КАНУН И НАЧАЛО ЭПОХИ ПОЗДНЕГО РЕАБИЛИТАНСА

Только Ленин на невысоком облупившемся постаменте встречал меня на перроне кустанайского вокзала. Возможно, в угоду национальным чувствам «хозяев земли», скульптор сделал его похожим то ли на казаха, собирающегося убить волка, напавшего на его баранов, то ли самого намеревающегося напасть с целью ограбления. На незамощенных улицах теплый полынный ветер затевал игры с пылью, закручивал смерчи и обрушивал их на головы редких прохожих. Чахлую запыленную растительность, кое-где торчащую между строениями, даже в шутку нельзя было назвать зеленью. Из подслеповатых окон глинобитных одноэтажных домишек уныло глядело безнадежное убожество. На этом фоне поражало своей монументальностью четырехэтажное здание обкома партии.

Меня определили на постой в один из домиков напротив больницы. Крошечная комната с глиняным полом едва вмещала две койки (одна из них уже была занята врачом), стол и две табуретки, из которых функционировала только одна, так как на второй стояло ведро с водой и кружка. В сенях, куда открывались двери обоих жилищ — нашего и хозяйки, висел допотопный рукомойник. Миску мы выносили в ветхую уборную, ежесекундно грозящую рухнуть. Располагалась она позади хозяйственного дворика, по которому шныряли два поросенка и несколько нахальных кур, постоянно норовящих попасть в комнату.

В день приезда, по неопытности, я пошел пообедать в столовку «Голубой Дунай». Так неофициально ее почему-то окрестили ханыги. Ничего голубого я там не обнаружил. И вообще цвета были неразличимы из-за неправдоподобного количества мух. Несколько мух тут же покончили жизнь самоубийством в поданных мне щах. Но меня это не огорчило, потому что мутная водичка с несколькими листиками сомнительной капусты и до попадания мух была несъедобной. Второе блюдо оказалось подстать первому. К тому же я имел глупость попросить вытереть грязные лужи на столе, что официантка безропотно сделала, по-видимому, половой тряпкой, распределив грязь на столе ровным слоем.

Соседом моим оказалось существо мужского пола в возрасте между сорока и шестьюдесятью годами. Существо с потухшим взором, с лицом, упирающимся в грязные кулаки, с локтями в лужах на столе. Существо не реагировало ни на мух, ни на мое появление, ни на тряпку, смахнувшую со стола его локти. Бессмысленные полуприкрытые глаза. Не знаю, какой тумблер щелкнул, какая система замкнулась и сработала, но глаза вдруг зажглись, стали ясно-голубыми, осмысленными, более того — одухотворенными. Он начал читать Есенина. Но как! Выбор стихотворений свидетельствовал о безупречном литературном вкусе. Самые сокровенные слои подтекста были видны в его чтении. Когда он закончил «Песнь о собаке», комок подкатил к моему горлу. Но тут чтец так же внезапно выключился. Погасли глаза. Тщетными оказались мои попытки растормошить его. Заказанные для него сто граммов водки стояли перед ним на столе, не вызывая ни малейшей реакции. Лишь когда я вложил стакан в его руку, он совершенно машинально опрокинул его в себя, ни одним мускулом не отреагировав на выпитое.

За соседним столиком двое в такой же брезентовой робе, как на моем сотрапезнике, все время наблюдали за нами.

— Не тронь его. Студент уже вырубился.

— Студент!

— Был. Пятнадцать лет отсидел по 58-й. А сейчас у него десять лет по рогам.

Я знал, что 58-я статья — это политические преступления против советской власти. Но что такое «по рогам», мне было еще неизвестно. Какое-то неудобство, какой-то страх сковал меня. Ощущение, что я прикоснулся к запретному, к непроизносимому, не позволило мне тут же пополнить свое политическое образование. Да и позже.

Постепенно я узнавал, что «по рогам» — это ссылка, что Кустанайская область — место ссылки не только заключенных. В тридцатых годах сюда ссылали «раскулаченных» украинцев. В начале войны — немцев Поволжья. Потом — ингушей и чеченов.

Украинцы и немцы в основном прижились. «Кулаки» умели работать. Появились отличные огороды, невиданные прежде на этой земле. Ингуши вымирали от туберкулеза и поножовщины. Великая дружба народов демонстрировалась здесь количеством задушенных арканом, убитых ножом или топором.

«Дружбой народов» называли и колбасу из конины с вкраплениями свиного сала, которое не едят мусульмане. Многие ели. Только было бы.

На общем фоне «дружбы народов» еврейская проблема особенно не выделялась. Подчиненные величали своего большого строительного начальника-еврея «жидовской мордой». Просто сукиным сыном называли его несколько евреев, работавших в этом строительном управлении. Среди них был и плотник-богатырь с обычной для Кустаная биографией.

В 1938 году его, заместителя председателя Совета Народных Комиссаров Молдавской АССР арестовали.

