Первый вопрос, который встает перед теми, кто пытается проанализировать траекторию российского политического режима, звучит: почему? Иначе говоря, почему падение коммунистической власти в России в 1991 году не повлекло за собой строительство новой демократии (как это произошло в странах Восточной Европы), хотя и не имело следствием формирование новых репрессивных диктатур, подобно странам Центральной Азии? Ответ на этот внешне простой и как будто лежащий на поверхности вопрос, далеко не так очевиден, когда мы говорим о России, как, впрочем, и о других странах и регионах мира. Ученые во всем мире спорят о причинах того, почему же одни страны становятся демократиями, а другие – нет, и опыт современной России может служить аргументом в этих дебатах.
В разгар «холодной войны», в 1970-е годы, в Советском Союзе была популярна шутка о том, что «оптимисты» учат английский язык, ожидая военного столкновения между СССР и США, «пессимисты» учат китайский язык, предполагая военный конфликт между СССР и Китаем, ну а реалисты учат автомат Калашникова, готовясь встретить во всеоружии любую войну. Эту шутку (в известной мере не утратившую актуальность и до нашего времени) сегодня можно перефразировать в свете того, как именно специалисты – и российские, и зарубежные, – дают ответы на вопрос о причинах и следствиях российской политической эволюции после 1991 года. Предельно огрубляя, поиски этих ответов ведут одних ученых в лагерь «пессимистов», изучающих историю и культуру России, других – в стан «оптимистов», исследующих процессы экономического развития и государственного строительства в стране, а третьих – в группу «реалистов», в центре внимания которых находятся интересы и политические стратегии групп, борющихся за завоевание и/или удержание власти.
В этой главе мы сперва обсудим аргументы каждой из упомянутых точек зрения, затем посмотрим на международный опыт строительства демократий и диктатур в современном мире, чтобы понять, какие аргументы звучат убедительно, а какие – нет, и, наконец, в свете анализа этих дискуссий проанализируем логику изменений российского политического режима. Результатом нашего обсуждения станет объяснительная схема процессов постсоветской политической трансформации в России, которая будет более подробно развернута в трех последующих главах.
Политическая диагностика сродни диагностике медицинской. Исследователи, обнаружив патологии тех или иных политических систем, действуют подобно медикам, которые, заметив какую-либо патологию человеческого организма, стремятся выявить причины заболевания, чтобы правильно определить возможности и методы лечения. Известно, впрочем, что истории отнюдь не всех болезней одинаково трагичны. Если одни заболевания носят наследственный характер, то другие могут быть вызваны заражением. Если эффекты воздействия одних вирусов – хронические и неизлечимые, то последствия других представляются хотя и неизбежными, но все же преодолимыми «болезнями роста», в то время как третьи могут повлечь за собой даже летальный исход. Становление недемократических режимов в современном мире рассматривается специалистами как политическая патология, особенно если речь идет о странах, где одни диктатуры сменились другими. В чем причины этих тяжелых недугов? Однако рассуждения политологов, пытающихся найти ответ на этот вопрос, – как в России, так и в ряде других стран, – отличаются от аргументации медиков прежде всего тем, что для политической диагностики подчас применяются слишком разные инструменты анализа. Поэтому политологи порой приходят к кардинально расходящимся выводам, а их прогнозы довольно часто не имеют ничего общего с реальным ходом событий (как будет показано далее, автор этих строк отнюдь не служит исключением). Тем не менее, хотя политологи и ошибаются с диагностикой чаще, чем медики, их ошибки куда реже могут привести к непоправимым последствиям.
Продолжая медицинскую аналогию, можно утверждать, что «пессимисты» склонны рассматривать патологии российской политической системы как своего рода хроническое наследственное заболевание нашей страны. Они изучают российские культуру и историю и черпают из них свою печальную аргументацию в пользу неустранимости преобладания в России авторитарного режима, по крайней мере, в обозримом будущем. «Оптимисты», напротив, рассматривают авторитарные тенденции в российской политике как вариант посттравматического синдрома или как затянувшиеся «болезни роста», ставшие побочным эффектом сложных трансформационных процессов постсоветского периода. Они анализируют экономические реформы и государственное строительство и возлагают некоторые надежды на более интенсивное включение России в международные процессы и транснациональные сети в качестве средства медленного, но верного преодоления этих, хоть и пагубных, но все-таки временных патологий. Наконец, «реалисты» изучают политические преобразования в России сквозь призму частных корыстных интересов тех или иных групп в политическом классе страны. Они полагают, что авторитаризм представляет собой результат намеренных действий этих групп по монополизации власти, подобно тому, как заболевание может стать результатом преднамеренного отравления организма. Независимо от того, кто именно подозревается ими в качестве «отравителей», и какие «яды» считаются наиболее опасными, оценки «реалистами» перспектив преодоления авторитарных тенденций в России, скорее, носят скептический характер, поскольку поиск эффективного «противоядия», способного преодолеть эффекты отравления, – непростая задача не только в медицине, но и в политике. Конечно, эти подходы политической диагностики не жестко противоречат друг другу, а, скорее, взаимно дополняемы – на практике даже одни и те же специалисты часто используют элементы различных объяснений патологий российской политики. Рассмотрим подробнее логику каждого из них.
«Пессимисты»
«Пессимисты» обращают внимание на то, что демократии в России просто неоткуда взяться, – ни в досоветский, ни тем более в советский период истории нашей страны не могли сложиться демократические институты и традиции. Согласно их точке зрения, «наследие» диктатур разной степени репрессивности со временем укоренилось в культуре страны настолько, что стало непреодолимым барьером на пути демократизации, задав самоподдерживающуюся зависимость от пройденного пути (path-dependency) [18] , или «колею», выход из которой сопряжен с колоссальными издержками. Следуя этой логике, российское общество, исторически лишенное иммунитета против авторитаризма на уровне «правильной» культуры и устойчивых традиций, может оставаться его жертвой надолго, если не навсегда. Попытки преодоления врожденных и наследственных патологий развития страны если не обречены на неудачу, то весьма затруднительны, а возможности исцеления от них благодаря терапии в виде социокультурной эволюции общества [19] служат лишь исключениями, подтверждающими правило.
Основой представлений о культурной обусловленности преобладания авторитаризма в России (и других постсоветских странах) служат два (не очень противоречащих друг другу) взгляда. С одной стороны, наиболее влиятельная концепция американского историка Ричарда Пайпса [20] рассматривает всю историю России сквозь призму глубоко укорененного неопапгримониализма, ключевым проявлением которого стали проходящие сквозь века отсутствие гарантий прав собственности (в широком плане включающих и права человека в целом) и произвол государственной власти по отношению к обществу. Это исторически сложившееся неопатримониальное наследие не удалось преодолеть в ходе многочисленных попыток модернизации страны, и потому оно обрекает Россию на заведомо антидемократическую, неправовую и неэффективную траекторию развития.
Схожие аргументы присущи и авторам, склонным рассматривать всю историю России как проявление «особого» пути развития в духе «Русской системы», задавшей «неправильную» траекторию институционального развития страны как вечное противостояние модернизации и традиционализма наподобие извечной борьбы добра и зла [21] . Более радикальные утверждения представляют Россию как базу некоей особой «православной» цивилизации, которая вообще не может быть совместима с ценностями западной демократии [22] .
С другой стороны, специалисты отмечали негативное воздействие «ленинского наследия» коммунистического правления [23] , которое в 1950–80-е годы повлекло за собой вырождение режимов советского типа, наложившее культурный отпечаток на весь постсоветский путь. Это «наследие» сформировало и особый социальный тип – «советского человека», ориентированного на конформизм и приспособленчество, жаждущего не демократии, а «строгого, но справедливого хозяина», и не желающего, да и не способного отказаться от устоявшихся «правил игры» [24] .
