28 сентября 1920 года.

Вторник. Москва. В десять утра на один час пришёл Дзержинский. Вечером он уезжает из Москвы по неотложным делам, поэтому другого шанса у меня не будет. Но, заметив, как я поглощена работой, он продолжал сидеть, десять, потом ещё пятнадцать минут, отдавая по крупицам своё драгоценное время. Дзержинский так терпеливо позировал, что за два сеанса я сделала такой объём работы, как – за четыре с Зиновьевым.

Когда Савонарола Русской Революции ушёл, я загрустила оттого, что, вероятно, больше его не увижу. После полудня опять позировал Зиновьев. На этот раз он привёл с собой Бухарина и Бела Куна. Они похвалили бюст Дзержинского и попросили показать им фотографии других моих работ. Особенно им понравилась композиция «Победа».

Я страшно разочаровалась в Беле Куне. Раньше он представлялся мне романтиком, а на самом деле он производит впечатление отвратительной личности. Бухарин недурён собой, его моложавому лицу очень идёт небольшая, аккуратно подстриженная бородка.

Во второй половине дня, когда я осталась одна, три красноармейца принесли в мою мастерскую покрытый позолотой диван в стиле Людовика XVI и турецкий ковёр. Кто-то решил, что эти предметы придадут помещению жилой вид и скрасят убогость обстановки. Я даже рассмеялась, настолько не к месту здесь выглядел шикарный диван! Интересно, чью гостиную раньше украшал этот изящный предмет мебели, и какие ему приходилось слышать салонные беседы за чашечкой чая? Пока я так размышляла, вошёл скульптор Николай Андреев, представился мне и пояснил, что его прислал Каменев.

К счастью, Николай Андреев говорит по-французски. Крупный мужчина с маленькими смеющимися глазами и рыжей с проседью бородой, типичный русский человек. Мы немного поговорили, и он поведал мне, как ему было трудно работать над ленинским портретом непосредственно в кабинете вождя. Николай Андреев добавил, что портретная живопись не является подлинным искусством. Мне ничего не оставалось, как согласиться с ним: это трудоёмкая работа, время для позирования всегда недостаточно, а художник обязан так проявить свой талант, чтобы его произведение всегда вызывало у зрителей восхищение.

Ещё он сказал, что из-за временных трудностей в стране пока оставил ваяние и стал заниматься живописью. Я ответила, что полна решительности завершить свою работу, а истинное искусство может и подождать до лучших времён. Его настроение характерно для всей нашей скульпторской братии. Дьявольская гордость собой, а если для позирования недостаточно времени или условия далеки от идеальных, они предпочитают вообще отказаться от работы. Я считаю, в мире лишь единицы людей, достойные того, чтобы с них делали портреты, даже если для этого они не предоставляют художнику нормальных условий. Андреев засмеялся и сказал, что это уже журналистика, а не искусство!

Когда я вернулась домой, вода для ванны уже была нагрета. Приятная неожиданность: уже восемь дней как я не принимала ванны. Один раз в неделю, по субботам, мы имеем возможность помыться. Но что-то случилось с трубопроводом, и каждый вечер у нас не было воды, я уже совсем потеряла надежду. Так мы учимся ценить самые обычные вещи, которым раньше даже не придавали значения. С момента переезда в этот особняк мне приходилось мыться только холодной водой. По привычке я просыпаюсь в восемь утра. Мечтаю поесть на завтрак яичницу, но приходится довольствоваться чёрным хлебом с маслом, правда, иногда подают и сыр.

Я много думаю о своей семье и друзьях. Так странно, что мы отрезаны друг от друга: от них нет писем, и я не имею возможности отравить им весточку. Особенно меня волнует мама, ведь я уехала, даже не посвятив её в мои планы. Интересно, папа тревожится за меня, или ему всё безразлично, а может быть, он возмущён? При мысли о детях, у меня сжимается сердце. Я не могу представить свою жизнь без Маргарет и Дика, и они, должно быть, удивлены отсутствию писем от мамы. Страшно подумать, если мои дети решили, что я им не пишу, потому что забыла их!

Вечером мы пошли на «Coq D’or» (Опера Римского-Корсакова «Золотой петушок» -Ред.). Мне чудилось, что я вернулась в Лондон, пока я не перевела взгляда со сцены и не огляделась вокруг.



30 сентября 1920 года. Четверг.

Утром ко мне зашёл Каменев. Он держал в руках часы: в его распоряжении было только двадцать минут. Как можно общаться в такой спешке! Я ограничилась тем, что представила ему перечень того, что мне удалось сделать. Не удивительно, что Каменев появляется здесь так редко. Весть о его приезде мгновенно разносится по дому, и люди по очереди приходят к моей двери, просят позволения увидеться с ним, и его шофёр посылается с разными поручениями. Это очень не нравится Каменеву!

Вечером Бородин-Грузенберг пригласил меня на спектакль «Князь Игорь». Интересное представление: в нём одновременно сочетаются опера и балет. В соседней ложе сидели афганцы и корейцы. Внизу в партере я впервые увидела мужчину в смокинге и белой рубашке. Он выглядел очень подозрительно.


1 октября 1920 года.

Пятница. Москва. Николай Андреев встретил меня около Кремля в час дня. Каменев предоставил в наше распоряжение машину. Мы отправились по картинным галереям, начиная с Кремля. В Малом Николаевском дворце, расположенном рядом с Царь-пушкой, на втором этаже разместился рабочий клуб. В нём поддерживается порядок, достаточно чисто, и только присутствие мебели в стиле ампир указывает, что когда-то здесь были жилые помещения. Мы спустились этажом ниже в бывшую домашнюю церковь, расписанную золотом на чёрном фоне. Сейчас здесь – переплётная мастерская и типография. Изображение Святого Духа, спускавшегося с неба в виде голубя в золотых лучах солнца, придаёт помещению нелепый вид. Сначала моё буржуазное предубеждение повергло меня в шок от увиденного, но потом я вспомнила, что дома в нашей часовне XIV века папа стучит на пишущей машинке на ступеньке алтаря. Правда, этим помещением давно не пользуются по назначению, но всё же, следует быть последовательным.

Из Кремля мы поехали в дом Остроухова.

Он провёл меня в помещение, завешанное иконами, некоторые из них датируются V и VI веками. Одна из икон раньше принадлежала Собору Святой Софии. Эти иконы прекрасны по исполнению и очень колоритны. Самым интересным оказались пояснения Остроухова. Этажом ниже у него расположена пёстрая коллекция современного искусства. Он показал нам картину Матисса, подаренную ему самим Матиссом. Какой поразительный контраст по сравнению с Иконами!

В девять вечера заехал Каменев, узнать, как у меня дела. Он пробыл до одиннадцати часов. И это было так замечательно! Каменев ничего не ел, и я угостила его чаем с бисквитами от Кронпринца, пригодившимися так кстати!


2 октября 1920 года.

Суббота. Москва. Услышав, что на Красной площади в одиннадцать утра будет проводиться смотр войск, я решила сходить и посмотреть. Все оказались заняты, а Михаила Марковича Бородина-Грузенберга я нигде не могла найти. Если бы он пошёл вместе со мной, то я бы взяла свой «Кодак». Но поскольку разрешения фотографировать у меня не было, я не стала рисковать, и оставила фотоаппарат дома. Дошла до Красной площади, дальше не пропускали, а мне так хотелось увидеть обращение Троцкого к военным. Красноармейцы оцепили площадь, и мне пришлось взойти на ступеньки Собора Василия Блаженного. Красноармейцы были вооружены, и когда я попыталась сойти со ступенек, чтобы немного продвинуться вперёд, один из них с самодовольной улыбкой направил на меня штык. Я жестом показала, что не понимаю, и беспомощно сказала по-английски: «Where do you want me to go?». Он рассмеялся и позволил мне встать рядом с собой. Толпа хранила молчание, безразлично взирая на происходящее. Никаких эмоций, радости или возбуждения. Откуда-то издалека доносился голос Троцкого, прерываемый громогласными приветствиями красноармейцев. Немного погодя, толпа колыхнулась и подалась вперёд, где стояло оцепление. Появилась конная милиция. Всадники были одеты в яркую форму и держали в руках пики с развевающимися на конце флажками, направляя их против толпы. Неожиданно стоявший рядом мужчина обратился ко мне по-французски: «Мадам, неужели вам это нравиться?». Я так обрадовалась, что появилась возможность с кем-то поговорить. Это был молодой человек, небрежно побритый, но одетый в военную форму. Он добавил, что может говорить по-немецки, а английский подзабыл, хотя когда-то провёл в Англии три месяца. Презрительно указав рукой на происходящую перед нами сцену, этот человек сказал: «C’est du theatre, Madam». Я отважилась заметить, что от такого театрального спектакля немного пользы, пока нет зрителей. В Англии, заверила я его, военные смотры проводятся для народа. Для чего всё это, если нас даже близко не подпускают? Он ответил, что так решается вопрос охраны Троцкого. Я рассмеялась: «Мы же, как минимум, находимся на расстоянии трёх ружейных выстрелов!». Затем, к моему большому удивлению, этот молодой человек начал выражать недовольство, критиковать, и его рассуждения очень напоминали контрреволюционную агитацию. Для каждого, слышавшего об условиях жизни в России, будь то при царе или после Революции, его рассуждения казались крайне неосторожными, и я спросила: «Вы что, сошли с ума? Ведь многие понимают по-французски?». Он пожал плечами: «Когда изо дня в день видишь смерть на каждом шагу, уже ничему не удивляешься». Затем мой новый знакомый предложил пройтись. С чувством неловкости я удалялась с незнакомым мужчиной на виду у всей толпы, создавая впечатление, что он меня «снял». Но всё же в России отсутствуют условности, просто моё буржуазное воспитание давало повод представить сложившуюся ситуацию в таком негативном для себя виде.

Мы спустились к Москве-реке и, облокотившись на парапет, долго проговорили. Он оказался очень интересным собеседником, но крайне неосторожным в своих высказываниях. К счастью, себя мне не в чем упрекнуть. Я выбрала большевистскую позицию и в обычной своей манере спорила с ним о войне и блокаде, пытаясь убедить его не заострять внимание на сегодняшних трудностях, а смотреть в будущее. Мы поговорили об идеалистах, обсудили кое-какие эпизоды из жизни царской России и сравнили с современностью. Но всё, что я упоминала, только ещё больше распаляло его. В конце концов, этот человек выразил готовность продемонстрировать мне «обратную сторону». Он пригласил меня отправиться с ним на завод. Я спросила, какая от этого будет мне польза, если я ни слова не говорю по-русски. Он ответил, что хотел бы познакомить меня со своим отцом и родным дядей, но поскольку они из «бывших», следует соблюдать осторожность. Наконец, я назвала себя и дала ему свой адрес в обмен на его номер телефона. Мы договорились, что завтра, в воскресенье, я ему позвоню, и он будет ждать меня напротив ворот нашего особняка в одиннадцать утра, но в дом он входить категорически отказался.

Уже час ночи (я по русской привычке не легла спать рано!). Встретила Михаила Марковича Бородина-Грузенберга, когда он вернулся из Комиссариата, и рассказала ему о своём новом знакомом. Михаил Маркович заметил, это самый эксцентричный сорт контрреволюционеров, и не советовал мне с ним больше встречаться.


3 октября 1920 года.

Москва. Уже пять дней, как я не работаю. А кажется, что больше. Мне рассказывали о людях, которые специально приезжают по делам в Москву, и вынуждены ждать своей очереди шесть месяцев! Такое ощущение, что до Ленина отсюда дальше, чем из Лондона. Если человек нигде не работает, здесь совершенно нечем заняться. Трудно представить общество, в котором отсутствует социальная жизнь, нет магазинов, нельзя (для меня) найти газет на иностранном языке, и никто не пишет и не получает писем. Никто не планирует приятного времяпровождения в кафе или ресторане и не имеет возможности расслабиться в горячей ванне. Когда пересмотрены все картинные галереи, часть из которых открыты только в первой половине дня, а другая часть вообще работает не каждый день, и при этом приходится до боли в ногах ходить пешком по вымощенной булыжником мостовой, делать больше нечего. Чтобы быть занятым, надо иметь работу. Вероятно, я бы не стала так волноваться, если бы уже закончила ленинский бюст, но меня тревожит томительное ожидание, растянувшееся на несколько недель. Я не могу вернуться в Лондон без его бюста.

Михаил Бородин-Грузенберг пригласил меня на прогулку. Было очень холодно. Мы направились к Собору Василия Блаженного, поскольку мне хотелось осмотреть его внутренне убранство, но после трёх часов Собор закрыт. Он очень красив снаружи, нарядно раскрашенный, с причудливыми башенками и куполами. Не понимаю, как Собор сохранился в этом климате. Мне говорили, что внутри почти нечего смотреть. Наполеон держал в нём своих лошадей. Каждый слышал ужасные истории о возмутительном отношении большевиков к предметам искусства и старины, но даже они не опустились до такого варварства. Наполеон запомнился не только этим. Например, он приказал взорвать небывалой красоты Спасские Ворота Кремля. Были заложены бочки с порохом, и последние бежавшие из Москвы французы подожгли фитиль. Но вовремя подоспела русская кавалерия, и отважные гусары с риском для жизни потушили огонь.

На обратной дороге, пытаясь хоть немного согреться, мы зашли в Храм Христа Спасителя. В боковом приделе, где слабо мерцали свечи, батюшка с длинными волосами и большой бородой, в красивом одеянии, проводил службу. Прихожане с чувством внимали каждому слову. Гловы женщин выглядели по-восточному, благодаря повязанным платкам. Я недолго послушала незнакомое песнопение, не понимая ни слова. Батюшка в своём торжественном обличье выглядел как Христос на картинке, и мне почудилось, будто я слушаю проповедь Учителя в Храме.


4 октября 1920 года.