Десять лет по статье 58-й. В Удмуртии на лесопилке он стал одним из лучших лесорубов страны. Не по принуждению. Он искренне считал, что его арест — какая-то трагическая ошибка. Она должна, она обязательно будет исправлена. А пока все свои силы он отдаст родине, партии, верным сыном которой он всегда остается. В 1948 году, отсидев свои десять лет, он был освобожден. Но до родного Тирасполя не доехал. Его арестовали в пути и дали еще пять лет. А сейчас он на поселении. Работает плотником в строительном управлении. Ежедневно выполняет две нормы. И дважды в день отмечается у коменданта.

Однажды ко мне на прием пришел мужчина, чье тонкое нервное интеллигентное лицо казалось случайно, по ошибке приставленным к брезентовой робе. Лицо показалось мне знакомым. Поняв мой взгляд, пациент насмешливо улыбнулся. Я прочитал его фамилию на амбулаторной карточке и смутился. Это тоже не осталось незамеченным пациентом, в прошлом прославленным генералом Отечественной войны, командовавшим танковой армией. Страх пересилил любопытство. Внимательно, но официально я осмотрел его и назначил лечение. Уходя, генерал оглянулся и, сощурив колючие глаза, сказал: «Я слышал, что на войне вы были смелым танкистом». До сего дня я ощущаю эту заслуженную пощечину.

Встречи с осужденными по 58-й статье смущали меня. Они постепенно ломали мое мировоззрение. Оказывается, дело врачей было не единственной липой. Анализируя все, что знал, видел и слышал, я пришел к убеждению, что здоровое тело партии Ленина переродилось в раковую опухоль, разъедавшую страну. (В ту пору мне было известно далеко не все, что я знаю сейчас. Но даже известное я не умел систематизировать, выстроить в логическую цепь, чтобы следствие не считать причиной.) Образ обожаемого Сталина не просто тускнел, а приобретал свои истинные зловещие очертания.

Однажды невольно я подслушал ночной разговор в палате:

— Большей, я тебе скажу, падлы, чем вождь и отец, России еще не доставалось.

— А все-таки были у него и достоинства.

— Какие такие достоинства у него, душегуба, ты увидал?

— Войну, чай, без него проиграли бы.

— Ну, брат, и дурак ты. Во-первых, кабы не он, то и войны, может, и не было бы. А во-вторых, наложил он полные штаны, когда его закадычный дружок войной пошел. Чего ведь он считал, что нет его хитрожопее на свете. А что победили, то не он, не большие начальники даже, а солдаты серые. Глянь-ко, на каждого убитого германца более трех наших. Одних кустанайских-то сколько полегло.

— А жидов, скажешь, он не приструнил? Ох и не любил же он их!

— Ну, приструнил. Ну, не любил. А тебе-то легче стало? Да и тут, видно, дьявол над ним потешился. В семью ему жида подсунул.

— Это семиозерского, что ли?

— Ну. А еще сказывают, что через жидов он и окачурился. Как затеял он дело против врачей, так его дружки за границей от рук отбились. Тут его и хватил кондратий. Коль правда это, то всю жисть на жидов молиться буду.

Всякий раз, когда мне приходилось прилетать в Семиозерку — районный центр Кустанайской области, меня почему-то обязательно пытались познакомить с сосланным сюда зятем Сталина. Единственной виной его было то, что он еврей. Сославший тесть умер почти полтора года тому назад, а ссылка все продолжалась — и при Маленкове и при Хрущеве. В данном конкретном случае я не трусил, но всегда появлялась причина, мешающая познакомиться: то операция затягивалась дольше запланированного времени, то надо было посмотреть еще нескольких больных. И всегда торопил пилот, боявшийся садиться в сумерки. А еще больше торопило время. Я жил в постоянном цейтноте.

Единственный ортопед на всю Кустанайскую область. По площади это вместе взятые Албания, Бельгия, Дания, Нидерланды, Швейцария да еще Израиль впридачу. Травматизм был невероятным, как во время войны. Освоение целины осуществлялось с истинно русским размахом и с истинным отсутствием мозга. На площади 200.000 квадратных километров был ничтожно короткий тупиковый отрезок железной дороги, связывающей Кустанай с Южно-Уральской магистралью. Не было ни единого километра дороги с твердым покрытием. В сухую погоду по грунтовым дорогам, вытряхивая души водителей и ломаясь на выбоинах, сновали десятки тысяч грузовиков, пригнанных со всех концов страны. В дожди дороги становились непроходимыми или почти непроходимыми. Тракторы растаскивали иногда километровые заторы.

Элеваторов едва хватало на обычное для области количество зерна. Убранную с целинных полей пшеницу некуда было девать. Влажная, под временными навесами она начинала гореть. Даже учеников первого класса, семи-восьмилетних крох пришлось мобилизовать, чтобы перелопачивать горящий хлеб. Пригнали воинские части. Неопытные армейские водители увеличили и без того катастрофический травматизм.

Командированные водители грузовиков, месяцами не раздеваясь, ночевали в кузовах, на зерне, или в кабинах своих автомобилей. Есть было нечего. Людям. Разжиревшие воробьи с трудом взлетали со щедро рассыпанного по дорогам зерна. Интересно было бы подсчитать, во что в 1954 году обошелся Советскому Союзу килограмм целинного хлеба? Даже не включая стоимости бесценной человеческой жизни. Советская власть не врала: здесь человеческая жизнь была действительно бесценной, потому что ничего не стоила.

