«Худая слава бежит, добрая лежит», — говорить русская пословица. Так и дремучие Брынские леса душегубством и всякими воровскими делами такую славушку по себе пустили, что добрые люди при памятке о них лишь себя крестным знаменьем осеняли да вздыхали во всю русскую широкую грудь.
Этим-то Брынским лесом, в царствование доброго «тишайшего» царя Алексея Михайловича, как-то раз пробиралась по узкому лесному шляху толпа доброконных ездоков. На дворе стояла декабрьская морозная погода, светило зимнее яркое, но не ласковое солнышко. Лошади увязали в густом снегу по самое седло, но еще не совсем пристали. Нанималось утро.
— Ну, ребятушки, живее! — подбодрял своих челядинцев молодой боярин, князь Петр Тимофеевич Трубецкой, погоняя своего доброго «серого» плеткой.
Заиндивело лицо молодого князя; со стороны бы кто взглянул — словно дедушка какой едет, только звонкий голос да румянец алый — не стариковские. Седой на самом деле стремянный князя Кузьмич ворчливо возразил Трубецкому:
— С твоим-то торопленьем, князь-батюшка, вот и содеялось, что в экий святой день, в сочельник Христов, мы, аки звери лесные, по дебрям таскаемся. Что бы в селе-то Знаменке переждать? Помолились бы — праздник встретили…
— Эх, ты, старый сыч, чего каркаешь! Больно ты о празднике думаешь! Тебе лишь меду бы стоялого… Вишь, нос-то и от морозу не покраснеет боле!.. — потешался князь.
Кузьмич обиделся и зашептал что-то, где можно было только разобрать: «на руках носил»…
— «На руках!».. Понеси-ка теперь, сморчок старый! Не то что с тобою, а и с мишкой схвачусь! — крикнул Трубецкой.
Как-будто к слову пришлось, и в самом деле рявкнул вдали медведь, потом собака залилась. Все громче и громче делались рычание и лай, и когда путники выехали на снежную полянку, то увидели нечто диковинное…
Из огромного сугроба, в котором виднелась черная дыра, лез почтеннейший «Мишка Топтыгин» ростом чуть не с быка. Перед его мордой, лая и дразня нелюдима, вертелась небольшая кудластая собачонка.
— Эй, православные! Не замай моего зверка! Обожди малость… крикнул всадникам молодец, с виду почище Соловья-разбойника, с какой-то копной вместо головы. Он стоял насупротив медведя и ждал его, уперев конец длинной рогатины в снег. Князь, любуясь охотником, сделал знак своим остановиться. Мишка, увидя еще народ, обозлился, запыхтел, как толстый дьяк в кружале, и пошел на задних лапах к молодцу. А тот все балагурил, как на поседке.
— Здорово, приятель! Давай, давай лапу-то, побратаемся. Вежливенько давай! Эх, ты, боров толстый, будь поучтивее. Смотри, — напорешься… Кто тебе шубу зашьет? Легче!..
При этом возгласе он увернулся от объятий косматого побратима, и зверь напоролся на рогатину. Но, не соображая ничего, в слепой ярости медведь лез и лез вперед. Парень, изловчившись, сбоку хватил зверя еще ножом. Мишка заревел и грузно повалился на снег, махая лапами. Рогатина торчала в его груди, кровь розовыми пятнами всасывалась в белый покров полянки.
— Вот тебе, брат, и постеля! — балагурил молодец.
Князь, любивший охоту и знавший толк в ней, с похвалой подъехал к победителю. Но тот словно не слышал его.
— Слышь, молодец, ловко свалил! — повторил Трубецкой.
— Не впервой… Всяких валивали, — и двуногих, таких, что не тебе чета! — грубо отозвался парень.
Кузьмич накинулся на него с бранью, но вдруг получил такую затрещину, что застонал и свалился с седла. Князь вспылил и поднял руку с плетью, остальные пятеро провожатых бросились вперед.
— Легче, люди добрые! Аль не знаете, кто я? — отскочив от плети, крикнул молодец. — Я — Андрюшка Голован!..
