И ныне всяк возраст да разумеет и всяк да приложит ухо слышать, киих ради грех попусти господь бог нашь праведное свое наказание и от конец до конец всея Росия, и како весь словенский язык возмутися, и вся места по Росии огнем и мечем поядены быша.
Сему же сказанию начало сицево.
Благочестивому и храброму во царех великому князю Ивану Васильевичю, всеа Росии самодержцу, дошедшу кончины лет, его же скипетра и всея державы и восприимник бысть сын юнейший Феодор Ивановичь.[725] И той убо не радя о земном царьствии мимоходящем, но всегда ища непременяемаго, его же и видя око зрящее от превышщих небес, дает по того изволению немятежно земли Росийстей пребывание. В славе же его вознесеся брат царицы его Ирины, яко же и Иосиф во Египте,[726] и толико знаменит бе, яко и от Перских царей, и от Италии, и от всего запада приносящей дары чесныя царю Феодору Ивановичю и тому Борису[727] равноподобную царстей чести дарованиа приношаху. Но аще и разумен бе в царских правлениих, но писания божественнаго не навык и того ради в братолюбствии блазнен бываше.[728]
Великаго убо царя Феодора брата Дмитрия Ивановича,[729] не единоматерьня, отделиша всех началнейших велмож росийских советом на Углечь, да в своем пространствии с материю си пребывает. Сему же царевичю Димитрею естеством возрастающу, и братне царьство и величество слышащу, и от ближних си смущаему за еже не вкупе пребывания з братом, и часто в детьских глумлениих глаголет и действует нелепо о ближнейших брата си,[730] паче же о сем Борисе. И врази суще и ласкатели, великим бедам замышленицы, в десятерицу лжи составляюще, с сими подходят велмож, паче же сего Бориса, и от многия смуты ко греху низводят, его же, краснейшаго юношу, отсылают, нехотяща, в вечный покой.[731] Память же его великою кровию неповинною во всей Росии торжествовася. Се первый грех да разумеется, таже по сем и другий: ни во что же положиша сю кровь неповинную вся Росия. Но се всяк глас просторечие: «Кто убо в деле, той и в ответе; уже тому бог судил быти».
И по тому же и царю святому Феодору, пременившу земное царьство на небесное, от многих же правление держащих в Росии промышляется быти царем вышепомянутый Борис. Он же, или хотя, или не хотя, но вскоре на се не подадеся, и отрицался много, и достойных на се избирати повелевая; сам же отшед в великую лавру матери слова божия, воспомянаемаго чюдеси Смоленския иконы, Девичия монастыря;[732] и ту сестре си царице Ирине, уже иноке Александре, служаше. От народнаго же множества по вся дни принужаем бываше к восприятию царьствия и молим от многих слез, но никако же прекланяшеся. Таже что? Просто тую вси церьковницы, повелением патриаршим со всем освященным собором, приемлют убо икону матери всех бога…[733] И нескверныя и неблазныя[734] и нетленныя пречистыя царицы воображение всех з богом пред тленным человеком стоит на умоление, и похвально церковницы и вси вельможие глаголют: «Се сий образ матери божии тебе ради изнесохом и тебе ради толик путь шествова царица»… Двигнут бысть той образ нелепо, двигнута же и Росия бысть нелепо.
Венчаваему же бывшу Борису рукою святейшаго отца Иева,[735] и во время святыя литоргия стоя под того рукою, — не вемы, что ради, — испусти сицев глагол, зело высок и богомерзостен: «Се, отче великий патриарх Иов, бог свидетель сему, никто же убо будет в моем царьствии нищ или беден». И тряся верх срачицы[736] на собе и глаголя: «И сию последнюю разделю со всеми!» Словесе же сего никто недоумевся[737] взбранити, но вси такающе[738] и истину глаголюща ублажающе.
Двоелетному же времяни прешедшу, и всеми благинями Росия цветяше. Царь же Борис о всяком благочестии и о исправлении всех нужных царьству вещей зело печашеся, по словеси же своему, о бедных и нищих крепце промышляше и милость к таковым велика от него бываше, злых же людей люте изгубляше. И таковых ради строений всенародных всем любезен бысть.
И оставшее же племя царя блаженнаго Феодора[739] начат нелюбити ради смущения своих си ближних и мало по малу начат и к смерти на сих поучатися… По сих же убо изгнании и инех многих их ради погуби, се же мышляше да утвердит на престоле по себе семя свое. Рабом же на господий толико попусти клеветати, яко и зрети не смеюще на холопей; и многим рабом имения государьская отдая, и велики дары доводцом[740] от него бываху. С великим же опасением и отец с сыном глаголаше, и брат з братом, и друг з другом, и по беседе речей закленающеся страшными клятвами, еже не поведать глаголемых ни о велице, ни о мале деле или вещи…
…Тогожде лета 7111,[741] и за всего мира безумное молчание, еже о истинне к царю не смеюще глаголати о неповинных погибели, омрачи господь небо облаки, и толико дождь пролися, яко вси человецы во ужасть впадоша. И преста всяко дело земли, и всяко семя сеянное, возрастши, разседеся[742] от безмерных вод, лиемых от воздуха, и не обвея ветр травы земныя за десять седмиц дней, и прежде простертия серпа поби мраз сильный всяк труд дел человеческих в полех и в виноградех и яко от огня поядена бысть вся земля. Году же сему прешедшу, ох, ох, горе, горе всякому естеству воскличющу, и во вторый злейши бысть, такожде и в третьее лета…
Мнози же тогда от ближних градов и весий пририщуще[743] к царьствующему граду, препитатися хотяще от милостыни царевы. И кто сея беды изглаголет? Славе велицей проходяще о милостыни, и от неразумия всяк, кто иже от места своего двигнувыйся, погибаше: сребряницу[744] бо едину взяв или две, чим препитатися? — И шестма убо или боле не мощно единому человеку в день припитатися; кольми же паче жену и чада и род имущему к довлению се.[745] По отцех бе богоносных речению, мнози тогда ко второму идолослужению обратишася, и вся имущей сребро, и злато и сосуды и одежда отдаяху на закупы, и собираху в житница своя вся семяна всякаго жита, и прибытков восприемаху десятирицею и вящши. И во всех градех во всей Росии и велико торжество сребролюбное к бесом бываше. Мнози бо имущей к разделению к братии не преклаияхуся, но зряще по стогнам града царьствующаго от глада умерших, и ни во что же вменяху. И не толико бревн и дров на возилех,[746] яко же мертвых нагих телес всегда влечаще по всему граду…
В тая же лета мнозии имущей глаголаху к просящим: «Не имамы ничто же». Во время же пленения от всех окольних язык, наипаче же от своих, то обретеся безсчислено расхищаемо всякого хлеба, и давныя житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумна же пренаполнены одоней и копон и зародов,[747] до четырехнадесять[748] лет от смятения во всей Русской земле, и питахуся вси от поль старыми труды: орание[749] бо и сеятва и жатва мятяшеся,[750] мечю бо на выи у всех всегда надлежашу. Се убо да разумеется грех всей Росии, чесо ради от прочих язык пострада: во время бо искушения гнева божея не пощадеша братию свою, и жита и благая своя заключиша себе и врагу человекоубийце. И яко же мы не пощадехом, тако и нас не пощадеша врази наши.
…Во время же великаго глада сего озревшеся[751] вси, яко не мощно питати многую челядь, и начаша рабов своих на волю отпускати, и инии убо истинно, инии же и лицемерством: истинствующеи убо с написанием и за утвержением руки своея, лицемерницы же не тако, ино токмо из дому изгонит. А аще х кому прибегнет, той зле продаваем бываше и много снос и убыток платяше. Инии же ради воровства нигде не приемлемы бываху, инии же от неразумия и без ремества погибаху, и инии срама ради скончавахуся бедне, за отечества ради. Мнози же и имуще, чем препитати и на много время домашних своих, но восхотевше многа богатства притяжать и того ради челядь свою отпускающе; и не токмо челядь, но и род и ближних своих не пощадеша и гладом скончающихся туне презреша. Бяше же и се зло во многих: лето убо все тружаются, зиму же и главы не имеют где подклонить; и паки в лето, и не хотя, в делех страждут. В сицевых же озлоблениях разлучахуся мужа от жены, и брат от брата, и отец от чад, и друг от друга. Еще же зло на зло прилагаху мнози: не токмо у рабов своих, но у поселян, данных им в поместиях, емлюще у них жены и дщере и сестры на постели скверныя, и тии токмо воздыхающе, плакати же и не смеяху, вещати же и не помышляюще: смерть бо предо очима лежаше. Домы же великих боляр, зле от царя Бориса распуженых, вси рабы распущены быша; заповедь же о них везде положена бысть, еже не приимать тех опальных боляр слуги их никому же. Инии же и сами поминающе благодеяние господей своих, и в негодовании на царя пребывающе, но времяни ждуще, зле распыхахуся и тако люте скончавахуся. И иже от сих каково хто ремество имеюще, тии кормящеся; инии же от родителей своих питахуся. А иже на конех играющей, сии к велику греху уклоняхуся и к толику, якова же не бысть в Росии от начала благочестия: во грады бо вышереченныя украйныя[752] отхождаху; и аще и не вкупе, но боле двадесяти тысящь сицевых воров обретшеся по мнозе времяни во осаде в сидении в Колуге и в Туле[753] кроме тамошних собравшихся старых воров.
Царь же Борис, хотя ползу сотворити питаемым от царьских его сокровищ, дабы на время оскудети неких, инех же бы препитати бедных… Се же неразсудно содея: подаемую убо пшеницу от царьских житниц в приношении безкровныя жертвы всех благих подателю, повеле вместо ея рож дати на приношение богу. Но аще и не по повелению его, но — на грех велик житодавця простершеся — худу бо зело и гнилу даяху. Инем же и далече в селех от царьетвующаго града повелеваху имать, но и то по велице мзде дающе, и многу скорбь на пути приемлюще, и безо мзды царьских жалований никако же никому не мощно возприяти. Да никто же сему буди смеятися. Не гордости ли се исполнено и небрежения о бозе!.. Се же творяше царь Борис, боясь врагов окольних.
Держащаго же языки словом веления своего не бояся, и почитая и любя иноязычников паче священноначальствующих; вельможи же его от иноземцов подсмеваеми бываху.
Погорде же в своей земли сына и дщерь браку совокупити, но их же языков любяше, к тем и о сватовстве посла. И от Датский земли государича[754] привед, хотя дщерь свою дати за нь, но всесильный смертию пресече гордых смысл. Тако же сыну невесту изводи от Татарских царьств привести, из Хвалис,[755] и тамо не мало от православных зле погибоша от кумык и от черкас в проходех нужных[756] реками возле моря Хвалицкаго; и то не збысть же ся. Се же мысляше, да от востока сущих невестою, от запада же зятем примиреть к себе, и дабы царьство свое укрепити и изшедших от чресл его на престоле своем утвердити, окольним же противником страшну быти.
Творимо же се бе во время великаго того глада, но ничто же о гладе всемирном не разсудив, яко на толико время простреся, и киих ради грех наказание сицево от содетеля всех бысть; но промышляше от прочих соседствующих ему стран славну и почитаему быти, еже бысть…
Оскверни же злосмрадным прибытком вся дани своя: корчемницы бо, пиянству и душегубству и блуду желателие, во всех градех в прекуп высок воздвигшие цену кабаков, и инех откупов чрез меру много бысть; наипаче же грабя домы и села боляр и велмож и много людей. И собирая того ради да тем милостыню творит и церкви строит, и смешав клятву з благословением, и одоле злоба благочестию. И таковых ради всех дел, их же сотвори, Борис в ненависть бывает всему миру, но отай уже и вси поношаху его ради крови неповинных и разграблений имений и нововводимых дел…
И егда рекохом «мир и утвержение» о управлении Бориса и по апостола гласу, внезапу «приде на нас всегубительство»: не попусти убо содержай вся словом никого же от тех, их же стрегийся Борис царь, и не воста на него ни от вельмож его, их же роды погуби, ни от царей странских,[757] но кого бог попусти. Смеху достойно сказание, плача же велика дело.
Некто чернец Григорий имянем, от рода Отрепьевых, сей юн еще навыче[758] чернокнижею и прочем злым, той же, отшед от Росии, вселься в пределех королевства Польскаго и, тамо живя, составляше ложная писания,[759] и посылая повсюду, проповедая, жива царевича Димитрия себе нарицая. Сам же от места на место преходя и крыяшеся, и мятяше[760] в двою государьству всеми людми. За се же яшася[761] крепце вси они вышепомянутии бегуны, северских и полских градов жителие, вечный холопи московский, им же доиде время по их вражию изволению; и прежде убо мало-мало прилагахуся; весь от веси, таже и град от града, дондеже и вси погибоша… Четвертую бо часть вселенныя, всю Европию в два лета послании своими прельсти, и папа же римский всему Западу о нем восписа, изгнана того суща от отечества являше, и польскому кралю вси на месть за него повелеша строитися…[762]
Но или убо тако, или не тако о обою сию царю, о Борисе и о черньце Григории, знаменано, но в вещех совершися дело. Царь бо Борис, аще и не от него убиен бысть, но во время неправдою замышленого состава[763] его скорою смертию посечен бысть. И вси, на них же надеяшеся, з домом его разсеяни быта. Той же чернец по его смерти возшед на царьство его, нарицаяся Димитрий, от многих же знаем, яко Григорий чернец. Хотя же укрепитися на Росии царем, и собирает весь род убиеннаго царевича Димитрия и инех многих, царем Борисом развеянных; и, еще и не превед, тех всех прельсти имением к суетствию своему. Прельстися же и мати царевича Димитрия, инока Марфа,[764] Нагих родом, бывшая жена царя Ивана Васильевича всеа Русии, и нарицает того врага сына своего суща. И тогда не токмо же род его галичане вси обличаху, но и мати его, Богданова жена Отрепьева, вдова Варвара, и з сыном своим, с его з Григоревым братом, и з дядею родным, с Смирным Отрепьевым, такожде обличаху, и дядя его в Сибирь сослан, много прием озлобления. Мученицы же новии явльшеся тогда дворянин Петр Тургенев да Федор Колачник: без боязни бо того обличивше, им же по многих муках главы отсекоша среди царьствующаго града Москвы. Той же Федор, ведом к поселению, вопияше всему народу: «Се прияли есте образ антихристов и поклонистеся посланному от сатаны, и тогда уразумеете о нем, егда вси от него погибнете». Москвичи же ему смеяхуся и поделом суд тому смертный судяще. Тако же и Петрову казнь ни во что же вмениша. И вскоре по них и князь Василей Ивановичь Шуйской на плаху судися,[765] его же усрамившеся поляки и у ростриги едва испросше от поселения.
Потом же советом его злым покоршеся вси и с патриярхом Игнатием,[766] митрополиты, и архиепископы, и епископы, и архимариты, и игумены, и весь первоначальствующих священный чин, и князи, и бол яре со всеми началствующими воем[767] и приложиша к воровской грамоте руки, и послы избравше, послаша в королевство Польское, просяще у пана Сердамирсково дочери тому ростриге в жену[768] и истинно свидетельствуют о нем в тех писаниих, яко праведно сын царя Ивана Васильевича. А вси знающе, яко Григорий чернец, наипаче же Пафнотей, митрополит Крутитский:[769] при нем бо в Чюдове монастыре два лета на крылосе стоял и у патриярха у Иова боле года во дворе был, служа писмом патриярху, и за свое воровство от него збежа в Литву. И яко же колесница фараоновы[770] неволею связашася на пагубу, такожде и все Росийское государьство в безумство дашася; и возлюбивше вси лесть, и доныне всем то и есть.
Совершенное же лукавство той окаянный розтрига Григорий сам усоветова с Сердамирским, егда бысть в Полше еще, в дому его питаяся; по его же злому умыслу ятся пути;[771] взем дшерь свою Маринку и привед с собою на брак беззаконный пиршественников 6000 избранаго воинства, иже никогда же таковы гости в Москве прежде сего не слышашася. И взяты быша вси домы великия на панов не токмо у простых чади, но и у вельмож, и у властей, и у нарицаемых ложных родителей у Нагих; и во всех крепких местех и в домех еретическое насилование вселися.
Кривоверию же рачитель рострига того же бояся, еже над Борисовым родом содеяся, и в хождении и исхождении дома царьскаго и по граду всегда со многим воинством яздяше; преди же и зади его во бронех текуще с протазаны и с алебарды и со инеми многими оружии. Един же он токмо посредь сих; велможе же и боляре далече беяху от него, и бяше страшно всем видети множество оружий блещащихся. Немец же и литву хранители и страже постави себе и всем крепостем царскаго дома. Зерньщиком же толико попусти играти и воровати,[772] яко и в самех царьских полатах пред ним бесящеся. Не ведь[773] же, каковыя ради радости, не токмо иже по повелению его, весь синклит, но и простыи сущии вси, яко женихи и от конца до конца улиц в злате и в сребре и в багрех странских ходяще, веселяхуся. Пред лицем же его камением многоценным и бисером драгим украсившейся служаху, и не хотяше никого же видети смиренно-ходящих. Поляком же вся сокровища царьская древняя истощи, и еретическое же семя лютори, воду черплюще, ношаху сребряными сосуды, и в банях мыющеся от златых и сребряных сосудов.
От злых же врагов, казаков и холопей, вси умнии токмо плачюще, накиновением[774] же ни мало не смеюще рещи нелепо о вразех божиих, и о том ростриге, и о делех их: аще бо на кого нанесут, яко розтригою нарицает того, — и той человек неведом погибаше. И во всех градех росийских и в честных монастырех и мирстии и иночествующей мнози погибоша: ови заточением, овем же рыбия утроба вечный гроб бысть…
Враг же той рострига умысли сь еретики посещи всякого чина, от велмож и до простых начальствующих, сицевым образом: хотяше окаяный, игру зделати за враты Стретенскими, к Напрудному на поли, и тешитися из наряду[775] пушачнаго; и егда же изыдут вси людие на то позорище,[776] и тогда врата граду затворити при срои[777] и побити всех. Но лютый сей совет его прежде двою день срока уве́ден бысть, и по десятих днех несвойственаго брака[778] сам окаянный зле скончася,[779] год препровадив царьствуя, повествуя же о себе — на тридесят и четыре лета жития си…
От каковых зол избави нас господь!.. Того ради и нам подобаше, сия зрящим, внимати и за неизмерную владычню милость благодарити его; да, благодарствуем, паче щедроты его на нас изливает. Мы же, росияне, душевное око несмотрительно имуще и паче волов упрямы обычаем: тии бо ясли господина своего разумеют и питающему повинуются, мы же промышляющаго нами небрежем, и того ради болий грех сами на ся влечем, и вскоре безумству нашему возмездие даровася.
По убиении же розстригине в четвертый день малыми некими от царьских полат излюблен бысть царем Василей Ивановичь Шуйской и возведен бысть во царьский дом, и никим же от вельмож не пререкован,[780] ни от прочего народа умолен. И устройся Росия вся в двоемыслие: ови убо любяще, ови же ненавидяще его…
Кто же тоя беды изречет, еже содеяся во всей Росии? На единой бо трапезе седяще в пиршествех во царьствующем граде; по веселии же овии убо во царьския полаты, овии же в Тушинския таборы прескакаху.[781] И разделишася надвое вси человецы, вси, иже мысляще лукавые о себе: аще убо взята будет мати градов Москва, то тамо отцы наши и братия, и род и друзи, — тии нас соблюдут; аще ли мы соодолеем, то такожде им заступницы будем. Польския же и литовския люди и воры-казаки тем перелетом ни в чем ни вероваху и, яко волца надо псами, играху, и инех искушающе, инеми же вместо щитов от меча, и от всякого оружия, и от смертнаго поядения защищахуся; и бяше им стена тверда — злокозньство изменник…
И пременишася тогда жилища человеческая на зверская: дивие бо, некроткое естество, медведи, и волцы, и лисицы, и заяцы, на градская и на пространная места прешедше, тако же и птицы слетшие, на велицей пищи, на трупе человеческом вселишася; и звери и птица в главах и в чревах и в трупех человеческих гнезда содеяша. Горы бо могли тогда явишася побьенных по правде и не по правде ратовавшихся, их же нелеть[782] изрещи подробну, но мало токмо помянута, яже быша бо и на прошествии от Тулы в Колугу и под Кромами, и на Восме под Коширою, и под Орлом, и под Нижним Новым градом. И крыяхуся тогда человецы в дебри непроходимыя, и в чащи темных лесов, и в пещеры неведомыя, и в воде межу кустов отдыхающе и плачющеся к содетелю,[783] дабы нощь сих объяла и поне мало бы отдохнути на сусе.[784] Но ни нощь, ни день бегающим не бе покоя и места ко скрытию и к покою, и вместо темныя луны многия пожары поля и леса освещаваху нощию, и никому же не мощно бяше двигнутися от места своего: человецы, аки зверей, от лес исходящих ожидаху. И оставиша тогда злодеи за зверми гонбу и женуще за своею братиею и со псы, аки лютых зверей, пути пытаху. И существенныя[785] звери человеков бегающих поядаху, и произволителныя[786] не естеством, но нравом, такожде поядаху. И звери убо едину смерть дающе, сии же и телесную и душевную. Попусти же, господь наш и бог, праведный гнев свой на нас: не токмо злых сих врагов, но и зверие пакости деяху. Нигде бо християне, земледелцы и вси, бегающе и не могуще жит семенных всяких сокрыта, и везде от ям звери ископаваху далече. Тако же и казаки и изменники, идеже что останется таковых жить, то в воду и в грязь сыплюще и конми топчюще, — се же едино милосердие творяще. Идеже не пожгут домов, или не мощно взята множества ради домовных потреб, то все колюще мелко и в воду мещуще; входы же и затворы всякие разсекающе, дабы никому же не жительствовати ту. Но звери убо со птицы плоть человеческу ядуще, человецы же з бесы и душа и телеса погубляаху: не могуще бо безмилосердных мучений терпети мучимии и на мал час хотяще отдохнути, и в смертном разлучении неповинно и неправедно друг друга оклеветоваху…
Но ни во что же сие наказание бысть. И пророческо слово вси и до днесь небрегут реченное, яко «аще едину сребряницу присовокупите ко имению вашему, то и весь дом погибнет тоя ради». И не явно ли бысть наказание москвичем за разграбление Годуновых, и инех неповинных такожде, и за безумное крестное целование ростриге и Сердамирскому, и за дружелюбство с воры с цари, и с поляки, и с казаками, и з грабителми, еже власти ради и богатства отдахомся сами на погубление. И где суть не осквернишася святыя божия церкви и божия образы? Где иноцы, многолетными сединами цветущия? Где инокини, невесты христовы, добродетелми украшенный? Где всяко благолепие росийское, не все ли до конца разорено и обругано злым поруганием? Где народ общий християнский? И не все ли лютыми и горкими смертми скончашася? Где множество безчисленое во градех и в селех работные чади христовы? Не вси ли без милости пострадаша и в плен разведены быша? Не пощадеша бо и престаревшихся возрастом, ни усрамишася седин старец многолетных. И ссущеи[787] млеко младенцы, незлобивыя душа вся, испиша чашю ярости гнева божия.
О, ненасытимии имением! Помяните сия и престаните от злых, научитеся добро творите. Видите общую погибель смертную? Гонзните сих, да же и вас самех величавых тая же не постигнет лютая смерть!
…
… Егда же отступишя от обители польские и литовские люди и руские изменники со многим срамом, и от царствующаго града Москвы лже-Христу[790] со множеством студа[791] бегству вдавшуся, и бывшу ми паки в дому живоначальныя Троица, и слышах бывшее великое заступление, и помощь над враги, и чюдеса преподобных отец Сергиа и Никона и испытах вся подробну со многим опасением пред многими сведетели оставшихся иноков святолепных и доброразсудительных и от воин благоразумных и от прочих православных христиан о пришествии изменник к обители, и о выласках, и о приступных боех, паче же о великих чюдотворениих преподобных отец и о пособлении их над враги. И от великих и преславных малаа избрах, яко от пучины морскиа горсть воды почерпох, да поне мало напою жиждущаа душа[792] божественаго словесе. Написах сиа о обстоянии[793] монастыря Троицкого вся по ряду, елико возмогох, да не позазрите ми[794] о сем, господие и братия, глаголюще, яко тщеславием или гордостию вознесохся, но по истинне, по ревности божии, грубостию же разума моего побеждаем, коснухся делу сему, богу помогающу ми молитв ради чюдотворца. Много бо может молитва праведнаго поспешествуема. И яко всяк разум книжный по своему сказанию не бывает, но еже слышахом и очима своима видехом, о сем и свидетельствуем. Не подобает убо на истину лгати, но с великим опасением подобает истину соблюдати. Сие же изъясних писанием на память нам и предъидущим по нас родом, да не забвена будут чудеса великих светил преподобных отец наших Сергиа и Никона о Христе Иисусе, господе нашем, ему же слава во веки. Аминь.
В лето 7117-ое[797] в царьство благовернаго и христолюбиваго царя и великого князя Василиа Ивановича всея Русии и при святейшем патриархе Ермогене Московском и всея Русии,[798] пресвятыя же и пребезначальныя Троица Сергиева монастыря при архимарите Иасафе[799] и при келаре старце Авраамии Палицыне, богу попустившу за грехи нашя, сентября в 23 день, в зачатие честнаго и славнаго пророка и предтечи, крестителя господня Иоанна, прииде под Троицкой Сергиев монастырь литовской гетман Петр Сапега и пан Александр Лисовской с польскими и с литовскими людми и с рускими изменники по Московской дороге.
И бывшу ему на Клемянтеевском поле,[800] осадные же люди, из града вышедше конные и пешие, и с ними бой велик сотвориша. И милостию пребезначальныя Троица многих литовских людей побили, сами же во град здравы возвратишяся.
Богоступницы же литовские люди и руские изменники, сие видевше, воскричашя нелепыми гласы, спешно и сурово обходяще со всех стран Троецкой Сергиев монастырь. Архимарит же Иасаф и весь освященный собор со множеством народа вниде во святую церковь святыя живоначальныя Троица и ко образу пресвятыя богородица и ко многоцельбоносным[801] мощем великаго чюдотворца Сергиа, молящеся со слезами о избавлении. Градстии же людие округ обители слободы и всякиа службы огню предашя, да некогда врагом жилище и теснота велиа будет от них. Гетман же Сопега и Лисовской, разсмотривше мест, иде же им с воинствы своими стати; и разделившеся, начяшя строити себе станы и поставишя два острога и в них крепости многие сотворишя и ко обители пути вся заняли, и никомуждо минути мимо их невозможно в дом и из дому чюдотворца.
Того же месяца в 8 день на праздник собора святаго архистратига Михаила день той пребысть плача и сетованиа, яко уже преиде 30 дней и 30 нощей и беспрестанно со всех стран из-за всех туров изо штидесят трех пищалей[802] биюще по граду и из верховых. В той же день иде в церковь святыа Троица клирик Корнилей, и внезапу прилете ядро пушечное и оторва ему правую ногу по колено, и внесошя его в паперть. И по божественей литоргии причастися животворящих тайн христовых и глаголаше архимариту: «Се, отче, господь бог архистратигом своим Михаилом отомстит кровь православных христиан». И сиа рек, старец Корнилей преставися. Да того же дни убило ис пушки старицу; оторвало руку правую и с плечем. Воеводы же и вси осадные люди во граде, избравше старцов добрых и воинских людей, которым ити на выласку и на подкопные рвы, и разрядивше войско и учредишя по чину. В Михайлов же день архистратига поющым вечерню, и вси сущии во обители людие с воплем и рыданием и в перси биеньми просяще милости у всещедраго бога, и руце воздвижуще горе и на небо взирающе и вопиюще: «Господи, спаси ны погибающих, скоро предвари и избави нас от погибели сея имени твоего ради святаго. И не предай же достояниа твоего в руце скверным сим кровопийцам!» Врази же святыя Троица делом своим коварствено промышляюще о градоемстве[803] и беспрестанно стреляюще изо многих пушек и пищалей. Во время же псалмопениа вназапу ядро удари в большой колокол, и сплыв в олтарное окно святыя Троица, и проби в деисусе у образа архистратига Михаила деку подле праваго крыла.[804] И ударися то ядро по столпу сколзь от левого крылоса и сплы в стену, отшибесе в насвещник пред образом святыя живоначальныя Троица и наязви[805] свещник, и отразися в левой крылос и развалися. В той же час иное ядро прорази железныя двери с полуденный страны[806] у церкви живоначалныя Троица и проби деку местнаго образа великаго чюдотворца Николы выше левого плеча подле венца; за иконою же ядро не объявися. Тогда убо в церкви святыя Троица нападе страх велик на вся предстоящаа люди, и вси колеблющеся. И полиан бысть мост[807] церковной слезами, и пению медлящу от множества плача.
Воеводы же, князь Григорей Борисовичь Долгорукой и Алексей,[808] урядивше полки вылазных людей, приидошя в церковь святыя живоначальныа Троица, знаменавшеся[809] к чюдотворным образом и к целбоносным мощем преподобнаго отца нашего Сергиа чюдотворца. И пришедше ко вратом потаеным, повелешя выходити по малу и во рву укрыватися. В то же время с Пивново двора вышли головы в воеводское место[810] туляне: Иван Есипов, Сила Марин, Юрьи Редриков переславец с своими сотнями и з даточными людьми[811] на Луковой огород и по плотине Краснаго пруда. Также и ис Конюшенных ворот вышли со многыми знамены головы дворяне: Иван Ходырев, олексинец, Иван Болоховской, володимерец, переславцы Борис Зубов, Афонасей Редриков и иные сотники с сотнями, с ними же и старцы троицкие во всех полках. И егда начяшя из града выходити за три часа до света, и абие наидошя облацы темныя, и омрачися небо нелепо, и бысть тма, яко ни человека видети. Таково господь бог тогда и время устрой своими неизреченными судбами. Людие же вышедше из града и ополчишяся. И абие буря велика воста и прогна мрак и темныя облаки и очисти воздух, и бысть светло. И егда ударишя в осадныя колокола по трижды, тако бо повелено им весть подати. Иван же Ходырев с товарыщи, призвавшена помощь святую Троицу и крикнувше многими гласы, нарекше ясак[812] Сергиево имя, и вкупе наподошя на литовских людей нагло[813] и мужественно. Они же услышавше ясак той, и абие возмятошяся и, гневом божиим гонимы, побегошя.
В то же время от Святых ворот голова Иван Внуков с товарыщи и со всеми людми прииде против подкопов на литовских людей, возвавше той же ясак, збивше литву и казаков под гору на Нижней монастырь[814] и за мелницу. А Иван Есипов с товарыщи своим полком бьющеся с литвою по Московской дороге по плотине Краснаго пруда до Волкуши горы; старцы же Сергиева монастыря ходяще в полках, бьющеся с литвою и укрепляюще люди не ослабляти в делех. И тако вси охрабришяся и бьяхуся крепко, глаголюще друг другу: «Умрем, братие, за веру христианскую!» И благодатию божиею тогда обретошя устие подкопа. Въскочьше же тогда в глубину подкопа ради творимаго промысла крестьяне клемянтиевские Никон, зовомый Шилов, да Слота; и егда же зажгошя в подкопе зелие с калы и смолу, заткавше устие подкопа, и взорва подкоп. Слота же и Никон ту же в подкопе згорешя. Градстии же людие приступающе крепко к Волкуше горе к наряду литовскому; они же стреляюще из-за туров. Тогда же ранили голову Ивана Есипова и троицких людей прогнали до Нижняго монастыря. Голова же Иван Внуков, обратився с своими людьми от Нижнево монастыря по плотине и по пруду, и прогна литву и казаков на Терентеевскую рощу и до Волкуши горы побиваше их нещадно. Троицкой же слуга Данил о Селевин поносим бываше отъезда ради брата его Оски Селевина, и не хотяше изменничья имени на себе носити и рече пред всеми людьми: «Хощу за измену брата своего живот на смерть пременити!» И с сотнею своею прииде пешь к чюдотворцову Сергиеву кладязю на изменника атамана Чику с казаки его. Данило же силен бяше и горазд саблею и посекая многих литовских людей, к сему же и трех вооруженых на конех уби. Литвин же удари Данила копием в груди, Данило же устремися на литвина того и уби его мечем, сам же от раны тоя начат изнемогати крепце. И вземше его, отведошя в монастырь, и преетавися во иноческом образе. Головы же Иван Ходырев, Борис Зубов со своими сотнями и прогнаша литву и казаков за мельницу на луг. Иван же Внуков остася на Нижнем монастыре. Атаман же Чика уби Ивана Внукова из самопала. И отнесошя его в монастырь. И бысть троицким людем скорбь велиа о убитых дворянех и слугах, понеже бышя мужествени и ратному делу искусни. Троицкое же воинство паки справяся убили дву полковников, дворян королевских, Юрья Мозовецкого да Стефана Угорскаго, да четырех рохмистров желнырских[815] и иных панов; и всяких людей многих побили и поранили. А живых пойманных языков во град введошя.
… Гетман же Сопега прииде на Красную гору на троицких людей по всему Клемянтеевскому полю всеми своими полки. Лисовской же о пришествии Сопегине возвеселися и хотя совету одолети господа бога вседержителя. И повеле в полку своем в трубки и в сурны играти, и в накры[817] и по литаврам. И абие вскоре с Сопегою устремишяся на Красную гору поперек всех троицких людей, хотяше во един час всех потребити. И согнашя троицких пеших людей под гору к Пивному двору; и бе воистинну чюдно видети милость божию троицкому воинству и заступление и помощь на врагы молитв ради великих чюдотворцов Сергиа и Никона. И сотвори господь преславная тогда. И нератницы охрабришяся, и невежди,[818] и никогда же обычай ратных видевшей, и ти убо исполинскою крепостию препоясашася. От них же един некто даточных людей, села Молокова крестьянин, Суетою зовом, велик возрастом[819] и силен вельми, подсмеваем же всегда неумениа ради в боех, и рече: «Се умру днесь или славу получю от всех!» В руках оружие держаше бердышь. И укрепи господь бог того Суету, и даде ему безстрашие и храбрость; и нудяше[820] православных христиан стати от бегства и глаголя: «Не убоимся, братие, врагов божиих, но вооружимся крепце на них!» И сечаше бердышем своим на обе страны врагов и удержеваа полк Лисовского Александра; и никто же против его стати не возможе. Скоро же скакаше, яко рысь, и многых тогда вооруженых и во бронях уязви.[821] Мнози же крепцыи оружницы сташя на него за срамоту и жестоце на него наступающе. Суета же сечаше на обе страны; не подающе[822] же его пешие люди, иже от бегства своего укрепившийся о надолобах.[823] Беззаконный же Лисовской совашеся сюду и сюду, како бы что зло сотворити. И поворотився окааньный от того места вдоль по горе Красной х Косому Глиняному врагу[824] на заводных[825] троицких людей. Тогда же с слугою с Пимином с Тененевым сущии людие сташя крепко против врагов на пригорке у рву, бьющеся с литвою и с казаки. Видев же мало троицкаго воинства, злонравный лютор[826] Лисовской устремися жестоко на них, и смесившеся вси людие вместо[827] литовские и троицкие, и бысть бой велик близ врага Глиняново. Врази же, боящеся подсады,[828] начяшя отбегати. Троицкое же воинство помалу отходяще от литовских людей и скрывшеся в Косой Глиняной враг. Александр же Лисовской хотя во отводе[829] жива взяти слугу Пимина Тененева. Пимин же обратився на Александра и устрели его из лука в лице по левой скрании.[830] Свирепый же Александр свалися с коня своего. Полчане же его ухвативше и отвезошя в Сопегин полк. Троицкое же воинство ударишя изо множества оружия по них и ту побишя много литвы и казаков. Литва же видевше и скоро на бегство устремишяся врознь по Клемянтеевскому полю. Сердца же кровию у многих закипешя по Лисовском, и на месть паки мнози воздвигнушяся за нь. Яко лютыя волцы, литовския воеводы князь Юрьи Горский да Иван Тишкеевичь, да рохмистр Сума со многими гусары и желныри и нападошя на сотника Силу Марина да на троицких слуг, на Михайла да на Федора Павловых, и на все троицкое воинство. И бысть брань велика зело и люта. И сломльшии оружиа емлющися друг за друга, ножи резахуся…
На том же бою мнози от литовских людей видешя двою старцов мещущих на них плиты и единем вержением[831] многих поражающе, камение же из недр[832] емлюще, и не бе числа метанию их. От поляков же выходцы[833] о сем возвестишя в дому чюдотворца. Такову же погибель видяще поляки, яко князя Юрья лишишяся и иных храбрых своих растесаных[834] лежящих, и, гонимы гневом божиим, побегошя от троицкого воинства. И тако разыдошяся вси полци Сопегины и Лисовского. Троицкое же воинство внидошя во обитель с великою победою.
Ноября же от 17 дни явлься мор в людех и протяжеся до пришествиа Давида Жеребцова.[835] Образ же тоя болезни в нужных[836] осадах ведом, юже нерекошя врачеве цынга. Тесноты бо ради и недостатков сиа случаются, наипаче же от вод скверных.
Не имущих теплых зелий[837] и корений, поядающих ражающийся гной во утробах, и не имущих водок житных распухневаху от ног даже и до главы. И зубы тем исторгахуся, и смрад зловонен изо устну исхождаше. Руце же и нозе корчахуся, жилам сводимым внутрь и вне юду,[838], от язв кипящих. И теплиц неимущим в пособ, сим телеса острупляхуся.[839] И желудку необыкшу к нерастворению приатия затворяющуся, и непрестанен понос изнемогшим до конца и не могущим от места на место преити, ни предвигнутися. И согниваху телеса их от кала измету, и проядаше скверна даже до костей; и черви велицы гмизяху.[840] И не бе служащих у многих ни жажду утолити, ни алчющих накормити, ни гнойным струпом пластыря приложити, ни превратити на страну,[841] ни червиа отмыта, ни отгнати скот стужающий,[842] ни вон извести прохладитися, ни подъяти, еже бы мало посидети, ни уста пропарити, ни лице, ни руце умыти, ни от очию праха оттерти. А иже еще воздвижущеи[843] руце, и тии уста и очи нечистотою оскверневаху и прежде смерти от стуку[844] и от ветр и от движений всяких мнози прахом посыпаны бышя. И не бе познавати тех в вид зрака. Имущей же сребро или иныя вещи и отдааху на купование[845] нуж потребных ястиа и питиа. И колико на потребу, толико и за службу; и со слезами моляще таковех, но всякому до себе прииде, о прочих же не брежаху. И аще бы не истощили житниц дому чюдотворца и погребов не испразднили,[846] то и вси бы измерли во второе лето во осаде седяще.
И тогда бе не едина беда и зло: вне юду — мечь, внутрь же юду — смерть. И не ведуще же, что сотворити: или мертвых погребати, или стен градских соблюдати; или с любовными своими разставатися, или со враги польма[847] разсекатися; или очи родителем целовати, или своя зеницы на извертение предаати. И неимущей сродныя крове и тии от стен градных не исхождаху, но ту смерти от противных[848] ожидаху, и един путь к смерти, глаголюще, отвсюду. И единем токмо утешающеся ко врагом храбрым ратоборством, и друг друга на смерть поощряху, глаголюще: «Се, господие и братие, не род ли нашь и други погребаются, но и нам по них тамо же ити. И аще не умрем ныне о правде и о истинне, и потом всяко умрем же бес пользы и не бога ради»…
Охрабри же тогда великий чюдотворец Сергий во осаде слугу Ананию Селевина. Егда уже во обители чюдотворца храбрии и крепции мужие падошя, овии убо острием меча от иноверных, инии же во граде прежереченною ценгою помрошя. Той же Ананиа мужествен бе: 16 языков нарочитых во осад тогда сущий, во град приведе, и никто же от сильных поляков и руских изменников смеюще наступати на нь, но издалече ловяще из оружиа убити. Вси бо знааху его и от прочих отлучающеся на того ополчевахуся. И по коне его мнози знающе; толик бо скор конь той, яко из среды полков литовских утекаше, и не можаху постигнути его. И с вышепомянутым немком[850] во исходех на бранех часто исхождаху. Той бо немко всегда с ним петь на брань исхождаше, и роту копейных поляков они же, два, с луки вспять возвращаху. Александр же Лисовской, некогда видев того Ананию ратующа противу себе, и выйде против его, хотя его убити. Ананиа же борзо ударив конь свой и пострели Лисовского из лука в висок левой, с ухом прострелив, и опроверже его долу; сам же утече из среды полков казачьих: бе бо из лука горазд, тако же и из самопала. Прилучи же ся тому Анании чернь[851] отъимати от поляков в прутии,[852] и от двою рот отторгаему уже от дружины его, и бегающу избавитися. Немко же во пнех скрывся и зряше нестроениа[853] Анании, имеяше же лук в руку и колчан велик стрел; и изскочив, яко рысь, и стреляюще по литвякех и бияшеся зле. Литвяки же обратившеся на немка, и абие Ананиа исторжеся к нему, и вкупе сташя. И многих поранивше самех и бахматов,[854] и отидоша здравы, токмо конь под Ананиею ранишя. Поляки же едино советовавше, да убиют коня под Ананьею; вси бо ведяще, яко жива его не взяти. Егда же исхождаше Ананиа на брань, то вси по коне стреляюще. И тако на многих выласках конь его шестию ранен бысть, и в седьмый смерти предан бысть. И начат Ананиа охуждатися на бранех. Потом же Ананию ранишя ис пищали по нозе, по большому персту, и всю плюсну раздробиша. И опухну вся нога его, но еще крепце ратовашеся. И по седьми днех по той же нозе по колену ранен бысть. И тако крепкий муж возвратися вспять. И отече нога его до пояса, и по днех малех скончася ко господу.
…Видевше же злии врази, яко не ищут троицкие сидельцы живота, но смертнаго пиршества любезно желающе, и тако ко второму дни на приступ строятся. Пан же Зборовской,[855] ругаася и понося Сопеге и Лисовскому и всем паном, глаголя: «Что безделное ваше стояние под лукошком? Что то лукошко взяти, да ворон передавити? Се убо вы нерадением творите и хощете чернью збитою взяти». И уготовавше же ся сами к приступу, а чернь отослашя от себе, разве казаков Лисовских. И положивше совет на сонных приити в ту же нощь… Бысть же сей приступ третий великий июля в 31 день…
Зборовской же избранное воинство, оружных людей многих изгуби. Его же слезна зряще, Сопега и Лисовской с своими воинствы подсмеваху: «Что ради не одолел еси лукошку? Исправися еще, толик еси храбр, не посрами нас! Разори, шед, лукошко сие, учини славу вечную королевству Польскому! Нам не за обычай приступы. Ты премудр, промышляй собою и нами»…
Многу же беду и многу напасть и кровь проливаему всегда зряще мучащейся во обители чюдотворца — паче же по последнем сем третием приступе на выласках, — и побивающе множество градских у добытиа дров за градом…
И мнозем руце от брани престаху: всегда о дровах бои злы бываху. Исходяще бо за обитель дров ради добытиа, и во град возвращахуся не бес кровопролитна. И купивше кровию сметие[856] и хврастие,[857] и тем строяще повседневное ястие.[858] К мученическим подвигом зелне себе возбужающе, и друг друга сим спосуждающе. Иде же сечен бысть младый хвраст, ту разсечен лежаше храбрых возраст. И иде же режем бываше младый прут, ту растерзаем бываше птицами человеческий труп. И неблагодарен бываше о сем торг: сопротивных бо полк со оружием прискакаше горд. Исходяще же нужницы,[859] да обрящут си веницы, за них же, и не хотяще, отдааху своя зеницы. Текущим же на лютый сей добыток дров, тогда готовляшеся им вечный гроб.
Во вратех же убо града всегда входяще и исходящей сретающе,[860] глаголаху сице: «Чим, брате, выменил еси проклятыя дрова сиа, другом ли или родителем или своею кровию?»…
Разрушителю бранем, князю Михаилу, приближшуся х Колязину монастырю…[862]
Литовские же гетманы и их полковники всеми полки своими устремишяся на руское воинство. И съступишяся обоих полцы, и бысть сеча зла, и сечахуся на многих местех, бьющеся чрез весь день. От оружейново стуку и копейного ломаниа и от гласов вопля и кричаниа обоих людей войска, и от трескоты оружиа не бе слышати друг друга, что глаголет. И от дымного курениа едва бе видети, кто с кем ся бьет. И яко зверие рыкающе, зле сечахуся на многих местех, бьющеся чрез весь день.
Солнцу же достизающу на запад, и возопишя вси нравославнии к богу со умилением, вопиюще от сердец своих: «Виждь, владыко, кровь раб твоих, неповинно закалаемых; тако же и ты, преподобие отче Макарие, помолися за ны к богу и помози нам!» И уже близ вечеру сущу, услыша господь молитвы раб своих; и нападе страх велий на врагов божиих; и ужасом великим одержими, в бегство устремишася. И побегошя, друг друга топчюще, гоними гневом божиим. Руские же полци гнашя литовских людей, секуще до Рябова монастыря[863] и многих литовских людей побили и поранили, и нарочитых панов многих живых поймали. И с великою победою и одолениим возвратишяся под Колязин монастырь со многою корыстию…
И генваря в 12 день гетман Сопега и Лисовской со всеми польскими и литовскими людьми и с рускими изменники побегоша к Дмитрову, никим же гонимы, но десницею божиею.
Толико же ужасно бежашя, яко и друг друга не ждуще и запасы своя мещуще. И велико богатство мнози по них на путех обретаху, не от хуждьших вещей, но и от злата и сребра и драгих порт и коней. Инии не могуще утечи и возвращающеся вспять и лесы бегающе, прихождаху во обитель к чюдотворцу, и милости просяще душям своим, и поведающе, яко «мнози видешя от нас велики зело два полка, гонящя нас даже и до Дмитрова». Чюдиша же ся вси о сем, яко от обители не бяше за ними никакой посылки…
В лета 7054-го[864] году. Избранному моему ратаю[865] и тележному поганатаю,[866] белому Ивану, великому боярину, ясельничему[867] моему, руской области воздержателю, рускому князю, яко же и сродником твоим и братома.
Инорога рог, над цари царь, над князьми князь, вышняго бога Саваофа произволением[868] страж гробу господню и печатник у вышняго престола, великий воин, крепким оружник мужеством и всем царем царь и советник восточные и северские страны, избранный во царех царь. Обнаженный мечь, неутолимый гнев возбуженным сердцем и разсуженным многим державам, неоградимый страхом, предложенный сердцем, златочестен и изообилованным всяким богатством, смиренным от вышняго просвещенным милосердием, драгий бисер, светлый на главе венец, прозорливый вся светлости белообразный, наказатель царских властей, светилник горняго Иерусалима и учитель воинственней силе, храбрый воин и исполненый всякой премудрости совершенный возрастом, непреклонная гордыня, прекрасный лицем, быстрое возрение очное, вышний закон, ключарь небесный, и непокоренным землям турским царь Салтан. Кланяяся и мню радоватися, пишу.
Послахом ныне к тебе от своея силы поклисары,[869] а с ними сотворил писание о выходные моея казны за 12 лет.[870] Отцу твоему Василию умершу, а тебе младу сущу после его остатися, и яз до твоего возраста и недосовершеннаго разума не нудил своея оброчныя казны имать. И яз ныне приказ свой послал к тебе, а велел есми без пожданья казну свою взяти исполнену по прежним книгам отца твоего и по моим поклисарским грамотам.
А ты ж, воздержатель руской области, отечеству своему последовал и спрашивай у прежних советников отца твоего, которым было мошно верити, как отец твой у нашей силы изоброчен был, како чтил мои поклисари. И како советницы твои истину изрекут, и ты б поклисаров моих отпущал честных, како им годе, не замедливая исполненых. А будет советницы твои учнут тя развращати, и ты б мне изрядное проповедал, да и разум растворил от воздержания от создателя своего, да и поклисары от своея Руския земли пошли с своими угожшими реченми и с покорением.
А поклисары б твои были превелика разума и смысла, чтоб умел и разумел с моими паши говорити, зане же оне у меня превысочайшия вельми, превелика разума и смысла. По моему наказу всея области моея и наши советницы раствореники многим странам в совершение мудрости вышним Саваофом направляеми великое сокровище в сердцы своем полагают, зане же слава их страшна суть, како по моему величеству восхотят, тако и творят.
Все области силы моея страшатся, камо яз двигну, ту путь мой прав и покорен, а именуюся самовластен, не устыжуся никоторыя державы, развие вышнаго Саваофа, потому что наше несправление пред ним, кто в который грех падет, и ныне де на мою державу страх и неизреченный трепет, земля ся от него поколебает. А милость его коли к нам придет велика, и яз тогда всех осеняю своим величеством.
А которых царств приходят ко мне поклисары, и оне зрети на мой образ не могут, страх их велий обоймет и ужас, зане ж лице мое безстудно. И кто может исповедати силы владычествия моего или ведети великое страхование мое, како я обладаю всеми державами. А имею яз седалище себе в велицей полате, а очи мои закровенны. А коли придут паши мои ко мне извещати о чем, и оне до меня не доходят за 20 мерь, да понизят главы своя до земли. И яз в те поры учиню очи свои скровенны, да учну со своими витязи говорити, разсужати им кождо по чему угодно, да и отказ от мене получат, и походят в свою полату, а тамошним державам управление и учинят по моему наказу.
А приезжают в мою область инших царств поклисары и самые самодержцы, и оне гласа моего слышати не могут, зане ж державами инеми царствы властвуют, да оброки мне со всех земель дают, и все повинуются мне, и во всем послушание творят предо мною, а раздрания ко мне и сетей на мою державу не чинят, зане ж нерушимый в моей области град.
Всей области моей державе удивляются. Тако же и ты, руским правитель, аще сего не сотвориши, да и казны моей к нашей силе своими поклисары не отпустиш и отцу своему не учнеш последовати, как отец твой к нашей силе во всем повиновение творил и службу свою великую предо мною ставил. А будет тебе на смысл[871] сроку надобеть, и ты бы известно державе моей чинил, и яз бы тебя в том мешкотил,[872] зане же яко к покоренным милостив, аки вышний, и тех, кто предо мною великое повиновление творит и держит, ино его мечь мой не сечет.
И ты руский белый воздержатель избери себе едино: повинование предо мною, или гордыню, да и поклисары свои пришли, яко ж згодне. Аще ж повинование предо мною не сотвориши, а возложиши гордыню на ся и поклисаров моих нечестных отпустиш в мою область, и моей с ними выходные казны не отпустиш, и ведомо ти буди, дошлю на тя гнев свой с великою яростию, и не велю утолити меча своего, и руце свои возложу на тя, на плещи твои, а силу твою велю за твою к себе неправду злой смерти предати, а град твой велю под свою область покорити. А которые моление о тебе посылают к вышнему и яз велю тех кождо по своим державам розводити, и в те поры вышний не услышит гласа твоего о твоем молении и положит тя в великое забвение, и милости к тебе не покажет за твое неповинование ко мне и за непокорение, потому что хощеши един сопротивен быти мне. А всех областей цари и князи, и градодержатели повиновение ко мне творят: и литовской краль, и святая святых горы,[873] и греки, и волохи, и ерусалимляня, и витязей римцы каримцы, и уварване, были Вавилон и Асирия, и вся восточныя и северская все страны, и все великую службу предо мною ставят от сотворения и от зачала миру, како вышняго повелением земля стала.
А ты, руским воздержатель, хощеши един со мною братися, а не возможеши против мене стать, потому что в силе твоей стяжания нет и храбрости, и конскаго ухищрения, и несть достойно к моей силе.
Как будет мне время, пошлю к тебе опаснаго[874] хранителя, что б тебе ведомо было страхование мое и грозная супостат силы величествия моего движения. А как придет на твое Руское воздержание[875] от моей силы плен, и ты учнеш в те поры от мене ждати великия милости, и аз не пощажу никоторыми делы, всю область твою Рускую велю мечному поселению предати, зане же сердце мое неутолимое есть.
И ты, князь, извесгися себе, как ти годно, и грамотам моим поклисарским ревнуй, все ти ведомо чиню, милосердо ся ставлю.
Сия же поклисары отпущены от далнаго силнаго и грознаго обладателя, турскаго и тевризскаго царя Салтана, угодна землям мир и здравие.
Божиею милостию и пречистые его матере господа бога и спаса нашего Исуса Христа вышняго творца небу и земли воздержателевы десницы, от благовернаго и православнаго, гордаго и буйственаго, разумнаго и мудраго, справедливаго и милосердаго правителя, истиннаго его небеснаго слузе[876] и нареченный в первых царех царь, яко же есть вторый Манамах.[877]
Из силнаго и неоскуднаго обдержания Московскаго царствия и иных многих областей воздержатель, руский царь и государь великаго княжения Иван Васильевичь всеа Руския державы от владимирскаго крещения и всея Сибирския страны обладатель, заступник и поборник истинные православные веры, вышняго бога пастух над державами, изрядный проповедитель, растворенный государь и разсудный, к покоренным милостивый пощадитель.
От страшнаго и великаго сана, от грознаго воина, и от крепкаго супостата и супротивника, и от изряднаго полчевника, пленным на неверных непреклонная глава, от востраго меча и от неунятые сабли, и от твердые ограды, и от душевнаго благородия, и от красоты личные, и от света очию моею, от укрепленнаго воинственней силе непобедимый и государь насупротиву борцы, и братель на супостат скоросмышленный, и поспешным своим движением на свое царское дело, и здравоходим своим воинством, ключарь всея земли и страж своея Руския области.
От щедраго и поспешного, и потребнаго государя по достоянию царскому и но величеству власти и силы, от честнаго правителя и от крепкаго и от твердого щита, ратованный воинъством.
В турский во Царъград к неверному и злообразному, самохвальному и недостойному царскаго венца и скипетра. Заблуждынему и зашедшему в дальние земли, от света во тьму, от православия в неверие. Самоназванному царю и посаженному не от бога Салтану.
Се же ти мню и покланяние творю в своем царском месте, на поседании степеннем известно ти даю.
Приидоша от твоего неверия к нашему православному державьству к великому царству поклисарове твои, невольние повелители. И аз приказ свой учинил конюшенному своему боярину, а велел с твоими неверными поклисары посольство твое правити, яко же годе. По моему царскому наказу и по величеству силы моея области посольство с моим конюшим боярином было о выходной к тебе казне и оброке.
И аз возрел своим царским видением в писание истиннаго господа нашего Исуса Христа и в сложение святых отец, да потому милостиво есми к тебе, к неверному, сотворил, к неволним твоим поклисаром, не велел есми послателей твоих смертной казни предати, да им растворил[878] есми от создателевы десницы и своим царским речением, что ты тако творил от неверия со младоумием своим и с недовершеным возрастом, да потому, что ты невольным обдержатель, посаженным градарь и послужатель, уподобися наимнику, како ти цареградцы повелят, и ты тако и твориш, да и потому, что ты от царские моея державы руские поудалел в заморе кия волнения, и ты не мниш себе потому сопротивника, живеш во отчаянии, посольские грамоты тако совершаеш.
Аще б еси был вблизу нашего царства, православнаго моего державства, и аз бы по твоим посольским грамотам к твоему неверному державству повинование творил, дани и оброки посылал, и поклисар бы своих к тебе с казною отпущал. Впервые бы послал к тебе малаго слугу воеводу своего, а дал бы к тебе вести дань от своея царския силы — вострый мечь и неунятую саблю. И ты бы, неверный, от тое дани свое неверное державство отставил, укрыл бы ся в горы каменныя. И аз бы еще послал к тебе атамана своего со стрельцы, а дал бы им своея казны оброк к тебе вести: пушки и скорострельные пищали, и ты бы ся от того оброку и тамо не укрыл. Да еще бы послал к тебе послы своя, а велел бы им посольство правити, тобя жива пред собою поставити, а в державе бы твоей велел православие утвердити, а превысочайших твоих пашей велел бы к ним милостивно учинить, темничному заключению предати. А в которых ты полатах поседание твориш с своими витязи, и аз бы те полаты приказал разорению предати, а тем бы камением велел думцов твоих витязей, которые посольские грамоты от тебя чинят, побити, а тело их прихранити, псом на сведение дати за их злоневерьствие.
Да и возможно мне так чинити, занеже богу помогающу ми на супротивные, на неверныя враги, и покоряет вышний неверных под нозе мои. А тебе, неверному, не мошно на мое царство никотораго движения чинити, потому что не до воли твоей сягнути на нас И много на православном царствии в моей державе святителей, да еще к тому богомольцов, которые к вышнему вседержителю молитвы воздают о моей державе и о православном христианстве.
И аще ты с неразумия своего и с недовершенного разума и движение учиниши, и ты со всем своим движением в морском волнении погрузишися, яко и Козат воевода.[879] Или аще сему недовериш, и ты возри в летописец свой, коли был православной царь Константин Великий во Цареграде, а после его царствова сын его, и потом нача Царьград держати неверный салтан, яко же и ты. И в том во Цареграде лежало тело Иванна Златоустаго. И фрязове из Родоса приехав во Царьград, да у салтана у невернаго и у его думцов тело Иванна Златоустаго откупили жемчугом, и златом, и сребром, да привезли в Родос град, а рака[880] его и ныне во Цареграде. И салтан цареградский посла за ними погоню, Козата воеводу своего с корабли и велел отняти тело Иванна Златоустаго. И Златауст их победи, и корабли их в мори потопи со всем войском.
Да тако и ты того ж убойся, не попущает бог вышний неверных на православие, а православие, мою державу, попущает на неверных, потому не могу терпети злокозненаго вашего диявольства, что б вы обратились ко истинному крещению и к вере християнстей, занеже Христос неверных наказует, овогда гладом, овогда нашествием войску на град, а овогда запалением огненым на град за ваше беззаконство. И вы кладете то в великое забвение и не обратитеся на истинный путь, да моление твориш капищем идольским.
А се буди ти ведомо изрядно о моей державе к твоему неверию конечный мир, обоюдный мечь. И хощу рукою своею царскою и двигнути силою своею на твое неверное и злонравное державство за непокорение твое ко мне и за неистовое поклисарство твое к нашему державству. Да и мню своим мечным посечением и великим движением поколебатися покоренным твоим странам, како мне, царской деснице, бог даровал, и видети невольних твоих жителей по улусом, что б оне под мою десницу повинование ставили, яко же и иные державы преклонены к моему царству. А твоему неверию от моей силы сведомо учнет быти, коли аз гнев не велю утолити, меча не велю удержати.
Сия посольская киличийская[881] грамота совершена в Русийском царствии у православнаго державнаго царя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Русии, солнечныя области.
Не в коем было царстве, в великом государстве, в славном граде во Антоне жил был славный король Видон. И проведал в славном граде Идементияне у славнаго короля Кирбита Верзауловича дочь, прекраснаю королевну Милитрису. И призва к себе любимаго слугу именем Личарду и почел говорить: «Ой еси, слуга Личарда! Служи ты мне верою и правдою, поди ты во град Дементиян… посолствовать, а от меня свататца». И слуга Личарда государя своего не ослушался, грамоту принял и челом ударил и поехал во град Дементиян к доброму и славному королю Кирбиту Верзауловичю.
И как будет слуга Личарда во граде Дементияне у славнаго и добраго короля Кирбита Верзоуловича и вшед в королевские хоромы и грамоту положил перед короля на стол. И король Кирбит Верзоуловичь грамоту распечатывал и прочитал. И пошел в задние хоромы к прекрасной королевне Милитрисе и почел говорить любезные словеса; «Дочи моя прекрасная королевна Милитриса! Приехал в наш град Дементиян от славнаго и добраго короля Видона посольствовать, а на тебе сватаца. И яз не могу против таковаго славнаго короля стоять, потому что у него войска соберетца многа, наш град огнем позжет и головнею покатит, а тебя с нелюбьви возмет».
И прекрасная королевна Милитриса пад на колени пред оцем своим и почела говорить: «Государь мой батюшка, славный король Кирбит Верзаулович! Когда яз была млада, а тот король Додон сватался у тебя на мне. И ты… государь мой батюшка, не давай меня за короля Видона, дай меня за короля Дадона. Тот король Дадон будет нашему граду сдержатель и ото всех стран оберегатель».
И славный король Кирбит Верзаулович от таковаго славнаго короля Видона отстоятца не мог и отдал дочь свою, прекрасную королевну Милитрису, за славного короля Видона…
И жил с нею три годы и прижил младаго детищу, а храбраго витезя Бову каралевича. И прекрасная королевна Милитриса призва к себе любимаго слугу именем Личарду и написала грамоту государю доброму и славному королю Додону, пожаловать бы: «Добры и славный король Дадон! приехал бы под наш град под Антон и моего бы короля Видона извел, а меня б взял за жены места». «И будет ты, слуга Личарда, государыни своей ослушаесься и пойдет х королю Дадону и от меня грамоты не отвезет, и яз тебя оболгу государю своему королю Видону небылыми словесы, и он тебя скоро велит злою смертию казнить». И слуга Личарда государыня своей не ослушался, грамоту принял и челом ударил и поехал х королю Дадону.
И как будет слуга Личарда у короля Додона и вшед в королевские полаты и положил грамоту на стол пред короля Дадона. И король Додон грамоту принял, и роспечатывал, и прочитал, и покивал главою, и росмеялся, и почел говорить: «О слуга Личарда! Что государыни ваша меня смущает? А уже она с королем Видоном и детище прижила, храбраго витезя Бову королевича». И слуга Личарда почел говорить: «Государь добрый король Дадон! Вели меня посадить в темницу накрепко и поить и кормить доволно. А ты, государь, поезжай под наш град Антон, и будет словеса мои не збудутца, и ты меня вели злою смертию казнить». И королю то слово полюбилось и почел король Дадон говорить: «О слуга Личарда, словеса твоя паче меда устом моим, а будет словеса твои збудутца, и яз тебя пожалую».
И король Додон радощен бысть и повеле в рог трубити. И собра войска 37 000 и поехал под град Антон и, пришед, стал в королевском лугу и велел шатры роставить. И узрила из задних хором своих прекрасная королевна Милитриса и, оболакаа[882] на себя трагоценнуя платья, и пошла в королевские полаты и почела говорить: «Государь мой добрый король Видон, понесла яз второе чрево, не вем сын, не вем тщерь. И захотелась мне зверина мяса, и накорми меня дикаго вепря свежим мясом, от твоея руки убиеннаго». И король Видон радощен бысть, что не слыхал таковых речей и в три годы от своея прекрасныя королевны Милитрисы. И король повеле оседлати осля и сяде на осля и взял в руки копие и поехал в чистоя поля за диким вепрям.
И прекрасная королевна Милитриса поднят и градные врата отворит и стрете короля Дадона с великою радостию во вратех градных. И вземь его за белыя руки и любезно во уста целова и поведе его в королевские полаты. И почел и пити и ясти и веселитися. И в те поры храбрый витезь Бова королевичь, еще детище младо и несмышленно, и вшед на конюшню и ухоронися под ясли. И был у Бовы дятка Симбалда и вшед на конюшню и нашел Бову под ясли и сам прослезися и почел говорить: «Государь мой храбрый витезь Бова королевичь! Мати твоя злодей, прекрасная королевна Милитриса. С королем Дадоном извела она, зладей, государя моего, а батюшка твоего, добраго и славнаго короля Видона. А ты еще детище младо, не можеш отмстити смерти отца своего. Побежим мы, государь, во град Сумин, которым градом пожаловал государь мой, а батюшка твой славный король Видон; а тот град вельми крепок»… И рече Вова дятке Симъбалъде: «Государь мой дядка Симъбалда! Яз еще детище младо и несмысленно и не могу яз на добром коне сидеть и во всю конскую пору скакать». И дятка Симъбалда оседлал себе добраго коня, а под Бову иноходца и призва к себе тридцать юношей и побежа во град в Сумин.
И были во граде изменники, и сказали королю Додону и прекрасной королевне Милитрисе, что дятка Симбалда побежал во град Сумин и увес с собою Вову королевича. И король Додон повеле в рог трубить и собра войска 40 000 и погнася за дяткою Симбалдою и за Бовою королевичем. И посла загоньшиков за дяткою Симбалдою и за Бовою. И загоншики сугнали дятку Симбалду и Бову королевича. И оглянулъся дятка и увиде загоншиков, и почел во всю конскую пору скакать и убеже во град Сумин и затворися накрепко. А Бова королевич не мог ускакать, и свалился Бова с коня на землю. И загоншики Бову взяли и привезли х королю Дадону. И король Дадон посла Бову к матери ево, к прекрасной королевне Милитрисе.
И пришед король Дадон под град Сумин, стал в лугу и роставил королевские шатры. И спа тут и виде сон велми страшен, кабы ездит Бова королевич на добром коне, в руце держит копие и прободает королю Дадону утробу и сердце. И король Додон воста от сна своего и призва к себе брата своего именем Обросима и почел сон свой сказывать и посылать брата своево Обросима во град Антон к прекрасной коралеве Милитрисе лепо поздравити[883] и сон сказати и просить Бовы королевича, чтоб его за тот сон предать злой смерти.
И Обросим поехал во град Антон к прекрасной коралеве Милитрисе лепо проздравити и сон сказати и просить Бовы королевича, чтоб ево за тот сон предать смерти. И прекрасная королева Милитриса почела говорить: «Могу яз и сама Бове смерть предати. Посажу ево в темницу и не дам ему ни пити, ни ясти, та же ему смерть будет».
И король Дадон стоял под градом Суминым 6 месецов и не мог взять града Сумина и пошел во град во Антон. И дятка Симбалда повеле в рог трубить и собра войска 15 000 и пошел под град под Антон и нача в городовую стену бити безотступно и кричать и прошать из города государя своего Бовы королевича: «А не здадите мне государя моего Бовы королевича, и яз жив не могу от града отитить». И прекрасная королева Милитриса почела говорить королю Дадону: «Государь мой король Дадон, что злодей наш не даст нам упокою ни в день, ни в ночь». И король Дадон повеле в рог трубити и собра войска 30 000 и погнася за дяткою Симбалдою. И дятка Симбалда не может стоять против короля Додона и убежал во град Сумин и затворися накрепко.
И прекрасная королева Милитриса велела Бову посадить в темницу и дскою железною задернуть и песком засыпать и не довать Бове пити и ясти пять дней и пять нощей. И Бове из младости ясти добре хочетца. И прекрасная королева Милитриса оболокла на себя драгоценное платье и пошла по королевскому двору. И Бова увидел ис темницы и закричал Бова зычно гласом: «Государыня моя матушка, прекрасная королева Милитриса! Что ты, государыня моя, воскручинилася на меня? Не пришлет ко мне ни пити, ни ясти! Уже мне приближаетца голодная смерть!» И прекрасная королева Милитриса почела говорить: «Чадо мое милое, Бова королевичь! Воистину яз тебя забыла с кручины. Тужу по отце твоем, а по государе своем по добром короле Видоне. Ужжо я тебе пришлю много пити и ясти, и ты напитай свою душу». И прекрасная королева Милитриса, вшед в королевские полаты, и почела месить два хлебца своими руками на змеином сале во пшенишном тесте. Испекла два хлебца и посла з девкою к Бове в темницу… Да за тою ж девкою пришли два выжлеца и сели у темницы под окошком. И девка дала Бове два хлебца, и Бова хочет хлебцы ясти. И девка прослезися и почела говорить: «Государь храбрый витезь Бова королевич! Не моги ты, государь, те хлебцы скоро съести, а скоряе того умреш. Мати твоя, а государыня моя прекрасная королева Милитриса, месила она те хлебцы своими руками во пшеничном тесте на змеином сале». И Бова, взем хлебец, да бросил выжлецу, а другой другому. И сколь скоро выжлецы хлебцы съели, и скоряя тово их розрвало по макову зерну. И Бова прослезися: «Милостивый Спас и пречистая богородица! За что меня государыня мати моя хотела злой смерти предать?» И девка дала Бове своего хлебца ясти, и Бова наелся и напился.
И девка, пошед ис темницы, не затворила и дска железные не задернула. И Бова вышел ис темницы и побежал из града чрез городовую стену. И скочил Бова з городовые стены и отшиб Бова себе ноги и лежал за градом три дни и три нощи. И воста Бова и пошел куда очи несут. И пришол Бова на край море и увидел Бова корабль на море. И закричал Бова громко гласом. И от Бовина гласу на море волны востали и корабль потресеся. И гости-корабельщики дивяшеся, что детище младо кричит громким гласом. И гости-корабелщики послали ярышков[884] в подестке[885] и велели спросить: «Крестьянского ли ты роду или татарскаго? И буде хрестьянскова, и вы ево возмите на карабль». И ярыжные приехали к брегу и почели спрашивать: «Хрестианскова ли ты роду или татарскова? Имя твое как?» И рече Бова: «Яз роду не татарскова, яз роду християнскова, понамарев сын, а матушка моя была убогая жена, на добрых жен платья мыла, тем свою голову кормила». И ярыжные взяли Бову в подездок и повезли на корабль…
И почел Бова по кораблю похаживать. И гости-корабельницы промеж собою диващеся, не могут на Бовину красоту насмотритися, что не видали такова отрока: велми лепообразен.[886] И лег Бова спать, и гости корабельницы промеж собою хотят смертныя чаши пити о Бове. И Бова воста от сна своего и почел говорить: «Гости-корабелницы, не бранитеся и не деритеся обо мне. Яз вам служу по росчету: которой меня увидел преж на берегу, и яз тому служу до обеда, а которой увидел после, и яз тому служу после обеда до вечера». И гостям то слово полюбилось, вымали якори и подымали парусы и бежали по морю год и три месяца и прибежали под Арменское царство, а во Арменском царстве король Зензевей Адаровичь. И метали гости-корабельницы сход на берег, и Бова почел по кораблю ходить.
И король Зензевей Адаровичь посла юношей и подячих и велел спросить, коево царства корабль прибежал, и коего града гости, и с какими тавары. И юноши и подячие, пришед на корабль, и увиде Бову на корабли, и не могли на Бовину красоту насмотритца и забыли во уме своем спрешать, коево царства корабль прибежал, и которого горада гости, и с какими тавары. И король Зензевей Адаровичь спрашивает юношей и подячих, коево царства корабль, и коего града гости, и с какими товары. Они ж ему ничего не сказаша, только сказали, что видели на корабли юнова. И король Зензевей скоро повеле осля подвести и поехал х короблю и увиде: на корабле ходит отроча велми лепообразен. И забы во уме своем испрошать, коева царства корабль и какими товары. И король Зензевей Одарович почел у гостей торговать отрока: «И гости-корабелницы, продайте мне отрока, возмите у меня 300 литр злато». И гости-корабелницы говорили: «Государь король Зензевей Одарович! Нелзе нам того отрока продать, что у нас тот рабичь общей, а взят на край море на брегу». И король Зензевей Адарович говорил гостям: «А коли у вас тот рабичь общей, и вы его продайте, а возмите у меня 300 литр злато, да торгуйте в моем царстве безданно и беспошлинно. А будет не продадите мне общего рабича, и вам из моего царства живым не выехать и впред мима моего царства кораблем не хаживать». И гости-корабелницы Бову продали, а взяли за него 300 литр злата.
И король Зензевей Адарович посади Бову на осля и поехал во Арменское царство и почел у Бовы спрашивать: «Бова, какова ты роду, царского или королевскаго?» И Бова рече: «Государь мой король Зензевей Адарович! Яз роду не царскаго и не королевскаго, яз роду християнского, понамарев сын. А мати моя, убогая жена, на добрых жен платья мыла, тем свою голову кормила». И король Зензевей Адарович почел говорить: «А коли ты, Бова, такова худова роду, и ты у меня служи на конюшни и буди нат конюхами большой». И Бова, государю своему ударя челом, и пошол на конюшню; а отроду Бове семь лет. И Бова почел на конюшне служить.
И у того короля Зензевея Адаровича была дочь, прекрасная королевна Дружневна. И узрила из своих хором Бову на конюшне велми лепообразно, и от Бавины красоты во всю конюшню осветило. И прекрасная королевна Дружневна надела на себя драгоценное платье и пошла в королевские палаты ко отцу своему и, пришед, почела говорить: «Государь мой батюшка, король Зензевей Адарович! Много, государь, у меня нянек и мамок и красных девиц, а нет у меня ни единаго слуги. Завтра, государь, у меня пир на нянек и на мамок, а некому у меня постряпоть, еств роздать и у поставца постоять. Пожалуй, государь батюшка, тем меня холопом, котораго купил у гостей, а дал 300 литр злата». И у короля Зензевея Адаровича дочь была в любови. «Дочь моя, прекрасная королевна Дружневна! Буди на твоей воли». И велел позвать Бову. И Бова пришел в королевскую полату, государю своему челом ударил. И король Зензевей Адарович почел говорить: «Бова! Завтра у Дружневны постряпой и ествы роздай и у поставца постой. А еще, Бова, послушай моево наказу и по вся дни буди у Дружневны». И Бова, челом ударя, и пошел на конюшню. И Дружневна, челом ударя отцу своему, и пошла в задние хоромы.
И как ночь проходит, а день настает, а Дружневна ествою спешит. А как ества поспевает, и прекрасная королевна Дружневна послала девку на конюшню. И девка пришед на конюшню: «Поди, Бова, королевна тебе зовет». И Бова оделся и пришел в задние хоромы, и прекрасная королевна Дружневна против Бовы не усидела и встала. И Бова почел говорить: «Прекрасная государыня, прекрасная королевна! Не гораздо делаеш, против меня, холопа, встаеш». И королевна на Бову досады никакие не держит. И как пошел пир и пировал ества, поспел лебедь, и Бова лебед принес. И прекрасная королевна лебед рушела и уронила нож под стол… И Бова кинулся под стол. И прекрасная королевна, подклоня главу под стол, и не хватала за нож, хватала Бовину главу и целовала его во уста, и во очи, и во уши. И Бова вырвался и опять стал у поставца и почел государыню свою бесчестить: «Государыни прекрасна королевна Дружневна! Не пригожа тебе меня, холопа своего, цаловать во уста, и во уши, и во очи!» И как пированье отошло, и Бова почел говорить: «Прекрасная королевна Дружневна! Отпусти меня на конюшню к товарыщем». И Бова пошел на конюшню, и прекрасная королевна на Бовин след не могла насмотретца. И Бова, пришед на конюшню, и лег спать и спал 5 дьней и 5 нощей. Конюхи разбудить не могли и поехали по траву и Бовин урок накосили и в розвези[887] связали. И Бова востал, да по траву поехал и стретил конюхов, урок свой взял да выбрал розных цветов и сплел травяной венец и положил себе на главу. И приехал на конюшню. И прекрасная королевна усмотрила у Бовы на главе травяной венец в розных цветах и послала девку на конюшню. И девка, пришед: «Поди, Бова, Дружневна тебя зовет».
И Бова пришед в задние хоромы. И прекрасная королевна не усидела и встала против Бовы и почела говорить: «Бова, сыми с своей главы венец своими руками да полож венец на мою главу». И Бова почел говорить: «Государыни прекрасная королевна Дружневна! Не пригоже холопу с своей главы своими руками да класть на твою главу». И Дружневна почела говорить: «А буде ты, Бова, не сымеш венца с своей главы своими руками да не положиш на мою главу, и яз тебя оболгу батюшку небылыми словесы. И батюшка тебя велит скоро злою смертию казнить». И Бова схватил венец да ударил о кирпичную середу. И королевна венец подняла и к серцу прижала и учела любовать паче златаго и жемчюжнаго. И пошел Бова ис полаты, ударил дверми, и выпал кирпичь и-стены и прошибло Бове голову. И прекрасная королевна лечила своими угодями. И Бова пришел на конюшню и лег спать и спал 9 дней и 9 нощей.
И приехал из Задонскаго царства король Маркобрун, а с ним войска 40 000. И ставился в лугу шатры роставливать и писал грамоту от короля Маркобруна королю Зензевею Адаровичю: «Дай свою дочь за меня с любви, а не даш с любви, — и яз твое царство огнем пожгу и головнею покачю, а дочь твою с нелюбви возму». И король Зензевей Адарович от таковаго короля отстоятца не мог и встречал ево в городовых воротех и примал ево за белые руки и цаловал в сахарные уста и называл ево любимым зятем. И пошли в королевские полаты и почели пити и ясти на радостях.
И Маркоброновы дворяня почели за городом тешитца на добрых конех. И Бова воста и услыша конское ржание и пошел в задние хоромы и почел говорить: «Государыни прекрасная королевна Дружневна! Что за нашим царством за шум и конское ржание?» И прекрасная королевна почела говорить: «Бова, долго спиш, ничего не ведаеш! Приехал из Задонскаго царства король Маркобрун, а с ним войска 40 000, и наше царство осадил. А батюшка мой не мог отстоятца от такова короля и встречал его в городовых воротех и называл ево любимым зятем, а мне муж он». И Бова почел говорить: «Государыни прекрасная королевна Дружневна! Не на чем мне выехать с Маркобруновыми дворяны потешитца. Дабудь ты мне добраго коня и меча-кладенца, и палицы железной, и доспеха крепкаго, и щита». И прекрасная королевна почела говорить: «Еще ты детище младо, только отроду сем лет, и добрым конем владеть не умеешь и во всю конскую пору скакать и палицею железною махать».
И Бова пошол на конюшню да оседлал иноходца — за город к Маркобруновым дворянам тешитца. И не лучилось у него ни меча-кладенца, ни копия, лиш взял метлу да выехал за город. И Маркобруновы дворяня розсмеялися и розсмотрили Бову и сами почели говорить: «Что за бледин сын один выехал тешитца? Что ему за честь?» И почели на Бову напускатца человек по пети и по шти. И Бова почел скакать, а метлою махать, и прибил Бова 15 000. И прекрасная королевна увидела, что Бова один скачет, и ей стало жаль: убьют его. И надела на себя драгоценное платье и пошла ко отцу своему и почела говорить: «Государь мой батюшка король Зензевей Адаровичь! Вели Бову унять, что ему за честь с Маркобруновыми дворяны тешитца?» И король Зензевей послал по Бову юношей, и юноши, пришед, говорили: «Бова! Государь король на тебя кручинитца. Что тебе за честь с Маркобруновыми дворяны тешитца?» И Бова приехал на конюшню да лег спать и спал 9 дней и 9 нощей.
И в то время под Арменское царство приехал из Рахленскаго царства царь Салтан Салтанович и сын его Лукопер, славный богатырь. Глава у него аки пивной котел, а промеж очми добра мужа пядь, а промеж ушми колена стрела ляжет, а промеж плечми мерная сажень. И нет такова силнаго и славнаго богатыря во всей подселенней. И Арменское царство осадил и писал грамоту королю Зензевею Адаровичю от славного богатыря Лукопера, чтоб король Зензевей Адаровичь «дал бы за меня дочь свою прекрасную королевну Дружневну с любьви. А буде не даст, и яз его царство огнем пожгу и головнею покачю, а дочь твою с нелюбьви возму».
И король Зензевей Адаровичь почел говорить королю Маркобруну: «…У тебя войска 40 000, а у меня соберетца 40 000 же. И сами два короля, а войска у нас по 40 000, да выдем против силнаго богатыря Лукопера». И король Зензевей Адаровичь повеле в рог трубить и собра войска 40 000, а Маркобрунова войска 40.000 же. И два короля з двемя войскома выехали против силнаго богатыря Лукопера. И Лукопер заправил копие на двух королей глухим концем и двух королей сшип, что снопов, и два войска побил. А двух королей, короля Зензевея Адаровича да короля Маркобруна, связал да на марское пристанище отослал ко отцу своему царю Салтану Салтановичю.
И Бова воста от сна своего, ажно за городом шум велик и конское ржание. И пошол Бова в задние хоромы к прекрасной королевне Дружневне. И вшед в полату и почел Бова спрашивать: «Государыня королевна Дружневна! Что за городом шум велик и конское ржание?» И прекрасная королевна Дружневна почела говорить: «Государь Бова! Долго спит, ничего не ведает, что приехал из Рахленскаго царства царь Салтан Салтановичь и сын его Лукопер, славный богатырь… И батюшка мой собрал войска 40 000, а Маркобрунова войска 40 000 же. И два короля з двемя войскома выехали против силнаго богатыря Лукопера. И Лукопер заправил на двух королей копие хлухим концом и сшип двух королей с коней, что снопов, и два войска побил и двух королей связал и на морское пристанище отослал ко отцу своему царю Салтану Салтановичю». И рече Бова: «Государыня прекрасная королевна Дружневна! Не на чем мне выехать против силнаго богатыря Лукопера. Нет у меня ни добраго коня богатырскаго, ни доспеха крепкаго, ни меча-кладенца, ни копия востраго, ни збруи богатырской». И рече прекрасная королевна Дружневна: «Государь Бова! Ты еще детище младо и не может на добром коне сидеть и во всю конскую пору скакать. И уже мне отцу своему не пособить! А ты, государь Бова, возми меня себе за жены места, а буди нашему царству здержатель и ото всех стран оберегатель». И рече Бова: «Который государь купит холопа добраго, а холоп хочет выслужитца. Да не на чем мне выехать против силнаго богатыря Лукопера: нет у меня ни добраго коня богатырскаго, ни збруи ратные».
И рече прекрасная королевна Дружневна: «Есть у государя моего батюшка добрый конь богатырский: стоит на 12 цепях, по колени в землю вкопан, и за 12 дверми. И есть у батюшка моего в казне 30 доспехов старых богатырей и мечь-кладенец». И Бова бысть радощен и пошол на конюшню, и добрый конь богатырский з 12 цепей збился и уже пробивает последние двери. И Дружневна побежала за Бовою на конюшню и почела говорить: «Есть ли во Арменском царстве юноши храбрые витязи? Подите за мною на конюшню!» И доброй конь богатырский охапил Бову передними ногами и почел во уста цаловать аки человек, и Бова почел добраго коня богатырскаго по шерсти гладить и скоро утешил добраго коня богатырскаго. И Дружневна послала в казну по доспех богатырский и по мечь-кладенец: 12 человек на насилках несли. И Бова бысть радощен и хочет садитись на добраго коня богатырскаго и ехать на дело ратное и смертное. И прекрасная королевна Дружневна почела говорить: «Государь мой Бова! Едеш ты на дело ратное и смертное, либо будет жив, либо нет, а богу ты не помолился и со мною не простился». И Бове то слово полюбилось, и пошел к Дружневне в полату и помолился богу и взял себе Спаса на помощь и пречистую богородицу и з Дружневною простился и пошел на дело ратное и смертное.
И Дружневна Бову проважала. И отпущает на дело ратное и смертное и подпоясывала около Бовы мечь-кладенец своими руками. И Бова садился на добраго коня богатырскаго, а в стремя ногою не вступаючи. И прекрасная королевна Дружневна ухватила Бовину ногу и ставила в стремя своими руками и примала Бову за буйную главу и целовала его во уста, и во очи, и во уши. И рече прекрасная королевна Дружневна: «Государь мой Бова! Едеш ты на дело ратное и смертное, либо будеш жив, либо нет. И яз тому веры не иму, что ты понамарева роду. Поведай мне истинную правду свою, царского ли ты роду или королевскаго?» И рече Бова прекрасной королевне: «Еду яз на дело ратное и смертное, либо буду жив, либо нет… Скажу яз тебе истинную правду. Не понамарева яз роду, яз роду королевскаго, славнаго короля сын Видона, а матушка моя, прекрасная королева Милитриса, добраго и славнаго короля Кирбита Берзауловича дочь». И Бова досталь Дружневне песку к сердцу присыпал.
И был у того короля Зензевея Адаровича дворецкой. И почал говорить, а государыню свою бесчестить: «Государыня прекрасная королевна Дружневна! Не доведетца тебе около холопа своего своими руками мечь-кладенец опоясывать, и не доведетца тебе холопьи ноги в стремя ставить своими руками, и не доведетца тебе за холопью главу принимать и целовать холопа своего во уста, и во очи, и во уши и провожать и отпущать на дело ратное и смертное». И Бова ударил дворецкого копием, глухим концом, и дворецкой над на землю мертв и лежал три часа, одва востал.
И Бова поехал на дело ратное и смертное. И скочил Бова впрям через городовую стену, и увидел славный богатырь Лукопер, что выскочил из Орменскова царства храбрый витезь через городовую стену, и стали на поле сьезжатца два силные богатыря. И Лукопер на Бову заправил копие вострым концом, и Бова на Лукопера вострым же концом. И ударились два силные богатыря промеж собою вострыми копьями, что сильный гром грянул прет тучаю. И Лукопер на Бове не мог доспеха пробить, а Бова на Лукопере доспех пробил на обе стороны, и Лукопер свалился с коня мертв. И Бова почел Лукоперова войска бить и бился Бова 5 дней и 5 нощей, не столько бил копием — конем топтал и побил войска 100 00 0 и невелике люди ушли на морское пристанище ко царю Салтану Салтано-вичю. И почели говорить: «Государь царь Салтан Салтановичь!
Выехал из Орменскаго царства храбрый витез…, ужо будет на морское пристанище». И царь Салтан Салтановичь не поспел царских шатров посымать и скочил на корабль с невеликими людьми и побежал во Рахленское царство.
И Бова приехал на морское пристанище и скочил в шатер, ажно два короля связаны под лавкою лежат, король Зензевей Адаровичь да король Маркобрун. И Бова двух королей розвезал и на коней посадил… И ехали во Арменское царство 3 дни и 3 нощи в трупу человеческом, одва добрый конь скачет в крови по колени.
И рече Бова государю своему Зензевею Адаровичю да королю Маркобруну: «Которы государь добраго холопа купит, а тот холоп государю своему выслужитца». И король Маркобрун почел говорить королю Зензевею Адаровичю: «Слыхал аз у старых людей: которой государь добраго холопа купит, а холоп государю своему выслужитца, и того холопа наделяют да отпущают». И король Зензевей Адоровичь почел говорить: «Яз де слыхал у старых же людей, что такова холопа годно наделять да к себе призывать». И приехали два короля во Арменское царство и пошли в королевские палаты и почели пити и ясти и веселитися. И Бова пошол на конюшню и лег спать и спал 9 дней и 9 нощей.
И в тоя поры два короля, король Зензевей Адаровичь да король Маркобрун выехали с ястрепцы на заводи тешитца. И в тоя поры дворецкой призвал к себе 30 юношей, храбрых витезей, и почел говорить: «Подите, юноши, и убейте Бову на конюшне соннаго, а яз вам дам много злата и сребра». И всякому корысти хочетца. И кинулись 30 юношей к Бове на конюшню, а Бова крепко спит. И в тех 30 юношех был един разумной. И почел говорить: «А токо мы не можем Бовы сонного убить. А Бова пробудитца, что нам будет? Бова — храбрый витез, убил Бова силнаго и славнаго богатыря Лукопера и 100 000 войска побил. Пойдем мы к дворецкому! А дворецкой таков же, что и наш государь Зензевей Адаровичь, и напишет дворецкой грамоту королевским именем и пошлет Бову во Рахленское царство, а Бова от сна своего не узнает». И дворецкому то слово полюбилось. И пошол дворецкой в королевскую полату и грамоту написал от короля Зензевея царю Салтану Салтановичу, чтоб царь Салтан Салтановичь «на меня не кручинился, не яз убил Лукопера, сына твоего и 100 000 войска побил. Имя ему Бова, а яз его послал к тебе головою на смерть». И дворецкой грамоту написал и запечатал, а сам лег на каролевскую кровать и одевался королевским одеялом и послал по Бову на конюшню. И Бова пришол в королевскую полату и не узнал Бова дворецкого. И почел говорить королевским именем: «Бова, служи ты мне верою и правдою. Поди ты во Рахленское царство, отнеси от меня челобитье царю Салтану Салтановичю». И Бова грамоту принел и челом ударил и пошел на конюшню. И не оседлал добра коня богатырскаго, оседлал Бова иноходца и поехал во Рахленское царство.
И едет Бова 9 дней и 9 нощей и не может Бова наехать ни реки, ни ручья, а пити Бове добре хочетца. И увиде Бова: от дороги с версту стоит дуб, а под дубом стоит черноризец. И поехал Бова… И рече пилигрим: «Государь мой, храбрый витез Бова королевичь! Яз пью укруха, а тебе, государь, дам тож укруги». И старец почерпнул чашу укруги и уклонился, всыпал усыпающего селья и дал Бове. И Бова выпил, и уклонился Бова с коня на землю и спал 9 дьней и 9 нощей. А старец пилигрим унес у Бовы мечь-кладенец и увел добраго коня… И Бова востал от сна, ажно нет у него ни добраго коня-иноходца, ни меча-кладенца. И Бова прослезися: «Милостивый Спас и пречистая богородица! Уже ми изобидел старец…, а государь меня послал на смерть». И пошел Бова, куды очи несут. И Бове господь путь правит.
И пришел Бова во Рахленское царство и вшед в царские полаты и грамоту положил на стол. И царь Салтан Салтановичь грамоту принял и роспечатал и прочитал. И закричал царь Салтан Салтановичь: «О злодей Бова…, ныне ты сам ко мне на смерть пришол, могу тебя повесить!» И закричал царь Салтан Салтановичь: «Есть ли у меня юноши, храбрый витези? Возмите Бову и поведите на повешенье». И скоро рели поставили, котлы приготовили, и востали 60 юношей, взяли Бову 30 юношей под правую руку, а другая 30 юношей под левую руку и повели Бову на повешенье. И увидел Бова рели и прослезися Бова: «Милостивый Спас и пречистая богородица! Что моя вина, что моя неправда, за что яз погибаю?» И взложи бог Бове на разум, что Бова силный богатырь. И трехнул Бова правую рукою и 30 юношей ушиб, и тряхнул Бова левою рукою и другую 30 юношей убил. И побежал Бова от Рахленскаго царства.
И увидел царь Салтан Салтановичь и повеле в рог трубить и собрал двора своего 5 тысячь и погнася за Бовою. И сугнали и поймали и привезли ко царю Салтану Салтановичю. И царь Салтан Салътановичь почел говорить, аки в трубу трубить: «Уже ты, злодей Бова, хочеш у смерти уйти. Могу тебя повесить!»
И была у того царя Салтана дочь прекрасная королевна Минчитрия. И надела на себя драгоценная платья и пошла ко отцу своему в полату и почела говорить: «Государь мой батюшка, царь Салтан Салтановичь! Уже тебе сына своего, а брата моего не поднять и 100 000 войска не поднять же, а такова сильнаго богатыря изведет. А ты, государь батюшка, дай его мне на руки, и яз его превращу в свою веру латынскую и в нашего бога Ахмета, а меня он возмет за жены места и будет нашему царству здержатель и ото всех стран оберегатель». И у царя Салтана дочь прекрасная царевна Минчитрия была в любви. И царь Салтан говорит: «Чадо мое милое, прекрасная царевна Минчитрия, буди на твоей воли».
И царевна Минчитрия челом ударила отцу своему… и пошла во свои хоромы и дала Бове много пити и ясти розличных еств и почела говорить: «Бова, забуд свою веру провославную християнскую… и возми меня за жены места… А не станет нашей латынской веры веровать и не возмеш меня себе за жены места, и батюшка мой может тебя повесить или на кол посадит». И рече Бова: «Хоть мне повешену быть или на коле посажену быть, а не верую аз вашея латынские веры и не могу яз забыть своея истинныя». И царевна Минчитрия велела Бову посадить в темницу накрепко и цкою железную задернуть и песком засыпать и не дала Бове пити, ни ясти 5 дней и 5 нощей. И Бове пити и ясти добре хочетца.
И прекрасная царевна Минчитрия надела на себя драгоценное платья и пошла к Бове в темницу и велела песку отгрести и цку железную открыть. И вошла к Бове в темницу и не могла на Бовину красоту насмотритися 3 часа… «Бова! «Лутчи ли тебе умереть голодную смертью или повешену быть или на коле посажену быть? Веруй нашу латынскую веру… и возми меня себе за жены места». — «Уже мне и так голодная смерть приближаетца. А хош мне повешену быть или на коле посажену быть, а не верую яз вашея латынские веры и не могу забыть провославныя християнские веры».
И царевна Минчитрия не дала Бове ни пити, ни ясти и пошла ко отцу своему в полату и почела говорить: «Государь мой батюшка, царь Салтан Салтановичь! Не могла яз Бовы прелстить. Хош его повесь, хош на кол посади». И царь Салтан Салтановичь почел говорить: «Ест ли у меня 30 юношей? Подите в темницу и возмите Бову и приведите ево ко мне, яз могу Бову повесить». И стали 30 юношей и пошли к Бове в темницу и не могли песку отгрести и цки железные открыти и почели кровлю ломать. И закручинился Бова: «Нет де у меня меча-кладенца, нечем де мне попротивитца против 30 юношей», и увиде Бова в углу в темнице меч-кладенец и взя Бова меч-кладенец, бысть Бова радощен. И юноши почели к Бове в темницу спущатца человека по два и по три и по пяти и по шти. И Бова сечет да лесницу кладет. И 30 юношей всех присек да и за лесницу склал. И царь Салтан на тех юношей взозлился: «Зашли де блядины дети да з Бовою беседуют». И послал других 30 юношей и велел тотчас Бову привесть. И пришли 30 юношей и стали к Бове в темницу спущатца. А Бова сечет да лесницу кладет. И вышел Бова из темницы да и побежал из Рахленскова царства. И царь Салтан Салтановичь повеле в рог трубить и собра войска 30 000 да погнася за Бовою.
И Бова прибежал на морское пристанище и увиде Бова корабль и скочил на карабль, от берегу отвалил. И закричал царь Салтан Салтанович зычно гласом: «Гости-корабелщики, здайте с коробля моего изменника, которой у меня ис темницы ушол, а имя ему Бова. И буде вы не здадите моего изменника, и впред мимо моего царства кораблем не хаживать и в моем царстве не торговать». И мужики-корабелщики хотят Бову с коробля здать. И Бова вынял ис-под пазушя мечь-кладенец и мужиков присек да и в море пометал. И ерыжные на коробле ухоронились и почели говорить: «Государь храбрый витез, не моги ты нас погубить, а мы тебе, государь, побежим куды тебе надобе».
И ярыжные подымали парусы и бежали по морю год и три месеца и подбежали под Задонское царство и увидели три терема златоверхия и отнесло их погодою от пути верст за 100. И Бова велел парусы отпустить и якори в воду пометать. И почел Бова по короблю ходить и на вся стороны смотрит. И увиде на край брегу моря рыболовы. И закричал Бова зычно гласом: «Пожалуй, рыболов, не ослушайся, подедь на корабль!» И рыболов не ослушался, приехал, и Бова почел рыболова роспрашивать: «Пожалуй, рыболов, скажи мне: царство ли, или орда, царь ли живет или король?» И рече рыболов: «Государь гость-корабелщик! Стоит то наше царство Задонское, а живет государь наш король Маркобрун». И Бове пошло на разум и рече Бова: «Не тот ли король Маркобрун, что сватался во Арменском царстве у короля Зензевея Адаровича на прекрасной королевне Дружневне?» И рече рыболов: «Государь гость-корабелщик, тот. А ныне королева Дружневна у нашего государя короля Маркобруна умолила на год, а все проведывает про храбраго витезя про Бову королевича. У нашего государя Маркобруна радость будет, свадба, женитца на прекрасной королевне Дружневне». И рыболов Бове песку к сердцу присыпал. И Бова рече рыболову: «Пожалуй, рыболов, продай рыбы ярыжным». И рыболов кинул пять осетров на корабль: «Во се, государь, тебе рыбы и бес продажи». И Бова взял злата и сребра и покрывал камками и бархаты, да и бросил рыболову в подездок. И рыболов почел говорить Бове: «Государь гость-корабелщик, дал ты мне много живота,[888] ни пропить, ни проесть ни детем моим, ни внучетом». И Бова рече: «Пожалуй, рыболов, свези меня на берег». И рыболов не ослушался, взял Бову в подездок и привес на берег. И Бова почал ярыжным наказывать: «Ярыжные, вот вам весь карабль и з животом. Делите пополам, а не бранитеся и не деритеся».
И пошол Бова к Задонскому царству и шел Бова 5 дней и 5 нощей и нашел старца пилигрима, которой ево ограбил и взял у него мечь-кладенец и добраго коня-иноходца. И Бова почел пилигрима бить. И пилигрим почел молитца: «Не убей меня, храбрый витез Бова королевичь! Яз тебе отдам добраго коня-иноходца и мечь-кладенец и дам тебе трое зелье: усыпающее да зелье белое, а третье черное». И взял Бова трое зелье да мечь-кладенец да и пошел.
Идет Бова 6 дней к Задонскому царству. И увидел Бова старца — на улице щепы гребет. И рече Бова старцу: «Дай мне с себя черное платье, а возми мое цветное». И старец почел говорить: «Государь храбрый витез, не пригодитца мое тебе платье, а твое цветное мне: милостины не дадут». И Бова старца ударил о землю и снял с старца черное платье, а свое цветное платье покинул. И надел на себя Бова черное платье и пошел на королевской двор и пришол на поварню, а повары ествы ворят.
И пришел Бова и почел есть прошать: «Государи королевские повары, напойте-накормите прохожева старца для Спаса и пречистые богородицы и для ради храбраго витезя Бовы королевича». И повары закричали: «О злодей старец, что ты про Бову милостины прошаеш? У нашего государя про Бову заповедано: хто про Бову помянет, того казнить смертью бес королевскаго ведома». И кинулся повар, выхватил ис-под котла головню и ударил старца, и старец на месте не тряхнулся и ухватил ту же головню, и ударил старец повара и ушиб до смерти. И побежали повары к дворецкому: «Дворецкой, поди на поварню. Пришел старец на поварню да лутчева повара ушиб до смерти». И дворецкой пришол на поварню… И рече Бова: «Государь дворецкой, не вели меня, старца, убить, яз старец прохожей и заповеди вашей не слыхал». И дворецкой рече: «Поди, старец, на задней двор, тамо королевна Дружневна нищих златом делить. Завтра у нашего государя радость будет: женитца наш государь король Маркобрун на прекрасной королевне Дружневне».
И старец пошел на задней двор, ажно на заднем дворе нищих великое множество. И старец пошел промеж нищих теснитца, и нищие старцу пути не дадут и почели старца клюками бить. И старец почел на обе стороны нищих толкать, и за старцом много мертвых лежат. И нищие почели старца пускать. И старец дошел до прекрасной королевны Дружневны, и закричал старец зычно гласом: «Государыни прекрасная королевна Дружневна! Дай мне, старцу, милостину для Спаса и пречистые богородицы и для храбраго витезя Бовы королевича». У Дружневны миса из рук з златом вывалилась. И добрый конь богатырский услышал всадника своего храбраго витезя Бову королевича и почел на конюшне ржать… И королевна Дружневна почела говорить: «Подите, нянки, да раздовайте злато нищим». А сама взяла старца и пошла в задние хоромы и почела спрашивать: «Старец, что ты про Бову милостины прошаеш? Где ты слыхал про государя моего храбраго витезя Бову королевича?» И рече старец: «Государыни королевна! Яз з Бовою в одной темнице сидел во Рахленском царстве, да мы з Бовою одною дорогою шли. Бова пошел налево, а яз пошел направо». И рече старец: «Государыня королевна Дружневна! А как Бова ныне придет, что ты над ним учиниш?» И прекрасная королевна Дружневна прослезися…: «Кабы яз проведа государя Бову на тридесятом царстве на тридесятой земле, и яз бы и там к нему упала!»
И в тоя поры пришол король Маркобрун к прекрасной королевне Дружневне, ажно старец сидит, а Дружневна перед старцом стоит. А король Маркобрун почел говорить: «Что ты, Дружневна, пред старцом стоиш, а слезы у тебя по лицу каплют?» И королевна Дружневна почела говорить: «Государь мой король Маркобрун, как мне не плакать? Пришел тот старец из нашего из Орменскаго царства и сказывает: батюшка и матушка моя умерли, и яз по них плачю». И король Маркобрун почел говорить: «Государыня прекрасная королевна Дружневна! Уже тебе отцу своему и матери своей не пособить. А тужиш, лишо живот свой надсажаеш. Пущи всего, что добрый конь богатырский збился з 12 цепей, уже последние двери пробивает. А как последние двери пробьет, и в городе много мертвых будет». И рече старец: «Государь король Маркобрун! Яз утешу добраго коня, что станет трех лет младенец ездить». И король Маркобрун рече старцу то: «Коль ты, старец, утешиш добраго коня, яз тебя пожалую, дам тебе много злата». И старец пошел на конюшню, и Дружневна пошла за старцом. И добрый конь богатырский услышал всадника своего и последние двери пробил и стал на задние ноги, а передними ногами охапил, почел во уста целовать аки человек. И увидел король Маркобрун, пошел в полату и заперса: «Уже коли добрый конь последние двери пробил и старца смял, то много в городе мертвых людей будет».
И прекрасная королевна Дружневна почела говорить: «Что ты, старец, скоро утешил?» И старец рече: «Государыня прекрасная королевна Дружневна! И сам яз тому дивлюся., что добрый конь меня скоро узнал, а ты меня долго не узнаеш. А яз истинный сам Бова королевичь». И Дружневна рече старцу: «Что ты, старец, меня смущает! Государь был Бова велми лепообразен, от Бовины бы красоты во всю конюшню осветила». И старец вынял из подпазушья мечь-кладенец, и Дружневна мечь к сердцу прижала: «Истинной мечь государя моего Бовы королевича! А ты, старец, черн и дурен, а шел ты з Бовою одною дорогою, и ты у него мечь украл. А кабы тот мечь был у государя моего Бовы королевича, умел бы он тем мечем владать. А се была у государя моего у Бовы на главе рана, а в рану палец ляжат. Когда он служил во Арменском царстве у государя моего батюшка у короля Зензевея Айдаровича, и пошел Бова ис полаты и ударил дверми, и свалился кирпич сверху и разшиб у Бовы голову. И яз лечила Бову своими руками и яз знаю Бовину рану». И старец снял з главы клабук и показал рану. И Дружневна рану осмотрила и поцеловала: «Истинная рана государя моего Бовы, а ты, старец, дурен и черн». И рече старец: «Истинный яз сам Бова. А ты, Дружневна, вели воды принести, и яз умоюсь белаго зелья». И Дружневна побежала сама по воду и принесла воды в сребряном рукомойце. И Бова умылся белаго зелья и осветил Бова во всю конюшню. И Дружневна пад в ноги Бове и почела говорить: «Государь мой храбрый витезь Бова королевичь! Не покинь меня, побежим с тобою от короля Маркобруна». И рече Бова: «И ты, Дружневна, поди х королю Маркобруну и дай ему пить и всыпь в кубак усыпающего зелья, и он спит 9 дней и 9 нощей, а мы в тоя поры убежим». И Бова дал усыпающего зелья и Дружневна зелья взела да и за рукав завернула и пошла в свои хоромы и надела на себя драгоценная платья и почела говарить: «Государь мой король Маркобрун! Завтра у нас с тобою радость будет: тебе, государь, меня за себя понять. А ты, государь, со мною изопьем по кубку меду, чтобы мне не тужить по батюшке и по матушке». И у короля Маркобруна Дружневна была в любьви. И скоро велел принести крепкаго меду… и Дружневна, уклонясь, всыпала из рукава усыпающего зелья и поднесла королю Маркобруну. И у короля Дружневна была в любви и велел ей наперед пить. И Дружневна почела перед ним уничижатца: «Государь мой король Маркобрун! Не доведетца мне, девке страднице, преж тебя пити. Выпей, государь, тот кубак ты, а яз по другой пошлю». И король Маркобрун выпил кубак меду и уклонился спать. И королевна Дружневна побежала к Бове на конюшню и почела говорить: «Государь мой храбрый витез Бова королевичь! Уже король Маркобрун крепко спит».
И Бова оседлал под себя добраго коня богатырскаго, а под Дружневну иноходца. И Дружневна взяла ис казны 2 шатра езжалые. И Бова шатры в торока, и садился Бова на добра коня, а Дружневна на иноходца, и поехали из Задонского царства. И ехал Бова з Дружневною 9 дней и 9 нощей и стал Бова в поле и роставил белые шатры и добры кони стреножил. И пошел з Дружневною в шатер и бо з Дружневною совокупился. И король Маркобрун воста от сна своего, ажно нет у него прекрасные королевны Дружневны, ни добраго коня богатырскаго. И почел король Маркобрун говорить: «Не старец злодей был, был истинный сам Бова королевичь. Увел у меня, злодей, прекрасную королевну Дружневну и добраго коня богатырскаго». И повеле в рог трубити и собра войска 30 000 и послал за Бовою и за Дружневную.
И Бова вышел из шатра холодитца. …И как услышал Бова конскую потоп и людцкую молву, и пошел в шатер и почел говорить: «Государыни прекрасная королева Дружневна! Есть за нами люди небольшие; быть погоне от короля Маркобруна». И прекрасная королева Дружневна почела говорить: «Государь мой ласковый, храбрый витез Бова королевичь! А тако нас поймают, уже нам от короля Маркобруна живым не быть». И Бова рече: «Государыня прекрасная королева Дружневна! Молися богу, бог с нами».
И взял Бова мечь-кладенец и сел на добраго коня и без седла и поехал против погони и побил погоню 30 000, только оставил 3 человека, наказав, да и отпустил х королю Маркобруну: «Что король Маркобрун за мною посылает, толко войска теряет! А знает он, что яз силны богатырь храбры витез Бова королевичь? Убил яз силнаго богатыря Лукопера и 9000 войска побил». И пришли 3 человека х королю Маркобруну и почели говорить: «Государь король Маркобрун! Бова все войско побил, а нас трех отпустил и не велел за собою гонятца: что он посылает за мною, только войска теряет!»
И король Маркобрун повеле в рог трубить и собра войска 40 000 и посылает за Бовою и за Дружневною. И те юноши почели говорить: «Государь наш король Маркобрун! Что нам за Бовою ити? А Бовы нам не взять, только нам головами своими наложить. Есть, государь, у тебя сильный богатырь, а имя ему Полкан, по пояс песьи ноги, а от пояса что и прочий человек, а скачет он по 7 верст. Тот может Бову сугнати и поймать, а сидит он у тебя в темнице за 30 замками и 30 мостами». И король Маркобрун велел Полкана ис темницы выпустить и послал за Бовою. И Полкан почел скакать по семи верст.
И Бова вышел из шатра, и услышал Бова, что Полкан богатырь скачет. И Бова взял мечь и сел на добраго коня и без седла и поехал против силнаго богатыря Полкана. И как сьезжаютца два силные богатыря, и Бова махнул Полкана мечем, и у Бовы мечь из рук вырвался и ушол до половины в землю. И Полкан Бову ударил палицею, и Бова свалился с коня на землю мертв. И Полкан скочи на Бовина коня, и добрый конь Бовин увидел Полкана и закусил муштук и почел носить по лесам и по заразам и по кустам и ободрал по пояс ноги и мясо до костей. И Бова лежал мертв три часа и востал, что ни в чем не бывал, и пришел к Дружневне в шатер и лег на кровать. И добрый конь уносил Полкана и примчал к шатру, и Полкан свалился на землю. И Дружневна из шатра вышла и почела говорить: «Брате Полкане, помирися з Бовою, ин вам не будет супротивника на сем свете». И рече Полкан: «Яз бы рад з Бовою помирица, лиш бы Бова помирился». И Дружневна, пришед в шетер, и почела говорить: «Государь храбрый витез Бова королевичь! Помирися ты с Полканом, ино вам не будет на сем свету супротивника». И рече Бова: «Яз рад с Полканом помиритца, а не помиритца Полкан, и яз его убью». И Бова с Полканом помирился. Полкан Бову примал за белые руки и целовал во уста и называл его болшим братом.
И сел Бова на добраго коня, а Дружневна на иноходца, а Полкан за ними почел скакать. И приехали во град Костел, а во граде нет ни царя, ни короля, толко мужик посацкой, а имя ему Орел. И Бова королевичь да Полкан ставились на подворье, и Бова лег с Дружневною спать. А в тоя поры пришол король Маркобрун под град Костел, а войска с ним 50 000, и Костел град осадил и почел грамоты к мужику посацкому писать и прешать з города Бову с Полканом: «А будет вы не здадите з города моих изменников, и яз ваш град Костел огнем пожгу и головнею покалю!» И мужик посадцкой велел мужиком собратца в земскую избу... и мужикам грамоту прочел и почел говорить мужикам: «Пойдем мы против короля Маркобруна! И яз сам пойду и двух сынов с собою возму». И мужики собрались да и выехали против короля Маркобруна. И король Маркобрун мужика посадника и з детми полонил… А дву сыновей взял в закладе, а велел здать з города Вову да Полкана да прекрасную королеву Дружневну.
И мужик пришол в город и почел говорить: «Здать ли нам з города выезжих людей или не здавать?» И выступала Орлова жена и почела говорить: «Выезжих людей з города не здавать, а уже детям своим нам не пособить». И мужик Орел почел говорить: «У всякие жены волосы долги, да ум короток». И присоветовали мужики, что Бову з города здать. И пошел Полкан к Бове: «Брате Бова, долго спиш, ничего не ведаеш: хотят нас мужики з города здать». И рече Вова: «Злодеи-мужики, что они про думу не гораздо удумали! Не гораздо и им будет!» И скочил Вова скоро с кровати и опахнул на себя шубу одевалную. И взял под пазуху мечь-кладенец и пошел в земскую избу и почел мужиков рубить от дверей и до куту.[889] Мужиков порубил да и вон пометал, а Орлова жена побежала с коника[890] к печи и почела говорить: «Государь храбры витез, не моги меня, горние вдовы, погубить!» И рече Бова: «Матушка государыня, не бойся. Дай мне да утра сроку, я и детей твоих отполоню». И выехал Бова да Полкан против короля Маркобруна, и Бова ехал с правые руки, а Полкан заскочил с левые руки. И почели Маркобрунова войска бить, аки животину отгнали и Орловых детей отполонили.
И король Маркобрун ушол в Задонское царство с невеликими людми и положил на себя клятву, что «не гонятца за Бовою ни детем моим, ни внучетом, ни правнучатам». И Бова пришел в город Костел и, пришед, к Орлове жене: «Во, се, государыни-матушка, дети твои». И почел у мужиков крест целовать и учередил Орловых детей да и поехал з города Костела и с прекрасною королевою Дружневною, а Полкан за ними пеш поскакал.
И едучи Дружневна почела говорить: «Государь мой храбры витез Бова каралевичь! Уже приходит мне время, как добры жены детей рождают». И Бова стал на стан и шатры роставил и рече Бова Полкану: «Брате Полкане, стань подале: Дружневна у меня недомогает». И Полкан отшел подале да стал под дуб. И Дружневна родила два сына, и Бова нарек имя им: одному имя Симбалда, а другому Личарда. И Полкан востал от сна своего и услышал конскую потопь и люцкую молву, и пришел Полкан к Бовину шатру, и рече Полкан: «Брате Бова! Идет рат великая, невесть идет царь, невесть король. Сам ли ты идеш проведать или меня пошлеш?» И рече Бова: «Поди ты, а мне ныне не доволно: Дружневна народи два сына — Симбалду, а другова Личарду». И Полкан поскакал, и много людей он похватал и в пленицу перевезал да и к Бове привел.
И Бова почел языков спрашивать: «Сказывайте вы, добрые люди, не испорчены, коева царства рат идет? Царь ли идет или король?» И языки почели росказывать: «Государь храбрый витез! Идут то, государь, воеводы от нашего государя короля Додона во Армеское царьства. Сказывают, что бутто во Арменском царьстве у короля Зензевея Адоровича служит Бова королевич. И король Додон велел его, Бову, взят да к себе привест во царство». И у Бовы разгорелося богатырское сердце, и не мог Бова утерпети и предаде им смерти. И оседлал себе доброго коня своего богатырского и взял с собою меч-кладенец, и почел Бова брату своему Полкану наказыват: «Брате мой Полкане! Не покин ты Дружневны моей и двух детей моих. А яз поеду во Арменское царьства на дело ратное, а сам ты, брате; не ходи блиско к лесу». И простился Бова с Полканом, да и з Дружневную и з детми своими, и поехал Бова на ратное дело.
А Полкан после его отшел к лесу спат, и в ту ж пору лвы к Полкану сонному, и богатыря того Полкана сьели всего, только оставили одни плесны ножные. И после того вышла Дружневна из шетра своего и посмотрила под дубом: и где Полкан спал, ажно Полкана лвы сьели, толко лежат плесны одни ножные. И Дружневна велми по нем потужила, по Полкане, и взела детей своих и пасадила за пазуху и сяде на инахотца и поехала, куды ее очи несут.
И приехала Дружневна под Арменское царьства и взяла с собою только плет едину в торока и пустила доброго своего коня инахотца в чистое поле и рече ему: «Поди ты, мой добрый конь, ищи себе государя ласковова». И пришед Дружневна к реке и умылась чернаго зелья и стала черна, что уголь. И пришед Дружневна в Рохленское царство и стала у вдовы на подворье. А в Рохленском царстве царевна Миличитрия. И Дружневна почела на добрых жен сорочки шить, тем свою голову кормила и детей своих.
И Бова королевичь силу побил и приехал к шатру, ажно нет в шатре ни королевы Дружневны, ни детей его. И Бова посмотрел под дуб, ажно Полкана львы свели, только лежат плесны ножны. И Бова растужися: «Уже коли такова сильнаго богатыря львы сьели, то и Дружневну и детей моих». И похоронил Бова Полкановы плесны и сам росплакася горко: «Милостивый Спас и пречистая богородица! Дали вы мне ладо поноровное и не дали вы мне с нею пожить от младости и до старости». И пошел Бова на заводи тешитца и настрелял гусей и лебедей, и наварил Бова ествы, да наелся и напился. Да и поехал Бова во Арменское царство, чтобы ему дворецкого убить, которой дворецкой послал ево на смерть.
И приедет Бова во Арменское царство в воскресной день, а король Зензевей Адаровичь стоит у церковнаго пения. И пошел король Зензевей от пения, и Бова королю Зензевею Адаровичу челом ударил. И король Зензевей почел спрашивать: «Имя твое как и коего града и куды идеш?» И рече Бова: «Имя ми Август, ищу себе государя ласкаваго, чтобы меня приголубил». И рече король: «Мне такие люди надобно. Пожалуй, Август, служи ты мне». И Август, челом ударя, и пошел на королевской двор и дворецкаго убил.
И приехали послы из Рахленскаго царства. И Август подвернулся к послам и почел спрашивать: «Коего царства послы и почто приехали?» И почели говорить: «Мы, государь, пришли из Рахленскова царства проведавать про храбраго витезя Бову каралевича: послала нас царевна Миличитрия, а хочет она за Бову замуж итить». И Август рече: «Подте вы, послы, в Рохленское царство, а Бова будет у вас».
И поехал Бова в Рохленское царство. И приехал Бова в Рохленское царство и взехал Бова на каралевской двор безопсылачно.[891] И встречает Бову прекрасная царевна Минчитрия, и повела Бову в королевские полаты, и почели пити и ясти и веселитися. И царевна Минчитрия почела говорить: «Государь храбрый витезь Бова королевичь! Крести ты, государь, меня да возми себе за жены места, и буди нашему царству здержатель и ото всех стран оберегатель». И Бова Минчитрию крестил, да и положили промеж собою на слове да воскреснаго дни.
И у Дружневны дети уже на разуме. Симбалда играет в гусли, а Личарда в домъру. И Дружневна почела посылать детей своих на королевской двор: «Подьте, детушки, на королевской двор, и вас возмут в королевскую полату, и вы играйте наигрыши добрые и тонцы водите хорошие, да во всякой песни пойте храбраго витезя Бову королевича». И Бовины дети пошли на королевской двор и в королевские полаты и почели наигрыши играть и тонцы водить, а во всякой песни поют храбраго витезя Бову королевича. И Бова рече: «Что вы поете во всякой песне Бову королевича? А яз много хожу, а Бовы в песнях не слыхал». И Бовины дети почели говорить: «Поем мы в песнях государя своего батюшка Бову королевича, а велела нам государыня наша матушка прекрасная королевна Дружневна». И Бова велел их напоить и накормить и дал им злата и сребра много, одва мочно донести, а сам пошел за ними назором. И пришли Бовины дети на двор, и мати их встречает: «Подте, детушки!», и примает за белые руки и целует их во уста. Увиде Бова, что встречает баба дурна и черна, плюнул Бова да и прочь пошел: «Блядины де дети сказали у себя мати Дружневна, ана баба дурна и черна, что уголь».
И как ноч приходит, а день настает, и Дружневна посылает детей своих на королевской двор. И Бовины дети пришли в королевские полаты и почели игрища играть добрые, а тонцы водить хорошие, и во всякой песни поют Бову королевича. И Бова велел их напоить и накормить и дал им много злата и сребра и того болши и пошол за ними назором. И королевна Дружневна умылась белаго зелья и вышла встречать детей своих. И Бова увидел Дружневну и скочил на двор. И хватает Дружневну за белые руки и целует в сахарные уста. И Дружъневна пала ему в ноги: «Государь мой храбрый витез Бова королевичь! Не покинь меня и детей своих!» И Бова взял Дружневну и детей своих и пошол на конюшню и выбрал добрые кони-иноходцы под Дружневну и под детей своих. И царевна Минчитрия палась Бове в ноги и почела говорить: «Государь храбрый витезь Бова королевичь! Коли ты, государь, меня за себя не взял, и яз буду твоя закладчица».[892] И рече Бова: «А коли ты за меня заложилась, и тебя не изобидит ни царь, ни король, слышичи мою грозу, храбраго витезя Бовы королевича». И поехал Бова с Дружневною и з детми своими во град Сумин к дятьке Симбалде.
И дятка Симбалда встречал приезжаго человека Августа и двор ему отвел. И назавтрее дятка Симбалда на приезжаго человека Августа пир рядил. И пришел Август на пир, и дядка Симбалда велел ему места дать. И как пошел пир навесело, и Август почел говорить: «Государь дятка Симбалда! Кто близ тебя живет и нет ли какой обиды?» И говорил дятка Симбалда: «Есть, государь! Близ меня живет злодей король Додон. Убил он, злодей, царя моего, добраго и славнаго короля Видона и по вся годы животину от града отгоняет, а яз против его стоять не могу». И Август рече: «Яз могу ту обиду отмстить. Собери войска, колко мочно».
И Симбалда повеле в рог трубить и собра войска 15 000. И Август поехал воеводою и взял с собою дядкина сына именем Дмитрея. И пришел под град под Антон и животину отгнал и посады обжег. И где лежит король Видон, а над могилою стоит столп, и Август ходил по три дни на могилу прощатца, а сам горко плакася. И увидел король Додон, что пришли под град невелики люди и животину отгнали и посады обожгли. И повеле в рог трубити и собра войска 40 000 и вышел против Августа. И Август аки животину отгнал от града и ударил копием короля Дадона и дал ему сердечную рану. И поехал Август во град Сумин, и дятка Симбалда повеле на радостех звонить и молебны служить и взял Августа к себе. И дядкин сын Дмитрей почел отцу своему сказывать, что Август ходил на могилу по три дни прощатца, а сам горько плакася: «Не государь ли наш храбрый витез Бова королевичь?» И дятка Симбалда почел говорить: «Государь наш был Бова королевичь велми лепообразен, и от Бовины красоты не мочно на месте сидеть». И Бова услышал те речи и вышел на крыльцо и умылся белаго зелья и вшел в полату. И осветил всю полату Бова своею красотою. И дядка Симбалда пад в ноги: «Государь мой храбрый витезь Бова королевичь! Моги отмстить смерть отца своего!»
И приехал посол из града из Антона во град Сумин лекаря спрашивать. И Бова умылся чернаго зелья и назвался лекарям: «Яз де могу вашего короля Додона излечить от раны сердечныя». И взял Бова с собою дядкина сына Дмитрея да и пошол во град во Антон лечить Додона. И посол пришел и обвестил королю Додону: «Государь король Додон, яз тебе лекаря привез из Сумина града». И король Додон велел итти лекарю в полату, ажно много князей и бояр. И лекарь почел говорить: «Государь король Додон! То дело упорливо; чтоб не было никого в полате!» И король Додон выслал ис полаты всех, и Бова полату запер и приставил у крюка дягкина сына. И вымал Бова ис-под пазушья мечь-кладенец и почел говорить королю Дадону: «За то б яз тебе головы не отсек, что ты государя моего батюшка, добраго и славнаго короля Видона извел. И яз за то тебе отсеку голову, что ты послушал женского разума».
И отсек Бова голову королю Дадону и положил на блюдо да ширинкою покрыл. И пошол Бова в задние хоромы к прекрасной королевне Милитрисе и почел говорить: «Во, ся, государыня дары от короля Додона. Яз излечил твоего короля Додона от раны сердечные». И королевна Милитриса дары принела и открыла, ажно голова Дадонова лежит на блюде. И сама закрылася: «О злодеи лекарь, что ты? Ужже яз тебя скоро велю злою смертию казнить!» И рече Бова: «Стой, не торопися, государыни матушка моя!» Прекрасная королевна Милитриса почела говорить: «О злодей лекарь! Бова королевичь был велми лепообразен, от Бовиной красоты всю полату осветила, а ты, лекарь, черн и дурен, что уголь». И Бова вышел на крыльцо и умылся белого зелья и пришол в полату и освятил всю полату Бобиною красотою. И прекрасная королевна Милитриса пала Бове в ноги. И Бова почел говорить: «Государыня матушка, не уничижайся предо мною!» И велел Бова гроб зделать, мать свою — живу во гроб, и одевал гроб камками и бархаты. Погреб Бова мать свою живу в землю и по ней сорокоусты роздал. И пошол Бова в темницу, где преж сего сам сидел, ажно девка та сидит в Бовине место. И Бова темницу розламал, а девку выпустил, ажно у девки власы до пят отросли. И девка рече: «Государь мой храбрый витез Бова королевичь! Яз сежу в темницы с токовы поры, как тебя, государя, из темницы выпустила». И Бова рече девке: «Государыня девица, потерпела бедности, и ты ныне возрадуйся». И выбрал князя и отдал девку за князя замуж. И пошел Бова в Рахленское царство и женил дядкина сына Дмитрея на прекрасной царевне Минчитрие.
И пошед Бова на старину,[893] и почел Бова жить на старине з Дружневною и з детми своими, лиха избывать, а добра наживать. И Бове слава не минетца отныне и до века.
Сельскохозяйственные работы.
Миниатюра.
«Лекарство душевное» (ГБЛ, собр. Долгова, № 54, л. 56).
В дни благовернаго царя и великаго князя Иоанна Васильевича[894] всея Русии, от его царьскаго двора бе муж благоверен и нищелюбив, именем Иустин, пореклом Недюрев, саном ключник, имея жену такову же боголюбиву и нищелюбиву, именем Стефаниду, Григорьеву дщерь Лукина, от града Мурома. И живяста во всяком благоверии и чистоте, и имяста сыны и дщери и много богатства, и раб множество. От нею же родися сия блаженная Улияния.
Бывши же ей шести лет, и умре мати ея, и поят ю́ к себе в пределы муромские баба ея, матери ея мать, вдова Анастасия, Никифорова дщи Дубенского, и воспитающе во всяком благоверии и чистоте шесть же лет. И умре баба ея, и по заповеди ея, поят ю́ к себе тетка ея Наталия, Путилова жена Арапова. Сия же блаженная Улияния от младых ногтей бога возлюбя и пречистую его матерь, помногу чтяше тетку свою и дщери ея, и имея во всем послушание и смирение, и молитве и посту прилежаше. И того ради от тетки много сварима бе,[895] а от дщерей ея посмехаема. И глаголаху ей: «О, безумная! что в толицей младости плоть свою изнурявши, и красоту девственную погубляеши». И нуждаху ю́ рано ясти и пити; она же невдаяшеся воли их, но все со благодарением приимаше и с молчанием отхождаше: послушание имея ко всякому человеку. Бе бо измлада кротка и молчалива, небуява,[896] невеличава, и от смеха и всякия игры отгребошеся. Аще и многажды на игры и на песни пустотные от сверстниц нудима бе, она же не приставаше к совету их и недоумение на ся возлагая,[897] и тем потаити хотя своя добродетели. Точию в прядивном и в пяличном деле[898] прилежание велие имяше, и не угасаше свеща ея вся нощи. А иже сироты и вдовы немощныя в веси той бяху, и всех обшиваше и всех нужных[899] и болных всяцем добром назираше, яко всем девитися разуму ея и благоверию; и вселися в ню страх божий. Не бе бо в веси той церкви близ, но яко два поприща; и не лучися ей в девичестем возрасте в церковь приходити, ни слышати словес божиих почитаемых, ни учителя учаща на спасение николи же; но смыслом благим наставляема нраву добродетелному.
Егда же достиже шестаго на десять лета,[900] вдана бысть мужу добродетелну и богату, именем Георгию, пореклом Осорьину, и венчани быша от сущаго ту попа, Потапия именем, в церкви праведнаго Лазаря, в селе мужа ея. Сей поучи их по правилом святых отец закону божию; она же послуша учения и наказания[901] внятно и делом исполняше. Еще бо свекру и свекрови ея в животе сущим; иже видевше ю́ возрастом и всею добротою исполнену и разумну, и повелеста ей все домовное строение[902] правити. Она же со смирением послушание имяше к ним, ни в чем не ослушася, ни вопреки глагола, но почиташе я́[903] и вся повеленная ими непреткновенно[904] совершаше, яко всем дивитися о ней. И многим искушающим ю́ в речах и во ответах, она же ко всякому вопросу благочинен и смыслен ответ даяше; и вси дивляхуся разуму ея и славяху бога. По вся же вечеры доволно богу моляшеся и коленопреклонения по сту и множае, и, вставая рано, по вся утра такоже творяше и с мужем своим.
Егда же мужу ея на царьских службах бывающу лето или два, иногда же по три лета во Астрахани, она же в та времена по вся нощи без сна пребываше, в молбах и в рукоделии, в прядиве и в пяличном деле. И то продав, нищим цену[905] даяше и на церковное строение; многу же милостыню отаи творяше в нощи, в день же домовное строение правяше. Вдовами и сироты, аки истовая мать, печашеся, своима рукама омывая, и кормя, и напаяа. Рабы же и рабыни удовляше[906] пищею и одеждою, и дело по силе налагаше, и никого простым именем назваше, и не требоваше воды ей на омовение рук подающего, ни сапог разрешающего,[907] но все сама собою творяше. А неразумный рабы и рабыни смирением и кротостию на к азу я, и исправляше, и на ся вину возлагаше; и никого не оклеветаше, но всю надежду на бога и на пречистую богородицу возлагаше и великого чюдотворца Николу на помощь призываше, от него же помощь приимаше.
Во едину же нощь, востав по обычаю на молитву, без мужа. Беси же страх и ужас велик напущаху ей; она же, млада еще и неискусна, тому убояся и ляже на постели и усну крепко. И виде многи бесы, прешедшие же на ню со оружием, хотяще ю́ убити, рекуще: «Аще не престанешь от таковаго начинания, абие погубим тя!» Она же помолися богу и пречистой богородице, и святому Николе чюдотворцу. И явися ей святый Никола, держа книгу велику, и разгна бесы, яко дым бо исчезоша. И воздвиг десницу свою и благослови ю́, глаголя: «Дщи моя, мужайся и крепися, и не бойся бесовскаго прещения:[908] Христос бо мне повеле тебе соблюдати от бесов и злых человек!» Она же абие от сна возбнув[909] и увиде яве мужа свята из храмины дверми изшедша скоро, аки молнию. И востав скоро, иде во след его, и абие невидим бысть: но и притвор[910] храмины тоя крепко заперт бяше. Она же оттоле, извещение приимши, возрадовася, славя бога, и паче перваго добрых дел прилежаше.
Помале же божию гневу Русскую землю постигшу за грехи наши; гладу велику зело бывшу, и мнози от глада того помираху. Она же многу милостыню отаи творяше, взимаше пищу у свекрови на утренее и на полъденное ядение, и то все нищим гладным даяше. Свекры же глагола ей: «Како ты свой нрав премени! Егда бе хлебу изобилие, тогда не могох тя к раннему и полуденному ядению принудити; а ныне, егда оскудение нищи, и ты раннее и полъдневное ядение взимаешь». Она же, хотя утаитися, отвеща ей: «Егда не родих детей, не хотяше ми ся ясти, и егда начах дети родити, обезсилех, и не могу наястися. Не точию в день, но и нощию множицею хочет ми ся ясти, но страмляюся у тебе просити». Свекры же, се слышав, рада бысть, и посылаше ей пищу доволну не точию в день, но и в нощь; бе бо у них в дому всего обилно, хлеба и всех потреб. Она же от свекрови пищу приимая, сама не ядяше, гладным все раздайте. И егда кто умираше, она же наимаше омывати, и погребалное даяше и на погребение сребреники даяше; а егда в селе их погребаху мертвых кого нибуди, о всяком моляся о отпущении грех.
По мале же мор бысть на люди силен, и мнози умираху пострелом,[911] и оттого мнози в домех запирахуся и уязвенных пострелом в дом не пущаху, и ризам не прикасахуся. Она же отаи свекра и свекрови, язвенных многих своима рукама в бани омывая, целяше, и о исцелении бога моляше. И аще кто умираше, она же многи сироты своима рукама омываше и погребалная возлагаше, погребати наймая, и сорокоуст даяше.
Свекру же и свекрови ея в глубоцей старости во иноцех умершим, она же погребе их честно: многу милостыню и сорокоусты по них разда и повеле служити по них литоргию, и трапезы в дому своем попом, мнихом и нищим поставляше во всю 40-цу по вся дни, и в темницу милостыню посылаше. Мужу бо ея в то время на службе во Астрахани три лета и боле бывшу, она же по них много имения в милостыню истроши,[912] не точию в ты дни, но и по вся лета творя память умершим.
И тако пожив с мужем лета доволна во мнозе добродетели и чистоте по закону божию, и роди сыны и дщери. Ненавидяй же добра враг тщашеся спону[913] ей сотворити; часты брани воздвизаше в детех и рабех. Она же вся, смыслено и разумно разсуждая, смиряше. Враг же наусти[914] раба их: и уби сына их старейшаго. Потом и другаго сына на службе убиша. Она же вмале аще и оскорбися,[915] но о душах их, а не о смерти: но почти их пением, и молитвою, и милостынею.
Потом моли мужа отпустити ю́ в монастырь; и не отпусти, но совещастася вкупе жити, а плотнаго совокупления не имети. И устрои ему обычную постелю, сама же с вечера по мнозе молитве возлегаше на пещи без постели, точию дрова острыми странами к телу подстилаше, и ключи железны под ребра своя подлагаше, и на тех мало сна приимаше, дондеже рабы ея усыпаху, и потом вставаше на молитву во всю нощь и до света. И потом в церковь вхожаше к заутрени и к литоргии, и потом ручному делу прилежаше, и дом свой богоугодно строяше, рабы своя доволно пищею и одеянием удовляше, и дело комуждо по силе задаваше, вдовами и сироты печашеся, и бедным во всем помогаше.
И пожив с мужем 10 лет по разлучении плотьне, и мужу ея преставлшуся, она же погребе и́[916] честно и почти пением и молитвами, и сорокоусты и милостынею. И паче мирская отверже, печашеся о душе, как угодити богу, ревнуя[917] прежним святым женам, моляся богу, и постяся, и милостыню безмерну творя, яко многажды не остати у нея ни единой сребреницы, и займая даяше нищим милостыню, и в церковь по вся дни хождаше к пению. Егда же прихождаше зима, взимаше у детей своих сребреники, чим устроити теплую одежду, и то раздан нищим, сама же без теплыя одежды в зиму хождаше, в сапоги же босыма ногама обувашеся, точию под нозе свои ореховы скорлупы и чрепие[918] острые вместо стелек подкладаше, и тело томяше.
Во едино же время зима бе студена зело, яко земли разседатися от мраза; она же неколико время к церкви не хождаше, но в дому моляшеся богу. Во едино же время зело рано попу церкви тоя пришедшу единому в церковь, и бысть ему глас от иконы богородичны: «Шед, рцы милостивой Ульянеи, что в церковь не ходит на молитву? И домовная ея молитва богоприятна, но не яко церковная; вы же почитайте ю, уже бо она не меньши 60 лет, и дух святый на ней почивает». Поп же в велицем ужасе быв, абие прииде к ней, пад при ногу ея, прося прощения, и сказа ей видение. Она же тяжко вся то внят,[919] еже он поведа пред многими, и рече: «Соблазнился еси, егда о себе глаголеши; кто есмь аз грешница, да буду достойна сего нарицания». И закля его[920] не поведати никому. Сама же иде в церковь и, с теплыми слезами молебная совершив, целова икону богородицыну. И оттоле боле подвизася к богу, ходя к церкви.
По вся вечеры моляшеся богу во отходной[921] храмине; бе же ту икона богородицына и святаго Николы. Во един же вечер вниде в ню по обычаю на молитву, и абие бысть храмина полна бесов со всяким оружием, хотяху убити ю́. Она же помолися богу со слезами, и явися ей святый Никола, имея палицу, и прогна их от нея, яко дым исчезоша. Единаго же беса поймав, мучаше; святую же благослови крестом, и абие невидим бысть. Бес же плача вопияше: «Аз ти многу стону творих по вся дни; воздвизах брань в детех и в рабех, к самой же не смеях приближитися ради милостыни, и смирения, и молитвы». Она бо безпрестани, в руках имея четки, глаголя Иисусову молитву. Аще ядяше и пияше, ли что делая, непрестанно молитву глаголаше. Егда бо и почиваше, уста ея движастася и утроба ея подвизастася[922] на славословие божие: многажды видехом ю́ спящу, а рука ея четки отдвигаше. Бес же бежа от нея, вопияше: «Многу беду ныне приях тебе ради, но сотворю ти спону на старость: начнеши гладом измирати, ниже чюжих кормити». Она же знаменася крестом, и исчезе бес от нея. Она же к нам прииде ужасна велми и лицем пременися. Мы же, видехом ю́ смущену, вопрошахом, — и не поведа ничто же. Не по мнозе[923] же сказа нам тайно, и заповеда не рещи никому же.
И пожив во вдовстве 9 лет, многу добродетель показа ко всем, и много имения в милостыню разда, точию нужные[924] потребы домовные оставляше, и пищу точию год до года разчиташе, а избыток весь требующим растакаше.[925] И продолжися живот ея до царя Бориса.[926] В то же время бысть глад крепок во всей Русстей земли, яко многим от нужды скверных мяс и человеческих плотей вкушати, и множество человек неизчетно гладом изомроша. В дому же ея велика скудость пищи бысть и всех потребных, яко отнюдь не прорасте из земли всееное[927] жита ея; кони же и скоты изомроша. Она же моляше дети и рабы своя, еже отнюдь ничему чужу и татьбе[928] не коснутися, но елико оставшься скоты, и ризы и сосуды вся распрода на жито и от того челядь кормяше, и милостыню доволну даяше, и в пищите обычныя милостыни не остася, и ни единаго от просящих не отпусти тща.[929] Дойде же в последнюю нищету, яко ни единому зерну остатися в дому ея; и о том не смятеся, но все упование на бога возложи.
В то бо лето преселися во ино село нарицаемое Вочнево в пределы нижеградцкия, и не бе ту церкви, но яко два поприща. Она же, старостию и нищетою одержима, не хождаше к церкви, но в дому моляшеся; и о том немалу печаль имяше, но поминая святаго Корнилия, яко не вреди его и домовная молитва, и иных святых. Велице же скудости умножынися в дому ея. Она же распусти рабы на волю, да не изнурятся гладом. От них же доброразсуднии[930] обещахуся с нею терпети, а инии отъидоша; она же со благословением и молитвою отпусти я: не держа гнева нимало. И повеле оставшим рабом собирати лебеду и кору древяную, и в том хлеб сотворити, и от того сама с детьми и рабы питашеся, и молитвою ея бысть хлеб сладок. От того же нищим даяше, и никого нища тща не отпусти; в то бо время без числа нищих бе. Соседи же ея глаголаху нищим: «Что ради в Ульянин дом ходите? Она бо и сама гладом измирает!» Они же поведаша им: «Многи села обходихом и чист хлеб вземлем, а тако в сладость не ядохом, яко сладок хлеб вдовы сея». Мнози бо имени ея не ведаху. Соседи же, изобилны хлебом, посылаху в дом ея просити хлеба, искушающе ю́; и тако же свидетельствующа, яко велми хлеб ея сладок. И дивяся, глаголаху к себе: «Горазди раби ея печь хлебов!» И не разумеюще, яко молитвою ея хлеб сладок. Потерпе же в той нищете два лета, не опечалися, не смутися, не поропта, и не согреши ни во устах своих и не даст безумия богу; и не изнеможе нищетою, но паче первых лет весела бе.
Егда же приближися честное ея преставление, и разболеся декабря в 26-й день, и лежа 6 дней. В день лежа моляшеся; а в нощи, воставая, моляшеся богу, особь стояше, никим подъ держима, глаголаше бо: «И от болнаго бог истязует[931] молитвы духовный».
Генваря во 2-й день, свитающу дню, призва отца духовнаго и причастися святых тайн. И сед, призва дети и рабы своя и поучив их о любви, и о молитве, и о милостыни, и о прочих добродетелях. Прирече же и се: «Желанием возжелах ангельскаго образа иноческаго еще от юности моея, но несподобихся грех моих ради и нищеты, понеже недостойна бых — грешница сый и убогая, богу тако извольшу, слава праведному суду его». И повеле уготовити кадило, и фимиям вложити и целова вся сущая ту, и всем мир и прощение даст, возлеже, и прекрестися трижды, обвив чотки около руки своей, последнее слово рече: «Слава богу всех ради, в руце твои, господи, предаю дух мой, аминь». И предаст душу свою в руце божии, его же измлада возлюби. И вси видеша около главы ея круг злат, яко же на иконах около глав святых пишется. И омывше, положите ю́ в клете,[932] и в ту нощь видеша свет и свеща горяща и благоухание велие повеваше ис клети тоя. И вложьше ю́ во гроб дубовый, везоша в пределы муромския, и погребоша у церкви праведнаго Лазаря подле мужа ея в селе Лазареве за четыре версты от града, в лета 7112[933] генваря в 10 день.
Потом над нею поставиша церковь теплую во имя архистратига Михаила. Над гробом ея лучися пещи быти.[934] Земля же возрасташе над нею по вся лета. И бысть в лето 7123[935] августа в 8 день преставися сын ея Георгий. И начата в церкви копати ему могилу в притворе между церковию и пещию, — бе 6о притвор той без моста,[936] — и обретше гроб ея на верху земли цел, неврежден ничим. И недоумеваху, чий есть, яко от многих лет не бе ту погребаемаго. Того же месяца в 10 день погребоша сына ея Георгия подле гроба ея и пойдоша в дом его, еже учредити погребателей. Жены же, бывшыя на погребении, открыта гроб и видеша полн мира благовонна, и в той час от ужасти не поведаша ничто же; по отшествии же гостей сказаша бывшая. Мы же, слышав, удивихомся, и открывше гроб, видехом так, яко же и жены реша[937] от ужасти, начерпахом мал сосудец мира того и отвезохом во град Муром в соборную церковь. И бе видети в день миро, аки квас свекольный, в нощи же сгустевашеся, аки масло багряновидно. Телеси же ея до коньца от ужасти не смеяхом досмотрети, точию видехом нозе ея и бедры целы суща, главы же ея не видехом, того деля, понеже на коньце гроба бревно пещьное лежаше. От гроба же под пещь бяше скважня, ею же гроб той ис под пещья идяше на восток с сажень, дондеже пришед ста у стены церковныя. В ту же нощь мнози слышаху у церкви тоя звон; и мнеша пожар, и прибегше, не видеша ничто же, точию благоухание исхождаше. И мнози слышаху, и прихождаху, и мазахуся миром тем, и облегчение от различных недуг приимаху. Егда же миро то раздано бысть, нача подле гроба исходити персть, аки песок; и приходят болящий различными недуги, и обтираются песком тем, и облегчение приемлют и до сего дня. Мы же сего не смеяхом писати, яко не бе свидетельства.
Лета 7150[938] октября в 28 день приехали к государю царю и великому князю Михаилу Феодоровичу всеа России к Москве з Дону из Азова города донские казаки: атаман казачей Наум Василев да ясаул Федор Иванов.[939] А с ним казаков 24 человека, которые сидели в Азове городе от турок в осаде. И сиденью своему осадному привезли оне роспись.[940] А в росписи их пишет.
В прошлом, де, во 149-м году июня в 24 день[941] прислал турской Ибрагим салтан царь под нас, казаков, четырех пашей своих, да дву своих полковников, Капитана да Мустафу, да ближние своей тайные думы, покою своего слугу да Ибремя-скопца над ними уже пашами смотрети вместо себя, царя, бою их и промыслу,[942] как станут промышлять паши его и полковники над Азовым городом. А с ними пашами прислал под нас многую свою собранную рать бусурманскую, совокупя на нас подручных своих двенатцать земель. Воинских людей, переписаной своей рати, по спискам, боевого люду двести тысящей, окроме поморских и кафимских и черных мужиков,[943] которые на сей стороне моря собраны изо всей орды крымские и нагайские[944] на загребение наше, чтобы нас им живых загрести, засыпати бы нас им горою высокою, как оне загребают люди персидские.[945] А себе бы им и тем смертию нашею учинить слава вечная, а нам бы укоризна вечная. Тех собрано людей на нас черных мужиков многия тысящи, и не бе числа им и писма. Да к ним же после пришел крымской царь, да брат ево народым Крым Гирей царевичь[946] со всею своею ордою крымскою и наганскою, а с ним крымских и нагайских князей и мурз и татар ведомых, окроме охотников,[947] 40 000. Да с ним, царем, пришло горских князей и черкас ис Кабарды 10 000. Да с ними ж, пашами, было наемных людей и у них немецких[948] два полковника, а с ними салдат 6000. Да с ними ж, пашами, было для промыслов над нами многие немецкие люди городоимцы, приступные и подкопные мудрые вымышленники[949] многих государств: из Реш еллинских и Опанеи великия,[950] Винецеи великие и Стеколни[951] и француски наршики,[952] которые делать умеют всякие приступные и подкопные мудрости и ядра огненные чиненыя. Наряду было с пашами пушок под Азовым великих болших ломовых[953] 129 пушек. Ядра у них были великия в пуд, в полтара и в два пуда. Да мелкова наряду было с ними всех пушек и тюфяков[954] 674 пушки, окроме верховых пушек[955] огненных, тех было верховых 32 пушки. А весь наряд был у них покован на цепях, боясь того, чтоб мы, на выласках вышед, ево не взяли. А было с пашами турскими людей ево под нами розных земель: первые турки, вторые крымцы, третьи греки, четвертые серби, пятые арапы, шестые мужары,[956] седмые буданы, осмые башлаки,[957] девятые арнауты,[958] десятые волохи,[959] первые на десять[960] митьяня,[961] второе на десять черкасы, третие на десять немцы. И всего с пашами людей было под Азовым и с крымским царем по спискам их браново ратного мужика, кроме вымышлеников немец и черных мужиков и охотников, 256 000 человек.
А збирался турской царь на нас за морем и думал ровно четыре годы.[962] А на пятой год он пашей своих к нам под Азов прислал. Июня в 24 день в ранней самой обед пришли к нам паши его и крымской царь и наступили они великими турецкими силами. Все наши поля чистые от орды нагайския, где у нас была степь чистая, тут стали у нас однем часом, людми их многими, что великия непроходимыя леса темные. От силы их турецкие и от уристания[963] конского земля у нас под Азовым погнулась и реки у нас из Дону вода волны на берегу показала, уступила мест своих, что в водополи.[964] Почали оне, турки, по полям у нас ставитца шатры свои турецкие и полатки многие и наметы[965] великие, яко горы страшные забелелися. Почали у них в полках их быть трубли болшие в трубы великия, игры многия, писки великия несказанные, голосами страшными их бусурманскими. После того у них в полках их почала быть стрелба мушкетная и пушечная великая. Как есть стояла над нами страшная гроза небесная, будто молние, коль страшно гром живет от владыки с небесе. От стрелбы их той огненной стоял огнь и дым до неба, все наши градские крепости потряслися от стрелбы их огненные, и луна померкла во дни том светлая, в кровь обратилась, как есть наступила тма темная. Страшно нам добре стало от них в те поры и трепетно и дивно несказанно на их стройной приход бусурманской было видети. Никак непостижимо уму человеческому в нашем возрасте[966] того было услышати, не токмо что такую рать великую и страшную и собранную очима кому видети. Близостию самою оне к нам почали ставитца за полверсты малыя от Азова города. Их янычарския головы[967] строем их янычерским идут к нам оне под город великими болшими полки и купами на шаренки.[968] Многия знамена у них, всех янычен,[969] великие, неизреченные, черные бе знамена. Набаты[970] у них гремят, и в трубы трубят и в барабаны бьют в великия ж несказанныя. Двенатцать их голов яныческих. И пришли к нам самою близостию к городу стекшися, оне стали круг города до шемпова в воем рядов от Дону, захватя до моря рука за руку.[971] Фитили у них у всех янычар кипят у мушкетов их, что свечи горят. А у всякого головы в полку янычаней по двенатцати тысящей. И все у них огненно, и платье на них, на всед головах яныческих златоглавое, на янычанях на всех по збруям их одинакая красная, яко зоря кажется. Пищали у них у всех долгие турские з жаграми.[972] А на главах у всех янычаней шишаки, яко звезды кажутся. Подобен строй их строю салдацкому. Да с ними ж тут в ряд стали немецких два полковника с салдатами. В полку у них солдат 6000.
Того же дни на вечер, как пришли турки к нам под город, прислали к нам паши их турецкие толмачей своих бусурманских, перских и еллинских.[973] А с ними, толмачами, прислали говорить с нами яныченскую голову первую от строю своего пехотного. Почал нам говорить голова их яныческой словом царя своего турского и от четырех пашей и от царя крымского речью гладкою:
«О люди божии царя небеснаго, никем в пустынях водимы или посылаеми. Яко орли парящи, без страха по воздуху летаете, и яко лвы свирепи в пустынях водимы, рыкаете, казачество донское и волское,[974] свирепое, соседи наши ближние, непостоянные нравы, лукавые, вы пустынножителем лукавые убицы, разбойницы непощадные, несытые ваши очи, неполное ваше чрево, николи не наполнится. Кому приносите такие обиды великие и страшные грубости? Наступили вы на такую десницу высокую, на царя турского.[975] Не впрям еще вы на Руси богатыри светоруские. Где вы тепере можете утечи от руки ево? Прогневали вы Мурат салтанова величества, царя турского.[974] Да вы ж взяли у нево любимою ево цареву вотчину, славной и красной Азов город. Напали вы на него, аки волцы гладные. Не пощадили вы в нем никакова мужичска возраста[976] ни старова жива, и детей побили всех до единова. И положили вы тем на себя лютое имя звериное. Разделили государя царя турскаго со всею ево ордою крымскою воровством своим и тем Азовым городом. А та у него орда крымская — оборона ево на все стороны. Убили вы у него посла ево турского Фому Катузина,[977] с ним побили вы армен и греченин, а послан он был к государю вашему. Страшная вторая: разлучили вы его с карабелним пристанищем. Затворили вы им Азовым городом все море Синее: не дали проходу по морю ни караблям ни катаргам[978] ни в которое царство, поморские городы. Согрубя вы такую грубость лютую, чего конца в нем своего дожидаетесь? Очистите вотчину Азов город в ночь сию не мешкая. Что есть у вас в нем вашего серебра и злата, то понесите из Азова города вон с собою к городки свои казачьи, без страха, к своим товарищам. А на отходе ничем не тронем вас. А естли толко вы из Азова города в нощ сию не выйдете, не можете уж завтра у нас живы быти. И кто вас может, злодеи убицы, укрыть или заступить от руки ево такие силные и от великих таких страшных и непобедимых сил его, царя восточного турского? Хто постоит ему? Несть никово равна или ему подобна величеством и силами на свете, единому лише повинен он богу небесному, един он лишь верен страж гроба божия: по воле ж божией избра ево бог единаго на свете ото всех царей. Промышляйте в нощ сию животом своим.
Не умрете от руки ево, царя турскаго, смертию лютою: своею он волею великой государь восточной, турской царь, не убийца николи вашему брату, вору, казаку-разбойнику. Ему то, царю, честь достойная, что победит где царя великого, равнаго своей чести, а ваша ему не дорога кров разбойничья. А естли уже пересидите в Азове городе нощ сию чрез цареву такую милостивую речь и заповеть, примем завтра град Азов и вас в нем, воров-разбойников, яко птицу в руце свои. Отдадим вас, воров, на муки лютые и грозные. Раздробим всю плоть вашу на крошки дробные. Хотя бы вас, воров, в нем сидело 40 000, ино силы под вас прислано с пашами болши 300 000. Волосов ваших столко нет на главах ваших, сколко силы турския под Азовом городом. Видите вы и сами, воры глупые, очима своима силу ево великую, неизреченную, как оне покрыли всю степь великую. Не могут, чаю, с высоты города очи ваши видеть другова краю сил наших, однех писмяньих.[979] Не перелетит через силу нашу турецкую никакова птица парящая: от страху людей ево и от множества сил наших валитца вся с высоты на землю. И то вам, вором, дает ведать, что от царства вашего силнаго Московскаго никакой от человек к вам не будет руских помощи и выручки.[980] На што вы надежны, воры глупые? И запасу хлебного с Руси николи к вам не присылают. А естли толко вы служить похочете, казачество свирепое, государю царю волному рать Салтанову величеству, толко принесете ему, царю, винные[981] свои головы разбойничьи в повиновение на службу вечную. Отпустит вам государь наш турецкой царь и паши ево все ваши казачьи грубости прежние и нынешное взятье азовское. Пожалует наш государь, турецкой царь, вас, казаков, честию великою. Обогатит вас, казаков, он, государь, многим неизреченным богатством. Учинит вам, казаком, он, государь, во Цареграде у себя покой великий. Во веки положит на вас, на всех казаков, платье златоглавое и печати богатырские з золотом, с царевым клеймом своим. Всяк возраст вам, казаком, в государеве ево Цареграде будут кланятся. Станет то ваша казачья слава вечная во все край от востока и до запада. Станут вас называть во веки все орды бусурманские и енычены и персидские светорускими богатыри, што не устрашилися вы, казаки, такими своими людми малыми, с семью тысящи, страшных таких непобедимых сил царя турского — 300 000 письменных. Дождалися их вы к себе полкы под город. Каков пред вами, казаками, славен и силен и многолюден и богат шах, персицкой царь. Владеет он всею великою Персидою и богатою Индеею. Имеет у себя рати многия, яко наш государь турецкой царь. И тот шах, персидской царь, впрям не стоит николи на поле противу силного царя турскаго. И не сидят люди ево персидские противу нас, турок,[982] многими тысящи в городех своих, ведая оне наше свирепство и бестрашие».
Ответ наш казачей из Азова города толмачем и голове яныческому:
«Видим всех вас и до сех мест[983] про вас ведаем же, силы и пыхи[984] царя турского все знаем мы. И видаемся мы с вами, турскими, почасту на море и за морем на сухом пути. Знакомы уж нам ваши силы турецкие. Ждали мы вас в гости к себе под Азов дни многие. Где полно ваш Ибрагим, турской царь, ум свой девал? Али у нево, царя, не стало за морем серебра и золота, что он прислал под нас, казаков, для кровавых казачьих зипунов наших,[985] четырех пашей своих, а с ними, сказывают, что прислал под нас рати своея турецкия 300 000. То мы и сами видим впрямь и ведаем, что есть столко силы ево под нами, с триста тысящ люду боевого, окроме мужика черново. Да на нас же нанял он, ваш турецкой царь, ис четырех земель немецких салдат шесть тысячь да многих мудрых подкопщиков, а дал им за то казну свою великую. И то вам, турком, самим ведомо, што с нас по се поры нихто наших зипунов даром не имывал. Хотя он нас, турецкой царь, и взятьем возьмет в Азове городе такими своими великими турецкими силами, людми наемными, умом немецким, промыслом, а не своим царевым дородством[986] и разумом, не большая то честь будет царя турского имяни, что возмет нас, казаков в Азове городе, не изведет он тем казачья прозвища, не запустиет Дон головами нашими. На взыскание наше[987] молотцы з Дону все будут. Пашам вашим от них за море итти. Естли толко нас избавит бог от руки ево силныя такия, отсидимся толко от вас в осаде в Азове городе от великих таких сил его, от трехсот тысящей, людми своими такими малыми, всево нас казаков во Азове сидит отборных оружных 7590, соромота ему будет царю вашему вечная от ево братии и от всех царей. Назвал он сам себя, будто он выше земных царей. А мы людие божии, надежа у нас вся на бога, и на мать божию богородицу, и на их угодников, и на свою братью товарыщей, которые у нас по Дону в городках живут. А холопи мы природные[988] государя царя христианскаго[989] царства московского. Прозвище наше вечное — казачество великое донское безстрашное. Станем с ним, царем турским, битца, что с худым свиным наемником. Мы себе, казачество волное, укупаем[990] смерть в живота места. Где бывают рати ваши великия, тут ложатся трупы многие. Ведомы мы людии — не шаха персидского: их то вы что жонок засыпаете в городех их горами высокими. Хотя нас, казаков, сидит сем тысящей пятьсот девяносто человек, а за помощию божиею не боимся великих ваших царя турского трехсот тысящей и немецких промыслов. Гордому ему бусурману, царю турскому, и пашам вашим бог противитца за ево такие слова высокие. Равен он, собака смрадная, ваш турской царь, богу небесному пишется. Не положил он, бусурман поганой и скаредной, бога себе помощника. Обнадежился он на свое великое тленное богатство. Вознес сотона, отец ево, гордостью до неба, а пустит ево за то бог с высоты в бездну вовеки. От нашей ему казачьей руки малыя соромота ему будет вечная, царю. Где ево рати великия топеря в нолях у нас ревут и славятца,[991] завтра тут лягут люди ево от нас под градом и трупы многия. Покажет нас бог за наше смирение христианское перед вами, собаками, яко лвов яростных. Давно у нас в полях наших летаючи, а вас ожидаючи, хлекчут орлы сизые и грают вороны черные подле Дону, у нас всегда брешут лисицы бурые, а все они ожидаючи вашево трупу бусурманского. Накормили мы их головами вашими, как у турского царя Азов взяли, а топере им опять хочется плоти вашея, накормим уж их вами досыти. Азов мы взяли у нево царя турскаго не татиным[992] веть промыслом, впрям взятьем, дородством своим и разумом для опыту, каковы ево люди турецкие в городех от нас сидеть. А сели мы в нем людми малыми ж, розделясь нароком[993] надвое, для опыту: посмотрим турецких сил ваших и умов и промыслов. А все то мы применяемся к Ерусалиму и Царюграду, лучитця нам так взять у вас Царьград. То царство было христианское.[994] Да вы ж нас, бусурманы, пужаете, что с Руси не будет к нам запасов и выручки, будто к вам, бусурманом, из государства Московскога про нас то писано. И мы про то сами ж и без вас, собак, ведаем, какие мы в государстве Московском на Руси люди дорогие и к чему мы там надобны. Черед мы свой сами ведаем. Государство великое и пространное Московское многолюдное, сияет оно посреди всех государств и орд бусурманских и еллинских и персидских, яко солнце. Не почитают нас там на Руси и за пса смердящаго. Отбегохом мы ис того государства Московского из работы вечныя, от холопства полного, от бояр и дворян государевых, да зде вселилися в пустыни непроходные, живем, взирая на бога. Кому там потужить об нас? Ради там все концу нашему. А запасы к нам хлебные не бывают с Руси николи. Кормит нас, молотцов, небесный царь на поле своею милостию: зверьми дивиими[995] да морского рыбою. Питаемся, ако птицы небесные: ни сеем, ни орем, ни збираем в житницы. Так питаемся подле моря Синяго. А сребро и золото за морем у вас емлем. А жены себе красные лю́бые, выбираючи, от вас же водим.[996] А се мы у вас взяли Азов город своею казачьего волею, а не государьским повелением, для зипунов своих казачьих да для лютых пых ваших. И за то на нас государь наш, холопей своих далних, добре кручиноват. Боимся от него, государя царя, за то казни к себе смертныя за взятье азовское. И государь наш, великой, пресветлой и праведной царь, великий князь Михайло Феодоровичь всеа Русии самодержец, многих государств и орд государь и обладатель. Много у него, государя царя, на великом холопстве таких бусурманских царей служат ему, государю царю, как ваш Ибрагим турской царь. Коли он, государь наш, великой пресветлой царь, чинит по преданию святых отец, не желает разлития крове вашея бусурманския. Полон государь и богат от бога ж данными своими и царскими оброками и без вашего смраднаго бусурманского и собачья богатства. А естли на то было тако ево государское повеление, восхотел бы толко он, великой государь, кровей ваших бусурманских разлития и городам вашим бусурманским разорения за ваше бусурманское к нему, государю, неисправление, хотя бы он, государь наш, на вас на всех бусурманов велел быть войною своею украиною, которая сидит у него, государя, от поля, от орды нагайские,[997] ино б и тут собралося людей ево государевых руских с одной ево украины болши легеона тысящи. Да такие ево государевы люди руские украинцы, что они подобны на вас и алчны вам, яко лвы яростные, хотят поясть живу вашу плоть бусурманскую. Да держит их и не повелит им на то ево десница царская, и в городех во всех под страхом смертным за царевым повелением держат их воеводы государевы. Не скрылся бы ваш Ибрагим, царь турской, от руки ево государевой и от жестокосердия людей ево государевых и во утробе матери своей, и оттуду бы ево, распоров, собаку, выняли да пред лицем царевым поставили. Не защитило бы ево, царя турского, от руки ево государевой и от ево десницы высокие и море бы Синее, не удержало людей ево государевых. Было бы за ним, государем, однем летом Ерусалим и Царьгород попрежнем, а в городех бы турецких во всех ваших не устоял и камень на камени от промыслу руского. Вы ж нас зовете словом царя турского, чтоб нам служить ему, царю турскому. А сулите нам от него честь великую и богатство многое, и мы люди божии, холопи государя московского, а се нарицаемся по крещению христианя православные, как можем служить царю неверному, оставя пресветлой свет здешной и будущей? Во тму итти не хочетца! Будем мы ему, царю турскому, в слуги толко надобны, и мы, отсидевся и одны от вас и от сил ваших, побываем у него, царя, за морем, под ево Царемградом, посмотрим ево Царяграда строения, кровей своих. Там с ним, царем турским, переговорим речь всякую, лиш бы ему наша казачья речь полюбилась. Станем ему служить пищалями казачьими да своими саблями вострыми. А топерво нам говорить не с кем, с пашами вашими. Как предки ваши, бусурманы, учинили над Царемградом — взяли ево взятьем, убили в нем государя, царя храброго Костянтина благовернаго,[998] побили христиан в нем многие тысящи-тмы, обагрили кровию нашею христианскою все пороги церковныя, до конца искоренили всю веру христианскую, так бы нам над вами учинить нынече с обрасца вашего. Взять бы его, Царьград, взятьем из рук ваших Убить бы против того в нем вашего Ибрагима, царя турского, и со всеми вашими бусурманы, пролить бы так ваша кровь бусурманская нечистая, тогда бы то у нас с вами мир был в том месте. А тонере нам и говорить с вами болше того нечего, что мы твердо ведаем. А что вы от нас слышите, то скажите речь нашу пашам своим. Нелзя нам мирится или верится бусурману с христианином. Какое преобращение! Христианин побожится душею христианскою, да на той он правде век стоит, а ваш брат, бусурман, побожится верою бусурманскою, а вера ваша бусурманская и житье ваше татарское равно з бешеною сабакою. Ино чему вашему брату-собаке верити? Ради мы вас завтра подчивать, чем у нас мол отцов в Азове бог послал. Поезжайте от нас к своим глупым пашам, не мешкая. А опять к нам с такою глупою речью не ездите. Оманывать вам нас, ино даром лише дни терять. А кто к нам от вас с такою речью глупою опять впредь буде, тому у нас под стеною убиту быть. Промышляйте вы тем, для чего вы от царя турского к нам присланы.
Мы у вас Азов взяли головами своими молодецкими, людми немногими. А вы ево у нас ис казачьих рук доступаете[999] уже головами турецкими, многими своими тысещи. Кому-то из нас поможет бог? Потерять вам под Азовым турецких голов своих многие тысящи, а не видать ево вам из рук наших казачьих и до веку. Нешто ево, отняв у нас, холопей своих, государь наш царь и великий князь Михайло Феодоровичь, всеа России самодержец, да вас им, собак, пожалует попрежнему, то уже ваш будет: на то ево воля государева».
Как от Азова города голова и толмачи приехали в силы своя турецкия к пашам своим, и начаша в рати у них трубить в трубы великия собранные. После той их трубли почали у них бить в грамады[1000] их великия и набаты и в роги и в цебылги[1001] почали играть добре жалостно. А все разбирались оне в полках своих и строилися ночь всю до свету. Как на дворе в часу уже дни, почали выступать из станов своих силы турецкия. Знамена их зацвели на поле и прапоры,[1002] как есть по полю цветы многия. От труб великих и набатов их пошол неизреченной звук. Дивен и страшен приход их к нам под город.
Пришли к приступу немецкие два полковника с салдатами. За ними пришел строй их весь пехотной яныческой — сто пятдесят тысячь. Потом и орда их вся пехотою ко граду и к приступу, крикнули стол смело и жестоко приход их первой. Приклонили к нам они все знамена свои ко граду. Покрыли наш Азов город знаменами весь. Почали башни и стены топорами сечь. А на стены многия по лесницам в те поры взошли. Уже у нас стала стрелба из града осаднаго: до тех мест молчали им. Во огни уже и в дыму не мочно у нас видети друг друга. На обе стороны лише огнь да гром от стрельбы стоял, огнь да дым топился[1003] до небеси. Как то есть стояла страшная гроза небесная, коли бывает с небеси, гром страшный с молнием. Которые у нас подкопы отведены были за город для их приступного времене, и те наши подкопы тайные все от множества их неизреченных сил не устояли, все обвалились: не удержала силы их земля. На тех то пропастях побито турецкия силы от нас многия тысящи. Приведен у нас был весь наряд на то место подкопное и набит был он у нас весь дробом сеченым. Убито у них под стеною города на приступе том в тот первой день турков шесть голов однех яныческих да два немецкия полковника со всеми своими салдатами с шестью тысящи. В тот же день, вышед, мы вынесли болшое знаме на выласке, царя турскаго,[1004] с коим паши ево перво приступали к нам турские, тот первой день всеми людьми своими до самой уже ночи и зорю всю вечернюю. Убито у них в тот первой день от нас под городом, окроме шти[1005] голов их яныческих и дву полковников, одных янычаней дватцать полтретьи тысящи,[1006] окроме раненых.
На другой день в зорю светлую опять к нам турские под город прислали толмачей своих, чтоб нам дати им отобрати от града побитой их труп, который у нас побит под Азовом, под стеною города. А давали нам за всякую убитую яныческу голову по золотому червонному, а за полковниковы головы давали по сту талеров. И войском за то не постояли им,[1007] не взяли у них за битые головы серебра и золота: «Не продаем мы никогда трупу мертваго, но дорога нам слава вечная. То вам от нас из Азова города, собакам, игрушка первая, лише мы молотцы ружье свое почистили. Всем то вам, бусурманам, от нас будет, иным нам вас нечем подчивать, дело у нас осадное». В тот другой день бою у нас с ними не было. Отбирали они свой побитой труп до самой до ночи; выкопали ему, трупу своему, глубокой ров от города три версты и засыпали ево тут горою высокою и поставили над ним многие признаки[1008] бусурманские и подписаны на них языки розными.
После того в третей день опять оне к нам, турки, пришли под город со всеми своими силами, толко стали уже вдали от нас, а приступу к нам уже не было. Зачали ж их люди пешие в тот день вести к нам гору высокую, земляной великой вал, выше многим Азова города. Тою горою высокою хотели нас покрыть в Азове городе своими великими турецкими силами. Привели ее в три дни к нам. И мы, видя ту гору высокую, горе свое вечное, что от нее наша смерть будет, попрося у бога милости и у пречистые богородицы помощи и у Предтечина образа,[1009] и призывая на помощь чюдотворцы московские, и учиня меж себя мы надгробное последнее прощение друг з другом и со всеми христианы православными, малою своею дружиною седмью тысящи пошли мы из града на прямой бой противу их трехсот тысящ.
«Господь, сотворитель, небесный царь, не выдай нечестивым создания рук своих: видим оних сил пред лицем смерть свою лютую. Хотят нас живых покрыть горою высокою, видя пустоту[1010] нашу и безсилие, что нас в пустынях покинули все христиане православные, убоялися их лица страшнаго и великия их силы турецкия. А мы, бедныя, не отчаяли от себя твоея владычни милости, ведая твоя щедроты великия, за твоею божиею помощию за веру христианскую помираючи, бьемся противу болших людей трехсот тысячь и за церкви божия, за все государьство Московское и за имя царское».
Положа на себя все образы смертныя, выходили к ним на бой, единодушно все мы крикнули, вышед к ним: «С нами бог, разумейте, языцы неверные, и покоритеся, яко с нами бог!»
Услышели неверные изо уст наших то слово, что с нами бог, не устоял впрям ни один против лица нашего, побежали все и от горы своей высокия. Побили мы их в тот час множество, многия тысящи. Взяли мы у них в те поры на выходу, на том бою у той горы, шеснатцать знамен одних яныческих да дватцать восм бочек пороху. Тем то их мы порохом, подкопався под ту их гору высокую, да тем порохом разбросали всю ее. Их же побило ею многия тысящи и к нам их янычаня тем нашим подкопом живых их в город кинуло тысячу пятсот человек. Да уж мудрость земная их с тех мест миновалася. Повели уже они другую гору позади ее, болши тово, в длину ее повели лучных стрелбища в три, а в вышину многим выше Азова города, а широта ей — как бросить на нее дважды каменем. На той то уже горе оне поставили весь наряд свой пушечной и пехоту привели всю свою турецкую, сто пятдесят тысячь, и орду нагайскую всю с лошадей збили. И почели с той горы из наряду бить оне по Азову городу день и нощ беспрестанно. От пушек их страшный гром стал, огнь и дым топился от них до неба. Шеснатцать дней и шеснатцать нощей не премолк наряд их ни на единой час пушечной. В те дни и нощи от стрелбы их пушечной все наши азовские крепости распалися. Стены и башни все и церков Предтечева и полаты збили все до единые у нас по подошву самую.
А и наряд наш пушечной переломали весь. Одна лише у нас во всем Азове городе церков Николина в полы[1011] осталась, потому и осталася, што она стояла внизу добре,[1012] к морю под гору. А мы от них сидели по ямам. Всем выглянут нам из ям не дали. И мы в те поры зделали себе покои великия в земле под ними, под их валом: дворы себе потайные великие. И с тех мы потайных дворов своих под них повели 28 подкопов, под их таборы. И тем мы подкопами учинили себе помощ, избаву великую. Выходили ношною порою на их пехоты янычана, и побили мы множество. Теми своими выласками нощными на их пехоту турецкую положили мы на них великой страх, урон болшой учинили мы в людех их. И после того паши турецкия, глядя на наши те подкопные мудрые осадные промыслы, повели уже к нам напротиву из своево табору 17 подкопов своих. И хотели оне к нам теми подкопами проити в ямы наши, да нас подавят своими людми велими. И мы милостию божиею устерегли все те подкопы их, порохом всех их взорвало, и их же мы в них подвалили многие тысящи. И с тех то мест подкопная их мудрость вся миновалась, постыли уж им те подкопные промыслы.
А было всех от турок приступов к нам под город Азов 24 приступа всеми людьми. Окроме болшова приступа первого, такова жестоко и смела приступу не бывало к нам: ножами мы с ними резались в тот приступ. Почали к нам уж оне метать в ямы наши ядра огненные чиненые и всякие немецкие приступные мудрости. Тем нам они чинили пуще приступов тесноты[1013] великие. Побивали многих нас и опаливали. А после тех ядр уж огненных, вымысля над нами умом своим, отставя же они все свои мудрости, почали оне нас осиливать и доступать прямым боем своими силами.
Почали они к нам приступу посылать на всяк день людей своих, яныченя; по десяти тысящей приступает к нам целой день до нощи; и нощ придет, на перемену им придет другая десять тысящ; и те уж к нам приступают нощ всю до свету: ни часу единого не дадут покою нам. А оне бьются с переменою день и нощ, чтобы тою истомою осилеть нас. И от такова их к себе зла и ухищренного промыслу, от бессония и от тяжких ран своих, и от всяких лютых нужд, и от духу смраднаго труплова отягчали мы все и изнемогли болезньми лютыми осадными. А все в мале дружине своей уж остались, переменитца некем, ни на единый час отдохнуть нам не дадут. В те поры отчаяли уже мы весь живот свой и в Азове городе и о выручке своей безнадежны стали от человек, толко себе и чая помощи от вышняго бога. Прибежим, бедные, к своему лиш помощнику, Предтечеву образу, пред ним, светом, росплачемся слезами горкими: «Государь-свет, помощник наш, Предтеча Иван, по твоему, светову, явлению разорили мы гнездо змиево, взяли Азов город. Побили мы в нем всех христианских мучителей, идолослужителей. Твой, светов, и Николин дом[1014] очистили, и украсили мы ваши чудотворные образы от своих грешных и недостойных рук. Бес пения у нас по се поры перед вашими образы не бывало, а мы вас, светов, прогневали чем, что опять идете в руки бусурманские? На вас мы, светов, надеяся, в осаде в нем сели, оставя всех своих товарыщев. А топере от турок видим впрям смерть свою. Поморили нас безсонием, дни и нощи безпрестани с ними мучимся. Уже наши ноги под нами подогнулися и руки наши от обороны уж не служат нам, замертвели, уж от истомы очи наши не глядят, уж от беспрестанной стрелбы глаза наши выжгли, в них стреляючи порохом, язык уш наш во устнах наших не воротитца на бусурман закрычать — таково наше безсилие, не можем в руках своих никакова оружия держать. Почитаем мы уж себя за мертвой труп. 3 два дни, чаю, уже не будет в осаде сидения нашего. Топере мы, бедные, роставаемся с вашими иконы чудотворными и со всеми христианы православными: не бывать уж нам на святой Руси. А смерть наша грешничья в пустынях за ваши иконы чудотворныя, и за веру христианскую, и за имя царское, и за все царство Московское».
Почали прощатися:
«Прости нас, холопей своих грешных, государь наш православной царь Михайло Федоровичь всеа Русии! Вели наши помянуть души грешныя! Простите, государи, вы патриархи вселенские! Простите, государи, все митрополиты, и архиепископы, и епископы! И простите все архимандриты и игумены! Простите, государи, все протопопы, и священницы, и дьяконы! Простите, государи, все христианя православные, и поминайте души наши грешные с родительми! Не позорны ничем государству Московскому! Мысля мы, бедныя, умом своим, чтобы умереть не в ямах нам и по смерти бы учинить слава добрая». Подняв на руки иконы чюдотворныя, Предтечеву и Николину, да пошли с ними против бусурман на выласку, их милостию явною побили мы их на выласке, вдруг вышед, шесть тысящей. И, видя то, люди турецкия, што стоит над нами милость божия, што ничем осилеть не умеют нас, с тех то мест не почали уж присылать к приступу к нам людей своих. От тех смертных ран и от истомы их отдохнули в те поры. После тово бою, три дни оне погодя, опять их толмачи почали к нам кричать, чтобы им говорит с нами. У нас с ними уж речи не было, потому и язык наш от истомы вашей во устах наших не воротится. И оне к нам на стрелах почали ерлыки[1015] метать. А в них оне пишут к нам, просят у нас пустова места азовского, а дают за него нам выкупу на всякого молотца по триста тарелей[1016] сребра чистаго да по двести тарелей золота красного.
«А в том вам паши наши и полковники сердитуют душею турскою, веть што ныне на отходе ничем не тронут вас, подите с серебром и з золотом в городки свое и к своим товарыщем, а нам лише отдайте пустое место азовское».
А мы к ним напротиву пишем: «Не дорого нам ваше собачье серебро и золото, у нас в Азове и на Дону своево много. То нам, молодцам, дорого надобно, чтобы наша была слава вечная по всему свету, что не страшны нам ваши паши и силы турецкия. Сперва мы сказали вам: дадим мы вам про себя знать и ведать паметно на веки веков во все край бусурманские, штобы вам было казать, пришед от нас, за морем царю своему турскому глупому, каково приступать х казаку рускому. А сколко вы у нас в Азове городе розбили кирпичу и камени, столко уж взяли мы у вас турецких голов ваших за порчу азовскую. В головах ваших да костях ваших складем Азов город лутче прежнева. Протечет наша слава молодецкая во веки по всему свету, что складем городы в головах ваших. Нашол ваш турецкой царь себе позор и укоризну до веку. Станем с нево имать по всякой год уж вшестеро». После тово уж нам от них полехчело, приступу уж не бывало к нам, сметилися[1017] в своих силах, што их под Азовым побито многие тысящи. А в сиденье свое осадное имели мы, грешные, пост в те поры и моление великое и чистоту телесную и душевную. Многие от нас люди искусные в осаде то видели во сне, и вне сна, ово жену прекрасну и светлолепну, на воздусе стояще посреди града Азова, ини мужа древна власы,[1018] в светлых ризах, взирающих на полки бусурманския. Ино та нас мать божия богородица не предала в руце бусурманския. И на них нам помощ явно дающе, вслух нцм многим глаголюще умилным гласом: «Мужайтеся, казаки, а не ужасайтеся! Сей бо град Азов от беззаконных агарян[1019] зловерием их обруган[1020] и суровством их нечестивым престол Предтечин и Николин осквернен. Не токмо землю в Азове или престолы оскверниша, но и воздух над ним отемниша, торжище тут и мучителство христианское учиниша, разлучаша мужей от законных жен, сыны и дщери разлучаху от отцов и от матерей.[1021] И от многово того плача и рыдания земля вся христианская от них стонаху. А о чистых девах и о непорочных вдовах и о сущих младенц безгрешных и уста моя не могут изрещи, на их обругания смотря. И услыша бог моления их и плачь, виде создание рук своих, православных христиан, зле погибающе, дал вам на бусурман отомщение: предал вам град сей и их в руце ваши. Не рекут нечистивый: «Где есть бог ваш христиански?» И вы братие не пецытеся,[1022] отжените весь страх от себя, не пояст[1023] вас никой бусурманской мечь. Положите упование на бога, приимите венец нетленно от Христа, а души ваши примет бог, имате царствовати со Христом во веки».
Атаманы многие ж видели от образа Иванна Предтечи течаху от очей ево слезы многия по вся приступы. А первой день, приступное во время, видех ломпаду полну слез от ево образа. А на выласках от нас из города все видеша бусурманы, турки, крымцы и нагаи, мужа храбра и млада в одеже ратной, с одним мечем голым на бою ходяще, множество бусурман побиваше. А наши не видели, лишо мы противу убитому[1024] знаем, што дело божие, а не рук наших. Пластаны[1025] люди турецкие, а сечены наполы: послана на них победа с небеси. И оне о том нас, бусурманы, многажды спрашивали: «Хто от вас выходит из града на бой с мечем?» И мы им сказываем: «То выходят воеводы наши».
А всего нашего сидения в Азове от турок в осаде было июня з 24 числа 149 году до сентября по 26 день 150 году.[1026] И всего в осаде сидели мы 93 дни и 93 нощи. А сентября в 26 день в нощи от Азова города турецкие паши с турки и крымской царь со всеми силами за четыре часа до свету, возмятясь[1027] окаянные и вострепетась, побежали, никем нами гонимы. С вечным позором пошли паши турецкие к себе за море, а крымской царь пошол в орду к себе, черкасы пошли в Кабарду свою, нагаи пошли в улусы все. И мы, как послышали отход их ис табаров, — ходило нас, казаков, в те поры на таборы их тысяча человек. А взяли мы у них в таборех в тое пору языков, турок и татар живых, четыреста человек, а болних и раненых застали мы з две тысящи.
И нам тея языки в роспросех и с пыток говорили все единодушно, отчево в нощи побежали от града паши их и крымской царь со всеми своими силами. «В нощи в той с вечера было нам страшное видение. На небеси, над нашими полки бусурманскими шла великая и страшная туча от Руси, от вашего царства Московского. И стала она против самаго табору нашего. А перед нею, тучею, идут по воздуху два страшные юноши; а в руках своих держат мечи обнаженые, а грозятся на наши полки бусурманские. В те поры мы их всех узнали. И тою нощию страшные воеводы азовские во одежде ратной выходили на бой в приступы наши из Азова города. Пластали нас и в збруях[1028] наших надвое. От тово-то страшново видения бег пашей турецких и царя крымского с таборов».
А нам, казакам, в ту же нощь с вечера в виде се всем виделось: по валу бусурманскому, где их наряд стоял, ходили тут два мужа леты древны, на одном одежда иерейская, а на другом власяница мохнатая. А указывают нам на полки бусурманские, а говорят нам: «Побежали, казаки, паши турецкие и крымской царь ис табор, и пришла на них победа Христа, сына божия, с небес от силы божия». Да нам же сказывали языки те про изрон людей своих, что их побито от рук наших под Азовом городом: письмяново люду побито однех у них мурз и татар, янычен их, девяносто шесть тысящ, окроме мужика черного и охотника тех янычан. А нас всех казаков в осаде село в Азове толко 7367-м человек. А которые осталися мы, холопи государевы, и от осады той, то все переранены, нет у нас человека целова ни единого, кой бы не пролил крови своея, в Азове сидечи, за имя божие и за веру христианскую. А топере мы войском всем у государя царя и великого князя Михаила Феодоровича всеа Руси просим милости, сиделцы[1029] азовские и которые по Дону и в городках своих живут, холопей своих чтобы пожаловал и чтобы велел у нас принять с рук наших ту свою государеву вотчину, Азов город, для светого Предтечина и Николина образов, и што им, светом, годно тут. Сем Азовым городом заступит он, государь, от войны всю свою украину, не будет войны от татар и во веки, как сядут в Азове городе.
А мы, холопи ево, которые осталися у осаду азовския силы, все уже мы старцы увечные: с промыслу и з бою уж не будет нас. А се обещание всех нас предтечева образа в монастыре сво постричися, принять образ мнишески. За него, государя, станем бога молить до веку и за ево государское благородие. Ево то государскою обороною оборонил нас бог, верою, от таких турецких сил, а не нашим то молодецким мужеством и промыслом. А буде государь нас, холопей своих далних, не пожалует, не велит у нас принять с рук наших Азова города, заплакав, нам ево покинути. Подимем мы, грешные, икону Предтечеву да и пойдем с ним, светом, где нам он велит. Атамана своего пострижем у ево образа, тот у нас над нами будет игуменом, а ясаула пострижем, тот у нас над нами будет строителем.[1030] А мы, бедные, хотя дряхлые все, а не отступим от ево Предтечева образа, помрем все тут до единова. Будет во веки славна лавра Предтечева.
И после тех же атаманов и казаков, что им надобно в Азош для осадного сидения 10 000 людей, 50 000 всякого запасу, 20 000 пуд зелия, 10 000 мушкетов, а денег на то на все надобно 221 000 рублев.
Нынешняго 150 году по прошению и по присылки турского Ибрагима салтана царя, он, государь царь и великий князь Михайло Феодоровичь, пожаловал турского Ибрагима салтана царя, велел донским атаманом и казаком Азов град покинуть.
Государь, царь и великий князь, Алексей Михайловичь, всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержец, указал быть новому сему обрасцу и чину для чести и повышения ево государевы красныя и славныя птичьи охоты, сокольничья чину. И по ево государеву указу никакой бы вещи без благочиния и без устроения у ряженого и удивительного не было, и чтоб всякой вещи честь, и чин, и образец писанием предложен был. Потому, хотя мала вещ, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна — никто же зазрит, никто же похулит, всякой похвалит, всякой прославит и удивитця, что и малой вещи честь, и чин, и образец положен по мере. А честь и чин и образец всякой вещи большой и малой учинен потому: честь укрепляет и возвышает ум, чин управляет и утвержает крепость. Урядство же уставляет и объявляет красоту и удивление, стройство же предлагает дело. Без чести же малитца и не славитца ум, без чину же всякая вещ не утвердитца и не укрепитца, безстройство же теряет дело и воставляет безделье. Всякий же, читателю, почитай, и разумевай, и узнавай, а нас слагателя похваляй, а не осуждай.
Что всякой вещи потреба? Мерение, сличие,[1033] составление, укрепление; потом в ней или около ее: благочиние, устроение, уряжение. Всякая же вещ без добрыя меры и иных вышеписаных вещей безделна суть и не может составитца и укрепитца.
Паче же почитайте сию книгу, красный и славный птичьи охоты, прилежный и премудрый охотники, да многие вещи добрые и разумный узрите и разумеете. Аще с разумом прочтете, найдете всякого утешнаго добра; аще же ни, наследите[1034] всякого неутешнаго зла.
Молю и прошю вас премудрых, доброродных и доброхвалных охотников, насмотритися всякого добра: вначале благочиния, славочестия, устроения, уряжения сокольничья чину начальным людем,[1035] и птицем их, и рядовым устроения по чину же; потом на поле утешатися и наслаждатися сердечным утешением во время. И да утешатца сердца ваша, и да пременятца, и не опечалятца мысли ваши от скорбей и печалей ваших.
И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, и забавляет веселием радостным, и веселит охотников сия птичья добыча. Безмерна славна и хвальна кречатья добыча. Удивительна же и утешительна и челига кречатья добыча. Угодительна же и потешна дермлиговая переласка и добыча. Красносмотрительно же и радостно высокова сокола лёт. Премудро же челига соколья добыча и лёт. Добровидна же и копцова добыча и лёт. По сих же доброутешна и приветлива правленых[1036] ястребов и челигов ястребьих ловля.[1037] К водам рыщение,[1038] ко птицам же доступание. Начало же добычи и всякой ловле — разсуждения охотникова временам и порам, разделение же птицам в добычах. Достоверному же охотнику[1039] несть в добыче и в ловле разсуждения временам и порам: всегда время и по-годье в поле.
Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою зело потешно, и угодно, и весело, да не одолеют вас кручины и печали всякия. Избирайте дни, ездите часто, напускайте, добывайте нелениво и безскучно, да не забудут птицы премудрую и красную свою добычю.
О славнии мои советники и достовернии и премудрии охотники! Радуйтеся и веселитеся, утешайтеся и наслаждайтеся сердцами своими, добрым и веселым сим утешением в предъидущия лета.
Сия притча душевне и телесне; правды же и суда и милостивыя любве и ратного строю николи же позабывайте: делу время и потехе час.
Как государь жалует верьховых[1040] сокольников из рядовых в начальные сокольники, и кому государь укажет быть в начальных сокольниках, и ково подсокольничей и начальные сокольники приговорят быть в начальных сокольниках, тово государь и пожалует.
Егда же приспеет час к государской милости к нововыборному, тогда подсокольничей, Петр Семеновичь Хомяков,[1041] велит переднюю избу Соколенного пути нарядить к государеву пришествию. И велит послать ковер диковатой[1042] и положить на ковер озголовья полосатое бархатное: а пух в нем диких уток. А живет[1043] то озголовья и ковер в казне соколенного чину. И противу государеву озголовья и золотова ковра велит поставить 4 стула нарядные, а на них велит посадить 4 птицы: а стулья поставят сим образцом. А промеж стулов велит сена наслать и покрыть попоною, где нарежат[1044] нововыборнаго. На 1 стул посадить кречета, на 2 стул посадить чел ига кречатья, на 3 стул посадить сокола, на 4 стул посадит челига соколья. А будет не случитца челига соколья, и в то место посадить сокола на 4 стул. А сидеть птицам на тех стулах розных всех статей первым[1045] птицам.
И позади места урежает потсокольничей, и велит поставить стол и покрыть ковром, и с начальными сокольниками на столе кладет, и урежает наряды птичьи нововыборного и нововыбранного наряд. И уставляет птицы нововыбранного около стола в рядовом наряде. А держат их всех статей рядовые сокольники 2-е по росписи: 1 статьи, Парфенья Яковлева сына Таболина, — Андрюшка Кельин; 2 статьи, Михея Федорова сына Таболина, — Алешка Камчатой; 3 статьи Левонтья Иванова сына Григорова, — Власка Лабутин; 4 статьи, Терентья Максимова сына Тулубьева, — Гришка Молчанов. И рядовых сокольников поставляет по чину же, со птицами, в лутчем платье без шапок.
А птицы держат в большем наряде и в нарядных рукавицах, розных статей, по росписи, и безо птиц в нарядных рукавицах, от стола направо и налево, возле лавок, в один человек.[1046]
А начальных сокольников поставляет: 1-ва Парфенья Таболина, 3-ва Левонтья Григорова, по праву, у стола и у наряду, перед редовыми сокольниками.
Велит потсокольничей вздеть на нововыборного государево жалованье:[1047] новой цветной кафтан суконной, с нашивкою золотною или с серебреною: х какому цвету какая пристанет; сапоги желтые.
А как нарядитца, и ему быть до государева пришествия в особой избе. А с ним быти 2-м человеком ис старых рядовых сокольников первым, из 2-й и из 3-й статьи: из 2-й Микитке Плещееву, из 3-й Мишке Ерофееву; да и ево сокольником поддатнем[1048] всем быти, которые останутца за нарядом, в лутчем платье и в нарядных рукавицах.
И уредя и устроя все по чину. И станет сам подсокольничей перед нарядом, мало поотступя от стола направо. А стоит в ферезее,[1049] надев шапку искривя, и дожидаетца государева пришествия с начальными сокольники и со всеми рядовыми.
1. Как государь, царь и великий князь, Алексей Михайловичу всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержец, придет в переднюю избу Сокольничья пути и, пришед, изволит сесть на своем государеве месте, и старшей потсокольничей с начальными соколники, и с рядовыми старыми сокольниками, и с поддатнями государю челом ударит.
А шапка потсокольничему сняти в ту пору, как увидит государевы пресветлые очи. И челом ударя государю, подсокольничей отступит от стола и от наряду на правую сторону. И мало постояв, подступает бережно и докладывает государя, а молыт: «Время ли, государь, образцу и чину быть?» И государь изволит молыть: «Время, объявляй образец и чин».
И потсокольничей отступает на свое место. И став на месте и поонравяся добролично и добровидно, кликнет начальнова сокольника четвертова и молыт: «Четвертой начальной, Терентей Толубеев, прими у Андрушки челига, розмыть,[1050] нововыборнова статьи, и поднеси ко мне». И тот начальной сокольник, приняв челига, поднесет к нему, и он велит держать подле себя по указу.
А мало поноровя,[1051] подсоколничей а молыт: «Началные, время наряду и час красоте». И начальные емлют с стола наряд: 1-й, Парфеней, возьмет клобучек,[1052] по бархату червчетому[1053] шит серебром с совкою нарядною;[1054] 2-й, Михей, возьмет колокольцы серебреные позолочены; 3-й, Левонтей, возьмет обнасцы и должик[1055] тканые з золотом волоченым. И уготовя весь наряд на руках, подшед к потсокольничему, начальные сокольники нарежают кречета; Левонтей кладет обнасцы и должик, Михей кладет колокольцы, Парфеней кладет клобучок с совкою. А нарядя начальные кречета, отступают к прежним своим местам.
И наряжают; нововыбранного сокольника достальных птиц в большей наряд по чину на тех местех, где их держат рядовые сокольники. А нарядя их, начальные сокольники станут около стола у наряду, на прежних своих местех.
2. И старшей потсокольничей паки подступает к государю и докладывает: «Время ли, государь, приимать, и по нововыбранного посылать, и украшение уставлять?» И царь и великий князь молыт: «Время; приимай, и посылай, и уставляй».
И потсокольничей паки отступает на свое место. И станет на месте и молыт ясно, громогласно: «Подай рукавицу». И начальной сокольник 3-й статьи, Левонтей Григоров, поднесет ему рукавицу. И потсокольничей вздевает рукавицу тихо, стройно; и вздев рукавицу, велит ему, Левонтью, отступить на прежнее свое место к наряду.
И потсокольничей, пооправся и поучиняся, перекрестя лице свое, приимает у начального сокольника четвертова, у Терентья Толубеева, челига, нововыборного статьи, премудровато и оброзсцовато; и велит ему отступить на прежнее свое место к наряду, и, приняв кречета, мало подступает к царю и великому князю благочинно, смирно, урядно; и станет поодоле царя и великого князя человечно, тихо, бережно, весело и кречета держит чесно, явно, опасно,[1056] стройно, подправительно,[1057] подъявително к видению человеческому и х красоте кречатье.
…5. А начальные сокольники, как учнут ставить нововыбранного на поляново,[1058] приимаютца за наряд нововыбранного и с стола емлют: 1-й статьи, Парфеней Таболин, емлет шапку горностайную и держит за верх по обычаю; 2-й статьи, Михей Таболин, емлет рукавицу с притчами[1059] и держит по обычаю же; 3-й статьи, Левонтей Григоров, емлет перевезь — тесма серебреная — и держит по обычаю же. А у перевези привешен бархат червчет, четвероуголен, а на бархате шит канителью[1060] райская птица Гамаюн; а в Гамаюне[1061] писмо, а в писме писано уставление, укрепление, обещание нововыборного; 4-й держит тесму золотную. А нововыборного статьи поддатни, рядовые сокольники, емлют с стола последней наряд: 1-й поддатень, Федька Кошелев, держит вабило;[1062] 2-й поддатень, Наумка Петров, держит ващагу,[1063] 3-й поддатень, Кирюшка Мослов, держит рог серебреной; 4-й поддатень, Елисейко Батогов, держит полотенце.
6. И мало подождав, потсокольничей, подступяся к государю, докладывает государя, а молыт: «Время ли, государь, мере и чести и укреплению быть?» И государь молыт: «Время, укрепляй».
И потсокольничей отступает на прежнее свое место, а молыт: «Начальные, время мере, и чести, и удивлению быть». «И начальные сокольники потступят к нововыборному и ево наряжают: 4-й опоясывает тесмою, 3-й кладет перевезь с писмом, в бархате застегнута; 2-й кладет рукавицу с притчами, а первой стоит у наряду, держит шапку до указу.
Потом потступят, нововыборного статьи, 4 человека подначальные: поднесет 1-й, Федка Кошелев, вабило большого наряду и крюком на левой стороне за колцо прицепит; 2-й, Hayмкo Петров, поднесет вашагу и привесит на правой стороне за кольцо; 3-й, Кирюшка Мослов, поднесет рог серебреной и полотенцо и привесит рог на правой стороне за колцо; а 4-й, Елисейко Батогов, поднесет полотенцо и привесит. И, привеся, поотступят мало от нововыборного и стоят за ним…
Верному и избранному и радетельному[1064] о божиих и о наших государских делах и судящему людей божиих и наших государевых вправду (воистину доброе и спасительное дело людей божиих судить вправду), наипаче же христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу и совершенно богоприимцу и странноприимцу и нашему государеву всякому делу доброму ходатаю и желателю, думному нашему дворянину и воеводе Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину от нас, великого государя, милостивое слово.
Учинилось нам ведомо, что сын твой попущением божиим, а своим безумством объявился во Гданске. А тебе, отцу своему, лютую печаль учинил, и тоя ради печали, приключившейся тебе от самого сатаны, и мню, что и от всех сил бесовских, исшедшу сему злому вихру и смятоша воздух аерный, и разлучиша и отторгнуша напрасно сего доброго агнца яростным и смрадным своим дуновением от тебе, отца и пастыря своего. И мы, великий государь, и сами по тебе, верном своем рабе, поскорбели приключившейся ради на тя сея горькие болезни и злого оружия, прошедшего душу и тело твое. Ей, велика скорбь и туга воистинно!
Еще же скорбим и о сожительнице твоей, яко же и о пустыножилице и единопребывательнице в дому твоем, и приемшую горькую пелынь[1065] тую в утробе своей, и зело оскорбляемся двойного и неутешного ея плача: первого ея плача не имущи тебя, богом данного и истинна супруга своего пред очима своима всегда; второго плача ея о восхищении[1066] и разлучении, от лютого и яростного зверя, единоутробного птенца своего, напрасно отторгнутого от утробы ее. О злое сие насилие от темного зверя попущением божиим, а ваших грех ради!
Воистинно зело велик и неутешим плач, кроме божия надеяния, обоим вам, супругу с супружницею, лишившеся такового наследника и единоутробного от недр своих, еще же утешителя и водителя старости и угодителя честной вашей седине и по отшествии вашем в вечные благие памятотворителя доброго. Бьешь челом нам, чтоб тебя переменить. И ты от которого обычая такое челобитье предлагаешь? Мню, что от безмерные печали. Обесчестен ли бысть? Но к славе, яже ради терпения на небесех лежащей, взирай. Отщетен[1067] ли бысть? Но взирай богатство небесное и сокровище, еже скрыл еси себе ради благих дел. Отпал ли еси отечества? Но имаши отечество на небесех — Иеросалим. Чадо ли отложил[1068] еси? Но ангелы имаши, с ними же ликоствуеши[1069] у престола божия и возвеселишися вечным веселием.
Не люто бо есть пасти, люто бо есть падши не востати: так и тебе подобает от падения своего пред богом, что до конца впал в печаль, востати борзо и стати крепко, и уповати и дерзати и на его приключившееся действо крепко и на свою безмерную печаль дерзостно, безо всякого сомнительства. Воистинно бог с тобою есть и будет во веки и на веки. Сию печаль той да обратит вам в радость и утешит вас вскоре.
А что будто и впрямь сын твой изменил, и мы, великий государь, его измену поставили ни во что, и конечно ведаем, что кроме твоея воли сотворил, и тебе злую печаль, а себе вечное поползновение учинил. И будет тебе, верному рабу Христову и нашему, сына твоего дурость ставить в ведомство и в соглашение твое ему: и он, простец, и у нас, великого государя, тайно был и не по одно время и о многих делах с ним к тебе приказывали, а такова просто умышленного яда под языком его не ведали. А тому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хощет создания и владычня и творения руку его видеть на сем свете, яко же и птица летает семо и овамо[1070] и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от святого духа во святой купели, и к вам вскоре возвратится.
И тебе, верному рабу божию и нашему государеву, видя к себе божию милость и нашу государскую отеческую премногую милость, и отложа тое печаль, божие и наше государево дело совершать, смотря по тамошнему делу. А нашего государского не токмо гневу на тебя к ведомой плутости сына твоего, — ни слова нет; а мира сего тленного и вихров, исходящих от злых человек, не перенять, потому что во всем свете рассеяни быша, точию бо человеку душою пред богом не погрешить, а вихры злые, от человек нашедшие, кроме воли божией что могут учинити? Упование нам бог, а прибежище наше Христос, а покровитель нам есть дух святый.
И почему было Москве царством быть, и хто то знал, что Москве государством слыть?
Были тут по Москве-реке села красные, хорошы боярина Кучка Стефана Ивановича.[1071] И бысть у Кучка боярина два сына красны, и не было столь хорошых во всей Руской земле. Изведав про них князь Данило Суздальский[1072] и спроси у боярина Кучка Ивановича двух сынов к собе во двор с великим прением. И глагола: «Аще не дашь сынов своих ко мне во двор, и яз-де на тобя с войной приду, и тобя мечем погублю, и села твои красные огнем пожгу». И боярин Кучко Стефан Иванович убояся грозы князя Данила Суздальсково и отдав сынов обоих своих князю Данилу Суздальскому. И князю же Данилу Суздальскому полюбилися оба сынови Кучковы, почал их любити, и пожалова их — одного в стольники и другаго в чашники.
И приглянулись оне Данилове княгине Улите Юрьевне,[1073] и уязви дьявол ея блудною похотью, возлюби красоту лица их; и дьявольским возжелением зжилися любезно. И здумали извести князя Данила. И мысля Кучка боярина дети со княгиною, како предати злой смерти. И умыслиша ехати поля смотрити зайца лову. И поехав князь Данило с ними на поле и отъехав в дебрии, и нача Кучковы дети предавати злой смерти князя Данила. Князь ускоче на коне своем в рощу, частоте леса, и бежав зле[1074] Оку-реку, остав конь свой. Оне же злии, аки волцы лютии, напрасно[1075] хотя восхитити его, и в торопях и сами во ужасте иска его, и не могоша надти его, но токмо нашед коня его.
Князь же добежав зле Оку-реку до перевоза, и нечево дати перевозчику перевозного, токмо с руки перстень злат. Перевозщик глаголаше: «Лихи-де вы люди оманчивы, како перевези за реку вас, и удете не заплатя перевознаго». А не познав его, что князь есть. Перевозчик же приехавше блиско ко брегу и протянув весло: подай-де перстень на весло перевознаго. Князь же возложыв на весло свой перстень злат, перевозщык взяв перстень к собе, и отпехнувся в перевозне за Оку-реку, и не перевез его.
Князь побеже зле Оку-реку, бояся за собою людей погонщиков. И наста день той к вечеру темных осенных ночей. И не весть, где прикрытися: пусто место в дебрии. И нашед струбец, погребен ту был упокойный мертвый. Князь же влезе в струбец той, закрывся, забыв страсть[1076] от мертвого. И почии нощь темну осенную до утрия.
Сынове же боярина Кучка Ивановича быв в сетованье и в печали, во скорби велицей, что упустили князя Данила жыва с побоища ранена: «Лутче было нам не мыслити и не деяти над князем злого дела смертнаго; Ушел-де князь Данило ранен от нас в Володимер-град ко брату своему, ко князю Андрею Александровичю,[1077] и будеть князь Андрей к нам за то с войским, и принят будет от них злая казнь розноличная и смерть лютая, а тебе, княгина Улита Юрьевна, повешеной быть на воротех и зле ростриляной, или в землю по плечь жывой быть закопаной, что мы напрасно здумали зло на князя неправедно».
Злая же та княгина Улита, наполни ей дьявол в сердце злыи мысли на мужа своего, князя Данила Александровича, аки ярому змею яда лютаго, а дьявольским и сотониным навождением блудною похотью возлюбив милодобрех и наложников и сказа им, Кучковым детям, своим любовником, все по ряду: «Есть-де у нас пес выжлец. И как князь Данило поежжает на грозные побоища против тотаровей и крымских людей и заказывает мне поедучи: «Либо-де я от тотаровей или от крымских людей убит буду, или на поле случитце мне смерть безвестная, и в трупу человечье меня сыскать или опознать будет немошно, или и в полон возмут жыва меня тотаровя, и которой дорогой в кою страну свезут меня жыва в свою землю, и ты пошли искать меня своих дворян с тем со псом выжлетом, и вели им пусти пса того наперед проста[1078] и за ним самим ехати, и где будет я жыв свезен, и пес той дорогой дойдет меня, или на поле буду мертв без висти, или на побоище убит в трупу многаго человечья, и образ у меня у мертваго от кровавых ран переиначитце, не познать меня, и тот пес сыщет без оманки[1079] меня и мертвому мне почнет радоватися, а мертвое мое тело почнет лизать на радосте».
И на утрии княгина Улита того пса выжлеца дав им, своим любовником, и твердо им наказывала: «Где вы его, князя, со псом сыщете жыва, и тут ему скоро и смерти предайте без милости». Они же, злии, злаго ума от тоя злоядницы княгины Улиты наполнились, взяв пса того, и доехав того места, где князя Данила вчера ранили, и с того места пустиша напред собя пса выжлеца. И пес побеже, а они за ним скоро ехаша. И побежав пес зле Оку-реку, и добежав до того струпца упокойнаго, где ухоронися князь, и забив пес главу свою в струбец, а сам весь пес в струбец не вместися, и увиде пес государя своего, князя Данила, и нача ему радоватись ласково. Те же искомый его увидевше пса радующеся и хвостом машуще и, скоро скоча, скрывают покров струбца того и нашли тут князя Данила Александровича. И скоро ту князю смерть дают лютую, мечи и копьи прободоша ребра ему и отсекоша главу ему, в том же струбце покрыта тело его.
Той же благоверный князь Данило Александрович бысть четвертый мученик новый, прият мученическую смерть от прелюбодеяний жены своие. Первый мученики, Борис и Глеб, и Святослав,[1080] убьени быша от брата своего, окаянного Святополка, рекомого Поганогополка. Кучковы же дети приехав во град Суздаль, и привезли ризу кровавую князя Данила Александровича ко княгини его, и немного жыша со княгиной той в бесовском возжделением, сотониным законом связавшися, удручая тело свое блудною любовною похотию, скверня в прелюбодевствии.
Но скоро доходит весть в Володимер-град ко князю Андрею Александровичю, что здеяся таковое злоубивствие над братом его Данилом. Сыне же его, Ивану Даниловичю,[1081] внуку Александрову, остася младу сущу, но токмо пяти лет и трех месяц, и храняше его и соблюде его верный слуга бысть князю Данилу, именем Давыд Тярдемив, храняше его втаи два месяца. И зжалися той верный слуга Давыд о княже сыне Иване, и взяв его отай нощию, и паде на конь, и гнав с ним скоро ко граду Володимеру, ко князю Андрею Александровичю, по рождению к дядюшке его. И сказав слуга той Давыд князю Андрею все по ряду бывшое, что во граде Суздале содеяся злоубивствие над братом его Данилом.
Князь же Андрей зжалися по брате своем, аки князь Ярослав Владимерович[1082] по братьи своей, по Борисе, и Глебе, и по Святославе, на окаяннаго злаго братоубийца Святополка, нарекомого Поганого полка. И собра Ярослав новгородцев войска, и бога собе в помощь призывая, и шед ратию, и отмстив кровь праведну братьи своей, Бориса, и Глеба, и Святослава, победив окаянного Святополка Поганогополка. Такоже сий новый Ярослав, князь Андрей Александрович, прослезився горце[1083] по брате своей, князе Даниле Суздальском, и воздев руце на небо, и рече со слезами: «Господи, владыко, творце и всему создатель, мстил еси ты кровь праведну Бориса и Глеба князю Ярославу на окаянного Святополка. Такоже, господи владыко, мсти кровь сию неповинную, мне грешному, брата моего, князя Данила, на злых сих блудников, наложников тоя бляди Улитки, несытых их плотских, блудных, скверных, грязных похотей, бесовских угодных дел, связанья их сотонина закона. Святополк окаянный братоубивство сотворив, очи его злыи прельстися несытии сребра, и злата, и имения многаго, власть царствати сего света на един час восхотев, а небеснаго царства во веки отринух, а во дне адове вовеки мучение возлюбив. Тако же и та блядь Улитка своего чрева блудныя, скверныя похоти несытовство всласть на един час в бескорывство приим, не токмо небеснаго царьства отринувся, но и сего света власть, и злато, и сребро, и ризы многоценный отринув, но возлюби скверность блудную, похоть чреву, несытость, возляже с теми наложники на един час, сласть возлюби, всю земную красоту забыв, а стала ино аки ад изблева, похоть скверную вылья, невеста готовитце окаянному Святополку во дне адове, от сотаны дьявола закон приемлют вовеки мучение, мужа своего изгубих своими наложники, аки сотона со двема дьяволы».
И собра князь Андрей в Володимере-граде своего войска пять тысящь и поиде ко граду Суздалю. И слышав во граде Суздале Кучка боярина Стефана Ивановича дети, что идет на них из Володимера-града князь Андрей с войским, и обыде[1084] их страх и ужасть, что напрасно пролия кровь неповинную. И не возмогоша стати противо князя Андрея ратоватися, и бежа ко отцу своему, к Кучку боярину Стефану Ивановичю. Князь же Андрей своим воинством пришед в Суздаль-град. Суздальцы же не противишася ему, но токмо покоришася ему глаголюще: «Государю князь Андрей Александрович, мы бо не советники государю своему убоица[1085] князю Данилу, но не вемыи, что жена его злую смерть ему в кий час получи и можем тобе, князю Андрею, пособьствовати на слых тех изменников». И взяв княгину Улиту, и казня всякими муками розноличными, и предаде ея смерти лютое, что она, злая, таковаго безтутства,[1086] детеля[1087] бога не убояшася и вельможь, всяких людей не усрамишась, а от добрых жен укору и посмеху не постыдешася, мужа своего злой смерти предала, и сама ту же злую смерть прия.
И собрався суздальцев три тысячи войска ко князю Андрею пособъствовати, и поидоша князь Андрей со всею силою на боярина Кучка Стефана Ивановича. И не было у Кучка боярина круг[1088] его красных сел ограды каменныя, ни острогу деревянного, и немного возмог Кучко боярин боем битися. И не вдолге князь Андрей своей силою войскою емлет приступом селы и слободы красныя Кучка боярина, и самого его, Кучка боярина, и с его детми в полон емлет. И куют их в железа крепкие, и казнят его и з детми его всякими казнями розноличными лютыми. И ту Кучко боярин и своими детми злую смерть приять в лето 6797[1089] месяца марта в 17 день.
Князь же Андрей Александровичь отмстив кровь брата своего, победив Кучка боярина и злых убиец князя Данила, брата своего, а детей Кучка боярина и все именье богатства его розграбиша, а сел и слобод красных еще не позжгоша огнем. И воздаде славу богу на радосте, и почии ту до утрия. И на утрии востав и посмотрив по тем красным селам и слободам, и вложы бог в сердце князю Андрею мысль: те села и слободы добре ему красны полюбилися, и мысли во уме своем уподобися ту граду быть. И воздохнув из глубины сердца своего, и помолився богу со слезами, и возрев на небо, и рече: «Боже вседержителю, творче и всему создатель, просвяти, господи, место сие, уподобися граду быти и церквам божиим, подаж ми, господи, помощь хотения мысли моея устроити». И оттоле князь Андрей седе в тех красных селах и слободах жительствовати, во граде же Суздале и в Володимере посажая державъствовати сына своего Георгия, а плямника[1090] своего, брату сына, Ивана Даниловича, к собе взяв и воспитав его до возраста в добре наказании.
Той же благоверный князь Андрей Александрович созижде церковь святыя богородицы честнаго и славнаго ея Благовещенья, но невелику сущи, древянную, и бога в помощь собе призывающи и пречистую его богоматерь. Таже нача и град основати около тех красных сел по Москве-реке, бога собе в помощь призывая, с ним же пособствова суздальцы, и володимерцы, и ростовцы, и все окрестные. Ту и соверши град божию помощию, и устрой, и башни здела, и все градное устрой в лета 6799[1091] месяца июля в 27 день на память святого великомученика Пантелеймона. И оттоле нача именоватися и прославися град той Москва.
Даниил Александрович, князь Московский.
Миниатюра. Конец XVII в.
«Титулярник» (ГПБ, Эрмитажное собр., № 440, л. 27).
Лета 7105[1092] декабря в день было в болшом озере Ростовском сьеждялися судии всех городов, имена судиям: Белуга Ярославская, Семга Переяславская, боярин и воевода Осетр Хвалынского моря, окольничей был Сом, больших Волских предел,[1093] судные мужики Судок да Щука-трепетуха.
Челом били Ростовского озера жильцы, Лещ да Головль, на Ерша на щетину по челобитной. А в челобитной их написано было: «Бьют челом и плачутца сироты божии и ваши крестьянишька, Ростовскаго озера жильцы, Лещ да Головль. Жалоба, господа, нам на Ерша на Ершова сына, на щетинника на ябедника, на вора на разбойника, на ябедника на обманщика, на лихую, на раковые глаза, на вострые щетины, на худово недоброво человека. Как, господа, зачалось озеро Ростовское, дано в вотчину на век нам после отцев своих, а тот Ерш щетина, ябедник, лихой человек, пришел из вотчины своей, из Волги из Ветлужскаго поместья из Кузьмодемянскаго стану, Которостью-рекою к нам в Ростовское озеро з женою своею и з детишками своими, приволокся в зимную пору на ивовых санишках и загрязнился и зечернился, что он кормился по волостям по дальним и был он в Черной реке, что пала она в Оку-реку, против Дудина монастыря.
И как пришел в Ростовское озеро и впросился у нас начевать на одну ночь, а назвался он крестиянином. И как он одну ночь переначевал, и он вопрошался у нас в озеро на малое время пожить и покормитися. И мы ему поверили и пустили ево на время пожить и покормитися и з женишком и з детишками. А пожив, итти было ему в Волгу, а жировать ему было в Оке-реке. И тот воришько Ершь обжился в наших вотчинах в Ростовском озере, да подале нас жил и з детьми расплодился, да и дочь свою выдал за Вандышева сына и росплодился с племянем своим, а нас, крестиян ваших, перебили и переграбили, и из вотчины вон выбили, и озером завладели насильством з женишком своим и з детишьками, а нас хощет поморить голодною смертию. Смилуйтеся, господа, дайте нам на него суд и управу».
И судии послали пристава Окуня по Ерша по щетину, велели поставить. И ответчика Ерша поставили перед судиями на суде. И суд пошел, и на суде спрашивали Ерша:
«Ершь щетина, отвечай, бил ли ты тех людей и озером и вотчиною их завладел?»
И ответчик Ершь перед судиями говорил: «Господа мои судии, им яз отвечаю, а на них яз буду искать безчестия своего, и назвали меня худым человеком, а яз их не бивал и не грабливал и не знаю, ни ведаю. А то Ростовское озеро прямое мое, а не их, из старины дедушьку моему Ершу Ростовскому жильцу. А родом есьми аз истаринший[1094] человек, детишка боярские,[1095] мелких бояр по прозванию Вандышевы, Переславцы. А те люди, Лещ да Головль, были у отца моего в холопях. Да после, господа, яз батюшка своего, не хотя греха себе по батюшкове душе, отпустил их на волю и з женишками и з детишьками, а на воле им жить за мною во хрестиянстве, а иное их племя и ноне есть у меня в холопях во дворе. А как, господа, то озеро позасохло в прежние лета и стало в томь озере хлебная скудость и голод велик, и тот Лещь да Головль сами сволоклися на Волгу-реку и по затонам розлилися. А ныне меня, бедново, отнють продают напрасно. И коли оне жили в Ростовскомь озере, и оне мне никогда и свету не дали, ходят поверх воды. А я, господа, божиею милостию и отцовымь благословениемь и материною молитвою не чмуть,[1096] ни вор, ни тать и ни разбойник, а полишнаго[1097] у меня никакова не вынимывали, живу я своею силою и правдою отеческою, а следом ко мне не прихаживали и напраслины никакой не плачивал. Человек я доброй, знают меня на Москве князи и бояря и дети боярские, и головы стрелецкие, и дьяки и подьячие, и гости торговые, и земские люди, и весь мир во многих людях и городех, и едят меня в ухе с перцемь и шавфраномь и с уксусомь, и во всяких узорочиях, а поставляють меня перед собою чесно на блюдах, и многи люди с похмеля мною оправливаютца».
И судии спрашивали Леща с товарищи: «Что Ерша еще уличайте ли чем?»
И Лещь говорил: «Уличаем божиею правдою да кресным целованием[1098] и вами, праведными судиями».
«Да сверх кресново целования есть ли у нево, Ерша, на то Ростовское озеро какое письмо или какие даные или крепости какие не буть?»
И Лещь сказал: «Пути-де у нас и даные утерялися, а сверх тово и всем ведамо, что то озеро Ростовское наше, а не Ершево. И как он, Ершь, тем озером завладел сильно,[1099] и всем то ведамо, что тот Ершь лихой человек и ябедник и вотчиною нашею владеет своим насильством».
И Лещь с товарищем слалися: «Сшлемся, господа, из виноватых,[1100] на доброво человека, а живет он в Новгородском уезде в реке Волге, а зовут его рыба Лодуга, да на другово доброво человека, а живет он под Новымгородом в реке, зовут его Сигом. Шлемся, господа наши, что то Ростовское озеро из старины наше, а не Ершово».
И судии спрошали Ерша щетинника: «Ершь щетинник, шлесьса ли ты на Лещеву общую правду?» И Ершь им говорил: «Господа праведные судии, Лещь с товарищи своими люди прожиточные, а я человек небогатой, а съезд у меня вашим посылочным людям и пожитку нет, по ково посылка починать. А те люди в дал нем разстоянии, шлюся на них в послушество, что оне люди богатые, а живут на дороге. И оне хлеб и соль с теми людми водят меж собою».
И Лещь с товарищем: «Шлемся, господа, из виноватых на доброво человека, а живет он в Переславском озере, а зовут его Селдь рыба».
И Ершь так говорил: «Господа мои судии, Лещь Сигу да Лодуге и Сельди по племяни,[1101] промеж собою ссужаютьца,[1102] и они по Леще покроют».
И судии спрашивали Ерша: «Ершь щетина, скажи нам, почему тебе те люди недруги,[1103] а живешь ты от них подалеку?» И Ершь говорил так: «Дружбы у нас и недружбы с Сигом и с Лодугою и з Сельдию не бывало, а слатся на них не смею, потому что путь дальней, а езду платить нечем,[1104] а се Лещь — он с ними во племяни».
И судии спрашивали и приговорили Окуню приставу[1105] сьездити по те третие, на коих слалися в послушество на общую правду, и поставити их пред судиями. И пристав Окунь поехал по правду и взял с собою понятых Мня. И Мень ему отказал: «Что ты, братец, меня хощешь взять, а я тебе не пригожуся в понятые — брюхо у меня велико, ходити я не могу, а се у меня глаза малы, далеко не вижу, а се меня губы толсты, перед добрыми людьми говорить не умею».
И пристав Окунь отпустил Мня на волю да взял в понятые Язя да Саблю да мелкого Молю с пригоршни и поставил правду пред судиями.
И судии спрашивали Сельди да Лодуга и Сига: «Скажите, что ведаете промеж Леща да Ерша, чье из старины то Ростовское озеро было?»
И правду сказали третие: «То-де озеро из старины Лещево да Головлево». И их оправили.[1106] «Господа, — люди добрые, а крестияня они божии, а кормятся своею силою, а тот Ершь щетина лихой человек, поклепщик бедо,[1107] обманщик, воришько, воришько-ябедник, а живет по рекам и по озерам на дне, а свету мало к нему бываеть, он таков, что змия ис-под куста глядить. И тот Ерш, выходя из реки на устье, да обманывает большую рыбу в неводы, а сам и вывернетца он, аки бес. А где он впроситца начевать, и он хочет и хозяина-то выжить. И как та беда разплодился, и он хочеть и вотчинника-то посесть, да многих людей ябедничеством своим изпродал и по дворам пустил, а иных людей пересморкал. А Ростовское озеро Лещево, а не Ершово».
И судии спрашивали у Ерша: «Скажи, Ершь, есть ли у тебя на то Ростовское озеро пути и даные и какие крепости?»[1108] И Ершь так говорил: «Господа, скажу я вам, были у меня пути и даные и всякие крепости на то Ростовское озеро. И грех ради моих в прошлых, господа мои, годех, то Ростовское озеро горело с-Ыльина дни да до Семеня дни Летоначатьца, а гатить было в тое поры нечем, потому что старая солома придержалася, а новая солома в тое пору не поспела. Пути у меня и даные згорели».
И судии спрашивали: «Скажите вы про тово Ерша; назвался он добрым человеком, да знают-де ево князья и бояря, и дворяня и дети боярские, и дьяки и подьячие, и гости и служивые люди, и земские старосты, что он доброй человек, родом сын боярской Вандышевых, Переславцы».
«А мы, господа, стороны, про нево скажем вправду. Знают Ерша на Москве бражники и голыши и всякие люди, которым не сойдетца купить добрые рыбы, и он купит ершев на полденьги, возмет много есть, а более того хлеба разплюеть, а досталь[1109] собакам за окно вымечють или на кровлю выкинуть. А из старины словут Вандышевы, Переславцы, а промыслу у них никаково нет, опричь плутовства и ябедничества, что у засельских холопей. Да, чаю, знает ево и воевода Осетр Хвалынскаго моря да Сом з большим усом, что он, Ершь, вековой обманщик, и обайщик, и ведомой воришко».
И судии спрашивали Осетра: «Осетр, скажи нам про тово Ерша, что ты про нево ведаешь?»
И Осетр, стоячи, молвил: «Право, я вам ни послух, ни что, а скажу про Ерша правду. Знают Ерша на Москве князи и бояря и всяких чинов люди. Толко он — прямой вор, а меня он обманул, а хотел вам давно сказать, да, право, за соро́м не смел сказать, а ныне прилучилося сказать. И еще я вам скажу, как Ершь меня обманул, когда было яз пошел из вотчины своей реки Которости к Ростовскому озеру, и тот Ерш встретил меня на устье, пустил до озера да назвал меня братом. И яз начался ево добрым человеком да назвал ево противу братом. И он меня спросил: «Брате Осетр, далечаль ты идеш?» И яз ему спроста сказал, что иду в Ростовское озеро жировать. И Ерш рече: «У меня перешиб,[1110] брате мой милый Осетр, жаль мне тебя, не погинь ты напрасно, а ныне ты мне стал не в чужих. Коли яз пошел из вотчины своей, из Волги-реки, Которостию-рекою к Ростовскому озеру, и тогда яз был здвоя тобя и толще и шире, и щоки мои были до передняго пера, а глава моя была что пивной котел, а очи что пивные чаши, а нос мой был карабля заморскаго, вдол меня было сем сажен, а поперек три сажени, а хвост мой был что лодейной парус. И яз бока свои о берег отер и нос переломал, а ныне ты, брате, видиш и сам, каков яз стал: и менши тобя и дороства моего ничего нет». И яз ему, вору, поверил и от него, блядина сына, назат воротился, а в озеро не пошел, а жену и детей з голоду поморил и племя свое розпустил, а сам одва чуть жив пришел, в Нижнее под Новгород не дошел, в реке и зимовал».
А Сом воевода, уставя свою непригожую рожу широкую и ус роздув, почал говорить: «Право, он прямой человек ведомой вор: мне он не одно зло учинил — брата моево, болшево Сома, затащил в невод, а сам, аки бес, в ячейку и вывернулся. А когда брат мой, болшей Сом, вверх по Волге-реке шел, и тот Ершь щетина, ябедник и бездушник, встретил ево, брата моево, и почал с ним говорить. А в тое время брата моево неводом обкидали и з детьми, а тот Ершь стал говорить: «Далече ли ты, дядюшка Сом, видишь?» И брат мой спроста молвил: «Я-де вижу Волгу с вершины и до устия». А тот Ершь насмеялся: «Далече ты, дядюшка Сом, видишь, а я недалеко вижу, толко вижу, что у тебя за хвостом». А в те поры брата моего и з детми рыболовы поволокли на берег, а он, вор Ершь щетина, в малую ячейку из неводу и вывернулся, аки бес, а брата моево на берег выволокли да обухами и з детми прибили, и Ершь скачет да пляшет, а говорит: «А дак-де нашево Обросима околачивают». Ершь — ведомой вор».
И судии в правду спрашивали и приговорили Лещу с товарищем правую грамоту дать. И выдали Лещу с товарищи Ерша щетину головою.
Беда от бед, а Ершь не ушел от Леща и повернулса к Лещу хвостом, а сам почал говорить: «Коли вам меня выдали головою, и ты меня, Лещь с товарищем, проглоти с хвоста».
И Лещь, видя Ершево лукавство, подумал Ерша з головы проглотить, ино костоват добре, а с хвоста уставил щетины, что лютые рогатины или стрелы, нельзе никак проглотить. И оне Ерша отпустили на волю, а Ростовским озером по-прежнему стали владеть, а Ершу жить у них во крестиянех. Взяли оне, Лещь с товарищем, на Ерша правую грамоту, чтобы от нево впредь беды не было какой, а за воровство Ершево велели по всем бродом рыбным и по омутом рыбным бить ево кнутом нещадно.[1111]
А суд судили: боярин и воевода Осетр Хвалынскаго моря да Сом з болшим усом, да Щука-трепетуха, да тут же в суде судили рыба Нелма да Лосось, да пристав был Окунь, да Язев брат, а палач бил Ерша кнутом за ево вину — рыба Кострашь. Да судные избы был сторож Мен Чернышев да другой Терской, в понятых были староста Сазан Ильменской да Рак Болотов, да целовальник переписывал животы и статки[1112] пять или шесть Подузов Красноперых, да Сорок з десеть, да с пригоршни мелково Молю, да над теми казенными целовальники, которые животы Ершевы переписывали в Розряде, имена целовальником — Треска Жеребцов, Конев брат. И грамоту правую на Ерша дали.
И судной список писал вину Ершову подьячей, а печатал грамоту дьяк Рак Глазунов, печатал левою клешнею, а печать подписал Стерлеть с носом, а подьячей у записки в печатной полате — Севрюга Кубенская, а тюремный сторож — Жук Дудин.
В некоих местех живяше два брата земледелцы, един богат, други убог. Богаты же ссужая много лет убогова и не може исполнити скудости его. По неколику времени прииде убоги к богатому просити лошеди, на чемь ему себе дров привести. Брат же ему не хотяше дати ему лошеди и глагола ему: «Много ти, брате, ссужал, а наполнити не мог». И егда даде ему лошадь, он же вземь, нача у него хомута просити. И оскорбися на него брат, нача поносити убожество его, глаголя: «И того у тебя нет, что своего хомута». И не даде ему хомута.
Поиде убогой от богатого, взя свои дровни, привяза за хвост лошади, поеде в лес и привезе ко двору своему и забы выставить подворотню и ударив лошадь кнутом. Лошедь же изо всеи мочи бросися чрез подворотню с возом и оторва у себя хвост.
И убоги приведе к брату своему лошадь без хвоста. И виде брат его, что у лошеди ево хвоста нет, нача брата своего поносити, что лошадь, у него отпрося, испортил, и, не взяв лошади, поиде на него бить челом во град к Шемяке судии.
Брат же убоги, видя, что брат ево пошел на него бити челом, поиде и он за братом своим, ведая то, что будет на него из города посылка, а не ити, — ино будет езд[1113] приставом платить.
И приидоша оба до некоего села, не доходя до города. Богатый прииде начевати к попу того села, понеже ему знаем. Убогий же прииде к тому же попу и, пришед, ляже у него на полати. А богатый нача погибель сказывать своей лошади, чего ради в город идет. И потом нача поп з богатым ужинати, убогова же не позовут к себе ясти. Убогий же нача с полатей смотрети, что поп з братом его ест, и урвася с полатей на зыпку и удави попова сына до смерти. Поп также поеде з братом в город бити челом на убогова о смерти сына своего.
И приидоша ко граду, иде же живяше судия. Убогий же за ними же иде. Поидоша через мост в город. Града же того некто житель везе рвом в баню отца своего мыти. Бедный же веды[1114] себе, что погибель ему будет от брата и от попа, и умысли себе смерти предати, бросися прямо с мосту в ров, хотя ушибьтися до смерти. Бросяся, упаде на старого, удави отца у сына до смерти; его же поимаше, приведоша пред судию. Он же мысляше, как бы ему напастей избыти и судии что б дати. И ничего у себе не обрете, измысли, взя камень и, завертев в плат и положи в шапку, ста пред судиею. Принесе же брат его челобитную на него исковую в лошеди и нача на него бити челом судии Шемяке.
Выслушав же Шемяка челобитную, глаголя убогому: «Ответцай!» Убогий же, не веды, что глаголати, вынял из шапки тот заверчены камень, показа судии и поклонися. Судия же начаялся,[1115] что ему от дела убоги посулил, глаголя брату ево: «Коли он лошади твоей оторвал хвост, и ты у него лошади своей не замай до тех мест,[1116] у лошеди выростет хвост. А как выростет хвост, в то время у него и лошадь свою возми».
И потом нача другий суд быти. Поп ста искати смерти сына своего, что у него сына удави. Он же также выняв из шапки той же заверчены плат и показа судие. Судиа же виде и помысли, что от другова суда други узел сулит злата, глаголя попу судия: «Коли-де у тебя ушип сына, и ты-де атдай ему свою жену попадью до тех мест, покамест у пападьи твоей он добудет ребенка тебе. В то время возми у него пападью и с ребенком».
И потом нача трети суд быти, что, бросясь с мосту, ушиб у сына отца. Убогий же, выняв заверчены из шапки той же камень в плате, показа в третие судие. Судия же начаяся, яко от третьего суда трети ему узол сулить, глаголя ему, у кого убит отец: «Взыди ты на мост, а убивы отца твоего станеть под мостом, и ты с мосту вержися сам на его, такожде убий его, яко же он отца твоего».
После же суда изыдоша исцы со ответчиком ис приказу. Нача богаты у убогова просити своей лошади, он же ему глагола: «По судейскому указу как-де у ней хвост выростеть, в ту-де тебе пору и лошадь твою отдам». Брат же богаты даде ему за свою лошадь пять рублев, чтобы ему и без хвоста отдал. Он же взя у брата своего пять рублев и лошадь его отда.
Той же убоги нача у попа просити попадьи по судейскому указу, чтоб ему у нее ребенка добыть и, добыв, попадью назад отдать ему с робенком. Поп же нача ему бити челом, чтоб у него попадьи не взял. Он же взя у него десять рублев.
Той же убоги нача и третиему говорить исцу: «По судейскому указу я стану под мостом, ты же взыди на мост и на меня тако ж бросися, яко ж и аз на отца твоего». Он же размишляя себе: «Броситися мне — и ево-де не ушибить, а себя разшибьти». Нача и той с ним миритися, даде ему мзду, что броситися на себя не веле.
И со всех троих себе взя.
Судиа шь высла человека ко ответчику и веле у него показанние три узлы взять. Человек же судиин нача у него показанный три узла просить: «Дай-де то, что ты из шапки судне казал в узлах, велел у тебя то взяти». Он же выняв из шапки завязаны камень и показа. И человек ему нача говорить: «Что-де ты кажеш камень?» Ответчик же рече: «То судии и казал». Человек ему нача его вопрошати: «Что то за камень кажешь?» Он же рече: «Я-де того ради сей камень судье казал, кабы он не по мне судил, и я тем камнем хотел его ушибти».
И пришед человек и сказал судье. Судья же, слыша от человека своего, и рече: «Благодарю и хвалю бога моего, что я по нем судил: ак бы я не по нем судил, и он бы меня ушиб».
Потом убогий отыде в дом свой, радуйся и хваля бога. Аминь.
Не в коем государстве добры и честны дворянин вновь пожалован поместицом малым.
И то ево поместье меж рек и моря, подле гор и поля, меж дубров и садов и рощей избраных, езерь[1117] сладководных, рек многорыбных, земель доброплодных. Там по полям пажити видети скотопитательных пшениц и жит различных; изобилны по лугам травы зеленящия, и разноцветущи, цветов сличных[1118] прекрасных и благовонных несказанно. По лесам древес — кедров, кипарисов, виноградов, яблонь и груш и вишень и всякого плодного масличья — зело много; и толико премного и плодовито, что яко само древесие человеческому нраву самохотне служит, преклоняя свои вершины и розвевая свои ветви, пресладкия свои плоды обьявляя.
В садех же и дубровах птиц преисполнено и украшено — пернатых и краснопеснивых сиринов и попугаев, и струфокамилов,[1119] и иных птах, служащих на снедь человеческому роду. На голос кличещему человеку прилетают, на двор и в домы, и в окны и в двери приходят. И кому какая птица годна, тот ту себе, избрав, взмет, а остаточных прочь отгоняет.
А по мори пристанищ корабелных и портов утешных и утишах[1120] добрых без числа много там. Насадов и кораблей, шкун, каторг, бус и лодей, стругов и лоток, паюсков, кояков и карбусов неисчетныи тьме тысящи, со всякими драгоценными заморскими товары безпрестанно приходят: з бархоты и отласы, со златоглавы и оксамиты,[1121] и с олтабасы,[1122] и с коберцами,[1123] и с камками. И отходят и торгуют без пошлин.
А по краям и берегам морским драгоценных камней — акинфов, алмазов, яхонтов, изумрудов драгоценных, бисеру и жемчугу — добре много. А по дну морскому песков руд златых и сребреных, и медных и оловяных, мосяровых[1124] и железных, и всяких кружцов[1125] несказанно много.
А по рекам там рыбы — белугов, осетров и семги, и белых рыбиц и севрюг, стерледи, селди, лещи и щуки, окуни и караси, и иных рыб — много. И толико достаточно, яко сами под дворы великими стадами подходят, и тамошние господари, из домов не исходя, но из дверей и из окон и руками, и удами, и снастями, и баграми ловят.
А по домам коней стоялых — аргамаков, бахматов, иноходцев, — кур и овец, и лисиц и куниц, буйволов и еленей, лосей и соболей и бобров, зайцев и песцов, и иных, одевающих плоть человеческую во время ветров, — безчисленно много.
А за таким великим приходом той земли не бывает снегов, не знают дождя, грозы не видеть, и что зима — отнюдь не слыхать. И таких зверей и шубы людем непотребны.
Да там же есть едина горка не добре велика, а около ея будеть 90 миль полских. А около тоя горки испоставлено преукрашенных столов множество, со скатертми и с убрусами и с ручниками, и на них ключи и мисы златыя и сребреныя, хрустальныя и стеклянныя, и различных яств с мясными и с рыбными, с посными и скоромными, ставцы,[1126] и сковороды, и сквородки, лошки и плошки. А на них колобы и колачи, пироги и блины, мясныя части и кисель, рыбныя звены и ухи, гуси жареныя и журавли, лебеди и чапли и индейския куры, и курята и утята, кокоши[1127] и чирята, кулики и тетеревы, воробьи и цыплята, хлебы ситныя и пирошки, и сосуды с разными напитками. Стоят велики чаны меду, сороковыя бочки вина, стоновыя делвы[1128] ренскова и рамонеи, балсамов[1129] и тентинов, и иных заморских драгоценных питий множество много. И браги, и бузы, и квасу столь множество, что и глядеть не хочется.
А кто-либо охотник и пьян напьется, ино ему спать довольно нихто не помешает: там усланы постели многия, перины мяхкия пуховыя, изголовья, подушки и одеяла. А похмельным людям также готово похмельных ядей соленых, капусты великия чаны, огурцов и рыжиков, и грушей, и редки, и чесноку, луку и всякия похмелныя яствы.
Да там же есть озеро не добре велико, исполненно вина двойнова. И кто хочет, испивай, не бойся, хотя вдруг по две чаши. Да тут же близко пруд меду. И тут всяк пришед — хотя ковшем или ставцом, припадкою или горьстью, — бог в помощь, напивайся. Да близко ж тово целое болото пива. И ту всяк пришед пей да и на голову лей, коня своего мой да и сам купайся, и нихто не оговорит, ни слова молвит. Там бо того много, а все самородно. Всяк там пей и ежь в свою волю, и спи доволно, и прохлаждайся любовно.
А около гор и по полям, по путем и по дорогам, перцу валяется что сорю,[1130] а корицы, инбирю — что дубова коренья. А онис и гвоздика, шаврань и кардамон, и изюмныя и винные ягоды, и виноград на все стороны лопатами мечут, дороги прочищают, чтобы ходить куды глаже. А нихто тово не подбирает, потому что всего там много.
А жены там ни прядут, ни ткут, ни платья моют, ни кроят, ни шьют, и потому что всякова платья готоваго много: сорочек и порт мужеских и женских шесты повешены полны, а верхнева платья цветнова коробьи и сундуки накладены до кровель, а перстней златых и сребреных, зарукавей,[1131] цепочек и монистов без ларцев валяется много — любое выбирай да надевай, а нихто не оговорит, не попретит ни в чем.
А кроме там радостей и веселья, песень, танцованья и всяких игр, плясанья, никакия печали не бывает. Тамошняя музыка за сто миль слышать. Аще кому про тамошней покой и веселье сказывать начнешь, никако ничто тому веры не пойме, покамест сам увидит и услышит.
И кто изволит до таких тамошних утех и прохладов, радостей и веселья ехать, и повез бы с собою чаны с чанички и с чянны, бочки и бочерочки, ковши и ковшички, братины и братиночки, блюда и блюдички, торелки и торелочки, ложки и ложечки, рюмки и рюмочки, чашки, ножики, ножи и вилочки, ослопы[1132] и дубины, палки, жерди и колы, дреколие, роженье,[1133] оглобли и каменья, броски и уломки,[1134] сабли и мечи и хорзы, луки, сайдаки[1135] и стрелы, бердыши, пищали и пистолеты, самопалы, винтовки и метлы, — было бы чем от мух пообмахнутися.
А прямая дорога до тово веселья от Кракова до Аршавы и на Мозовшу, а оттуда на Ригу и Ливлянд,[1136] оттуда на Киев и на Подолеск, оттуда на Стеколню и на Корелу, оттуда на Юрьев и ко Брести, оттуда к Быхову и в Чернигов, в Переяславль и в Черкаской, в Чигирин и Кафимской. А кого перевезут Дунай, тот домой не думай.
А там берут пошлины неболшия: за мыты,[1137] за мосты и за перевозы — з дуги по лошади, с шапки по человеку и со всево обозу по людям.
А там хто побывает, и тот таких роскошей век свой не забывает.
Бысть неки бражник, и зело много вина пил во вся дни живота своего, а всяким ковшом господа бога прославлял, и чяс-то в нощи богу молился. И повеле господь взять бражникову душу, и постави ю́ у врат святаго рая божия, а сам ангел и прочь пошел.
Бражник же начя у врат рая толкатися, и приде ко вратам верховный апостол Петр, и вопроси: «Кто есть толкущися у врат рая?» Он же рече: «Аз есмь грешны человек бражник, хощу с вами в раю пребыти». Петр рече: «Бражником зде не входимо!» И рече бражник: «Кто ты еси тамо? Глас твой слышу, а имени твоего не ведаю». Он же рече: «Аз есть Петр апостол». Слышав сия бражник, рече: «А ты помниши ли, Петре, егда Христа взяли на распятие, и ты тогда трижды отрекся еси от Христа? О чем ты в раю живеши?» Петр же отъиде прочь посрамлен.
Бражник же начя еще у врат рая толкатися. И приде ко вратом Павел апостол, и рече: «Кто есть у врат рая толкаетца?» — «Аз есть бражник, хощу с вами в раю пребывати». Ответа Павел: «Бражником зде не входимо!» Бражник рече: «Кто еси ты, господине? Глас твой слышу, а имени твоего не вем». —«Аз есть Павел апостол». Бражник рече: «Ты еси Павел! Помниш ли, егда ты первомученика Стефана камением побил? Аз, бражник, никово не убил!» И Павел апостол отъиде прочь.
Бражник же еще начя у врат толкатися. И приде ко вратом рая царь Давыд: «Кто есть у врат толкаетца?» — «Аз есть бражник, хощу с вами в раю пребыти». Давыд рече: «Бражником зде не входимо!» И рече бражник: «Господине, глас твой слышу, а в очи тебя не вижу, имени твоего не вем». —«Аз есть царь Давыд».
И рече бражник: «Помниши ли ты, царь Давыд, егда слугу своего Урию послал на службу[1138] и веле ево убити, а жену ево взял к себе на постелю? И ты в раю живеши, а меня в рай не пущаеши!» И царь Давыд отъиде проч посрамлен.
Бражник начя у врат рая толкатися. И приде ко вратом царь Соломон: «Кто есть толкаетца у врат рая?» — «Аз есть бражник, хощу с вами в раю быти». Рече царь: «Бражником зде не входимо!» Бражник рече: «Кто еси ты? Глас твой слышу, а имени твоего не вем». — «Аз есмь царь Соломон», Отвещав бражник: «Ты еси Соломон! Егда ты был во аде, и тебя хотел господь бог оставити во аде, и ты возопил: господи боже мой, да вознесетца рука твоя, не забуди убогих своих до конца! А се еще жены послушал, идолом поклонился, оставя бога жива, и четыредесять[1139] лет работал еси им![1140] А я, бражник, никому не поклонился, кроме господа бога своего. О чем ты в рай вшел?» И царь Соломон отъиде проч посрамлен.
Бражник же начя у врат рая толкатися. И приде ко вратом святитель Никола: «Кто есть толкущися у врат рая?» — «Аз есть бражник, хощу с вами в раю во царствие внити». Рече Никола: «Бражником зде не входимо в рай! Им есть мука вечная и тартар неисповедим!» Бражник рече: «Зане глас твой слышу, а имени твоего не знаю, кто еси ты?» Рече Никола: «Аз есть Николай». Слышав сия бражник, рече: «Ты еси Николай! И помниш ли: егда святи отцы были на вселенском соборе и обличили еретиков, и ты тогда дерзнул рукою на Ария[1141] безумнаго? Святителем не подобает рукою дерзку быти. В законе пишет: не уби, а ты убил рукою Ария треклятаго!» Николай, сия слышав, отъиде прочь.
Бражник же еще начя у врат рая толкатися. И приде ко вратом Иоанн Богослов, друг Христов, и рече: «Кто у врат рая толкаетца?» — «Аз есть бражник, хощу с вами в раю быти». Отвещав Иоанн Богослов: «Бражником есть не наследимо царство небесное, но уготованна им мука вечная, что бражником отнюдь не входимо в рай!» Рече ему бражник: «Кто есть тамо? Зане глас твои слышу, а имени твоего не знаю». — «Аз есть Иоанн Богослов». Рече бражник: «А вы с Лукою написали во Евангели: друг друга любяй. А бог всех любит, а вы пришельца ненавидите, а вы меня ненавидите. Иоанне Богослове! Либо руки своея отпишись, либо слова отопрись!» Иоанн Богослов рече: «Ты еси наш человек, бражник! Вниди к нам в рай». И отверзе ему врата.
Бражник же вниде в рай и сел в лутчем месте. Святи отцы почяли глаголати: «Почто ты, бражник, вниде в рай и еще сел в лутчем месте? Мы к сему месту не мало приступити смели». Отвеща им бражник: «Святи отцы! Не умеете вы говорить з бражником, не токмо что с трезвым!»
И рекоша вси святии отцы: «Буди благословен ты, бражник, тем местом во веки веков». Аминь.
Изволением господа бога и спаса нашего
Иисуса Христа вседержителя,
от начала века человеческаго.
А в начале века сего тленнаго
сотворил бог небо и землю,
сотворил бог Адама и Евву,
повелел им жити во святом раю,
дал им заповедь божественну:
и повелел вкушати плода винограднаго
от едемскаго[1142] древа великаго.
Человеческое сердце несмысленно и неуимчиво:
прелстился Адам со Еввою,
позабыли заповедь божию,
вкусили плода винограднаго
от дивнаго древа великаго;
и за преступление великое
господь бог на них разгневался,
и изгнал бог Адама со Еввою
из святаго раю, из едемского,
и вселил он их на землю, на нискую,
благословил их раститеся — плодитися
и от своих трудов велел им сытым быть,
от земных плодов.
Учинил бог заповедь законную: велел им браком и женитбам быть
для рождения человеческаго и для любимых детей.
Ино зло племя человеческо:
вначале пошло непокорливо,
ко отцову учению зазорчиво,
к своей матери непокорливо
и к советному другу обманчиво.
А се роди пошли слабы, добру убожливи,
а на безумие обратилися
и учел и жить в суете и в неправде,
в ечерине[1143] великое,
а прямое смирение отринули.
И за то на них господь бог разгневался, —
положил их в напасти великия,
попустил на них скорби великия
и срамныя позоры немерныя,
безживотие[1144] злое, сопостатныя находы,
злую, немерную наготу и босоту,
и безконечную нищету, и недостатки последние,
все смиряючи нас, наказуя
и приводя нас на спасенный путь.
Тако рождение человеческое от отца и от матери.
Будет молодец уже в разуме, в беззлобии,
и возлюбили его отец и мать,
учить его учали, наказывать,
на добрыя дела наставливать:
«Милое ты наше чадо,
послушай учения родителскаго,
ты послушай пословицы,
добрыя, и хитрыя, и мудрыя:
не будет тебе нужды великия,
ты не будешь в бедности великои.
Не ходи, чадо, в пиры и в братчины,[1145]
не садися ты на место бо́лшее,
не пей, чадо, двух чар заедину!
еще, чадо, не давай очам воли,
не прелщайся, чадо, на добрых, красных жен,
на отеческия дочери.
Не ложися, чадо, в место заточное,[1146]
не бойся мудра, бойся глупа,
чтобы глупыя на тя не подумали,
да не сняли бы с тебя драгих порт,
не доспели бы тебе позорства и стыда великаго
и племяни укору и поносу безделнаго!
Не ходи, чадо, х костарем[1147] и корчемникам,
не знайся, чадо, з головами кабацкими,
не дружися, чадо, з глупыми — не мудрыми,
не думай украсти-ограбити,
и обмануть-солгать и неправду учинить.
Не прелщайся, чадо, на злато и серебро,
не збирай богатства неправаго,
не бу́ди по́слух[1148] лжесвидетелству,
а зла не думай на отца и матерь
и на всякого человека,
да и тебе покрыет бог от всякого зла.
Не безчествуй, чадо, богата и убога,
а имей всех равно по единому.
А знайся, чадо, с мудрыми
и с разумными водися,
и з други надежными дружися,
которыя бы тебя злу не доставили».
Молодец был в то время се мал и глуп,
не в полном разуме и несовершен разумом;
своему отцу стыдно покоритися
и матери поклонитися,
а хотел жити, как ему любо.
Наживал молодец пятьдесят рублев,
залез он себе пятьдесят другов.
Честь его яко река текла.
Друго́вя к молотцу прибивалися,
в род-племя причиталися.
Еще у молотца был мил надежен друг —
назвался молотцу названой брат,
прелстил его речми прелесными,
зазвал его на кабацкой двор,
завел ево в ызбу кабацкую,
поднес ему чару зелена вина
и крушку поднес пива пьянова;
сам говорит таково слово:
«Испей ты, братец мой названой,
в радость себе, и в веселие, и во здравие!
Испей чару зелена вина,
запей ты чашею меду сладково!
Хошь и упьешься, братец, допьяна,
ино где пил, тут и спать ложися.
Надейся на меня, брата названова, —
я сяду стеречь-досматривать!
В головах у тебя, мила друга,
я поставлю крушку ишему[1149] сладково,
вскрай поставлю зелено вино,
близ тебя поставлю пиво пьяное,
зберегу я, мил друг, тебя накрепко,
сведу я тебя ко отцу твоему и матери!»
В те поры молодец понадеяся
на своего брата названого, —
не хотелося ему друга ослушатца:
принимался он за питья за пьяныя
и испивал чару зелена вина,
запивал он чашею меду слатково,
и пил он, молодец, пиво пьяное,
упился он без памяти
и где пил, тут и спать ложился:
понадеялся он на брата названого,
Как будет день уже до вечера,
а солнце на западе,
от сна молодец пробуждаетца,
в те поры молодец озирается:
а что сняты с него драгие порты,
чиры[1150] и чулочки — все поснимано:
рубашка и портки — все слуплено,
и вся собина[1151] у его ограблена,
а кирпичек положен под буйну его голову,
он накинут гункою кабацкою,[1152]
в ногах у него лежат лапотки-отопочки,
в головах мила друга и близко нет.
И вставал молодец на белы ноги,
учал молодец наряжатися:
обувал он лапотки,
надевал он гунку кабацкую,
покрывал он свое тело белое,
умывал он лице свое белое.
Стоя молодец закручинился,
сам говорит таково слово:
«Житие мне бог дал великое, —
ясти-кушати стало нечево!
Как не стало денги, ни полу денги, —
так не стало ни друга не полдруга,
род и племя отчитаются,
все друзи прочь отпираются».
Стало срамно молотцу появится
к своему отцу и матери,
и к своему роду и племяни,
и к своим прежним милым другом.
Пошел он на чюжу страну, далну, незнаему,
нашел двор, что град стоит,
изба на дворе, что высок терем,
а в ызбе идет велик пир почестей,
гости пьют, ядят, потешаются.
Пришел молодец на честен пир,
крестил он лице свое белое,
поклонился чюдным образом,
бил челом он добрым людем
на все четыре стороны.
А что видят мол отца люди добрые,
что горазд он креститися,
ведет он все по писанному учению, —
емлють его люди добрый под руки,
посадили ево за дубовой стол,
не в бо́лшее место, не в меншее, —
садят ево в место среднее,
где седят дети гостиные.
Как будет пир на веселие,
и все на пиру гости пьяны-веселы,
и седя все похваляютца.
Молодец на пиру невесел седит,
кручиноват, скорбен, нерадостен,
а не пьет, ни ест он, ни тешитца
и ничем на пиру не хвалитца.
Говорят молодцу люди добрыя:
«Что еси ты, доброй молодец?
зачем ты на пиру невесел седишь,
кручиноват, скорбен, нерадостен,
ни пьешь ты, ни тешышься,
да ничем ты на пиру не хвалишся?
Чара ли зелена вина до тебя не дохаживала?
или место тебе не по отчине твоей?
или малые дети тебя изобидили?
или глупый люди немудрыя
чем тебе молотцу насмеялися?
или дети наши к тебе неласковы?»
Говорит им, седя, доброй молодец:
«Государи вы, люди добрыя!
Скажу я вам про свою нужду великую,
про свое ослушание родителское
и про питье кабацкое,
про чашу медвяную,
про лестное питие пьяное.
Яз как принялся за питье за пьяное,
ослушался яз отца своего и матери, —
благословение мне от них миновалося,
господь бог на меня разгневался
и на мою бедность — великия
многия скорби неисцелныя
и печали неутешныя,
скудость и недостатки, и нищета последняя.
Укротила скудость мой речистой язык,
изъсушила печаль мое лице и белое тело.
Ради того мое сердце невесело,
а белое лице унынливо,
и ясныя очи замутилися, —
все имение и взоры у мене изменилися,
отечество мое потерялося,
храбрость молодецкая от мене миновалася.
Государи вы, люди добрыя!
скажите и научите, как мне жить
на чюжей стороне, в чюжих людех,
и как залести мне милых другов?»
Говорят молотцу люди добрыя:
«Доброй еси ты и разумный молодец!
Не буди ты спесив на чюжой стороне,
покорися ты другу и недругу,
поклонися стару и молоду,
а чюжих ты дел не обявливай,
а что слышишь или видишь, не сказывай,
не лсти ты межь други и недруги,
не имей ты упатки вилавыя,[1153]
не вейся змиею лукавою,
смирение ко всем имей и ты с кротостию,
держися истинны с правдою, —
то тебе будет честь и хваля великая.
Первое тебе люди отведают
и учнуть ти чтить и жаловать
за твою правду великую,
за твое смирение и за вежество,
и будут у тебя милыя други,
названыя братья надежныя!»
И отуду пошел молодец на чюжу сторону,
и учал он жити умеючи.
От великаго разума наживал он живота[1154] болшы старова,
присмотрил невесту себе по обычаю —
захотелося молотцу женитися.
Средил молодец честен пир
отчеством и вежеством,
любовным своим гостем и другом бил челом.
И по грехом молотцу,
и по божию попущению,
и по действу диаволю
пред любовными своими гостьми и други,
и назваными браты похвалился.
А всегда гнило слово похвалное,
похвала живет человеку пагуба!
«Наживал-де я, молодец,
живота болши старова!»
Послушало Горе-Злочастие хвастане молодецкое,
само говорит таково слово:
«Не хвались ты, молодец, своим счастием,
не хвастай своим богатеством!
Бывали люди у меня, Горя,
и мудряя тебя и досужае,
и я их, Горе, перемудрило,
учинися им злочастие великое,
до смерти со мною боролися,
во злом злочастии позорилися,
не могли у меня, Горя, уехати,
и сами они во гроб вселились,
от мене накрепко они землею накрылись,
босоты и наготы они избыли,
и я от них, Горе, миновалось,
а злочастие на их в могиле осталось.
Еще возграяло я, Горе,
к иным привязалось,
а мне, Горю и Злочастию, не впусте же жити —
хочю я, Горе, в людех жить
и батагом меня не выгонить.
А гнездо мое и вотчина во бражниках!»
Говорит серо Горе-горинское:
«Как бы мне молотцу появитися?»
Ино зло то Горе излукавилось,
во сне молотцу привидялось:
«Откажи ты, молодец, невесте своей любимой:
быть тебе от невесты истравлену,
еще быть тебе от тое жены удавлену,
из злата и сребра бысть убитому!
Ты пойди, молодец, на царев кабак,
не жали ты, пропивай свои животы,
а скинь ты платье гостиное,
надежи ты на себя гунку кабацкую,
кабаком то Горе избудетца,
да то злое Злочастие останетца:
за нагим то Горе не погонитца,
да никто к нагому не привяжетца,
а нагому-босому шумить розбой!»
Тому сну молодець не поверовал.
Ино зло то Горе излукавилось,
Горе архангелом Гавриилом молотцу
попрежнему явилося,
еще вновь Злочастие привязалося:
«Али тебе, молодец, неведома
нагота и босота безмерная,
легота-безпроторица великая?
На себя что купить — то проторится,
а ты, удал молодец, и так живешь!
Да не бьют, не мучат нагих-босых,
и из раю нагих-босых не выгонят,
а с тово свету сюды не вытепут,
да никто к нему не привяжется —
а нагому-босому шумить розбой!»
Тому сну молодець он поверовал,
сошел он пропивать свои животы,
а скинул он платье гостиное,
надевал он гунну кабацкую,
покрывал он свое тело белое.
Стало молотцу срамно появитися
своим милым другом.
Пошел молодец на чужу страну далну-незнаему.
На дороге пришла ему быстра река,
за рекою перевощики,
а просят у него перевозного,
ино дать молотцу нечево,
не везут молотца безденежно.
Седит молодец день до вечера.
Миновался день до вечера, ни дообеднем,
не едал молодець ни полу куса хлеба.
Вставал молодец на скоры ноги,
стоя, молодец закручинился,
а сам говорит таково слово:
«Ахти мне, Злочастие горинское!
до беды меня, молотца, домыкало:
уморило меня, молотца, смертью голодною, —
уже три дни мне были нерадошны;
не едал я, молодец, ни полу куса хлеба!
Ино кинусь я, молодец, в быстру реку —
полощь мое тело, быстра река,
ино еште, рыбы, мое тело белое!
Ино лутчи мне жития сего позорного.
Уйду ли я у Горя злочастного?»
И в тот час у быстри реки
скоча Горе из-за камени:
босонаго, нет на Горе ни ниточки,
еще лычком Горе подпоясано,
богатырским голосом воскликало:
«Стой ты, молодец; меня, Горя, не уйдеш никуды!
Не мечися в быстру реку,
да не буди в горе кручиноват —
а в горе жить — некручинну быть,
а кручинну в горе погинути!
Спамятуй, молодец, житие свое первое
и как тебе отец говорил,
и как тебе мати наказывала!
О чем тогда ты их не послушал?
Не захотел ты им покоритися,
постыдился им поклонитися,
а хотел ты жить, как тебе любо есть.
А хто родителей своих на добро учения не слушает,
того выучю я, Горе злочастное.
Не к любому он учнет упадывать,
и учнет он недругу покарятися!»
Говорит Злочастие таково слово:
«Покорися, мне Горю нечистому,
поклонися мне, Горю, до сыры земли!
А нет меня, Горя, мудряя на сем свете!
И ты будешь перевезен за быструю реку,
напоят тя, накормят люди добрыя».
А что видит молодец неминучюю,
покорился Горю нечистому,
поклонился Горю до сыры земли.
Пошел-поскочил доброй молодец по круту,
по красну по бережку,
по желтому песочику.
Идет весел-некручиноват,
утешил он Горе-Злочастие,
а сам идучи думу думает:
«Когда у меня нет ничево,
и тужить мне не о чем!»
Да еще молодец некручиноват
запел он хорошую напевочку
от великаго крепкаго разума:
«Безпечална мати меня породила,
гребешком кудерцы розчесывала,
драгими порты меня одеяла
и отшед под ручку посмотрила,
хорошо ли мое чадо в драгих портах? —
а в драгих портах чаду и цены нет!
Как бы до веку она так пророчила,
ино я сам знаю и ведаю,
что не класти скарлату[1155] без мастера,
не утешыти детяти без матери,
не бывать бражнику богату,
не бывать костарю в славе доброй!
Завечен[1156] я у своих родителей,
что мне быти белешенку,
а что родился головенкою!»[1157]
Услышали перевощики молодецкую напевочку,
перевезли молотца за быстру реку,
а не взели у него перевозного,
напоили-накормили люди добрый,
сняли с него гунку кабацкую,
дали ему порты крестьянские.
Говорят молотцу люди добрыя:
«А что еси ты, доброй молодец,
ты поди на свою сторону,
к любимым честным своим родителем,
ко отцу своему и к матери любимой,
простися ты с своими родители,
отцем и материю,
возми от них благословение родителское!»
И оттуда пошел молодец на свою сторону.
Как будет молодец на чистом поле,
а что злое Горе наперед зашло,
на чистом поле молотца встретило,
учало над молодцем граяти,
что злая ворона над соколом.
Говорить Горе таково слово:
«Ты стой, не ушел, доброй молодец!
Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязалося!
хошь до смерти с тобою помучуся!
не одно я Горе, еще сродники,
а вся родня наша добрая,
все мы гладкие, умилные!
А кто в семью к нам примешается —
ино тот между нами замучится!
такова у нас участь и лутчая!
Хотя кинся во птицы воздушный,
хотя в синее море ты пойдешь рыбою,
а я с тобою пойду под руку под правую!»
Полетел молодец ясным соколом,
а Горе за ним белым кречатом.
Молодец полетел сизым голубем,
а Горе за ним серым ястребом.
Молодец пошел в поле серым волком,
а Горе за ним з борзыми вежлецы.
Молодец стал в поле ковыль-трава,
а Горе пришло с косою вострою;
да еще Злочастие над молотцем насмиялося:
«Быть тебе, травонка, посеченой,
лежать тебе, травонка, посеченой
и буйны ветры быть тебе развеяной!»
Пошел молодец в море рыбою,
а Горе за ним с щастыми неводами,
Еще Горе злочастное насмеялося:
«Быти тебе, рыбонке, у бережку уловленой,
быть тебе да съеденой,
умереть будет напрасною смертию!»
Молодец пошел пеш дорогою,
а Горе под руку под правую,
научает мол отца богато жить, убити и ограбить,
чтобы молотца за то повесили, или с каменем в воду посадили.
Спамятует молодец спасенный путь,
и оттоле молодец в монастыр пошел постригатися
а Горе у святых ворот оставается,
к молотцу впредь не привяжетца!
А сему житию конец мы ведаем.
Избави, господи, верный муки,
а дай нам, господи, светлый рай
Во веки веков. Аминь.
Купцы.
Миниатюра. XVI в.
«Житие Николая Чудотворца»
(ГБЛ, собр. Большакова, № 15, л. 103).
В лето от сотворения миру 7114[1158] бысть во граде велицем Устюзе[1159] некто купец, муж славен и богат зело, именем и прослытием Фома Грудцын-Усовых.[1160] Видев бо гонение и мятеж велик на христианы в Российском государстве и во многих градех, абие оставляет великий град Устюг и преселяется в понизовный славный царственный град Казань, зане в понизовых градех не бысть злочестивыя литвы.
И живяше той Фома з женою своею во граде Казани даже до лет благочестиваго великаго государя царя и великаго князя Михаила Феодоровичя всея России. Имея же у себя той Фома сына единородна, именем Савву, двоенадесятолетна[1161] возрастом. Обычай же имея той Фома куплю деяти, отъезжая вниз Волгою рекою, овогда к Соли Камской, овогда в Астрахань, а иногда же за Хвалынское[1162] море в Шахову область[1163] отъезжая, куплю творяще. Тому же и сына своего Савву поучяще и неленостно таковому делу прилежати повелеваше, дабы по смерти его наследник был имению его.
По некоем же времени восхоте той Фома отплыти на куплю в Шахову область и обычныя струги с таваром к плаванию устроившу, сыну же своему, устроив суды со обычными тавары, повелевает плыти к Соли Камской и тако купеческому делу со всяким опасением прилежати повелеваше. И абие обычное целование подаде жене и сыну своему, пути касается.
Малы же дни помедлив, и сын его на устроенных[1164] судех по повелению отца своего к Соли Камской плавание творити начинает. Достигшу же ему усолскаго града Орла,[1165] абие приставает ко брегу и по повелению отца своего у некоего нарочита человека в гостиннице обитати приставает. Гостинник[1166] же той и жена его, помня любовь и милость отца его, немало прилежание и всяко благодеяние творяху ему и яко о сыне своем всяко попечение имеяху о нем. Он же пребысть в гостиннице оной немало время.
В том же граде Орле бысть некто мещанин града того, именем и прослытием Бажен Второй, уже бо престаревся в летех и знаем бяше во многих градех благондравнаго ради жития его, понеже и богат бе зело и попремногу знаем и дружен бе Саввину отцу Фоме Грудцыну. Уведев[1167] же Бажен Второй, яко ис Казани Фомы Грудцына сын его во граде их обретается, и помыслив в себе, яко «отец eго со мною многу любовь и дружбу имеяше, аз же ныне презрех его, но убо возму его в дом мой, да обитает у мене и питается со мною от трапезы моея».
И сия помыслив, усмотря некогда того Савву путем грядуща и, призвав его, начят глаголати: «Друже Савво! или не веси,[1168] яко отец твой со мною многу любовь имат, ты же почто презрел еси мене и не пристал еси в дому моем обитати? Ныне убо не преслушай мене, прииди и обитай в дому моем, да питаемся от общия трапезы моея. Аз убо за любовь отца твоего вселюбезно яко сына приемлю тя». Савва же, слышав таковыя от мужа глаголы, велми рад бысть, яко от такаваго славна мужа прият хощет быти, и низко поклонение творит пред ним. Немедленно от гостинника онаго отходит в дом мужа того Бажена Втораго и живяше во всяком благоденствии, радуяся. Той же Бажен Второй стар сый и имея у себе жену, третиим браком новоприведенную, девою пояту сущу. Ненавидяй же добра роду человечю супостат диавол, видя мужа того добродетелное житие и хотя возмутити дом его, абие уязвляет жену его на юношу онаго к скверному смешению блуда и непрестанно уловляше юношу онаго льстивыми словесы к падению блудному: весть бо женское естество уловляти умы младых к любодеянию. И тако той Савва лестию жены тоя, паче же рещи,[1169] от зависти диаволи зачят[1170] бысть, падеся в сеть любодеяния з женою оною ненасытно творяше блуд и безвременно[1171] во оном скверном деле пребываше с нею, ниже бо воскресения день, ниже празники помняще, но забывше страх божий и чяс смертный, всегда бо в кале блуда яко свиния валяющеся и в таком во ненасытном блужении многое время яко скот пребывая.
Некогда же приспевшу празднику Вознесения господа нашего Иисуса Христа,[1172] в навечерии[1173] же праздника Бажен Второй, поим с собою юношу онаго Савву, поидоша до святыя церкви к вечернему пению и по отпущении вечерни паки приидоша в дом свой, и по обычной вечери возлегоша кождой на ложе своем, благодаряще бога. Внегда же боголюбивый оный муж Бажен Второй заспав крепко, жена же его диаволом подстрекаема, востав тайно с ложа своего и пришед к постели юноши онаго и возбудив его, понуждаше к скверному смешению блудному. Он же, аще и млад сый, но яко некоею стрелою страха божия уязвлен бысть, убояся суда божия, помышляше в себе: «Како в таковый господственный день таковое скаредное[1174] дело сотворити имам?» И сия помысли, начят с клятвою отрицатися от нея, глаголя, яко «не хощу всеконечно погубити душу свою и в таковый превеликий праздьник осквернити тело мое». Она же, ненасытно распалаема похотию блуда, неослабно нудяше его ово ласканием, ово же и прещением[1175] неким угрожая ему, дабы исполнил желание ея, и много труждшися, увещавая его, но никако же возможе приклонити его к воли своей: божественная бо некая сила помагаше ему. Видев же лукавая та жена, яко не возможе привлещи юношу к воли своей, абие зелною яростию на юношу распалися яко лютая змия, возстенав, отиде от ложа его, помышляше волшебными зелии опоити его и неотложно злое свое намерение совершити хотя. И елико замыслив, сия и сотвори.
Внегда же начяше клепати[1176] ко утреннему пению, боголюбивый же он муж Бажен Второй, скоро востав от ложа своего, возбудив же и юношу онаго Савву, поидоша на славословие божие ко утренни и отслушавше со вниманием и страхом божиим и приидоша в дом свой. И егда же приспе время божественный литоргии, поидоша паки с радостию до святыя церкви на славословие божие. Проклятая же оная жена тщателно устрояше на юношу волшебное зелие и яко змия хотяще яд свой изблевати на него. По отпущении же божественный литоргии Бажен Второй и Савва изыдоша из церкви, хотяще итти в дом свой. Воевода же града того пригласив онаго мужа Бажена Втораго, да обедует с ним, вопросив же и о юноши оном, чей сын и откуду. Он же поведает ему, яко из Казани Фомы Грудцына сын. Воевода же приглашает и юношу онаго в дом свой, зане добре знающе отца его. Они же бывше в дому его и по обычяю общия трапезы причастившеся, с радостию возвратившеся в дом свой.
Важен же Второй повеле принести от вина мало, да испиют в доме своем чести ради господственнаго онаго праздника, ничто же бо сведый[1177] лукаваго умышления жены своея. Она же, яко ехидна злая, скрывает злобу в сердце своем и подпадает лестию к юноши оному. Принесенну же бывшу вину, наливает абие чашу и подносит мужу своему. Он же и пив благодаря бога. И потом наливает, сама испив. И абие наливает отравнаго онаго уготованнаго зелия и подносит юноши оному Савве. Он же испив, нимало помыслив, ниже убоявся жены оныя, чаяше, яко же никоего же зла мыслит на него, и без всякаго размышления выпивает лютое оно зелие. И се начят яко некий огнь горети в сердцы его. Он же помышляя, глаголя в себе, яко «много различных питей в дому отца моего и никогда же таковаго пития испих, яко же ныне». И егда же испив онаго, начят сердцем тужити и скорбети по жене оной. Она же, яко лютая львица, яростно поглядаше на него и нимало приветство являше к нему. Он же сокрушашеся, тужаше по ней. Она же начят мужу своему на юношу онаго клеветати и нелепая словеса глаголати и повелевше изгнати из дому своего. Богобоязливый же он муж, аще и жалея в сердцы своем по юноши, обаче же уловлен бысть женскою лестию, повелевает юноши изыти из дому своего, сказуя ему вины некия. Юноша же той с великою жалостию и тугою сердца отходит из дому его, тужа и сетуя о лукавой жене оной.
И прииде паки в дом гостинника онаго, идеже первее обиташе. Он же вопрошает его: «Каковы ради вины изыде из дому Баженова?» Он же сказуя им, яко «сам не восхоте жити у них, зане гладно ми есть». Сердцем же скорби и неутешно тужаше по жене оной. И начят от великия туги красота лица его увядати и плоть его истончяватися. Видев же гостинник юношу сетующа и скорбяща зело, недоумевающеся ему, что бо бысть.
Бысть же во граде том некто волхв, чарованием своим сказуя,[1178] кому какова скорбь приключится, он же узнавая, или жити или умрети. Гостинник и жена его, благоразумии сущы, немало попечение о юноши имеяху и призывают тайно волхва онаго, хотяще уведати от него, какова скорбь приключися юноши. Волхв же оный, посмотрив волшебныя своя книги, сказуеть истинну, яко никоторыя скорби юноши не имат в себе, токмо тужит по жене Бажена Втораго, яко в блудное смешение падеся, ныне же осужен бысть от нея и, по ней стужая, сокрушается. Гостинник же и жена его, слушавши таковая от волхва, не яша веры, зане Бажен муж благочестив бяше и бояйся бога, и ни во что же дело сие вмениша. Савва же непрестанно тужа и скорбя о проклятой жене оной и день от дне от тоя туги истончи плоть свою, яко бы некто великою скорбию болел.
Некогда же той Савва изыде един за град на поле от великаго уныния и скорби прогулятися и идяше един по полю, и никого же за собою или пред собою видяще, и ничто же ино токмо сетуя и скорбя о разлучении своем от жены оныя и, помыслив в себе во уме своем такову злу мысль, глаголя: «Егда бо кто от человек или сам диавол сотворил ми сие, еже бы паки совокупитися мне з женою оною, аз бы послужил диаволу». И такову мысль помыслив, аки бы ума иступив, идяше един и мало пошед слышав за собою глас, зовущ его во имя. Он же обращся, зрит за собою юношу, борзо текуща в нарочите одеянии, помавающа рукою ему, пождати себе повелевающе. Он же стоя, ожидая юношу онаго к себе.
Юноша той, паче же рещи, супостат диавол, иже непрестанно рыщет, ища погибели человеческия, пришед же к Савве и по обычяю поклоншеся между собою. Рече же пришедший отрок к Савве, глаголя: «Брате Савво, что убо яко чюждь бегаеши от мене? Аз бо давно ожидах тя к себе, да како бы пришел еси ко мне и сродственную лубовь имел со мною. Аз убо вем тя давно, яко ты от рода Грудцыных-Усовых из града Казани, а о мне аще хощеши уведети, и из того же рода от града Великаго Устюга, зде давно обитаю ради конския покупки, и убо по плотскому рождению братия мы с тобою. А ныне убо буди брат и друг и не отлучяйся от мене: аз бо всяко споможение во всем рад чинити тебе». Савва же слышав от мнимаго онаго брата, паче же рещи, от беса, таковыя глаголы, велми возрадовався, яко в таковой далной незнаемой стране сродника себе обрете, и любезно целовастася, поидоша оба вкупе по пустыни оной.
Пришед же Савво с ним, рече бес к Савве: «Брате Савво, какую скорбь имаши в себе, яко велми изчезе юношеская красота твоя?» Он же всяко лукавствуя, сказовашя ему некую быти великую скорбь в себе. Бес же, осклабився, рече ему: «Что убо скрываешися отмене? Аз бо вем скорбь твою. Но что ми даси, аз помогу скорби твоей». Савва же рече: «Аще убо ведаеши истинную скорбь, яже имам в себе, то пойму веры тебе, яко можеши помощи ми». Бес же рече ему: «Ты бо, скорбя, сокрушаешися сердцем своим по жене Бажена Втораго, зане отлучен еси от лубви ея. Но что ми даси, аз учиню тя с нею по-прежнему в любви ея». Савва же рече: «Аз убо, елико им зде таваров и богатства отца моего и с прибытками, все отдаю тебе. Токмо сотвори по-прежнему любовь имети з женою оною». Бес же и ту усмеявся, рече ему: «Что убо искушавши мя? Аз бо вем яко отец твой много богатства имат. Ты же не веси ли, яко отец мой седмерицею богатее отца твоего. И что ми будет в таварех твоих? Но даждь ми на ся рукописание мало некое, и аз исполню желание твое». Юноша же рад бысть, помышляя в себе, яко «богатство отца моего цело будет, аз же дам ему писание, что ми велит написати», а не ведый, в какову пагубу хощет впасти, еще же и писати совершенно, ниже слагати что умея. Оле безумия юноши онаго! Како уловлен бысть лестию женскою, и тоя ради в какову погибель снисходит! Егда же изрече бес к юноши словеса сия, он же с радостию обещася дати писание. Мнимый же брат, паче же рещи, бес вскоре изъем из очпага[1179] чернила и хартию, дает юноши и повелевает ему немедленно написати писание. Той же юноша Савва еще несовершенно умеяше писати и, елико бес сказоваше ему, то же и писаше, не слагая,[1180] и таковым писанием отречеся Христа истиннаго бога и предадеся в служение диаволу. Написав же таковое богоотметное писание, отдает диаволу, мнимому своему брату. И тако поидоша оба во град Орел.
Вопросив же Савва беса, глаголя: «Повеждь ми, брате мой, где обитавши, да увем дом твой». Бес же, возсмеявся, рече ему: «Аз убо особаго дому не имам, но где прилунится, тамо и начую. Аще ли хощеши видетися со мною часто, ищи мя всегда на Конной площатки. Аз убо, яко же рех ти, зде живу ради конских покупок. Но аз сам не обленюся посещати тебе. Ныне же иди к лавке Бажена Втораго: вем бо, яко с радостию призовет тя паки в дом свой жити».
Савва же по глаголу брата своего диавола радостно тече к лавке Бажена Втораго. Егда же Бажен видев Савву, усердно приглашает его к себе, глаголя: «Господине Савво, кую злобу сотворих аз тебе и почто изшел еси из дому моего? Протчее[1181] убо молю тя, прииди паки обигати в дом мой, аз убо за любовь отца твоего яко присному своему сыну рад бых тебе всеусердно». Савва же, егда услыша от Бажена таковыя глаголы, неизреченною радостию возрадовася и скоро потече в дом Бажена Втораго. И егда же пришед, жена же его, егда видев юношу и, диаволом подстрекаема, радостно сретает его и всяким ласканием приветствоваше его и лобызаше. Юноша же уловлен бысть лестию женскою, паче же диаволом, паки запинается в сети блуда с проклятою оною женою, ниже празников, ниже страха божия помняще, поне ненасытно безпрестанно с нею в кале блуда валяяся.
По мнозе времени абие входит в слухи в пресловущий град Казань к матери Саввиной, яко сын ея живет неисправное и непорядочное житие и, елико было с ним отеческих таваров, все изнурих бе в блуде и пиянстве. Мати же его, таковая о сыне своем слуша, зело огорчися и пишет к нему писание, дабы он оттуду возвратился ко граду Казани и в дом отца своего. И егда прииде к нему писание, он же, прочет, посмеяся и ни во что же вменив. Она же паки посылает к нему второе и третие писмо, ово молением молит, ово же и клятвами заклинает его, дабы немедленно ехал оттуду во град Казань. Савва же нимало внят материю молению и клятве, но ни во что не вменяше, токмо в страсти блуда упражняшеся.
По некоем же времени поемлет бес Савву и поидоша оба за град Орел на поле. Изшедшим же им из града, глаголет бес к Савве: «Брате Савво, веси ли, кто есмь аз? Ты убо мниши мя совершение быти от рода Грудцыных, но несть тако. Ныне убо за любовь твою повем ти всю истину, ты же не бойся, ниже устыдися зватися братом со мною: аз убо всесовершенно улюбих тя во братство себе. Но аще хощеши ведати о мне, аз убо сын царев. Пойдем протчае, да покажу ти славу и могутство отца моего». И сия глаголя, приведе его в пусто место на некий холм и показа ему в некоем раздолии град велми славен: стены и покровы и помосты все от злата чиста блистаяся. И рече ему: «Се есть град отца моего, но идем убо и поклонимся купно отцу моему, а еже ми дал еси писание, ныне взем сам вручи его отцу моему и великой честию почтен будеши от него». И сия изглаголя, бес отдает Савве богоотметное оно писание. Оле безумие отрока! Ведый бо, яко никоторое царство прилежит в близости к Московскому государству, но все обладаема бе царем Московским. Аще бы тогда вообразил на себе[1182] образ честнаго креста, вся бы сия мечты дияволския яко сень[1183] погибли. Но на предлежащее возвратимся.
Егда же поидоша оба к привиденному граду и приближившимся им ко вратом града, сретают их юноши темнообразнии,[1184] ризами и поясы украшены златыми и со тщанием покланяющеся, честь воздающе сыну цареву, паче же рещи, бесу, такожде и Савве покланяющеся. Вшедшим же им во двор царев паки сретают инии юноши, ризами блистающеся паче первых, такожде покланяющеся им. Егда же внидоша в полаты царевы, абие друзии юноши сретают их друг друга честием и одеянием превосходяще, воздающе достойную честь сыну цареву и Савве. Вшед же бес в полату, глаголя: «Брате Савво, пожди мя зде мало: аз убо шед возвещу о тебе отцу моему и введу тя к нему. Егда же будеши пред ним, ничто же размышляя или бояся, подаждь ему писание свое». И сия рек, поиде во внутренние полаты, оставль Савву единаго. И помедлив тамо мало, приходит к Савве и по сем вводит его пред лице князя тьмы.
Той же седя на престоле высоце, камением драгим и златом преукрашенном, сам же той славою великою и одеянием блистаяйся. Окрест же престола его зрит Савва множество юнош крылатых стоящих. Лица же их овых сини, овых багряны, иных же яко смола черны. Пришед же Савва пред царя онаго, пад на землю, поклонися ему. Вопроси же его царь глаголя: «Откуду пришел еси семо и что есть дело твое?» Безумный же он юноша подносит ему богоотметное свое писание, глаголя, яко «приидох, великий царю, послужити тебе». Древний же змий сатана, прием писание и прочет его, обозревся[1185] к темнообразным своим воинам, рече: «Аще ли и прииму отрока сего, но не вем, крепок ли будет мне или ни». Призвав же сына своего, Саввина мнимаго брата, глаголя ему: «Иди протчяе и обедуй з братом своим». И тако оба поклонишася царю и изыдоша в преднюю полату, наченша обедати. Неизреченныя и благовонныя яди приношаху им, такожде и питие, яко Савве дивитися, глаголя: «Никогда же в дому отца моего таковых ядей вкушать или пития испих». По ядении же приемлет бес Савву и поидоша паки з двора царева и изыдоша из града. Вопрошает же Савва брата своего беса, глаголя: «Что убо, брате, яко видех у отца твоего окрест престола его юнош крылатых стоящых?» Бес же, улыбаяся, рече ему: «Или не веси, яко мнози языцы служат отцу моему: индеи и персы и инии мнози? Ты же не дивися сему и не сумневайся братом звати мя себе. Аз бо да буду тебе меньши брат; токмо, елико реку ти, во всем буди послушен мне. Аз же всякаго добродетельства рад чинити тебе». Савва же всем обещался послушен быти ему. И тако уверишася, приидоша паки во град Орел. И оставьше бес Савву, отходит. Савва же паки прииде в дом Баженов и пребываше в прежнем своем скаредном деле.
В то же время прииде в Казань из Персиды со многими прибытки отец Саввин Фома Грудцын и, яко же лепо, обычное целование подав жене своей, вопрошает ю́ о сыне своем, жив ли есть. Она же поведает ему, глаголя, яко «от многих слышу о нем: по отшествии твоем в Персиду, отъиде он к Соли Камской, тамо и доныне живет житие неудобное,[1186] все богатство наше, яко же глаголют, изнурих в пианстве и блуде. Аз же много писах к нему о сем, дабы оттуду возвратился в дом наш, он же ни единыя отповеди подаде ми, но и ныне тамо пребывает, жив ли или ни, о сем не вемы». Фома же, таковыя глаголы слышав от жены своея, зело смутися умом своим и скоро сед, написав епистолию к Савве, со многим молением, дабы без всякаго замедления оттуду ехал во град Казань, «да вижу, рече, чядо, красоту лица твоего». Савва же таковое писание прием и прочет е́, ни во что же вмени, ниже помысли ехати ко отцу своему, но токмо упражнялся в ненасытном блужении. Видев же Фома, яко ничто не успевает писание его, абие повелевает готовити подобныя[1187] струги с таваром, к пути касается к Соли Камской, по Каме. «Сам, рече, сыскав, пойму сына своего в дом мой».
Бес же, егда уведе и яко отец Саввин путешествие творит к Соли Камской, хотя пояти Савву в Казань, и абие глаголет Савве: «Брате Савво, доколе зде во едином малом граде жити будем? Идем убо воиныя грады и погуляем, паки суда возвратимся». Савва же нимало отречеся, но глаголя ему: «Добре, брате глаголеши, идем, но пожди мало: аз бо возьму от богатства моего неколико пенязей[1188] на путь». Бес же возбраняет ему о сем, глаголя: «Или не ведал еси отца моего, не веси ли, яко везде села его ест, да иде же приидем, тамо и денег у нас будет, елико потребно». И тако поидоша от града Орла, никим не ведомы, ниже то сам Бажен Второй, ниже жена его уведевши о отшествии Саввине.
Бес же и Савва об едину ношь от Соли Камския объявишася на реке Волге во граде, нарицаемом Кузьмодемьянском,[1189] разтояние имеюще от Соли Камской боле 2000 поприщ. И глаголет бес Савве: «Аще кто тя знаемый узрит зде и вопросит, откуду пришел еси, ты же рцы: от Соли Камския в третию неделю приидохом до зде». Савва же, елико поведа ему бес, тако и сказывашя, и пребываше в Кузьмодемьянску неколико дней.
Абие бес паки поемлет Савву и об едину нощь ис Кузьмодемьянску приидоша на реку Оку в село, нарицаемое Павлов Перевоз. И бывшим им тамо в день четвертка, в той же день в селе оном торг бывает. Ходящым же им по торгу, узрев Савва некоего престарела нища мужа стояша, рубищами гнусными зело одеянна и зряща на Савву прилежно и велми плачюща. Савва же отлучися мало от беса и притече ко старцу оному, хотя уведати вины плачя его. Пришед же ко старцу и рече: «Кая ти, отце, печяль есть, яко неутешно тако плачеши?» Нищий же он старец святый глаголет ему: «Плачю, рече, чядо, о погибели души твоея: не веси бо, яко погубил еси душу свою и волею предался еси диаволу. Веси ли, чадо, с кем ныне ходиши и его же братом себе нарицаеши? Но сей не человек, диявол, но бес, ходяй с тобою, доводит тя до пропасти адския». Егда же изрече старец к юноше глаголы сия, обозревся Савва на мнимаго брата своего, паче же рещи, на беса. Он же издалечя стоя и грозя на Савву, зубы своими скрежеташе на него. Юноша же вскоре, оставль святаго онаго старца, прииде к бесу паки. Диявол же велми начят поносити его и глаголати: «Чесо бо ради с таковым злым душегубцом сообщился еси? Не знаешь ли сего лукавого старца, яко многих погубляет; на тебе же видев одеяние нарочито и глаголы лестныя происпустив к тебе, хотя отлучити тя от людей и удавом удавити и обрати с тебе одеяние твое. Ныне убо аще оставлю тя единаго, то вскоре погибнеши без мене». И сия изрече, со гневом поемлет Савву оттуду и приходит с ним во град нарицаемый Шую и тамо пребываху неколико времени.
Фома же Грудцын-Усов, пришед во град Орел, вопрошает о сыне своем и никто же можаше поведати ему о нем. Вси бо видяху, яко пред его приездом сын его во граде хождаше всеми видим, а иде же внезапу скрыся, никто же весть. Овии глаголаху, яко «убояся пришествия твоего, зане зде изнурил все богатство твое и сего ради скрыся». Паче же всех Бажен Второй и жена его, дивящеся, глаголаху, яко «об нощь спаше с нами, заутра же пошед некуды, мы же ожидахом его обедати, он же от того чясу никако нигде же явися во граде нашем, а иде же надеся,[1190] ни аз, ни жена моя о сем не вем». Фома же многими слезами обливаяся, живый, ожидая сына своего и немало пождав тщею[1191] надеждою возвратися в дом свой. И возвещает нерадостный случай жене своей и оба вкупе сетуя и скорбяща о лишении единороднаго сына своего. И в таковом сетовании Фома Грудцын поживе неколико время, ко господу отъиде, жена же его оставлши вдовою сущыи.
Бес же и Савва живяше во граде Шуе. Во время же то благочестивый государь, царь и великий князь Михаил Феодорович всея России возжелаше[1192] послати воинство свое противу короля польскаго под град Смоленск[1193] и по его царскаго величества указу по всей России набираху новобраных тамошних салдат. Во град же Шую ради салдатцкаго набору послан с Москвы столник Тимофей Воронцов[1194] и новобраных салдат по вся дни воинскому артикулу учяще. Бес же и Савва, приходяще, смотряху учения. И рече же бес к Савве: «Брате Савво, хощеши ли послужити царю, да напишемся и мы в салдаты?» Савва же рече: «Добре, брате, глаголеши, послужим». И тако написавшеся в салдаты и наченше купно на учение ходити. Бес же в воинском учении такову премудрость дарова Савве, яко и старых воинов и начялников во учении превосходит. Сам же бес, якобы слугуя Савве, хождаше за ним и оружие его ношаше.
Егда же из Шуи новобраных салдат приведоша к Москве и отдаша их в научение некоему немецкому полковнику, той же полковник, егда прииде видети новобраных салдат на учении, и се видит юношу млада, во учении же воинском зело благочинна и урядно поступающа и ни малаго порока во всем артикуле имеюща и многих старых воинов и начялников во учении превосходяща, и велми удивися остроумию его. Призвав же его к себе, вопрошает рода его. Он же сказует ему всю истинну. Полковник же, возлюбив велми Савву и назвав его сыном себе, даде ему з главы своея шляпу, драгоценным бисером утворену сущу. И абие вручяет ему три роты новобраных салдат, да вместо его устрояет и учит той Савва. Бес же тайно припаде к Савве и рече ему: «Брате Савво, егда ти недостаток будет, чим ратных людей жаловати, повеждь ми: аз бо принесу ти, елико потребно денег будет, дабы в команде твоей роптания и жалобы на тебя не было». И тако у того Саввы вси салдаты во всякой тишине и покое пребываху, в протчих бо ротах молва и мятеж непрестанно, яко от глада и нагаты непожалованы помираху. У Саввы же во всякой тишине и благоустроении салдаты пребываху, и вси дивляхуся остроумию его.
По некоему же случяю явственно учинися о нем и самому царю. В то же время на Моськве немалу власть имея шурин царев боярин Семен Лукьянович Стрешнев.[1195] Уведев про онаго Савву, повелевает его привести пред себе и рече ему: «Хощеши ли, юноше, да пойму тя в дом мой и чести немалы сподоблю тя?» Он же поклонися ему и рече: «Есть бо, владыко мой, брат у мене, вопрошу убо его. Аще ли повелит ми, то с радостию послужу ти». Боярин же нимало возбранив ему о сем, отпустив его, да вопросит, рече, брата своего. Савва же пришед, поведа сие мнимому брату своему. Бес же с яростию рече ему: «Почто, убо хощеши презрети царскую милость и служити холопу его? Ты убо ныне и сам в том же порядке устроен, уже бо и самому царю знатен учинился еси, ни убо не буди тако, но да послужим царю. Егда убо царь увесть верную твою службу, тогда и чином возвышен будеши от него».
По повелению же цареву вси новобраныя салдаты розданы по стрелецким полкам в дополнку.[1196] Той же Савва поставлен на Устретенке в Земляном городе, в Зимине приказе, в доме стрелецкаго сотника именем Иякова Шилова.[1197] Сотник же той и жена его, благочестивый и благондравнии суще, видящи бо Саввино остроумие, зело почитаху его. Полки же на Москве во всякой готовности бяху.
Во един же от дней прииде бес к Савве и рече ему: «Брате Савво, пойдем прежде полков в Смоленск и видим, что творят поляки и како град укрепляют и бранныя сосуды[1198] устрояют». И об едину ношь с Москвы в Смоленску ставше и пребывше в нем дни три и нощи три же, никим же видимы, они же все видевше и созирающе, како поляки град укрепляху и на приступных местах всякия гарматы[1199] поставляху. В четвертый же день бес объяви себе и Савву в Смоленску поляком. Егда же узревше поляки их, велми возмятошася, начяша гнати по них, хотяще уловити их. Бес же и Савва, скоро избехше из града, прибегоша к реке Днепру, и абие разступися им вода и преидоша реку оную посуху. Поляки ж много стреляюще по них, и никако же вредиша их, удивляхуся, глаголюще, яко «бесове суть во образе человеческом, приидоша и бывше во граде нашем». Савва же и бес паки приидоша к Москве и ставше паки у того же сотника Иякова Шилова.
Егда же по указу царскаго величества поидоша полки с Москвы под Смоленск, тогда и той Савва з братом своим в полках поидоша. Над всеми же полками тогда боярин бысть Феодор Иванович Шеин.[1200] На пути же бес к Савве рече: «Брате Савво, егда убо будем под Смоленским, тогда от поляков из полков из града выедет един исполин на поединок и станет звати противника себе. Ты же не бойся ничесо же, изыди противу его; аз убо ведая глаголю ти, яко ты поразиши его. На другий же день паки от поляков выедет другий исполин на поединок, ты же изыди паки и противу того; вем бо, яко и того поразиши. В третий же день выедет из Смоленска третий поединщик, ты же, ничесо не бояся, и противу того поиди, но и того поразиши. Сам же уязвлен[1201] будеши от него. Аз же язву твою вскоре уврачюю». И тако увещав его, приидоша под град Смоленск и ставше в подобне[1202] месте.
По глаголу же бесовскому послан бысть из града некий воин страшен зело, на кони скакавше из смоленских полков и искавше себе из московских полков противника, но никто же смеяше изыти противу его. Савва же объявляя себе в полках, глаголя: «Аще бы мне был воинский добрый конь, и аз бы изшел на брань противу сего неприятеля царска». Друзии же его слышавше сия и скоро возвестиша о нем боярину. Боярин же повеле Савву привести пред себе и повеле ему коня нарочита дати и оружие, мнев, яко вскоре погибнути имат юноша от таковаго страшнаго исполина. Савва же по глаголу брата своего беса, ничто же размышляя или бояся, выезжает противу полскаго онаго богатыря и скоро срази его, приводит и с конем в полки московския, и от всех похваляем бе. Бес же ездя по нем, служа ему и оружие его за ним нося. Во вторый же день паки из Смоленска выезжает славный некий воин, ища из войска московскаго противника себе, и паки выезжает противу его той же Савва и того вскоре поражает. Вси же удивляхуся храбрости его. Боярин же разгневася на Савву, но скрываше злобу в сердцы своем. В третий же день еще выезжает из града Смоленска некий славный воин паче первых, такожде ища и позывая противника себе. Савва же, аща и бояся ехати противу такова страшнаго воина, обаче по словеси бесовскому немедленно выезжает и противу того. Но абие поляк той яростию напустив и уязви Савву копием в левое стегно. Савва же, исправлься, нападает на поляка онаго, убивает его и с конем в табары[1203] привлече, немал же зазор смоляном наведе, все же российское воинство во удивление приведе. Потом же начяша из града выласки выходити и войско с войском сошедшимся свалным боем[1204] битися. Да иде же Савва з братом своим с котораго крыла воеваху, тамо поляки от них невозвратно бежаху, тыл показующе, бесчисленно бо много поляков побивающе, сами же ни от кого вредими бяху.
Слышав же боярин о храбрости юноши онаго и уже не могий скрыти тайнаго гнева в сердцы своем, абие призывает Савву к шатру и глаголет ему: «Повеждь ми, юноше, какового еси роду и чий есть сын?» Он же поведа ему истинну, яко ис Казани Фомы Грудцына-Усова сын. Боярин же начят всякими нелепыми словесы поносити его и глаголати: «Кая тя нужда в таковый смертный случяй призва? Аз убо знаю отца твоего и сродников твоих, яко безчисленно богатство имут, ты же от какова гонения, или скудости оставя родителей своих, семо пришел еси? Обаче глаголю ти: ни мало медли, поиди в дом родителей твоих и тамо во благоденствии с родители твоими пребывай. Аще ли преслушаеши мене и услышу о тебе, яко зде имаши пребывати, то без всякаго милосердия зде имаши погибнути: главу бо твою повелю вскоре отяти от тебе». Сия же боярин к юноше изрече и с яростию отиде от него. Юноша же со многою печалию отходит от него.
Отшедшим же им от шатра, рече бес к Савве: «Что убо тако печялуешися о сем? Аще неугодна служба наша явися зде, то идем прочае паки к Москве и тамо да пребываем». И тако въсъкоре отидоша из Смоленска к Москве и приставше обитати в доме того же сотника. Бес же днем пребываше с Саввою, к нощи же отхождаше от него в своя адския жилища, иде же искони обычяй окаянным пребывати.
Не малу же времени минувшу, абие разболеся Савва и бе болезнь его тяжка зело, яко быти ему близ смерти. Жена же сотника онаго, благоразумна сущи, боящися бога, всяко попечение и прилежание о Савве имущи и глаголаше ему многажды, дабы повелел призвати иерея и исповедати грехи своя и причяститися святых тайн, «да некако, рече, в таковой тяжкой скорби внезапу без покаяния умрет». Савва же о сем отрицался, яко «аще, рече, и тяжко болю, но несть сия болезнь моя к смерти». И день от дне болезнь его тягчяя бяше. Жена же оная неотступно притужаше[1205] Савве, да покается, ибо «от того не имаши умрети». И едва принужден бе Савва боголюбивою оною женою, повелевает призвати к себе иерея. Жена же она вскоре посылает ко храму святаго Николая, что во Грачях, и повелевает призвати иерея тоя церкви. Иерей же, ни мало замедлив, притече к болящему. Бе бо иерей той леты совершен сый, муж искусен и богобоязлив. Пришед же, начят молитвы покаянны глаголати, яко же обычно. И егда же всем людем из храма изшедшим, иерей же начят болнаго исповедовати, и се внезапу зрит больны во храм той вшедших толпу велию бесов. Мнимый же его брат, паче же рещи — бес, прииде с ними же уже не в человеческом образе, но в существенном своем зверовидном образе и, став созади бесовския оныя толпы, велми на Савву яряся и зубы скрежеташе, показуя ему богоотметное оно писмо, яже даде ему Савва у Соли Камския. И глагола бес к болящему: «Зриши ли, клятвопреступниче, что есть сие? Не ты ли писал еси сие? Или мниши, яко покаянием сим избудеши от нас? Ни убо, не мни того; аз убо всею силою моею подвигнуся на тя». Сия убо и иная многая неподобная бесом глаголящим, болный же зря очевидно их и ово ужасеся, ово же наделся на силу божию, и до конца все подробну исповеда иерею оному. Иерей же той, аще и муж свят бе, обаче убояся страха онаго, зане людей никого же во храмине кроме болнаго виде, голку же велику слыша от бесовския оныя силы. И с нуждею[1206] великою исповеда болнаго, отиде в дом свой, никому же сия поведав.
По исповеди же оной нападе на Савву дух нечистый и нанят немилостиво мучити его, ово о стену бия, ово о помост одра его пометая, ово храплением и пеною давляше и всякими различными томлениями мучяше его. Боголюбивый же муж вышепомянутой сотник и з благонравною своею женою, видящы на юноши таковое от диявола внезапьное нападение и несносное мучение, велми жалеюща и стеняху сердцы своими по юноши, но никако же помощи ему могуще. Бес же день от дне на болнаго люте нападая, мучяще его, и всем предстоящим ту от мучения его немал ужас находящь. Господин же дому, яко виде на юноши таковую необычную вещь, паче же и зная, яко юноша той ведом бе и самому царю храбрости ради своея, и помышляше з женою своею, да како бы возвестити о сем самому царю. Бе же и сродница некая бяше у них в доме царском. И сия помысливше, посылает немедленно жену свою ко оной сроднице своей, повелевая ей, да вся подробно возвестит ей и дабы немедленно о сем возвестити цареви, да «некако, рече, юноша оный в таковом злом случяе умрет, а они истязани[1207] от царя за неизвещение».
Жена же его ни мало помедлив, скоро тече ко сроднице своей и вся повеленная ей от мужа по ряду сказа. Сродница же оная, яко слыша таковыя глаголы, умилися душею, ово поболев по юноши, паче же скорбяще по сродницех своих, да некако и вправду от таковаго случяя беду приимут. И ни мало помедлив, скоро тече от дому своего до полат царевых и возвещает о сем ближним сигклитом царевым. И не в долзе часе внушяется самому царю о сем.
Царь же, яко слыша о юноши таковая, милосердие свое изливает на нь, глаголя предстоящим пред ним сигклитом, да егда бывает повседневное изменение караулом, повелевает посылати в дом сотника онаго, идеже бесный оный юноша лежит, по два караулщика, да надзирают, рече, опасно[1208] юношу онаго, да некако, от онаго бесовскаго мучения обезумев, во огнь или в воду ввержется. Сам же благочестивый царь посылаше к болящему повседневную пищу и, елико здравее больный явится, повелевает возвестити себе. И сему тако бывшу, больный же немало время в таковом бесовском томлении пребысть.
Бысть же месяца июля в 1 день юноша оный необычно от беса умучен бысть. Абие заспав мало и во сне, якобы на яве, нанят глаголати, изливая слезы изо смеженных очей своих, сице рече: «О, всемилостивая госпоже царице и богородице, помилуй, владычице, помилуй, не солжу бо все, царице, не солжу, но исполню, елико обещахсяти». Домашнии же и снабжевающии[1209] его воини, таковая от болнаго глаголы слышаще, удивишася, глаголющы, яко некое видение видит.
Егда же болный от сна возбнув, приступи к нему сотник и рече: «Повеждь ми, господине Савво, что таковыя глаголы со слезами во сне, и х кому рекл еси?» Он же паки начят омывати лице свое слезами, глаголя: «Видех, рече, ко одру моему пришедшу жену светолепну[1210] и неизреченною светълостию сияющу, носящу же ризу багряну, с нею же и два мужа некия, сединами украшены. Един убо во одежде архиерейстей, другий же апостолское одеяние носяще. И не мню инех, токмо жену мню быти пресвятую богородицу, мужей же единаго наперстъника господня апостола Иоанна Богослова, втораго же неусыпнаго стража града нашего Москвы преславнаго во иерарсех архиерея божия Петра митрополита,[1211] их же подобия и образ добре знаю. И рече ми светолепная она жена: «Что ти есть, Савво, ичесо ради тако скорбиши?» Аз же рех ей: «Скорблю, владычице, яко прогневах сына твоего и бога моего и тебе, заступницу рода христианскаго, и за се люте бес мучит мя». Она же, оскълабився, рече ми: «Что убо мниши, како ти избыти от скорби сея и тако ти выручити рукописание свое из ада?» Аз же рех ей: «Не могу, владычице, не могу, аще не помощию сына твоего и твоею всесилною милостию». Она же рече ми: «Аз убо умолю о тебе сына своего и бога, токмо един глагол мой исполни: аще избавлю тя от беды сея, хощеши ли монах быти?» Аз же тыя молебныя глаголы со слезами глаголах ей во сне, яже и вы слышасте. Она же паки рече ми: «Савво, егда убо приспеет празник явления образа моего, яже в Казани, ты же прииди во храм мой, яже на площади у Ветошнаго ряду,[1212] и аз пред всем народом чюдо являю на тебе». И сия рече ми, невидима бысть».
Сия же слышав, сотник и приставлши воини от Саввы изглаголанная, велми почюдишася. И начя сотник и жена его помышляти, како бы о сем видении возвестити самому царю. И умыслиша послати по сродницу свою, дабы она возвестила о сем видении царевы полаты сигклитом, от них же бы внушено было самому царю. Прииде же сродница оная в дом сотника. Они же поведаша ей видение болящаго юноши. Она же слышав и абие отходит немедленно до царевы полаты и возвещает ближним сигклитом. Они же немедленно внушают царю о бывшем видении Саввином. И егда же слышав царь, велми почюдися. И начяша ожидати праздника онаго. И егда же приспе время июлия осмаго числа, бысть праздник Казанския пресвятыя богородицы. Абие повелевает царь принести болящаго онаго Савву до церкви. Бысть же в той день хождение крестное из соборныя апостолския церкви Успения пресвятыя богородицы.[1213] В том же ходу был и сам царское величество. И егда же наченше божественную литоргию, принесенну же бывшу и болящему оному Савве и положенну вне церкъви на ковре.
Егда же бо начяше пети херувимскую песнь, и се внезапу бысть глас с небеси, яко бы гром велий возгреме: «Савво, востани! Что бо медлиши? И прииди во церковь мою, здрав буди, к тому не согрешай». И абие спаде от верху церкви богоотметное оно Саввино писание, все заглажено, яко никогда же писано, пред всем народом. Царь же, видев сие чюдо, велми подивися. Болный же той Савва, скочив с ковра, аки бы никогда же болев, и притече скоро в церковь, паде пред образом пресвятыя богородицы, начя со слезами глаголати: «О, преблагословенная мати господня, христианская заступница и молебница о душах наших к сыну своему и богу; избави мя от адския пропасти. Аз же въскоре исполню обещание свое». Сие же слышав, великий государь царь и великий князь Михаил Феодорович всея России повеле призвати к себе онаго Савву и вопросив его о бывшем видении. Он же поведав вся по ряду и показав писание свое. Царь же подивися зело божию милосердию и несказанному чудеси.
Егда же отпеша божественную литоргию, поиде Савва в дом сотника Иякова Шилова, яко никогда же болев. Сотник же той и жена его, видев над ним милосердие божие, благодарив бога и пресвятую его богоматерь.
Потом же Савва, роздав все имение свое, елико имеяше, убогим, сам же иде в монастырь Чюда архистратига Михаила, иде же лежат мощы святителя божия Алексея митрополита, иже зовется Чюдов монастырь.[1214] И возприав иноческий чин и начя ту жити в посте и в молитвах, беспрестанно моляся господеви о согрешении своем. В монастыре же оном поживе лета довольна, ко господу отиде в вечный покой, иде же святии пребывают. Буди же вседержителю богу слава и держава во веки веков, аминь. Конец и богу слава.
Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифанием,[1215] — понеж отец ему духовной инок, — да не забвению предано будет дело божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу богу нашему. Аминь.
Всесвятая Троице боже и содетелю всего мира! Поспеши и направи сердце мое начати с разумом и кончати делы благими, яже ныне хощу глаголати аз недостойный; разумея же свое невежество, припадая, молю ти ся и еже от тебя помощи прося: управи ум мой и утверди сердце мое приготовитися на творение добрых дел, да, добрыми делы просвещен, на судище[1216] десныя ти страны причастник буду со всеми избранными твоими. И ныне, владыко, благослови, да, воздохнув от сердца, и языком возглаголю Дионисия Ареопагита[1217] о божественных именех, что есть богу присносущные[1218] имена истинные, еже есть близостные, и что виновные,[1219] сиречь похвалные. Сия суть сущие: сый,[1220] свет, истинна, живот, толко четыре свойственных, а виновных много; сия суть: господь, вседержитель, непостижим, неприступен, трисиянен, триипостасен,[1221] царь славы, непостоянен, огнь, дух, бог, и прочая по тому разумевай.
Того ж Дионисия о истинне: себе бо отвержение[1222] истинны испадение есть, истинна бо сущее есть; аще бо истинна сущее есть, истинны испадение сущаго отвержение есть; от сущаго же бог испасти не может, и еже не быти — несть.[1223]
Мы же речем: потеряли новолюбцы[1224] существо божие испадением от истиннаго господа, святаго и животворящаго духа. По Дионисию: коли уж истинны испали, тут и сущаго отверглись.
Бог же от существа своего испасти не может, а еже не быти, несть того в нем: присносущен истинный бог наш. Лучше бы им в символе веры[1225] не глаголати господа, виновнаго имени, а нежели истиннаго отсекати,[1226] в нем же существо божие содержится. Мы же, правовернии, обоя имена исповедаем: и в духа святаго, господа истиннаго и животворящаго света нашего, веруем, со отцем и с сыном поклоняемаго, за него же стражем и умираем, помощию его владычнею. Тешит нас Дионисий Ареопагит, в книге ево сице пишет: сей убо есть воистинну истинный християнин, зане истинною разумев Христа, и тем богоразумие[1227] стяжав, изступив убо себе,[1228] не сый в мирском их нраве и прелести,[1229] себя же весть трезвящеся и изменена[1230] всякаго прелестнаго неверия, не токмо даже до смерти бедъствующе истинны ради, но и неведением скончевающеся[1231] всегда, разумом же живуще, и християне суть свидетелствуемы.[1232] Сей Дионисий научен вере христове от Павла апостола, живый во Афинах, прежде, даже не приитти в веру христову, хитрость имый[1233] ищитати беги небесныя; егда ж верова Христови, вся сия вмених быти яко уметы.[1234] К Тимофею[1235] пишет в книге своей, сице глаголя: «Дитя, али не разумееш, яко вся сия внешняя блядь ничто же суть, но токмо прелесть и тля[1236] и пагуба? Аз пройдох делом и ничто ж обретох, но токмо тщету». Чтый да разумеет. Ищитати беги небесныя любят погибающий, понеже любви истинныя не прияша, воеже[1237] спастися им; и сего ради послет им бог действо льсти,[1238] воеже веровати им лжи, да суд приимут неверовавшии истинне, но благоволиша о неправде. Чти Апостол, 275.[1239]
Сей Дионисий еще не приидох в веру христову, со учеником своим во время распятия господня быв в Солнечном граде,[1240] и видев: солнце во тму преложися и луна в кровь, звезды в полудне на небеси явилися черным видом. Он же ко ученику глагола: «Или кончина веку прииде, или бог-слово плотию стражет»;[1241] понеже не по обычаю тварь виде изменену: и сего ради бысть в недоумении. Той же Дионисий пишет о солнечнем знамении, когда затмится: есть на небеси пять звезд заблудных,[1242] еже именуются луны. Сии луны бог положил не в пределех, яко ж и прочий звезды, но обтекают по всему небу, знамение творя или во гнев, или в милость, по обычаю текуще. Егда заблудная звезда, еже есть луна, подтечет под солнце от запада и закроет свет солнечный, то солнечное затмение за гнев божий к людям бывает. Егда ж бывает от востока луна подтекает, то по обычаю шествие творяще закрывает солнце.
А в нашей Росии бысть знамение: солнце затаилось в 162 году,[1243] пред мором[1244] за месяц или менши. Плыл Волгою рекою архиепископ Симеон сибирской, и в полудне тма бысть, перед Петровым днем недели за две; часа с три плачючи у берега стояли; солнце померче, от запада луна подтекала.[1245] По Дионисию, являя бог гнев свой к людям: в то время Никон[1246] отступник веру казил[1247] и законы церковныя, и сего ради бог излиял фиал гнева ярости своея на Рускую землю; зело мор велик был, неколи еще забыть, вси помним. Потом, минув годов с четырнатцеть, вдругоряд солнцу затмение было;[1248] в Петров пост, в пяток[1249] в час шестый тма бысть; солнце померче, луна подтекала от запада же, гнев божий являя, и протопопа Аввакума, беднова горемыку, в то время с прочими остригли в соборной церкви власти и на Угреше в темницу, проклинав, бросили.[1250] Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное. Говорить о том полно; в день века[1251] познано будет всеми; потерпим до тех мест.
Той же Дионисий пишет о знамении солнца, како бысть при Исусе Наввине[1252] во Израили. Егда Исус секий иноплеменники, и бысть солнце противо Гаваона, еже есть на полднях,[1253] ста Исус крестообразно, сиречь разпростре руце свои, и ста солнечное течение, дондеже враги погуби. Возвратилося солнце к востоку, сиречь назад отбежало, и паки потече, и бысть во дни том и в нощи тридесеть четыре часа, понеже в десятый час отбежало; так в сутках десять часов прибыло. И при Езекии[1254] царе бысть знамение: оттече солнце вспять во вторый-на-десять[1255] час дня, и бысть во дни и в нощи тридесять шесть часов. Чти книгу дионисиеву, там пространно уразумееш.
Он же Дионисий пишет о небесных силах, росписует, возвещая, како хвалу приносят богу, разделялся деветь чинов на три троицы. Престоли, херувими и серафими освящение от бога приемлют и сице восклицают: благословенна слава от места господня! И чрез их преходит освящение на вторую троицу, еже есть господьства, начала, власти; сия троица, славословя бога, восклицают: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! По алфавиту, аль — отцу, иль — сыну, уйя — духу святому. Григорий Ниский[1256] толкует: аллилуйя-хвала богу; а Василий Великий[1257] пишет: аллилуйя — ангельская речь, человечески рещи — слава тебе, боже! До Василия пояху во церкви ангельския речи: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! Егда же бысть Василий, и повеле пети две ангельския речи, а третьюю — человеческую, сице: аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже! У святых согласно, у Дионисия и у Василия; трижды воспевающе, со ангелы славим бога, а не четыржи, по римской бляди: мерско богу четверичное воспевание сицевое: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже! Да будет проклят сице ноюще. Паки на первое возвратимся. Третьяя троица, силы, архангели, ангели, чрез среднюю троицу освящение приемля, поют: свят, свят, свят, господь Саваоф, исполнь небо и земля славы его! Зри: тричислено и сие воспевание. Пространно пречистая богородица протолковала о аллилуйи, явилася ученику Ефросина Пъсковскаго, именем Василию.[1258] Велика во аллилуйи хвала богу, а от зломудръствующих досада велика, — по-римски святую троицу в четверицу глаголют, духу и от сына исхождение[1259] являют; зло и проклято се мудрование богом и святыми. Правоверных избави боже сего начинания злаго, о Христе Исусе, господе нашем, ему же слава ныне и присно и во веки веком. Аминь.
Афанасий Великий[1260] рече: иже хощет спастися, прежде всех подобает ему держати кафолическая вера,[1261] ея же аще кто целы и непорочны не соблюдает, кроме всякаго недоумения, во веки погибнет. Вера ж кафолическая сия есть, да единаго бога в Троице и Троицу во единице почитаем, ниже сливающе составы, ниже разделяюще существо; ин бо есть состав отечь, ин — сыновень, ин — святаго духа; но отчее, и сыновнее, и святаго духа едино божество, равна слава, соприсносущно величество; яков отец, таков сын, таков и дух святый; вечен отец, вечен сын, вечен и дух святый; не создан отец, не создан сын, не создан и дух святый; бог отец, бог сын, бог и дух святый — не три бози, но един бог; не три несозданнии, но един несозданный, един вечный. Подобие: вседержитель отец, вседержитель сын, вседержитель и дух святый. Равне: непостижим отец, непостижим сын, непостижим и дух святый. Обаче не три вседержители, но един вседержитель; не три непостижимии, но един непостижимый, един пресущный. И в сей святей Троице ничто же первое или последнее, ничто же более или менее, но целы три составы и соприсно-сущны суть себе и равны. Особно бо есть отцу нерождение, сыну же рождение, а духу святому исхождение; обще же им божество и царство. (Нужно бо есть побеседовати и о вочеловечении бога-слова[1262] к вашему спасению.) За благость щедрот излия себе от отеческих недр сын-слово божие в деву чисту богоотроковицу, егда время наставало, и воплотився от духа свята и Марии девы, вочеловечився, нас ради пострадал, и воскресе в третий день, и на небо вознесеся, и седе одесную величествия на высоких и хощет паки приитти судити и воздати комуждо по делом его, его же царствию несть конца. И сие смотрение в бозе бысть прежде, даже не создатися Адаму, прежде, даже не вообразитися. (Совет отечь.)[1263] Рече отец сынови: «Сотворим человека по образу нашему и по подобию». И отвеща другий: «Сотворим, отче, и преступит бо». И паки рече: «О, единородный мой! О, свете мой! О, сыне и слове! О, сияние славы моея! Аще промышляеши[1264] созданием своим, подобает ти облещися в тлимаго[1265] человека, подобает ти по земли ходити, апостолы восприяти, пострадати и вся совершити». И отвеща другий: «Буди, отче, воля твоя!» И по сем создася Адам. Аще хощеши пространно разумети, чти Маргарит:[1266] «Слово о вочеловечении»; тамо обрящеши. Аз кратко помянул, смотрение показуя. Сице всяк веруяй в онь не постыдится, а не веруяй осужден будет и во веки погибнет, по вышереченному Афанасию. Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедаю, с сим живу и умираю.
Рождение же мое в Нижегороцких пределех, за Кудмою рекою, в селе Григорове.[1267] Отец ми бысть священник Петр, мати — Мария, инока[1268] Марфа. Отец же мой прилежаше пития хмелнова; мати же моя постница и молитвеница бысть, всегда учаше мя страху божию. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, возставше, пред образом плакався доволно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Потом мати моя овдовела, а я осиротел молод, и от своих соплеменник во изгнании быхом. Изволила мати меня женить. Аз же пресвятей богородице молихся, да даст ми жену помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина ж, безпрестанно обыкла ходить во церковь, — имя ей Анастасия. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо; а егда умре, после ево вся истощилось. Она же в скудости живяше и моляшеся богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным; и бысть по воли божии тако. Посем мати моя отъиде к богу в подвизе велице. Аз же от изгнания преселихся во ино место. Рукоположен во дьяконы двадесяти лет з годом, и по дву летех в попы поставлен; живый в попех осм лет и потом совершен в протопопы православными епископы, — тому двадесять лет минуло; и всего тридесят лет, как имею священъство.
А егда в попах был, тогда имел у себя детей духовных много, — по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая, аз, грешный, прилежал во церквах, и в домех, и на распутиях, но градом и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране Сибиръской проповедуя и уча слову божию, — годов будет тому с полтретьяцеть.[1269]
Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии[1270] всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелъся, внутрь жгом огнем блудным, и горко мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя и держал, дондеже во мне угасло злое разжежение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен. Время же, яко полнощи, и пришед во свою избу, плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных: понеже бремя тяшко, неудобь носимо. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце и забыхся, лежа; не вем, как плачю; а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы, и все злато; по единому кормщику на них сиделцов. И я спросил: «Чье корабли?» И оне отвещали: «Лукин и Лаврентиев». Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончалися богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо,[1271] — его же ум человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, правит; бежит ко мне из-за Волъги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: «Чей корабль?» И сидяй на нем отвещал: «Твой корабль! Да, плавай на нем з женою и детми, коли докучаеш!» И я вострепетах и, седше, разсуждаю: «Что се видимое? И что будет плавание?»
А се по мале времени, по писанному, обьяша мя болезни смертныя, беды адавы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох. У вдовы началник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери; и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежа мертв полчаса и болши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.
Таже ин началник, во ино время, на мя разсвирепел, — прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки огрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодари бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двема малыми пищалми и, близь меня быв, запалил ис пистоли, и божиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, и божия воля учинила так же — и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рекл: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!» Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлеба не дал.
В то же время родился сын мой Прокопей, которой сидит с матерью в земле закопан.[1272] Аз же, взяв клюшку, а мати — некрещенова младенца, побрели, амо же бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп[1273] каженика[1274] древле. Егда ж аз прибрел к Москве, к духовнику протопопу Стефану[1275] и к Неронову протопопу Иванну,[1276] они же обо мне царю известиша, и государь[1277] меня почал с тех мест знати. Отцы ж з грамотою паки послали меня на старое место, и я притащилъся: ано и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю. Приидоша в село мое пясовые медведи з бубнами и з домрами:[1278] и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари, и бубны изломал на поле един у многих и медведей двух великих отнял, — одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня Василей Петровичь Шереметев,[1279] пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много, велел благословить сына своево Матфея[1280] бритобратца.[1281] Аз же не благословил, но от писания ево и порицал, видя блудолюбный образ. Боярин же, гораздо осердясь, велел меня бросить в Волъгу и, много томя, протолкали. А опосле учинились добры до меня: у царя на сенях со мною прощались,[1282] а брату моему меншому бояроня Васильева и дочь духовная была. Так-то бог строит своя люди!
На первое возвратимся. Таже ин началник на мя разсвирепел: приехав с людми ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей с приступом. А аз в то время, запершися, молился с воплем ко владыке: «Господи, укроти ево и примири, ими же веси судбами!» И побежал от двора, гоним святым духом. Таже в нощ ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко-государь! Евфимей Стефановичь при кончине и кричит неудобно, бьет себя и охает, а сам говорит: «Дайте мне батка[1283] Аввакума! За него бог меня наказует!» И я чаял, меня обманывают; ужасеся дух мой во мне. А се помолил бога сице: «Ты, господи, изведый мя из чрева матере моея и от небытия в бытие мя устроил! Аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом,[1284] митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя з Захариею[1285] пророком; а буде в воду посадят, а ты, яко Стефана Пермъскаго,[1286] паки свободиш мя!» И моляся, поехал в дом к нему, Евфимию. Егда ж привезоша мя на двор, выбежала жена ево Неонила и ухватила меня под руку, а сама говорит: «Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свет наш кормилец!» И я сопротив тово: «Чюдно! Давеча был блядин сын, а топерва — батюшко! Болшо[1287] у Христатово остра шелепуга-та:[1288] скоро повинилъся муж твой!» Ввела меня в горницу. Вскочил с перины Евфимей, пал пред ногама моима, вопит неизреченно: «Прости, государь, согрешил пред богом и пред тобою!» А сам дрожит весь. И я ему сопротиво: «Хощеши ли впредь цел быти?» Он же, лежа, отвеща: «Ей, честный отче!» И я рек: «Востани! Бог простит тя!» Он же, наказан гораздо, не мог сам востати. И я поднял и положил ево на постелю, и исповедал, и маслом священным помазал, и бысть здрав. Так Христос изволил. И наутро отпустил меня честно в дом мой; и з женою быша ми дети духовныя, изрядныя раби христовы. Так-то господь гордым противится, смиреным же дает благодать.
Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоряд. Аз же сволокся к Москве, и божиего волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевец-Поволской.[1289] И тут пожил немного — толко осм[1290] недель. Дьявол научил попов и мужиков и баб — пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и вытаща меня ис приказа собранием, — человек с тысящу и с полторы их было, — среди улицы били батожьем и топтали; и бабы были с рычагами.[1291] Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди умчали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика. Наипаче ж попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!» Аз же, отдохня, в третей день ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей ушел к Москве. На Кострому прибежал, — ано и тут протопопа ж Даниила изгнали. Ох, горе!
Везде от дьявола житья нет! Прибрел к Москве, духовнику Стефану показался; и он на меня учинилъся печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе! Царь пришел к духовнику благословитца ночью; меня увидел тут, — опять кручина: на што-де город покинул? — А жена, и дети, и домочадцы, человек з дватцеть, в Юрьевце остались: неведомо — живы, неведомо — прибиты! Тут паки горе.
По сем Никон, друг наш, привез ис Соловков Филиппа митрополита.[1292] А прежде его приезду Стефан духовник, моля бога и постяся седмицу з братьею, — и я с ними тут же, — о патриаръхе, да же даст бог пастыря ко спасению душ наших; и с митрополитом казанским Корнилием, написав челобитную за руками,[1293] подали царю и царице — о духовнике Стефане, чтоб ему быть в патриархах. Он же не восхотел сам, и указал на Никона митрополита. Царь ево и послушал, и пишет к нему послание навстречю: преосвященному митрополиту Никону новгороцкому и великолуцкому и всеа Русии радоватися, и прочая. Егда ж приехал, с нами, яко лис: челом да здорово! Ведает, что быть ему в патриархах, и чтобы откуля помешка какова не учинилась. Много о тех кознях говорить! Егда поставили патриархом, так друзей не стал и в Крестовую[1294] пускать! А се и яд отрыгнул. В пост великой прислал память х Казанъской[1295] к Неронову Иванну. А мне отец духовной был; я у нево все и жил в церкве: егда куды отлучится, ино я ведаю церковь. И к месту, говорили, на дворец к Спасу, на Силино покойника место,[1296] да бог не изволил. А се и у меня радение худо было. Любо мне, у Казанъские тое держалъся, чел народу книги. Много людей приходило. В памети Никон пишет: «Год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает во церкви метания[1297] творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще же и тремя персты бы есте крестились». Мы же задумалися, сошедшеся между собою; видим, яко зима хощет быти; сердце озябло и ноги задрожали. Неронов мне приказал церковь, а сам един скрылся в Чюдов[1298] — седмицу в полатке[1299] молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: «Время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!» Он же мне, плачючи, сказал; таже коломенъскому епископу Павлу,[1300] его же Никон напоследок огнем жжег в новогороцких пределех; потом — Данилу, костромскому протопопу; таже сказал и всей братье. Мы же з Данилом, написав ис книг выписки о сложении перст и о поклонех, и подали государю; много писано было; он же, не вем где, скрыл их; мнит ми ся,[1301] Никону отдал.
После тово вскоре схватав Никон Даниила, в монастыре за Тверскими вороты, при царе остриг голову и, содрав однорятку,[1302] ругая, отвел в Чюдов в хлебню[1303] и, муча много, сослал в Астрахань. Венец тернов на главу ему там возложили, в земляной тюрме и уморили. После Данилова стрижения взяли другова, темниковскаго Даниила ж протопопа, и посадили в монастыре у Спаса на Новом.[1304] Таже протопопа Неронова Иванна — в церкве скуфью снял[1305] и посадил в Симанове монастыре,[1306] опосле сослал на Вологду, в Спасов Каменной монастырь,[1307] потом в Колской острог.[1308] А напоследок, по многом страдании, изнемог бедной — принял три перста, да так и умер. Ох, горе! Всяк, мняйся стоя, да блюдется, да ся не падет![1309] Люто время, по реченному господем, аще возможно духу антихристову прелстити и избранныя. Зело надобно крепко молитися богу, да спасет и помилует нас, яко благ и человеколюбец.
Таж меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской[1310] со стрелцами; человек со мною шестьдесят взяли: их в тюрму отвели, а меня на патриархове дворе на чеп посадили ночью. Егда ж розсветало в день неделный,[1311] посадили меня на телегу, и ростянули руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря,[1312] и тут на чепи кинули в темную полатку, ушла в землю, и сидел три дни, ни ел, ни пил; во тме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох доволно. Бысть же я в третий день приалъчен, сиречь есть захотел, и после вечерни ста предо мною, не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю, токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши! — И рекл мне: «Полно, довлеет[1313] ти ко укреплению!» Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Дивно толко человек; а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено. Наутро архимарит з братьею пришли и вывели меня; журят мне: «Что патриарху не покорисся?» А я от писания ево браню да лаю. Сняли болшую чеп, да малую наложили. Отдали чернцу под начал, велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чеп торгают, и в глаза плюют. Бог их простит в сий век и в будущий: не их то дело, но сатаны лукаваго. Сидел тут я четыре недели.
В то время после меня взяли Логина, протопопа муромскаго: в соборной церкви, при царе, остриг в обедню. Во время переноса снял патриарх со главы у архидьякона дискос и поставил на престол с телом христовым; а с чашею архимарит чюдовской Ферапонт вне олътаря, при дверех царских стоял. Увы, разсечения тела христова,[1314] пущи жидовскаго действа! Остригше, содрали с него однарятку и кафтан. Логин же разжегся ревностию божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог в олтарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в олтарь в глаза Никону бросил; и чюдно! растопоряся рубашка и покрыла на престоле дискос, бытто воздух. А в то время и царица в церкве была. На Логина возложили чеп и, таща ис церкви, били метлами и шелепами до Богоявленскова монастыря, и кинули в полатку нагова, и стрелцов на карауле поставили накрепко стоять. Ему ж бог в ту нощ дал шубу новую да шапку; и наутро Никону сказали, и он розсмеявся, говорит: «Знаю-су я пустосвятов тех!» — и шапку у нево отнял, а шубу ему оставил.
По сем паки меня из монастыря водили пешева на патриархов двор, также руки ростяня, и стязався[1315] много со мною, паки также отвели. Таже в Никитин день[1316] ход со кресты, а меня паки на телеге везли против крестов. И привезли к соборной церкве стричь, и держали в обедню на пороге долъго. Государь с места сошел и, приступя к патриарху, упросил. Не стригше, отвели в Сибирской приказ[1317] и отдали дьяку Третьяку Башмаку,[1318] что ныне стражет же по Христе, старец Саватей, сидит на Новом, в земляной же норме. Спаси ево, господи! И тогда мне делал добро.
Таже послали меня в Сибирь з женою и детми. И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть. Протопопица младенца родила — болную в телеге — и повезли до Тобольска; три тысящи верст недель с тринатцеть волокли телегами, и водою, и санми половину пути.
Архиепископ в Тобольске к месту устроил меня. Тут у церкви великия беды постигоша меня: в полтара годы пять слов государевых[1319] сказывали на меня, и един некто, архиепископля двора дьяк Иван Струна, тот и душею моею потряс. Сьехал архиепископ к Москве, а он без нево, дьяволским научением напал на меня: церкви моея дьяка Антония мучить напрасно захотел. Он же, Антон, утече у него и прибежал во церковь ко мне.
Той же Струна Иван собрався с людми, во ин день прииде ко мне в церковь, — а я вечерню пою, — и въскочил в церковь, ухватил Антона на крылосе за бороду. А я в то время двери церковный затворил и замкнул, и никово не пустил, — один он, Струна, в церкве вертится, что бес. И я, покиня вечерню, с Антоном посадил ево среди церкви на полу и за церковной мятеж постегал ево ременем нарочито-таки; а прочий, человек з дватцеть, вси побегоша, гоними духом святым. И покаяние от Струны приняв, паки отпустил ево к себе. Сродницы же струнины, попы и чернцы, весь возмутили град, да како меня погубят. И в полунощи привезли сани ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня взять и в воду свести. И божиим страхом отгнани быша и побегоша вспять. Мучился я с месяц, от них бегаючи втай: иное в церкве начюю, иное к воеводе уйду, а иное в тюрму просилъся — ино не пустят. Провожал меня много Матфей Ломков, иже и Митрофан именуем в чернцах, — опосле на Москве у Павла[1320] митрополита ризничим был, в соборной церкви з дьяконом Афонасьем меня стриг; тогда добр был, а ныне дьявол ево поглотил. Потом приехал архиепископ с Москвы и правилною виною ево, Струну, на чеп посадил за сие: некий человек з дочерью кровосмешение сотворил, а он, Струна, полтину възяв и, не наказав, мужика отпустил. И владыка ево сковать приказал и мое дело тут же помянул. Он же, Струна, ушел к воеводам в приказ и сказал «слово и дело государево» на меня. Воеводы отдали ево сыну бояръскому лутчему, Петру Бекетову,[1321] за пристав. Увы, погибель на двор Петру пришла. Еще же и душе моей горе тут есть. Подумав архиепископ со мною, по правилам за вину кровосмешения стал Струну проклинать в неделю православия в церкве болшой. Той же Бекетов Петр, пришед в церковь, браня архиепископа и меня, и в той час ис церкви пошед, взбесилъся, ко двору своему идучи, и умре горкою смертию зле. И мы со владыкою приказали тело ево среди улицы собакам бросить, да ж гражданя оплачют согрешение его. А сами три дни прилежне стужали[1322] божеству, да же в день века отпустится ему. Жалея Струны, такову себе пагубу приял. И по трех днех владыка и мы сами честне тело его погребли. Полно тово пълачевнова дела говорить.
По сем указ пришел: велено меня ис Тобольска на Лену вести за сие, что браню от писания и укоряю ересь никонову. В таже времена пришла ко мне с Москвы грамотка. Два брата жили у царицы вверху,[1323] а оба умерли в мор и з женами и з детми; и многия друзья и сродники померли. Излиял бог на царство фиял гнева своего! Да не узнались[1324] горюны однако — церковью мятут. Говорил тогда и сказывал Неронов царю три пагубы за церковной раскол: мор, мечь, разделение.[1325] То и збылось во дни наша ныне. Но милостив господь: наказав, покаяния ради и помилует нас, прогнав болезни душ наших и телес, и тишину подаст. Уповаю и надеюся на Христа, ожидаю милосердия его и чаю воскресения мертвым.
Таже сел опять на корабль свой, еже и показан ми, что выше сего рекох, — поехал на Лену. А как приехал в Енисейской,[1326] другой указ пришел: велено в Дауры[1327] вести — дватцеть тысящ и болши будет от Москвы. И отдали меня Афонасью Пашкову[1328] в полк — людей с ним было 6 сот человек; и грех ради моих суров человек: безпрестанно людей жжет, и мучит, и бьет. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня.
Егда поехали из Енисейска, как будем в болшой Тунгуске[1329] реке, в воду загрузило бурею дощеник[1330] мой совсем: налилъся среди реки полон воды, и парус изорвало, — одны полубы над водою, а то все в воду ушло. Жена моя на полубы из воды робят кое-как вытаскала, простоволоса ходя. А я, на небо глядя, кричю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощенике двух человек сорвало и утонули в воде. По сем, оправяся на берегу, и опять поехали впредь.
Егда приехали на Шаманъской порог, на встречю приплыли люди иные к нам, а с ними две вдовы — одна лет в 60, а другая и болши: пловут пострищись в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хочет замуж отдать. И я ему стал говорить: «По правилам не подобает таковых замуж давать». И чем бы ему, послушав меня, и вдов отпустить, а он вздумал мучить меня, осердясь. На другом, Долгом, пороге стал меня из дощеника выбивать: «Для-де тебя дощеник худо идет! Еретик-де ты! Поди-де по горам, а с казаками не ходи!» О, горе стало! Горы высокий, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а галъки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята инъдейские,[1331] и бабы,[1332] и лебеди и иные дикие, — многое множество, — птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы и олени, и изубри, и лоси, и кабаны, волъки, бараны дикие — во очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверми и со змиями, и со птицами витать. И аз ему малое писанейце написал, сице начало: «Человече! Убойся бога, седящаго на херувимех и призирающаго[1333] в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираеш и неудобъство[1334] показуеш», — и прочая: там многонько писано; и послал к нему. А се бегут человек с пятдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему, — версты три от него стоял. Я казакам каши наварил, да кормлю их; и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит; начал мне говорить: «Поп ли ты, или роспоп?»[1335] И аз отвещал: «Аз есм Аввакум протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий[1336] зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой, и паки в голову, и збил меня с ног и, чекан[1337] ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши[1338] по той же спине семьдесят два удара кнутом. А я говорю: «Господи, Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж безпрестанно говорю. Так горко ему, что не говорю: «Пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: «Полно бить-тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «За что ты меня бьеш? Ведаеш ли?» И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал, да и упал. И он велел меня в казенной дощеник оттащить: сковали руки и ноги и на беть[1339] кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощ под капелию лежал. Как били, так не болно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «За что ты, сыне божий, попустил меня ему таково болно убить тому? Я веть за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек! — Другой фарисей з говенною рожею, — со владыкою судитца захотел! Аще Иев и говорил так,[1340] да он праведен, непорочен, а се и писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари бога познал. А я первое — грешен, второе — на законе почиваю и писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбми подобает нам внити во царство небесное, а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду-ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости-те щемить и жилы-те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялъся пред владыкою, и господь-свет милостив: не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.
Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому болтему, Падуну, — река о том месте шириною с версту, три залавка[1341] чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет,[1342] ино в щепы изломает, — меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, — нужно[1343] было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уж на бога вдругорят. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай наказанием господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте». И сими речми тешил себя.
По сем привезли в Брацкой острог[1344] и в тюрму кинули, соломки дали. И сидел до Филипова поста в студеной башне;[1345] там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею бил, — и батошка[1346] не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!» Да сила божия возбранила, — велено терпеть. Перевел меня в теплую избу, и я тут с аманатами[1347] и с собаками жил скован зиму всю. А жена з детми верст з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю — лаяла да укоряла. Сын Иван — невелик был — прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрму, где я сидел: начевал милой и замерз было тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери — руки и ноги ознобил.
На весну паки поехали впредь. Запасу неболшое место осталось; а первой разграблен весь: и книги, и одежда иная отнята была; а иное и осталось. На Байкалове море паки тонул. По Хилке[1348] по реке заставил меня лямку тянуть: зело нужен ход ею был, — и поесть было неколи, нежели спать. Лето целое мучилися. От водяныя тяготы люди изгибали, а у меня ноги и живот синь был. Два лета в водах бродили, а зимами чрез волоки волочилися. На том же Хилке в третьее тонул. Барку от берегу оторвало водою, — людские стоят, а мою ухватило, да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном; а я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное ноги в воде, а иное выполъзу наверх. Несло с версту и болши; да люди переняли. Все розмыло до крохи! Да што петь[1349] делать, коли Христос и пречистая богородица изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь, а люди-те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы тое много еще было в чемоданах, да в сумах; все с тех мест перегнило, — наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаеш за посмех!» И я паки свету-богородице докучать: «Владычице, уйми дурака-тово!» Так она-надежа уняла: стал по мне тужить.
Потом доехали до Иръгеня озера:[1350] волок тут, — стали зимою волочитца. Моих роботников отнял, а иным у меня нанятца не велит. А дети маленки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп нарту зделал и зиму всю волочилъся за волок. Весною на плотах по Ингоде реке поплыли на низ. Четверътое лето от Тобольска плаванию моему. Лес гнали хоромной и городовой.[1351] Стало нечева есть; люди учали з голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелькая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палъки болшие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие — огонь да встряска,[1352] люди голодные: лишо станут мучить — ано и умрет! Ох, времени тому! Не знаю, как ум у него отступилъся. У протопопицы моей однарятка московская была, не згнила, — по русскому рублев в полътретьяцеть[1353] и болши, по тамошнему — дал нам четыре мешка ржи за нея, и мы год-другой, тянулися, на Нерче реке живучи, с травою перебиваючися. Все люди з голоду поморил, никуды не отпускал промышлять, — осталось неболшое место; по степям скитающеся и по полям, траву и корение копали, а мы — с ними же; а зимою — сосну,[1354] а иное кобылятины бог даст, и кости находили от волков пораженных зверей, — и что волк не доест, мы то доедим. А иные и самых озяблых ели волъков и лисиц, и что получит — всякую скверну. Кобыла жеребенка родит, а голодные втай и жеребенка и место скверное кобылье сьедят. А Пашков, сведав, и кнутом до смерти забьет. И кобыла умерла, — все извод взял, понеже не по чину жеребенъка тово вытащили из нея: лишо голову появил, а оне и выдернули, да и почали кровь скверную есть. Ох, времени тому! И у меня два сына маленьких умерли в нуждах тех, а с прочими, скитающеся по горам и по острому камению наги и боси, травою и корением перебивающеся, кое-как мучилися. И сам я, грешной, волею и неволею причастен кобыльим и мертвечьим звериным и птичьим мясам.[1355] Увы, грешной душе! Кто даст главе моей воду и источник слез, да же оплачю бедную душу свою, ю́ же зле погубих житейскими сластми? Но помогала нам по Христе боляроня, воеводская сноха, Евдокея Кириловна, да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна: оне нам от смерти голодной тайно давали отраду, без ведома ево, — иногда пришлют кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, колько сойдется, четверть пуда и гривенку-другую,[1356] а иногда и полъпудика накопит и передаст, а иногда у куров корму ис корыта нагребет. Дочь моя, бедная горемыка, Огрофена, бродила втай к ней под окно. И горе, и смех! — Иногда робенка погонят от окна без ведома бояронина, а иногда и многонько притащит. Тогда невелика была, а ныне уж ей 27 годов, — девицею, бедная моя, на Мезени,[1357] с меншими сестрами перебиваяся кое-как, плачючи живут. А мать и братья в земле закопаны сидят.[1358] Да што же делать? Пускай горкие мучатся все ради Христа! Быть тому так за божиею помощию. На том положено: ино мучитца, ино мучитца веры ради христовы. Любил протопоп со славными знатца, люби же и терпеть, горемыка, до конца. Писано: не начный блажен, но скончавый.[1359] Полно тово; на первое возвратимся.
Было в Даурской земле нужды великие годов с шесть и с семь, а во иные годы отрадило. А он, Афонасей, наветуя мне, безпрестанно смерти мне искал. В той же нужде прислал ко мне от себя две вдовы, — сенныя[1360] ево любимые были, — Марья да Софья, одержимы духом нечистым. Ворожа и колдуя много над ними, и видит, яко ничто же успевает,[1361] но паче молъва бывает,[1362] — зело жестоко их бес мучит, бьются и кричат; призвал меня и поклонилъся мне, говорит: «Пожалуй, возми их ты и попекися об них, бога моля; послушает тебя бог». И я ему отвещал: «Господине! Выше меры прошение, но за молитв святых отец наших вся возможна суть богу». Взял их, бедных. Простите! Во искусе то на Руси бывало, — человека три-четыре бешаных приведших бывало в дому моем и, за молитв святых отец, отхождаху от них беси, действом и повелением бога живаго и господа нашего Исуса Христа, сына божия-света. Слезами и водою покроплю и маслом помажу молебная певше во имя христово, и сила божия отгоняше от человек бесы и здрави бываху, не по достоинъству моему, — ни никако же, — но по вере приходящих. Древле благодать действоваше ослом при Валааме,[1363] и при Улияне мученике — рысью, и при Сисинии — оленем: говорили человеческим гласом. Богидеже хощет, побеждается естества чин. Чти житие Феодора Едесскаго, тамо обрящеши: и блудница мертваго воскресила. В Кормчей[1364] писано: не всех дух святый рукополагает, но всеми, кроме еретика, действует. Таже привели ко мне баб бешаных; я, по обычаю, сам постилъся и им не давал есть, молебъствовал, и маслом мазал, и, как знаю, действовал: и бабы о Христе целоумны и здравы стали. Я их исповедал и причастил. Живут у меня и молятся богу; любят меня и домой не идут. Сведал он, что мне учинилися дочери духовные, осердилъся на меня опять пущи старова — хотел меня в огне жжечь: «Ты-де выведывает мое тайны!» А как петь-су причастить, не исповедав? А не причастив бешанова, ино беса совершенно не отгонит. Бес-от веть не мужик: батога не боится; боится он креста христова, да воды святыя, да священнаго масла, а совершенно бежит от тела христова.[1365] Я, кроме сих тайн, врачевать не умею. В нашей провославной вере без исповеди не причащают; в римъской вере творят так — не брегут о исповеди; а нам, православие блюдущим, так не подобает, но на всяко время покаяние искати. Аще священника, нужды ради, не получиш: и ты своему брату искусному возвести согрешение свое, и бог простит тя, покаяние твое видев, и тогда с правилцом[1366] причащайся святых тайн. Держи при себе запасный агнец. Аще в пути или на промыслу, или всяко прилунится, кроме церкви, воздохни пред владыкою и, по вышереченному, ко брату исповедався, с чистою совестию причастися святыни: так хорошо будет! По посте и по правиле,[1367] пред образом христовым на коробочку постели платочик и свечку зажги, а в сосудце водицы[1368] маленко, да на ложечку почерпни и часть тела христова с молитвою в воду на лошку положи, и кадилом вся покади, поплакав, глаголи: «Верую, господи, и исповедаю, яко ты еси Христос сын бога живаго, пришедый в мир грешники спасти, от них же первый есм аз. Верую яко воистинну се есть самое пречистое тело твое, и се есть самая честная кровь твоя. Его же ради молю ти ся, помилуй мя и прости ми и ослаби ми согрешения моя, волная и неволная, яже словом, яже делом, яже ведением и неведением, яже разумом и мыслию, и сподоби мя неосужденно причаститися пречистых ти таинъств во оставление грехов и в жизнь вечную, яко благословен еси во веки. Аминь». Потом, падше на землю пред образом, прощение проговори и, возстав, образы поцелуй и, прекрестясь, с молитвою причастися и водицею запей и паки богу помолись. Ну, слава Христу! Хотя и умреш после тово, ино хорошо. Полно про то говорить. И сами знаете, что доброе добро. Стану опять про баб говорить.
Взял Пашков бедных вдов от меня; бранит меня вместо благодарения. Он чаял: Христос просто положит; ано пущи и Старова стали беситца. Запер их в пустую избу, ино никому приступу нет к ним; призвал к ним Чернова попа,[1369] — и оне ево дровами бросают, и поволокся прочь. Я дома плачю, а делать не ведаю что. Приступить ко двору не смею: болно сердит на меня. Таино послал к ним воды святыя, велел их умыть и напоить, и им бедным легче стало. Прибрели сами ко мне тайно, и я помазал их во имя христово маслом; так опять, дал бог, стали здоровы и опять домой пошли; да по ночам ко мне прибегали тайно молитца богу. Изрядные детки стали, играть перестали и правилца де́ржатца. На Москве з бояронею в Вознесенском монастыре вселились. Слава о них богу!
Таже с Нерчи реки паки назад возвратилися к Русе. Пять недель по лду голому ехали на нартах. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская; иноземцы немирные; отстать от лошедей не смеем, а за лошедми итти не поспеем — голодные и томные[1370] люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится — кольско гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на нея набрел, тут же и повалилъся: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батко, меня задавил?» Я пришол, — на меня, бедная, пеняет, говоря: «Долъго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя до смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петровичь, ино еще побредем».
Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу божиим повелением; нужде нашей помогая; бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум приидет. Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую ис котла тут же клевала, или и рыбки прилунится, и рыбку клевала; а нам против тово по два яичка на день давала.
Слава богу, вся строившему благая! А не просто нам она и досталася. У боярони куры все переслепли и мереть стали; так она, собравше в короб, ко мне их прислала, чтоб-де батко пожаловал, помолилъся о курах. И я-су подумал: кормилица то есть наша, детки у нея, надобно ей курки. Молебен пел, воду святил, куров кропил и кадил; потом в лес збродил — корыто им зделал, ис чево есть, и водою покропил, да к ней все и отслал. Куры божиим мановением исцелели и исправилися по вере ея. От тово-то племяни и наша курочка была. Да полно тово говорить! У Христа не сегодни так повелось. Еще Козма и Дамиян[1371] человеком и скотом благодействовали и целили о Христе. Богу вся надобно: и скотинка, и птичка во славу его, пречистаго владыки, еще же и человека ради.
Таже приволоклись паки на Ирьгень озеро. Бояроня пожаловала — прислала сковородку пшеницы, и мы кутьи[1372] наелись. Кормилица моя была Евдокея Кириловна, а и с нею дьявол ссорил, сице: сын у нея был Симеон — там родилъся, я молитву давал и крестил, на всяк день присылала ко мне на благословение и я, крестом благословя и водою покропя, поцеловав ево, и паки отпущу; дитя наше здраво и хорошо. Не прилучилося меня дома; занемог младенец. Смалодушничав, она, осердясь на меня, послала робенка к шептуну-мужику. Я, сведав, осердилъся ж на нея, и меж нами пря[1373] велика стала быть. Младенец пущи занемог: рука правая и нога засохли, что батошки. В зазор пришла; не ведает, что делать, а бог пущи угнетает. Робеночек на кончину пришел. Пестуны, ко мне приходя, плачют; а я говорю: «Коли баба лиха, живи же себе одна!» А ожидаю покаяния ея. Вижу, яко ожесточил диявол сердце ея; припал ко владыке, чтоб образумил ея. Господь же, премилостивый бог, умяхчил ниву сердца ея: прислала на утро сына среднева Ивана ко мне, —со слезами просит прощения матери своей, ходя и кланяяся около печи моей. А я лежу под берестом наг на печи, а протопопица в печи, а дети кое-где: в дождь прилучилось, одежды не стало, а зимовье каплет, — всяко мотаемся. И я, смиряя, приказываю ей: «Вели матери прощения просить у Орефы колъдуна». Потом и болнова принесли, — велела перед меня положить; и все плачют и кланяются. Я-су встал, добыл в грязи патрахель[1374] и масло священное нашол. Помоля бога и покадя, младенца помазал маслом и крестом благословил. Робенок, дал бог, и опять здоров стал — с рукою и с ногою. Водою святою ево напоил и к матери послал. Виждь, слышателю, покаяние матерне колику силу сотвори: душу свою изврачевала и сына исцелила! Чему быть? Не сегодни кающихся есть бог! Наутро прислала нам рыбы да пирогов, — а нам то, голодным, надобе. И с тех мест помирилися. Выехав из Даур, умерла, миленкая, на Москве; я и погребал в Вознесенъском монастыре. Сведал то и сам Пашков про младенца, — она ему сказала. Потом я к нему пришел. И он, поклоняся низенко мне, а сам говорит: «Спаси бог! Отечески твориш — не помниш нашева зла». И в то время пищи доволно прислал.
А опосле тово вскоре хотел меня пытать: слушай, за что. Отпускал он сына своево Еремея в Мунгальское царство[1375] воевать, — казаков с ним 72 человека да иноземцов 20 человек, — и заставил иноземца шаманить, сиречь гадать: удаст ли ся им и с победою ли будут домой? Волъхв же той мужик, близ моего зимовья привел барана живова в вечер, и учал над ним волъхвовать, вертя ево много, и голову прочь отвертел и прочь отбросил. И начал скакать, и плясать, и бесов призывать и, много кричав, о землю ударилъся, и пена изо рта пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их: «Удастъся ли поход?» И беси сказали: «С победою великою и з богатъством болшим будете назад». И воеводы ради, и все люди радуяся говорят: «Богаты приедем!» Ох, душе моей, тогда горко, и ныне не сладко! Пастырь худой погубил своя овцы, от горести забыл реченное во Евангелии, егда Зеведеевичи[1376] на поселян жестоких советовали: «Господи, хощеши ли, речеве, да огнь снидет с небесе и потребит их, якоже и Илия сотвори». Обращ же ся Исус и рече им: «Не веста, коего духа еста вы; сын бо человеческий не прииде душ человеческих погубити, но спасти». И идоша во ину весь. А я, окаянной, зделал не так. Во хлевине своей кричал с воплем ко господу: «Послушай мене, боже! Послушай мене, царю небесный-свет, послушай меня! Да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроиши всем! Приложи им зла, господи, приложи, и погибель им наведи, да не збудется пророчество дьявольское!» И много тово было говорено. И втайне о том же бога молил. Сказали ему, что я так молюсь, и он лишо излаял меня. Потом отпустил с войским сына своего. Ночью поехали по звездам. В то время жаль мне их: видит душа моя, что им побитым быть, а сам-таки на них погибели молю. Иные, приходя, прощаются ко мне, а я им говорю: «Погибнете там!» Как поехали, лошади под ними взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы что собаки завыли; ужас на всех напал. Еремей весть со слезами ко мне прислал: чтоб батюшко-государь помолилъся за меня. И мне ево стало жаль. А се друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня кнутом отец ево бил, и стал разговаривать отцу, так со шпагою погналъся за ним. А как приехали после меня на другой порог, на Падун, 40 дощеников все прошли в ворота, а ево, Афонасьев, дощеник, — снасть добрая была и казаки все шесть сот промышляли о нем, а не могли взвести, — взяла силу вода, паче же рещи — бог наказал! Стащило всех в воду людей, а дощеник на камень бросила вода; чрез ево льется, а в нево не идет. Чюдо, как-то бог безумных тех учит! Он сам на берегу, бояроня в дощенике. И Еремей стал говорить: «Батюшко, за грех наказует бог! Напрасно ты протопопа-тово кнутом-тем избил; пора покаятца, государь!» Он же рыкнул на него, яко зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, «господи помилуй!» говорит. Пашков же, ухватя у малова колешчатую[1377] пищаль, — никогда не лжет, — приложася на сына, курок спустил, и божиего волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и паки осеклась пищаль. Он же и в третьи также сотворил; пищаль и в третьии осеклася же. Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на сторону спустил — так и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумався, и плакать стал, а сам говорит: «Согрешил, окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня наказует бог!» Чюдно, чюдно! По писанию: яко косен[1378] бог во гнев, а скор на послушание, — дощеник сам, покаяния ради, сплыл с камени и стал носом против воды. Потянули — он и взбежал на тихое место тотъчас. Тогда Пашков, призвав сына к себе, промолыл ему: «Прости, барте,[1379] Еремей, — правду ты говориш!» Он же, прискоча, пад, поклонився отцу и рече: «Бог тебя, государя, простит! Я пред богом и пред тобою виноват!» И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его. Да по писанию и надобе так: бог любит тех детей, которые почитают отцов. Виждь, слышателю, не страдал ли нас ради Еремей, паче же ради Христа и правды его? А мне сказывал кормщик ево, Афонасьева, дощеника, — тут был, — Григорей Телной. На первое возвратимся.
Отнеле же отошли, поехали на войну. Жаль стало Еремея мне: стал владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их с войны, — не бывали на срок. А в те поры Пашков меня и к себе не пускал. Во един от дней учредил застенок и огнь росклал — хочет меня пытать. Я ко исходу душевному и молитвы прогово рил; ведаю ево стряпанье, — после огня-тово мало у него живут. А сам жду по себя и, сидя, жене плачющей и детям говорю: «Воля господня да будет! Аще живем, господеви[1380] живем, аще умираем, господеви умираем». А се и бегут по меня два палача. Чюдно дело господне и неизреченны судбы владычни! Еремей ранен сам-друг дорошкою мимо избы и двора моево едет, и палачей вскликал и воротил с собою. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с кручины. И Еремей, поклоняся со отцем, вся ему подробну возвещает: как войско у него побили все без остатку, и как ево увел иноземец от мунгальских людей по пустым местам, и как по каменным горам в лесу, не ядше, блудил седм дней, — одну съел белку, — и как моим образом человек ему во сне явилъся и, благословя ево, указал дорогу, в которую страну ехать. Он же, вскоча, обрадовалъся и на путь выбрел. Егда он отцу розсказывает, а я пришел в то время поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня, — слово в слово что медведь морской белой, жива бы меня проглотил, да господь не выдаст! — вздохня, говорит: «Так-то ты делает? Людей-тех погубил столко!» А Еремей мне говорит: «Батюшко, поди, государь, домой! Молъчи для Христа!» Я и пошел.
Десеть лет он меня мучил, или я ево — не знаю; бог розберет в день века. Перемена ему пришла, и мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: «Хотя-де один и поедет, и ево-де убьют иноземцы». Он в дощениках со оружием и с людми плыл, а слышал я, едучи, — от иноземцов дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых, и болных, и раненых, кои там негодны, человек з десяток, да я з женою и з детми — семнатцеть нас человек, в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, амо же бог наставит, ничево не бояся. Книгу Кормъчию дал прикащику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал и моея головы искал: в ыную пору, бивше меня, на кол было посадил, да еще бог сохранил! А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить. И я, выпрося у них Христа ради, а прикащику выкуп дав, на Русь ево вывез, от смерти к животу, — пускай ево беднова! — либо покаятся о гресех своих. Да и другова такова же увез замотая.[1381] Сего не хотели мне выдать; и он ушел в лес от смерти и, дождався меня на пути, плачючи, кинулъся мне в карбас. Ано за ним погоня! Деть стало негде. Я-су, — простите! — своровал: яко Раав блудная[1382] во Ерихоне Исуса Наввина людей, спрятал ево, положа на дно в судне, и постелею накинул, и велел протопопице и дочери лечи на нево. Везде искали, а жены моей с места не тронули, — лишо говорят: «Матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась!» А я, — простите бога ради! — лгал в те поры и сказывал: «Нет ево у меня!» — не хотя ево на смерть выдать. Поискав, да и поехали ни с чем; а я ево на Русь вывез. Старец[1383] да и раб христов, простите же меня, что я лъгал тогда. Каково вам кажется? Не велико ли мое согрешение? При Рааве блуднице, она, кажется, так же зделала, да писание ея похваляет за то. И вы, бога ради, поразсудите: буде грехотворно я учинил, и вы меня простите; а буде церковному преданию не противно, ино и так ладно. Вот вам и место оставил: припишите своею рукою мне, и жене моей, и дочери или прощение, или епитимию, понеже мы за одно воровали — от смерти человека ухоронили, ища ево покаяния к богу. Судите же так, чтоб нас Христос не стал судить на Страшном суде сего дела. Припиши же что-нибудь, старец.
Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружию твою Анастасию, и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и праведно. Аминь.
Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово.
Прикащик же мучки гривенок с тритцеть дал, да коровку, да овечок пять-шесть, мясцо иссуша; и тем лето питалися, пловучи. Доброй прикащик человек, дочь у меня Ксенью крестил. Еще при Пашкове родилась, да Пашков не дал мне мира и масла, так не крещена долго была, — после ево крестил. Я сам жене своей и молитву говорил, и детей крестил с кумом — с прикащиком, да дочь моя болшая — кума, а я у них поп. Тем же обрасцом и Афанасия сына крестил и, обедню служа на Мезени, причастил. И детей своих исповедывал и причащал сам же, кроме жены своея; есть о том в правилех — велено так делать. А что запрещение то отступническое, и то я о Христе под ноги кладу, а клятвою тою,[1384] — дурно молыть! — гузно тру. Меня благословляют московские святители Петр и Алексей, и Иона,[1385] и Филипп, — я по их книгам верую богу моему чистою совестию и служу; а отступников отрицаюся и клену, — враги оне божии, не боюсь я их, со Христом живучи! Хотя на меня каменья накладут, я со отеческим преданием и под каменьем лежу, не токмо под шпынскою[1386] воровскою никониянъскою клятвою их. А што много говорить? Плюнуть на действо-то и службу-ту их, да и на книги-те их новоизданный, — так и ладно будет! Станем говорить, како угодити Христу и пречистой богородице; а про воровство их полно говорить. Простите, барте, никонияне, что избранил вас; живите, как хочете. Стану опять про свое горе говорить, как вы меня жалуете-подчиваете: 20 лет тому уж прошло; еще бы хотя стол ко же бог пособил помучитца от вас, ино бы и было с меня, о господе бозе и спасе нашем Исусе Христе! А затем сколко Христос даст, толко и жить. Полно тово, — и так далеко забрел. На первое возвратимся.
Поехали из Даур, стало пищи скудать, и з братиею бога помолили, и Христос нам дал изубря, болшова зверя, — тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехала станица соболиная, рыбу промышляют; рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли Тереньтьюшко с товарищи; плачют, миленкие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи, сколько нам надобно: осетроф с сорок свежих перед меня привезли, а сами говорят: «Вот, батюшко, на твою часть бог в запоре нам дал, — возми себе всю!» Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: «На што мне столко?» Погостя у них, и с нужду запасцу взяв, лотку починя и парус скропав, чрез море пошли. Погода[1387] окинула на море, и мы гребми перегреблись: не болно о том месте широко — или со сто, или с осмъдесят веръст. Егда к берегу пристали, востала буря ветренная, и на берегу насилу место обрели от волн. Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки, — дватцеть тысящ веръст и болши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши,[1388] врата и столпы, ограда каменная и дворы, — все богоделанно. Лук на них ростет и чеснок, — болши романовскаго луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя, и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей, — по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерьледи и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия[1389] в нем: во окиане море болшом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем; осетры и таймени жирны гораздо — нелзя жарить на сковороде: жир все будет. А все то у Христа-тово-света наделано для человеков, чтоб, упокояся, хвалу богу воздавал. А человек, суете которой уподобится, дние его, яко, сень,[1390] преходят; скачет, яко козел; раздувается, яко пузырь; гневается, яко рысь; сьесть хощет, яко змия; ржет, зря на чюжую красоту, яко жребя; лукавует, яко бес; насыщался доволно, без правила спит; бога не молит; отлагает покаяние на старость и потом исчезает, и не вем, камо отходит: или во свет ли, или во тму, — день судный коегождо[1391] явит. Простите мя, аз согрешил паче всех человек.
Таже в русские грады приплыл и уразумел о церкви, яко ничто ж успевает, но паче молъва бывает. Опечаляся, сидя, разсуждаю: «Что сотворю? Проповедаю ли слово божие, или скроюся где? Понеже жена и дети связали меня». И виде меня печална, протопопица моя приступи ко мне со опрятъством и рече ми: «Что, господине, опечалился еси?» Аз же ей подробну известих: «Жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе; говорить ли мне, или молчать? Связали вы меня!» Она же мне говорит: «Господи помилуй! Что ты, Петровичь, говорит? Слыхала я, — ты же читал, — апостольскую речь: привязалъся еси жене, не ищи разрешения, егда отрешишися, тогда не ищи жены. Аз тя и з детми благословляю: деръзай проповедати слово божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петровичь, — обличай блудню еретическую!» Я-су ей за то челом и, отрясше от себя печалную слепоту, начах по-прежнему слово божие проповедати и учити по градом и везде, еще же и ересь никониянскую со деръзновением обличал.
В Енисейске зимовал; и паки, лето плывше, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и по селам, во церквах и на торъгах кричал, проповедая слово божие, и уча, и обличая безбожную лесть. Таже приехал к Москве. Три годы ехал из Даур, а туды волокся пять лет против воды; на восток все везли, промежду иноземъских оръд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в ыноземъских руках. На Оби — великой реке предо мною 20 человек погубили християн, а надо мною думав, да и отпустили совсем. Паки на Иртише-реке собрание их стоит: ждут березовских[1392] наших з дощеником и побить. А я, не ведаючи, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и объскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною, а с вами той же!» И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть совершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя, торъговать со мною стали, — медведей я у них накупил,[1393] — да и отпустили меня. Приехав в Тоболеск, сказываю; ино люди дивятся тому, понеже всю Сибирь башкиръцы с татарами воевали[1394] тогда. А я, не разбираючи, уповая на Христа, ехал посреде их. Приехал на Верхотурье,[1395] Иван Богдановичь Камынин, друг мой, дивится же мне: «Как ты, протопоп, проехал?» А я говорю: «Христос меня пронес и пречистая богородица провела; я не боюсь никово, одново боюсь Христа».
Таже к Москве приехал и, яко ангела божия, прияша мя государь и бояря, — все мне ради. К Федору Ртищеву[1396] зашел: он сам ис полатки выскочил ко мне, благословилъся от меня, и учали говорить много-много, — три дни и три ночи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотъчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: «Здорово ли де, протопоп, живеш? Еще-де видатца бог велел!» И я сопротив руку ево поцеловав и пожал, а сам говорю: «Жив господь и жива душа моя, царь-государь, а впредь, что изволить бог!» Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел куды надобе ему. И иное кое-что было, да што много говорить? Прошло уже то! Велел меня поставить на монастыръском подворье в Кремли и, в походы мимо двора моево ходя, кланялъся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: «Благослови-де меня и помолися о мне!» И шапку в ыную пору, муръманку,[1397] снимаючи з головы, уронил, едучи верхом. А ис кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и все бояря, после ево, челом да челом: «Протопоп, благослови и молися о нас!» Как-су мне царя-тово и бояр-тех не жалеть? Жаль, о-су! Видиш, каковы были добры! Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры. Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединилъся в вере; аз же вся сия яко уметы вменил, да Христа приобрящу, и смерть поминая, яко вся сия мимо идет.
А се мне в Тобольске в тонце[1398] сне страшно возвещено (блюдися, от меня да не полъма[1399] растесан будеши). Я вскочил и пал пред иконою во ужасе велице, а сам говорю: «Господи, не стану ходить, где по-новому поют, боже мой!» Был я у завтрени в соборной церкви на царевнины имянины, шаловал[1400] с ними в церкве-той при воеводах; да с приезду смотрил у них просвиромисания[1401] дважды или трожды, в олътаре у жертвеника стоя, а сам им ругалъся; а как привык ходить, так и ругатца не стал, — что жалом, духом антихристовым и ужалило было. Так меня Христос-свет попужал и рече ми: «По толиком страдании погибнуть хощеш? Блюдися, да не полъма разсеку тя!» Я и к обедне не пошел, и обедать ко князю пришел, и вся подробну им возвестил. Боярин миленькой, князь Иван Андреевичь Хилъков, плакать стал. И мне, окаянному, много столко божия благодеяния забыть?
Егда в Даурах я был, на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бежал на базлуках;[1402] там снегу не живет, морозы велики живут и льды толъсты намерзают, — блиско человека толъщины; пить мне захотелось и, гараздо от жажды томим, итти не могу; среди озера стало: воды добыть нелзя, озеро веръст с восьм; стал, на небо взирая, говорить: «Господи источивый ис камени в пустыни людям воду, жаждущему Израилю, тогда и днесь ты еси! Напой меня, ими же веси судбами,[1403] владыко, боже мой!» Ох, горе! Не знаю, как молыть; простите, господа ради! Кто есм аз? Умерый[1404] пес! Затрещал лед[1405] предо мною и разступился чрез все озеро сюду и сюду и паки снидеся: гора великая льду стала и, дондеже уряжение бысть, аз стах на обычном месте[1406] и, на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне бог пролубку маленку, и я, падше, насытился. И плачю, и радуюся, благодаря бога. Потом и пролубка содвинулася, и я, востав, поклоняся господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детям. Да и в прочий времена в волоките моей так часто у меня бывало. Идучи, или нарту волоку, или рыбу промышляю, или в лесе дрова секу, или ино что творю, а сам и правило в те поры говорю, вечерню, и завтреню, или часы,[1407] — што прилучится. А буде в людях бывает неизворотно, и станем на стану, а не по мне товарищи, правила моево не любят, а идучи, мне нелзя было исполнить; и я, отступя людей под гору или в лес, коротенко зделаю — побьюся головою о землю, а иное и заплачется, да так и обедаю. А буде жо по мне люди, и я, на сошке складенки[1408] поставя, правилца поговорю; иные со мною молятся, а иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресный дни на подворьях всю церковную службу пою, а в рядовыя дни, в санях едучи, пою; а бывало и в воскресныя дни, едучи, пою. Егда гораздо неизворотно, и я, хотя немношко, а таки поворчю. Яко же тело алъчуще желает ясти и жаждуще желает пити тако и душа, отче мой Епифапий, брашна духовнаго желает; не глад хлеба, ни жажда воды погубляет человека; но глад велий человеку — бога не моля жити.
Бывало, отче, в Дауръской земле, — аще не поскучите послушать с рабомтем христовым, аз, грешный, и то возвещу вам, — от немощи и от глада великаго изнемог в правиле своем, всего мало стало, толко павечернишные псалмы, да полунощницу, да час первой, а болши тово ничево не стало; так, что скотинка, волочюсь, о правиле том тужу, а принять ево не могу, а се уже и ослабел. И некогда ходил в лес по дрова, а без меня жена моя и дети, сидя на земле у огня, дочь с матерью — обе плачют. Огрофена, бедная моя горемыка, еще тогда была невелика. Я пришел из лесу: зело робенок рыдаетъ; связавшуся языку ево, ничево не промолыт, мичит к матери, сидя; мать, на нея глядя, плачет. И я отдохнул и с молитвою приступил к робяти, рекл: «О имени господни повелеваю ти: говори со мною! О чем плачеш?» Она же, вскоча и поклоняся, ясно заговорила: «Не знаю кто, батюшко-государь, во мне сидя, светленек, за язык-от меня держал и с матушкою не дал говорить; я тово для плакала; а мне он говорит: «Скажи отцу, чтобы он правило по-прежнему правил, так на Русь опять все выедете; а буде правила не станет править, о нем же он и сам помышляет, то здесь все умрете, и он с вами же умрет». Да и иное кое-что ей сказано в те поры было: как указ по нас будет, и сколько друзей первых[1409] на Руси заедем,[1410] — все так и збылося. И велено мне Пашкову говорить, чтоб и он вечерни и завтрени пел, так бог ведро даст и хлеб родится, — а то были дожди безпрестанно; ячменцу было сеено неболшое место: за день или за два до Петрова дни — тотчас вырос, да и згнил было от дождев. Я ему про вечерни и завтрени сказал, и он и стал так делать; бог ведро дал и хлеб тотъчас поспел. Чюдо-таки. Сеен поздно, а поспел рано. Да и паки, бедной, коварничать стал о божием деле. На другой год насеел было и много, да дождь необычен излияся, и вода из реки выступила и потопила ниву, да и все розмыло, и жилища наши розмыла. А до тово николи тут вода не бывала, — и иноземцы дивятся. Виждь: как поруга дело божие и пошел страною, так и бог к нему странным гневом! Стал смеятца первому тому извещению напоследок: робенок-де есть хотел, так плакал! А я-су с тех мест за правило свое схваталъся, да и по ся мест тянусь помаленьку. Полно о том беседовать, на первое возвратимся. Нам надобе вся сия помнить и не забывать, всякое божие дело не класть в небрежение и просто и не менять на прелесть сего суетнаго века.
Паки реку московское бытие. Видят оне, что я не соединяюсь с ними; приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтоб я молъчал. И я потешил ево: царь-то есть от бога учинен, а се добренек до меня, — чаял, либо помаленку исправится. А се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе книги править, и я рад силно, — мне то надобно лутче и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица десеть рублев же денег, Лукъян духовник десять рублев же, Родион Стрешнев десеть рублев же, а дружище наше старое Феодор Ртищев, тот и шестьдесят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною! У света моей, у Федосьи Прокопьевны Морозовы,[1411] не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная, и сестра ее, княгиня Евдокея Прокопьевна,[1412] дочь же моя. Светы мои, мученицы христовы! И у Анны Петровны Милославские покойницы всегда же в дому был. А к Федору Ртищеву бранитца со отступниками ходил.
Да так-то с полгода жил, да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молъва бывает, паки заворчал, написав царю многонко-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую, святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волъка и отступника Никона, злодея и еретика. И егда писмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезде с сыном своим духовным, с Феодором юродивым,[1413] что после отступники удавили ево, Феодора, на Мезени, повеся на висилицу. Он же с писмом приступил к Цареве корете со деръзновением, и царь велел ево посадить и с писмом под Красное крылцо,[1414] — не ведал, что мое; а опосле, взявше у него писмо, велел ево отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архимарит и железа на него наложил, и божиею волею железа разъсыпалися на ногах пред людми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду и, крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимариту сказали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю возвестил, и царь, пришед в монастырь, честно ево велел отпустить. Он же паки ко мне пришел.
И с тех мест царь на меня кручиноват стал: не любо стало, как опять я стал говорить; любо им, как молчю, да мне так не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже раби христовы многие приходили ко мне и, уразумевше истинну, не стали к прелесной их службе ходить. И мне от царя выговор был: «Въласти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил, поедь-де в ссылку опять». Сказывал боярин Петр Михайловичь Салътыков. Да и повезли на Мезень. Надавали было кое-чево, во имя христово, люди добрые много, да все и осталося тут; токмо с женою и детми и з домочадцы повезли. А я по городам паки людей божиих учил, а их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень.
Полтора года держав, паки одново к Москве възяли, да два сына со мною — Иван да Прокопей — съехали же, а протопопица и прочий на Мезени осталися все. И привезше к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев монастырь.[1415] И туды присылка была, — тож да тож говорить: «Долъго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушко!» Я отрицаюся, что от бесов, а оне лезут в глаза! Скаску[1416] им тут з бранью з болшою написал и послал з дьяконом ярославским, с Козмою, и подьячим двора патриарша. Козма-та не знаю коего духа человек; въяве уговаривает, а втай подкрепляет меня, сице говоря: «Протопоп! Не отступай ты староватово благочестия; велик ты будеш у Христа человек, как до конца претерпит; не гляди на нас, что погибаем мы!» И я ему говорил сопротив, чтоб он паки приступил ко Христу. И он говорит: «Нельзя, Никон опутал меня!» Просто молыть, отрекся пред Никоном Христа, так же уже, бедной, не сможет встать. Я, заплакав, благословил ево горюна; болши тово нечева мне делать с ним; ведает то бог, что будет ему.
Таже, держав десеть недель в Пафнутьеве на чепи, взяли меня паки в Москву, и в Крестовой стязався власти со мною, ввели меня в соборной храм и стригли по переносе меня и дьякона Феодора,[1417] потом и проклинали, а я их проклинал сопротив. Зело было мятежно в обедню-ту тут! И, подеръжав на патриархове дворе, повезли нас ночью на Угрешу к Николе в монастырь. И бороду враги божии отрезали у меня. Чему быть? Волъки-то есть, не жалеют овцы! Оборвали, что собаки, один хохол оставили, что у поляка, на лъбу. Везли не дорогою в монастырь — болотами да грязью, чтоб люди не сведали. Сами видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят: омрачил дьявол, — что на них и пенять! Не им было, а быть же было иным,[1418] писанное время пришло по Евангелию: нужда соблазнам приити. А другой глаголет евангелист: невозможно соблазнам не приитти, но горе тому имъ[1419] же приходит соблазн. Виждь, слышателю необходимая наша беда, невозможно миновать! Сего ради соблазны попущает бог, да же избрани будут, да же разжегутся, да же убедятся, да же искуснии явлении будут в вас. Выпросил у бога светлую Росию сатона, да же очервленит[1420] ю́ кровию мученическою. Добро ты, дьявол, вздумал, и нам то любо — Христа ради, нашего света, пострадать!
Держали меня у Николы в студеной полатке семнатцеть недель. Тут мне божие присещение бысть; чти в Цареве послании,[1421] тамо обрящеши. И царь приходил в монастырь; около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Кажется потому, и жаль ему меня, да уш то воля божия так лежит. Как стригли, в то время велико нестроение вверху[1422] у них бысть с царицею, с покойницею: она за нас стояла в то время, миленкая; напоследок и от казни отпросила меня. О том много говорить. Бог их простит! Я своево мучения на них не спрашиваю, ни в будущий век. Молитися мне подобает о них, о живых и о преставлынихся. Диявол между нами разсечение положил, а оне всегда добры до меня. Полно тово! И Воротынской,[1423] бедной князь Иван, тут же без царя молитца приезжал: а ко мне просился в темницу, ино не пустили горюна; я лишо, в окошко глядя, поплакал на него. Миленькой мой! Боится бога, сиротинъка христова: не покинет ево Христос! Всегда-таки он христов да наш человек. И все бояря-те до нас добры, один дьявол лих. Что-петь зделаеш, коли Христос попустил! Князь Ивана миленкова Хованъскова[1424] и батожьем били, как Исаию сожгли. А бояроню-ту Федосью Морозову и совсем разорили, и сына у нея уморили, и ея мучат; и сестру ея Евдокею, бивше батогами, и от детей отлучили, и с мужем розвели, а ево, князь Петра Урусова,[1425] на другой-де женили. Да что-петь делать? Пускай их, миленких! Мучася, небеснаго жениха достигнут. Всяко-то бог их перепровадит век сей суетный и присвоит к себе жених небесный в чертог свой, праведное солнце, свет, упование наше! Паки на первое возвратимся.
По сем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную полатку, скована держали год без мала. Тут келарь Никодим сперва добр до меня был, а се бедной болшо тово же табаку испил,[1426] что у газскаго митрополита[1427] выняли напоследок 60 пудов, да домру, да иные Тайные монастырьские вещи, что поигравше творят. Согрешил, простите, — не мое то дело: то ведает он, своему владыке стоит или падает. К слову молылось. То у них были любимые законоучителие. У сего келаря Никодима попросилъся я на Велик день[1428] для празника отдохнуть, чтоб велел, дверей отворя, на пороге посидеть; и он, меня наругав, и отказал жестоко, как ему захотелось; и потом, в келию пришед, разболелъся: маслом соборовали и причащали, и тогда-сегда дохнет. То было в понеделник светлой. И в нощи против вторника прииде к нему муж во образе моем, с кадилом, в ризах светлых, и покадил ево и, за руку взяв, воздвигнул, и бысть здрав. И притече ко мне с келейником ночью в темницу, — идучи говорит: «Блаженна обитель, — таковыя имеет темницы! Блаженна темница, — таковых в себе имеет страдалцов! Блаженны и юзы!» И пал предо мною, ухватился за чеп, говорит: «Прости, господа ради, прости! Согрешил пред богом и пред тобою; оскорбил тебя, — и за сие наказал мя бог». И я говорю: «Как наказал? Повежд ми». И он паки: «А ты-де сам, приходя и покадя, меня пожаловал и поднял, — что-де запираесся!» А келейник, тут же стоя, говорит: «Я, батюшко-государь, тебя под руку вывел ис кельи, да и поклонился тебе, ты и пошел сюды». И я ему заказал, чтоб людям не сказывал о тайне сей. Он же со мною спрашивался, как ему жить впредь по Христе: «Или-де мне велиш покинуть все и в пустыню пойти?» Аз же его понаказав, и не велел ему келаръства покидать, токмо бы, хотя втай, держал старое предание отеческое. Он же, поклоняся, отъиде к себе и наутро за трапезою всей братье сказал. Людие же безстрашно и деръзновенно ко мне побрели, просяще благословения и молитвы от меня; а я их учю от писания и ползую словом божиим; в те времена и врази кои были, и те примирилися тут. Увы! Коли оставлю суетный сей век? Писано: горе, ему же рекут добре вси человецы. Воистинну не знаю, как до краю доживать: добрых дел нет, а прославил бог! То ведает он, — воля ево.
Тут же приезжал ко мне втай з детми моими Феодор покойник, удавленой мой, и спрашивалъся со мною: «Как-де прикажеш мне ходить — в рубашке ли по-старому, или в платье облещись? Еретики-де ищут и погубить меня хотят. Был-де я на Резани под началом, у архиепископа на дворе, и зело-де он, Иларион,[1429] мучил меня — реткой день, коли плетми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинъству. И я-де уже изнемог, в нощи моляся и плача, говорю: «Господи! Аще не избавит мя, осквернят меня, и погибну. Что тогда мне сотворит?» И много плачючи говорил. «А се-до вдруг, батюшко, железа все грянули с меня, и дверь отперлась, и отворилася сама. Я-де, богу поклонясь, да и пошел; к воротам пришел — и ворота отворены! Я-де по болшой дороге, к Москве напрямик! Егда-де розсветало, — ано погоня на лошедях! Трое человек мимо меня пробежали, — не увидели меня. Я-де надеюся на Христа, бреду таки впредь. Помале-де оне едут на въстречю ко мне, лают меня: ушел-де, блядин сын, — где-де ево возмеш? Да и опять-де проехали, не видали меня. И я-де ныне к тебе спроситца прибрел; туды ль-де мне опять мучитца пойти или, платье вздев, жить на Москве?» И я ему, грешной, велел въздеть платье. А однако не ухоронил от еретических рук — удавили на Мезени, повеся на висилицу. Вечная ему память и с Лукою Лаврентьевичем! Детушки миленкие мои, пострадали за Христа! Слава богу о них!
Зело у Федора тово крепок подвиг был: в день юродъствует, а нощ всю на молитве со слезами. Много добрых людей знаю, а не видал подвижника такова! Пожил у меня с полъгода на Москве, — а мне еще не моглося, — в задней комнатке двое нас с ним, и много час — другой полежит, да и встанет; 1000 поклонов отбросает, да сядет на полу и иное, стоя, часа с три плачет, а я таки лежу — иное сплю, а иное неможется; егда уж наплачется гораздо, тогда ко мне приступит: «Долго ли тебе, протопоп, лежать-тово, образумься — веть ты поп! Как сорома нет?» И мне неможется, так меня подымает, говоря: «Встань, миленкой батюшко, ну, таки встащися как-нибудь!» Да и роскачает меня. Сидя мне велит молитвы говорить, а он за меня поклоны кладет. То-то друг мой сердечной был! Скорбен миленкой был с перетуги великия: черев из него вышло в одну пору три аршина, а в другую пору пять аршин. Неможет, а кишки перемеряет; и смех с ним и горе! На Устюге пять лет безпрестанно меръз на морозе бос, бродя в одной рубашке: я сам ему самовидец. Тут мне учинился сын духовной, как я ис Сибири ехал. У церкви в полатке, — прибегал молитвы ради, — сказывал: «Как-де от мороза-тово в тепле-том станет, батюшко, отходить, зело-де тяшко в те поры бывает», — по кирпичью-тому ногами-теми стукаеть, что коченьем! А на утро и опять не болят. Псалътыр у него тогда была новых печатей в келье — маленко еще знал о новизнах; и я ему розсказал подробну про новыя книги; он же, схватав книгу, тотъчас и в печь кинул, да и проклял всю новизну. Зело у него во Христа горяча была вера! Да что много говорить? Как начал, так и скончал! Не на баснях проходил подвиг, не как я, окаянной; того ради и скончалъся боголепне. Хорош был и Афонасьюшко — миленкой, сын же мне духовной, во иноцех Авраамий,[1430] что отступники на Москве в огне испекли, и, яко хлеб сладок, принесеся святей Троице. До иночества бродил босиком же в одной рубашке и зиму и лето; толко сей Феодора посмирнее и в подвиге малехнее покороче. Плакать зело же был охотник: и ходит — и плачет. А с кем молыт, — и у него слово тихо и гладко, яко плачет. Феодор же ревнив гораздо был и зело о деле божии болезнен: всяко тщится разорити и обличати неправду. Да пускай их! Как жили, так и скончались о Христе Исусе господе нашем.
Еще вам побеседую о своей волоките. Как привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве, и поставили на подворье, и, волоча многажды в Чюдов, поставили перед вселенских патриархов,[1431] и наши все тут же, что лисы, сидели, — от писания с патриархами говорил много; бог отверз грешъные мое уста и посрамил их Христос! Последнее слово ко мне рекли: «Что-де ты упрям? Вся-де наша Палестина — и серби, и алъбанасы,[1432] и волохи,[1433] и римляне, и ляхи, — все-де тремя перъсты крестятся, один-де ты стоиш во своем упоръстве и крестисся пятью перъсты![1434] Так-де не подобает!» И я им о Христе отвещал сице: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша християном. А и у вас православие пестро[1435] стало от насилия туръскаго Магмета,[1436] — да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, божиею благодатию, самодеръжство. До Никона отступника в нашей Росии у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна. Никон-волък со дьяволом предали трема перъсты креститца, а первые наши пастыри, яко же сами пятью перъсты крестились, такоже пятью персты и благословляли по преданию святых отец наших: Мелетия антиохийскаго и Феодорита Блаженнаго, епископа киринейскаго, Петра Дамаскина и Максима Грека.[1437] Еще же и московский поместный бывый собор при царе Иване[1438] так же слагая перъсты креститися и благословляти повелевает, яко же прежний святии отцы, Мелетий и прочий, научиша. Тогда при царе Иване быша на соборе знаменоносцы[1439] Гурий и Варсонофий,[1440] казанъские чюдотворцы, и Филипп, соловецкий игумень, — от святых русских». И патриаръси задумалися; а наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих, говоря: «Глупы-де были и не смыслили наши русские святы я, не учоные-де люди были, — чему им верить? Оне-де грамоте не умели!» О, боже снятый! Како претерпе святых своих толикая досаждения? Мне, бедному, горъко, а делать нечева стало. Побранил их, побранил их, колко мог, и последнее слово рекл: «Чист есмь аз, и прах прилепший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: лутче един творяй волю божию, нежели тмы беззаконных!» Так на меня и пущи закричали: «Возми, возми его! Всех нас обезчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились. Человек их с сорок, чаю, было, — велико антихристово войско собралося! Ухватил меня Иван Уаров, да потащил, и я закричал: «Постой, — не бейте!» Так оне все отскочили. И я толъмачю-архимариту говорить стал: «Говори патриархам, — апостол Павел пишет: — таков нам подобаше архиерей, преподобен, незлобив, — и прочая; а вы, убивше человека, как литоргисать[1441] станете?» Так оне сели. И я отшел ко дверям, да набок повалилъся: «Посидите вы, а я полежу», — говорю им. Так оне смеются: «Дурак-де протопоп-от! И патриархов не почитает!» И я говорю: «Мы уроди[1442] Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы силни, мы же немощни!» Потом паки ко мне пришли власти и про — аллилуая стали говорить со мною. И мне Христос подал — посрамил в них римъскую ту блядь Дионисием Ареопагитом, как выше сего в начале реченно. И Евфимей, чюдовской келарь, молыл: «Прав-де ты, — нечева-де нам болши тово говорить с тобою». Да и повели меня на чеп.
Потом полуголову царь прислал со стрелцами, и повезли меня на Воробьевы горы; тут же — священника Лазоря[1443] и инока Епифания старца; острижены и обруганы, что мужички деревенские, миленкие! Умному человеку поглядеть, да лише заплакать, на них глядя. Да пускай их терпят! Что о них тужить? Христос и лутче их был, да тож ему, свету нашему, было от прадедов их, от Анны и Каиафы,[1444] а на нынешних и дивить нечева: с обрасца делают! Потужить надобно о них, о бедных. Увы, бедные никонияня! Погибаете от своего злаго и непокориваго нрава.
Потом с Воробьевых гор перевели нас на Андреевское подворье, таже в Савину слободку.[1445] Что за разбойниками, стрелцов войско за нами ходит и срать провожают; помянется, — и смех и горе, — как-то омрачил дьявол! Таж к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лутохина[1446] благословения ради, и кое о чем много говорили.
Таже опять ввезли в Москву нас на Никольское подворье и взяли у нас о правоверии еще скаски. Потом ко мне комнатные люди[1447] многажды присыланы были, Артемон[1448] и Дементей,[1449] и говорили мне царевым глаголом: «Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и богоподражателное житие, прошу-де твоево благословения и с царицею и с чады, — помолися о нас!» Кланяючись, посланник говорит» И я по нем всегда плачю; жаль мне силно ево. И паки он же: «Пожалуй-де послушай меня, — соединись со вселенъскими-теми хотя неболшим чем!» И я говорю: «Аще и умрети ми бог изволит, со отступниками не соединюся! Ты, реку, мой царь, а им до тебя какое дело? Своево, реку, царя потеряли, да и тебя проглотить сюды приволоклися! Я, реку, не сведу рук с высоты небесныя, дондеже бог тебя отдаст мне». И много тех присылок было. Кое о чем говорено. Последнее слово рек: «Где-де ты ни будеш, не забывай нас в молитвах своих!» Я и ныне, грешной, елико могу, о нем бога молю.
Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозерье. И я ис Пустозерья послал к царю два послания: первое невелико, а другое болши. Кое о чем говорил. Сказал ему в послании и богознамения некая, показанная мне в темницах; тамо чтый да разумеет. Еще же от меня и от братьи дьяконово снискание[1450] послано в Москву, правоверным гостинца, книга «Ответ православных»[1451] и обличение на отступническую блудню. Писано в ней правда о догматех церковных. Еще же и от Лазаря священника посланы два послания царю и патриарху. И за вся сия присланы к нам гостинцы: повесили на Мезени в дому моем двух человеков, детей моих духовных, — преждереченнаго Феодора юродиваго да Луку Лаврентьевича, рабов христовых. Лука-та московъской жилец, у матери-вдовы сын был единочаден, усмарь[1452] чином, юноша лет в полтретьятцеть,[1453] приехал на Мезень по смерть з детми моими. И егда бысть в дому моем въсегубительство, вопросил его Пилат:[1454] «Как ты, мужик, крестисься?» Он же отвеща смиренномудро: «Я так верую и крещуся, слагая перъсты, как отец мой духовной, протопоп Аввакум». Пилат же повеле его в темницу затворити, потом, положа петлю на шею, на релех повесил. Он же от земных на небесная взыде. Болши тово что ему могут зделать? Аще и млад, да по-старому зделал: пошел себе ко владыке. Хотя бы и старой так догадалъся! В те жо поры и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопья, велено ж повесить; да оне, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испужався смерти, повинились. Так их и с матерью троих в землю живых закопали. Вот вам и без смерти смерть! Кайтеся, сидя, дондеже дьявол иное что умыслит. Страшна смерть — недивно! Некогда и друг ближний Петр отречеся[1455] и, изшед вон, плакася горъко, и слез ради прощен бысть. А на робят и дивить нечева: моего ради согрешения попущено им изнеможение. Да уж добро, быть тому так! Силен Христос всех нас спасти и помиловати.
По сем той же полуголова Иван Елагин[1456] был и у нас в Пустозерье, приехав с Мезени, и взял у нас скаску. Сице реченно: год и месяц, и паки, — мы святых отец церковное предание держим неизменно, а палестинъскаго патриарха Паисея с товарищи еретическое соборище проклинаем. И иное там говорено многонко, и Никону, завотчику ересям, досталось неболшое место. По сем привели нас к плахе и, прочет наказ, меня отвели, не казня, в темницу. Чли в наказе: Аввакума посадить в землю в струбе и давать ему воды и хлеба. И я сопротив тово плюнул и умереть хотел, не едши, и не ел дней с восм и болши, да братья паки есть велели.
По сем Лазаря священника взяли, и язык весь вырезали из горла; мало попошло крови, да и перестала. Он же и паки говорит без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченая, на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию и долго лежала так пред народы; исповедала, бедная, и по смерти знамение спасителево неизменно. Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленых обличает! Я на третей день у нево во рте рукою моею щупал и гладил: гладко все — без языка, а не болит. Дал бог во временне часе исцелело. На Москве у него резали: тогда осталось языка, а ныне весь без остатку резан; а говорил два годы чисто, яко и с языком. Егда исполнилися два годы, иное чюдо: в три дни у него язык вырос совершенной, лиш маленко тупенек, и паки говорит, беспрестанно хваля бога и отступников порицая.
По сем взяли соловецъкаго пустынника, инока-схимника Епифания старца, и язык вырезали весь же; у руки отсекли четыре перъста. И сперва говорил гугниво. По сем молил пречистую богоматерь, и показаны ему оба языки, московъской и здешъней, на возду́хе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во ръте. Дивна дела господня и неизреченны судбы владычни! И казнить попускает, и паки целит и милует! Да что много говорить? Бог — старой чюдотворец, от небытия в бытие приводит. Во се петь в день последний всю плоть человечю во мъгновении ока воскресит. Да кто о том разъсудити может? Бог бо то есть: новое творит и старое поновляет. Слава ему о всем!
По сем взяли дьякона Феодора; язык вырезали весь же, оставили кусочик неболшой во рте, в горле накось резан; тогда на той мере и зажил, а опосле и опять со старой вырос и за губы выходит, притуп маленко. У нево же отсекли руку поперег ладони. И все, дал бог, стало здорово, — и говорит ясно против прежнева и чисто.
Таже осыпали нас землею: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырми замъками; стражие же пред дверми стрежаху темницы. Мы же, здесь и везде сидящии в темницах, поем пред владыкою Христом, сыном божиим, песни песням,[1457] их же Соломан воспе, зря на матерь Виръсавию: «Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая моя! Очи твои горят, яко пламень огня; зубы твои белы паче млека; зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияет, яко день в силе своей» (хвала о церкви).
Таже Пилат, поехав от нас, на Мезени достроя, возвратился в Москву. И прочих наших на Москве жарили да пекли: Исаию сожгли, и после Авраамия сожгли, и иных поборников церковных многое множество погублено, их же число бог изочтет. Чюдо, как то в познание не хотят приити: огнем, да кнутом, да висилицею хотят веру утвердить! Которые-то апостоли научили так? Не знаю. Мой Христос не приказал нашим апостолом так учить, еже бы огнем, да кнутом, да висилицею в веру приводить. Но господем реченно ко апостолом сице: шедше в мир весь проповедите Евангелие всей твари. Иже веру имет и крестится, спасен будет, а иже не имет веры, осужден будет. Смотри, слышателю, волею зовет Христос, а не приказал апостолом непокаряющихся огнем жечь и на висилицах вешать. Татаръской бог Магмет написал[1458] во своих книгах сице: «Непокаряющихся нашему преданию и закону повелеваем главы их мечем подклонити». А наш Христос ученикам своим никогда так не повелел. И те учители явны, яко шиши[1459] антихристовы, которые, приводя в веру, губят и смерти предают; по вере своей и дела творят таковы же. Писано во Евангелии: не может древо добро плод зол творити, ниже древо зло плод добр творити, от плода бо всяко древо познано бывает. Да што много говорить? Аще бы не были борцы, не бы даны быша венцы. Кому охота венчатца, не по што ходить в Перъсиду, а то дома Вавилон.[1460] Ну-тко, правоверие, нарцы имя христово, стань среди Москвы, прекрестися знамением спасителя нашего Христа, пятью персты, яко же прияхом от святых отец: вот тебе царство небесное дома родилось! Бог благословит: мучься за сложение перъст, не разсуждай много! А я с тобою же за сие о Христе умрети готов. Аще я и несмыслен гораздо, неука человек, да то знаю, что вся в церкви, от святых отец преданная, свята и непорочна суть. Держу до смерти яко же приях: не прелагаю предел вечных, до нас положено: лежи оно так во веки веком! Не блуди, еретик, не токмо над жерътвою христовою и над крестом, но и пелены не шевели. А то удумали со дьяволом книги перепечатать, вся переменить, — крест на церкви и на просвирах переменить, внутрь олътаря молитвы иерейские откинули, ектеньи переменили, в крещении явно духу лукавому молитца велят, — я бы им и с ним в глаза наплевал, — и около купели против солнца лукаво-ет их водит, такоже и церкви святя, против солнца же, и брак венчав, против солнца же водят,[1461] — явно противно творят, — а в крещении и не отрицаются сатоны. Чему быть? — Дети ево: коли отца своево отрицатися захотят! Да что много говорить? Ох, правоверной душе! Вся горняя долу быша. Как говорил Никон, адов пес, так и зделал: «Печатай, Аръсен,[1462] книги как-нибудь, лишь бы не по старому!» Так-су и зделал. Да болши тово нечем переменить. Умереть за сие всякому подобает. Будьте оне прокляты, окаянные, со всем лукавым замыслом своим, а стражущим от них вечная память 3-ж![1463]
По сем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова, — апостоли о себе возвещали же, егда что бог соделает в них: не нам, богу нашему слава. А я ничто ж есм. Рекох, и паки реку: «Аз есм человек грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем и грешникам, и всякому человеку лицемерец окаянной».
Простите же и молитеся о мне, а я о вас должен, чтущих и послушающих. Болши тово жить не умею; а что зделаю я, то людям и сказываю; пускай богу молятся о мне! В день века вси жо там познают соделанная мною — или благая, или злая. Но аще и не учен словам, но не разумом; не учен диалектики, и риторики, и философии, а разум христов в себе имам, яко ж и апостол глаголет: аще и невежда словом, но не разумом.
Простите, — еще вам про невежество свое побеседую. Ей, зглупал, отца своего заповедь преступил, и сего ради дом мой наказан бысть; внимай бога ради, како бысть. Егда еще я попом бысть, духовник царев, протопоп Стефан Вънифаньтьевичь, благословил меня образом Филиппа митрополита да книгою святаго Ефрема Сирина,[1464] себя ползовать, прочитал, и люди. Аз же, окаянный, презрев отеческое благословение и приказ, ту книгу брату двоюродному, по докуке ево, на лошедь променял. У меня же в дому был брат мой родной, именем Евфимей, зело грамоте горазд и о церкве велико прилежание имел; напоследок взят был к болшой царевне вверх во псаломщики,[1465] а в мор и з женою скончалъся. Сей Евфимей лошедь сию поил и кормил и гораздо об ней прилежал, презирая правило многажды. И виде бог неправду в нас з братом, яко неправо по истинне ходим, — я книгу променял, отцову заповедь преступил, а брат, правило презирая, о скотине прилежал, — изволил нас владыко сице наказать: лошедь ту по ночам и в день стали беси мучить, — всегда мокра, заезжена, и еле жива стала. Аз же недоумеюся, коея ради вины бес так озлобляет нас. И в день недельный после ужина, в келейном правиле, на полунощнице, брат мой Евфимей говорил кафизму[1466] непорочную и завопил высоким гласом: «Призри на мя и помилуй мя!» И, испустя книгу из рук, ударился о землю, от бесов поражен бысть, — начат кричать и вопить гласы неудобными, понеже беси ево жестоко начаша мучить. В дому же моем иные родные два брата — Козма и Герасим — болши ево, а не смогли удержать ево, Евфимия; и всех домашних человек с тритцеть, держа ево, рыдают и плачют, вопиюще ко владыке: «Господи, помилуй! Согрешили пред тобою, прогневали твою благостыню, прости нас, грешных! Помилуй юношу сего, за молитв святых отец наших!» А он пущи беситься, кричит, и дрожит, и бьется. Аз же помощию божиею в то время не смутихся от голки тоя бесовъския. Кончавше правило, паки начах молитися Христу и богородице со слезами, глаголя: «Владычице моя, пресвятая богородице! Покажи, за которое мое согрешение таковое ми бысть наказание, да, уразумев, каяся пред сыном твоим и пред тобою, впредь тово не стану делать». И, плачючи, послал во церковь по Потребник и по святую воду сына своего духовнаго Симеона — юноша таков же, что и Евфимей, лет в четырнатцеть, дружно меж себя живуще Симеон со Евфимием, книгами и правилом друг друга подкрепляюще и веселящеся, живуще оба в подвиге крепко, в посте и молитве. Той же Симеон, плакав по друге своем, сходил во церковь и принес книгу и святую воду. Аз же начах действовать над обуреваемым молитвы Великаго Василия с Симеоном: он мне строил кадило и свещи и воду святую подносил, а прочий держали беснующагося. И егда в молитве речь дошла: азти о имени господни повелеваю, душе немый и глухий, изыди от создания сего и к тому не вниди в него, но иди на пустое место, иде же человек не живет, но токмо бог призирает, — бес же не слушает, не идет из брата. И я паки ту же речь вдругоряд, и бес еще не слушает, пущи мучит брата. Ох, горе мне? Как молыть? И сором, и не смею, но по старцову Епифаниеву повелению говорю; сице было: взял кадило, покадил образы и беснова и потом ударилъся о лавку, рыдав на мног час. Возставше, ту же Василиеву речь закричал к бесу: «Изыди от создания сего!» Бес же скорчил в колцо брата и, пружався[1467] изыде и сел на окошко; брат же быв, яко мерътв. Аз же покропил ево водою святою; он же, очхняся, перъстом мне на беса, седящаго на окошке, показует, а сам не говорит, связавшуся языку его. Аз же покропил водою окошко, и бес сошел в жерновный угол. Брат же и там ево указует. Аз же и там покропил водою, бес же оттоля пошел на печь. Брат же и там указует. Аз же и там тою же водою. Брат же указал под печь, а сам прекрестилъся. И аз не пошел за бесом, но напоил святою водою брата во имя господне. Он же, воздохня иа глубины сердца, сице ко мне проглагола: «Спаси бог тебя, батюшко, что ты меня отнял у царевича и двух князей бесовских! Будет тебе бить челом брат мой Аввакум за твою доброту. Да и малчику тому спаси бог, которой в церковь по книгу и по воду-ту ходил, пособлял тебе с ними битца. Подобием он, что и Симеон же, друг мой. Подле реки Сундовика[1468] меня водили и били, а сами говорят: «Нам-де ты отдан за то, что брат твой Аввакум на лошедь променял книгу, а ты-де ея любиш». Так-де мне надобе брату поговорить, чтоб книгу-ту назад взял, а за нея бы дал денги двоюродному брату». И я ему говорю: «Я, — реку, — свет, брат твой Аввакум». И он мне отвещал: «Какой ты мне брат? Ты мне батко; отнял ты меня у царевича и у князей; а брат мой на Лопатищах[1469] живет, — будет тебе бить челом». Аз же паки ему дал святыя воды; он же и судно у меня отнимает и съесть хочет, — сладка ему бысть вода! Изошла вода, и я пополоскал и давать стал; он и не стал пить. Ночь всю зимнюю с ним простряпал. Маленко я с ним полежал и пошел во церковь заутреню петь; и без меня беси паки на него напали, но лехче прежнева. Аз же, пришед от церкви, маслом ево посвятил, и паки беси отъидоша, и ум цел стал; но дряхл бысть, от бесов изломан: на печь поглядывает и оттоля боится, — егда куды отлучюся, а беси и наветовать ему станут. Бился я з бесами, что с собаками, — недели с три за грех мой, дондеже възял книгу и денги за нея дал. И ездил к другу своему Илариону игумну: он просвиру вынял за брата;[1470] тогда добро жил, — что ныне архиепископ резанской, мучитель стал християнской. И иным духовным я бил челом о брате: и умолили бога о нас, грешных, и свобожден от бесов бысть брат мой. Таково-то зло заповеди преступление отеческой! Что же будет за преступление заповеди господня? Ох, да толко огонь да мука! Не знаю, дни коротать как! Слабоумием обьят и лицемерием, и лжею покрыт есм, братоненавидением и самолюбием одеян, во осуждении всех человек погибаю, и мняся нечто быти, а кал и гной, есм, окаянной, — прямое говно! Отвсюду воняю — душею и телом. Хорошо мне жить с собаками да со свиниями в конурах: так же и оне воняют, что и моя душа, злосмрадною вонего. Да свиньи и псы по естеству, а я от грехов воняю, яко пес мертвой, повержен на улице града. Спаси бог властей тех, что землею меня закрыли: себе уж хотя воняю, злая дела творяще, да иных не соблажняю. Ей, добро так!
Да и в темницу-ту ко мне бешаной зашел Кирилушко, московской стрелец, караульщик мой. Остриг ево аз и вымыл и платье переменил, — зело вшей было много. Замъкнуты мы с ним, двое с ним жили, а третей с нами Христос и пречистая богородица. Он, миленькой, бывало, серет и сцыт под себя, а я ево очищаю. Есть и пить просит, а без благословения взять не смеет. У правила стоять не захочет, — дьявол сон ему наводит: и я постегаю чотками, так и молитву творить станет, и кланяется за мною, стоя. И егда правило скончаю, он и паки бесноватися станет. При мне беснуется и шалует, а егда ко старцу пойду посидеть в ево темницу, а ево положу на лавке, не велю ему вставать и благословлю его, и докамест у старца сижу, лежит, не встанет, богом привязан, — лежа беснуется. А в головах у него образы и книги, хлеб и квас и прочая, а ничево без меня не тронет. Как прииду, так въстанет и, дьявол, мне досаждая, блудить заставливает. Я закричю, так и сядет. Егда стряпаю, в то время есть просит и украсть тщится до времени обеда; а егда пред обедом «Отче наш» проговорю и благословлю, так тово брашна и не ест — просит неблагословеннова. И я ему силою в рот напехаю, и он и плачет и глотает. И как рыбою покормлю, тогда бес в нем въздивиячится,[1471] а сам из него говорит: «Ты же-де меня ослабил!» И я, плакавъся пред владыкою, опять постом стягну и окрочю[1472] ево Христом. Таже маслом ево освятил, и отрадило ему от беса. Жил со мною с месяц и болши. Перед смертию образумилъся. Я исповедал ево и причастил, он же и преставился, миленкой, скоро. И я, гроб купя и саван, велел погребъсти у церкви; попом сорокоуст дал.[1473] Лежал у меня мертвой сутки: и я ночью, востав, домоля бога, благословя ево мертвова, и с ним поцеловався, опять подле его спать лягу. Таварищ мой миленкой был! Слава богу о сем! Ныне он, а завтра я также умру.
Да у меня ж был на Москве бешаной, — Филипом звали, — как я ис Сибири выехал. В углу в ызбе прикован был к стене, понеже в нем бес был суров и жесток гораздо, билъся и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда ж аз, грешный, со крестом и с водою прииду, повинен бывает и, яко мертв, падает пред крестом христовым и ничево не смеет надо мною делать. И молитвами святых отец сила божия отгнала от него беса; но токмо ум еще несовершен был. Феодор был над ним юродивой приставлен, что на Мезени веры ради христовы отступники удавили, — Псалтыр над Филиппом говорил и учил ево исусовой молитве. А я сам во дни отлучашеся от дому, токмо в нощи действовал над Филиппом. По некоем времени пришел я от Феодора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилося нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фетиньею меж собою побранились, — дьявол ссорил ни за што. И я, приихед, бил их обеих и оскорбил гораздо, от печали; согрешил пред богом и пред ними. Таже бес вздивиял в Филиппе, и начал чепь ломать, бесясь, и кричать неудобно. На всех домашних нападе ужас и зело голка бысть велика. Аз же без исправления приступил к нему, хотя ево укротити; но не бысть по-прежнему. Ухватил меня и учал бить и драть, и всяко меня, яко паучину, терзает, а сам говорит: «Попал ты мне в руки!» Я токмо молитву говорю, да без дел не ползует и молитва. Домашние не могут отнять, а я и сам ему отдалъся.
Вижу, что согрешил: пускай меня бьет. Но — чюден господь! — бьет, а ничто не болит. Потом бросил меня от себя, а сам говорит: «Не боюсь я тебя!» Так мне в те поры горько стало: «Бес, — реку, — надо мною волю взял!» Полежал маленко, с совестию собрался. Воставше, жену свою сыскал и пред нею стал прощатца со слезами, а сам ей, в землю кланяяся, говорю: «Согрешил, Настасья Марковна, — прости мя, грешнаго!» Она мне также кланяется. По сем и с Фетиньею тем же образом простился. Таже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине: человек было з дватцеть, — и жена, и дети, все, плачючи, стегали. А я говорю: «Аще кто бить меня не станет, да не имать со мною части во царствии небеснем!» И оне, нехотя, бьют и плачют, а я ко всякому удару по молитве. Егда же все отбили, и я, воставше, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучюю, опять вышел вон ис Филиппа. И я крестом ево благословил, и он по-старому хорош стал. И потом нецел ел божиею благодатью о Христе Исусе, господе нашем, ему ж слава.
А егда я был в Сибири — туды еще ехал — и жил в Тобольске, привели ко мне бешанова, Феодором звали. Жесток же был бес в нем. Соблудил в велик день з женою своею, наругая празник, жена ево сказывала, — да и възбесился. И я, в дому своем держа месяца з два, стужал об нем божеству, в церковь водил и маслом осветил, и помиловал бог: здрав бысть и ум исцеле. И стал со мною на крылосе петь в литорьгию, во время переноса, и досадил мне. Аз в то время, побив ево на крылосе, и в притворе велел пономарю приковать к стене. И он, вышатав пробой, пущи и первова вбесясь, в обедню ушел на двор к болшому воеводе, и сундуки разломав, платье княинино на себя вздел, а их розгонял. Князь же, осердясь, многими людми в тюрму ево оттащили; он же в тюрме юзников бедных всех перебил и печь разломал. Князь же велел ево в деревню к жене и детям сослать. Он же, бродя в деревнях, великие пакости творил. Всяк бегает от него. А мне не дадут воеводы, осердясь. Я по нем пред владыкою плакал всегда. По сем пришла грамота с Москвы, — велено меня сослать ис Тобольска на Лену, великую реку. И егда в Петров день собралъся в дощеник, пришел ко мне Феодор целоумен, на дощенике при народе кланяется на ноги мои, а сам говорит: «Спаси бог, батюшко, за милость твою, что помиловал мя. По пустыни-де я бежал третьева дни, а ты-де мне явился и благословил меня крестом, и беси-де прочь отбежали от меня, и я пришел к тебе поклонитца, и паки прошу благословения от тебя». Аз же, на него глядя, поплакал и возрадовался о величии божии, понеже о всех нас печется и промышляет господь — ево исцелил, а меня возвеселил! И поуча ево, благослови, отпустил к жене ево и детям в дом. А сам поплыл в ссылку, моля о нем Христа, сына божия-света, да сохранит его и впредь от неприязни. А назад я едучи, спрашивал про него и мне сказали: «Преставился-де, после тебя годы с три, живучи християнски з женою и детми». Ино и добро. Слава богу о сем!
