ДЬЯВОЛ НА ХОЛМАХ ПОВЕСТЬ © Перевод Н. Наумов

I

Мы были тогда очень молоды. В тот год я, кажется, никогда не спал. Но был у меня товарищ, который спал еще меньше, чем я, и случалось, рано утром, когда прибывают и отправляются первые поезда, он уже прогуливался перед станцией. Это значило, что после того, как мы поздней ночью расстались с ним у подъезда его дома, Пьеретто побродил еще и уже на рассвете выпил где-нибудь кофе. А теперь он разглядывал заспанные лица метельщиков и велосипедистов. Он даже не помнил о наших ночных разговорах — пока он шатался, они выветрились у него из головы, и спокойно говорил: «Поздно уже. Пойду спать».

Если за нашей компанией увязывался еще кто-нибудь из ребят, он понять не мог, что мы собираемся делать в такое время, когда кино уже кончилось, остерии закрылись, улицы опустели и все смолкло. Он сидел с нами тремя на скамейке, слушал, как мы переговариваемся или зубоскалим, загорался, когда нам приходило в голову пойти будить девушек или встречать восход на холмах, а когда мы отказывались от этой затеи, сникал и, помешкав, уходил домой. На следующий день он нас спрашивал: «Что же вы делали?» Ответить ему было нелегко. Мы послушали пьяного, посмотрели, как расклеивают афиши, обошли базарную площадь, видели прогуливающихся проституток. Тогда Пьеретто говорил: «Мы познакомились с одной женщиной».

Парень не верил, но, оторопев, слушал с раскрытым ртом.

— Тут нужна настойчивость, — говорил Пьеретто. — Прогуливаешься взад и вперед под балконом. Всю ночь. Она это знает, замечает. Не важно, что ты с ней не знаком, такие вещи нутром чувствуешь. И вот она не выдерживает, соскакивает с кровати и распахивает ставни. Ты приставляешь лестницу…

Но между собой мы не любили разговаривать о женщинах. Во всяком случае, всерьез. Ни Пьеретто, ни Орест не откровенничали со мной. Поэтому они мне и нравились. Черед женщин, тех, что разлучают друзей, видно, еще не пришел. А пока мы разговаривали о том, о сем, обо всем на свете, и до того нам это нравилось, что не хотелось тратить время на сон.

Однажды ночью мы сидели на скамейке на берегу По. Орест проговорил:

— Пойдемте спать.

— Прикорни здесь, — сказали мы ему. — Лето ведь, пользуйся. Не можешь, что ли, спать вполглаза?

Орест, прижавшись щекой к спинке скамейки, искоса посмотрел на нас.

Я говорил о том, что в городе никогда не следовало бы спать: «Всегда огни горят, всегда светло, как днем. Надо бы и по ночам что-нибудь делать».

— Все дело в том, что вы еще мальчишки, — сказал Пьеретто. — Оттого и угомониться не можете.

— А ты-то кто? — сказал я. — Старик, что ли?

Орест вдруг вскинулся:

— Старики, говорят, никогда не спят. Мы шатаемся по ночам. Интересно знать, кто же спит.

Пьеретто посмеивался.

— Ты что? — спросил я, насторожившись.

— Чтобы спать, надо сперва побаловаться с женщиной, — сказал Пьеретто. — Вот почему старики не спят и вы не спите.

— Может быть, — пробормотал Орест, — но все равно у меня слипаются глаза.

— Ты не городской, — сказал Пьеретто. — Для таких людей, как ты, ночь еще имеет смысл — тот же самый, что в былые времена. Ты вроде дворняжки или курицы.

Был уже третий час.

Холм по ту сторону По искрился, словно усыпанный блестками. Было прохладно, пожалуй, даже холодно.

Мы поднялись и пошли назад, к центру. Я думал о том, какой ловкач Пьеретто: себя поддеть не даст, а нас всегда выставляет лопухами. Ни я, ни Орест, к примеру, не томились бессонницей из-за женщин. В который раз я спросил себя, какую жизнь вел Пьеретто до того, как приехал в Турин.

На скамейках у привокзального газона, под чахлыми деревцами, спали с открытым ртом два оборванца. Без пиджаков, курчавые, с черными бородами, они были похожи на цыган. Неподалеку находились уборные, и, несмотря, на ночную свежесть и разлитый в воздухе запах лета, здесь стояла вонь, точно напоминание о длинном солнечном дне, сутолоке и шуме, о пыли и поте, выщербленном асфальте, беспокойной толпе. Под вечер на этих скамейках у газона — жалкого оазиса в сердце Турина — всегда сидят невзрачные женщины, бобыли, лоточники, горемыки. Чего они ждут? Пьеретто говорил, что они ждут чего-то необыкновенного — землетрясения, от которого рухнет город, светопреставления. Иногда летняя гроза разгоняет их и все омывает.

Два оборванца спали как убитые. На безлюдной площади какая-то светящаяся вывеска еще взывала к пустому небу, бросая отблески на их лица.

— Вот разумные люди. Надо взять с них пример, — сказал Орест и было двинулся домой.

— Пойдем с нами, — сказал Пьеретто. — Дома тебя никто не ждет.

— Ну и там, куда вы идете, меня тоже никто не ждет, — сказал Орест, но остался.

Мы свернули к новой галерее.

— Этим парням можно позавидовать, — сказал я тихо. — Должно быть, хорошо проснуться на площади при первых лучах солнца.

Пьеретто ничего не ответил.

— Куда мы идем? — сказал я, останавливаясь.

Пьеретто прошел еще несколько шагов и тоже остановился.

— Я бы не прочь куда-нибудь зайти, но везде закрыто, — сказал я. — Хотел бы я знать, на что нужна вся эта иллюминация.

Пьеретто не ответил по своему обыкновению: «А ты на что нужен?», а проговорил:

— Хочешь, пойдем на холм?

— Далеко, — сказал я.

— Далеко, но зато как там пахнет, — сказал он.

Мы снова спустились по проспекту; на мосту мне стало холодно; потом быстрым шагом, чтобы поскорее оставить позади привычные места, мы стали подниматься по склону. Было сыро, темно, луна не показывалась; в воздухе мелькали светляки. Немного погодя мы замедлили шаг, запыхавшись. На ходу мы с Пьеретто говорили о себе; говорили с жаром и втягивали в разговор Ореста, вспоминали, как ходили по этим дорогам, разгоряченные вином или спором. Но все это не имело значения, все это было только поводом для того, чтобы идти, подниматься, мерить шагами холм. Мы шли мимо полей, оград, решеток вилл, вдыхали запах асфальта и леса.

— По-моему, пахнет так же, как от цветка в вазе, никакой разницы, — сказал Пьеретто.

Как ни странно, мы до сих пор никогда не поднимались на вершину холма, по крайней мере по этой дороге. Где-то должен был быть перевал, высшая точка косогора, откуда, как я себе представлял, взору, словно с балкона, открывается внешний мир — раскинувшиеся внизу равнины. С других точек холма, из Суперги, из Пино, мы днем уже смотрели на окрестности. Орест показывал нам пальцем на темнеющие вдали, за морем крутогоров, лесистые урочища — его родные места.

— Поздно очень, — сказал Орест. — Когда-то здесь было полно всяких заведений.

— В какое-то время они закрываются, — сказал Пьеретто. — Но те, кто уже там, кутят до утра.

— Подумаешь, — сказал я, — стоит подниматься летом на холм, чтобы развлекаться за закрытыми ставнями и дверьми.

— Там, наверное, есть сад, лужайки, — сказал Орест. — Спят, должно быть, в парке.

— Где-то и парки кончаются, — сказал я. — Начинаются леса и виноградники.

Орест что-то проворчал. Я сказал Пьеретто:

— Ты не знаешь сельской местности. Бродишь ночи напролет, а сельской местности не знаешь.

Пьеретто не ответил. Время от времени где-то лаяла собака.

— Хватит, дальше не пойдем, — сказал Орест на повороте дороги.

Пьеретто вышел из задумчивости.

— Тем более, — поспешно сказал он, — что зайцы и змеи притаились — боятся прохожих, а пахнет здесь бензином. Где теперь та сельская местность, которая вам по душе?

Он с ожесточением набросился на меня.

— Неужели ты думаешь, — произнес он безапелляционным тоном, — что, если кого-нибудь зарежут в лесу, все будет как в сказке? Как бы не так, и сверчки вокруг мертвого не умолкнут, и озеро крови будет не больше плевка.

Орест с отвращением сплюнул. Потом сказал:

— Осторожно, машина.

Медленно и бесшумно показался большой открытый бледно-зеленый автомобиль и послушно остановился как вкопанный, оставшись наполовину в тени деревьев. Мы растерянно уставились на него.

— Смотри-ка, фары погашены, — сказал Орест.

Я подумал, что в автомобиле какая-нибудь парочка и что лучше бы нам в эту минуту быть далеко отсюда, на перевале, и никого не встретить. Почему они не катят в Турин на своей роскошной машине, не оставят нас одних на раздолье? Орест, глядя в землю, сказал, что надо двигаться.

Я ожидал, что, приблизившись к машине, услышу шепот и шорох, а может, и смех, но вместо того увидел только мужчину за рулем — молодого человека, который сидел, откинувшись на спинку сиденья и запрокинув голову к небу.

— Он похож на мертвеца, — сказал Пьеретто.

Орест уже вышел из тени. Мы шли под стрекот сверчков — Орест впереди, Пьеретто рядом со мной; и, пока я сделал несколько шагов под деревьями, мне много чего пришло в голову. Пьеретто молчал. Напряжение стало невыносимым. Я остановился.

— Не может быть, — сказал я. — Он не спит.

— Чего ты боишься? — сказал Пьеретто.

— Ты видел его?

— Он спал.

Я сказал, что так не засыпают, да еще за рулем. У меня в ушах еще звучали слова ни с того ни с сего вспылившего Пьеретто.

— Хоть бы прошел кто-нибудь.

Мы обернулись и посмотрели на изгиб дороги, где чернели деревья. Над дорогой промелькнул светлячок, как огонек сигареты.

— Послушаем, поедет ли он дальше.

Пьеретто сказал, что, имея такую машину, можно в свое удовольствие смотреть на звезды. Я напряг слух.

— Может, он нас увидел.

— Посмотрим, откликнется он или нет, — сказал Орест и издал крик. Дикий, звериный, он вначале походил на рев быка, а кончился чем-то вроде пьяного хохота. Мы все прислушались. Опять залаяла собака; испуганные сверчки умолкли. Никакого ответа. Орест открыл рот, чтобы повторить крик, а Пьеретто сказал:

— Начали.

На этот раз мы заорали все вместе, протяжно, с повторами и завыванием. У меня по коже мурашки забегали при мысли о том, что от такого вопля, как от луча прожектора в ночи, нигде не укроешься — он разносится по склонам, слышится на глухих тропинках, проникает в темные буераки, норы, дупла, и от него все дрожит.

Снова остервенело залилась собака. Мы прислушивались, глядя на изгиб дороги. Я хотел было сказать: «Наверно, он умер от страха», как вдруг раздался звук захлопнувшейся дверцы машины. Орест сказал мне на ухо: «Летучка[17]принеслась», — и мы замерли в ожидании, не спуская глаз с купы деревьев. Но ничего не произошло. Собака унялась, и повсюду под звездным небом снова слышался стрекот сверчков. Мы все смотрели на темную полоску у дороги.

— Подойдем, — сказал я, наконец. — Ведь нас трое.

II

Когда мы приблизились, он сидел на подножке машины, опустив голову и закрыв лицо руками. Он не пошевелился. Мы стояли поодаль и смотрели на него, как на опасного зверя.

— Рвет его, что ли? — сказал Пьеретто.

— Может быть, — сказал Орест.

Он подошел к неизвестному и положил ему руку на лоб, будто пробуя, нет ли у него жара. Тот уперся лбом в его ладонь, точно пес, играющий с хозяином. Они как бы отталкивали друг друга, и я расслышал, как они посмеиваются. Орест обернулся.

— Это Поли, — сказал он. — Я его знаю. У них вилла в наших местах.

Незнакомец, сидя, держал за руку Ореста и мотал головой, словно отряхивался, выходя из воды. Это был красивый молодой человек, постарше нас, с мутными, осоловелыми глазами. Не выпуская руки Ореста, он посмотрел на нас невидящим взглядом.

Тут Орест сказал:

— Ты ведь, кажется, был в Милане?

— Для тяги еще время не пришло, — сказал тот. — Ты на белок охотишься?

— Что ты, мы же не на Взгорьях, — проговорил Орест и высвободил руку. Потом оглядел автомобиль и сказал: — Вы сменили машину?

«Что он толкует с пьяным? — подумал я. Страх, который я испытывал вначале, перешел в раздражение. — Бросил бы его, и пусть себе валяется в канаве».

Этот тип глядел на нас. Он был похож на тех больных, которые, лежа в постели, смотрят в одну точку, подавленные и печальные. Никто из нас никогда не доходил до такого состояния. Однако он был загорелый и вообще на вид хоть куда, под стать своей машине. Мне стало стыдно, что мы так вопили.

— Отсюда не видно Турина? — сказал он, с живостью поднимаясь на ноги и оглядываясь вокруг. — Странно. Вы не видите Турина?

Если бы не его голос, слабый, сдавленный, хриплый, можно было бы подумать, что он совсем пришел в себя. Поглядев по сторонам, он сказал Оресту:

— Я здесь третью ночь. Здесь есть место, откуда виден Турин. Пойдемте туда? Это чудесное место!

Теперь мы стояли кружком, и Орест вдруг спросил его в упор:

— Ты удрал из дому?

— В Турине меня ждут, — сказал он. — Разбогатевшие люди, которых невозможно выносить. — Он посмотрел на нас, улыбаясь, как застенчивый ребенок. — До чего противны люди, которые все делают в перчатках. И детей, и миллионы.

Пьеретто косо посмотрел на него.

Поли достал сигареты и угостил нас всех. Сигареты были мягкие, раскрошившиеся. Мы закурили.

— Если бы они увидели меня с тобой и твоими приятелями, — сказал Поли, — они подняли бы меня на смех. А мне забавно оставлять с носом этих людей.

Пьеретто громко сказал:

— Немного же вам нужно, чтобы позабавиться.

Поли сказал:

— Я люблю пошутить. А вы не любите?

— Плохо говорить о разбогатевших людях, — сказал Пьеретто, — имеет право только тот, кто и сам сумел разбогатеть. Или умеет жить, не тратя ни гроша.

Поли с удрученным видом сказал:

— Вы так думаете?

Он произнес это таким озабоченным тоном, что даже Орест не сдержал улыбки. Внезапно Поли обнял нас за плечи, сгреб в кучу и, как бы беря в сообщники, еле слышно сказал:

— У меня есть на то другая причина.

— Какая же?

Поли опустил руки и вздохнул. Он смотрел на нас проникновенно и кротко, как будто даже изменившись в лице.

— Дело в том, что в эту ночь я чувствую себя как бог, — сказал он тихо.

Никто не засмеялся. Мы с минуту постояли молча, потом Орест предложил:

— Пойдемте посмотрим на Турин.

Мы прошли немного вниз, до уступа у поворота дороги, где полыхали отсветы Турина, и остановились на краю откоса. Поднимаясь в гору, мы не оборачивались. Поли, положив руку на плечо Ореста, смотрел на море огней. Отбросил сигарету и смотрел.

— Ну, что будем делать? — сказал Орест.

— До чего мал человек, — сказал Поли. — Улицы, дворы, гребни крыш. Отсюда кажется — море звезд. А когда ты там, этого не замечаешь.

Пьеретто отошел на несколько шагов. Мочась на кусты, он крикнул:

— Вы просто издеваетесь над нами, и больше ничего!

Поли спокойно сказал:

— Я люблю столкновения взглядов. Только в столкновениях чувствуешь себя сильнее, возвышаешься над самим собой. Без них жизнь пошла. Я не строю себе иллюзий.

— А кто их строит? — сказал Орест.

Поли поднял глаза и улыбнулся.

— Кто? Да все. Все те, кто спит в этих домах. Они видят сны, просыпаются, любятся, думают: «Я такой-то и такой-то», воображают, что имеют вес, а на самом деле…

— Что на самом деле? — сказал Пьеретто подходя.

Поли запнулся, потеряв нить мысли. Щелкнул пальцами, подыскивая слово.

— Ты говорил, что жизнь скучна, — сказал Орест.

— Какие мы сами, такая у нас и жизнь, — сказал Пьеретто.

Поли сказал:

— Давайте сядем.

Он совсем не выглядел пьяным. Я начал думать, что блуждающий взгляд так же обычен для этого человека и так же неотделим от него, как шелковая рубашка, манера пожимать руку, красивый автомобиль.

Мы немного поболтали, сидя на траве. Впрочем, я молчал, слушая стрекот сверчков. Поли как будто не обращал внимания на сарказмы Пьеретто: он объяснял ему, почему три ночи кряду не показывался в Турине и избегал всякого общества, называл гостиницы, видных людей, содержанок. И по мере того, как Пьеретто, по всей видимости, проникался к нему интересом и симпатией, я, наоборот, внутренне отдалялся от него, склоняясь к мнению, что он просто без царя в голове. Он снова сделался для меня таким же чуждым и безразличным, как в ту минуту, когда автомобиль остановился и я подумал, что в нем забавляется парочка.

Я вдруг сказал:

— Стоило уходить из Турина, чтобы без конца говорить о нем.

— Да, — сказал Орест, вскакивая на ноги. — Двинемся домой, завтра надо работать.

Поли поднялся, поднялся и Пьеретто.

— А ты что, не идешь? — сказали они мне.

Когда мы шли к автомобилю, я замедлил шаг и, немного отстав вместе с Орестом, спросил у него, кто такой этот Поли. Он сказал мне, что у них земли в его местах, большая вилла, целый холм. «Раньше он туда приезжал, и мы вместе охотились. Он и тогда уже был непутевым, но еще так не пил».

Он крикнул Поли:

— В этом году вы приедете в Греппо?

Поли прервал разговор с Пьеретто и обернулся.

— Папа засадил меня туда в прошлом году, не оставив машины, — сказал он не смущаясь. — Странные идеи приходят людям. Он хотел оторвать меня… От чего? Не знаю, приеду ли опять. Там было бы хорошо провести денек, но не больше. С кем-нибудь из приятелей и с пластинками.

Он любезно распахнул перед нами дверцы машины. Мне не хотелось садиться в нее, потому что теперь я понимал, что с ним мы не можем оставаться самими собой. Приходилось слушать его и принимать его взгляд на мир, отвечая ему в тон. Быть с ним вежливым значило служить ему зеркалом. Я не понимал, как мог Орест когда-то проводить с ним целые дни.

Поли сел за руль и, обернувшись, сказал:

— Значит, едем?

— Куда?

— В Греппо.

Орест вскинулся:

— Что мы, с ума сошли? Я хочу спать.

Я тоже возразил, что в такое время нелепо ехать бог знает куда.

— Еще не рассвело, — сказал Поли. — Сейчас без чего-то четыре. В пять будем там.

Мы оба закричали, что у нас есть дом.

— Отвези нас в город, — сказал Орест. — В Греппо съездим как-нибудь в другой раз.

Я шепнул ему:

— А он нас не угробит?

Орест повторил:

— Я хочу спать. Высади нас у Новых Ворот.

Мы поехали в Турин. Машина мчалась плавно и уверенно. Пьеретто, сидевший рядом с Поли, так и не раскрыл рта.

Мы ехали по освещенным, но пустынным проспектам. Орест сошел на улице Ниццы, у пассажа. Вылезая, он сказал Поли: «До свиданья». Через минуту высадили и меня у моего подъезда. Я попрощался и сказал Пьеретто: «Завтра увидимся». Машина, в которой они остались вдвоем, тронулась и унеслась.

III

Днем мы корпели над книгами, готовясь к экзаменам; в особенности Орест, который изучал медицину. Мы с Пьеретто учились на юридическом и усиленные занятия отложили на октябрь: ведь право схватывается с налету и не требует работы в лаборатории. А вот Орест вкалывал и даже не всегда ходил с нами гулять по вечерам. Но мы знали, где его найти в обед: у него дом был в деревне, и в Турине он снимал комнату, а столовался в траттории.

На следующий день после нашего ночного колобродства я пошел к нему. Он сидел в траттории и грыз яблоко, прислонившись спиной к стене и облокотись на портфель. Поздоровавшись, он спросил, видел ли я уже Пьеретто.

Было жарко. Мы, обмахиваясь, поговорили о нашем плане — отправиться на каникулы втроем в селение Ореста. Дом у него был просторный, мы бы там весело провели время. Но мы с Пьеретто хотели идти туда пешком с рюкзаком за плечами.

Орест сказал, что это ни к чему: нам и без того еще надоест деревенская глушь и жара.

— Почему ты спросил о Пьеретто?

— Неужели ты думаешь, — сказал Орест, — что он спал этой ночью?

— Может, он занимается?

— Возможно, — сказал Орест. — С Поли и его машиной. Разве ты не заметил, как они спелись?

Тут мы заговорили о прошлой ночи, о Поли, обо всем его странном поведении.

Орест сказал, что не надо удивляться. Они с Поли говорили друг другу «ты», хотя отец Поли был важной шишкой в Милане, командором и очень богатым человеком, владельцем огромного имения, куда никогда не приезжал. Поли вырос в этом имении, где проводил каждое лето с целой оравой мамок и нянек, с каретой и лошадьми, и только когда сменил короткие штанишки на брюки, смог поступать по-своему, выходить из усадьбы и знакомиться с людьми из округи. Два или три охотничьих сезона он вместе с другими ходил стрелять бекасов. Он был славный малый и с головой. Только твердости ему не хватало, это верно. За что ни возьмется бросит на середине, ничего не доводил до конца.

— Этих людей такими делает жизнь, которую они ведут, — сказал я. — Они становятся капризными, как женщины.

— Но ведь он все понимает, — сказал Орест. — Ты слышал, что он говорил о людях своего круга?

— Это он просто так говорил. Он был пьян.

Орест покачал головой и сказал, что Поли не был пьян — пьяные ведут себя не так.

— Может быть, три дня назад он действительно напился и набезобразил. Но теперь с ним что-то похуже. Пьяный вызывает у людей симпатию.

Оресту случалось отпускать такие неожиданные замечания.

— Он не нападал на людей своего круга. Он нападал на тех, кто нажил деньги, а жить не умеет, — сказал я. — Ты его друг. Ты бы должен был его знать.

— Ты же понимаешь, что это за дружба, — сказал Орест. — Вместе охотиться — все равно что вместе в школу ходить. Моему отцу это было лестно.

Он допил свой стакан, и мы ушли. Огибая здание, где помещалась траттория, на залитой солнцем улице, я заметил вскользь, что Пьеретто нахамил Поли.

— У него такая манера смеяться, что кажется, будто он плюет тебе в лицо. Он не придает этому значения, но люди обижаются.

— Кто его знает, — сказал Орест. — Я никогда не видел, чтобы Поли обижался.

Вечером ни Орест, ни Пьеретто не пришли на наше обычное место встречи. Я в тот год, когда оставался один, не знал, куда себя деть. Вернуться домой и сесть заниматься было бессмысленно; я слишком привык жить общей жизнью с Пьеретто, болтать с ним и шататься по улицам; в воздухе, в движении, в самой темноте было что-то такое, чего я не мог понять и от чего мне было не по себе. Меня всегда в таких случаях подмывало пристать к девушке, или завернуть в какой-нибудь подозрительный кабак, или же выйти на проспект и шагать, шагать до самого утра бог знает куда. Иногда я в нерешительности останавливался на углу и простаивал там чуть не час, злясь на самого себя.

Но в этот раз вышло не так плохо. Недавняя встреча с Поли избавила меня от излишней разборчивости. Я говорил себе, что всегда и везде есть счастливчики, которые, даже если это никчемные люди, дурее меня, наслаждаются жизнью больше, чем я, не гоняться же за ними. Мать и отец, сельские жители, обосновавшиеся в городе, не сознавая этого, внушили мне: сумасбродства бедняков тебе будут доступны, но сумасбродства богачей — никогда. Понятно, бедняки не значит голодранцы.

Я провел вечер в кино, но время от времени мои мысли возвращались к Поли, и это отвлекало меня и не давало спокойно смотреть картину. Когда я вышел, мне еще не хотелось спать, и я прошелся по безлюдным переулкам, вдыхая свежий воздух и глядя на звезды. Я родился и вырос в Турине, но в этот вечер я думал о выходивших прямо в поле улочках большого селения, где прошли молодые годы моих родителей. А вот Орест жил в таком селении и собирался вскоре вернуться туда. Вернуться навсегда. Ни к чему другому он не стремился. Он мог бы, если бы захотел, остаться в городе. Но какая разница?

