Люсе
На левом берегу Днестра, в среднем его течении раскинулось Подолье — краса Украины (емкое и точное определение Леси Украинки). Красивейшие ландшафты, благодатная земля, мягкий здоровый климат, плодородные поля, сады и виноградники, сосновые и лиственные леса. В многочисленных местечках на этой земле спокон веков жили евреи. Жили обособленно, своей духовной жизнью, своим укладом, своими буднями и праздниками. Без них Подолье потеряло бы свою самобытность (сейчас уже теряет, хотя еще существуют жалкие остатки евреев в этих краях). Жили евреи в подольских местечках, не растворяясь, не ассимилируясь, оплакивая убитых и замученных погромщиками Богдана Хмельницкого, гайдамаками, деникинцами и петлюровцами, бандами всех цветов и оттенков и даже доблестными национальными (украинскими) формированиями Красной армии — типа Богунского и Таращанского полка.
Административным, экономическим и культурным центром значительной части Подолья — от Ямполя и Шаргорода до Бара и Жмеринки — был Могилев-Подольский. Железнодорожная станция, связывающая Украину с Бессарабией, оживленная торговля отборной пшеницей на экспорт (да-да, царская Россия с мелким отсталым крестьянским хозяйством экспортировала зерно, в отличие от великого и могучего Советского Союза с самыми передовыми в мире совхозами и колхозами), мукомольни, маслобойки, винокурни, сахарные заводы, кустарный промысел — все это делало Могилев-Подольский городом деятельным и богатым — «раем для евреев», как говорили старожилы.
Революция, активное и видное место в которой занимали евреи-могилевчане, значительно подорвала экономическую жизнь города, заменив ее жизнью политической и военной. Днестр стал границей между СССР и Румынией. Могилев-Подольский — пограничным городом с большим пограничным отрядом. Здесь обосновался штаб стрелкового корпуса и штаб укрепрайона. Многочисленные пограничные и стрелковые части расположились в самом городе и в окрестных его селах.
Вопрос о дискриминации еврейского меньшинства (почему меньшинства, если в Могилеве-Подольском и в местечках евреи составляли большинство, а кое-где — подавляющее большинство населения?) стал при советской власти не актуальным. Большая и важная улица города была названа именем еврея Ермана, одного из создателей советской власти в Могилеве-Подольском. Герои-евреи, погибшие в боях за эту власть, были похоронены не на кладбище, а на главной площади города. Первый секретарь горкома КП/б/ Украины, председатель городского совета, заведующий коммунальным хозяйством и прочия, и прочия, и прочия были евреями. Директорами заводов — сахарных, винокуренных, консервного, лесопильного — были евреи. В начале 30-х годов в Могилеве Подольском начал функционировать чугунно-литейный завод. Директором его был еврей Кордон, вернувшийся на эту должность и после войны.
Забегая вперед, замечу, что после войны Кордон был единственным в городе евреем на крупной административной должности, да и то лишь потому, что завод подчинялся непосредственно Москве, а продукция его — запорные вентили для труб большого диаметра — имела важное хозяйственное значение. В этом случае казалось рискованным убрать отличного администратора во имя чистоты нац. кадров. Кто знает, стопроцентный нееврей мог попросту пропить завод. Но мне доподлинно известно, что Винницкий обком партии не раз требовал у Москвы снятия этого жида с должности директора.
Евреи были не только администраторами, но и производителями. Они составляли значительный процент рабочих на упомянутых заводах. А многочисленные артели — металлистов, столяров, краснодеревщиков, портных, сапожников, шапошников, меховщиков — состояли исключительно из евреев.
Отлично помню Могилев-Подольский конца НЭП'а. 1929 год. Мне четыре года. Мама послала меня в пекарню за хлебом. Я мчусь, зажав в кулаке двухкопеечную монету. Возвращаюсь с огромной высокой пружинящей халой, перепоясанной по всему диаметру блестящим запеченным валиком. Как вкусно он хрустит на зубах! По пути домой съедена половина диаметра.
