Вечер. В большом квадратном зале барского особняка, в котором помещался районный партийный комитет, собрался партийный актив. За длинным столом, покрытым тяжелым красным сукном, сидят члены бюро райкома. Секретарь райкома Егорова читает обращение Владимира Ильича к питерским рабочим. Это обращение привез из Москвы один из членов Выборгского райсовета. Он был в гостях в своей родной деревне, на обратном пути остановился в Москве, зашел к Владимиру Ильичу Ленину и рассказал ему обо всем, что слышал и видел в деревне.
Владимир Ильич с большим вниманием выслушал его, подробно расспросил обо всем и в результате написал обращение к питерским рабочим.
В этом обращении говорилось, что ни для одного марксиста, ни для одного сознательного рабочего не может быть сомнения в том, что
«кулаки ненавидят Советскую власть, власть рабочих и свергнут ее неминуемо, если рабочие не напрягут тотчас же все силы, чтобы предупредить поход кулаков против Советов, чтобы разбить наголову кулаков прежде, чем они успели объединиться.
Сознательные рабочие могут в данный момент осуществить эту задачу, могут объединить вокруг себя деревенскую бедноту, могут победить кулаков и разбить их наголову, если передовые отряды рабочих поймут свой долг, напрягут все силы, организуют массовый поход в деревню.
Сделать это некому, кроме питерских рабочих, ибо столь сознательных, как питерские рабочие, других в России нет. Сидеть в Питере, голодать, торчать около пустых фабрик, забавляться нелепой мечтой восстановить питерскую промышленность или отстоять Питер, это — глупо и преступно. Это — гибель всей нашей революции.
Питерские рабочие должны порвать с этой глупостью, прогнать в шею дураков, защищающих ее, и десятками тысяч двинуться на Урал, на Волгу, на Юг, где много хлеба, где можно прокормить себя и семьи, где должно помочь организации бедноты, где необходим питерский рабочий, как организатор, руководитель, вождь»[11].
Тут же была открыта запись добровольцев в рабочий отряд. Желающих ехать в деревню оказалось очень много.
Бюро райкома для комплектования отряда выделило тройку, в которую входил и я. Нам было поручено составить список отряда с учетом того, чтобы в нем были не только коммунисты, но и беспартийные рабочие, и представить этот список на утверждение бюро райкома.
И вот список составлен и утвержден. В него вошли старые и молодые партийцы, комсомольцы и беспартийные — всего 40 человек. Учтены и специальности, нужные как для самого отряда, так и для деревни. В отряде были бухгалтер, машинистка, кузнецы, столяры, плотники, жестянщики, слесаря. Ехать мы должны были в приволжские губернии.
Началась подготовка к отъезду. Мы знакомились с географией и экономикой Поволжья. Еще и еще раз перечитывали обращение В. И. Ленина. Владимир Ильич в то время не ограничился обращением к питерским рабочим о поездке в деревню. Вскоре после этого послал руководящим партийным работникам питерской организации телеграмму по вопросу о посылке питерских рабочих на укрепление армии.
Настал день нашего отъезда. Нам предстояла остановка в Москве, где мы должны были встретиться с Лениным.
В Москву мы прибыли утром. По телефону сообщили в Кремль о нашем прибытии и затем мы шумной ватагой вышли на привокзальную площадь. Нас встретил разноголосый гомон торговцев и торговок, на все лады расхваливавших свой товар: — Белые румяные горячие с рисом, с изюмом, сладкие пирожки. Табак, папиросы, рассыпные и пачками. Старые серные безопасные спички фабрики Лапшина.
Мы первым делом взялись за пирожки, потом запаслись табаком, папиросами, спичками. Скоро прибыли две грузовые машины, и мы поехали по улицам Москвы. Вот Сухаревская башня. Она расселась на перекрестке двух многолюдных широких улиц, как толстая баба с квашней на базаре, и горя ей мало, что людям около нее тесно.
Вот большое черное, копошащееся пятно толкучки. Машины пронеслись мимо, пересекли Самотечную площадь, поднялись на косогор, повернули вправо и остановились у подъезда бывшей духовной семинарии, теперь 3-го дома Советов.
Быстро сгружаем и складываем в двух больших квадратных комнатах вещи и — на улицу, по Петровке спускаемся к гостинице «Метрополь». Здесь помещаются Центральный Комитет нашей партии и Совет Народных Комиссаров. Размещаемся в длинной узкой комнате. За столом В. И. Ленин. Смотрю на Ильича. В его прищуренных глазах и в уголках рта чуть заметная улыбка. Он проводит ладонью по широкому выпуклому, покрытому мелкими морщинами лбу и, подавшись всем корпусом вперед, как бы желая быть ближе к нам, начинает свою речь. В. И. Ленин говорит о тяжелом положении, которое переживает наша страна, об огромной опасности, нависшей над нашей Родиной, о необходимости нашей поездки в деревню. Наша цель, говорит В. И. Ленин,— вырвать бедноту из цепких рук кулака, пробудить ее классовое самосознание, привлечь на сторону бедноты середняцкую массу крестьянства, иначе нас захлестнет мелкобуржуазная стихия. Владимир Ильич раскрывает перед нами картину ожесточенной классовой борьбы в деревне и четко определяет задачи, стоящие перед нами. После выступления Владимира Ильича с кратким словом выступил Я. М. Свердлов.
Решили отряд наш не дробить и отправить его в распоряжение Народного комиссара по продовольствию товарища Цюрупы, с тем чтобы он нас направил на продработу в прифронтовую полосу.
Мы рассказали Владимиру Ильичу о том, что при обсуждении его письма об организации продотряда среди питерских большевиков возникла оппозиция. Ее сторонники выступили против посылки питерцев в деревню, так как это будто бы ослабляет силы самого Петрограда и ставит его под угрозу.
Владимир Ильич сказал, что по этому вопросу он сегодня же свяжется с питерскими товарищами и разъяснит им их ошибку. В тот же день он послал в Петроград телеграмму, в которой говорилось:
«Мы объяснились с прибывшей сюда агитационно-продовольственной группой Выборгского района. Такого рода группа несомненно очень нужна и сыграет крупнейшую роль в Казанской губернии, куда она направляется. Но сейчас есть не менее острая потребность в партийных работниках, которые могли бы на чехо-словацком фронте просвещать, объединять и дисциплинировать советские войска. Продовольственная задача не может быть разрешена без подавления чехо-белогвардейского мятежа. Сюда необходимо сейчас направить многочисленных активных, боевых партийных работников. Жалоба Петрограда на то, что мы обезлюживаем Петроград, неосновательна. Где же брать лучших агитаторов и организаторов для общегосударственных задач, как не в Петрограде?
Москва дала нам уже около 200 агитаторов-комиссаров на чехо-словацкий фронт. Петроград должен дать не меньше. Желательны бывшие военные, но не обязательно: достаточно быть твердым, преданным революционером, чтобы оказать неоценимые услуги делу борьбы против волжской и уральской контрреволюции.
Ждем вашей энергичной и скорой поддержки, товарищи!
Кроме того, Владимир Ильич по прямому проводу передал в Смольный письмо, в котором писал, что «Алексеев на Кубани, имея до 60 тысяч, идет на нас, осуществляя план соединенного натиска чехословаков, англичан и алексеевских казаков». И дальше в письме говорилось, что Питер мог бы дать вдесятеро больше, если бы не оппозиция питерской части Цека. «...Ввиду этого,— писал В. И. Ленин,— я категорически и ультимативно настаиваю на прекращении всякой оппозиции и на высылке из Питера вдесятеро большего числа рабочих. Именно таково требование Цека партии.
Категорически предупреждаю, что положение Республики опасное и что питерцы, задерживая посылку рабочих из Питера на чешский фронт, возьмут на себя ответственность за возможную гибель всего дела.
Ленин»[13]
Из ЦК мы отправились в Наркомпрод, оформили документы и сразу же поехали на Казанский вокзал. Нас направляли в Казань в распоряжение губпродкома. Ехали мы долго, с длительными остановками на станциях. Но вот, наконец, и Казань.
— Гостиницу «Сарай» знаешь? — спрашиваю я старика татарина, кряхтя увязывающего на подводе наши вещи.
Старик удивленно посмотрел на меня и ответил: ««Сарай» гостиница все знают». Он взял в руки вожжи, чмокнул и, когда телега, скрипя и покачиваясь, тронулась, заговорил:
— Гостиница «Сарай» — хорошая гостиница. Много купец там гулял, из Нижнего с ярмарки приезжал, шибко гулял.
— Теперь купец больше гулять не будет,— говорю я.
Старик даже остановил лошадь. В упор посмотрел мне в глаза.
— Не будет?
— Нет, не будет.
Старик как-то по-особому подобрал вожжи, сердито прикрикнул на лошадь и молча пошел рядом со мной.
У базарной площади, обнесенной со всех сторон торговыми лавками, у длинного двухэтажного здания гостиницы «Сарай» старик оживился. И, развязывая веревки, опять стал хвалить гостиницу, но про купцов ни слова.
Мы сложили вещи в нескольких больших номерах гостиницы и отправились на реку Казанку купаться. Оттуда я вместе с Чугуриным зашел в гости к председателю губчека — нашему питерскому земляку Лацису — Дяде, бывшему парторганизатору Выборгского районного комитета партии. Он принял нас радостно и тепло.
Утром мы собрались в губпродкоме и здесь встретились с москвичами, прибывшими, как и мы, на заготовки хлеба и других сельскохозяйственных продуктов.
Совещание проводит заместитель особоуполномоченного по заготовкам.
— Урожай в этом году,— говорит он,— ожидается хороший. Хлеба будет много, но голыми руками его не возьмешь, кулак так просто его не отдаст. Крепкий середняк пока что тянется за кулаком, маломощный середняк колеблется, а беднота очень плохо организована.
— До нас,— продолжает он,— на продработе здесь находились меньшевики и эсеры. Они подорвали доверие к нашей торговле. «Товарообман у вас, а не товарообмен»,— говорят не только кулаки, но и крепкие середняки. Хлеб попадает в руки спекулянту, мешочнику, но не государству.
— Стало быть, есть какие-то пути получить хлеб, раз его спекулянты и мешочники получают,— говорит Чугурин.
— Нам за ними не угнаться,— отвечает руководитель совещания.— Мы не можем идти таким путем, каким идут они.
Положение, как выяснилось, было очень серьезное: кулак потянул за собой крепкого середняка. Маломощный середняк и бедняк получили помещичью землю, а обрабатывать, засевать ее было нечем, и они вынуждены были идти на поклон к кулаку. А тот почувствовал свою силу и попер напролом. В деревнях распространились слухи, будто весь кулацкий хлеб будет распределен между бедняками и середняками. Те верили в эти слухи и превращались в ярых противников наших заготовителей. В деревню идти было просто опасно. Но нам нужен был хлеб, и мы должны были его взять.
Нам предстояло развернуть большую разъяснительную работу среди бедняков и середняков с тем, чтобы высвободить их из-под влияния кулаков и повести за собой в борьбе против кулачества, поставившего своей целью костлявой рукой голода задушить молодую республику.
Руководитель совещания развернул перед нами большую географическую карту и показал районы с большими излишками хлеба. Ехать нужно было туда. Но в связи с тем, что в губкоме ждали прибытия еще нескольких продовольственных отрядов, распределение по районам оставили до их приезда.
Чтобы использовать свободное время, мы решили побывать на местных предприятиях. Это было необходимо, так как среди рабочих было немало таких, которые были тесно связаны с деревней и являлись противниками хлебозаготовок. Нам нужно было поговорить с ними и попытаться мобилизовать их на борьбу за наше общее пролетарское дело.
Утром следующего дня согласно разработанному вечером в горкоме партии плану мы рассыпались по предприятиям города Казани.
Я с двумя товарищами попал к железнодорожникам. Пожалуй, наиболее передовой частью из них были рабочие депо. Они хорошо понимали происходящее вокруг и от всего сердца приветствовали Октябрьскую революцию.
Другое дело — движенцы. Среди них было немало таких, которые высказывали недовольство тем, что Советская власть принимает такие строгие меры борьбы с мешочничеством.
— Был бы тут грабеж, другое дело, а тут честная торговля: в одном месте купил — в другом месте продал, заработал детишкам на молочишко. Почему это нельзя?
— Потому,— говорим мы,— что этим загружается транспорт, вздуваются цены, нарушается работа заготовительных органов, а главное — от всего этого выигрывает кулак, наш классовый враг.
Мы читаем рабочим обращение В. И. Ленина «К питерским рабочим». Рабочие депо явно на нашей стороне.
Они вступают в горячие споры с движенцами, заинтересованными в свободном провозе продуктов по железной дороге.
В гостиницу мы вернулись поздно. Все были довольны проведенным днем.
Товарищи, побывавшие на других предприятиях, были менее довольны результатами своих бесед с рабочими Казани. «Будете вывозить от нас хлеб для Питера и Москвы — у нас начнется голод. Другое дело Украина, Дон, Сибирь — оттуда вези хлеба сколько хочешь».
— Но там же немцы, белогвардейцы, чехи, казаки,— говорят питерцы.
— Ну так что же, прогоните их, и хлеб будет.
В общем настроение у рабочих было неважное. Нужна была серьезная работа, чтобы смыть с них эту потребительскую, обывательскую шелуху.
На следующий день с утра десять человек молодежи из нашего отряда ушли на Волгу, часть товарищей пошла на базар за продуктами, остальные, прячась от зноя, обсуждали удачи и неудачи нашей первой вылазки к рабочим города Казани. Неожиданно грянул орудийный залп. Мы умолкли, прислушались. А звуки выстрелов, точно боятся, что их вот-вот кто-то остановит, катятся один за другим, временами соединяются по два-три выстрела вместе. Взлетели галки, голуби и в тревоге кружатся над базарной площадью, над лавками и домами.
Мы тревожно переглядываемся.
— Не чехи ли?
Стрельба продолжается. Над городом рвутся снаряды.
— Идем в штаб. Надо узнать, что случилось.
