ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ


В дни после избрания Франклина Делано Рузвельта президентом, мой отец проводил отпуск на своей ферме в горах Виргинии. Возвратившись в Чикаго, он рассказал нам, какую радость вызвало избрание нового президента, которого он знал лично еще во времена Вильсона. Мы все были горячими сторонниками Рузвельта, и в первый раз я голосовала за него в 1932 тюду. Мой отец был очень доволен там, что выбрали Рузвельта.

Однажды утром в июне месяце моя мать позвонила мне в редакцию "Три-бюн", где я тогда работала, и, не предупредив меня ни одним словом, сказала взволнованно:-- Твоему отцу только что звонил президент Рузвельт, он предлагает ему пост американского посла в Германии!-- Она попросила меня никому об этом не говорить, так как отец еще не решил, примет ли он это предложение.

Я попыталась мысленно представить себе ту Германию, где будет жить наша семья, припомнить все, что я знала и слышала о новой Германии. Гитлера я считала шутом, внешне похожим на Чарли Чаплина, который сжигает книги и ввел в своей стране диктатуру. Мне было трудно представить себе моего отца в такой атмосфере. Однако, я понимала, что такое предложение -- большая честь, от которой редко отказываются, и что этот пост будет завершением всей его жизни, посвященной всецело истории и демократическим традициям его родины.

Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас особенно тревожился при мысли о том, что нам придется жить в условиях фашистской диктатуры,-- это показывает, что я тогда совершенно не понимала политического значения нацистского режима. Теперь я понимаю, что отец, вероятно, провел немало тревожных минут, раздумывая об этом. Он несколько раз говорил, что но знает, как отнесутся теперешние немцы к его либеральным воззрениям и ж его книге о Вильсоне. Впоследствии мы узнали, что когда его имя было названо германскому правительству, то оказалось, что там не знают, кто он такой, а наведенные справки не доставили нацистам особенной радости. Тем не менее отвести его кандидатуру было неудобно -- это значило бы нанести оскорбление иностранной державе.

На прощальном обеде, который давали для нас немецкие общества, германо-американские организации и германское консульство, я сидела за столом между Карлом Сэндбергом и Торнтоном Уайлдером. Все мои друзья давали мне забавные советы, как держать себя в обществе дипломатов, учили, что говорить Гитлеру, когда я с ним познакомлюсь, и пугали нас с матерью до полусмерти, рассказывая, какой строгий этикет нужно соблюдать и какую пропасть денег нужно тратить для того, чтобы достойно представлять нашу страну. Но Торнтон Уайлдер, как всегда обаятельный, живой и дружелюбный, и Гарриэт Монро дали мне хороший совет: учиться языку и общаться больше с немцами, чем с иностранцами.

Карл Сэндберг был в ударе -- его манера говорить неподражаема и очень своеобразна:-- Постарайтесь узнать, что за человек Гитлер, из какого теста он сделан, что движет его умом, что составляет его плоть и кровь. Перед вашими глазами пройдет целая процессия мошенников и бандитов, идеалистов, государственных деятелей, преступников, дипломатов, талантливых людей. Вы увидите все национальности мира. Наблюдайте их, изучайте, анатомируйте. Не будьте робкой и застенчивой. Пусть ваше окружение не портит вас и не портит вам жизнь. Будьте смелой и правдивой, оставайтесь, какой были -- поэтической и цельной натурой.

Переезд морем был очень веселый и полный впечатлений, зато конец пути до Гамбурга, где мы пересели в поезд до Берлина, показался нам очень скучным.

Нас с матерью усадили в отдельное куле, заваленное самыми редкими цветами, и я скоро уснула, положив голову ей на плечо.

Вдруг поезд остановился, и я, едва успев протереть глаза и надеть шляпу, вышла на платформу, не совсем понимая, в чем дело, и чувствуя себя очень неловко. Передо мной была целая толпа народа; нас окружили репортеры, которых советник посольства напрасно пытался удержать на расстоянии; представители министерства иностранных дел, члены дипломатического корпуса и много американцев пришли встретить нового посла и его семейство. Юпитеры лили непрерывный поток слепящего света, и я растерянно улыбалась прямо в объектив, окруженная букетами орхидей и еще каких-то цветов. Отец отвел журналистов в сторону и сказал им заранее приготовленную приветственную речь.