Понедельник. Москва. Когда я в десять утра спустилась к завтраку, мой странный контрреволюционер сидел в коридоре. Мне так и не удалось узнать, как он здесь оказался, и зачем пришёл, ведь я ему не позвонила. Выразив своё удивление, я извинилась, что не смогла с ним встретиться, объяснив это неожиданным приходом друзей. Я пообещала позвонить ему позже. Он казался несколько разочарованным, сказал, что готов был «entierement a mon service» и удалился. В столовой завтракал Михаил Бородин-Грузенберг. Я рассказала ему, что произошло. Михаил быстро поднялся, чтобы взглянуть на него. Но я только рассмеялась, заметив, что выставила этого человека до того, как оповестила кого-нибудь о его присутствии. Михаил холодно взглянул на меня. Он, подобно всем мужчинам, может хорошо относиться к вам как к женщине, но при других обстоятельствах, не задумываясь, принесёт вас в жертву.

В полдень приехал Герберт Уэллс: он только что прибыл из Петрограда вместе со своим сыном. Теперь они живут в нашем доме. Так приятно встретить старого знакомого, говорить с ним об интересующих нас предметах и вспоминать общих друзей. Он со свойственной ему манерой, смеясь, с изысканным юмором, рассказывал о жизни в Петрограде. В связи с приездом Уэллса мы решили устроить торжественный обед, каждый внёс свою лепту, но всё испортил Михаил Бородин. Когда я попросила принести аппетитный яблочный пирог, который я видела на столике рядом с диваном, Михаил скривил лицо и недовольно посмотрел на меня. Он распорядился унести пирог обратно на кухню. Коммунист до мозга костей не смог смириться с такой несправедливостью: Уэллсу даются такие почести в виде целого пирога, в то время как Вандерлип или Шеридан в день своего приезда не получили ни кусочка! Все обитатели дома называли меня по фамилии, Шеридан, как мужчину. Быстро забылась старая привычка обращаться к дамам «госпожа». Хотя никто и не пытался этого делать: в нынешних условиях эти слова звучат как ругательства. Я ещё не удостоилась чести обращения «Товарищ», но некоторые на русский манер уже называли меня Клара Моретоновна (поскольку имя моего отца Моретон).

После обеда мы с Михаилом Бородиным-Грузенбергом вышли прогуляться. Когда мы все ещё сидели за столом, он тихо и незаметно вышел из комнаты. Я спросила, почему. Михаил не был расположен объяснять свой поступок. Сказал, что не любит скопления людей, и ему просто не нравится Герберт Уэллс. Чем перед ним провинился Уэллс, я так и не поняла. Вечером я надолго задержалась в гостиной, сначала беседуя с Михаилом, потом с Вандерлипом, и, наконец, с Гербертом Уэллсом.

Мы обменялись своими впечатлениями о Петрограде и Москве. Герберт сделал вывод: «У нас нет расхождения во взглядах. Вы – в Москве, а я – в Петрограде; это как два разных государства». Но русские привычки везде одинаковы. Мы много смеялись, рассказывая друг другу, что нам пришлось увидеть и узнать. В России нет личной жизни, жилые комнаты напоминают зал ожидания вокзала. Человек не может остаться наедине с собой: каждый час, днём или ночью, всегда кто-то приходит. Опыт, через который я прошла в квартире Каменевых, очень напоминал его собственный, только в гостях у Горького. Вы сидите и говорите до раннего утра; едите и курите до тех пор, пока не начинаете задыхаться от табачного дыма; только тогда кто-нибудь поднимается и начинает готовиться ко сну, расстилая постель прямо в этой же комнате! Люди запросто заходят к вам и начинают разговаривать, пока вы сидите на краю кровати и штопаете свои носки. И в таких условиях создаётся высокая мораль!

Герберт Уэллс много рассказал мне о госпоже Будберг, вдове, живущей с Горьким. Во время пребывания Уэллса в Петербурге она была его переводчицей

Я много слышала о ней от других. Говорили, что это очень красивая женщина, пользующаяся большим успехом у мужчин. Большевики арестовывали её дважды, и ей запрещён выезд из страны, даже в Эстонию, где находятся её дети. Тем не менее, госпожа Будберг призналась Герберту Уэллсу, что сейчас она чувствует себя счастливее, чем до революции, потому что жизнь стала интереснее и наполнена содержанием! Могу представить, у скольких женщин резко изменилась жизнь в современных условиях, но не уверена, что это всем нравиться! Лично для себя я предпочитаю жизнь со всеми её трудностями и неизвестностью безмятежному прозябанию в уютном доме.

В Москве, живёт госпожа Протопопова, чья семья до революции была очень состоятельной. Они владели литейным предприятием, на котором лили колокола, и мастерской, где писали иконы. Ей повезло: удалось устроиться на работу в Комиссариат Иностранных дел. Знание французского и немецкого сделали эту женщину незаменимой в отделе переводов. За свою работу она не только получает зарплату, но и имеет продуктовую карточку, на которую содержит себя, свою мать и своего ребёнка.

Госпожа Протопопов не жаловалась мне, что обстоятельства вынудили её работать, а только сказала, как интересно следить за происходящими переменами. Сейчас в России бурлит жизнь, и я думаю, что многие русские, которые могли бы бежать из страны, остались и работают не на большевиков, а во имя России. Мне встретилось много людей, которые прямо говорят, что не могли бросить Родину в такое тяжёлое время. А есть ещё категория истинно русских, которые просто не могут променять русские зимы на спокойную жизнь на чужбине. Перед такими людьми хочется снять шляпу.

Герберт Уэллс, конечно, возмущался отсутствием удобств и невозможностью иметь частную жизнь. Он признался, что при таких условиях просто не может работать. Ему обязательно утром надо принять ванну, выпить чашечку кофе, просмотреть газеты, позавтракать в спокойной обстановке, а затем с комфортом, в тишине, сидеть за удобным письменным столом и читать свою корреспонденцию. А здесь вы не получаете газет и писем, но зато у вас есть время подумать! Но если вы не способны работать, не начав свой день с горячей ванны, то, как это не прискорбно, ваше место – в России! Ах, Герберт, дорогой Герберт! Я очень хорошо к тебе отношусь, но надо менять свои привычки.


5 октября 1920 года. Москва.

Герберт Уэллс целый час беседовал с Лениным. Герберт потом поведал мне, что этот человек произвёл на него большое впечатление и очень ему понравился. Как выяснилось, Ленин рассказал Уэллсу о миссии Вандерлипа, посвятил его в проблему о Камчатской концессии США и союзничестве против Японии. Это должно расстроить самого господина Вандерлипа, которому не хотелось, чтобы сведения о его миссии стали известны на Западе раньше его отъезда из России. Думаю, нетактичность Ленина имеет под собой нетактичную цель. Герберт Уэллс долго рассуждал о целесообразности моего отъезда домой. Он тоже считает, что у меня нет шансов лепить бюсты Ленина и Троцкого. Он говорит, что, Каменев «подвёл меня» самым отвратительным образом. В защиту Каменева я только могла сказать, что он ещё «не подвёл меня». Но у Герберта Уэллса есть ещё какие-то соображения, которыми он не захотел поделиться со мной. Мне кажется, он предполагает, что через несколько недель здесь произойдёт что-то ужасное. Не знаю, какова обстановка в Петрограде, но в Москве жизнь косная и застывшая. Герберт Уэллс мог многое узнать о реальном положении школ и заводов, а также почерпнуть сведения о других сторонах жизни, но только каждодневная рутина и работа, даже ничегонеделание, дают прочувствовать атмосферу. Обстоятельства вынуждают меня сидеть без дела, я должна ждать. Правда, мне не хватает спокойствия и терпения, но подсознательно я уверена, что моё ожидание будет вознаграждено. Не вижу ничего устрашающего. Да, жизнь тяжёла и люди терпят много лишений, но беспорядка нет. Медленно, шаг за шагом, государственная машина набирает обороты. Конечно, никому не нравится мыться холодной водой, питаться сомнительными продуктами и испытывать неудобства, непривычные для избалованного комфортом человека. Но нельзя впадать в уныние. Это не признаки развала общества, а временные трудности роста.

После оперы «Садко» я вернулась домой вместе с Михаилом Бородиным - Грузенбергом. На ужин у нас были щи и остывший рис. Мы проговорили до двух часов утра. Михаил всегда убеждает всех, что наша пища съедобная, даже если это и не соответствует действительности. Он никогда не высказывает неудовольствия, а только делает вид, что ест. Иногда я отчётливо замечаю его притворство! В этот вечер он рассуждал о моей работе. Михаил хочет, чтобы я подумала о создании статуи, воплощающей советскую идею. Он много говорил о Третьем Интернационале, как олицетворении всемирного братства пролетариата. Цель Третьего Интернационала очень проста: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Если они объединятся, то мир во всём мире (Pax Judaica) будет обеспечен навсегда, но добиться этого единства чрезвычайно сложно. Я думаю, что это вообще невозможно. От всего увиденного и услышанного здесь у каждого путаются мысли, у меня голова просто пухнет. Этой ночью в его большой, в готическом стиле, комнате я ходила взад и вперёд, хватая Михаила за руки и ведя абстрактные разговоры до тех пор, пока его спокойствие не передалось и мне. Он понимает, что я переживаю период вынужденного ожидания, не лишённого беспокойства и отчаяния. Я так плохо разбираюсь в русском характере и так много наслышана противоречивых историй, что трудно предполагать, чем всё закончится. Он старался подбодрить меня и вселить уверенность. Иногда Михаил Бородин-Грузенберг напоминает мне Акселя Мунте. Он также горячо уверен в своей убеждённости и требует от каждого стремиться к идеалу.


6 октября 1920 года.

Среда. Москва. Провела утро, штопая свои носки, а господин Вандерлип вслух читал Руперта Брука (Rupert Brook (1887-1915гг) – английский поэт –Ред.). Я в таком отчаянии, что близка к тому, чтобы всё бросить и уехать. За окном пасмурно, в два часа появился Комендант нашего дома с сообщением: «Вам привет от товарища Каменева. Всё готово, и завтра с одиннадцати до четырёх вы работаете над бюстом Ленина в его кабинете».

Замечательная новость! Я сразу пошла в Кремль вместе с Хамфриесом (Humphries), американским коммунистом, работавшим в аппарате Чичерина.

По дороге мы говорили об Уэллсе и его интервью с Лениным, и о том, какой эффект это произведёт на господина Вандерлипа, когда он узнает. Я спросила, почему Ленин рассказал о делах господина Вандерлипа, если это должно держаться в тайне. Хамфриес, присутствующий при беседе Ленина с Уэллсом, пояснил, что Ротштейн, который тоже там находился и хотел подставить мне ножку, вмешался в разговор и спросил Ленина по-русски, не проявляет ли он неосторожность. Ленин просто ответил, что не проявляет, и продолжил разговор! Как наивно спрашивать самого Ленина, а правильно ли он поступает! Ленин всегда знает, что делает. Никто не может сравниться с ним в предусмотрительности и осторожности. Хамфриес помог перенести мои подставки и глину из студии в комнату Ленина. Я счастлива, что подготовилась к работе, и с нетерпением жду завтрашнего дня.



7 октября. Четверг. Москва.

Михаил Бородин-Грузенберг проводил меня в Кремль. По дороге он сказал: «Запомните, что сегодня вам предстоит выполнить самую лучшую свою работу». В тот момент меня больше беспокоили мысли об условиях, в которых мне придётся лепить, и об освещённости.

Мы вошли через особую дверь, около которой стоял часовой. Поднялись на третий этаж, пройдя через несколько дверей и коридоров. Везде была расставлена охрана. Как я и ожидала, часовые получили приказ пропустить меня. Наконец, мы прошли через два помещения, в которых размещались женщины-секретарши. В последней комнате за пятью столами сидели пять секретарш, с любопытством разглядывающих меня, но им было известно о цели моего визита. Здесь Михаил поручил меня маленькой горбунье, - личной секретарше Ленина, и ушёл. Она указала на обитую белым сукном дверь, и я вошла через неё. Дверь просто захлопнулась за мной.

Ленин сидел за письменным столом. Он встал и прошёл через всю комнату, чтобы поприветствовать меня. У него радушные манеры и приветливая улыбка, чем он сразу располагает к себе. Он сказал, что слышал обо мне от Каменева. Я принесла свои извинения, что вынуждена беспокоить его. Ленин рассмеялся и пояснил, что последний скульптор провёл в его кабинете несколько недель, ему это так наскучило, что он поклялся, что это больше не повторится. Ленин спросил, сколько мне понадобится времени, и предложил работать сегодня и завтра с одиннадцати до четырёх часов дня, и три или четыре вечера, если я соглашусь лепить при электрическом освещении. Когда я сказала ему, что работаю быстро и, скорее всего, мне не понадобится столько времени, Ленин, смеясь, заметил, что это его устраивает.

Три красноармейца внесли мои принадлежности, и я расположилась слева от Ленина. Мне пришлось нелегко, поскольку он сидел низко и не поворачивался, но и не замирал. В кабинете было тихо, к тому же Ленин целиком ушёл в свою работу и почти не замечал меня, и я спокойно проработала без перерыва до четверти четвёртого.

За всё это время у него был только один посетитель, но мне большую помощь оказал телефон. Когда раздавалась тихая трель, и вспыхивала маленькая электрическая лампочка, подсказывающая, что звонит телефон, его лицо оживлялось и становилось интересным. Он реагировал на телефон, как на живое существо. Я вслух заметила, как относительно спокойно в его кабинете. В ответ Ленин рассмеялся: «Подождите, пока дело дойдёт до политических споров!». Периодически заходили секретарши с письмами. Он вскрывал эти письма, расписывался на чистом конверте и отдавал этот конверт, вероятно, как я думаю, в качестве расписки. Приносили и документы на подпись. Ленин подписывал, но при этом смотрел не на собственную подпись, а на сам документ.