У штаба взад и вперед снуют красноармейцы, вооруженные рабочие. Подкатывают мотоциклы, легковые машины. Подхожу к хмурому на вид часовому и спрашиваю:
— Что случилось? Чьи стреляют?
Около часового собираются группы людей.
И оттого ли, что он сам не знает или знает, но ему велено молчать, он поднимает винтовку и орет:
— Разойдись!
Но нашим товарищам все же удается проникнуть в штаб, где им сказали, что идут учебные стрельбища.
Идем домой. Ушедшие на Волгу еще не вернулись. Мы все в тревоге за нашу молодежь. Грянули пушки из крепости, задрожали стены, жалобно задребезжали стекла окон, и, как в лихорадке, забилась крышка стоявшего на столе фарфорового чайника.
— Чехи на Волге! — крикнул пулей влетевший в комнату Прохоров.
Все бросились к винтовкам.
— Постойте, товарищи,— говорим мы.— Надо в губпродком сходить. Самостоятельно мы действовать не можем.
Пошли. На полпути встречаем Чугурина, он возбужденно рассказывает,
— Чехи с белогвардейцами прошли на баржах под красными знаменами, обманув нашу береговую стражу, и открыли огонь по городу.
— Почему же наша артиллерия молчала?
— Артиллеристы забастовали.
— Как забастовали? — вырвался крик возмущения у всех нас.
— А так. Гарнизон крепости — это осколок старой, царской армии. Ну и забастовали. «Давайте жалованье за месяц вперед и новое обмундирование — без этого воевать не будем!»
— Предатели! — крикнул кто-то.
— Нет, они не предатели,— сказал Чугурин.— Это результат политической темноты и нашей плохой работы.
— А почему штаб скрывал от населения города и от нас настоящее положение дела и говорил о какой-то учебной стрельбе?
— Должно быть, чтобы избежать паники в городе, надеялся быстро наладить дело обороны и дать отпор налетчикам, но дело, как видите, затянулось.
Мы молча вошли в губпродком.
— А, легки на помине,— кричит заместитель особоуполномоченного.— С нами едете или как? Мы на подводах. Нам тут больше делать нечего. Пусть военные расправляются.
Нас это озадачило. Вдруг входит товарищ Хомяков, наш старый питерец, давно перекочевавший в Казань на продработу. Мы окружили его.
— Что же это значит?
— Бегут,— ответил он.
— А склады, продукты, товары?
— Остаются.
— Так. А ты тоже бежишь?
— Нет,— ответил он.— Остаюсь.
— Мы тоже остаемся,— заявил я.
— Вот и отлично. А москвичи? Как они?
Решаем привлечь москвичей — организовать боевой отряд.
Вечером, вооруженные винтовками, с порядочным запасом патронов, идем в губпродком. Жуткая тишина еще жилого, но уже покинутого дома окружает нас.
В доме ни души.
Ждем 20—30—40 минут, никто не приходит, и мы отправляемся в губисполком.
Оттуда нас, как коммунистов, направили в губком партии. Беспартийных товарищей из нашего продотряда мы берем с собой.
В губкоме партии нас записали и велели в саду ждать вызова. По деревянным ступенькам крутой лестницы спускаемся в небольшой сад.
Садимся под тенистым деревом и уплетаем хлеб и до горькоты соленую сухую колбасу. На террасе то и дело появляется вестовой. Он выкрикивает отдельные имена, фамилии, названия предприятий.
Нас долго не вызывают.
— Забыли, что ли?
Решили справиться. Говорят, что о нас сообщено в штаб и что нам надо ждать. А ждать нет сил.
Пошли в штаб сами.
Там нашему приходу очень обрадовались.
— Вот хорошо, что пришли. Только что звонили из губчека, просили подмогу. Отправляйтесь туда.
— Мы хотим на фронт.
— На фронте и без вас справимся, а председателю губчека товарищу Лацису надо помочь, он же ваш земляк — питерец, да еще и из вашего Выборгского района.
Мы получили пароль и отзыв и отправились в губчека. По пути заглянули в гостиницу. С Волги так никто и не пришел.
Командование нашим небольшим боевым отрядом было поручено мне. Когда мы вышли на улицу, было уже темно. Где-то недалеко застрекотал пулемет. Прошли деревянный мост, переброшенный через безводную канаву Буелак. Узенькими кривыми переулками поднимаемся в гору.
— Стой! Кто идет? — раздается в темноте окрик. От телеграфного столба отделяется тень, другая, третья.
— Свои,— машинально отвечаю я.
— Пароль,— тихо спрашивает патруль. Подхожу, шепотом сообщаю пароль, получаю отзыв. Идем дальше, подбодренные первым шагом военно-боевой жизни.
У ярко освещенного белого особняка, окруженного с трех сторон густыми вековыми деревьями, останавливаемся.
В тени стоят грузовики, вооруженные пулеметами. Находящиеся тут же красноармейцы быстро окружают нас. Через некоторое время мы входим в большую квадратную комнату. На голом полу, прижавшись друг к другу, спят красноармейцы. Тут же пристраиваются товарищи из нашего отряда.
Входит начальник караула губчека.
— Кто старший питерских рабочих? — спрашивает он.
Я поднимаюсь и иду ему навстречу. Он просит выделить несколько человек в помощь работникам губчека. И через две-три минуты десять товарищей под командованием чекиста ушли на операцию. Через час они вернулись. Операция не удалась.
— Ускользнули гады,— ставя в угол винтовку, говорит Попов.
По просьбе старшего мы сменяем уставшую за эти тревожные дни команду красноармейцев и опоясываем часовыми примыкающие к ярко освещенному дому улицы и переулки.
Сменили мы и внутренние посты.
Вернулись в дом. Здесь все по-прежнему. Спят объятые тяжелым сном красноармейцы. Под головами шапки, вещевые мешки. Крепкий, дурманящий запах насытил воздух комнаты. Усаживаюсь на подоконнике приоткрытого окна.
— Пустите, пустите! — кричит во сне и бьется точно в припадке спящий у печки молоденький красноармеец.
— Вот так почти каждую ночь,— говорит старший.— Мать его в Симбирске растерзали белогвардейцы. Когда чехи занимали город, белогвардейцы организовали манифестацию, на которую случайно она и натолкнулась.
«Вот мать большевика!» — крикнул кто-то, и не успела она слово сказать, как взлетела над толпой, упала на мостовую, еще раз взлетела и опять ударилась о землю. А сын в это время стоял у открытого слухового окна на чердаке своего дома и все видел, но он не знал, что это глумятся над его матерью. Когда он это узнал, то застрелил белогвардейского офицера и бежал. Теперь он в нашем отряде и почти каждую ночь кричит, бормочет и бьется, как в припадке.
Я всматриваюсь в лицо юноши-красноармейца. Он ворочается, отбивается кулаками, ногами, что-то торопливо бормочет, холодный пот покрывает его возбужденное лицо.
Утром загрохотали орудия, с Волги им ответили пушки крепости. Мы идем по притихшим улицам.
Подходим к штабу.
— От командования есть указание,— сказал начальник штаба,— направить вас в помощь комендатуре города для патрулирования на центральных улицах города.
Пробую возражать, настаиваю на отправке нас на фронт, но из этого ничего не выходит. Нам приказано выполнять порученное задание.
На берегу Волги пылают лабазы, склады, город обстреливают. По крышам и мостовой рассыпаются осколки снарядов. Бренчат стекла окон. Мы ходим по центральным улицам, вглядываемся в лица прохожих, в окружающую жизнь. Заходим в губком партии. Там по-прежнему деловитая суета и движение. Становимся в очередь, получаем хлеб, соленую сухую колбасу, папиросы, наливаем в котелки чай. Подкрепившись, снова идем на улицу.
Грохот орудий усилился. Слышней стала стрельба из пулеметов и винтовок.Видно, белые получили подкрепление и развивают наступление. Подошли к особняку, в котором провели прошедшую ночь,— в нем ни души.
— Эвакуировались,— говорит Прохоров. Неожиданно появились москвичи, и не успели мы с ними обменяться приветствиями, как к нам подлетели два вооруженных всадника.
— Кто старший? — кричат они.— Берите курс на Волгу, там наши отступают, нужна помощь!
«В штаб нам теперь не пробраться»,— думаю я и даю распоряжение ребятам собрать остальные группы. Вскоре все мы в сборе. Стрельба все приближается. Решаем, как только приблизится фронт, включиться в бой, а пока выполнять свое задание.
Неожиданно к нам подбегает какой-то парень в студенческой форме.
— Вы коммунисты? — спрашивает он.
— Коммунисты,— отвечаю я.
— Бегите скорей вон туда, к обрыву, там вас ждут подводы и машины.
Москвичи и часть моих ребят срываются с места. Я останавливаю товарищей.
— Куда вас несет? Слышите, там пулемет стрекочет. Хватились студента. Он как в воду канул. Понимаем, что нас толкали в ловушку. И обидно, что оказались такими беспечными.
Идем по улице, нас нагоняют красноармейцы. Они сообщили нам, что тот же студент указал им место, где будто бы красноармейцев ждут подводы, машины, а на самом деле направил на засаду.
Нам надо быть начеку и смотреть в оба. Но как будешь смотреть, если хлещет густой, непроницаемый ливень. Глубокими потоками несется по улицам вода. Рвет и мечет ветер. Раскаты грома сливаются с пушечной стрельбой и трескотней пулеметов. Перед нами река Казанка. Мы бежим на деревянный мост и перебираемся через реку. Попадаем в какую-то трясину, с трудом взбираемся на высокую насыпь железнодорожного полотна.
Гром стих, дождик слабеет. Город в густом сером тумане. Там пылают жилые дома, склады, лавки. Даже страшный ливень не может погасить этого пожарища.
Из сорока человек нас осталось на железной дороге всего шесть. Остальные, видимо, где-то с Чугуриным, а десять человек — на Волге. Что с ними, мы не знаем. Надвигалась ночь. Нужно было подумать о ночлеге, и мы двинулись в неизвестный нам путь...
На железнодорожном разъезде будка. Подле нее высокий тонкий журавль колодца. Я бегу к нему. С лютым лаем меня встречает курчавая собачонка. Из открытого окна будки раздается строгий окрик, и собачонка, поджав хвост, отступает. Я припадаю сухими, воспаленными губами к холодному краю бадьи. Подошли товарищи, подталкивают.
— Давай скорее, другим тоже надо.
Знаю, что надо, но не могу оторваться, пью торопливыми большими глотками.
— Умаялся? — спрашивает будочник.
— Есть малость,— отвечаю.
— Из Казани, что ли?
— Оттуда.
— Что там?
— Горит,— отвечаю.
— Горит,— повторил сторож, посмотрев в сторону города.— Давеча пушки здорово стреляли, а теперь что-то не слыхать. И что это на белом свете творится,— говорит сторож.— Жили-жили себе люди, и ничего, а тут, на тебе, пошли брат на брата, сын на отца, отец на сына. Должно быть, конец света пришел.
— Да, пришел конец света,— говорю я,— только не для нас, а для бар. Наш свет только начинается.
Будочник почесал рыжую бороду и, пытливо посмотрев мне в лицо, спросил:
— Так ли?
— Да уж так.
— Что-то не верится.
— Это почему же?
— Да как тебе сказать. Вот в пятом году тоже с красными флагами ходили, песни эти самые пели, листовки там разные разбрасывали, а все, видишь, повернулось на старое.
— Теперь не повернется. Пятый год даром не прошел, дело теперь острее стало. Вот только бы взяться нам дружнее, чтоб не вразброд.
— Это ты верно говоришь, вразброд не годится, вразброд — это самое плохое дело. Скопом надо. А то, видишь, чехи или как их там город-то взяли.
— Отнимем город и все отнимем, что они у нас взяли,— ответил я и, вспомнив о городе, спросил:
— Из города много идут?
— И-и-и, страсть сколько. И куда только идут. Одни — скучные, другие — злые, а которые — ничего, вот так, как вы,— веселые, смеются.
— А чего же унывать? Нынче они нас поколотили — завтра мы их колотить будем, и наша все же возьмет.
— Стало быть, драчка эта долго еще будет?
— А пока на земле будет богатый и бедный, хозяин и работник.
— Ишь ты,— протянул будочник и, посмотрев на меня, на мою винтовку, на винтовки товарищей, тихонько сказал:
— Вы бы их бросили.
— Это зачем же?
— А затем, что мужики в деревне винтовками вашими вас же и порасстреляют.
— За что?
— За обиду — вот за что,— сказал будочник.— Ты вот говоришь: дружней, дружней, чтобы всем вместе, чтобы раздору не было,— а сами хлеб, скотину и всякую всячину у мужика берете.
— Мы же за все это платим.
— Как же, держи карман шире.
— Это все кулаки-мироеды мутят да натравливают на нас середняка и бедняка.
— Вот видишь, как у тебя получается. Кулак, середняк, бедняк, а они этого не желают. Они желают, чтобы было как есть одно крестьянское сословие, а то, видишь, дележ начинается, вот и идет дело вразброд.
— Нет, брат, людей надо делить на бедных и на богатых, на хозяина и на работника, иначе запутаемся и не будем знать, кто свой и кто чужой. Вот, возьми кулака, куда ты его притулишь? К беднякам он не подходит и к работникам тоже, а к богатеям, к хозяевам он как раз подойдет. Стало быть, с ним у нас и разговор особый будет, и без драчки тут не обойдешься. Нам только разъяснить эту штуку беднякам да середнякам надо, а там дело пойдет.
— Оно, может, и так, парень, я вижу, ты толковый, а винтовки все же бросьте. Для вас же вернее будет, растолковать там или что.
— Это мы посмотрим,— ответил я и отошел к товарищам, сидящим на старых шпалах.
У Кривоносова в корзине оказался кусок колбасы и размокший хлеб. Подкрепились, еще раз напились и, попрощавшись с будочником, двинулись дальше.
