ГЛАВА I. ТЕМНЫЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ

Среда. – Отец и мать. – Детские годы. – Духовное училище и семинария. – Семинарское образование. – Влияние литературы. – Страсть к стихам. – Характер Никитина. – Семейная катастрофа и выход из семинарии. – Тяжелые годы жизни. – Отношения с отцом. – Никитин-дворник. – Дружба. – Робкое вступление на литературное поприще. – Первые успехи

Никитин вышел из той же мещанско-купеческой среды г. Воронежа, к которой принадлежал и его даровитый предшественник А. В. Кольцов. В этом царстве торговли и наживы, темного невежества и грубых нравов, по-видимому, нет места для каких-либо других, более благородных стремлений, и переход отсюда в чистую область творчества и мысли представляется особенно трудным. Только избранные натуры путем тяжелой борьбы, в которой надламываются силы и растрачиваются лучшие чувства, могут сохранить в себе и вынести на свет “искру божию” таланта. Это – своего рода подвиг, по большей части невидный и непонятный другим, но настолько же высокий, насколько и трудный. В этом отношении история жизни Никитина представляет много поучительного; лучшим эпиграфом к ней могут служить слова самого поэта:

Горек жребий мой суровый,

И много сил я схоронил,

Пока дорогу жизни новой

Средь зла и грязи проложил.

Отец Никитина, Савва Евтихиевич (или просто Евтеич, как его обыкновенно звали), не принадлежал к “столпам” воронежского купечества, хотя вначале имел весьма значительное состояние. Он происходил из духовного сословия, но почему-то вышел из него, переменил свою фамилию (прежде назывался Кирилловым) и приписался к мещанам. В Воронеже Никитин имел собственный завод восковых свеч, дом и лавку на бойком торговом месте. Большой приток богомольцев, собиравшихся в те годы на поклонение воронежским святыням, делал торговлю восковыми свечами очень оживленной; кроме того, большие партии свеч Никитин рассылал по донским и украинским ярмаркам, так что торговые обороты его доходили тысяч до ста в год на ассигнации. Это состояние, нажитое благодаря уму и торговой изворотливости Никитина, скоро, однако, приходит в полный упадок. Только детские годы нашего поэта были окружены материальным довольством, а затем началось падение, нужда, тяжелая и унизительная борьба из-за насущного хлеба. Но в ту пору, когда родился сын, Никитины не могли еще пожаловаться на свою судьбу; торговые дела были в хорошем состоянии, и дом их пользовался почетом среди местных торговцев. Вероятно, благодаря своему духовному происхождению отец Никитина не был совершенно темным человеком; с природным умом у него соединялась и некоторая начитанность, в особенности же он любил книги духовно-нравственного содержания и наших старинных светских писателей. Но по характеру это был вполне сын своей темной среды. Грубый и самовластный, в молодости отличавшийся огромной силой, которая наводила ужас на участвующих в кулачных боях – дикой, но очень популярной в старину потехе, – Савва Евтихиевич был грозой и для своей семьи. Перед ним совершенно стушевывается его жена, Прасковья Ивановна, кроткое и безответное существо, находившаяся в полном подчинении у мужа и не имевшая, по-видимому, особенного влияния на воспитание сына. Замечательно, что в воспоминаниях о своем детстве, к которому не раз обращается Никитин в своих стихотворениях, он почти ничего не говорит о матери. Иван Саввич родился 21 сентября 1824 года. Беззаботная пора детства, по-видимому, не много радостей доставила ребенку. Он был единственным сыном и рос почти одиноко; только двоюродная сестра Аннушка, дочь его тетки Тюриной, была подругой его детских игр. Живой и бойкий от природы мальчик под влиянием одиночества, а еще более под влиянием крутого нрава отца скоро делается не по годам сосредоточенным и нелюдимым. “Мечтами детскими ни с кем я не делился, не знал веселых дней, веселых игр не знал”, – говорит Никитин о своей молодости. Такие дети обыкновенно рано начинают присматриваться к жизни и рано задумываются над ней. Уже в детстве у мальчика начинает сильно работать воображение. Едва выучившись грамоте, он уже до страсти предается чтению книг, разумеется, читая без всякого разбора все, что попадалось под руку; тут были и “Мальчик у ручья” Коцебу, и “Луиза, или Подземелье Лионского замка” Радклиф, и наши старинные поэты, и книги религиозно-нравственного содержания, которые находились в библиотечке отца. Другим его любимым развлечением было убегать по ночам к старику-сторожу, который рассказывал ему сказки. Но самыми отрадными минутами для ребенка-Никитина были те, которые удавалось ему проводить среди приволья природы; лес, луга, поля – вот что манило его в детстве и оставило светлое, жизнерадостное чувство, так прекрасно излившееся потом в его стихах. Дом, где жили тогда Никитины, находился в живописной части города, расположенной на высоких горах по берегу реки; отсюда открывалась прекрасная панорама заречной части города. В этой полугородской, полудеревенской обстановке прошло детство мальчика. Первым учителем Никитина был сапожник, который давал ему уроки грамоты в своей мастерской, тачая сапоги. Когда ребенку минуло восемь лет, его отдали в духовное училище. Нетрудно понять, почему отец Никитина предпочел сделать такой выбор; нужно вспомнить, что сам он происходил из духовной среды, что с ней, кроме того, он имел постоянные сношения и по роду своей торговли. Впрочем, Никитин не имел в виду готовить сына к духовному званию; планы его шли дальше: со временем он хотел видеть сына в университете, в надежде, что из него выйдет доктор. Как увидим далее, этим добрым намерениям не суждено было исполниться. О первых годах школьной жизни Никитина нам, к сожалению, почти ничего не известно. Но надо думать, что дореформенная бурса со своими грубыми, исстари установившимися нравами, которые так живо изобразил Помяловский в известных “Очерках бурсы”, была одинакова везде. Какая педагогическая система практиковалась тогда в воронежском училище, можно видеть из одного отрывочного воспоминания Никитина об этом времени его жизни.