Когда я входил в свой подъезд, меня кто-то окликнул. Это был Пьеретто, который, отделившись от стены противоположного здания, пересек улицу и подошел ко мне. Он был не прочь постоять, поболтать — спать ему еще не хотелось. Раньше он не показывался потому, что весь день был с Поли. Остаток ночи они колесили за городом; к утру оказались у озер, на солнцепеке. Поли стало плохо, и, вылезая из машины, он шмякнулся наземь, похоже было — солнечный удар. Потом оказалось, Поли нанюхался кокаина, у него было отравление. Пьеретто позвонил по телефону в ту гостиницу, где Поли остановился в Турине; ему кто-то ответил, чтобы он позвонил в Милан. «У меня на это нет денег!» — крикнул Пьеретто. Тогда один священник, который умел водить машину, сел за руль, и они отвезли Поли в Новару. Там один доктор привел его в чувство — дал ему какое-то лекарство, от которого его прошиб пот и вырвало; потом Пьеретто поругался со священником, который обвинял его в том, что он совратил своего товарища. Наконец Поли все уладил, заплатил доктору, заплатил за телефон и за завтрак, и они отвезли священника домой, рассуждая с ним по дороге о грехах и об аде.

Пьеретто был в прекрасном настроении. Ему доставили удовольствие сумасбродства Поли, доставила удовольствие прогулка, доставила удовольствие физиономия священника. Теперь Поли поехал принять ванну и переодеться; тут еще была замешана одна синьора, какая-то фурия, которая гналась за ним от Милана до Турина и осаждала его в гостинице, добивалась разговора с ним, посылала ему цветы.

— Может, он немножко чокнутый, — сказал Пьеретто, — но парень не промах. Умеет развлечься за свои деньги.

— Всему есть границы, а он удержу не знает, — сказал я. — Пустой человек.

Тут Пьеретто принялся объяснять мне, что Поли ведет себя ничуть не хуже нас. Мы, бедняки-обыватели, проводим ночи, сидя на скамейке и разговаривая, спим с продажными девками, пьем вино, а ему по средствам наркотики, свобода, шикарные женщины. Богатство — это сила. Вот и все.

— Ты с ума сошел, — сказал я. — Мы думаем, стараемся вникнуть во все. Я, например, хочу понять, почему мне доставляет удовольствие гулять. Или, скажем, тебя тянет в Турин, а мне нравится подниматься на холм, нравятся запахи земли. Почему? Поли на такие вещи наплевать. Он пустой человек, вот и Орест то же самое говорит.

— Оба вы ненормальные, — сказал Пьеретто и объяснил мне, что у человека есть потребность испытать себя, потребность опасности, и что границы тут определяются средой, в которой живешь.

— Может быть, Поли говорит и делает глупости, — сказал он, — может быть даже, он сломает на этом шею. Но было бы еще печальнее, если бы он жил, как мы.

Заспорив, мы, как всегда, пошли куда глаза глядят. Пьеретто утверждал, что Поли прекрасно делает, что познает жизнь, насколько ему позволяют средства.

— Но ведь он говорит глупости, — возражал я.

— Не важно, — отвечал Пьеретто, — он выкладывается на свой лад, и ему открываются такие вещи, о которых вы даже не подозреваете.

— Что же, и ты собираешься нюхать кокаин?

Пьеретто, рассердившись, сказал, что Поли не рисуется тем, что принимает наркотики. Об этом он почти не говорит. Но тому священнику он высказывал такие мысли о грехе, которые свидетельствуют о глубоком взгляде на вещи и о жизненном опыте.

Тут я рассмеялся ему в лицо, и он опять разозлился.

— Ты возмущаешься тем, что человек нюхает кокаин, а сам смеешься, когда говорят о грехе!

Он остановился у одного бара и сказал, что хочет позвонить по телефону. Через минуту он высунулся из кабины и спросил, придет ли Орест.

— Уже полночь, Орест спит. Ему надо завтра заниматься — его средства не позволяют бездельничать, — сказал я.

Пьеретто заорал в трубку. Это продолжалось довольно долго. Он посмеивался и говорил. А когда вышел, сказал:

— Идем к Поли.

IV

Перспектива провести еще одну бессонную ночь ужаснула меня. Отец и мать ничего не сказали бы; за столом обронят несколько слов о погоде, искоса взглянут на меня, подняв глаза от тарелки, осторожно спросят, когда экзамены. Не знаю, как чувствовал себя со своими Пьеретто, а мне было больно смотреть на эти беззащитные лица, и я себя спрашивал, каким был мой отец в двадцать лет, и какой была в девушках мать, и будет ли в свое время такая же отчужденность между мной и моими детьми. Наверное, моим родителям мерещились карты, женщины, преддверие тюрьмы. Что они знали о наших ночных томлениях? А может, они были правы: со скуки да со скверной привычки все и начинается.

Когда мы подошли к гостинице, синьора Розальба прохаживалась взад и вперед по тротуару, а Поли выводил машину на улицу. Я тихонько сказал Пьеретто:

— Только уговор: сегодня ненадолго. Уже двенадцать.

Поли явно хотел взять нас с собой, чтобы эта женщина не вешалась ему на шею. Он даже подшучивал на этот счет. Нас он представил ей как «цвет Турина»: мол, слушай и учись. Такие господа, как Поли, не церемонятся — используют людей с веселым нахальством. Я не понимал Пьеретто, который играл ему на руку.

Синьора Розальба села впереди, с Поли. Она была худая, бедняжка, с красными глазами, напыженная, а в волосах у нее красовался цветок. Она ни минуты не сидела спокойно, да и раньше, когда мы ждали Поли, бросала на нас тревожные взгляды, силилась улыбнуться, гляделась в зеркальце. На ней было розовое вечернее платье, но на вид она годилась Поли в матери.

Он без умолку болтал, шутил и смеялся, озорно поглядывал на женщину и гнал машину. В одно мгновение мы выехали из Турина. Пьеретто, наклонившись вперед, что-то сказал ему.

Поли резко затормозил. Окрестность была окутана темнотой, впереди маячили горы. Розальба возбужденно смеялась.

— Куда поедем?

Я сказал напрямик, что не намерен колобродить всю ночь.

Поли обернулся и сказал мне:

— Мне хочется, чтобы вы составили нам компанию. Положитесь на нас. Мы не поздно вернемся.

Розальба огорченно сказала:

— Хватит, Поли. Зачем ездить всю ночь? Что ты за шальной человек.

Поли включил зажигание, но, прежде чем тронуться, пошептался с Розальбой. Я видел их сблизившиеся головы, улавливал взволнованные и интимные нотки в их голосах, а потом заметил, как Розальба согласно закивала. Поли с улыбкой обернулся к нам.

Он развернул машину и поехал назад, в Турин. По пустынным улицам окраины мы подъехали к холму, черневшему в ночи. Потом помчались под откосом вдоль берега По. Промелькнуло Сасси. Было ясно, что Поли и Розальба уже бывали в этих местах. Она прижималась к его плечу. Что Пьеретто находил в этой паре? Я гадал, знает ли она, что Поли принимает наркотики, пытался вообразить их обоих пьяными, вызвать в себе ненависть к ним. Но мне это не удавалось. Новизна этой быстрой езды, внезапные толчки, черная вода и черный холм, казалось нависавший над головой, не давали мне думать ни о чем другом. «Вот! Вот!» — закричала Розальба, а Поли уже сбавлял скорость, подъезжая к ярко освещенной вилле. Он свернул на усыпанную гравием дорожку и остановился на стоянке машин. Впереди, над рекой, была площадка, где размещались столики с лампами под абажуром. Мелькали белые куртки официантов.

Когда мы расселись и сделали заказ, не без суеты и неловкости — Розальба несколько раз передумывала, никого не хотела слушать, дулась и громко говорила, Пьеретто положил локти на стол, и из рукавов у него выглядывали обтрепанные манжеты, — я предоставил остальным разговаривать между собой и сказал себе: «В конце концов, это обыкновенное кафе». Откинувшись на спинку стула, я стал прислушиваться к шуму воды, доносившемуся из темноты.

Но это было не обыкновенное кафе. Грянул и тут же стих, заиграв под сурдинку, маленький оркестр, и в центре круга, образуемого светящимися абажурами, появилась женщина и запела. Она была в вечернем платье и с цветком в волосах. Мало-помалу из-за столиков поднимались пары и, тесно прижимаясь, танцевали в полутьме. Голос женщины вел танцующих, говорил за них, вилял и вздрагивал вместе с ними. Казалось, здесь, между рекой и холмом, отправлялся какой-то странный обряд, где все отзывались конвульсивными движениями на крик женщины, потому что женщина, Розальба в оливковом платье, не столько пела, сколько кричала — раскачивалась, прижимая руки к груди, и кричала, словно молила о чем-то.

Теперь наша Розальба с блаженным видом сжимала руку Поли, а он, не обращая на нее внимания, разговаривал с Пьеретто.

— Лучше бы каждый пел сам, — сказал Пьеретто, — есть вещи, которые надо делать самим, без чужой помощи.

А Поли со смехом:

— Уж не взыщи, кто танцует, тому не до этого.

— Кто танцует, тот дурак, — ответил Пьеретто, — ищет вокруг то, что у него в руках.

Розальба с восторженностью маленькой девочки захлопала в ладоши. У нее горели глаза. Тут принесли кофе и выпивку, и ей пришлось отцепиться от Поли.

Оркестрик опять заиграл, но на этот раз обошлось без пения. На несколько минут смолкли все инструменты, кроме пианино, на котором с блеском исполнялись виртуозные вариации — и не хочешь, а заслушаешься. Потом оркестр перекрыл пианино и заглушил его. Во время этого номера лампы и рефлекторы, освещавшие площадку, как по волшебству меняли цвет — с зеленого на красный, с красного на желтый.

— Уютное местечко, — сказал Поли, оглядываясь вокруг.

— А публика здесь — не люди, а сонные мухи, — сказал Пьеретто. — Вот бы сейчас завопить на манер Ореста.

Поли удивленно вскинул на него глаза, потом вспомнил и сказал:

— А что наш друг, лег спать? Я хотел бы, чтобы он был здесь.

— Он еще не переварил вчерашней ночи, — сказал Пьеретто. — Жаль. Он не переносит некоторых вещей.

Розальба передернула плечами, и я вдруг представил себе ее голой. Она сухо сказала Поли:

— Я хочу танцевать.

— Дорогая Рози, — ответил он, — не могу же я оставить скучать моих друзей. Это было бы невежливо. Мы ведь в Турине, культурном городе.

Розальба вспыхнула. Я понял в эту минуту, что она полоумная и не умеет себя держать.

Кто знает, может быть, у нее были дети в Милане. Вспомнив историю с цветами, которые она посылала Поли, я отвел глаза. Пьеретто сказал:

— Я был бы польщен, если бы вы согласились потанцевать со мной, Розальба, но знаю, что не могу на это надеяться. К сожалению, я не Поли.

Огорошенная Розальба метнула на него донельзя злобный взгляд.

Между тем оркестр опять начал играть, и я тоже что-то залепетал. Я не умел танцевать. Поли невозмутимо подождал, пока я кончу, и снова заговорил:

— Я хочу вам сказать, что эти дни имеют для меня очень большое значение. Я многое понял. Вчерашний крик пробудил меня. Так просыпается сомнамбула. Это было знамение, это был кризис болезни…

— Ты был болен? — сказала Розальба.

— Хуже, — сказал Поли. — Я был стариком, который воображал себя ребенком. Теперь я знаю, что я взрослый человек, порочный, слабый, но взрослый человек. Этот крик заставил меня трезво посмотреть на самого себя. Я больше не строю иллюзий.

— Вот сила крика, — сказал Пьеретто.

Я невольно вгляделся в глаза Поли — не осоловели ли.

— Я вижу свою жизнь, — продолжал он, — как жизнь другого человека. Я знаю теперь, кто я, что у меня позади, что я делаю…

— Но вы уже слышали раньше этот крик? — перебил я его.

— Ты дубина, — сказал Пьеретто.

— Так мы перекликались на охоте, — улыбнувшись, сказал Поли.

— Значит, вы были на охоте? — вырвалось у Розальбы.

— Мы были на холме.

Последовало неловкое молчание, во время которого мы все, кроме Поли, рассматривали свои ногти. В кругу столиков снова запела та женщина. Розальба отбивала такт каблуком, видно сгорая от нетерпения. Слушая голос певицы и шарканье танцующих пар, я думал о стрекоте сверчков на черном холме.

— Ну, — сказала Розальба, — ты наговорился? Потанцуем теперь?

Поли не моргнул глазом и не двинулся с места. Он все думал об этом крике.

— Хорошо проснуться и отбросить иллюзии, — продолжал он улыбаясь. — Чувствуешь себя свободным и ответственным. Есть в нас потрясающая сила — свобода. Человек может достичь внутренней чистоты. Человек способен пойти на страдания.

Розальба раздавила сигарету о блюдечко. Пока она молчала, бедняжка, такая худая и бледная, она была терпима. По крайней мере для нас, которые в свои двадцать лет еще не знали, что такое пресыщенность. Интеллигентный голос Поли обуздал ее, сдержал. Розальба сидела как на иголках.

Наконец она спросила его в упор:

— Скажи прямо, что ты задумал? Хочешь удрать из Турина?

Поли, нахмурившись, тронул ее за плечо, потом просунул руку под мышку, как будто боялся, что она упадет, и хотел ее поддержать. Пьеретто сделал ободряющий знак, мол, ничего, обойдется, и подался вперед, как бы опасаясь упустить что-нибудь из разыгравшейся сцены. Розальба, прикрыв глаза, тяжело дышала.

— Ублажить ее? — колеблясь, сказал нам Поли. — Потанцевать с ней?

Когда мы остались за столом вдвоем, Пьеретто поймал мой взгляд и подмигнул мне. Голос женщины в оливковом платье наполнил ночь. Я сделал гримасу и сказал:

— Дерьмо.

Пьеретто, сияя, налил себе ликеру. Налил мне, выпил еще.

— В чужой монастырь со своим уставом не суйся, — изрек он. — Они тебе не нравятся?

— Я сказал — дерьмо.

— А парень-то не больно хитер, — сказал Пьеретто. — С этой женщиной можно себе больше позволить.

— Она глупа, — сказал я.

— Влюбленная женщина всегда глупа, — сказал Пьеретто.

Я на минуту прислушался к словам песни, которая вела пары: «Жить, жить… брать, брать… без страсти». Но как ни раздражали эти пустые слова, мелодия захватывала, и этому трудно было противиться. Я спрашивал себя, слышен ли голос певицы на холме.

— Вот тебе и современные ночные развлечения, — сказал Пьеретто. — Они стары как мир.

V

В ту ночь Розальба танцевала и с Пьеретто — в пику Поли, чтобы унизить его. Не знаю уж, сколько мы выпили все вместе, казалось, ночь никогда не кончится, но оркестр давно уже перестал играть, и Розальба подозвала официанта и потребовала, чтобы Поли расплатился и повез нас ужинать в Валентино. В кругу света, падавшего из-под абажура — только наша лампа еще горела на площадке, — мельтешило розовое платье, а с По волнами накатывал ночной холод. Так как Поли все не уходил, снова завязав разговор с Пьеретто и с официантом, Розальба выскочила, села в машину и принялась гудеть. На шум вышли хозяин кафе, официант, посетители, выпивавшие по последней за стойкой; Розальба вылезла из машины и стала звать: «Поли! Поли!»

На обратном пути Поли правил одной рукой, обнимая Розальбу за талию, а Розальба сладко потягивалась, донельзя довольная. Время от времени она оборачивалась, как бы подбадривая нас, точно мы были ее сообщники. Пьеретто все время молчал. Машина не свернула к Турину, а проехала через мосты и помчалась по дороге в Монкальери. Но и там мы не остановились; было ясно, что мы едем без всякой цели, чтобы время убить. Опьянев, я закрыл глаза.

Очнулся я от резкого толчка, с таким ощущением, будто меня взметнуло вихрем; мое кошмарное забытье продолжалось долго, и, когда я увидел над собой глубокое сияющее небо, мне показалось, что я падаю в него вниз головой. В холодном розовом свете зари машина, подскакивая на булыжнике, ехала по улице какого-то селения. Моргая глазами от ветра, врывавшегося в окошко, я огляделся и увидел, что Розальба и Пьеретто спят, а селение безлюдно и замкнуто в тишине. Только Поли спокойно крутил руль.

Он остановил машину, когда из-за гребня холма выглянуло солнце. Пьеретто был весел; Розальба щурила глаза. Боже мой, какой старой она выглядела в своем розовом платье. Все они вызывали у меня злость и в то же время жалость. Поли обернулся и с бодрым, жизнерадостным видом сказал нам «доброе утро».

— Нехорошо получилось, но я сам виноват. Где мы? — сказал я.

— Позвони домой, — сказал Пьеретто. — Скажи, что ты плохо почувствовал себя.

Поли и Розальба принялись дурачиться, кусать друг друга за ухо. Розальба вытащила из волос цветок и, не давая его Поли, который хотел его схватить, протянула мне.

— Нате, — сказала она хрипло, — и не портите нам удовольствие.

Пока мы ехали дальше, я все нюхал его и меня мучила мысль: первый раз в жизни женщина дала мне цветок, и надо же, чтобы это была такая выдра, как Розальба. Я злился на Поли за тягомотную ночь.

Показалась колокольня другого селения. По узкому проулку, между домами с крылечками и пузатыми балконами мы выехали на площадь. В утренней тени какая-то девочка брызгала на булыжник водой из бутылки.

В кафе деревянный пол был тоже обрызган, и от него пахло погребом и дождем. Мы сели у окна против солнца, и я сразу спросил про телефон. Телефона не было.

— Все из-за тебя, — сказал Поли Розальбе. — Если бы ты не заставила меня танцевать…

— Скажи лучше, если бы ты не пил, — взорвалась Розальба. — Ты уже ничего не понимал. До одурения накачался коньяком.

— Брось, — сказал Поли.

— Спроси у твоих приятелей, что ты плел! — крикнула она с озлоблением. — Спроси у них, они слышали.

Пьеретто сказал:

— Он говорил о важных вещах. О внутренней чистоте и свободном выборе.

Женщина, которая обслуживала нас, исподтишка приглядываясь к Розальбе, сказала, что на почте есть телефон. Тогда я поднялся и попросил у Пьеретто бумажник. Розальба тоже встала и сказала мне:

— Я пойду с вами. Разгоню сон. Здесь пахнет так, что можно с ума сойти.

Мы вдвоем вышли на площадь. В своем розовом платье, высокая и худая, она была чучело чучелом. Из окон высовывались головы, но на улице еще никого не было.

— В это время все в поле, — сказал я, чтобы прервать молчание.

Розальба попросила у меня сигарету.

— У меня обыкновенные «мачедония», — сказал я.

Розальба остановилась, я дал ей огня, и, закуривая, она сказала с деланным смешком:

— Вы моложе Поли.

Я поскорее отбросил спичку, которая обожгла мне пальцы.

Розальба продолжала, заливаясь краской:

— И искреннее Поли.

Я отодвинулся, не сводя с нее глаз.

— Ну вот, — сказала она, — такая у меня кожа, ни с того ни с сего краснею. Не обращайте внимания… А теперь скажите мне одну вещь.

Она хриплым голосом спросила меня, что мы делали в эти дни. Когда я стал рассказывать о нашей встрече, она заморгала глазами.

— Поли был один? — допытывалась она. — Но тогда почему он оказался в полночь на холме?

— Один, но было уже три часа.

— А как получилось, что вы остались с ним?

Я сказал ей, что Орест и Пьеретто могут рассказать о Поли лучше, чем я. Я пошел спать, а Пьеретто провел с ним все утро. Поли, кажется, немного выпил. Впрочем, как всегда. Пусть спросит у Пьеретто, они долго разговаривали.

В ту же минуту я понял, что Розальба не теряла времени даром и, танцуя, уже расспросила Пьеретто. Она пристально посмотрела на меня. Почувствовав раздражение, я отвел глаза, и мы пошли дальше.

На почте, ожидая соединения, я сказал Розальбе, которая курила, стоя в дверях:

— Орест знает Поли с детских лет… Прошлой ночью он был с нами.

Она не ответила и продолжала смотреть на улицу. Я тоже вышел на порог и поглядел на небо.

Поговорив с матерью в тесной кабинке — было плохо слышно и приходилось кричать, — я опять вышел на порог, но Розальба не тронулась с места.

— Пошли? — весело сказал я.

— Ваш друг, — заговорила она, встрепенувшись, — очень хитрый парень. Он вам ничего не сказал про Поли?

— Они поехали на озера.

— Я знаю.

— Поли был пьян, и ему стало плохо.

— Нет, а до этого, — нетерпеливо сказала Розальба, и у нее задрожал голос.

— Не знаю. Мы нашли его на холме, когда он смотрел на звезды.

Тут Розальба судорожно уцепилась за мою руку и повисла на мне. Две крестьянки, проходившие по улице, обернулись и посмотрели на нас.

— Вы меня понимаете, правда? — сказала Розальба, тяжело дыша. — Вы видели, как Поли обращается со мной. Вчера я думала, что умру, я уже три дня одна в гостинице. Я не могу даже выйти погулять, потому что меня знают. Я здесь у него в руках; в Милане думают, что я на море. Но Поли пренебрегает мной, я надоела ему, он не хочет даже потанцевать со мной…

Я смотрел на камни мостовой и чувствовал, что на нас глазеют с балконов.

— …сегодня ночью, вы видели, он был в хорошем настроении. Когда он пьян, он еще переносит меня, но, пока не напьется, готов на все, чтобы удрать от меня. Теперь… — тут у нее пресекся голос, — …я никогда не знаю, что будет завтра.

Она не отпустила мою руку, даже входя, когда я откинул портьеру из звенящих висюлек. Поли и Пьеретто беседовали в тени, и, увидев нас, Пьеретто крикнул:

— Что мы будем есть?

Нам подали яичницу и вишни. Я старался не глядеть на Розальбу. Поли, разламывая хлеб, продолжал говорить:

— Тем вернее решаешься, чем ниже ты пал. Когда мы оказываемся на самом дне, когда все потеряно, тогда мы и обретаем самих себя.

Пьеретто смеялся.

— Пьяный есть пьяный, — сказал он. — Он уже не выбирает ни наркотики, ни вино. Он уже сделал выбор миллионы лет назад, когда в первый раз закричал «пей до дна».

— Есть внутренняя чистота, — сказал Поли, — ясность духа, которая идет из глубины…

Розальба молчала, а я не осмеливался смотреть на нее.

— Я тебе говорю, — перебил Поли Пьеретто, — что если ты сегодня ночью забыл про время, то потому, что потерял способность сделать выбор.

— Но я ищу эту чистоту, — упрямо сказал Поли, с трудом ворочая языком, — и я тем ближе к ней, чем лучше я осознаю, что я низок и что я взрослый человек. Ты понимаешь или нет, что человеку свойственна слабость? Как ты можешь подняться, если сначала не упадешь?

Розальба молча ела вишни. Пьеретто покачал головой и сказал:

— Нет.

Я думал о давешнем разговоре с Розальбой, и не столько о ее словах, сколько о голосе и о том, как она сжимала мою руку. Когда мы встали и собрались уходить, я взглянул на нее. Она показалась мне спокойной, сонной.

VI

Зря потратив утро, мы в кислом настроении расстались с Розальбой и Поли у подъезда гостиницы. Ярко светило солнце, и от сверкания витрин болели глаза. Мы с Пьеретто молча прошли по бульварам; я думал об Оресте.

— Пока, — сказал я на углу.

Я пришел домой и бросился на кровать. В коридоре слышались суетливые шаги матери, но я оттягивал момент встречи. Я не собирался спать, хотел только прийти в себя. От усталости мне легко удавалось не думать о прошедшей ночи, о сумбурных рассуждениях Поли, о хныканье Розальбы, и я мысленно видел над собой сияющее небо, в которое на рассвете проваливался в полусне, и шел по улочкам селения, поглядывая вверх, на балконы. Мне были знакомы такие селения, скучившиеся среди полей. Я помнил село на равнине, где жили дедушка и бабушка, к которым родители отправляли меня на каникулы, когда я был ребенком, огороды, оросительные канавы, шпалеры деревьев, проулки, дома с крылечками и лоскуты высокого-высокого неба. Из моего детства у меня в памяти осталось только лето. Жизнь и мир с утра до вечера были замкнуты в пределы узких улочек, выходивших прямо в поля. Великое чудо, если примчавшаяся бог весть откуда машина проедет по большаку через селение, поднимая пыль и взбудораживая ребятишек.

Пока я лежал в темноте, мне опять пришел на ум план пройти вместе с Пьеретто через холмы с рюкзаком за плечами. Я не завидовал тем, у кого есть машина. Я знал, что на машине только покрывают расстояние, но не знакомятся с краем, по которому едут. «Пешком — другое дело, — скажу я Пьеретто, — идешь по тропинкам, огибаешь виноградники, все видишь. Смотреть на воду совсем не то, что прыгнуть в воду, вот и тут такая же разница. Уж лучше быть голодранцем, бродягой».

Пьеретто смеялся в темноте и говорил мне, что теперь повсюду бензин. «Как бы не так, — бормотал я, — крестьяне не знают, что такое бензин. Для них коса и мотыга — это все. Прежде чем вымыть бочку или срубить дерево, они еще смотрят на луну — нет ли худого знака, а когда опасаются града, протягивают две цепи на гумне…»

«И страхуют имущество, — смеялся Пьеретто. — И покупают молотилки. И опрыскивают виноград купоросом».

«Крестьяне всем этим пользуются, — крикнул я вполголоса, — пользуются, но живут по-другому. В городе они чувствуют себя плохо».

