Воспоминания современников (сокращенный)

От составителя

Прошло десять лет с тех пор, как не стало Григория Горина – талантливейшего драматурга, прозаика, киносценариста, обогатившего русскую культуру второй половины XX века призведениями, которые останутся на слуху и в памяти и сегодняшнего, и будущих поколений его читателей и зрителей. Не случайно во многих воспоминаниях открытой вами книги его имя стоит в одном ряду с именами Чехова, Булгакова, Шварца.

У этого раздела книги могло быть и другое название, скажем – «Формула любви»: любви не только к Григорию Горину, но и его сердечной привязанности к своим друзьям и близким, формула нежной и трогательной любви удивительной семейной пары. Но Любовь Павловна Горина настояла на другом, более скромном и отрешенном от всяких эмоций названии. По ее же просьбе имена авторов воспоминаний расположены в наиболее демократичном – алфавитном порядке.

Некоторых друзей Горина уже нет с нами, они уже с ним, так что их строки дошли до него раньше, чем эта книга, посвященная семидесятилетию их друга, открывшего для всех нас когда-то главную для него формулу жизни – «Формулу любви».

Юрий Кушак

Александр Абдулов Приют для всех, кому было плохо

На фильмах, которые снимал Захаров, Гриша практически всегда был на съемочной площадке. Он вообще отличался невероятной работоспособностью. На «Мюнхгаузене» у нас даже сложилась традиция, когда мы вечером садились, обсуждали сцену, и, если возникала необходимость что-то поменять в сценарии, он делал все, что требовалось. То же самое и на спектакле – прямо на репетициях что-то дописывал. Это в нем действительно замечательное было качество. Потому что нередко встречаются самодуры, которые ни строчкой не поступятся. Гриша же все это понимал, чувствовал процесс изнутри и делал так, чтоб артисту было удобно и интересно. А в результате – интересно зрителю.

Атмосфера на съемках всех фильмов Марка Захарова складывалась соответствующая: с одной стороны, сумасшедшая работа, с другой – мы успевали и отдыхать, и какие-то шутки придумывали. Помню, как однажды в перерыве съемок «Мюнхгаузена» мы с Олегом Янковским стали петь «Вихри враждебные веют над нами», а все остальные, в том числе и Гриша, услышав это, начали бегать вокруг нас с криком «Хава Нагила». Причем тех, кто еще не включился в мизансцену, мы стали зазывать к себе: «Лена Коренева, иди к нам!» А она: «Да я тут тоже…» – и прыг в общий круг. Мы Чуриковой кричим: «Инна, иди ты!» Но и она в хоровод вскочила: «Да и я вроде тоже…» В конце к нам присоединился оператор Нахабцев, а все остальные носились вокруг нас с песней «Хава Нагила». Потрясающе веселая и задорная получилась импровизация.

А через много лет после этого я играл Менахема в горинской «Поминальной молитве» по знаменитому «Тевье-молочнику» Шолом-Алейхема. Началось все со «Скрипача на крыше», которого в «Ленкоме» хотел ставить грузинский режиссер. Мы с Евгением Павловичем Леоновым некоторое время репетировали свои роли, пока не поняли, что ничего из нашей затеи не получится. И тогда Захаров сказал Леонову: «Идите к Горину, Евгений Павлович, это единственный выход». Леонов пошел к Грише, и у них состоялся разговор, после чего Горин очень быстро написал пьесу. Потом она шла во многих театрах и странах. Я знаю, что Грише нравилось, как я сделал Менахема. Посмотрев «Поминальную молитву» в Израиле, он вернулся и сказал мне: «Ты, русский, сыграл еврея лучше, чем сами евреи».

Поразительную связь двух писателей, которым мы обязаны появлением этого выдающего драматургического произведения, я однажды увидел воочию. Мы тогда только выпустили «Поминальную молитву» и приехали в Америку, где нас повезли показать могилу Шолом-Алейхема. Мы приехали на кладбище, я достал видеокамеру, чтобы снять памятник, и заодно решил пройтись вокруг него панорамой. И вдруг увидел на следующей могиле фамилию Горин. Только Бернард Горин – критик, писатель, поэт. Я вернулся и рассказал об этом Грише. Он сам посмеялся и удивился такому совпадению. А совпадение, действительно потрясающее, в том, что два имени – Шолом-Алейхем и Горин – оказались рядом в таком месте. Может, оно и не случайно.

Надо сказать, что и Гриша, и Люба – оба удивительные люди, у них была редкая семья, в которой часто находили приют те, кто переживал трудные и тяжелые моменты. Они будто считали своим долгом им помогать. И я хорошо помню, как тоже оказался у Гориных, когда мне было очень плохо. Люба, как всегда, накрыла стол, мы сидели на кухне, немного выпивали, разговаривали допоздна. А потом Гриша сказал: «Ну, куда ты пойдешь, оставайся у нас ночевать». Я зашел в Гришин кабинет и вдруг увидел, что у него в книжном шкафу стоят две фотографии – Андрея Миронова (Андрея тогда уже не было) и моя. Меня это тронуло до глубины души, я просто чуть не заплакал. А Гриша сказал: «Ну, чего ты? Любимые мои стоят». Тогда еще Горины жили в своей старой квартире на Тверской, где мы отмечали выход на экраны «Мюнхгаузена», «Свифта», «Формулы любви».

Помимо остальных достоинств, Горин был очень добрым и щедрым человеком. И что в нашей среде действительно редкость – очень стыдливым. Он стеснялся того, что другие воспринимали как норму, ему казалось, что так неудобно, нельзя. Я никогда в жизни не забуду, как мы ездили с ним на АЗЛК забирать автомобили, которые нам выделили на театр. На заводе нас встретили, соответственно приняли и пригласили в баню попариться – у нас, мол, баня замечательная. А пока вы будете париться, мы соберем машины по специальному заказу. Гриша говорит: «Вы что? Какой заказ? Любую давайте». А я его толкаю: «Молчи».

И вот периодически в баню заходил человек и спрашивал: «Вам какого цвета машину?» Гриша отвечал: «Какая разница, любого цвета». А я ему говорил: «Выбирай цвет». Затем принесли образцы тканей: «Какую обивку желаете?» Он опять: «Да какую угодно». И снова его заставляю: «Выбирай». Все время, пока мы сидели в бане, он до конца не верил, что нам собирали автомобили. Это было и смешно, и трогательно. А на пятидесятилетие я сделал денежную купюру «Три Гриша» с горинским портретом и отлил медаль «Пятьдесят лет в искусстве» с его профилем. Гриша был так счастлив этой придумке, что, если бы ему в тот момент еще одну машину подарили, он бы, наверное, ей так не радовался. Потом он на персональной купюре давал автографы особым почитателям.

В последний год я мечтал, что мы вместе поработаем, просил его написать сценарий для «Бременских музыкантов», но он как раз сидел над «Шутом Балакиревым». А еще мы договорились, что следующим летом приедем на Валдай и будем вместе ходить на рыбалку… Но так и не успели.

Юрий Богомолов Поминальная молитва о Грише Горине

Эпиграфом к «Поминальной молитве» он взял слова из «Завещания» Шолом-Алейхема: «И пусть мое имя будет ими помянуто лучше со смехом, нежели вообще не помянуто».

А что может быть лучше смеха? Только слезы, выступившие сквозь смех… Когда поплыли финальные титры первой серии «Мюнхгаузена», мой сын, которому было тогда семь или восемь лет, горько расплакался – он думал, что барон и вправду застрелился.

Он все правильно понял: серия кончалась отречением героя от своего «я», что для человека с умом и талантом равнозначно самоубийству. И что, с точки зрения ребенка, казалось невероятным и просто невозможным.

Пришлось объяснить, что еще будет вторая серия и Мюнхгаузен вернется – надо только переждать «Время».

…Помню: когда не стало Гриши, помимо боли, горя, было ощущение, что случилось что-то невероятное в принципе. Хотя если говорить о принципе, то что может быть невероятного в смерти. Особенно сегодня, особенно в тот високосный двухтысячный год…

Мы были с Гришей соседями по Большому Гнездниковскому. Однажды я был у него дома. Однажды – он у меня. Изредка пересекались на тусовках. Чаще – на собачьей площадке, что под боком у нового здания МХАТа, где прогуливали – он своего спаниеля Патрика, я – лайку Мишу. Собаки обнюхивались, мы делились новостями и впечатлениями. Личное знакомство было пунктирным.

Мне довелось прочитать в рукописи «Свифта» – наверное, самое глубокое и горькое из того, что он написал. Потом при каждой встрече с Гришей надоедал ему вопросом: скоро ли премьера? Он отвечал рассказами о цензорском иезуитстве. Пара из них запомнилась.

Один касался новеллы о набожном констебле. Тот, вспоминая свои предыдущие жизни в веках, дошел до Иерусалима времен распятия Христа. Он вспомнил, что и тогда был охранником. Тогда он пальцем не пошевелил, чтобы помочь Ему. Высокое начальство морщилось: его не устраивало религиозное покаяние. Ему надобно было классовое покаяние. Вот если вместо Иисуса ввести в рассказ человека, который возглавил восстание рабов, – Спартака…

Другое цензорское пожелание было еще смешнее. Какой-то начальник узнал себя в констебле. Он дружески полуобнял Гришу и попросил представить, что должен чувствовать как зритель начальник современной Лефортовской тюрьмы. Он что – тоже должен испытывать комплекс вины перед заключенными?

Гриша начал как бы и оправдываться. Мол, то совсем другое время, другое государство, другая тюрьма по своему назначению… Мы-то живем при социализме, мы свободны, как никто и никогда. Нельзя, мол, сравнивать…

«А вот вы и покажите, – назидательно сказал от имени начальника Лефортовской тюрьмы человек, брошенный на искусство, – что то были другое время, другая тюрьма и что нельзя сравнивать наше время с тем временем».

…Гриша не «ввел», не «показал»… Он не мог не сравнивать.

Премьера «Свифта» задерживалась в основном по тактическим соображениям. В те дни документально хоронили очередного генсека, и было бы бестактно показывать картину, в которой художественно профанируют погребальную церемонию.

Гриша был спокоен. Он считал: надо переждать «Время».

Насколько помню, он не любил, когда его определяли по ведомству сатирика или юмориста. Было в этом некое ущемление, ограничение для него. Советская власть уважала порядок. В том числе и в таком вольном деле, как творчество. Одни мастера культуры должны славить строй, другие – выкорчевывать отдельные недостатки. Гоголям и Щедриным, стало быть, тоже оставлялась возможность себя проявить.

Горин ничего не выкорчевывал – он обдумывал и переобдумывал жизнь, проверял стереотипы и эталоны посредством иронического к ним отношения. Для этого часто переодевал известных исторических персонажей, ставил их в новые исторические обстоятельства – Мюнхгаузена, Свифта, Калиостро. Ирония ему нужна была не для того, чтобы скрасить жизнь, заслониться от нее; она была его рабочим инструментом, которым он вскрывал реальность.