Помню постепенно иссякающее изобилие тех годов. Шумный рынок, на который я иногда шел с мамой. Ряды молочные, овощные, фруктовые, мясные. Горы арбузов и дынь. Жуткое зрелище — резник забивает птицу. Теряя кровь, курица бьется в тесноте небольшого цементированного дворика. Старые еврейки, — руки в крови и пухе, — ощипывают перья.
Невдалеке от рынка большая синагога. В отличие от других, ее называют шулэ. Утро. Вероятно, суббота. В ермолках, с накинутыми на плечи талесами, евреи идут в синагогу. У нас дома тоже хранится талес. Не знаю, был ли верующим мой отец. Он умер, когда мне исполнилось три года. Мама была воинствующей атеисткой. Но вместе с тремя Георгиевскими крестами отца хранился талес и тфилин. Бог простит меня, несмышленыша, за то, что я выпотрошил содержимое тфилин и мезузот, пытаясь понять, что оно такое. Уже умея читать и по-украински, и по-русски, я не знал значения ни одной буквы алфавита, завещанного мне предками. Тайком от мамы я иногда убегал в синагогу. Я не понимал ни слова, но мне нравилось пение кантора.
И еще мне нравилось слушать сказки, которые рассказывал старый хасид Лейбеле дер мешигинер. Так называли его за то, что он не разрешал женщине прикоснуться к себе. Подаяния из рук женщины Лейбеле не принимал. Она должна была положить его на тротуар, на камень, на тумбу. Спустя много лет я узнал, что сказки Лейбеле, старого хасида с аккуратной бородой и длинными пейсами, хасида с добрыми печальными глазами, в вечной широкополой черной шляпе, в черном лапсердаке, в черных чулках до колена, что сказки эти — куски нашей истории, куски Танаха. Впервые увидев в Иерусалиме евреев с пейсами, я испытал щемящее и теплое чувство встречи со своим далеким детством, я вспомнил доброго старого хасида Лейбеле дер мешигинер (благославенна память его).
Заговорил я об изобилии конца НЭП'а, и развернулась дальше, по ассоциации, цепочка воспоминаний лишь потому, что написал фразу о евреях-ремесленниках. Тогда, в начале тридцатых годов, они еще были кустарями. Недалеко от нас жил шапошник Политман. С каким интересом я рассматривал натянутые на деревянные колодки зеленые фуражки пограничников с лакированными черными козырьками! Думаю, что даже до самого Политмана не дошел ужасный символ — форменные фуражки на деревянных чурбаках. Не хочу ничего дурного сказать о пограничниках. Но ведь эти фуражки были также формой ГПУ. Точно такие же козырьки были потом на фуражках офицеров гестапо. Впрочем, Политман не удостоился быть убитым обладателями черных лакированных козырьков. Его убили рядовые эсэсовцы, а, может быть, даже кто-то из местного населения. Я не знаю.
О том, что советская власть разоряет кустарей, стараясь загнать их в артели, я впервые услышал в доме шляпницы тети Розы Гольдштейн. Они жили напротив нас. Я любил бывать в их доме. Сын тети Розы, Абраша, старше меня на семь лет, был очень умным и знал абсолютно все на свете. Это совсем уж невероятно, но Абраша был даже умнее советской власти, потому что за три месяца до знаменитого наводнения 1932 года он рассказал мне, что наводнение будет ужасным, что надо приготовить много лодок и плотов и увести людей на Озаринецкие горы. Советская власть этого, по-видимому, не знала. Как иначе можно объяснить гибель десятков, а, может быть, и сотен людей, самого дорогого капитала советской власти?
И в других домах я слышал, что кустарей сгоняют в артели. Всюду произносили страшное слово — «финотдел». И хотя все могилевские кустари были евреями, никто никогда не произнес слово «антисемитизм». Вообще я его впервые услышал только во время войны. Оно и правильно, что кустарей уничтожил не антисемитизм, а финотдел, так как финотдел уничтожал в эту же пору и крестьян, не евреев, сгоняя их в колхозы. А что такое колхоз мы вскоре узнали.
