Пусть живые запомнят и пусть поколения знают
Эту взятую с боем, суровую правду солдат…
Мы в том болоте сутки спали стоя.
Нас донимали мухи и жара.
Оно было зеленое, густое.
В нем от застоя дохла мошкара.
Там не хотели рваться даже мины
И шли ко дну,
пуская пузыри.
…И если б не было за ним Берлина,
Мы б ни за что туда не забрели.
1945
Разбитые дзоты у станции Мга.
Кирпич, и железо, и в пепле снега,
И тишь обгоревшего сада,
И след от воздушных боев в синеве,
И первая кровь на колючей траве,
И первый обстрел Ленинграда…
Лежит мой товарищ на ладожском льду.
Клубится у Гатчины бой.
И это — цена тишине, и труду,
И каждой минуте с тобой.
1945
Еще не все дома прозрели,
И тьма со светом вперебой.
И сколько б мы ни преуспели,
последний бой —
как первый бой.
В нем есть
и ярость овладенья,
атаки жадные мгновенья,
и потных переходов соль,
и кровь,
и вечной славы боль,
и роковые полуметры
очередного рубежа…
Дымятся западные ветры,
в оконных отсветах кружа.
1945
Земли, камней, железа груды,
Бессильно сникли провода,
И у руин притихшей Буды
Ворчит дунайская вода.
Мосты упали на колени
И воду из Дуная пьют.
Всю ночь идут соединенья,
И каблуки всю ночь куют.
И вдоль осколками избитых
Колонн монаршего дворца,
Ночною свежестью умыты,
Войска проходят без конца.
Я эту ночь не позабуду.
Вошли мне в память навсегда
Вся тишь ошеломленной Буды,
Дворец и темная вода.
1945
Я эти песни написал не сразу.
Я с ними по осенней мерзлоте,
С неначатыми, по-пластунски лазал
Сквозь черные поля на животе.
Мне эти темы подсказали ноги,
Уставшие в походах от дорог.
Я с тяжким потом добытые строки,
Как и себя, от смерти не берег.
Их ритм простой мне был напет метелью,
Задувшею костер, и в полночь ту
Я песни грел у сердца, под шинелью,
Одной огромной верой в теплоту.
Они бывали в деле и меж делом
Всегда со мной, как кровь моя, как плоть.
Я эти песни выдумал всем телом,
Решившим все невзгоды побороть.
1945
Плющом от света отгорожены,
стоят дома старинной моды:
они из карт как будто сложены —
из красных карт одной колоды.
Я на село смотрю и думаю:
здесь, может, тот фашист родился,
с которым я в бою под Уманью
за смерть ребенка расплатился…
Ко мне рука за хлебом тянется,
и женщина с голодным взглядом
не устает шептать и кланяться…
Я не могу ее — прикладом!
Пускай борьба до бесконечности
мне злом испытывает душу —
нигде закона человечности
в борьбе за правду не нарушу.
Детей не брошу ради мщения
в дыру колодезя сырую…
Не потому ль в конце сражения
я здесь победу торжествую?!
1945
Судеты
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б
не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред
господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины
шинели,
на могилах у мертвых расцвели голубые цветы.
Расцвели и опали… Проходит четвертая
осень.
Наши матери плачут, и ровесницы молча
грустят.
Мы не знали любви, не изведали счастья
ремёсел,
нам досталась на долю нелегкая участь
солдат.
У погодков моих нет ни жен, ни стихов,
ни покоя, —
только сила и юность. А когда
возвратимся с войны,
все долюбим сполна и напишем, ровесник,
такое,
что отцами-солдатами будут гордиться
сыны.
Ну, а кто не вернется? Кому долюбить
не придется?
Ну, а кто в сорок первом первою пулей
сражен?
Зарыдает ровесница, мать на пороге
забьется, —
у погодков моих ни стихов, ни покоя,
ни жен.
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б
не жалели.
Кто в атаку ходил, кто делился
последним куском,
тот поймет эту правду, — она к нам
в окопы и щели
приходила поспорить ворчливым,
охрипшим баском.