Вообще-то он предпочитал, чтобы его называли писателем. В крайнем случае драматургом. Но был он на самом деле философом. То есть мудрецом.

Когда-то казалось, что горинские фантазии на известные темы и мотивы – это его эзопов язык, это способ шифровки его истинного отношения к современности. Такая светомаскировка. На деле все гораздо сложнее.

Он, пожалуй, как никто из наших современников, живо чувствовал пространство мировой культуры и был в нем своим человеком, потому, как никто, свободно в нем ориентировался. Классика была для него мифологической почвой. С сюжетами и биографиями известных авторов обращался так же, как драматурги Древней Греции с мифами о земных царях и олимпийских богах, – свободно, по своему усмотрению. У Тевье, еще одного близко знакомого Горина, под рукой было всегда Писание. Оно у него сидело в подкорке.

Таким же Писанием для Горина служила Культура. Тевье на каждый житейский случай приговаривал: «Не сказано ли в Писании…» И Гриша на всякую коллизию откликался притчей из того писания, коим служила ему Классика. Философы отважные люди – они рискуют шутить со смертью.

Человек на своем веку умирает не однажды, как не однажды рождается. Смерть предусмотрена правилами игры, которая называется «жизнь». Гриша это понимал. Об этом его пьеса «Дом, который построил Свифт», где его герой репетирует свой уход. Об этом его «Тот самый Мюнхгаузен». Об этом почти каждая его пьеса.

Одна из последних его вещей – «Трехрублевая опера». Режиссер Мэкхит (как бы его мог сыграть Андрей Миронов!) снимает один за другим дубль своего повешения. Но делает это с каким-то невероятным жизнерадостным азартом.

У него всегда в пьесах – хеппи-энд. Но это всегда – смертельный хеппи-энд. Как в цирке смертельный номер, который артист «выкидывает» во славу торжества жизни.

…Передо мной последняя книга Горина. В ней самое лучшее из того, что он написал. В ней он сам. За рамками ее то, что сохранили кино– и телеэкран.

Телевидение и Интернет, который, насколько я знаю, завлек автора молчаливого «Свифта» в свою паутину, сделали его публичным философом. Тут он стал более всего похож на своего, наверное, самого нежно любимого героя – мудреца Тевье. Тут он стал сам мифологическим персонажем. По праву своей легендарности он позволял себе противоречить. Как царь Соломон. Его Мюнхгаузен перед полетом на луну бросил в сердцах: «Господи, как надоело умирать», полагая, что умирать ему еще придется много раз.

Его Свифт на генеральной репетиции своих похорон объясняет актерам:

«– Вы склонитесь надо мной… Подойдет доктор, составит протокол… И все – после этого я исчезну… Совсем!..

– И не выйдете на аплодисменты?

– В этот раз нет».

…Судя по всему, автор и режиссер своей жизни Гриша Горин догадывался, что играет с огнем.

Еще Мюнхгаузен в ответ на известное соображение о том, что юмор продлевает жизнь, меланхолично заметил: «Тем, кто смеется, – продлевает. А тому, кто острит, – укорачивает».

И укоротил.

Но Гриша снова и снова выходит на аплодисменты со своими фильмами, спектаклями, телепередачами. И его имя поминают со смехом. И ничего лучше мы сегодня сделать в память о нем не можем.

Александр Галин Менестрель нового русского Средневековья

Когда прощание на ленкомовской сцене закончилось, его вынесли на руках через распахнутые двери театра. Толпа расступилась, и гроб поместили в длинный черный автомобиль. Понесли венки, охапки цветов, вышли заплаканные артисты, с лицами, знакомыми миллионам. Засуетились милиционеры и охрана, толпа отхлынула, давая катафалку дорогу. Машина развернулась и направилась к Пушкинской площади. Милиционеры быстро сняли ограждение, открыв дорогу в обе стороны заждавшимся водителям. И как-то быстро-быстро Малая Дмитровка заполнилась привычными машинами. В их будничном потоке, сразу и вдруг, потерялась та, что всего лишь минуту назад была центром всеобщего людского внимания. Но у светофора траурная машина затормозила – ей выпал красный свет, как будто кто-то решил задержать подольше этот автомобиль, чтобы те, кто осиротело остался стоять у театра, могли его подольше видеть. Это был нерегулируемый перекресток. И произошло чудо: зеленый больше не зажигался. Машины, плотным потоком подошедшие к перекрестку снизу, со Страстного бульвара, некоторое время терпеливо ждали, а потом стали нервно сигналить. В действиях водителей не было святотатства – они не знали, финал какой церемонии они застали. Но зеленого не было. Был по-прежнему красный. Красный горел, как предупреждение о какой-то опасности, о катастрофе. Водители сигналили все требовательнее, и так продолжалось долго. Звук многих клаксонов нарастал – но красный, не мигая, продолжал держать всех в неподвижности! Ревели и стонали машины! Это была симфония сопротивления! Симфония протеста!

Автором этого дорожного реквиема было не замыкание в светофоре, а какое-то чудо. Именно оно заставило людей, злясь и недоумевая, неотрывно давить на клаксоны, приветствуя одного из немногих великих наших весельчаков, кого только что оплакали и кого везли к месту его вечного покоя. Эти сирены были гимном, последним земным аккордом и началом славы.


Мы стали верить в чудеса, как когда-то, в далеком Средневековье, люди верили в них. Многострадальная потребность чуда сохранилась там, где у человека нет возможности самому позаботиться о своих близких и самом себе. Вера в чудо – удел бедных и бесправных. Ожидание чуда – в воздухе африканских хижин, среди фазенд больших латиноамериканских городов. В затерянных на краю земли безвестных селениях, на окраинах мегаполисов миллионы сердец учащенно бьются при одной только мысли об удаче. Обездоленные люди искренне верят в бога, потому что он может творить чудеса.

Как мы все ждали чуда в начале девяностых! Восторженные люди ожидали перемен и выходили тогда на улицы, защищая новую русскую историю и свободу. На нас благожелательно и благосклонно смотрел мир. Дряхлые и состоятельные демократии по-отечески советовали и поддерживали деньгами. Мы все ждали, что оно вот-вот придет, наше чудесное капиталистическое завтра. Казалось, что через год-два и мы рванем ввысь, в свободное гуманистическое будущее. Быстро забывались приметы тоталитаризма, дремотно-хмурые будни эпохи застоя. Стали все больше заметны молодые, живые лица. В этот короткий, как миг, исторический отрезок все были веселыми и наивными. В Москве везде шла горячечная стройка. В воздухе мерещилось русское экономическое чудо. Над столицей стоял известковый смог от возрождавшегося главного собора православия. По всей Руси звонили восстановленные колокольни. То тут, то там вспыхивали свежей позолотой отреставрированные храмы, и это прибавляло радости. Все вокруг было подчинено духовности, о материальном не думали вовсе. В какой-то беспечной эйфории, в бесконечном вселенском толковище о демократических и общечеловеческих ценностях лихо промелькнула приватизация. Не сразу заметные, как первые грибы, появились собственники. По старинке и они не торопились на свет божий, боялись еще тогда пролетарского гнева. Но уже обжигался кирпич на высокие глухие заборы и кипел в домнах чугун для решеток и ворот. Люди удивлялись другому. Вспомните первых российских юношей в пейсах, с торой в руках, шагавших в еврейские школы. Оранжевые толпы буддийских монахов гуляли по Москве, будто по горам Лаоса, и казалось, что именно в московских дворах и была их главная среда обитания. Но не успели мы опомниться от первых уроков демократии, как началась большая многолетняя кавказская война. Все, как заговоренные, смотрели на экраны телевизоров. Они стали окнами в неведомый доселе мир. Сцены казней и пыток, засад и нападений чередовались с «сольниками» эстрадных примадонн. Потом, осмелев, замелькали авантюрные герои передела собственности с золотыми цепями, в перстнях на татуированных пальцах. Помчались на джипах вассалы режима, в масках, в полевой форме цвета хаки! Прелестные девы, принимавшие американские и близкие к ним денежные знаки, как банкоматы, окружили Кремль и Красную площадь! Все смешалось! Благородные идальго и коварные злодеи политического олимпа. Так быстро, сменяя один карнавал за другим, прошло десять лет, и вот мы теперь, из двадцать первого века, с удивлением смотрим на последнюю декаду века двадцатого и начинаем постепенно прозревать и видеть в ней некие черты другой исторической эпохи – нового русского Средневековья.

Дети подтекста, мы не сразу поняли, что жизнь угрюмо упрощалась. Мы тогда не догадывались, что время, все убыстряясь, влекло нас не вперед, в двадцать первый век, а назад – в Средневековье! Были те, кто увидел это раньше других. Увидел и описал новое Средневековье, новое русское варварство!

Это сделал веселый менестрель русского театра, поэт и драматург Григорий Горин. Он не просто переложил известные тексты на язык современного человека и современного театра, он сделал это ярко и смешно. Он открыл нам нашу собственную Историю, одев ее в карнавальные костюмы далекой эпохи.

Внешне он не был похож на прорицателя и пророка. Он был вроде бы безобидный весельчак, который шутил и веселил почтенную публику, как и положено театральному люду. Он писал комедии, почти сказки. Он не выдвигал себя в пророки, не из боязни оказаться лжепророком, а скорее всего от избытка чувства юмора, которого хватало на то, чтобы не возводить виртуальный прижизненный памятник самому себе. (Занятие это увлекательно и прибыльно, что доказали многие наши современники.) Он решил, что не годится в пророки. Григорий Горин был частым гостем на телеэкране, стал даже телевизионной звездой. И на него оглядывались и узнавали. Но он не кликушествовал, а рассказывал анекдоты. Он, в прошлом врач, врачевал людей радостью. Он не поменял манеру речи, не закидывал голову и не закатывал глаза. Он остался тем, кем был, – комедиографом! Он не хотел превратиться в еще одного малоформатного мессию. Он любил и понимал человека, такого человека, каким был и сам, – веселого и легкого, не причиняющего зла ни миру, ни людям.

Он был мудр, как человек, знающий жизнь и людей. Он написал «Поминальную молитву» – пророческую по своей сути театральную притчу. Этот еврейский театральный эпос лишен монументальных героев и заключает в себе простую историю о том, как трудно прокормить семью и трудно выдать дочерей замуж, и еще о том, как трудно выживать, когда тебя выжигают. Сценическая молитва Горина была произнесена им в предощущении новых погромов. О том, как бессмысленна злоба, как зависть питает и подталкивает людей к злодеяниям, поставлен захаровский спектакль, и, светлой памяти, Леонов-Тевье появился на сцене тогда, когда страх пополз по темным московским улицам и шепотом стало передаваться из уст в уста забытое слово – «погром». Предложенная Гориным для театра история Тевье для многих открыла великого еврейского писателя Шолом-Алейхема. И в этом выборе темы было понимание эпохи, провидческое ощущение ее опасных, скрытых средневековых процессов.