Идем по узенькой пешеходной дорожке, советуемся о ночлеге. За поворотом полустанок, но там ночевать опасно: чехи могут нагрянуть. В лесу холодно, сыро, а мы еще не обсохли. И тут наше внимание приковывают стога сена, стоящие налево от нас, на скошенном лугу. Спускаемся с насыпи и, точно кроты, зарываемся в глубь пахучего сена. Кто-то чихнул, товарищи желают ему доброго здоровья. Шорох и возня быстро сменяются мертвой тишиной. Вспоминаю совет будочника о винтовке и, придвинув ее ближе к себе, быстро засыпаю.
Первым проснулся Кривоносов.
— Пора подниматься,— говорит он,— дорога подсохла, крестьяне могут приехать за сеном, тогда шума не оберешься.
Нехотя, полусонные выползаем из нор. Только-только светает. Мимо проносится пассажирский поезд с ярко освещенными окнами.
— Как там сухо и тепло,— думаю я и, съежившись от холода и сырости, смотрю поезду вслед.
— Будь мы на полустанке, может быть, и нас подобрали бы,— говорит Прохоров.
Мы сочувственно вздохнули, а шум поезда слышится где-то уже вдалеке.
Выбираемся на насыпь железной дороги. Дрожим, ноги одеревенели, зубы выбивают мелкую дробь.
Обнесенный густым колючим кустарником лес в полудремоте, ни одного звука, как будто все притихло и следит за нами неласково и неприветливо. Вдруг раздается торопливый стук колес и шипение бегущего по рельсам паровоза. Мы скатываемся с насыпи, царапая себе руки и лицо, падаем в кустарник. Из-за поворота вылетает паровоз, заполненный вооруженными винтовками людьми. Штыки, как иглы ежа, ощетинились со всех сторон. Кажется, малейший шорох — и нас осыпет градом пуль. Мы плотнее прижимаемся к земле.
Паровоз со свистом и шипением проносится мимо.
Покидаем свое убежище и выходим на широкую дорогу, мощенную белым камнем и обнесенную по обеим сторонам ровно подстриженными высокими кустами.
На повороте встречаем крепкого, прошедшего военную муштровку старика.
— Куда идет эта дорога? — спрашиваем его.
— В помещичью усадьбу,— отвечает.
— Далеко эта усадьба?
— Верст семь-восемь будет. Да она вам ни к чему. Вы из Казани, что ли?
— Из Казани.
— Переходите на проселочную дорогу. Она приведет вас в небольшую деревушку, там и узнаете, куда вам идти.
Мы поблагодарили старика и пошли указанным путем. От утренней усталости не осталось и следа. Доберемся до Козьмодемьянска, оттуда — в Нижний, из Нижнего — в Москву. Лес кончился, и мы идем полем. День жаркий, прячемся от палящего солнца в тень высокого дощатого забора кладбища. Приятная истома обнимает усталое тело, смыкаются глаза.
Деревня уже близко. Но она скрывается за перевалом, и видны только две крайние избы да бани, расположенные на косогорье. Из деревни доносится какой-то разноголосый шум. Это тревожит нас. На углу одной из халуп появляются ребятишки, исчезают и вновь появляются. Неизвестность пугает и манит. Решаем идти. Из-за косогора показывается вооруженная вилами, топорами, дубинками и охотничьими ружьями толпа, которая движется по направлению к нам. Толпа в большинстве состоит из женщин и подростков. Впереди на коротких толстых ногах, в широкой ситцевой на выпуск рубахе, с расстегнутым воротником и засученными выше локтей рукавами стоит предводитель. Окаймленная рыжими редкими волосами, его лысина покрыта крупными каплями пота, покатая грудь дышит порывисто и часто, в руках тяжелый кол.
Прохоров отстегивает гранату.
Поровнялись, проходим мимо. Строго, начальническим взглядом смотрю в глаза предводителю. Он не выдержал моего взгляда и отвертывается.
Ребята и бабы с любопытством смотрят на нас.
— Не оглядывайтесь, не прибавляйте шагу, гранаты не убирайте,— шепчу я товарищам. Все дальше и дальше отходим мы от грозной опасности и незаметно для себя прибавляем шагу.
Гомон, шум возобновился, но теперь он уже позади. Мы за околицей, из груди вырывается вздох облегчения. Опасность столкновения миновала.
«А сколько нам еще предстоит таких встреч, это только первая деревня на нашем пути»,— думаю я.
— Вот кому надо сказать спасибо,— говорит Прохоров и трясет над головой ручной гранатой.
— Не только этому, а и тому, что толпа неоднородна, много в ней было бедняков, а кулак только предводительствовал,— отвечаю я.
Перед нами в балке раскинулось большое село.
Как встретят нас здесь? Входим в тихую, безлюдную улицу.
— Будем играть в молчанку,— говорит Кривоносов,— но прислушиваться и всматриваться в жизнь большого села. Мы с этим согласны.
Проходим мимо крестьянина, который просеивает большим решетом зерно; рядом стоит высокий, худощавый поп в длинной черной рясе.
— Овца и пастух,— бормочет Прохоров, а мужик, косясь на нас, кричит:
— Кышь, кышь, проклятущие, послетелись на чужое зерно.
Поп ехидно улыбается и тоже косит глазами на нас. Никакой птицы около зерна нет, и я понимаю, что в роли птиц, налетевших на крестьянское зерно, мужик представляет нас.
— Дурень,— говорю крестьянину,— вот около тебя стоит коршун, он не только пожрет твое зерно, но и тебя самого слопает.
Перепуганный поп, как аист, вытянул шею и переступает с ноги на ногу.
Через несколько шагов крутой поворот, и мы теряем из виду попа и крестьянина.
Идем мимо старой, но еще крепкой большой избы, на ней красуется позеленевшая от времени вывеска с полинявшей надписью сельского правления и с царским гербом, а над ним развевается красный флаг.
Под зеленым шатром мощного дуба сбились в кучу мужики, о чем-то громко спорят. Я замедляю шаг и с напряженным вниманием вслушиваюсь.
— Что им в зубы-то глядеть, хлеб на корню гниет, зерно осыпается, а у них жатки без дела стоят, нешто это порядок.
— Ходим, просим — не дают.
— И нечего просить, брать надо. Мы три года на войне гнили в окопах, а они тут жирели. Хватит. Жатки и лошадей надо забрать и установить порядок, когда у кого хлеб убирать. Всеми семьями убирать будем, и дело быстро пойдет.
— Вот бы с ними поговорить,— думаю я и, взглянув на своих товарищей, направляюсь к крестьянам.
— Куда,— одергивают меня товарищи,— забыл уговор о молчанке. Нехотя подчиняюсь, и мы выходим из села.
По пыльной глинистой дороге спускаемся в неглубокую балку, делаем привал на высокой сочной траве.
— Слыхали разговор? Это фронтовики помогают разгореться костру революции.
— Молодцы ребята. Вот бы им наша подмога пригодилась.
— Смотрите,— вдруг говорит Попов.
Глядим, в балку скатываются одна за другой телеги.-
— Эх, жаль не по пути,— бормочет Кривоносов.
Но крестьяне, заметив нас, торопливо стегают и без того бойкой рысцою бегущих лошадей.
Проехали, и снова тихо.
— Еще едут,— шепчет Кривоносов.
Я поднимаюсь, прислушиваюсь к скрипу телеги, стуку лошадиных копыт, гомону торопливой татарской речи и иду к дороге.
Телега с грохотом и скрипом вваливается в балку.
— Добрый день,— говорю я кривому татарину лет сорока, сидящему в телеге. Тот, не отвечая на приветствие, придержал сытого коня и спрыгнул с телеги. Бросив вожжи мальчонке, сидевшему на телеге, он хлестнул вороного кнутом, любовно посмотрел ему вслед сощуренным глазом, молча подал мне широкую ладонь крепкой руки и как давно знакомому сказал:
— Сам растил, молоком поил, хорошая лошадь, много работает. А вы из Казани? Горит? Шибко горит?
— Горит,— отвечаю.
Татарин покачал низко остриженной головой, покрытой неглубокой тюбетейкой, вздохнул, пошел к товарищам. Смуглое лицо его спокойно, а зрячий глаз, чуть-чуть прищуренный, как мышь, вышедшая на охоту, шныряет по сторонам,— увидел кисет с табаком, протянул руку.
— Можно?
— Можно, бери,— ответил Прохоров.
Татарин извлек из кармана шаровар обгорелую трубку, обтер ее грязным рукавом рубахи, туго набил табаком, прикурил, затянулся и, как бы думая вслух, заговорил:
— Возил красноармейцев. 18 верст возил. Хорошие ребята, много нам рассказали. Зачем теперь война, зачем революция. Мы так понимаем: у нас две лошади, одна корова, пять овец, мало-мало земли, сами работаем, значит мы — середняк, у кого меньше — тот бедняк, а у кого много земли, лошадей и скотины, нанимает работников — кулак.
— Верно,— отвечаю я.
— А вот у нас староста не так понимает. Почему?
— А как же он понимает? — спрашиваю.
— Все одинаково, по очереди давай лошадь, давай корову, барашка давай, давай то, давай другое, и все поровну, и все по очереди. Почему так?
— А у него много лошадей, скота? Работников нанимает?
— Всего у него много, и работников нанимает.
— Стало быть, он кулак,— говорю я.
Татарин быстро заморгал зрячим глазом и посмотрел на нас. Широкой шершавой ладонью он с корнем вырвал пук травы, помял его и с силой швырнул в сторону.
— Красноармейцы нам говорили: мы у помещиков землю, скот, инвентарь забрали, кулак много себе захватил, теперь надо забрать у кулака, дать беднякам и середнякам.
— Вот, вот, но кулак добром не отдаст, а норовит захваченное у помещиков за собой закрепить. Мы — рабочие, Красная Армия не даем кулаку этого сделать. Жмем на него, а он против нас у вас, середняков и бедняков, опору ищет, вот и говорит: «Мы все равные, все крестьянское сословие». Понял? Все поровну.
— Так, так,— шепчет татарин, кивая головой, затем бросает на нас острый взгляд единственного глаза, спрашивает:
— Он кулак, это верно. А зачем вы лошадей, хлеб берете, жен, девок обижаете, над богом смеетесь?
— Кто же это делает?
— Да вы, коммунисты.
— Нет, коммунисты безобразий не творят; хлеб, мясо, лошадей задаром не берут.
Татарин торопливо перебил меня.
— Делают. Тут близко в село приезжали коммунисты, всю ночь гуляли, жен, девок трогали. Я сам все это видел.
— А откуда ты узнал, что это были коммунисты? Может, тебе об этом поп да кулаки сказали. Им это выгодно. Они хотят натравить середняков да бедняков на коммунистов.
Татарин пытливо посмотрел нам в лицо и спросил:
— Не коммунисты это делали?
— Нет, не коммунисты.
— А почему во всех деревнях говорят, что это были коммунисты?
— А потому, что во всех деревнях есть враги Советской власти. Вот они и врут на коммунистов.
— Так, так,— прошептал татарин и, опустив голову, задумался.
— Ну, что же, отдохнули, побеседовали, пойдем,— говорит Прохоров. Мы поднялись.
Вдруг татарин вскакивает, хватает меня за руку.
— Пойдем со мной, пожалуйста, пойдем, все пойдем.
— Куда,— спрашиваем,— пойдем?
— Ко мне пойдем. Вот здесь, с краю. Никто не увидит, никто не знает. Понимаешь, пойдем, все пойдем.
— Что же мы там будем делать?
— Рассказывать будете, вот как мне рассказывали. Я соберу нужных людей, им будете рассказывать.
Мы переглянулись. Решили пойти. Халупа татарина оказалась совсем близко. Мы подошли к ней никем не замеченные. Хозяин пропустил нас вперед.
— Садитесь вот здесь,— суетясь вокруг нас, говорил он. Потом позвал мальчугана, по-татарски что-то ему сказал, тот живо тряхнул головой и исчез. Вошла жена татарина. Она поставила перед нами большой кувшин молока, хлеб.
Через несколько минут в избу стали заходить крестьяне — русские и татары. Когда собралось человек тридцать, хозяин подошел ко мне.
— Говори, пожалуйста.
В избе водворилась тишина, все с затаенным любопытством смотрят на нас, ждут, что мы им скажем.
Я прочел письмо товарища Ленина к питерским рабочим. Один потянулся ко мне, взял письмо в руки, стал внимательно просматривать его. Затем, поглядев на собравшихся, сказал:
— Нам нужно как можно быстрее создать комитет бедноты.
— Разве у вас до сих пор нет комитета бедноты? - спрашивает Попов.
— Был да развалился. Председателя ночью из-за угла убили, а остальные сами собой разошлись.
— Вот еще, товарищи, скажите нам, кого считать кулаком. У нас тут споры большие.
Мы объясняем, как нужно подходить к определению кулака.
— Есть у нас такие,— говорят крестьяне и начинают, перебивая друг друга, называть имена местных кулаков.
Собравшиеся долго спорили между собой и договорились завтра же организовать комитет бедноты, объединить вокруг него всех преданных Советской власти людей и развернуть борьбу против кулака.
Когда все эти вопросы были обсуждены, крестьяне обратились к нам с просьбой рассказать о Ленине.
Мы начали рассказывать про Ленина. Все сбились вокруг нас в тесный кружок и с таким вниманием и интересом слушали, что казалось, будто они впитывают в себя каждое слово.
— Спасибо, большое вам спасибо,— говорили крестьяне, провожая нас. — Теперь не сомневайтесь, кулаков мы больше бояться не будем, всю силу возьмем в свои руки. Все будет как полагается, и насчет помощи государству побеспокоимся. Если доведется вам снова увидеть товарища Ленина, передайте ему от нас низкий, земной поклон.
Мы торжествовали.
— К черту молчанку, больше играть в нее не будем.
Перед вечером мы вошли в расположенную в стороне от большой дороги деревню. В какой двор зайти? К нам подбегает голубоглазая девочка лет десяти.
— К нам идите, мама кличет.
— А хлеб, молоко мы у вас сможем купить?
Девочка утвердительно кивает головой.
— Милости просим,— с поклоном встречает нас хозяйка, пропуская через темные, хламом заваленные сени в горницу.