Иными словами, исторически укорененный произвол власти, сопровождавшийся репрессиями, вызвал непреодолимые защитные реакции на массовом уровне. Подобно тому, как глубоко пораженный вирусами организм вырабатывает собственные антитела, которые позволяют ему адаптироваться к хроническому заболеванию, но также и препятствуют ослаблению вирусов, так и российское общество оказывается «не готовым» к демократии. Исходя из представлений о том, что культурное «наследие» определяет поведение отдельных граждан и общества в целом, делается вывод, что авторитаризм в России демонстрирует неустранимость, а его преобладание с почти фатальной неизбежностью закрепляется политическим устройством страны. Поэтому попытки навязать российскому обществу демократизацию неизбежно терпят неудачу, по крайней мере в краткосрочной перспективе.
Данные ряда массовых опросов, в которых анализируются установки и ценности россиян, вроде бы свидетельствуют в пользу этого аргумента. Исходя из них, средний россиянин предстает поклонником «жесткой руки», безразличным к гражданским и политическим правам, нетерпимым к меньшинствам, в гробу видавшим частную собственность, стремящимся все «отнять и поделить» и готовым променять любые свободы на дешевую колбасу и сохранение привычного «порядка» [25] . Следуя такой логике, можно утверждать, что граждане России в сфере политики и права сегодня имеют ровно то, что они заслуживают, а именно – неправовое авторитарное государство. Культурная предопределенность, таким образом, волей или неволей становится в нашей стране оправданием сохранения нынешнего статус-кво. Ведь ждать, пока россияне «дозреют» до западных институтов: свободных выборов, независимых судов и некоррумпированной полиции – можно, как говорится, до греческих календ.
Но насколько оправданны аргументы тех, кто утверждает: во всех политических бедах России «виновата» ее культура? Есть немало оснований усомниться в их обоснованности. Во-первых, многие сравнительные исследования показывают, что с точки зрения приверженности идеалам демократии россияне не слишком отличаются от ряда других посткоммунистических стран, более успешных в сфере демократизации [26] . Более того, некоторые специалисты ставят под сомнение антидемократические взгляды россиян, указывая на высокую значимость в их глазах таких важнейших институтов демократии, как конкурентные выборы и свобода слова [27] .
Во-вторых, не стоит полагать, что культурные барьеры на пути становления демократии так уж совершенно непреодолимы, – ведь за последние пару десятилетий демократические институты стали укореняться в самых разных далеких от западной культуры местах (таких, как Монголия или Бенин). Даже если предположить, что россияне более антидемократичны, нежели жители этих стран, то неужели наша страна не в состоянии следовать их образцам? В результате, культурные обоснования преобладания авторитаризма попадают в перечень «остаточных категорий», к которым прибегают тогда, когда не могут что-либо объяснить. Согласно им, демократия в России не может укорениться вследствие неблагоприятного культурного «наследия», а заданная этим «наследием» траектория развития не может быть изменена в отсутствие демократии [28] . Во всяком случае представление о том, что культурные факторы служат причиной преобладания авторитаризма в России, не выглядит таким убедительным – скорее, массовые установки и ориентации можно считать его следствием.
В-третьих, наконец, признание культурной неприемлемости для россиян демократии может повлечь за собой далеко идущие политические последствия. Если признать, что граждан той или иной страны в принципе невозможно улучшить, поневоле придется прийти к выводу, что неизбежным решением проблем такой страны может оказаться лишь ее полное уничтожение как таковой (подобно судьбе Советского Союза), либо введение на ее территории внешнего управления со стороны тех стран, где граждане более демократичны и политические институты более эффективны. Вполне возможно, что когда-нибудь Россия и пойдет по одному из этих путей или даже по обоим путям сразу, но пока ни наша страна, ни тем более другие страны, похоже, просто не готовы обсуждать эти перспективы всерьез.
Когда я слышу о культурной несовместимости России с демократией и верховенством права, то вспоминаю свою поездку в один крупный региональный центр в середине 1990-х годов. Старинный город был очень захламлен и замусорен, что я и отметил в разговоре с тамошним вице-мэром. Тот, нимало не смущаясь, парировал: у нас, мол, такая местная культура – некогда жившие на этой территории селяне не делали выгребных ям, а выкидывали мусор из изб прямо во двор. На следующий день, посетив местный музей, я услышал ту же историю, подкрепленную иллюстрацией в виде настоящей избы. Казалось, идея культурной обусловленности грязи господствовала в умах горожан. Однако когда всего лишь через несколько лет я вновь посетил тот же город, он выглядел намного чище. Оказалось, что горожане избрали нового мэра, который сумел наладить более эффективную работу коммунальных служб. Местная культура, по всей видимости, этим реформам не препятствовала. Может быть, и стране в целом сегодня пора перестать сетовать на непреодолимость культурного «наследия прошлого», а учиться выбирать достойных правителей и создавать эффективно работающие институты?
«Оптимисты»
В отличие от «пессимистов», для которых Россия предстает вечной жертвой неизлечимой наследственной болезни «наследия» авторитаризма, «оптимисты» смотрят на проблемы страны сквозь иную оптику. Они полагают, что Россия – это «нормальная страна» с более или менее средними показателями социально-экономического развития, и потому не следует ни предъявлять к ней особых претензий по части демократии и прав человека – с одной стороны, ни чрезмерно возмущаться ее авторитаризмом – с другой [29] . Словом, на глобальном уровне – не «отличница» мировой политики, но и не совсем уж безнадежная «двоечница»: да, не Финляндия, но и не сказать, чтобы полное Зимбабве, а, скорее, что-то вроде Аргентины. Если представить себе распределение стран подобным успеваемости учеников в школьном классе, то Россия – своего рода «твердая троечница», ни шатко ни валко справляющаяся с текущими заданиями, но и имеющая немного шансов в обозримом будущем кардинально улучшить свою «успеваемость» (ухудшить, впрочем, тоже). Такие страны более других подвержены влиянию внешних и внутренних шоков, которые могут нанести им травмы, способные надолго ослабить организм и законсервировать существующее положение дел.
Современная Россия, в свете подобных рассуждений, испытала своего рода посттравматический синдром в ходе «революционной» трансформации на фоне распада СССР [30] . Сопутствовавший этим переменам радикальный разрыв с «наследием прошлого» в России не просто сопровождался упадком административного потенциала государства и его институтов, но поставил под вопрос само существование страны как таковой. В этой ситуации авторитарные тенденции в России в 1990-е и особенно в 2000-е годы, с одной стороны, служили своего рода обезболивающим средством, предохранявшим страну от полного краха, когда слабое государство оказалось неспособно обеспечить устойчивое эффективное функционирование экономики и развитие общества [31] . С другой стороны, в этих условиях авторитаризм подобен швам или гипсовой повязке, позволяющим разорванным тканям срастись, а травмированному организму укрепить свой потенциал для «выращивания» новых «правил игры», условия для которых складываются в процессе послереволюционной стабилизации. Негативные эффекты авторитарных тенденций в России в этом свете предстают явлением временным и преходящим, чем-то вроде «болезни роста», которая может надолго затянуться, но в принципе преодолима при умелом лечении.
Такая аргументация во многом основана на анализе траектории развития российского государства в постсоветский период. Крушение коммунистического правления и распад СССР резко увеличили масштаб и скорость фрагментации государственного устройства в 1990-е годы как «по горизонтали», так и «по вертикали». Среди них отмечались и «захват государства» «олигархами», и спонтанная передача власти от Центра к регионам, ряд из которых управлялся подобно феодальных вотчинам, и замена денежного обращения бартерными суррогатами, обеспечение правопорядка с помощью криминальных «крыш» [32] и т. п. Однако по мере того, как российское государство в 2000-е годы восстанавливало утраченный административный потенциал, подобные явления были либо вытеснены на периферию политического процесса, либо легко встроены государством в новую институциональную среду. Так, «олигархи» утратили контроль над повесткой дня и вынужденно заняли сугубо подчиненное положение в рамках нового государственного корпоративизма [33] , региональные лидеры лишились рычагов власти при принятии решений и оказались в зависимости от Центра и крупных корпораций [34] , а криминальные «крыши» либо легализовались, либо маргинализовались.