Меня усадили в машину вместе с каким-то молодым человеком, который, как я узнала впоследствии, был нашим секретарем протокольной части. Он указывал мне на достопримечательности Берлина. Когда мы обогнули здание рейхстага, которое он тоже назвал, я не удержалась от восклицаний:-- А я думала, он совсем сгорел! Повидимому, здание цело. Расскажите мне, как же это вышло?-- После двух-трех столь же нескромных, хотя и вполне естественных вопросов, он наклонился ко мне и сказал на ухо:-- Ш-ш! Милая моя лэди, учитесь держать себя так, чтобы вас только видели, но не слышали. Это -- не Америка, здесь нельзя говорить все, что думаешь.-- Я изумилась, но на первый раз послушалась. Это было мое первое соприкосновение с немецкой действительностью, и много времени прошло, прежде чем я научилась серьезно относиться к его совету. Не легко изменить привычки всей жизни. Мы приехали в отель Эспланада, и нам отвели самые лучшие аппартаменты. Мы ахнули при виде такого великолепия, а также при мысли о том, какой нам подадут счет. И здесь все комнаты были так полны цветов, что трудно было, двигаться,-- орхидеи, изумительные лилии, редкие цветы самой разнообразной окраски и формы. У нас были две больших приемных залы, затянутых парчой, уставленных мраморными столиками и золоченой мебелью с ковровой обивкой.

Встречавшие нас друзья наконец ушли, и отец, взяв книжку, улегся в постель. Мы с матерью остались сидеть, подавленные сознанием того, что мы -- семейство посла; до самого обеда мы принимали карточки и корзины цветов, которые то и дело вносили в наш номер, и ломали голову над вопросам, как же мы расплатимся за все это, если не удастся заложить самих себя.

За обедом отец был в прекрасном настроении. Мы все сошли вниз, к табльдоту. Отец, не умолкая, говорил по-немецки, поддразнивал официантов, задавал им вопросы -- словом, вел себя неподобающим для посла образом. Я никогда не слышала столько "Danke schon" {Благодарю (нем.).} и "Bitte schon" {Пожалуйста (нем.).}, сколько за этот вечер, и впервые наблюдала почти рабскую угодливость немецкой прислуги. Обед был хорош, но по-немецки тяжеловат, и я в первый раз лила немецкое пиво.

После обеда мы решили немного прогуляться. Мы прошлись по Аллее победы, уставленной по обеим сторонам довольно уродливыми и претенциозными статуями бывших правителей Германии. Отец останавливался перед каждым из них и давал нам его характеристику и краткий исторический очерк его эпохи. Здесь ртец был в своей стихии, так как почти наизусть знал всю историю Германии, а если встречался какой-нибудь пробел, он мысленно делал себе отметку для изучения в будущем. Это был один из самых счастливых вечеров, какие мы провели в Германии.

Во время этой прогулки я, повидимому, простудилась и мне пришлось несколько дней пролежать в постели. Меня навестила Сигрид Шульц, талантливая журналистка, корреспондент "Чикаго трибюн", более десяти лет прожившая в Германии. Она маленькая, пухленькая, с голубыми глазами и густыми золотистыми волосами, очень живая и симпатичная.

Она знала былую Германию, и теперь ей было очень тяжело. Она многое рассказала мне о подвигах наци, об их жестокости, о гестапо, куда ее часто вызывали объясняться по поводу написанных ею статей. Я не поверила ее рассказам. Мне показалось, что она сильно преувеличивает, но как человек она мне понравилась, и мне было интересно услышать от нее что-нибудь о тех людях, с которыми мне придется встречаться,-- о дипломатах и журналистах.