Все ахнули и отступились. Даже Трубецкой отступил, дернув коня. Атаман Андрюшка Голован держал Брынские леса во власти года уже четыре. Много посадских да деревенских людей он переграбил, да и боярской шеи иной раз не жалел. Раза два стрельцов разбивал он со своей ватагою, воеводу чуть не убил. Губные старосты его пуще огня боялись… Объявив свое имя, молодец, подбоченясь, глядел нахально на людей и князя. Тот молча разглядывал разбойника. Румяное лицо Голована было необычайно широко и вполне соответствовало размерам головы. Словно про него в песне пели: «голова у вора-разбойника — что пивной котел». Короткий полушубок, охватывавший могучее тело парня, быль перехвачен серебряным кушаком. Лисья шапка сверкала золоченой верхушкой.
— Слыхал про тебя, душегубец, — сурово заговорил князь, оправляясь. — Ну, уж брат, теперь мы тебя в Москву прихватим. Там по тебе топор плачет… Ни с места! — И князь направил на Андрюшку дуло заморского богатого с насечкой пистолета. Его люди повынимали сабли. Но разбойник отскочил еще далее и свистнул во всю мочь. И вдруг из-за стволов градом посыпались полушубки, армяки, однорядки и азямы его ватаги. Завязался бой сотни против семерых. Охнул Кузьмич и опять рухнул от удара брынской дубинки. Сам Голован напирал на князя с ножом. Насилу отбившись от других, Трубецкой пальнул в атамана, но «Серый» шевельнулся, и пуля пробила только кисть руки Андрюшки. Зверем ринулся вперед душегубец. Через малое время все были перевязаны, раздеты, разуты, ограблены.
— Подвесить, что ли, новых знакомых-то, атаман? — спросил старый кривой эсаул Андрюшку.
— Тащи в становище. Там потешимся. Для праздника Аннушке забава будет, — отрывисто приказал тот.
Оглушенного князя, раненого Кузьмича и полоненных, перевязанных холопов потащили в глубь леса. Голован ехал на храпевшем Сером и, разглядывая княжий пистолет в здоровой руке, мурлыкал, не обращая внимания на кровь, заливавшую правую руку:
Ох, да во-кружале,
Ох, да во-кружале…
В осударевом!..
Застонав, открыл глаза молодой князь. Прямо перед ним блестела лампадка перед образом Спаса. Он лежал на широкой лавке; под головой был тулуп.
— Что, болезный? Дюже болит? — спросил кто-то, и чья-то рука положила мокрое полотенце на его ушибленную голову. Голос был нежный, чистый, высокий. Князь с усилием повернул голову и широко раскрыл глаза. Пышная русая коса, упав на плечо молодой красавицы, наклонившейся над ним, оттеняла нежный румянец полного лица. Серые глаза с поволокой ласково светились и улыбались ему. Шитый золотом сарафан и тонкая рубашка были впору хоть боярыне.
— Где я? Кто ты, красная девица? — спросил князь.
— Сестра я Головану-то буду, — грустно отозвалась брынская красавица. — Аннушкой звать… Уж прости ему, князь-боярин, за буйство-то. Больно ты его прогневал. Не крушись. Теперь-то, благо тебя в лесу не прикончили, я тебя вызволю. Пощиплют тебя малость, ну, а душегубничать не дам.
Князь поднялся и села, на лавке. Уже темнело. Курная изба, прокопченная дымом, была завалена всякой утварью и всяческою одеждой, награбленными в разное время. Недоверчиво окинул взором боярин сестру разбойника.
— Что ж тебе до меня, девица? Аль мало душ загубил твой Андрей-то? Не верится мне в то, что ты говоришь…
Аннушка, зардевшись от волнения, опустилась на колени перед иконой.
— Вот перед образом клянусь тебе… Им меня матушка покойная благословила умираючи… Не по своей воле живу я в лесу дремучем, кровь людскую видючи… Силком меня здесь держать. Изболелась моя душенька, исстрадалась я!..