Исчезли не только халы с поджаристым валиком по диаметру. Исчез просто хлеб. По три-четыре часа я выстаивал в жуткой очереди, чтобы получить по карточке липкий кусок малая и макуху. На улицах когда-то изобильного Могилева-Подольского на каждом шагу я натыкался на трупы умерших от голода. Их некому было убирать. В один из страшных дней той весны, семилетний мальчик — я чудом вырвался из рук людей, собиравшихся съесть меня. Но это уже не тема моих воспоминаний.
Наводнение и голод отодвинулись в прошлое. И уже бессарабские евреи с того, с правого берега Днестра, отгоняемые румынскими пограничниками, с завистью смотрели на праздничные колонны могилевских евреев-артельщиков, на освобожденный рабочий класс. А рабочий класс, уже не подыхающий от голода, но еще не наевшийся досыта, вышагивал, распевая только что появившуюся песню композитора-еврея: «Я другой такой страны не знаю…» И кларнет клезмера, скромного лудильщика из артели металлистов, умудрялся даже в эту мажорную мелодию вплести еврейскую грустинку, как, впрочем, вплетал ее даже в «Фрейлехс» на еврейской свадьбе.
В рядах демонстрантов были и колхозники окраинного городского колхоза, значительную часть которых составляли евреи. А вот в селе Яруга колхоз имени Петровского был целиком еврейским.
Многих репатриантов из Советского Союза поражает сельское хозяйство Израиля. Мне приходилось слышать восторженно-удивленные возгласы: «Еврей-интеллектуал — это понятно. Еврей-рабочий, наконец. Но еврей-земледелец?!» Такую фразу может произнести кто угодно, только не житель Могилева-Подольского. Я слышал о блестящих еврейских колхозах в Крыму, под Джанкоем. Но о еврейском колхозе в селе Яруга я не слышал, я знаю его.
Мне казалось, что в этих воспоминаниях не будет места цифрам. И все-таки я отступлю от собственных намерений, иначе трудно представить себе, что такое еврейский колхоз в селе Яруга. На трудодень в 1940 году колхозник получал 2,5 кг. пшеницы, 2 кг. винограда, 1 кг. сахара и 20 рублей деньгами. В среднем в месяц колхозник получал только деньгами около 750 рублей (для сравнения: зарплата врача в ту пору была 300–350 рублей в месяц). И еще. Любой ученый, ставя эксперимент, цель которого — выяснение какого-либо неизвестного фактора, тут же в таких же условиях, но без этого фактора проводит контрольный опыт. Жизнь провела такой чистый эксперимент в селе Яруга.
Что такое еврей земледелец? В колхозе имени Петровского — только евреи (опыт). В колхозе имени Хрущева — только украинцы (контроль). Рядом расположенные поля и плантации, примыкающие друг к другу сады и виноградники. Одна и та же почва, одно и то же солнце, одни и те же дожди. В колхозе имени Петровского не просто изобилие, а богатство. В колхозе имени Хрущева нищета и полуголодное существование. В колхозе имени Петровского, кроме натуральной — да еще какой! — денежная оплата трудодня. В колхозе имени Хрущева о деньгах даже не мечтали. Зерна бы хоть немного наскрести на трудодень.
И снова, забегая вперед. После войны уцелевшие евреи села Яруга воссоздали свой колхоз. Партийное начальство — Винницкий обком КП/б/ Украины — «демократическими» методами пыталось слить оба колхоза в один. Колхоз-миллионер и нищий колхоз. Евреи всячески противились. Подчиняясь «демократическому» нажиму, по приказу обкома партии евреи строили за свой счет павильон — дорогостоящий павильон — на областной сельско-хозяйственной выставке, выплачивали вдруг возникающие непонятные налоги, огромные деньги отдавали на государственные займы и все-таки умудрялись жить зажиточно. Умудрялись сдавать на сахарные заводы рекордные урожаи свеклы с тщательно ухоженных плантаций. (В колхозе имени Хрущева, страшась тюрьмы за каждый украденный корень, все-таки воровали чахлую свеклу с заросших бурьяном плантаций и гнали из нее вонючий самогон «Три бурячка».)
