Был субботний вечер. Школьному сторожу Михаилу Ивановичу Струкову оставалось жить меньше двух с половиной суток, но он об этом, конечно же, не знал. Не знал об этом и учитель истории Перельман, тезка Михаила Ивановича, работавший в той же школе, что и страдавший от хронического алкоголизма сторож. Он провел этот вечер точно так же, как и сотни других вечеров, с той лишь незначительной разницей, что сегодня над ним не висела тягостная необходимость вставать назавтра в половине шестого утра и битый час трястись в переполненном транспорте только затем, чтобы убить еще один день своей жизни на вдалбливание в тупые головы современных подростков исторических сведений, которые были этим подросткам абсолютно не нужны.
Завтра воскресенье, а это означало, что сегодняшний вечер принадлежал ему безраздельно. Невелико сокровище, конечно, но для человека, который шесть дней в неделю занимается нелюбимым делом, даже один абсолютно свободный вечер – это уже что-то.
По субботам во второй смене у Михаила Александровича Перельмана было всего три урока, поставленных к тому же подряд, один за другим – с первого по третий. Благодарить за это следовало Ольгу Дмитриевну Валдаеву, которая составляла расписание, но Перельман не собирался рассыпаться перед ней в любезностях. Валдаева просто делала все от нее зависящее для того, чтобы сохранить в школе сравнительно молодого грамотного специалиста, да к тому же мужчину. Мужчины-учителя – вымирающий вид, их нужно беречь, о них нужно заботиться, с них нужно сдувать пылинки. Кроме того, Перельман подозревал, что завуч Валдаева имеет на него и другие виды. Кого бы она из себя ни строила, она в первую очередь была женщиной, а всем женщинам, по твердому убеждению Перельмана, свойственно хотеть замуж. Это как у Козьмы Пруткова: «Все девицы вообще подобны пешкам: каждая мечтает, но не каждой удается пройти в дамки».
И кем бы ни воображал себя учитель истории Перельман, он прекрасно понимал, что одной ногой уже стоит на выжженной южным солнцем священной земле Израиля. Мать и сестра уехали больше года назад и с тех пор не оставляли его в покое, непрерывно бомбардируя слезными письмами и телефонными звонками: приезжай, Миша, как ты там без нас, как мы здесь без тебя? Когда они уезжали, он был тверд. «Мой дом здесь, – сказал он, – а там меня никто не ждет. Я там ни разу не был, зачем же говорить, что там моя родина? И потом, что я, по-вашему, буду там делать? Строить дороги? Так я не умею строить дороги. В конце концов, я не хочу ничего строить, я учитель! И я очень сомневаюсь, что там мне удастся найти местечко преподавателя истории России.»
Все это было так, но за год взгляды Михаила Перельмана как-то незаметно переменились. Возможно, дело было в этих дурацких записочках от каких-то «детей Сатаны» и «воинов ислама», которые стали с завидной регулярностью появляться в его почтовом ящике, или в телефонных звонках с угрозами сделать ему «обрезание по самые уши». А может быть, свою роль сыграло резко изменившееся отношение к нему завуча Валдаевой – женщины, бесспорно, сногсшибательно красивой, но чересчур авторитетной и какой-то замороженной, словно она много лет пролежала погруженной в жидкий азот и до сих пор не могла оттаять. С некоторых пор – а именно с того дня, как в школе стало известно об отъезде его родственников за рубеж, – Валдаева вдруг начала вести себя с ним как-то странно, и лишь спустя несколько недель до Перельмана наконец дошло, что замороженная завучиха попросту строит ему глазки. Разумеется, у Михаила Александровича и в мыслях не было не то что жениться на Валдаевой, но даже и спать с ней. Как-то раз, он честно попытался представить себе, как это могло бы быть, но получившаяся картинка была довольно безрадостной и отчетливо попахивала некрофилией. Тем не менее у него хватило ума не доводить дело до решительного объяснения, что дало ему некоторую передышку и позволило пользоваться плодами расположения завуча, ничем за это не расплачиваясь.