Его речь, как бы в насмешку над серьезными, настоящими сказителями, лишенная шипящих, его удивленно-приподнятое над миром лицо – все делало невозможным причислить его к так называемой серьезной литературе. По какому разряду проходят у нас драматурги, которые собирают «битковые» залы, кто пишет так, что в залах звучит громовой хохот до слез? Довольные, разглаженные от морщин лица публики – все это у нас приметы дурной славы. Что мешало назвать его при жизни тем, кем он был, – мастером?! В его псевдониме была ухмылка и снисходительное пренебрежение к славе. Он был Горин. Он был прост и мягок, но это была благородная простота.

Он был счастливый автор. Рядом с ним был его верный толкователь, его театральный полководец и друг – Марк Захаров. Это была красивая театральная пара. В медальном, бледном лице Захарова, в его имени Марк есть что-то холодное, рыцарское. Лицо с гравюры Дюрера – заостренный нос, взгляд, опущенный к полу, и суровая, беспощадная ирония – все было кстати рядом с горинским веселым простодушием. Это, повторяю, идеальная театральная пара. Автор и режиссер.

Когда Марк Захаров, который вел панихиду, заканчивая ее, подошел к Любе, то он опустился перед вдовой на одно колено. Мне тогда показалось, что неожиданный жест этот, предельно театральный поклон, был почти мизансценой, неуместной в момент, когда провожают человека в последний путь. И пусть проводы проходили на сцене, которая привыкла к разным актерским проявлениям, – не только место определяло суть происходящего. Теперь я понимаю, что поцелуй рук, преклоненное колено, рыцарский жест Захарова – элемент игры был тогда, как воздух, остро необходим. Театральный человек, Захаров восставал против безжалостной и бессмысленной потери. В неожиданном уходе его друга была надменная насмешка «бытовой» нашей участи и истории над историей «театральной». Как будто некий недобрый управляющий решил посмеяться над ними и вдруг отнял у одного саму жизнь. «Управдом», видимо, хотел напомнить, что только ему дано управлять земными делами и устанавливать сроки человеческой «прописки». Захаров опустился на колено и склонил голову перед Любой – и в этом было возвышенное стремление остаться верным их театру, тому театру, которому они по-рыцарски служили. Театральный жест, мизансцена в момент жизненной кульминации, подтверждающей бытовую нашу обреченность на вымирание, означал многое! В нем провозглашалась история другая – История игры и поэзии, имя которой Театр! Подсознательная вера в предлагаемые обстоятельства «вечной игры» была сильнее рассудочного расчета. Марк по-рыцарски опустился на колено перед Любой еще и как друг, отдающий почести факту Гришиного выбора. Особый знак одобрения – жест рыцаря, отдающего почести женщине, которую выбрало сердце поэта.


В Интернете можно обнаружить следы уже прошедших событий. Это забытые всеми веб-страницы с текстами и фотографиями, которые не пожелтели от времени, но безнадежно состарились, потому что на них никто давно не смотрел. Они похожи на брошенные старые вещи в пустых и заброшенных домах, в которых гуляет ветер. Обрывки изуродованных файлов, подобно калекам и бездомным, безмолвно требуют помощи. Но они никому не нужны. Уродливые конструкции разрушенных сайтов, как будто оставшиеся после катастрофы, предсказывают наше мрачное будущее. Не технологическая, а гуманитарная беда угадывается в этих заброшенных электронных деревнях.

Как горько думать, что и Интернет, этот быстрый и смышленый младенец, это новое любимое дитя нашей цивилизации, когда подрастет и «заматереет», причинит людям гораздо больше вреда, чем пользы, подобно старшим своим братьям: пороху, металлу, колесу, ставшими в том числе и тупой пушкой, убивающей людей!

Горин был опутан прошлым, но он не был архивариусом. Он жил в сегодняшнем дне и, как и положено драматургу, писал ремарки и диалоги в «настоящем времени». Но мысленно он был уже далеко, в других сетях – всемирных. Компьютер стал для него не усовершенствованной пишущей машинкой, а иллюминатором межзвездного корабля, мчащегося в другую реальность. Он по-детски восторженно понял Интернет – не как очередную доску объявлений. Через экран на своем рабочем столе он видел своих будущих зрителей. Гриша удивлялся, как всякий гуманитарий, скорости передачи текста. Он был вдохновлен безграничностью новых возможностей для объединения людей! Как драматург, как человек театра, он чувствовал, какую огромную аудиторию, какой «битковый» зрительный зал может собрать эта электронная арена.

Между тем он успел заметить и опасность. Последователи Норберта Винера, создавая Всемирную сеть, провозглашали ее детскую открытость и прозрачность. Предполагали ли они, что эта почти наивно-коммунистическая общедоступность пользования плодами интеллектуальных усилий человечества будет так варварски понята?! Уже и сейчас, в самых первых шагах, угадывается порочность людей, пользующихся русским Интернетом. Наш азиатский, барачный Интернет – это разбитое, чужое, заморское зеркало – отражает, увы! не начало двадцать первого века, а все то же наше Средневековье, все те же горинские «Королевские игры»! Деньги и власть, клевета и порочная торговля женским телом – как мы умеем утилизировать и приземлять чудеса! Об этом тоже сказал Григорий Горин. Благодаря ему мы верим Мюнхгаузену больше, чем его унылым и практичным антиподам! Мы любим горинского героя и знаем, что он не врет!

Я пишу об Интернете, потому что в последнюю нашу встречу мы говорили с Гришей об этом. Он сказал, что у него появилась электронная почта, но никто еще про это не знает. Он хочет получить побыстрее письмо, но никто ему писем не шлет!

– Саня, напиши мне письмо!

В этом была некоторая нелепость – мы живем не так далеко друг от друга. Могли бы и поговорить по телефону. Я обещал и попросил его ответить. Я написал. Он прислал мне очень смешное послание.

И узнал я о его смерти в Интернете.

Мы с Галей были в Одессе. В этом горьком и прекрасном городе осталось так мало Тевье-молочников. А все его дочери давно уже выданы замуж и посылают родственникам продуктовые посылки и деньги издалека. Я искал какой-то веб-адрес в поисковой системе «Рамблер», и вдруг система выдала в колонке новостей, в разделе «культура», весть о Гришиной смерти. Это было сообщение в так называемом режиме реального времени, как выстрел, которому ты оказался свидетель. И ты видишь полет пули, и невозможно изменить этот полет. Несколько битов цифровой информации содержали весть, что ушел из мира один из редких, красивых людей, ушел поэт, которыми не богата наша суровая земля.

Но его тексты, на каких бы «носителях» они ни были в будущем напечатаны и воссозданы, никогда не потеряются, подобно ненужным сайтам и файлам. Он соединил в театре два времени, шагнув из Средневековья в будущее, создав драматургию, благодаря которой продолжают смеяться и плакать люди и пытаются понять время, в котором живут.

Валентин Гафт Умение любить людей

Я очень хорошо знал Любу Горину: она работала на «Мосфильме» и была редактором некоторых картин, в которых я снимался. У них был замечательный дом, хлебосольный, красивый, уютный, прекрасная атмосфера. Казалось, он даже светился по-особому. Для Гриши, видимо, эта атмосфера была крайне важна, вспоминаю его эпопею с их первым домом на Тверской, в котором, после того как в нем открыли ночной клуб, стало невозможно жить. Тогда он в одиночку пытался противостоять тем, кто начал захватывать центр Москвы. Мне так и помнится: Гриша с трубкой, тактичная, молчаливая Люба, которую он очень любил, симпатичнейший, обожаемый ими пес Патрик. У них всегда было хорошо, и не хотелось оттуда уходить.

Дважды я снимался в картинах по его сценариям: «О бедном гусаре замолвите слово» Эльдара Рязанова и детективе «Шерли Холмс» Алексея Симонова. Вторая картина снималась в Вильнюсе, и Гриша туда приезжал. Там было много совместных обедов и ужинов, прогулок, разных разговоров. Говорили о жизни, а в это понятие входили и женщины, и театр, и наши товарищи, артисты и режиссеры. О чем только мы не говорили. Стояла поздняя осень, кругом лежали красивые желтые листья. И я никогда не забуду, как мы шли к месту съемок, и я по дороге читал ему какие-то свои эпиграммы (тогда я еще этим занимался), и как он на них реагировал. Почему-то ему понравилась эта: «На небо взлетел писатель, звездный час его настал, легок, пуст, парит в халате, все, должно быть, рассказал».

Горина некоторые числили писателем-сатириком. Но я не могу с этим согласиться и отнести его к означенному цеху. Горин – это совершенно особое явление. Наши современные сатирики в большинстве своем мелки, они сорок восьмые или сотые доли от Зощенко, например. Но Зощенко был первым, и он писал о простых людях, за которыми мы узнавали и себя, и среду, в которой живем, и все то, что произошло после революции. В этих маленьких людях отражались метаморфозы строя и личности: возомнивший о себе гегемон, зависимая, раздавленная страхом интеллигенция. Там есть все: от смешного до трагифарсового. У нынешних же «мелких обломков» дальше пересказа того, что говорил милиционер или бухгалтер, дело не идет. Их не то что читать, даже слушать невозможно. Поэтому я и считаю, что Григорий Горин к ним никакого отношения не имеет. Разве можно сказать про Чехова – писатель-сатирик? Это было бы ужасно. Их юмор и ирония совершенно другой пробы и природы, если говорить о сути, о первооснове их творчества.

Даже когда отмечались юбилеи, дни рождения и Горин выходил на сцену с поздравлением, то в тот момент все забывали о том, кому оно предназначено, и слушали, что скажет Гриша, потому что произведение, с которым он выступал, получалось самоценным, и это всегда был его триумф.

На мой юбилей он написал замечательный рассказ «Гафт». Со стороны ведь очень трудно узнавать свое изображение. Сам себя ты видишь не так, тебе кажется, что ты другой. Но даже внутренне я понимаю, как он абсолютно точно и документально про меня написал. Нисколько не обидно и вместе с тем глубоко. Горин, мне кажется, был последним при нашем поколении человеком, именно из тех больших писателей, занимавшихся не устным словом, которым, например, неоспоримо прекрасно владеет Жванецкий, а языком, литературой, высоким классом словесности. Я не собираюсь их сравнивать, они абсолютно разные. Жванецкий гениален в своем, он чувствует то место, где «болит», точно находит его и говорит: «Вот тут!» А уж когда обнаружит, то ему достаточно пролететь и иголкой ткнуть, чтобы выразить это, нас уколоть, и мы будем хохотать, потому что о том, что разглядел в нас, он сказал раньше всех. Вот как ищейка, которая находит спрятанный наркотик там, где люди не могут ничего отыскать.

А Горин – он писатель. У Горина другая природа, он занимался повествованием. Это гораздо тоньше, изобретательнее, там больше вложено труда, разума, ощущения времени, сердца, мудрости. Его интересовало, какая была погода, какой был ветер, какие были глаза. Интересовало, откуда человек пришел и зачем, что он почувствовал, как у него екнуло сердце, как он дыхнул, как заплакал и из-за чего. Это проблема человека, которой занимался Чехов, другие наши великие писатели. Ею же занимался и Гриша, а больше этим пока никто, наверное, сейчас так не владеет.