Казалось бы, реализованный в 2000-е годы консервативный сценарий послереволюционной стабилизации [35] раздвигал временной горизонт политических игроков, так необходимый для успешного «выращивания» новых эффективных демократических институтов, поэтому прогнозы поэтапной демократизации страны по мере дальнейшего экономического роста внешне выглядели вполне убедительно [36] . Однако усиление в 2000-е годы административного потенциала российского государства на деле привело лишь к увеличению власти чиновников, неподконтрольных обществу и использующих свою власть как средство борьбы с политическими противниками и конкурентами в экономике. Многочисленные сопутствующие заболевания российской политики и экономики – такие, как способствующие авторитарным тенденциям эффекты ресурсного проклятия (зависимости страны от экспорта нефти и газа) [37] и чрезвычайно высокий уровень коррупции – лишь усугубляли и затягивали посттравматический синдром, отодвигая перспективы консервативного лечения болезни и делая их все более туманными.
Суммируя критику в адрес «оптимистов», можно утверждать, что хотя авторитарные тенденции подчас являются атрибутами слабых государств, само по себе восстановление административного потенциала государства не ведет «по умолчанию» к становлению демократии. Наоборот, есть основания полагать, что сильное государство может оказаться ничуть не менее опасным препятствием для демократии, нежели слабое – в этом случае речь идет о становлении препятствующего успешному развитию экономики и общества государства-хищника (predatory state) [38] . Российский опыт, скорее, говорит о том, что лекарство от посттравматического синдрома переходного периода в форме хотя и сильного, но не подотчетного гражданам государства может оказаться гораздо опаснее болезни – при таком лечении «болезни роста» могут быстро и подчас даже необратимо перерасти в хронические заболевания.
«Реалисты»
Наконец, «реалисты» склонны рассматривать политический процесс как жесткую борьбу коварных и циничных политиков за завоевание и удержание власти любыми доступными средствами. Не то чтобы политики – сплошь и рядом сторонники диктатур: просто таковы законы борьбы за выживание в ситуациях, когда лишь один из участников все выигрывает, а остальные все проигрывают, будь то в политике, в бизнесе или на войне (специалисты называют такие ситуации игрой с нулевой суммой). Поэтому идеальным политическим режимом с точки зрения таких политиков является диктатура (разумеется, лишь в том случае, если они сами выступают в роли диктаторов или хотя бы участников правящей «выигрышной коалиции»), в то время как демократия служит очевидным препятствием достижения их целей, – ведь, как отмечал американский политолог Адам Пшеворский, «демократия – это политический режим, при котором партии (как и любые политики. – В. Г.) проигрывают выборы» [39] . Неудивительно, что рациональные политики стремятся создать такие «правила игры», которые максимально облегчают им монополизацию власти и максимально затрудняют доступ к власти их конкурентам – по словам Нобелевского лауреата Дугласа Норта, «институты… создаются скорее для того, чтобы служить интересам тех, кто занимает позиции, позволяющие влиять на формирование новых правил» [40] .
Становление авторитаризма, таким образом, предстает результатом преднамеренных действий, которые можно уподобить отравлению социального организма. Те общества, в которых давно сложились демократические «правила игры», смогли выработать иммунитет к такого рода «отравлениям» или хотя бы способны минимизировать их негативные эффекты. Даже если в демократиях к власти подчас приходят весьма одиозные политики (подобные Сильвио Берлускони в Италии), превратить демократические режимы в авторитарные им, как правило, все же не удается. Но обществам, вынужденным строить свои политические институты «с нуля» (подобно посткоммунистическим странам), намного сложнее выработать эффективное противоядие. В этих случаях «отравление» авторитаризмом способно повлечь за собой устойчивые и долгосрочные негативные эффекты – возникает своего рода «порочный круг»: по мере укоренения авторитаризма снижаются шансы и на эффективность «противоядия» ему, выработать иммунитет к «отравлениям» становится все труднее, и в итоге болезнь диктатуры может оказаться неизлечимой или даже смертельной для страны.
Анализ посткоммунистических преобразований в России содержит немало примеров того, как заинтересованные акторы сознательно и целенаправленно выстраивали выгодные для них «правила игры», стремясь максимизировать собственную власть и создать для своих конкурентов непреодолимые препятствия. Некоторые примеры такого рода мы подробно проанализируем в трех последующих главах, а пока ограничимся случаем разработки и реализации законодательства о выборах, призванного посредством размытых норм ведения избирательных кампаний и разрешения споров обеспечить односторонние преимущества политическим силам, находившимся у власти. Правила доступа к СМИ, механизмы политического финансирования и наложения санкций за нарушение норм, равно как и их селективное применение, выступали эффективными инструментами достижения этой цели. В частности, по закону выборы могли быть (а могли и не быть) признаны недействительными «в случае, если допущенные… нарушения не позволяют с достоверностью установить результаты волеизъявления избирателей». Когда во время обсуждения проектов избирательных законов в 1994 году автор этих строк предложил определить исчерпывающий перечень подобного рода нарушений, чтобы исключить их произвольную трактовку, в ответ один из депутатов популярно разъяснил необходимость внесения в закон именно такой нормы тем, что она позволит отменить итоги будущих президентских выборов, если на них победит Зюганов или Жириновский. Эти правила открывали весьма широкие возможности для отмены результатов практически любых выборов в случае их «нежелательных» итогов. Так, в марте 1998 года, когда на выборах мэра Нижнего Новгорода победил аутсайдер-популист с уголовным прошлым Андрей Климентьев, их итоги были признаны недействительными, поскольку кандидат в ходе кампании обещал в случае своей победы повышение пенсий и зарплат, что было квалифицировано как «подкуп избирателей» [41] .
Присущие «реалистам» представления о политическом процессе как о борьбе за максимизацию власти глубоко укоренены в истории политической мысли, начиная от Никколо Макиавелли и заканчивая Владимиром Лениным (работы, да и практика деятельности которого могут служить блестящим учебным пособием по захвату и удержанию власти). Современные специалисты – американские политологи Брюс Буэно де Мескита и Алистер Смит – даже написали «Справочник для диктаторов», где вовсю раздают циничным авторитарным политикам «вредные советы» на манер рецептов из кулинарной книги (или, если угодно, на манер «всемирной истории ядов») [42] . Сходной точки зрения на страницах этой книги будем далее придерживаться и мы, не отрицая, впрочем, ни аргументов «пессимистов» о роли «наследия» истории и культуры страны, ни мнения «оптимистов» о влиянии экономического развития и государственного строительства на политический режим. Эти аспекты мы будем рассматривать, скорее, как сопутствующие факторы политического развития России, нежели как главные причины, определившие ее постсоветскую политическую траекторию со всеми многочисленными развилками, «зигзагами» и тупиками.
Из сказанного вовсе не следует апологетика авторитаризма – в России и в мире в целом – с нормативной точки зрения (то есть, с точки зрения как должно быть). Скорее, речь идет о попытке позитивного анализа российского политического режима (то есть, с точки зрения как на самом деле). Не то, чтобы оправдывая или, тем более, поддерживая «отравителей», – нам, подобно ведущим следствие детективам, необходимо понять их мотивацию и логику поведения, а главное – объяснить, почему же в разных ситуациях попытки «отравлений» приводят к различным исходам, каковы природа и механизмы действия «ядов» в целом и в случае России в частности, есть ли у нашей страны шансы на эффективное «противоядие» и если да, то какими средствами необходимо исправлять последствия «отравления» страны постсоветским авторитаризмом? Но поиски ответов на эти (и другие) вопросы сталкиваются с новыми загадками, которые также нуждаются в прояснении.
В самом деле, если следовать логике «реалистов», то политические режимы во всем мире должны были бы представлять собой лишь исключительно диктатуры разной степени репрессивности, авторитарные лидеры которых монополизируют власть, манипулируют «правилами игры», подкупают элиты и общество в целом и пытаются удерживать господство вплоть до самого своего ухода в мир иной. Но на практике, хотя политическая история мира по большей части и впрямь является историей диктатур, современная мировая политическая карта все же выглядит совершенно иначе. С XIX века происходило постепенное (хотя и непоследовательное) распространение демократии, ну, а к концу XX века электоральные демократии стали наиболее распространенным в мире политическим режимом [43] . Отсюда встает вопрос – почему в самых разных обществах происходит демократизация (переход от авторитарных режимов к демократическим) и почему она (по крайней мере, пока) не произошла в постсоветской России.