Мой добрый знакомый из колхоза имени Хрущева говорил мне: «Ну и жиды (он и не помышлял обидеть меня лично; разговор происходил, естественно, после войны; до войны я только однажды слышал слово „жид“; я еще расскажу об этом), ну и скупердяи! Паданцу не дадут сгнить. Собирают, делают яблочное вино и продают в Москве и в Ленинграде».
Мне легко было опровергнуть эту ложь. В Москве и в Ленинграде колхоз имени Петровского действительно продавал вино, но какое! Из изумительного могилевского «алигатэ». Продавал изысканные столовые сорта винограда: «адмирал», «дамские пальчики», «мускат», «воловий глаз». Продавал неповторимый по вкусу «французский ранет». Продавал парниковые огурцы и помидоры. Продавал раннюю клубнику. А паданцам действительно не давали сгнить, собирая их и скармливая скоту. Да что говорить! Евреи-колхозники не уступали евреям-интеллектуалам, потому что их основной силой в галуте был интеллект.
Что касается интеллектуалов, то надо ли удивляться тому, что в городе, большую часть населения которого составляли евреи, большинство интеллектуалов было евреями. Врачи, — доктор Рейф и доктор Фиш, доктор Кауфман и доктор Шейнфельд, доктор Бланк и доктор Нахманович, доктор Пхор и доктор Штерн, доктор… Зачем нужны монотонные перечисления, если значительно проще назвать доктора Осиновского — единственного могилевского врача-нееврея.
Незадолго до отъезда в Израиль я приехал попрощаться с Могилевом-Подольским, с могилой отца, со своим детством. В очень большом врачебном коллективе врачей-евреев можно пересчитать по пальцам одной руки, да и то, кажется, останется свободный палец.
Живет в городе родившийся там мой однокурсник. Но работает он в другой республике — в Молдавской ССР, в селе Атаки. Каждый день очень больной человек, он по мосту переходит через Днестр в другую республику, где милостиво соизволили принять на работу еврея. В родном Могилеве-Подольском для него не нашлось места.
Кстати, за несколько дней до моего отъезда он был в Киеве. Позвонил мне из автомата. Не назвался, уверенный в том, что я узнаю его голос. Конечно, я узнал. Он пожелал мне счастья. Извинился, что не может встретиться со мной. Боялся. Я понимал и не осуждал.
Здесь, в Израиле, я встречаю многих, похваляющихся своим героизмом там, в Советском Союзе. Чаще всего это просто гипертрофированное представление о своих поступках. А иногда похваляющиеся просто забывают, что героями они стали, уже решив уехать в Израиль, уже переступив невидимую черту, позволяющую им отрешиться от страха, естественного состояния любого гражданина самой демократичной в мире страны. Эта случайная ассоциация не имеет непосредственного отношения к вопросу о евреях — людях интеллигентных профессий.
В украинской школе, в которой я учился, не менее половины учителей были евреями. Мне трудно сейчас уверять, что и другие школы в этом отношении не отличались от нашей. Я вспоминаю только выдающихся учителей из других школ. И здесь процент евреев был примерно таким же. Но ведь из одиннадцати могилевских школ три были еврейскими (они просуществовали, кажется, до 1938 года. Не знаю, почему их ликвидировали. Видно, уже в ту пору они кому-то мешали. Во всяком случае, всегда можно было сослаться на мою еврейскую маму, отдавшую своего еврейского сына в украинскую школу. Отдавшую добровольно, по собственному побуждению).
Уровень преподавания в провинциальном городе был высоким. Советская наука (особенно физика, математика, радиоэлектроника) получила немало выдающихся ученых — исключительно евреев, воспитанных этими учителями. А скольких могла бы еще получить, если бы они не оказались в списках погибших в боях за Советскую родину!