“Помню я, был у нас учитель во 2-м классе училища, Алексей Степанович, коренастый, с черными нахмуренными бровями. Вызовет он, бывало, тебя на средину класса и крикнет: “Читай!” А из глаз так и сверкают молнии. Взглянешь на него украдкой и начнешь изменяться в лице, в голове пойдет путаница, и все вокруг тебя заходит: и ученики, и учитель, и стены… и понесешь такую дичь, что после самому станет стыдно. “Не знаешь, негодяй! – зарычит учитель. – К порогу!” И начнется, бывало, жаркая баня”.

Это было альфой и омегой всей тогдашней педагогической мудрости, унаследованной, кажется, еще от Средних веков. Только в сравнительно недавнее время, в начале семидесятых годов, реформа коснулась и бурсы, разрушила всю старую педагогическую систему, внесла в нее новый дух и нравы. В 1841 году, по окончании училища, Никитин был переведен в духовную семинарию. Здесь для молодого человека начался новый период жизни, непродолжительный, так как Никитин прошел только два класса, но сильно повлиявший на строй его ума и дальнейшее развитие. Описание семинарской жизни сделано впоследствии самим Никитиным в его “Дневнике семинариста”. Все эти очерки проникнуты горечью и недовольством, которые автор вынес из семинарии. И действительно, серенькая, запертая в четырех стенах, с бедной обстановкой и полумонастырской дисциплиной, тогдашняя жизнь в семинарии не могла оставить по себе доброй памяти. Само образование носило сухой и безжизненный характер. Лекции обыкновенно читались профессорами (как тогда называли преподавателей семинарии) по старым, давно составленным тетрадкам, написанным темным и витиеватым языком. Некоторые профессора, чтобы не трудиться над составлением записок, не мудрствуя лукаво, читали по старым академическим тетрадкам, по которым учились сами. Уроки, правда, не оживлялись грубыми и возмутительными сценами вроде вышеприведенной, но зато апатия и скука царили здесь. Вот, например, сцена русской истории из “Дневника семинариста”:

“Яков Иванович читает по старой почтенного вида тетрадке, которая каждый раз закладывается продолговатой, нарочно для этого вырезанной бумажкой; место же, где ударом звонка было прервано чтение, отмечается слегка карандашом, который вытирается потом резиною… Начинается тихое, мерное чтение. Читает он полчаса, читает час, порой протирает очки – вероятно, глаза несчастного подергиваются туманом – и опять без умолку читает. И нет ему никакого дела до окружающей его жизни, точно так же, как никому из окружающих нет до него ни малейшей нужды. Ученики занимаются тем, что им более нравится или что они считают для себя более полезным. Некоторые ведут разговор о взаимных похождениях, некоторые переписывают лекции по главному предмету, а некоторые сидят за романами. Если чей-нибудь неосторожный голос или смех прервет мерное чтение почтенного наставника, он поднимет свои вооруженные глаза на молодежь и громко скажет: “Пожалуйста, не мешайте мне читать!”