Какого-либо единого ответа на вопрос о причинах демократизации не существует – специалисты способны более или менее убедительно определить шансы той или иной страны быть демократией «в общем и целом», но едва ли могут предугадать, станет ли она демократией «здесь и теперь», а уж тем более представить себе конкретные сценарии и временные рамки демократизации. Ни «осень народов» 1989 года, когда один за другим рухнули коммунистические режимы стран Восточной Европы, ни «арабская весна» 2011 года, повлекшая за собой падение авторитарных режимов в Тунисе, Египте и Ливии, не предсказывались большинством аналитиков. Да и само по себе свержение диктатур вовсе не гарантирует демократии – в ряде стран (и опыт постсоветской России здесь отнюдь не исключение) на смену одним авторитарным режимам приходят другие. Поэтому следует говорить не столько о конкретных причинах и сценариях демократизации, сколько о сопутствующих этому процессу механизмах и о способствующих его успеху факторах, которые не исключают друг друга, а, скорее, дополняют.
Хотя факторов, способствующих демократизации тех или иных стран, довольно много, бесспорными среди них считаются как минимум два. Прежде всего, это высокий уровень экономического развития (который обычно измеряется показателем валового внутреннего продукта (ВВП) на душу населения) в сочетании с высокими показателями человеческого развития (то есть уровнем образования и здравоохранения) и относительно низким уровнем социально-экономического неравенства [44] . Кроме того, демократизация обычно протекает более успешно в тех странах, которые в этническом, религиозном и языковом отношении относительно однородны, не разделены неразрешимыми конфликтами на национальной или религиозной почве и не подвержены воздействию сепаратизма [45] . Несмотря на то, что в мире существуют примеры успешной демократизации на фоне острых этнических и религиозных конфликтов и в относительно бедных странах (как в Индии), они все же служат исключениями, подтверждающими правило.
Что касается механизмов демократизации, то наиболее распространенными среди них выступают следующие. Во-первых, исторически основным механизмом демократизации в Европе, а позднее, и в Латинской Америке, была, как это ни банально прозвучит, классовая борьба, подымавшая широкие народные массы на активную борьбу за свои политические права. Демократия экономически куда более выгодна широким народным массам, нежели авторитаризм, ровно по тем же причинам, по которым конкуренция на рынке выгоднее для рядовых потребителей, чем монополия. Сегменты элит, борющиеся за голоса избирателей, вынуждены предлагать согражданам различные блага по образцу конкурирующих сетей супермаркетов или компаний мобильной связи, привлекающих клиентов более низкими ценами и скидками на свои товары и услуги. Именно поэтому демократические режимы в целом перераспределяют большую долю ресурсов и благ в пользу непривилегированных слоев общества, нежели авторитарные (хотя из этого правила существуют и исключения) [46] . Неудивительно, что демократизация в странах Западной Европы в XIX – начале XX века представляла собой процесс поэтапного расширения доступа к избирательным правам все новых слоев общества (процесс расширения электората) – изначально высокие имущественные и социальные цензы участия в выборах постепенно снижались. Эти изменения происходили вовсе не по доброй воле правящих групп, а под весьма жестким давлением со стороны массовых общественных движений (прежде всего, рабочего движения), которые вынуждали элиты идти им на уступки под угрозой стачек и революций. Несколько огрубляя, можно сказать, что демократизация в ряде стран Западной Европы стала продуктом классового конфликта, который в конечном итоге был разрешен через политические компромиссы. Массовые общественные движения выступали мощной движущей силой демократизации и в Латинской Америке в 1970–1980-е годы, да и в ряде стран Восточной Европы (например, в Польше) в период краха коммунистических режимов. Конечно, лозунги, организационная структура и социальная база этих движений различались в разные эпохи и в различных странах, но в целом массовое общественное участие служит важнейшим инструментом и механизмом демократизации (но, впрочем, не всегда гарантирует ее успех).
Во-вторых, наряду с массами, ключевым участником политического процесса являются элиты, и характеристики политических режимов напрямую зависят от их конфигурации и механизмов взаимодействия между собой и с обществом. Авторитарным лидерам далеко не всегда удается кооптировать несогласные с проводимой ими политикой сегменты элит в состав «выигрышных коалиций» или подавить их сопротивление, и зачастую конфликт элит приобретает неустранимый характер. Иногда эти конфликты выливаются в острые, затяжные и кровопролитные противостояния вплоть до революций и гражданских войн. Но порой обстоятельства складываются так, что элиты, не имея шансов победить в противостоянии по принципу «игры с нулевой суммой» и осознавая свои риски, приходят к соглашению о «правилах игры», задающих рамки политической конкуренции – то есть, по сути, договариваются об установлении демократии. Конечно, такие договоренности могут оказаться неудачными – у сторон конфликта всегда есть соблазн их нарушить, и поэтому механизмы соглашений элит, или «пактов», не так часто приводят к устойчивой демократизации – американские политологи Джон Хигли и Майкл Бартон насчитали всего лишь пару десятков успешных примеров за всю историю Нового времени [47] .
Пожалуй, самым известным «соглашением элит» может служить «славная революция» в конце XVII века в Англии, механизм и последствия которой проанализировали Дуглас Норт и Барри Уэйнгаст. Они рассматривали правление монархии вплоть до середины XVII века как хищническую политику короны, попеременно менявшую в качестве своих младших партнеров по «выигрышной коалиции» то землевладельцев (тори), то торговцев (вигов), и по очереди облагавшую грабительскими налогами то одних, то других. Но когда английское государство столкнулось с фискальным кризисом, и король вынужден был одновременно обложить высокими налогами обе ключевые группы элит, сформировалась мощная коалиция негативного консенсуса, включавшая и тори и вигов, которая общими усилиями свергла монархию. Вслед за этим страна погрузилась в глубокий хаос, который Томас Гоббс охарактеризовал как «войну всех против всех». Ни попытки установления диктатуры, ни реставрация монархии не способны были разрешить конфликт элит – тори и виги не хотели восстановления прежних порядков, с одной стороны, но и не доверяли друг другу, с другой. Лишь спустя почти полвека им удалось найти компромисс, который предполагал ограничение фискальных полномочий короны со стороны парламента и введение представительного правления посредством конкурентных выборов. Так начался процесс демократизации Англии, способствовавший и ее успешному экономическому развитию [48] . Сходная логика лежала в основе «пакта Монклоа», который в 1977 году после смерти испанского диктатора Франко заключили между собой как бывшие сторонники, так и прежние противники авторитарного режима, которых разделяла память о кровавом противостоянии времен гражданской войны 1930-х годов: Испания довольно быстро и вполне успешно освоила демократические «правила игры» [49] .
В-третьих, ключевую роль в демократизации отдельных стран способно сыграть влияние со стороны тех или иных иностранных государств и/или международных организаций. Международное воздействие на внутриполитические процессы может осуществляться с позиции силы – так, демократизация Западной Германии и Японии после Второй мировой войны была фактически навязана США и их союзниками. Но следует иметь в виду, что «навязанная извне» демократизация не всегда успешна – опыт Ирака после американского вторжения и свержения режима Саддама Хусейна в 2003 году в этом плане выглядит, как минимум, противоречивым. В период «холодной войны» противостояние на мировой арене СССР и США, скорее, препятствовало демократизации ряда стран Третьего мира – обе мировые сверхдержавы, напротив, выступали в роли своего рода «черных рыцарей», покровительствовавших подчас самым одиозным авторитарным лидерам, готовым присягнуть на верность своим зарубежным патронам в обмен на поддержку с их стороны (можно вспомнить известную фразу о никарагуанском диктаторе Сомосе: «это сукин сын, но он наш сукин сын»). Но после окончания «холодной войны» политический климат в мире кардинально изменился – многие авторитарные режимы, особенно репрессивные, подвергались все большему осуждению, в то время как демократические «правила игры» по мере распространения демократии все чаще становились общепризнанной нормой. Дело здесь не столько в том, что неприкрытый авторитаризм уже вышел из мировой политической моды, сколько в том, что в современных условиях все более открытого и глобализирующегося мира сохранять неизменными свои диктаторские режимы на протяжении долгого периода удается либо странам, обладающим большими объемами природных ресурсов (как, например, государствам Персидского залива), либо странам, способным опираться на поддержку нынешних «черных рыцарей» (в этой роли все чаще выступает Китай, а на постсоветском пространстве – и Россия). Авторитарным режимам приходится приспосабливаться к меняющейся обстановке в мире, прилагая немало усилий для создания и поддержания «фасада», напоминающего демократические институты и призванного замаскировать суть диктатур, – такие режимы характеризуют как соревновательный, или электоральный авторитаризм [50] .