Среди журналистов, с которыми я познакомилась в то время, был Квентин Рейнольдс, корреспондент Хэрста. Это был крупный, даже грузный человек, кудрявый, с веселыми глазами и широким, всегда сияющим лицом. Проницательный, не поддающийся чужому влиянию, отнюдь не сентиментальный, он был по моему мнению превосходным журналистом. В Германии он жил всего несколько месяцев и быстро усваивал язык. Он предложил мне и моему брату проехаться вместе с ним по Южной Германии и Австрии на нашем "Шевроле". Мои родители охотно дали согласие на эту поездку, считая, что это прекрасный способ изучить Германию. И вот в августе, почти через полтора месяца после нашего приезда, мы втроем отправились на юг. Поездка была очень интересная, и даже незнание языка доставляло нам забавные минуты, когда мы спрашивали дорогу или заказывали обед. Мы остановились в Виттенберге и видела 99 тезисов Лютера на бронзовой доске, прибитой к церковным дверям, потом поехали дальше, в Лейпциг, где мой отец учился в университете. Там, в старом погребке Ауэрбаха мы, как водится, выпили бесчисленное количество кружек пива, в память встречи Фауста с Мефистофелем. По дороге я в городах мы везде видели знамя фашистов -- белый круг на красном фоне со свастикой в центре. При въезде и выезде из городов нам встречались широкие полотнища, протянутые поперек дороги, на которых я разобрала слово "Jude" {}. Мы поняли, что это-- антисемитская пропаганда, но тогда не отнеслись к этому серьезно, по крайней мере -- я. Кроме того, я еще не настолько хорошо читала по-немецки, чтобы схватывать общий смысл фразы и, надо сознаться, я плохо понимала, что значит нацистская нетерпимость.

Мы остановились на ночевку в Нюренберге и, оставив за собой очень приятные и недорогие комнаты, вышли перекусить кое-чего и побродить по городу. Выходя из гостиницы, мы увидели, что посреди улицы собралась оживленно жестикулирующая толпа. Мы подошли ближе, чтобы узнать, в чем дело. Из вагона трамвая грубо вытаскивали и выталкивали молодую девушку. Мы увидели страдальческое, измученное лицо, цвета разбавленного абсента. На нее было страшно смотреть. Она была наголо обрита, и на груди у нее висел плакат. Мы шли за ней с минуту, глядя как толпа издевается над ней. Квентин и мой брат обратились с расспросами к окружающим. Из их ответов мы поняли, что это девушка-арийка, которая была в сожительстве с евреем. На плакате было написано: "Я жила с евреем". Я хотела итти за ней и дальше, но мои спутники были так возмущены этой сценой, что не пустили меня. Помню, Квентин, которого я считала ко всему притерпевшимся и отнюдь не чувствительным, был так потрясен, что решил напиться до бесчувствия. Так мы и сделали.

Осмотрев Иннсбрук, одно из самых красивых мест во всей Европе, где пейзаж великолепен, а люди ласковее и дружелюбнее, чем в других городах (и очень понятно: они -- не наци),-- мы двинулись дальше: в Вену и Зальцбург. Пробыв в Вене несколько дней, мы в один голос сказали, что никогда не видели города лучше этого. Зальцбург -- музыкальный город. Люди там движутся грациозно, думают и говорят так, словно их жизнь, благодаря музыке, стала полнее, приобрела новое значение.

Наконец мы покинули Австрию с ее очарованием и прелестью, с ее мягкой, свободной речью, и вернулись в Германию, только однажды увидев нацистское приветствие, и то уже у самой границы. Дико было возвращаться в Германию -- сразу исчезли с лица земли музыка и поэзия, которыми мы были так полны. Опять, подвигаясь на север по берегу Рейна, мы видели флаги со свастикой, марширующие отряды, коричневые рубашки -- бросалась в глаза военизация всего народа.

Когда мы вернулись в Берлин, отдохнув и освежившись, мы новыми глазами взглянули на все, что происходит вокруг, и начали сопоставлять Германию, которую мы видели проездом, с Пруссией, в которой нам довелось жить.