Я поинтересовалась, почему у него секретарями работают только женщины. Ленин пояснил, что мужчины находятся на фронте, и это замечание стало причиной того, что мы заговорили о Польше. Я думала, что мирный договор с Польшей был подписан вчера, но Ленин сказал: «Нет», добавив, что переговорам пытаются помешать, и что ситуация с этим вопросом очень сложная.

«Кроме того, - добавил он, - Когда мы договорились с Польшей, мы добрались и до Врангеля». Я поинтересовалась, насколько серьёзно следует рассматривать Врангеля, и он ответил, что с Врангелем приходится считаться. Я впервые услышала такое мнение: другие русские, с которыми мне довелось обсуждать этот вопрос, только смеялись и не воспринимали Врангеля серьёзно.

Мы поговорили и о Герберте Уэллсе. Ленин признался, что читал только его книгу «Joan and Peter», да и то не до конца. Ему понравилось описание начального периода интеллектуальной жизни буржуазной Англии. Ленин добавил, что ему следовало бы больше читать, и сожалел об упущенной возможности познакомиться с ранними фантастическими романами о войнах в воздушном пространстве за овладение миром. А мне говорили, что Ленин всегда уделял большое внимание чтению. На его письменном столе лежала книга Chiozza "Money".

Ленин спросил, не было ли у меня затруднений на пути к его кабинету. Я объяснила, что меня сопровождал Михаил Бородин-Грузенберг. После этого я набралась храбрости и сказала, что Бородин, человек образованный и хорошо говоривший по-английски, мог бы стать достойным посланником в Англии, когда установится мир. Ленин с интересом взглянул на меня. Было заметно, что моё предположение весьма позабавило его. Казалось, он видел меня насквозь. Наконец, он произнёс: «Это понравилось бы господину Черчиллю! Не правда ли?». Я поинтересовалась, насколько сильно ненавидят Уинстона Черчилля в России. Ленин пожал плечами и затем выразился в том духе, что Черчилль – человек, за которым стоит сила мирового капитала. Мы поспорили по этому поводу, но Ленину было неинтересно моё мнение, его личная точка зрения оставалась непоколебимой. Он знал, что Уинстон – мой двоюродный брат. Я сказала, как бы извиняясь, что так уж получилось, и поспешила заметить, что у меня есть ещё один двоюродный брат, состоявший в партии "Шинн Фейн" (Sinn Féin - Политическая партия в Ирландии – Ред.). Ленин засмеялся: «Должно быть, вы интересно проводите время втроём!». Возможно, мы могли бы интересно провести время, но мы никогда не собирались втроём!

За эти четыре часа Ленин ни разу не закурил и даже не выпил чашки чая. Мне раньше не приходилось работать так долго, и к четверти четвёртого у меня буквально подкашивались ноги. Глаза устали от напряжения, и я сильно проголодалась. При прощании Ленин пообещал завтра позировать на вращающемся стуле. Если всё пройдёт без помех, думаю, я смогу завершить свою работу за два сеанса. Мне кажется, бюст очень похож на оригинал, по крайней мере, по сравнению с теми бюстами, которые мне довелось увидеть. У Ленина любопытное лицо, но какой злой взгляд!

Когда я спросила о новостях из Англии, он предложил мне три последних номера "Daily Heralds", от 21, 22 и 23 сентября. Я принесла газеты домой, и мы все, включая русских и американцев, набросились на них. Что касается меня лично, то я провела незабываемый вечер, читая о волнениях в Ирландии и Парламентских дебатах, словно эти события произошли только вчера. О, господи, ощущение такое, что, выглянув в окно, видишь на горизонте родной дом. Я очень устала и ничего не ела с десяти утра до девяти вечера, когда у нас стали подавать ужин. В перерыве я подкрепилась моими английскими бисквитами.


8 октября. Пятница. Москва.

Опять работала в ленинском кабинете. На этот раз я пришла сама, без сопровождающих, имея на руках выданный мне пропуск. Я взяла свой Кодак, хотя у меня и не было специального разрешения. Просто я набросила пальто на руку, в которой держала свой фотоаппарат. Не понимаю, откуда взялись силы. Мне пришлось работать на большом расстоянии от него. Очень помог приход одного товарища: впервые Ленин повернулся к окну и начал беседу, а у меня появилась возможность целиком видеть его лицо, хорошо освещённое дневным светом. Разговор был долгим и весьма оживлённым. Никогда раньше мне не приходилось видеть, чтобы один человек так часто менял выражение лица. Ленин смеялся и хмурился, он попеременно выглядел задумчивым, обеспокоенным и весёлым. Его брови находились в постоянном движении, иногда они позли вверх, а затем сурово сдвигались.

Я, не отрываясь, наблюдала за всеми этими выражениями лица, выжидая и теряясь в решениях. Наконец, меня осенило, и с неистовой быстротой я запечатлела его хитрый взгляд. Замечательно! Ни у кого нет такого хитрого взгляда, только у него! Теперь Ленин, казалось, вспомнил о моём присутствии и стал пронизывающе загадочно посматривать в мою сторону. Интересно, если бы я оказалась шпионкой, делающей вид, что не понимаю по-русски, могла бы я узнать что-нибудь интересное? Товарищ, выходя из кабинета, взглянул на мою работу и сказал только одно слово, значение которого я уже знала: «Хорошо». Затем он добавил что-то о моём мужественном характере, так что я осталась довольна. После его ухода Ленин согласился позировать на вращающемся стуле. По-моему, это доставило ему удовольствие. Он заметил, что никогда раньше не сидел так высоко. Когда я опустилась на колени, чтобы оценить вид снизу, на лице Ленина появилось выражение удивления, а потом – смущения. Я засмеялась и спросила: «Вы не привыкли к такому обхождению со стороны женщин?». В этот момент в кабинет вошла секретарша, и я не поняла, что их так рассмешило. Они о чём-то быстро говорили по-русски и много смеялись.

После ухода секретарши, Ленин стал серьёзным и задал мне несколько вопросов. Много ли мне приходится работать в Лондоне? Я ответила, что в этом моя жизнь. Сколько часов в день? Обычно, семь часов. Он ничего больше не добавил, но мне показалось, что мои ответы его удовлетворили. С этой минуты, несмотря на его галантное отношение ко мне, Ленин посматривал на меня снисходительно, как на буржуйку. Думаю, что он всегда спрашивает незнакомых людей об их работе и происхождении, и соответственно с этим составляет о них собственное мнение. Я показала Ленину фотографии некоторых своих работ, в том числе – «Victory». Он не сказал, что композиция «Victory» (Победа) ему понравилась, а только заметил, что я сделала её чересчур красивой. Я возразила, пояснив, что красота Победы обусловлена принесёнными жертвами, но Ленин не хотел со мной соглашаться: «Это всё влияние буржуазного искусства, оно всегда приукрашено». Я спросила его с горечью: «Вы обвиняете меня в буржуазном искусстве?».

«Обвиняю, - ответил он, а затем, подняв фотографию бюста Дика, добавил, - Я не виню вас в приукрашивании этого, но умоляю, не приукрашивайте меня». Затем Ленин взглянул на Уинстона: «Это сам Черчилль? Вы польстили ему». Кажется, он уже вбил это себе в голову. Я произнесла: «Что мне от вас передать Уинстону?». Ленин ответил: «Я уже послал ему сообщение через нашу делегацию, и он мне ответил, не прямо, а через язвительную газетную статью, в которой назвал меня самым ужасным созданием и обозвал нашу армию блошиной. Я не сержусь, наоборот, меня порадовал его ответ. Это значит, мне удалось его разозлить».

«Когда же в России наступит мир? Смогут ли всеобщие выборы обеспечить его?» - поинтересовалась я.

Ленин сказал: «Нам нет необходимости проводить всеобщие выборы. Это только Ллойду Джорджу нужны выборы, они пройдут под эгидой антибольшевизма, и он на них победит. Капиталисты, королевская власть и армия – все стоят за ним и за Черчиллем».

Я спросила, не ошибается ли он в своей оценки популярности Уинстона и влиянии королевского двора. Ленин рассердился: «Это выдумка буржуазии, что короля можно не принимать в расчёт. Он имеет очень большое влияние. Король стоит во главе армии. Он – голова буржуазии, от него многое зависит, и он прикрывает своей спиной Черчилля!». Ленин был так убедителен, так самоуверен и так горячо об этом говорил, что я не решилась продолжать спор.

В следующую минуту Ленин задал мне вопрос: «А как ваш муж отнёсся к поездке в Россию?». Я ответила, что мой муж погиб на войне.

«В капиталистической империалистической войне?».

Я сказала: «Во Франции, в 1915 году. В какой же ещё войне?».

«Ах, действительно, - произнёс он, - Мы пережили столько войн: Империалистическая, революция и Гражданская».

Затем мы обсудили, с каким удивительным энтузиастом и чувством патриотизма Англия вступила в войну в 1914 году. Ленин предложил мне почитать «Le feu» и «Clarte» писателя Анри Барбюса в которых так замечательно описаны этот дух и его развитие.

Зазвонил телефон. Ленин взглянул на свои часы. Он обещал мне только пятнадцать минут, а уже прошло полчаса. Спустившись со стула, он подошёл к телефону. Для меня это уже не имело значения: я сделала всё, что было в моих силах. Работа выглядела завершённой. Было уже четыре часа. Ощутив чувство голода, я попрощалась.


9 октября 1920 года.

Катались на автомобиле с господином Вандерлипом и одним сотрудником Комиссариата Иностранных Дел. Мы посетили ткацкую фабрику, внушительную по площади, и, по словам господина Вандерлипа, оснащённую самым современным оборудованием. Но вместо положенных двух с половиной тысячи рабочих на фабрике трудилось лишь двести сорок человек, а вереницы станков просто простаивали из-за нехватки горючего. Господин Вандерлип заметил, что пятьдесят квалифицированных американских рабочих запросто бы справились с объёмом работы, который выполняют эти двести сорок русских. Действительно, много праздношатающихся, работы выполняются вяло, не спеша. Вероятно, людей не удовлетворяет характер труда. Или это недостаток коммунистической системы, при которой все трудящиеся равны, и никто никому не подчиняется. Однако люди работали.

Затем мы поехали в большой меховой склад, который до революции принадлежал частным владельцам, а теперь его национализировало государство. Помещения были заставлены огромными сундуками с соболиными шкурками на экспорт. И поскольку я оказалась единственной женщиной, передо мной стали трясти связками соболиных шкурок, демонстрируя их превосходный мех. Но меня не очень вдохновили соболя сами по себе, а вот чёрно-бурая лиса.… И мою шею обвили несколько чернобурок!


10 октября. Воскресенье.

В середине дня зашёл попрощаться Каменев. Завтра он уезжает на фронт, сколько он там пробудет, неизвестно. Каменев пришёл в сопровождении молодого человека по имени Александр, с короткой стрижкой и выразительной внешностью. Каменев надеется, что на время его отсутствия Александр будет мне полезен. Очень кстати: ведь Михаил Бородин-Грузенберг уезжает во вторник в Мадрид, и что тогда будет со мной! Каменев обсудил детали покупки Советским Правительством копий изготовленных мной бюстов. Затем попросил составить список всего необходимого, чтобы он мог всё это достать до своего отъезда. У меня несколько желаний. Прежде всего, я очень мёрзну. Я приехала в лёгком пальто, а сейчас земля покрывается снегом, и замерзают реки. Я вынуждена накидывать на плечи свой плед, когда выхожу на улицу. Крестьяне одеты теплее. У них есть овчинные тулупы. Это своеобразная одежда: наизнанку – мех, а снаружи – кожа, рыжеватого цвета. Бывшие аристократки носят то, что осталось от былого великолепия. И хотя на ногах могут быть валенки или парусиновые туфли, а на голове – простая шаль, некоторые из них одеты в такие пальто, которые можно найти только на Бонд Стрит. Я составила список мне необходимого: 1). Пальто, 2). Икра, 3). Троцкий и 4). Красноармеец в качестве очередной модели.

Троцкий вернётся через несколько дней с фронта. Очень жаль, что Каменев завтра уезжает, но Александр пообещал, что организует мне сеанс с Троцким.


11 октября 1920 года.

Утром я проводила Михаила Бородина в Коминтерн. Штаб-квартира Третьего Интернационала помещается в красивом особняке, бывшем Германском Посольстве, где был убит Мирбах.

Оттуда я уехала в одной машине с госпожой Балабановой, о которой я была много наслышана. Балабанова - небольшого роста, средних лет, с морщинистым лицом, но большая интеллектуалка. Она подвезла меня до Кремля, но не произвела впечатления любезной женщины. Госпожа Балабанова заявила мне, что считает абсурдом лепить бюсты Ленина или ещё кого-то. Согласно её теории, нельзя придавать значение отдельной личности. Самый последний человек, терпящий лишения ради великой цели, ничем не хуже любого вождя. Госпожа Балабанова заверила меня, что не существует ни её фотографий, ни тем более её бюстов, и никогда не будет существовать. К счастью, в мои планы не входило просить её позировать для меня. Она буквально сказала, что я повезу в Англию бюст Ленина, чтобы удовлетворить банальное любопытство. Я поправила её, заметив, что, поскольку речь зашла о публике, я только хотела дать возможность людям иметь ленинский бюст вместо фотографий. Госпожа Балабанова выразила в одинаковой степени резкое суждение и о фотографии. Видимо, она надеется изменить человеческую природу.

Перед тем, как я вышла из машины, госпожа Балабанова заверила меня, что её тирада ни в коем случае не была направлена против кого-либо лично, и выразила желание, чтобы я поняла её правильно.


14 октября 1920 года. Четверг.

Москва. После завтрака, когда я, пребывая в унылом настроении и дрожа от холода, куталась в свой плед, пришёл Бородин-Грузенберг. Слёзы неудержимо текли по моему лицу. Несколько дней я носила в себе чувство горечи, и теперь оно прорвалось наружу. Поводом послужил тот факт, что вчера, как я слышала, из Лондона прибыл специальный курьер, и никто не вспомнил обо мне и не поинтересовался, нет ли у него писем на моё имя. С тех пор, как я 11 сентября покинула Англию, я не имею никаких известий из дома, даже две телеграммы о здоровье детей, посланные по моей просьбе Каменевым, остались без ответа. Кроме того, мне не принесли пальто, которое достал для меня Каменев, и из-за сильного мороза я не могла вы выйти на улицу.