Главным механизмом международного влияния на демократизацию сегодня выступает привлекательность развитых демократий (для которых также характерен высокий уровень социально-экономического развития и верховенства права) как своего рода нормативных образцов для подражания. Авторитарным режимам не так легко противопоставить этим идеалам альтернативы, привлекательные в глазах элит и общества в целом. Поэтому чем более развиты и устойчивы экономические, торговые, информационные, миграционные и образовательные взаимосвязи (linkages) между теми или иными авторитарными странами, с одной стороны, и США и Европейским Союзом, с другой, тем меньше шансов у их режимов на выживание в среднесрочной перспективе. В свою очередь, США и Европейский Союз оказывают на эти страны целенаправленное воздействие, используя рычаги влияния (leverages) в форме финансовой помощи, консультаций, программ содействия развитию и т. д. [51]
Некоторые наблюдатели, склонные видеть международные отношения сквозь призму «теории заговора», полагают, что «демократическое влияние Запада» состоит в том, что коварные американцы и европейцы руками своих наймитов свергают легитимные режимы в неугодных им странах, приводя к власти послушных марионеток. Но на деле речь идет о том, что международное воздействие может служить важным дополнением к внутриполитическим условиям демократизации, но ни в коем случае не замещать их. Успешным примером международного воздействия на процессы демократизации может служить политическая эволюция стран Восточной Европы после краха коммунистических режимов. Стремление стать частью «Большой Европы» было присуще и гражданам этих стран, и значительной части элит, в то время как Европейский Союз обуславливал перспективы сотрудничества и последующего вступления в его ряды выполнением целого ряда мероприятий, важнейшими из которых являлись демократизация и движение в сторону верховенства права. В конечном итоге, под воздействием европейцев рухнул авторитарный режим Владимира Мечьяра в Словакии, произошла демократизация в Хорватии и даже Сербия, дольше других сопротивлявшаяся европейскому влиянию и ввязавшаяся в несколько кровопролитных войн на территории бывшей Югославии, все же свергла власть Слободана Милошевича, сдав бывшего диктатора в международный суд в Гааге, и фактически приняла европейские «правила игры».
Наконец, в-четвертых, начало процессам демократизации невольно могут положить сами авторитарные лидеры, если они принимают свои решения под воздействием идеологии — то есть системы убеждений, верований и ценностей, определяющих представления о должном и сущем. Такие шаги порой приводят их к непреднамеренным и нежелательным, но при этом неустранимым последствиям. Чилийский диктатор Аугусто Пиночет вовсе не был сторонником демократии – на протяжении полутора десятилетий своего пребывания у власти он жестко подавлял оппозицию, не стесняясь в средствах, и мог править таким же образом до конца своих дней, подобно другим латиноамериканским диктаторам. Но в 1988 году Пиночет, по-видимому, верный своим представлениям о чести офицера и о воле народа, решил провести референдум по вопросу о продлении срока своих полномочий, который (как это ни выглядит странным для сегодняшних россиян) не сопровождался злоупотреблениями и фальсификациями. Чилийцы сказали продлению полномочий «нет», и Пиночет, скрепя сердце согласившийся с итогами голосования, вынужден был пойти на политические реформы, в конце концов вернувшие Чили на путь демократии. Еще более наглядным примером может служить опыт советского лидера Михаила Горбачева. В 1985 году, придя на пост генерального секретаря ЦК КПСС, он избрал курс на построение в стране «гуманного демократического социализма» (или «социализма с человеческим лицом»), за несколько лет полностью переформатировал «выигрышную коалицию» в своем окружении, начал либерализацию общественной жизни и ослабил цензуру в СМИ, опираясь на массовую поддержку своих начинаний. Но первые же частично конкурентные парламентские выборы, прошедшие весной 1989 года, стали приговором политической системе, которую Горбачев пытался плавно реформировать, – вместо того, чтобы привести к обновлению коммунистического режима, выборы позволили гражданам потребовать его полного демонтажа, и процесс политических реформ в стране вышел из-под контроля правящих групп (специалисты называют такие выборы опрокидывающими [52] – подробнее на их эффектах в случае российских парламентских выборов 2011 года мы остановимся в главе 5 ). В конечном итоге, процесс демократизации пошел дальше, оставив Горбачева на обочине политического развития, а сам Горбачев, искренне веривший в свои идеи, потерпел сокрушительное поражение – лидер сверхдержавы лишился власти, а страна, которую он возглавлял, прекратила существование. Иными словами, идеология может иметь значение для демократизации, хотя сама по себе идеология и не обеспечивает ее успех.
Если наложить рассмотренные факторы и механизмы демократизации на траектории политической эволюции посткоммунистической России, то картина выглядит более чем противоречивой. На первый взгляд, все факторы успешной демократизации в нашей стране как будто бы налицо. Россия по мировым меркам обладает вполне благоприятным с точки зрения демократии уровнем социально-экономического развития – уровень ВВП на душу населения в 10 000 долларов США (в пересчете по паритету покупательной способности), который специалисты рассматривают в качестве критического порога для устойчивого выживания демократии [53] , наша страна миновала еще в середине 2000-х годов. Индекс человеческого развития в России хотя и отстает от ряда развитых европейских стран, но существенно выше среднемирового, да и уровень социально-экономического неравенства, хотя и заметно вырос в постсоветский период, не сравним с тем разрывом в доходах и социальных возможностях, который отмечается во многих демократических странах Латинской Америки. Также, Россия – достаточно гомогенная страна в этническом и религиозном отношении: примерно 4/5 ее населения – это русские, потенциал для конфликтов на национальной и религиозной почве относительно невысок (за исключением регионов Северного Кавказа), да и сепаратистские тенденции нигде, кроме того же Северного Кавказа, не создавали неустранимых вызовов единству страны. Казалось бы, все эти факты как будто подкрепляют аргументы «оптимистов» по поводу перспектив демократии в России. Вместе с тем, ни один из механизмов демократизации в постсоветский период российской истории так и не сработал (по крайней мере, пока), и на практике в стране отмечались совершенно иные политические тенденции.
Во-первых, массовое общественное участие в российской политике после распада СССР и вплоть до декабря 2011 года не играло первостепенной роли. Хотя период 1989–1991 годов в нашей стране был отмечен крупномасштабной массовой мобилизацией населения против режима власти КПСС и волной протестных движений [54] , позднее эта волна пошла на спад, не оставив заметного следа. Даже глубокий и длительный трансформационный спад в экономике в 1990-е годы не вызвал в последующее десятилетие значительных по масштабу проявлений массовой мобилизации против политики правительства России, а единственными сколько-нибудь заметными их проявлениями в 2000-е годы стали лишь выступления пенсионеров против так называемой монетизации льгот, прошедшие в ряде городов в начале 2005 года. Более того, американский политолог Грэм Робертсон, проанализировав данные ведомственной статистики МВД России о масштабах забастовок в различных регионах страны во второй половине 1990-х годов, сделал вывод о том, что наибольшее влияние на размах протеста в тот период оказали конфликты между губернаторами и федеральным Центром. Проще говоря, немалая часть забастовок была инспирирована и поддержана региональными властями в качестве средства «выбивания» из Москвы выплат по многочисленным долгам, а массовое участие выступало лишь инструментом в этой борьбе элит [55] . Неудивительно, что властям длительное время успешно удавалось справляться со спонтанно возникавшими в разных регионах страны разнообразными проявлениями общественного недовольства (от экологических движений до обманутых «дольщиков»), локализуя протесты на местном уровне и не допуская их разрастания в масштабах страны в целом, а тем более – перехода требований общественных движений на уровень призывов к реформе политической системы (что как раз и происходило в 1989–1990 годах). Сугубо политический протест в России, по меньшей мере после 1993 года, оставался уделом тонкого слоя «несогласных» активистов, не оказывавших заметного воздействия на политический процесс в стране. Тем более неожиданной для многих наблюдателей оказалась новая волна политической мобилизации после парламентских выборов 2011 года, о которой подробнее речь пойдет в главе 5.