Это не могло продолжаться вечно. Валдаева не молодела и отлично об этом знала. Перельман понимал, что ее терпение скоро лопнет, она перейдет от осторожной осады к более решительным действиям, и тогда о спокойной жизни можно будет забыть. Первым делом старая стерва составит такое расписание, что он при минимальной нагрузке будет вынужден торчать в школе по двенадцать часов в день шесть дней в неделю, и каждый второй данный им урок будет открытым. Чем дольше тянулась неопределенность, тем явственнее Михаил Александрович понимал неизбежность такого финала. Ожидание неприятностей, как водится, изматывало сильнее, чем сами неприятности, а тут еще эти сопливые идиоты со своими подметными письмами ни с того ни с сего активизировались и принялись буквально изводить его. Дело дошло до того, что кто-то намалевал аэрозолем жирную свастику прямо на портфеле, с которым Перельман ходил на работу, – среди бела дня, на большой перемене, в классе, где было полно учеников… Он стоял перед ними, смотрел в их невинные глаза, разглядывал их молодые чистые лица и думал о том, что все они знают, кто шутит над ним так подло, – знают, а может быть, и сами принимают участие. Дикость, средневековье, тысяча лет до рождества Христова! И все это – на пороге нового тысячелетия…
Последним, третьим по счету во второй субботней смене у Перельмана стоял урок истории в седьмом "В". Входя в класс, Михаил Александрович поймал себя на чувстве трусливого облегчения: эти были еще слишком юны, чтобы доставлять серьезные неприятности. Все, на что они были способны, пока что начиналось и заканчивалось детскими шалостями: намазать доску воском, подложить на стул кнопку, принести в школу белую крысу или подвесить где-нибудь в укромном местечке за шторой «хохотунчика» на батарейках, который отзывался на каждое повышение голоса взрывами истеричного хохота. Затея с «хохотунчиком», между прочим, Перельману понравилась. Он оценил ее по достоинству, тем более что сам никогда не орал на учеников, считая подобный стиль поведения унизительным прежде всего для себя. Зато биологичка, которую предусмотрительные родители назвали Флорой (Флора Эммануиловна, с ума можно сойти!) и которую изобретательные школьники, разумеется, моментально окрестили Фауной, неоднократно прибегала в учительскую в состоянии, близком к буйному помешательству. Насколько было известно Перельману, Флора Эммануиловна собственноручно разорвала в клочья четырех «хохотунчиков», но детишки не унывали и регулярно покупали новых, благо деньжата у их родителей водились.
Седьмой "В" нравился Перельману. Детишки здесь учились далеко не самые способные, подобранные с бору по сосенке, и родители у них были попроще, чем у юных снобов, которых по старой традиции отбирали в "А" классы, но именно поэтому с учащимися седьмого "В" было проще работать. В них не было того холодного насмешливого равнодушия ко всему на свете, которое так пугало Перельмана в некоторых учениках. Зато с чувством юмора у них был полный порядок, не то что у большинства коллег Михаила Александровича.
На субботу Перельман назначил седьмому "В" самостоятельную письменную работу, что позволяло, во-первых, немного побездельничать самому, а во-вторых, отпустить пораньше тех, кто справился с заданием. Если не делать задание излишне сложным и объемным, можно закончить урок за каких-нибудь двадцать минут и быть наконец свободным до самого понедельника. Он распределил варианты, пустил по рядам карточки с вопросами и уселся за стол, разворачивая газету.
В классе стоял неприятный запашок какой-то тухлятины. Перельман старался не обращать на него внимания. Причин для запаха могла быть уйма: чье-нибудь расстройство желудка, небрежность уборщицы, которая вымыла пол в классе грязной, уже начавшей гнить тряпкой, какая-нибудь околевшая за плинтусом или под шкафом мышь… Но когда он сел за свой стол, запах, казалось, многократно усилился. Перельман заметил, что некоторые ученики украдкой принюхиваются, морща носы, и вертят головами, пытаясь установить источник вони.
Он медленно свернул газету, отложил ее в сторонку и осторожно огляделся, пытаясь понять, откуда все-таки воняет. В душе его крепло неприятное предчувствие, что все это неспроста. Стараясь действовать незаметно для учеников, он приоткрыл тумбу стола и заглянул вовнутрь. Внутри не было ничего, кроме сваленных беспорядочной грудой бумаг: каких-то старых контрольных работ, забытых тетрадей, пожелтевших газет и иной макулатуры.
Перельман закрыл дверцу тумбы и потянул на себя выдвижной ящик. Вонь ударила в нос, как боксерская перчатка. На дне ящика, распластанная на светлой фанере распоротым брюхом кверху, лежала огромная полуразложившаяся крыса. Грязно-бурая жесткая шерсть слиплась и вылезла клочьями, оранжевые зубы торчали наружу в мучительном оскале, а на груди у дохлого грызуна лежал грязноватый клочок бумаги, на котором кто-то синим фломастером изобразил звезду Давида.
Борясь с тошнотой, Перельман быстро задвинул ящик. Ему хотелось вскочить, отшвырнув стул, ударить обоими кулаками по столу и бешено, надсаживая горло, заорать: «Кто?!». А потом хватать этих юных мерзавцев за шиворот и трясти – каждого, всех по очереди, так, чтобы их тупые головы мотались из стороны в сторону, лязгая зубами, – до тех пор, пока виновный не будет установлен.
Он до хруста стиснул зубы и начал считать про себя в обратном порядке, начиная со ста. На счете «семьдесят три» он почувствовал, что начинает понемногу успокаиваться, и тут же вспомнил, что, направляясь сюда из учительской, столкнулся в коридоре с двумя бритоголовыми из десятого "А" – Скороходовым и Сусловым. Они, как всегда, поздоровались с ним с издевательской вежливостью, и он, как всегда, ответил им спокойным и ровным тоном, и только сейчас до него дошло, что этой парочке было совершенно нечего делать здесь в это время – десятый "А" занимался в первую смену…
Он снова открыл ящик стола, прихватил дохлятину так и не прочитанной газетой, стараясь при этом сохранять невозмутимое выражение лица, обернул эту дрянь со всех сторон, чтобы никто из учеников, а особенно учениц, не заметил, что там, внутри, и не поднял крик, задвинул ящик локтем, встал и, пробормотав: «Я сейчас вернусь», торопливо вышел из класса.