Для самообороны у меня была моя увесистая палка. К тому же, во внутреннем кармане пальто я носил большой ампутационный нож, постоянно заставлявший меня ощущать напряжение: рукоятка находилась в кармане, а длинное обоюдоострое лезвие торчало, концом своим едва не достигая подбородка.

Но однажды все мои средства самообороны оказались несостоятельными. Я переходил улицу, направляясь из больницы домой. Был поздний дождливый вечер. В глубокой колее увязли мои ноги (здесь трудно было даже в сапогах, а я вынужден был надевать калоши на ортопедическую обувь) как раз в тот момент, когда из-за угла на значительной скорости вырвался ослепивший меня грузовик, а за ним еще, и еще, и еще. Все. В это мгновение я отлично сообразил, что ради случайного прохожего колонна не остановится, чтобы увязнуть и до утра ждать трактора. И никакой возможности вырвать ноги. Обидно. Глупая смерть. Грузовик почти прикоснулся ко мне бампером и внезапно остановился. Шофер выскочил из кабины.

— Ну, доктор, благодари Бога, что я тебя разглядел. Не узнаешь? Да я же приходил в больницу, когда ты моего кореша спас.

Я не узнавал. Но это уже не имело значения. Он помог мне выбраться из грязи. Матеря все на свете, подходили шофера остановившихся машин. Мой спаситель оправдывался, говорил о каком-то Колюне, которого я оперировал.

— Да он вроде бы не наш, не русский.

— Наш он, братцы, наш, доктор он!

Через несколько часов, уже после рассвета трактора вытащили колонну.

Кроме позорного случая с генералом, со всеми пациентами у меня устанавливались самые дружеские отношения — с вольными, местными и прибывшими, с поселенцами по 58-й статье, с немцами и ингушами. А тут я познакомился с еще одной категорией кустанайцев.

Трудно объяснить, что представлял из себя мой рабочий день. Утром я оперировал. Иногда до двух, иногда до трех, а иногда до пяти часов дня. Затем обход, назначения, клиническая рутина. Два часа амбулаторного приема. После приема повторный обход в больнице. Иногда в эти часы снова приходилось становиться за операционный стол. И так до утра. А утром либо плановые операции, либо лететь куда-нибудь к черту на кулички в Амангельды или Тургай, один из районных центров (более 5 часов лета на «кукурузнике», прекрасные часы: можно почитать или поспать), где снова операции и прием больных. А по возвращении все с начала. Когда подряд скапливалось более пяти бессонных суток, я забирался в свою конуру и засыпал. Мог проспать сутки и более. Вечно голодного, меня не могло разбудить даже обещание райского обеда.

Но работники отделения очень скоро обнаружили безотказный будильник. Я ненавидел даже само слово ампутация. Стоило кому-нибудь из сестер или санитарок постучать в мое окно и сказать, что, если я не приду, сейчас начнут ампутацию, как я немедленно вскакивал и шел в больницу. Так было и в ту ночь. Постучали в окно:

— Нариман Газизович собирается ампутировать руку. Ждет вашего разрешения.

Мужчина лет 35-ти. На кирпичном заводе правая рука попала в трансмиссию. Нариман Газизович был прав. Восемь переломов, огромная скальпированная рана. Ампутация показана абсолютно. И все же я решил попытаться. Несколько часов воевал с отломками. Уже сопоставил отломки плеча. Начинаешь манипулировать на предплечьи — насмарку идет вся предыдущая работа. И так несколько раз. Наконец, наложен гипс. И надежда на тот ускользающе малый шанс, на который не имеет права не надеяться врач.

Рука у Кости Бонадаренко не только уцелела, но и функционировала достаточно хорошо. Костя — бандеровец. Был осужден на 15 лет. Сейчас на поселении.

Бандеровец?! Я учился в Черновицах. Одна из причин нашего хорошего знания анатомии — большое количество трупов в анатомке. В трупах нет недостатка, потому что убивают бандеровцев. Повседневная пропаганда приучила меня к тому, что нет зверя более лютого, чем бандеровец. А тут Костя Бондаренко, мягкий, терпеливый, добрый. Костя, в которого я вложил все свое умение, всю душу. Вообще все спуталось в этом кустанайском вместилище дружбы народов.

В сентябре начались снежные метели. Ко всем бытовым бедам прибавился холод в нашей комнате. Собственно говоря, бытовые беды — это только постоянный голод. О «Голубом Дунае» я уже рассказал. Была в Кустанае еще одна столовая полузакрытого типа, где я мог питаться. Столовая обкома партии. Беда только, что когда я освобождался, там уже все было съедено, а чаще я натыкался на запертую дверь. Хлеб, за редким исключением, мне доставала хозяйка.