Во-вторых, опыт постсоветской России не был отмечен «соглашениями элит» по образцу «пакта Монклоа» или польского «круглого стола» 1989 года. В период перестройки идеи такого рода соглашения, которые высказывались представителями нарождавшейся тогда оппозиции, были отвергнуты правящей группой во главе с Горбачевым, а после крушения коммунистического режима и распада СССР у новых российских лидеров, как показано в главе 3, попросту отсутствовали стимулы к подобным компромиссам. Даже когда в 1992–1993 годах в России разгорелся конфликт между президентом Ельциным и Съездом народных депутатов и Верховным Советом России, ни одна из сторон конфликта не стремилась к его разрешению посредством соглашения о новых демократических «правилах игры», а стремилась к победе по принципу «игры с нулевой суммой», – в конце концов, так и произошло в октябре 1993 года, когда Ельцин смог физически подавить своих противников. Впоследствии о каких-либо «соглашениях элит» как о механизме демократизации страны речи уже идти не могло, а многочисленные неформальные (а иногда и формальные) компромиссы различных сегментов элит представляли собой не более чем тактические сделки, то есть своего рода «картельные соглашения» по разделу политического рынка, предполагавшие включение тех или иных участников в состав «выигрышных коалиций». Хотя эти механизмы и играли довольно важную роль в поддержании статус-кво российского политического режима, но они не имели никакого отношения к демократизации, а во многом, напротив, препятствовали ей.
В-третьих, нравится ли это кому-либо или нет, международное влияние на политические процессы в постсоветской России было и остается весьма незначительным. И дело даже не только в том, что крупную по территории, населению, экономическому и военному потенциалу страну едва ли можно представить не то чтобы в роли зависимой от западных стран, но даже в качестве государства, проводящего внутриполитический курс под сильным внешним давлением. И не только в том, что политика западных стран, да и международных организаций (таких, как Международный валютный фонд) в отношении России даже в 1990-е годы, когда страна остро нуждалась в международной финансовой и экономической помощи, была достаточно противоречивой и непоследовательной [56] . Скорее, проблема в ином. На нормативном уровне образ той же Западной Европы как образца высокого уровня экономического развития и социальных гарантий был, да и, пожалуй, остается привлекательным для значительной части как российских элит, так и для российского общества в целом. Но если в период перестройки многим в нашей стране казалось, что для того, чтобы жить «как на Западе», достаточно будет лишь пройти через краткосрочный период реформ, то со временем, когда стало ясно, что преодоление разрыва – дело жизни не одного поколения, прежние иллюзии сменились глубоким разочарованием, сочетавшимся с многочисленными постимперскими комплексами, ярко проявившими себя в России после распада СССР. Хотя сколько-нибудь привлекательной альтернативы Западу как нормативному образцу в России за два десятилетия так и не возникло, сама мысль о том, что альтернативы будущего развития России сводятся к ее превращению либо в восточную провинцию Европы, либо в западную провинцию Китая [57] , в нашей стране воспринимается с большим трудом. В результате отношение к привнесенным с Запада «правилам игры» в России на уровне повседневности напоминает «бунт на коленях» – даже самые горячие сторонники «особого пути» страны стремятся ездить на «Мерседесах» или, на худой конец, на «Ауди», пользоваться если не айфонами и айпадами от Apple, то хотя бы смартфонами от Samsung, и уж точно не прочь отправить своих детей на учебу в Гарвард или в Оксфорд. На уровне же политических институтов российские власти, особенно в 2000-е годы, по большей части осуществляли имитацию западных «правил игры», пытаясь закамуфлировать внешним сходством авторитарную природу парламента, избирательной и партийной систем, федерализма и ряда других институтов. Такая стратегия, которая отчасти носила вынужденный характер, до самого последнего времени поддерживала российский электоральный авторитаризм, хотя после парламентских выборов 2011 года она дала серьезный и непоправимый сбой.
На этом фоне правительства США и стран Европейского Союза вели и продолжают себя вести по отношению к России вполне прагматично. Вопреки разговорам о длинной руке «вашингтонского обкома», они предоставили внутриполитическим процессам в России идти своим чередом, сосредоточившись почти исключительно на экономических вопросах (поставки газа в Европу) и военно-политических проблемах (таких, как Афганистан), сведя к минимуму свою поддержку в России не только демократических институтов и прав человека, но даже образовательных программ. Вслед за этим из России начался уход и негосударственных западных фондов. Впрочем, влияние Запада на политические процессы в России было не слишком велико и в 1990-е годы, и слишком переоценивать его не следует. Так или иначе, происходящее в российской политике обуславливается, по преимуществу, внутренними факторами, хотя и международный контекст, разумеется, не стоит сбрасывать со счетов.
Ну и в-четвертых, идеологически мотивированные ценности, верования и представления не оказали сколько-нибудь существенного воздействия на политические стратегии и шаги ключевых российских политических игроков. Вопреки распространенному мнению фанов Толстого и Достоевского, в своем воображении наделяющих россиян некими особыми «духовными» чертами, противостоящими постылой западной рациональности, на деле российские политики после распада СССР по большей части вели себя, скорее, подобно карикатурному «экономическому человеку» из учебников, жестко калькулируя издержки и выгоды своего поведения и минимизируя риски в условиях неопределенности. Стивен Хэнсон, сравнивая роль идеологии в становлении партийных систем трех постимперских государств: французской Третьей республики, Веймарской Германии и постсоветской России – пришел к выводу, что российские политики были в наименьшей мере привержены декларируемым ими идеологическим предпочтениям, что пагубно отразилось на партийном строительстве в стране [58] . Можно предположить, что немалую роль в упадке идеологической политики сыграло не только «наследие» позднесоветской эпохи, когда само слово идеология оказалось безнадежно дискредитировано, но и печальный опыт периода перестройки, когда инициированные Горбачевым по идеологическим мотивам попытки обновления советской политической системы привели к ее полному коллапсу. Над постсоветскими политиками в России (и в некоторых других постсоветских странах) словно витало своеобразное «проклятие Горбачева» – пережив распад СССР, они четко извлекли уроки того, что во что-либо верить – опасно для карьеры, что искреннее следование своим убеждениям ведет к потере власти, и что наиболее важные ценности могут выражаться лишь в долларах или евро. В то время как идеология расширяет временные горизонты своих сторонников, политические акторы постсоветской России главным образом мыслили краткосрочными категориями, ставя перед собой (и подчас успешно решая) текущие тактические задачи. О демократизации как идеологической цели в такой ситуации всерьез могли помышлять разве что политические аутсайдеры, не обладавшие властью и не имевшие шансов к ней прийти.
Итак, если объективные факторы способствовали демократизации посткоммунистической России, то политические механизмы ей препятствовали. Низкая вовлеченность широких народных масс в политику, отсутствие у элит стимулов к договоренностям о переходе к демократии, несущественная роль международного влияния и невысокая приверженность российских политиков декларируемым ими идеологиям воздвигали заметные барьеры на пути возможной демократизации страны. Вместе с тем, в этих условиях для коварных и циничных политиков, стремившихся к максимизации своей власти, открывались неплохие шансы на безнаказанное «отравление» российской политической системы и выстраивание «правил игры» под себя и в своих интересах. Такими возможностями, что называется, было грех не воспользоваться. Если после падения коммунистического режима и краха СССР демократия в России временно и неустойчиво сложилась «по умолчанию», то авторитарные тенденции в стране стали результатом отчасти стихийных, а отчасти вполне сознательных, последовательных и целенаправленных усилий со стороны политических лидеров и участников «выигрышных коалиций» на протяжении 1990-х и 2000-х годов. Именно эти усилия и те ограничения, на которые они наталкивались, и обусловили ту траекторию развития, которую демонстрировал российский политический режим в последние два десятилетия.