Домой он отправился пешком. Это было не близко, но погода стояла не по-осеннему теплая, а ему просто необходимо было проветриться. Желудок его все еще бунтовал, перед глазами периодически всплывало отвратительное видение полуразложившейся крысиной тушки (ничего себе тушка – килограмма полтора!), а одежда, казалось, насквозь пропиталась тошнотворной трупной вонью. Вот тебе и субботний вечерок – единственный по-настоящему свободный и беззаботный вечер за всю неделю!
Утраченную беззаботность необходимо было вернуть, и для этого существовало проверенное веками народное средство. Перельман зашел в гастроном, тщательно осмотрелся, проверяя, не вертится ли поблизости кто-нибудь из учеников, и купил бутылку водки. Это незапланированное приобретение пробило в его скудном бюджете колоссальную дыру, но Перельман чувствовал, что без водки ему сегодня не обойтись. В конце концов, ему просто хотелось выпить, и он, черт подери, имел на это полное право!
Придя к такому выводу, он переместился к мясному отделу и раскошелился на килограмм ветчины. Какого черта?! Что он, не человек? Эти сопляки, родители которых спекулируют на рынке, каждый день жрут что хотят и курят «Мальборо», а он вынужден терпеть их оскорбления и на голодный желудок проповедовать им высокие принципы! Черт с ними, с деньгами, потом как-нибудь выкрутимся…
В киоске на углу он купил пачку «Парламента» – гулять так гулять! Торопливо разорвал целлофановую обертку, откинул тугую картонную крышечку, выдернул прокладку из фольги, вытянул сигарету и закурил. Сигарета показалась ему совсем слабой, не то что родная «балканка», но она, по крайней мере, не воняла сушеным навозом. И все, сказал он себе. Ни слова о школе до самого понедельника. Пропади она пропадом, эта школа!
До дома он добрался, когда уже начало темнеть. Отвыкшие от таких нагрузок ноги приятно гудели, полупустой портфель оттягивал руку, но эта тяжесть тоже была приятной, поскольку лежали в портфеле не тетрадки, а бутылка водки и килограмм ветчины. Черт, про тетрадки-то я и не подумал, вспомнил Перельман. Самостоятельные работы нужно было бы проверить… А впрочем, я и так знаю, кто из них на что способен, с точностью до плюс-минус одного балла в каждом конкретном случае. И потом, мы ведь решили, что не будем думать о школе. Вот и не надо. Плевать.
Он с усилием потянул на себя тяжелую, сплошь стеклянную дверь подъезда. В почтовом ящике что-то белело. «Опять подметное письмо», – подумал Михаил Александрович. Придерживая портфель, он позвенел ключами, выбрал нужный и отпер ящик. Внутри, вопреки его ожиданиям, оказалась не анонимка, а большой белый конверт с красно-синим бордюром авиапочты. Он глянул на обратный адрес: Хайфа, Израиль… Опять они за свое…
Он вскрыл письмо в кабине лифта. Собственно, никакого письма в конверте не было, а было там оформленное по всем правилам гостевое приглашение. В комментариях это не нуждалось. Не хочешь, мол, перебираться сюда насовсем, так приезжай хотя бы в гости, осмотрись, подумай. Перельман досадливо поморщился. Мать и сестра были очень милыми женщинами, и он искренне любил обеих, но порой они таки ухитрялись вывести его из равновесия. Ну, нельзя же, в самом деле, быть такими безмозглыми курицами! Начало октября, учебный год только-только стартовал, а они зовут его в гости!
Он засунул документы обратно в конверт, а конверт небрежно затолкал в карман пиджака, нимало не заботясь о том, что приглашение помнется. Тоже мне, сокровище…
Ковыряясь ключом в дверном замке, он услышал, как внутри квартиры заходится звоном телефон. Перельман заторопился. Звонила скорее всего мать, чтобы поинтересоваться, дошло ли ее письмо. Между прочим, такие вещи надо отправлять заказным, а не совать в почтовый ящик, но объяснять ей это бесполезно: все равно через минуту забудет.
Ключ наконец вошел в прорезь, замок дважды щелкнул, и дверь распахнулась. Бросив портфель на тумбочку с обувью, Михаил Александрович поторопился к телефону и сорвал трубку.
– Да! – крикнул он. – Слушаю! Мама, это ты?
– Здгавствуй, Мойша, – кривляясь, произнес в трубке мальчишечий голос. – Это я, твоя мамочка Сага, звоню тебе с бегегов Кгасного могя. Тебе еще не отгезали твои симпатичные яички? Пгиезжай скогее ко мне, я дам тебе титю. Или тебе больше нгавится сосать гусский хген?