В одно из длительных исключений совершилось мое грехопадение. В тот день из Семиозерки приехал мой киевский приятель Витя. Невысокий, крепко сколоченный, с добродушной всегда улыбающейся физиономией еврейский парень, он был одним из лучших кустанайских геологов. Как и я, мечтая о куске хлеба, он выскребывал из стеклянной банки остатки баклажанной икры. На минуту я оставил его, чтобы посетить ветхое строение позади хозяйственного двора. Вернувшись, я застал фантастическую сцену. Перед Витей высился огромный каравай невиданного в Кустанае белейшего хлеба с коричневой запеченной корочкой, гора сливочного масла и сваренная птица, оказавшаяся просто курицей-чемпионкой, а не индейкой, как мне сперва показалось. Витя терзал птицу, стараясь как можно быстрее придать ей нетоварный вид. Глаза его хитро блестели, щеки лоснились, а до неправдоподобия набитый рот издавал какие-то невнятные звуки в ответ на мой вопрос, откуда все это изобилие. Только насытившись, Витя рассказал, что здесь побывал благодарный пациент, не назвавший своего имени, что пациент не только не пожелал дождаться меня, но даже специально улучил момент, когда меня не будет в комнате. Вот и все. Я и сейчас не знаю, кого благодарить за несколько сытых дней моего кустанайского существования.

Свистящие сентябрьские метели пробирались в мое жилище. Вода в ведре на табуретке и в рукомойнике в сенях замерзала. Умываться можно было и снегом. Но спать приходилось натянув на себя все, что у меня имелось. И ходьба по улицам стала почти невозможной. Начальство, справедливо видя во мне временного, не пыталось улучшить мой быт.

Травматизм пошел на спад. Шоферы, погудев на площади перед обкомом партии, как ни странно, добились того, что их потихоньку стали отпускать домой. Во всяком случае, им заплатили часть зарплаты. Мне это представилось симптомом каких-то перемен к лучшему. При папе Сталине им бы погудели! Армия отступила. Ученики приступили к занятиям. Потом и кровью добытое зерно на токах под брезентом оставалось дожидаться лучших времен, постепенно превращаясь в дерьмо.

У меня появилось какое-то подобие двенадцатичасового рабочего дня. Ночью будили редко, не чаще раза в неделю. В конце октября нервы мои были напряжены до предела. Я ждал телеграммы о рождении сына (почему-то был уверен, что родится сын). Прошли уже все положенные сроки, а телеграммы не было. Еще месяц тому назад министерство разрешило мне уехать, но я должен был передать больных в надежные руки.

Проводить меня на вокзал неожиданно пришло много людей. Ленин на своем постаменте уже со снежным малахаем на голове безучастно смотрел как прямо на перроне распивается спирт, принесенный патологоанатомом. Директора совхозов старались перещеголять друг друга привезенными закусками. А один из них упорно пытался вручить мне чек на две тонны пшеницы. Идиот! Как я ругал себя спустя короткое время за то, что гордо отказался от этого подарка! (Как и от многих других.)

Но один подарок растрогал не только меня. Он потряс всех собравшихся на перроне. Принести зажаренного поросенка, конечно, не представляло никаких трудностей для директора свиносовхоза. Принести чек на две тонны пшеницы было пустяком для директора огромного зернового хозяйства. Но букетик «анютиных глазок» зимой, в Кустанае, где даже летом не видят цветов! С изумлением, даже с завистью провожающие посмотрели на бандеровца Костю Бондаренко, когда из-под полы своего засаленного бушлата он извлек драгоценный букетик. Снова выпили. Именно в это время в Киеве родился мой сын.

Он не торопился появиться на свет, явно нарушая физиологические сроки. Возможно, во внутриутробной жизни ему уже было известно, что ждет еврея в Советском Союзе?

(Еще работая в ортопедическом институте, я как-то спросил свою коллегу, грамотную умную добрую девушку, почему она не выходит замуж. Она улыбнулась, отчего ее иудейские глаза стали еще грустнее, и ответила: «Не хочу на горе плодить евреев». Спустя много лет мы встретились в Москве. Она была матерью двух русских сыновей. Отличную генетическую информацию они могли унаследовать по материнской линии. Я далек от мысли о еврейской интеллектуальной исключительности, чему, к сожалению, доказательство — наше государство. Ничего худого я не собираюсь сказать о русском народе. Но сколько выдающихся имен в русской науке получили в наследство еврейские гены! Десятка два наиболее видных современных советских русских физиков — дети еврейских матерей. Но это тщательно скрывается. Даже то, что мать Ильи Мечникова еврейка, чуть ли не государственная тайна. И, может быть, к счастью, только дотошная Мариетта Шагинян докопалась до еврейского происхождения некой Марии Александровны Бланк. Это, впрочем, так, походя.)

Стояли последние дни изумительной киевской осени. Но мне было не до золотого листопада. Денег, заработанных в Кустанае, могло хватить не надолго. Четыре месяца тому назад жена закончила институт и еще не работала. Сейчас она родила, и Бог знает, куда ей удастся устроиться на работу. До нашей женитьбы студенческая стипендия жены несколько месяцев была единственным источником существования семьи из четырех человек. В связи с делом врачей маму, научного сотрудника института бактериологии, уволили с работы. Человек ненужной в Советском Союзе честности, она имела глупость указать в анкете, что у нее есть брат в Филадельфии. Долгие годы она не общалась с родным братом, не без оснований опасаясь обвинений в связи с Америкой. Зачем же надо было упоминать о нем в анкете? Впрочем, кто знает, вероятно, нашли бы другую причину лишить ее куска хлеба. Старая бабушка и младшая сестра жены были нетрудоспособны.