— Поставила бы стол на крыльцо, что им тут париться,— говорит хозяин, спокойным, твердым шагом переступая порог.
Мигом вытаскиваем стол, стулья на широкое скрипучее крыльцо. Хозяйка принесла две крынки молока и хлеб.
Поели и отправились отдохнуть к риге, где толстым слоем расстелили ржаную солому.
К нам подсел хозяин.
— Рабочие, что ли? — спросил он.
— Рабочие.
— Откуда?
— Из Питера.
— Что же так далеко забрались?
— Да так, по разным делам,— уклончиво ответили мы.
— На земле, стало быть, не сидели?
— Есть такие, что и сидели.
— Стало быть, жизнь крестьянскую знаете.— Он подождал немного, о чем-то подумал и напрямик спросил: — За кого же мне держаться?
— Ясное дело, за кого — за рабочего, если хочешь, чтоб жизнь твоя и наша лучше стала.
— У меня вот в пятом году отца по царской милости запороли. Сын на фронте погиб. У самого неспокойная кровь, бурлит, знаю, что за Советскую власть нам всем, вот таким, как я, держаться надо, да боязно что-то.
— Сам-то ты кто, середняк?
— Ни богат, ни бедняк, надо полагать — середняк.
— Много у вас тут таких с неспокойной кровью?
— Есть, да что толку, все вразброд, кто в лес, кто по дрова.
— А ты организуй. У тебя отец был в передовых, вот и ты становись и веди.
— Говорю ж тебе, боязно. А ну, как не удержится Советская власть, тогда сам себе веревку надевай на шею.
— Да ты что, в своем уме? Все рабочие за Советскую власть, беднота, батраки тоже, середняку, видишь сам, податься некуда, а ты не веришь в прочность Советской власти. Берись-ка за дело. Организуй народ. Придут люди из города, помогут.
Хозяин поднялся, внимательно посмотрел на нас.
Я подаю ему руку, спрашиваю:
— Ну что, договорились?
— Да, видно, договорились, куда же деваться. Десяти смертям не бывать, а одной не миновать.
— Спасибо, что поверил.
— Спасибо и вам, что надоумили.
Когда мы, отдохнув, собрались уходить, хозяин проводил нас за ворота. Вышла к воротам и хозяйка. Она сложила руки на груди и в такт каким-то грустным мыслям качает головой.
Мы поклонились хозяину, хозяйке, поблагодарили еще раз за хлеб-соль и лугом по скользким кочкам вышли на большак.
Небо нахмурилось. Притихли птичьи голоса и стрекотня кузнечиков.
— Будет гроза,— говорит Кривоносов.
— Прибавим шагу,— предлагает шагающий впереди Прохоров.
Небо как бы поняло наше намерение скрыться от грозы и еще больше нахмурилось.
Ослепительно ярким лучом блеснула молния, ей вдогонку прокатился раскат грома; откуда-то, точно из засады, выскочил ветер и закрутил, как ошалелый, в своих объятиях пыль дороги.
— Бежим, ребята, вон мельница недалеко.
— Не успеем,— говорит с тревогой Попов.
Вблизи видно село. Но кто нас там ждет? Кому мы там нужны? Правда, там должен быть трактир, может быть, есть и постоялый двор, но как его искать в такую погоду? Решаем укрыться от ливня у мельницы. Бросаемся к ней. Наталкиваемся на черные стены ветряной мельницы, прижимаемся к ним, но косые струи густого ливня забегают со всех сторон. Блеснула молния и осветила железную крышу большого здания школы или больницы. Мы бросились туда. Вбежали в открытые ворота огромного двора. Здесь большой сарай. Беру у Прохорова электрический фонарь и иду на разведку. Дверь со скрипом открывается. Сарай большой, заполнен телегами, санями, экипажами, колесами. Славная квартира. Во всяком случае дождь не мочит. Устраиваемся в санях, телегах и шепотом делимся впечатлениями за день. Вскоре все стихло. Я проснулся уже на рассвете.
С крыши падают тяжелые капли стихшего дождя. За перегородкой, в соседнем сарае, вздыхает и жует жвачку корова. Рядом со мной скрипнули сани. Это проснулся Прохоров и тщетно пытается зажечь промокшие спички.
Проснулись остальные. Обсуждаем положение. Неслышно кто-то подошел к дверям. Замерли, ждем. Заскрипела дверь соседнего сарая и тихо, ласково говорит с коровой женщина. Потом тонкие струйки молока ударили о жестяное дно ведра. Снова скрипнула дверь, щелкнул затвор. Мы припали к небольшим щелям стены сарая. Медленно, спокойно шагает босыми ногами по густой грязи с ведром в руке женщина лет тридцати, и, как только она скрылась за углом большого квадратного дома, мы покидаем свое убежище и выходим на широкий, толстым слоем грязи покрытый двор.
Село еще в полудремоте. Проснулись жаворонки и трепещут крылышками над спокойно задумчивыми полями, чирикают воробьи, проснулись галки, зашевелились, заговорили на разные лады домашние животные. А мы, еще плохо согретые утренним солнцем, сидим под навесом двухэтажного дома, посматриваем на квадратную небольшую вывеску с двумя нарисованными чайниками и ждем, когда откроется дверь сельского трактира.
Наконец заветная дверь открылась, и мы очутились в большой квадратной полутемной комнате. Около русской печки ворчит ведерный самовар, а на печи в тряпье копошится что-то живое. Кругом носятся стаи встревоженных мух.
— Ничего, не осталось, все вчера поели ваши,— говорит дородная хозяйка.— Вот только остались одни яички.
— Спасибо. А молока и хлеба нет?
— Все вчера съели,— божится она.
Отправляемся на село и достаем хлеба. С улицы одна за другой в трактир потянулись бабы, выгонявшие в стадо скотину. Тут узнаешь все новости.
— Ишь ты, как сердечные проголодались,— шепчет старушка.— Почем хлеб-то брали?
— 15 рублей буханка.
— Поди и пяти фунтов не будет?
— Ровно пять, бабушка, на безмене вешали,— говорит Прохоров.
Старушка зашевелила губами и обратилась к круглолицей молодухе.
— Это почем же за фунт будет?
— По три рубля,— ответила та.
— По три? — переспросила старуха, недоверчиво посмотрев на молодуху.
Та подтвердила.
— А я-то, старая дура, вчера по рублю продала.
— Эх ты,— говорю.— Одной ногой в гробу стоишь, а все жадничаешь да убиваешься, что по рублю за фунт с голодного человека взяла, а с него и по пять можно было содрать.
— Что ты, что ты, господь с тобой. Я это так, к слову пришлось. Пусть ест себе на здоровье.
— Ты не больно шибко нас ругай: — свое продаем,— отозвалась бойкая молодуха.— Хлеба не дадим — так с голоду сдохнете. Не очень-то без нас проживете.
— А вы без нас проживете?
— Проживем. Серп, косу кузнец сделает, а ткань, мыло, самогон — и учить не надо.
— Это ты, молодуха, сгоряча от нас так отмахиваешься. Без рабочих вам тоже долго не продержаться. Глянь-ка, сколько тут добра, нами сделанного. Вон в печи, на полке, под полкой, стальные, железные, медные, чугунные — все нами сделано.
— Ну и что же, что вами. А вот хлеба не дадим — сдохнете.
— Это верно, без хлеба жить невозможно. Да понять вам надо: вы нам — хлеба, мяса, шерсти; мы вам — сапоги, гвозди, ведра, кровати, кастрюли, машины разные, ситцы.
— Сами сделаем, а хлеба не дадим.
— Нет, это так не выйдет. У таких, как ты, мы хлеб возьмем, хлеб нам нужен для рабочих, для Красной Армии.
— Возьмешь, пойди попробуй! — угрожающе произнесла бабенка и вышла. За ней потянулись и остальные.
Мы забрались в чулан и разлеглись на старом тулупе.
— Поехать бы нам теперь, может быть, и своих нагнали бы,— говорит Попов.
— Что ж, давайте,— подхватил Прохоров. Я тоже поддержал. Позвали хозяйку. Поговорили с ней на эту тему.
Накинув на голову платок, она пошла искать подводчиков и вскоре вернулась с двумя мужиками. Мы долго торговались, наконец поладили, и нам подали две тачанки, наполненные свежим, пахучим сеном. Мы разместились, попрощались с хозяйкой трактира и тронулись в путь.
По извилистой дороге, покрытой липкой грязью, мы спустились в небольшую, на откосе расположенную деревушку. За дворами внизу откоса расстилались луга, прорезанные неширокой голубоватой лентой речонки. Местами берега были покрыты высокими зелеными камышами, за рекой стояли темные стройки пивоваренного завода.
Мы выезжали из деревушки, и перед нами точно из-под земли появилось большое, в одну длинную широкую улицу село с остроконечной мечетью.
— Татарское? — спрашиваю возчика.
— Татарское. Малые Битоманы называется,— говорит возчик.
— Должно быть, богатое: ни одной захудалой избушки,— говорю я.
— Богатое, здесь почти все торговлей занимаются,— говорит возчик.— По соседним деревням скупают яйца и в крупные города отправляют.
Я с любопытством осматриваю село. Вдруг наперерез нам быстро выходит богато одетый татарин и хватает нашу лошадь под уздцы.
— Стой! — повелительно орет он.
Возчик смотрит удивленно на него, но лошадь не останавливает. В это время к нам подбегают богато одетые татары и останавливают лошадь.
— Документы! — обращаясь к нам, говорит один из них.
Я протягиваю мандат Наркомпрода.
И вдруг с быстротой вихря татары бросаются на нас. Я пытаюсь вытащить револьвер, но это мне не удается. Нас зверски избили и ограбили. Все в крови, в грязи и полураздетые вырвались мы из рук напавшего на нас кулачья. С товарищами растерялись. На другом берегу реки оказались втроем — Прохоров, Кривоносов и я. Куда ушли остальные и удалось ли им уйти, мы не знали.
Мы смыли с себя кровь, грязь и направились к ближайшей избе. Нерешительно останавливаемся перед закрытой дверью. За ней слышны голоса взрослых и плач ребенка. Вошли.
Здесь живут беженцы. Четверо женщин и двое мужчин недоуменно смотрят на нас. Просим разрешения присесть и рассказываем, что с нами произошло.
- Мы ничем не можем вам помочь,— говорит одна из женщин и как бы в подтверждение своих слов обводит взглядом пустую квадратную комнату.— Идите к управляющему пивзаводом. Он человек хороший, обязательно поможет вам.
Решили послать к управляющему Прохорова. Сами остались у беженцев.
Вскоре он вернулся, оправляя на себе до невозможности измятый костюм. На голове у него была драная фуражка с широкими полями.
— Сходите еще к бондарям,— говорят нам,— может, у хлопцев что найдется.
Я и Кривоносов отправляемся к бондарям. Те уже узнали от кого-то о нас и не удивились нашему виду.
— Иди, поищи,— сказал один из трех парней низенькой девушке, стоящей на пороге.
Та исчезла за дверью. Долго ждали. Парубки возились у бочек, мы переступали с ноги на ногу и смотрели больше на закрытую дверь, чем на бондарей. Наконец девушка вышла и вынесла нам пиджак, штаны и две шапки.
Мы вернулись к беженцам.
— Одному только и хватило,— скорбно шепчет молодая женщина и вопросительно посмотрела на мужа.
Потом быстро подошла к люльке и подняла спящего ребенка.
— Нате, может, подойдет хоть это,— говорит она, протягивая мне сильно поношенные штаны и пиджачишко. Но я несказанно рад и этому.
Как бы то ни было, но мы уже не в одном белье. Стоим, смотрим друг на друга, улыбаемся. Рады за нас и беженцы.
— Дорогу бы нам теперь кто показал, чтобы поменьше на пути кулацких сел попадалось,— говорю я.
— А вы к управляющему,— в один голос подхватывают беженцы.— Он местный и лучше нас знает, как вам пройти.
Идем к управляющему. Он указывает нам маршрут, по которому мы могли бы быстрее и безопаснее пробиться к своим.
Ночевали у беженцев. Утром нас напоили чаем и пожелали нам доброго пути.
Мы идем по узенькой тропинке. Поднялись на косогор. Малые Битоманы перед нами как на ладони.
Прохоров грозит кулаком: — Подождите, отплатим мы вам и за себя и за товарищей.
Идем молча, изредка оглядываемся. Деревни уже не видать. Не видно и стен корпусов завода. Видна только труба, которая как будто качается законченной верхушкой. Но вот и она исчезла. Нас окружает густой кустарник и хлебные поля.
Впереди шум водяной мельницы. А вот и она сама, окруженная высокими деревьями. В тени их стоят пустые и нагруженные мукой и зерном телеги. В стороне по чахлой опаленной солнцем траве бродят спутанные лошади.
Мельница — это источник всех новостей. А новости для нас неотрадные: где-то близко появились какие-то казачьи разъезды, вот-вот появятся их главные силы.
Одни мужики ждут их с нескрываемой радостью, другие — с настороженностью, третьи — с неприязнью.
Хочется вмешаться в разговор, но вид у нас не внушающий доверия, и мужики зорко следят за нами. Все же я обращаюсь к одному из крестьян, по виду бывшему фронтовику, и спрашиваю у него о казаках и о настроении крестьян.
— Про казаков не знаю, болтают разное, а настроение скверное. Пришел с фронта и вот еще не разобрался, кто за кого и кто с кем. Богатые мутят, ждут казаков. У нас в деревне убили двух комитетчиков бедноты. Во многих деревнях верховодят кулаки.
Вода с шумом падает на лопасти большого деревянного колеса мельницы.
— Вы здесь не очень задерживайтесь. Кулаки могут наделать вам всяких неприятностей, а их на мельнице немало,— сказал фронтовик.
Да нам и незачем здесь задерживаться.
Попрощавшись с фронтовиком, мы двинулись в путь. Перешли запруду и медленно идем вдоль высокой стены густого леса.
Перед нами две дороги. Выбираем ту, которая шире и больше укатана. Вскоре перед нами вынырнуло из-за пригорка большое торговое, похожее на уездный город село.