Странно было в этой избе, где все пахло убийством, гульбой да разбоем, слышать рыдания молодого, страдающего существа, плачущегося на свою долю. Князь не знал, что с ним делается. И жаль ему было Аннушку, и сердце его словно палила свежая краса ее, и все еще не верилось ему. А девушка, присев рядом на лавку, все говорила, жалобно всхлипывая:
— Вижу, добрый ты человек! Холопы сказывали, князь ты. Где тебе горе наше, нужду да невзгоду черную ведать. Вырос ты в хоромах золоченых, в благочестии да мире, заветы Божии соблюдаючи… Мы же — люди темные, грешные… Как нахлынет беда-злосчастье, как источит сердце злоба лютая, да еще люди злые, неправедные обидят, — на что тут не кинешься!.. Да, боярин, погоди-ка, — я тебе поесть дам…
И Аннушка поставила перед князем горшок с хлебовом, положила хлеб и чарку вина из скляницы налила. Пока молодой боярин утолял голод, красавица глядела на него, не отрывая очей и тяжко вздыхая. И опять зазвучал ее голос, нежный и жалобный, как пастушья свирель по заре на опушке лесной в весеннюю тихую погоду.
— Ты, боярин, думаешь, — Андрей-то, брат, так и родился на белый свет душегубом? Нет, князь, и он в Божий храм хаживал, и он родине, Руси великой, на своем веку послужил. Был он в походе супротив ляхов, воеводу ихнего полонил, стяг ихний отнял. Сотником его набольшие сделали, да не судьба была в мире жить. Поспорил он раз с головою своим, чей конь ходчее, да и обогнал его на три путины… И что же ты думаешь, княже, — невзлюбил за это Андрея набольший. Всклепал на него напраслину, — якобы-де Андрей непутевые слова про Москву говорил. В кровь избили брата батогами. Ну, а он нрава неуемчивого, сердце-то что огниво, — сейчас загорится… Подстерег он голову да и заколол ножом. А там и пошло-пошло… Кровь-то, знамо, кровь притягивает. Меня взял он к себе в лес еще девчонкой, бережет меня, страсть… А болит мое сердце! Кто на Руси про Андрея Голована не слыхал? Душегуб…
Голос Аннушки дрогнул. Столько печали и горя было в этой простой речи, в этом тихом рассказе, что молодое сердце князя сильно забилось от чувства сострадания.
— Не плачь, Аннушка! — сказал он, гладя рукой задрожавшую от его ласки девушку по русой голове. — Авось тебя Господь помилует. Отчего ты не ушла отсюда? Не место здесь чистой душе. Тайком бы убежала…
— Куда, боярин? Кто меня приютит? Где мне свою бесталанную головушку преклонить? Велик Божий свет, а не найти мне в нем ни защиты ни пристанища!.. Сгибну я в лесу дремучем и душу сгублю!..
Князь не мог более слышать этих надрывающих душу жалоб. Он вскочил, забыв все — и плен, и опасность…
— Слушай, девица… Мне жаль тебя, жаль, как родную сестру… Хочешь, я помогу тебе? У меня ты найдешь и приют, и защиту. Много под Москвой тихих обителей, где покой и исцеление всем скорбящим найдется. Вклад я за тебя внесу…
Тут князь остановился. Он вспомнил, где он, в чьей власти. А девушка вся преобразилась; глаза ее засияли, как звездочки, она задрожала от нахлынувшей надежды и радости. Схватив боярина за руку, она потащила его к образу.
— Клянись! Клянись, князь, что исполнишь свое обещание, что проводишь меня в святую обитель… Клянись, что приютишь и охранишь бедную сироту!..
— Клянусь Христом Богом, рождающимся в эту великую, светлую ночь! — торжественно крестясь, произнес князь.
— Мы убежим! В полночь убежим! — быстро заговорила обрадованная девушка.
В эту минуту с треском растворилась дверь, и ввалился Голован.
Он был уже сильно под хмельком. Черные космы волос торчали и путались. В руке он держал ковш с вином.
— Эй, боярское отродье! Попробуй зеленого винца! Последнюю ночку тебе доживать. Завтра тебя на осину! Не пали в добрых молодцов, в лихих парней!.. Пей, что ли…
Князь молча отстранил ковш. Вдруг с громким плачем и причитаньями Аннушка рухнула в ноги брату.
— Братец родимый! Голуб мой сизокрылый!.. Помилуй сестренку свою несчастную, сиротку бедную. Отпусти меня из лесу, от дел душегубных. Пойду я во святую обитель — грехи замаливать… Много на тебе крови людской, много крови неповинной! Все замолю слезами кровавыми, поклонами ночными, постом неустанным, веригами тяжелыми! Отпусти, братец желанный! Не дай душе погибнуть!