Михаил Борордин-Грузенберг впервые за всё время был искренне тронут. Он обернул вокруг меня свою меховую шубу, вышел в сад и нарубил веток (я не предполагала, что он умеет это делать) и развёл огонь в камине. Затем он позвонил в Комиссариат Иностранных Дел. Для меня писем не оказалось, но несколько конвертов было адресовано Каменеву. Ещё он дозвонился товарищу Александру, чтобы узнать, когда же я получу обещанное пальто. Михаил оказал мне очень большую поддержку, и мои непроизвольные слёзы сыграли в этом не последнюю роль. Его поездка в Мадрид отложилась на один день. Он уезжает завтра. У меня сложилось впечатление, что в России человек только в последнюю минуту узнаёт, что ему предстоит! Святая простота!


15 октября 1920 года. Пятница.

Москва. В разгар дня я пошла в Кремль, чтобы встретиться с товарищем Александром. Он обещал привести в студию красноармейца. Не решаясь сама выбирать модель из взвода красноармейцев, я точно описала, что мне надо: не кровожадный большевик в английском понимании, а юный мечтатель в славянском обличии, знавший, за что он борется, словом, такой, каких я вижу каждый день на плацу. В томительном ожидании я просидела в студии до двух часов. Наконец, появился Александр в сопровождении красноармейца, который не был похож на типичного русского, не имел ни военной выправки, ни смекалки, даже внешне ничем не выделялся. Он был маленького роста, белёсый, хилый, с вощёными усами. Возникла неловкая пауза. Я старалась не показывать своего разочарования, и в то же время меня забавляла ситуация. Приступив к работе, я пропустила полдник. То, что лепила своими руками, мало походило на оригинал, скорее это было плодом моего воображения, некого образа, который я сама себе придумала. В пять вечера я вернулась домой, продрогшая и голодная. Я прилегла на кровать и через окно смотрела, как на Кремль опускаются сумерки. В восемь тридцать меня позвали к телефону, который стоит в кухонном помещении. Это был Бородин-Грузенберг, звонивший из Комиссариата Иностранных Дел. В своей резкой манере он сказал: «Счастливо оставаться. Всё так и надо, так и должно быть». Горничная гремела вёдрами и метлой по всей кухне, а какой-то незнакомый мужчина мрачно уставился на меня. Мне было трудно сосредоточиться. Михаил знает, что я не верю в «будущее», но, тем не менее, мы выразили надежду «когда-нибудь» встретиться. Интересно, увижу ли я опять этого странного коммуниста и революционера, с его маскообразным лицом и низким голосом? Сейчас я жалею, что он уехал, но это из-за того, что мне одиноко и грустно.

Уже девять вечера, а я ничего не ела с утра. Спустившись в комнату к господину Вандерлипу, я хотела предложить собрать что-нибудь на стол. К моему великому изумлению, я застала у него Максима Литвинова, который только позавчера вернулся в Москву. Мы искренне обрадовались друг другу. Он будет жить вместе с нами, в комнате Бородина.


16 октября, 1920 года. Суббота.

Москва. В девять вечера ко мне пришёл товарищ Александр с известием, что ему не удалось организовать запланированный сеанс с Троцким. Я терялась в догадках, насколько решительно и грубо Троцкий отказался. Но, в конце концов, я завершила работу над бюстом Ленина, а его ценят больше всех. Придётся возвращаться в Англию без «головы Троцкого». Я не могла бы приехать обратно без бюста самого Ленина. Я сделала то, ради чего приехала в Россию. Жаль, что не удалось лепить Троцкого!

Александр сказал, что пробудет только десять минут, а задержался до полуночи. Всё это время он рассуждал о Коммунизме. Бородин в этом вопросе имел собственную тактику. Не торопясь, но настойчиво, он старался внушать мне своё коммунистическое мировоззрение. Бородин прекрасно понимал, как надо действовать, зная моё происхождение, и что нельзя в одночасье выплеснуть весь поток информации: это только бы запутало меня. Он подводил меня к коммунистической сути с большой осторожностью. Александр пошёл другим путём. Без всякого понимания и сочувствия, он приписал мне несуществующие предубеждения и тут же разбил их, заклеймил, или, выражаясь, иначе, оплевал мою точку зрения и нарисовал полную картину настоящего Коммунизма. Александр – фанатик, и после его ухода я сидела ошеломлённая. Всё выглядело безукоризненно до того момента, когда заговорили о детях. Он заявил, что его жена должна вернуться на работу, и поэтому их ребёнок, которому всего шесть недель, будет на целый день отдан в детские ясли.

«Вы уверены, что там вашему ребёнку будет обеспечен хороший уход?» - задала я вопрос. Он пожал плечами, заметив, что при групповом воспитании невозможно оказывать внимание каждому ребёнку в отдельности. Александр признал, что в таких условиях у ребёнка повышается вероятность заболеть и даже умереть. Но, в конечном итоге, жизнь его жены не сведётся только к кормлению ребёнка, стирке и смене пелёнок. С этим покончено. А куда же девать ребёнка, если не в ясли?

От такой перспективы у меня мурашки забегал по коже.

- А чем занимается ваша жена?

- Политикой. Так же, как и я, - прозвучал ответ.

- Вы любите своего малыша?

- Да.

- А ваша жена?

- Конечно.

Я подумала, что ей не надо дрожать над ребёнком и молиться на него, потому что время бежит быстро. Можно переложить заботу о собственном ребёнке на других. Затем последовал встречный вопрос с его стороны:

- А как вы поступили по отношению к своим детям, когда остались без мужа и без крова?

- Их забрали мои родители.

- А если бы у вас не было родителей? Кто бы заботился о детях, когда вы на работе?

Действительно, тысячи женщин вынуждены рассчитывать только на себя, зарабатывать на жизнь и растить детей. Разве правительство оказывает им помощь? А в России государство будет одевать, кормить и обучать детей с самого рождения до четырнадцати лет. Дети могут пребывать в яслях и детских садах целый день или постоянно. В государственных школах дети находятся по выбору полдня, целый день или живут при школе. Родители навещают своих детей, а если пожелают, имеют право отказаться от детей и полностью предоставить государству заботу о них. Между детьми не делается различий, не важно, есть у них родители или нет. Более того, всем женщинам предоставляется двухмесячный дородовый отпуск и двухмесячный отпуск после рождения ребёнка. Она может поехать в Дом отдыха, конечно, за счёт государства. Государство обеспечивает новорожденного всем самым необходимым. Трудно сохранить материнскую сентиментальность перед лицом коммунистической щедрости.


17 октября. Воскресенье.

Я плохо себя чувствовала и пролежала, не вставая, весь день на кровати. Скучное занятие. После полудня заглянул Литвинов и удивился, что я ещё не приступила к работе над бюстом Троцкого-Бронштейна. Пришлось рассказать, как через товарища Александра Троцкий наотрез отказался позировать мне. Литвинов не мог понять причины отказа, заметив, что встречался с Троцким вчера вечером. Литвинов увидится с Троцким снова сегодня и даст мне знать, позвонив по телефону, результат переговоров с Троцким. Литвинов вышел из комнаты, но внезапно вернулся через несколько минут, что-то осторожно неся на вытянутых руках. Оказалось, куриное яйцо. Я не видела куриных яиц с момента приезда в Москву. Пересилив себя, я отступила от своего принципа не принимать ценных подарков от мужчин и попросила сделать мне на обед яичницу.


18 октября, понедельник.

Москва. Машина Троцкого пришла за мной ровно в половине двенадцатого. Обычно заказанные машины прибывают с опозданием на час, и люди появляются на запланированные встречи часа на два позже. Троцкий и Ленин, как я слышала, единственные исключения из этого правила. Я попросила Литвинова объяснить шофёру, что мне необходимо сначала заехать в Кремль, чтобы взять всё необходимое для работы. Когда мы доехали до огромного круглого здания в Кремле, где находилась моя студия, я взяла с собой шофёра на пропускной пункт, предъявила свой пропуск и знаками стала объяснять, чтобы его тоже пропустили со мной. Шофёру выписали пропуск. Как приятно потребовать пропуск для кого-то другого, а не ждать, что кто-то другой сделает это для меня. Каменев как-то заметил, что я вхожу в Кремль так, как будто давно здесь живу и работаю.

Шофёр Троцкого, я сама и мой помощник снесли всё необходимое для работы в машину и поехали, как мне думается, к Наркомату Армии и Флота. Войти туда оказалось непросто, поскольку у меня не было пропуска, и между моим шофёром и часовым вспыхнула перебранка. Я понимала, что шофёр объяснял: «Да, да. Это скульптор из Англии…». Но часовой был непреклонен. Он пожал плечами, сказал, что всё это его не касается, и сделал равнодушное лицо. Пришлось ждать, пока за мной спустится секретарь. Он провёл меня наверх, мы прошли через два помещения, в которых работали люди в военной форме. В конце второго помещения находилась дверь, охраняемая часовым, а рядом с дверью – большой письменный стол. Человек, сидящий за этим столом, по телефону спрашивал, можно ли мне войти. В отличие от Ленина, даже секретари не имеют права входить в кабинет Троцкого без предварительного звонка! Не без волнения, поскольку я слышала от сестры Троцкого (госпожи Ольги Каменевой), какой у него своенравный характер, я вошла в кабинет.

Меня сразу охватило приятное чувство: помещение оказалось просторным, правильной формы и непритязательным. Из-за огромного стола, стоявшего в углу у окна, вышел Троцкий. Он пожал мне руку, поприветствовал, правда, без улыбки, и спросил, говорю ли я по-французски?

Он вежливо предложил свою помощь в установке моего оборудования и даже предложил передвинуть свой массивный стол, если меня не устраивает освещение.

Света от двух окон было, действительно недостаточно. Но хотя он и произнёс: «Делаете всё, что считаете нужным», никаким перестановками улучшить освещение не представлялось возможным. Помещение, которое могло бы быть бальным залом, выглядело огромным и затемнённым. Большие белые колонны закрывали видимость и создавали ненужные тени. Меня охватил ужас от мысли, что предстоит работать в таких трудных условиях. Я взглянула на Троцкого, который склонился над столом и что-то писал. В такой позе нельзя было увидеть его лица. Я смотрела на него, а потом перевела взгляд на глину в полной растерянности. Затем я подошла к его письменному столу и опустилась на колени напротив него, положив подбородок на его бумаги. Он поднял голову и уставился на меня, решительно, без тени смущения. Его взгляд имел аналитический характер, вероятно, мой – тоже. Спустя несколько минут, понимая нелепость нашего поведения, я рассмеялась и сказала: «Надеюсь, вам не мешает, когда на вас смотрят?». «Нет, не мешает, - прозвучал ответ, - Я беру свой revanche, глядя на вас, и выигрываю от этого именно я».

Троцкий приказал зажечь камин, потому что ему показалось, что мне холодно. На самом деле было совсем не холодно, но потрескивание дров и отблески огня создали приятную атмосферу. Камин разожгла деревенского вида женщина в платке. Он сказал, что ему нравится в ней мягкая походка и мелодичный голос. Забавно, что в других ему нравится то, чем он сам обладает: его собственный голос необычайно мелодичен.

Заметив его дружеский настрой, я попросила разрешение сделать измерения. «Tout ce que vous voudrez,» - ответил Троцкий и обратил моё внимание, насколько несимметричным было его лицо. Он открыл рот и постучал зубами, демонстрируя искривлённую нижнюю челюсть. В этот момент Троцкий был похож на волка, лязгающего клыками. Когда он говорит, его лицо светлеет и глаза сверкают. За это выражение глаз Троцкого в России прозвали «волком». Его нос тоже имеет неправильную форму и выглядит так, как будто переносица сломана. Если бы не эта «горбатость», линия его носа имела бы плавный переход от линии его лба. В анфас он – вылитый Мефистофель. Брови сдвинуты под углом, а нижняя часть лица заострена выраженной непослушной бородкой. Пока я делала измерения калипером, он заметил: «Vous me caresses avec des instruments d’acier». Он говорит по-французски очень быстро, как настоящий француз. Я передвинула свою подставку в другой угол, где было лучше освещение, с другой стороны. Он со скукой следил за мной и произнёс: «Даже в гипсе вы заставляете меня двигаться, а я так устал от переездов». Троцкий объяснил, что сейчас он не очень сильно загружен работой, потому что подписан мирный договор с Польшей, и с южного направления проступают обнадёживающие известия. Я рассказала ему, что почти уже было, собралась в поездку на Южный фронт вместе с Калининым. Но Каменев отсоветовал, поскольку ехать предстояло в военном эшелоне. Троцкий среагировал мгновенно: «Вы хотите побывать на фронте? Можете поехать со мной». Затем он подумал минуту и спросил: «Вы здесь находитесь под покровительством нашего Комиссариата Иностранных Дел?». Я ответила отрицательно.

- Но с кем вы? Кто несёт ответственность за вас?

- Каменев, - объяснила я.

- Но Каменев на фронте.

- Да.

- Значит, вы здесь совершенно одна? Хм, в революционной стране это очень опасно. Вы знаете Карахана, личного секретаря Чичерина?

- Знаю. Он проживает в одном доме со мной. И ещё Литвинов.

- А, Литвинов. Я позвоню ему.

И он, действительно, позвонил по телефону, но о чём был разговор, я, конечно, не поняла. Позже Литвинов рассказал мне, что Троцкий расспрашивал обо мне и поинтересовался, разумно ли мне показывать фронт. Литвинов дал мне самые лучшие рекомендации.