– Ублюдки, – выдавил он сквозь стиснутые зубы. – Поймаю – убью…
В трубке фыркнули, и сразу же зачастили короткие гудки отбоя. Пора покупать телефон с определителем номера, понял Перельман. Давно пора. Или просто обрезать шнур. Зачем он мне вообще нужен, этот телефон? Кому звонить-то?
Он протянул руку и выдернул шнур из розетки. Сволочи… Ах скоты!
Переодевшись в домашнее, он вывесил костюм в лоджию, чтобы выветрился трупный запах, тщательно, как хирург перед операцией, вымыл руки и приготовил себе незатейливый ужин: накрошил салата, нарезал толстыми ломтями хлеб и ветчину, зажарил три последних яйца («Как там твои симпатичные яички? Их еще не отрезали?»), открыл водку и включил стоявший на холодильнике переносной телевизор.
Оказалось, что его пешая прогулка отняла даже больше времени, чем он рассчитывал: по ОРТ уже вовсю шла программа «Время». Будто нарочно, Перельман включил телевизор как раз на сюжете о нападении на синагогу. Показывали какую-то лестницу с залитыми кровью ступеньками, забрызганные, исписанные стены… Михаил Александрович поспешно хватанул водки и переключился на другой канал.
Здесь кипели латиноамериканские страсти и плелись интриги, смысла которых Перельман не понимал и вникать в которые не имел ни малейшего желания. Он поддел на вилку кусок ветчины, отправил его в рот, откусил от толстого ломтя бородинского хлеба и снова переключил программу, наугад ткнув пальцем в кнопку на пульте дистанционного управления.
Оказалось, что это канал «Культура». Вообще-то «Культура» Перельману нравилась, но сегодня все словно сговорились испортить ему вечер: передавали официальную тягомотину. По экрану группами перемещались мужчины в строгих черных костюмах и женщины в вечерних платьях, сияли хрустальные люстры, вспыхивали острыми огоньками драгоценности, дрожали блики на бледных лысинах, звучали какие-то обтекаемые до полной невразумительности фразы об улучшении российско-французских отношений…
Михаил Александрович невнятно выругался и снова наполнил рюмку. Пожалуй, следовало взять более быстрый темп: водка никак не начинала действовать, а по телевизору показывали сплошную белиберду. «Теперь, когда уникальный чайник работы Фаберже возвращен наконец на родину, он займет достойное место в коллекции Алмазного фонда, где хранятся драгоценности, принадлежавшие некогда царской семье», – вещала симпатичная тележурналистка, стоя на фоне какой-то застекленной витрины.
«Любопытно, – подумал Перельман, – кто сказал этой дуре, что Фаберже делал посуду? Это же просто анекдот…»
Чтобы насладиться анекдотом в полной мере, он поправил очки и внимательно уставился на экран. Как раз в этот момент журналистка отступила в сторонку, открывая витрину, камера дала наезд, и на экране возник, заполнив его целиком, сверкающий желтым металлом пузатенький заварочный чайник на изящной подставке. Затейливо изогнутая ручка была перевита какими-то лепестками и завитушками, длинный носик напоминал своим изгибом лебединую шею, на полированном боку выступало какое-то рельефное изображение.., кажется, двуглавый царский орел. В общем, вещица была в высшей степени изящная и наверняка очень дорогая, поскольку выглядела не только старой, но вдобавок еще и золотой, однако вовсе не это заставило Михаила Александровича Перельмана замереть, не донеся рюмку до приоткрытого рта.
Его внимание привлек герб. Точно такой же по рисунку и размеру герб он видел где-то совсем недавно. Обвивавшие ручку чайника лепестки и завитушки тоже казались ему странно знакомыми, да и общий облик этой драгоценной безделушки наводил на мысли о чем-то, что учитель Перельман видел чуть ли не каждый день и к чему уже успел привыкнуть настолько, что перестал замечать.
– Ну-ка, ну-ка, – пробормотал он, щурясь и жалея о том, что нельзя, как при просмотре видеофильма, задержать изображение на экране.
Глядя на чайник, он попытался представить себе, как тот выглядел бы, если бы был покрыт неопрятной пленкой окисла. Ну да, да, золото не окисляется, это ясно, это знают все, но все-таки!.. Если представить себе… А ведь похож, ей-богу, похож!