Пьеретто ехидно смеялся. «Подари машину крестьянину, — сказал он с ухмылкой, — увидишь, как он будет оборачиваться. Уж будь покоен, он не посадит в нее ни Розальбу, ни нас. Крестьянин дела делает».

Я думал об Оресте, который учился на врача. «Вот крестьянин, который живет в городе, — сказал я Пьеретто. — Знаний у него побольше, чем у нас, но он не шалопайничает. Для него ночь имеет другой смысл, ты и сам это говоришь…»

Мою полудрему прервал телефонный звонок. Позвали меня. Я думал, что это Розальба, что она еще не выговорилась. Но звонила сестра Пьеретто, спрашивала, не видел ли я его — уже два дня его не было дома.

— Я расстался с ним полчаса назад, — сказал я ей, — сейчас он придет.

Чтобы не повредить ему, я не сказал, как мы провели ночь. Она сказала:

— Подонки вы и больше никто. Где вы спали?

— Мы не спали.

— Вот и плохо. Кто спит, не грешит, — засмеялась она.

— А кому охота спать?

За столом я соврал, что у нас лопнула шина. Отец сказал, что из-за шины может случиться несчастье, в особенности если тот, кто сидит за рулем, выпил. Потом он добавил, что не стоит развлекаться за счет приятелей: с людьми, у которых большие средства, никогда не расквитаешься.

После обеда я решил заниматься. Но перед этим я принял ванну, чтобы взбодрить себя. Я подумал, что Розальба и Поли, наверное, делают то же самое и что Розальба, пожалуй, слишком стара, чтобы позволять себе раздеваться при нем.

Под вечер зазвонил телефон. Это был Пьеретто.

— Приходи к Оресту, — сразу сказал он.

— Я занимаюсь.

— Приходи, дело стоит того, — сказал он. — Эти двое перестрелялись.

Скоро мы уже сидели в траттории и обсуждали это событие с Орестом, который пришел из больницы и два раза звонил своим приятелям-санитарам, чтобы справиться, как обстоит дело. Поли был при смерти: пуля попала ему в бок и задела легкое; а Розальба кричала сбежавшимся коридорным: «Убейте и меня, почему вы меня не убиваете?», так что пришлось запереть ее в ванной.

— Когда это произошло? — спросил я.

— Это она со злости выстрелила в него, — сказал Орест. — Перед этим она что-то кричала, в баре было слышно, как они ссорятся. Кто его знает, какая грязная история кроется за всем этим.

Произошло это среди дня, в самую жару. Поли, видимо, незадолго до того принял наркотик, потому что блаженно смеялся, лежа на диванчике.

Мы толковали об этом весь вечер. Теперь в больнице и в гостинице ждали указаний из Милана. Розальбу держали в номере под замком; ее судьба зависела от того, выживет ли Поли, а также от его отца, который должен был приехать: такой человек, как он, мог во избежание скандала в два счета прекратить расследование и всем заткнуть рот. Правда, налицо был револьвер Розальбы, дамская игрушка, обделанная в перламутр, но кое-кто был уже готов подменить его более подходящим оружием.

— Такова власть денег, — бесстрастно сказал Пьеретто. — Деньгами можно покрыть и преступление и агонию.

Орест еще раз позвонил в больницу.

— Приехал старик, — сказал он, вернувшись к нам. — И то хорошо. Интересно, знает ли он эту женщину.

Тут мы сказали ему, что во всем виноват Поли, что мы провели с ними ночь и даже при нас он обращался с нею по-хамски.

— Он сам на это нарвался, — говорил Пьеретто. — С такой женщиной, как Розальба, шутки плохи.

— Я сейчас же возвращаюсь в больницу, — сказал Орест. — Ему делают переливание крови.

В эту ночь мы с Пьеретто гуляли вдвоем. Я совсем выдохся и смертельно хотел спать, а он все пережевывал эту историю. Я сказал ему, что утром Розальба меня спрашивала о Поли.

— Было ясно, что это добром не кончится, — сказал Пьеретто. — Женщина может понять все, что угодно, только не душевный кризис, который переживает мужчина. Знаешь, что она мне сказала ночью? Что Поли, несмотря на свою молодость, теперь даже не смотрит на женщин.

— А меня она спросила, что мы делали на холме.

— Она бы предпочла, чтобы он развратничал. Такие вещи женщины понимают.

Тут я сказал, что, на мой взгляд, он и развратничал. Что кокаин, что свободный выбор — все одно скотство. Поли просто насмехался над людьми, вот и все. И если он за это поплатился, то так ему и надо.

Пьеретто улыбнулся и ответил мне, что умрет ли Поли или выживет, он, во всяком случае, испытал нечто из ряда вон выходящее, и тут ему можно позавидовать.

— Ты можешь не верить, — сказал он, — но чего мы ищем каждый вечер, шатаясь по улицам? Чего-нибудь такого, что выбило бы нас из обычной колеи, внесло бы разнообразие в нашу жизнь…

— Хотел бы я посмотреть на тебя, если бы ты оказался на его месте.

— Но ведь и ты сам день и ночь думаешь о том, как выйти из клетки. Зачем, по-твоему, мы ходим за По? Только зря: самые неожиданные вещи происходят здесь же, в Турине, — в комнате, в кафе, в трамвае…

— Я не ищу неожиданностей.

— Ну что ж, — сказал он, — мир принадлежит таким людям, как Поли. Заруби себе это на носу.

На следующий день Поли все еще был между жизнью и смертью, и ему опять делали переливание крови. По словам Ореста, теперь, когда с ним был отец, а действие наркотика кончилось, он походил на испуганного ребенка, готового расплакаться. По приезде старик сразу пошел к Розальбе: что они сказали друг другу, было неизвестно, но Розальбу упрятали в пансион, который содержали монахини, а о покушении на убийство больше никто не упоминал. «Несчастный случай», — говорил главный врач своим ассистентам. Эти новости интересовали Пьеретто, и Орест это знал.

Бедный Орест, рискуя провалиться, совсем запустил подготовку к экзаменам: дежурил у постели Поли в качестве санитара. Он представился командору, и они разговорились. Орест сказал, что старик со знанием дела толковал о деревенской жизни, о земле на Взгорьях, об урожаях. В больницу он приезжал на зеленой машине Поли, которую сам водил. Он и сменял по утрам Ореста, отсылая его спать.

Наконец стало известно, что Поли выкарабкивается. Пьеретто тоже навестил его и, вернувшись, сказал:

— Он все такой же и читает Нино Сальванески.

Я решительно отказался идти к нему. Мы поговорили о нем еще несколько дней, а потом Орест сказал нам, что его в мягком вагоне отправили на море.

VII

В то лето я по утрам ходил на По и проводил там час или два. Мне нравилось грести до пота, а потом бросаться в холодную, еще темную воду, которая так хорошо промывает глаза. Почти всегда я ходил на реку один, потому что Пьеретто в это время отсыпался. Если он тоже приходил, то правил лодкой, пока я купался. Бывало, гребешь против течения, проплываешь под мостами мимо одетых камнем берегов и между дамбами и посадками подходишь к косогору. А на обратном пути любуешься возносящимся над рекою холмом, который, хотя и стоял июнь, в этот час еще окутывали испарения, свежее дыхание растений. На этих лодочных прогулках я и пристрастился к вольному воздуху и понял, что наслаждение, которое доставляют вода и земля, продолжается за пределами детства, за пределами огорода и сада. Вся жизнь, думал я в эти утренние часы, подобна игре на солнце.

Но не игрой были заняты землекопы, которые, стоя по пояс в воде, с натугой поднимали со дна лопаты грязного песка и кидали его на баржу. Спустя час или два, полная доверху, она оседала до уровня воды, и худой, загорелый до черноты человек в жилете, надетом на голое тело, отталкиваясь шестом, медленно вел ее вниз по течению. В городе, за мостами, ее разгружали, и она медленно возвращалась назад с группой рабочих, а солнце между тем поднималось все выше. К тому времени, когда я уходил с реки, они успевали сделать две или три ездки. Весь день, пока я шатался по городу, занимался, болтал с приятелями, отдыхал, эти люди спускались и поднимались по реке, выгружали песок, соскакивали в воду, пеклись на солнце. Я особенно часто думал о них вечером, когда начиналась наша ночная жизнь, а они возвращались домой, в бараки на берегу По или в стандартные четырехэтажные дома рабочих кварталов, и заваливались спать. Или шли в остерию опрокинуть стаканчик. Конечно, и они тоже видели солнце и холм.

От соприкосновения с рекой я всякий раз испытывал прилив бодрости, которая сохранялась у меня на весь день. Казалось, солнце и мощное течение заряжали меня своей энергией, сообщали мне слепую, веселую и лукавую силу вроде той, которая свойственна дереву или лесному зверю.

Пьеретто тоже, когда приходил со мной, наслаждался утром на По. Спускаясь по течению к Турину, мы сохли, лежа в лодке, и промытыми, ясными от солнца и ныряния глазами глядели на берега, на холм, на виллы и на далекие купы деревьев, четко вырисовывающихся в воздухе.

— Если каждый день вести такую жизнь, — говорил Пьеретто, — превратишься в животное.

— Стоит посмотреть на землекопов…

— Нет, я не про них, — сказал он, — они только работают. Я имею в виду животное по здоровью и силе… И по эгоизму, — прибавил он, — по тому сладкому эгоизму, от которого жиреют…

— Мы же не виноваты, если нам хорошо.

— А кто тебя обвиняет? Никто не виноват в том, что родился. Виноваты другие, всегда виноваты другие. Мы себе плывем в лодке и курим трубочку, вот и все.

— Ну, мы еще не совсем животные.

Пьеретто смеялся.

— Кто знает, что такое настоящее животное, — сказал он, — рыба, дрозд, ящерица… Или, скажем, белка… Некоторые говорят, что в каждом животном заключена душа… неприкаянная душа. Мол, это чистилище… Ничто так не отдает смертью, — продолжал он, — как летнее солнце, яркий свет, роскошная природа. Ты нюхаешь воздух, чуешь запах леса и осознаешь, что растениям и животным нет до тебя никакого дела. Все живет и мучается само по себе. Природа — это смерть…

— При чем тут чистилище? — сказал я.

— Иначе природу не объяснишь, — сказал он. — Или она ничто, или в ней обитают души.

Он уже не раз заводил этот разговор. Это меня и раздражало в Пьеретто. У меня не такой характер, как у Ореста, который в подобных случаях только пожимал плечами и смеялся. Когда речь идет о природе, каждое слово задевает меня за живое. Я не находился, что ответить, и молча орудовал гребком.

Пьеретто тоже не мог равнодушно смотреть на бегущую воду. Это он сказал нам в прошлом году: «На что же вам дана река? Почему бы не пойти на По?» — и растормошил нас с Орестом, робевших сделать то или другое только потому, что до сих пор никогда этого не делали. Пьеретто лишь несколько лет назад приехал в Турин, а до этого жил в разных городах, таскаясь за отцом, беспокойным архитектором, который то и дело перевозил семью с места на место. Однажды в Пулье он даже поместил жену и дочь в женский монастырь, а сам с Пьеретто жил в келье мужского, где руководил реставрационными работами. «Мой отец, — говорил Пьеретто, — не находит общего языка со священниками и чувствует себя с ними не в своей тарелке. Он их терпеть не может и, когда мы жили в монастыре, грызся с ними из-за меня, потому что до ужаса боялся, как бы я не сделался священником или монахом». Теперь старик, гигантского роста мужчина, ходивший в рубашке с открытым воротом, угомонился и довольствовался Турином; вернее, семья жила в Турине, а он разъезжал. Я видел его всего несколько раз, и всегда Пьеретто и он подшучивали друг над другом, обменивались советами и разговаривали до крайности фамильярно — я и не знал, что сын может так разговаривать с отцом. В глубине души мне не нравились эти вольности, и я не понимал, зачем отец Пьеретто держит себя, как наш сверстник.

— Тебе было хорошо в монастыре, — говорил ему Пьеретто, — потому что ты жил там как холостяк.

— Глупости, — отвечал старик, — человеку хорошо там, где у него ни о чем душа не болит. Недаром монахи так жиреют.

— Есть и худые монахи.

— Это монахи по ошибке, нудные люди. Святость — дурной знак. С такими каши не сваришь.

— Это вроде как ездить на мотоцикле, — сказал Пьеретто. — Монах на мотоцикле разве похож на монаха?

Старик подозрительно посмотрел на него.

— А что ж тут плохого?

— Ничего, — сказал Пьеретто, — только святой в наше время — все равно что монах на мотоцикле…

— Анахронизм, — сказал я.

— Старая лавочка, — с раздражением сказал старик, — религия — это старая лавочка. Они это знают лучше нас.

В тот год старик работал в Генуе, где у него был какой-то подряд, и Пьеретто должен был поехать туда на морские купания. Его сестра уже уехала, и Пьеретто звал нас поехать с ним — людей посмотреть. Но у нас уже был план отправиться к Оресту, а дома у меня считали: хорошенького понемножку и, поскольку под носом По, можно обойтись и без моря. Я решил поэтому остаться в Турине, дождаться августа, когда вернутся Пьеретто и Орест, а потом вместе с ними, закинув за спину рюкзак, двинуться в путь.

Я не поверил бы, если бы мне сказали, что в начале лета в городе мне будет так хорошо. Один, без приятелей, не встречая на улицах даже знакомого лица, я вспоминал прошлые дни, ходил на лодке, рисовал себе что-нибудь новое, необычное. Самым беспокойным временем была ночь — понятное дело, Пьеретто испортил меня, — а самым прекрасным — середина дня, около двух, когда улицы пусты, только полоска неба зажата между домами. Часто я замечал какую-нибудь женщину у окна, скучающую, погруженную в себя, как это бывает только с женщинами, и, проходя, поднимал голову, мельком видел комнату, обстановку, краешек зеркала и уносил с собой удовольствие, которое мне это доставляло. Я не завидовал моим товарищам, которые в эти часы были на пляже, в кафе, среди бронзовых от загара полуголых курортников. Конечно, говорил я себе, они очень весело проводят время вдали от меня, но ведь они вернутся, а пока я хожу по утрам на реку, загораю, гребу и не жалуюсь на свою долю. Девушки тоже приходили на По, кричали с лодок, гомонили на берегах Сангоне[18]; даже землекопы поднимали головы и отпускали шуточки; я знал, что настанет день, когда я познакомлюсь с какой-нибудь из них и между нами что-то произойдет; я уже представлял себе ее глаза, ноги и плечи, видел перед собой изумительную женщину, а тем временем греб и курил трубку.

Трудно было на воде, стоя в лодке и отталкиваясь веслом, не разыгрывать из себя атлетически сложенного первобытного человека, не всматриваться орлиным взглядом в горизонт или в очертания холма. Я себя спрашивал, пришлись ли бы по вкусу людям вроде Поли такие удовольствия и поняли ли бы они мою жизнь.

Одну девушку и я в конце июля сводил на По, но не произошло ничего потрясающего или нового. Я ее знал, это была продавщица книжного магазина, костлявая и близорукая, но с холеными руками и томными манерами. Когда я рассматривал книги, она спросила меня, где я так загорел. Я ее пригласил покататься на лодке, и она с радостью обещала прийти в субботу.

Она пришла в белом купальном костюмчике, поверх которого была надета юбка, и юбку она сняла, повернувшись ко мне спиной и хихикая. Лежа на подушках на дне лодки, она жаловалась на солнце и глядела, как я гребу. Звали ее Терезина или попросту Рези. Время от времени мы обменивались несколькими словами о жаре, о рыбаках, о купальных заведениях Монкальери. Она говорила не столько о реке, сколько о плавательных бассейнах. Спросила, танцую ли я. Она щурила глаза и от этого казалась рассеянной.

Я причалил под деревьями, бросился в воду и поплыл. Она купаться не стала, потому что намазалась кремом от солнца — так и разило парфюмерией. Когда я вылез из воды, она сказала, что я здорово плаваю, и прошлась по берегу. Ноги у нее были недурные — длинные, розовые. Но мне почему-то стало ее жалко. Я принес ей подушки на камни, и она сказала, чтобы я взял баночку с кремом и намазал ее сзади, куда она не доставала. Тогда я стал на колени и принялся натирать ей пальцами спину, а она говорила, чтобы я натирал хорошенько, и смеялась, откидывая назад голову и прижимая затылок к моему рту. Потом она изогнулась и поцеловала меня в губы. Было ясно — она свое дело знает. Я сказал:

— Зачем ты намазалась этим кремом?

А Рези, касаясь носом моего носа:

— А ты что задумал, негодник? Не выйдет, запрещено.

Продолжая смеяться и щуря глаза, она спросила, почему бы и мне не натереться маслом. Тут я прижал ее к себе. Она вывернулась и сказала:

— Нет-нет, натрись маслом.

На большее, чем поцелуи, она не согласилась, хоть и пошла со мной в кусты. В первый момент меня взяла досада, но потом я уже не жалел, что тем дело и кончилось. На солнце, в траве наши тела и этот приторный запах были как-то неуместны; есть вещи, которые хороши только в городе, в комнате. На вольном воздухе голое тело выглядит некрасиво. У меня было неприятное чувство, что мы оскорбляем эти места. Сдавшись на просьбу Рези, я отвез ее в один бассейн, и там она получила полное удовольствие, разглядывая других купальщиков и потягивая через соломинку шипучку.

VIII

К Рези я больше не показывался, потому что был сыт по горло историей с кремом, плавательным бассейном, подразумеваемыми правилами игры. В конечном счете мне было лучше одному, и Рези была не первая девушка, разочаровавшая меня. Что же, думал я, вместо того чтобы похвастаться Пьеретто потрясающим любовным приключением, я ему скажу, что нет женщины, которая стоила бы солнечного утра на воде. И я уже знал ответ: «Утра — нет, а ночи — да».

Я не мог себе представить Ореста на море вместе с Пьеретто. В прошлом году, когда я поехал туда с Пьеретто и его сестрой, Орест не присоединился к нам, а сразу же помчался в свое селение, затерявшееся среди холмов. «Что он там находит, — сказал тогда Пьеретто, — надо и нам побывать в этих местах». Так родился план отправиться туда пешком, но уже зимой Орест стал отговаривать нас, доказывая, что лучше провести месяц на винограднике, чем на дорогах. В его словах была доля правды, но Пьеретто не соглашался. Такой уж у него был характер, ему не сиделось на месте, и в прошлом году, когда мы с ним ходили на По, он каждое утро искал новый пляж, повсюду совал свой нос и везде заводил знакомства. Захудалая харчевня или шикарная гостиница — ему было все равно. Не зная ни одного диалекта, он говорил на всех. Бывало, скажет: «Сегодня вечером — в казино», и, кого бы ему ни приходилось для этого обхаживать, будь то уборщик купален, хозяин или старуха, содержащая меблированные комнаты, он у каждого находил слабое место и добивался своего — проводил вечер в казино. Можно было помереть со смеху, глядя на этого проныру. Но у женщин он не имел успеха. На женщин его ухватки не действовали. Он их захлестывал, затоплял потоком слов, а потом терял терпение, начинал хамить и ничего не добивался. Впрочем, я даже не уверен, что он так уж хотел добиться своего.

— Чтобы нравиться женщинам, надо быть глупым, — сказал я как-то раз, чтобы утешить его.

— Нет, — ответил он, — этого недостаточно. Хотя, кроме всего прочего, надо быть глупым.

Пьеретто был невысокого роста, смуглый, с тонким лицом и вьющимися волосами — с виду настоящий сердцеед: казалось, стоит ему посмеяться или поглядеть на девушку, он отобьет ее у кого угодно. К тому же по сравнению с верзилой Орестом и со мной он был, без сомнения, куда более пылким. Однако и на море он не одержал никаких побед.

— Ты слишком нахраписто действуешь, — говорил я ему, — не даешь толком познакомиться с тобой. Всякая девушка хочет знать, с кем имеет дело.

Мы шли по дороге вдоль обрывистого, скалистого берега, отыскивая один маленький пляжик.

— Вот женщины, вот и купание, — сказал Пьеретто.

Внизу, крохотные на расстоянии, раздевались Линда и Карлотта, сестра Пьеретто и ее подруга, красивая девушка постарше нас, на которую мы оба непременно обернулись бы, если бы встретили ее на улице.

— Вот так штука, — сказал Пьеретто, — они нас ждут.

— Линда привела ее для тебя.

Пьеретто поднял руку и крикнул. Но рокот моря, который до нас едва доносился, должно быть, заглушил его голос. Тогда мы стали кидать камешки. Девушки подняли головы и встрепенулись. Они, видно, что-то кричали, но мы не слышали.

— Спустимся, — сказал я.

На пляж мы добрались с моря, плывя в зеленой воде. Мы долго дурачились с девушками, лазали по скалам, брызгались. Потом я лег жариться на солнце, глядя на пену, окаймлявшую песок, а Пьеретто тем временем занимал сестру и ее подругу.

Разговор шел о том, что даже на пустынных пляжах валяются косточки от фруктов и обрывки газет. Пьеретто говорил, что в мире уже не осталось ни одного девственного уголка. Что многих потому и тянет сюда, что в облаках и в морском горизонте есть что-то дикое и первозданное. Что древняя претензия мужчины на обладание женщиной, еще не потерявшей невинности, — пережиток того же пристрастия, той же глупой жажды опередить всех. Карлотта сидела, опустив голову, и волосы падали ей на глаза; она не понимала шутки и смеялась нехотя, с кислым видом. Надо же было Пьеретто завести этот разговор именно с ней. Карлотта была девушкой немудрящей — шла ли речь о море, о ребенке или о кошке, говорила просто-напросто: «Мамочка моя, до чего же красиво». У нее, правда, были приятели, с которыми она болтала на пляже и танцевала, но она говорила, что терпеть не может встречаться в городе с теми, кто видел ее полуголой на взморье. С Линдой она гуляла под ручку.

Пьеретто не унимался. Линда, лежавшая на скале, сказала, чтобы он перестал. Пьеретто заговорил о крови. Он сказал, что пристрастие к нетронутому и дикому есть пристрастие к пролитию крови. «С женщиной спят, чтобы нанести рану, пролить кровь, — объяснил он. — Буржуа, который женится, и непременно на девственнице, тоже хочет удовлетворить это желание…»

— Перестань! — крикнула Карлотта.

— Почему? — сказал он. — Все мы надеемся, что когда-нибудь это случится и с нами…

Линда встала, потянулась и предложила поплавать.

— По той же причине ходят в горы, на охоту, — говорил Пьеретто. — Сельское уединение вызывает жажду крови…

С этого дня прекрасная Карлотта не стала больше ходить на нетронутые места. Линда сказала нам:

— Вот вы и достукались.

Так Пьеретто отпугивал девушек и еще утверждая, что ловко вел себя и остался в выигрыше. Потом он открывал новые места, находил новых людей и заводил разговор на другую тему. Но за весь сезон он так ни с кем и не подружился, если не считать хозяина какого-то кабачка и стариков пенсионеров.

Что до меня, я долго вспоминал этот укромный пляжик. По совести сказать, море, такое огромное и изменчивое, мало что говорило моему сердцу; мне нравились замкнутые места — ложбины, проулки, террасы, оливковые рощи. Порой, распластавшись на скале, я подолгу смотрел на какой-нибудь камень величиной с кулак, который на фоне неба казался огромной горой. Вот такие вещи мне нравятся.

Теперь я думал об Оресте, который в первый раз видел море. Пьеретто, уж конечно, не давал ему спать, а вместе они, я знал, были способны на все — от купания нагишом до причащения таинств бутылки во всех ночных заведениях. К тому же там была Линда со своими подругами и был отец Пьеретто, а при его взбалмошном характере невозможно было предугадать, что ему взбредет в голову. Я не без грусти вспоминал о том, как мы, бывало, вставали перед рассветом и, потихоньку выйдя из дому, гуляли вдоль берега моря при теплом свете последних звезд. Конечно, Орест и без всяких приправ наслаждался бы каникулами. Но мне не терпелось услышать от него, плывя с ним в лодке по По, убедился ли он, как прекрасен мир.

Однако против моих ожиданий ни он, ни Пьеретто не вернулись в Турин. Вернулась одна Линда, работавшая в какой-то конторе, и в первых числах августа позвонила мне.

— Слушайте, — сказала она, — ваши приятели ждут вас в одном селении — забыла, как оно называется. Давайте повидаемся, и я объясню вам, как туда добраться.

Я сразу назвал ей селение среди холмов, где жил Орест. Так и оказалось. Эти обормоты уже уехали туда.

Мы встретились с Линдой под вечер перед ее любимым кафе. В первый момент я ее не узнал, до того она загорела. Она и на этот раз заговорила со мной шутливо, как говорят с ребятишками.

— Угостите меня вермутом? — сказала она. — Пляжная привычка.

Она села, заложив ногу на ногу.

— Скверная штука возвращаться в августе, — вздохнула она. — Хорошо вам, вы никуда не уезжали.

Мы поговорили о Пьеретто и Оресте.

— Не знаю, как они провели время, — сказала она, — я предоставила им барахтаться самим. Они уже не маленькие. В этом году у меня были свои приятели, взрослые люди, слишком взрослые для вас…

— А что Карлотта, прекрасная Карлотта?

Линда рассмеялась во все горло.

— Пьеретто часто перебарщивает. В нашей семье все такие. Это бывает и со мной. Мы ужасные люди. А с годами становимся все хуже.