Моему отцу часто приходилось протестовать против грубого обращения с американцами, и он чувствовал себя в очень неловком положении. Он приходил к завтраку, расстроенный и встревоженный зверским поведением штурмовиков, которые избивали всех, не отдававших чести нацистскому знамени. Были страшные случаи, а евреев -- и немецких, и других -- нередко избивали насмерть за то, что они не заметили флага, или даже только за то, что они были похожи на евреев. Меня это, конечно, возмущало, но я все еще закрывала глаза на истинное положение вещей, очевидно потому, что плохо разбиралась в социальных, экономических и расовых вопросах. Я пыталась даже подыскать оправдание этим эксцессам, и отец, глядя на меня, хоть и снисходительно, но довольно холодно называл меня и в своей среде, и при посторонних "юной фашисткой". Это заставило меня временно занять оборонительную позицию, и я довольно долго горячо оправдывала поведение нацистов.

Однажды ко мне зашла моя знакомая американка, изучавшая социальные условия в Германии, и спросила, не хочу ли я побывать в концентрационном и трудовом лагерях. Я очень хотела видеть и то, и другое. Она немедленно это устроила. Как-то утром за мной заехали двое мужчин и моя приятельница, и мы направились в Arbeitsdienstlager {Трудовой лагерь (нем.).} в нескольких часах езды от Берлина Она сидела впереди с представителем министерства пропаганды, а я -- на заднем сиденье, вместе с молодым атташе министерства иностранных дел. Сидевший впереди вел оживленную беседу c моей приятельницей, а она переводила мне его слова: Он проявлял самый пламенный энтузиазм. Когда я сказала моему соседу, что вполне согласна с ним, тот поморщился и постарался умерить пропагандистское рвение своего спутника. Я с пренебрежением отнеслась к его усилиям разочаровать меня и была очень счастлива, что с нами едет и другой спутник, настроенный не так скептически.

Мы обошли несколько бараков, построенных на болоте, и нам показали спальни, библиотеку, комнату отдыха и столовую лагеря. Моя приятельница настойчиво расспрашивала всех, кого видела, и делала снимки. Комендант лагеря попросил нас попробовать пищу. Нам подали отвратительный обед, состоявший из тепловатой размазни и вареного чернослива, но даже и это не охладило меня. Мы долго ходили по лагерю, наблюдая, как люди копают канавы для осушки болот. Все казалось очень мило и в полном порядке, не было никакой муштры и военных учений, о которых мне рассказывали мои ядовитые друзья. Мне не терпелось доложить им об этом и сказать: "Ага, ну что я вам говорила?"

Мои летние белые туфли были вконец испорчены, я устала и, должна сознаться, порядком соскучилась. Я сказала, что мне пора ехать, что меня ждет неотложное дело. На обратном пути, за несколько миль от лагеря, моя приятельница заметила группу людей посреди поля в каких-то странных позах. Она заставила нас остановить машину и побежала туда со своей фотокамерой. Мне было видно, что эти люди делают военные упражнения, ложатся плашмя, потом вскакивают и бегут через поле. Они проделывали кроме того упражнения с винтовкой. Приятельница отвела меня незаметно в сторону и сказала: "Видите, чем они занимаются на самом деле? Администрацию лагеря, где мы только что были, предупредили о нашем приезде, так что мы ничего не видели, кроме самой невинной созидательной деятельности. А на этих мы наткнулись случайно, и вы видите разницу!" Я отмахнулась от такой оценки вещей и подумала: она, конечно, враг Германии и ищет самого худшего. Но на одну минуту и я остановилась в изумлении, заметив странное, недовольное выражение лица у представителя министерства пропаганды.

Посещение концентрационного лагеря так и не состоялось, а к тому времени, когда мне легко было бы этого добиться, то есть после того, как я познакомилась с Дильсом, начальником тайной полиции, я была слишком подавлена, чтобы продолжать обследование "примерных" немецких лагерей -- трудовых и прочих.

Избиения американцев приняли в конце концов такие размеры, что отцу пришлось обратиться с протестом к самому Гитлеру, после чего подобные инциденты почти прекратились.