Гриша всегда приходил на все мои премьеры. И когда я его видел, то думал: «Сейчас, наверное, какой-то комплимент сделает». Мне нравилось с ним беседовать, потому что он говорил не просто хорошее, а то, что меня вдохновляло. И я иначе, чем с другими, с ним разговаривал, по-другому был свободен. Его присутствие помогало мне быть интересным в разговоре, быть может, и для себя тоже. С ним было легко, я видел, какими глазами он смотрел. С другим человеком иногда закрываешься, а с Гришей – наоборот, потому что он умел замечательно слушать и заведомо к тебе хорошо относился.

Отсутствие Горина для меня невероятно ощутимо. Я все время вижу пустоту на его месте.

Теперь мы будем ее заполнять, насколько это возможно, собой – играя в его спектаклях, рассказывая и вспоминая о нем.

Марк Захаров Он один имел право советовать и критиковать

С Гориным, как драматургом с оформившимся дарованием, у меня связаны ощущения, по своей наивности и первозданности восходящие разве что к самым первым юношеским потрясениям. Когда я увидел на заборе афишу его первой самостоятельной пьесы «Забыть Герострата», я был сражен и подумал только: «Надо же, пьеса! Настоящая! И кто сочинил? Григорий!..» Возникший «поток сознания» по своей культуре чувств, глубине и литературной ценности был именно таким.

Впоследствии Григорий Горин подарил современному театру ряд прекрасных комедий, органично и своеобразно продолжив в моем субъективном представлении традиции Михаила Булгакова и Евгения Шварца. Может быть, стоит еще помянуть в качестве горинского предтечи Николая Эрдмана. И далее двинуться в глубь веков, выискивая других забавных и мудрых единомышленников. Уйти, мне думается, можно очень далеко и остановиться лишь в нерешительности перед Уильямом Шекспиром: тоже был настолько уверенным в себе драматургом, что сюжетам и фамилиям героев серьезного значения не придавал – пользовался готовыми мифами, пускал в строительство своего театра отдельные сюжетные блоки, сооруженные его предшественниками. Наш знаменитый французский современник Жан Ануй, не в обиду ему будет сказано, вслед за Шекспиром широко применял подобную технологию в создании собственного театра. Думается, Горин тоже имел полное право работать так, как ему хотелось.

Чаще всего, следуя практике Шекспира, Ануя или Шварца, он использовал известные людям сюжеты, полагая, что полезнее исследовать миф, уже существующий во Вселенной. В этом смысле он скорее философ, чем драматург. Шекспир без зазрения совести брал старинную британскую легенду о короле Лире и, учитывая многочисленные литературные разработки, сделанные до него примерно двенадцатью авторами, смело и вдохновенно писал свою собственную версию. По смелости Горин не уступает Шекспиру, а по всем другим параметрам лично мне он ближе и дороже. Общение с ним научило меня иронизировать над завихрениями собственной фантазии, хотя после нескольких сумасбродных мгновений он всегда требовал серьезного разговора.

Серьезно. Горин создал собственный «королевский театр». Его игры, с будоражащими зрительское сознание идеями и образами, затрагивая самую сердцевину наших сегодняшних комплексов, тревог и надежд, оставались по-королевски щедрыми, величественными и дорогими. Это касалось в том числе и постановочных расходов. И еще. Он зримо доказал, что можно сочинять суперсовременные пьесы, не помещая их действующих лиц в интерьер хрущевской пятиэтажки. Зимой 1974 года он видоизменил историю Московского театра имени Ленинского комсомола, ныне «Ленкома», создав своего «Тиля».

Горин действительно счастливым образом выдумал дерзкую и остроумную пьесу. Подобное сочинение было необходимо новому, молодому театру. И Тиль весело зашагал не только по дорогам Фландрии, но и по бесчисленным дорогам нашей страны, Польши, Болгарии, Чехословакии.

Горин – Человек Театра. Он знал его во всем загадочном многообразии, и, что сегодня крайне важно, его драматургическое мышление было неотделимо от режиссерского (!). Он мыслил не как драматург, но изначально как режиссер, понимая и зная театр изнутри. Как свидетель, могу констатировать: его замысел всегда формировался не печатными знаками, но общим режиссерским ощущением. Он замечательно предчувствовал и угадывал жанровые и стилистические нюансы будущего спектакля; он не хотел, не умел сочинять вне воображаемого сценографического пространства. Потом его собственная режиссерская концепция могла видоизменяться под воздействием подключившегося к работе режиссера-постановщика, но начинал он всегда сам, с изобразительного ряда, с эстетического запаха, формируя его на сверхчувственном уровне. В 1979 году в телевизионном объединении киностудии «Мосфильм» Иероним фон Мюнхгаузен с помощью актера Олега Янковского обрел новую телевизионную жизнь.

Телезрители в своем большинстве отнеслись к новому барону Мюнхгаузену с симпатией, правда, тот, настоящий, был постарше, а наш телевизионный – помоложе. Но в отношении Мюнхгаузена это закономерно. Со времени первого издания он просто помолодел. Наш герой задолго до Эйнштейна рассматривал пространство и время как категории относительные. В этом сказалась его прозорливость. Но мы с удивлением обнаружили в нем и другие достоинства. Григорий Горин доказал, что Мюнхгаузен – это великий генератор сумасшедших идей, творческая личность, работающая в экстремальных условиях. Веселые придумки Мюнхгаузена оказались серьезными сочинениями, а сам хвастливый болтун обернулся подлинным художником.

В «Том самом Мюнхгаузене» Горин вплотную приблизился к поразительному единению космогонических величин с игрой загадочного и безмерного человеческого подсознания. Здесь выдумка соседствует с прозрением. Здесь фантазия комедиографа обнаруживает тонкое понимание современной комедии. Его словесная вязь имеет склонность к звуковой вибрации. Комические фантазии Горина изначально расписаны по пяти линеечкам нотной тетради, где одна четвертушка смешнее другой. Драматург абсолютно музыкален, а это и есть для меня главное свойство драматургического Таланта. Все горинские реплики и ремарки, распадаясь на семь музыкальных нот, образуют бравурную ироническую симфонию.

Каждый день я по-разному формулирую то, что вышло из-под горинского пера. В зависимости от самочувствия, настроения, от того, как прошел день, какие мысли посетили меня и какие снова не посетили. Оказывается, это и есть самое радостное в нашем искусстве: творение художника дышит. Сегодня драматургия Григория Горина на темы Герострата, Тиля, Мюнхгаузена, Свифта, Кина, Шута Балакирева мне представляется многообразной, на редкость правдивой и причудливо-элегантной фантазией печального философа, умевшего обернуться коверным и отчаянно шутить по поводу самых разных премудростей мироздания – от закона падения тел до феномена взлета души.

Николай Караченцов О такой роли, как Тиль, можно было только мечтать

Моя актерская судьба в театре началась, по большому счету, с «Тиля», который стал переломным этапом не только лично для меня. Значимость этого спектакля и для «Ленкома», и вообще для театра переоценить трудно. «Тиль» был не просто неординарным и важным событием театральной жизни, он открыл в ней новую веху. И спасибо Господу Богу, Горину и Захарову, что я имел честь принимать участие в этой работе.

Наверное, создание «Тиля» было единственным и уникальным случаем в моей практике: во всяком случае, я больше такого не помню, чтобы пьеса сочинялась одновременно с работой над спектаклем. Гриша написал всего три картины, когда мы начали репетировать, и потом стал дописывать по ходу совместной работы. Приходил на репетиции, не переставая удивлять нас своей фантазией, придумывал следующие сцены. «Тиль» рождался на наших глазах, и это совершенно по-особому объединяло. Мы тогда очень часто и тепло общались, без конца что-то обсуждали. Премьеру отмечали несколько раз и в театре, и дома у Гриши, где всегда умели принять гостей. Разумеется, это еще и заслуга его жены Любы, очень своеобразной и интересной женщины, с которой они были замечательной парой.

Спектакль получился объемный, многоплановый, и нагрузка в нем была серьезная. Поначалу я каждый раз думал, как бы «доплыть» до финала, но потом уже распределился, и играть стало легче. Мне дорого каждое словечко, которое есть в тексте роли. Возможность сыграть в одном лице и хулигана, и шута, и национального героя, и философа, и Ромео – действительно редкий шанс. Это удивительный персонаж, роль, о которой можно только мечтать.

Зритель оценил спектакль по достоинству, принял его на ура. Реплики из «Тиля» стали летучими, ушли в народ, их повторяли в разговорах, цитировали в печати, что, конечно, свидетельствовало о нашей общей победе. Эта постановка шла у нас семнадцать лет, была долгожителем на сцене «Ленкома».

Горин всегда потрясающе чувствовал драматургическую конструкцию. Я уж не говорю о том, какой он провидец, насколько современен, как понимал сегодняшнюю жизнь и умел, преломив ее через призму истории, поговорить о нас самих, – так, наверное, в наше время он один только мог. Все это есть и в картине «Дом, который построил Свифт», снятой Марком Захаровым, где я тоже принимал участие. И опять же Гриша был на съемках, все время рядом, и, если ситуация требовала корректировок, он тут же вносил изменения.

Позже у нас возникла идея создать фильм по «Трехрублевой опере» Горина. Его хотел снимать режиссер Евгений Гинзбург. Гриша написал замечательный сценарий, который напечатал журнал «Театр», поместив на обложке номера нашу совместную фотографию: рядом со сценаристом, режиссером и артистом лежала шляпа, с намеком на то, что денег на съемку картины нет. Это как раз было время, когда финансирование кинематографа рухнуло. Но, к великому сожалению, средств так и не нашлось, и нам не удалось запуститься. Хотя очень жаль, можно было бы сделать интересное кино.

Что бы там ни происходило, я никогда не видел Гришу раздраженным, скандалящим, кричащим. С одной стороны, он философски относился к жизни, а с другой – видимо, многое таил в себе.

Помню, несколько лет назад на моем дне рождения Гриша читал текст, который меня просто поразил. Он так здорово и точно его написал! Я даже не предполагал, что он так хорошо меня чувствует и так правильно знает. Горин, как никто, умел сказать артисту доброе слово, которое он редко слышит впрямую. Причем не пустой дежурный комплимент, а существенные вещи.

Горин был, наверное, единственным человеком, которого Захаров слушал, для него его мнение много значило, он им дорожил. Любого крупного художника в основном окружают люди, которые опасаются ему возражать, говорить неприятное. Горин этого не боялся. Более того, он считал, что тем и ценна дружба – правом сказать все как есть. Я это наблюдал, и для меня это было впечатляющим уроком настоящих отношений.