Я не стал ей возражать и, щурясь, посмотрел на нее. Она заметила это и сделала мне гримасу.

— Мне, правда, уже не двадцать лет, как вам, — проговорила она, — но и не такая уж я старая.

— Старыми не становятся, — сказал я, — старыми рождаются.

— Ни дать ни взять, изречение Пьеретто, — воскликнула она, — типичное изречение Пьеретто!

Я в свою очередь сделал гримасу.

— Мы их произносим по одному в день, — проговорил я, — когда наберется достаточно, тогда и кончим.

IX

Дом Ореста, как розовый балкон, возвышался над морем лощин и оврагов, от которых рябило в глазах. Я все утро ехал по равнине, по знакомой равнине, и в окошке вагона мимо меня промелькнули памятные с детства оросительные каналы, обсаженные деревьями, зеркала воды, луга, выводки гусей. Я еще думал обо всем этом, когда поезд пошел между отвесных скал, где, чтобы увидеть небо, надо было задирать голову. Проехав через узкий туннель, он остановился. Я оказался на маленькой площади, где было жарко и пыльно, а вокруг, куда ни кинь взгляд, видны были лишь выжженные солнцем косогоры. Жирный возчик показал мне дорогу; нужно было идти в гору и в гору, селение находилось наверху. Я бросил чемоданчик на повозку, и мы стали подниматься вместе следом за медлительными быками.

Мы шли через виноградинки и сухое жнивье, и, по мере того как раздвигался горизонт, я различал все новые селения, новые виноградники, новые косогоры. Я спросил у возчика, кто посадил столько винограда и хватало ли рук возделывать его. Он с любопытством посмотрел на меня и повел разговор издалека, стараясь выяснить, кто я такой. Потом сказал:

— Виноградники всегда были, это ведь не то что построить дом.

Когда мы добрались до каменной кладки, укреплявшей террасу, на которой стояло селение, я хотел было спросить, зачем это дома ставят наверху, но, взглянув на угрюмое лицо возчика с узкими щелочками глаз, предпочел промолчать. Дул легкий ветерок, пахло фигами, и здесь, на этом склоне холма, мне почудилось веяние моря. Я вздохнул полной грудью и проговорил:

— До чего же хороший воздух.

Мы вошли в селение. На каменистую улочку выходили дома с внутренними двориками и несколько вилл с балконами. Мне бросился в глаза сад, где было полным-полно далий, циний, герани — преобладало красное с желтым — и цветов фасоли и тыквы. В прохладных закоулках между домами, лестницами, курятниками сидели старые крестьянки. Дом Ореста находился на углу площади, у изгиба опорной кладки, и был окрашен в переливчатый розовый цвет — настоящая маленькая вилла, обшарпанная вьюнками и ветром. Потому что тут, наверху, даже в этот час дул ветер — я заметил это, как только вышел на площадь и возчик указал мне дом. Я порядком вспотел и направился прямо к двери, поднялся по трем ступенькам и постучал бронзовым дверным молотком.

Ожидая, пока мне откроют, я огляделся вокруг и подумал, что для Ореста это хорошо знакомые места, где он родился и вырос, и что все здесь — и освещенная солнцем шероховатая штукатурка, и кустик травы на балконе, вырисовывающийся на фоне неба, и глубокая полуденная тишина, нарушаемая только тарахтением удаляющейся повозки, — должно быть, близко и дорого его сердцу. Подумал о том, сколько на свете мест, которые вот так принадлежат кому-нибудь, с которыми кто-нибудь кровно связан и о которых другие не имеют понятия. Я опять постучал в дверь, на этот раз рукой.

Мне отозвалась через притворенные ставни какая-то женщина. Что-то воскликнула, забормотала, спросила, кого мне надо. Ни Ореста, ни его товарища не было дома. Женщина сказала, чтобы я минутку подождал; я извинился, что пришел в такой час; наконец мне открыли.

Со всех сторон показывались женщины — старухи, прислуги, девочки. Мать Ореста, дородная женщина в переднике, суетливо встретила меня, осведомилась, как я доехал, провела в полутемную комнату (когда открыли ставни, я увидел сервизы и картины, мебель в чехлах, бамбуковый треножник, вазы с цветами и понял, что это гостиная), спросила, не хочу ли я кофе. В комнате стоял затхлый запах хлеба и фруктов. Усадив меня, хозяйка села сама и с такой же, как у Ореста, слегка снисходительной улыбкой поговорила со мной. Она сказала, что Орест скоро вернется, что все мужчины скоро вернутся, что через час подадут на стол и что у Ореста все товарищи славные — наверное, и учимся мы вместе. Потом она встала и, сказав: «Ветер поднялся», закрыла ставни. «Не взыщите, — извинилась она, — вам придется спать в одной комнате. Не хотите ли умыться?»

К тому времени, когда вернулись Орест и Пьеретто, я уже знал весь дом. Наша комната выходила в пустоту, на далекие холмы, а умывались здесь в тазу, разбрызгивая воду на красные кафельные плитки. «Не обращайте внимания, если замочите пол, — сказала мать Ореста, — мух меньше будет». Я уже успел выйти на балкон, спуститься в кухню, где женщины возились у плиты, в которой потрескивали дрова, полистать календари и старые школьные книжки в кабинете отца Ореста, куда он потом вошел, крича во все горло, — у него были усы, и я узнал его по фотографиям, висевшим в гостиной. Он дал мне прикурить, и мы разговорились. Его интересовало, был ли я тоже на курорте, есть ли земли у моего отца и учусь ли я на священника, как мой приятель. На всякий случай я осторожно спросил:

— Это вам Орест сказал про него?

— Знаете, как бывает, заходит разговор про божественное — женщины в такие вещи верят, хотят верить, — вот оно и сказывается. Этот Пьеретто что твой священник, дока по части закона божьего и всего такого прочего, видно, учился в семинарии… Моя свояченица хочет рассказать о нем настоятелю.

— Это он просто так, дурака валяет. Неужели вы его еще не раскусили?

— Я так думаю, — сказал усач, — вся эта божественность — пустые выдумки. Но женщины из-за нее теряют голову.

— То же самое говорит его отец. — И я рассказал ему, как Пьеретто попал в монастырь, и объяснил, что он насмотрелся там на монахов и священников, понял, что они за птицы, и так же, как его отец, ни во что это не верит. — Он валяет дурака, вот и все.

— Ну и потеха, — сказал он, — ну и потеха. Ради бога не выдавайте его. Смотрите-ка, жил в монастыре.

Пришли черные от загара Орест и Пьеретто, в легких рубашках, без пиджаков, и дружески похлопали меня по плечу. Они были голодные как волки, и мы сразу пошли к столу. На главное место сел отец; взад и вперед сновали женщины, старые тетки, сестренки Ореста. Я познакомился с жертвой Пьеретто, свояченицей Джустиной, бодрой старухой, сидевшей на другом конце стола. Девочки шутили, подсмеивались над ней, говорили о каких-то цветах для алтаря, которые пономарь поставил в святую воду. Кто-то упомянул об Успении. Я следил за всеми, ожидая потехи, но Пьеретто, казалось, был предупрежден: он ел и помалкивал.

Так ничего и не произошло. Мы поговорили о морских купаниях, где побывал Орест. Я сказал, что загорал на По и что там полно курортников. Девочки внимательно слушали. Отец Ореста дал мне кончить, потом сказал, что солнца везде хватает, но в его времена на Ривьеру ездили только больные.

— Туда едут не из-за солнца, — сказал Пьеретто, — и не из-за воды.

— А для чего же туда едут? — сказал Орест.

— Чтобы видеть своего ближнего таким же голым, как ты сам.

— А на По тоже есть купальные заведения? — стараясь замять этот разговор, спросила меня мать Ореста.

— А то как же, — сказал Орест, — и там поют и танцуют.

— Нагишом, — сказал Пьеретто.

Старая Джустина фыркнула.

— Я понимаю мужчин, — сказала она с презрением, — но что туда ходят девушки — это просто срам. Им бы следовало предоставить мужчинам ходить туда одним.

— Не хотите же вы, чтобы мужчины танцевали с мужчинами, — сказал Пьеретто, — это было бы неприлично.

— Еще неприличнее, когда девушка раздевается на людях! — крикнула старуха.

Мы продолжали уплетать за обе щеки, а разговор перескакивал с одного на другое, то затухая, то оживляясь. Время от времени речь заходила о домашних делах, о сельских сплетнях, о работе, о земле, но, стоило раскрыть рот Пьеретто, затрагивалась какая-нибудь щекотливая тема. Быть может, это забавляло бы меня, если бы мы не имели друг к другу никакого отношения и его поведение не становилось бы в глазах хозяев также и моим. Что до Ореста, то он с довольным видом смотрел на меня и у него смеялись глаза: он был рад видеть меня в своем доме. Я украдкой показал ему кулак и, переставляя два пальца по столу, изобразил ходьбу. Он не понял и комично завращал глазами — подумал, что мне надоело сидеть за столом.

— Хорошенькую шутку вы сыграли со мной, — сказал ему я. — Разве мы не договорились проделать путь пешком?

Орест пожал плечами.

— Не бойся, мы еще находимся по косогорам и виноградникам, — сказал он, — для того мы и приехали, чтобы гулять в свое удовольствие.

Отец Ореста не понял, о чем мы говорим. Мы объяснили ему, что собирались прийти сюда пешком из Турина. Сестренка Ореста ахнула и зажала рот руками. Отец сказал:

— Какой смысл, ведь есть же поезд.

Тут выскочил Пьеретто:

— Когда все ездят на поезде, становится шиком идти пешком. Это такая же мода, как морские купания. Теперь, когда у всех есть ванна в доме, становится шиком принимать ванны под открытым небом.

— Говори за себя, ведь это ты был на море.

— Ну и народ, — сказал отец, — в мои времена за модой тянулись только женщины.

Мы поднялись из-за стола отяжелевшие и осовелые. Женщины ни на минуту не оставляли мою тарелку пустой, а отец Ореста, сидевший рядом со мной, непрестанно наполнял мой стакан.

— Пойдите поспать, — сказали мне, — сейчас самая жара.

Мы втроем поднялись по лестнице в нашу комнату, где воздух был горячий, как в бане. Я ополоснул лицо в белом тазу, чтобы немножко взбодрить себя, и сказал Оресту:

— Сколько времени продолжается праздник?

— Какой праздник?

— А что же это тогда? Нас откармливают как на убой. Здесь в один присест съедают столько, что хватило бы на полк солдат.

Пьеретто сказал:

— Если бы ты пришел пешком, тебе и этого было бы мало.

Орест смеялся, стоя у окна с прикрытыми ставнями. Он скинул рубашку, обнажив загорелое мускулистое тело.

— До чего хорошо, — сказал он и бросился на постель.

— Орест пристрастился танцевать и играть на гитаре, — сказал Пьеретто. — На танцах вокруг него прямо море бушевало. Ему еще до сих пор мерещится запах моря, когда он видит девушку.

— А здесь и вправду пахнет морем, — сказал я, подходя к окну. — Да и ширь такая, как будто море раскинулось. Посмотри.

Пьеретто сказал:

— Первый день — твой. Пожалуйста, любуйся видом. Но завтра — всё.

Я дал им немножко позубоскалить, потом сказал:

— Что-то вы больно веселы. В чем дело?

— А что? — сказал Пьеретто. — Ты поел и попил, чего тебе еще?

А Орест:

— Может, хочешь выкурить трубочку?

Их заговорщический тон, звучавший в темной комнате особенно интригующе, действовал мне на нервы. Я сказал Пьеретто:

— Ты уже напугал всех женщин в доме. Ты все такой же. Дело кончится тем, что тебе покажут на дверь.

Орест вскочил и сел на кровати.

— Вот что, шутки в сторону, — сказал он. — Вы не уедете отсюда, пока не пройдет сбор винограда.

— Что же мы будем делать весь август? — пробормотал я, снимая майку, а когда выпростал голову, услышал, как Пьеретто говорит:

— …Смотри-ка, он тоже черный, как жук…

— Солнце греет как на Ривьере, так и на По, — проговорил я, а они опять принялись смеяться.

— В чем дело? Вы пьяны?

— Покажи нам пупок, — сказал Орест.

Я шутки ради оттянул вниз брючный ремень, показав бледную полоску на коже живота.

Орест и Пьеретто загоготали и заорали:

— Позор! И он тоже! Ясное дело!

— Ты еще меченый, — усмехнулся Пьеретто на свой манер, точно плюнул в физиономию. — Пойдешь с нами на болото. Тут не церемонятся. От солнца ничего не надо прятать.

X

Мы отправились туда на следующий день. Посреди котловины, отделявшей наш холм от неровного плато, меж виноградников и кукурузных полей протекал ручей, сбегая в обрывистую расщелину, заросшую желтой акацией и ольшаником. В расщелине вода застаивалась, образуя цепочку бочагов, и тот, кто спускался в нее, оказывался как бы на дне колодца, откуда видно лишь небо да кромку зарослей ежевики. В полуденные часы туда падали отвесные лучи солнца.

— Что за селение, — говорил Пьеретто, — чтобы раздеться догола, приходится прятаться в землю.

Потому что в этом и состояла их игра. Они уходили из дому примерно в полдень и голые, как змеи, проводили час или два в этой расщелине, купаясь и валяясь на солнце. Цель была в том, чтобы стереть с себя позорное пятно, чтобы загорело все тело, не исключая паха и ягодиц. Потом они шли обедать. В день моего приезда они пришли как раз оттуда.

Теперь я понял, что означали недомолвки и смешки женщин. В доме не знали о выдумке Пьеретто, но купание посреди полей, хотя бы даже купались одни мужчины, хотя бы даже в трусах, поражало воображение.

Я узнал в этот день и многое другое. На новом месте поначалу не спится, даже если все отдыхают после обеда. В то время как дом погружался в сон и во всех комнатах только мухи жужжали, я спустился по каменной лестнице на кухню, откуда доносились негромкие голоса и глухие шлепки. Я нашел там одну из сестренок и мать Ореста, которая, засучив рукава, месила тесто на столе. Седая старуха, наклонившись над лоханкой, мыла посуду. Они улыбнулись мне и сказали, что готовят ужин.

— Так рано? — удивился я.

Старуха, обернувшись ко мне, засмеялась беззубым ртом и прошамкала:

— Готовить — не есть: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

Мать Ореста сказала, вытирая лоб:

— Ничего. В этом доме нас, женщин, хоть отбавляй. Двое ли мужчин или четверо — все одно, не перетрудимся.

Девочка с русыми косами, перестав поливать муку водой из половника, как завороженная смотрела на меня.

— Ты что, ополоумела? Пошевеливайся, — сказала ей мать и снова принялась месить тесто.

Я постоял, поглядел. Сказал, что мне не хочется спать. Подошел к ведру, висевшему на стене, и хотел напиться из ковшика, но мать Ореста крикнула:

— Ну-ка, Дина, подай ему стакан.

— Не надо, — сказал я, — когда мальчишкой я жил в деревне, у нас пили из ведра.

Так я заговорил о моем селении, о хлевах, о поливных огородах, о гусях.

— Это хорошо, что вы уже жили в деревне, — сказала мать. — Значит, вам не привыкать, вы знаете, что это такое.

Разговор зашел о Пьеретто, который жил только в городе и привык к другой жизни.

— Ничего, его жалеть не приходится, — сказал я смеясь, — ему еще никогда не было так хорошо.

И я рассказал о его сумасшедшем отце, который таскал их с места на место, так что им случалось жить и в монастырях, и на виллах, и в мансардах.

— Он любит позубоскалить и почесать язык, но не по злобе — просто у него такой веселый характер, — сказал я. — Когда познакомишься с ним поближе, видишь, что он лучше, чем кажется.

Мать продолжала месить тесто.

— Не взыщите, здесь, кроме как с Орестом, вам будет не с кем поговорить, — сказала она. — Мы женщины темные.

Это было наименьшее из зол. Я не сказал ей этого тут же, но был рад, что в доме были только пожилые женщины и девочки. Представьте себе только девушку нашего возраста, скажем родную сестру Ореста, и нас вокруг нее. Или ее подругу, какую-нибудь Карлотту. А тут самой старшей девочкой была одиннадцатилетняя Дина, та, что за столом, засмеявшись, зажимала себе рукой рот.

Когда я спросил, нет ли в селении табачной лавочки, мать велела Дине проводить меня туда. Мы вышли на площадь и пошли в ту сторону, откуда я утром пришел. Ветер улегся; в тени сидели женщины и старики, выбравшиеся из дому подышать свежим воздухом. Мы прошли мимо сада с далиями, и я заметил, что между домами зияет пустота, а вдали вровень с нами вырисовываются вершины холмов, как острова в воздушном океане. Люди подозрительно поглядывали на нас; маленькая Дина шла рядом со мной, чистенькая и причесанная, и что-то болтала себе под нос. Я спросил ее, где папины виноградники.

— У нас хозяйство в Сан-Грато, — сказала она и указала на желтый гребень нашего холма, горбатившийся над домами за площадью. — Там белый виноград. А еще в Розотто, где мельница. — И она указала на долину, где по пологому склону стлались луга и заросли кустарника. — А там, за станцией, справляют праздник. В этом году он уже был. Пускали фейерверк. Мы с мамой смотрели с балкона…

Я спросил, кто обрабатывает землю.

— Как это кто? — сказала она и от удивления даже остановилась. — Крестьяне.

— А я думал, ты и твои сестрички с папой.

Дина хихикнула и испытующе посмотрела на меня, стараясь понять, не шучу ли я.

— Что вы! — сказала она. — Нам некогда. Мы должны следить, чтобы батраки работали как следует. Папа всем командует, а потом продает урожай.

— А тебе хотелось бы обрабатывать землю?

— Это мужская работа, от нее делаются черными — солнце печет.

Когда я вышел из лавочки, помещавшейся в полуподвале, где пахло серой и сладкими рожками, Дина чинно ждала меня.

— Многие женщины загорают на море, — сказал я. — Теперь это модно — загорать до черноты. Ты уже видела море?

Разговора на эту тему Дине хватило на всю дорогу. Она сказала, что на море она поедет, когда выйдет замуж, не раньше. На море одна не поедешь, а кто ее мог отвезти туда сейчас? Орест был еще молод для этого.

— Мама.

Мама, по словам Дины, была женщина старой закваски и считала, что нельзя шагу ступить, пока не выйдешь замуж.

— Пойдем посмотрим церковь, — сказал я.

Церковь была на площади — большая, из белого камня, с ангелами и святыми в нишах.

Я откинул портьеру, и Дина проскользнула внутрь, перекрестилась и стала на колени. Мы огляделись в прохладной полутьме. В глубине церкви, как кусок торта, белел алтарь, виднелось множество цветов и горела лампада.

— Кто приносит цветы мадонне? — шепнул я Дине.

— Девочки.

— А когда в поле собирают цветы, разве не загорают? — сказал я тихо.

Выходя из церкви, мы в дверях столкнулись со старухой — это была Джустина. Она степенно посторонилась, потом узнала меня, узнала девочку и расплылась в улыбке. Воспользовавшись ее изумлением, я спустился по ступеням. Но Джустина, не выдержав, обернулась и сказала мне вслед:

— Вот это я понимаю. Прежде всего бог. Вы уже видели благочинного?

Я пролепетал, что зашел сюда невзначай, просто из любопытства.

— Чего вы стесняетесь? — сказала она. — Вы прекрасно поступили. Не поддавайтесь ложному стыду. Вы меня очень утешили…

Мы оставили ее на ступенях, а когда шли через площадь, Дина сказала мне, что старуха вечно торчит в доме священника и бросает стирку, стряпню, любую работу по дому, лишь бы не пропустить службу.

— Где бы мы были, если бы все поступали так же, как ты? — говорила ей мать.

— В раю, — отвечала Джустина.

Были в этот день и другие происшествия, другие встречи, а вечером мы пили, ели и гуляли по селению при свете звезд. Я думал обо всем этом на следующий день, лежа голый в луже под палящим солнцем, в то время как Орест и Пьеретто плескались, как дети.

В этой яме было настоящее пекло, а над собой я видел раскаленное добела небо, и у меня кружилась голова и рябило в глазах. Мне вспоминались слова Пьеретто о том, что в полях пылающее августовское солнце вызывает мысль о смерти. Он был прав. В той сладкой дрожи, которую мы испытывали от сознания, что мы голые и прячемся от всех взглядов, в том упоении, с которым мы купались и валялись, как бревна, на солнцепеке, было что-то зловещее — скорее звериное, чем человеческое. Я замечал корни и плети, которые, как черные щупальца, выглядывали из высокой стены расщелины — то были знаки внутренней, тайной жизни земли. Орест и Пьеретто, более, чем я, привыкшие ко всему этому, возились, прыгали, болтали. Они вдоволь поиздевались над моими бедрами, пока еще постыдно бледными.

Никто не мог застать нас врасплох в этой норе — через кукурузу бесшумно не пройдешь. Мы были в безопасности. Орест, лежа в воде, говорил:

— Загорайте, загорайте. Прожаримся на солнце — станем здоровыми, как быки.

Странно было, находясь здесь, думать о том, что происходит наверху, о людях, о жизни. Накануне вечером мы погуляли по селению, прошлись вдоль низкой каменной стены, опоясывающей площадь. Возбужденные вином и свежим воздухом, мы смеялись, здоровались с людьми, которых встречали, слушали, как поют. Кучка молодых парней приветливо окликнула Ореста; священник прогуливался в тени и поглядывал на нас. Незначащие слова и шутки, которыми мы, почти не различая лиц в сгущающейся темноте, обменивались то с женщиной, то со стариком, то между собой, вселяли в меня странное веселье, праздничное и беспечное чувство, а веяние теплого ветра и мерцание звезд и далеких огней сулили продлить его на всю жизнь. Ребятишки, оглушительно крича, гонялись друг за другом по площади. Мы строили планы, говорили о селениях, рассеянных по склонам и гребням холмов, где мы собирались побывать, о винах, которые надо попробовать, об удовольствиях, которые нас ждут, о сборе урожая.

— В сентябре, — сказал Орест, — будем ходить на охоту.

Тут я вспомнил о Поли.

XI

Мы сразу заговорили о нем под стрекот сверчков.

— Греппо внизу, — говорил Орест, — там, где вон та кучка звезд. Оно только чуть выглядывает из-за плато: на заре виднеются вершины сосен…

— Двинем туда. Пошли, — сказал Пьеретто.

Но Орест сказал, что на ночь глядя туда идти не стоит и что Поли наверняка еще на Ривьере.

— Если только он там не загнулся.

— Он чувствовал себя хорошо. Теперь уж он поправился…

— А может, в него пульнула другая.

— Что же, это ему на роду написано?

— Как, — крикнул Пьеретто, и ветер подхватил его голос, — разве ты не знаешь, что то, что с тобой случается один раз, потом повторяется? Что как ты поступил один раз, так поступаешь и всегда. Не случайно некоторые люди не выбираются из бед. Это называется судьба.

О Поли опять зашел разговор на следующий день за столом, когда мы вернулись с болота. Орест, обведя взглядом домашних, сказал:

— Знаете, кого я видел в этом году?

Когда он рассказал историю с ранением, рассказал про Розальбу, зеленую машину, ночные поездки и после града жадных вопросов и восклицаний наступило ошеломленное молчание, мать сказала:

— Он был такой красивый ребенок. Помню, как они проезжали в карете с раскрытыми зонтиками от солнца. Его держала на руках кормилица в кружевной наколке… Это было в тот год, когда я ждала Ореста.

— Ты уверен, что это Поли из Греппо? — бросил отец.

Орест снова принялся рассказывать всю историю, начиная с той ночи на холме.

— А кто эта женщина? — спросила мать, бледная от волнения.

Девочки слушали с раскрытым ртом.

— Мне жаль отца, — сказал отец Ореста. — Такой человек! Он был, можно сказать, хозяином Милана. Вот чем иногда кончается дело, когда денег куры не клюют.

— Ничего, — сказал Пьеретто, — с деньгами не пропадешь. Отец Поли все уладил. Такие вещи сплошь и рядом случаются в хороших семьях.

— Только не здесь, — сказал Орест. — У нас такого не бывает.

Тут вмешалась старая Джустина. До сих пор она только слушала, переводя взгляд с одного на другого, готовая в любую минуту ринуться в бой.

— Синьор прав, — сказала она, стреляя глазами в Пьеретто, — везде водятся эти грехи. Если бы родители не давали детям воли, не предоставляли бы их самим себе, как собак, а держали бы в руках, спрашивали бы с них…

Она долго продолжала в том же духе, опять напустившись на танцы и морские купания. Сестра раз-другой что-то шепнула ей и взглядом указала на Дину и младших девочек, но не смогла ее остановить. К счастью, это удалось старой Сабине, то ли служанке, то ли бабушке, то ли тетке, сидевшей в конце стола, которая, моргая глазами, спросила, о ком идет речь.

Когда ей объяснили — старуха была туга на ухо, и, чтобы она расслышала, приходилось кричать, — она пропищала, что дом в Греппо отперт, что муж портнихи со станции видел, как туда повезли баулы, что насчет Поли она не знает, а женщины наверняка уже там.