Пусть живые запомнят и пусть поколения
знают
эту взятую с боем, суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана
сквозная,
и могилы над Волгой, где тысячи юных
лежат, —
это наша судьба, это с ней мы ругались
и пели,
подымались в атаку и рвали над Бугом
мосты.
…Нас не нужно жалеть: ведь и мы никого б
не жалели.
Мы пред нашей Россией и в трудное
время чисты.
А когда мы вернемся, —
а мы возвратимся с победой,
все, как черти, упрямы, как люди,
живучи и злы, —
пусть нам пива наварят и мяса нажарят
к обеду,
чтоб на ножках дубовых повсюду
ломились столы.
Мы поклонимся в ноги родным
исстрадавшимся людям,
матерей расцелуем и подруг, что
дождались, любя.
Вот когда мы вернемся и победу
штыками добудем —
все долюбим, ровесник, и работу найдем
для себя.
1945
Холодные волны вздымает лавиной
Широкое Черное море.
Последний матрос Севастополь покинул,
Уходит он, с волнами споря…
И грозный соленый бушующий вал
О шлюпку волну за волной разбивал…
В туманной дали
Не видно земли.
Ушли далеко корабли.
Друзья-моряки подобрали героя.
Кипела вода штормовая…
Он камень сжимал посиневшей рукою
И тихо сказал, умирая:
«Когда покидал я родимый утес,
С собою кусочек гранита унес —
За тем, чтоб вдали
От крымской земли
О ней мы забыть не могли.
Кто камень возьмет, тот пускай поклянется,
Что с честью нести его будет.
Он первым в любимую бухту вернется
И клятвы своей не забудет.
Тот камень заветный и ночью и днем
Матросское сердце сжигает огнем…
Пусть свято хранит
Мой камень-гранит, —
Он русскою кровью омыт».
Сквозь бури и штормы прошел этот камень,
И стал он на место достойно…
Знакомая чайка взмахнула крылами,
И сердце забилось спокойно.
Взошел на утес черноморский матрос,
Кто родине новую славу принес…
И в мирной дали
Идут корабли
Под солнцем родимой земли.
1943–1945
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
Стоит солдат — и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,
Героя — мужа своего.
Готовь для гостя угощенье,
Накрой в избе широкий стол, —
Свой день, свой праздник возвращенья
К тебе я праздновать пришел…»
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Он пил — солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…»
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
1945
Еще невнятна тишина,
Еще в патронниках патроны,
И по привычке старшина
Бежит, пригнувшись, к батальону.
Еще косится автомат
На окон черные провалы,
Еще «цивильные» дрожат
И не выходят из подвалов.
И, тишиною потрясен,
Солдат, открывший миру двери,
Не верит в день, в который он
Четыре долгих года верил.
1945
Ты вниз поглядел из окна самолета —
И ты не увидел привычной земли:
Глухие разводья, протоки, болота,
Озера и топи лежали вдали.
Там чахлые травы шептались и дрогли,
И плакали чибисы, злясь на судьбу.
И серая цапля, как иероглиф,
Стояла, — должно быть, с лягушкой в зобу.
Бездонные топи. Озера, болота —
Зеленая, желтая, рыжая мгла.
Здесь даже лететь никому неохота.
А как же пехота все это прошла?..
1945
Дальневосточный фронт
Еще кого здесь выжечь хочет
Пороховая эта мгла?
Последний житель,
Черный кочет, —
Все,
Что осталось от села.
Огнем и кровью все полúто —
И штык, и скатка, и душа,
И только небо не разбито
На переходе рубежа.
1945
Виктор Лузгин погиб на фронте в 1945 году.
Далекий сорок первый год.
Жара печет до исступленья.
Мы от границы на восход
Топтали версты отступленья.
Из деревень, в дыму, в пыли,
Шли матери, раскинув платы.
Чем мы утешить их могли,
Мы, отступавшие солдаты?
Поля, пожары, пыль дорог,
Короткий сон под гулким небом,
И в горле комом, как упрек,
Кусок черствеющего хлеба.