Почему мама отдала меня в украинскую школу? Большинство моих сверстников, живших по соседству, учились в еврейской школе. Уже потом, после ликвидации еврейских школ, мы учились в одном классе. На первых порах они несколько хуже успевали по украинскому и русскому языкам и литературе. Но только на первых порах. А по другим предметам? Чуть было не написал, что они были сильнее по математике, физике, химии и биологии. Но вспомнил, что и среди ветеранов нашего класса было немало сильных по этим предметам. А почему бы и нет? Сейчас я восстановил список моих одноклассников. Из тридцати учеников — четыре нееврея. Нормальная украинская школа. В 1-й и в 49-й железнодорожных школах это соотношение несколько нарушено, потому что в примыкающих к ним районах жили не только евреи. В 9-й школе, единственной русской в городе, действительно еврейское меньшинство. Здесь учились в основном дети военнослужащих, постоянно менявших место жительства.
Могу ли я что-нибудь вспомнить об антогонизме между учениками евреями и неевреями? Не знаю. Звучит это как-то странно, но это правда. «Кто же мы такие? — спрашивает М. Алигер в своей поэме. — Мы — евреи. Как ты это смела позабыть?! Я сама не знаю, как я смела. Было так безоблачно вокруг. Я об этом думать не успела. С детства было как-то недосуг».
Вопрос о безоблачности, мягко выражаясь, несколько проблематичен. Но действительно в ту пору мне лично было недосуг думать о своем еврействе. Мама была неверующей. В доме разговаривали исключительно на русском языке. Еврейские праздники не соблюдались. Правда, еще в начале февраля мама покупала гусей на пасху. Гусей откармливали, и перед пасхой в доме появлялись гривалех — вкуснейшие шкварки. Но с детства любимой мацой угощали меня соседи. Бывала в нашем доме еда, которую мне не приходилось есть в домах моих украинских и русских товарищей — есекфлейш и шейка, чулн и гефилте фиш, штрудель и флудн. Мама не ела свинины, но позволяла себе поджаривать мясо на сливочном масле. Будучи атеисткой, она все-таки постила в Йом-Кипур. Было что-то неуловимое, отличающее наш дом от домов неевреев. Но этого было явно недостаточно, чтобы осознать себя евреем, тем более, осознать себя каким-то особенным, из ряда вон выходящим. А именно это ощущение появилось у меня на фронте, ощущение неудобной исключительности. Не было его у моих друзей армян, грузин, татарина, удмурта. Не было у них этого чувства социального дискомфорта, желания раствориться в русском большинстве или, наоборот, в знак протеста проявить свою исключительность.
Не знаю, как в других городах, но в Могилеве-Подольском бытовала идиотская традиция деревни — одна улица стеной шла на другую. Мы воевали. Наша улица с прилегающими переулками воевала против одной из окраинных улиц. Драки были жестокими. После боев «воины» нередко попадали в больницу с серьезными повреждениями и даже с проломанными черепами. Я вспоминаю прославленных бойцов нашей команды: Янкеле-Гонев, Эйнах-Пишер, Пейся-Лошек, Юдка-Фресер, Хаим-Шнорер… Не знаю, был ли хотя бы один боец с подобным достойным именем в команде наших противников, потому что наш боевой клич — «Убивайте гоим!» — имел совершенно определенный смысл, неосознаваемый мной в ту пору.
Однажды летом наша команда собралась в лес. Недалеко от села на нас напали пастушки с боевым кличем «Бей жидов!». Несмотря на превосходящие силы противника, мы вступили в бой. Юдка-Фресер потом доказывал, что я первый овладел боевым оружием пастушков — длинной нагайкой, плетеной из сыромятной кожи. Этой нагайкой я хлестал немилосердно, оставляя кровавые рубцы на лицах. Пастушки обратились в бегство, а мы подоили коров в свои котелки и в полном смысле слова упивались победой. Но и в том случае слово «жид» воспринималось мною только как оскорбительная кличка горожан, но, отнюдь, не евреев. Вообще в ту пору мир делился не по национальным признакам, а только на красных и белых. Мы, разумеется, были красными.