«К сожалению, – слышался за кадром голос журналистки, – предположения о том, что так называемый басмановский чайник является частью большого золотого сервиза, до сих пор остаются только предположениями. Специалистам не удалось обнаружить в архивных материалах ни одного упоминания о таком сервизе, хотя вероятность его существования, по мнению экспертов, довольно высока. Видимо, эта часть нашей культуры безвозвратно утрачена, и нам остается лишь сожалеть об этом и любоваться великолепным произведением декоративно-прикладного искусства, счастливо возвращенным нам благодаря любезности господина Басманова…»
Изображение золотого чайника исчезло с экрана. Снова мелькнули хрустальные люстры, смокинги и лысины, и сюжет сменился. Чепуха, подумал Перельман. Такого просто не бывает, а если бывает, то с кем угодно, но только не со мной. Ишь, чего выдумал…
Он не торопясь, обстоятельно выпил водки и закусил уже начавшей остывать яичницей. Ветчина буквально таяла во рту, и он невольно усмехнулся, вспомнив, как однажды сестра по секрету от мамы нашептала ему по телефону, что там, в Хайфе, целые компании новоявленных иудаистов тайком покупают на рынке свинину и выбираются на шашлыки в.., пустыню. А на базаре сидят пейсатые хохлы и из-под полы торгуют салом. «Чего я там не видал, – подумал Перельман. – Шашлыков с песочком я там не видал? Сала я и здесь могу купить, причем совершенно открыто…»
Он снова наполнил рюмку. Видение сверкающего золотого чайника с двуглавым орлом на боку и оплетенной какой-то растительностью ручкой неотступно маячило перед глазами. «Ну и ладно, – весело подумал он. – Раз уж меня сегодня все равно весь вечер преследуют видения, пусть будет чайник. По крайней мере, это гораздо эстетичнее, чем дохлая крыса.» Почему бы скромному школьному учителю не помечтать о несбыточном? О несбыточном ли? Конечно о несбыточном! Ведь чайник-то золотой, а сервиз, который вот уже несколько десятилетий пылится на полке школьного музея, медный. Неполный сервиз, в котором всего-то и не хватает что заварочного чайника. Сервиз с затейливо изогнутыми ручками, оплетенными сложным рельефным узором из листьев и завитушек, с двуглавыми царскими орлами на каждом предмете… Медный сервиз, найденный в сорок девятом году покойным учителем истории Пестряковым в груде металлолома, натасканной на школьный двор тогдашними пионерами. Учитель Пестряков был большим энтузиастом своего дела. Как раз в то время он активно занимался организацией школьного музея и, разумеется, не мог пройти мимо такой любопытной штуковины, как этот сервиз. Медный сервиз с орлами…
Медный ли? И не кажется ли вам, господин учитель, что это очень странное совпадение: полная идентичность декоративной отделки и то, что в сервизе не хватает именно чайника? Случаются ли вообще такие совпадения? А если случаются, то как объяснить то происшествие годичной давности?
Примерно год назад, почти сразу после отъезда мамы и сестры на историческую родину, учитель Перельман переживал довольно тяжелый период своей жизни. Строго говоря, легких периодов в его жизни было очень мало, а учитывая их мизерную продолжительность, можно было сказать, что их не было совсем. Но теперь – другое дело.
Мать и сестра частенько раздражали Перельмана своей шумной бестолковостью, неряшливостью в быту и скоропалительностью суждений, которые они с великолепной непосредственностью высказывали направо и налево. На протяжении нескольких месяцев, предшествовавших отъезду, все эти качества, и без того трудно переносимые, многократно усилились и обострились – вероятно, на нервной почве, – так что Михаил Александрович под конец совсем осатанел и просто не мог дождаться, когда же наконец эти две курицы сядут в самолет и дадут ему хоть немного покоя.
Но уже в аэропорту, когда по радио объявили посадку и обе родственницы вдруг как по команде разразились мелодраматическими рыданиями и полезли к нему обниматься, Перельман не то чтобы понял, но как-то предощутил, что покоя и одиночества в его жизни теперь будет, пожалуй, даже чересчур много. Весь влажный и липкий от их слез и слюнявых поцелуев, он стоял в огромном гулком зале аэропорта, и внутри у него стыло тоскливое предчувствие. Он вдруг осознал, что остался совсем один, как если бы мама и сестра не уехали, а умерли.
Пустая квартира встретила его предотъездным разгромом. Повсюду были разбросаны какие-то оброненные в спешке тряпки, на стенах темнели прямоугольные следы снятых картин, тут и там вместо привычных, примелькавшихся предметов зияли пустые замусоренные квадраты дощатого пола, вся мебель была сдвинута, словно в квартире произошел обыск. Нужно было как-то наводить порядок и жить дальше. Перельман вдруг представил себе эту дальнейшую жизнь: бесконечную череду унылых в своей одинаковости дней, однообразную смену времен года за огромными окнами душных светлых классов, вечную нехватку денег, пустые ненужные разговоры с абсолютно посторонними людьми… Безнадега. Тоска. Одиночество.
Именно тогда он предпринял попытку спастись, с головой уйдя в работу. Он торчал в школе с восьми утра до восьми вечера, он добился того, что кабинет истории был признан лучшим в школе, и даже на какое-то время сдвинул с мертвой точки работу школьного музея, который давно висел у него на шее ненужной обузой.
Музей располагался в двух смежных кабинетах на втором этаже восточного крыла, где занимались старшие классы. Перегородку между кабинетами сломали, лишнюю дверь заложили кирпичом и оштукатурили, а образовавшееся кишкообразное помещение до отказа набили выгоревшими фанерными стендами и пыльными экспонатами, которые выглядели так, словно их украли с городской свалки. Впрочем, в большинстве случаев так оно и было.