Сейчас при поисках работы у тещи обнаружилось явное преимущество передо мной — внешне она не походила на еврейку. Но иногда это причиняло еще большую душевную травму. Однажды, узнав, что в онкологическом диспансере срочно нужны врачи-лаборанты, теща немедленно отправилась в Георгиевский переулок. Главный врач встретил ее с распростертыми объятиями. А узнав, что она владеет биохимическими методами исследования, не знал, куда ее усадить. Тут же велел заполнить анкету и хоть завтра приступить к работе. Но прочитав фамилию, мгновенно изменился и грубо заявил, что розенберги здесь не нужны. Теща, с трудом сдерживая слезы, рассказала об очередной безуспешной попытке. Я тут же захотел пойти бить морду, но благоразумные женщины удержали меня от бессмысленного и опасного поступка. Да и сколько морд я мог побить?

В дни свободные от поисков работы я отправлялся во двор большого гастронома на Крещатике, если там «давали» нужные продукты. Предполагалось, что я, пользуясь своим правом, могу без очереди «взять» двести граммов масла или полкило сахара (норма «в одни руки»). Но пользоваться своим правом было неудобно, и я часами выстаивал в очереди, узнавая, что во всех несчастьях страны повинны жиды, или, в лучшем случае, — евреи. Даже Берия и его подручных в ту пору приписали к евреям. Это было удобно.

В течение семи месяцев я почти ежедневно посещал сектор кадров киевского горздравотдела, надеясь получить хоть какую-нибудь работу. Основная масса просителей — евреи. Были, конечно, и русские, и украинцы, и представители других национальностей. Но они отсеивались в течение одной, максимум — двух недель.

Они получали направление на работу. Постоянными были евреи. Некоторые, отчаявшись, прятали свои врачебные дипломы и шли туда, где была возможность устроиться. Отличный уролог несколько лет проработал токарем. Стоматолог — ударником в ресторанном джазе. Еще один стал таксистом. Спустя несколько лет у меня состоялась забавная встреча с бывшими врачами.

В пустыне поисков какого-нибудь заработка я внезапно набрел на сказочный оазис — Общество по распространению научных и политических знаний. Я подрядился распространять знания о новейших достижениях советской хирургии, естественно, самой передовой в мире. Оазис платил сто рублей за лекцию. Правда, тут же подбрасывали минимум еще одну шефскую, за которую не платили. Правда, читать эти лекции приходилось в селах Киевской области, в которые не так-то просто было добраться. Аудиторией моей были преимущественно голодные колхозники или почему-то пьяные в любую погоду работники МТС.

Устроившись на работу, я почти прекратил свой просветительский промысел, прибегая к нему только в исключительных случаях. Человек с постоянным заработком, не дающим умереть от голода, мог себе позволить некоторую селективность аудитории. Не по составу, а по расположению. Слушателями моими стали работники небольших заводов или артелей в черте города.

Однажды в декабре ко мне обратились руководители оазиса. Срочно необходимо прочитать двадцать лекций. Кончается финансовый год. Горят деньги. Урежут сметы по статьям, на которых останутся неиспользованными в течение года средства. Так как это предложение совпало с исключительным случаем (жене понадобилось зимнее пальто), я охотно согласился сеять разумное, доброе, вечное.

В дождливый день конца декабря меня занесло в какую-то шарагу во дворе на Красноармейской улице рядом с кинотеатром «Киев». В тускло освещенном полуподвале клеили чемоданы. Аудитория — человек двадцать пять чемоданщиков — попросила у меня прощение за то, что слушать лекцию будут без отрыва от производства. План. Конец года. Мне было абсолютно безразлично. Сотворялась, кажется, двадцатая лекция. Меня уже тошнило от заигранной пластинки, щелкающей на тех же остротах и плывущей на той же улыбке в конце одного и того же абзаца. Побыстрее оттарабанить, получить подпись и печать на путевке и прощай ненавистная халтура (до следующего исключительного случая).

Я знал, что в конце лекции, как и обычно, зададут несколько вопросов, ничего общего с темой лекции не имеющих, например, как вылечить геморрой, или к кому обратиться по поводу… и т. д. Но первый же вопрос поразил меня глубоким пониманием предмета. Подстать ему были и последующие. Около двух часов, не замечая времени, вышвырнув заигранную пластинку лекции, я самым добросовестным образом отвечал на сыплющиеся от чемоданов интереснейшие вопросы.

Я так увлекся, что даже перестал удивляться необыкновенной, нет, не интеллектуальности — профессиональности аудитории. До выхода из полуподвала меня провожал весь цех. Это было действительно очень приятно, потому что, как выяснилось, аудитория почти наполовину состояла из нескольких инженеров, перенесших инфаркт, и из врачей, отказавшихся поехать на целинные земли. О национальности врачей не стану писать, дабы не услышать упрека в переизбыточности информации.