1945
«Год восемнадцатый не повторится ныне!» —
Кричат со стен слова фашистских лидеров.
А сверху надпись мелом: «Я в Берлине»
И подпись выразительная: «Сидоров».
1945
Полощут небывалые ветра
Наш гордый флаг над старым магистратом.
И город взят. И отдыхать пора,
Раз замолчать приказано гранатам.
А жителей как вымела метла,
В безлюдном затеряешься просторе…
Как вдруг наперерез из-за угла
Метнулось чье-то платьишко простое.
Под ситцевым изодранным платком
Иззябнувшие вздрагивают плечи…
По мартовскому снегу босиком
Ко мне бежала девушка навстречу.
И прежде чем я понял что-нибудь,
Меня заполонили гнев и жалость,
Когда, с разбегу бросившись на грудь,
Она ко мне, бессчастная, прижалась.
Какая боль на дне бессонных глаз,
Какую сердце вынесло невзгоду…
Так вот кого от гибели я спас!
Так вот кому я возвратил свободу!
Далекие и грустные края,
Свободы незатоптанные тропы…
— Как звать тебя, печальница моя?
— Европа!
1945
Есть такая песенка в Унгарии,
пели в дни войны ее
одну
(с грустью провожают очи карие
капитана-венгра на войну).
Кружится пластинка патефонная —
веры и заклятья талисман,
напевает женщина влюбленная:
— Висонтлааташра[7], капитан!
Дни и ночи та пластинка кружится —
хриплое эстрадное былье, —
скорбная хозяйка дома
Жужица
каждый вечер слушает ее.
Кончится круженье патефонное —
бой стенных,
полночный
зимний час, —
вновь заводит женщина бессонная
все одну и ту ж,
в который раз!
…От карпатского селения Улáури —
через Будапешт
на Сомбатель —
над землею этой
в белом трауре
кружится гигантская метель.
Сумасшедшая пластинка кружится,
кажется,
что к Дону сквозь туман
в этот час выходит в черном Жужица:
— Висонтлааташра, капитан!
Мы над скорбью женщины не охали,
не вздыхали лживым
холодком,
спусковыми у виска не грохали,
в двери не стучали кулаком.
Мы ей отвечали состраданием,
мы щадили ту слезу в глазах,
что зовется вдовьим заклинанием
на кровавых всех материках.
1945
Вот человек — он искалечен,
В рубцах лицо. Но ты гляди
И взгляд испуганно при встрече
С его лица не отводи.
Он шел к победе, задыхаясь,
Не думал о себе в пути,
Чтобы она была такая:
Взглянуть — и глаз не отвести!
1945
Зеленой ракетой
Мы начали ту
Атаку
На дьявольскую высоту.
Над сумрачной Лицей
Огонь закипел,
И ты распрямиться
Не смог, не успел.
Но взглядом неробким
Следил, неживой,
Как бился на сопке
Отряд штурмовой.
Как трижды катились
С вершины кривой,
Как трижды сходились
Опять в штыковой:
Удар
и прыжок —
На вершок,
на аршины,
И рваный флажок
Заалел над вершиной.
В гранитной могиле,
Сухой и крутой,
Тебя мы зарыли
Под той высотой.
На той высоте
До небес взнесена
Во всей красоте
Вековая сосна.
Ей жить — охранять
Твой неначатый бой,
Иголки ронять,
Горевать над тобой.
А мне не избыть,
Не забыть до конца
Твою
неубитую
Ярость бойца.
В окопе холодном,
Безмолвный уже,
Ты все на исходном
Лежишь рубеже.
И, сжатый в пружину,
Мгновенья,
Года
Готов — на вершину,
В атаку, туда.
Где в пламя рассвета,
Легка и грустна,
Зеленой ракетой
Взлетает сосна.
1945
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны
И что они — кто старше, кто моложе —
Остались там. И не о том же речь,
Что я их мог и не сумел сберечь.
Речь не о том. Но все же, все же, все же…
1966