Наш дом был всегда полон народа: у нас бывала молодежь, немецкие ученые, атташе министерства иностранных дел, правительственные чиновники, журналисты и офицеры рейхсвера, С. А. и С. С. Профашистские и антифашистские настроения почти уравновешивали друг друга. Ученые и интеллигенты, художники, люди свободных профессий, аристократы, всякий по-своему, одни более, другие менее осторожно выражали свое недоверие к Гитлеру и "новому порядку". Многие аристократы, близкие к Гогенцоллернам, были против Гитлера уже по своему рождению и воспитанию. Со дня на день, из месяца в месяц, из года в год они ждали, что Гитлер сдержит свое обещание и восстановит династию Гогенцоллернов. Удивительно, как цепко они держались за эту нелепую мысль. Большинство промышленников и дельцов отлично понимало, что "социалистические" лозунги Гитлера -- это только слова, и никоим образом не могут повлиять на их хозяйничание в области экономической жизни. Их фабрики опять работали с полной нагрузкой, и им нечего было бояться забастовок, профессиональных союзов и рабочего движения.

Большинство из тех, кто много путешествовал, жил за границей -- безразлично, наци или не наци -- чувствовали, что методы Гитлера опасны и могут подорвать престиж Германии и восстановить против нее международное общественное мнение. Среди членов организации "Стального шлема", упрямых и заносчивых ветеранов войны, было много старых вояк, которые ненавидели и презирали Гитлера так, как его презирают только в Германии. Черев год после прихода Гитлера к власти "Стальной шлем" был ликвидирован.

Молодые офицеры рейхсвера, которых я знала в то время, держались более умеренных взглядов на "новый порядок". Они явно не доверяли фюреру и не одобряли того, что считали "социализмом" в его программе. Однако они выражали эти взгляды очень сдержанно и говорили, что если Гитлер оставит армию в покое, обеспечит ей положение автономной единицы внутри германского народа и даст ей возможность развиваться и расширять свою деятельность, им больше ничего не нужно. Они требовали только свободы для себя, возможности иметь своих главарей и не вмешиваться в политику. Многие из них были монархистами, многие просто военными, довольными своей деятельностью и материальной обеспеченностью, но все они хотели оставаться замкнутой аристократической кастой, какой военные всегда были в Германии. В общем, в нашем доме люди, несогласные с Гитлером, выражали свое мнение, совершенно не скрываясь. Быть может, это были попытки позондировать семейство нового посла.

На одном из скучных обедов или приемов я познакомилась с Рольфом Дильсом, в то время главой тайной полиции под началом у Геринга. Во времена республики он работал с социалистом Зеверингом, министром внутренних дел Пруссии, и, как подозревают, предал своего шефа.

Пока он занимал пост начальника тайной полиции, он всегда старался успокоить гнев и возмущение американцев и постоянно оказывал содействие нашему консульству и посольству. Он освободил нескольких американцев и, рискуя навлечь на себя немилость наци, не раз пытался удовлетворить запросы посольства относительно американских граждан, подвергшихся насилию, без вины арестованных или посаженных в тюрьму. Он считался с общественным мнением Америки и прислушивался к нему гораздо больше, чем большинство должностных лиц, занимавших высокие посты в то время. Я знаю, что это делалось не по доброте сердечной, а скорее объяснялось его политическим оппортунизмом и редкой дальновидностью. Он хотел расположить посольство не только к нацизму, но и к самому себе. Я уверена, что он, как и многие другие, прикидывался убежденным нацистом по соображениям личного и политического порядка.

Я говорила со многими людьми, выпущенными из концентрационных лагерей, и они рассказывали мне, что в бытность Дильса начальником гестапо, каждый день убивали не менее двенадцати заключенных. В его ведении находилась одна из самых страшных тюрем в Германии, Колумбия -- тюрьма для политических заключенных в Берлине. Когда он входил в комнату, вернее, подкрадывался как кошка, он вызывал у присутствующих нервное беспокойство, даже если им не было известно, кто он такой. Высокий и гибкий, с черными, как смоль, густыми волосами, он обладал самой зловещей наружностью, какую мне приходилось видеть. Лицо у него было в шрамах синеватого цвета, рот тоже изуродован ударом шпаги. Глаза черные, жестокие и пронизывающие.