В четыре часа Троцкий приказал принести чай. Мы пили чай, и он рассказывал о себе, о скитаниях заграницей во время войны и, наконец, как накануне революции он отправился на нейтральном пароходе из Соединённых Штатов в Россию, и как его арестовали канадские власти и продержали в лагере для перемещённых лиц. Ему пришлось провести в этом лагере несколько месяцев, пока Русскому Правительству удалось добиться его освобождения.

Троцкого особенно возмущало, что англичане не посчитались с тем, что он ни направлялся в Англию, ни возвращался из английских колоний и, вообще, плыл не на английском корабле. «Но, - добавил он, - Я замечательно провёл время в этом лагере. Там находилось много германских моряков, и я вел среди них агитационную работу. К моменту моего освобождения они стали убеждёнными революционерами. Некоторые из них до сих пор пишут мне письма».

В пять часов я собралась уходить. Троцкий сказал, что у меня уставший вид. Я пояснила, что трудно работать при таком плохом освещении. Он предложил продолжить следующий сеанс при электрическом свете. Мы договорились встретиться завтра в семь вечере. Меня отвезли домой на машине Троцкого.


19 октября 1920 года.

Москва. Машина Троцкого пришла в шесть тридцать вечера. Николай Андреев пил со мной чай, и я предложила подвезти его: он живёт недалеко от Наркомата Армии и Флота. Был сильный снегопад, и пока мы ехали в машине, из-под колёс разлетались мельчайшие кусочки замёршего снега, обволакивая нас белой пеленой. В машине была крыша, но отсутствовали боковые стенки. На Красной площади у нас лопнула шина. Какое-то время мы терпеливо сидели и смотрели, как прохожие падали на скользком тротуаре, а повозки с большим трудом взбирались по крутому проезду. Зима наступила так внезапно. Лошади ещё не были подкованы с расчётом на скользкую дорогу, и поэтому им было трудно устоять. Этим утром на моих глазах упало сразу четыре лошади. В Лондоне подобное событие собрало бы толпу зевак, а здесь никто даже не повернул головы. Меня сильно рассмешило, как поднимают упавшее животное. Возница (мужчина или женщина, не важно) становится позади повозки и толкает её. Бедная лошадь, не в силах сопротивляться движению оглоблей, помимо своей воли в мучениях поднимается на ноги. Нет необходимости распрягать лошадь.

Сильно замёрзнув, мне уже было не до прохожих, которые скользили и падали на ледяной Красной площади. Тогда я спросила шофёра, как скоро мы сможем ехать дальше. В ответ услышала: «Сичас», что фактически означает «немедленно», а на самом деле может быть завтра или даже на следующей неделе! Поэтому я подняла меховой воротник своего лёгкого пальто, вытянула ноги вдоль сиденья и попросила Андреева сесть на них, чтобы хоть немного согреться. К Троцкому я вошла в семь тридцать. Он посмотрел на меня, а потом взглянул на часы. Я рассказала, что произошло. «И по этой причине вы опоздали?», - заметил он. Тем не менее, для него это не играло никакой роли: он мог бы меня и не ждать. Троцкий поцеловал мою замерзшую руку и поставил перед камином для меня два кресла: на одно кресло я села, а на другое положила греться свои ноги. Когда я немного оттаяла и зажгла все имевшиеся в помещении люстры, он заявил: «Давайте сразу договоримся: каждые полчаса я буду подходить и стоять рядом в течение пяти минут». Конечно, «пять минут» сильно затянулись, и мы разговорились, я продолжала работать, и счёт времени оказался потерянным. Когда зазвонил телефон, Троцкий спросил: «Вы позволите?». У него очаровательные манеры. Я сказала ему: «Я вам поражаюсь. Вы такой дружелюбный и вежливый. Насколько я понимаю, вы были весьма несговорчивым человеком! Что я буду говорить людям в Англии, когда меня спросят: «Что это за монстр, Троцкий?». С озорным взглядом Троцкий ответил: «Скажите им в Англии, скажите им …». (Но я не могу сказать ИМ!). Я снова обратилась к нему: «Вы так не похожи на свою сестру». Улыбка исказила лицо Троцкого, но он ничего на это не ответил.

Я показала фотографии своих работ. Троцкий попросил оставить ему одну из фотографий композиции «Победы». Среди бюстов он особенно выделил «Asquith» (Герберт Генри Асквит Премьер-Министр Великобритании от либеральной партии–Ред.) и заметил при этом, что эта работа выполнена с особым чувством и старанием. Троцкий предположил, что Асквит должен быть влюблён в меня, хотя это и не обязательно, и произнёс, посмеиваясь: «Вы мне подали идею. Если Асквит вскоре вернётся на свой пост (ходили слухи, что он может создать коалицию с лейбористами и признать Россию), я возьму вас в заложницы и продержу до тех пор, пока между нами не будет подписан мирный договор». Я рассмеялась: «То, о чём вы говорите с юмором, мне совершенно серьёзно сказал представитель британских властей, только он имел в виду Уинстона. На самом деле, я бы гордилась, если бы мне удалось внести хоть маленькую лепту в дело установления мира. А на угрозу, что вы можете расстрелять меня, Уинстон ответит только: «Стреляйте»…», и я уверена, что это правильно, точно такого же мнения придерживаются и большевики. Они, не колеблясь, расстреляют меня (некоторые из них мне так прямо и говорили), если это необходимо, даже если я им и нравлюсь как женщина. Уинстон – единственный человек в Англии, который сделан из того же теста, что и большевики. Он – сильный боец и фанатик.

В конце вечера Троцкий больше не возвращался к вопросу о моей поездке на фронт, и я сама спросила, что он решил, берёт он меня с собой или нет. Троцкий ответил: «Решать вам, хотите ли вы ехать. Но я отправляюсь туда только через три-четыре дня». Было уже поздно, он выглядел очень уставшим. Троцкий встал напротив, спиной к глиняному бюсту, и передо мной на одном уровне оказались сразу два профиля. Закрыв глаза, он слегка покачнулся. Я испугалась, что сейчас он упадёт в обморок. Невозможно представить, что такой человек, как Троцкий, способен потерять сознание, но при той напряжённой работе, как он вёл, всякое может случиться. Мои мысли были заняты только ваянием, и поэтому я произнесла: «Не упадите назад, иначе вы раздавите бюст!». Он быстро ответил: «Je tombe toujorus en avant!». Я попросила его вызвать для меня машину, чтобы не ждать на морозе или не идти в гараж. В ожидании машины Троцкий попросил принести репродукцию своего портрета, нарисованного его другом-художником. Он хотел показать мне, что трудности с его подбородком и челюстью пришлось преодолевать не только мне, но и другому рисовальщику, сделавшему удачные наброски. Троцкому нравится этот портрет; выполненный в цвете, его можно увидеть на стенах многих кабинетов. Я сказала, что хотела бы иметь эту репродукцию, и Троцкий сделал надпись «Товарищ Кларе Шеридан» и расписался. Это теперь производит ошеломляющий эффект на всех большевиков, заходящих в мою комнату и видящих этот портрет с дарственной надписью!


20 октября, 1920 года.

Москва. Товарищ Александр сообщил по телефону, что заедет за мной в час дня, и мы отправимся на меховой склад. Думаю, сильные морозы заставили его сжалиться надо мной. Перед уходом Вандерлип остановил меня и сказал, чтобы я не глупила и выбрала соболиную шубу, иначе он перестанет разговаривать со мной. Угроза на меня не подействовала. По дороге на склад Александр заехал за незнакомым мне мужчиной, с приятными манерами, с которым я остаток дороги проговорила на смешанном английском и немецком. Мы приехали в один из крупнейших в Москве меховых складов, национализированных советской властью. Это было мрачное здание с холодными каменными сводами. В клетке лифта мы поднялись на последний этаж. Вытянутое затемнённое помещение с низким потолком тускло освещалось единственной лампочкой в углу. Сверху свисали сотни меховых шуб, создавая причудливую иллюзию загубленных жён Синей Бороды.

Я сняла пальто, чтобы начать примерку. Пожилой мужчина с обликом легендарного Моисея, говоривший по-немецки, предложил мне на выбор несколько самых лучших шуб. Александр взглянул на всё это с мрачной улыбкой и спросил, как долго я намереваюсь наслаждаться этим занятием. Выбор оказался нелёгким. Шубы были пошиты три года назад, и даже по московским понятиям считались старомодными! Мне приглянулась коричневая сибирская дублёнка, подбитая горностаем, но она оказалась испорченной молью. Шубка из каракульчи выглядела довольно тонкой.

Мне предложили утеплить её изнутри мехом, а я не могла так долго ждать. Была ещё и норковая шуба, но со старомодными оборками. Большой выбор каракуля, а в Москве в таких шубах ходят почти все, и они выглядят очень обыденно. Я просто растерялась. Оглядываясь вокруг, моё внимание привлекла вереница бархатных накидок, просторных, без рукавов, ими можно укутаться с головы до ног. Среди них особенно выделялись две: с мехом голубого песца и белого песца. Мне дали померить накидку, подбитую соболем, лёгкую, как пух, и очень тёплую. В полном отчаянии я сказала, что не смогу ходить по московским улицам в малиновой бархатной накидке и соболиной пелерине. Меня пытались уговорить, но я твёрдо возразила: «Я буду выглядеть как буржуйка, и поэтому заслужу расстрела!». Мне ответили: «Вас не расстреляют, а хороший работник может позволить себе соболя». Я указала Александру на прекрасную тёмную соболиную накидку и пояснила, что трудно найти что-нибудь лучше. Он только безразлично пожал плечами и сказал, что ничего в этом не понимает. В конце концов, я вышла на улицу в практичном сибирском чёрном тулупе, подбитым серым беличьим мехом, очень тёплом, но немного тяжеловатом. Александр при этом заметил: «Теперь вы можете говорить, что получили от государства свою долю собственности, отобранной у буржуазии».

В семь тридцать вечера Троцкий прислал за мной машину. Но, не доехав и квартала, где находился Наркомат Армии и Флота, нас остановил постовой красноармеец. Улица тщательно охранялась. Причина была в том, что иностранные газеты распространили известие о готовящемся контрреволюционном заговоре. Если такой заговор и существовал, то это предупреждение, услужливо поданное иностранной прессой, давало возможность тщательной подготовиться и встретить во всеоружии попытку переворота. По городу развешены объявления, запрещающие жителям выходить из дома после полуночи. Это вселяет тревогу, а раньше всё казалось спокойным.

В тот вечер, Троцкий стоял рядом со мной у камина, и пока я пыталась согреться, рассказывал мне последние новости. Я узнала о важном событии: Германский пролетариат проголосовал за присоединение к Московскому Интернационалу.

- Только Англия остаётся нашим реальным и опасным противником, - заявил он.

- А как же Франция? – спросила я.

- Нет, Франция – всего лишь крикливая истеричка, устраивающая сцены. Вот Англия – совсем другое дело.

Он рассуждал о том, с каким постоянством иностранная пресса отрицает стабильность Советского правительства. Все европейские правительства, подчеркнул Троцкий, подверглись перетруске за последние три года. Он привёл в пример Францию, Италию, Германию и Австро-Венгрию, Турцию и, наконец, Польшу. Британское правительство держится дольше других, но и там не всё гладко, министры приходят и уходят. Парадокс? Но на сегодняшний день Советское правительство существует дольше любого европейского правительства, и только оно демонстрирует стабильность и единство, несмотря на все происки империалистов!

Затем Троцкий сел за письменный стол и погрузился в свои бумаги. Я работала целый час, и мы не произнесли ни слова. Но он, в отличие от Ленина, не игнорировал меня. Я могла обходить вокруг сидящего Ленина, разглядывая его со всех сторон, пока он, совершенно не замечая моего присутствия, был полностью поглощён чтением. Когда же я приближалась к Троцкому, он резко поднимал голову, пронизывая меня взглядом, и я забывала, какую часть его лица намеревалась разглядеть тщательнее. К концу вечера, когда даже моё вкрадчивое хождение на цыпочках стало отвлекать его, Троцкий спросил: « Avez vous besoin de moi?». Как всегда, я только ответила «Да». Он подошёл и встал рядом, но его манера всё критиковать, и то, как он рассматривает незавершённую работу и смотрит на меня, вселяет в меня беспокойство. Мне пришлось всё переделывать несколько раз. В комнате было жарко натоплено, и глина быстро высыхала. В таких условиях очень тяжело работать. Никогда раньше мне не приходилось преодолевать столько проблем, работая над бюстом. Троцкий чрезвычайно восприимчивый и совершенно непредсказуемый. В какой-то момент бюст напоминал Сципиона Африканского, и я заметила, что Троцкому это не понравилось. Затем, когда я кое-что исправила и спросила его мнение, он недолго помолчал и, пряча улыбку, ответил: «Напоминает французского буржуа, влюблённого в женщину, которая лепит его портрет, но не имеющего ничего общего с коммунизмом!».

К моей радости, именно в этот момент в комнату вошла крестьянского вида женщина с чаем, и я, обхватив голову руками, совершенно измождённая, опустилась в кресло. Только неистовая целеустремлённость сделать хорошую работу заставила меня снова подняться и продолжить лепку. Глядя на меня, Троцкий сказал: «Когда вы стискиваете зубы и с головой уходите в работу, «vous etes encore femme». Я попросила его снять пенсне, поскольку оно мне мешало. Он ненавидит снимать пенсне, говорит, что без пенсне чувствует себя «обезоруженным» и совершенно беспомощным. Это похоже на физическую боль: снять их – всё равно, что лишить его части тела, а без них – это совсем другой человек. К сожалению, пенсне не очень гармонирует с классической формой головы.

Пока Троцкий задумчиво стоял с полузакрытыми глазами, он вслух заметил, что я – однофамилица одного драматурга.