Выходим на его широкую тихую улицу. Все живое спряталось в тень, прохладу. На улице ни души.
Надо искать сельсовет. Но его нигде не видно. От жары, усталости и жажды мы еле передвигаем ноги. За поворотом улицы у первого встречного спрашиваем, где сельсовет. Оказывается, он помещается неподалеку, но до шести часов вечера там никого не будет. Усаживаемся у палисадника на скамейке.
— Из Казани? — спрашивает подошедший к нам человек.— Много вас идет оттуда,— говорит он.— Которые так совсем голые.
— И нас кулаки избили и раздели,— говорим мы.
— Вот, вот многих так. Куда же вы теперь денетесь? Кругом казачьи отряды. Не сегодня-завтра их разведка здесь будет. А главные их силы в 35—40 верстах отсюда. Один вам путь — на Вятку. Да и то не знаю, успеете ли прошмыгнуть.
— В исполком думаем обратиться за помощью. Нам бы какие-нибудь документы и небольшую поддержку продуктами,— говорю я.
— Документов вам в Совете не дадут,— заявляет твердо и решительно человек.
Рядом скрипнула калитка. Из нее вышел молодой парень и тоже подтвердил, что скоро прибудут казаки и что документов нам в Совете не дадут. Оба они советовали нам поскорее уходить.
Но мы все же идем к исполкому. Там, кроме сторожа, ни души. Ждем, но возможность скорого появления казаков тревожит нас. По совету сторожа отправляемся к старшему милиционеру, жившему рядом с сельсоветом, но его тоже нет дома — уехал в деревню производить расследование. Там в эту ночь кулаки убили не то красноармейца, не то своих односельчан-активистов, и он раньше завтрашнего дня дома не будет. Так сообщила нам его жена. Возвращаемся в Совет. За перегородкой сидят два уже знакомых нам человека и что-то пишут. Мы садимся на длинную, приставленную к стене скамейку. Мимо спокойно проходят и садятся за столы служащие, пишут, читают.
— Вот как их кулаки в Малых Битоманах обработали,— обращается к одному из них сторож.
— Ловко,— говорит тот, подходит к шкафу, берет папку, садится за стол, копошится в бумагах.
А вот и председатель с загорелым скуластым лицом и маленькими, быстро бегающими по сторонам прищуренными глазами.
— Иди,— толкает меня сторож и скрывается в свою каморку. Он целиком с нами и за нас, но председателя побаивается.
Подхожу, здороваюсь, рассказываю наши приключения. Он слушает и не слушает и, кажется, ничего не понимает. Обидно и зло берет, как это люди, да еще стоящие у власти, не хотят выслушать и вникнуть в наше положение. Хочу снова начать ему свой рассказ, но он заявляет:
— Денег у нас нет, шесть месяцев служащие жалованья не получают.
— Нам денег не надо, нам нужны документы.
— А документов я вам дать не могу, требуйте их там, где прописаны.
Председатель был настолько безразличен к нашей судьбе, что даже не спросил, кто мы и как сюда попали.
Нас поддержали служащие исполкома; при помощи сторожа они собрали между собой деньги, чтобы мы могли купить лапти. На наши ноги было страшно смотреть. Сторож дал нам три мешка, чтобы сделать онучи.
Ночевать мы остались в караулке. Худой, высокий, с прищуренными глазами мордвин-караульщик встретил нас равнодушно, как человек, видавший на своем веку и не таких скитальцев, как мы.
Ходит он по караулке, как плетьми, размахивает длинными руками. Плести недоконченную корзину, лежащую у закопченной печи,— темно, а другой подходящей работы, видимо, нет. Жена, круглолицая загорелая мордовка, сидит на широкой вдоль трех стен протянутой скамейке и забавляется маленьким сыном. На ее засаленном чепчике бренчат почерневшие от копоти и грязи серебряные монеты. Пытался я с ней заговорить, но она совершенно не понимает по-русски.
— Как вы тут живете? Тесно, грязно и каждую ночь постояльцы,— говорю я хозяину.
— А так и живем, что же делать? Когда-то в батраках был, да надорвался, хворь пришла, что было — проели.
Теперь в батраки не гожусь: вот тут что-то болит,— указывает он на грудь,— дышать трудно. Вот и поступил к этим живодерам за 60 рублей в месяц. А пуд муки стоит 150 рублей. Днем — на посылках, а ночью сторожем. А чуть что — штраф или выговор.
— Какой штраф? — удивился я.— Это в Совете-то?
— Да в Совете-то кто? Сынки тех же богачей-мироедов, и правят они так, чтобы им было хорошо.
— А председатель кто у вас? — спросил Прохоров.
— Да кулак, кто же он.
— Вы грамотный? — слушая его трезвые и правильные рассуждения, спрашиваю я.
— Так себе, учился, когда в солдатах был, а теперь, должно быть, забыл все.
Прохоров и Кривоносов собираются идти в село, добыть хлеба на ужин. Сторож дает им наставления.
— По главной улице не ходите — там богатеи. Они вас не накормят.
Прохоров и Кривоносов ушли. Я ложусь на лавку у дверей и быстро засыпаю. Просыпаюсь от шепота Кривоносова, он пришел с хлебом.
— А где же Прохоров? — спрашиваю.
— Остался там, сейчас придет.
Вскоре пришел и Прохоров, да не один, а с широкоплечим, крепким парнем, который оказался питерским, с Выборгского района. Он коммунист, работал молотобойцем на металлическом заводе, но вот уже три месяца живет в деревне и помогает отцу по хозяйству. Этот товарищ рассказал нам, что местное кулачье подняло было голову, да недавно в соседнем селе беднота при поддержке и помощи фронтовиков и части середняков забрала у кулаков хлебные излишки и отправила их на ссыпной пункт. Кулаки вооружились и двинулись вдогонку за обозом. Завязалось настоящее сражение. Не справиться бы бедноте с кулачьем, да тут подоспели отступающие из Казани красноармейцы и всыпали кулакам как полагается. Кулачье на селе перепугалось и притихло, а беднота приободрилась. Недавно без особого сопротивления удалось забрать у кулаков часть излишнего хлеба и вывезти его на ссыпной пункт. Рассказал он и о том, что их тут три партийца, организована ячейка.
— Вы вот его втяните в общественную работу,— говорю я, указывая на сторожа,— мужик он толковый.
Сторож махнул рукой, улыбнулся.
— Да он у нас и так активно работает, член комитета бедноты.
— А что же он у вас по кулакам ходит, поклоны им отбивает, за пуд муки по 150 рублей платит?
— Больше не пойдет,— сказал товарищ.— Вчера мы отобрали у мешочников и спекулянтов целый обоз муки. Часть его будет роздана солдаткам, вдовам, инвалидам войны, многосемейным беднякам и вот таким активистам, как он, а часть останется про запас. Зерно же, которое хотели раздать бедноте как помощь, будет сдано на ссыпной пункт. Кулаки нам грозят. Ждут казаков, чтобы с их помощью рассчитаться с нами. Но мы, чтобы не попасть врасплох, установили связь с ближайшими селами и в случае нужды будем помогать друг другу.
Дальше товарищ из Петрограда рассказал нам, что в селе идет подготовка к перевыборам Советов, что большую работу ведут комитеты бедноты, что в подготовке к перевыборам коммунисты ставят-своей целью очистить Советы от кулаков и подкулачников.
— У себя мы вот его изберем председателем,— указал он на сторожа.
«Вот бы везде так»,— подумал я.
Легли мы в этот вечер радостными, бодрыми и твердо уверенными в нашей победе.
Утром нас разбудил шорох хозяйки, возившейся у печки. Холодной водой освежили лица, поели остатки вчерашнего ужина, сердечно простились со сторожем, его женой и тронулись в путь-дорогу.
День выдался тихий и жаркий. Вся забота теперь в том, чтобы незаметными проскользнуть сквозь казачьи разъезды. Идем и держимся начеку.
К полудню входим в деревню. Надо подумать и о еде. Кривоносов идет на одну сторону улицы, Прохоров — на другую, а я плетусь сзади и никак не осмелюсь попросить в той или другой избе хлеба. Через несколько минут вижу, что мои товарищи стоят у открытого окна и беседуют с рыжим мужиком средних лет.
— По-моему, хоть ты черту служи. Никто тебя не неволит,— говорит мужик.— Вот вы, скажем, служили у красных. Деньги получали. А откуда эти деньги, неизвестно, может, германские, а может, и нет. На деньгах не писано. Или возьмем чехов, что за люди, нам неизвестно. Сказывают, что у них вера такая же, как и у нас. Церковь, поп и всякое такое прочее. А все же народ чужой. Что у него на уме, неизвестно. Но им тоже кто-то деньги платит. А кто — неизвестно, может быть, тоже германские, а может, английские или американские, один бог только и знает. А только даром-то воевать не станут. Так я говорю, что ли?
— Нет не так, совсем не так. Красные не за деньги, а за свое кровное дело дерутся и с чехами и с белыми,— ответил Прохоров.
К окну подходят женщины, прислушиваются. Подходит еще крепкий старик с широкой седоватой бородой и тоже прислушивается. Кривоносов, рассчитывая получить хлеба, сказал, что на голодный желудок трудно спорить, а у нас нет ни хлеба, ни денег.
— Ничем не могу вам помочь,— развел руками рыжий мужик.— Хлеба нет ни крошки, баба вот квашню поставила, а сама в поле ушла жать.
— А сам дома в холодке «бедняжка мается»,— с укоризной и злобой произнесла стоящая у окна молодая крестьянка.
— А что же, мое ли дело жать? Я вспахал, засеял и с меня хватит. А баба пусть жнет. Это ее дело.
— Тьфу,— сердито плюется бабенка,— в глаза бы твои бесстыжие не глядела, урод рыжий,— добавляет она и уходит.
За ней уходят и остальные. Рыжий мужик еще раз посмотрел на пустой стол, развел руками и угостил нас крепким русским квасом.
— К нам идите, дедушка кличет,— говорит подбежавший к нам шустрый мальчуган.
Подходим к самой крайней, крепко сколоченной избе.
По скрипучим ступенькам взбираемся на высокое крыльцо, через сени входим в большую чистую квадратную, небогато обставленную комнату. Дедушка, тот самый, что вместе с другими подходил к окну, встретил нас с поклоном, усадил за непокрытый стол, разрезал большой плоский ржаной хлеб, выдвинул на середину стола большую деревянную посудину с вареной в мундире картошкой, поставил соль, пригласил.
— Кушайте.
Мы набросились на еду. А дедушка режет все новые и новые ломти хлеба, присматривается к нам и явно хочет завязать разговор. Но он как-то у нас не клеится.
— Советская власть — хорошая власть, а только вот смуты много,— говорит дед.— А оттого порядку нет никакого. Нужно сойтись всем, договориться на чем бы то ни было, навести порядок, законы новые написать, и всем было бы хорошо.
— Так дедушка ничего не выйдет,— говорю я.— Люди мы разные. Одни — богатые, другие — бедные, у одних — много земли, у других — мало, а у третьих — и совсем нет. Поэтому мирно договориться обо всем никак нельзя. Богатый добровольно бедному земли не даст, силой брать надо. Вот и выходит, что без драки нельзя.
— А я думал, что миром можно,— говорит дед.
— Миром не выходит, дедушка.
— Да я уж и сам вижу, что не выходит, не уговоришь богатого, жаден он, ему все мало, а бедняку совсем невмоготу стало. Надо драться — так деритесь. Помогай вам бог.— Дед встал, посмотрел на образа, что-то прошептал и трижды перекрестился.
Он проводил нас до околицы и показал дорогу. Как-то особенно тепло пожал нам руки и покачал головой в такт своим тревожным мыслим. Высокий, широкоплечий, с гордо поднятой головой, он твердой, спокойной походкой пошел домой.
Снова перед нами широкие поля и пыльная дорога.
Проходим мордовские и чувашские деревни. Питаемся, как «птицы небесные», зерном поспевающих хлебов. К вечеру попадаем в небольшой лесок. Кругом задумчивая тишина. Скоро деревня, об этом говорит долетающий до нас лай собак. Ускоряем шаг, торопимся, чтобы до заката солнца найти пристанище на ночь.
Пришли раньше, чем хотели, и остановились перед закрытой поскотиной. Недалеко от нее сторожка. В ней и заночуем. Но в деревню входить еще рано, и мы ложимся на густую зеленую траву. Солнце уже за лесом, легкий ветерок пробегает по траве, верхушкам деревьев.
Мимо лениво, нехотя проходит стадо коров.
— Пора и нам на покой. Завтра пораньше встанем,— говорит Кривоносов.
Поднимаемся и в недоумении застываем. В деревне шум. Он ширится, нарастает. Из-за крайней избы выходят с винтовками в руках четыре красноармейца, они озираются по сторонам, как затравленные волки. В деревне засилье кулаков, и отбившиеся от своих красноармейцы не нашли приюта.
Мы решаем в деревню не заходить, а вместе с красноармейцами идти дальше.
Перед нами чуть виднеется маленькая деревушка. Направляемся к ней. Первыми в деревню пошли красноармейцы. Мы же издали наблюдаем. Видим, что они остановились у самой деревни, о чем-то посовещались и вошли в нее. Отправились и мы. Пока дошли, совсем смерклось. Не успели мы войти в деревню, как нас остановил негромкий окрик: «Стой! Кто идет?»
— Свои,— машинально отвечаем мы и пятимся назад. Со всех сторон нас плотным кольцом окружают вышедшие из укрытия люди. Один с солдатской выправкой подходит к нам вплотную и требует документы.
— У нас их нет. Кулаки отняли в Малых Битоманах,— говорим мы.— Здесь должны быть наши товарищи красноармейцы.
— Красноармейцы здесь,— отвечает все тот же крестьянин с солдатской выправкой и указывает нам на тускло освещенные окна большого дома.
— Вам здесь ночевать нельзя,— заявил он. — Идите вот этой дорогой через лес, на второй версте есть село, в нем вы и заночуете.