Сектор кадров киевского горздравотдела в ту пору был органом безупречным. Заведовала им врач-администратор, некая Романова, строгая, справедливая, неприступная. Одним словом, идейная коммунистка. Очень идейная.

Прошу простить меня за отступление. В небольшом населенном пункте невдалеке от Киева был спиртзавод. Надо ли объяснять, что все работающие на этом своеобразном монетном дворе, вернее, все, имеющие малейшую возможность, воровали спирт.

Этиловый спирт! Где он, гениальный русский поэт, который воспоет двигательную силу этого магического напитка? Где он, выдающийся экономист, сумеющий объяснить, что не золото, а этиловый алкоголь — основа советского денежного эквивалента. Ну что, золото? Возможно, его и вправду фетишизируют? Но кто посмеет заподозрить фетиш в спирте? Абсурд! Спирт не фетишизируют, а пьют.

Так вот, на упомянутом заводе, не являвшемся исключением в своей системе, спирт потребляли распивочно и навынос. Лишь один-единственный человек, восстанавливавший завод после войны, десяток лет на нем проработавший, не вынес через заводскую проходную ни капли спирта. Бессменный освобожденный секретарь партийной организации завода. Его боялись пуще огня. Если на каком-нибудь профсоюзном или партийном собрании о краже спирта трепался директор или начальник цеха, можно было спокойно прослушать громы — дождя не будет. Ведь сами, гады, воруют. Но секретарь — не дай Бог! У него же, у сволочи, полное право сдирать шкуру. Он же чист, как спирт. И вдруг в доме секретаря (а жил он в двух шагах от завода) возникла женская баталия. Домашняя работница разругалась с женой, хлопнула дверью и разнесла по всему спиртзаводскому поселку, что в письменном столе ее бывшего хозяина есть краник, из которого спирт хлещет рекой. Слух был настолько абсурдным, что ему не могли поверить. И все же — сигнал есть сигнал. Тем более, что и дирекция недолюбливала и побаивалась слишком честного секретаря. Проверили. Мать честная — есть!

Во время восстановления завода секретарь парторганизации тихонечко приварил трубку к спиртопроводу на заводе, тихонечко провел коммуникацию аж до тумбы своего письменного стола и с полным правом клеймил позором расхитителей социалистической собственности.

Что там было! Секретаря едва спасли от рук разбушевавшихся работяг, хотевших линчевать своего идейного руководителя. Падла, ведь, цистернами воровал спирт, а нас за пол-литру уродовал!

Эту печальную историю я рассказал по ассоциации. Завкадрами Романова, как я уже упомянул, была неподкупным коммунистом. К тому же — женщина. И даже неоднократно замечая антисемитский подтекст ее напревлений на работу, я не смел протестовать, потому что во мне, свернувшись клубочком, постоянно дремало этакое джентльменское отношение к женщине, и с детства воспитанное преклонение перед идейным коммунистом, привозящим в голодающий Петроград эшелон с хлебом и тут же умирающим от алиментарной дистрофии.

Спустя несколько лет я пытался устроить к нам в больницу на работу хорошего врача, моего однокурсника. Главный врач, отличный хирург, человек умный, немного циничный, лишенный, как мне кажется, антисемитизма, с недоумением посмотрел на меня: «Ты что, с ума сошел? Ведь Романова посчитает, что мы с тобой вытащили у нее из кармана четыре тысячи рублей!» Тогда-то он рассказал мне, что это такса, установленная Романовой за устройство врача-еврея на работу в Киеве. Когда-нибудь, когда будут описывать подлые поборы с евреев, уезжающих в Израиль, следует воздать должное зав. сектором кадров киевского горздравотдела товарищу Романовой, сумевшей лично обогатиться на несуществующем в Советском Союзе еврейском вопросе.

Боже мой! Если бы это мне было известно тогда, когда я мечтал о любой работе, когда я обивал пороги горздравотдела, когда я чувствовал себя виноватым, возвращаясь домой после дня безуспешных поисков, когда уже осмысленные глаза моего сына, казалось, вопрошали, долго ли еще будет длиться это мучительное унизительное состояние, если бы я знал это в ту пору, неужели я ждал бы семь месяцев, чтобы наконец взорваться, чтобы пригрозить горздраву (нет, не Романовой, она, ведь, женщина), что убью его, если в течение недели не получу работу.

Репутация у меня была соответствующей. Мне не пришлось ждать недели. На следующий день меня направили ортопедом в 3-ю детскую костно-туберкулезную больницу. Это в Пуще-Водице. Добираться полтора часа. Но какое все это имеет значение! Работа! Вожделенная работа! Я смогу накормить своего сына!

Полтора года в этой больнице — полтора года поисков места работы, где я смогу прогрессировать как врач. Много событий больших и малых вместились в эти полтора года. Самым значительным, казалось бы, должен был стать XX съезд партии, который, увы, ничего не изменил, потому что изменений не хотели даже те, кому изменения, в конце концов, могли бы пойти на пользу. Брызжа ядовитой слюной, главный врач возмущалась:

— Вы сами, когда шли в бой, не кричали «За Сталина»?!