Эльдар Рязанов Мой друг Гришастик

…Поначалу я познакомился с Гришастиком как все, то есть как читатель и зритель. В 1972 г. в «Литературке» опубликовали его рассказ «Остановите Потапова!». Это было социальное открытие. Верхогляд, папильон Потапов даже не понимал степени своего цинизма. Этот «совок» был одним из нас, в нем сконцентрировалась та самая ржавчина, которая постепенно разъела советскую империю. Тогда я запомнил имя и фамилию автора. Позже, в Ленинграде, я увидел комедию «Забыть Герострата!» того же сочинителя. Мне очень захотелось познакомиться с создателем этой оригинальной, парадоксальной комедии.

…Где и когда произошла наша первая встреча – не помню. В середине семидесятых встречались в компаниях у общих друзей, во время застолий.

…А потом я предложил Грише объединиться и сочинить вместе для кино что-нибудь эдакое, что я потом зафиксирую на целлулоид.

Так мы принялись за сочинение киноповести «О бедном гусаре замолвите слово»…

О том, как создавалась эта лента, расскажу подробнее, ибо работа над ней и стала фундаментом нашей дружбы.

В сценарии и фильме «О бедном гусаре замолвите слово» иносказательно, на реалиях николаевской России говорилось о больных и зловещих особенностях нашей жизни – о провокациях, доносительствах и репрессиях, о произволе чудовищного ведомства. Говорить в искусстве о том, как уничтожался цвет нации, было в те годы запрещено.

Мы закончили сценарий осенью 1978 года, но лишь через год, в конце 79-го, сценарий удалось запустить в производство. Но, как говорится, «недолго барахталась старушка в злодейских опытных руках». В декабре началось вторжение советских войск в Афганистан. И вскоре Гришу и меня призвали на 10-й этаж останкинского телевидения, где сидело все руководство. Мы не верили своим ушам:

«В вашем сценарии очернено Третье отделение. Оно изображено чересчур негативно… Или уберите из сценария Третье отделение, или картину придется закрыть».

Нет ничего более оскорбительного, чем своими руками корежить собственное создание, в которое вложено столько труда, любви и фантазии. Может, надо было послать все к чертям… Но мы с Гришей всем сердцем привязались к нашему сочинению.

Мы переделали сценарий. Мерзляев стал из жандармского офицера стукачом штатским, любителем, добровольцем. Сделали мы его тайным действительным советником. Это была мучительная работа. Но мы с Гришей, подбадривая друг друга, прошли через это унижение.

Новый вариант сценария подвергся очередной чистке.

В сцене фальшивого расстрела трагик Бубенцов (его в фильме играл Евгений Леонов) декламировал:

– Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ.

От нас потребовали выкинуть эти стихи.

– Но это же Лермонтов! – ерепенились мы с Гришей. – Это же классика! В фильме Леонов произносит другое: «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой»…

Фильм снова запустили. Снимались кинопробы, выбирались места для натурных съемок, рисовались эскизы.

Когда все было готово к съемкам, нас снова пригласили к руководству ЦТ. Там нам сообщили, что по распоряжению председателя Гостелерадио СССР С. Г. Лапина фильм закрыт. Не буду рассказывать, с какими трудностями нам все-таки удалось снова запустить в производство этот ненавистный чиновникам сценарий. Съемки проходили под неусыпным цензурным присмотром.

Когда кончились съемки, телевизионные палачи потребовали выбросить трагический конец. Не сравниваю качество произведений и дарования авторов, но это было бы равносильно тому, чтобы Анна не бросилась под поезд, а Ромео с Джульеттой остались бы в живых. А потом шесть лет фильм содержался в каких-то застенках, спрятанный от зрителя. Мы с Гришей сделали еще одну версию, но это не помогло. Много раз мы пытались пробить показ готовой ленты на экране, но безуспешно. И лишь когда началась перестройка, картину показали по телевидению.

Он всегда четко разбирался в политической ситуации, куда лучше, нежели я. Он был истинным демократом и гуманистом, как ни громко это звучит. Я часто видел в нем старшего, хотя он моложе меня на тринадцать лет. Он всегда был очень добротен, обладал врожденным чувством собственного достоинства. Я не раз обращался к нему за советом, потому что верил в его ум и здравый смысл…

…Кстати, Гришастик всегда был сдержан в оценках своего творчества. Максимум похвалы в собственный адрес было: «Вроде удалось», «Кажется, кое-что получилось». Никаких чрезмерностей в собственный адрес. К себе, к тому, что он пишет, у него было развито сильное критическое чувство. Иногда даже чересчур, и даже мешало ему писать. Он был стеснителен. Смущался перед гостями, когда бывал хозяином в доме ли, в ресторане ли. Из-за этого не любил устраивать дни своего рождения. К этой дате всегда организовывал какую-нибудь поездку, и они с Любой удирали. Так вот он «замотал» и свое шестидесятилетие, свой последний в жизни день рождения. Они укатили в Сан-Франциско и этот день провели с Гришиным отцом.

Геннадий Хазанов Надежность

Гриша во многом удивительно точно повторил путь Чехова. Вообще мне кажется, что фамилия Горин – это первая фамилия после Чехова, которая соединила в себе мироощущения юмориста и трагика. Я думаю, что это было главной причиной того, что Гриша довольно рано покинул эстраду. Мне это очень хорошо знакомо, просто я это сделал много позже в своей жизни, а Гриша, будучи человеком чрезвычайно тонким, умным (что и вылилось в раннюю мудрость), покинул эстраду к 30 годам.

Несмотря на то что они с Аркановым начинали драматургический путь вдвоем, тяга Горина к парафразам и переосмыслению, поискам своего взгляда на традиционные подходы предопределила распад этого талантливого дуэта. Гриша перешел в другую «весовую категорию», сделал это легко, без внешних мучений, хотя наверняка, осваивая очень непростую драматургическую стезю, задавал себе вопрос: «Может, зря я так мучаюсь? Может, придумать еще один рассказ «Хочу харчо!»?» Но в пределах юмористики, как и Чехову когда-то, ему становилось тесно.

Более того: груз ответственности перед алчущими немедленного смеха очень сковывает человека. Он его превращает в раба смеха. И когда человек садится за стол, зная, что от него ждут неотразимой остроты, он уже не свободен. Чем больше смеха он вызывает у читателей или у зрителей, тем большая несвобода сковывает его. Страх потерять свободу очень сильный, и преодоление этих страхов – как бесконечный бег с барьерами. Я думаю, что Горину было завещано что-то от его мудрых еврейских предков. В нем была абсолютно талмудическая мудрость. В нем был такой покой, такая несуетность, совершенно не свойственная молодому человеку. И тут, конечно, вновь возникает тень Антона Павловича…

Конечно, Гриша родился в другой стране, нежели Чехов, и мне кажется, что Грише было гораздо труднее, чем его предшественнику. У того хотя бы не было многих комплексов, с которыми рождаются представители нетитульной нации. При этом Гриша фантастически любил Россию, он продукт русской культуры, великой литературы, человек, который так бережно относился к языку, не позволяя себе подхода, который называют «неглиже с отвагой».


И вот еще чеховское: в нем присутствовало главное качество в художнике – застенчивость. Настоящий талант – это прежде всего застенчивость. Способный человек иногда впадает в бесстыдство, и тогда Господь эту способность тихо убирает. И остается одно бесстыдство. Люди, которые с Гришей пересекались по жизни, довольно часто проходили именно этот путь. Они во мне не вызывают сострадания.

Он удивительно тактичный человек, исповедующий верность гиппократовскому «Не навреди!». Ах, эта боязнь, не дай бог, ступить на поле обидчика. «Не навреди!» Это удивительное качество, я такого не знаю ни у кого, потому что знаменитая формула «Ради красного словца не пожалеешь мать-отца» для нашей среды очень типична. Он никогда не был острословом, он всегда был остроумцем.


Добрые и смешные спичи Горина в адрес очередного юбиляра бывали нередко гвоздем многих шумных торжеств. Приходилось выступать на них и мне. И вот вспоминаю такой случай. 21 декабря у Аросевой – юбилей. Я получил приглашение и придумал прийти туда в гриме Сталина. Вот ведь какое совпадение – именно в этот день родился и великий вождь всех времен и народов. Но Аркадий Хайт, с которым я сотрудничал многие годы, сказал, что это не может быть смешно, так как Сталин слишком мрачная фигура. Я был в растерянности и решил посоветоваться с Гришей. Гриша помолчал и сказал: «Давай попробуем». Суеты в те дни у меня было много, и я только в 11 вечера приехал к Грише. Он вынул из компьютера наброски. Мы начали с ним что-то развивать. На следующий день я приехал к Хайту и сказал:

– Ты редко ошибаешься. У тебя сильное чутье, но, по-моему, ты на этот раз промахнулся. Смотри, что Гриша сделал.

Я показал, и Аркадий признал:

– Я был не прав.

Услышать такое от Аркаши, поверьте, не каждому доводилось. У Хайта – я-то это понимал – всегда была тайная тяжба с Гришей. Ему казалось, что Гриша размывает свой юмор тем, что пишет «большую форму». Я думаю, что это было из-за того, что сам-то Хайт по своей природе был «малоформистом». Настоящий острослов. Уникальный в своем роде. Он очень любил Гришу, и Гриша к нему очень нежно относился. Но соперничество есть соперничество. И Хайт несколько комплексовал по этому поводу. Я так подробно на этом остановился, чтобы было понятно, как Горин попал в «десятку», а Хайт проиграл. Правда, от Хайта я ушел тогда с дополненным текстом, где все было так ладно сшито, что невозможно определить, где Горин, где Хайт…

Но это целиком и полностью заслуга Гриши, ибо он доказал, что, рассматривая такую сложную и во многом мрачную фигуру, как Сталин, можно было высекать смех. Гриша просто попал в «объем». Конечно, он философ прежде всего.


У нас было несколько заходов на общую работу, большую, театральную. И на моем дне рождения 1 декабря 1999 года мы почти договорились с Гришей. Он сказал: «По-моему, я нащупал пьесу для тебя». 12 марта 2000 года – в день своего шестидесятилетия – он улетал к отцу. «Я вернусь, мы должны оба сесть, поговорить, потому что нечто созрело». Я вдруг вспомнил, как несколько лет назад Гриша предложил мне пьесу «Кин IV», это было еще до «Ужина с дураком», и я сказал, что необходимо понять, где я буду это играть, на какой площадке, для меня это было очень важно. Выход на театральную сцену был для меня абсолютно четко сформулированной акцией… Не роль, не актеры, с которыми меня пригласили играть, – Калягин, Невинный, я уже не говорю про Евгения Евстигнеева, а сценическая площадка. И сегодня, вспоминая это, я вдруг подумал: может, вернуться к пьесе, может, сделать новую версию – киноверсию? Ведь спектакль идет и сейчас в Театре Маяковского. Но киноверсия – это совсем другое, у нее свои, иные привлекательные возможности.