Ничего не понимая, мы отправляемся в указанное нам село. По бокам — объятая дремотой высокая рожь, впереди — лес.
И вот мы среди вековых, толстых стволов елей, сосен, берез. Пробираемся в глубь леса, пугаем тишину и себя треском сучьев, веток, валежника. Но скоро останавливаемся и решаем быть ближе к дороге. Уселись отдохнуть на ствол вырванной с корнем сосны. Вдруг тишину нарушают буйные, пьяные крики ошалелых людей. Вот они уже в лесу. Слышен скрип телег, топот лошадей, их фырканье. Крики, свист все ближе, но ничего не видно. Раздается выстрел. За ним второй, третий, — Ау! Го-го-го! — несется по лесу. И снова выстрелы. Но они уже далеко, должно быть, в селе. Слышится лай встревоженных собак. Нас снова окружает тишина, изредка нарушаемая еле уловимым шорохом легкого ветерка в хвое сосен и листве берез. Решено ночевать в лесу. Ощупью собираем сухие ветки, кладем их на сырую землю у ствола, плотно прижимаемся друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Но зубы выбивают мелкую торопливую дробь, и ни согреться, ни уснуть невозможно.
На рассвете выходим из леса и направляемся в дальнейший путь. В деревни не заходим. Питаемся зерном созревающей пшеницы. К вечеру входим в большое русское село. Надо искать ночлег.
Я обращаюсь к крестьянке, идущей к колодцу за водой, и спрашиваю, где найти сельское начальство.
— А вам зачем? — спрашивает она.
— Нам нужен ночлег.
— Так для этого вам никакого начальства не надо. Вот в этом доме живет десятский, идите к нему, он вам и отведет ночлег у очередного хозяина.
— Что ж, ночуйте у меня, сеновал свободный,— говорит молодой худощавый десятский, сидящий с женой и матерью за ужином. Мы уселись в углу избы в ожидании, когда хозяева поужинают и сведут нас на сеновал.
У меня в раздутом от сырого зерна желудке точно гром по небу катится. Старуха переглянулась с сыном и пригласила нас к столу. Пробуем отказаться, но выходит слабо и неестественно.
— Садитесь, чего там,— отзывается десятский и пододвигает к краю стола хлеб, соль, картошку, зеленый лук и квас.
Сели и молча беремся за ужин.
— Вы, видать, из наших будете? — спрашивает старуха.
— Из Питера рабочие.
— То-то я вижу, на пленных, на австрийцев, вы не похожи, а русских тут много проходит. Ну так вам что, доберетесь до своих — и дома, а вот австрийцам военнопленным хуже. Когда домой придут — неизвестно, и кто их ждет — не знают. А домой придут — тоже у себя революцию сделают, и опять драка, и опять от семей, от хозяйства оторвутся, а без революции тоже нельзя, потому что бедному человеку невмоготу стало. Вот эти чехи тоже неправильно делают: домой им надо ехать да своих богатеев тормошить, а они тут кашу заварили, а пользы им никакой, только нам мешают. Так я понимаю своим старым умом.
— И правильно вы понимаете, очень правильно,— говорю я. Мне хотелось обнять и поцеловать старуху за ее мудрые слова.
Поблагодарив за ужин, мы отправились на сеновал и крепко уснули на мягком пахучем сене.
Утром направились дальше. Дорога шла лесом. Питаемся сырым зерном из заранее запасенных колосьев ржи и пшеницы. Пучит живот, неприятная отрыжка. В полдень подходим к почтово-телеграфной станции. Широко раскрытая дверь как будто приглашает нас. Переглядываемся, переступаем порог, пусто, мертво, но люди тут были недавно, пахнет еще жильем.
Снова дорога, срезанные столбы, спутанная проволока, стуки дятла, шорох падающих шишек и бурчание в желудках. Колосья на исходе, решаем экономнее их расходовать. Но лес как будто понял наше затруднение с питанием и предоставил в наше распоряжение грибы.
Набрали подберезовиков, сыроежек, лисичек, белых, на песчаном бугре развели костер и на тонких зеленых ветках кустарника поджариваем и с волчьим аппетитом поедаем их.
Через час мы снова в дороге.
Вечереет. Мы подходим к длинной хате. Это заезжий двор. Вокруг него бивуаком расположились австрийцы и развели костры.
Решаем ночевать здесь, с тем чтобы на рассвете тронуться в город, до него осталось 15 верст; по слухам, там стоят наши, но ночевать под открытым небом, хотя и у костров, не хочется, и мы просим хозяина пустить нас в избу.
Нары в избе до отказа забиты австрийцами. Некоторые из них крепко спят, другие курят и вполголоса разговаривают. На столе шумит самовар. Молодая хозяйка усердно дует в блюдце и смотрит на нас так, как будто она нас давно знает. Рядом с ней сидит лет 30 человек, смахивающий на военного.
— Садитесь,— говорит хозяин и пододвигает к нам чашки с блюдцами и крынку молока.
Полакомившись чаем, Прохоров и Кривоносов забрались к австрийцам на полати, а я примостился у дверей на широкой деревянной лавке. Скоро послышался звон бубенцов. Потом за дверью раздались голоса и шаги. В комнату вошел человек в большом дорожном тулупе
— Самовар! — кричит он хозяйке.
— Поздно уже,— отзывается та.
— Ничего, ночь наша, а понадобится — и день отдадим.
— Поставь,— спокойно говорит хозяин.
— А яички варить? — беря со стола остывший самовар, спрашивает хозяйка.
— Вари.
Все быстро было готово, и приезжий уселся за стол. К нему подсел хозяин.
— Тридцать пять верст осталось нам промытарить,— наливая чай, говорит гость, обращаясь к хозяину.
— Кооперативу понадобилось, видите ли, мясо, так сами в этом деле ни уха ни рыла не понимают. Вот и пристали ко мне: «Поезжай, сделай милость». Вот я и еду.
— Тяжело жить стало,— встал хозяин и вздохнул.
— Подожди, немного осталось, скоро все переменится,— утешая хозяина, говорит гость,— товарищи уже разбегаются. А казаки вот-вот будут здесь.
«Опять казаки»,— думаю я.
А гость продолжает:
— По-прежнему заживем, по-человечески. Начнется опять свободная торговля, навезут всякого товара. Пей, ешь, одевайся, как хочешь, одним словом, будет, как полагается.
Помолчав немного, он говорит шепотом:
— Слыхал? Яранские комиссары слямзили 60 тысяч рублей и того, скрылись.
— 60 тысяч! — крикнул хозяин, а хозяйка ахнула да так и застыла с открытым ртом. Гость, поняв, какой ошеломляющий эффект получился от его сообщения, повторяет:
— 60. А только куда они с ними денутся? На луну разве, а на земле поймают, непременно поймают. Вот Ленин ихний и другие комиссары захватили кучу золота да — за границу, а их, голубчиков, цап-царап да и к нам. Ну-ка, кладите золото туда, где взяли. Одним словом, товарищам крышка... Народная армия двигается вперед.
— А с нею белые генералы, помещики, капиталисты, пристава, урядники,— не выдержав хвастливой контрреволюционной болтовни гостя, говорю я.— А насчет Ленина и его товарищей ты просто наврал. Никакого золота они не брали, никуда не бежали, да и не собираются бежать.
Гость вздрогнул от неожиданности, посмотрел на меня и застыл со стаканом в руке.
— Генералы, это верно,—отозвался ямщик,— не наш брат.
Но гость не сдается.
— Генералы тоже есть разные, которые для себя, которые для народа.
— Да, да, есть,— подхватываю я.— Одни любят вешать, другие — расстреливать, третьи — шкуру с живых снимать. А которые все это вместе.
— А почему не дают свободную торговлю? — спрашивает гость.
«Мало же тебе надо»,— подумал я и ответил:
— Этого делать нельзя — спекулянты скупят товары, продукты, вздуют цены, бедняку крестьянину, середняку и рабочему, служащему не купить.
— Это верно,— вставляет молчавший до этого, но внимательно слушавший человек в военной форме.— Я вот на курсах торговых работников был, теперь возвращаюсь домой в село. Нам открывать свободную торговлю никак нельзя. Частник нас задавит.— Он проговорил это залпом, точно боялся, что его кто-то остановит или оборвет на полуслове, и почему-то покраснел, как красная девица, и вытер вспотевший лоб.
А гость смотрит на него, на меня, на ямщика и молчит. С нар свесил голову Прохоров, улыбается, улыбается и Кривоносов.
Гость, не получив ни от кого поддержки, не стал больше спорить, поднялся, вышел из-за стола, расплатился с хозяином и без шума вышел из комнаты, за ним вышел и хозяин. Хозяйка глубоко вздохнула, прикрутила лампу и ушла на свою половину. Я закутал голову мешком, лег на лавку и прислушался к жалобному зуду комаров, летающих среди разогретых и крепко спящих людей.
Свое убежище мы покинули на рассвете. До города Царевококшайска было близко, и нам не терпелось узнать, что там творится, не забрели ли туда наши товарищи, с которыми мы растерялись. А дорога, как нарочно, сворачивает то вправо, то влево, предоставляя нашему взору то рощу, то поляну, то снова рощу, и кажется, конца ей не будет.
Но вот перед нами широкий ровный сенокосный луг, за ним — белая церковь, горбатый деревянный мост, за мостом — город. На минуту останавливаемся и быстро идем дальше.
Встречаем средних лет мужчину. Хочется скорее узнать, какая власть в городе. Спрашиваем:
— Красные ушли?
— Вчера еще, вечером.
— А кто же теперь в городе? — спрашиваю я, подавляя волнение.
— А наши...
«Кто же это «наши»?» — невольно подумали мы, но спросить не решились и двинулись дальше.
— Стало быть, в городе «наши»,— бормочу я.
— «Наши»,— отвечает Прохоров и невесело улыбается.
Ускоряем шаг, и вот мы уже в городе. Ветер крутит пыль, забивает глаза. На улице бродят козы, свиньи, куры.
— Совет! — кричит Прохоров, показывая рукой на красный флаг, развевающийся на крыше одного из домов.
Поднимаемся- по деревянным ступенькам крыльца в исполком горсовета. В коридоре и в кабинете шум, гам, толчея. На нас никто не обращает внимания, каждый занят своим делом. Нам необходимо найти председателя горсовета.
«Вот он»,— думаю я и подхожу к письменному столу, за которым озабоченно склонился над бумагами большого роста и крепкого телосложения человек.
— Вы председатель?
— Уже не я,— отвечает он сухо и, поднимая голову, выпрямляется.
— Вам что?
Я скороговоркой объясняю ему, в чем дело.
— Не могу вам ничем помочь, видите, сдаю дела новой власти...
Мы медленно спускаемся с лестницы и выходим на улицу. Над домом уходящего Совета развевается красный флаг и, как бы предчувствуя, что его скоро снимут, беспокойно мечется из стороны в сторону. Вблизи от здания горсовета, на пыльной площади около собора, собралась огромная толпа. О чем-то горячо спорят, и везде поспевает щупленькая фигурка попика в поношенной рясе и широкополой шляпе. Лицо его возбуждено. Он горячо жестикулирует, что-то кричит, но его мало кто слушает. Высокая худощавая женщина со слезами умоляет стоящего рядом с ней мужчину, по виду рабочего, идти домой.
— Отстань! — отталкивает ее рабочий и с возмущением и злобой смотрит на шумящую толпу.
— Не отстану! — кричит женщина,— ты не один. У тебя жена, дети. Может, уходить придется, а у нас ничего не подготовлено.
— Она права, надо подготовиться,— говорю я.
Рабочий резко повернулся, с силой ударил кулаком по забору и процедил сквозь крепко сжатые зубы:
— Ладно, мы с вами еще встретимся, контра проклятая. Пойдем,— обратился он к женщине, и они быстро зашагали вдоль улицы.
А на площади шум все возрастает.
— Не думу, а временный «народный» комитет выбрать надо!
— Кассу, кассу надо у Совета забрать, деньги проверить!
— Гнать советчиков, чтоб духу их не было! — вопит кто-то на всю площадь.
Понимаем, что нам надо быстро убираться отсюда. Мы решили не идти на Козьмодемьянск, так как красноармейцы ушли туда еще вчера вечером и нам их было не нагнать. Вызванное же против них кулачьем недовольство среди крестьян могло обрушиться на нас. Мы решили идти на Вятку. Этот путь был длиннее, зато спокойнее. По слухам, там еще крепко держалась Советская власть.
Улицами, переулками мы вышли на поляну. Впереди поскотина, за ней степь, за степью — лес. Справа нам пересекают дорогу три гражданина, они что-то оживленно обсуждают. Мы прибавляем шагу, чтобы избежать встречи, но это не удается.
Нас останавливают и требуют документы. Узнав, что у нас их нет, они подзывают к себе проходящего мимо нас мальчонку и посылают его за милиционером.
«Вот так фунт,— думаю я.— Не было печали — черти накачали».
— А что вам от нас нужно? — спрашивает Кривоносов у задержавших нас.
— А вот хотим узнать, кто вы такие и откуда к нам заявились.
В это время подошел милиционер. Он внимательно выслушал задержавших нас и потребовал, чтобы мы шли за ним. Пробуем протестовать, но ничего не выходит.
Милиционер привел нас к начальнику милиции, но тому — не до нас.
— Пусть подождут вон там,— указывает он на широкие нары в только что пройденном нами коридоре.
Через некоторое время к нам привели еще одного человека. Его, как и нас, избили и ограбили в деревне. Он турок, по-русски говорит очень плохо, но понимает, что ему говорят. Документов у него нет никаких. Этот товарищ служил в Красной Армии. Под Казанью он отбился от своих и попал в лапы к кулакам.
В милиции мы пробыли всю ночь. Утром по лицам начальника и других работников милиции мы поняли, что в городе что-то произошло. Вышли во двор. Видим, что с крыши и ворот сняты красные флаги. Все стало ясно. В городе произошел переворот, сменилась власть.