— Видите ли, Сталин действительно в ту пору был для меня божеством, но в бою я не произносил его имени. В бою я преимущественно пользовался матом.

— Вам все шуточки да смешочки, еще поплачете, погодите!

— Надеюсь, что после этих разоблачений в стране больше не будет причины для слез.

— А вы всему верите? Вы же ведь охотно согласились, что дело врачей — липа.

— Приятно слышать, что наконец-то вы признали дело врачей липой.

— Я этого не говорила. А вот нескольких из реабилитированных я знала лично, например Чубаря. Это была такая сволочь!

И тогда я рассказал ей одну из многочисленных историй о моем знакомом подполковнике. Интеллигент в лучшем смысле этого слова, напиваясь, он вообще терял человеческий облик. Это было в Берлине в первые хмельные дни после победы. Давали грандиозный концерт для высшего начальства. Три первых ряда занимали генералы во главе с двумя маршалами, командовавшими фронтами. В девятом ряду сидел подполковник. Тончайший волосок трезвости удерживал его в человекоподобном состоянии.

На сцене ансамбль красноармейской песни и пляски а ля краснознаменный исполнял популярную в ту пору «Песнь о двух генералах». Два солиста-солдата в разных концах авансцены состязались в восхвалении своих генералов. «А у нас генерал» — пел первый. «А у нас генерал» — возражал второй. «И оба-хороши» — разрешал противоречие хор. Песня была бесконечной. Когда в какой-то двадцатый раз поспорили «А у нас генерал, а у нас генерал», из девятого ряда рявкнул подполковник: «И оба они жопы!»

Духовики, задыхаясь от смеха, не могли извлечь ни одного правильного звука. Последнего куплета, как-то пропетого хором, с трудом подавляющим смех, почти не было слышно. Его заглушали раскаты хохота, содрогавшего зал. Многие генералы посчитали это выпадом против них лично. Возмущенный маршал погрозил подполковнику кулаком. Но в общем все обошлось. Списали на опьянение победой.

Главврач снова упрекнула меня в неуместном смехачестве и невпопад, как мне показалось, добавила:

— Все ваши еврейские штучки.

Уже через несколько месяцев, в ноябре, у главного врача появились основания упрекать меня в еврействе. Во мне произошло какое-то необъяснимое раздвоение. По-прежнему я осознавал себя гражданином своей могущественной сверхдержавы, своей страны, за которую воевал, которой щедро отдавал свою кровь, которую любил сыновней любовью. В то же время я почувствовал себя связанным живыми узами с незнакомым государством Израиль. Я видел себя в танке на Синае, хотя даже представить себе не мог, какие танки в израильской армии.

Сквозь сито своего неверия я уже просеивал газетную ложь. Я уже знал цену злобному заявлению ТАСС о тройственной агрессии, в которой англичане и французы оказались подручными коварных, способных на любое преступление израильтян. Но это сообщение было искренне воспринято, поддержано и усилено верноподданными гражданами. Главврач перенесла свою патологическую ненависть к евреям на незнакомое ей государство, на его народ. Она отождествляла нас. Возможно, она была права? Из своего маленького красивого Израиля я шлю вам, Варвара Васильевна, свою искреннюю признательность за вашу ненависть, за ваше отождествление, за ваш наглядный урок, преподавший, что еврею нельзя жить раздвоенным.

А случилось однажды следующее. Я оперировал шестнадцатилетнего мальчика, страдающего туберкулезом коленного сустава. Операция осложнилась не по причине анатомических особенностей или патологического состояния, а потому, что хирургические инструменты, которыми я оперировал, следовало выбросить несколько десятилетий тому назад. Я убежден — мои израильские коллеги просто не поверили бы, что подобным металлоломом можно сделать резекцию коленного сустава.

После операции я зашел в кабинет главного врача и доложил ей, что, если не будут приобретены хирургические инструменты, следует временно закрыть операционную. Главврач ответила мне потоком обычной демагогии. Дескать, лопатами мы строили Днепрогэс и Магнитогорск и без оружия побеждали на фронтах. Я спокойно выслушал ее речь и спросил:

— Согласились бы вы, чтобы я оперировал вашего сына этими инструментами?

Главврач взорвалась:

— Все вы, евреи, одинаковы. Там несчастные египтяне страдают от них на Синайском полуострове, а тут я должна страдать от вас!

Я стоял ошеломленный. При чем здесь египтяне? О каких евреях идет речь? Хлопнув дверью, я покинул кабинет и направился в свой корпус.

Моросил мелкий ноябрьский дождь. Дворник Андрей, молодой украинец, сгребал опавшие листья. Кто-то по величайшему секрету сообщил мне, что Андрей — баптист, тайком посещающий молельный дом. Мы всегда относились друг к другу с симпатией и уважением. Я не могу объяснить побудительных причин и последовательности моих поступков в это мгновение. Внезапно остановившись, без всякого предисловия, я попросил Андрея дать мне прочитать Библию. Испуг исказил его лицо.

— У меня нет Библии.