В тот день мы поднялись в Сан-Грато, на гребень холма, где нас встретил отец Ореста, который с сиесты был на виноградниках. Его батраки опрыскивали шпалеры купоросом. Сгорбленные, в заскорузлых от пота блузах и штанах, пестревших синими пятнами, они кружили на солнцепеке, накачивая из железных ранцев голубоватую воду. С виноградных листьев капало, насосы шипели. Мы остановились у большого бака, полного этой невинной на вид воды, глубокой и непрозрачной, как голубое око, как перевернутое небо. Мне было странно, что надо обрызгивать грозди этой ядовитой жидкостью, которой были изъедены широкие шляпы батраков, и я сказал это отцу Ореста.

— Ведь когда-то, — заметил я, — выращивали виноград без этого.

— Кто его знает, — сказал он и что-то крикнул парню, ставившему в траву бутылку, — кто его знает, как поступали когда-то. Только теперь полно болезней.

Он опасливо посмотрел на небо и пробормотал:

— Лишь бы ненастье не нагрянуло. А то обмоет виноград, и придется его сызнова опрыскивать.

Орест и Пьеретто позвали меня сверху; они прыгали под развесистым деревом.

— Идите, идите есть сливы, — сказал мне отец Ореста, — если только их птицы не склевали.

Я прошел через выжженное солнцем жнивье и присоединился к ним на макушке холма. Чудилось, мы на небе. Внизу, под нами, виднелась площадь селения, казавшаяся отсюда крохотной, и неразбериха крыш, лестниц, сараев. Хотелось прыгать с холма на холм, хотелось все обнять взглядом. Я посмотрел на восток, где кончалось плато, отыскивая вершины сосен, о которых говорил Орест. В распадок между склонами лился ослепительно яркий свет, и горизонт дрожал перед глазами. Я невольно зажмурился, не различив ничего, кроме марева.

Отец Ореста подошел к нам, подпрыгивая на комьях пашни.

— Благодать у вас тут, — сказал Пьеретто с набитым ртом. — Дурак ты, Орест, что не живешь здесь.

— Я хотел, — сказал отец, глядя на Ореста, — чтобы этот парень занимался в агрономическом училище. Обрабатывать землю становится все труднее.

— У нас в селении, — вмешался я, — говорят, что любой крестьянин понимает в этом больше агронома.

— Само собой, — сказал отец, — первое дело практика. Но теперь никак не обойдешься без химии и удобрений, и чем учиться на врача, чтобы приносить пользу другим, лучше бы он научился хозяйствовать с выгодой для себя.

— Медицина — это тоже агрономия, — весело сказал Орест. — Здоровое тело что поле, которое дает урожай.

— Но если не исхитришься, тебе это ничего не даст.

— А что, много болезней у винограда? — спросил Пьеретто.

Отец Ореста обернулся и обвел взглядом виноградник, где над шпалерами поднимались голубоватые облачка.

— Хватает, — сказал он. — Земля вырождается. Может, и верно, что когда-то, как говорит ваш товарищ, в деревне не знали всех этих хвороб, но факт тот, что теперь стоит на минуту отвернуться, назавтра жди беды…

Не видя Пьеретто, я почувствовал, что он ухмыляется.

— Земля вроде женщины, — продолжал отец Ореста. — Вы еще холостые, но в свое время узнаете: у женщины каждый день что-нибудь не слава богу — то голова болит, то спину ломит, то месячные пришли. Ну да, должно быть, все дело в месяце — всходит он или заходит… — Он невесело подмигнул.

Пьеретто опять ухмыльнулся.

— Что ты там рассказываешь, — вдруг набросился он на меня, — будто деревня изменилась. Деревню делают люди. Ее делают плуги, химикалии, нефть…

— Ясное дело, — сказал Орест.

Поддакнул и отец.

— …В земле нет ничего таинственного, — сказал Пьеретто. — Мотыга тоже научный инструмент.

— Я вовсе не говорил, что земля изменилась! — воскликнул я.

— Боже мой, — сказал отец Ореста, — как много значит мотыга, видно, когда поле не обрабатывают. Тогда его не узнать. Оно кажется пустошью.

Теперь я в свою очередь посмотрел на Пьеретто и усмехнулся, но ничего не сказал. Он сам заговорил:

— Болото — другое дело.

— Что значит — другое дело?

— Ну, не то что, например, этот виноградник. Тут царствует человек, а там — жаба.

— Но ведь жабы и змеи водятся повсюду в деревне, — сказал я. — И сверчки тоже, и кроты. И растения везде одинаковые. На пустоши и здесь корни одни и те же.

Отец Ореста рассеянно слушал нас. Вдруг он обернулся и сказал:

— Хотите видеть, что такое пустошь, — ступайте в Греппо. Боже мой, у меня сегодня целый день не выходит из головы этот малый и его отец. Теперь кое-что становится понятно. А ведь какое имение! Когда был жив дед, они покупали только масло и соль. Паршивое дело — иметь землю и не жить на ней…

XII

Каждый день мы спускались к болоту, а по дороге вволю болтали и смеялись. Хорошо было утром: в низинах трава была еще мокрая от росы и, даже когда мы уже лежали в расщелине под палящим солнцем, спину еще холодила сыроватая, остывшая за ночь земля. Теперь нам знаком был каждый уголок в зарослях кустарника, каждый просвет, каждый утренний шорох или шелест. Подчас в самую жару наплывало огромное белое облако, и тогда на затененной поверхности воды четче обозначались перевернутые отражения крутого откоса, каких-то цветков, неба.

Эти солнечные ванны стали для нас, можно сказать, порочной привычкой, хотя мы уже загорели везде. В первое воскресенье, когда мы не отправились на болото, а пошли к обедне и, стоя на паперти среди принаряженной толпы, в которой взад и вперед шмыгали ребятишки, слушали службу, заглушаемую звуками органа и колоколов, я про себя думал о том, как хорошо было бы сейчас лежать голым на солнцепеке, чувствуя под собой влажную землю. Я шепнул Пьеретто, который угрюмо смотрел в затылок Оресту:

— Ты представляешь себе этих людей голыми на солнце, как мы?

Он даже ухом не повел, и я вернулся к своим мыслям. У нас с Орестом вышел спор на винограднике (вторую половину дня мы обычно проводили в Сан-Грато, а в тот раз Пьеретто куда-то запропастился): существует ли где-нибудь такой заповедный уголок, такая глухомань, куда никто никогда ногой не ступал, где испокон века времена года, дождь и вёдро сменялись без ведома человека. Орест говорил, что нет, что не сыщется ни буерака, ни лесной чащобы, которых не потревожили бы рука или глаз человека. По крайней мере охотники, а в былые времена разбойники побывали везде. Нет, а крестьяне, крестьяне, говорил я. Охотники не в счет. Охотник живет той же жизнью, что и дичь, за которой он охотится. Меня интересовало, добрался ли крестьянин, именно крестьянин, до самых глухих мест, всю ли землю он общупал. Можно сказать, изнасиловал.

Орест сказал:

— Кто его знает.

Но видно было, что он не понимает, какое это имеет значение. Он тряхнул головой и бросил на меня насмешливый, как у матери, взгляд.

Мы сидели на валу виноградника и, когда поднимали глаза, видели, как колышутся молодые побеги. Если смотреть снизу на виноградник, который взбирается к самой вершине холма, кажется, что ты где-то между небом и землей. У ног — пересохшие комья пахоты и искривленные корневища, а перед глазами — зеленые фестоны листьев и ряды лоз, которые касаются облаков. А тишина такая, что невольно вслушиваешься в себя.

— Тот возчик, которого я встретил на станции, — вдруг вырвалось у меня, — сказал, что виноградники всегда были.

— Возможно, — сказал Орест, — только в былые времена, говорят, плети сосисками подвязывали, а под кустами текло молоко.

— Ты вот смеешься, — сказал я, — а даже города были всегда. Пусть грязные, захудалые — кучки лачуг да пещер, но были. Где человек, там и город. Надо признать, что Пьеретто прав.

Орест пожал плечами. Так он всегда оканчивал споры — способ не хуже всякого другого.

— До чего ему, наверное, не по нутру, — сказал он вдруг, — когда мать на ночь запирает дверь. Ведь он полуночник — бывало, до утра один шатался по всему Турину.

— Надо будет нам как-нибудь ночью выйти погулять, — сказал я. — Мне хочется посмотреть на холмы при луне. Вчера уже показался серпик месяца.

— На море мы купались при луне, — сказал Орест. — До чего приятно: как будто пьешь холодное молоко.

Они ни разу мне не говорили об этом. Мне вдруг стало грустно. Я почувствовал себя одиноким, и во мне шевельнулась зависть.

— Время идет, а виноград все никак не созреет, — сказал я. — Когда же мы вернемся в Турин?

Орест не мог про это слышать. Он сказал, что не понимает, чего мне еще надо: я ем досыта, пью хорошее вино, целый день ничего не делаю…

— Вот то-то и оно, — сказал я. — Мы ничего не делаем, а твоя мать работает. Все здесь работают на нас.

— Тебе скучно? — сказал Орест. — Или ты боишься, что доставляешь слишком много беспокойства? Ерунда. Ты даже тете Джустине угодил.

(Это я настоял, чтобы мы пошли к обедне — просто из уважения к семье Ореста.)

— Ну что, сегодня на мельницу не пойдем?

Мы каждый день спускались с холма в котловину, где находилась вторая усадьба, слонялись по гумну, пили пиво, которым угощал нас отец Ореста. Но что было хорошо в Россотто, так это сенокос, луга, заросшие клевером, выводки гусей. Под вечер мы играли в шары с работниками Пале и Кинто, а Орест ходил по делам на станцию.

— По-моему, — говорил Пьеретто, — тут дело нечистое. Из Генуи он каждый день кому-то отправлял письма.

Орест, когда с ним заговаривали об этом, только смеялся и качал головой. Так было и в тот раз, когда, проходя мимо домика с геранью на окнах у железной дороги, он крикнул «добрый день» и ему откликнулся молодой и веселый голос. Орест сказал нам, чтобы мы шли дальше, и завернул за угол.

— Так, значит, — сказал Пьеретто, когда он показался на гумне, — это дочь начальника станции?

Орест опять засмеялся и ни слова не сказал.

Благословенным уголком была эта Мельничная котловина. Даже у шлагбаума, где скоплялись повозки и ревела скотина, чувствовалось какое-то особенное, ласковое веяние: станционные домики и клумбы приводили на память городскую окраину в майские вечера, когда девушки гуляют по бульвару и откуда-то тянет запахом сена. И даже раздетые и разутые батраки из Россотто под впечатлением проносящихся поездов толковали о пиве и о велосипедных гонках.

Вечером после сенокоса мы пили не пиво, а вино. Отец сказал нам: «Приходите засветло» — и, накинув на плечи пиджак, стал подниматься вверх по тропинке. На станции царило какое-то праздничное оживление, и Оресту пришлось извиняться за то, что он задержался там дольше обычного. Из погребов Россотто достали бутылку, потом другую. От этого вина все больше пересыхало в горле. Мы трое пили его под навесом, выходившим в луга. Я не понимал, то ли от воздуха такая сладость в вине, то ли от вина — в воздухе. Казалось, я пью аромат сена.

— Это фрагола[19],— сказал Орест. — Ее привезли нам мои двоюродные братья из Момбелло.

— Ну и дураки мы, — говорил Пьеретто, — днем и ночью ломаем себе голову, в чем секрет деревни, а этот секрет у нас здесь, внутри.

Потом мы задумались, почему это в Турине мы любили захаживать в остерию, а с тех пор, как были в деревне, ни разу по-настоящему не выпили.

— Для этого нужно идти куда-нибудь вечером, — сказал я, — не можем же мы пьянствовать в твоем доме.

— Зато теперь пей сколько влезет, — говорит Орест, — здесь нам никто не помешает.

Зашел разговор о лошадях. В Россотто была двуколка, как раз на троих, и Орест сказал, что ее в любое время можно заложить.

— Поедем к моим двоюродным братьям в Момбелло, — предложил он. — Мне хочется их повидать. Они парни что надо. Рано утром уедем, а вечером вернемся.

— Тогда мы останемся без купания, — проговорил я. — Сегодня утром я был от этого сам не свой.

— Ну и наплевать, — промычал Пьеретто. — Мне опротивело видеть тебя голым.

— Тем хуже для тебя, — сказал я.

— Но ты же урод уродом! — крикнул Пьеретто. — Только пьяный я смогу и дальше переносить это зрелище.

Орест налил нам опять.

— Вот уж это невозможно, — бросил я. — Нельзя быть голыми и пьянствовать.

— Почему нельзя? — спросил Орест.

— И нельзя спать с женщиной в лесу. В настоящем лесу. Любовь и выпивка требуют такой обстановки, в которой живут цивилизованные люди. Однажды я катался на лодке…

— Ничего ты не понимаешь, — перебил меня Пьеретто.

— Ну, ты катался на лодке… — сказал Орест.

— С одной девушкой, и она не кобенилась. Мы бы с ней поладили. Но я не смог. Сам не смог. Мне казалось, что я кого-то или что-то оскорбил бы.

— Это потому, что ты не знаешь женщин, — сказал Пьеретто.

— Но ведь ты же раздеваешься догола на болоте? — сказал Орест.

Я признался, что делаю это с замиранием сердца.

— Мне кажется, что я совершаю грех, — сказал я. — Может, потому-то это и приятно.

Орест, улыбаясь, кивнул. Я понял, что мы пьяны.

— Недаром, — добавил я, — такие вещи делают тайком.

Пьеретто сказал, что тайком делают много таких вещей, в которых нет ничего греховного. Это просто вопрос обычая и хороших манер. Грешно только не понимать, что ты делаешь.

— Возьми Ореста, — сказал он. — Он каждый день тайком ходит к своей девушке. Это в двух шагах отсюда. Они не делают ничего непристойного. Сидят в саду, разговаривают, может быть, держатся за руки. Она его спрашивает, когда он получит диплом и станет самостоятельным. Он отвечает, что ему еще год учиться, потом отбывать военную службу, потом найти место коммунального врача — выходит, через три года, так ведь? — и виляет хвостом, и целует ей косу…

Орест, пунцовый от смущения, тряхнул головой и потянулся за бутылкой.

— И ты считаешь, что это грех? — сказал Пьеретто. — Эта сценка, это жениховство, по-твоему, грех? Но Орест мог бы нам довериться и рассказать о ней. Настоящие друзья так не поступают. Скажи же нам что-нибудь, Орест. Скажи хотя бы, как ее зовут.

Орест, красный как рак, улыбаясь, сказал:

— Как-нибудь в другой раз. Сегодня лучше выпьем.

XIII

Но я уже все знал от Дины. Как-то раз я застал ее на балконе, где она чинно сидела на табуретке и шила.

— Значит, ты скоро выходишь замуж, — сказал я.

— Сперва ваш черед, — в тон мне ответила она, — вы же молодой человек.

— Молодым людям спешить некуда, — сказал я. — Посмотри на Ореста, он об этом и не думает.

Последовала шутливая перепалка, и Дина, наслаждаясь моим изумлением, выложила мне все, что знала. Понизив голос и лукаво поблескивая глазами, она сказала, что Орест ухаживает за Чинтой; что домашние Чинты об этом знают, но здесь, у них, — никто; что Чинта дочь путевого обходчика и работает у портнихи; что она ловкая, умелая — сама шьет себе платья и ездит на велосипеде. Дина даже знала, что Чинта не пара Оресту — ее отец сам мотыжил свой виноградник — и поэтому в селении Оресту приходится делать вид, что между ними нет ничего серьезного.

— Она хорошенькая? — спросил я. — Тебе она нравится?

Дина пожала плечами.

— Мне-то что. Оресту жениться, пусть он и смотрит.

И в день сенокоса не кто другой, как Дина, заметила, что мы выпили.

— Сегодня вечером мы говорили с Орестом о Чинте, — шепнул я ей, когда мы сидели на ступеньках крылечка при свете молодой луны. А она, уставившись на меня широко раскрытыми глазами:

— Вы распили бутылку? И небось не одну?

— Откуда ты знаешь?

— За ужином вы все время прикрывали рукой стакан.

Я спрашивал себя, что за женщина выйдет из маленькой Дины. Смотрел на старух, на Джустину и других, на мать Ореста, сравнивал их с девушками из селения, которых можно было видеть на полевых работах, — черноволосыми, крепконогими, коренастыми и сочными. Это ветер, холм, густая кровь делали их такими ядреными и налитыми. Подчас, когда я пил или ел — суп, мясо, перец, хлеб, — я спрашивал себя, не стал ли бы и я таким же от этой грубой и обильной пищи, от земных соков, которыми здесь был напоен даже ветер. А вот Дина была беленькая, миниатюрная, тоненькая, с осиной талией. «Должно быть, и Чинта, думал я, хрупкая и стройная как лоза. Наверное, она ест только хлеб и персики».

Разразилась гроза, и проливной дождь, к счастью без града, исхлестал поля и размыл дороги. Это случилось в то утро, когда мы собирались уехать на двуколке. Мы провели его в доме, переходя от одного окна к другому, среди женщин и девочек, которые шарахались и визжали при вспышках молнии. Отец Ореста сразу надел сапоги и вышел. На кухне потрескивал хворост в печи, и трепещущие красноватые отсветы падали на гирлянды из цветной бумаги, медную утварь, изображения божьей матери и оливковую ветвь, висевшие на стене. От разделанного кролика на окровавленной доске для резки мяса пахло базиликом и чесноком. Дрожали стекла. Кто-то кричал сверху, чтобы закрыли окна. «А Джустины-то нет дома!» — ужасались на лестнице. «Ничего, — услышал я голос матери Ореста, — уж у нее-то всегда есть где схорониться».

Наступил момент какой-то странной уединенности, чуть ли не покоя и тишины во время потопа. Я постоял под лестницей, куда через слуховое окно летели брызги дождя. Слышно было, как падает и ревет плотная масса воды. Я представлял себе затопленные и дымящиеся поля, бурлящее болото, обнажившиеся корни и дождевые потоки, врывающиеся в самые сокровенные уголки земли.

Гроза кончилась так же внезапно, как началась. Когда мы с Диной и другими вышли на балкон, откуда были слышны громкие голоса, раздававшиеся во всех концах селения, усеянный листьями цемент кое-где уже просох. С долины дул ветер, и в небе, как вспененные кони, неслись облака. Почти черное море холмов, рябившее белесыми гребнями, казалось, придвинулось в приливе. Но не облака и не горизонт потрясали меня. С ума сводила упоительная свежесть, которая ощущалась во всем — и в сыром воздухе, и в мокрых ветвях и примятых цветах, и в остром, солоноватом запахе озона и напоенных влагой корней. Пьеретто сказал:

— Какое наслаждение!

Даже Орест жадно дышал и смеялся.

В это утро мы пошли не на болото, а в Сан-Грато, куда позвал нас отец Ореста посмотреть, велики ли убытки. Там наверху земля была усыпана паданцами, а попадались и сорванные с крыши, разбитые черепицы. Вместе с девочками мы собирали в большие корзины валявшиеся в грязи яблоки и персики, а кое-где поднимали прибитые к земле побеги. Любо было смотреть на маленькие, слабенькие цветочки, пестревшие на разлезшейся пахоте виноградника, которые, не успело выглянуть солнце, уже выпрямлялись и расправляли лепестки. Густая кровь земли была способна и на это. Все говорили, что скоро в лесах будет полным-полно грибов.

Но мы не пошли по грибы, а поехали на следующий день к двоюродным братьям Ореста. От станции лошадка повезла нас по проселочной дороге, поднимавшейся по отлогому склону. По сторонам тянулась кукуруза; изредка промелькнет рощица и опять кукуруза да кукуруза. Утреннее солнце уже сделало чудеса. Если бы не твердая и бугристая от засохшей грязи дорога и не освеженный ветром воздух, никто не сказал бы, что вчера бушевала непогода. Почти не замечая подъема, мы ехали среди полей то в легкой тени желтой акации, то между двумя стенами тростника.

Хутор двоюродных братьев Ореста, затерявшийся среди тростниковых зарослей и дубняка, находился в глубине плато, между невысокими холмами.

Мы уже подъезжали к нему, а я то и дело оборачивался, потому что незадолго до того, когда мы выехали из узкой ложбины между грядами валунов, Орест сказал, указывая куда-то в небо:

— Вон оно, Греппо.

Взглянув поверх тянувшихся к солнцу виноградных лоз, я увидел огромный лесистый косогор, темный от сырости. Он казался необитаемым — ни пашни, ни крыши.

— Это и есть имение? — проговорил я.

— Вилла на вершине, ее заслоняют деревья. Оттуда видны селения, которые лежат на равнине.

Стоило нам спуститься в низину, как Греппо скрылось из виду, и я все еще искал его среди деревьев, когда мы подъехали к хутору.

Сначала я не понял, почему Орест так восторженно говорил о своих двоюродных братьях. Это были взрослые мужчины — один даже с проседью, — рослые и плотные, с волосатыми ручищами, оба в клетчатых рубашках и штанах из чертовой кожи. Они вышли во двор и, не выказав никакого удивления, взяли нашу лошадь под уздцы.

— Это Орест, — сказал один из них.

— Давид! Чинто! — крикнул Орест, соскакивая на землю.

К нам бросились три охотничьи собаки; они то скалили зубы и рычали, то прыгали вокруг Ореста. На широком дворе земля была бурая, почти красная, как на виноградниках, через которые мы проезжали. Каменный дом был подсинен купоросом, которым опрыскивали вьющийся виноград. Одно окно на нижнем этаже зияло черным проемом.

Первым делом лошадь отвели в тень, под дуб, и оставили там остыть.

— Всё врачи? — спросил Давид, подняв на нас глаза.

Орест с жаром объяснил ему, кто мы такие.

— Пойдемте в холодок, — сказал Чинто и повел нас за собой.

Мы пили до конца дня, а в августе дни длинные. Время от времени один из братьев вставал, скрывался в винном погребе и выходил оттуда с полным графином. Наконец мы тоже спустились в погреб, и там Давид стал угощать нас вином прямо из бочки — продырявив мастику, наполнял запотевший стакан и затыкал отверстие пальцем. Но это было уже под вечер. А до этого мы обошли дом и виноградники, пообедали полентой, колбасой и дынями, смутно разглядели в темноте женщин и детей. Помещение было низкое, неуютное, как хлев; выходило оно в поля с вкрапленными там и тут дубами, над которыми тучей носились скворцы.

Возле хлева был колодец, и Давид достал из него ведро воды, набросал туда гроздей винограда и сказал, чтобы мы ели. Пьеретто, сидя на чурбане, смеялся как ребенок и без умолку говорил с набитым ртом. Чинто, тот, что помоложе, крутился вокруг колодца, слушал разговоры, любовно поглядывал на лошадь.

Мы говорили о том о сем — об урожае, об охоте, о грозе, о круговороте времен года.

— Зимой, — сказал я, — вы здесь, в низине, должно быть, оторваны от всего мира.

— Если надо, мы поднимаемся наверх, — сказал Давид.

— Ты не понимаешь, для них зима — самая лучшая пора, — сказал Орест. — Знаешь, как хорошо охотиться, когда выпадает снег?

— Да и весь год хорошо, — добавил Давид. — Надо только выбирать подходящий день.

Казалось, собаки поняли, о чем идет речь. Они поднялись и настороженно уставились на нас.

— Да ведь здесь вас никто не контролирует, — сказал Пьеретто, — кто знает, сколько зайцев вы настреляли в августе?

— Скажите это Чинто, — расхохотался Давид, — скажите это Чинто. Он стреляет фазанов.

Тут Орест поднял голову, точно принюхиваясь.

— Что, и теперь еще на Взгорьях есть фазаны? — сказал он и переглянулся с Чинто и с Давидом. — А вы знаете, что Поли из Греппо подстрелили, как фазана?

Братья спокойно выслушали рассказ Ореста, и, пока он с пылом говорил, Давид налил ему вина. Слушая, я заметил, что эта история, теперь уже давняя, звучала здесь как-то неправдоподобно, фальшиво. Что общего имела она с этим вином, этой землей, этими двумя людьми?

Кончив рассказывать, Орест посмотрел на братьев, потом на нас.

— Ты не сказал, что он нюхает кокаин, — заметил Пьеретто.

— Ах, да, — сказал Орест, — у него уже мозги не на месте.

— Он сам должен знать, что делает, — сказал Давид. — Хорошо еще, что он уже на ногах.

— Мы не знаем, вернулся ли он в Греппо, — сказал Орест.

— Кто-то там живет, — спокойно сказал Чинто, — оттуда ходят за покупками к Двум Мостам.

— А что же говорит сторож? — встряхнувшись, спросил Орест.

Чинто недобро осклабился. Давид ответил за него:

— Был тут разговор насчет тростника. По перьям видно, сколько мы птицы настреляли, а этому, поди ж ты, дался тростник… Но ты же понимаешь… Не стоит об этом и говорить.

XIV

Мы уехали, когда уже показалась луна и повеяло вечерней прохладой. Жаль было покидать этот хутор, одинокий, как остров, эту бескрайность красной земли, эти тощие лозы под раскидистыми дубами. Но Орест сказал:

— Поедем, уже темнеет.

Лошадка понеслась, как охотничья собака. Когда мы проезжали под яблоней, Пьеретто поднял руку, и на нас градом посыпались яблоки. «Э-ге-гей!» — орали мы и прищелкивали языком.