— Теперь мы называемся не советская, а народная милиция,— рассказал нам один из милиционеров.— Советов уже нет. Избрана тройка, и создан военно-революционный комитет.
— Вот и все,— говорит Прохоров.— Был строй советский, стал кадетский.
Со двора долетает шум, и на пороге в сопровождении милиционера появляется лет 18 парнишка, а вслед за ним привели еще двух парней. Теперь нас семь человек.
Паренек сел на нары, улыбнулся, развязал узелок и стал есть черствые кусочки черного хлеба.
— Красноармеец? — спрашиваю.
— Угу,— отвечает он.— Отбился от своих и вот никак не нагоню.
Понравился нам паренек, и у нас с ним завязалась крепкая дружба.
Вскоре в милицию привели семерых красноармейцев. Они были в измятых шинелях, с котомками и узелками в руках. Расступаемся, пропускаем мимо, а затем припадаем к дверям канцелярии, прислушиваемся и узнаем, что это красноармейцы, посаженные в тюрьму за хулиганство, мародерство и другие преступления. И вот этот сброд сажают вместе с нами, а затем вручают и их и нас одному милиционеру, и он куда-то ведет нас по грязной после ночного дождя улице.
Проходим мимо дома, где помещался горисполком. Всего сутки назад на крыше его развевался красный флаг, а теперь торчит голая палка. Сворачиваем направо. Подходим к двухэтажному дому. Здесь помещается военно-революционный комитет. Сопровождавший нас милиционер подошел к столу, за которым сидел типичный штабной писарь, развернул разносную книгу и, указывая пальцем на то место, где надо расписаться, добавил:
— Принимайте 14 человек: семь — из тюрьмы, семь задержаны гражданами города и милицией.
— Что нам с ними делать? — спрашивает писарь.— Это дело милиции.
Он обращается к своему начальнику, и тот дает распоряжение отправить нас обратно, чтоб милиция сама с нами разобралась.
И вот мы под охраной того же милиционера возвращаемся в темный грязный коридор милиции. Здесь никого, кроме дежурного, уже не было.
— Опоздали, теперь придется ждать до завтра,— заявляет он.
Мы поднимаем бунт и требуем, чтобы с нами разобрались немедленно. Ссылаемся при этом на распоряжение военно-революционного комитета. Под нашим нажимом дежурный отправляется на квартиру к начальнику милиции. Сидим, ждем, а дежурного нет и нет. Не хватает терпения, выходим на улицу и наталкиваемся на начальника милиции.
— Не беспокойтесь,— говорит он.— Сейчас вам подготовят документы, дадут немного денег, и можете идти на все четыре стороны.
Наконец у нас в руках настоящие свидетельства. В них написано, что мы в течение шести месяцев имеем право беспрепятственно передвигаться по всем дорогам и землям Российской империи.
Несмотря на поздний час, мы покидаем грязные нары и выходим за ворота.
Перед нами широкая дорога.
Прошли от города пять-шесть верст и натолкнулись на сказочно крошечную избушку, вросшую в землю. Заглядываем внутрь. Среди пола из камней сложен очаг, и в нем тлеют угольки. Избушка совершенно пустая. С трудом пробираемся внутрь, садимся на широкую, прилаженную к стене доску. Под ногами свеже наколотые дрова. Подкладываем их в огонь, раздуваем. Горький, едкий дым точит горло, лезет в глаза. Но вот вспыхнуло пламя, и приятная, ласкающая теплота охватывает все тело.
Вскоре около избушки появляются люди.
— Кто здесь, прохожие что ли? — раздается чей-то голос.
— Прохожие,— отвечает Прохоров.
— Откуда?
— Из города.
За дверями избушки пошептались, и тот же голос произнес:
— Мы вас не будем тревожить. Ночуйте, только за поскотиной присматривайте, чтобы скотина в хлеба не забралась. А мы на деревню сходим.
Из деревни до нас долетели звуки гармоники и веселой песни.
— Это ребята,— догадался Прохоров.— Им надо за поскотиной смотреть, а они в деревню на гулянку ушли.
Уже на рассвете явились хозяева избушки, и мы покинули свое убежище.
Питаемся снова зерном. По пути нет ни одной деревни, где мы могли бы купить хлеба. К полудню подходим к неглубокой, густо заросшей травой канаве, пересекающей лес и поляну, останавливаемся на невысоком бугорке и читаем на небольшой дощечке, прибитой к высокому тонкому шесту, надпись: «Яранский уезд, Вятской губернии».
— Да здравствует Советская власть! — подхватываем мы.
— Ура! — кричит Прохоров.— Теперь мы дома.
К вечеру пришли в деревню и остановились у открытых дверей какой-то избы. Пригибаем головы и входим. В печи пылает огонь. Хозяйка возится у большого рыжего самовара. За столом сидит необычно одетый франт. На нем клетчатые брюки, черный сюртук и белый с розовыми цветочками жилет. Жидкие волосы франта обильно чем-то смазаны и зачесаны назад. Он уже не молод, но держится петухом. Наше появление явно встревожило его, он, конечно, не хозяин этого дома, но и, как видно, не впервые здесь.
Меня заинтересовало, откуда здесь такой «павлин», и я попытался завести с ним разговор. Оказывается, это своеобразный тип тунеядца. Он ничего не делает и живет, как он сам сказал, «милостью божией». Мы высмеяли и отругали этого ханжу и проходимца, присосавшегося к крестьянам, и он быстро смылся из избы.
Мы попросили хозяйку сварить набранные нами по дороге в лесу грибы, и она согласилась. Скоро чугун с грибами отправился в печь, а через час-полтора мы уже сидели за столом и с большим аппетитом ели вкусные вареные грибы.
Переночевали в этой избе и рано утром снова отправились в дорогу. Вскоре выбрались из леса и зашагали по столбовой дороге. На полях — копны сжатых хлебов. У одной из них, возле самой дороги, стоит телега, а рядом — здоровенный мужик с вилами в руках. Он смотрит на нас с хитрецой в глазах, широко улыбается в густую, окладистую бороду и спрашивает:
— Не в комиссары ли, товарищи, пробираетесь?
— Вроде,— ответил я и остановился.
— Наши все сбежали,— сказал мужик.
— Какая же теперь у вас власть?
— А я и сам не знаю. Кажись, пока никакой.
— И вы этому рады?
— Да не дюже. Без власти нам тоже никак нельзя, а вот только не поймем, какая лучшая.
— А лучшая та, которая дала тебе землю,— говорю я и тороплюсь догнать своих товарищей, которые уже далеко ушли вперед.
Через час мы в городе Яранске. Маленькие аккуратные домики хвастаются своей красотой и окрашенными изгородями палисадников. Идем и поглядываем по сторонам. На площади стоит старинная часовня. А вот и широкий неуклюжий собор. У открытых дверей его толпятся празднично одетые люди. У широко раскрытых лавок и лабазов — длинная вереница подвод. Мы шагаем по узким скрипучим дощатым тротуарам и никак еще не можем понять, какая же власть. Как нарочно, ни одной учрежденческой вывески. Спрашивать у прохожих остерегаемся. Наконец мы стоим перед небольшим веселым домиком и на его фасаде читаем вывеску: «Уездная милиция». Заходим внутрь, прислушиваемся — ни одной живой души. Слышно, как об оконное стекло бьется муха и где-то громко стучат стенные часы. Заглядываем туда, сюда — всюду пусто. Чувствуем себя неудобно и торопливо выходим на улицу. Еще раз читаем вывеску. Все так же выходит: «Уездная милиция». Но где же люди? Почему в помещении нет даже дежурного? У проходящего мимо гражданина спрашиваем, где помещается исполком? Гражданин удивленно смотрит на нас и шепотом спрашивает:
— А вы откуда?
— Из Царевококшайска.
— Так идите своей дорогой и про исполком не спрашивайте, а то на неприятность нарветесь. Нет у нас теперь Советов.
Через глухую улицу, переулками мы выбираемся из города, даже не разобравшись толком, что же там случилось.
Чем ближе к цели, тем больше и больше волнение охватывает нас. Хочется скорее оказаться среди своих. Поздно ложимся, рано встаем. Как-то нас встретит Москва, что мы скажем питерцам, что с другими товарищами из нашего отряда? Живы ли?
Шагаем по середине широкой улицы большого села, похожего на уездный город. На улице свиньи, куры, козы, из труб поднимаются кверху ровные курчавые столбы дыма. Кажется, ничто не предвещает ни нам, ни жителям села ничего тревожного. Но вот, когда мы уже были на середине села, раздался громкий, тревожный набат. Стоим, смотрим друг на друга, не знаем, что делать: подаваться назад или идти вперед. Со всех сторон к церкви бегут люди. На нас никто не обращает внимания. Охваченные тревогой и любопытством, мы тоже направляемся к церкви. Здесь у длинного бревенчатого амбара собралась огромная толпа женщин и мужчин. У всех возбужденные лица.
— Срывай замок! — кричат в толпе.
— Ломай двери, чего глядеть!
— Ломай!
— Срывай, какие такие права людей под замок сажать! — несется со всех сторон.
Два сторожа, стоящие у дверей наглухо закрытого амбара, выкинули вперед берданки.
— Отходи! — кричат они.
— Отходи! Стрелять будем!
Толпа, казалось, только этого и ждала.
— Бей их! — крикнул кто-то. Толпа хлынула, как весенний поток, и смыла сторожей с их берданками. Моментально слетели замки, открылись тяжелые ворота амбара, и люди на руках вынесли трех молодых парней, двух пожилых мужчин и нескольких женщин. Оказывается, ночью кулаки и их подпевалы, в том числе и некоторые члены сельсовета, забрали сельских активистов, избили их и заперли в амбаре за то, что они несколько дней назад помогли продотряду выявить и забрать у кулаков излишки хлеба. Утром, когда слух об этом распространился по всему селу, беднота ударила в набат и освободила заключенных.
— Лед тронулся! — радостно кричит Прохоров.
— Да, тронулся,— беднота пошла против кулаков.
А беднота бушует. Злобы и обиды накопилось много. В толпе выкрикивают имена богатеев и их покровителей.
— Где они? Давай их сюда!
— Давай! Ага, попрятались! Пошли к ним, спросим, кто им дал право над людьми издеваться.— И толпа двинулась вдоль улицы. По пути вооружались кто чем попало.
Откровенно говоря, у нас тоже чесались руки. Но мы решили, что нам вмешиваться не следует, и отправились своей дорогой.
Теперь наша цель — станция Котельнич, она уже тут, близко. Незаметно прибавляем шагу, реже и короче делаем привалы. Близ дороги увидели товарища, с которым вместе ночевали последнюю ночь. Он лежал на траве и читал газету.
— «Красная звезда»! — кричит Прохоров.
Он обрадованно вырывает ее из рук владельца. Тот смеется и указывает на статью, в которой говорится: «Части Красной Армии, отошедшие от Казани и вновь собранные штабом Красных войск, остановили дальнейшее наступление чехословацких белых банд и готовятся сами перейти в наступление. Рабочие Питера, Москвы и других наших промышленных городов шлют подкрепления».
— Вот оно! — кричит Прохоров, потрясая над головой газетой.
— Наша берет!
— И возьмет,— говорит лежащий на траве человек.— Я австриец, служил в Красной Армии и опять пойду помогать русскому пролетариату бить буржуев, а вы потом поможете нам.
— Обязательно поможем! — крикнули мы и пожали друг другу руки.
От этих слов и от всего, что мы сейчас узнали, на душе светло и радостно. Мы дома, среди своих, а впереди — схватка и борьба.
Вот и застава. Красноармеец, настоящий, живой красноармеец, проверяет наши документы и открывает нам перегороженную длинным шестом дорогу.
Вот мы и дома.
Идем к коменданту станции Котельнич. Наши документы вызывают у него сомнение: идем из Казани, а документы у нас царевококшайские.
Что с нами делать, он еще не решил, но в столовую нас отправил. Кашевар отвалил нам полный котелок каши, да еще с маслом. Мы поели и снова пошли к коменданту.
Он расспросил, на каких заводах мы работали в Питере (сам он тоже питерский), потом спросил, не сможет ли кто подтвердить, что мы питерские рабочие. На счастье, мы видели на станции двух товарищей из Казани. Один из них был организатором рабочих отрядов в Казани, а другой кем-то работал в губисполкоме. Оба видели нас в Казани и подтвердили коменданту, что мы из питерского рабочего продотряда.
Мы просим отправить нас в Москву, но документы наши все же не нравятся коменданту, и он решил отправить нас в Вятку, в распоряжение губернского комитета партии, чтобы там разобрались и уже потом переправили в Москву. Мы не стали возражать, поблагодарили, попрощались и вышли.
Сытые, довольные, стоим у открытого окна вагона отходящего на Вятку поезда. Смотрим на торопливое движение людей, на суету станционной жизни, ищем глазами, нет ли кого знакомых. Но никого нет, свисток кондуктора, и поезд тронулся.
Вот мы и в Вятке. Ночь провели в горкоме партии.
А через два дня мы уже имели все документы на проезд, на продовольствие, а вечером сидели в вагоне поезда, отправляющегося на Москву.
Снова в Москве. Прошло всего 20 дней, как мы ее оставили, а сколько пережито за эти дни! Москва все такая же многолюдная. Вот шестой номер трамвая. Мясницкая улица, гостиница Метрополь — второй дом Советов. Сижу перед Яковом Михайловичем Свердловым. Он слушает меня и как-то многозначительно улыбается. И кажется мне, что все это ему уже известно. Мне немножко обидно, что он меня ни о чем не расспрашивает, и я умолкаю.
— Чугурин Иван здесь,— говорит Яков Михайлович.
— Где? — спрашиваю я.
— Только что вышел.
Я бросаюсь к дверям.
— Постой, куда спешишь, еще увидитесь. Вот тебе записка, забирай своих товарищей и идите получите обмундирование и карточки в столовую. Поместитесь вы в третьем доме Советов. А я сейчас позвоню Владимиру Ильичу. Ему сказали, что вы погибли. Грустил, а теперь пусть порадуется.— Он за телефон, а я с записками бегу вниз.