Несмотря на солидность наук, входивших в круг семинарского образования, такое безжизненное преподавание не могло расширить умственные интересы учеников, вызвать в них пытливость и осмысленное отношение к науке. Зубристика преобладала. Таким же сухим и схоластическим характером отличались и темы сочинений, которые задавались семинаристам. Например: “Знание и ведение суть ли тождественны?” Или: “Каким образом ум как источник идей может служить средством к приобретению познаний?” Над такими сочинениями молодые головы могли изощряться только в риторических и диалектических тонкостях, но живой и плодотворной пищи для ума тут не было.

Но как ни бесцветна в то время была жизнь в воронежской семинарии, у нее, однако, были и свои хорошие предания. Лет за десять до поступления Никитина среди семинаристов выделялась прекрасная личность Серебрянского, который был другом Кольцова и несомненно имел большое влияние на его талант. Умный, даровитый, с поэтической душой, Серебрянский был кумиром для молодежи; вокруг него собирался оживленный семинарский кружок, в котором велись горячие споры, говорились речи, читались стихи, обсуждались различные вопросы, волновавшие тогдашнее образованное общество. Имя Серебрянского долго пользовалось обаянием в воронежской семинарии, и в то время, когда поступил Никитин, еще ходили по рукам его рукописные стихотворения. Это создавало своего рода литературные традиции. Прежнего кружка, впрочем, не было, потому что не было такого, как Серебрянский, человека, который мог бы оживлять его и быть центром, но все-таки между семинаристами было сильное увлечение литературой. Интерес к ней еще более подогревался той популярностью, которою окружено было в Воронеже имя Кольцова, в то время только что сошедшего в могилу. С этим именем соединялось имя его друга, Белинского, пламенные статьи которого производили тогда глубокое впечатление. На развитие семинариста Никитина эти статьи имели такое сильное влияние, что его не в состоянии были вытравить даже последующие десять лет жизни среди убийственной обстановки постоялого двора. Можно сказать, что Никитин, как и многие из его современников, воспитался на статьях Белинского; они открыли ему другие, высшие потребности, нежели те, с которыми он был знаком по жизни в кругу своей семьи и в семинарии. Здесь поэтому будет уместно еще раз напомнить о том значении, которое имел для своего времени Белинский.

Вся умственная жизнь тогдашнего русского общества сосредоточивалась на литературе. Несмотря на крайне неблагоприятные условия, в которые была поставлена журналистика и вообще литература сороковых годов, происходило движение, приведшее к решительному перевороту в этой области, к перемене всех старых, отживших взглядов и традиций. Литература, писанная, по выражению Гоголя, “слогом помадных объявлений” и доказывавшая, что мы живем в прекраснейшем из миров, доживала свои последние дни. На смену ей выступала новая, “натуральная” школа, которая шла по пути, указанному Гоголем, и начала изображать действительную жизнь без всяких ложных прикрас. Литература перестает быть каким-то случайным и внешним украшением жизни, напротив – она тесно примыкает к жизни и сливается с ней. Главная заслуга в этом перевороте принадлежит Белинскому. Уже в одной из своих первых статей Белинский ясно и определенно указал, какое место должна занимать литература в отношении к жизни. Она есть плод “свободного вдохновения и дружных усилий людей, созданных для искусства, дышащих для одного его и уничтожающихся вне его, вполне выражающих в своих изящных созданиях дух того народа, среди которого они рождены и воспитаны, жизнью которого они живут и духом которого они дышат, выражающих в своих творческих произведениях его внутреннюю жизнь до сокровеннейших глубин и биений” (“Литературные мечтания”). Вместе с тем изменяется и сама задача художественного творчества. Писательство из ремесла, предназначенного для забавы, для развлечения скучающего читателя, обращается в дело общественного служения. Задача писателя – “глаголом жечь сердца людей”, служить лучшим интересам человеческой мысли и нравственному совершенствованию того общества, в котором он живет. По самой природе своей, являясь человеком, глубоко преданным правде, страстно ищущим ее во всем, человеком, для которого “жить и писать, писать и жить” значит одно и то же, Белинский был бичом для всех мнимых талантов, для пошлости и фальшивой напыщенности в литературе, вместе с тем выделяя и горячо приветствуя все, что “было в ней правдой и красотой”, по выражению И. С. Тургенева. То отрицательное отношение к разным темным сторонам нашей тогдашней общественной жизни, к которому, как известно, пришел Белинский в конце своей деятельности, отношение, доставившее ему столько врагов при жизни и даже после смерти, было вызвано тем же страстным стремлением к нравственной правде, которым проникнута была вся деятельность критика, его представлением о человеческом достоинстве и осознанием необходимости просвещения, недостаток которого так сильно чувствовался тогда. Действуя посредством литературы, развенчивая в ней множество фальшивых и вредных понятий, Белинский тем самым способствовал установлению новых не только литературных, но и общественных взглядов. Может быть, некоторые из этих взглядов и требований были не совсем определенны – такие упреки не раз делали литературе сороковых годов, забывая, впрочем, что причиною этого могли быть и “не зависящие” от нее обстоятельства, – но во всяком случае искренний идеализм Белинского был несомненно огромной нравственно-воспитательной силой для целого ряда поколений.