Обычно музей был заперт, поскольку с тех пор, как Пестряков сначала ушел на пенсию, а потом и умер, успел превратиться из живого интересного дела в мертвую строчку ежегодных отчетов, посылаемых администрацией школы наверх: школьное самоуправление, ремонт кабинетов, компьютеризация, работа школьного музея… Когда Перельман пришел на работу в эту школу, двое здешних историков как раз были заняты спихиванием этой обузы друг на друга, и, как и следовало ожидать, администрация живо нашла соломоново решение: повесила музей на новичка.
Перельман честно заходил в музей раз в неделю, чтобы сдуть пыль с экспонатов и проверить, не потекли ли батареи парового отопления. Иногда ему приходилось открывать дверь музея, чтобы продемонстрировать его очередной комиссии или делегации учителей из отдаленных районов Москвы и Подмосковья. Большего от него не требовали, понимая, по всей видимости, что реанимировать этот высохший труп выше человеческих сил.
Теперь, когда главной проблемой Перельмана сделался избыток свободного времени, он взялся за музей всерьез. Ему даже удалось сколотить небольшую группу энтузиастов из учащихся восьмых и девятых классов, с помощью которых он обновил стенды и обревизовал экспозицию, приведя в порядок то, что еще поддавалось реставрации, и безжалостно выбросив то, что уже не подлежало восстановлению. Почти начисто объеденное молью чучело рыси он спихнул в кабинет рисования, где его с воинскими почестями водрузили на шкаф. На следующий день на голом шелушащемся боку этого облезлого страшилища появилась сделанная фломастером надпись: «Hello, monster!».
С учительницей рисования Ирочкой Маркиной у Перельмана установились довольно теплые приятельские отношения, которые могли бы, наверное, со временем перерасти во что-то большее, если бы Ирочка не была такой дурнушкой. Ее обижали все, кому не лень, и Перельману было ее жалко. Иногда по просьбе Ирочки он выдавал ей некоторые экспонаты из музея в качестве наглядных пособий для ученических натюрмортов. Сама Ирочка рисовала довольно пристойно, хотя и не блистала талантом, и написанные ею акварели украшали ее кабинет, служа ученикам, как принято было считать, образцом для подражания.
Из-за своей специфики кабинет рисования был оборудован умывальником – треснувшей, вечно изукрашенной разноцветными акварельными потеками фаянсовой раковиной и хронически подтекающим краном с холодной водой. Работая в музее, Перельман частенько забегал сюда сполоснуть испачканные руки или набрать воды – туалет располагался в дальнем конце коридора, там вечно стоял невыветриваемый запах общественной уборной и толклись старшеклассники.
Однажды на глаза Михаилу Александровичу попалась стоявшая на краю раковины пластмассовая баночка с чистящим порошком, и его осенила свежая идея: а что, если попытаться отчистить покрытый толстой коричнево-зеленой пленкой окисла медный сервиз, который стоит на одной из полок музея? Для начала можно воспользоваться абразивным порошком, а потом навести окончательный глянец пастой ГОИ или каким-нибудь из новомодных средств для чистки металлической посуды. Он представил себе, как будет сверкать надраенная медь, и решил, что займется этим немедленно.
Ирочка ссудила его порошком с радостью – она, как и завуч Валдаева, явно имела в отношении Перельмана далеко идущие планы. Наблюдая за тем, как Ирочка суетится, отсыпая порошок в отдельную баночку, Михаил Александрович подумал, что, попроси он, бедная дурнушка с такой же радостной поспешностью сняла бы с себя трусики прямо здесь, в кабинете.
В музее он придвинул к окну стул, разложил на подоконнике свои причиндалы – тряпочку, банку с порошком, фотографическую кювету с водой и, конечно же, пепельницу, – снял с полки увесистую медную чашку, уселся поудобнее, закурил и взялся за дело.
Это оказалось гораздо сложнее, чем он думал. То ли слой окисла был чересчур толстым, то ли подкачал дешевый отечественный порошок, то ли сам Михаил Александрович был слишком неважной домохозяйкой, но дело продвигалось туго. Посыпанная чистящим порошком влажная тряпка скользила по округлой коричнево-зеленой поверхности чашки, почти не оставляя на ней следов. Дым зажатой в зубах сигареты разъедал глаза, и вскоре Перельман раздраженно сунул бычок в пепельницу. Он уже давно подозревал, что труд домохозяйки – не сахар, но сегодня впервые прочувствовал это до конца.
Минут через десять он сделал перерыв. На грязной поверхности виднелось размытое светлое пятно размером в пару квадратных сантиметров, и это было все. Перельман понял, что, если дело и дальше пойдет в таком же темпе, он не управится до Нового года. Нужно было искать более радикальное решение.
Михаил Александрович прошел в дальний угол и порылся в груде засунутого в стенной шкаф хлама. В основном это были пришедшие в негодность экспонаты, дожидавшиеся отправки на свалку. Перельман быстро отыскал в этой пыльной куче старья до неузнаваемости изгрызенную молью солдатскую шинель. Лет этому лапсердаку было никак не больше пятнадцати, никакой исторической ценности он не представлял, а если бы и представлял, то думать об этом было поздно: моль превратила шинель в сложную систему обрамленных расползающимися клочками шерсти дырочек, дыр и дырищ. Перельман нашел кусок поцелее и легко отодрал его.