Мне не хватает Гриши каждую минуту. Нет такого человека, который бы определял как литератор, драматург, юморист наше время, в котором была такая настоятельная потребность… Я придумал такую картинку для очень важной и необходимой мне пьесы: мужчина захватывает трех женщин в заложницы и – с этого начинается парадоксальная история… И когда я стал думать: «Хорошо, а кто же это напишет?» – как в компьютере, побежала в голове строчка: «Гриши нет», «Гриши нет…» Мне было с ним так легко, так тепло, от него исходила такая нежность, надежность – человеческая, творческая…

Инна Чурикова Он бы мне всегда сказал правду

Встреча-узнавание случилась уже после спектакля, после «Тиля». Кто-то меня спросил, не для меня ли Гриша написал Неле. Нет, не для меня. Более того, когда Захаров приехал и пригласил меня в спектакль, там уже была другая актриса на эту роль. Роль была замечательная, и весь спектакль – как первая любовь. Спектакль шел долго, но я испытывала волнение каждый раз. А к Грише сразу возникло огромное доверие, что со мной бывает редко. И чувство родства. Ему были интересны все мои работы, он как-то пристально ко мне присматривался и, не сочтите за нескромность, с любовью. Всегда анализировал мои спектакли. По поводу Филумены пошутил: «Жаль, что вы не пригласили хорошего драматурга».

Когда я вижу его лицо, я думаю – он мне всегда сказал бы правду. Он очень искренний человек, и когда о ком-то говорил, то всегда – то, что думал. И на худсоветах говорил очень непривлекательные вещи, где и что надо изменить, и был довольно жесток. Особенно если это касалось определенных вещей.

Помню, как мы смотрели с ним фильм Кончаловского «Сибириада». Гриша так переживал, что Андрон прогибается перед начальством. Я физически ощущала, как он страдал, это вызвало в нем колоссальную боль. Он вообще остро реагировал на такие моменты. У него самого было огромное чувство достоинства. И свободы. Он был совершенно свободный человек. Тут недавно показали выступления ушедших актеров на «Нике» – Ефремова, Быкова. И Гришу тоже. Он там рассказывает, как ему удалось купить смокинг недорого, и вот он будет его только на «Нику» надевать. Он так подшучивает над собой, как может подшучивать только свободный человек.

Но мне показалось, что шутка – это его защита и в шутовской истории он может себе позволить что угодно. Свобода Шута Балакирева – это Гришина свобода. Не случайно же шут – его любимый герой, во всех пьесах у него есть шут. «Тиля» и многое другое он писал во времена застоя. Это только так говорится – «застой», а на самом деле было очень опасное, напряженное время, когда не только за слова – за интонацию надо было платить. Помню, когда Эфрос ставил «Отелло», у него фразу «мы полноправные» из Шекспира выбросили.

Я была занята в двух Гришиных историях. «Мюнхгаузена» мы снимали за границей – в Германии, правда, в Восточной. Жили на горе и как-то спускались вниз, беседовали, такое светлое было настроение. Гриша всему радовался – тому, как разумно здесь устроена жизнь, не так бестолково, как у нас, – вечно идем самым длинным путем, да еще и в обратную сторону. Только пробыли мы там всего несколько дней – Марк Анатольевич работает очень быстро, да и все удавалось с первого раза.

Должна была быть для меня и третья история. Я периодически спрашиваю у Марка Анатольевича, когда будет пьеса для меня. Он всегда отвечает: «Ищи сама пьесу», а как-то и говорит: «Вот Гриша решил для тебя написать пьесу о Тэффи». Я так обрадовалась. Тэффи такая интересная личность, с такой сложной судьбой. Но пьеса у него все не складывалась. Гриша никак не мог ответить на вопрос, почему она бросила детей. А без этого невозможно вникнуть в суть характера. Любочка меня постоянно подталкивала, чтобы я напоминала ему о пьесе, говорила о ней с ним – когда много говоришь, возникает аппетит. Но слишком много было в судьбе Тэффи сложных моментов. Чтобы разобраться, требовалось много времени, которого у него было мало. Он ведь во всем соучаствовал, потому что был распахнут для людей.

Сколько он тратил сил на капустники, на поздравления, какие придумывал подарки. Мне тоже написал стихи, помню последнюю строчку: «И трудный Глеб ее обид». Увы, где-то стихи затерялись. Это Юткевич, как мне рассказывали, устроил музей при жизни, где все хранилось в замечательном порядке и где он мог быть экскурсоводом. Но не всем дано так мудро жить.

А какой замечательный Гриша придумал капустник на шестидесятилетие Захарова! Марк Анатольевич был действительно его друг. Это более глубокая история, чем просто – драматург для театра. И Марк Анатольевич был ему друг и не мог без него. Чуть что, чуть закисаем на чем-то – «надо пойти к Грише, он напишет».

Замечательно Гриша придумал «День рождения Мюнхгаузена» в цирке. И все принимали в нем участие, потому что очень любили Гришу. Гриша работал очень много, а актеры поменьше – у кого-то съемки, у кого-то что-то еще. Но, по-моему, шкатулка не открылась. Из-за скоропалительности. Актеры разыгрываются не на премьере. Первый спектакль идет по воле режиссера, в нем она еще не соединяется с волей актера. Спектакль надо смотреть в семнадцатый раз (точно), тогда в нем «дышит почва и судьба». А там, в цирке, все было слишком скоропалительно и риска было много.

Гриша пришел в театр за день до того, что случилось. Хорошо выглядел, но был чем-то озабочен. Мы чуть-чуть поговорили, что-то про «Филумену», что выпустят «Филумену» и он на очереди. Сказал, как он в меня верит, как любит. А я – как я ему верю. Я поняла, что это не просто лишь бы что-то сказать, а как сказал – так и есть. Я не очень-то верю словам, но Гриша всегда говорил то, что думал на самом деле. Как у Окуджавы: «Как он дышит, так и пишет, не стараясь угодить». Я поговорила с ним как с родным. Очень дорогой мне человек.

Александр Ширвиндт Запоздалое покаяние

Чем добрее человек, тем безнаказаннее доступ к нему. А если он при этом еще и «архиталантлив», то становится липкой бумагой для сонмища «мух», мощно и бессмысленно жужжащих вокруг, кичась назойливой бездарностью. Прилипну! Прилипну! Погибну, но прилипну. Их же никто к этой манкой ленте не пришпиливает, как в садистическом набоковском наслаждении убийства и без того недолгожительных бабочек. Они не случайно врезаются в эту ленту, летя на космических скоростях к звездам или, на худой конец, на кухню. Нет. Они добровольно и вожделенно приникают к медообразной поверхности, приникают, «влипают» и, вкусив глоток чужого дарования, погибают.

Сонмища «мух» вились около Гришиного таланта, обаяния, доброты, жалости к человечкам. К сожалению, иногда пользовались огромностью его души и мы, его друзья.

Я, пишущий эти строки, не зная поименно состава авторов данной книги, со всей гражданской ответственностью могу предположить, что каждый и любой, любой и каждый из авторов должен найти в себе запоздалое мужество и попросить у Гриши прощения.

Прощения за то, что использовали его талант в корыстных целях.

Прощения за то, что пользовались его добротой из меркантильных соображений.

Прощения за то, что отнимали у читателей, зрителей и потомков его драгоценное время, растаскивая его по бесконечным юбилеям, «жюрям», презентациям и прочаям…

Прощения за то, что очень редко по отношению к Грише употреблялось восклицание – «НА!» вместо бесконечной мольбы – «ДАЙ!».

Разослать бы всем анкеты, чтобы каждый, персонально, как в налоговой декларации (только на этот раз честно), написал список Гришиных благодеяний. Монументальный труд мерещится.

В день Гришиных похорон на служебном входе нашего театра мне протянули скромный конвертик с анонимным стихотворением – паника несколько отступила.

Песенка про волшебника

Г. Горину

Жил в городе нашем

Волшебник один.

Как все, он грустил,

Веселился, шутил.

Он жил в нашем городе славном,

Казался совсем он не главным.

Любил он принцессу,

Ей сказки дарил,

С друзьями смеялся

И трубку курил.

Он жил в нашем городе славном.

Но это казалось не главным.

Он верил в свои

Необычные сны.

И слышал, как нежно

Шептались цветы.

И нам, в нашем городе славном,

Всегда говорил он о главном.

Однажды шагнул он

В свой сказочный мир.

Шагнул он в тот мир,

А вернуться забыл.

И мы, в нашем городе славном,

Вдруг поняли, что было главным.

Мы снова заглянем

В твой сказочный мир.

Эй, сказочник, здравствуй,

Ты нас не забыл?

Мы все в нашем городе славном

Мечтать стали только о главном.

Что-то стало совсем одиноко.

Так все безумно и бездумно ждали прихода нового века – какой-никакой, а аттракцион биографии – жил, мол, в двух веках. Родился в середине прошлого века. Как приятно произносить: «Помню, где-то в конце прошлого века» – и т. д. А на поверку век этот прошлый оказался бессмысленно жестоким и беспринципным.

Родину не выбирают! Родителей не выбирают! Серьезно выбирают только президентов и друзей. Первых – от безвыходности, вторых – по наитию.

Пишу о Грише и все время думаю: кому и зачем я эти строки адресую? Потомкам? Уверен, что им нужнее будет классик Г. Горин, а не вздохи современников.

Демонстрировать на бумаге стриптиз искренности для посторонних я не потяну – слишком лично, тонко, долго и непросто сложилась наша с Гришей биография взаимоотношений.

Спрятаться за привычную маску иронического цинизма не хватает духу.

Любочка Горина сказала: «Возьми Гришины пиджаки и трубки – пусть будут на тебе…» Я сначала испугался, потом подумал и взял. И вот хожу я в Гришином пиджаке, пыхчу его трубкой, и мне тепло и уютно.

Олег Янковский Это счастье, что у «Ленкома» был свой драматург

С Григорием Гориным мы познакомились в 1974 году, когда Марк Захаров, возглавив «Ленком», пригласил меня в театр. Новый режиссер начал свою работу со спектакля «Автоград ХХI», который стал дебютом одновременно для троих участников события: это была первая пьеса Юрия Визбора, первая постановка Захарова в «Ленкоме» и моя первая роль в Москве. Буквально через неделю или две после сдачи «Автограда» начались репетиции «Тиля». Читки, как обычно принято, не было, но появился высокий, статный человек, молодой писатель Григорий Горин, довольно известный в творческом мире своими юмористическими рассказами и первыми пьесами. Перед этим вышла замечательная картина Абдрашитова по его рассказу «Остановите Потапова!».

Надо сказать, что в то время Андрей Миронов, Александр Ширвиндт, Григорий Горин, Марк Захаров, дружившие с молодых лет, являлись неформальным центром, который заметно влиял на театральную среду. Поскольку я с периферии, то для меня эти имена казались недосягаемыми, я тогда еще не был вхож в их круг. Но я понимал, что эта группа друзей, разбросанных по разным театрам, представляла собой активное ядро, резонанс от которого распространялся по всей театральной Москве, вообще по интеллигенции. Миронов делал интересные роли в Театре сатиры, Горин писал пьесы, Марк Захаров ставил, Ширвиндт много играл и считался лидером движения лучших театральных капустников в стране в их самый золотой час. Бурная деятельность их круга расходилась волнами и притягивала обратной связью к этим людям. И конечно, большое дело, Богом отмеченное, что сюда, в «Ленком», пришел Григорий Горин. Не по достигнутым победам – он тогда только создавал «Тиля», – а именно по внутренней энергетике.