Я объяснила, что вышла замуж за прямого потомка этого драматурга. Троцкий заинтересовался и сказал: «Две его пьесы «The School for Scandal» и «The Rivals» были переведены, и их иногда играют здесь, в России». Затем он переключился на Шекспира. Сожалею, что не могу дословно привести его слова, когда он описывал своё восхищение, а в конце воскликнул: «Только благодаря одному Шекспиру, Англия заслужила право на существование!». Наши мнения не совпали по поводу Байрона и Шелли. Троцкий, как и многие другие, с которыми я здесь встретилась, предпочитал Байрона и настаивал, несмотря на мои заверения в обратном, что Байрон по сравнению с Шелли был в большей степени революционером. Троцкого удивило, что мне нравится Свинбёрн. Он сказал, что мог бы многое поведать мне об этом мире, чтобы я научилась по-настоящему оценить одухотворённость Свинбёрна. Я произнесла: «У каждого есть мечты». Троцкий вздохнул: «Да, мы все мечтаем …».

Вечер подходил к концу. Недовольная своей работой, я спросила: «Разрешите мне придти завтра?». «И послезавтра тоже», - ответил он и добавил, смеясь, что переоборудует свой кабинет под студию, чтобы я смогла создать бюст генерала Каменева, как только завершу работу над его собственным бюстом. Генерал Сергей Каменев (однофамилец, но не родственник Льва Каменева) - главнокомандующий Вооружённых сил Советской республики, в прошлом – выдающийся офицер царской армии.

Я слышала, что Сергей Каменев был против наступления на Берлин через Варшаву и предсказывал те осложнения, которые сейчас и имеются. Но к его мнению не прислушались, вероятно, видя в нём отголоски царских традиций. Может быть, сейчас к его точке зрения стали относиться более серьёзно. Троцкий поинтересовался, не входит ли в мои планы лепить бюст Чичерина? Мне пришлось объяснить, что никогда раньше я не работала в таких трудных условиях, и, завершив бюст Ленина и его собственный бюст, у меня уже не осталось сил на кого-либо ещё. Мой ответ вызвал в нём вспышку возмущения: «О каких трудных условиях вы говорите?». Действительно, кабинет Троцкого – прекрасное помещение с хорошим освещением, но Чичерин не переедет сюда из своего Комиссариата. А это значит, что придётся приспосабливаться к новым условиям и опять перебираться обратно в Кремль…. Троцкий не стал вникать в мои рассуждения: «Бесспорно, вы должны лепить Чичерина, с его стороны – это почти дипломатическая обязанность».

Без четверти двенадцать я намеревалась прервать работу и, взглянув на часы, спросила: «Как же я доберусь домой после полуночи? Ведь комендантский час…». Он ответил: «Я сам вас отвезу». Мы отправились около половины первого ночи. Нас сопровождал человек в форме, который занял место рядом с шофёром. В руках он держал огромного размера кожаную кобуру. Сначала мы поехали в другую сторону, и я пыталась объяснить, как проехать. Шофёр развернул машину. На мосту нас остановил вооружённый патруль из пяти красноармейцев. Человек с кобурой вынужден был предъявить пропуск, поднеся его к свету от фар. Это задержало нас на несколько минут. Я обратилась к Троцкому: «Высуньте голову из окна и скажите им, кто вы такой». «Taisez-vous» (Замолчите!), - скомандовал Троцкий. Получив выговор, я сидела молча, пока длилась проверка, и неузнанные, мы отправились дальше. Чуть позже он объяснил, что не хотел, чтобы они услышали в машине женский голос, говоривший по-английски. Я же, как всегда, обратилась к нему по-французски. И какое это имеет значение, есть или нет в правительственной машине какая-то женщина? Но я не стала спорить.


21 октября 1920 года. Москва.

Я навестила своего знакомого, формовщика, который за один день работы в моей студии получает несколько тысяч рублей. Он отливает копии бюстов, поэтому я имею возможность получить дубликаты своих работ. Я интересовалась у Андреева, почему ему так много платят. Андреев объяснил, что в Москве больше таких мастеров нет, поэтому он может требовать за свою работу столько, сколько захочет, говоря: «Я буду работать за это, а не за то». И Андреев потряс тысячерублёвой бумажкой, а в другой руке он держал сторублёвую купюру. «Но на самом деле это всё одно и тоже, только эти бумажки выглядят по-разному», - рассмеялся Андреев. Да, действительно, деньги в этой стране не имеют ценности и значения, всё равно магазинов нет даже продовольственных и купить ничего нельзя.

В восемь часов в машине Троцкого я вернулась в Комиссариат Армии и Флота. С порога я заявила, что сегодня намерена сделать всё правильно, и чтобы он воздержался с критикой, не вмешивался, и не заставлял меня нервничать. Троцкий удивился и признался, что и понятия не имел о своём влиянии на меня. Он пояснил, что хотел только оказать помощь и поддержку. «Je veux travailler cela avec vous». Его критицизм, сказал Троцкий, основывался на глубоком интересе, и ни в коем случае он не имел в виду охладить мой пыл. В конце концов, он пообещал вести себя корректно и не навязывать своего мнения, пока не спросят. Работать в тот вечер было легче. Я чувствовала себя спокойнее, и у меня всё получалось.

Основные препятствия, таким образом, были преодолены. Троцкий по моей просьбе встал так, чтобы на него хорошо падало освещение, и диктовал что-то стенографистке. Всё шло отлично. Его лицо оживилось и внимание переключилось. Я полностью завершила работу над одной стороной его лица. Затем возникла необходимость переключиться на другую сторону. Он засмеялся, сказал, что продолжит диктовку, развернулся и снова вызвал стенографистку. Когда мы опять оказались одни, Троцкий подошёл и встал рядом. Пока я продолжала работать, мы разговорились. На этот раз – обо мне. Он предложил остаться в России подольше и сделать какую-нибудь крупную композицию, что-нибудь в роде «Victory»: «Истощённая и измождённая фигура, не прекратившая борьбу – вот аллегория Советов».

Я ответила, что давно не получала никаких известий о детях, и поэтому мне необходимо ехать домой.

- Я должна вернуться в привычный для себя мир, к моим близким, которые, прежде всего, считаются с тем, что о них подумают окружающие. Россия, в которой отсутствует лицемерие, Россия со своими грандиозными идеями только портит меня.

- Ах! Это сейчас вам так кажется, но, когда вы окажетесь далеко…, - и он запнулся. Затем Троцкий резко повернулся ко мне, стиснув зубы и сверкая глазами, и стал грозить пальцем у меня перед носом: «Если, когда вы вернётесь в Англию «vous nous calomniez», как и все остальные, я предупреждаю вас, вы придете в Англию «et je vous …». Он не закончил фразы и не сказал, что бы он со мной сделал, но при этом у него было зловещее лицо. Я улыбнулась: «Хорошо. Теперь я знаю, как заманить вас в Англию». И подыгрывая его настроению, добавила: «Как же я могу, вернувшись обратно, злоупотребить гостеприимством и галантным обхождением, которые мне здесь оказывали?».

Он ответил: «Это не злоупотребление, существует много способов критики без оскорбительной брани. Это здесь легко ничего не замечать par les saletes et les souffrances и далеко не заглядывать. А людям свойственно забывать, что всякие роды сопровождаются страданием и страхом, и Россия сейчас рождается в больших муках». У него явный талант оратора, его переполняют идеи, и ко всему прочему – у него прекрасный голос.

Мы сделали перерыв, чтобы поить чаю, и я стала рассказывать ему, что мне довелось услышать про ситуацию со школами. В ответ Троцкий произнёс, что ему неизвестно ни одного отрицательного отзыва по поводу системы совместного обучения мальчиков и девочек. Может быть, кому-то это и не нравиться, но он не слышал никаких жалоб. Затем Троцкий стал сравнивать сегодняшний день с тем, что было во времена его детства, когда мальчики и девочки учились раздельно. При этом он заметил, что его четырнадцатилетний сын имеет лучшее мнение о девочках и менее циничен по отношению к ним, в отличие от самого Троцкого в его возрасте. Очевидно, его сын делится своими впечатлениями с матерью, поэтому Троцкий кое-что знает об этом. В этот вечер он отправил меня одну в своей машине. Троцкий объяснил, что хотел бы воспользоваться возможностью размяться и пройтись пешком. Он поцеловал мою запачканную глиной руку и пообещал, что навсегда сохранит в памяти «Une femme – avec une aureole de cheveux et des mains tres sals».



22 октября, 1920 года.

Закончено! Я работала до половины первого ночи. Думаю, что это успех. Он тоже так сказал, но мне это работа далась очень трудно. Вечером надолго отключился свет. Секретарь зажёг четыре свечи. Троцкий начал куда-то звонить и выяснил, что освещение пропало во всём городе. Я поинтересовалась, не могло ли это быть началом контрреволюционного заговора. Троцкий рассмеялся и спросил: «А вам этого очень хочется?». Я пояснила, что это бы нарушило однообразие.

Пока не было света, я читала статью о большевизме в газете «The Times», кажется, от 4 октября. У него на столе лежало несколько английских газет, и мы вместе просматривали их. Нас позабавило сообщение, что он (Троцкий) ранен, а Командующий Конной армии Будённый отдан под трибунал. Были опубликованы даже описания баррикад на улицах Москвы. Кто-то ошибся, приняв штабеля дров, которые на открытых трамвайных платформах каждый день развозили по городу и сгружали на мостовые, за построенные баррикады.

Когда снова зажегся свет, я лихорадочно приступила к работе и в таком темпе лепила до половины первого ночи, отчаянно понимая, что это последний сеанс у Троцкого.

В полночь он стоял рядом, порядком уставший, но невозмутимый и терпеливый. Именно тогда я решилась попросить его расстегнуть воротник. Троцкий послушно выполнил мою просьбу. Я неистово работала ещё полчаса, но время неумолимо бежало вперёд. Мне хотелось выразить в глине его буйную энергию. Моё внимание достигло предела, как это всегда бывает на завершающей стадии. Прощаясь, Троцкий сказал: «Eh bien, on ira ensemble au front?». Но что-то подсказывало мне, что мы больше никогда не встретимся. Хочу сохранить в памяти незабываемое впечатление проведённых вместе часов, атмосферы сотрудничества и спокойствия, молча охраняемых вооружённым часовым у двери снаружи. Дневной свет только бы испортил создавшуюся идиллию.

Примечательна судьба Троцкого. Кем он был в молодости? Эмигрантом из России, журналистом. Даже тогда, как мне рассказывали, он выделялся остроумием, но его остроумие было пропитано едкой горечью. Он сам себя сделал, подсознательно оттачивая свой характер. У него манеры и непринуждённость человека, рождённого для великих свершений. Он стал государственным деятелем, руководителем, вождём. Но если бы Троцкий не был Троцким, и не прославился бы на весь мир, его блестящий ум всё равно не остался бы незамеченным. Причина, из-за которой с Троцким оказалось так трудно работать, кроется в его тройственной индивидуальности. Он очень начитанный человек, острый на язык, непримиримый к врагам политик, и одновременно он может предстать пред вами очаровательным веселящимся школьником с ямочками на щеках. Все эти три стороны его личности я наблюдала в определённой последовательности и запечатлела их в глине.


23 октября, 1920 года. Суббота.

Москва. Утром мне надо было забрать бюст и перенести его в отведённую мне в Кремле комнату. Я пришла в одиннадцать часов, Троцкого ещё не было. Его машина находилась в моём распоряжении, и три человека помогли перенести бесценную работу. Эти моменты стоили мне несколько лет жизни! Но бюст остался в полной сохранности, и я чувствовала себя на вершине блаженства. Когда мастер по отливке увидел этот бюст, он даже воскликнул от восхищения. Бесспорно, он очень похож на оригинал, и всем нравится. Поскольку Троцкий пользуется всеобщим обожанием, я расцениваю как величайший комплимент моей работы то, что большевики считают её достаточно хорошей.

Невозможно описать, какое чувство облегчения я испытываю, завершив работу над бюстами Троцкого и Ленина. Я просыпаюсь ночью и задаюсь вопросом, неужели это не сон. Сейчас я совершенно счастлива, я достигла своей цели. Я доказала, на что способна, и люди в ответ в меня поверили. Меня больше не терзают сомнения и страхи. Те, кто раньше сомневался в моём успехе, сейчас относятся ко мне с уважением, поддержкой и даже с восхищением. Я счастлива, так счастлива! Я пою, когда просыпаюсь утром; пою, когда умываюсь холодной водой; легко сбегаю вниз, где меня ждёт завтрак с кусочками чёрного хлеба! Каждое утро я завтракаю вместе с Литвиновым. Мы спускаемся к столу к одиннадцати, когда все остальные уже поели, поэтому можем спокойно поговорить. В присутствии Ротштейна основной темой разговора становится Россия. Если за столом оказывается Вандерлип, он говорит исключительно об Америке. (Он обычно покидает столовую со скучающим лицом, если разговор затрагивает другую тему!). В Европе модно поливать грязью Литвинова и считать его ужасным чудовищем. Думаю, он хитрый дипломат. Каким бы он не был, он лучше, чем кажется. И хотя Литвинов официально не получил за это никаких признаний, он здесь очень много сделал для английских заключённых. К сожалению, у него резкие манеры. Отказываясь выполнить что-то, он демонстрирует, что это его не касается, но очень скоро он меняет тактику и оказывает поддержку тем людям, которые ополчились против него за предыдущий отказ. По отношению ко мне Литвинов искренен, откровенен и всегда готов прийти на помощь.

Я очень доверяю ему и твёрдо знаю, он мой друг. Я могу полностью положиться на него. Но сегодня он разозлил меня. Внезапно, без всякого предубеждения, Литвинов, откинувшись в кресле, пронзительно посмотрел на меня своими маленькими глазами и произнёс: «А вы знаете человека по имени Рассел Кук (Russell Cooke)?». Я очень удивилась и сказала, что знала одного молодого человека по имени Сидней Рассел Кук (Sidney Russell Cooke). Я так и не поняла, каким образом Литвинов мог слышать о нём. Литвинов продолжил, сказав, что Каменев его знает. Я подтвердила это, пояснив, что я сама их познакомила. Тогда Литвинов спросил: «А он что, работает в английской разведке?». В этот момент я почувствовала, как у меня по спине побежали мурашки. Но я собралась и ответила, что, насколько мне известно (и это действительно меня мало интересовало), Сидней Кук работал в Лондоне в ожидании благоприятного момента, чтобы примкнуть к либеральной партии. Литвинов в ответ на это что-то проворчал и не стал продолжать разговор. Но остался какой-то неприятный осадок. Незначительное замечание, пустяк, а на душе появилась тревога. Я спросила, можно ли мне встретиться с Константином Бенкедорффом, офицером российского флота, сыном графа А.К. Бенкендорффа, бывшего посла России в Великобритании.