Чугурина нашел в столовой. Очень обрадовались мы друг другу.
От него я узнал, что наши товарищи живы, находятся в Нижнем Новгороде и во главе с Чугуриным едут на фронт, в 5-ую Армию. Все документы у него были уже на руках, и поезд отходил на другой день вечером.
Я сказал, что хотел бы поехать вместе с ним.
— Едем. Все очень рады будут,— сказал Чугурин.
Я получил обмундирование и сходил в баню. Товарищи остались в третьем доме Советов, а я поздно вечером отправился к Чугурину. Мягкая широкая кровать, свежее белье, теплое пушистое одеяло. Мы лежим, и я рассказываю Чугурину наши приключения.
— А мы шли и все записки на телеграфные столбы наклеивали, думали, натолкнетесь,— говорит Чугурин.
— Ни одной не видели. А жаль, эх как жаль!
Раздался телефонный звонок.
— Ну вот еще, заблудился кто-то,— буркнул Чугурин, но с постели не поднимается. А телефон все настойчивее звонит.
— И кому это не спится? Два часа ночи,— ворчит Чугурин. Он поднялся и снял телефонную трубку. Я поднял голову. Смотрю на него.
— Тебя,— говорит он,— Надежда Константиновна.
Я так и вскочил. Прижимаю трубку к уху и кричу гораздо громче, чем это надо.
— Здравствуйте, Надежда Константиновна, здравствуйте! И как это вы меня нашли? Не забыли, оказывается.
Она говорит, что очень рада, что мы живы, вернулись. Заботливо, с тревогой в голосе спрашивает о нашем здоровье, советует как следует отдохнуть, а уж потом браться за работу. Я искренне поблагодарил ее за внимание и заботу о всех нас и пообещал передать товарищам ее привет и пожелания. Сам просил, чтобы она поддержала мою просьбу об отправке на фронт в распоряжение штаба 5-й Армии. Она глубоко вздохнула, пожурила меня и вдруг говорит, что передает трубку Владимиру Ильичу. Меня как жаром обдало. Владимир Ильич подробно и долго расспрашивал меня о настроении крестьян и особенно о настроении середняков. Когда я ему говорил о своих впечатлениях, он коротко подбадривал меня.
— Так, так, дальше.
Особенно внимательно он отнесся к моему рассказу о том, как беднота вместе с середняками освобождала запертых в амбаре активистов. Он вдавался во все детали. Переспрашивал отдельные факты. Я чувствовал, как радует его активность крестьянской бедноты, ее выступления против кулачества. В заключение Владимир Ильич сказал, что на фронте дела у нас лучше, чем были 20 дней назад, что кое-какие меры принимаются и насчет деревни. Потом потребовал, чтобы все мы немедленно и безоговорочно отправились на отдых. Я запротестовал и стал настаивать, чтобы мне разрешили ехать на фронт, что я не могу отстать от товарищей.
— Но Яков Михайлович говорит, что на тебе лица нет, что ты весь почернел.
— Это Якову Михайловичу так показалось,— говорю я,— а теперь после бани и смены обмундирования я уже совсем по-другому выгляжу.
Владимир Ильич засмеялся, а потом сказал:
— Ну, что ж с тобой поделаешь. Поезжай на фронт. Я позвоню товарищу Свердлову.
Я поблагодарил его и пожаловался, что у меня на руках нет никаких документов и что добрым людям неизвестно, кто я и откуда. Владимир Ильич засмеялся и пообещал помочь мне и в этом деле.
И не успел я опомниться, как к подъезду гостиницы подкатил мотоцикл, а через несколько минут в дверь к нам постучали и спросили меня.
— Вам пакет из Совнаркома.
Я торопливо беру пакет, раскрываю и достаю документ.
Привожу его полностью:
«РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ ФЕДЕРАТИВНАЯ СОВЕТСКАЯ РЕСПУБЛИКА
СОВЕТ НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ
Москва, Кремль.
23 августа 1918 года
№ 2449.
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Податель, товарищ Илья Митрофанович Гордиенко уполномочен Советом Народных Комиссаров действовать при фронтовой полосе для организации продовольственных отрядов, выступать, как политический комиссар при военачальниках. Поручается принимать от него телеграммы в Москву в Совнарком, ВЦИК.
Всем советским и военным властям оказывать подателю Илье Митрофановичу Гордиенко всякого рода содействие без замедления.
До самого утра мы не могли уснуть. Делились впечатлениями от беседы с Лениным, рассказывали друг другу о пережитом.
— Откуда товарищ Ленин узнал, что мы в Битоманах попали в лапы кулачью? — спросил я Чугурина.
— Как откуда? Попов Иван ему рассказал.
— Он жив? — вырвался у меня из груди радостный крик.
— Жив.
— А Румянцев? Калмыков?
— И они живы. Сейчас в Нижнем находятся. А Попов вчера приехал в Москву и был на приеме у Ильича. Он ему все рассказал. Вот только он не знал — остались вы живы или нет. Им удалось вырваться из Битоман раньше вас. Завтра встретишь Попова, он тебе сам все расскажет.
— Ну, а как же те, что на Волгу ушли?
— И те все живы, одна Мильда погибла. Как, не знаю.
Встреча с Поповым у меня так и не состоялась. Он еще на рассвете уехал на станцию Свияжск. Кривоносов уехал в деревню, а Прохоров — на пару дней в Петроград.
Я и Иван Чугурин поехали в Нижний, где собирался наш отряд, отправляющийся на фронт. Чем ближе мы к нему подъезжали, тем все большее и большее нетерпение охватывало меня. Вот, наконец, мы и приехали. В сборе чуть не все наши продотрядники. Как будто и не разлучались. Побывал я на Сормовском заводе, в фасонносталелитейном цехе. Встретили тепло и радостно. Вспомнили дни совместной работы. Когда я уходил, проводили до проходной, крепко пожали руку и пожелали успеха в нашем общем деле.
И вот мы, бывшие продотрядники, едем на буксирном катере к железнодорожной станции Свияжск, там штаб 5-й Армии, в распоряжение которого мы направлены. Волга бушует, высокие волны ее, пенясь, перекатываются через широкую плоскую, глубоко сидящую в воде нагруженную нефтью баржу. Воет, рвет и мечет ветер. Ночь, тьма, хоть глаз коли. Я сижу в группе товарищей у теплой стены машинного отделения. Один из них рассказывает о том, что произошло с ними, когда они ушли на Волгу.
— Ребята искупались,— говорит он,— и развалились на песке. А я с Мильдой пошел в деревню, молока хотели купить. Только вошли в избу, раздался орудийный выстрел, за ним другой, третий. Выбежали мы на улицу, ребятишки кричат, что чехи на Волге. Побежали мы к своим. Я Мильду за руку тащу. Она никак за мной не успевает. За околицей паслась спутанная лошадь. Я огляделся. Тихо, ни души. Подошел к лошади, распутал, вскочил на нее верхом, сзади усадил Мильду, и мы поскакали на Волгу. Вдруг раздался винтовочный выстрел, и Мильда упала на землю. Я соскочил с лошади, подбегаю, наклоняюсь, поднимаю ее голову. Мильда убита наповал. Разрывная пуля попала ей в затылок.
Вся земля подо мной зашаталась. Стою, опустив руки. А в это время вокруг нас собралась уже целая толпа крестьян. «Лошадь украсть хотели»,— кричит кто-то.— «Не украсть,— отвечаю я,— до Волги хотели скорее добраться, в Казань попасть, пока чехи ее не заняли. Да вот жену убили».— «Рассказывай, знаем. Судить тебя надо». Зло меня взяло. «Судите,— говорю,— жену убили, убивайте и меня». Кулачье присудило меня к расстрелу. Думаю, надо время выиграть, может, кто на выручку подоспеет. «Ладно,— говорю,— стреляйте, только раньше священника приведите, я православный, исповедаться хочу да причаститься и похороните меня и жену мою по- православному, на кладбище, не сделаете этого — перед смертью своей всех вас прокляну». Мужики загалдели: какой деревне за мой наказ взяться — той ли, у которой я лошадь взял, или той, около которой Мильду убили. А кулаки кричат: «Что с ним валандаться! У него кровь черная, валяй стреляй и конец».— «У меня кровь черная!? На, смотри»,— кричу я и зубами прокусываю руку. Тут зашумели бабы: «Нельзя без покаяния, не дадим стрелять». Мужики судили, рядили, потом сунули мне в руку лопату, говорят: «Жену свою похорони вон там у кладбища, а сам уходи. Может, чехам в руки попадешься или белякам, а нам больше на глаза не попадайся». Так я похоронил Мильду, а сам остался жив. Жалко Мильду, отважная была комсомолка.
Все смолкли. Задумались. Волга бушует, высокими пенящимися волнами набрасывается на буксир. Ветер рвет и мечет снасти. Из-за гор на востоке поднимается заря. Скоро рассвет.
Неожиданно громко и раскатисто грохнул орудийный выстрел, его нагоняет другой, третий. Это картечью палят трехдюймовки белых по нашему катеру. Вскакиваем, хватаемся за винтовки, но что ими делать против орудий? Катер прибавляет ходу. А орудия не унимаются, но опасная зона обстрела уже позади. Пострадали труба и штурвальная будка, они получили по нескольку пробоин. Легко ранен один матрос. Катер причаливает к плавающей пристани, недалеко от железнодорожного моста. Мы сгружаемся.
На станции Свияжск многолюдно и шумно. Встречаю Ивана Попова. Радости нашей нет конца. Он уже получил в штабе Армии назначение в Левобережную группу военным комиссаром Невельского пехотного полка.
Я иду в штаб, который помещается в классных вагонах, застывших на железнодорожных путях. Получаю назначение военным комиссаром войск Правобережной группы. На ступеньках вагона сталкиваюсь с Исидором Воробьевым. Он назначен командиром пехотного полка и с ним направляется в Правобережную группу. Оба рады: вместе будем воевать. Иван Чугурин остается в штабе Армии начальником политотдела. В штабе Армии остается и еще кое-кто. Андрейка Белый назначен вестовым, на боку у него неизвестно когда и где добытая кавалерийская шашка, за плечами казачья винтовка. Пушистая черная шапка набекрень. «Ну, прямо главнокомандующий»,— трунят над ним ребята. Остальные наши продотрядники назначаются кто на хозяйственную, кто на политработу.
В тот же день, вечером, на санитарной машине отправляюсь в село Маркваши, в штаб Правобережной группы. За городом Свияжском попадаем под обстрел белогвардейской артиллерии. Шофер нажимает на педали, прибавляет газу, и мы благополучно проскакиваем зону обстрела. В стороне от дороги цепью рассыпался пехотный полк. Это Воробьев, приближаясь к передовой позиции, проводит тактические занятия. Другого времени для этого нет. В штабе Правобережной группы войск знакомлюсь с ее командиром товарищем Варфоломеевым, начальником штаба Смородиновым. Бойцы, расположенные на передовой линии фронта, охвачены паническим страхом обхода. С наступлением темноты этот страх во сто крат усиливается. Нередко целые подразделения бросают позиции и в панике бегут в тыл. Ясно, тут действует опытная рука классового врага. Мобилизуем все свое внимание на уничтожение этого страха. Собираем партийцев, комсомольцев и наиболее стойких беспартийных, на ночь в тылу ставим заслоны. Это несколько успокаивает бойцов.
31 августа 1918 г. политработников вызывают в штаб Армии, и мы узнаем страшную весть: Владимир Ильич Ленин тяжело ранен. Нашему негодованию нет предела. Мы клянемся ответить на этот подлый удар нашим могучим пролетарским ударом по классовому врагу.
Провели беседы с бойцами. Резко возросла ненависть к врагу, повысилась боеспособность армии. Страх обхода как рукой сняло. Никакая сила уже не сможет оторвать бойцов от передовых позиций. Все рвутся в бой. И белые и чехи понимают, что бой этот будет беспощадным, и они 10 сентября 1918 г. под покровом ночи бежали из Казани.
Утром мы встретились с нашими товарищами, остававшимися в Казани и работавшими в тылу у белых. Все были в сборе. Не было одной Мильды. Правобережная группа после занятия Казани была переименована в 26-ю дивизию и направлена в район Симбирска. Командиром ее был назначен подполковник Матюсевич, я — начальником политотдела, Василий Васильевич Сорокин и Витавт Каземирович Путна — военными комиссарами. Левобережная группа была переименована в 27-ю дивизию, командиром ее был назначен товарищ Павлов.
И когда бойцы 1-й Армии вместе с бойцами Правобережной группы 5-й Армии заняли Симбирск, в Москву полетела телеграмма: «Дорогой Владимир Ильич! Взятие Вашего родного города — это ответ на Вашу одну рану, а за вторую — будет Самара!».
Владимир Ильич нам ответил: «Взятие Симбирска — моего родного города — есть самая целебная, самая лучшая повязка на мои раны. Я чувствую небывалый прилив бодрости и сил. Поздравляю красногвардейцев с победой и от имени всех трудящихся благодарю за все их жертвы».
Через четыре недели нами была взята и Самара. После этого бойцы Красной Армии совместно с сибирскими партизанами разгромили Колчака и его вооруженные силы в глубине Сибири.
Гордиенко Илья Митрофанович
ИЗ БОЕВОГО ПРОШЛОГО
(1914-1918 гг.)
Редактор В. Игнатьева
Художественный редактор Н. Симагин
Технический редактор Ю. Мухин
Ответственный корректор А. Зотова
Сдано в набор 30 мая 1957 г. Подписано в печать 14 августа
1957 г. Формат 84 X 1087м. Физ. печ. л. &/А+ (вклейка) '/ie.
Условн. печ. л. 11,172. Учетно-изд. л. 11,19. Тираж 100 тыс.
экз. А 07015. Заказ Na 2607. Цена 4 р. 75 к.
Государственное издательство политической литературы.
Москва, В-71, Б. Калужская, 15.
Типография «Красный пролетарий»
ГосПолитиздата Министерства культуры СССР.
Москва, Краснопролетарская. 16.