Я не участвовал в «Тиле», но поскольку семью еще не перевез и жил один (а находиться в шестиметровой комнатке общежития было противно), то в свободное время приходил на репетиции. Снимался я тогда очень много, в пяти-шести картинах в год. У меня начался замечательный период работы с Тарковским, Авербахом, поэтому я хорошей завистью завидовал Караченцову, другим актерам, занятым в спектакле. Мне нравилось приходить в театр и наблюдать за происходящим. Григорий периодически куда-то убегал и возвращался уже с новыми страничками к столику Марка Захарова. Бегал он, как я потом понял, к машинистке, чтоб напечатать следующие сцены. А я сидел в конце зрительного зала, еще не имея права приближаться близко, и следил за развитием этой картины.

И вот спустя некоторое время Москва стала свидетелем мощного творческого взрыва – по свободе мышления, постановочным возможностям, режиссуре, актерскому мастерству, но, главное, по идее, которая в те годы была особенно необходима. Персонаж фламандской культуры Тиль Уленшпигель в ленкомовской постановке стал примером художественной метафоры, преодолевшей границы времени и расстояний. Она читалась на сто процентов, делала Тиля нашим современным героем. Этот спектакль сразу же оказался в центре всеобщего внимания, стал откровением не только для театральной, но и для общественной жизни.

Григорию Горину меня представили в период работы над «Тилем». Наверное, мое начало в «Ленкоме» выглядело наивным, я еще не успел зарекомендовать себя серьезными достижениями на сцене. Но Гриша все же отнесся ко мне с уважением, как к человеку, который уже что-то сделал в кино (на тот момент вышли «Служили два товарища», «Щит и меч», другие картины). Не могу сказать, что мы тогда очень часто встречались, но встречались. До определенного момента – пока Марк Захаров в 79-м году не решил снимать «Мюнхгаузена».

Спустя годы после выхода фильма в одном телевизионном интервью к юбилею Горина я предположил, что на эту роль должны были выбрать не меня. Поскольку любая совместная картина Захарова и Горина становилась их исповедальной и авторской работой, то, наверное, Мюнхгаузена должен был играть Андрей Миронов. После передачи, где я высказал эти соображения, Гриша возразил мне: «Почему ты так решил, Олег? Это не так». Но я все же думаю, что так. Во всяком случае, и Гриша давно был близок с Андреем, и Марк к нему очень тянулся и даже одно время хотел перетащить его в свой театр. Они планировали поставить на Миронова «Томаса Беккета» Жана Ануя, однако это так и не удалось осуществить.

Видимо, к тому моменту Захаров почувствовал во мне другие возможности: перед фильмом у меня уже была счастливая возможность проявиться – я сыграл в спектакле «Синие кони на красной траве». Сейчас, возможно, к подобным постановкам отношение поменялось, но в те годы этот спектакль считался событием. В чем, разумеется, заслуга Марка Анатольевича: дать роль Ленина артисту, известному публике как белокурая бестия по «Щиту и мечу», к тому же без грима – на такое только дерзкий Захаров мог решиться. И спектакль получился. После него и появилась тема «Мюнхгаузена». Думаю, Гриша легко написал сценарий. К тому времени его пьеса «Самый правдивый» успешно шла в Москве в Центральном театре Советской Армии, а после выхода фильма на экраны она стала еще более популярна, игралась по всему Союзу и в других странах.

Горин родил замечательную идею – представил враля Мюнхгаузена, известного своими выдумками, самым правдивым человеком. Гриша вообще обладал удивительным качеством: преломляя известных литературных и исторических героев в совершенно неожиданном, даже парадоксальном ключе, он угадывал некую дремлющую мечту, всеобщее ожидание читателей и зрителей. Далеко не каждый писатель может это делать. И я вообще не знаю, кто на нашей памяти делал это удачно, кроме него. Он умел связать в сознании современников ощущения разных эпох, фиксируемые генетической и духовной памятью человека. И прекрасно написал об этом феномене в одной из новелл «Свифта», герой которой, прокручивая ретроспективу своей жизни, дошел до самого Рождества Христова и «вспомнил» час Его распятия. Помимо сценичности и «киногеничности» произведения Горина всегда отличались достоинствами настоящей литературы. Более того, обращаясь к классическим персонажам и произведениям, он удерживал их изначально высокую планку. Поэтому и «Дом, который построил Свифт», и «Того самого Мюнхгаузена», и «Тиля» будут с интересом читать и любить завтра.

Конечно, горинский «Мюнхгаузен» прежде всего рассказ о нас и нашей жизни той поры. Хотя теперь очевидно, что в ней угаданы вневременные движения человеческой природы. Но поскольку мы снимали картину в годы самого лютого застоя, герой был «замаскирован»: рассказывалась история по мотивам веселой и безобидной сказки о немецком бароне, жившем в далеком ХVIII веке. Ведь впрямую на экране тогда ничего нельзя было высказать. Отчасти впрямую писал свои пьесы Вампилов – но по-особому. Его герои представали не как борцы, а как лишние люди своего времени. Мы же после каждого фильма получали огромное количество писем со свидетельствами исключительной проницательности зрителя.

Правда, «Обыкновенному чуду» и «Мюнхгаузену» повезло больше, они безболезненно проскочили цензурные рифы. С выходом же «Дома, который построил Свифт» возникли проблемы, многослойность его подтекста уже насторожила. И немудрено: Горин и Захаров блестяще умели выражать и доносить суть на языке образов. В этой части и в целом я не разделяю их как художников, потому что с самого начала моя творческая судьба прошла через театральный дом, который они создавали совместно. Понимая неоспоримую роль слова и возможностей материала для театра и режиссуры, я хочу сказать также и о том, что лучшие режиссеры тех лет – Товстоногов, Эфрос, Захаров, Любимов, опосредованно внедряя в сознание свои замечательные метафоры, определили предстоящие перемены, приблизили то, что мы все сегодня имеем.

Иногда у Горина и Захарова случались разногласия, и, насколько я понимал, не только творческие. Я видел, что Гриша какое-то время не заходил в театр накануне выпуска «Королевских игр» – а он автор литературной версии этого спектакля. Потом вдруг две пьесы, написанные в первую очередь для «Ленкома», прошли мимо нас. Хотя сейчас я несколько опередил события, потому что перед «Королевскими играми» у нас шесть лет шел сильнейший спектакль «Поминальная молитва», всколыхнувший в свое время всю Москву. Это была грандиозная творческая и гражданская победа Горина и Захарова. И опять история «Тевье-молочника» Шолом-Алейхема, которую все мы знаем, заиграла в ленкомовской постановке совершенно новыми красками. Я очень сожалею, что сегодня этого спектакля нет в театре, не каждый год рождаются такие вещи. Но понимаю, что восполнить его нельзя: без Евгения Павловича Леонова, игравшего Тевье, «Поминальная молитва» невозможна.

К счастью, на съемках фильмов по сценариям Горина царило полное взаимопонимание, все мы их сняли на одном дыхании. Когда люди знают, по какому поводу они собрались, процесс идет легко. Работая над «Мюнхгаузеном», мы первый раз выехали в заграничную экспедицию в Германию, где проходили натурные съемки картины. В памяти запечатлелись очаровательные маленькие города, охотничье хозяйство и небольшой отель в горах, в котором остановилась наша группа. Никогда не забуду репетицию сцены суда над Мюнхгаузеном, когда Захаров мне сказал: «Олег, не знаю, как тебе это объяснить, но ты и сам все понимаешь – знаешь, где мы живем. Вот я тебе лучше одну притчу расскажу. Человека распяли и спрашивают: ну, как тебе там? Он говорит: ничего, улыбаться только больно». Это сразу стало ключом ко всему, решило всю сцену.

Гриша на съемках подходил ко мне с замечаниями единственный раз. Но в результате я тогда все-таки настоял на своем. И после Григорий сказал с характерной для него дикцией: «Все-таки, старик, ты прав». Это был замечательный момент, когда актерский организм, доверившийся своей интуиции, вместе с подтверждением ее правоты получил положительные эмоции. И таких эмоций и разных веселых моментов было достаточно. Я помню, как мы подшучивали над нашим сценаристом, когда он снимался в одном из эпизодов и у него не получалась реплика. Гриша, очень трогательный в камзоле и треуголке, вместе со всеми стоял на балконе, и мы подтрунивали над ним: «Ну, теперь понимаешь, каково быть артистом?» После этого он заявил: «Не буду больше никогда сниматься». В картину кадр с ним вошел, он стоит на заднем плане за Броневым. А фразу, по-моему, кто-то озвучил, тут уж он не стал мучиться.

К двадцатилетию выхода картины на экран мы сделали программу «Возвращение Мюнхгаузена» в Цирке на Цветном бульваре. Сначала мы обсудили эту идею с Марком Рудинштейном, а потом, конечно, Горин подключился, без него мы не могли обойтись. И провести этот вечер в цирке именно он предложил. Мы собрали актеров, снимавшихся в фильме, – Броневого, Чурикову, Ярмольника, Кореневу, – придумали каждому номер. Гриша всех нас так завел, что мы были готовы даже головы в пасть льва сложить. Слава богу, до этого не дошло, хотя риска на самом деле хватало. Инна Чурикова отважилась выступить в роли дрессировщицы тигров, Гриша мужественно читал стихи с удавом на шее, мы с Кореневой улетали в «небо». Отделались в основном повышенной нормой адреналина за исключением Ярмольника, пострадавшего «от рук» ревнивой к чужим аплодисментам обезьяны, которая поставила ему синяк под глаз. На репетиции Гриша меня благословил, но я видел, что глаз у него напряженный: все-таки под куполом высота метров шестьдесят-семьдесят – дух замирает. Конечно, есть страховка – и все равно мысли, что что-то недовинтили, недокрутили, что-то оторвется. К счастью, все обошлось, и действо получилось одновременно и смешным и отчаянным. Может быть, не все удалось так, как нам хотелось, но изначально идея соединить два великих искусства, вплести театральных актеров в цирковое зрелище очень интересна. Она нас так увлекла, что мы потом думали применить ее еще в каком-нибудь другом проекте.

Вообще, по части рождения идей Гриша был очень продуктивен. А поскольку его больше всего увлекал компьютер (Люба в связи с этим шутя говорила, что она просто потеряла мужа), то мы мечтали в будущем придумать нечто необычное, создать зрелище нового типа, которое совмещало бы реальное и виртуальное действие, вывести в зал специальные экраны, подключить Интернет. И я уже даже подумывал идти к Гришке в ученики. Но в итоге компьютерную грамоту так пока и не освоил. На это нужны время, усилия, а мне бы лучше над ролью посидеть.