На тогдашнюю молодежь пламенные статьи Белинского производили чрезвычайно сильное впечатление; их читали, штудировали, даже заучивали наизусть, у семинаристов, конечно, не могло образоваться от этого чтения какого-либо цельного и определенного мировоззрения; но, во всяком случае, его влиянию нужно приписать ту любовь к знанию и литературе и те, может быть, смутные, но хорошие стремления, которые так глубоко проникли в душу Никитина еще на семинарской скамье и помогли ему впоследствии выйти на “дорогу новой жизни”. Увлечение литературой, в особенности же стихотворениями Кольцова, заставило Никитина уже в семинарии испытать свои силы на этом поприще. Первое свое стихотворение он показал профессору словесности Чехову, который одобрил этот опыт и советовал продолжать. С этих пор сочинение стихов сделалось любимым занятием Никитина, своего рода потребностью: оно заменяло ему игры и товарищеские беседы. Между товарищами за Никитиным скоро установилась репутация семинарского поэта. Первые опыты Никитина не сохранились, и потому мы не можем судить о них. Но, должно быть, это были только слабые подражания другим поэтам; при совершенной отчужденности от общества и замкнутости в себе содержание их по необходимости должно было ограничиваться картинами природы и внутренним миром.

Никитин в это время был уже юношей лет восемнадцати, цветущим, здоровым и красивым. По характеру он, как и в детстве, оставался сосредоточенным и нелюдимым. Даже в эту лучшую пору жизни, когда сердце так раскрыто для привязанности, Никитин, кажется, не знал ни любви, ни дружбы. “Сложившаяся таким образом жизнь, – справедливо замечает М. Ф. Де-Пуле, – уже имела сама в себе источник будущих страданий: молодой человек развивался насчет одного ума, сердце черствело и замыкалось… Чувствовалось, что по натуре, по душе Никитина прошла когда-то сильная струя холода, оставившая в ней на всю жизнь неизгладимый след; она была постоянно помехой, по которой вспыхивающая в душе его страсть никогда не разгоралась пламенем общего пожара”. Нелюдимость, приниженность и недоверие к людям выработались в Никитине очень рано под влиянием грубого и деспотичного нрава отца. Семинарское воспитание не могло искоренить этих качеств, скорее всего оно же и укрепило их, а те идеи и “возвышенные стремления”, которые семинарист Никитин мог вынести из книг, еще более усиливали в его душе разлад между этими представлениями и грубой прозой мещанско-торгашеской жизни. Рано развившаяся в молодом человеке рефлексия, способность критически смотреть вокруг себя выдвинули его из темной среды, но они же всю жизнь были для Никитина источником глубоких страданий. “Если б вы знали, – писал Никитин в одном письме, – какие сцены окружали меня с детства, какая мелочная, но, тем не менее, страшная драма разыгрывалась перед моими глазами, – драма, где мне доводилось играть роль, возмущавшую меня до глубины души!” Дальнейшие обстоятельства жизни еще более усилили тяжесть положения молодого человека.