— Случалось с тобой когда-нибудь, — сказал Пьеретто, — чтобы ты столько выпил, а голова была бы такая ясная?

— Когда пьют под открытым небом, на вольном воздухе, — сказал Орест, — никогда не пьянеют.

Потом они перемигнулись и стали приставать ко мне:

— А ты что скажешь?.. Ведь, по-твоему, на природе не гоже ни пить, ни спать с женщиной…

Я отмахнулся от них и сказал:

— Мне понравились твои братья.

Тут мы заговорили о Давиде и Чинто, о винах, о ведре с виноградом, о том, как прекрасна простая, естественная жизнь, а ветерок от быстрой езды шевелил нам волосы.

— Замечательно, в какой строгости они держат женщин, — говорил Пьеретто. — Мы себе прохлаждаемся во дворе, пьем и разговариваем о всякой всячине, а женщины и ребятишки сидят на кухне, чтобы не мозолить глаза.

Солнце шло на закат над самыми виноградниками и окрашивало густой киноварью каждый ствол и каждый ком земли.

— А между тем они работают, — сказал я, — обживают эту землю.

— Дурак ты, Орест, — говорил Пьеретто. — Что тебе Турин, что тебе анатомичка? Тебе бы нужно жениться на этой девушке и тихо-мирно обрабатывать свою землю…

Орест, глядя прямо перед собой, в затылок лошади, спокойно сказал:

— А откуда ты знаешь, что я не собираюсь так и сделать… Дай только время.

— Что вы за люди… — заметил я. — Одного отец прочит в монахи, другого — в агрономы. Вы об этом слышать не хотите и портите родителям кровь, а кончится тем, что ты, Пьеретто, будешь монахом-безбожником, а ты, Орест, — сельским врачом.

— Отцу это, во всяком случае, не повредит, — сказал Пьеретто с довольной улыбкой. — Нужно, чтобы он понял, что жизнь трудна. Если же потом, как и следует, ты придешь к тому, чего он для тебя хотел, ты должен убедить его, что он был не прав и что ты это сделал только ради него.

— А ты в самом деле женишься на этой девушке? — спросил я Ореста.

— Он все отмалчивается, — сказал Пьеретто. — Мол, пьяные, что с ними разговаривать.

Луна была красивая, еще по-вечернему бледная, не белая, но и не желтая, и я представил себе, как она будет светить ночью над всем этим краем, над землей, над плетнями. Мне вспомнился косогор Греппо, но, обернувшись, я увидел, что он исчез, словно растаял в чистом воздухе. «Это и есть Взгорья?» — хотел я спросить, но как раз в эту минуту Орест заговорил.

— Ее зовут Джачинта, — сказал он, не глядя на нас. Потом, размахивая кнутом, крикнул: — Боже мой, этим летом я сойду с ума!

Прошлой ночью ему и Пьеретто не спалось, и они принялись вспоминать жизнь на взморье. Орест рассказал, что, когда он был ребенком, низкие холмы, среди которых мы ехали сейчас, казались ему островами в морских далях и, глядя на это таинственное море, он в воображении бросался в него с высоты балкона.

— Тогда мне так хотелось сесть в поезд, уехать, побывать в других краях. А теперь мне и здесь хорошо. Не знаю даже, нравится ли мне море.

— Но ведь на Ривьере ты чувствовал себя как рыба в воде.

Мы приехали, распевая песни, а пока поднялись пешком из Россотто, нам опять захотелось выпить. Такие вещи женщины понимают — они поставили на балкон столик и принесли нам бутылку вина.

— Ну-ну, отведите душу, посидите при луне, — сказала мать Ореста. — Луна всякое слышала.

Ночь была тихая, безветренная, селение спало, только где-то лаяли собаки. В эту ночь Орест раскрыл душу — все рассказал нам про Джачинту. Когда луна закатилась и запел петух, Пьеретто сказал:

— Вот собака, даже у меня слюнки потекли.

Назавтра было воскресенье. Как бежали недели! Мы опять слонялись по площади среди вырядившихся, как чучела, мужчин и закутанных в покрывало женщин, которые наводили на мысль о палящем солнце и о болоте. Так, глядя на небо, мы и отбыли обедню. Я спрашивал себя, существуют ли праздники для молчаливых братьев из Момбелло, прерывают ли они свою обыденную жизнь, привязанную к гумну, полю, винному погребу, чтобы смешаться с другими людьми. Для них праздником была охота, терпеливое ожидание, сумеречные часы в сторожкой глуши. Когда служба кончилась, я стал смотреть на выходящих из церкви, переводя глаза с одного на другого — не встречу ли такой же взгляд, такое же выражение лица, спокойное и вместе с тем угрюмое, замкнутое, как у Давида и Чинто. Вышли и наши женщины. Джустина воззрилась на нас и, дергая за руки девочек, которым не стоялось на месте, начала нам выговаривать: зачем мы пошли к обедне, раз даже не вошли в притвор.

— Что такое притвор? — спросил Орест.

А Пьеретто еще и не то отчебучил. Он сказал, что дом божий — весь мир и что даже святой Франциск преклонял колени в лесу.

— На то он и был святой, — проворчала Джустина, — он верил в бога.

— А в церковь ходят те, кто не верит в бога, — сказал Пьеретто. — Не говорите мне, что ваш священник верит в бога. У него на лице написано, что он за птица.

Вокруг нас толковали о предстоящих праздниках и ярмарках, потому что середина августа в деревне — пустое время, когда между уборкой зерновых и сбором винограда можно передохнуть, и крестьяне, как говорится, бьют баклуши, точат лясы, живут без забот и в ус не дуют. Во всей округе гуляли, и только об этом и шел разговор.

— Превыше всего служение богу, — сказала Джустина, — служение богу. Те, кто не почитает священнослужителей, не христиане и не итальянцы.

— Блюсти религию не значит только ходить в церковь, — сказал отец Ореста. — Жить, как велит религия, не так-то легко. Надо воспитывать детей, содержать семью, быть со всеми в ладу.

— Послушаем теперь вас! — вскричала Джустина, обращаясь к Пьеретто. — Что такое религия?

— Религия, — сказал Пьеретто, — это понимание сути вещей. Святая вода тут ни при чем. Говорить с людьми надо, понимать их, знать, чего хочет каждый из них. Ведь все хотят чего-нибудь достичь в жизни, стремятся к чему-то, а к чему, и сами толком не знают. Так вот, у каждого это стремление от бога. Значит, достаточно понимать и помогать другим понимать…

— Ну и что же ты поймешь, когда тебе придет время помирать? — сказал Орест.

— Проклятый могильщик, — сказал Пьеретто. — Когда люди умирают, у них уже нет никаких стремлений.

Они продолжали этот разговор за столом и после обеда. Пьеретто сказал, что признает святых, что больше того — на его взгляд, на свете только и есть святые, потому что каждый в своем стремлении как бы святой и, если бы ему дали осуществить это стремление, оно принесло бы плоды. А священники цепляются за какого-нибудь одного святого познаменитее и говорят: «Поступайте, как он, и спасете душу свою», но не принимают в расчет, что на свете нет даже двух одинаковых капель воды и что каждый день — новый день.

Теперь Джустина молчала, только зыркала глазами на Пьеретто. Было часа четыре, мы сидели в тени на балконе и пили кофе, а из пылающей зноем окрестности до нас доносились приглушенные голоса, шорохи, шелест ветра. Отсюда, сверху, косогоры напоминали бока улегшихся коров. Каждый холм с рассеянными по его склонам — то крутым, то пологим — виноградниками, полями, лесами был особым миром. Видны были дома, рощицы, синие дали. И сколько бы ты ни смотрел, все открывалось что-нибудь новое — необычное дерево, изгиб тропинки, гумно, невиданный оттенок цвета. Закатное солнце подчеркивало каждую деталь, и даже странная морская прозелень, в которой, словно окутанное облаком, тонуло Греппо, манила больше обычного. На следующий день мы должны были поехать туда на двуколке, и, чтобы скоротать вечер, хорош был любой разговор.

XV

Особым миром был и холм Греппо. Дорога туда шла по Взгорьям — спускалась в лощинки и взбегала на бугры, минуя дубовое урочище. Подъехав к подножию холма, мы увидели на его гребне черные против света деревья, вырисовывающиеся на фоне неба. На середине подъема Орест, обернувшись назад, показал нам, как далеко простираются земли Поли. Мы слезли с двуколки, и лошадь шагом повезла ее за нами по дороге, куда более широкой, чем проселок, по которому мы ехали вначале. Эта широкая дорога — местами еще покрытая асфальтом — с выбросами туфа на крутых откосах прорезала дремучие склоны.

Но поражала дарившая здесь запущенность, одичалость: тут заглохший, заросший травой виноградник, там опутанные вьющимися растениями фруктовые деревья, смоковницы и вишни вперемежку с ивами, желтой акацией, платанами, бузиной. В начале подъема был лес из высоких грабов и тенистых тополей, где даже веяло прохладой, потом, по мере того как мы выходили на солнце, растительность мельчала, но к знакомым формам примешивались необычные — олеандры, магнолии, иногда кипарисы и странные деревца, которых я никогда не видел, и вся эта неразбериха придавала особую уединенность попадавшимся кое-где лужайкам.

— Про это и говорил твой отец? — спросил я Ореста.

Он ответил, что настоящую пустошь, поросшую лесом равнину, где все, кому вздумается, пасли скот и заготовляли дрова, мы уже прошли.

— Здесь собирались сделать заповедник. Видишь, какую дорогу проложили. Когда был жив дед Поли, сюда целыми компаниями приезжали господа. Но тогда равнину обрабатывали, и старик день и ночь разъезжал с ружьем и хлыстом. Папа его знал. Он был родом из долины.

Мне вдруг ударил в нос стоявший в воздухе смешанный запах соков, бродящих в опаленных солнцем растениях, земли и раскаленного асфальта. Этот запах приводил на ум автомобиль, гонку, дороги на побережье, приморские сады. С насыпи над дорогой свешивались бледные тыквины, в которых я узнал головки кактусов.

Мы вышли на вершину холма из зарослей кустарника, которые здесь переходили в настоящий парк — сосновую рощу, окружающую виллу. Теперь под ногами у нас был гравий, а между стволами деревьев проглядывало небо.

— Точно остров, — сказал Пьеретто.

— Естественный небоскреб, — отозвался я.

— Такой, как он есть, — сказал Орест, — он никому не нужен. Вот если бы здесь была клиника, современная клиника со всем необходимым оборудованием. В двух шагах от дома, представляешь?

— Запах мертвечины уже есть, — сказал Пьеретто.

Гнилью тянуло из водоема метров десяти в длину и ширину, с валуном в центре, выступающим из зеленой стоячей воды, заросшей белыми цветами.

— Вот тебе и бассейн с живой водой, — сказал я Оресту. — Бросаешь туда мертвых, и они воскресают.

Между соснами белел дом.

— Постойте здесь, — сказал Орест, — я пойду на разведку.

Мы остались с лошадью, и я молча глядел на странное небо между стволами деревьев. В глубине души я надеялся, что Поли здесь не окажется, что никого не окажется и что, обойдя парк, мы вернемся домой. Запах бассейна напомнил мне болото, и я затосковал по знакомым местам. Мне хотелось разве только еще раз взглянуть на полесье, живописное в своей запущенности и одичалости.

Раздался звонкий голос:

— Кого вам надо?

Внезапно появившись из-за деревьев в белых шортах и блузке, к нам подошла светловолосая молодая женщина с суровыми глазами.

Мы переглянулись. По ее тону было ясно, что это хозяйка. В эту минуту лошадь и двуколка показались мне чем-то смешным и нелепым.

— Мы хотим повидать Поли, — с улыбкой сказал Пьеретто. — Мы…

— Поли? — переспросила женщина, подняв брови, и лицо ее приобрело чуть ли не оскорбленное выражение. Чтобы не глядеть на ее ноги, я отводил глаза в сторону и все-таки чувствовал себя неловко.

— Мы друзья Поли, — сказал Пьеретто. — Мы познакомились с ним в Турине. Скажите, пожалуйста, как он себя чувствует?

Но и это, по-видимому, не понравилось женщине, которая сменила прежнюю гримасу на кислую улыбку и нетерпеливо посмотрела на нас.

В эту минуту из аллеи вылетел Орест, возбужденно восклицая:

— Поли здесь, и жена его здесь. Кто знал, что у него есть жена…

Он осекся, увидев, что мы не одни.

— Ты нашел его? — спокойно спросил Пьеретто.

Орест, покраснев, пролепетал, что за ним пошел садовник. Он с растерянным видом смотрел то на нас, то на женщину.

— Поболтаем пока, — сказал Пьеретто.

Внезапно блондинка смягчилась. Она кокетливо взглянула на нас и протянула нам руку. От ее сдержанности не осталось и следа.

— Друзья моего мужа — мои друзья, — с улыбкой сказала она. — А вот и Поли.

Я много раз думал потом об этой встрече, о том, как покраснел Орест, о днях, которые мы вслед за тем провели в Греппо. Сам не знаю почему, мне сразу пришла на ум Джачинта, но Джачинта была брюнетка. Смутило меня в первый момент и то, что у Поли была жена. Все, что у нас с ним было в прошлом, становилось запретным, превращалось в помеху. О чем мы могли теперь говорить? Неудобно было даже спросить, как поживает его отец.

Но Поли принял нас очень тепло, с той чрезмерной, немножко нелепой радостью, которая была обычна для него. Полноватый, с мягким, по-детски открытым взглядом, он мало изменился. Он был в короткой рубашке навыпуск, с цепочкой на шее. Он сразу сказал, что не отпустит нас, что мы должны остаться у него до завтра, что ему хочется подольше поговорить с нами.

— Но ведь у вас медовый месяц, не так ли? — сказал Пьеретто.

Супруги посмотрели друг на друга, потом на нас. Поля усмехнулся.

— Мед у него вызывает крапивницу, — с деланной грустью сказала женщина. — Что было, то сплыло. Здесь мы скучаем. Я у него за компаньонку и немножко за сестру милосердия.

— Рана должна была бы закрыться, — сказал Орест.

Пьеретто улыбнулся.

Тут Орест понял, что сболтнул липшее, прикусил губу и пробормотал:

— Отец у тебя голова. Но из-за тебя он поседел…

Женщина сказала:

— Вы, должно быть, хотите пить. Проводи их, Поли. Я сейчас приду.

В комнате с высоким потолком и окнами во всю стену, где пестрели разноцветные занавески и кресла, Поли продолжал радоваться нашему приезду и вздыхать от удовольствия, а на вопрос Пьеретто, знает ли его жена о туринской истории, просто ответил, что да, знает.

— Было время, когда мы с Габриэллой все говорили друг другу. Она мне очень помогла, бедная девочка. Мы с ней немало поездили по свету и покуролесили. Потом жизнь развела нас. Но на этот раз мы решили провести лето вместе, как дети, какими мы были когда-то. У нас есть общие воспоминания…

Пьеретто, явно стараясь быть вежливым, слушал его, не прерывая. А вот Орест не сдержался и ляпнул:

— Что же ты делал в Турине, раз был женат?

Поли посмотрел на него с неприязнью, почти со страхом, и проронил:

— Не всегда делаешь то, что хотелось бы другим.

Пришла Габриэлла и открыла бар. В нем было полным-полно бутылок и хрусталя, и, когда его открывали, он освещался. Мы заговорили о Греппо. Я сказал, что на холме очень красиво и что я готов был бы провести здесь всю жизнь, бродя по лесам.

— Да, здесь недурно, — сказала она.

— Что вы делаете с утра до вечера? — сказал Пьеретто.

Габриэлла как была, с голыми ногами развалилась в кресле.

— Загораем, спим, занимаемся гимнастикой… Ни с кем не видимся.

Я не мог привыкнуть к этому загорелому лукавому лицу, которое так неожиданно меняло выражение. Она была очень молода, должно быть, много моложе Поли, но в голосе ее порой слышались хриплые нотки, которые поражали меня. Это от вина, думал я, или от кое-чего другого.

— Завтрак у нас холодный, — сказала она нам со смехом. — Варенье, бисквиты. Серьезная еда будет вечером.

Мы возразили, что нас ждут дома, что нам пора ехать, что мы должны вернуться засветло.

Это неприятно удивило и расстроило Поли. Он сказал Пьеретто, что наш приезд для него праздник и что ему надо многое сказать нам, а жену попросил распорядиться, чтобы нам приготовили комнаты наверху.

Мы отшучивались и не уступали. Меня настойчивость Поли раздражала, и, поглядывая на Ореста, я думал об обратной дороге, о том окне на станции, где его ждали, о сумерках.

Поли сказал:

— Какая разница, где ночевать? Почему вы так относитесь ко мне?

Габриэлла изящным движением подняла рюмку, с унылым видом посмотрела на нее и сказала:

— Неужели вас так интересуют куры и гулянки?

Даже Поли засмеялся. Поладили на том, что мы опять приедем на следующий день и побудем у них подольше.

XVI

Потребовалось два дня, чтобы уговорить семью Ореста снова отпустить нас в Греппо. «Плохо вам, что ли, здесь, у вас?» — сказал отец. Женщины с мрачными лицами, усевшись за стол, держали совет. Только известие о том, что Поли женат, смягчило мать, и тогда разговоры перешли на туринскую историю, которая представала теперь в новом свете, — всех интересовало, была ли жена Поли, как ей надлежало, подавлена горем и в то же время тверда и полна решимости не давать мужу потачки.

— Ей наплевать. Она загорает, — сказал Орест.

— Вот какие вещи случаются, когда муж и жена живут врозь.

— Но если муж и жена живут врозь, — сказал отец, — значит, между ними уже что-то неладно.

Орест с раздражением отрезал, что все дело в деньгах.

— У кого нет бешеных денег, тот работает или учится, и ему не до блажи. Так едем мы или не едем?

Мы заложили двуколку и поехали, но еще не было решено, останется ли Орест с нами в Греппо. Когда мы уезжали оттуда, Габриэлла, прощаясь с нами, пожалела, что они не могут приехать за нами на машине, а Поли смущенно пояснил, что отец реквизировал ее, чтобы он не подвергал себя опасностям и по-настоящему отдыхал. Мы проделали прежний путь через поля, дубовые рощи, виноградники, окруженные развалившимися изгородями, и я снова увидел грабы, полесье. В утреннем свете все блестело и сверкало росой. Огромный холм, поросший кустарником, жил своей потаенной жизнью, одичалый и уединенный, погруженный в тишину, нарушаемую только жужжанием пчел, как дремучая гора стародавних времен. Я искал глазами затерянные среди зарослей лужайки. Пьеретто возмутился тем, что целый холм принадлежит одному человеку, как в те времена, когда одна семья носила имя всего края. Летали птицы.

— Они тоже входят в имение? — проговорил я.

На площадке среди сосен мы нашли нечто новое: шезлонги и валявшиеся на траве бутылки и подушки. Садовник занялся нашей лошадью и отвел ее в сарай; Пинотта, загорелая рыжая девушка, которая в прошлый раз прислуживала нам за столом, стояла у распахнутой калитки оранжереи и смотрела на нас, не выходя на солнце.

— Спят, — ответила она на наш вопрос, кивком головы указав наверх.

Из оранжереи по цинковому желобу текла струйка воды.

— Сколько бутылок, — примирительным тоном сказал Пьеретто. — Должно быть, напились как свиньи. Что, кутили вчера вечером?

— Приехали из Милана какие-то целой оравой, — пробормотала девушка, откидывая назад волосы тыльной стороной ладони. — Танцевали до утра и дрались подушками. Прямо несчастье. А вы останетесь у нас?

— Где же эти миланцы? — спросил Орест.

— Приехали и уехали на машине. Ну и народ! Одна женщина упала из окна.

В сосновой рощице веяло утренней прохладой. В ожидании хозяев мы выкурили по сигарете. В доме незаметно было никакого движения. Я прислонился к стволу дерева и стал смотреть на равнину. Мы нашли недопитую бутылку, прикончили ее и попросили Пинотту открыть нам веранду.

Тут нас и застали Поли и Габриэлла. Они шумно дали знать о себе — послышались голоса и звонки. Пинотта бросилась вверх по лестнице. Наконец спустился Поли в пижаме, взлохмаченный и что-то бормочущий себе под нос. Он, держа нас за руки, попенял нам, что мы заставили себя ждать три дня; и так, стоя, мы поспорили о том, виноваты ли в наших излишествах наши ближние, которые соблазняют нас, или мы сами, поскольку даем себя соблазнить.

— Добрые приятели привезли мне немного миланской жизни, — говорил Поли. — Только бы они не приехали опять. Нам надо побыть одним.

Вошла Габриэлла, одетая и свежая.

— Поднимайтесь, поднимайтесь, хотите принять ванну? — сказала она нам. — Оставь их в покое, после поговорите.

Я уже забыл эти волосы медового цвета, и эти голые ноги в сандалиях, и этот неизменный вид курортницы, которая собирается на пляж.

Ведя нас наверх, в комнаты, она сказала:

— Будем надеяться, что там не спал никто из этих сумасшедших.

Тут Орест решительно объявил, что он ночевать будет дома: оставит нас в Греппо, а если надумает, приедет на велосипеде.

— Почему? — сказала Габриэлла, состроив гримасу. — Мама боится, как бы вы не потерялись? — Потом засмеялась и добавила: — Ну, как хотите. Дорогу вы знаете.

Спустившись вниз, я застал там Габриэллу и Поли вместе с Орестом. Пьеретто все еще плескался в ванне. Когда я проходил мимо, он что-то крикнул мне через дверь.

Входя в застекленную комнату, я еще сомневался, стоит ли оставаться в Греппо. Пинотта между тем уже успела расставить опрокинутые вазы с цветами, убрать тарелки и рюмки, выбросить окурки из пепельниц, и изящно обставленная комната со светлыми и легкими занавесками опять стала восхитительно уютной. Другие комнаты были загромождены более простой и грубой мебелью, в деревенском вкусе, оставшейся со времен деда-охотника: ларями, неуклюжими креслами, тяжелыми дубовыми столами, — была там даже кровать с балдахином, — но здесь, в гостиной, чувствовалась рука Габриэллы и Поли. Или, может быть, Розальбы, думал я. У меня не шли из головы Розальба, пятна крови, глупая злость, которой были окрашены те дни.

Неприятное чувство, которое я испытывал, расхаживая по коврам, вежливо поддерживая разговор, глядя на несчастную Пинотту, появлявшуюся, когда ее звали, и поспешно выполнявшую распоряжения, которые отдавались веселым, но не терпящим возражений тоном, объяснялось также и этим — воспоминанием о Розальбе, мыслью о том, что подобные вещи могут происходить там, где царит такая чистота и изысканность.

В это утро мы говорили о лесах. Когда Орест рассказал, что мне нравится сельская местность и до того хотелось приехать сюда, что я даже отказался от поездки на море, Габриэлла сразу вспомнила о море, о пляже в маленькой бухте, где у них были друзья, и об оливах, сбегавших к самой воде. Это было частное владение, огороженный, запретный пляж с бассейном посреди леса, где купались в ветреные дни и куда никому из отдыхающих на побережье, кроме своих, не было доступа.

Поли съехидничал насчет хорошего вкуса хозяев дома, которые, по его словам, одевали слуг рыбаками с кушаком на поясе и вязаным колпаком на голове.

— Дурак, они сделали это только в тот раз, когда устроили праздник, — сказала Габриэлла с покоробившей меня резкостью, и я уловил злое выражение, промелькнувшее на ее лице, как в первый день, когда мы встретились.

Орест сказал:

— Значит, там был лес на самом берегу?

— Там и сейчас лес. Такие вещи не меняются, — ответила Габриэлла.

К ней вернулась прежняя непринужденность, но, разговаривая, она следила взглядом за Поли. Он курил с рассеянным видом.

— В этом лесу Габриэлла танцевала классические танцы под музыку Шопена, — сказал он, рассеянно глядя на дым сигареты. — Босая и с покрывалом, при луне. Помнишь, Габри?

— Жаль, — сказала она, — что вчера вечером не было твоих друзей.

Она позвала Пинотту и велела ей открыть рамы.

— Ночная вонь еще не выветрилась, — проговорила она. — Где побывали эротоманы и пьяницы, смердит, как в хлеву. Черт бы побрал эту твою художницу, которая курит гаванские сигары.

— Я думал, оргия у вас была под соснами, — сказал я.

— Они, как обезьяны, повсюду рассеялись, — бросила она. — Не исключено, что парочка этих типов осталась в роще.

Поли улыбнулся своим собственным мыслям.

— А что, Пьеретто не спустился? — спросил он.

Когда появился Пьеретто, Габриэлла уже успела нам сказать, что в Греппо живут в абсолютной свободе, уходят и приходят когда вздумается, и, если кому-нибудь хочется побыть одному, никто ему не мешает.

— Вы спустились, а я поднимусь, — сказала она Пьеретто. — Будьте умниками, мальчики.

Уже второй раз она исчезала в это время; Поли сказал нам, что она загорает; мы говорили об этом, когда ехали на двуколке, и Пьеретто пошутил:

— Вот еще одна меченая… Не позвать ли нам ее на болото?

Мне хотелось теперь уйти, побродить до завтрака одному по склону холма, но вместо этого я взял под руку Ореста, и мы направились под сосны. Поли и Пьеретто позади нас принялись о чем-то рассуждать.