Кумиром нашим был Чапаев, только что пришедший к нам с экрана. Уже значительно позже от нашего профессора, заведующего кафедрой госпитальной хирургии A.E. Мангейма, бывшего начсандивом у Чапаева, мы узнали, что легендарный комдив был матерым антисемитом. Но тогда в нашем лексиконе еще не было этого слова и не было еще такого понятия в нашем сознании.
Быть в команде Чапаевым хоть на день считалось великой привилегией. Даже ординарцем Чапаева — Петькой. И когда нам представилась возможность не только лицезреть живого Петьку, но и кувыркаться с ним на песке на берегу Днестра, счастью нашему не было предела. Артист Леонид Кмит, игравший Петьку в фильме «Чапаев», приехал в Могилев-Подольский на гастроли со своим театром КОВО (Киевского Особого Военного Округа). Вообще в наш город на гастроли приезжали отличные театральные коллективы. Слово «театр» для меня обозначало только здание, потому что просто театральное помещение в городе, без артистов, без режиссера называлось театром имени Луначарского. Правда, были там самодеятельные коллективы — украинский, польский и еврейский. Еврейский заслуженно считался самым лучшим, потому что, если украинский коллектив за все время поставил только «Запорожца за Дунаем» и «Наталку-полтавку», то еврейский — в каждом сезоне ставил не менее пяти спектаклей. До сих пор я помню состояние неземной восторженности, с которым я выходил из театра после «Уриеля Акосты», «Колдуньи», «Цвей кунилемелех», «Гершеле Острополер».
Кроме самодеятельного еврейского театра, был еще отличный еврейский хор и самодеятельность 3-й, 4-й и 6-й еврейских школ. И уже после их ликвидации (после закрытия еврейских школ и незадолго до прекращения всякой еврейской самодеятельности) благодарный хор распевал: «Ло мир тринкен а лехаим — ай-яй-я-яй-я — фар дем либер фар дем Сталин — ай-яй-я-яй-я».
Надо сказать, что песен было много в ту прекрасную пору. Вероятно, песни нужны были, чтобы заглушить крики пытаемых и выстрелы палачей. Впрочем, все мне тогда казалось правильным. «Если враг не сдается, его уничтожают». Враги народа подлежали уничтожению. Иногда, правда, на мгновение закрадывалось в детскую душу сомнение. Например, как мог оказаться врагом народа отец моей подружки Розы, комбриг Сибиряков (так я и не узнал его истинной еврейской фамилии), герой гражданской войны, награжденный орденом Красного знамени.
Я уже писал, что почти вся партийно-административная верхушка Могилева-Подольского сплошь состояла из евреев. Все они были расстреляны в 1937–1939 годах. Перед самой войной в горкоме партии и в прочих руководящих органах евреев было уже несравнимо меньше, чем прежде. Поубавилось их количество и среди высших командиров Красной армии.
Особое пограничное положение Могилева-Подольского дало мне возможность и раньше, буквально чуть ли не накануне их уничтожения видеть Якира, Гамарника и других с четырьмя и тремя ромбами на петлицах. Тогда же был расстрелян и комкор Раудмиц, штаб корпуса которого находился в нашем городе. В доме Раудмица я бывал, любил его, восторгался его орденами и ромбами. Причастность Раудмица к врагам народа на секунду поколебала уверенность детской души в правоте дела товарища Сталина, как и причастность к врагам народа комбрига Сибирякова. Но только на секунду. Вернее, на мгновенье.
Уже значительно позже я узнал, что Раудмиц — не еврей. Узнал, когда я уже осознал себя евреем, когда меня заинтересовала судьба моего народа, его история, когда я высчитывал процент евреев от лауреатов Нобелевской премии до врагов народа. Высокий процент. Но если процент евреев был высоким в Могилеве-Подольском, как и на всем Подолье, по независящим от них причинам, если там они вынуждены были поселиться, спасаясь от уничтожения (увы, оно и там настигло их…), то кто же заставил их быть в первых рядах партии большевиков, на высоких постах администраторов и командиров Красной армии, чтобы создать такой высокий процент евреев — врагов народа? Были бы они лучше друзьями своего народа, еврейского народа. Но к этому выводу я пришел уже значительно позже.