Ему доставляло какое-то злобное удовольствие корчить Мефистофеля, он любил, чтобы с его появлением воцарялось мелодраматическое молчание. Он много раз бывал у нас в доме, большей частью на официальных приемах, и, кажется, только ему одному удавалось проскользнуть незамеченным мимо нашего зоркого дворецкого и войти без доклада. Вечер бывал обычно в полном разгаре, гости беседовали, танцовали, пили и ели. И вдруг, в конце вечера (он всегда приходил поздно) по комнате словно проносился холодок и за вашей спиной неожиданно вырастал Дильс во всем своем мрачном великолепии! Это не только мое личное впечатление -- я проверяла его на многих знакомых.

Он принадлежал к С. С, но говорил, что они его ненавидят и что по-настоящему его поддерживают только С. А. В последнем я сомневаюсь. Он много раз описывал мне внутрипартийные интриги, раздоры и нелады. Сам он никого не любил и никому не верил (хотя, по видимости, он был предан Герингу). Да и ему не доверяли. Я убеждена, что и Геринг ему не доверял, но я чувствовала, наблюдая их вдвоем,-- а может быть, сделала этот вывод из рассказов Дильса,-- что Геринг его побаивается.

От Дильса я впервые узнала, что слежкой занимается не только гестапо, но и все другие департаменты. Он дал мне понять, что Геббельс следит за Герингом, а Геринг за Геббельсом, оба они -- за гестапо, а гестапо -- за ними обоими. Моим романтическим глазам -- впрочем, ведь все это подлинные факты -- начала представляться огромная сложная сеть шпионажа, террора, садизма и ненависти, из которой не может вырваться никто, ни частные лица, ни чиновники.

Я начала понимать, что и дипломатический корпус втянут в эту сеть, что на каждого дипломата заведено дело, которое растет с каждым днем, за всей их работой следят, о каждом шаге доносят. Дильс сообщил мне, не помню -- прямо или косвенным путем, что в посольстве и у нас на квартире поставлены диктафоны, и провода для них либо проложены в стенах, либо соединены с телефоном. Я скоро выучилась не говорить по телефону ничего такого, что не предназначалось для посторонних ушей. Ходили страшные слухи, которым я, ознакомившись с методами и обычаями нацистской диктатуры, уже не могла не верить. Среди ночи к дому подъезжал автомобиль, оттуда выскакивали эсесовцы, и через минуту увозили с собой мужчину или женщину, которых никто больше не видел. Таких случаев были тысячи, но для меня они только за последнее время стали реальностью.

В тот год, когда я встречалась с Дильсом, у меня не было спокойной минуты. Я все время боялась, что он какой-нибудь хитростью вытянет у меня сведения о моих немецких друзьях, и что это их погубит. Познакомившись ближе с методами террора и фашизма, с тем, что происходит в Германии, после откровенных разговоров с должностными лицами и дипломатами, я отчаянно жалела о том, что не могу лишиться памяти. Я не доверяла себе, боялась подпасть под влияние этого сверх-конспиратора, да и не даром! В следующие три года я виделась с ним реже, но все-таки смертельно его боялась.

Однажды вечером, проводив меня домой, он выразил желание посидеть немного у нас в библиотеке и выпить стакан виски. В тот вечер он и сам был встревожен -- возможно, не удалась какая-нибудь интрига, или наци были им недовольны. Во всяком случае, ему захотелось поговорить откровенно. Я схватила с дивана подушку и бросилась к телефону. Он мрачно усмехнулся, потом одобрительно кивнул головой.

С того времени я всегда накрывала телефон самой тяжелой подушкой, какая подвертывалась под руку, прежде чем позволить кому-нибудь говорить без стеснения. Я рассказала отцу об этом, он смастерил себе картонный футляр для телефона, плотно набитый ватой, и если кто-нибудь у него в кабинете пускался в откровенности, он накрывал телефон этим футляром. Был ли от этого какой-нибудь толк, я не знаю. Но во всяком случав звук можно было приглушить. И таким образом, отец, полушутя, полусерьезно, давал понять немцам, что американский посол осведомлен об их фокусах! Теперь мне разумеется, известно, что такие аппараты для подслушивания действительно существуют и что они могут быть соединены с телефоном, и что можно даже купить диктафон якобы американского производства, который записывает разговор от слова до слова, если его приставить к стене в соседней комнате. Когда мы возвращались после недолгой отлучки, мы замечали, что поставлено еще несколько диктафонов, или старые проверены с помощью слуг, которым мы в первые же месяцы перестали доверять.