В то время, когда Никитин учился в семинарии, увлекаясь Белинским и стихами и мечтая уже об университете, в его семье подготовлялась катастрофа. Торговые дела отца Никитина шли все хуже и хуже. Свободная прежде торговля восковыми свечами сделалась монопольной, приказчики, ездившие по ярмаркам, обкрадывали своего хозяина, кредиторы не платили долгов. В конце концов все это привело к тому, что весьма значительное раньше состояние Никитиных рухнуло; завод восковых свеч и дом они должны были продать, а вместо этого могли купить себе только плохой постоялый двор, который отдавали в аренду, а сами помещались в маленьком флигеле. Это была уже бедность, тем более тяжелая и унизительная, что она сменила материальное довольство и тот почет, которым благодаря ему прежде пользовались Никитины. Но хуже всего было то, что эти неудачи повели за собой и нравственное падение семьи. Отец Никитина с горя начал прибегать к обычному утешению русского человека – начал пить; это обратилось у него в страсть, которая уже не оставляла его до конца жизни. Тем же недугом заразилась и жена Никитина… При таких прискорбных семейных обстоятельствах молодой Никитин оканчивал философский класс семинарии. Несмотря на полное расстройство дел, отец его, по-видимому, не хотел отказаться от своего намерения послать сына в университет. Но решительной противницей этого явилась мать Никитина: она умоляла мужа не отсылать от себя сына, а поскорее женить его и посадить в лавку, которая еще кое-как держалась. Первый из этих планов не осуществился только потому, что не нашлось подходящей невесты; во всяком случае, Никитин должен был оставить ученье и очутился за прилавком.

Неизвестно, какую роль играл сам Никитин в этот решительный момент своей жизни: подчинился ли он покорно силе обстоятельств или делал какие-либо попытки изменить семейное решение, – никаких данных для того, чтобы судить об этом, мы не имеем. Очень может быть, что с его стороны было желание принести себя в жертву для поддержания семьи… Как бы то ни было, но с этих пор для молодого человека начался новый и самый темный период его жизни, который продолжался почти десять лет. Все, чем до сих пор жил семинарист Никитин, весь этот радужный мир планов и мечтаний о другой жизни, который возник, пока он сидел на школьной скамье, пришлось похоронить; впереди была суровая, весьма неприглядная действительность. К сожалению, об этом времени жизни Никитина сохранились только отрывочные сведения, и мы можем только приблизительно представить себе, какие испытания пришлось переживать молодому человеку. Отголоски этого настроения часто слышатся в его позднейших стихотворениях.

Мучительные дни с бессонными ночами,

Как много вас прошло без света и тепла!

Как вы мне памятны тоскою и слезами,

Потерями надежд, бессильем против зла!

Но возвратимся к рассказу. От прежнего богатства Никитиных остался только плохой доход с постоялого двора. Лавку, которая вначале еще кое-как держалась, они скоро должны были закрыть, а вместо этого Иван Саввич в праздники выходил торговать свечами на столах, которые расставлялись на городской площади. Толпа торговцев не упускала при этом случая поиздеваться над “студентом”, как в насмешку они называли Никитина. Между тем отец его почти не занимался делами. Несчастная страсть к запою развивалась в нем все сильнее, и под ее влиянием его нрав, необузданный и раньше, теперь обратился в самое дикое самодурство, которое всей тяжестью обрушивалось на сына. Жены, которую Никитин любил, и которая могла бы сколько-нибудь сдерживать его, уже не было: она умерла через полгода после выхода сына из семинарии. На оргии и кутежи уходило последнее состояние; все, что можно было прожить, проживалось. Сын все это видел, мучился, но оказать какое-либо сопротивление был не в силах: всякое противоречие только вызывало взрывы самодурства со стороны отца. Почти каждый день Никитину приходилось переносить сцены вроде следующей:

– Иван Саввич, – кричал расходившийся отец, – а кто дал тебе образование, кто вывел в люди? А? Не чувствуешь! Не почитаешь отца! Не кормишь его хлебом! Вон из моего дома…