С суконкой дело пошло веселее, особенно когда Михаил Александрович перестал жалеть порошок. Вскоре под обрывком шинельного сукна начал весело поблескивать красноватый металл. Перельман поднажал. Когда дело сдвинулось с мертвой точки, работать стало даже приятно, тем более что эта работа оставляла голову абсолютно свободной. Можно было размеренно и монотонно двигать рукой взад-вперед и так же размеренно думать о самых различных вещах: о том, как устроились на новом месте мама и сестра, об арабских террористах, о завтрашней контрольной в восьмых классах, об Ирочке и об авансах замороженной Ольги Дмитриевны Валдаевой. Любопытно, подумал Перельман, а как она выглядит без одежды? Наверняка в натуральном виде Ольга Дмитриевна гораздо больше похожа на человека, чем в этом своем деловом костюме типа «смотри, но не трогай». Но для того, чтобы в этом убедиться, пришлось бы принести в жертву слишком многое, да и стоит ли эта овчинка выделки? Это же генералиссимус в юбке, и к ее постели придется подходить строевым шагом – в широком смысле слова, разумеется…
Перельман посмотрел вниз и понял, что, задумавшись, несколько увлекся. Руки у него были сильные, а в порошке хватало абразивных веществ, так что крохотный пятачок, который он надраивал, теперь просто сверкал, причем цвет у металла был какой-то странный – не красноватый, как у меди, а желтый, как у.., как у золота.
«Да, конечно, – ядовито подумал Перельман, беря злосчастную чашку за ручку и вертя ее перед носом. –Разумеется, золото! Что же это еще может быть?! Просто окислилось немного оттого, что долго валялось на помойке. Что вы говорите? Золото, говорите, не окисляется? Ну, так а я вам про что толкую? Я уж не говорю о том, что золотые сервизы, как правило, в металлолом не сдают…»
Конечно же, это была обыкновенная латунь. Даже не медь – просто латунь, из которой в огромных количествах клепают снарядные гильзы, бляхи для солдатских ремней и прочие столь же «драгоценные» предметы. Например, втулки какие-нибудь… В наше время никому и в голову не придет делать из латуни посуду, а в начале века какой-нибудь кустарь вполне мог изобрести что-нибудь в этом роде просто для того, чтобы привлечь покупателей из тех, которые поглупее. Сервиз был просто обманкой. Перельман снова посмотрел на бледно-желтое пятно чистого металла, сравнил его с благородной зеленью окисла и решил, что окисел все-таки красивее. Тем более что возиться с порошком и суконкой Михаилу Александровичу уже порядком опротивело.
Он вытянул руку на всю длину и оценивающе осмотрел чашку издалека. Н-да… С этим дурацким пятном вид у чашки был дьявольски нелепый. Можно, конечно, немного изменить композицию, повернув чашку изуродованным боком к стене, но он-то, Михаил Александрович, будет знать, что к чему, и проклятая чашка станет резать ему глаза.
Перельман вздохнул, поставил чашку на подоконник и не спеша, нога за ногу, отправился в кабинет рисования, прихватив баночку с порошком и кювету с грязной водой. Там он разжился у безотказной Ирочки коробкой гуаши и за десять минут ухитрился кое-как замазать желтое пятно густой коричнево-зеленой жижей. Потом он вернул чашку на место, поставив ее так, чтобы плоды его «художественного творчества» были обращены к стене, и забыл о дурацком сервизе на целый год – до той самой минуты, как сверкающий, будто миниатюрное солнце, золотой заварочный чайник ударил его по глазам с мутноватого экрана старенького переносного телевизора.
Припомнив давно забытое происшествие с чашкой во всех подробностях, Михаил Александрович коротко, прерывисто вздохнул. Безумная догадка буквально на глазах превращалась в твердую уверенность. Кому и зачем понадобилось покрывать золотой царский сервиз слоем плебейской меди, оставалось только гадать, но Перельману сейчас было не до шарад и ребусов. Его сердце билось тяжело и медленно, и ему казалось, что все тело содрогается в такт этим размеренным ударам. Это был такой клад, каких давно не находил никто. О таких находках пишут во всех газетах, трубят по радио и телевидению, а авторы находок в одночасье становятся известными и весьма обеспеченными людьми. Интересно, подумал он, а действует ли еще старый советский закон, согласно которому нашедшему клад полагается двадцать пять процентов от стоимости находки? И очень интересно, сколько может стоить этот сервиз? Это должны быть абсолютно сумасшедшие деньги, даже если не учитывать историческую и художественную ценность сервиза, а брать в расчет только массу презренного металла…
На дне сознания немедленно поднял колючую головку и бойко завертел ею во все стороны худосочный, но весьма зловредный червячок сомнения. Разумеется, никто не станет учитывать культурную ценность сервиза. Взвесят на весах и выплатят двадцать пять процентов по грабительским ценам золотоскупки, вот и вся недолга. Да еще и обвесят, наверное, сволочи…
Ерунда, сказал он себе. Это уже жадность, а жадность, как известно, до добра не доводит. Как бы тебя ни обвешивали и ни обсчитывали, полученная сумма все равно будет посолиднев, чем выигрыш в «Русское лото». Плюс к тому неизбежная слава. Учитель Перельман, конечно, давно уже не мальчик, мечтающий о славе, но у такой известности есть свои плюсы. Наконец-то удастся пообщаться с умными, по-настоящему образованными людьми – учеными, музейными работниками, серьезными журналистами… Если повести себя умно и расчетливо, эта находка может круто изменить его судьбу. В музеях тоже платят не ахти какие деньги, зато не надо каждый день общаться с малолетними идиотами и, черт подери, совсем не надо все время думать о том, как отклонить авансы Валдаевой и не обидеть ее при этом!