Я уверена, что атмосфера, создаваемая Дильсом, подготовлялась им очень старательно. Ему хотелось запугать даже дипломатов, лишь бы насладиться -сознанием своей власти. Если у него была какая-нибудь другая цель, например, выследить нас или наших друзей, или уверить нас, что методы фашистов действуют бее промаха, то он этой цели не достиг. Во-первых, было известно, что все письма вскрываются, даже наша дипломатическая почта, что читаются даже шифрованные телеграммы. Во-вторых, мы научились не высказывать даже наших собственных мнений. С другой стороны, Дильс сам постоянно чувствовал себя под ударом. Когда ему хотелось дать себе волю, он уезжал за город, разговаривал, гуляя по лесу, или заходил в какой-нибудь безвестный ресторанчик.

Я думала, что буду иметь возможность встречаться с известными немецкими писателями и художниками. Как мало я извлекла из того факта, что в Германии сжигают книги и преследуют интеллигенцию, и как плохо читала американские газеты, видно хотя бы по тому, что я надеялась встретиться с такими выдающимися литераторами, как Леонард Франк, Деблин, Цвейг, Ремарк, Манн, Фейхтвангер, Людвиг, Вассерман и Гаупт-ман. Из этой группы в Германии остался один только Гергард Гауптман, но я его ни разу не видела, а впоследствии и не желала видеть. Он стал ярым наци, и его осыпали почестями, которые, в сущности, не соответствовали размерам -его славы.

Интересно отметить, что ни один из талантливых писателей, кроме Гауптмана, не капитулировал перед национал-социализмом. Немецкие писатели всегда шли в авангарде прогрессивной мысли. Фейхтвангер, с которым я познакомилась через несколько лет в Париже, рассказывал мне, что накануне захвата власти Гитлером немецкое посольство давало в Вашингтоне обед, на (котором тогдашний немецкий посол фон Притвиц восхвалял Фейхтвангера, как прекраснейший пример расцвета современной немецкой культуры. На следующий день Гитлер захватил власть, а через несколько недель об авторе "Успеха" говорилось, как о худшем примере еврейско-марксистсяого вырождения, и его книги были сожжены на площади. Его имущество было захвачено, дом, деньги, даже библиотека конфискованы, так же, как и доходы с его книг, поступавшие из-за таницы в немецкое издательство.

Я начала расспрашивать знакомых, что же случилось с писателями, которыми я восхищалась. Даже у самых ретивых нацистов я подмечала неподдельную печаль, когда они начинали говорить о судьбах немецкой литературы.

На одном вечере, где очень много пили и веселились напропалую, я встретилась с Гансом Гейнцем Эверсом, который прежде писал упадочные рассказы на сексуальные темы, полные дешевых ужасов.

Как только Гитлер пришел к власти, Звере понял, куда дует ветер, и поспешил примазаться, написав биографию Хорста Весселя. Теперь это официально принятая биография вожака С. А., якобы убитого коммунистами и написавшего слова нацистского гимна, который назван его именем.

Эверса принимают в официальных и даже дипломатических кругах, но я с гордостью могу сказать, что он никогда не бывал у нас в доме. Старый, с моноклем в глазу, безуспешно старающийся казаться моложе своих лет, он представляется мне одним из самых отвратительных типов, с какими мне приходилось встречаться. Когда он взял мою руку и поцеловал ее, я вздрогнула от отвращения. Руки у него в какой-то чешуе, усеяны подсохшими красными струпьями, жесткие и противные. После его рукопожатия мне немедленно захотелось пойти вымыть руки. Это было все равно, что дотронуться до жабы или до какого-то омерзительного пресмыкающегося, только что сменившего кожу. Я как можно скорее ушла в другую комнату, чтобы отвязаться от этого отвратительного существа и от его панегириков фашизму.

Загрузка...