Я пояснила, что это мой единственный друг в России, и последний раз мы виделись ещё до моего замужества. Вернувшись в Англию, я встречусь с его сестрой и матерью и смогу рассказать им, как у него дела. Литвинов ответил, что Бенкендорфф может сейчас находиться в Риге, и пообещал уточнить. Позже он пришёл ко мне и загадочно произнёс: «Не пытайтесь встретиться с Бенкендорффом. И, пожалуйста, не спрашивайте, почему. Но я вам очень советую, не просите никого помочь вам увидеться с ним». Вот такие дела. Ничего не понимаю, но здесь я уже научилась не спорить и, более того, делать так, как тебе говорят. Когда я заявила Каменеву: «У вас совершенно нет свободы», он рассмеялся и сказал, что у них «une liberte discipline». С тех пор (в это невозможно поверить!) я стала очень дисциплинированной!


24 октября 1920 года. Воскресенье.

Москва. Мы все были потрясены внезапной смертью американского коммуниста Джона Рида. Он умер от тифа. Джона Рида все любили, и каждый очень хорошо относился к его жене, Луизе Бриан (Louise Bryant), военному корреспонденту. Она очень молода и лишь недавно приехала к нему. Джон Рид уже два года находился в России, и миссис Рид, с большими трудностями получив разрешение на въезд, всё-таки оказалась в России, добравшись до Мурманска.

Для спасения Джона Рида было сделано всё возможное, но, конечно, лекарств нет, и госпиталя испытывают недостаток во всём. Он не должен был умереть, но Джон относился к категории тех молодых людей, которые не обращают внимания на болезнь, и на ранних стадиях заболевание он совершенно о себе не заботился.

Я была на похоронах. Впервые в жизни я присутствовала на похоронах без отпевания. Похоже, из всех присутствующих только меня шокировало отсутствие церковных служителей. Гроб с телом Джона Рида на несколько дней был выставлен в Колонном зале Дома Союзов, стены которого завесили огромными революционными плакатами в ярких тонах.

Мы все собрались в этом зале. Гроб находился на возвышении и утопал в цветах. Внешне это выглядело довольно эффектно, но, когда выносили венки, я заметила, что большинство из них сделано из металлических пластинок в форме листьев и лепестков, раскрашенных красками. Во мне закралось подозрение, что эти «дежурные» венки неоднократно используются на похоронах видных революционеров.

Народу собралось очень много, но люди говорили между собой тихо. Я обратила внимание на человека, внешне похожего на Христа, с длинными вьющимися волосами, небольшой бородкой и ясными голубыми глазами. Он выглядел очень молодо. Я спросила, кто это. Никто не знал: «Художник, наверное». Внешность может быть обманчивой. Господин Ротштейн и я проследовали за гробом до самой могилы. Всю дорогу оркестр исполнял Похоронный Марш, который я раньше никогда не слышала. Каждый раз, когда оркестр начинал эту мелодию с самого начала (а звучала она весьма заунывно), все снимали шапки. Казалось, что только звучание Похоронного Марша заставляло людей обнажать голову. Мы пересекли Площадь Революции и через Воскресенские ворота вошли на Красную площадь. Джона Рида похоронили у Кремлёвской стены, рядом с могилами его товарищей, известных революционеров. Позади его могилы висело огромных размеров красное полотно, на котором золотыми буквами было написано: «Дело, за которое вы отдали жизни, живёт и побеждает!».

Когда мне сказали, что это первое кладбище для революционеров, я оглянулась вокруг в поисках надгробий, но передо мной лишь далеко протирался газон. Не было памятников, надгробных камней или плит, даже могильных холмов. Казалось, наконец, осуществилась коммунистическая мечта: равенство, невозможное в реальной жизни, равенство, за которое отдал свою жизнь Иисус Христос, нашло своё воплощение только в смерти.

На похоронах Джона Рида собралось много народа, и митинг не заставил себя долго ждать. С речами выступили Бухарин и госпожа Коллонтай. Последовали выступления на английском, французском, немецком и русском языках. Митинг затягивался, начался дождь со снегом. Хотя бедная вдова (Луиза Бриан) потеряла сознание, друзья не унесли её. Очень тяжело было видеть побелевшее лицо бессознательной женщины, откинувшейся на руки представителя дипломатического корпуса, которого больше интересовали выступления, чем человеческое страдание.

Лица стоявших рядом людей были бесстрастными. Они не выражали ни сочувствия, ни соучастия. Я не могла пробраться к ней, поскольку находилась позади оцепления из красноармейцев, стоящих плечом к плечу.

Меня не престают удивлять отсутствие эмоций на лицах русских людей. Во Франции или Италии вы видите, как горе глубоко трогает каждого, люди обнимают друг друга, их переполняют чувства сострадания. Они плачут над вашим несчастьем и радуются вашим успехам. Но русских словно околдовали. Не могу понять, они всегда такими были, или у народа, пережившего весь этот ужас, притупились все чувства, и они уже больше не способны ощущать боль.

К счастью, обошлось без залпов салюта. В прошлый раз, когда на похоронах стреляли из орудий, я слышала страшный грохот, ведь моя студия находилась по другую сторону кремлёвской стены. В связи с этим, мой помощник, пожилой человек, рассказал, что его жена чуть не умерла от страха, услышав орудийные залпы. Она решила, что Белые атакуют Кремль. Вполне вероятно, что эти салюты очень действуют на нервы неуравновешенных людей. Возможного «Белого террора» боятся в той же степени, что и Красного террора! Несчастные люди устали от нескончаемой борьбы. Думаю, им уже всё равно, кто ими правит, они только мечтают о мире.

Вернувшись домой, я увидела ожидавшего меня Максима Литвинова, который тоже был на похоронах и безуспешно искал меня в толпе. Он сообщил, что договорился с Чичериным о позировании, и можно приступить к работе завтра утром. Я не просила его об этом, но, если он уже всё организовал, я с радостью возьмусь за эту работу. Меня только не устраивает само пребывание в Комиссариате Иностранных Дел. Он расположен в гостинице «Метрополь» на площади Революции. Хотя мне не потребуется специальный пропуск, и не будет дополнительных препятствий в лице часовых, как это было в случае с Лениным и Троцким, но там стоит такое зловоние от нечистот, что людям приходится взбегать по лестнице через две ступеньки сразу, задерживая при этом дыхание! В самом Кремле тоже есть такие места, где может не выдержать и самый здоровый человек, но «Метрополь» по этой части бьёт все рекорды. В коридорах ещё можно находиться, но внутри помещений, где двойные рамы плотно заклеены на зимнее время, стоит такая духота и вонь, что удивительно, как люди вообще могут здесь существовать. Литвинов говорил, что новое здание почти готово, и в свой следующий приезд я увижу прекрасно обустроенный Комиссариат. Поразительно, что в Москве, одном из самых богатых городов мира, где живёт огромное число состоятельных людей, мало уделяется внимания вопросам санитарии. В прошлом году из-за отсутствия отопления в городе полопались почти все трубы. Не удивительно, что вспыхнула эпидемия тифа. В этом году дела обстоят лучше, и, если удастся достигнуть мирного соглашения на фронтах, положение значительно исправится.

Этим вечером товарищ Александр пригласил меня в театр. Он предложил на выбор несколько спектаклей, и я решила, что от оперетты «La fille de Madame Angot» я получу большее удовольствие, чем от постановки «Двенадцатая ночь» на русском языке. Мы отправились в МХАТ, где раньше ставились спектакли Чехова. Чехова больше не играют: он творил для класса, которому нет места в современной России, а рабочим и крестьянам чужды его идеи.

Поздним вечером, возвращаясь домой на машине, я заметила на небе огромное зарево. Несомненно, где-то был пожар, и я настояла, чтобы мы отправились в том направлении. Если пожар, когда мы его обнаружили, не представлял собой ничего особенного, то сам его поиск оказался весьма интересным, поскольку я открыла для себя, как огромна территория Москвы. Мы проехали километры пустынных московских улиц, и нам встретилось лишь несколько красноармейцев, устало бредущих по дорожной слякоти. Мы крикнули им: «Товарищи, где пожар?». В этом обращении «Товарищ» есть что-то приятное, чувствуешь дружеские чувства к совершенно незнакомому человеку. Но вместо ответа «товарищи» только неопределённо махнули руками. Машину подбрасывало и трясло. Нас обдувал ледяной ветер, а укрыться от него было нечем. Кажется, мы пересекли две реки, а, может быть, это были речные притоки. В сумерках всё выглядело так красиво! Парапеты вдоль набережной отсутствовали, только местами вырисовывались извилистые стволы деревьев. Наконец, мы добрались до места пожара. Оказалось, сгорело большое здание, на его месте виднелся только фундамент, и пламя ещё не угасло. Выбравшись из машины, я оказалась в грязи и не могла подойти поближе. Несколько человек, возникших на фоне огня, удивились нашему появлению на машине и потребовали от Александра предъявить документы. К счастью, у него с собой был партийный билет. На обратном пути его меньше всего беспокоило, что с машиной может что-то случиться на такой плохой дороге. Если машина сломается, весело объяснил Александр, запасных частей достать неоткуда, телефона нет, а идти пешком далеко. Пошёл снег, и только в час ночи мы, наконец, добрались до дома.

В коридоре я встретила Литвинова. И пока я ужинала, он передал мне сообщение от Троцкого, чтобы завтра в четыре часа дня я была готова к отъезду на фронт. Надо всё обдумать. Мы обсудили этот план со всех сторон. Литвинов был дипломатичен, он конкретно ничего не посоветовал, а только заявил, что окажет мне всяческую поддержку, независимо от моего решения. Я понимала, что буду лишена удобств и тепла, на передовую меня вряд ли допустят, и как единственная женщина я только стану вызывать подозрения. Ещё.… Но как велик соблазн! Наконец, около трёх часов утра я решила отказаться от этой идеи и сохранить о Троцком хорошую память. Лишь тогда впервые Литвинов произнёс: «Я так рад…».


25 октября. Москва.

Литвинов очень любезен: он помог доставить необходимое мне для работы оборудование из Кремля в комиссариат Иностранных Дел (гостиница "Метрополь"). Жалко, не удалось запечатлеть этот миг на плёнку: мой помощник несёт глиняную болванку; за ним следует Литвинов в меховом пальто и котиковой шапке, держа на вытянутых руках мою подставку для лепки; а сзади семеню я с ведром глины и тряпками.

В Комиссариате нас встретил китайский генерал в военной форме и все его сотрудники. Литвинов, который, по-моему, являлся советским представителем в Китае, был весьма удивлён таким rencontre, и китайцев это сильно позабавило.

Позже, в девять вечера, я вместе с Литвиновым вернулась в кабинет Чичерина, чтобы начать работу. Литвинов зашёл в кабинет, а я осталась ждать в приёмной. Пока я там сидела, какой-то мужчина торопливо забежал в кабинет. Маленького роста, в коричневых брюках и пиджаке, который ни в коей мере не сочетались с брюками. Шаркая ногами, он скрылся за дверями кабинета. Наверное, часовщик. Оказалось, это и был Чичерин.

Я всё ещё ждала. Постепенно это затянувшееся ожидание стало мне надоедать. Появилось тревожное предчувствие. В этот момент меня позвал Литвинов, но дальше порога кабинета мне продвинуться не удалось.

Внезапно передо мной возник Чичерин и торопливым и извиняющимся тоном произнёс: «Сегодня никак невозможно, совершенно невозможно…» и исчез. Он даже не разрешил мне переступить порог его кабинета!

Мы с Литвиновым посмотрели друг на друга и вышли из приёмной. Пошли в кабинет Литвинова. Он явно был удручён таким поворотом событий и не знал, что сказать. Я присела и, ожидая, пока за мной придёт машина, мы немного поговорили. Из всего сказанного Литвиновым, из того, чему я была свидетелем, у меня сложилось кое-какое мнение о личности Чичерина.

Он явно ненормальный человек, проводивший месяц за месяцем в своём душном кабинете, даже не выходя на улицу. Он приказал, чтобы в кабинете была поставлена для него кровать, поскольку у него не было времени ходить домой спать. Он работает ночи напролёт, а если телеграммы поступают днём, его должны разбудить. Его ночь – это рабочий день, а день – не обязательно ночь. У Чичерина отсутствует чувство времени, и он даже не понимает, что окружавшие его люди живут в другом ритме. Он может позвонить человеку в три или четыре часа утра по любому пустяку. Он всё делает сам, не вызывая по телефону секретарей или посыльных. Он даже сам бегает в другие отделы, прихватив под мышку документы. Он живёт на пределе, и любая мелочь может лишить его опоры.

Мне говорили, что Чичерин – это ангел, святой человек. Но то, что я увидела собственными глазами, скорее напоминало трепещущую и взволнованную птичку. Забавно, что его считают «джентльменом». Чичерин родился в богатой семье. Он добровольно передал всё, чем владела его семья, на благо народа.

Сегодня мне не повезло. Надо же такому случиться, что именно в этот день Чичерин впервые за долгое время вышел из здания Комиссариата: ему надо было посетить зубного врача. Один человек, смотревший в окно, позже описал мне это удивительное явление, Чичерин на улице. Чичерин остановился на краю тротуара, нерешительно оглядываясь вокруг, всем своим видом напоминая человека, собиравшегося в холодный день нырнуть в реку. Когда, наконец, он решился, то добежал лишь до середины улицы, а потом повернул обратно. Должно быть, Чичерина ошеломили дорожное движение, свежий воздух и зубной врач, и неудивительно, что он встретил меня в таком взвинченном состоянии!