Все это приправлялось бранью, а часто и побоями. Легко представить, какое мучительное состояние испытывал Никитин от таких сцен, и сколько озлобления накоплялось в его душе. Между ним и отцом за это время установились весьма прискорбные отношения, в которых была доля затаенной вражды, не прекратившейся до самой смерти поэта. Отец, конечно, по-своему любил сына и знал ему цену, его успехами сначала в науках, а потом на литературном поприще он гордился; но природная грубость вместе с несчастной слабостью, которой он предавался, все-таки брали верх; переменить себя он был не в состоянии, если и хотел. За периодами спокойствия опять начинались семейные бури и мучительство. В такие моменты состояние Никитина, только что оставившего школьную скамью, проникнутого теми, может быть, смутными, но благородными стремлениями, которые возбудило в нем знакомство с тогдашней литературой, доходило до отчаяния. Вначале он, по-видимому, совсем упал духом. “Страдающий, мечтающий, загнанный, часто голодный, сидел упырем этот юноша дома или лежал на сеновале с книгою в руках, или бродил по городу и его окрестностям без всякого дела”. К этому нужно прибавить полное одиночество его, отсутствие человека, в котором он мог бы найти поддержку и ободрение. Пробовал было Никитин предлагать свои услуги в качестве приказчика некоторым из воронежских купцов – его не принимали: для такой роли считали неподходящим образованного молодого человека, “студента”. Кроме того, дурная репутация отца бросала тень и на сына.

Однако молодая натура не могла долго оставаться без всякой деятельности. Пришлось примириться с положением и принять ту роль, которая волей-неволей предлагалась обстоятельствами. И вот, надев чуйку, подрезав волосы в кружок, Никитин принялся дворничать. Арендатора он устранил и все хозяйство постоялого двора забрал в свои руки, то есть, по местному выражению, сделался “дворником”. Пришлось зазывать к своему двору извозчиков, ухаживать за ними, выдавать им овес и сено, иногда даже самому стряпать для них.

Несмотря на грязь и мелочность таких забот, все-таки это было живое дело, которое спасало молодого человека от полного уныния, а может быть и от падения; спасало, кроме того, и от нищеты, к которой неизбежно пришли бы Никитины благодаря беспутному образу жизни отца. Забрав в свои руки хозяйство, Никитин, конечно, почувствовал себя более самостоятельным, хотя это и не избавило его от своеволия отца, который продолжал пить и буйствовать. Отношения между ними по-прежнему оставались неровными и натянутыми. В маленькой семье Никитиных, состоящей из этих двух лиц, постоянно разыгрывалась семейная драма, в которой самая тяжелая роль выпадала на долю сына. В периоды запоя он терпеливо и покорно ухаживал за отцом; но когда тот отрезвлялся, платил ему дерзостью за предыдущие оскорбления. “Я в состоянии убить того, кто решился бы обидеть старика в моих глазах; но когда он отрезвляется и смотрит здравомыслящим человеком, вся желчь приливает к моему сердцу, и я не в силах простить ему моих страданий”, – так объяснял Никитин свое отношение к отцу. На его восприимчивую и нервную натуру эти ежедневно повторявшиеся грубые сцены производили угнетающее впечатление; они, может быть, определили тот мрачный колорит, которым отличался его характер. Даже в лучшую пору жизни, когда счастье обернулось к Никитину и согрело его своими лучами, скорбные отголоски тяжелого прошлого постоянно слышатся в его стихотворениях.

Все, что грязного есть в жизни бедной, —

И горе, и разгул, кровавый пот трудов,

Порок и плач нужды, оборванной и бледной, —

Я видел вкруг себя с младенческих годов.

Такую жизненную школу пришлось проходить нашему поэту-дворнику. Счастлив тот, кто вышел с победой из такой борьбы и сохранил в себе способность так живо сочувствовать страданиям других! Жизнь на постоялом дворе поставила Никитина лицом к лицу с простым народом, дала ему возможность близко узнать его быт, его радости и горе. Несмотря на свое отвращение к “грязной действительности”, которою представлялась Никитину его жизнь на постоялом дворе, он сумел найти в ней стороны, вызвавшие к себе глубокую симпатию в душе поэта. Сочувствием к бедности, к ее непритворному горю, ко всем угнетенным и обездоленным проникнуты лучшие произведения Никитина.