Успешное строительство авторитарных режимов и обеспечение их выживания – задача не менее, а даже более сложная, чем успешное строительство демократий. Политические лидеры, стремящиеся захватить и длительное время удерживать монополию на власть, вынуждены решать, причем одновременно, три взаимосвязанные задачи. Во-первых, им необходимо избавиться от вызовов со стороны политических конкурентов и, в широком плане, со стороны своих сограждан. Во-вторых, им требуется минимизировать риски, которые могут исходить от части правящих групп, стремящихся захватить господство в составе «выигрышной коалиции» (начиная от военных или «дворцовых» переворотов и заканчивая открытым присоединением к протестующей против режима оппозиции). Эти задачи могут решаться с помощью как «кнута», так и «пряника», то есть посредством силового подавления (репрессий) либо кооптации (включения части потенциальных конкурентов в состав «картельного соглашения» на правах младших партнеров, что может привести к переформатированию «выигрышной коалиции»). Наконец, в-третьих, чтобы режим был устойчивым, его лидеры должны эффективно использовать инструменты управления: государственный аппарат (бюрократию), армию («силовые структуры») или доминирующую партию. При этом авторитарные режимы сталкиваются с дилеммой эффективности — они оказываются под угрозой недовольства существующим статус-кво со стороны как масс, так и элит, и в случае, если власти управляют своей страной слишком плохо и доводят ситуацию «до ручки», и в случае, если в результате экономического роста могут усиливаться ожидания и требования демократизации [59] .
Постсоветский авторитарный режим в России, основания которого сложились в 1990-е годы и который оформился в стране в 2000-е, характеризовался как минимум несколькими важными особенностями, отличавшими его как на фоне «классических» диктатур, так и на фоне некоторых соседей по постсоветскому пространству. Прежде всего, этот режим не только не отказывался от «фасада» сформировавшихся в 1990-е годы демократических институтов – таких, как парламент, многопартийная система, конкурентные выборы, но всячески поддерживал их внешнюю форму, выхолащивая или извращая содержание (об этом подробнее речь пойдет в главе 4). Такая практика строительства «демократической потемкинской деревни», типичная для многих режимов электорального авторитаризма, имела своей целью не только внешнеполитическую «мимикрию», но и кооптацию части правящих групп, реальной либо потенциальной оппозиции и общества в целом. Отчасти по этим же причинам российский политический режим характеризовался достаточно низким уровнем репрессивности – он гарантировал своим гражданам широкий набор индивидуальных, да и гражданских свобод, хотя и серьезно ограничивал их политические свободы, а случаи преследования его противников по политическим мотивам носили по преимуществу «точечный» характер и применялись в основном к конкретным лицам. Эта стратегия, минимизируя риски внутриполитических конфликтов, отчасти была вынужденной с точки зрения «мимикрии» и кооптации, но оборотной ее стороной стала весьма высокая (и увеличивавшаяся со временем) цена, которую пришлось бы заплатить правящим группам за возможное использование подавления.
Еще одной довольно важной особенностью российского режима стало сочетание низкой эффективности его ключевых инструментов управления с J-образной (J-curve) траекторией экономического развития [60] . С одной стороны, глубоко коррумпированная и неэффективная бюрократия, погрязшие в «крышевании» бизнеса правоохранительные органы и неидеологизированная и лишенная автономии от государственного аппарата «партия власти» «Единая Россия» демонстрировали лояльность режиму, но они были неспособны (да и не заинтересованы) в продвижении социально-экономических преобразований – сохранение существующего положения вещей фактически являлось для них самоцелью. Именно поэтому на уровне «предложения» политические институты в стране были изначально созданы в 1990-е годы и/или переформатированы в 2000-е годы как ориентированные на сохранение статус-кво. С другой стороны, если на раннем этапе посткоммунистических преобразований в России на фоне экономического спада 1990-х, да и в первые годы после его преодоления в начале 2000-х, спрос на демократизацию в обществе и среди элит был незначителен, то в 2010-е годы ситуация начала меняться, что проявилось в ходе и после парламентских выборов 2011 года. Таким образом, динамика спроса и предложения на российском политическом рынке, наряду с низким уровнем репрессивности и электоральным характером авторитаризма, стала важнейшей чертой российского политического режима.
Как сложился авторитарный режим в посткоммунистической России и как он менялся со временем? Развернутый ответ на этот вопрос будет представлен в трех последующих главах книги, но в самом общем виде он может быть следующим.
В ходе и непосредственно после крушения коммунистического режима и распада СССР в 1991 году демократия в России возникла «по умолчанию». Хотя президент страны был избран на конкурентных всеобщих выборах, он сосуществовал с парламентом, избранным при прежнем политическом режиме, партийная система страны еще только возникала, федеративные отношения, унаследованные от СССР, находились в крайне запутанном и неопределенном состоянии, угроза сепаратизма и этнополитических конфликтов была вполне реальной, а экономическая ситуация воспринималась как угрожающая. В такой ситуации российские лидеры, оказавшиеся у власти не только и не столько в результате политической конкуренции, сколько в силу стечения обстоятельств, не имели стимулов ни к дальнейшей демократизации страны (в смысле конкуренции за голоса избирателей), ни к строительству новых политических институтов.
Стихийно сложившаяся после 1991 года «выигрышная коалиция» оказалась непрочной и вскоре распалась – на фоне глубокого экономического спада и высокой инфляции разгорелся острый конфликт российских элит, разделенных между двумя лагерями: вокруг Бориса Ельцина и Верховного Совета. Помимо разногласий по экономическим вопросам, в основе их борьбы лежало стремление к захвату позиции ключевого политического игрока (т. н. доминирующего актора). Но распределение ресурсов оказалось очевидно неравным – Ельцин был куда сильнее своих противников, пользовался более высокой массовой поддержкой, и цена подавления конкурентов казалась для него довольно низкой. В сентябре 1993 года Ельцин объявил о роспуске парламента, а когда тот отказался подчиниться и объявил президенту импичмент, то по приказу Ельцина здание парламента подверглось атаке из танковых орудий, и последний, не имея выбора, был вынужден сдаться. Конфликт был разрешен по принципу игры с нулевой суммой («победитель получает все»), и вскоре Ельцин, не встретив сопротивления, продавил на референдуме свой проект конституции страны, главной особенностью которой стал весьма широкий объем полномочий главы государства и отсутствие сбалансированной системы сдержек и противовесов. Таков был первый шаг на пути «отравления» российских политических институтов.
Однако с принятием конституции «демократия по умолчанию» вовсе не сменилась «авторитаризмом по умолчанию». Захватив доминирующую позицию, Ельцин столкнулся с ограничениями своей политической монополии – слабость российского государства и разложение его аппарата управления в Центре и регионах, а также экономический спад, помноженный на низкий уровень поддержки президента, повлекли за собой фрагментацию российских элит. Рыхлая «выигрышная коалиция» сторонников Ельцина распалась на несколько конкурирующих клик. Более того, на парламентских выборах в декабре 1993 года оппозиция различных оттенков смогла получить около половины мест в Государственной Думе. В этих условиях Ельцин вынужден был прибегнуть к кооптации ряда политических игроков «второго эшелона» (т. н. подчиненных акторов), включая и своих бывших противников. Ряд региональных лидеров, демонстрировавших лояльность Ельцину, подписали двусторонние договоры с федеральным Центром, предоставившие им многочисленные привилегии в части налогов и прав собственности. Некоторые влиятельные представители бизнеса за бесценок получили контроль над прибыльными предприятиями. Оппозиционные партии и политики включились в рамки нового режима, при этом не создавая угроз его подрыва. Но цена президентских выборов 1996 года была крайне высока, поскольку их проигрыш их означал потерю власти, а выигрыш – как минимум сохранение статус-кво. Шансы поражения Ельцина на выборах казались высокими, а гарантии его личной безопасности – сомнительными, поэтому варианты отмены выборов или непризнания их результатов в случае поражения всерьез рассматривались организаторами предвыборной кампании Ельцина. Команда Ельцина даже приступила к роспуску Думы, но цена выживания правящей группы за счет отказа от выборов и подавления сопротивления такому решению была слишком высока – это могло усилить конфликт элит еще глубже, чем в 1993 году. В итоге, президентская команда вынуждена была сохранять любой ценой статус-кво как наименьшее зло.