XVII

Когда стало смеркаться, Орест с хмурым видом сел на двуколку и уехал. Скоро стемнело. Мне удалось остаться одному, и я прохлаждался под соснами в ожидании ужина. Пьеретто и Поли беседовали возле бассейна, Поли, весь день ходивший с усталым и опухшим лицом, говорил вполголоса, и все напоминало мне ту ночь на холме, когда Орест своими криками вспугнул тишину. Из-за изгороди я слышал реплики Пьеретто, его безапелляционные суждения. Поли жаловался, говорил о себе, о своем теле.

— Когда я понял, что выздоравливаю, что должен встать на ноги, как ребенок… Никогда по-настоящему не знаешь некоторых вещей… Мысль о смерти не испугала меня. Трудно жить… Я благодарен бедняжке Розальбе за то, что она научила меня этому…

Он говорил медленно, с чувством, тихим, но внятным голосом.

— …В глубине нашего существа таится великий покой, радость… Все в нас рождается из этого. Я понял, что зло, смерть… исходят не от нас, не мы их творим… Я прощаю Розальбе, она хотела мне помочь… Теперь для меня все стало легче, даже отношения с Габриэллой…

Пьеретто прервал его хохотком и сказал — наверное, ему в лицо:

— Враки.

Их голоса на мгновение столкнулись, и взял верх голос Пьеретто.

— Нахальная ложь, — говорил он. — И Розальба не хотела тебе помочь, и ты не имеешь права жаловаться на нее. Вы оба вели себя по-свински… Какая тут душевная чистота.

Поли тихо говорил:

— Все было предрешено. Не мы убиваем друг друга…

Голоса удалились и пропали в лунной ночи. Я вдохнул запах сосен, стоявший в еще теплом воздухе. Острый и терпкий, он напоминал запах моря. Весь день мы бродили по зарослям, спускаясь до середины склона. Габриэлла привела нас к Маленькому гроту под грядой туфа, заросшему по краям адиантумом, где застоялась лужа воды. В одной лощинке мы нашли персиковое деревце со зрелыми, сладкими как мед плодами. Орест был одержим каким-то мрачным весельем. Чтобы напугать Габриэллу, он издавал свои дикие вопли. Под вечер я заметил, что из Греппо не слышно обычных деревенских шумов — квохтанья, пения петухов, лая собак.

Мы сели ужинать, когда было уже совсем темно. Стол, накрытый Пиноттой, которая трепетала от одного взгляда Габриэллы и со всех ног бросалась выполнять ее приказания, был сервирован с ослепительной роскошью. На скатерти в изящном беспорядке были разбросаны цветы.

— Стол священен, — сказала Габриэлла. — Надо, насколько возможно, смаковать каждый глоток.

Она спустилась в сандалиях, но переодетая и любезно сказала нам:

— Садитесь, пожалуйста.

Я старался не смотреть на манжеты Пьеретто.

Мы говорили об Оресте, о его самолюбивом характере, о том времени, когда они с Поли бродили по лесам. Говорили о сельской и городской жизни. Говорили о детстве Поли и о потребности в уединении, которая рано или поздно овладевает всеми. Габриэлла болтала о путешествиях, о скучных обязанностях, которые налагает светская жизнь, о странных встречах в горных гостиницах. Она родилась в Венеции. Мы признались, что мы оба всего лишь студенты.

Пинотта все время прислуживала нам, двигаясь так бесшумно, что можно было подумать, будто она босая. Я догадался, что где-то поблизости, на кухне, находится другая женщина, повариха, настоящая хозяйка дома. Я смотрел на цветы и белоснежную скатерть, бесшумно ел, поглядывал на Габриэллу. Мне даже не верилось, что я здесь, в таком доме, подобном острову в крестьянском крае. Мне все еще вспоминались гирлянды из цветной бумаги на кухне у Ореста, желтые початки кукурузы на гумне, виноградники, лица крестьян, стоящих под вечер в дверях домов. Габриэлла ела с видом скромницы и тихони, Поли сидел, уткнувшись в тарелку, а Пьеретто без конца говорил о том, как он любит шататься по ночам.

Я все поглядывал на Габриэллу и думал о том, не поступил ли Орест умнее нас, вернувшись домой, где можно было спокойно выспаться, побыть одному, собраться с мыслями.

Он знал Поли лучше, чем мы, но было ясно, что в Греппо ему не по душе. Он удрал не только из-за Джачинты. Три дня назад по дороге в селение, обменявшись шуточками насчет того, достойна ли Габриэлла пойти с нами на болото, мы заговорили о ее отношениях с Поли. Что эти двое делают здесь? — спрашивали мы себя. Если они приехали для того, чтобы побыть наедине и помириться, зачем им нужны мы? И что знает Габриэлла о Розальбе? Что по ночам она вместе с Поли нюхала кокаин? Судя по всему, Габриэлле сметки не занимать.

— Поверьте мне, — говорил Пьеретто, — эти двое ненавидят друг друга.

— Тогда почему они живут вместе?

— Я это узнаю.

Хорошо еще, что за столом Поли непрестанно наливал нам вина. Габриэлла тоже пила, смакуя каждый глоток и под конец встряхивая головой, как птица. Я думал: кто знает, быть может, если они достаточно выпьют, они станут более искренни, более непосредственны и Габриэлла скажет нам, что, несмотря на все, она любит своего Поли, а он, Поли, скажет, что Розальба была уродина, что связь с ней была безумием, мороком и что от этого морока его излечила встреча с нами — встреча с нами и вопль Ореста. Достаточно этого, говорил я про себя, и мы сразу сдружимся, отпустим Пинотту и пойдем погулять или ляжем спать, довольные друг другом. Жизнь в Греппо изменилась бы.

— Вам будет скучно, — сказала вдруг Габриэлла. — Здесь у нас ночью одни сверчки. Ваш друг хорошо сделал, что уехал…

— Сверчки и луна, — сказал Поли. — И мы.

— Только бы вы этим удовольствовались, — сказала Габриэлла, играя розой, лежащей перед ней. Потом подняла глаза и бросила: — Я слышала, что в Турине вы с Поли посещали ночные заведения?

Она посмотрела на нас и рассмеялась.

— Ну-ну, что это у вас сделались такие похоронные физиономии? — воскликнула она. — Все мы грешники. Вернулся блудный сын, заколем же тельца.

Поли запыхтел и посмотрел исподлобья.

— Синьора, — крикнул Пьеретто, — я поднимаю тост за тельца!

— Какая я вам синьора, — сказала она, — мы можем звать друг друга по имени. У нас достаточно общих знакомых.

Поли, помрачнев, сказал:

— Послушай, Габри. Дело кончится, как вчера.

Габриэлла зло усмехнулась.

— Не хватает музыки, — сказала она, — и сегодня никто не пьян. Тем лучше, мы можем поговорить откровенно.

Пьеретто сказал:

— Выпить можно потом.

— Если ты хочешь музыки, — сказал Поли, поднимаясь, — я могу поставить пластинку.

Я увидел, как тонкая рука Габриэллы сжала розу, которую минуту назад она уронила на стол, и не решился посмотреть ей в лицо.

Поли уже сел, не поставив пластинку.

— Музыка требует веселья, — сказал он. — Сначала выпьем еще немного.

Он протянул руку к рюмке Габриэллы. Она дала налить себе вина и выпила. Выпили и мы все. Я думал об Оресте и о его винограднике.

Когда мы в молчании закурили сигареты, Габриэлла вдохнула дым, посмотрела на нас и засмеялась.

— Мы не поняли друг друга, — сказала она насмешливо. — Искренность не преступление. Я ненавижу преступления, совершенные в состоянии аффекта. Мне хотелось бы только, чтобы кто-нибудь мне сказал, был ли Поли очень комичен в ту ночь, когда, сидя в автомобиле, он открыл жизнь без фальши…

XVIII

— Дайте мне сказать, — проговорила Габриэлла. — Когда люди вдвоем, они мало говорят и заранее знают, что услышат в ответ. Что быть вдвоем, что одному — почти все равно… Я хотела бы только, чтобы кто-нибудь мне сказал… вы ведь тоже были с Поли в ту ночь… объяснил ли он честной компании, что живет с чувством внутренней чистоты… Он открыл это в Турине, я знаю. Но я хотела бы видеть, какими были лица у всех тех, кто его слушал. Потому что Поли искренен, — сказала Габриэлла убежденно. — Поли наивен и искренен, каким должен быть человек, и не всегда понимает, что душевные кризисы не для всех. Эта наивность — его прекрасная черта, — добавила она и улыбнулась. — Но скажите мне, как приняли это другие.

И она с лукавством, жестким и смеющимся взглядом посмотрела на нас.

Когда разговор принял такой оборот, Поли не смутился. Казалось, он ожидал худшего.

Пьеретто сказал:

— С бешенством, с пеной у рта. Со скрежетом зубовным. Кто-то даже затрясся от злости.

Мне не понравилось лицо Поли. Он пристально смотрел на нас, прищурив глаза с опухшими веками.

— Quos Deus vult perdere[20],— добавил Пьеретто. — Бывает.

Габриэлла с минуту смотрела на него как завороженная, потом засмеялась глупым смешком. Вдруг, изменив тон, она предложила:

— Не выйти ли нам подышать свежим воздухом?

Мы молча встали и спустились по ступенькам. Нас встретила песнь сверчков, и в лицо пахнуло запахом неба.

— Пойдемте в рощу, посмотрим на луну, — сказала Габриэлла. — Потом будем пить кофе.

В ту ночь Пьеретто пришел ко мне в комнату. При мысли о том, что мне предстоит спать в этом доме и назавтра проснуться в нем, а потом спуститься вниз, снова встретиться с Поли и Габриэллой, сесть с ними за стол и опять полуночничать, — при этой мысли меня бросало в жар.

Мы допоздна сидели под соснами при луне. Габриэлла больше не поминала о прошлом. Она непринужденно расспрашивала нас о себе. Но от напряжения, настороженности, ощущения чего-то невысказанного у меня слова застревали в горле. Теперь я знал, что все они одинаковы, включая и Поли, и Габриэллу, все готовы сорваться с цепи, чтобы убить вечер. Прошлой ночью эти деревья и луна, должно быть, видели черт знает что. К чему было столько двусмысленных фраз, маскирующих некую яму, когда все мы знали, что это за яма.

Я сказал это Пьеретто, когда он зашел ко мне в комнату.

— Ты можешь мне объяснить, что мы делаем в этом доме? — сказал я ему, куря последнюю сигарету. — Эти люди нам не компания. У них есть деньги, есть друзья, есть возможность бездельничать круглый год. Где это видано, чтобы ели за столом, усыпанным цветами? Весь этот шик и блеск не для нас. Нам лучше на винограднике Ореста, на болоте. Орест это сразу понял…

— Однако Габриэлла тебе нравится, — перебив меня, бесстрастно сказал Пьеретто.

— Габриэлла? С ней не поладишь. Она уже видит нас насквозь и не знает, что с нами делать. Посмотри на Ореста…

— Вот увидишь, Орест вернется, — опять перебил меня Пьеретто.

— Надеюсь. Мы завтра же…

— Не кричи, — сказал Пьеретто. — Меня отсюда силком не вытащишь. Уж больно занятно смотреть на эту комедию… Интересно, долго ли она будет продолжаться.

Тут мы заговорили о Поли, о его странной судьбе — о том, что у него просто дар выводить из себя женщин.

— Ну и тип, — говорил Пьеретто. — Ему бы надо стать отшельником. Он рожден для того, чтобы жить в келье, только не знает этого.

— Я бы не сказал. Женщин он умеет выбирать.

— Ну и что? В том-то и беда. Они допекают его, как фурии.

— Что же, он на это идет. Как-никак, Габриэлла его жена. Не ты же спишь с ней.

Тут Пьеретто посмотрел на меня на свой манер, с таким видом, как будто я сморозил что-то смешное и нелепое, и сказал:

— До чего ты глуп. Габриэлла не спит с Поли. Это всякому ясно. Где твои глаза?

Он насладился моим изумлением и продолжал:

— Ни он, ни она об этом и не думают. Я не знаю даже, почему они живут вместе.

Он с минуту помолчал и добавил:

— Впрочем, может быть, они даже не задаются вопросом, почему они живут вместе.

Спалось мне хорошо — постель была мягкая, пуховая. К тому же в течение многих дней мы спали втроем в одной комнате, а тут я был один и от этого проснулся свежий и как бы проясневший, точно небо, которое я утром приветствовал из окна. Все уже пробудилось, ожило, все дышало росной свежестью, и солнце, заливавшее равнину, которая виднелась внизу, за соснами, убедило меня, что вокруг раздолье и что мы славно проведем время в Греппо — полюбуемся лесами и полями, поболтаем, подурачимся, всем телом вберем в себя очарование этого царства. Нас ждали буераки, полянки, длинные дни, заполненные прогулками, ждал грот Габриэллы, куда мы собирались еще раз сходить.

Было еще утро, когда, трезвоня, как почтальон, велосипедным звонком, приехал Орест вместе с Пиноттой, ходившей за покупками к Двум Мостам. Самое забавное, что он действительно привез почту — открытки для нас с Пьеретто, и Габриэлла крикнула ему из окна:

— Если это нужно для того, чтобы вы бывали у нас, я скажу всем моим друзьям, чтобы они писали мне.

Мы вместе с ней вошли в гостиную и посидели там в ожидании Поли. Орест с веселым видом рассказал нам, что видел стан птиц и слышал хлопанье крыльев и писк, предвещавшие охотничий сезон.

— Неужели вы так кровожадны, Орест? — воскликнула Габриэлла. — Послушайте, — сказала она, — не лучше ли нам звать друг друга по имени? Ведь для того и приезжают в деревню, чтобы освободиться от условностей, правда?

Орест вернулся к охоте и сказал, что Поли не должен спать так поздно. Летом на охоту ходят спозаранок, еще до рассвета, чем скорее привыкнешь вставать в это время…

— Только не с собаками, — вскричала Габриэлла, — для собак это плохо. Роса притупляет им нюх. — Она рассмеялась в лицо ошеломленному Оресту. — Вы этого не знаете… Девочкой я проводила лето в Бренте, среди охотников за жаворонками. Там только и были слышны выстрелы и лай собак…

— А где старый пес Рокко? — бросил Орест.

— Наверное, сдох, — сказала она. — Спросите у Поли. Кстати, Поли не хочет больше убивать животных. Он вам не говорил?

Орест вопросительно посмотрел на нее.

— Ему это уже не по душе, — объяснила Габриэлла. — Это не согласуется с новой жизнью, которую он начал. — Она улыбнулась. — Но бифштексы он ест…

— Я так и подозревал, — фыркнул Пьеретто.

Орест не понимал, почему мы развеселились, и с заинтригованным видом смотрел на нас, переводя взгляд с одного на другого.

— Вчера вечером мы говорили о Поли, — объяснила Габриэлла. — Вы непременно должны остаться с нами. Здесь все разыгрывается к ночи.

Немного погодя Габриэлла исчезла. Мы побродили по комнатам, прилегающим к веранде, — там были книги, старые книги в переплетах, карточные столики, биллиард. Мне нравился зеленый свет, сочившийся в окна сквозь ветви сосен. В одном уголке я нашел романы, иллюстрированные журналы и рабочую корзиночку Габриэллы. Из кухни доносился приглушенный стук. Я еще не видел садовника.

— У тебя столько земли, — сказал Пьеретто Поли, — почему бы тебе не пахать ее?

Поли ответил на это только смутной улыбкой, а Орест сказал:

— Это не для него. Он не попользуется ею даже для охоты. Кончится тем, что его отец все продаст.

— А зачем ему пахать землю? — спросил я Пьеретто, подняв глаза от журнала.

— Человек, переживающий душевный кризис, всегда пашет землю, — сказал Пьеретто. — Это наша общая мать, и она никогда не обманывает своих детей. Ты бы должен был это знать.

— Но как бы то ни было, — проговорил Поли, — в сентябре вы сможете устроить здесь облаву.

Никто ничего не сказал. Я подумал, что до сентября осталось каких-нибудь десять дней, и спросил себя, удобно ли здесь жить все это время. Вроде бы подразумевалось, что мы останемся. Я ничего не сказал и снова открыл журнал.

К завтраку Габриэлла спустилась в халате, и от нее пахло солнцем. Она села в углу, затененном опущенными жалюзи, и, смеясь, опять завела с Орестом разговор об охоте.

XIX

Итак, Орест тоже остался жить в Греппо. Иногда он уезжал на велосипеде и приезжал опять. Холм, можно сказать, пекся на августовском солнце: жимолость и дикая мята образовывали вокруг него невидимую стену, и хорошо было бродить по его склону и, добравшись до той границы, за которой начинался грабовый лес, возвращаться назад, подобно насекомым и птицам, которых отпугивала густая тень. Казалось, мы, как мухи в меду, увязаем в этой духмянной и солнечной благодати. В первые дни мы после полудня спускались все вместе по крутым откосам к заросшим травой виноградникам, а однажды, обойдя весь холм, через заросли ежевики вышли к маленькой почерневшей и полуразвалившейся беседке, в которой сквозь щели видно было небо. Но ни от ограды, ни от аллеи, которая вела к ней, не осталось и следа; склон был сплошной целиной, хотя когда-то здесь был сад с красивым павильоном. Орест и Поли называли эту беседку китайской пагодой и вспоминали то время, когда она еще утопала в жасмине. Теперь, подходя к ней, мы услышали шорох в крапиве — должно быть, там бегали полевые мыши или ящерицы. Но это запустение не навевало грусти — тем более дикой и девственной казалась окрестность. Наши голоса, глохшие в кустарнике, не могли нарушить ее покой. Мысль о том, что от зарослей, озаренных ярким летним солнцем, веет смертью, была верна. Здесь никто не жил, никто не вскапывал землю, чтобы извлечь из нее что-нибудь: когда-то попробовали и бросили.

Пьеретто сказал Габриэлле:

— Не понимаю, почему вы с Поли не проводите зиму в этой беседке. Питались бы кореньями. Обрели бы душевное спокойствие… Летом природа отвратительна. Настоящая оргия плоти и соков. Только зимой душа вступает в свои права.

— Что это тебя разбирает? — сказал Орест.

Габриэлла бросила;

— Вот сумасшедший.

Поли улыбнулся. А Пьеретто продолжал:

— Будем искренни. Природа в августе непристойна. Откуда берется столько мешков семян? Так и несет совокуплением и смертью. А цветы, животные в течке, падающие с деревьев плоды?

Поли смеялся.

— Зимой, — крикнул Пьеретто, — земля по крайней мере погребена. Можно подумать о душе.

Габриэлла посмотрела на него, посмотрела на Поли, и на губах ее промелькнула улыбка.

— Зиму я знаю, как провести, — проговорила она, — а этот непристойный запах мне нравится.

В первые дни, когда Поли и Пьеретто вели долгие беседы, мы вместе с Габриэллой частенько спускались до середины склона и, сидя на краю откоса, курили, глядя на крохотные деревья, видневшиеся на равнине.

В отличие от Поли, который ни слова не говорил об окрестностях, Габриэлла расспрашивала Ореста об окружных селениях, дорогах, церковках. Ее интересовало, как живут крестьяне, и где прошло детство Ореста, и где здесь охотятся. Мне больше всего нравилось смотреть с высоты на дубовое урочище, красноземное Момбелло двоюродных братьев Ореста. Когда мы однажды заговорили о нем, Габриэлла с любопытством спросила, не там ли живет девушка Ореста. Я ответил: нет, но зато там живут два дельных человека, которые обрабатывают свои виноградники и ни в ком не нуждаются. Орест молчал. Мне казалось, что, восхваляя Давида и Чинто, я говорю о нем. Габриэлла сказала:

— Почему же они работают, раз они хозяева земли?

Я принялся объяснять ей, что то-то и хорошо, что только те, кто обрабатывает свою землю, достойны жить на ней, а все остальное — крепостничество. Она иронически покривила губы, казавшиеся бледными, оттого что лицо было такое загорелое, и проронила!

— Видно, это птицы невысокого полета.

Прогуливаясь с ней и с Орестом по склонам холма, дышавшим запахом мяты и пересохшей земли, я не мог избавиться от мысли, что для тех, кто находится на винограднике в Сан-Грато, этот холм обозначает горизонт и что на фоне неба он кажется им островком в океане. Не знаю, думал ли об этом Орест, вообще говоря, не в его характере было думать о таких вещах. Я сказал ему шутя:

— Если бы ты родился в Греппо, у тебя на горизонте было бы вон что. — Я указал пальцем на равнину, где белели поселки. — Тебе не хочется больше уехать, поколесить по свету?

— Там одни только рисовые поля, — сказал Орест, — а за ними Милан…

— О, Милан, — протянула Габриэлла, — не говорите о нем плохо, рано или поздно мне придется туда вернуться.

В эти первые дни я думал также о том, что Габриэлла мне нравится и что нет ничего худого в том, чтобы быть с ней рядом. Одни — Орест, Габриэлла и я — мы могли говорить непринужденно, тогда как в присутствии Поли чувствовали себя не в своей тарелке. Нам не приходила в голову мысль ни о нем, ни о Розальбе, и, если кто-нибудь из нас случайно упоминал о тех днях, которые мы провели с ними в Турине, Габриэлла первая, улыбнувшись, переводила разговор на другую тему. Но по большей части мы разговаривали мало: Орест по обыкновению молчал, а я не мог окончательно избавиться от скованности, потому что чувствовал какую-то отчужденность Габриэллы, чувствовал наигранность даже в том, как она смеялась, хлопая в ладоши. Пьеретто, может быть, мог преодолеть это чувство, но и он при ней следил за собой. В глубине души я больше всего любил думать о ней, о том, что мы живем в Греппо и она тоже здесь живет и так же, как мы, вдыхает запахи зарослей. Лучше всего было, когда мы спускались к гроту или к виноградникам — есть дикие плоды, валяться на траве, жариться на солнце. Мы всегда находили какой-нибудь уголок, пригорок, буерак, где мы еще не были, что-нибудь такое, чего мы еще не видели, не трогали, не вобрали в себя. В воздухе был разлит крепкий, как нигде, августовский солоновато-горький настой земли. И так приятно было думать обо всем этом ночью, при яркой луне, не затмевающей лишь редкие звёзды, и слушать доносящиеся со всех сторон отзвуки тайной жизни холма.

Орест назвал нам животных, которые водились в Греппо. Тут были сороки, сойки, белки, попадались сони. Были зайцы и фазаны. Но мне довольно было одних сверчков и стрекоз, которые пели днем и ночью, словно это был голос самого лета. Иногда я вздрагивал всем телом от их ошалелого стрекота — должно быть, он отдавался даже под землей, в змеиных норах, в путанице корней.

Я спрашивал себя, любили ли эту землю, эту дикую гору, как, мне казалось, любил ее я, хозяева Греппо — не Поли и Габриэлла, о которых не стоило и говорить, а их предок-охотник и сторожа, когда-то охранявшие имение. Уж конечно, они знали ее куда лучше, чем мы.

Присутствие Габриэллы, с которой я мысленно разговаривал, как подчас про себя спорил с Пьеретто, помогло мне понять одну вещь: запустение, царившее в Греппо, было символом неправильной жизни, которую вели она и Поли. Они ничего не давали холму, и холм ничего не давал им. Дикое расточительство земли и жизни не могло принести иных плодов, кроме внутренней пустоты и неудовлетворенности. Я снова и снова вспоминал виноградники Момбелло, грубое лицо отца Ореста. Чтобы любить землю, нужно возделывать ее и поливать своим потом.

На следующий день после того, как мы побывали в так называемой китайской пагоде, мы снова вернулись туда, и я улыбнулся, вспомнив слова Пьеретто о том, что природа летом отдает совокуплением и смертью. На эту мысль наводило даже оглушительное жужжание насекомых. И знойная духота в тени плюща, и жалобное квохтанье куропатки. Я оставил в полуразвалившейся беседке Габриэллу и Ореста, которые топали ногами и орали, чтобы вспугнуть куропатку, и вышел на солнце.

XX

По вечерам мы сидели на веранде, пили, слушали пластинки, играли в карты.

— До чего я никчемная, — говорила Габриэлла. — Меня не хватает даже на то, чтобы развлечь вас всех.

Время от времени она танцевала с кем-нибудь из нас и, пройдя круг-другой, садилась на место. В первые вечера мы молча слушали музыку и следили за ее на, за полетом голубой юбки.

— До чего я никчемная, — сказала она как-то раз, откидываясь на спинку кресла и вытягивая ноги. — Я устала жить.

— Кажется, она говорит серьезно, — заметил Пьеретто.

— Устала ото всего, — сказала Габриэлла. — Устала просыпаться по утрам, вставать, одеваться, устала от ваших умных разговоров. Я хотела бы пойти в остерию и напиться с грузчиками.

— Это мазохизм, — сказал Поли.

— Да, — сказала она, — я хотела бы, чтобы какой-нибудь мужчина задушил меня. Я не заслуживаю ничего другого.

— О, мы переживаем душевный кризис.

— Вот именно, — холодно отрезала Габриэлла. — Душевный кризис. Здесь это в моде. Будьте осторожны, Орест, не то и вы докатитесь до этого.

— Вы предостерегаете только его? — сказал Пьеретто.

Габриэлла скривила рот.