Почти десять лет жизни на постоялом дворе, меркантильность и мелочность интересов, в кругу которых все это время вращался Никитин, не могли, однако, заглушить в нем тех семян, которые запали в его душу уже на школьной скамье. “Окруженный людьми, лишенными малейшего образования, – писал впоследствии Никитин, – не имея руководителей, не слыша разумного совета, за что и как нужно взяться, я бросался на всякое сколько-нибудь замечательное произведение, бросался и на посредственное. Продавая извозчикам овес и сено, я обдумывал прочитанные мною и поразившие меня строки, обдумывал их в грязной избе под крик и песни разгулявшихся мужиков… Найдя свободную минуту, я уходил в какой-нибудь отдаленный уголок моего дома. Там я знакомился с тем, что составляет гордость человечества, там я слагал скромный стих, просившийся у меня из сердца. С летами любовь к поэзии росла в моей груди, но вместе с тем росло и сомнение: есть ли во мне хоть искра дарования?” Такое сомнение могло бы вконец убить дарование, но, к счастью для Никитина, судьба послала ему поддержку: в это время он сблизился с одним молодым человеком, И. И. Дураковым, в котором нашел сочувствие своим литературным наклонностям. Эта дружба оказала благотворное влияние на Никитина. В лице Дуракова он нашел человека, с которым мог делиться всеми своими мыслями, нашел, наконец, внимательного слушателя своих произведений. Вероятно, под влиянием Дуракова Никитин решился послать некоторые из своих стихотворений в редакции столичных журналов. Первый шаг оказался неудачным – ответа не последовало никакого. В 1849 году он снова решается попытать счастья, но уже поближе: два из своих стихотворений (“Лес” и “Дума”) посылает в редакцию “Воронежских губернских ведомостей”. Должно быть, робость Никитина заставила его послать эти стихи без полной подписи, только с инициалами. Редакция “Воронежских губернских ведомостей” нашла эти стихотворения настолько замечательными, что готова была, выходя из своей программы, напечатать их, но предварительно просила автора открыть свое имя. Никитин не решился сделать этого, и его стихотворения на этот раз не увидели света. Только в конце 1853 года Никитин снова решился сделать попытку – на этот раз уже более смелую – выступить в печати. Под влиянием патриотического воодушевления, охватившего наше общество в то время, при начале Крымской войны, он написал стихотворение “Русь”; это стихотворение и еще два других (“Поле” и “С тех пор, как мир наш необъятный…”) послал он через Дуракова редактору “Воронежских губернских ведомостей” В. А. Средину вместе с письмом, в котором между прочим писал: “Я – здешний мещанин. Не знаю, какая непостижимая сила влечет меня к искусству, в котором может быть я – ничтожный ремесленник! Какая непонятная власть заставляет меня слагать задумчивую песнь в то время, когда горькая действительность окружает жалкою прозою мое незавидное существование! Скажите, у кого мне просить совета и в ком искать теплого участия? Круг моих знакомых слишком ограничен и составляет со мной решительный контраст во взглядах на предметы, в понятиях и желаниях. Быть может, мою любовь к поэзии и мои грустные песни вы найдете плодом раздраженного воображения и смешною претензией выйти из той сферы, в которую я поставлен судьбой. Решение этого вопроса я предоставляю вам и, скажу откровенно, буду ожидать этого решения не совсем равнодушно: оно покажет мне или, мое значение, или мою ничтожность, мое нравственное – быть или не быть?”