— Андрей, только что Варвара Васильевна сказала, что все мы, евреи, одинаковы. Я знаю историю древней Греции и древнего Рима, я знаю историю китайцев и ацтеков, не говоря уже о славянах. Но я не имею представления об истории еврейского народа. Пожалуйста, дайте мне прочитать Библию.

— У меня нет. И вообще коммунисты не читают Библию.

— У еврея есть право узнать историю своего народа.

— У меня нет Библии.

— Поймите, ведь это Богоугодное дело.

— У меня нет.

На этом мы расстались.

Как и обычно, после операционного дня я остался дежурить. Поздно вечером я работал над историями болезней. За окном хлестал холодный ливень. В дверь ординаторской постучали. На пороге появился Андрей. На нем не было лица. Вода стекала с его телогрейки. С трудом выдавливая слова, он сказал:

— Ион Лазаревич, не сделайте моих детей сиротами.

— О чем вы говорите, Андрей?

— Вы ведь коммунист.

— Я человек. Я еврей, желающий узнать историю своего народа.

Он извлек из-под полы телогрейки старую потрепанную книгу. Всю ночь я читал Библию. И потом, когда, проникшись доверием ко мне, Андрей уже безбоязненно приносил мне книгу. И мы обсуждали прочитанное.

Книга Бытия сперва показалась мне примитивной. Исход представлялся красивой сказкой, вполне современной сказкой, когда исход из Советского Союза не менее неосуществим, чем тогда — из Египта. Заворожила Песнь Песней — музыка, образы, одухотворенность, эротика. А общее впечатление — так, ниже среднего. Но одна мысль неотступно преследовала меня уже после первого прочтения Библии. Убежденный материалист-марксист, я достоверно знал, что без базы невозможна надстройка. Каким же образом у древних евреев, у примитивных скотоводов, кочевников, едва переставших быть рабами, мог возникнуть высочайший, сегодняшний, нет, завтрашний моральный кодекс? Естественно, что его не могло быть ни у египтян, ни у индусов, ни у китайцев, ни у эллинов, ни у римлян. Не было у них для этого соответствующей материальной базы. А у евреев она была? Что-то не стыковалось. И почему Библия дала такую обильную пищу мировому изобразительному искусству? А больше всего — первая книга, показавшаяся мне примитивной. Много раз я перечитывал Библию, пока получил ответы на эти вопросы.

Но самой убедительной оказалась третья книга — Левит, вернее, ее заключительные страницы. Все описанные там события, которые должны произойти в будущем, действительно произошли. Именно в предсказанной последовательности. Почему бы не произойти еще одному предсказанию — объединению евреев в своем предсказанном и уже существующем государстве? Конечно, в конце ноября 1956 года это могло показаться нелепым. Но я уже начал верить в то, что обещание, данное в конце книги Левит, будет выполнено. Я стал евреем. Забавно только, что началом своего еврейского воспитания я обязан молодому украинцу — дворнику нашей больницы.

Время после XX съезда партии Эренбург назвал оттепелью. Мне больше нравится формулировка не профессионала, а любителя — «эпоха позднего реабилитанса». Конечно, можно назвать потеплением подъем температуры от абсолютного нуля до, скажем, температуры замерзания азота. Но ведь нельзя жить при такой температуре.

Именно во время оттепели Советский Союз обрушил на Израиль лавину злобных нападок, а советские танки раздавили Венгрию. (Мой приятель без комментариев описал сцену, свидетелем которой он был на советско-венгерской границе. Капитан-пограничник, всего лишь капитан, в буквальном смысле слова толкал на венгерскую территорию Яноша Кадора, а тот, сопротивляясь, кричал: «Я не буду предателем своего народа!» — «Будешь, будешь», — добродушно ответил капитан.)

Именно во время оттепели произошли берлинские события, а Хрущев сочинил очередную антисемитскую небылицу о сотрудничестве евреев с фашистскими оккупантами. Правда, более широкими стали контакты с заграницей. Опубликовали несколько произведений, издание которых прежде было немыслимым. Появились свои «менестрели». Даже тысячетонный пресс, под которым жили евреи, стал на одну тонну легче.

Не благодаря оттепели я стал верить в возможность нового Исхода. Да, это несбыточно. Но ведь совершилось чудо Исхода из Египта. Почему бы не свершиться еще одному чуду?

В конце книги Левит Всевышний предупреждает, какие кары Он обрушит на головы евреев, на этот упрямый народ, постоянно испытывающий терпение Господа своими непрерывными нарушениями союза. Все, сказанное 3500 лет тому назад сбылось. Но дальше Господь говорит, что Он вспомнит свой союз с Яковом, Ицхаком и Авраамом, и вернет уцелевших евреев на обещанную им землю, которая отдохнет до этого, получив все положенные ей субботы. Начало сбываться и это обещание. Возникло государство Израиль. Уцелевшие евреи стали возвращаться в свое государство. Почему бы Всевышнему не вспомнить, что и мы — уцелевшие евреи?

Я стал жить этой, казалось бы, неосуществимой мечтой, не реагируя на добродушное подтрунивание моих друзей по поводу благополучия моего рассудка. Чудо обязано повториться. Почему бы еще ни при моей жизни?

Загрузка...