Разбойник отшатнулся, выронил ковш и с изумлением смотрел на сестру. В грубых чертах его промелькнуло, как луч в тучах, светлое что-то.
— Ты никак рехнулась, Анютка! Куда пойдешь-то? Аль ты забыла, чья ты сестра? И сам бы я тебя давно отпустил, да заклюют тебя все, как злые вороны. И в обители во всякой, чай, про Андрея Голована слыхали. Полно тебе реветь! Видно, уж у нас с тобой доля такая…
— Отпусти, Андрей! — молила девушка. — Вот князь боярское слово дает меня соблюсти. Вклад за меня внесет, своим княжьим словом покроет. Отпусти меня с князем! Господь тебе за это сторицей воздаст. Замолю твои грехи великие перед небом! — повторяла Аннушка.
Голован ушам и глазам не верил. Он переводил свои дикие глаза с князя на сестру и обратно Затем начал ерошить левой рукой копну своих волос, крякал, сопел… Слышалось рыданье Аннушки, из-за полуотворенной двери доносилось пение охрипших голосов.
— Андрей! — сказал князь. — Вот тебе крест святой, что охраню сестру твою и доведу до обители и устрою… Все сделаю, коли меня отпустишь и рану свою мне простишь…
Глаза разбойника при воспоминании об обиде вспыхнули. Он гневно уставился на князя и хотел закричать…
— Брат! Андрей! — завопила девушка. — Вспомни, какая ночь сегодня великая! Господь наш Христос родится!.. Ради Него, Святого Младенца, ради Его Матери, прости князю кровь свою! Велик на земле праздник! Ангелы в небесах радуются… А ты?.. Загляни в душу себе! Грех! Грех!
И она опять упала перед ним на колени. Разбойник вздрогнул, побледнел, взглянул на образ. Его затуманенным глазам представилось, что святой лик с иконы грозно смотрит на него.
— Возьми ее, княже! — вскрикнул он. — Спаси хоть одну душу невинную, а моя пропадай-пропадом! Отпускаю тебя!..
— Что-то больно ты на свой кошт щедр, атаман! — раздался хриплый голос кривого есаула. — Ведь не ты один боярина-то полонил. Да и сестру-то не ты один поил-кормил да берег. Не след ей становище бросать. Мало ли нас, добрых молодцов, лесных бродяг здесь? Честным пирком бы да и за свадебку! Чем не женихи? Ну, хоть я в первую голову… Верно, ребята? — обратился он к нескольким разбойникам, вошедшим за ним.
— Верно! Знамо, верно! И боярин наш, и девица наша! — загалдели те. Видно было, что ватага сильно пьяна. Все были красны, пошатывались. Никто не боялся строгого атамана: напротив, некоторые припоминали его обиды, колотушки. Лезли еще молодцы, слышались злобные угрозы, брань. Голован попятился. Он знал своих, умел их порой приструнить, голову разбить, обругать… Но теперь хмель туманил всем головы. Могли и его, и сестру, и князя совсем укокошить.
— Тише, вы! — закричал он, и освещенные лучиной бороды, красные лица, кафтаны, ножи остановились и отодвинулись. — Нешто я, ребята, без вашего согласия пустить хотел? Знамо, круг бы собрал. Подождите до завтрева; там покалякаем, пораздумаем. Вино-то осталось, что ль? Идем, выпьем еще, ребята!
— Чего уши развесили? — дерзко перебил его есаул. — Ишь дураков нашел, верь ему! Ночью-то выпустить их, да и сам еще удерет в обитель-то! Шалишь!..
Разбойники загалдели опять. Но Голован, побледнев от ярости, бросился на есаула. Раздался удар ковшом, и с окровавленным лицом есаул грохнул на пол… Все шарахнулись в сторону от бешеного крика атамана.
— Вон!.. До завтрева, — сказал ведь!..
Изба мигом опустела… Андрей утер пот с бледного лица и сказал насмешливо:
— Улетели воронье! Много таких-то!.. Слушай, боярин, это я так только для отводу сказал про завтра-то. А надо вам сегодня удирать… Выведу я тебе «Серого» твоего, как энти-то оболтусы перепьются да сон их сморит. Дорогу-то вот запомни… Сверни по шляху налево, а потом…
И он начал подробно объяснять князю, где ехать. Аннушка тем временем, крестясь, всхлипывая и смеясь в одно время, собиралась в дорогу.
— Эх, боярин, — прерывая сам себя, воскликнул Голован, — и жалко же мне сестренку-то! Хошь с ней порой душу отведешь… А теперь и вовсе запью да забуйствую!..
— Уйди ты, Андрей, из лесу, покайся, — заговорил мягко и убедительно князь.
Но разбойник резко тряхнул головой.
— Полно пустое болтать! Одна Головану дорожка — лес темный, одни товарищи — душегубцы. А вот что, князь… Провожу-ка я вас до опушки, чтобы с пути не сбились. А там уже и село недалеко…
По редевшему чем ближе к опушке лесу медленно в лучах занимающейся зари двигались трое путников. Аннушка и князь были на конях, а Голован ловко и быстро шагал по глубокому снегу в своих широких лаптях. Его грубое лицо было непривычно оживлено, и изредка на его губах появлялась какая-то неумелая, но добрая улыбка. Князь сиял от радости и ласково разговаривал со спутниками, вдыхая с наслаждением свежий воздух широкою грудью. Лицо красавицы Аннушки то светилось надеждой и счастьем, то омрачалось страхом за будущее. Ее глаза печальным взглядом следили за братом и словно хотели прочесть на этом обветренном, загрубелом лице то, что ожидало дикого разбойника Брынских лесов. «Серый» пофыркивал, похрапывал, бодро справляясь с сугробами. Мороз крепчал.
— Не горюй, сестра! — бодро говорил Голован. — Я еще на своем веку погуляю. Может, еще и свидимся!
— Ты, чай, к ней в обитель заглянешь, — шутил развеселившийся князь. — Только уж не грабь там…
— И в жизни со мной того не было, боярин, — заговорил серьезно разбойник, — чтобы я святую обитель али инока изобидел. Попадались тоже часто, а всегда отпускал. В чем-чем, а в этом — чист!..
Князь тоже перестал улыбаться.
— Есть у меня, Андрей, матушка, дряхлая старушка. Есть жена молодая, княгиня Настасья. Есть и сынишка малый… Всем-всем закажу за раба Божия Андрея молиться. И детская молитва дойдет к престолу Божьему…
Голован молча вздохнул. Лес кончился.
На большой поляне, белевшей от снега, виднелось село. Издали заметно было оживление… Вдруг с колокольни медленно и гулко раздался рождественский благовест. Словно незримые мягкие волны, оживляя душу, волнуя сердце, уплывали эти торжественные звуки в голубое небо.
Наши трое путников крестились со слезами на глазах.
— Ну, прощай, сестренка! — буркнул Андрей и, быстро отвернувшись, зашагал в лес. Но через минуту он вернулся, подошел к князю и дрожащим голосом проговорил:
— Соблюди ее, боярин!
И два человека, князь и разбойник, первый и последний, братски обнялись в это яркое утро при торжественном звоне колоколов, славящих Рождество Христово.
Много судачили на Москве Белокаменной о том, как молодой князь Петр Тимофеевич Трубецкой был спасен от душегубца Андрюшки Голована какой-то брынской красавицей. Шептались об этом и наверху у царицы, и по боярским сенным да девичьим. Злы люди да изветливы! Чего-чего не наплели московские сумы переметные, досужие теремные кумушки. Но добра и разумна была княгиня Настасья Трубецкая. Ласково и радушно приняла она бедную, обездоленную Аннушку; сама с ней к строгой игуменье женской обители ездила, — помнила княгиня, кто ей мужа, дитяти — отца сохранил. И часто-часто с грешной земли возносились к престолу Божьему горячие молитвы двух взволнованных женских душ. «Настави, Господи, грешника Андрея на правый путь!» — молилась молодая инокиня в бедной келье обители. За того же Андрея молилась перед богатым киотом с усаженными драгоценными камнями иконами другая женщина — княгиня…