Выборы, которые расценивались как явно несправедливые, не говоря уже о фактах фальсификации в пользу Ельцина, не встретили сопротивления со стороны оппозиции, признавшей их итоги.
Вскоре после президентских выборов наспех сколоченная «выигрышная коалиция» вновь распалась – подчиненные акторы, приобретя дополнительные ресурсы, вступили в новый раунд конфликтов между различными сегментами элит, претендовавшими на то, чтобы прийти к власти на смену Ельцину. В преддверии электорального цикла 1999–2000 годов, рыхлая коалиция региональных лидеров и «олигархов» была готова к захвату позиции доминирующего актора, стремясь к победе на (вынужденно) конкурентных выборах. Но такой сценарий развития событий не был реализован, отчасти в результате соотношения сил, стихийно сложившегося в ходе «войны за ельцинское наследство», когда Владимир Путин и его окружение смогли добиться смены предпочтений элит, игравших ключевую роль в этой борьбе. Одержав победу на выборах и заняв пост президента весной 2000 года, Путин приложил немалые усилия для монополизации власти по нескольким направлениям: нейтрализация конкурентов, переформатирование «выигрышной коалиции», обеспечение поддержки в обществе и изменения «правил игры».
«Картельные соглашения» российских элит при Ельцине быстро распадались из-за низкой эффективности режима, которая побуждала подчиненных акторов искать автономии по отношению к актору доминирующему, но неспособному устойчиво защищать свои позиции. При Путине эти условия резко изменились в пользу доминирующего актора. Благодаря в целом успешной силовой операции в Чечне, Путин смог восстановить административный потенциал государства. Удалось ему и быстро пожать плоды преодоления экономического спада 1990-х годов – благодаря высоким нефтяным ценам страна достигла 6–8 % годового экономического роста. Также, благодаря безусловной победе на выборах, мандат Путина не вызывал вопросов, в то время как автономия подчиненных акторов подверглась урезанию. Государственная Дума поддерживала почти все президентские проекты законов, независимо от их содержания, а созданная Кремлем «партия власти» «Единая Россия» обладала большинством мест в палате. Ресурсы региональных лидеров, прежде располагавших почти неограниченной властью в своих «вотчинах», оказались серьезно ограничены, а в верхней палате парламента их сменили назначенные чиновники.
В то же время Путин начал атаки на независимые СМИ, вынужденные прибегнуть к самоцензуре, а единственный критиковавший его общенациональный телевизионный канал НТВ перешел под контроль «Газпрома». «Олигархам» вскоре было сделано «предложение, от которого невозможно отказаться» – Путин заявил о «равноудаленном» подходе государства к бизнесу в обмен на отказ бизнеса от участия в принятии важнейших политических решений. Несогласные с этим предложением были подвергнуты преследованиям. Резюмируя, можно сказать, что после 2000 года Путин добился восстановления контроля над «выигрышной коалицией» и осуществил институциональные изменения, ослаблявшие всех акторов, кроме доминирующего.
Спустя несколько лет Путин, как доминирующий актор, смог сосредоточить в своих руках столь большой объем ресурсов, что цена подавления конкурентов для него резко снизилась. В 2003 году по инициативе Путина глава крупнейшей частной нефтяной компании «Юкос» Михаил Ходорковский был обвинен в уходе от уплаты налогов и других нарушениях закона, арестован и осужден на длительный срок, а его бизнес позднее захватила государственная компания «Роснефть». После ряда манипуляций в ходе парламентских выборов «Единая Россия» получила свыше 2/3 мест в Государственной Думе, в силу чего остальные партии утратили значение. В 2004 году Путин инициировал отмену всеобщих выборов глав исполнительной власти регионов – фактически они стали назначаться по представлению президента страны. Изменения избирательной системы – такие, как повышение заградительного барьера для партий до 7 %, – усугубили положение оппозиции в России, предотвратив любую нелояльность Путину со стороны депутатов. К 2007 году «Единая Россия» кооптировала большинство региональных губернаторов и влиятельных представителей бизнеса, а заместитель руководителя президентской администрации даже заявлял, что «партия власти» должна господствовать на политической арене страны в ближайшие 10–15 лет [61] .
Как можно видеть, институциональные изменения 2000-х годов были призваны закрепить «навязанный консенсус» российских элит, уничтожив возможные альтернативы сложившемуся положению вещей и/или сделав их цену для всех потенциальных «несогласных» запретительно высокой. Путин смог закрепить свое монопольное господство и в 2008 году довольно безболезненно передать пост главы государства специально подобранному им лояльному преемнику – Дмитрию Медведеву. У нового главы государства, в свою очередь, не оказалось ни стимулов, ни ресурсов для сколько-нибудь существенных изменений статус-кво. Важнейшими институциональными изменениями периода его президентства стали поправки в Конституцию, которые продлевали срок президентских полномочий с 4 до 6 лет (и срок полномочий Думы с 4 до 5 лет) и были направлены на сохранение политического режима электорального авторитаризма в неизменном виде в среднесрочной перспективе.
Таким образом, предпринятые в 2000-е годы целенаправленная «порча» и систематическое «отравление» российских политических институтов позволили правящим группам максимизировать свою монопольную прибыль и минимизировать риски для «выигрышной коалиции» за счет усугубления тяжелых «детских болезней» российского политического режима периода 1990-х годов, с шансами на последующее их перерастание в хронические заболевания. В начале 2010-х годов многим наблюдателям даже казалось, что российский авторитарный режим переживает стадию своей консолидации. В период президентства Медведева не отмечалось ни значимых проявлений массового протеста, ни открытых нарушений «картельных соглашений» со стороны элит, в то время как уровень общественной поддержки статус-кво оставался достаточно высоким. Даже глубокий (хотя и не слишком длительный) экономический спад, вызванный глобальным кризисом 2008–2009 годов, не создал новых стимулов для подрыва статус-кво и/или для новых реформ и, на первый взгляд, даже упрочил доминирующие позиции «выигрышной коалиции» в нашей стране.
Ситуация резко изменилась 4 декабря 2011 года, когда «Единая Россия», неожиданно и для правящей группы, и для части представителей оппозиции, согласно официальным данным набрала на парламентских выборах лишь 49,3 % голосов избирателей (многочисленные свидетельства фальсификаций голосования и результаты опросов избирателей на выходе с участков говорили о том, что реальная поддержка «партии власти» была существенно ниже). Это голосование для российского авторитарного режима сыграло ту же роль, что и «опрокидывающие» выборы, – вслед за ним волна доселе невиданных массовых протестов с требованиями и отмены результатов выборов, и более широкой демократизации всех аспектов политической жизни страны сплотила доселе слабую и разрозненную оппозицию по принципу «негативного консенсуса» и вынудила власти к частичной либерализации режима. Хотя говорить о политических последствиях этих протестов и последовавших за ними институциональных изменений пока еще преждевременно, вероятно, что те «правила игры», которые были выстроены в российской политике в 1990-е и в 2000-е годы, так или иначе уходят в прошлое. Возможные варианты дальнейших преобразований российского политического режима и их вероятные шансы и перспективы будут рассмотрены нами в заключительной главе книги. А пока что мы обратимся к анализу того, почему и как российская политика за два десятилетия проделала сложный и извилистый путь «из огня да в полымя», пройдя от упадка и краха одного авторитарного режима к строительству и последующему упадку другого, и какие уроки наша страна может и должна извлечь из своего недавнего опыта. Речь об этом пойдет в трех последующих главах.