Робость, приниженность, неуверенность в себе сквозят в каждой строчке этого письма. Из этого отрывка, который мы привели, можно видеть, что в лице Никитина выступал на литературное поприще не “поэт-самоучка” вроде Кольцова, как вначале смотрели на Никитина, а человек со значительной уже литературной подготовкой, образованный. Такое письмо со стороны мещанина Никитина, содержателя постоялого двора, было, конечно, явлением очень странным, как и все его произведения, в которых ничего “самородного” и “дворнического” не было. А этого именно у него искали, и положение Никитина на первых порах многих вводило в заблуждение. К счастью для Никитина, на этот раз вопрос быть или не быть, остаться навек дворником или выйти на “дорогу новой жизни”, о которой он так долго мечтал, был решен в его пользу. Присланные стихотворения, в особенности же их автор, заинтересовали кружок людей, стоявших во главе воронежской интеллигенции. Это были Н. И. Второв, К. О. Александров-Дольник, В. А. Средин и другие, о которых мы поговорим в следующей главе. Второв захотел сейчас же познакомиться с автором-дворником. И вот к Никитину, с трепетом ожидавшему решения своей судьбы, приходит его знакомый, Рубцов, и зовет его к Второву. “Бледный, худощавый, выглядывавший как-то исподлобья, в длинном сюртуке, – так описывает эту встречу Второв, – Иван Саввич робко следовал за Рубцовым, и когда последний с торжеством объявил, что это тот самый Никитин, с которым я желал познакомиться, он, словно подсудимый, призванный к ответу, стал извиняться, что позволил себе такую дерзость, т. е. написал письмо и пр. Насилу мог я его усадить; но и затем, как только начинал я говорить с ним, он тотчас же вскакивал, и немалых усилий стоило мне уговорить его вести разговор со мною сидя. Из разговора нашего, который скоро обратился к литературе, оказалось, что Иван Саввич много читал, но много также оставалось ему еще неизвестным. Он с радостью принял мое предложение пользоваться моею небольшою библиотекою и на первый же раз запасся “Дэвидом Копперфилдом” Диккенса”. Второв сразу же угадал в робком и приниженном мещанине даровитую натуру, которую нужно было только отогреть. Между ними с этого времени началось знакомство, перешедшее потом в дружеские отношения, которые продолжались до конца жизни Никитина.

Стихотворение “Русь”, а затем и другие: “Война за веру”, “Моление о чаше”, – были напечатаны в “Воронежских губернских ведомостях” и произвели сильное впечатление. О Никитине заговорили как о “поэте-самородке”, его стихотворения переписывались и ходили по рукам, некоторые столичные журналы перепечатали их. Неизвестное до тех пор имя поэта-дворника вдруг сделалось популярным в Воронеже; Никитиным интересовались, многие искали с ним знакомства. Из узкого круга дворнической жизни Никитин попадает в лучшее воронежское общество; им интересуются, ему оказывают внимание даже люди, занимающие высокое положение. Скоро его имя делается известным даже в столицах, куда также дошла весть о появлении в Воронеже нового “народного поэта”.

Несомненно, что уже первые стихотворения Никитина, сделавшиеся известными публике: “Русь”, “Война за веру” и другие, – отличаются от заурядного стихотворства и носят признаки таланта, но, во всяком случае, тот громкий успех и те восторги, которыми они были встречены, следует признать преувеличенными и преждевременными. Талант Никитина развился и нашел себе настоящую дорогу позже, а пока эти первые опыты были, как и всегда бывает, только робким подражанием другим поэтам и в сущности, кроме звучных стихов, ничего замечательного не представляли. Наделавшее столько шума и доставившее Никитину известность стихотворение “Русь” по форме представляет подражание Кольцову, а по содержанию наполнено более или менее общими местами о величии России, ее громадности, материальной силе и т. п. В стихотворении “Война за веру” повторяются некоторые мотивы “Клеветникам России” Пушкина. Успех, выпавший на долю этих произведений, объясняется тем патриотическим возбуждением, в котором находилось в то время, в начале Крымской войны, наше общество, а еще больше – положением автора этих стихотворений: в лице Никитина ожидали найти такой же талант самородок, вышедший из простого народа, каким был Кольцов. Мы уже видели, какую школу прошел Никитин, под каким влиянием ему пришлось развиваться, и понимаем, как далек он был от того простого и непосредственного отношения к жизни, которое так привлекательно в поэзии Кольцова и составляет ее оригинальность и прелесть. Сравнение между Никитиным и Кольцовым, как ни естественно оно было ввиду одинакового происхождения и положения обоих поэтов, было вызвано недоразумением, которое сначала послужило Никитину на пользу, создало ему быстрый успех, но затем обратилось против него: не найдя в Никитине народного поэта в духе Кольцова, некоторые совершенно отказывались признать в нем оригинальный талант и видели только подражателя. Обе точки зрения были одинаково неправильны, как доказала дальнейшая литературная деятельность Никитина. Оценку его произведений мы сделаем ниже, а пока отмечаем только эти обстоятельства для характеристики того положения, которое занял наш поэт-дворник среди воронежского общества.

Загрузка...