— По сравнению с ним мы шваль, — сказала она, и по ее взгляду я понял, что в это «мы» она включает и меня. — Только он один среди нас искренний и здоровый человек.

Орест так воззрился на нее, что мы засмеялись. Улыбнулась и Габриэлла.

— Ведь правда, вы всегда искренни и не знаете поэтому никаких душевных кризисов? — сказала она ему. — Вы хоть раз в жизни солгали, Орест?

— Кризис кризису рознь… — начал Поли.

— Еще бы, — добродушно сказал Орест. — Кому не случается приврать?

Тут Поли начал жаловаться и обвинять всех нас, Габриэллу, вообще людей в том, что они останавливаются на поверхности вещей, сводят жизнь к жалкой комедии, ограничиваются бессмысленными жестами и этикетками. Он говорил, что люди лезут вон из кожи и идут против совести ради самых пошлых материальных целей. Кто думает о местечке, кто о своих мелких пороках, кто о завтрашнем дне. Все копошатся, как муравьи, и заполняют дни болтовней и суетой.

— Но если мы хотим быть искренними, — сказал он, — что нам до этих пустяков? Конечно, все мы шваль. Так в чем же выход для человека, который переживает душевный кризис? Уж конечно, не в том, чтобы напиться с грузчиками, которые ни на волос не лучше нас. Выход только в том, чтобы углубиться в самих себя и понять, кто мы.

— Это пустая фраза, — сказал Пьеретто.

— Разве все остальное имеет какое-нибудь значение? — упрямо продолжал Поли. — Все остальное можно купить, все остальное могут сделать за тебя другие…

— Не у всех есть для этого средства, — перебил его Орест.

— Ну и что? Я сказал «могут», а не «делают». Все это вещи, которые не зависят от нас. Только одно никто не может сделать за тебя: сказать тебе, кто ты…

— Но ведь мы — шваль! — выкрикнула Габриэлла. — О Поли, неужели ты не согласен, что мы шваль?

— Поли утверждает другое, — заметил Пьеретто. — Что все мы склонны удовлетворяться этикеткой, ходячим мнением. Недостаточно знать, что мы шваль, этого слишком мало. Надо спросить себя почему, надо понять, что мы можем не быть швалью, что и мы созданы по подобию бога. Так приятнее.

Габриэлла подошла к проигрывателю и поставила новую пластинку. При первых нотах она обернулась, протянула руки и пропела умоляюще:

— Кто меня пригласит?

Встал Орест, а мы трое продолжали разговор. Теперь Поли принялся рассуждать о том, что если бог внутри нас, то незачем искать его вовне, в деятельности, в поступках.

— Если нам дано походить на него, — проговорил он, — то в чем же надо искать это сходство, как не во внутреннем мире человека?

Я следил глазами за голубой юбкой и думал о Розальбе. Я чуть было не сказал: «Эта сцена уже была», но тут заметил, как лицо Пьеретто осветилось странной улыбкой.

— Ты уверен, что это не старая ересь? — проговорил он.

— Это меня не интересует, — резко сказал Поли. — Для меня достаточно, чтобы это было верно.

— Тебе так важно походить на отца небесного? — сказал Пьеретто.

— А что же еще имеет значение? — убежденно сказал Поли. — Ты боишься слов? Назови это как хочешь. Я называю богом абсолютную свободу и уверенность. Я не задаюсь вопросом о том, существует ли бог; мне достаточно быть свободным, уверенным и счастливым, как он. А чтобы достичь этого, чтобы быть богом, человеку достаточно спуститься в самую глубину своего «я», познать себя до конца.

— Да бросьте вы! — крикнул Орест через плечо Габриэллы.

Мы не обратили на него внимания. Пьеретто весело сказал:

— И ты достигаешь этой глубины? Часто ты туда спускаешься?

Поли без тени улыбки кивнул.

— А я думал, — продолжал Пьеретто, — что лучше всего познают себя, когда рискуют собственной шкурой. К примеру, ты знаешь, что бы ты сделал, если бы наступил потоп?

— Ничего.

— Ты меня не понял. Я спрашиваю, не что бы ты хотел сделать, а что бы ты сделал. Что ноги заставили бы тебя сделать. Убежал бы? Упал бы на колени? Затанцевал бы от радости? Кто может сказать, что знает себя, пока не попал в переплет? Самопознание — всего лишь яма для нечистот; душевное здоровье обретают на вольном воздухе, среди людей.

— Я был среди людей, — сказал Поли, понурив голову, — я с детства среди людей. Сначала колледж, потом Милан, потом жизнь с ней. Я поразвлекся, ничего не скажешь. Думаю, это происходит со всеми. Я знаю себя. И знаю людей… Нет, это не тот путь.

— Мне не хочется умирать, — проплывая мимо нас, сказала Габриэлла, — потому что тогда я больше никого не увижу.

— Вы себе танцуйте! — крикнул Пьеретто. — Но она права, — сказал он Поли. — А вот ты, значит, видишь бога в зеркале?

— Как это? — сказал Поли.

— В силу логики. Раз мир тебя не интересует и твой взгляд устремлен на бога, которого ты несешь в себе, то, пока ты жив, ты будешь видеть его в зеркале.

— Почему бы нет? — сказал Поли со спокойным видом, который меня поразил. — Никто не знает собственного лица.

Музыка смолкла. В тишине сквозь оконные стекла был слышен стрекот сверчков.

— На нас опять нападает тоска, — сказала Габриэлла, подойдя к нам под руку с Орестом. — Вы нам надоели.

Мы все вышли из дома и при свете огромной луны, всходившей в это время, пошли по дороге.

— Хорошо бы было, если бы поблизости находилось какое-нибудь заведение, — сказал Пьеретто, — тогда у нас была бы цель.

Габриэлла, которая вместе с Орестом шла впереди нас, сказала:

— Негодник. Смотрите, если вы опять заговорите о потопе.

Я шел между двумя парами, вдыхая запахи земли, луны, жимолости. Мы прошли мимо насыпи, где росли кактусы. На кустах и стволах деревьев, рассеянных по склонам, играли отсветы луны. Чувствовалось легкое дуновение ветерка, словно дыхание ночи.

Впереди Орест болтал о том, что с ним случилось, когда как-то раз он ехал верхом, а позади Поли спорил с Пьеретто:

— Есть своя ценность в чувственной жизни, в грехе. Немногие люди знают пределы собственной чувственности… вернее, знают, что она безмерна, как море. Для этого требуется мужество, и человек может освободиться, только исчерпав ее до дна…

— Но у нее нет дна.

— Это нечто такое, что переносит нас по ту сторону смерти, — говорил Поли.

XXI

Я подтрунил над Орестом по тому поводу, что он уже три дня не ездил в селение и спал в комнате на первом этаже, рядом с комнатой кухарки.

— Ему я доверяю, — сказала Габриэлла.

По утрам Орест поднимался наверх, будил меня, и мы курили у окна.

— Сегодня я встал еще затемно, — сказал Орест, — с раннего утра бродил по лесу.

— Что же ты не свистнул мне? Я бы пошел с тобой.

— Мне хотелось побыть одному.

Я сделал такое лицо, какое сделал бы в подобном случав Пьеретто, и мне самому стало неприятно. Орест опустил глаза, как нашкодившая собака.

— Тут кто-нибудь замешан?

Орест, не отвечая, глядел на свою сигарету.

— Пойдем на балкон, — сказал он.

На балкон вела деревянная лестничка, кончавшаяся люком. Мы никогда не поднимались туда. Там в полдень загорала Габриэлла.

Мы на цыпочках прошли по коридору. Лестничка чертовски заскрипела под нашей тяжестью. Орест вылез первый.

Мы попали в маленькую лоджию, которую заливало утреннее солнце. Снаружи ее закрывал кирпичный парапет, а на столбиках, обегавших ее вокруг, были укреплены рейки, служившие подпорками для вьющихся растений. На парапете стояли вазы с ярко-красной геранью, а из-за него выглядывали темные верхушки сосен.

— Неплохо. Эта женщина умеет жить.

Орест в замешательстве смотрел по сторонам. У стены стояли скамеечки для ног и сложенный шезлонг, на крючке висели купальные халаты. Я подумал, что тому, кто лежит в шезлонге, должно быть, видно только небо и герань.

— Милый мой, — сказал я Оресту. — Нет надобности брать ее на болото. Она уже чернее нас.

— Ты хочешь сказать, что она загорает таким же манером?

— Тебя она не приглашала сюда? — сказал я, улыбаясь, и мне опять стало неприятно. Орест не сводил глаз с купальных халатов.

— Вот счастливцы муравьи и шершни, — сказал я. — Ну, пошли.

Кто был виноват в том, что произошло? Я со своими шуточками? Еще теперь, думая об этом, я во всем виню Греппо, луну, разговоры Поли. Я должен был бы сказать Оресту: «Поедем домой». Или поговорить об этом с Пьеретто. Он, пожалуй, мог бы его спасти. Но Пьеретто, который понимает все, в эти дни ничего не замечал.

Впрочем, и мне самому нравилась тайная игра. Приближался полдень, и Габриэлла, которая все утро разгуливала по дому в шортах, болтала, хлопала дверьми, гоняла туда и назад Пинотту, Габриэлла вдруг исчезала, оставляя нас на освещенной солнцем лужайке среди сосен или на покойной веранде, где мы по очереди читали вслух. Мы с Орестом обменивались быстрым взглядом — это был наш секрет, и время для нас как бы приостанавливалось, слишком медлительное, тягучее в этот солнечный час. Однажды утром, когда Поли пошел наверх и немного задержался там, я заметил, что Орест бледнеет. Я не испытывал ревности к Оресту; я всерьез не думал о Габриэлле, да и не задавался вопросом, думает ли он о ней. Мне доставляла удовольствие эта игра, вот и все; она была такая же безобидная, как тайна болота, и все же, я скрывал ее от Пьеретто. С его характером он был способен заговорить об этом за столом.

Когда я подумал, не сказать ли Оресту: «Но ведь тебя ждет Джачинта, разве не так?», я понял, что уже поздно. Это было в то утро, когда на мое обычное подмигивание Орест не ответил: его будто подменили. Габриэлла объяснилась с ним. На заре, после ночной грозы, они вместе вышли из дому, и я видел из окна, как они, смеясь, шли назад. Как раз в это утро Поли не вышел из своей комнаты. Внизу я нашел Пьеретто и Пинотту, которые о чем-то вполголоса разговаривали, и Пинотта угрюмо посмотрела на меня. Пьеретто сказал, что опять началась старая история.

— Этот кретин нанюхался.

Пинотта рассказала, что ее позвали очистить блевотину с одеял.

— И часто это бывает?

— Всякий раз, как они перепьются, — сказала она.

Накануне вечером мы не пили ничего, кроме апельсинового сока. От духоты и первых вспышек молний всем было как-то тягостно, не по себе, а у меня это настроение обратилось в ощущение неловкости, даже в настоящее чувство вины, и, переведя разговор на Греппо, где мы загостились, я сказал, что пора уезжать. Все — в том числе и Габриэлла — набросились на меня: мол, здесь нам очень хорошо и предстоит еще много всего.

— Ни у кого, кроме Пинотты, нет оснований жаловаться, — сказал Поли. — Но Пинотта не может жаловаться.

Тогда (молнии озаряли сосны) я сказал, что не понимаю, зачем они приехали в Греппо побыть наедине, если нуждаются в нашем обществе.

— Вот нахал, — сказала Габриэлла, но тут загремел гром, мы пошли домой, и больше об этом разговора не было.

Теперь Пьеретто поднялся со мной в мою комнату, и мы заговорили о рецидиве наркомании у Поли.

— Я этого ожидал, — говорил Пьеретто. — Этот кретин не на шутку пристрастился к кокаину. Что толку, что отец держит его в деревне. Через час Поли поднимется, — продолжал он. — Опасности нет. С избранниками бога это бывает.

— В данном случае тут замешан Орест, — заметил я.

Пьеретто скривил рот. Он думал о Поли.

— Это испорченный ребенок, — сказал он. — Виноват в этом наш мир, где некоторые загребают деньги лопатой. Получается так, что их дети, вместо того чтобы отплывать от берега, как все, оказываются в глубокой воде, когда еще не умеют плавать. Вот они и захлебываются. Ты знаешь, какую жизнь он вел в детстве по милости родителей?

Он рассказал мне скверную историю о служанках и гувернантках, которыми Поли был окружен в Греппо до тринадцати-четырнадцати лет. Они научили его разным глупостям, главной из которых было, что богатыми рождаются и что его маму другие женщины должны почитать, хотя перед богом, разумеется, все — его дети. Одна, служанка взяла его к себе в постель, когда ему еще не было двенадцати лет, и в течение нескольких месяцев высасывала из него все соки. Мало того, она водила его в лес, и там они тоже баловались, так что он сделался развратником еще раньше, чем стал мужчиной.

— Для него жизнь и состоит из таких вещей, — говорил Пьеретто. — Он таскал у матери снотворное, чтобы одурманить себя. Жевал табак. Бил по щекам служанок, чтобы иметь предлог обнимать их и прижиматься к ним…

— Он свинья, вот и все, — сказал я нетерпеливо. — Причем тут деньги? Не все, кто ровня ему, похожи на него.

— То-то и есть, что похожи, — сказал Пьеретто. — Но что бы там ни говорила его жена, он наивнее других. И знаешь, он всерьез верит в то, что говорит. Увидишь, если он не умрет, то сделается буддистом.

Вот тут я и увидел в окно приближавшихся к дому Габриэллу и Ореста. Они оскальзывались на траве, поднимаясь по крутому скату, и смеялись.

Я сказал Пьеретто:

— А Габриэлла? Она не нюхает кокаин?

— Габриэлла подшучивает над всеми нами, — сказал он. — Ее это забавляет.

— Но почему же они живут вместе?

— Привыкли ругаться.

— А не может быть, что они любят друг друга?

Пьеретто засмеялся на свой лад и присвистнул.

— Этим людям некогда любить, — сказал он. — Они смотрят на вещи проще. Все их проблемы связаны с деньгами.

Потом мы спустились на веранду и там нашли Ореста и Габриэллу. Она уже побывала у Поли (у них были отдельные комнаты) и, вернувшись, сказала:

— Больной поправился.

Никто ни словом не обмолвился о наркотике. И у Габриэллы, и у Ореста смеялись глаза, и скоро мы забыли о Поли. Мы продолжали обсуждать план поехать завтра потанцевать на празднике в одно селение, славившееся ярмаркой, которую устраивали в конце августа. Когда в полдень Габриэлла исчезла, я бросил быстрый взгляд на Ореста, но на этот раз он не ответил мне тем же. Он сидел безучастно, поглощенный своими мыслями, но у него все еще блестели глаза. Тут я всерьез задумался о Джачинте.

XXII

Чтобы повезти нас на гуляние, Орест съездил домой за двуколкой, но на ней помещалось не больше трех человек. У Поли болела голова, и ему было не до танцев, а я сказал, что тоже останусь, потому что уже привязался к Греппо, да и неплохо было денек побыть одному.

— Негодники вы, — сказала Габриэлла, сидя на двуколке между Орестом и Пьеретто, — но все-таки жаль, что вы остаетесь.

Они уехали, помахивая нам и смеясь. Я провел утро у грота, заросшего адиантумом. С этого места был виден только гребень холма, врезавшийся в небо, — равнину скрывали заросли тростника. Быть может, в былые времена там был виноградник, от которого осталось одно воспоминание. У входа в грот я разделся догола и стал загорать. Я не делал этого с тех дней, когда мы ходили на болото, и поразился, что я такой черный, почти такой же черный, как черешки адиантума. Я думал обо всякой всячине, блуждая взглядом там и сям. Из-за зарослей, замыкавших лужайку и заслонявших ее от сторонних глаз, мог кто-нибудь показаться, но кто? Не кухарки, не Поли. Может быть, духи круч и лесов или какой-нибудь здешний зверек — такие же голые и нелюдимые существа, как и я. В бледном серпе луны, стоявшей над тростником в ясном небе среди белого дня, было что-то колдовское, символичное. Почему чувствуется какая-то связь между голыми телами, луной и землей? Даже отец Ореста шутил насчет этого.

В полдень я вернулся на виллу среди сосен, старую и белую, как луна. Я послонялся за домом, возле оранжереи, увидел в окошке рыжую голову Пинотты, гладившей белье. Пока я смотрел через открытую дверь на горшки с роскошными цветами, от которых пестрело в глазах, вышел старый Рокко и что-то пробормотал. Мы завязали разговор; он нашел, что я хорошо выгляжу.

Я сказал, что в Греппо чистый воздух; если Поли такой здоровый и живой, разве он этим не обязан годам, которые провел в Греппо?

Пинотта подняла голову и стала прислушиваться, по обыкновению угрюмо посматривая на меня.

— Да-да, — сказал Рокко, — воздух здесь хороший.

«Вот была бы штука, — думал я, — если бы оказалось, что Поли и с этой крутит».

Должно быть, я улыбнулся, потому что Рокко косо посмотрел на меня. Потом он выплюнул окурок себе в руку, загрубелую и смуглую до черноты, и пробормотал что-то еще.

Он пожаловался на сушь. Сказал, что воды из бассейна не хватает и вдобавок ее приходится носить ведрами. В свое время был насос, но он сломался.

Тогда я спросил, где берут питьевую воду.

— В колодце, — сказала Пинотта из окна. — А кто ее достает? — Рыжая голова неистово затряслась. — Я достаю, все я.

Я хотел поговорить с Рокко, расспросить его о том, каким был этот холм и как здесь текла жизнь в былые времена, но меня стесняла Пинотта, ни на минуту не сводившая с меня своих круглых глаз.

Тогда я спросил, моется ли кто-нибудь на балконе и какой водой. Пинотта ухмыльнулась на свой лад.

— На балконе синьора принимает солнечные ванны, — сказала она.

— Я думал, вы ей носите туда воду.

— Еще этого не хватало, что я, каторжная?

Она набралась духу и спросила меня, почему я не поехал на гуляние. Этот вопрос заинтересовал и Рокко. Они оба испытующе посмотрели на меня, явно надеясь что-то выведать.

— Мы все не помещались на двуколке, — отрезал я.

Старый Рокко покачал головой.

— Больно много народу, — пробормотал он, — больно много народу.

Поли, у которого все еще было помятое, изнуренное лицо, спустился позавтракать, потом вернулся к себе и снова появился, только когда стало темнеть. За весь день мы не обменялись и десятью фразами, не зная, что сказать друг другу; он улыбался усталой улыбкой и слонялся с места на место. Всю вторую половину дня я, сидя в ломберной, перелистывал старые книги, пожелтевшие альбомы, энциклопедии и иллюстрированные альманахи. Когда в сумерках вошел Поли, я поднял голову и сказал ему:

— Как вы думаете, вернутся они к ужину?

Поли взглянул на меня, и лицо его прояснилось.

— Не выпить ли нам пока по рюмочке? — предложил он.

Мы пили, сидя под соснами.

— Время идет, — заметил я. — Даже здесь, где как будто все остается без перемен. В сущности, вам хорошо одному.

Поли улыбнулся. Он был без пиджака, с цепочкой на шее, бронзовый от загара.

— Почему бы нам не перейти на «ты»? — сказал он. — Ведь мы оба друзья Ореста.

Мы перешли на «ты». Он вежливо осведомился о моей жизни в Турине, спросил, что я буду делать, вернувшись туда. Мы поговорили о Пьеретто; я рассказал ему, что в доме у Ореста женщины думают, что Пьеретто теолог, а он засмеялся и сказал, что ценит его выше, но что у него есть один недостаток — он не верит в глубинные силы, которые таятся в нас, в нашу неосознанную чистоту.

Я спросил его, проведет ли он эту зиму в Греппо. Он молча кивнул, внимательно глядя на меня.

— Я все думаю, — сказал я ему, — что, оказавшись снова в этих местах, где прошло твое детство, ты, наверное, испытываешь волнующее чувство. Для тебя, должно быть, все здесь имеет свой голос, свою жизнь. В особенности теперь.

Поли молчал, так уставившись на меня, точно слушал глазами.

— …Даже меня забрало, когда я приехал сюда. Представь себе. Я никогда здесь не был. Но это сочетание запущенности и укоренелости… тут не просто сельская местность, а что-то большее… просто захватило меня. Когда ты здесь жил, уже так и было?

Он упорно смотрел на меня.

— Дом был этот самый, — сказал он. — Тогда было больше народу, больше служб, но дом остался таким же.

— Я не про дом. Я говорю о зарослях, о заброшенных виноградниках, об этом впечатлении дикости. Сегодня утром я загорал возле грота, и мне казалось, будто холм — что-то живое, что у него есть кровь, голос…

Я увидел, что он задумался.

— Ты столько времени прожил здесь, в Греппо, неужели ничего такого тебе никогда не приходило в голову?

Я говорил, а про себя думал: «Если я псих, то и он тоже. Кто знает, может, мы и найдем общий язык».

Но Поли сказал, вертя в руках стакан:

— Как все мальчишки, я до безумия любил животных. У нас были собаки, лошади, котята. У меня был Буб, ирландский рысак, который потом сломал себе спину… Мне нравится в животных их равнодушие ко всему, что происходит вокруг. Они свободнее нас…

— Может быть, то, что я говорю о холме, ты находишь в животных. Ты любишь диких животных, зайцев, лисиц?

— Нет, — решительно сказал Поли. — Я разговариваю с животными, как разговариваю с вами, а с дикими животными нельзя разговаривать. Я любил Буба потому, что его можно было хлестать. Любил котят, потому что их можно было держать на коленях. Понимаешь? — сказал он, просветлев. — Это все равно как обладать женщиной, быть с мамой… Впрочем, нет, с мамой другое дело, — поправился он. — Бедняжка, из-за нее я страдал. Однажды зимой она уехала в Милан, и рождество я провел один, с прислугой и снегом. По вечерам я, не зажигая света, смотрел в окно на снег и, если женщины искали меня, не откликался, чтобы они сходили с ума от беспокойства…

— Такие воспоминания подходят для зимы, — сказал я.

— Мамы уже нет, — сказал Поли. — Ты прав. Для меня в деревне всегда зима.

Так прошел этот вечер, а когда совсем стемнело, мы пошли ужинать. Пинотта смотрела на нас, сидевших вдвоем за столом, с таким видом, как будто это было очень забавное зрелище, и ходила взад и вперед, шаркая ногами. Меня томило какое-то тревожное чувство, по-видимому, больше, чем Поли. Мы долго пили, и в какой-то момент, сам не знаю как, я заговорил о Розальбе. Я спросил Поли, где она, что с ней сталось.

— О, — сказал он меланхолично, — она умерла.

XXIII

Когда поздним утром они трое приехали на двуколке, у меня голова была как чугун, а голос охрип. Мы всю ночь говорили о смерти Розальбы. Поли мало что знал об этом. Она покончила с собой в том пансионе, который содержали монахини, — отравилась то ли ядом, то ли наркотиком, — когда он уехал на море. Мы прогуливались под соснами, вокруг бассейна, и говорили, говорили до самого утра. Поли говорил, что смерть не имеет значения, что не мы ее причиняем, что внутри нас — радость и покой и ничего больше.

Тогда я спросил его, входит ли кокаин в условия душевного покоя. Он ответил, что все мы употребляем какие-нибудь наркотики, от вина до снотворных, от нудизма до охоты с ее жестокостью.

— При чем тут нудизм? — сказал я.

Оказалось, вот при чем: некоторые выходят на люди голыми из потребности уподобиться животным и преступить человеческую норму.

Мне не хватило ночи, чтобы заставить его признать, что между самоубийством и смертью от болезни или несчастного случая целая пропасть. Поли говорил о Розальбе нетвердым голосом растроганного ребенка; с умилением говорил о тех днях, когда он был при смерти; никто ни в чем не был виноват; Розальба умерла; им обоим было хорошо.

Всю ночь мы, как бы подтверждая его правоту, пили, курили и спорили. Восход солнца застал нас в креслах, за кофе, который подала нам растрепанная Пинотта. Сквозь иглы сосен просвечивала луна. Теперь мы толковали об охоте, о бедных животных: Поли говорил, что из всех наркотиков кровопролитие единственный, пристрастия к которому он не понимает; в крови есть что-то дьявольское, этому научила его Розальба.

— Вот теперь Орест затевает охоту. Он не понимает, что человек может испытывать отвращение к некоторым вещам. Пусть охотится, но не пристает к другим…

Дневной свет меня немного успокоил, но напряжение, усталость, глухой гнев не дали мне заснуть. Когда я услышал на поляне веселые голоса, меня взяла злость на Пьеретто, который, конечно, знал про Розальбу, но ничего не сказал мне, и я не сразу спустился: смотрел в потолок и думал о том, что Розальба, кокаин, пролитая кровь, холм — все это сон, злая шутка, которую все сговорились сыграть со мной. Оставалось только спуститься и сделать вид, что я ни о чем не догадываюсь, чтобы не попасть в дурацкое положение. Оставалось только рассмеяться им в лицо, вот что…

Внезапный грохот заставил меня соскочить с постели. Я подбежал к окну и увидел, как они со смехом слезают с двуколки. Орест потрясал дымящимся ружьем, Габриэлла с распущенными волосами, зацепившись платьем за козлы, кричала: «Снимите меня».

Из дома выскочили Пинотта и кухарка; вышел Поли. