Глава первая Психоанализ по его превосходительству

I (Москва, 1982)

В спальных вагонах «Красной стрелы» народ ездит непростой — иностранцы, артисты, большое и малое начальство, — и обхождение с ними требуется нестандартное, галантерейное. Памятуя об этом, Настя поостереглась дать волю праведному гневу, а осторожно переступила через спущенные в проход ноги в импортных джинсах и самым деликатным образом потеребила храпящего пассажира за рукав, при этом автоматически отметив мягкую добротность кожаной выделки.

— Гражданин, а гражданин, вы бы поднимались. Прибыли уже.

— М-м-м…

Упитанный брюнет характерного московско-грузино-еврейского обличия зачмокал пухлыми губами, но глаз так и не раскрыл.

— Нажрался, паразит! — Настя вложила в свой свистящий шепот всю рабоче-крестьянскую ненависть.

И впрямь, гражданин, похоже, провел веселенькую ночку. Откидной столик был завален элитарными ошметками — шкурками сырокопченой колбасы, апельсиновой и банановой кожурой, обертками шоколадных трюфелей, тут же банка из-под камчатских крабов, пустая сигаретная пачка с иностранными буквами, опорожненная бутылка дорогого коньяку. На одеяле бесстыдно валялась упаковка известного резинового изделия. Дух стоял соответствующий — окна в поезде не открывались, а кондиционер был уже отключен.

— Гражданин, я вам русским языком говорю! Настя дернула за рукав куда решительней. Толстая волосатая пятерня плавно приподнялась, пошарила в воздухе и замерла на груди проводницы. Этого Настя не выдержала, с маху шлепнула по руке и заорала благим матом:

— Глаза разуй, кобелина!

Брюнет затряс головой, разлепил наконец мутные очи и с тупым недоумением уставился на Настю. — Эт-то… Ты кто вообще?

— Во нажрался, а? Проводница я!

— Проводница? А где Аня? Аня где?! Аня!

— Чего разорался?! Нет тут никакой Ани! А вот милицию позвать — это мигом! В пикете отоспишься! Брюнет растерянно захлопал глазами.

— В каком пикете?

— В вокзальном!

— Так мы что, приехали уже?

— Приехали! — со злорадной усмешкой заявила проводница. — Вы бы еще дольше дрыхли, гражданин, так и обратно бы в Питер уехали. Давайте-ка, выметайтесь по-быстрому!

Заспавшийся пассажир дернулся и поднес ладонь к виску.

— Болит? — с иронией осведомилась Настя. — Неудивительно. Вон как гульнули. — Она показала на захламленный стол. — Совсем наглость потеряли.

— Погоди… Минуточку, минуточку… — Брюнет усиленно заморгал. — А где Аня? Ушла, что ли?

— Да какая тебе еще Аня? Если ты про рыженькую, попутчицу вашу, так она в Бологом вышла и очень просила не будить.

— Что!!! — взревел брюнет так, что Настя отпрянула и перекрестилась. — А вещи?! Вещи где?

Он ухватился за край полки, надсадно крякнув, рванул ее вверх и вытащил на свет Божий серый пластмассовый портфель-«дипломат» с номерным замком, прижал к сердцу.

— Все… Все… — с натугой проговорил брюнет. — Не сердись, хозяюшка, дело такое… Слушай, у тебя в заначке граммулек сто не найдется? Я заплачу.

Настя мгновенно успокоилась и, оценив ситуацию по-новому, вновь шагнула в купе.

— Я тебе что, корчма?

Ох и перепугал же ее этот деляга холеный! А с другой стороны, вон как страдает человек, бодун его бодает нешуточный, видать, не слабей, чем любого пролетария. Проводница сжалилась:

— Ладно, на Ярославском в буфете тетю Асю найдешь, скажешь, от Насти со «Стрелы», она тебя остаканит.

— Вот спасибо! — Брюнет достал из кармана кожанки желтый пакетик жвачки и дрожащей рукой протянул ей. — В знак благодарности.

— Иди, иди!

Проводница вытолкала его сначала в коридор, потом и вовсе на перрон. Брюнет потряс в воздухе портфелем, прислушиваясь к чему-то, и нетвердой походкой двинулся к зданию Ленинградского вокзала.

Дойдя до начала перрона, он двинулся не на Ярославский, а к телефонам-автоматам.

— Вадим Ахметович? Доброе утро, это Яков Даниилович. Я в Москве. Наша договоренность в силе?

— Разумеется, Яков Даниилович. Вас не затруднит подъехать ко мне на службу часикам, скажем, к пяти?

— Нисколько, Вадим Ахметович. Буду ровно к пяти.

— Адрес знаете?

II (Ленинград, 1982)

— Ну-ну, успокойтесь, Мария Кирилловна, вот, хлебните водички и давайте продолжим. Итак, вы говорите, что мужчина садился в поезд один?

Пожилая проводница всхлипнула и протерла глаза рукавом. Капитан Самойлов одновременно с ней смахнул со лба обильный пот — и тоже рукавом.

— Один, один, — закивала проводница. — Веселый такой, обходительный. Когда я зашла к нему, он на оба места билеты предъявил, попросил никого не подсаживать, сказал, что в Бологом друг присоединится… Чаю заказал, с сухариками…

Мария Кирилловна вновь опустила голову и шмыгнула носом.

— Понятно. И багажа, значит, при нем, кроме ременной сумочки-визитки, не было?

Проводница кивнула, подтверждая — не было, мол.

— И в дороге, говорите, никто к нему не подсаживался?

— Не видела. В Бологом, правда, меня бригадир к себе в третий вагон вызывал, так что, может быть…

Дверь служебного купе приотворилась, в щели показалась стриженая голова и лацкан милицейского мундира.

— Разрешите, товарищ капитан.

— Что там? — недовольно спросил Самойлов.

— Да вот, пассажиры… по домам просятся.

— Фамилии, адреса, телефоны у всех записал?

— Так точно!

— Предупредил, что вызовем в ближайшее время? Так точно!

— Иди… Ну все, Мария Кирилловна, спасибо вам.

— Не за что. — Проводница отвернулась.

— Да, и вот еще что — вы точно ничего там не трогали, не убирали? Ну, когда…

— Да что вы! Только вошла сказать, что подниматься пора, приезжаем скоро… Подошла, за ручку тронула…

Проводница прикрыла глаза рукой и заплакала. Капитан Самойлов встал и вышел в коридор, тихо прикрыв за собой дверь. Там было уже пусто, только у ближнего тамбура дежурил милиционер, да возле прикрытой двери седьмого купе нервно курил высокий мужчина в штатском. Капитан подошел к нему.

— Ну что, Феденька, отдыхаем?

— Да, там теперь эксперты колдуют.

— А ты уже отстрелялся?

— Отстрелялся… Похоже, Коля, в этом деле все мы уже отстрелялись.

— То есть? — нахмурился Самойлов.

— Судя по всему, не наша тут епархия. Во всяком случае, без смежников не обойтись.

— Вещички?

— Они. Интересные такие вещички, я бы даже сказал — типа будьте нате!

— Ну уж! — капитан хмыкнул. — Что-нибудь по части ОБХСС?

— Бери выше.

— Неужели Конторы? Секретные документы, что ли?

— Зайдем, сам увидишь. Не сюда, в соседнее. Там и без нас тесно. — Поймав на себе неодобрительный взгляд капитана, Федор добавил: — Ладно, порядки знаем. Все запротоколировано и сфотографировано.

На откидном столике аккуратным рядком стояли многочисленные предметы, в их числе на треть опорожненная граненая бутылка виски с золотисто-бордовой этикеткой, длинная сигаретная пачка тех же тонов с латинскими буковками «Santos-Dumont», курительная трубка с чуть изогнутым черным мундштуком, два пустых стакана, два коричневых сигаретных окурка с чуть заметными пятнами розовой помады, обручальное кольцо, рыжий парик, плоский флакон с этикеткой «Lighter Fluid», финка с пластмассовой наборной ручкой, полпалки твердокопченой колбасы. Каждая вещь была упакована в полиэтиленовый пакет и снабжена биркой.

— И что? — поморщившись, спросил капитан. — Видал я все это хозяйство при первичном осмотре. Что ли, прикажешь из-за буржуйского виски Большой дом теребить? Бдительность демонстрировать? Они тебе быстро песню про коричневую пуговку напомнят. Сейчас, дорогой, не сталинское время, сейчас каждый, кто с понятием, подобное пойло хлебает невозбранно…

— Так ведь я, собственно, не это хочу показать. На полке, поверх застеленного одеяла стояла продолговатая дорожная сумка ярко-красного цвета. Федор наклонился над ней, двумя пальцами извлек еще один полиэтиленовый пакет с биркой и показал капитану. Самойлов присвистнул.

— Погоди свистеть, это, как говорили в старину, лишь первая перемена.

— Красавец! Такой и в руке подержать приятно. — Самойлов потянулся к пакету.

— Потом, капитан… Револьвер системы «наган», шестизарядный, калибр семь-шестьдесят два, отечественного производства, 1930 года выпуска…

— Силен, бродяга! Уже и год вычислил.

— А как же! Особенно, если вся цифирь на раме выбита. И звездочка с серпом. Ствол заслуженный. Нутром чую — баллистика не пустая будет, где-то им уже работали.

— Блажен, кто верует… И это, говоришь, только первая перемена?

— Ага. Второй экспонат мы нашли в кармашке. Федор вынул из сумки еще один пакет. Самойлов увидел две аккуратно упакованных пачки денег. Вид у купюр был непривычный.

— Что ли доллары? — удивленно спросил он.

— Десять тысяч.

Самойлов снова присвистнул. Федор улыбнулся.

— И это еще не главное блюдо.

— Ох, не томи…

И на Божий свет был извлечен небольшой пластмассовый кейс серого цвета. Вид у кейса был не вполне товарный — верхние половинки хитрых номерных замочков были незатейливо выломаны из пластмассового корпуса.

— Чехословацкое изделие, — заметил Федор, перехватив взгляд капитана. — С замками постарались, а корпус хлипкий.

— Не учли братцы швейки, что против лома нет приема, — согласился Самойлов.

— Лом не применялся, хватило финки, — с серьезным видом сказал Федор. — Которой сервелат резали, кстати, тоже финский.

— Красиво жить не запретишь! — Федор выразительно посмотрел на капитана, тот запнулся и поспешил внести существенную поправку: — А красиво помирать — тем более…

— Да ты крышку-то подними, не бойся, все пальчики я уже на пленку перевел.

На этот раз Самойлов не свистнул, а только оторопело уставился на открывшееся его взору долларовое изобилие.

— Тут еще пятьдесят пять тысяч американских долларов, — с наслаждением проговорил Федор.

— Да здесь даже не в особо крупных размерах, а в особо особых… — пробормотал Самойлов. — Разное я повидал на своем сыскарском веку, но таких Рокфеллеров…

— Но и это еще не все. — Как фокусник из шляпы, Федор вытащил из сумки еще один пакет.

— Что за пластины? — спросил Самойлов.

— Клише. Для тех же долларов, кстати.

— Выходит, это все фальшак, что ли? На лице Самойлова невольно проступило разочарование.

— Ну, я в таких делах не Копенгаген, с валютчиками не работал. Кому надо разберутся.

— Эти разберутся! — По лицу Самойлова было видно, что он очень хотел выматериться, но чудом удержался. — Ладно, по части документов есть что?

Федор вложил в руку капитана паспорт в черном чехле и заваренный в целлофан студенческий билет. Первым Самойлов раскрыл паспорт и с минуту сосредоточенно изучал его.

— А ведь похожа ксива на правильную, — задумчиво произнес он. — Гражданин Штольц, национальность — немец… Только сдается мне, что из нашего терпилы такой же этнический немец, как из меня — председатель Мао.

— Уже результат. Если гражданин черно-белыми пользуется… пользовался, значит, почти наверняка по криминалу уже светился.

Самойлов раскрыл студенческий и хмыкнул.

— Макаренко, Анна Григорьевна… С такой фамилией только в малолетней колонии работать!

— А почему бы и нет? На юридический многие через учреждения попадают.

— Еще не факт, что билет подлинный. Сегодня же надо связаться с ВЮЗИ, проверить, значится ли у них такая личность… Тьфу!

На этот раз Самойлов от фольклора не удержался.

— Ты что это? — обеспокоенно спросил Федор.

— Обидно. В кои веки раз по-настоящему крутое дело намечается — и сразу отдай. Эх, чому ж я не сокил… На Литейный звонил?

— Не успел.

— Так дуй срочно, один нога тут — другой там, нам состав на перроне задерживать нельзя.

— Может, заодно и труповозку вызвать?

— Нет, Федя, сначала комитетчиков дождемся, пусть сами решают, что да как. Ты, коли хочешь, отзвонившись, перекуси чего-нибудь, а я немного поработаю композитором.

— Оперу писать? — усмехнулся Федор.

— Ее самую. Худсовет сегодня будет строгий. Федор вышел, а Самойлов присел возле столика, расчистил место, чуть передвинув пакеты с вещественными доказательствами, достал из потрепанной кожаной папочки чистый лист бумаги и ручку за тридцать пять копеек и разборчивым почерком вывел: «19.04.1982 года в 10 часов 48 минут дежурная бригада Дзержинского райотдела УВД г. Ленинграда в составе…»

III (Москва, 1982)

— Понял.

Вадим Ахметович Шеров с силой швырнул трубку на светло-серый кнопочный аппарат и резко бросил:

— Поздравляю, товарищи!

Торжества в его голосе не наблюдалось, зато сарказм звучал явственно.

Архимед — многолетний, испытанный помощник Шерова, официально занимающий скромную должность делопроизводителя при украинском постпредстве в Москве — устремил взор в потолок, пустив туда же облачко сигаретного дыма. Подполковник КГБ Евгений Николаевич Ковалев, напротив, стиснул пальцами подлокотники кожаного кресла итальянского производства и подался вперед, не сводя глаз с шефа.

— С чем, Вадим Ахметович? — спросил он, четко выговаривая каждый звук.

Сухое, надменное лицо Шерова перекосила нехорошая усмешка.

— Наша беглянка обнаружена, — столь же отчетливо артикулируя, ответил он.

— Где?

— На Московском вокзале города Ленинграда. В спальном вагоне «Красной стрелы».

— Валюта? При ней?

— О да! — Шеров вновь усмехнулся, показав мелкие желтые зубы. — В целости и сохранности. Принято по факту, сдано по протоколу.

— Шеф, — подал голос Архимед. — Я не понимаю. Ее что, горяченькой взяли?

— Холодненькой… Я, Евгений Николаевич, в буквальном смысле: в Ленинград прибыл труп. Даже два — она и некто Штольц, судя по всему, сообщник… Причины смерти устанавливаются, вероятнее всего — отравление. Поскольку на месте происшествия обнаружена иностранная валюта в особо крупных размерах, дело передано вашим, Евгений Николаевич, коллегам.

— Уж не тем ли, что вели уважаемого Якова Данииловича? — осведомился в пространство Архимед.

— Сомнительно, — отозвался Шеров. — После нашего небольшого спектакля, полагаю, оргвыводы последуют незамедлительно… — Он фыркнул. — А вот денежки, конечно, плакали, и это, товарищи, большое упущение…

— Вот ведь сучка! — не выдержал Ковалев. — И на что рассчитывала? Не могла же не понимать, что мы ее из-под земли достанем…

— Теперь уж точно — из-под земли, — задумчиво добавил Архимед. — Только зачем?

— Должно быть, ей не показались убедительными наши гарантии безопасности, — сказал Вадим Ахметович.

— Хозяюшке не поверила… — Архимед покосился на висящий над диваном овальный портрет рыжекудрой красавицы верхом на породистом вороном коне. — Вот ведь дура!

<Действительно, дура! Никто не планировал убирать ее по завершению операции. Усыпив Яшу и подменив портфель, она должна была тихо сойти в Болотом, дождаться следующего поезда, доехать до Москвы, сдать портфель, а взамен получить загранпаспорт и путевку на Кубу. С пересадкой в Париже. В тамошнем аэропорту ей помогли бы затеряться в толпе, доставили бы по определенному адресу, снабдили легендой, видом на жительство — и приличным гонораром за проделанную работу. Все по честному (Прим. Т. Захаржевской)>

— В итоге государство обогатилось на шестьдесят пять тысяч зелеными, и нам остается лишь примириться с этим фактом… Нашей причастностью к этой печальной истории никто интересоваться не будет, так что эту страницу мы перелистываем и двигаемся дальше. Евгений Николаевич, есть для вас одно дельце… Полагаю, подлинная личность нашей незадачливой подруги будет установлена довольно быстро — благо, наследила она в своей короткой жизни изрядно. Тогда на опознание будут вызваны родственники, из которых в Ленинграде имеется только один — муж. Так вот, этот муж представляет для нас определенный интерес.

— В каком аспекте?

— Честно говоря, не знаю. Это идея Татьяны… — Шеров показал на портрет прекрасной всадницы. — Логичнее всего будет контакт по линии психиатрии. Сами понимаете, потеря близкого человека, стресс. Можно немного усилить… ну, вы понимаете… Предстанете перед ним профессором психиатрии… Запомните, нам нужны не столько факты его биографии, сколько реакции, оценки, самооценки — короче, исчерпывающий психологический портрет…

IV (Ленинград, 1982)

— Проходите, пожалуйста, — любезно, словно доброго старого знакомого, пригласил врач. — Присаживайтесь, прошу вас.

Молодой человек, высокий и светловолосый, послушно уселся в указанное кресло возле черного полированного стола и, не отрывая взгляда от лица доктора, что-то тихо сказал.

— Извините великодушно, не расслышал…

— «Фаберже-брют», — чуть громче повторил молодой человек. — Галстук «Мсье Ги», натуральный шелк, серебряная булавка от Медичи.

— А вы того, — врач непроизвольно дотронулся до массивной серебряной булавки на шелковом перламутровом галстуке, — знаете толк…

— Вы тоже.

Молодой человек не кривил душой. Врач, ухоженный красивый мужчина средних лет, с густой седеющей шевелюрой и аккуратной бородкой, выглядел прямо-таки лауреатом международного конкурса «Мистер Элегантность». От внимания молодого человека не укрылось и то, что собеседник его, прежде чем сесть, бережно подтянул безукоризненно отутюженные черные брюки. Да и кабинет, в котором происходил разговор, ни единой деталькой не ассоциировался с советским медицинским учреждением. Крытый зеленым сукном старинный письменный стол не опозорил бы и приемную какого-нибудь царского министра, импозантны были и книжные стеллажи, сплошь уставленные неведомыми фолиантами, и изразцовый камин с двумя симметричными вазами на полке, и пушистый, вишневого цвета ковер под ногами, и вытянутые арочные окна, выходящие в нежную весеннюю зелень…

— Ну-с, как самочувствие? На что жалуемся? — профессионально бодрым голосом осведомился врач.

— Самочувствие сообразно ситуации, а жаловаться мне не на что. Хотел бы выразить вам глубочайшую признательность и поскорее отправиться домой.

Чувствовалось, что он очень старается говорить неторопливо, спокойно, как и подобает человеку, находящемуся в здравом уме и доброй памяти.

— Увы, Нил Романович, удовлетворить вашу просьбу не могу, — вкрадчиво сказал врач.

— Но отчего же? — все так же медленно и четко выговорил молодой человек. — Видите ли, мне очень нужно. Срочно. Сами понимаете, организация похорон…

— Ах, Нил Романович, никакой срочности нет, уверяю вас. Мне доподлинно известно, что экспертиза займет еще некоторое время… Случай крайне нестандартный, определенные тесты потребуют трех-четырех дней, и не исключено, что возникнет надобность в повторном анализе. Так что неделя, как минимум, у нас есть, и я категорически рекомендую, чтобы это время вы провели здесь, под нашим присмотром.

— Не вижу необходимости. Я совершенно здоров. Так что, спасибо вам и…

— Совершенно, говорите, здоровы? А позвольте полюбопытствовать, что у вас с рукой? И откуда живописный синяк на лбу?

Молодой человек с тоской поглядел на свежий бинт вокруг запястья.

— Наверное, порезался, когда падал. И ударился. Понимаете, там… ну, в морге… такой воздух… Вот я и грохнулся в обморок. А, здесь с вашей помощью пришел в себя…

— Да? У меня несколько иные сведения, свидетельствующие о некоторой, скажем так, неадекватности.

— Что конкретно вы подразумеваете под неадекватностью?

Чувствовалось, что молодой человек из последних сил сохраняет самообладание.

— Пожалуйста. В ходе опознания вы допускали весьма странные высказывания, а затем схватили со стола прозекторский нож, принялись размахивать им, никого к себе не подпуская, после чего сделали попытку вскрыть себе вены этим ножом. И грохнулись вы, если использовать вашу терминологию, не без помощи служителей, откуда и гематомка на челе… Не держите на них зла, Нил Романович, и благодарите Бога, что порез вам обработали прямо на месте — кто знает, где этим ножичком ковыряли.

— Этого не было, — сказал Нил, глядя в пол.

— Свидетелей с полдюжины наберется… Так как, будем обследоваться? Не угодно ли подписать бумагу о вашем согласии?

— А если я не подпишу?

— В таком случае, ее подпишет кто-либо из ближайших родственников. В вашем случае — мама. Будем звонить Ольге Владимировне?

— Не будем… Вы можете мне гарантировать, что без меня?..

Врач испытующе посмотрел на Нила и твердо сказал.

— Могу.

— Давайте вашу бумагу. И еще одна просьба.

— Какая?

— Распорядитесь, чтобы мне вернули мою одежду. Мне крайне неудобно общаться с вами в этих… исподниках. Только, пожалуйста, не говорите, что это предписанная правилами униформа для… клиентов вашего заведения. Вы тоже не в белом халате…

Врач всплеснул руками и рассмеялся.

— Уели, Нил Романович, ах, уели!

— Браво, вы неплохо скаламбурили, — улыбнулся Нил. — Надеюсь в самое ближайшее время убедить вас, что я еще не окончательно ах…

Врач недоуменно взглянул на Нила, но тут же расхохотался вторично.

— Великолепно держитесь, Нил Романович. Не уверен, что смог бы так же, окажись я на вашем месте.

— А что, не исключаете такую вероятность?

— Психика людская, Нил Романович, предмет темный и, между нами говоря, подвластный систематической науке лишь постольку-поскольку. В любой момент такое с нами может выкинуть!.. Вот вы, Нил Романович, прежде за собой суицидальные наклонности замечали?

— Так все же как насчет моей одежды, Евгений Николаевич? — сказал Нил, узнавшей имя врача у строгой медсестры, которая сопровождала его в кабинет. — Серьезная беседа предполагает хотя бы видимость равенства сторон.

Врач хмыкнул и надавил невидимую кнопку. После короткого гудка зуммера, он громко произнес:

— Тамара Анатольевна, будьте добры, принесите сюда рубашку и брюки больного Баренцева.

Слегка поморщившись при слове «больной», Нил поспешно добавил:

— И пиджак.

— И пиджак… Благодарю вас.

— Вы спрашивали о суицидальных наклонностях? Никаких поползновений, а тем паче попыток повеситься, отравиться, броситься под поезд и прочее, я за собой не замечал, но…

— Продолжайте, прошу вас.

— Но сама идея бессрочного отпуска никогда не вызывала во мне того страха и отвращения, которые лукавая природа заложила в каждое здоровое животное.

— Себя, стало быть, вы к животным не причисляете?

— К здоровым — нет… Знаете, кто был моим любимым литературным героем в девять лет?

— Да уж надо полагать, не Карлсон… Только не говорите мне, что принц Гамлет. У меня этих Гамлетов побольше, чем Наполеонов было…

— Нет, конечно, не Гамлет. Ханно Будденброк.

— Это еще кто?

— Перечитайте Томаса Манна… Понимаете, молодость и здоровье — это ведь не только производные от календарного возраста и физического состояния организма. Здоровое молодое животное радуется, когда ему хорошо, и отчаянно борется, когда ему плохо. Говоря объективно, в моей жизни было очень немного по-настоящему плохого, стало быть, опять же объективно, мне почти всегда было хорошо — но я давно уже забыл, что такое настоящая радость. А сегодня утром, после звонка из прокуратуры, и потом, на опознании в морге, я вдруг почувствовал, что не хочу и не могу бороться… И если бы в тот момент сопровождавший меня следователь, так похожий на молодого Ильича, вдруг предъявил мне обвинение в убийстве, я с радостью подписал бы признание. Конечно, если бы он гарантировал мне скорый суд и такого палача, который не мажет с первого выстрела… Поверьте, Евгений Николаевич, я нисколько не кокетничаю.

— Но на метком выстреле все же настаиваете.

— Я не мазохист и не люблю боли.

— Полноте, юноша! Представьте себе на минуточку, что ваш молоденький следователь, по неопытности или даже по недобросовестности, поддался на вашу провокацию, залепил вами дырку в следствии и подвел под расстрельную статью. Дальнейшее нисколько не будет напоминать счастливые сборы в далекое путешествие, поверьте, я знаю о чем говорю. Перед судом вы предстанете с разбитой рожей и порванной задницей, потому что ни надзиратели, ни урки фраеров-мокрушников не жалуют. А после приговора вас засунут в холодный каменный мешок и будут дважды в сутки пропихивать через решетку кусок заплесневелого хлеба, и сначала вы будете каждый день и час молить о смерти, потом привыкните, научитесь радоваться глоточку затхлой воды, солнечному лучику, случайно заглянувшему в вашу темницу, подружитесь с приблудным мышонком и начнете делиться с ним последними крошками. На газетных клочках, брошенных вам на подтирку, собственной кровью будете строчить ежедневные ходатайства о помиловании, да только дальше мусорного бака они не пойдут. А в тот день, когда вы окончательно поймете, что в этой жизни есть только одна-единственная истинная ценность, и эта ценность — сама жизнь, вас поведут якобы на помывку, но как только вы зайдете в душевую кабинку, в вентиляционном окошке, как раз на уровне затылка, покажется дуло мелкокалиберного пистолета Марголина, но выстрела вы не услышите, не успеете. А потом труп вывезут в крытом фургончике и бросят в яму с известью. Впечатляет?

— Да вы поэт, ваше благородие, — отшутился Нил от сковавшей сердце ледяной жути.

— Уж ежели вы перешли на табель о рангах, сударь мой, извольте титуловать меня превосходительством. Выслужил-с, как-никак профессор. — Евгений Николаевич откинулся в кресле, извлек из кармана замшевого пиджака синюю пачку, протянул Нилу. — Угощайтесь, голландские. — Нил взял сигарету, повел ноздрями, отмечая непривычную изюмно-черносливовую отдушку, закурил от протянутой через стол пьезокристаллической зажигалки. — Хороши, заразы, а? Есть ради чего пожить маленько?

Профессор неспешно сложил губы в кружочек и выпустил идеальное колечко дыма.

— Конечно, это было минутное настроение, — сказал Нил, затянувшись. — Но видели бы вы, какое неописуемо счастливое лицо глянуло на меня, когда пьяненький служитель откинул простыню. Я еще подумал, а так ли надо разыскивать и карать настоящего убийцу, если свершилось не злодейство, а, может быть, благодеяние.

— Хорошо благодеяние!.. Слушайте, а не попросить ли Тамару Анатольевну сварить нам по чашке кофейку? У нее кофе божественный.

— Если можно, — сглотнув, сказал Нил. — Кофе я люблю…

— Ах нет! — взглянув на часы, воскликнул профессор. — Никак не могу, опаздываю, извините… Давайте-ка завтра, часиков, скажем, в четырнадцать ноль-ноль. А пока — анализы, лечебная физкультура, обед, отдых, здоровый сон. Я скажу Тамаре Анатольевне, что вам разрешены прогулки по территории. Надеюсь, не станете злоупотреблять доверием. А то тут намедни один умелец из хроников подкоп под стеной учинил, чтобы за водкой бегать…

— Не беспокойтесь, — заверил Нил. — Я за водкой не побегу.

— Ну-с, пока наша уважаемая Тамара Анатольевна кофейком озадачивается, давайте-ка пройдемся по анкетным данным, если вы не против. Кое-что, знаете ли, обращает на себя внимание.

Нил усмехнулся.

— Догадываюсь. Две графы. Имя и место рождения. Нилом звали деда по отцовской линии. Лично я ни с кем из его родни не знаком, но слышал, что все мужчины в роду Баренцевых — либо Нилы, либо Романы. А родился я точно в городе Гуаньчжоу, Китайская Народная Республика. Не из эмигрантов. Отец работал в Китае военным специалистом.

— Интересно. Что-нибудь про Китай помните?

— Очень смутно. Меня оттуда увезли, когда мне только пошел третий год.

— Это когда у нас с ними отношения окончательно испортились?

— Пораньше. Мы с матерью уехали, а отца отозвали оттуда только через несколько лет…

— Вот как?

— Ей надо было продолжить учебу.

V (Гуаньчжоу, 1957)

Продолжение учебы было, конечно, не при чем — то, что мать по возвращении восстановилась на третьем курсе консерватории, которую бросила после своего скоропалительного романтического брака, было сопутствующим обстоятельством, но никак не причиной отъезда. Равно как не были причиной и контры между супругами, и стремление обеспечить малышу нормальные условия и уход — к услугам семьи имелась вполне приличная по тем местам поликлиника, полагались даже бесплатные денщик и кухарка.

Суть же заключалась в том, что мать Нила и, соответственно, жена капитана Баренцева, Ольга Владимировна Баренцева, особа волевая и целеустремленная, положила себе за правило каждый день упражняться в вокале по три часа. Первое время, пока они жили на городской квартире, в добротном старом доме, отведенном для местных ганьбу<Общее обозначение чиновников (кит.)> средней руки, особых проблем ее пение не вызывало. Зато потом, когда в гарнизоне завершили строительство жилого городка и в распоряжение советского инструктора капитана Баренцева был выделен аж целый коттедж, стали проявляться некоторые неудобства. Полнозвучное, мощное меццо-сопрано Ольги Владимировны даже при закрытых окнах сбивало с ноги солдат на плацу, перекрывая лающие команды китайских сержантов и старшин, не говоря уже о тихих, вкрадчивых голосах китайских замполитов. В присущей им окольной манере китайцы принялись при каждом удобном случае расхваливать капитану выдающиеся певческие данные его уважаемой супруги, и тут свою роковую роль сыграло принципиальное различие культур. Капитан Баренцев, до той поры относившийся к жениному рвению с плохо скрываемым раздражением, преисполнился гордости за ее успехи и даже намекнул китайцам, что сумел бы, пожалуй, уговорить жену периодически давать концерты в гарнизонном Доме политпросвещения и культуры. Он искренне хотел сделать приятное китайским коллегам и не без удовольствия смотрел, как их широкие лица расплываются в безбрежных, улыбках.

— Осень холосо, — от имени всех сказал переводчик. — Мы будем осень сясливы слюсать товалися Оля Владимина на насей ссене.

Известия о предстоящем концерте подхлестнули и без того кипучую энергию Ольги. Вместо трех часов она начала репетировать по пять. Где-то откопала аккомпаниатора — неисповедимыми путями оказавшегося в этих краях старичка-румына, прямого, как палка, с висячими моржовыми усами. Маэстро Думитреску был ко всему безучастен, терпелив, как мул, безотказен, как часы «Павел Буре», и к тому же немножко понимал по-русски. Для Ольги это был идеальный вариант. Репетиции нередко затягивались допоздна, и тогда многострадальный капитан с орущим малышом на руках уходил через дорогу, в штаб полка, где можно было выдрыхнуться на широком кожаном диване в приемной начальника.

Руководство китайской народной армии трепетно относилось к партийно-политической работе, и под Дом политпросвещения было выделено едва ли не лучшее здание в округе — центральный храм упраздненного пролетарской властью буддийского монастыря. Бритых монахов в красно-желтых ризах сменили бритые солдаты в хаки, вместо тханок на резных лакированных стенах прилепились красочные плакаты, призывающие единодушно следовать мудрым указаниям Великого Кормчего, давать отпор любому империалистическому агрессору, соблюдать правила личной гигиены, вырвать собачьи ноги последышам черного лиса Чан Кайши и нещадно истреблять злонамеренных воробьев — главных вредителей полей. Но прямо напротив главного входа, на возвышении-алтаре, как и встарь, с рассеянной застывшей улыбкой сидел в позе лотоса монолитный каменный Будда, убрать которого, увы, можно было только вместе с храмом. Высотой Будда был метров пять, поэтому, для правильности идейных пропорций, по обе стороны от божественного учителя старорежимного благочестия были на громадных полотнищах вывешены выписанные в свой натуральный десятиметровый рост великие близнецы-братья века нынешнего — Сталин и Мао. Широкие окна с разноцветными стеклами были когда-то специально расположены так, чтобы свет от них собирался в один пучок на лилейном пупке, выпирающем из центра необъятного Буддиного пуза.

Чуть впереди и слева от величественного изваяния стоял белый концертный рояль. Рояль, как выяснила накануне концерта явившаяся сюда для генеральной репетиции Ольга, был немилосердно расстроен, молоточки западали, некоторых струн не было вовсе. Как пояснил экстренно вызванный переводчик с несколько пикантным для русского уха именем Фынь Хуа, рояль этот для игры не использовался, а поставлен был, во-первых, для красоты, а во-вторых, чтобы регулярно выступающие здесь лекторы-пропагандисты могли с удобством разместить на его обширной крышке различные наглядные пособия. В дом капитана Баренцева было срочно откомандировано отделение хозвзвода для доставки в Дом политпросвещения личного пианино уважаемой супруги капитана. Самой Ольге пришлось отправиться вместе с бойцами для руководства процессом.

Насколько Нил знал свою мамашу, в ночь перед концертом она спала как бревно, сознательно изнурив себя многочасовой генеральной репетицией и приняв вместо снотворного стакан теплого молока с медом и изрядной порцией коньяка. Может быть, такая привычка появилась у нее позже, когда концерты и спектакли стали делом обыденным, а тогда, совсем еще молоденькая и неопытная, она всю ночь ворочалась без сна, будто Наташа Ростова накануне ее похищения Анатолем Курагиным…

Зрители входили в зал повзводно, рассаживались по команде, сидели тихо, не шевелясь. Мест всем не хватило, последние приносили длинные скамейки, расставляли их вдоль стен, в проходах. Офицерскому корпусу, членам семей и особо приглашенным гражданским лицам предлагалось по внешней боковой лестнице подняться на хоры, под самые окна, где стояли обитые шелком банкетки на причудливых золоченых ножках. Своего рода царская ложа. В первом ряду сидел неподвижный и напряженный капитан Баренцев, удерживая на коленях испуганно притихшего Нилушку.

Ровно в половине шестого гулко ударил гонг, вторя ему, отрывисто рявкнули сержанты. Зал разразился громовыми аплодисментами. Нилушка вздрогнул и тихонько заскулил. Звуки возносились под купол, вибрировали, отражаясь от стен, многократно умножаясь. Такой овации позавидовал бы любой признанный кумир. Акустика в храме была великолепная.

Первым на возвышение перед монументальными фигурами вождей — назовем его сценой — вышел Думитреску в черном, местами лоснящемся костюме, сухо поклонился, сел на табурет, откинул крышку пианино. Аплодисменты резко смолкли и в наступившей звонкой тишине в белом парчовом хитоне, в пышном пудреном парике, сверкая блестками и неумело наложенным гримом, подслеповато щурясь, плавной артистической походкой вплыла Ольга. Зал замер окончательно. Тысячи дисциплинированных глоток с неимоверным трудом сдержали возглас изумления. Такое они, в большинстве своем малограмотные крестьянские парни, видели впервые.

Хитрая рефракция, придуманная мастерами древности, не позволяла Ольге видеть выражения лиц публики: радужный свет выхватывал из полумрака храма всякого, кто оказывался в центре сцены и тем самым застил божественный пупок. Получался как бы свет рампы, к чему тоже следовало привыкать.

— Ария Розины! — зычно провозгласила Ольга и сама вздрогнула от неожиданного фортиссимо собственного голоса.

В зале что-то гавкнули — и цветные стекла дрогнули от громовых аплодисментов. Противно резануло по ушам. Нилушка зашелся в крике, и на сей раз его услышали все. Капитан поспешно прикрыл рот истошно вопящему мальцу ладонью и, наступая на ноги соседей, вышел вон. Ольга досадливо свела брови, пытаясь испепелить взглядом малолетнего свинтуса, дерзнувшего разрушить величие момента. Однако пристало ли царственной особе омрачаться подобными мелочами? Ольга повелительно подняла руку. Мгновенно наступила гробовая тишина. Примадонна перевела дух, поправила съехавший набок парик, кивнула маэстро Думитреску…

В тот вечер она была в ударе. И в голосе. Начав, от волнения, несколько vibrato и sotto voce,она постепенно освоилась, уши приспособились к грохоту оваций, которыми сопровождался каждый номер, голос полился плавно, свободно, мощно. Скрипом и качанием резонировали старые деревянные перекрытия, дребезжали стекла, гулко вибрировали струны в утробе бездействующего белого рояля. На хорах стало плохо супруге председателя уездного исполкома. От напряжения лопнула веревочка — и одно из длинных полотнищ, испещренных желтыми иероглифами, красной змеей опустилось в зал, накрыв полряда зрителей. Полотнище тут же убрали, не прерывая концерта.

Она пела три с половиной часа и еще десять минут выходила на поклоны. Грим весь стек и попортил парчовый хитон, волосы под париком были мокры, как в бане, ноги гудели от усталости — но Ольга была счастлива. Успех! Успех!! Успех!!!

Капитану пришлось срочно выписывать из Пекина второе пианино — первое, по замыслу Ольги, должно было раз и навсегда остаться на сцене Дома политпросвещения рядом с дискредитированным роялем. Думитреску дневал и ночевал у них. Специально для пианиста в детской поставили раскладушку, а Нилушка перекочевал вниз, в полутемную комнатку при кухне. Все заботы о малыше взяла на себя китайская кухарка. На ночь поила отварами, купала в них, делала точечный массаж. Беспокойный мальчик сделался толст, тих и сонлив, и начавшаяся было после храмового бенефиса аллергия на мамин вокал вроде бы прошла, однако решено было впредь не рисковать и на концерты ребенка не водить. Капитан все чаще ночевал на штабном диванчике, начал впервые в жизни страдать головными болями — и это он, который на частые супругины мигрени реагировал, бывало, с солдатской прямотой: «Ну чему там болеть? Там ведь кость», на что она отвечала:

«Это у тебя кость. А у меня резонаторы». В работе с подопечным личным составом капитан сделался сбивчивым и раздражительным.

Зато через три недели состоялся второй концерт Ольги Баренцевой, прошедший с не меньшим триумфом. Затем еще один. Она с увлечением работала над новой программой и подумывала уже об организации хора из жен военнослужащих, о гастролях, о конкурсе вокалистов…

Катастрофа разразилась неожиданно, как и свойственно катастрофе. После пятого сольного концерта Ольги капитана Баренцева вдруг вызвал на ковер старший военный советник, гвардии полковник Астапчук. Разводить азиатскую дипломатию полковник не стал:

— Значит, так, капитан. Сигналы поступают. Устойчивое снижение показателей боевой и политической подготовки. Полморсос<Политико-моральное состояние (воен.)> хромает. Рост травматизма, случаев халатности и обращений в медсанчасть. Среди китаез наблюдается брожение умов, недовольство… Верные люди сообщают, что в политуправление округа поступила из вашей части бумага. От замполита, кстати, Сунь Ху-чая, или как его там… Нехорошая бумага. О тайном внедрении в полк агентов мирового империализма с целью деморализации личного состава революционной армии. Под видом советских специалистов и членов их семей. Что скажешь, капитан?

— А что сказать, товарищ полковник? Сука он, Хунь-чань этот. Сколько водки моей выжрал, а теперь… Я ведь у них единственный советский специалист, так что получается…

— Получается, капитан, именно так и получается. А знаешь, почему получается?

Астапчук исподлобья, хмуро поглядел на Баренцева.

— Никак нет, товарищ полковник, — заставляя себя глядеть Астапчуку прямо в глаза, бодро ответил капитан. В душе же определенно, шевельнулось: «Ольга!»

— Ты, Роман Нилович, бабе своей прикажи, чтобы выть прекращала, понимаешь!.. — Полковник смачно, витиевато выматерился. — Ухи вянут, оголовок трещит! Тут не только китаеза хлипкая, сибирский мужик — и тот взвоет.

— Но ведь публика, товарищ полковник… Каждый раз полон зал, а хлопают как… — пытался объясниться Баренцев.

— Полон зал, говоришь? А знаешь, как зал этот наполняют? У них, у сук, график специальный по взводам составлен, и каждый поход на концерт к трем очередным нарядам приравнивается, понял? У которых взыскание, те вне очереди, вместо чистки плаца и сортиров. Бойцы, говорят, со слезами идут, лучше, говорят, сортир, гауптвахта, дисбат… Вот так-то, капитан, всех достала твоя артистка, понял? В общем, пусть заткнется в тряпочку, а не хочет — пусть катит отсюда ко всех чертям собачьим. Двадцать четыре часа на размышление, а потом, если хоть одну нотку услышу, — тебе, капитан, неполное служебное, и прошу на Северные Курилы! Пущай перед морскими котиками колоратуры свои выводит, те стерпят. И на пенсию оттуда пойдешь ты капитаном, если, конечно, дотянешь… Приказ понятен?

— Так точно, товарищ полковник.

— Выполняйте…

Уже через неделю Ольга с Нилушкой были в Ленинграде, в родительской квартире на Моховой. Капитан Баренцев остался дослуживать в Гуаньчжоу, обучая китайских летчиков летать на наших МИГах…

VI (Ленинград, 1982)

— Конечно, помнить этот период я не мог, но в памяти прочно засело ощущение великого безотчетного ужаса, когда на гладкой полусфере теплого шоколадного камня жирно залоснилась огромная, грубо размалеванная личина. В пространстве, созданном для тихого гудения благоговейных мантр, грянули сатанинские переливы бельканто… Остальное сложилось из обрывочных рассказов бабушки и отца, а недостающее было восполнено воображением…

— Ознакомился я с историей юного Будденброка, Нил Романович… Недурственно, — Профессор отхлебнул кофе и бережно поставил чашечку на стол. — Картинка, скажу я вам, вполне клиническая, хотя и нетипичная. У нас в стране, знаете ли, более распространены иные проявления вырождения. Куда менее… обаятельные. Не та преемственность, не та культура. Насколько же своеобразным должен быть жизненный опыт у советского девятилетнего мальчика, чтобы он избрал себе такого героя…

— Своеобразия хватало, — согласился Нил. — Правда, тогда еще я это не вполне понимал — не с чем было сравнивать.

— Вот об этом, пожалуй, и поговорим.

— О своеобразии или об отсутствии материала для сравнений?

— И о том, и о другом. Каким вы были ребенком, как воспринимали родителей, близких, мир?

— Далекое ретро? — Нил усмехнулся.

— Не такое уж далекое. Вам ведь двадцать пять?

— Двадцать шесть.

— Ну, чтобы вам не обидно было, пусть будет — среднее ретро.

VII (Ленинград, 1960–1961)

— К четырем годам Нилушка прекрасно понимал, что такое «папа». Папа — это была большая и тяжелая малахитовая рамка, стоящая на крышке бабушкиного «Шредера» рядом с белыми головками, одна из которых называлась Бетховен, а вторая — Чайковский. Из рамки выглядывал какой-то черно-белый дядя с аккуратно зачесанными редкими волосами и длинными, подкрученными усами. Дядя смотрел сердито, Нилушка боялся его и не понимал, зачем в такой красивой папе живет Бармалей. Про Бармалея ему читала бабушка, маме было вечно некогда, она приходила поздно, мимоходом чмокала в щечку засыпающего Нилушку и тайком от бабушки — зубки были уже почищены! — совала ему конфетку в яркой шуршащей обертке.

— На работе дали? — спрашивал он сквозь дрему.

— На работе, — рассеянно соглашалась мама.

— Значит, ты хорошо работала, — резюмировал он и проваливался в сон.

В доме было много вещей, которые хотелось потрогать руками, много кисточек, которые так хотелось потрепать, — на бархатных красных портьерах, на скатерти, па абажурах, низко нависающих над столом в гостиной, над маминой кроватью в спальне, над роялем в комнате, где жили бабушка с бабуленькой. А еще там был сундук — тяжелый кованый сундук, покрытый ковром. Как-то, когда бабуленька лежала в больнице, а бабушка пошла ее навестить, взяв с него честное слово, что он будет вести себя хорошо и никуда не отлучаться от стопочки книжек-складышей — из них можно было строить домики, а можно было и просто разглядывать в них картинки, — он не утерпел, пробрался в бабушкину комнату, пыхтя, стащил с сундука ковер, поднатужился, поднял тяжелую крышку… Среди старых, пожелтевших нот и разных пыльных коробочек он отыскал совсем ветхий коричневый альбом с фотографиями. Незнакомые, странно одетые дяди и тети, дети в длинных платьицах с кружевными подолами, в маленьких мундирчиках… Больше всего было одного дяди — толстого, важного, со стеклышком в глазу, с узенькими белыми бакенбардами. На многих фотографиях дядя этот был в блестящей высокой шляпе и смешном пиджаке, коротком спереди и очень длинном сзади, так что получалось что-то вроде хвостика. Дядя стоял на сцене, как мама в опере, в руках у него были то тросточка, то зонтик, то небольшая грифельная доска, вроде той, что бабушка подарила ему на день рождения. К тому же в сундуке отыскался хрупкий и пожелтевший лист бумаги с портретом того же дяди и четкими большими буквами, среди которых он узнал самую большую — «В».