26 октября, Москва.

Чичерин через Литвинова передал мне записку, приглашая прийти к нему на следующее утро в четыре часа утра, поскольку это самое спокойное время. Но, к сожалению, для меня это то же самое спокойное время сна.


29 октября, пятница. Москва.

У меня выдалось четыре праздных дня, но великое удовлетворение мне даёт чувство завершённости работы. Я виделась с Андреевым и Литвиновым. Однажды днём Максим Литвинов по дороге на работу подвёз меня к месту, которое мне хотелось сфотографировать. В пять часов вечера он вернулся, и мы пили чай. При нём был огромных размеров портфель, и до семи вечера Литвинов работал с бумагами в моей комнате. Затем он ушёл на какое-то собрание. Мы по долгу разговариваем, и я многое начинаю понимать. Литвинов снисходительно улыбается, когда проявляется моё буржуазное воспитание. Но он говорит, что я меняюсь в лучшую сторону. Даже Ротштейн стал относиться ко мне серьёзнее.

Сегодня, на четвёртый день отдыха, я почувствовала новый прилив энергии. Появилось желание творить снова. Я предложила Литвинову вылепить его портрет, и он согласился, пригласив меня работать в его кабинете. Это довольно трудно, и я попросила его позировать у меня дома, в те редкие моменты, когда он свободен. Пока мы не пришли к окончательному решению. Между тем, меня очень заинтересовали часовые у кремлёвских ворот. У них такой внушительный вид, долгополые овчинные тулупы с поднятыми воротниками, за которыми почти не видно голов. Мои неоднократные попытки заполучить одного из них для позирования, наконец-то, увенчались успехом. Ради этой цели сегодня утром мы с Андреевым бродили от здания к зданию. Андреев в таких делах – незаменимый попутчик. С ним легко, он открывает любые двери и входит туда, куда ему нужно. Вдвоём мы посетили такие места, куда бы я не отважилась отправиться в одиночку.

Мы запросто вошли в казарму. Сомневаюсь, чтобы здесь побывала хоть одна женщина, но я не привлекла пристального внимания. Несколько красноармейцев столпилось вокруг нас, пока мы объяснялись с караульным. Один или два из них улыбались, остальные смотрели на меня с полным безразличием! Что сказал Андреев, я, конечно, не знаю, но одно было ясно: караульный спросил, большевики ли мы. Оказалось, для удовлетворения моей просьбы, требуется специальное разрешение от Коменданта Кремля. Пришлось разыскивать Коменданта. Ох, какие тёмные коридоры и затхлые помещения! В них стоит запах ушедших столетий. Уверена, что свежий воздух сюда никогда не проникает. Мы дошли до склада военного обмундирования, где нам выдали овчинный тулуп огромного размера. От него исходил такой запах! Живая овца так не пахнет. Андреев, надрываясь под этой ношей, перенёс тулуп в мою студию, куда завтра должен будет прибыть красноармеец. Вся комната пропиталась этим запахом. Я задумала сделать статуэтку, и только в России можно найти такой силуэт.

Ещё было не поздно, домой возвращаться не хотелось. Поэтому мы решили побродить по дворцовому зданию. Открывая новые двери, мы переходили из одного помещения в другое. После непродолжительного разговора в одном из них, его служащий вызвался сопроводить нас в Оружейную Палату. Для меня это стало настоящим открытием, жалею, что не увидела Оружейной Палаты раньше, иначе бы бегала сюда каждую свободную минуту. Наш провожатый говорил по-французски и досконально знал историю каждого экспоната. Он рассказывал о них с гордость, почти с любовью. Экспонаты были расставлены с большим вкусом. Одну стеклянную витрину заполняли короны Романовых, усыпанные драгоценными камнями. Перед нашими глазами были выставлены великолепные скипетры, роскошные конские упряжки и сбруи, украшенные драгоценностями. Воображение поражает такое обилие сокровищ. Кольчуги представляют собой настоящие произведения искусства, но я мало в этом понимаю. Что мне действительно понравилось: старинные повозки и кареты. Одна из них была подарена английской королевой Елизаветой, ярко раскрашенная и резная, выполненная в якобинском стиле, ничего более прекрасного мне видеть раньше не приходилось. Кареты Людовика XV и Людовика XVI рядом с ней казались совсем простыми. В одном из залов были собраны серебряные и золотые кубки. Думаю, что среди них – предметы из знаменитой серебряной коллекции английского короля Чарльза Второго. Более того, собрано так много дорогой церковной утвари, недавно отобранной у Церкви, что все полки этим заставлены, и процесс описи этих сокровищ ещё не закончен. В дальних залах вывешены старинные костюмы, ризы священников и прекрасная парча. Здесь есть даже платье Екатерины Великой, которое она одевала в день своей коронации, и роскошные наряды других цариц. Удивительно, что все эти вещи не пострадали во время Революции.


30 октября. Москва.

Очень холодно. Река полностью скована льдом. Дети катаются на коньках и санках. Тротуары превратились в сплошной каток, и трудно удержать равновесие. Русские дети, кажется, имеют врождённое умение кататься на коньках. Они привязывают коньки к валенкам даже самых больших размеров или ботинкам и несутся с головокружительной скоростью.

Как приятно, что теперь не видишь людей, несущих за спиной мешки или узлы. Взрослые люди везут свои пожитки на небольших деревянных санках и выглядят как дети, тянувшие за верёвочки свои игрушки. Друзья одолжили мне тёплую одежду. Морозный воздух обжигает ноздри. Поднимаешь меховой воротник, и от дыхания он сразу покрывается инеем. Город, покрытый белой пеленой снега, выглядит очень красивым. С наступлением сумерек в небо поднимаются стаи чёрных ворон. Они рассаживаются на ветвях деревьев, и кажутся тёмной листвой на фоне багрового заката. В восемь тридцать вечера в мою комнату неожиданно вошёл Каменев. Около трёх недель назад он уехал на фронт. В приподнятом настроении, немного похудевший, небритый и нестриженый! Его интересовало настроение в рядах Красной армии. Он сообщил, что солдаты полны энтузиазма, мечтают поскорее покончить с Врангелем и установить мир. Необходимо удачное наступление. Теперь я особенно пожалела, что не поехала с Троцким на фронт: они встретились в Харькове, и я могла бы вернуться обратно вместе с Каменевым.


31 октября. Москва.

Я отправилась в Кремль и пыталась работать. В студию пришёл красноармеец, чтобы мне позировать, но было так холодно, что глина быстро застывала, а мои пальцы немели. Тогда я разожгла жаркий огонь в камине, чтобы согреться, но с моим несчастным красноармейцем, одетом в тёплый овечий тулуп, чуть не случился удар. Более того, с повышением температуре запах от тулупа становился всё удушливее. Даже красноармеец с трудом терпел его. Но мы не могли распахнуть окна, чтобы впустить струю свежего воздуха. В таких условиях очень трудно работать.

Андреев заехал за мной в двенадцать тридцать, и мы отправились в Художественную галерею Щукина, бывшего купца Первой гильдии и совладетеля текстильных фабрик, который собрал самую большую коллекцию современной французской живописи.

Сейчас Галерея национализирована и открыта для посетителей несколько дней в неделю. Госпоже Щукиной, как мне кажется, разрешили остаться и отвели бывшую комнату для прислуги. В самой Франции нет подобной коллекции современной живописи. Здесь собраны все художники, которых я мечтала увидеть. В первом зале развешаны преимущественно работы Клода Моне, три маленькие полотна Джеймса Вистлера украшали стены коридора, ведущего в следующий зал, наполненный творениями Дега, Ренуара и Сезанна.

Очень все богатые люди. Если криптоеврей Оскар Моне в основном рисовал размытые пейзажи через синие очки почти слепого человека, то криптоеврей Ренуар занимался приятным времяпровождением, тоже с плохим зрением рисуя голых баб (см. внизу страницы - http://en.wikipedia.org/wiki/Pierre-Auguste_Renoir ; а Евреонал назначал за их картины огромные деньги, исходя из презумпции того, что какая бы дрянь не вышла бы из под кисти еврейского художника, - это всё надо собирать в "галлереи", чтобы тупоголовых гоев водить им поклоняться, как, дескать, "общечеловеческим шедеврам". Для этого криптоалинеы содержат армии натасканных экскурсоводов, "критиков", журалистов, и "экспертов-искусствоведов своей породы, которые как раз и объясняют гоям всё именно с этих позиций.

Сегодня впервые для себя я оценила Матисса: в одном помещении было собрано сразу двадцать одно его творений. В следующем зале – двадцать работ Гогена. В остальных залах – смешанная коллекция, включавшая пару картин Франка Брангвина. Ещё там был представлен витраж Бёрн-Джонс «Рождество Христово», на которое даже не хочется смотреть после современной французской живописи.

Выходя из здания, нам пришлось пройти через запорошенный снегом дверной проём, аляповато выкрашенный жёлтой и зелёной красками. У входа стоял охранник. Я обратила внимание Андреева, что этот сюжет достоин кисти Матисса. Он согласился. Иногда бывает достаточно взглянуть на вещи глазами другого человека, чтобы привычный мир предстал в другом свете. Помню, когда я несколько дней провела во Флоренции, каждый встречный для меня выглядел как Мадонна!

В тот же вечер Литвинов давал прощальный ужин для какого-то важного китайского генерала. Это стало большим событием. Такая сервировка стола в голодной Москве могла присниться только в сказочном сне. Среди присутствующих помимо самого генерала и его трёх подчинённых, находились два переводчика (один из них был профессором китайского языка Петербургского университета), Чичерин, Карахан, его секретарь, госпожа Карахан, мистер Вандерлип, Ротштейн и я.

В приглашении говорилось о девяти вечера, но мы смогли начать только в половине двенадцатого, в лучшей русской традиции, с опозданием на два с половиной часа. Это произошло из-за Чичерина: он не знал, который час.

Атмосфера была несколько натянутой, поскольку непринуждённого общения не получалось: приходилось прибегать к услугам переводчиков. Один из китайских гостей говорил по-французски. Он был Председателем Профсоюза китайских рабочих.

Карахан представляется «армянином». Он говорит на каком-то странном восточном диалекте, я его совершенно не понимаю. Его жена знает только русский язык. Они живут в нашем доме, но мы их почти не видим. Они всегда едят в своей квартире. Карахан – интересный мужчина, его лицо словно выточено из слоновой кости. Он – сама загадка: живёт шикарно, курит дорогие сигары, ездит на работу в роскошном автомобиле и выглядит весьма респектабельно в каракулевой шубе и шапке, словно находится не в голодной России, а где-то в Европе. Должно быть, он занимает очень важный пост, иначе не стали бы мириться с его образом жизни. Мне кто-то рассказывал, что однажды Ленин поинтересовался, какой от него прок, и Ленину ответили, что Карахан – очень важная персона. Неужели среди них никто другой не может носить выходной костюм?

Во время ужина я сидела между Председателем Профсоюза китайских рабочих и Литвиновым, который со знанием дела руководил вечером и удачно рассаживал гостей. Он сумел уделить внимание и отдать должное каждому из приглашённых, все оказались польщёнными. Литвинов посадил Чичерина во главе стола, так что генерал и Вандерлип, сидевшие по бокам от него, ощущали себя почётными гостями. Меня он посадил сбоку от себя, а госпожу Карахан – на другом конце стола, напротив Чичерина.

Я съела столько много вкуснейших закусок, считая, что так поесть снова мне придётся не скоро (а кроме закусок ничего не предлагалось), что в моём желудке просто не осталось свободного места. Даже один взгляд на свежий салат в Москве и цветную капусту доставлял удовольствие.

Наш старый дворецкий оказался чрезвычайно довольным. На нём были накрахмаленный воротник и галстук, чисто выбритое лицо, и он сумел всё прекрасно организовать. На столе красовались сервировочная солонка и графин. Похоже, он ощутил, что время пошло вспять, и он словно прислуживает своему господину и его друзьям в старое дореволюционное время. Он просто светился от гордости.

Нас забавляли его манеры, а он пошёл ещё дальше. Подавая мне блюдо из говядины, он произнёс: «Magnifique!». Литвинову он сделал замечание за то, что тот пользовался ножом, разрезая овощи, и предупредил, что другого ножа не даст. Когда начали подавать яблочные пирожки, я уже наелась досыта. И сказала нашему дворецкому: «Завтра». Надеюсь, что-нибудь останется от сегодняшнего стола. Я поинтересовалась у Литвинова, где удалось достать всю эту еду. Он объяснил, что имеются продуктовые запасы, но всё самое лучшее, якобы, распределяется по больницам и детским учреждениям.

Затем начались речи. Я ещё могу просто слушать русскую речь, не понимая ни слова, но присутствовать при выступлении на русском языке, сопровождаемом переводом на китайский, и наоборот.… Такое трудно выдержать. Чичерин говорил довольно долго. Лицо китайского генерала оставалось непроницаемым. После того, как профессор перевёл сказанное Чичериным, генерал что-то ответил, но выражение его лица при этом не изменилось.

После ужина мы перешли в просторные комнаты квартиры Карахана. Чичерин казался смущённым, встретившись со мной снова. Меня же ситуация лишь забавляла. Я сказала шутливым тоном: «Товарищ Чичерин, вы очень плохо обошлись со мной». Он снова сильно разволновался.

Литвинов доверительно рассказал мне, что предложил Чичерину подыскать помощника, который бы привёл в порядок его бумаги. Чичерину идея понравилась, и он ответил, что уже слышал об одном способном молодом человеке, который «целыми днями работает, но ночью совершенно свободен». Литвинов поинтересовался, а когда же этот молодой человек спит. Чичерин только удивлённо посмотрел на него: он совершенно не подумал об этом!


2 ноября, 1920 год.

Загрузка...