А если это не выгорит, у него все равно будет на руках сумма, достаточная для того, чтобы протянуть какое-то время, пока не подвернется работа получше. Может быть, он наконец-то решится бросить все и засесть за давно задуманный роман, наброски которого уже не первый год пылятся дома на шкафу. Потом роман напечатают, он получит за него еще какие-то деньги, и – лиха беда начало! – процесс пойдет, как говорил один всеобщий знакомый…
Дурак, сказал внутри его головы какой-то незнакомый голос. Голос явно принадлежал заплесневелому от старости ортодоксальному еврею, каких уже практически не осталось в реальной жизни, но которых так любят играть некоторые актеры кино. Идиот, сказал голос. Родился идиотом и таким помрешь. Процентики считаешь! Метишь в младшие научные сотрудники музея! Эту посуду надо брать под мышку и уносить ноги. Это тебе не процентики…
Перельман усмехнулся. Спорить с голосом не хотелось, да и не о чем тут было спорить. Он представил себе, сколько народу сейчас скачет перед своими телевизорами, потрясая в воздухе кулаками и издавая нечленораздельные вопли. Полсотни учителей, почти тысяча учащихся и еще бог весть сколько выпускников школы, начиная с сорок восьмого года, – все, кто видел этот чертов сервиз и кому посчастливилось посмотреть по телевизору репортаж о возвращении на родину золотого чайника…
И потом, какой из учителя Перельмана вор? Тоже мне, Фантомас и Арсен Люпен в одном лице! А на нары не желаете, господин учитель? А, да что там!.. Все равно уже в понедельник утром в школе будет не протолкнуться от журналистов и музейщиков. А может быть, они даже до понедельника ждать не станут, а заберут сервиз завтра с утра или прямо сейчас – это, конечно, при условии, что кто-нибудь догадается позвонить куда следует.
От этих мыслей лицо Михаила Александровича невольно вытянулось, и он поспешно хватанул еще одну рюмку водки. Ч-черт… Вот тебе и слава! Вот тебе и двадцать пять процентов! Тут уж, как говорится, кто успел, тот и съел. Самому, что ли, позвонить? А куда, собственно, надо звонить? Музеи все закрыты, и до утра там никого не будет. В милицию? Здравствуйте, я Перельман. У меня тут случайно нашелся золотой чайный сервиз на двенадцать персон, который принадлежал царской фамилии… Не интересуетесь? Где нашелся? Да в школьном музее! Дежурный пошлет его к черту, а то и вызовет машину из психушки.
«Ну да, – сказал он себе. – Так оно и будет. И отлично! Это меня, учителя истории, пошлют к черту, а что уж говорить о какой-нибудь Флоре Эммануиловне или о ком-то из учеников! И потом, музей-то заперт и ключ от двери у меня, так что в обход меня у них все равно ничего не выйдет – разве что дверь сломают. А звонить наобум, не убедившись в том, что это именно тот сервиз, я не стану. А вдруг ошибка? То-то смеху будет! Ведь со свету сживут, придется в дворники идти…»
Раздираемый противоречивыми чувствами, Михаил Александрович Перельман просидел на кухне до самой полуночи, как-то незаметно для себя самого уговорив литровую бутылку водки. Часам к десяти вечера сервиз уже вылетел у него из головы. Михаил Александрович сходил в спальню за гитарой, кое-как настроил старенькую шестиструнку и устроил вечер бардовской песни, время от времени прерываясь лишь для того, чтобы осушить очередную рюмку. Бутылка опустела к половине двенадцатого, а в двадцать три сорок пять наступило кратковременное прояснение: Михаил Александрович заметил, что не попадает пальцами по струнам, а его пение давно превратилось в монотонное и абсолютно нечленораздельное мычание.
– Пора спать, – громко объявил он заплетающимся языком и выпустил из рук гитару.
Гитара с грохотом и звоном упала на пол.
– Пр-дон, – сказал ей Перельман и поднялся на подгибающихся ногах.
Путь до спальни показался ему очень длинным, но в конце концов он все же добрел до кровати и, не раздеваясь, рухнул на нее лицом вниз.
Он заснул почти одновременно с Варварой Белкиной, вернувшейся с банкета по поводу возвращения басмановского чайника, но ни он, ни она еще не знали о том, что вскоре им предстоит встретиться и встреча эта станет для одного из них роковой.