Бабушка застигла его за увлеченным разглядыванием, отчего-то ужасно рассердилась, поставила хнычущего Нилушку в угол на бесконечные полчаса, а за обедом оставила без сладкого. Несмотря на суровость наказания уже через день Нилушке снова захотелось поглядеть альбом, и когда бабушка опять ушла в магазин, он снова был в ее комнате, у заветного сундука. Увы — на крышке висел новенький, сияющий дужкой замок.

Какое-то время В являлся Нилушке по ночам, пугая и одновременно маня холодным взглядом, медленными, отточенными жестами крупных белых рук. Потом перестал… Спрашивать про этого таинственного господина у мамы он не захотел, а у бабуленьки, вскоре возвратившейся из больницы, было и вовсе бесполезно — в ответ на любое обращение она только чмокала серыми губами и монотонно гудела себе под нос. О том же, чтобы спросить у бабушки, не могло быть и речи — моментально шагом марш в ненавистный угол, куда он регулярно попадал и за меньшие провинности.

Бабушка, неулыбчивая строгая дама с мощными рубенсовскими формами, была скора на расправу, а телячьих нежностей не терпела. Ее поцелуи доставались ему строго один раз в год — на Пасху, а все его попытки как-то приласкаться к ней натыкались на стойкое, презрительное неприятие.

— Ax, какие ревности! — приговаривала она, стряхивая его с колен, словно досадные крошки, или отталкивая от себя. — Сопли подотри, ишь ты, выпердыш.

Кормила, правда, на убой и зорко следила, чтобы Нилушка был чист и ухожен. Впрочем, Нилушкой или внучком она называла его исключительно в присутствии посторонних — как правило, таких же холеных пожилых дам с седыми стрижками, иногда являвшихся в сопровождении лысых, потертых мужей. Перед приходом гостей она обряжала внука в короткие штанишки вишневого вельвета, того же материала жилетку, кукольную блузочку со взбитыми рукавами, на шею повязывала пышный бант в горошек. Непременной частью любого вечера было его выступление.

По бабушкиной команде он взбирался на заранее выдвинутый из-за стола стульчик, и высоким, ломким голосом выводил:

— Bon soir, Madame la lune…<Добрый вечер, госпожа Луна (фр.)> Или:

— Aluette, gentille aluette…<Жаворонок, милый жаворонок (фр.)> Или:

— Que sera, sera…<Что будет, то будет (фр.)>

И только мокрая подушка «в тиши ночей, в тиши ночей» знала, скольких мук стоили эти мгновения славы, скольких шлепков, скольких часов, проведенных на коленях в темном углу, скольких обидных, несправедливых эпитетов в свой адрес. Бабушка никогда не повышала на него голоса, не употребляла нехороших слов, которыми щеголяли дворовые мальчишки, но всегда находила какие-то свои, удивительно больные, едкие. Когда снисходила до банального «сволочь» — значит, либо устала, либо в чрезвычайно добром расположении… Гости же ничего этого не знали, воодушевленно хлопали в ладоши, целовали, сажали к себе на коленки, нахваливали его и бабушку, пичкали пирожными, давали глотнуть сладкого винца…

Несколько раз Нилушка порывался обновить репертуар, ведь бабушкиным гостям наверняка понравились бы песенки, которые распевают во дворе большие мальчики, — и по-русски, и слова такие интересные… Бабушка, бабушка, ты только послушай. «Когда я был мальчишкой, носил я брюки клеш… Или вот — Падла буду, не забуду этот паровоз… — пел Нилушка: — И еще: Как из гардеропа высунулась жо…»

Бабушка поджимала губы, отвешивала любимому внуку душевный подзатыльник и, не давая проплакаться, тащила к роялю:

— Sur Ie pont d' Avignon…<На мосту Авиньон (фр.)>

Бабушкин запас познаний во французском языке исчерпывался десятком песенок наподобие «Авиньонского моста», и когда Нилушке исполнилось четыре года, к ним три раза в неделю стала приходить бабушкина подруга Шарлота Гавриловна, хромая, горбатая старуха, похожая на бабу-ягу. Она приносила с собой в старом сафьяновом портфельчике допотопные, рассыпающиеся учебники с непонятными словами и картинками, которые было интересно рассматривать, потому что на них изображалось то, чего в реальной жизни не было и быть не могло… «Каждое утро эти кавалергарды занимаются выездкой в этом манеже… Я покупаю бланманже в кондитерской Фруассара. Qui cri, qui lit, qui frappe a la porte?..»<Кто плачет, кто читает, кто стучится в дверь? (фр.)>

Занятия с Шарлотой Гавриловной были нудными, тягучими, как сопля, но по причиняемым страданиям не шли ни в какое сравнение с бабушкиными уроками музыки!.. Пребольно доставалось линейкой по пальцам, если он неправильно ставил руку, по ушам, когда брал не ту ноту. А куда больней линейки били слова… Тогда и пошли мечтания. Забившись в уголок, Нилушка мечтал не о сладостях — они никогда не переводились в доме, и мама каждый день приносила что-нибудь из оперы, — не о новой игрушке — все, что могли предложить тогда ленинградские игрушечные магазины, кучей валялось в углу возле его кроватки. Он мечтал, что когда-нибудь забредет в их края добрый разбойник Робин Гуд, защитник слабых и угнетенных, и поразит бабушку звенящей стрелой из своего тугого лука. И никогда больше не нужно будет садиться к ненавистному роялю, зато целый день гонять с мальчишками во дворе…

Ах, этот двор, такой близкий — и такой далекий! Когда бабуленька была еще в силе, бабушка отправляла их прогуляться вдвоем, спускалась вместе с ними по лестнице, поддерживая бабуленьку за локоть, строго наказывая внуку со двора ни ногой. Потом бабуленька мирно дремала на лавочке, а Нилушка был предоставлен сам себе — играл в песочек, бегал в прятки и догонялки. Как-то, увлекшись, ребятишки гурьбой усвистали на второй двор и на третий, Нилушка увязался за ними — и, как на грех, наткнулся на возвращающуюся из магазина бабушку… Двадцать минут на коленях в углу, лишение прогулок на неделю, а потом и того хуже — бабушка спускалась во двор вместе с ним и с бабуленькой и длинным полотенцем привязывала его к ножке скамейки!

Искать защиты у мамы было бесполезно — ее и дома-то не бывает, а если она и бывает, то либо с бабушкой музицирует, либо спит допоздна. Случалось, Нилушка заползал к ней в теплую постельку, прижимался, всхлипывал:

— Мама, а бабушка опять… Мама сонно улыбалась, рассеяно гладила по головенке.

— Ну ничего, ничего… В выходные съездим на Елагин остров. Там карусели, чертово колесо, комната смеха… Хочешь?

— Хочу…

Но выходные проходили, а съездить все не получалось… Наконец собрались. Мама долго пудрилась, надела красивое зеленое платье в больших алых розах, Нилушку обрядили в ненавистный вельветовый костюмчик и цветные гольфы… Получилось плохо — первым делом мама повела его в комнату смеха.

— Смотри, Нилушка, какие уроды! Ха-ха-ха. Вместо мамы он увидел в кривом зеркале огромного дракона с крошечной головкой и необъятным зеленым пузом с кровавым пятном на месте пупка. Рядом с драконом, там, где должен был бы находиться сам Нилушка, кривлялся страшный рахит с тоненькими изломанными ручками. В голове что-то угрожающе защелкало, Нилушка упал лицом в грязный дощатый пол и зашелся в рыданиях… Больше на Елагин не ездили.

Вскоре после неудачного похода на острова в доме началась какая-то непонятная суета. Мама с бабушкой, переодевшись в ковбойки и тренировочные штаны, носились по квартире с ведрами воды, протирали тряпками настежь открытые окна, водили по паркету полотерными щетками, попеременно бегали на кухню, где в кастрюлях что-то булькало, пенилось и вкусно пахло, то и дело шпыняли Нилушку:

— Ну, что ты вертишься под ногами? Пошел бы, что ли, погулял…

— Как?! — не веря своим ушам, спрашивая Нилушка. — Сам?

— Но ты же знаешь, что бабуленька теперь не выходит…

Во двор он выбежал окрыленный, но очень скоро весь восторг улетучился. Было скучно, глухие старухи на лавочке да девчонки прыгают возле песочницы через скакалочку, визжат от восторга. Нилушка решил было подойти, напроситься в прыгалки, но получилось бы несолидно, он же теперь большой, сам гуляет. Да и боязно, если честно сказать — девчонок трое, а он один… Противные они все-таки, девчонки. Все задаваки и воображули. И устроены не как нормальные дети — Борька Семичев под большим секретом рассказал, будто писают они неправильно, не из писек, а вообще из ничего! Парадоксы жизни, как сказала бы бабушка…

Нилушка совсем уж собрался возвращаться домой, еще немного повертеться у мамы с бабушкой под ногами, но тут во двор вышел как раз тот самый Борька.

— Привет, Жиртрест! — снисходительно процедил он, подойдя к песочнице. — Без бабки сёдни? Ну ва-аще!.. Пацанов не видел?

— Не-а, — ответил Нилушка, мужественно проглотив обиду.

— А у меня что есть! — неожиданно похвастался Борька и показал блестящий беленький зуб.

— Ух ты! Где взял? — завистливо осведомился Нилушка.

— Сам выпал. Отсюда вот, — гордо сообщил Борька и, широко раскрыв рот, продемонстрировал дырку на верхней десне.

Нилушка с уважением поглядел Борьке в рот.

— Насмотрелся? И у тебя, когда большой станешь, тоже зубы выпадать начнут. А потом новые вырастут. Коренные называются. А это молочные.

— Знаешь что? — неожиданно для самого себя выпалил Нилушка. — Давай меняться, а?

— А что дашь? — оживился Борька.

— Ну, у меня, у меня…

Нилушка залез в глубокий карман пальтишка, но нащупал там только две шоколадных конфеты «Тузик», которые бабушка сунула ему перед выходом. «Тузика» было жалко, такой сладкий «Тузик»… С другой стороны, зуб…

— Ну, что телепаешься?

Борька смотрел уже с откровенным презрением.

— Вот, — решился, наконец, Нилушка. — Тузик…

— Покажь, что еще за тузик?

Мена состоялась. Борька целиком засунул конфету в рот, и тут же из третьей парадной вразвалочку вышел Валерка-второклассник. Гордым взглядом окинул девчонок и подвалил к мальчишкам.

— Че жуешь? — спросил он, свысока глядя на Борьку.

— Жиртрест конфетку дал! Ниче, вкусная…

— Еще есть? — обратился Валерка к Нилушке. — Нил с глубоким вздохом достал вторую, последнюю, и протянул Валерке.

— Только я не Жиртрест, — тихо сказал он. — Меня Нилом звать.

Валерка широко зевнул, показывая, что воспринял эти новости без интереса.

— Вот что, мелюзга, — великодушно предложил он, дожевав конфету. — Айда к сараям поджигу делать.

Поджига получилась мировецкая, чуть край сарая не подпалили. Потом бегали от дворника, потом подобрали на третьем дворе кусок алюминиевой проволоки, вышли на улицу Жуковского, подложили проволоку на рельс. Проехал трамвай, расплющил проволоку колесом, вышла сабля. Валерка на правах старшего забрал ее себе, взмахнул — сабля тут же сложилась в гармошку. Валерка пожал плечами, зашвырнул дефективную саблю за забор и предложил полазать по подвалам…

Во дворе его поджидала бабушка, и выражение ее лица не сулило ничего хорошего.

— И где ты так изгваздался? — холодно поинтересовалась она.

— Бабушка, я… — Он лихорадочно искал оправдания. — Я «Тузика» на зуб выменял…

— Бегом домой, — продолжала бабушка. — Его отец ждет, а он…

Отец… Похоже на «холодец». Так вот что с утра варилось в большой кастрюле…

— Мам, а мне Борька свой зуб!.. — крикнул он, врываясь в гостиную. Должен же хоть кто-то понять и разделить его радость! Но новость свою он так и не докричал, затих, упершись взглядом в чужое, накрашенное мамино лицо.

Она была не одна. За общим столом сидела бабуленька, обливаясь протертым супчиком, а навстречу ему надвигался чужой дядя в желтой рубашке. Высокий, почти с маму ростом, худой, но с круглым выпирающим животом, как у того страшного дракона в зеркале. Будто мячик проглотил. Или непослушного мальчика.

— Ну здравствуй, сыночек, — тихо и страшно проговорил дядя, неумолимо приближаясь.

Нилушка метнул затравленный взгляд на лицо незнакомца. Редкие, аккуратно расчесанные волосы. Тараканьи усы. Да это же!..

— Да это же папа, Нилушка, что ты? — сладко пропела мама.

— Бармалей! — прошелестел мальчик побелевшими губами, ища защиты, обежал застывшую, словно изваяние, мать и вцепился в ее длинную юбку.

Обман, подмена! В папе, такой гладкой и красивой, проснулся Бармалей, вылез из папы и теперь выдает себя за нее! Мама, мама, как же ты не заметила?!

Мама выгнула руку, взяла мальчика за плечо и потянула, выталкивая его от себя, вперед, ближе к Бармалею.

— Что ж ты боишься, глупенький? — изгибались ее кроваво-красные губы. — Папочку не узнал?

Оскалив зубы, Бармалей медленно нагнулся, выставив вперед длинные, корявые руки.

Нилушка вырвался, устремился к дверям. На пороге, прислонясь к косяку, стояла бабушка. Она ловко подхватила малыша, прижала к себе.

— Бабушка, бабушка, бабушка… — залепетал Нилушка ей в ухо.

То ли ему послышалось, то ли бабушка действительно проговорила, словно тихо выплюнула, совсем уж непонятное слово: «Отцоид!»

Нилушка скоро осознал и примирился с тем фактом, что «папа» — это вовсе не малахитовая рамка на бабушкином рояле, а «отец» никакой не холодец, что эти два слова на самом деле означают одно и то же, а именно того чужого дядю, который вдруг появился в их доме, ел и пил за их столом, спал вместе с мамой в спальне, а по утрам долго булькал и гоготал в ванной, где появилось множество новых, а потому интересных вещей — бритвенный станок, который Нилушке строго-настрого запретили трогать, тюбик с густым белым кремом (очень невкусный, куда противней зубной пасты!), вечно мокрая волосатая кисточка, круглая бутылочка с пипкой посередине и большой резиновой грушей сбоку. Если на эту грушу надавить — то как фыкнет! Как-то Нилушка, играя, фыкнул струйкой одеколона прямо в глаз. Его еле-еле успокоили, глаз промыли, а бутылочку спрятали в ванный шкафчик, куда ему было не дотянуться.

Теперь Нилушка спал в гостиной на раскладушке, и это тоже было интересно, потому что за окном качался фонарь, и по ночам в комнате оживали тени от разных предметов, убегали и преследовали друг друга, и Нилушка, затаив дыхание, подолгу наблюдал за этой игрой в догонялки.

Он знал, что зовут дядю-папу майор Баренцев, что мама называет его Роммель, а бабушка — Роман Нилович, хотя за глаза, в разговоре с мамой, величает не иначе как «бурбоном» и «готтентотом», и что работает он далеко, в Китае, летчиком. Тогда еще это слово, волшебно-манящее для миллионов мальчишек, для Нилушки ничего не значило, летчик так летчик.

Помимо гигиенических принадлежностей майор Баренцев привез с собой еще много всяких штук. Блестящие желтые и белые медали в плоских красных коробочках. Настоящий летчицкий гермошлем, который был Нилушке безнадежно велик, а потому вскоре перекочевал до лучших времен на антресоли. Ярко раскрашенные глиняные маски, изображающие всяких богов и чудовищ — в них Нилушке поиграть не дали, а тут же прибили на стенку над диваном. Длинный и тупой кинжал в украшенных кисточками красно-золотых ножнах, а при нем — две пластмассовые палочки с бронзовыми наконечниками. Майор Баренцев пояснил, что это не пластмасса, а настоящая слоновая кость, и что такими палочками китайцы, оказывается, едят. Еще палочки, похожие на коричневые бенгальские огни, только если их поджечь, они не брызжут искрами, а начинают сильно и приторно вонять. Длинные картинки на лакированных палках, за которые картинки полагалось подвешивать. На картинках были горы, водопады, птицы, деревья в цвету, желтолицые люди в широких пестрых халатах и угловатые черные закорючки.

Нилушке безумно нравилось копаться во всех этих вещах, но, к сожалению, это можно было только в присутствии майора Баренцева, а в его присутствии Нилушке становилось не по себе. Конечно, того ужаса, который он испытал при первой встрече, уже не было, но образ Бармалея еще не до конца померк в сознании, и в одной комнате с отцом у Нилушки начинали предательски дрожать коленки, голос переставал его слушаться, а любые желания вытеснялись одним-единственным — оказаться как можно дальше отсюда. Но чтобы не рассердить майора, Нилушка послушно тыкал пальчиком в первую попавшуюся вещицу и умирающим голосом спрашивал:

— Можно… папа?

— Конечно, можно… сынок, — с несколько натужной сердечностью отвечал отец. — Это сандаловые четки… в общем, такие бусы специальные… Чувствовалось, что присутствие сына его тоже тяготило. Майор расстался с Нилушкой, когда тот был живым щекастым пупсом, умевшем лишь пачкаться да орать в самое неподходящее время, и теперь тоже никак не мог свыкнуться с тем, что этот незнакомый мальчишка, толстый, бледный, с темными кругами под глазами — и есть тот самый пупс, его родной сын, и с этим обстоятельством надо что-то делать. Впрочем, Нилушка этого понять не мог, да и сам майор — тоже вряд ли…

Мальчик послушно брал в руки четки, перебирал несколько бусинок, тихо клал на место.

— Еще что-нибудь показать? — с готовностью спрашивал майор.

Нилушка понуро кивал головой и разглядывал предложенное, толком не видя и не слыша старательных разъяснений отца. Когда мама, а чаще бабушка за каким-нибудь делом выкликали его, он пулей вылетал из комнаты, и даже пытки у рояля были ему в радость.

Ночью, выйдя в туалет, он услышал обрывок разговора, который вели на кухне взрослые. Солировал майор:

— …повышенная солнечная активность, и врачи настоятельно рекомендуют родителям детей с ослабленным здоровьем этим летом воздержаться от их вывоза на Черноморское побережье. Прекрасные места для детского отдыха есть и в средней полосе России, на Карельском перешейке и в Прибалтике… Это я, дорогие женщины, к тому, что не худо бы еще раз все взвесить. Сами же говорите — ребенок перенес бронхит…

До сознания Нилушки дошло только слово «черноморское», и тут же защемило в груди. Еще зимой мама обещала свозить на Черное море, и так аппетитно про это море рассказывала.

— Вам не стоило утруждать себя чтением, Роман Нилович, — отвечал четкий, ледяной голос бабушки. — Ваша мысль предельно ясна и без газетных слов. Я прекрасно понимаю, что вдвоем с Ольгой отдыхать вам будет куда вольготнее и спокойнее. Не стану возражать. При таком подходе всем будет только лучше, если мальчик отправится в деревню с Аглаей Антоновной и со мной. И в первую очередь ему самому.

— Но, Александра Павловна, я вовсе не это имел в виду…

— Ах, мама, но тебе же будет трудно управляться и с Нилом, и с бабушкой. К тому же я обещала Нилушке…

Ольгу прервал громкий рев из туалета:

— Не хочу на море, не хочу на море, хочу в Толмачево! С бабушкой! И с бабуленькой! Майор не сдержал вздох облегчения. Когда Нилушку привезли из деревни, отец был уже в Китае. На следующее лето мама сама летала к нему и привезла себе, сыну и бабушке много красивой одежды.

VIII (Ленинград, 1982)

— Насколько я понимаю, вы в этот период получаетесь как бы безотцовщиной при живом отце. За такое короткое время ни вы не успели принять и полюбить его, ни он вас, вы встретились и расстались совсем чужими людьми, а ваши домашние это положение ничем, можно сказать, не облегчили.

— Там все друг другу чужие.

— Три поколения, три женщины, холодные, как Парки… — пробормотал Евгений Николаевич. — Клото, Лахесис, Атропос…

— Что вы сказали?

— Так, ничего… Бабушка ваша мне понятна и объяснима. А вот мать…

— Я не хочу никого судить, да и не имею права. Ольга Владимировна — выдающаяся, почти великая певица, талант, полностью раскрытый и реализованный, — без намека на иронию сказал Нил. — Она живет только оперой, а все, что не есть опера, для нее существует лишь фоном, где-то там, на самой периферии сознания.

— В том числе и единственный сын?

— В том числе и единственный сын, — подтвердил Нил. — Только винить ее в этом — все равно, что пенять на луну за то, что не греет. Теперь-то я понял, а прежде сильно обижался… Пожалуй, единственное, в чем ее можно упрекнуть — что она вовремя не осмыслила свой жизненный вектор и допустила мое появление на свет…

IX (Ленинград, 1963)

Минуло два года. Мамина слава крепла, ей присвоили звание «заслуженной артистки», а потом вызвали в Москву и наградили медалью. Сразу по возвращении они с бабушкой затеяли большую перестановку, поскольку теперь маме нужна была отдельная комната для отдыха и занятий. Для начала Нилушку выселили из его с мамой спальни, куда тут же запустили мастеров, обивших стены специальными звукоизолирующими панелями и поставившими новую дверь, обтянутую чем-то толстым и мягким. Его кровать выкинули на помойку, заменив ее новым раскладным диваном, а диван, вместе с его столиком и ящиком с игрушками, затолкали в угол гостиной.

Но и этот угол не стал для него тихим прибежищем — вскоре в гостиную перекочевал бабушкин рояль, и сюда с утра до позднего вечера стали ходить ученики. Учеников у бабушки заметно прибавилось, и хотя она вдвое увеличила плату за обучение, попасть к ней могли далеко не все желающие — еще бы, брать уроки у матери самой Баренцевой! Бабушка уже не могла позволить себе проводить занятия в своей комнате, где теперь безвылазно находилась бабуленька, вконец одряхлевшая и утратившая последние признаки презентабельности и транспортабельности. Ни приласкать правнука, когда он, изгнанный из других комнат, забредал в ее старческую обитель, ни сказать ему что-нибудь хорошее она не могла, если вообще когда-нибудь умела. С другой стороны, была уже не в состоянии шипеть и шпынять — и на том спасибо. Даже детский сад, куда его вскорости определили, чтобы зря не болтался под ногами, казался, по сравнению, мил и приятен, и домой возвращаться было ой как тяжко.

Но зимой садик закрыли на ремонт, а детей перевели в другой, в четырех трамвайных остановках. Нилушку решили туда не водить — далеко, к тому же мальчику осталось всего полгода до школы. Теперь, в оставшееся от платных учеников время, бабушка занималась с ним не только музыкой, но и арифметикой, чистописанием, на ручонках, непривычных еще к перу, не сходили чернильные кляксы и синяки от злой бабушкиной линейки. Шарлота Гавриловна со своими ветхими учебниками стала приходить и днем.

— Nil! — все чаще шипела она, — Cesse-la! Tiens en place!<Прекрати! Не вертись! (фр.)>

Он ненавидел французский язык, ненавидел Шарлоту, ненавидел бабушку. «Она же такая старая! — думал он, забившись в уголок. — Ей пятьдесят восемь лет! Ну почему она все никак не умрет?!»

Мама то пропадала в своей опере, то целыми днями лежала на тахте в звуконепроницаемой комнате, то вовсе исчезала на несколько недель. Это называлось «гастроли». Оттуда она всякий раз привозила сыну что-нибудь интересное — яркие, красивые игрушки, большие книжки с множеством цветных картинок и непонятным текстом, пушистые свитера и нарядные костюмчики, невиданные сласти — белый, как молоко, шоколад, плоские, почти прозрачные конфетки, которые так и таяли во рту, сочную жевательную резинку. Нилушка радовался подаркам и мечтал, чтобы мама уезжала почаще. И еще — чтобы самому поскорее вырасти и тоже поехать на гастроли, где делают столько всего замечательного.

Один раз мама взяла его с собой в оперу. Они долго ехали на трамвае, и это было интересно. Вышли у громадного красивого дома, но пошли не туда, где широкие ступеньки и много высоких стеклянных дверей, и большие-большие афиши с обеих сторон (на одной Нилушка, влекомый за руку озабоченной, опаздывающей мамой, успел с гордостью прочесть «з. а. РСФСР О.С.Баренцева»), а свернули за угол и нырнули в узкую, коричневую дверь с надписью «Служебный вход». За дверью на стуле сидела старая тетенька в берете и ловко перебирала спицами. Тетенька пробежала по ним взглядом, кивнула равнодушно и продолжила вязание, никак не прореагировав на тихое «здравствуйте», которое выдавил из себя воспитанный мальчик Нилушка.

— Вовсе не обязательно здороваться со всеми подряд, — на быстром ходу поучала мама, проволакивая его по высокому, но узкому коридору. — Народу здесь…

Действительно, народу было порядочно, и самого разного. Вот навстречу им вылетела целая стайка девчонок в белых балетных платьицах, едва ли старше Нилушки, пискливо переговариваясь, пролетела мимо. Вот из-за поворота выскочили два дядьки в серых замызганных халатах, едва не зацепив Нилушку длиннющей стремянкой. Вот они сами пронеслись мимо еще одного дяденьки, маленького, толстого и лысого — он стоял, выставив вперед руку и сосредоточенно выводил высоким, козлиным голосом:

— Ля-а-а-а-а! А-а-а-а-а!.. Оля, в местком загляни-и-и!

— Ладно, Прокопий, потом… — пропела в ответ мама, не замедляя шаг.

Они без стука влетели в какую-то дверь и оказались в маленькой, прокуренной комнатке. Тут же отразились в двух зеркалах, возвышающихся над туалетными столиками — точно такой же стоял у бабушки в комнате, только на нем лежали ноты и стояла большая ваза с сухими цветами, а на этих громоздились всякие флакончики, коробочки, пуховки. Одно из придвинутых к столикам кресел было пусто, в другом сидела толстая старинная дама в бордовом бархатном платье, расшитом по подолу фруктами, и в высокой прическе, кудрявой и совсем белой. Дама курила папиросу и в зеркало смотрела на них карими коровьими глазами. — Гаечка!

Мама подтолкнула Нилушку в сторону, сама же стремительно приблизилась к старинной даме, наклонила к ней лицо. Та выставила толстое обнаженное плечо, и мама приложилась к плечу губами. Толстая дама в ответ чмокнула губами, словно целовала воздух.

— А то перепачкаю, — объяснила она густым басом и повела глазами в сторону Нилушки. — Твой?

— Мой, — подтвердила мама. — Хорошенький. А почему не здоровается? Мама обернулась, посмотрела с укоризной.

— Да, Нилушка, что же ты, поздоровайся с тетей Гаей.

Он густо покраснел — что спрашивает, сама же учила не здороваться с кем попало?! — и чуть слышно пробубнил:

— Здравствуйте…

— Гаечка, милая, умоляю, побудь с ним минуточку. Я только к главному и обратно…

— Мне сейчас на сцену, — пробасила толстая Гаечка.

— Да я буквально на секундочку… А ты смотри, веди себя.

Мама клюнула Нилушку губами в щечку и выпорхнула за дверь.

Тетя Гаечка, чуть улыбаясь, смотрела на набычившегося Нилушку, думая, должно быть, какой такой вопрос следует задать этому маленькому дикарю.

— И как же?.. — начала она, но тут в дверь постучали, и скрипучий голос внятно произнес:

— Гаянэ Хачатуровна, ваш выход. Толстуха вздохнула, притушила папиросу и поднялась, одергивая налипшее платье.

— Ну вот, — сказала она, приосанилась и вышла, оставив Нилушку в полном одиночестве.

Он посидел немного, потом, набравшись смелости, подошел к маминому столику, понюхал из флакончика, открыл коробочку с яркой металлической крышкой, тут же измазал руку в каком-то жирном креме. Пока искал, чем вытереться, случайно дунул в пудреницу. Отскочил, от греха подальше, тут же задел спиной манекен с тяжелым и жестким позолоченным платьем, чуть не уронил. На цыпочках вернулся к столику и сел в кресло, теперь уже опасаясь трогать что-либо.

Мама все не шла. Здесь было мучительно душно и скучно. Нилушка терпел, сколько мог, потом не выдержал, встал и вышел в коридор. Там было пусто. Вдали играла музыка. Идя на звук, он свернул»» за угол, потом за другой, незаметно для себя прошел в широкую, настежь открытую дверь…

Он оказался в длинном, узком помещении, сплошь уставленном одинаковыми шкафчиками. Одни были открыты и пусты, другие закрыты. Под некоторыми шкафчиками стояла обувь — туфельки, шлёпанцы, белые балетные тапочки. Совсем как в детсадовской раздевалке…

В отдалении что-то скрипнуло, неожиданно пробежал сквознячок. Нилушка вздрогнул и замер.

В противоположном конце помещения показалась тоненькая, гибкая фигурка, обернутая в голубую простыню. Грациозно перебирая босыми ножками, фигурка приблизилась и остановилась вполоборота к мальчику возле одного из шкафчиков. Нилушка с замиранием сердца смотрел на точеный девичий профиль, на гривку мокрых волос, откинутых с чистого высокого лба. Никогда еще он не видел создания, столь прекрасного.

Смуглая тонкая рука приоткрыла створку, достала что-то. Пугливо, словно серна, озираясь большими влажными глазами, девушка невесомо подошла к другому шкафчику, склонилась, высыпала в стоящие под ним тапочки какой-то белый порошок, выпрямилась и спрятала в складках простыни спичечный коробок.

— Будешь знать! — торжествующе прошептали нежные губы, раскрылись пошире, между ними показался розовый язычок.

Она развернулась и гордо удалилась в том же направлении, откуда пришла, так и не заметив вмазавшегося в стенку Нилушки. А его пробрала сладкая дрожь, лицо горело… Он долго смотрел ей вслед, пока не сумел усилием воли отогнать наваждение.

— Балерина! — пробормотал он со всей возможной презрительностью. В их доме это было слово ругательное.

Но неземной образ не желал уходить в небытие, насмехаясь над его натужным презрением…

Выйдя из раздевалки, он еще немного поблуждал по коридорам, пока не нарвался на злую взъерошенную тетку, удивительно похожую на Нонну Сергеевну, самую несимпатичную воспитательницу в их садике.

— Это еще что такое?! — окрысилась тетка, едва завидев его. — Что еще за хождения? Тебе где надо быть?

— Не знаю, — честно и озадаченно признался Нилушка.

Тетка всплеснула руками.

— Он не знает! Не знает он! Через пять минут на сцену, все эльфы давным-давно готовы, переоделись, а он один все не знает… В левую кулису! Бегом!

— К-куда? — переспросил совсем растерявшийся Нилушка.

Тетка в изнеможении махнула куда-то рукой и убежала. Нилушка же побрел в указанную сторону. Скоро коридор перешел в лестницу, ведущую наверх, а та закончилась чем-то вроде балкона. Слева от Нилушки сбегала вниз крутая и узкая винтовая лестница, впереди виднелся длинный деревянный мостик, перекинутый через темную бездну. Дальний край мостика терялся во мраке. Нилушка подумал и выбрал винтовую лестницу. Осторожно, держась за стену, спустился по ней, и тут же зацепил ногой какую-то толстую веревку. Совсем рядом с ним с грохотом обрушилось что-то большое и плоское, подняв при этом такую густую пыль, что стало вообще ничего не видно. Нилушка оглушительно чихнул.

Похоже, оба этих громких звука остались никем не услышанными. Ободренный этим, Нилушка отдышался и осторожно, почти ощупью двинулся дальше. Музыка делалась все громче и громче. Он обогнул большой темный холст — и совершенно неожиданно оказался в густой толчее. Всюду сновали люди разных возрастов, полов и размеров, в театральных и обыкновенных костюмах, живо жестикулировали, переругивались шепотом, шпыняли и толкали его. Он попятился, пытаясь сойти с торной дорожки, и уткнулся в колено, принадлежащее очень большому дяде. Дядя стоял совершенно спокойно, похоже, единственный из всех никуда не спешил. У него было круглое, доброе лицо.

— Ты, малец, чей такой? — приветливо спросил дядя.

— Зэ-а РСФСР Баренцевой О-Эс, — ответил Нилушка.

Этот дядя ни малейшего страха у него не вызывал.

— Ишь ты! — с уважением протянул дядя. — А кем быть хочешь, когда вырастешь?

— Пожарником! — убежденно ответил Нилушка. Большому дяде этот ответ понравился чрезвычайно.

— Наш человек! — умиленно сказал он и протянул большую крепкую ладонь, которую Нилушка смог обхватить только двумя ладошками одновременно. — А я дядя Вася. Поглядеть хочешь?

— Что поглядеть? — не понял Нилушка.

— Ну, сцену. Представление.

— Ага.

— Пошли. Только там тихо надо.

И они на цыпочках вышли в кулисы, где специально для дяди Васи было поставлено кресло с прямой спинкой. Отсюда была видна почти вся сцена — только не как из зала, а сбоку. На сцене пели и плясали, а в противоположной кулисе, не обращая никакого внимания на окружающую суету, стоял человек в наушниках и меланхолично жевал длинный бутерброд. Нилушка забрался на колени к дяде Васе и стал смотреть на человека с бутербродом.

Мама разыскала его лишь после окончания дневного спектакля, крепко отругала, досталось и дяде Васе. Всю дорогу до дома она сердито молчала. И больше сына с собой в театр не брала. Он и не напрашивался. Там все играют музыку и поют — этого добра ему и дома хватает!

Если раньше ему строжайше запрещали выходить во двор без присмотра взрослых, то теперь, наоборот, норовили выставить при каждом удобном случае.

— Что сидишь сиднем?! — прикрикивала бабушка. — Иди-ка погуляй.

Но особого желания не возникало. Чистенькая добротная одежка, толстые щеки, кругленький животик, а главное, занятия музыкой и французским, мягко говоря, не прибавляли ему популярности среди дворовых мальчишек. Играть его принимали нехотя, в войнушку убивали первым, обзывались:

— Парле-франсе пирамидон!

— Зато у меня папа летчик! — наливаясь краской гнева, кричал он.

— И где он, твой летчик? — ехидно спрашивал Валерка, главный предводитель, уже щеголявший в пионерском галстуке. — Видали мы таких летчиков! Летал-летал, на мамку приземлился, Пирамидона сделал и дальше полетел!

Даже гермошлем, который он, нарушив бабушкин запрет, потихоньку вытащил с антресолей и на собственной голове вынес во двор, вызвал у мальчишек лишь очередную порцию дразнилок:

— Жиро-мясо-комбинат, шпиг-сарделька-лимонад! В самолет заберешься, он под тобой сразу развалится!

Особенно старался Валерка — ревниво блюл свое исключительное право называться родственником героя: его старший брат учудил по пьянке что-то очень героическое и загремел в тюрьму. И то сказать — брата Валеркиного знают и видели все, а вот Нилова папу — никто. Будто он сам его придумал.

Бросаться с кулаками на обидчиков Нилушка не смел — все они были старше и крупнее его. А с малышней возиться и самому не очень-то хотелось. Поэтому во двор он старался выходить как можно реже, постоянно находя себе какое-нибудь убедительное для бабушки занятие дома.

Самыми же счастливыми часами его жизни стали те, когда мамы не было дома, а бабушка была слишком занята, чтобы надзирать за ним. Тогда он тихонько пробирался в мамину комнату, к незапертому комоду, где хранились оставленные отцом вещи, раскрывал ящики. Все китайские диковины давно уже были многократно пересмотрены, перещупаны, перенюханы, частично перепорчены, и жгучего интереса больше не вызывали. Зато отцовские значки, фотографии, курсантская пилотка, первые лейтенантские погоны… Как жаль, что блестящие ордена и медали в красивых коробочках отец увез с собой! Зато оставил толстую, тяжеленную книгу в красном переплете, под названием «Аэродинамика самолета». Сама книга состояла из непонятных слов, чертежей и цифр, но на задних страницах были в цвете нарисованы всевозможные самолеты — наши, немецкие, американские. Высунув язык, Нилушка старательно перерисовывал «яки», «мессершмиты» и «дугласы» в специальную тетрадочку в косую линейку. Нередко нарисованные самолеты становились частью сложной композиции — воздушного боя, бомбардировки. Технику рисунка бабушка и мама хвалили, содержание — нет. Женщины!

Конечно, Нилушка лазал не только по ящикам комода, но и по книжным полкам. Сначала открыл для себя Шекспира — в доме был только том с историческими драмами, — произведшего на него неизгладимое впечатление. Страсти, коварство, властолюбие, кровь!


Померкни, день! Оденься в траур, небо!

Кометы, вестницы судьбы народов,

Бичуйте неприязненные звезды,

Что Генриха кончине обрекли!


Он слишком славен был, чтоб долго править… —


декламировал он нараспев остолбеневшим мальчишкам во дворе, и тут же, воспользовавшись их замешательством, предлагал разделиться на Ланкастеров и Йорков и начать войну Алой и Белой розы. Они смотрели на него, как на полного придурка, но дразниться уже побаивались — психованный, поди знай, что может выкинуть… А он не останавливался на достигнутом, открывал для себя большой географический атлас, «Библиотеку приключений».

Теперь он окончательно понял, кем хочет быть. Только полярным летчиком. Как Саня Григорьев. До чего же здорово, что и фамилия у него самая подходящая для полярного летчика. Баренцев — как студеное море!

Избрав героя, надо во всем повторить его путь. Начать, как начинал он. В данном случае — бежать из дома.

Воспользовавшись отсутствием бабушки, он быстренько затолкал в рюкзачок старый драный свитер и варежки на случай зимы, полбуханки хлеба и большое румяное яблоко, книгу «Два капитана», карманный фонарик с севшей батарейкой, отцовский компас и три коробка спичек — а то какой же он путешественник без фонарика, компаса и спичек?

Все благоприятствовало его начинанию. Сырая, промозглая погода, простоявшая весь март и начало апреля, в одночасье рассосалась. Выглянуло солнышко, теплый ветер разогнал последние облака и приоткрыл небо — голубое, бездонное. Нилушка отвык от такого неба и, выйдя во двор, залюбовался им, подняв голову.

— Мой папа летает по тебе, — сказал он. — А я когда-нибудь полечу еще выше, прямо в космос. Как Гагарин и Титов.

В полярные летчики больше не хотелось, хотелось сразу в космонавты. Нилушка даже забыл, зачем, собственно, вышел, пробродил немного по двору, то и дело обращая к небу блаженную улыбку, съел яблоко, да и поднялся домой. А вечером пришла телеграмма, что отел уже в пути и будет через три дня.

X (Ленинград, 1982)

— Ждали?

— Как манны небесной. Понимаете, во мне тогда проклюнулось нормальное мальчишеское естество — библиотека приключений, самолетики, побег из дома. И это было так созвучно образу отца…

— Что же вы замолчали, Нил Романович? Неприятно говорить на эту тему?

— Скорее, неловко. Неужели вам интересно второй день кряду выслушивать мои… мемуары? Не жалко тратить время на такие пустяки?

— Это не пустяки, и это мое время. И моя работа. Мне за нее жалованье платят… Так что отец? Оправдал ваши ожидания?

XI (Ленинград, 1963)

Нилушка напросился ехать вместе с мамой в аэропорт, ночью долго ворочался с боку на бок, заснул только под утро, но немедленно, бодро вскочил, едва лишь мама подошла к нему и ласково тронула за плечо — мол, пора.

Мамин сослуживец, баритон Даваев, заехал за ними на своей зеленой «Победе», и они тронулись через утренний, солнечный город. Нилушка ерзал на заднем сиденьи, вертел головой, разглядывая незнакомые дома и улицы.

Рейс немного задерживался, и мама с Даваевым сели в кресла в полупустом зале ожидания, а Нилушка тут же прилепился носом к большому витринному стеклу, выходящему прямо на летное поле, поедал глазами выстроившиеся в рядок большие серые самолеты, смотрел на людей, сновавших по полю. С особым вниманием он вглядывался в тех, на ком была надета синяя форма. Это, конечно же, летчики, и надо не пропустить среди них папу…

— Пойдем, Нилушка, — неожиданно произнесла позади него мама. — Наш самолет объявили.

Они двинулись к дальним воротам, из которых вскоре стали выходить веселые загорелые люди с шальными глазами. Другие, стоявшие у ворот, подбегали к прилетевшим, обнимали, целовали, дарили цветы. Нилушка, еще толком не разглядев, животом почувствовал, что вон тот дяденька, лысый, усатый, в мятом сером пиджачке, совсем непохожий на свои фотографии, еще только приближающийся к воротам — это и есть…

— Мама! — заверещал он на весь зал. — Мама! Папа!

Все обернулись и с улыбками посмотрели на него.

— Тише, не ори так… Да где, где ты увидел папу?

— Да вон там же!

И первым повис на шее вмиг остолбеневшего, Глупо улыбающегося майора Баренцева.

— Вымахал-то… — частично обретя дар речи, пробормотал майор. — Совсем мужик стал.

— Папа, папа, папа, — лепетал Нилушка, тычась носом в выбритую до синевы щеку, а в голове кружила одна, но очень радостная мысль: «Я — мужик!»

Такая самооценка крепла и развивалась в нем те два бесконечно счастливых, но таких коротких месяца, когда отец был рядом. Он бегал за отцом, словно хвостик за собакой, — на базар, в парикмахерскую, до ларька с газетами или папиросами, всегда норовил, проходя по двору, взять его за руку, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, что это — его папа, и очень тяжело переживал, что отец все время ходил в гражданском и внешним видом своим никак не подтверждал свою принадлежность к героической профессии военного летчика.

В первый же вечер, с муками дождавшись наконец, когда встанет отец, прилегший отдохнуть с дороги, Нилушка показал ему свои тетрадочки с картинами воздушных боев, сам встал рядом, комментировал, без обиды выслушивал профессиональные замечания, касающиеся технических погрешностей, тут же кидался исправлять рисунок. Потом обоим это надоело, и они принялись шутейно бороться. Несколько раз отец перекувыркивал в воздухе визжащего от восторга Нилушку и швырял на широкую мамину кровать, потом поддался и шлепнулся сам, якобы от ловкой Ниловой подсечки.

— А с мускулами, брат у тебя того… имеются, как говорится, недоработки. — Отец двумя пальцами обхватил пухлую мальчишескую ручонку повыше локтя. — Кисель, а не мускулы… Вот смотри. — Баренцев-старший согнул руку и позволил сынишке потрогать взбугрившийся под коричневой кожей бицепс. — Ну ничего, это мы исправим.

Наутро они пошли на Литейный в спортивный магазин и купили Нилушке экспандер и пару самых маленьких, полукилограммовых гантелей. Себе отец выбрал большие, сборные, на пятнадцать килограммов.

— Надо, понимаешь, форму держать, — объяснил он сыну.

После этого они каждое утро делали основательную, до пота, зарядку, сопровождаемую спартанскими водными процедурами, в течение которых Нилушка беспрерывно верещал, а бабушка, проходя мимо ванной, недовольно хмурилась.

Потом побывали в магазине «Юный техник» на Садовой, где накупили такую кучу заготовок для авиамоделей, что домой пришлось возвращаться на такси.

Под руководством отца Нилушка, высунув от старания язык, вырезал, клеил, прилаживал к тонким деревянным планочкам проволочные нервюры, аккуратно, чтобы без морщин, обтягивал каркас крыльев тонкой папиросной бумагой… Первый планер пошли испытывать в Михайловский сад всей семьей, только бабушка отказалась. Как было радостно, когда легкая, белоснежная модель, сделанная собственными руками, взмыла в небо и не спеша поплыла над лужайкой, над скамейками, где все сидящие дружно, как по команде, подняли головы и посмотрели вверх, над кронами деревьев. И как горько, когда внезапный порыв ветра подхватил его гордую птицу и безжалостно швырнул на середину Мойки, и достать ее оттуда не было никакой возможности.

Мама гладила плачущего Нилушку по головке, но он никак не мог остановиться. Отец долго глядел на это, а потом тихо сказал:

— Мужчины не плачут.

Слезы мгновенно высохли, только по инерции пару раз всхлипнулось.

Зато потом были новые планеры, и самолетики на резиновом моторчике, и маленькие, но точные копии настоящих боевых машин, сделанные из картона по чертежам журнала «Моделяж». Они приступили к работе над серьезной радиоуправляемой моделью «По-2», но дело заглохло из-за отсутствия в магазинах необходимых деталей.

При отце бабушка не так свирепствовала с музыкой, и занятия как-то сами собой свелись к минимуму. Уроки же французского отец попросту отменил волевым решением:

— Франция? Да одна наша Таманская дивизия всю эту Францию за три дня возьмет! А вот с янкесами придется повозиться. Нет уж, пусть-ка парень изучает язык потенциального противника!

И сам не поленился сходить в школу с углубленным изучением английского, что возле метро «Чернышевская». В результате этого похода Нилушку, предварительно и очень благосклонно проэкзаменовав, в школу записали, хотя по микрорайону он не подходил…

Как-то днем они вдвоем сели на трамвай и доехали до стадиона Кирова. Вообще-то собирались на футбол, которого отец не видел все семь китайских лет, а Нилушка — и вовсе никогда, если, конечно, не считать дворовой разновидности. В газете прочитали, что «Зенит» принимает сегодня «Кайрат» из Алма-Аты. Выехали заранее, чтобы не давиться в переполненном трамвае и погулять перед матчем по парку. Нилушка, понятное дело, имел в виду и всякие аттракционы.

Сезон только-только начался, и некоторые из аттракционов еще не работали, в том числе и знаменитые американские горки, на которые мальчик возлагал особые надежды. На парашютной вышке заело лебедку, между небом и землей из-под опавшего парашюта болтались чьи-то ноги в пижамных штанах и слышалась громкая брань. Возле механизма толкались служители, а наверх никого не пускали.

— А ты с такой вышки прыгал? — спросил Нилушка отца.

— С такой? — Отец задрал голову, прикинул. — Нет, с такой не прыгал, У нас в училище пониже была. С нее и прыгали.

— А-а… — протянул Нилушка с явным разочарованием.

— Только без парашюта, — добавил отец.

— Так разобьешься.

— А мы в воду, на растянутый брезент, на сено. Летчик, он должен быть ко всему готовым…

Зато, к неописуемому счастью взгрустнувшего было Нилушки, на полную катушку работала «мертвая Петля», а народу около нее было совсем мало. «Дрейфят», — не без злорадства подумал он и потащил отца занимать очередь. Они забрались в гондолу, крепко-накрепко пристегнулись ремнями и понеслись, сначала медленно, раскачиваясь вверх-вниз, взад-вперед, как лодка, оседлавшая штормовую волну, потом все быстрей, быстрей и выше. Сердце то уходило в пятки, то поднималось к самому горлу. Когда гондола сделала полный круг, и Нилушка оказался на мгновение висящим вниз головой на умопомрачительной высоте, он едва не зашелся пронзительным девчоночьим визгом, но сдержался и только ухнул утробно. Визжать было стыдно — хорош тот летчик, который визжит, исполняя фигуры высшего пилотажа! Он даже нашел в себе силы самостоятельно выбраться из гондолы, когда та остановилась, и, пошатываясь, спуститься с помоста, но когда он почувствовал под ногами твердую землю, его вдруг так качнуло, что он упал на непросохшую дорожку.

— Мотает? — спросил отец, помогая подняться.

— Да есть маленько, — по-взрослому ответил он. — Ничего, сейчас оклемаюсь.

Отец усмехнулся, и они пошли к тиру. По дороге Нилушка и вправду оклемался. Зайдя в открытый павильончик тира, первым делом схватился за винтовку, прикованную к барьеру металлической цепочкой. Винтовка оказалась неожиданно тяжелой и длинной.

— Погоди, — сказал отец и по-хозяйски бросил помятому служителю: — Мишень. Стрелки есть? — Служитель кивнул. — Три штуки. Оперение белое. — Только три? — разочарованно протянул Нилушка.

— Погоди, — повторил отец. — Всякое новое оружие сначала надо пристрелять.

Он подкинул винтовку на ладони, со щелчком разломил надвое, вставил стрелку — длинную пульку с белым пучком перьев на конце, — обеими руками облокотился о барьер, тщательно прицелился. Белый хвостик появился точно в центре черного кружка мишени, но отец остался чем-то недоволен — поставил винтовку перед собой, потрогал черный винтик, расположенный над стволом, прицелился снова… Три белых пятнышка на мишени слились в одно.

— Годится, — сказал отец.

Он поставил Нилушке под ноги низенькую табуретку, показал, как ставить руки, как держать винтовку. Оказалось, что если Нилушка упрет приклад в плечо, то ему будет не дотянуться до спускового крючка, так что пришлось положить край приклада на плечо.

— Это ничего, — утешил отец и встал сзади, направляя движения сына. — Главное, правильно прицелиться и правильно спустить курок. Оружие — это естественное продолжение мужской руки, запомни, а ствол — это как указательный палец. Куда покажешь этим пальцем, туда и полетит пуля. Теперь смотри: вот эта пипочка на самом конце называется мушка. Ловим ее в прорезь… вот так… и все вместе направляем… На медленном выдохе, палец ведем плавно, не дергая… Стой, куда это целишь?

— Буржую в брюхо.

Нилушка показал па толстопузого жестяного капиталиста, обнимающего атомную бомбу. И капиталист, и бомба были облезлыми и пятнистыми от множества прямых попаданий.

— Не так, — сказал отец. — В пневматическом тире, если хочешь попасть, надо целиться не в саму фигуру, а вот в тот кружочек на железке, сбоку от цели.

Кружочек возле буржуя оказался очень маленький, и Нилушка выбрал другой, самый большой, даже не посмотрев, к чему он присоединен. Сосредоточился, поймал мушку в прорезь, навел, медленно выдохнул…

Дзынь! Это раскололся надвое зеленый металлический арбуз, показав красное нутро.

— Папа, я попал, попал, слышишь?! На большее его не хватило. Промазав дважды, он со вздохом протянул винтовку отцу.

— Все.

— И правильно. На первый раз хватит. Мне тряхнуть стариной, что ли? Еще десять пулек.

Он взял винтовку совсем не так, как учил Нилушку, а на одну вытянутую руку, как держат пистолет, выпрямился, расставил пошире ноги. Выстрел — и на пол упала большая звезда из фольги, второй — упала другая. Только на третьем выстреле Нилушка сообразил, что отец стреляет не по самим звездам — это было бы слишком легко, они большие, — а по почти невидимым ниточкам, за которые эти звезды прицеплены. Остальные посетители прекратили стрельбу и наблюдали, затаив дыхание. Восемью выстрелами отец сбил все восемь звезд, а две оставшиеся пульки высыпал в ладошку восторженно глядящему на него конопатому мальчишке постарше Нилушки года на три.

Эффектно вывернув ладонь, отец кинул на блюдечко перед опешившим служителем скомканную пятерку.

— Сдачи не надо!

— Это мой папа, он летчик! — гордо оповестил Нилушка, подчеркивая и собственную причастность к такому сиятельному триумфу.

— Ну дает авиация! — пробасил коренастый седой дядечка с двумя рядами орденских планок на синем пиджаке. — Такие стрельбы грех не отметить. Как насчет по пиву, авиация? Я угощаю.

— А что, Нил Романыч, мы вроде заслужили, верно?

— Факт! — важно констатировал Нилушка. Мужчины дружно рассмеялись.

— Только ведь долго… — Отец показал в сторону ларька, к которому тянулась длиннющая очередь из одиноких мужчин.

Народу в парке заметно поприбавилось. Большинство двигалось в направлении стадиона.

— Я вот что думаю, авиация… — начал орденоносный дядечка, заметно приосанился, протянул отцу крепкую корявую руку. — Главстаршина Будивельников Роман Петрович, минный тральщик эр-полтыщи-второй, Балтийский Флот, ныне старший бухгалтер-экономист.

— Майор авиации Баренцев, тоже Роман, — представился отец, пожимая руку главстаршины.

— Тем более, раз Роман, тезка… Тут неподалеку новый шалман открыли, «Восток». Говорят, красиво там и кормят неплохо. Заодно пивко двойной наркомовской отполируем.

— Я ж с мальцом…

— А мальцу мы ситро возьмем. И мороженое. Идея Нилушке понравилась, и он принялся теребить отца за рукав.

— Пап, пойдем, а?

— А футбол пропустим?

— Да ну его, этот футбол!

— И верно, ну его, — неожиданно согласился Роман Петрович. — За «Зенит» болеть — только нервы портить. Все равно ведь продуют, помяни мое слово, продуют. А стиляга этот, Бурчалкин хваленый, ни разу в ворота не попадет, чистые верняки мазать будет. Расстройство одно.

— Ну если расстройство…

В зале «Востока» было пусто, прохладно. Взрослые, усевшись, развернули меню, Будивельников угостился отцовским «Казбеком», а тот — «беломором» главстаршины.

— Четыре пива, два бутерброда, водочки сто пятьдесят, ситро и мороженое для мальчика, — распорядился Будивельников.

Официант, записав заказ, отошел было, но среагировал на поднятую руку отца.

— Сюда же добавить три черных икры с лимоном, три шашлыка, бутылку коньяку армянского, пирожное и фрукты для мальчика, — четко продиктовал отец и откинулся на стуле.

Будивельников крякнул, официант же почтительно наклонил голову, выпрямился и отрапортовал:

— Сей минут!

Перепробовав всего, Нилушка почувствовал, что объелся, и затосковал. Взрослые совсем перестали замечать его, углубившись в свои, взрослые разговоры. Он помаялся, в десятый раз оглядел зал, побродил по нему, заглянул в туалет, вернулся, попросился погулять. Не прерывая разговора, отец вытащил из кармана рубль, протянул ему.

— Зачем?

— На карусели покатаешься… А командир ему на это что?..

Но карусель уже закрыли. Нилушка одиноко послонялся вокруг ресторана, понял, что опять хочет есть, вернулся. Его снова не заметили. Большие сидели с пунцово-красными лицами, разговаривали громко, охрипшими голосами. «Заболели», — с тоской подумал Нилушка. Зимой мама как-то пришла из оперы такая же красная и хриплая, бабушка тут же уложила ее в постель, поставила градусник и горчичники, а доктор прописал маме микстуру и бюллетень. Потом звонили из театра, и бабушка долго ругалась с ними по телефону…

— Тут, браток, как на войне, — говорил между тем Будивельников. — Нештатная ситуация требует нештатного решения. Я, конечно, не сторонник силовой стратегии в семейных вопросах, но…

Он многозначительно замолчал, мутными глазами глядя на отца.

— Да какая силовая стратегия! — Отец в сердцах хлопнул кулаком по столу. Дзынькнули бокалы. С соседнего столика на них выразительно посмотрели. — Говорю тебе, она ж певица, знаменитая певица, солистка, артистка заслуженная! Ольга Баренцева, что ли не слыхал?

— Погоди, погоди, Баренцева, говоришь? Которая из Мариинки? Как же, как же… То-то мне фамилия твоя знакомая показалась. А оно вот как, оказывается. Ну тогда, брат, совсем другой коленкор выходит… Парень-то ты вроде простой, и как же это тебя угораздило, бедолагу?

— Затмение стр-растей… — Отец как-то странно всхрапнул, залпом выпил высокий стакан с чем-то желтым и тут же налил второй. — Меня перед Китаем сюда на «Выстрел» командировали, на курсы переподготовки то есть, ну и задружились мы тут с одним… А у него подруга. Культурная подруга, с запросами. И вытащила она нас как-то на концерт. Оказалось — классическая музыка. Скукота, одним словом… Я уж уходить собирался по-тихому, а тут со сцены объявляют — Ольга Грушина, студентка консерватории. И выплывает такая, такая!.. Понимаешь, потрясло меня тогда, что большая она, как танк, а при этом ладная, гладкая, будто кто специально все шовчики отрихтовал, ход бархатный, не трясет, не дребезжит. А уж как запела!.. Я вообще, когда громко поют, не люблю, голоса сразу противные становятся, слушать тошно. А тут, понимаешь, красиво… Красиво, понимаешь ты?! Я, как допела она ушла, из зала сам не свой выскочил, в фойе у грузина какого-то букет роз перекупил — и за кулисы… Примите, говорю, от страстного вашего обожателя… Она розы приняла, молчит, улыбается, тоже стою как баран, слова вымолвить не могу. Хорошо тут Володька мой с подругой подрулили, замечательно, говорят, а не отметить ли такое приятное событие в хорошем месте?.. Потом такси, «Астория», шампанское, танцы до упаду, снова такси, танцы, шампанское… В общем, просыпаюсь утром, башка трещит, в глазах рябит, а вокруг меня комната большая, незнакомая, окна на реку, а посередине — кровать, а на кровати той — она. Спит, разметалась вся и губами причмокивает, как маленькая… И вся кровать… В общем, девочка она оказалась, нецелованная… Я как был, в трусах одних семейных, перед кроватью той на колени — бух! Она глазки открыла, щурится, не понимает ничего. Возьми, говорю, руку, сердце мое, душу мою возьми. Тут-то сразу поняла… Такие вот дела… Эх, Рома, давай-ка выпьем!

— Выпьем, Рома! — громогласно согласился Будивельников, а проходящий официант остановился и удивленно сказал:

— Рома, товарищи, не держим. Может, еще коньячку желаете?

— Папа, — вставил, воспользовавшись паузой, Нилушка. — Папа, пошли домой.

— О, и малец тут! — обрадовался Будивельников. — Эй, лимонада и мороженого для мальчика!

— Я есть хочу! — со слезой в голосе сказал Нилушка.

— И покушать чего-нибудь. Котлетку там или что. Котлетку будешь?

Нилушка кивнул, поджав губу.

Будивельников расплескал по стаканам остатки коньяка, долил доверху шампанским, они чокнулись, выпили, и отец продолжил:

— В раздумьях я, Рома, в тяжелых раздумьях на перепутье жизненных дорог… С одной стороны, предлагается должность. Отдельная авиадивизия, начальник полетов. Хорошая должность, полковничья, все путем. И место благодатное, не север дикий, не Бекпак-дала какая-нибудь. Но далековато, Западная Украина. С другой же стороны, наклевывается одна конторская работенка в здешнем округе…

— Бескрылая! — Главстаршина в отставке энергично тряхнул головой. — Ты ж летун, Рома, тебе, ли за столом конторским корпеть?

— Да и покорпел бы, ничего…. Я, Рома, не то, чтобы отлетался, но на небо смотрю уже прохладным взором, в моем-то возрасте можно бы немного и земельку потоптать…

— Так за чем же дело стало? Не теряйся, приземляйся в канцелярию. И к семье наконец прибьешься, и покой обретешь.

— Да, покой… — Отец наклонился к самому уху Будивельникова и что-то горячо зашептал. Глаза отставного моряка подернулись какой-то дымкой, взгляд застыл.

— Что? — хрипло переспросил он.

— Душа мерзнет… — выдохнул отец, и это было так страшно, что у Нилушки перехватило дыхание.

Трамваи уже развезли толпу болельщиков и за оставшимися не спешили. У людей на остановке Будивельников узнал результат, полностью совпавший с его прогнозами, — «Зенит» продул два-ноль, Бурчалкин дважды смазал с пяти метров. Тихий, немного протрезвевший отец, опустился на корточки перед Нилушкой и проникновенно сказал:

— Ты, это… маме не надо рассказывать, что мы в ресторане были. Если спросит, скажешь — футбол смотрели, наши ноль-два проиграли, Бурчалкин промахнулся…

Сонный, уставший Нилушка только кивал.

А через десять дней отец уехал на Украину, к новому месту службы. Один.

Нилушка не плакал, сидел тихонько в уголке, надутый, кислый, безучастный. Ничего не хотел делать — мусор выносил после третьего напоминания, музицировал только по принуждению и из рук вон плохо, книжек не читал, во двор не выходил.

— Надо что-то делать! — сказала бабушка и в середине июня отвезла его в Усть-Нарву. Там было море и много ребятишек, и очень скоро боль улеглась, забылась…

XII (Ленинград, 1982)

— Устали, Нил Романович? Или прискучила наша беседа?

— Что вы, Евгений Николаевич! Уставать мне не с чего, а кроме бесед… Я благодарен вам за возможность выговориться. Только…

— Да, да, продолжайте.

— И во время наших бесед, и в промежутках, выполняя ваши рекомендации, я постоянно реконструирую свое прошлое. Но чем яснее оно выстраивается в сознании, тем понятнее становится, что никакой точки опоры для грядущей «нормальной жизни» в нем нет и быть не может.

— Почему вы так решили?

— Потому что едва обозначалось движение к норме, моментально шел сбой…

— Применительно к людям, норма — понятие широкое. Человека под единый жесткий стандарт не подгонишь.

— Ах, когда бы вашими словами руководствовались те, кто планирует нашу жизнь…

XII (Ленинград, 1963–1964)

Вернулся он окрепший, загорелый, активно включился в гонку по магазинам — перед первым сентября столько всего надо было купить! Школьную форму, ботиночки и физкультурные тапочки, тетрадки, кисточки. А сколько появилось новых, загадочных пока вещей — синие и красные счетные палочки, чернильница-непроливайка и набор перьев, острых и длинных, перочистка из пестрых толстых лоскутков, деревянный пенал, прописи, новые разноцветные учебники… В ночь на первое сентября он долго не мог заснуть, но встал раньше всех, настойчиво будил маму с бабушкой, боялся опоздать.

После торжественной линейки в школьном дворе первоклашек развели по классам, «А» и «Б» соответственно. Нилушка еще в июне знал, что его приняли в класс «А», мама тогда сказала, что это хорошо, что в «А» всегда набирают самых талантливых и умных. Нилушка внимательно вглядывался в лица одноклассников, но ничего особенно умного и талантливого не заметил. Дети как дети. Все девчонки с косичками, в белых фартучках, мальчишки — в одинаковых серых костюмчиках. Все намытые, причесанные, чувствуется, что волнуются.

Пришла учительница, небольшая, полная, вся тоже в сером, лицо круглое, простоватое (в очередях таких никогда не называют «дама» или «девушка», а только «гражданка»). Поправила пышный бюст, поглядела строго, постучала длинной палочкой по столу и сказала:

— Здравствуйте, дети, садитесь, я ваш классный руководитель. Зовут меня Лариса Степановна, и вы будете помнить меня всю жизнь, как помнит свою первую учительницу Наталью Петровну наш любимый Никита Сергеевич Хрущев. Здесь, в этом красивом желтом доме вы выучите буквы и цифры, прочитаете и напишете свои первые слова, решите свои первые задачи, наизусть расскажете свое первое стихотворение, узнаете, что такое глобус и контурная карта…

— Я знаю, что такое глобус! — крикнул с задней парты какой-то мальчишка.

Все обернулись. Мальчишка был веснушчатый и лопоухий.

Лариса Степановна поморщилась.

— Запомните, дети, если вы хочете что-нибудь спросить или сказать, нужно не вскакивать и не орать, как это чучело гороховое… — Она показала на смутившегося мальчишку, — а тихонечко поднять руку и ждать, когда вас вызовут, а когда вызовут нужно встать, сложить руки по швам и четко, членораздельно задать свой вопрос или ответить на мой. Поняли? И ты понял, горе мое? — обратилась она к конопатому мальчишке.

— Да, — чуть слышно пролепетал тот.

— Громче! — строго потребовала учительница.

— Да! — выкрикнул мальчишка.

— Имя, фамилия?

— Поповский Игорь!

— Не кричи, Поповский Игорь, глухих здесь нет. Что ты хотел сказать, Поповский Игорь?

— Что я знаю про глобус. У брата на столе…

— Достаточно. Нет, не садись, постой пока… Что, ребята, хотел показать нам своим непристойным выкриком Поповский Игорь? Он хотел показать нам, что он умнее всех — я, дескать, знаю, что такое глобус, а вы, дураки, не знаете. Так вот, зарубите себе на носу, что дураков у нас нет. Умных тоже. Между собой вы все равны, равны абсолютно, и только оценки, которые буду ставить я, покажут, кто из вас действительно умный, а кто наоборот… Понятно? Садись, Поповский от слова «попа»…

Некоторые первоклассники гаденько захихикали. Оттопыренные уши Поповского засветились красным. Нилушке отчего-то стало стыдно.

— Через десять лет — самые счастливые десять лет вашей жизни — вы покинете стены нашей прекрасной школы культурными, образованными, политически грамотными, а главное — порядочными людьми. А ну-ка, поднимите руки те, кто знает, что такое порядочный человек. Смелее, смелее!

Лариса Степановна грозно оглядела притихший класс. Дети сидели, опустив взгляд в заляпанные чернилами парты. На Нилушкиной парте было, кроме того, криво нацарапано слово из трех букв, и слово это не было словом «мир».

— Молчите? Не знаете? Так вот я вам объясню. Порядочный человек — это который порядки соблюдает. Поняли? Ну ничего, скоро поймете.

Второго сентября Нилушка получил свою первую отметку — двойку по арифметике. Ее он схлопотал за то, что нечаянно столкнул со стола коробку со счетными палочками и громко их рассыпал. Через неделю он приволок вторую двойку, на сей раз по русскому — читал букварь бегло, а не по складам, как положено первокласснику и как велела Лариса Степановна.

— Но я не умею по складам, — пробовал оправдаться он.

— Что значит «не умею»? Учись, Баренцев, учись, терпение и труд все перетрут. Чтоб к понедельнику читал как положено! Здесь тебе не тут, понимаешь! Не можешь — научим, не хочешь — заставим!

Он и учился — вместо привычных слов и предложений выводил ровненькие, с нажимом палочки и крючочки, причем вместо запрещенной в первом классе авторучки пользовался неудобной вставочкой, с которой чернила вечно стекали в тетрадь, вместо Шекспира и «Трех мушкетеров» читал про Машу, которая ела кашу, вместо логических задачек из «Науки и жизни», к которым приохотил его отец, складывал в столбик три и два…

— А тебе, Баренцев, что, неинтересно? Ах, написал? Ну-ка, ну-ка… Нацарапал, как курица лапой. Где ты видел такое «жэ»? У себя в жэ, не иначе… Выйди из класса и без родителей не возвращайся!

На лацкане ее строгого, но справедливого серого пиджака гордо поблескивал значок «Заслуженный учитель РСФСР»…


* * *

Были, конечно, еще и переменки, веселые и шумные, коридорный футбол со старым танком вместо мячика, после школы — кружки. На бокс, куда Нил тайком от домашних пришел записываться в январе, его не приняли — слишком мал, — зато охотно взяли на спортивную гимнастику. Еще, разумеется, он ходил в секцию авиамоделизма. Эти увлечения были развитием линии, заложенной отцом, и в тот год для Нила они были куда важнее и интереснее, чем школа, чем сведенные к минимуму (три раза в неделю по полтора часа) музыкальные занятия с бабушкой. Каждое утро он по собственному почину делал зарядку, обливался, тоненько повизгивая под холодной струей, досуха растирался шершавым полотенцем. Мама давно смирилась с этими самоистязаниями, а бабушка, похоже, молчаливо одобряла — пусть закаляется, меньше болеть будет. И действительно, за весь первый класс Нил не болел ни разу.

Далеко не всегда нагрузки были в радость — и уставал, и так хотелось понежиться еще немного в теплой постели, и в слякоть неохота было выходить из дому с неудобной сумкой и тащиться на гимнастику. Но Нил заставлял себя, тренировал силу воли. Поддерживало и грело его радостно-тревожное ожидание Большого Приключения, которое ждет его летом. Уже с осени в письмах от отца, выдержки из которых мама иногда зачитывала ему зазвучали нотки, облекшиеся потом в конкретное предложение. Обстоятельства службы, писал майор, складываются таким образом, что в ближайший год ему едва ли удастся вырваться в Ленинград хотя бы ненадолго. С другой стороны, местность, где расположено его формирование (блюдя секретность, отец не считал возможным в письме, отправленном обычной, а не фельдъегерской почтой, давать более точные обозначения), отличается горно-лесным ландшафтом, обилием природных водоемов и воздухом повышенной свежести, что в совокупности образует отличные условия для отдыха и поправления здоровья. Жилищный вопрос также решен вполне положительно, так что если Оленька, Нил и Александра Павловна смогут и пожелают провести лето в Карпатах, то места хватит всем.

Мама принять предложение мужа не могла у нее намечалось ответственное летнее турне, и отпуск пришлось передвинуть на конец сентября — начало октября. Бабушка категорически заявила, что ноги ее не будет ни в каком таком «формировании» и уж тем более под одной крышей с зятем. Что же касается Нила, то здесь сказать «хотел» значит ничего не сказать. Целое лето! В горах! С папой! Рядом с самолетами и летчиками! Золотая молния желания поразила его в самое сердце, и когда бабушка заявила, что все это, может быть, и хорошо, только абсолютно нереально — не одного же его, мальчишку семилетнего, отправлять в такую даль? — и предложила ограничиться дачей в Толмачево, он закатил форменную истерику, едва ли не первую в жизни. От неожиданности бабушка настолько растерялась, что даже не наказала его. Только пробубнила, в качестве успокоительного, чтобы зря-то не надеялся.

Однако он надеялся. Вдруг получится убедить маму, что он уже большой и сильный, и может самостоятельно доехать куда угодно, хоть на край света? Чтобы самому укрепиться в этом убеждении, вместо горячего завтрака за шестнадцать копеек он брал в школьной столовке холодный, за одиннадцать, а сэкономленные деньги тратил не на мороженое, как другие, а на метро. Нырял туда после уроков и катил до самой дальней станции, воображая при этом, будто едет через всю страну в настоящем, всамделишном поезде. Бродил по незнакомым районам, приучая себя не бояться неизвестности, катался на трамваях, стараясь запомнить маршрут и обратную дорогу. Не заблудился ни разу, всегда попадал домой, а дома врал, что задержался в школе на продленке.

Он был готов к путешествию в одиночку и знал, что когда доберется наконец до отца, тот обрадуется, что у него такой взрослый, самостоятельный сын. А самому Нилу не стыдно будет показать отцу и окрепшие бицепсы, и собственноручно вырезанный пропеллер для будущей кордовой модели, и табель за третью четверть без единой троечки. Он ждал чуда — и чудо свершилось!

Когда мама за ужином объявила ему, что летом он не просто поедет к папе, но и полетит туда на самолете, он не сразу поверил, что это взаправду, потом спросил:

— У тебя, что ли, турне отменили? Мама покачала головой.

— Значит, бабушка согласилась?

— Вот еще! — Бабушка презрительно фыркнула. — Что я там не видала? Солдафонских рож?

— Тогда как?

Нил опустил руки и растерянно забегал глазами — то на маму посмотрит, то на бабушку. Бабушка нахмурилась, а мама посмотрела с улыбкой.

— А если сам? — лукаво спросила она. — Ты ж большой уже. Билет мы тебе купим, сядешь в самолет, вылезешь, оттуда до части, отец пишет, на автобусе часа три всего. Утром здесь — к обеду там.

Он завизжал от восторга и кинулся целовать мать. Бабушка демонстративно отвернулась.

— Неужели не сдрейфишь? — усмехаясь, спросила мама.

— Да чтоб меня морские черти разорвали! — выкрикнул он прочитанную в какой-то пиратской книге клятву. — Сама ж сказала — я большой уже.

— Большой, да дурной, — не преминула вставить бабушка…

Действительность, как водится, оказалась немного поплоше ожиданий. Мама, оказывается, только проверяла его — хотела узнать, как он воспримет, что сопровождать его в такую даль будет не она, и не бабушка, а неведомая тетя Света, жена одного из офицеров из папиной дивизии. Боялась, видите ли, что он расплачется от страха, как последняя девчонка. Решила сначала попугать его, а потом успокоить этой самой тетей Светой. Да нужна ему очень эта тетя Света — как рыбе зонтик! Сядет рядом и будет шипеть — не балуйся с ремнями, не бегай по проходу, не приставай к стюардессе, иди вымой руки, — заставит сначала съесть жесткую аэрофлотовскую курицу и только потом разрешит высосать земляничный джем из красивого тюбика. Короче, испортит все удовольствие от первого в жизни полета. Да, он никогда еще не летал на самолете, но прекрасно знал, как там все устроено — и по рассказам мамы, налетавшей, наверное, миллион километров, и по нескольким коротким, но весомым репликам отца, относившегося к гражданской авиации как к неизбежному злу.

Он уже ненавидел тетю Свету и мечтал о том, чтобы она в самый последний момент сломала ногу, заболела, умерла, тогда бы ему удалось все-таки полететь одному. Впрочем, он тут же спохватывался — ведь если вдруг так случится, то тогда и он останется дома. Ни мама, ни бабушка одного его не отпустят.

В аэропорт его провожала мама. Сидела спереди, рядом с шофером, и, развернувшись к Нилу, все повторяла и повторяла надоевшие ему наставления — чистить зубы, мыть руки, а на ночь — еще и ноги, на речку ходить только со взрослыми, сразу в воду не лезть, а немного остыть в тенечке, к отцу, если он занят, не приставать, высылать хотя бы по письму в неделю, не забывать читать книжки и обязательно по часу в день играть на рояле — отец писал, что у них в клубе есть замечательный салонный рояль, который почти всегда свободен. Нил слушал ее и недоумевал — ведь никогда прежде мама не лезла к нему с советами. Волнуется, наверное, переживает. Сам-то он не переживал нисколько, только смотрел из окошка во все глаза, узнавал знакомые улицы и здания — ведь готовясь к путешествию, он тайком добирался и сюда, на Московский, а как-то доехал на трамвае до самого конца проспекта и города — площади со смешным названием Средняя Рогатка. Кстати, ее и проехали и помчались по широкому пригородному шоссе. Здесь он проезжал год назад, когда встречали отца.

В большом и людном зале аэропорта Нил тут же помчался искать тот особенный газированный автомат, с кнопочками, на которых нарисованы картинки разных фруктов, и, нажимая на эти кнопочки, можно выбрать сироп. В прошлом году он тут четыре стакана выпил. Но автомата нигде не было, а потом мама своим неповторимым голосом окликнула его через весь зал, и тогда все посмотрели в ее сторону, и некоторые определенно узнали… Она усадила его в кресло и велела никуда не отлучаться и караулить вещи, а она посмотрит, куда это запропастилась тетя Света.

Караулить вещи было скучно, и Нил от нечего делать принялся переставлять согласные на лозунге, висящем как раз напротив него над воротами: «Телайте масолетами Аэфорлота… Тетайле мамоселами Аэлофтота…»

— Привет!

Он моргнул от неожиданности, оторвал взгляд от лозунга. Перед ним стояла большая девчонка в бежевом сарафане, круглолицая, с курносым веснушчатым носом и смешными белобрысыми хвостиками над ушами.

— Ну…

Нил не любил больших девчонок. Одна такая на переменке походя съездила его портфелем, да так, что он кубарем скатился по лестнице. Другая, дежурная, надрала за уши, когда он пытался проскочить мимо нее без сменной обуви. А еще две поймали Иванова из второго «Б» и защипали до кровавых синяков — так потом Иванову же и попало, оказывается, он за ними в физкультурной раздевалке подсматривал. Подумаешь!

— А ты и есть Нил?

— Допустим…

— А я тетя Света.

От неожиданности Нил опешил.

— Тоже мне тетя! Ты б еще сказала «бабушка»… Тетя Света, она знаешь кто? Она жена папиного офицера, лейтенанта Федоровского, поняла?

— И никакой он не папин! — неожиданно вспыхнула девчонка. — Твой папа Федоровскому не командир!

— Очень даже командир! — в свою очередь возмутился Нил. — Федоровский лейтенант, а папа — майор. Скажешь, лейтенант главнее майора?

— Майор главнее, — признала девчонка. — Только все равно не командир.

Нил сокрушенно вздохнул. Объяснять девчонке очевидные вещи — только зря время тратить.

— Светочка, вот вы где! — Мамин голос не расслышать невозможно. И не узнать тоже. — Я ищу вас, ищу…

— Ой, Ольга Владимировна! — взвизгнула Света (и вправду, выходит, Света) и бросилась обнимать подошедшую маму. Нил с удивлением увидел, что она всего на полголовы ниже мамы, которой и папа-то по плечо. — Понимаете, я все собиралась, собиралась, и все в последний момент, а главное-то и забыла — билеты, паспорт, хорошо в метро спохватилась… — Она перевела дух и вновь затараторила: — Пришлось с полдороги вернуться, а сумочка, слава Богу, на столе, я скорей обратно, с чемоданом и вообще… Пришлось такси брать, я так боялась, так боялась, что опоздаю… Посадку еще не объявляли?

— Нет пока. Тебе повезло, вылет немного задержали… Нил, ты, я вижу, уже познакомился со Светланой Васильевной?

— Угу, — буркнул Нил и отвернулся. Он досадовал на самого себя — принял взрослую тетю за девчонку, и теперь та пожалуется маме, что он грубо с ной разговаривал.

— Познакомился, — подтвердила Светлана. — Отличный парень, мы славно поболтали.

Она весело подмигнула Нилу, и на душе у того полегчало.

— Он немного дичится при незнакомых, но вообще-то мальчик воспитанный и не капризный, — продолжала мама, — никаких хлопот с ним в дороге не будет…

— Начинается регистрация билетов на рейс… — громыхнуло откуда-то на весь зал.

Мама подхватила Нила и чемодан и поспешила к стойке…

XIV (Самолет — Западная Украина, 1964)

Прошли первые захватывающие минуты, когда самолет выруливал на взлетную полосу, потом, взревев моторами, промчался по ней, в считанные секунды набрал головокружительную скорость и наконец оторвался от земли и полетел, оставляя все дальше внизу дома, деревья, дороги и машины — в мгновение ока все сделалось крохотным, игрушечным — и гудело в ушах от стремительного набора высоты. Еще некоторое время Нил жил впечатлением этих незабываемых минут, а потом заскучал, неохотно признаваясь себе, что полет начинает его разочаровывать. В обыкновенном автобусе и то интереснее: картинки за окном все время меняются, не успевая надоесть, не то, что это бесконечное небо, подстеленное облаками, а главное — чувствуешь движение. То тряхнет, то подбросит, то качнет вперед при торможении. А здесь сидишь, как дома на стуле, и только по гулу моторов понимаешь, что вообще куда-то движешься. Хорошо бы, конечно, рассмотреть самолет во всех подробностях, но с места много не насмотришь.

Нил заерзал в кресле, отстегнул ремни, опасливо покосился на свою белобрысую попутчицу. Та сидела, уткнувшись в журнал. Нил накренился, повернул голову и прочитал название. «Мода-64». Оно, конечно, чего же еще?! Как это он не подумал, выбирая место у иллюминатора, что каждый раз придется перебираться через ее длинные ноги? Обратиться же к ней он не решался, потому что никак не мог определить для себя, как же теперь называть ее: «Света» вроде неудобно, а «тетя Света», тем более «Светлана Васильевна» — язык не поворачивается. Он откашлялся и, к полному собственному изумлению, произнес:

— Permetez-moi, Madame, s'il vous plait…<Позвольте, пожалуйста) мадам (фр.)>

— Ого, это ты, что ли, по-французски шпрехаешь? — с недоуменным восхищением спросила Света.

— Не шпрехаю, а парлякаю, — солидно поправил он. — Шпрехают по-немецки. — А ты и по-немецки можешь? — восхищенно поинтересовалась она.

— По-немецки нет, а по инглишу скоро заспикаю. У нас он во втором классе начнется.

— А у нас в школе дойч был. Только училки каждый год менялись — кто в декрет уйдет, кто на пенсию. Так что я даже «их бин дубин» не помню. А в техникуме только английский.

— А ты в каком техникуме? — заинтересованно спросил Нил, даже не заметив, что обратился на «ты». — В авиационном?

— Не-а, в библиотечном… Петушка будешь?

— Какого петушка?

— На палочке, леденцового. У меня красный, желтый и зеленый. Выбирай любого. Нил вздохнул.

— Мне бабушка не разрешает. Говорит, от леденцов зубы портятся.

— А она разве увидит? Бабушка-то внизу осталась, а мы вон где, высоко-высоко.

— Десять тысяч метров над уровнем моря, — соглашаясь, уточнил он и махнул рукой: — Давай зеленого!

Потом она обыграла его в «города», а он ее — в «морской бой», три раза подряд. Начал было расчерчивать поле для четвертого, но тут стали разносить обед.

Вместо ожидаемой жесткой курицы с несъедобным рисом были крошечные копченые сосиски — таких Нил никогда еще не видел — и жареная картошка с помидорами. Сосиски ему очень понравились, и Света отдала ему свою порцию, а он отдал ей булочку с икрой, а за это получил ее земляничный джем. Джем был, правда, не в космонавтских тюбиках, а в маленьких круглых баночках, но все равно вкусно. Потом она задремала, а он смотрел на нее, и думал, что когда вырастет, то женится только на ней. Правда, у нее уже есть муж, лейтенант Федоровский, но это ничего, он же летчик, как раз к тому времени разобьется, и Света будет свободна…

Возле самого трапа их встречал зеленый армейский «газик». Что встречают именно их, Нил понял сразу — едва выйдя из двери самолета, Света тут же закричала: «Артемка!» — и отчаянно замахала руками. А в ответ ей начал махать огромным букетом роз стоящий возле машины высокий и худой военный. Света рванулась, увлекая за собой Нила, он ткнулся лбом в чью-то тугую ляжку, потом мимо лица снизу вверх пронесся резиновый каблук, и все завертелось…

Он сидел на нижней ступеньке трапа, растерянно потирая ушибленное колено. Перед ним на светлом бетоне поля корчилась и тихо повизгивала Света. Кто-то громко, надсадно кричал:

— Врача!

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться, — нарушил Нил затянувшееся молчание в узком больничном коридоре. — А вы чему командир?

— Я? — Лейтенант Федоровский глубоко вздохнул. — Я, брат, всему командир… в каком-то смысле. Диспетчер, король эфира. Без моей команды ни одна машина ни взлететь, ни сесть не может.

— А сами на самолетах не летаете?

— Нет…

— Это хорошо! — убежденно сказал Нил. Лейтенант посмотрел с удивлением. Глаза у него были большие, зеленые, а брови — густые, белые и изогнутые.

— Чего ж хорошего?

— Если не летаете — значит, не разобьетесь. Теперь Нилу совсем не хотелось, чтобы лейтенант разбился, даже через много лет. И Светка тоже зря ногу сломала…

— Федоровский! — кликнула строгая медсестра, и лейтенант помчался на ее зов. Вернулся он нескоро.

— На рентген повезли. Сказали, до завтра забить нельзя. Будем ждать. В часть надо бы позвонить….

— Мама говорила — туда рейсовый автобус ходит… — несмело начал Нил.

— А справишься? Один-то?..


* * *

Автобус ехал по красивой неширокой дороге, мощенной булыжником. Дорога резко петляла, огибая горы и ущелья, то взмывала к самым вершинам, то уходила вниз. По склонам лепились чистенькие беленькие деревеньки, утопающие в зелени. Проехали и несколько городков с красивыми домами в два-три этажа, сложенными из ровного розово-коричневого камня. Кое-где Нил, усаженный на откидное кресло рядом с водителем, успевал разглядеть надписи, не очень понятные, и поэтому вызывающие любопытство. На одном домике было написано «Перукарня», на другом «Готель Траянда», на третьем «Взуття», на четвертом — «Геть кацапiв з Украiни!» Нилу очень хотелось спросить, что все эти надписи значат, но шофер крутил баранку с таким сосредоточенным видом, что отвлекать его было страшновато.

Часика через два лихой и немного тряской езды скатились с очередной горки и поехали по внезапно начавшемуся асфальту вдоль длиннющего бетонного забора. По зеленым воротам с красной звездой Нил догадался, что это и есть воинская часть, но автобус к воротам не свернул, а покатил дальше и остановился только на перекрестке около зеленой будки с полосатым шлагбаумом.

— Тебе сюда, хлопец, — сказал шофер, и двери с механическим стоном распахнулись.

Нил вышел, поправил рюкзачок. Из будки показался солдат в расстегнутой гимнастерке. «Младший сержант», — по полоскам на погонах определил Нил.

— Тебе чего? — зевнув, спросил младший сержант.

— Не чего, а кого, — строго поправил Нил, глядя на открытую загорелую шею постового. — Начальника полетов майора Баренцева.

— А-а. — Младший сержант машинально застегнул пуговицу. — Это, как войдешь, третье строение слева. Второй этаж, левая квартира…

В сгущающихся сумерках Нил прошел по асфальтовой дорожке и сквозь редкие деревья увидел одинаковые трехэтажные серые домики и на одном из них разобрал вывеску «Военторг». Ощущение иноземности кончилось.

У третьего дома слева он остановился. Двери раскрылись и навстречу ему вышла красивая полная женщина, черноволосая и белолицая.

— Никак Нил? — певучим, ниже, чем у мамы, голосом произнесла она. — А остальные где же?

— Света с трапа упала, ногу сломала, — бодро сообщил Нил. — Федоровский при ней остался, в больнице, а я своим ходом. А где… майор Баренцев?

Он хотел сказать «папа», но вовремя сообразил, что это прозвучит вовсе несолидно.

— У Романа Ниловича большой день сегодня, — ответила женщина. — Генерал из Москвы прилетел, приказ привез. Об очередном звании…

— Подполковника дали? — по-взрослому отреагировал Нил. Женщина усмехнулась.

— Вы в дом-то проходите. И чемоданчик давайте донесу, нетяжелый…

Нил не успел выхватить чемодан из ее крепких рук и только потрусил следом.

— Роман Нилович предупредил, что сегодня сыночек приезжает, — говорила женщина, плавно ступая по бетонной лестнице. — Сейчас помоетесь с дороги, поужинаем и ляжете отдыхать…

— Не, я папу дождусь, — пробубнил он, поднимаясь следом.

— Он поздно будет. Увидит, что вы не спите, и рассердится. Вы лучше утром с ним поздороваетесь, только не сразу. Он сначала сердитый будет.

Последние слова женщина произнесла так грустно, что Нилу стало жалко ее, он безропотно вошел за ней в небольшую прихожую, из которой вело несколько дверей.

— Вам сюда, — сказала она. — Я вас в кабинете Романа Ниловича устроила. Вы чемодан распакуйте, достаньте чистое, а я пока ванную налажу.

Ванная отличалась от той, что у них дома, только отсутствием титана — горячая вода попадала в кран прямо из трубы, все равно, что холодная. Нил слышал, что в новых домах теперь так делают, но сам видел впервые, это ему понравилось и он принялся с увлечением баловаться с кранами, фыркая то от слишком горячей, то от слишком холодной воды. Новизна впечатлений набрала, видимо, критическую массу и вытеснила обиду. Он не удержался от вопля восторга, когда вышел из ванной и увидел на кухне, в самом центре накрытого стола, громадный арбуз, поблескивающий спелой, темно-красной внутренностью. Красивая женщина с улыбкой отрезала здоровенный ломоть и положила перед ним, ни слова не сказав о том, что сначала надо бы отведать более серьезных блюд — и сразу же стала ближе и роднее.

— А вас как зовут? — спросил он с набитым ртом.

— Мария Станиславовна.

— А папе вы кто?

— Я?.. Да пожалуй что и экономка, — ответила она после некоторого раздумья.

— А экономка — это кто?

— Вроде домработницы, только главнее.

— А что вот это белое, в желе?

— Это заливной амур. Рыбка такая. Доешьте свой арбуз и отведайте. И салат из красненьких. — Красненькие? Это помидоры?

— Они. А потом горячее будет и чай с пирогами.

— А арбуза еще дадут?

— Обязательно. Если поместится.

Но уже и горячее — запеченные в сметане колбаски со смешным названием «купаты», — несмотря на всю вкусность, в живот залезало с большим трудом, так что пришлось отказаться и от чая, и от арбуза. Сразу потянуло в сон…

Проснулся он на расстеленном диванчике в отцовском кабинете — в одних трусиках, укутанный легким летним одеялом. За окнами было совсем-совсем темно, только из прихожей сквозь застекленную дверь лился электрический свет.

«Как же я оказался здесь? Хорошо бы, если сам пришел. А если заснул прямо за столом, и Мария Станиславовна принесла меня сюда на руках, как маленького, раздела и баиньки уложила? Неудобно… Хорошая она все-таки, Мария Станиславовна, папина экономичка. И на маму похожа, такая же большая и сильная…»

Низкий женский голос тихо и протяжно цел за стеной:


Гой да та на гори та жнецы жнуть.

Гой да та на гори та жнецы жнуть…


«И поет красиво…» — успел подумать Нил, и тут, совсем некрасиво и немузыкально, зато громко грянули мужские голоса:


А по-пид горою

Ге-эй, долиною

Казаки вдуть,

Казаки идуть…


«Это ж папа… Папа!» Но тут снова запела Мария Станиславовна, и Нил замер, прислушиваясь:


Гой да по-переду Сагайдачный

А по-заду Дорошенько

Ведуть вийско, вийско запорижско

Хорошенько…


«Какой странный язык, но все понятно. Только вот «запарижско»… Наверное, из-за Парижа. Забрались туда, за Наполеоном гоняясь, а теперь вот возвращаются».

Когда эти же слова подхватили, безбожно фальшивя, мужские голоса, Нил стряхнул с себя оцепенение, нащупал в темноте рубашку и штаны, оделся, и вышел из комнаты.

Голоса доносились с кухни. Нил зашел туда и тихонько встал у самых дверей. Его не заметили: Мария Станиславовна сидела к нему спиной, а двое мужчин — один толстый, лысый, с красным круглым лицом, а другой, наоборот, худой, чернокудрый, с лицом желтым и длинным, как лошадиная морда — самозабвенно орали, закатив глаза. До Нила не сразу дошло, что тот первый, толстый и красный — это его отец. Он подождал, пока допоют куплет, и тихим, дрожащим голосом сказал:

— Здравствуй, папа.

— О-о-о, сынуля! — загрохотал толстый и тяжко встал, едва не опрокинув стул. Огляделся тяжелым взглядом, сообразил, что к сыну никак не протиснуться, и снова сел. — А ну-ка, через под стол проюркни, шагом марш! Мариечка, еще прибор и стаканчик для дорогого гостя. Это же сынок ко мне приехал, знаешь?

— Догадалась уже, Роман Нилович, — без тени насмешки сказала Мария Станиславовна и встала подать прибор для Нила.

Тем временем сам Нил прополз под столом и взобрался уже на папино колено.

— Вот, Петр Николаевич, рекомендую, мой пузан, — сказал отец длиннолицему военному (проползая под столом Нил разглядел у того на брюках генеральский лампас) и обратился к сыну: — Ну что, чудо, много двоек-то в году нахватал?

Нил, чьи губы уже тянулись к багровой, складчатой щеке отца, замер. Пузан? Ведь писал же он отцу, что за год шесть килограммов согнал, и теперь единственный в классе подтягивается на турнике, забирается без ног по канату, на силомере выжимает больше любого третьеклассника, бегал за младшие классы в районной эстафете, прыгает через коня с кувырком, садится на продольный и поперечный шпагат. И про отметки тоже писал — что год закончил без троек, с твердой пятеркой по чтению (во второй четверти разрешили читать бегло, и тут уж Нил своего не упустил). Пять с плюсом по физкультуре, а по пению экзальтированная (мамино слово!) музычка прямо в табель вкатила шестерку. Даже по чистописанию Лариса Степановна четверку за год нарисовала, сказав при этом: «Вот видишь, Баренцев, можешь, когда захочешь». А большей похвалы от нее ни один мальчишка не слыхал!

— Ни одной… — чуть слышно пробормотал он.

— Слышишь, Петр Николаевич, ни одной! И по поведению небось пятерка? Нил кивнул.

— И не дерешься, стекол не бьешь, уроков не прогуливаешь, взрослым не грубишь, рогатку в кармане не носишь?

Нил помотал головой.

— Вот оно, бабское воспитание! — с неожиданной злостью сказал отец. — Прям не мужика растят, а барышню кисельную! Музыка трень-брень, пинанины всякие, парле-франсе, ах, будьте любезны, только после вас… А потом удивляемся, откуда в армии такой солдат пошел — либо чурки «моя твоя не понимай», либо такие вот маменькины сыночки… А ну, ешь давай!

Отец плюхнул перед ним глубокую тарелку, с горкой наполненную всевозможной снедью — салат, грибы, сыр, мясо, колбаса, заливной амур, соленый огурец, а сверху длинный шматок сала.

— Не хочу…

Нил еле сдерживал слезы. Бабское воспитание! А вертолет на резиновом ходу, который выставлялся во Дворце пионеров и получил диплом? Неужели отец вообще ничего не помнит?!

— А ты через не хочу! Разговорчики, понимаешь! Зажрались на тортиках, да на конфеточках, понимаешь! Мне в твои годы принесет мать с фермы требухи или простокваши горшок — уже праздник! Хлебушку простому радовались бывало. Верно, Петр Николаевич?

Длиннолицый генерал молча кивнул. Нил подцепил вилкой лоскут колбасы и положил в рот.

— Во-во, давай, понимаешь, наворачивай… Попей вот…

Он налил в стакан из длинной темной бутылки что-то густое, красное.

— Ой, не надо бы, Роман Нилович, — подала голос Мария Станиславовна.

Отец злобно посмотрел на нее, а генерал откашлялся и мягко, вкрадчиво произнес:

— А вот тут, милая и уважаемая Мария Станиславовна, позвольте вам возразить. Лучше в порядочной взрослой компании, за семейным, так сказать, столом, чем со всякой шпаной под забором… Вот, помнится, у бати моего… — Он выразительно посмотрел наверх. Отец немедленно сделал значительное лицо и посмотрел туда же, — на даче в зимнем саду бильярд стоял, так бывало весь наш генералитет соберется и давай катать. Первый приз — бутылка коньяку марочного, второй — бутылка «Столичной», третий — «маленькая», причем все полагалось выпивать, не сходя с места. Не выпил — не мужик! Я тоже участвовал, бывало, так наберусь, что прямо под стол и свалюсь, и меня прямо на руках в спальню относили. А ведь еще в школу не ходил, да-с… И что же — вырос, и оснований в чем-либо собой стыдиться не нахожу никаких. Никаких решительно!

Отец энергично закивал, а Нил тем временем глотнул из стакана, и ему понравилось. Сладенько, пахнет виноградным соком и немного щиплет на языке. Он залпом допил стакан и потянулся за вторым.

— Это по-нашему! — расхохотался отец. — Только закусывать не забывай.

Нилу стало тепло и весело. Обида вновь отступила, откуда-то прорезался аппетит, и он принялся поглощать пищу, причавкивая от удовольствия.

— Мы еще тут из тебя мужика сделаем! — провозгласил отец. — Домой приедешь — мама с тещей обалдеют! В смысле, с бабушкой… Бывай здоров!

Он налил всем чего-то прозрачного, чокнулся только с генералом, выпил до дна и крякнул. Нил попробовал, тут же закашлялся, выплюнул.

— Горькая горячая гадость!

— Ой, да это ж я тебе водки по ошибке плеснул. Ну извини старика, вот тебе, на, запей.

Он придвинул Нилов стакан себе, а Нилу налил вина в свой, пустой.

— Ну-с, за присутствующих здесь дам!

— Роман Нилыч, горячишься, дорогой, — скривив рот, проговорил генерал. — Мы еще предыдущий тост не допили, а ты уже новый гонишь. Да еще какой! За дам надлежит полную, стоя и до дна.

Он долил вина в стакан Марии Станиславовны и в свой, а отцу наплескал до краев водки. Потом легко встал, держа стакан на отлете. Следом за ним поспешно и неуклюже вскочил отец. Поднялся и Нил. Его слегка кружило, ноги держали не очень хорошо, и это было смешно.

— Вот теперь — пожалуйста. Итак, пьем здоровье присутствующих здесь прекрасных дам! Генерал лихо осушил стакан, ловким, кошачьим движением приблизился к Марии Станиславовне, взяв за пальцы чуть приподнял ее белую, полную руку, поднес к губам и поцеловал.

— Волшебница! — с чувством прошептал он.

Мария Станиславовна зарумянилась — то ли от смущения, то ли от удовольствия. Отец шумно хрустнув огурцом.

— А теперь предлагаю небольшой антракт, — провозгласил генерал, усаживаясь. — Желающие могут перекурить и оправиться.

Отец громко, натужно захохотал — чему, Нил так и не понял, — извлек серебряный портсигар, протянул генералу.

— Нет-нет, благодарю, дорогой, «Казбек» не курю, у меня свои…

Петр Николаевич принялся несколько картинно, как показалось Нилу, охлопывать себя по карманам, глядя при этом на Марию Станиславовну.

— Надо же, вот незадача… — бормотал он. — Не иначе как в номере оставил… Ну да, точно, на кровати… Представляете, Мария Станиславовна, оставил у себя в номере блок хороших сигарет… Я, разумеется, сходил бы, но там, знаете ли, товарищи офицеры, вопросы всякие, задержаться опасаюсь… А мне бы еще с Роман Нилычем парой слов перекинуться… по службе…

— Так вам принести, что ли? Давайте я схожу. Тут и недалеко совсем. Заодно проветрюсь. А вы пока поговорите… по службе.

— Да что вы, дорогая Мария Станиславовна, да зачем же, это так обременительно… Вот ключик. Прямо на кровати лежит, вы увидите. И заодно там в холодильничке шампанского бутылочка… «Новый Свет»… Вы уж прихватите.

— Уж прихвачу… Мария Станиславовна поднялась.

— Мож-жно я с вами… — заплетающимся языком произнес Нил, попробовал встать со стула, упал, глупо захихикал и, встав на четвереньки, вновь взобрался на стул.

— Молодому больше не наливаем, — с отеческой улыбкой проговорил генерал. — Так мы ждем, милая Мария Станиславовна. Ждем-с.

Когда стукнула входная дверь, генерал по-хозяйски раскрыл отцовский портсигар, достал папиросу, закурил, шумно потянулся. Отец смотрел на него молча и тупо.

— Такие дела, товарищ подполковник… — Генерал с наслаждением затянулся. — Ты наливай пока, наливай, отметим в сугубом, так сказать, кругу… Ух-х… Ты грибочком-то закуси, грибочком… Да-а, на заслуженное, так сказать, плечо спикировала звездочка, на заслуженное. Бог даст, не последняя… И я не просто так, абы что сказать — есть, понимаешь, в управлении такое мнение… Комдив-то ваш, батька, он, конечно, слов нет, офицер опытный, фронтовик, дело свое туго знает. Но ведь всему на свете срок положен, а у него и сердчишко пошаливает, и до пенсии полтора годочка всего. А участок тут, не мне тебе объяснять, ответственный, западная граница, и случись что — мы первые… Воздушный щит родины… Нам на такой участок нужен командир особенный. Молодой — но и опытный. Инициативный — но и ответственный. Много полетавший, повидавший, покомандовавший — но и чтобы хозяйство знал как свои пять пальцев…

Для наглядности генерал выставил вперед растопыренную ладонь с поджатым большим пальцем. Получилось четыре. Нил хихикнул, но никто на него внимания не обратил.

— И такой человек у нас есть. — Генерал сделал многозначительную паузу. — Но возникает с этим человеком одна загвоздочка…

Отец слушал, затаив дыхание. На лысине, красной, как арбуз, проступили капельки пота. Нил тоже навострил уши.

— Морально, скажем, бытового плана загвоздочка, — продолжал, не торопясь, генерал. — То, что данный товарищ, имея законную супругу, проживает с этой самой супругой не только раздельно, но и в разных городах — это, конечно, только данного товарища и его супруги личное дело. А вот то, что данный товарищ, будучи официально расписан с одной женщиной, фактически открыто проживает с другой женщиной, с которой не расписан, — это уже, как ни крути, с формальной точки зрения аморалка. А у нас в кадровых комиссиях, ох и формалисты же! Я, конечно, не кадровик и не политработник, и по служебной линии данный вопрос меня не касается нисколько, но коль скоро этот подполковник — мой друг еще с курсантской скамьи, то я считаю своим дружеским долгом предупредить и предостеречь…

— Так ведь и… что ж теперь?..

— Нет, по-мужски я тебя, Роман, конечно, понимаю, даже очень понимаю, но как старший офицер… Ты, Роман, поставь себя на мое место. Укажи я в отчете на это обстоятельство — тебе по шапке, и тогда уж не о дивизии думать, а о местечке на гражданке. Если не укажу, а оно потом всплывет на переаттестации — тогда уж по шапке мне, куда, мол, глядел, товарищ старший инспектор ВВС? Ну, я-то, положим, отверчусь как-нибудь, а тебя-то все равно пинком под задницу… Сейчас им только повод дай — слыхал небось, что Хрущ очередное сокращение готовит? За двенадцать месяцев на полтораста тысяч кадровых офицеров разнарядочка…

Отец дрожащей рукой прикурил папиросу от папиросы. Жилы, вздувшиеся на шее, казалось, вот-вот лопнут.

— Имеется у меня, правда, одна мыслишка, как напасть такую объехать на вороных. — Генерал прищурился, отчего лицо его стало похожим на старый, желтый, кривой огурец. — Но тут, брат, нужно полное твое согласие и чтобы без обид. Иди-ка сюда…

Он что-то зашептал отцу на ухо. На красном, нетрезвом лице подполковника Баренцева сначала отразилась интенсивная работа мысли, потом лицо это жутко, почти до черноты, побагровело. Баренцев уперся локтями в стол и стал судорожно, как выброшенная на берег рыба, заглатывать воздух.

— Это что же… что же получается… — несвязно бормотал он. — Петька, да мы же с тобой… а теперь оно вот как… тебе ж это все хихоньки, а у меня серьезно…

— Как знаешь. — Генерал встал, расправил плечи, немного повращал, разминая суставы. — Я пока на балкончике покурю, а ты подумай. — Он поглядел на часы. — На принятие решения имеешь семь минут.

Нил сидел не шелохнувшись. Он почти ничего из слов генерала не понял, но почувствовал повисшее в воздухе тяжкое напряжение, и меньше всего ему хотелось, чтобы на него сейчас обратили внимание.

Но отцу было не до него. Он сидел, обхватив голову руками, потом вдруг встрепенулся и пробормотал:

— А гори все синим пламенем! Хлебнул водки прямо из горлышка, резко встал и с шумом выдвинул ящик буфета. Оттуда он достал черную матерчатую сумку и принялся шуровать по полкам, закидывая в сумку то бутылку, то банку с болгарскими перцами, то пачку печенья, потом извлек кастрюлю с крышкой и смел в нее оставшиеся на столе салаты, накидав сверху ломтиков колбасы и сала. Потом остановился, блуждая по кухне безумным взглядом. Взгляд упал на съежившегося на стуле Нила.

— А, сынок, — глухо, безжизненно проговорил отец. — Пойдем, родной, погуляем… Нил послушно встал и пошел к двери.

— В гости пойдем, слышишь! — гудел за спиной отец. — В гости нас звали. Ждут очень…

Шли недолго — впереди отец, размахивая авоськой, что-то бормоча под нос, следом Нил. Улица освещалась мощными фонарями, так что, несмотря на южную ночную темень, идти было светло. Потом, правда, свернули в закоулок между домами, вышли на небольшой пустырь, за которым высвечивались контуры длинного одноэтажного строения. Отец широкими шагами пересек пустырь и постучал в освещенное окно. Окно раскрылось, из него высунулась растрепанная женская голова.

— Норка, принимай гостей! — гаркнул отец. Женщина замахала руками, потом прищурила глаза, вгляделась и взвизгнула:

— Ой, да никак вы, товарищ майор!

— Подполковник!

— Батюшки! С повышением вас! А я уж спать собралась…

— Одна? — Чего одна? — Ну, спать-то. Женщина хихикнула.

— Скажете тоже… Погодьте, сейчас открою. Отец взял Нила за плечо и повернул в ту сторону, где через минуту отворилась скрипучая дверь. На крыльцо вышла женщина в длинной ночной рубашке, поверх которой был накинут домашний стеганый халат, и показала рукой — проходите, мол. Они поднялись по шатким ступенькам и оказались в узком темном коридоре. Прямо напротив входа висел голубой деревенский умывальник с жестяной раковиной. Под ней стояло помятое ведро, рядом — большие резиновые сапоги. Сбоку с длинного гвоздя свисал толстый черный ватник. Тусклая лампочка выхватывала из мрака большие прорехи в штукатурке, в которых проглядывали кирпичи и черные провода. Дощатый пол скрипел и прогибался под ногами.

В комнате, куда они вошли вслед за хозяйкой, главенствующее место занимал диван — красный, широкий, с громадными валиками и подушками. Над диваном висел тканый коврик с изображением пруда и лебедей, на коврике пристроилась гитара с голубым бантиком на грифе. Перед диваном стоял накрытый коричневой скатертью стол и два непарных стула. Часть комнаты была отгорожена светлым шкафом. В углу красовалась круглая железная печка, покрашенная краской-серебрянкой.

Хозяйка кинулась было убирать постель, разостланную на диване, но отец остановил ее:

— И так сойдет.

Он стал доставать из сумки бутылки, пакеты, кастрюлю и ставить на стол, а хозяйка — посуду из шкафа. И только покончив с этим делом, она обернулась и увидела Нила, который тихо-тихо стоял на пороге и смотрел на происходящее, потирая сонные глаза.

— Ой, ма-альчик! — воскликнула она таким удивлением, будто впервые в жизни увидела живого мальчика. — Это ваш, товарищ май… подполковник?

— Мой, мой, — неприязненно ответил отец. — Таскаю вот за собой, как корова ботало… Ну что встал как столб? Если жрать не хочешь, марш спать!.. Слышь, Норка, изобрази ему там, за шкафчиком…

Нил еле-еле дотащился до брошенного на пол полосатого матраца и провалился в темноту…

Он плыл на корабле — на старинной галере, Стоял на высокой корме, высматривал зорким глазом, не мелькнет ли преследующее их неприятельское судно, не покажется ли на пустынных, низких берегах облако белой пыли — предвестник появления конницы, — ощущая, как ходуном ходит палуба под ногами, как скрипят уключины, как ритмично постанывают, налегая на весла, прикованные к банкам гребцы: «О хейя-хейя вот. О хейя-хейя все…»

Река течет мощно, гладко и спокойно. Она отдыхает. Вдали слышен резкий, назойливый крик павиана. Ему вторит другой крик, полный страдания и боли. Хрипло и отчаянно кричит женщина. «К берегу! — командует он. — Дикий павиан похитил женщину и терзает ее. Мы должны спасти бедняжку!» — «Но капитан, — слышит он голос, — а что если это хитрые уловки врага?» — «Противник за спиной у нас, а женщина кричит вон там, впереди. Даже самый быстрый отряд не сумел бы попасть туда, незамеченный нами». — «Но, капитан, у каждого из нас есть враги и пострашнее фараона». Женский крик повторяется, теперь он ближе и страшней…

Нил резко открыл глаза. Кричала Норка, но крик мгновенно смолк, перейдя в протяжный стон, и он услышал ритмичное сопение отца. Дощатый пол скрипел и качался. Наверное, бедная Норка в чем-нибудь провинилась, и отец, злой и пьяный, делает с ней что-то страшное. Нил хотел вылезти из своего закутка и заступиться за Норку, но побоялся, что отец сделает то же самое и с ним, и остался лежать, проклиная собственную трусость и бессилие.

Потом все стихло, только чиркнула спичка и хрипло дышал отец. Потом раздался мощный храп. Вскоре к этому храпу присоединился второй, потоньше и с присвистом. Потом первый храп прекратился, и голос отца произнес:

— Повернись-ка на бочок, лапушка, спать мешаешь.

В ответ послышался сонный смех. Значит, там, по ту сторону шкафа, все хорошо. Наверное, этот, ужас ему только приснился…

Он проснулся разбитый, с больной головой и отлежанными ребрами, в комнате было душно, накурено, несвежо. За шкафом возились, постукивали посудой об стол, шлепали ногами. Кряхтя, как старик, Нил выбрался из закутка и остановился, зажмурившись от пробивающегося в немытое окно солнечного света.

— Ну, проснулся, архаровец?

За столом сидел отец в одних трусах, правда, очень длинных. Перед ним стояла тарелка с хлебом и нарезанным луком, стакан и бутылка. Вид у отца был хмурый, помятый, неприветливый, под глазами набухли противные черные мешки. Норка лежала на диване и смотрела в потрескавшийся потолок.

Перехватив устремленный на нее взгляд Нила, отец нехорошо усмехнулся и сказал:

— Смотри-смотри, сынок. Привыкай. Теперь это твоя мамка будет.

Норка отреагировала идиотским овечьим смехом. Нил застыл, разинув рот, совсем ничего не понимая. Какая еще мамка, зачем, почему?.. Отец же заржал совсем уже неприлично, широко и некрасиво разевая рот.

— Иди-иди, — просипел он, устав гоготать. — Поцелуй мамочку!

Нил весь сжался, напружинился и бросился из комнаты прочь. Дверь сама рванулась ему навстречу. Он ударился лбом и отлетел назад, неловко шлепнувшись на бедро. А на пороге комнаты появилась Мария Станиславовна с большим чемоданом в руках. Она поставила чемодан на проходе, села на него и проговорила устало:

— Уезжаю я. К сестре в Чернигов. Попрощаться вот зашла. Ключи принесла…

Она подкинула на ладони связку ключей и неожиданно с силой запустила ею в отца. Он в последний момент подставил ладонь, и ключи, звякнув, упали в тарелку с луком. Отец побагровел и начал, опираясь руками в стол, медленно подниматься. Мария встала с чемодана и смело шагнула ему навстречу. Выражение ее лица было самым решительным.

— Ты… это… не балуй, — невразумительно пробормотал он и сел.

Мария Станиславовна остановилась.

— Не то мне, Роман Нилович, обидно, что вы давеча к парчушке этой… — она показала подбородком на заметно струхнувшую Норку, — приблудили. Мужики — они все кобели известные, чего уж тут… А вот что вы меня под генерала этого столичного подстелили, будто я половичок какой — этого я вам, не обессудьте, простить не могу, другую себе для дел таких подыщите… — Губы ее раздвинулись в невеселой улыбке. — Добро б хоть смог чего, начальничек-то ваш, хорош только сказки сказывать, котина холощеный…

Норка неожиданно зашлась дурным смехом, засучила ногами под одеялом. Отец, разъяренный, обрел наконец, на ком отыграться, развернулся к ней вместе со стулом и наотмашь ударил по лицу. Норка вскрикнула и с головой накрылась одеялом.

— И кто ж вы такой выходите после этого, Роман Нилович? — тихо, с нескрываемым презрением, спросила Мария Станиславовна.

И тут подал голос доселе незамеченный Нил.

— Козел в портупее! — звонко и бесстрашно выкрикнул он невесть где подслушанную характеристику.

Мария Станиславовна от смеха согнулась пополам. Норка под одеялом завизжала. Отец взревел и схватил со стола вилку.

— Убью, гаденыш!!!

Нил юркнул в щелку между чемоданом и дверным косяком и босой побежал по коридору. За его спиной что-то упало — грузно, с матерным ревом, — но он не обернулся. Выскочил, хлопнув дверью, на незнакомый в утреннем свете пустырь и рванул куда глаза глядят…

Всю следующую неделю он жил в офицерском общежитии, спал на раскладушке в комнате Федоровских, днем сидел у раскрытого окна возле Светиной кровати, читал ей книжки или просто разговаривал, а когда с работы приходил Артем и на руках выносил жену в сад, выходил с ними. Иногда играл с местными ребятишками. Те, наученные, видимо, родителями, обращались с ним бережно, как с фарфоровой куклой. Отца он за это время видел два раза — мельком. При встрече оба отворачивались.

«Вот бы кому разбиться!» — с ненавистью думал Нил…

Это случилось через четыре года, тогда из Забайкалья пришла официальная телеграмма, извещавшая, что подполковник авиации Баренцев Роман Нилович трагически погиб при исполнении служебных обязанностей. Мать была на гастролях в Венгрии, так что на похороны и разбираться с имуществом покойного вылетела бабушка. Вернувшись, она рассказывала странные вещи — будто бы, по словам очевидцев, самолет, на котором он отправился в свой последний полет, ни с того ни с сего пошел на снижение и снижался до самого соприкосновения с землей, после чего немедленно взорвался. Никаких видимых неисправностей комиссия, работавшая на месте катастрофы, по останкам машины не установила. В полку поговаривали, что в тот день подполковник был мрачен и сосредоточен.

Из небогатого оставшегося имущества бабушка взяла только фотографию мамы, которую обнаружила на его столе. Оформлять пенсию на Нила она не стала…

XV (Ленинград, 1982)

— И вы до сих пор возлагаете на себя часть вины за смерть отца?

— Вины?! Знаете, когда ваша путеводная звезда при ближайшем рассмотрении оказывается перегретым примусом, который брызжет вам в физиономию раскаленным вонючим керосином, возникающее чувство трудно назвать чувством вины… Теперь я даже рад, что развенчание кумира произошло в такой грубой, водевильной форме. А то вырастил бы из себя гориллу по образу и подобию…

— Сама горячность, с которой вы это говорите, Нил Романович, свидетельствует, что в глубине души ваша оценка не столь однозначна.

— Может быть… Мое нынешнее «я» тоже, знаете ли, дает мало оснований для ликования…

— Вернулась ваша матушка, Нил Романович. Я встречался с ней. Просила передать вам свое сочувствие, и все такое…

— И все такое… — насмешливым эхом отозвался Нил.

— Очень порывалась навестить вас, но я рекомендовал пока воздержаться…

— Она не настаивала, — утвердительным тоном произнес Нил.

— Не настаивала, — подтвердил Евгений Николаевич. — Но передала вам этот сувенир, который, надеюсь, немного развлечет вас.

Он протянул Нилу прозрачную коробочку, в которой находилось нечто, уложенное в черный шелковый мешочек.

— Трубка, — сказал Нил, развязав розовые тесемки. — Настоящая тосканская трубка…

— И к ней баночка «Брукфильда».

— Вы позволите?..

Нил откупорил жестяную баночку, похожую на те, в которых продают монпансье, и принялся набивать трубку.

— Запах умопомрачительный, — заметил профессор. — Похоже, вы и в этом знаете толк.

— Знал… Странно… У нас ведь все началось с трубки… Он очень любил трубку…

— Отец? — озадаченно спросил Евгений Николаевич.

— Отец? Какой отец? При чем тут отец?..

— А, я, кажется, понимаю, о ком вы… Следователь говорил мне, что среди вещей… ну тех, в вагоне… нашли курительную трубку.

— Это его…

XVI (Ленинград, 1973)

Стенд с объявлениями, выставленный в вестибюле, осаждала плотная толпа, и он решил не толкаться, переждать немного. Вышел в факультетский дворик, заложил в рот сигарету, окинул окрестности ленивым взглядом — и замер, остолбенев…

Она несла себя гордо, легко, почти не касаясь земли. Она была вся движение, полет. Ее замшевый пиджачок был распахнут, ветер играл ее клетчатым шейным платком, медными кудрями, плиссированным подолом клетчатой, в тон платку, юбочки. «Остановись, посмотри!» — неслышно, с сердечным замиранием, взмолился он.

Она остановилась. Посмотрела. Подошла. У него непроизвольно раскрылся рот.

— Что ли нравлюсь? — с веселой улыбкой спросила она.

От ее голоса закружилась голова.

— Очень, — выдохнул он.

— Ты тоже ничего.

Он посмотрел на нее недоверчиво и чуть обиженно. Закончив девятый класс колобком, в десятый он пришел Аполлоном — крепко и в нужном направлении ударил запоздалый гормональный сдвиг, — но одноклассники воспринимали его инерционно, да и сам он никак не мог обвыкнуться в своем новом, стройно-долговязом естестве, глядя на себя и на мир глазами толстого мальчика, привычного отнюдь не к комплиментам.

— С пяти шагов на иностранца похож, — продолжила девушка.

— А с трех? — Он наконец подхватил ее шутливый тон.

— Нет, слава Богу. Не люблю иностранцев, в смысле — буржуев. Картонные они какие-то, как ненастоящие. Огоньку не найдется?

— Да-да, пожалуйста…

Он торопливо вынул из кармана плоскую зажигалку, оставленную в их некурящем доме кем-то из гостей и недавно им утилизированную.

— И фитиль у тебя классный, — подхватила рыжая девушка. — «Мальборо» хочешь?

— Ага…

Он затянулся предложенной сигаретой, слегка закашлялся.

— Тебе трубка пойдет, — сказала девушка. — Будешь такой Сергей Есенин. Или молодой Хемингуэй… Студент или абитура?

— Я?.. Поступаю.

— Я тоже. Ты на какое отделение?

— Не решил еще. — Почему-то ему не хотелось говорить этой сногсшибательной девчонке, что поступает он вообще не на филологический, а на социальную психологию, а сюда завернул только затем, чтобы узнать, когда и где консультация по сочинению. — А ты? — Я на английское.

— Там же конкурс сумасшедший! Или ты с медалью?

— Я похожа на медалистку? По ее лукавой усмешке он понял, как она относится к этой части человечества. Не относится.

— А не боишься?

— Я ничего не боюсь, — сказала девушка, и ее тон показывал, что она не врет. — Ладно, викинг, до встречи на экзаменах. Удачи тебе.

Она ловко пульнула окурком в урну, стоящую метрах в семи, и, естественно, попала.

— И тебе удачи… — проговорил он ей вслед, тут же почувствовав, что ей это пожелание, в общем-то, совсем не нужно, что вся удача и так всегда при ней.

Он, как завороженный, смотрел ей в спину, пока она не скрылась в подворотне, потом вздохнул и пошел в противоположную сторону, на факультет.

У доски объявлений народу было поменьше, он протиснулся вперед, списал место и время консультации, а потом задержался у большого листа с данными о прошлогоднем конкурсе и баллам. Английское отделение — 13, 8 человек на место, проходной балл — 20. Четыре пятерки. Нереально. Взгляд его скользнул вниз, не задерживаясь на нежеланных румынских, финно-угорских, болгарских…. Спецотделение (преподавание русского языка как иностранного) — 2, 7 человек на место, проходной балл — 16, 5. Собеседование сегодня в аудитории 97…

Собственно, что такое социальная психология по сравнению с возможностью учиться рядом с такими девчонками?..

<Почтенный автор убедительно описал его переживания при нашем знакомстве. A мои? У меня ведь тоже ноги подкосились, голова закружилась так, что испугалась — сейчас упаду. И сразу же мысль, отчего бы не упасть, если только в его объятья. Не забывайте, что мне тоже было семнадцать лет… (Прим. Т. Захаржевской.)>

XVII (Ленинград, 1973)

После успешного собеседования окрыленный Нил помчался в табачную лавку и приобрел себе за рубль двадцать нечто, внешне напоминающее трубку, и у него еще хватило на пачку загадочного вещества «Нептун. Тютюн за лулу», — продавщица сказала ему, что это болгарский трубочный табак. На следующий день он приперся на консультацию при трубке, в перерыве достал ее, зажег с четвертой попытки, неглубоко затянулся, скрывая слезы, набегающие на глаза от едкого соснового дыма, напрочь заглушающего дым табачный, поглядывая по сторонам покрасневшим взглядом — не покажется ли она. Но она не показалась, зато подошел невероятно плечистый молодой человек, чернокудрый и усатый, ростом выше среднего, хотя пониже самого Нила, в двубортном пиджаке модного фасона «милитэр». Молодой человек некоторое время приглядывался к нему, а потом посоветовал, выпуская при этом ароматные колечки из собственной трубки:

— Вы, батенька, это полено на дрова пустили бы, что ли… А если так уж тянет трубочкой побаловаться, то не лучше бы настоящей обзавестись?

— И рад бы, сударь мой, да где ее взять, настоящую-то? — подстраиваясь под манерно-ироническую речь симпатичного незнакомца, проговорил Нил.

— А в Москве, батенька, в одноименной гостинице. Там «явовские»-то трубочки по пять целковых всего. Говнецо, конечно, трубочки, не чета моим английским, но все же трубочки, а не ваша бутафория… Кстати, попробовать не угодно ли?

Молодой человек достал из портфеля продолговатый кожаный мешочек, а из него — темную прямую трубку, точное подобие той, которую курил сам. Трубка была уже набита, и, как понял Нил по одуряюще сладкому запаху, набита чем-то круто фирменным.

— Какой табак! — восхищенно сказал он.

— «Клан», сударь мой, — ласково щурясь, проговорил усатый. — «Клан» домашней выделки. Хотите, научу? Берется стограммовая пачка табака «Золотое руно» по два двадцать и высыпается в большую банку. Туда же добавляются две пачки «Трубки мира» по девяносто коп. Смесь тщательно перемешивается взбалтыванием, после чего в банку наливается столовая ложка ликера «Южный» и столовая ложка хорошего коньяку. За неимением французского подойдет «Двин» или «Праздничный». Сверху кладем свежесрезанную яблочную кожурку, лучше зеленую, и герметично закрываем крышкой. Дней через десять смесь вызревает окончательно. Готовый продукт можно отличить от классического голландского «Клана» только по консистенции и последующему обилию дегтя. Некоторые ингредиенты, конечно, специфичны, но один раз разориться стоит, уверяю вас…

Незнакомец терпеливо объяснил Нилу, как правильно прикуривать и раскуривать трубку, и со снисходительной улыбкой смотрел на его первые, неумелые затяжки. Затем пояснил, что курение трубки требует некоторого навыка, и заявил, что, пожалуй, согласился бы уступить Нилу одну из своих трубочек за символическую цену в пятьдесят рублей.

— Пятьдесят! — изумленно выдохнул Нил.

— В табачной лавке на Бейкер-стрит самый дешевый «Данхил» стоит двести-триста фунтов стерлингов, — мягко заметил молодой человек. — Признаюсь, мне эта пара досталась уже подержанной, зато великолепно обкуренной, что только увеличивает ценность хорошей трубки. Я же передаю ее вам в еще более ценном состоянии — исключительно из уважения к собрату по благородному увлечению… Может, вы сомневаетесь, что это «Данхил»?

— Ну что вы… — начал оправдываться Нил, но собеседник не желал слушать его оправданий:

— Вот смотрите, здесь клеймо, товарный знак, подтверждающий подлинность.

Он ткнул пальцем в желтое металлическое кольцо на разъеме. Нил посмотрел туда и действительно увидел чуть затертое клеймо «DANHIL».

— Убедились? Ну что, берете?

Нил замялся. С одной стороны, такая колоссальная сумма, которой у него попросту нет и не было никогда. С другой стороны… Он живо представил себе, как через какую-нибудь пару недель, уже студентом (собственная небезмозглость, плюс труды репетиторов, плюс невероятно благожелательное отношение, проявленное к нему во время вчерашнего собеседования, самим Александром Федоровичем, говорят, самым главным на спецотделении, плюс звоночек из дирекции театра в ректорат — все это не оставляло у него сомнений в благоприятном исходе) выйдет на площадку перед большим коридором и гордо продемонстрирует всяким там «беломорщикам» и «столичницам» свою великолепную трубку в деле. «Явовская?» — обязательно спросит кто-нибудь, мнящий себя знатоком. «Не совсем, — снисходительно-небрежно ответит Нил. — «Данхил». Вот, извольте убедиться, клеймо…»

А во-вторых, сделав покупку, он сохранит доброе расположение этого симпатичнейшего парня. Возможно, даже подружится…

— Я сейчас не при деньгах… — глядя на собеседника жалкими глазами, начал он.

— Это не беда, — с мужественной улыбкой ответил тот. — Я готов подождать до послезавтра. В десять ноль-ноль у нас консультация по истории. Там и встретимся. Я принесу трубку, а вы — деньги. Договорились?

— Договорились, — пролепетал Нил.

— Замечательно. — Взрослый молодой человек протянул руку. — Васютинский. Виктор Васютинский. Будущий юрист.

— Нил Баренцев, будущий филолог, — доложил Нил и заметил, что в глазах собеседника промелькнул какой-то дополнительный интерес.

Рукопожатие Васютинского было крепким, мужским. После такого рукопожатия нарушить договоренность мог бы, наверное, только самый последний подлец…

Домой он возвращался пешком и все думал, как бы раздобыть денег по-быстрому. И, кажется, придумал. Попробовать, во всяком случае, можно…

Бабушки дома не было, и это вполне отвечало его планам. Не снимая ботинок, он быстро прошел в самую дальнюю комнату. У окна, в кресле, развернутом в глубь комнаты, неподвижно сидела укутанная пледом бабуленька и остановившимися тусклыми глазами смотрела на него.

— Привет, мумия, — бросил он, направляясь к книжному стеллажу.

У него и в мыслях не было обидеть старуху, она давно уже ни черта не слышит, и как ни назови, ей все едино.

Постояв немного у полок, он пробормотал: «Нет, так не пойдет!», подошел к бабуленьке и развернул кресло к стене. Лучше пусть не видит.

В их семействе читателем был он один. Эта страсть, ослабшая было в год между отъездом отца на Украину и его собственным роковым путешествием, по возвращении вспыхнула с новой силой и более не ослабевала. Ни моделизм, ни спорт ей более не мешали — Нил забросил их и скоро вновь стал толстым, бледным, апатичным и болезненным, каковым и оставался все школьные годы, кроме последнего, когда вдруг со страшной силой прорезались новые интересы — рок-музыка, танцы, курево, и немного — девочки, карты, вино… Но читать он любил по-прежнему. Он единолично пользовался неплохой домашней библиотекой, собранной за многие десятилетия и постоянно пополняемой за счет подписных изданий и разных книжных дефицитов, с доставанием которых у матери — не последнего человека в отечественной культуре — проблем не возникало.

Мать не читала ничего, кроме партитур и хвалебных статей о самой себе. Бабушку изредка можно было видеть с одним и тем же толстым томом зануднейших музыкально-театральных мемуаров. Про бабуленьку нечего было и говорить.

Однако именно в комнате у старушек хранилась самая загадочная часть семейной библиотеки — несколько десятков древних, никогда не раскрываемых книжек, по большей части на немецком языке. Немецкие книги были почти все напечатаны готическим шрифтом, так что названия и содержание их было Нилу неведомо, за исключением одной, самой толстой и богато иллюстрированной в цвете. История военного костюма германских княжеств семнадцатого-девятнадцатого веков. Когда он был маленький, он даже не знал, что в их доме есть такая интересная книга, обнаружил ее только классе в седьмом, снимал иногда, рассматривал, показывал приятелям. Потом надоело, и этот фолиант вернулся сюда, в компанию земляков. Некоторые книги были на русском, с ятями, ерами, фетами, и десятеричными, толстые и патологически скучные. Их-то Нил и перебирал задумчиво, вдыхая многолетнюю пыль. Наконец отобрал одну — большую, в красном кожаном переплете с золотыми буквами: «ЭДУАРДЪ ГАРТМАНЪ. ФИЛОСОФЫ БЕЗСОЗНАТЕЛЬНАГО» — перелистал. Страницы разрезаны только до шестнадцатой. Спустил на пол, начал попросторней расставлять соседние, чтобы не так зияло отсутствие, потом подумал и на всякий случай присовокупил к отобранной еще одну — небольшую, невзрачную, серенькую, с большими, бледно пропечатанными немецкими буковками на толстых желтых страницах.

Нил поставил на место последний фолиант, подравнял ряд, отошел, поглядел — вроде, все в точности, как было. Сунул обе книги под мышку, понес к дверям… И обжегся об отраженный в зеркале взгляд бабуленьки, в котором блеснули ему несказанная боль, недоумение, обида. Вот черт, развернул старуху к стене, а ведь не сообразил, что во всю ту стену — зеркало, и она все видела…

Уже на лестнице он столкнулся с бабушкой, тяжело поднимавшейся по ступенькам.

— Привет, ба!

Она только кивнула и обозначила улыбку. Говорить было трудно.

— Ну, я побежал…

— Куда? — чуть слышно прошелестела бабушка.

— Лекция…

Он показал на портфель, как бы в подтверждение. Бабушка еще раз кивнула.

В букинистическом на Литейном бородатый и очкастый продавец подтолкнул красную книгу обратно к Нилу, даже не заглянув в нее.

— Идеалистов не берем, — отрезал он. — Следующий!

— Погодите, у меня еще есть, посмотрите, пожалуйста… — в полном отчаянии взмолился Нил.

Продавец брезгливо раскрыл серенькую книжонку, протянутую Нилом, взглянул на титульный лист, перевернул страницу, вторую…

— Сейчас, я сейчас, извините… — проговорил он изменившимся голосом.

Вырулил из-за прилавка, пронесся мимо кассы, расталкивая народ, и исчез вместе с Ниловой книжкой за дверью с надписью «Посторонним вход воспрещен». Вышел он оттуда вдвоем с другим дядькой, лысым и плотным, одетым в черный рабочий халат.

— Эй вы! — рявкнул лысый, показывая на Нила волосатым пальцем. — Подойдите-ка сюда!

«Бежать!» — вспыхнуло в мозгу, но ноги сами понесли его к пугающей двери, перетащили через порог Он очутился в тесном, обшарпанном помещении до потолка заставленном книгами.

— Паспорт! — пролаял человек в халате, и Нил покорно протянул ему свою не успевшую затрепаться книжицу в коричневом чехле.

Сердце совсем ушло в пятки. Вот сейчас лысый дядька посмотрит адрес, позвонит в справочное, установит по адресу номер телефона и сообщит бабушке, что ее внучок разворовывает семейную библиотеку.

— Больше каталоговой цены не поставлю, — сердито пробурчал человек в халате. — Здесь вам не частная лавочка!

Нил обреченно кивнул.

— В кассу! — рявкнул лысый, протягивая ему паспорт и еще какую-то торопливо и неразборчиво заполненную бумажку. Нил поспешно отвернулся, запихивая паспорт в сумку. — Если есть еще эльзевиры — приносите!

Нил удивленно посмотрел на лысого. Тот вдруг вжал голову в плечи, бочком протиснулся к нему и совсем другим голосом, тихим и вкрадчивым, произнес:

— Гартмана покажите… У меня жена, знаете ли… интересуется… — Он с минуту разглядывал красную книгу, потом сдавленно прошептал: — Сто рублей.

— Сколько? — спросил Нил, не веря своим ушам.

— Ах, тише, тише, — зашипел лысый, делая страшные глаза. — Ну, сто двадцать, но это крайняя цена…

И торопливо отслюнил двенадцать красненьких червонцев.

— Спрячьте, спрячьте… — торопливо прошептал он и неожиданно громко крикнул: — А с эльзевиром в кассу! В кассу!

Нил, пожимая плечами, вернулся в зал, подошел к кассе и положил бумажку на блюдечко перед кассиршей.

— Вот… — Он вздохнул. Кассирша ему эту бумажку вернула.

— Сумма прописью, число и подпись! — отрезала она.

— Что?

— Здесь, здесь и здесь! — Она быстро поставила галочки в трех местах.

Нил отошел к подоконнику, достал из портфеля ручку, посмотрел в отмеченное галочкой место — и не поверил своим глазам. Ему причиталось триста шестьдесят рублей…

«Спокойно, спокойно! — внушал он себе, идя по Литейному. — Я взрослый, разумный человек, и никакое богатство не вскружит мне голову… Еще через квартал — сберкасса. Восемьдесят рублей я оставлю себе, а четыреста положу на книжку. Бабушка говорила, есть такой срочный вклад, по нему через год выдают три процента годовых. Это будет… это будет двенадцать рублей! Ни за что ни про что — целых двенадцать рублей!..»

Но он струхнул идти в сберкассу — а вдруг еще спросят, откуда у него такие деньги, заставят принести справку от родителей? Вместо этого он отправился в кафе-мороженое, лихо заказал двести граммов ассорти с двойным сиропом и сто пятьдесят граммов сладкого шампанского — не столько потому, что так уж хотелось вина, сколько из желания этим отважным жестом как-то компенсировать в собственных глазах трусость, проявленную у дверей сберкассы. Толстая буфетчица в кокошнике окинула Нила оценивающим взглядом, неодобрительно хмыкнула, но заказанное налила. От сладкого и шипучего вина немного закружилась голова, стало легко, и сегодняшний проступок показался Нилу совершенно пустячным. «Безсознательнаго» все равно никто не осилил и не осилит никогда, а вторая книжонка и вовсе такая серенькая, невзрачная, никому не нужная… Если подумать, то вообще чудо, что ее до сих пор не выкинули на помойку, не сдали в макулатуру. Зато теперь сослужила добрую службу. Теперь у него есть огромные деньги, которые надо как можно скорее спрятать как можно глубже в письменный стол. А завтра… завтра он станет владельцем роскошной трубочки фирмы «Данхил»…

Бабушка стояла на кухне и молча смотрела р окно. Нил подошел сзади и слегка приобнял ее.

— Ба, как у нас насчет покушать, а?

— Тише…

Она повернула к нему лицо. Он удивленно заморгал, впервые увидев слезы на этом морщинистом лице.

— Ты что, бабушка?

— Бабуленька умерла…

В придачу к трубке он получил от Васютинского кожаный мешочек для нее и за отдельную плату — набор ёршиков для чистки. Эту трубку он носил на каждую консультацию, на каждый экзамен. Обратил на себя внимание многих, но рыжая красавица, ради которой, собственно, все и затевалось, так ему и не встретилась. Может быть, передумала поступать или — что казалось совсем невероятным — завалила экзамены…

XVIII (Ленинград, 1982)

— Вот ведь как бывает, — задумчиво проговорил профессор. — Ведь эта мимолетная девушка, практически, сотворила из вас филолога и трубочника, предопределила, можно сказать, все последующие переплетения судеб, приведшие, в числе прочего, и к нынешнему нашему разговору, а, мы даже имени ее не знаем…

— Отчего же? — Нил улыбнулся. — Она, конечно, тоже поступила, и потом мы несколько лет встречались чуть не каждый день.

— Вот как? — ответно улыбнулся Евгений Николаевич.

— О да! Ее звали Таня Захаржевская… В руках профессора что-то громко хрустнуло, он с отвращением отбросил от себя переломанную пополам шариковую ручку.

— Сплошной брак производят! — сердито сказал он.

Нил смотрел на него молча и внимательно.

— Вот что, Нил Романович, — прежним благодушным тоном сказал профессор. — Давайте-ка мы закажем нашей любезной Тамаре Анатольевне по чашечке кофейку и поговорим, для разнообразия, о вашей нынешней работе. А то что мы все о прошлом, да о прошлом… Вы ведь, если не ошибаюсь, в Политехническом служите?

XIX (Москва, 1982)

— Впечатления?

— Непростой парнишка. Старается внушить себе и другим, что он гораздо слабее и уязвимее, чем есть на самом деле. Ложная самооценка на основе рационализации детских комплексов… Извините, вошел в образ… Он прекрасно помнит Татьяну Всеволодовну, отзывается о ней с глубоким уважением и считает, что она сыграла в его жизни очень большую роль.

— Вот как? — Вадим Ахметович Шеров подлил чаю себе и подполковнику Ковалеву, поднялся, с чашкой в руках подошел к окну, поглядел на вереницу огней в вечернем саду. — И что из этого следует?

— Уточним. Он мне верит и, похоже, ничего не утаивает. У нас есть еще три дня…

— У нас их нет. Я получил информацию, что его разрабатывают ваши коллеги. Чужие.

— В связи с нашим делом?

— Пока не могу сказать. Помешать им мы не можем, остается временно уступить инициативу, отойти в тень и пронаблюдать за их действиями. А там посмотрим… Во всяком случае, в Ленинград вам пока возвращаться не стоит…

XX (Ленинград, 1982)

Нил лежал поверх покрывала и разглядывал трещины на потолке. До ужина еще полчаса, а потом, глядишь, можно и на боковую. Если получится. Можно, конечно, попросить укольчик на ночь, но лучше не стоит. От бессонницы не умирают…

Он повернул голову на скрип открываемой двери и увидел Тамару Анатольевну и незнакомого врача в белом халате.

— Ну, как вы? — спросил, улыбаясь, врач.

— Ничего, спасибо. Скучновато, а так — ничего.

— Это хорошо, что ничего. Анализы у вас в норме. Выглядите молодцом. Не вижу оснований, не вижу… Давайте-ка завтра на выписку. — Но профессор сказал — еще три дня.

— Профессор? — переспросил врач. — Ах да, профессор… Профессор неожиданно уехал в командировку, просил передать, что по возращении будет консультировать вас амбулаторно. Так что сразу после завтрака прошу в канцелярию… Недельку еще дома на больничном посидите, отдохнете. Месячный курс тазепама, режим, питание — я все напишу… Не беспокойтесь, ничего страшного в бюллетень ваш не нарисуем. Посттравматический шок, а хотите — вегетативный невроз. Что хотите.

— Спасибо.

— Ну, отдыхайте…

Лежать сил не было. Он встал, набил трубку, распахнул окно в теплую светлую ночь…

Загрузка...