Простите меня, старец с рабом тем христовым, — вы мя понудисте сие говорить. А однако уж розвякался, — еще вам повесть скажу. Как в попах еще был, там же, где брата беси мучили, была у меня в дому вдова молодая, — давно уж, и имя ей забыл! Помнится Офимъею звали, — ходит и стряпает, и все хорошо делает. Как станем в вечер начинать правило, так ея бес ударит о землю, омертвеет вся, яко камень станет, и не дышит, кажется, — ростянет ея среди горницы, и руки, и ноги, — лежит яко мертва. И я, «О всепетую» проговоря,[1474] кадилом покажу, потом крест положу ей на голову и молитвы василиевы в то время говорю: так голова под крестом и свободна станет, баба и заговорит, а руки и ноги и тело еще мертво и каменно. И я по руке поглажу крестом, так и рука свободна станет; я — и по другой, и другая также освободится; я — и по животу, так баба и сядет. Ноги еще каменны. Не смею туды крестом гладить, — думаю, думаю — и ноги поглажу, баба и вся свободна станет. Вставше, богу помолясь, да и мне челом. Прокуда-таки[1475] — ни бес, ни што был в ней, много времени так в ней играл. Маслом ея освятил, так вовсе отошел прочь: исцелела, дал бог. А иное два Василия у меня бешаные бывали прикованы, — странно и говорить про них: кал свой ели.
А еще сказать ли тебе, старец, повесть? Блазновато,[1476] кажется, да было так. В Тобольске была у меня девица, Анною звали, дочь мне духовная, гораздо о правиле прилежала о церковном и о келейном, и вся мира сего красоту вознебрегла. Позавиде диявол добродетели ея, наведе ей печаль о первом хозяине своем Елизаре, у него же взросла, привезена ис полону ис кумыков.[1477] Чистотою девъство соблюла и, егда исполнилася плодов благих, дьявол окрал: захотела от меня отъити и за первова хозяина замуж пойти, и плакать стала всегда. Господь же пустил на нея беса, смиряя ея, понеже и меня не стала слушать ни в чем, и о поклонех не стала радеть. Егда станем правило говорить, она на месте станет, прижав руки, да так и простоит. Виде бог противление ея, послал беса на ней: в правило стоящу ей, да и вбесится. И мне, бедному, жаль: крестом благословлю и водою покроплю, так и отступит от нея бес. И многажды так бысть. Она же единаче в безумии своем и непокоръстве пребывает. Благохитрый же бог инако ея наказал: задремала в правило, да и повалилась на лавке спать, и три дни и три ночи, не пробудяся, спала. Я лито ея по времяном кажу, спящую: тогда-сегда дохнет. Чаю, умрет. И в четвертый день очхнулась; села да плачет; есть ей дают, — не ест. Егда я правило канонъное скончав и домочадцов, благословя, роспуртил, паки начах во тме без огня поклоны класть; она же с молитвою втай приступила ко мне и пала на ноги мои; и я, от нея отшед, сел за столом. И она, приступя паки к столу и плачючи, говорит: «Послушай, государь, велено тебе сказать». Я стал слушать у нея: «Егда-де я в правило задремала и повалилась, приступили ко мне два ангела и взяли меня, и вели меня тесным путем. И на левой стране слышала плачь, и рыдание, и гласы умиленны. Потом-де меня привели во светлое место,[1478] зело гораздо красно, и показали-де многие красные жилища и полаты; и всех-де краше полата, неизреченною красотою сияет паче всех, и велика гораздо. Ввели-де меня в нея, ано-де стоят столы, и на них послано бело, и блюда з брашнами стоят. По конец-де стола древо кудряво повевает и красотами разными украшено; в древе-де том птичьи гласы слышала я, а топерва-де не могу про них сказать, каковы умилны и хороши! И подержав-де меня, паки ис полаты повели, а сами говорят: «Знаеш ли, чья полата сия?» И аз-де отвещала: «Не знаю; пустите меня в нея». Оне же отвещали: «Отца твоего, протопопа Аввакума, полата сия. Слушай ево и живи так, как он тебе наказывает перъсты слагать и креститца, и кланятца, богу молясь, и во всем не протився ему, так и ты будеш с ним здесь. А буде не станеш слушать, так будеш в давешнем месте, где плакание-то слышала. Скажи жо отцу своему. Мы не беси, водили тебя; смотри: у нас папарты,[1479] беси-де не имеют тово». И я-де, батюшко, смотрила, — бело у ушей-тех их».[1480] Да и поклонилася мне, прощения прося. Потом паки исправилася во всем. Егда меня сослали ис Тобольска, и я оставил ея у сына духовнаго тут. Хотела пострищися, а дьявол опять зделал пo-своему: пошла за Елизара замуж и деток прижила. И по осми летех услышала, что я еду назад, отпросилася у мужа и постриглася. А как замужем была, по временам бог наказывал, — бес мучил ея. Егда ж аз в Тоболеск приехал, за месяц до меня постриглася, и принесла ко мне два детища и, положа предо мною робятишок, плакала и рыдала, кающеся, безстыдно порицая себя. Аз же, пред человеки смиряя ея, многажды на нея кричал; она же прощается в преступлении своем, каяся пред всеми. И егда гораздо ея утрудил, тогда совершенно простил. В обедню за мною в церковь вошла. И нападе на нея бес во время переноса, — учала кричать и вопить, собакою лаять, и козою блекотать, и кокушкою коковать. Аз же зжалихся об ней: покиня херувимскую петь, взявше от престола крест, и на крылос взошед, закричал: «Запрещаю ти именем господним; полно, бес, мучить ея! Бог простит ея в сий век и в будущий!» Бес же изыде из нея. Она же притече ко мне и пала предо мною за ню же вину. Аз же крестом ея благословя, и с тех мест простил, и бысть здрава душею и телом. Со мною и на Русь выехала. И как меня стригли, в том году страдала з детми моими от Павла митрополита на патриархове дворе веры ради и правости закона. Доволно волочили и мучили ея. Имя ея во иноцех Агафья.
Ко мне же, отче, в дом принашивали матери деток своих маленких; скорбию одержимы грыжною; и мои детки, егда скорбели во младенъчестве грыжною болезнию, и я маслом священным, с молитвою презвитеръскою, помажу вся чювъства и, на руку масла положа, младенцу спину вытру и шулнятка,[1481] — и божиею благодатию грыжная болезнь и минуется во младенце. И аще у коего отрыгнет скорьбь, и я так же сотворю: и бог совершенно исцеляет по своему человеколюбию.
А егда еще я был попом, с первых времен, как к подвигу касатися стал, бес меня пуживал сице. Изнемогла у меня жена гораздо, и приехал к ней отец духовной; аз же из двора пошел по книгу в церковь нощи глубоко, по чему исповедать ея. И егда на паперть пришел, столик до тово стоял, а егда аз пришел, бесовским действом скачет столик на месте своем. И я, не устрашась, помолясь пред образом, осенил рукою столик и, пришед, поставил ево, и перестал играть. И егда в трапезу вошел, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробу стоял, и бесовским действом верхняя роскрылася доска, и саван шевелитца стал, устрашая меня. Аз же, богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все. Егда ж в олтарь вошел, ано ризы и стихари[1482] летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помоляся и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступя, а оне по-старому висят. Потом, книгу взяв, ис церкви пошел. Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно тово говорить. Чево крестная сила и священное масло над бешанными и болными не творит благодатию божиего! Да нам надобе помнить сие: не нас ради, ни нам, но имени своему славу господь дает. А я, грязь, что могу зделать, аще не Христос? Плакать мне подобает о себе. Июда чюдотворец[1483] был, да сребролюбия ради ко дьяволу попал. И сам дьявол на небе был, да высокоумия ради свержен бысть. Адам был в раю, да сластолюбия ради изгнан бысть, и пять тысящ пятьсот лет во аде был осужден. По сем разумея всяк, мняйся стояти, да блюдется, да ся не падет. Держись за христовы ноги и богородице молись и всем святым, так будет хорошо.
Ну, старец, моево вяканья много веть ты слышал. О имени господни повелеваю ти, напиши и ты рабу-тому христову, как богородица беса-тово в руках-тех мяла и тебе отдала, и как муравьи-те тебя ели за тайно-ет уд, и как бес-от дрова-те сожег, и как келья-та обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо-то, да иное, что вспомниш во славу Христу и богородице. Слушай же, что говорю: не станеш писать, я-петь осержусь. Любил слушать у меня, чево соромитца, — скажи хотя немношко! Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали же во Еросалиме пред всеми, елика сотвори бог знамения и чудеса во языцех с нима, в Деяниих, зач. 36 и 42 зач.,[1484] и величашеся имя господа Исуса. Мнози же от веровавших прихождаху, исповедающе и сказующе дела своя. Да и много тово найдется во Апостоле и в Деяниих. Сказывай, небось, лише совесть крепку держи; не себе славы ища, говори, но Христу и богородице. Пускай раб-от христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет, да помянет пред богом нас. А мы за чтущих и послушающих станем бога молить; наши оне люди будут там у Христа, а мы их во веки веком. Аминь.
Протопоп Аввакум.
Дерево. Темпера. Конец XVII — начало XVI.
(ГИМ).
Лета мироздания 6773[1485] года составлен бысть Отрочь манастырь, тщанием и рачением великаго князя Ярослава Ярославича[1486] Тферскаго и великия книгини богомудрыя Ксении по совокуплении их законнаго брака в четвертое лето по прошению и молению любимаго его отрока Григориа, а во иноческом чину Гуриа.
В лето великаго князя Ярослава Ярославича Тферскаго бысть у сего великаго князя отрок именем Григорий, иже пред ним всегда предстояще и бе ему любим зело и верен во всем; и тако великий князь посылаше его по селом своим, да собирает ему повеленная. Случися же тому отроку быти в селе, нарицаемом Едимоново, и ту обита у церковнаго понамаря именем Афанасия, и узре у него дщерь его девицу именем Ксению, велми красну, и начат мыслити в себе, да оженится ею. И бояся князя своего, да не когда приимет от него великий гнев и велми печален бысть о сем; возлюби бо ю́ зело и не поведа мысли своея никому от другов своих, но в себе размышляше, да како бы ему улучиги желаемое. И случися наедине со отцем ея Афонасием, начат ему глаголати, да вдаст за него дщерь свою, и обещается ему во всем помогати. Отец же ея велми удивися о сем: «Да како у таковаго великаго князя имать предстояти всегда пред лицем его, и тако ли вещает мне о сем», и не ведаше, что ему отвещати против словес его. Шед убо Афанасий, вопроси о сем жены своея и дщери, сказа им подробну. Дщерь же его, исполнена духа святаго, возглагола отцу своему сице:
«Отче мой! сотвори ему вся сия. Едина он тебе обещася, положи на волю его, богу бо тако изволившу и сие да будет».
Бяше бо девица сия благочестива и кротка, смиренна и весела, и разум имея велик зело, и хождаше во всех заповедех господних, и почиташе родители своя зело, и повинуяся има во всем, от младых ногтей Христа возлюбила и последуя ему, слышаше бо святое Писание от отца своего и внимаше прилежно всем сердцем своим.
Отрок же наипаче того уязвися любовию и прилежно о сем вещает отцу ея, да не устрашается: «Аз бо ти во всем имаюся[1487] и князя умолю во всем, ты же не бойся». И тако советщастася во всем и быти в том селе браку и венчатися в церкви святаго великомученика Димитрия Селунскаго, и жити ту, да же[1488] великий князь повелит.
И тако поведенная великаго князя исполни вся, яже поведена быша, и возвратися во град Тферь с радостию и дивляшеся в себе велми, яко нигде таковыя обрете девицы, и не поведа сего никому.
Отроковица же после его рече отцу своему и матери: «Господне мои! не дивитеся о сем, что вам обещался сей отрок, он бо тако совеща,[1489] но бог свое строит: не сей бо мне будит супруг, но той, его же бог мне подаст». Родители же ея о сем велми дивистася, что рече к ним дщерь их.
Предиреченный же отрок той, усмотря время благополучное и припаде к ногама великаго князя и молит его со многими слезами, и возвещает ему свою мысль, да сочетается законному браку, яко ему годно бысть; красоту и восраст и разум девицы оныя изъявляет. Князь же великий сия от него слышав, рече ему: «Аще восхотел еси женитися, да поимеши себе жену от велмож богатых, а не от простых людей и небогатых и худейших и безотечественных,[1490] да не будеши в поношении и уничижении от своих родителей, и от боляр и от другое и от всех ненавидим будеши и от мене удален стыда ради моего». Однако на многи дни отрок моляше прилежно великаго князя, да повелит ему желание свое исполнити и тамо жити. И тако великий князь наедине его увещавает и вопрошает о сем подробну, чего ради тако восхоте. Он же все исповеда великому князю обещание свое, яко же тамо обещася.
Князь же великий Ярослав Ярославич по прошению его повелевает всему быть яко же ему годно и потребно, и насад изготовити, и вся воли его потребная, и люди ему готовы тамо быть имеют, елико годно будет на послужение отроку. Когда приспеет время обручению и венчанию его, и отпущает его в насаде по Волге реке; бе бо то село близ Волги стояи, а кони его обещавает прислати за ним вскорости по брегу.
Отрок же с радостию поклонися великому князю и поиде в насаде по Волге реке со всеми посланными с ним.
На утрии же великий князь повеле готовити себе коня и всему своему сигклиту, яко же угодно великому князю, соколы и пъсы, да едучи ловы деет; в ту бо нощь великий князь сон видел, яко бы быти в поле на ловех и пускати своя соколы на птицы; егда же пусти великий князь любимаго своего сокола на птичье стадо, той же сокол, все стадо птиц разогнав, поймал голубицу красотою зело сияющу, паче злата, и принесе ему в недра,[1491] и возбнув[1492] князь от сна своего и много размышляйте в себе, да что сие будет, и не поведа сна того никому, токмо повеле с собою на лов вся птицы взяти; и тако великий князь поиде в ту же страну, иде же отрок, ловы деюще тешася. Бе же великий князь безбрачен и млад, яко двадесяти[1493] лет, еще ему не достигшу возраста своего.
Той же отрок, егда прииде в насаде по реке и приста у брега, ожидающе коней от князя, и посла вестники своя к девице, да вся готова будут, яко же есть обычай брачным. Девица же присланным рече: «Возвестите отроку, да же помедлеет тамо, дондеже сама весть пришлю к нему, как вся изготована будут, понеже бо нам от него о приходе его вести не было». Вестницы же его пришедше поведаша ему о всем, еже им повелено бысть от девицы возвестити. Провиде бо она великаго князя к себе приход и рече родителем своим, яко «уже сват мой приехал, а жених мой не бывал еще, но уже будет, яко в поле тешится и замедлил тамо, но пождем его короткое время, да же приедет к нам». А о имени его никому от сродников своих не поведа, но токмо готовяше ему честныя дары, яже сама строяше,[1494] сродницы же ея велми о сем дивляхуся, а того жениха ея не ведяху, но токмо она едина.
Князь же великий села того не знаяше, но восхоте тамо быти на утрие или на другий день и да видит своего отрока оженившагося; и тако обночева на лове, бяше бо село то от града Тфери четыредесять[1495] поприщ; в нощи же той виде сон прежний и наипаче размышляше в себе, что будет сие видение; на утрие же по обычаю своему ловы деяше.
Отрок же той не дождався вести, ни коней, помысли в себе, яко «аще государь мой великий князь раздумает и пошлет по мене, и велит возвратитися вспять, аз же своего желаннаго не получил». И тако вскоре поиде во двор той, иде же девица та, и по чину своему вся изготовавше. И тако седоста вкупе на место свое, яко же быти вскоре венчанию их, отрок же повелеваше поскору вся строити и дары разносити. Девица же рече отроку: «Не вели спешить ничем, да еще у меня будет гость незванной, а лутче всех и званых гостей».
Великий же князь в то время близ бе села того, и увиде стадо лебедей на Волге реке, и тако повеле пустити вся своя птицы, соколы и ястребы, пусти же и сокола своего любимаго, и поимаше много лебедей. Той же сокол великаго князя, заигрався, ударися летети на село то; великий же князь погна за ним и приехал в село то борзо, забыв вся; сокол же сяде на церкви святаго великомученика Димитриа Селунскаго; князь же повеле своим вопросити про село чие есть. Селяне же поведаху, яко село то великаго князя Ярослава Ярославича Тферскаго, а церковь святаго великомученика Димитриа Селунскаго. В то же время множества народу сошедшуся смотрети, яко уже к венчанию хотят ити. Князь же, сия слышав от поселян, повеле своим сокола своего манити; сокол же той никако же думайте слетети к ним, но крилома своима поправливаяся и чистяшеся; сам же великий князь поиде на двор, иде же бе отрок его, в дорожном своем платье, не на то бо приехал, но богу тако изволившу. Людие же, видевше князя, не знаяху его; мняху бо его с конми и с потехами к жениху приехавша, и не встретиша его никто же.
Девица же рече всем ту седящим: «Востаните вси и изыдите во стретение своего великаго князя, а моего жениха», — они же дивляхуся.
Великий же князь вниде в храмину, иде же бяху отрок и девица седяще; всем же восставшим и поклоншимся великому князю, им же не ведущим пришествия его и прощения просящим; князь же повеле им сести, да видит жениха и невесту.
Девица же в то время рече отроку: «Изыди ты от мене и даждь место князю своему, он бо тебе болши и жених мой, а ты был сват мой».
Великий же князь узре ту девицу зело прекрасну и аки бы лучам от лица ея сияющим; и рече великий князь отроку своему Григорию: «Изыди ты отсюду и изыщи ты себе иную невесту иде же хощеши, а сия невеста бысть мне угодна, а не тебе», — возгореся бо сердцем и смятеся мыслию.
Отрок же из места изыде повелением его; великий же князь поим девицу за руку и поидоста в церковь святаго великомученика Димитриа Селунскаго, и сотвориша обручение и целование о Христе, яко же подобает, потом же и венчастася в той же день; и тако бысть велия радость у великаго князя той день до вечера, бяше бо летом, и селян повеле покоити[1496] день и нощь.
Идущу же великому князю после венчания от церкви ко двору, тогда оный сокол его любимый виде господина своего идуща с супругою своею, сидя на церкви, начат трепетатися яко бы веселяся и позирая на князя. Князь же вопроси своих соколников: «Слетел ли к вам сокол или нет?» Они же поведаша ему: «Не летит с церкви». Князь же возрев на него, кликнул его своим гласом. Сокол же скоро прилете к великому князю и сяде на десней его руце и позирая на обоих, на князя и на княгиню; великий же князь отдаде его соколнику.
Отрок же той великою кручиною одержим бысть, и ни яде и ни пия. Великий же князь велми его любляше и жаловаше, наипаче же ему не веляше деръжатися тоя кручины, и сказа ему сны своя: яко же видех во сне, тако и сбысться божиим изволением.
Отрок же той в нощи положил мысль свою на бога и на пречистую богоматерь, да яко же восхотят к которому пути, тако и наставят. И снем с себя княжее платье и порты и купи себе иное платье крестьянское и одеяся в него и утаися от всех своих, и изыде из села того, никому же о сем не ведущу, и поиде лесом незнаемо куды.
На утрии же великий князь того отрока воспомянув, что его у себя не видит, и повеле своим боляром, да пришлют его к нему; они же поискавше его много и не обретоша нигде, токмо платье его видеша. И великому князю возвестиша о нем. Князь же великий о нем — велми печален бысть, и повеле искати его сюду и сюду по реке и в кладезях, бояся того, чтоб сам себя не предал губителной и безвременной смерти; и нигде его не обретоша, но токмо той селянин поведа, что де «купил у меня платье ветхое, и не велел о том никому поведати и поиде в пустыню».
Великий же князь повеле его искати по лесом и по дебрям и по пустыням, да где его обрящут и приведут его; и многие леса, и дебри и пустыни обыдоша и нигде его не обретоша. Бог бо его храняше. И пребысть ту великий князь даже до трех дней.
Великая же княгиня его Ксения вся возвести бывшая великому князю Ярославу Ярославичю о себе и о отроке, яже напреди писана суть.
Великий князь велми печален бысть об отроке своем, глагол аше бо, яко «аз повинен есмь смерти его». Княгиня же его печалитися ему всячески не велит и глаголет великому князю: «Богу убо тако изволившу быть мне с тобою в совокуплении; аще бы не божиим повелением, како бы было мощно тебе, великому князю, к нашей нищете приехати и пояти мя за себя. Ты же не печалися о сем, но иди с миром во град свой и мене поими с собою, ничего не бойся». Великий же князь велми печален бысть, воздохнув прослезися и воспомяну своя глаголы, яже глагола ко отроку своему Григорию: «Тое на мне собысться, а его уже отныне не увижу»; и возложи свою печаль на бога и на пречистую его богоматерь.
И отпусти свою великую княгиню в насаде, и боляр своих, иже были со отроком, во град Тферь, и повеле великий князь боляром своим, да берегут великую княгиню его и покланяются ей и слушают во всем. Сам же великий князь по-прежнему поехал берегом, деюще потехи своя и ловы; и прииде во град Тферь прежде княгини своея. Егда же прииде и великая княгиня его Ксения ко граду Тфери, великий князь повеле боляром своим и з болярынами и своим дворовым и всему граду, да выдут на встретение великия княгини, и з женами своими. Вси же слышавше от великаго князя, с радостию изыдоша весь град, мужи и жены, и младенцы от мала даже и до велика с дароношением, и сретоша ея на брезе у церкви Архангела Михаила. Егде же прииде ко граду Тфери, великий князь посла всех боляр с коретами, и тако с великою честию сретоша ю́ и поклонишася ей; и вси зряще красоту ея, велми чудишася, яко «нигде же видехом очима нашима или слышахом слухом нашим таковую жену благообразну и светящуся аки солнце во многих звездах, яко же сию великую княгиню, сияющу во многих женах сего града паче луны и звезд многих»; и провождаше ю́ во град Тферь с радостию великою и с дары многими на двор великаго князя. И бысть во граде радость и веселие велие; и бысть у великаго князя пирование на многи дни всякому чину от мала даже и до велика.
Предиреченнаго же отрока не бе слухом слушати на много время. Божиим же промыслом той отрок прииде на реку зовомую Тферцу, от града Тфери пятьнадесят поприщ, на место боровое, и ту вселися на лесу и хижу себе постави, и часовню на том месте; и назнаменова где быти церкви во имя пресвятьтя богородицы честнаго и славнаго ея рождества. И ту пребысть немногое время, и найдоша его ту близ живущие людие, хождаху бо по лесу потребы ради своея; и вопрошаху его, глаголющее «Откуду ты сюду пришел еси, и как тебя зовут, и кто тебе велел тут вселитися в нашем месте?» Отрок же им не отвеща ничто же, но токмо им кланяшеся, и тако от него отъидоша восвояси.
Он же ту мало пребысть и от того места отъиде, и хотяше отъитьти от града подалее, понеже уведа от пришедших к нему людей, яко близ есть град. Божиим изволением прииде близь града Тфери по той же реке Тферце на устье и вышед на реку Волгу и позна, яко град Тферь есть, ибо знаем ему бе, и возвратися в лес той и избра себе место немного вдалее от Волги на Тферце, и начат молитися пресвятей богородице, да явит ему про место сие. В нощи же то возляже опочинути и в сон тонок сведен бысть, и видит на том месте аки поле чистое и великое зело и свет великий, яко некую лучу божественную сияющу. И воспрянув от сна и мышляше в себе, да что сие будет знамение, и тако моляшеся спасу и пресвятей владычице богородице, да явит ему вещь сию; в ту же нощь паки явися ему пресвятая богородица и повелевает ему воздвигнути церковь во имя честнаго и славнаго ея успения и указа ему место и рече: «Хощет бо бог прославити сие место и роспространити его, и будет обитель велия; ты же иди с миром во град ко князю своему, и той помощник тебе будет во всем и прошение твое исполнит. Ты же, егда вся совершиши и монастырь сей исправиши, немногое время будеши ту жити и изыдеши от жития сего к богу». И тако воспрянув от сна своего, и вел ми ужасеся о видении том, и размышляше в себе, яко «аще отъиду от сего места, боюся явления сего и показания месту. Яко господеви годно, тако и будет». И помысли в себе глаголя: «Аще ли же пойду к великому князю и увещати меня станет, однако не хощу в доме его быти». Сие же ему мыслищу, абие приидоша в той час во оный лес некия ради потребы мужие княжии зверей ради. Отрок же позна их и прикрыся от них; они же видевше крест и хижу, и удивишася зело, и глаголаху друг ко другу, яко есть человек тут живяй, и тако начаша искати, и обретоша его, и познаша, яко «той есть отрок князя нашего». И пришедше к нему и поклонишася ему, и возрадовашася о нем радостию великою. Той бо отрок по пустыни хождаше три лета и вящше,[1497] и не виде его никто же, и бе питаем богом. И тако вземше его с собою и ведоша ко князю, и сказаша ему вся, яко «великий князь печален бысть зело о тебе и до ныне; аще же увидит тя жива и здрава, возрадуется о тебе радостию великою». Он же сия слыша от них, с веселием идяше с ними.
Егда же прииде во двор великаго князя, и вси узревши его возрадовашася велми о нем и прославиша бога и возвестиша о нем великому князю. Князь же повеле ввести его в верхния палаты и виде отрока своего и возрадовася велми и похвали бога. Он же поклонися великому князю и рече: «Прости мя, господине мой великий княже, яко согреших прет тобою, опечалих бо тя зело». И рече к нему великий князь: «Како тя господь бог хранит до сего дне и времени?» и облобызав его. Он же поклонися до земли и рече: «Прости мя, господине мой великий княже, яко согреших пред тобою»; и исповеда вся о себе по ряду, како изыде от него, и како бог приведе до сего места. Князь же о сем велми удивися и прослави бога и повеле своим предстоящим, да дадут ему всю его первую одежду и да будет в первом своем чину. Он же со смирением рече: «Господине мой великий княже, я не того ради приидох к тебе, но да ты от печали свободишися и прошения моего да не презриши: молю тя и прошу, да повелиши то место розчистити» — и вся поведа великому князю, како ту прииде и како явилася ему пресвятая богородица со святителем Петром митрополитом московским и место показа, и иде же быти церкви во имя пресвятыя богородицы, честнаго и славнаго ея успения; и вся ему сказа о себе подробну. Князь же, воздохнув велми и прослезися, и отрока похвали, яко таковаго страшнаго видения сподобися; и обещася во всем помогати месту тому до совершения и беседова с ним многое время и повеле ему пред собою поставити трапезу, да вкусить брашна, он же вкуси малую часть хлеба и воды, а иной же пищи отнюдь не прикоснуся. Великий же князь повеле по воли его быти и тако отпусти его с миром, иде же он восхощет.
Отрок же отъиде на место свое и по обычаю своему моляшеся богу и пресвятей владычице богородице и на помощь ея призывает о создании обителя тоя, и тако молитвами пресвятыя богородицы вскоре дело совершается. Князь же великий повеле вскоре собрати крестьян и иных людей, да росчистят место то, иде же оный отрок покажет, и посла их ко отроку. Слышавше же то граждане и сами мнози идяху на помощ месту тому; и тако вскоре очистивше место, еже отрок показа им, и возвестиша великому князю о сем; князь же прослави бога и отрока своего о сем похвали. И тако сам великий князь прииде на то место и виде его сияюща паче иных мест; отрок же паки припадает к ногама его и молит, да повелит церковь создати древянную и монастырь возградити. Великий же князь вскоре повеле всем прежним людем тут работати и мастеров добрых собрати к церковному строению. И тако божиею помощию и великаго князя повелением вскоре дело совершается, и освящение церкви сотвориша.
Бысть же ту на освящении церкве Успения пресвятыя богородицы сам великий князь Ярослав Ярославич и с своею супругою великою княгинею Ксениею и со всем своим княжиим сигклитом, и всем трапезу устроил; и по прошению отрока своего великий князь даде ему игумена Феодосия и братию собра, и колокола устрой. И назвася место от великаго князя Ярослава Ярославича Отрочь монастырь; и вси прославиша бога и пречистую его богоматерь. На другий день по освящении церкве тоя той отрок Григорий пострижеся в иноческий чин и наречен бысть Гурий от игумена Феодосия. И той отрок, по пострижении своем, немногое время поживе и преставися ко господу и погребен бысть в своем монастыре.
По преставлении же блаженнаго онаго отрока немногим летом мимошедшим великий князь Ярослав Ярославич и великая княгиня Ксения изволили в том монастыре создати церковь каменную во имя пресвятыя богородицы честнаго и славнаго ея успения, с приделом Петра митрополита московскаго чудотворца, и села подаде к тому монастырю и место то насели, иде же бе отрок прежде пришедый.
Монастырь же той стоит и до ныне божиею благодатию и молитвами пресвятыя богородицы и великаго святителя Петра митрополита московскаго и всея России чудотворца.
Салтан сын салтана турского, цесарь турской и греческой, македонской, вавилонской, иерусалимъской, паша ассирийской, Великого и Малого Египта король александрийской, арменской и всех на свете обитающих князь над князи, внук божий, храбрый воин, наветник христианский, хранитель распятого бога, господарь великий, дедич на земли, надежда и утешение бусурманское, а христианом скорбь и падение.
Повелеваю вам, чтоб есте добровольно поддались нам со всеми людми.
Салтан сын проклятого салтана турского, таварыщь сатанин, бездны адовы салтан турской, подножие греческое, повор вавилонской, бронник иерусалимской, колесник асирийской, винокур Великого и Малого Египта, свинопас александрийской, арчак[1499] Арменской, пес татарской, живущей на свете проклятой аспид, похититель Каменца Подолского[1500] и всех земных обитателей подданой шпынь[1501] и скаред,[1502] всего света привидение, турского уезду бусурман, равен жмоту, клеврет[1503] сатанин, всего сонмища адова внук, проклятого сатаны гонец, распятого бога враг и гонитель рабов его, надежда и утешение бусурманское, падение и скорбь их же. Не поддадимся тебе, но биться с тобою будем.
Гонец.
Миниатюра. XVI в.
«Житие Николая Чудотворца»
(ГБЛ, собр. Большакова, № 15, л. 226).
В Новгородском уезде имелся дворенин Фрол Скобеев.[1504] В том же Ноугородском уезде имелись вотчины столника Нардина-Нащокина,[1505] имелас дочь Аннушка, которая жила в тех новгородских вотчинах.
И проведал Фрол Скобеев о той столничей дочери, взял себе намерение возыметь любовь с тою Аннушкой и видит ее. Однако ж умыслил спознатся той вотчины с прикащиком, и всегда ездил в дом того прикащика. И по некотором времени случилос быть Фролу Скобееву у того прикащика в доме. И в то время пришла к тому прикащику мамка дочери столника Нардина-Нащокина. И усмотрел Фрол Скобеев, что та мамка живет всегда при Аннушки. И как пошла та мамка от того прикащика к госпоже своей Аннушке, и Фрол Скобеев вышел за нею и подарил тое мамку двумя рублями. И та мамка сказала ему: «Господин Скобеев, не по заслугам моим ко мне милость казать изволиш, для того что моей услуги к вам никакой не находится». И Фрол Скобеев отдал оныя денги и сказал: «То мне сие ни во что», — и пошел от нее прочь, и вскоре ей не объявил. И мамка та пришла к госпоже своей Аннушке, ничего о том не объявила. И Фрол Скобеев посидел у того прикащика и поехал в дом свой. И во время увеселителных вечеров, которые бывают в веселости девичеству, называемый по их девичеству званию Святки, и та столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка приказала мамке своей, чтоб она ехала ко всем дворянам, которыя во близости той вотчины столника Нардина-Нащокина имеет жителство и у которых дворян имеютца дочери-девицы, чтоб тех дочерей просить к той столнической дочери Аннушке для веселости на вечеринку. И та мамка поехала и просила всех дворянских дочерей к госпоже своей Аннушке, и по тому ея прошению все обещались быть. И та мамка ведает, что у Фрола Скобеева есть сестра, девица. И приехала та мамка в дом Фрола Скобеева и просила сестру ево, чтоб она пожаловала в дом столника Нардина-Нащокина к Аннушке. Та сестра Фрола Скобеева объявила той мамке: «Пообожди малое время, я схожу к братцу своему; ежели прикажит мне ехать, то к вам с тем и объявим». И как пришла сестра Фрола Скобеева к брату свому и объявила ему, что приехала к ней мамка от столничей дочери Нардина-Нащокина Аннушки «и просит меня, чтоб я приехала в дом к ним». И Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Поди, скажи той мамке, что ты будешь не одна, некоторого дворянина з дочерью, девицею». И та сестра Фрола Скобеева о том весма стала думать, что брат ея повелел сказать, однако ж не смела преслушать воли брата своего, что она будет к госпоже ея сей вечер с некоторою дворянскою дочерью, девицею. И мамка поехала в дом к госпоже своей Аннушке. И Фрол Скобеев стал говорить сестре своей: «Ну, сестрица, пора тебе убираться и ехать в гости». И сестра ево как стала убираться в девичей убор, и Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Принеси, сестрица, и мне девичей убор, уберуся и я, и поедем вместе с тобою к Аннушке, столничей дочери». И та сестра ево весма о том сокрушалась: «Понеже, что ежели признает ево, то, конечно, быть великой беде брату моему, понеже тот столник Нардин-Нащокин весма великой милости при царе находится». Однако ж не прислушала воли брата своего, принесла ему девичей убор. И Фрол Скобеев убрався в девичей убор и поехал с сестрой своей в дом столника Нардина-Нащокина к дочери ево Аннушки. Собралось много дворянских дочерей у той Аннушки, и Фрол Скобеев тут же в девичьем уборе, и никто ево не может признать.
И стали все девицы веселитца разными играми, и веселились долгое время, а Фрол Скобеев с ними же и веселился, и признать ево никто не может. И потом Фрол Скобеев пожелал итти до нужника. И был Фрол Скобеев в нужнике один, а мамка стояла в сенях со свечою. И как вышел Фрол Скобеев из нужника и стал говорить мамке: «Как, мамушка, много наших сестер дворянских дочерей, а твоей к нам услуги много, а никто не может подарить ничем за услугу твою». И мамка не может признать, что он Фрол Скобеев. И Фрол Скобеев, вынев денег пять рублев, подарил тое мамку. С великим принуждением и те денги мамка взяла. И Фрол Скобеев видит, что признать она ево не может, то Фрол Скобеев пал перед ногами той мамки и объявил ей об себе, что он дворянин Фрол Скобеев и приехал в девическом платье для Аннушки, чтоб с нею иметь обязателную[1506] любовь. И как усмотрела мамка, что подлинно Фрол Скобеев, и стала в великом сумнени и не знает, с ним что делать. Однако ж памятуя ево к себе два многия подарки объявила ему: «Добро, господин Скобеев, за твою ко мне милость готова чинить все по воли твоей». И пришла в покои, где девицы веселятца, и никому о том не объявила.
И стала та мамка говорить госпоже своей Аннушке: «Полноте, девицы, веселитца! Я вам объявлю игру, как бы прежде сего от децкой игры были». И та Аннушка не преслушала воли мамки своей и стала ей говорить: «Ну, мамушка, изволь, как твоя воля на все наши девичьи игры». И объявила им та мамка игру: «Изволь, госпожа Аннушка, быть ты невестою, — а на Фрола Скобеева показала, — сия девица будет женихом». И повели их в особливу светлицу для почиву, как водится в свадьбе; и все девицы пошли их провожать до тех покоев и обратно пришли в те покои, в которых прежде веселилис. И та мамка велела тем девицам петь грамогласныя песни, чтоб им крику от них не слыхать быти. А сестра Фрола Скобеева весма в печали великой пребывала, сожелея брата своего и надеется, что, конечно, будет притчина.[1507] И Фрол Скобеев, лежа с Аннушкой, и объявил ей себя, что он Фрол Скобеев, а не девица. И Аннушка стала в великом страхе. И Фрол Скобеев, не взирая ни на какой себе страх, и ростлил ея девство. Потом просила та Аннушка того Фрола Скобеева, чтоб он не обнес[1508] ея другим. Потом мамка и все девицы пришли в тот покой, где она лежала, и Аннушка стала быть в лице переменна. И девицы никто не могут признать Фрола Скобеева, для того что в девическом уборе. И та Аннушка никому о том не объявила, только мамку взяла за руку и отвела от тех девиц и стала ей говорить искусно:[1509] «Что ты надо мною зделала! Ета не девица со мною была; он мужественной человек, дворянин Фрол Скобеев!» И та мамка на то ей объявила: «Истинно, госпожа моя, что не могла признать ево, думала, что она такая же девица, как и протчии, а когда он такую безделицу[1510] учинил, ведаеш, что у нас людей доволно можем ево скрыть в смертное место». И та Аннушка, сожалея того Фрола Скобеева, ответствовала: «Ну, мамушка, уже быть так, того мне не возвратить!» И пошли все девицы в пировой покой, Аннушка с ними же. И Фрол Скобеев в том же девическом уборе, и веселились долгое время ночи. Потом все девицы стали иметь покой. Аннушка легла со Фролом Скобеевым. И наутри встали все девицы, стали разъезжатся по домам своим, тако ж и Фрол Скобеев и с сестрою своею. Аннушка отпустила всех девиц, а Фрола Скобеева и с сестрою оставила. И Фрол Скобеев был у Аннушки три дни в девичьем уборе, чтоб не признали ево служители дому того, и веселилис все со Аннушкою. И по прошествии трех дней Фрол Скобеев поехал в дом свой и с сестрою своею, и Аннушка подарила Фрола Скобеева денгами 300 рублев. И Фрол Скобеев приехал в дом свой весма рад, что желаемое исполнил, и делал Фрол банкеты, и веселился с протчею своею братию дворянами.
И пишет из Москвы отец ея, столник Нардин-Нащокин, в вотчину, к дочери своей Аннушке, чтоб она ехала в Москву, для того что сватаются к ней женихи, столничьи дети. И Аннушка не преслушала воли родителя своего, собрався вскоре, и поехала в Москву. Потом проведал Фрол Скобеев, что Аннушка уехала в Москву, и стал в великом сумнении, не ведает, что делать, для того он дворянин небогатой, а имел себе более пропитание всегда ходить в Москве поверенным з делами. И взял себе намерение как можно Аннушку достать себе в жену. Потом Фрол Скобеев стал отправлятся в Москву, а сестра ево весма о том соболезнует, об отлучени ево. Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Ну, сестрица, не тужи ни о чем, хотя живот свой утрачу, а от Аннушки не отстану, либо буду полковник или покойник; ежели что зделается по намерению моему, то и тебя не отставлю, а буде зделается несчастие, то поминай брата своего»; убрався и поехал в Москву.
И приехал в Москву Фрол Скобеев и стал на квартире близ двора столника Нардина-Нащекина. И на другой день Фрол Скобеев пошел к обедни и увидел в церкви мамку, которая была при Аннушки. И по отшествии литургии вышел Фрол Скобеев ис церкви и стал ждать мамку. И как мамка ис церкви, и Фрол Скобеев подошел к мамке, и отдал ей поклон, и просил ея, чтоб она объявила об нем Аннушке. И как мамка пришла в дом, то объявила Аннушке о приезде Фрола Скобеева. И Аннушка на то стала в радости великой и просила мамку свою, чтоб она завтрешней день пошла к обедни и взела б с собою денег 200 рублев и отдала Фролу Скобееву, то учинила по воли ея. И у того столника Нардина-Нащекина имелас сестра, пострижена в Девичьем манастыре. И тот столник приехал к сестре своей в манастыре. И сестра ево стретила по чести брата своего. И столник Нардин-Нащекин у сестры своей был долгое время и много имели разговоров. Потом сестра ево просила брата своего покорно, чтоб он отпустил к ней в манастырь для свидания дочь свою Аннушку, а ея племянницу, для чего она с нею многое время не видалась. И столник Нардин-Нащекин обещал к ней отпустить дочь свою. И просила ево: «Когда и в небытность твою дома пришлю я по ея корету и возников,[1511] чтоб ты приказал ей ехать ко мне и бес себя».
И случится по некоторому времени тому столнику Нардину-Нащекину ехать в гости з женою своею, и приказывает дочери своей: «Ежели пришлет по тебя из Москвы сестра корету и с возниками, то ты поезжай к ней». А сам поехал в гости. И Аннушка просила мамки своей, чтоб она, как можно, пошъла к Фролу Скобееву и сказала ему, чтоб он, как можно, выпросил корету и с возниками, и приехал сам к ней, и сказался бутто от сестри столника Нардина-Нащекина приехал по Аннушку из Девичьева манастыря. И та мамка пошла ко Фролу Скобееву и сказала ему все по приказу ея.
И как услышел Фрол Скобеев от мамки и не ведает, что делать, и не знает, как кого обмануть, для того что ево многия знатныя персоны знали, что он, Скобеев, дворянин небогатой, толко великой ябида,[1512] ходотайствует за приказными делами.
И пришло в память Фролу Скобееву, что весма к нему добр столник Ловчиков. И пошел х тому столнику Ловчикову. И тот столник имел с ним разъговоров много. Потом Фрол Скобеев стал просить того столника, чтоб он ему пожаловал корету и с возниками. И приехал Фрол Скобеев к себе на фатеру, и того кучера поил весма пьяна. А сам, убрався в лакейское платье, и сел на козлы, и поехал ко столнику Нардину-Нащокину, по Аннушку. И усмотрела Аннушкина мамка, что приехал Фрол Скобеев под видом других того дому служителей, яко бы прислала тетка по нея из манастыря. И та Аннушка убралас и села в корету, и поехала на квартиру Фрола Скобеева. И тот кучер Ловчикова пробудился. И усмотрел Фрол Скобеев, что тот кучер Ловчикова не в таком сылном пьянстве, и напоя ево весма жестока пьяна, и положил ево в карету. А сам сел в козлы и поехал к Ловчикову на двор. И приехал ко двору, отворил ворота и пустил возников и с коретою на двор. Люди Ловчиковы видят, что стоят возныки, а кучер лежит в корете жестоко пьян. Пошли и объявили Ловчикову, что «лежит кучер пьян в корете, а кто их на двор привел не знаем». И Ловчиков корету и возников велел убрать, и сказал: «То хорошо, что и всего не уходил, и с Фрола Скобеева взять нечево». И на утре стал спрашивать Ловчиков того кучера, где он был со Фролом Скобеевым. И кучер сказал ему толко: «Помню, как приехал к нему на квартиру, а куды он поехал, Скобеев, и что делал, не знаю». И столник Нардин-Нащокин приехал из гостей и спрашивал дочери своей Аннушки. Та мамка сказала, что «по приказу вашему отпущена к сестрице вашей в манастырь, для того что она прислала корету и возников». И столник Нардин-Нащокин сказал: «Изрядно!»
И столник Нардин-Нащокин долгое время не бывал у сестры своей и надеется, что дочь ево в манастыре у сестры ево. А уже Фрол Скобеев на Аннушке и женился. Потом столник Нардин-Нащокин поехал в манастырь к сестре своей: «Сестрица, что я не вижу Аннушки?» И сестра ему ответствовала: «Полно, братец, издиватся! Что мне делать, когда я бесчастна моим прошением к тебе; просила ея прислать ко мне; знатно, что ты мне не изволишь верить, а мне время таково нет, чтоб послать по нея». И столник Нардин-Нащокин сказал сестре своей: «Как, государыня-сестрица, что ты изволишь говорить? Я о том не могу разсудить, для того что она отпущена к тебе уже тому месяц, для того что ты присылала по нея корету и с возниками, а я в то время был в гостях и з женою, и по приказу нашему отпущена к тебе». И сестра ему сказала: «Никак, я, братец, возников и кореты не посылала никогда и Аннушка у меня не бывала». И столник Нардин-Нащокин весма сожелел о дочери своей, горко плакал, что безвестно прапала дочь его. И приехал в дом, сказал жене своей, что Аннушка пропала, и сказал, что у сестры в манастыре нет. И стал мамку спрашивать: «Кто приезжал, и куда она поехала?» И мамка сказала: «Приезжал с возниками и с коретою кучер, и сказал, что из Девичьева манастыря от сестры вашей приехал по Аннушку, то по приказу вашему и поехала Аннушка». И о том столник и з женою весма соболезновали и плакали горко. И наутре столник Нащокин поехал к государю и объявил, что у него безвестно пропала дочь. И государь велел учинить публику[1513] о ево столничей дочери: ежели кто ея содержит тайно, чтоб объявили, ежели кто не объявит, а после обыщется, то смертию казнен будет. И Фрол Скобеев, слышав публикацию, не ведает, что делать.
И умыслил Фрол Скобеев, чтоб иттить к столнику Ловчикову и объявить ему о том, для того что тот Ловчиков весма к нему добр. И пришел Фрол Скобеев к Ловчикову, имел с ним много разговоров. И столник Ловчиков спрашивал Фрола Скобеева: «Что, господин Скобеев, женился ль?» И Скобеев сказал: «Женился, государь мой». — «Богату ли взял?» И Скобеев сказал: «Ныне еще богатства не вижу, что вдаль время окажет». И Ловчиков говорил Скобееву: «Ну, господин Скобеев, живи уже постоянно: отстань за ябидою ходить, живи вотчине своей, лутче здравию!»
Потом Фрол Скобеев стал просить того столника Ловчикова, чтоб он был предстателем[1514] ево беде. И Ловчиков ему объявил: «Скажи, что ежели сносно — буду предстателствовать, а ежели что несносно — не гневайся». И Фрол Скобеев ему объявил, что «столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка у меня, и я женился на ней». И столник Ловчиков сказал: «Как ты зделал, так сам и ответствуй». И Фрол Скобеев сказал: «Ежели ты предстателствовать не будешь обо мне, то и тебе будет не без чево;[1515] мне уже пришло показать на тебя, для того что ты возников и корету довал, ежели б ты не давал, и мне б того не учинить». И Ловчиков стал в великом сумнении и сказал ему: «Настоящей ты плут! Что ты надо мною зделал? Добро, как могу буду предстателствовать». И сказал ему, чтоб завтрашней день пришел в Успенской собор и столник Нардин-Нащокин будет у обедни, «и я с ним буду, и после обедни будем стоять все мы в собрани на Ивановской площеди. И в то время приди и пади пред ним, и объяви ему о дочери, а я уже как могу о том буду предстателствовать».
И пришел Фрол Скобеев в Успенской собор к обедни. И столник Нардин-Нащокин, и Ловчиков, и другия столники, — все были. И по отшествии литурги в то время имелись в собрании на Ивановской площади, против Ивана Великого и все столники собрались на оную площадь и Нардин-Нащокин тоже. Имели оныя столники между собою разговоры, что им надобно. И столник Нардин-Нащокин болше соболезнуя и разсуждая о дочери своей, и столник Ловчиков, разсуждая о том же с ним к склонению милости. И на те их разговоры пришел Фрол Скобеев и отдал всем столникам, как по обычаю, поклон. И все столники Фрола Скобеева знают, и кроме всех столников пал пред ногами Скобеев столнику Нардину-Нащокину и просит прощения: «Милостивой государь, столник первы, отпусти виновнаго, яко раба, которой возымел пред вами дерзновение!» И столник летами древен, однако ж еще усмотреть мог, натуралною клюшкою подымает Фрола Скобеева и спрашивает ево: «Кто ты таков, скажи о себе, что твоя нужда к нам?» И Фрол Скобеев толко говорит: «Отпусти вину мою!» И столник Ловчиков подошел к Нардину-Нащокину и сказал ему: «Лежит пред вами и просит отпущения вины своей дворенин Фрол Скобеев!» И столник Нардин-Нащокин закричал: «Встань, плут! Знаю тебя давно, плута, ябедника, знатно, что наябедничил себе несносно, скажи, плут, буде сносно, стану старатся о тебе, а когда не сносно, как хочешь. Я тебе, плуту, давно говорил: живи постоянно, встань, скажи, что твоя вина?» И Фрол Скобеев встал от ног ево и объявил ему, что дочь ево Аннушка у него и женился на ней. И как Нащекин услышал от него о дочери своей, и залился слезами, и стал в беспаметстве. И мало опаметовался и стал ему говорить. «Что ты, плут, зделал? Ведаешь ты о себе, кто ты таков? Нет тебе отпущения от меня вины твоей! Тебе ли, плуту, владеть дочерью моею? Пойду к государю и стану на тебя просить о своей плутской ко мне обиде!» И вторително пришел к нему столник Ловчиков и стал ево разгаваривать, чтоб он вскоре не возымел докладу к государю: «Изволиш съездить домой и объявить о сем сожителнице[1516] своей, и посоветуй обще, как к лутчему уже быть, так того времяни не возвратить, а он, Скобеев, от гневу вашего никуды не может скрытца». И столник Нардин-Нащокин совету столника Ловчикова послушал и не пошел к государю, и сел в корету и поехал в дом свой. А Фрол Скобеев пошел на квартиру свою и сказал Аннушке: «Ну, Аннушка, что будет нам с тобою, не ведаю! Я объявил о тебе отцу твоему!»
И столник Нардин-Нащокин приехал в дом свой и пошел в покои, жестоко плачит и кричит: «Жена, жена! Что ты ведаешь, я нашел Аннушку!» И жена ево спрашивает: «Где она, батюшка?» И Нащокин сказал жене своей: «Вор-от, плут и ябедник Фрол Скобеев женился на ней!» Жена ево услышела те от него речи и не ведает, что говорить, соболезнует о дочери своей. И стали оба горко плакать и в серцах своих бранят дочь свою, и проклинают, и не ведают, что чинить над нею. И пришли в память и, сожелея дочери своей, и стали разсуждать з женою: «Надобно послать человека, и сказать, где он, плут, живет, проведать о дочери своей: жива ли она». И призвали человека своего и послали сыскать квартиру Фрола Скобеева, и приказывали проведать про Аннушку, что жива ли она, имеет ли пропитание какое.
И пошел человек искать квартиру Фрола Скобеева на двор. И усмотрил Скобеев, что от тестя ево пришел человек, и велел жене своей лечи на постелю и притворить себя, якобы жестоко болна. И Аннушка учинила по воли мужа своего. И присланной человек вошел в покой и отдал, как по обычаю, поклон. И Скобеев спросил: «Что за человек и каку нужду имееш ко мне?» И человек тот сказал, что он прислан от столника Нардина-Нащокина проведать про Аннушку, здравствует ли она. И Фрол Скобеев сказал тому человеку: «Видишь ты, мой друг, какое здравье! Таков ти родителской гнев: видишь, они заочно бранят и кленут, и от того она при смерти лежит. Донеси их милости, хотя б они заочно бранят, благословение ей дали». И человек тот отдал им поклон и пошел от них и пришел к господину своему столнику Нащокину. И спросил ево: «Что нашел ли квартиру и видел ли Аннушку? Жива ли она или нет?» И человек тот объявил, что Аннушка жестоко болна и едва будет ли жива, и требует от вас хотя словесно заочно благословение. И столник и з женою своею соболезновали о ней, токмо разсуждали, что с вором и плутом делать. И мать ея стала говорить: «Ну, мой друг, уже быть так, что владеть дочерью нашею плуту такому, уже так бог судил. Надобно, друг мой, послать к ним образ и благословить их, хотя заочно, а когда сердце наше умилостивитца к ним, то можем и сами видится». Сняли с стены образ, которой обложен был златом и драгим камением, как прикладу[1517] всего на 500 рублев, и послали с тем человеком. И приказали сказать, чтоб она сему образу молилас, «а плуту и вору Фролке Скобееву скажи, чтоб он ево не проматал».
И человек, приняв образ, и пошел на двор Фрола Скобеева. И усмотрил Фрол Скобеев, что пришед тот же человек, сказал жене своей: «Встань, Аннушка!» И она встала, и села вместе со Фролом Скобеевым. И человек тот вошел в покои и отдает образ Фролу Скобееву. Приняв образ, поставил где надлежит и сказал тому человеку: «Таково-то родителское благословение! И заочно намерены благословить, и бог дал Аннушке лехче. Слава богу, здрава!» И сказал Фрол Скобеев: «Тако ж и Аннушка благодарит батюшку и матушку за их родителскую милость». И человек пришел к господину своему и объявил об отдани образа, и о здрави Аннушки, и о благодарени их, и пошел в показанное свое место.
И столник Нардин-Нащокин стал разсуждать и сожелеть о дочери своей и говорил жене своей: «Как, друг, быть? Конечно, плут заморит Аннушку: чем ея кормит, и сам, как собака, голоден. Надобно послать какова запасу на 6 лошедях». И послали запас и при том запасе реэстр. И Фрол Скобеев, не смотря по реэстру, и приказал полошить в показанное место. И приказал тем людем за родителские милости благодарить. Уже Фрол Скобеев живет роскочно и ездит везде по знатным персонам. И весма Скобееву удивлялис, что он зделал такую притчину[1518] так смело.
И уже чрез долгое врехмя обратились сердцем и соболезновали о дочери своей, тако ж и о Фроле Скобееве. И приказали послать человека к ним, и просил их, чтоб Фрол Скобеев и з женою своею, а сь их дочерью, приехал к столнику Нардину-Нащокину кушать.
И пришел присланной человек и стал просить Фрола Скобеева, чтоб он изволил приехать сей день з женою своею кушать. И Фрол Скобеев сказал человеку: «Донеси батюшку: готов быть сей день к их милости!»
И Фрол Скобеев убрался з женою своею Аннушкою и поехал в дом тестя своего столника Нащокина. И как приехал в дом тестю, и Аннушка пришла к отцу своему; и пала пред ногами родителей своих. И усмотрил Нащокин дочь свою и з женою своею и стали бранить, наказывать гневом своим родителским: и, смотря на нея, жестоко плакали, как она так учинила без воли родителей своих. Однако ж, оставя весь свой гнев родителской, отпустя ей вину, и приказал сесть с собою. А Фролу Скобееву сказал: «А ты, плут, что стоиш? Садись тут же! Тебе ли, плуту, владеть моею дочерью!» И Фрол Скобеев сказал: «Ну, государь-батюшка, уже тому так бог судил!» И сели все вместе кушать. И столник Нардин-Нащокин приказал людем своим, чтоб никого в дом посторонних не пущали. Ежели кто придет и станет спрашивать, что дома ли столник Нащокин, сказывайте, что «время такого нет, чтоб видеть столника нашего, для того зь зятем своим, с вором и плутом Фролкою, кушает». И по окончании стола столник Нардин-Нащокин спрашивал: «Ну, плут, чем станешь жить?» — «Изволишь ты ведать обо мне, — более нечим, что ходить за приказным делам». — «Перестань, плут, ходить за ябедою![1519] Имения имеется, вотчина моя в Синбирском уезде, которая по переписи состоит в 300-х дворех. Справь, плут, за собою и живи постоянно». И Фрол Скобеев отдал поклон и з женою своею Аннушкой и, пренося пред ним благодарение. «Ну, плут, не кланеися; поди сам справляй за себя!» И, сидев не много время, и поехал Фрол Скобеев и з женою своею на квартиру. Потом столник Нардин-Нащокин приказал ево воротить и стал ему говорить: «Ну, плут, чем ты справишь? Ест ли у тебя денги?» — «Известен, государь-батюшка, какие у меня денги; разви продать ис тех же мужиков!» — «Ну, плут, не продавай! Возми денег — я дам». И приказал дать 300 рублев. И Фрол Скобеев взял денги и поехал на квартиру. И со временем справил тое вотчину за себя и, пожив столник Нардин-Нащокин немного время, и учинил при жизни своей Фрола Скобеева наследником во всем своем движимом и недвижимом имении. И стал жить Фрол Скобеев в великом богатстве. И столник Нардин-Нащокин умре и з женою своею. А Фрол Скобеев, после смерти отца своего, сестру свою родную отдал за некоторого столничьева сына, а которая при них имелас мамка, которая была при Аннушке, содержали ея в великой милости и в чести до смерти ея. Сей истории конец.