У каждого поколения есть свои приоритеты, стиль отношений, свой язык, который, с одной стороны, кажется наивным, а с другой – очень мудрым по-своему. Например, манеру нашего общения люди со стороны не всегда могли понять: когда они видели, как Горин, Янковский и Абдулов где-то в сторонке шепчутся или толкаются, как мальчишки, их это удивляло. Мол, что за легкомыслие у известных, солидных людей. А для нас такая легкость и ироничность была нормальной. В любой организации, будь то научно-исследовательский институт или театр, существовал свой «птичий язык», который со стороны казался непонятным.

Раньше мы ежегодно выезжали на гастроли, длившиеся по нескольку месяцев, почти во всех городах устраивали футбольные матчи: сборная «Ленкома» играла со сборной журналистов. По традиции Евгений Павлович Леонов выходил и первым бил по мячу, а Татьяна Ивановна Пельтцер, в роли психологического наставника, болела за нас на трибуне, нередко вставляя при этом крепкое слово. В таких поездках и на съемках возникало особое единение, помогавшее потом выходить на сцену, рождалась аура театра, прекрасней которой ничего не может быть. Это настроение сопутствовало вечерам и капустникам в Доме актера, где рядом тоже собирались родные люди. Гриша на них блестяще выступал, его рассказы зал всегда встречал на ура. В последние годы атмосфера немного переменилась, как переменилось и само время, но, надеюсь, она еще вернется, потому что все хорошее обязательно возвращается.

Этой замечательной атмосферой мне дороги и встречи в Переделкине, на даче нашего общего товарища режиссера Пети Штейна, сына известного драматурга. Сейчас никого загородными хоромами не удивишь, а тогда у них была одна из первых дач в писательском поселке, где почти каждые выходные собиралась потрясающая компания. Застолья получались изумительные, талантливые, с разговорами, с тонким юмором. А Горин за столом – это вообще отдельная тема для разговора, фейерверк остроумия, находчивости, изобретательности. К сожалению, теперь подробности тех бесед восстановить уже трудно (никто же их тогда не записывал, не фиксировал специально), но ощущения настоящего счастья, которое они дарили, я помню до сих пор.

Позже мы вместе с Гришей иногда выбирались на дачу Лени Ярмольника. Но там мужская часть компании разбирала кии, и начиналась игра в бильярд, к которой я их ревновал. Казалось бы, такие люди интересные собрались, хочется поболтать, поговорить об искусстве, посплетничать, а они с задумчивым видом и перепачканными мелом руками ходят вокруг стола и все время шары бьют. Сам я этим никогда не увлекался, а Гриша обожал бильярд и играл замечательно. Он часто появлялся в Доме кино, где собираются игроки из артистической среды, заходил в бильярдный клуб «Ленкома» и считался среди спецов отличным игроком.

Примерно за год до Гришиного ухода мы выезжали вместе в Нижний Новгород смотреть лучшие капустники России. Потом мы сидели рядом с ним на их сборном концерте в Москве, и я видел, как он гордится успехом актрисы, номер которой оценил как лучший на фестивале в Нижнем Новгороде и рекомендовал для сборной программы. Ее выступление произвело настоящий фурор, зал просто падал со стульев от смеха. После этого вечера мы условились, что будем делать нечто подобное и в Сочи на «Кинотавре». Там давно сложились традиции кинокапустников, но подобных живых представлений кинематографическая публика не видит.

Еще одна задумка, которую мы с Гришей хотели реализовать на фестивале, была связана с нашей общей привычкой. У тех, кто курит трубки, существует особое единение. А поскольку Гриша каждый год приезжал на «Кинотавр» и был другом кинофестиваля, которым я руковожу, то мы хотели устроить там вечер трубочников. Собрать компанию, взять лучшие табаки, сесть за столом, пофилософствовать о жизни, о кино. К сожалению, мы не успели это осуществить. Гриша знал толк в трубках, был вместе с Ширвиндтом одним из первых трубочников в театральной среде. В последние годы у нас появились прекрасные английские табаки, которые сменили популярное в советские времена «Золотое руно». Одно время Гриша отказался от старой привычки, но, когда мы с ним встречались, он ревнивым глазом следил, как я достаю трубку, и просил: «Ну, покури возле меня, покури». А потом не выдержал и снова вернулся к трубке.

О том, что Гриши не стало, мы узнали в последний день фестиваля. Народ готовился ехать в аэропорт, все собрались возле автобусов. Мы с Марком Рудинштейном провожали отъезжающих. И я заметил, как у стоявшего неподалеку Виталия Игнатенко, руководителя ИТАР – ТАСС, который звонил по мобильному в свои службы узнать, что там происходит, вдруг поменялось лицо. Он спросил: «Что-что-что? Перепроверьте и перезвоните мне». Я подумал, мало ли разных дел, о которых ему могут доложить, и не стал задавать вопросов. А спустя несколько минут ему дали подтверждение, что Григорий Горин умер.

Мы с Гришей созванивались каждый день в течение фестиваля. И я его набирал, и Рудинштейн, и он тоже нам звонил. Все время спрашивали, когда его ждать в Сочи. Он отвечал: «Ну, может, на закрытие приеду. Что-то Люба себя пока неважно чувствует». И вот 14 июня «Кинотавр» закрывался, а в ночь с 14-го на 15-е все это произошло.

Днем ко мне подошли журналисты с камерами, попросили что-то сказать о случившемся. Помимо людей, которых здесь уже упоминал, я тоже был близок к нему – но вот не складывались слова, я не знал, что говорить, кроме того, что я в это не верю. Я и сейчас не смирился с тем, что Гриши нет. Кажется, откроется дверь и он войдет. За несколько предыдущих лет «Ленком» пережил утрату нескольких ведущих актеров. И хотя эти потери были связаны с возрастом или давними болезнями, переживались они очень тяжело. У Гриши же не было никаких предпосылок для такого трагического исхода, поэтому свыкнуться с его внезапной гибелью невозможно. Мы обязательно сделаем на фестивале вечер памяти Григория Горина. Постараемся, чтоб он получился не грустным, а веселым, светлым и неординарным, каким был сам Гриша. Все равно дух его витает здесь.

На репетициях Захарову сейчас тяжело, потому что в трудную минуту он обращался именно к нему. Соединение театра и драматурга вообще редкий случай, а в наше время тем более. И это просто счастье, что у нас был свой автор. Хотя я оговорился – не был, а есть. Мы продолжаем работать над «Шутом Балакиревым», пытаясь найти адекватное и достойное сценическое решение замечательному драматургическому материалу. Когда Горин прочел нам пьесу первый раз, вся труппа сразу загорелась, оценив ее юмор и актуальность. Это был рубеж, когда в очередной раз решалось, на кого оставлять Россию, и настроения и ассоциации, заложенные в пьесе, витали в воздухе. Потом Гриша читал второй вариант, третий… И даже в последнюю встречу с Марком они обсуждали ее варианты. Конечно, опыт и устройство режиссера (ведь режиссер – это прежде всего образ мышления) иные – в отличие от литератора. Но и Марк Захаров, и все мы видим свою главную задачу в том, чтобы спектакль получился интересным и достойным памяти нашего друга. А идея «Шута Балакирева», как показывает история лет минувших и дней нынешних, для России будет современна еще долго. Возможно, теперь эта история заиграет даже с большей силой.

Любовь Горина Я тебя жду!

Гриша! Я видела, как ты умирал. Я врывалась в комнату, где ты лежал, но врачи выпроваживали меня. Когда я вошла в последний раз, ты закрывал глаза, как оказалось, навсегда. Эта картина преследует меня, прокручиваясь в моей голове по сто раз на день. В эту минуту я потеряла все. Все, потому что ты для меня был мужем, братом, отцом, другом. А еще я потеряла смысл жизни.

Проводить тебя пришло много народу. Из Сан-Франциско приехали Марина с Гришей, Юра Кушак принес на похороны твою только что вышедшую в «Антологии сатиры и юмора» книгу. Хорошо издана. Тебя бы порадовала.

Похоронили тебя на Ваганьковском кладбище, недалеко от Булата.

Вскоре рядом с тобой нашла свой покой Аллочка Балтер.

Отец умер через два месяца после тебя, не перенес смерти сына. Твои родные звонят часто, зовут меня пожить с ними. Я не еду, не могу оставить тебя одного надолго. Я чувствую, как ты радуешься, когда я прихожу. Только не смотри так грустно и укоризненно мне, уходящей, вслед, это рвет мне душу.

Изба на Валдае, которую ты так любовно отстраивал и сажал деревья в саду, уже не наша. Прости, мне тоже было грустно с ней расставаться, но я не смогу туда ездить одна, без тебя.

Шурик стал худруком Театра Сатиры.

Эльдар пишет толстую книгу жизни.

Аркан скоро переедет в новую квартиру в новом доме. Я за него рада. Пора уже.

Премьера «Шута» у Марка откладывается из-за сложности декораций. Говорят, что в «Ленкоме» будет стоять твой бюст. Не знаю, как к этому относиться.

В драмтеатре Пскова поставили твоего «Герострата». Завлит прислала мне афишу и две рецензии. В них написано, что пьеса эта вечная. Дай-то бог.

Скоро выйдет твоя новая книга «Театр Горина». Издатели хотят приурочить ее выход к премьере «Шута» в «Ленкоме».

Да, в одном из пражских театров репетируют «Тиля».

Паничи в Питере репетируют «Шута» с большим энтузиазмом. Поеду посмотрю, приду к тебе – расскажу. Жаль только, нельзя побыть наедине с тобой. Очень уж многолюдно там. Это кладбище стало излюбленным объектом туристов.

Обо мне не волнуйся. Несколько месяцев у меня жила грузинская девушка. Благодаря ей я выжила. Сейчас она уехала, так как для грузинских граждан введен визовый режим.

На Новый год была на даче у Толокнова. Впервые я его встречала без тебя. Плакала, конечно. Как гвозди, куранты вбивали в мое сознание две фразы: «Гриши больше нет. Учись жить одна».

Друзья звонят и помогают, но тебя ведь заменить мне никто не может. Изо всех сил я стараюсь держаться. Людям некомфортно общаться с вечно печальным человеком, даже если причина печали – смерть мужа.

Дом без тебя опустел, замолчал телефон. В сиротливом недоумении смотрит на меня невостребованный компьютер. В доме поселилась гнетущая тишина. Как всегда, в твое отсутствие воюют со мной все предметы. Я учусь их чинить. Или зову кого-нибудь на помощь.

Почему ты не приходишь ко мне даже во сне? Я так соскучилась по тебе.

Гриша, родной! Я видела, как ты умирал, бросала горсть земли в твою могилу, часто хожу на кладбище и все еще не верю. Не верю и не могу смириться, что тебя нет. Часто подхожу к дверям в надежде, что вот сейчас они распахнутся и войдешь ты, большой и шумный. Пожалуйста, возвращайся. Я так тебя жду!

Твоя Люба

Загрузка...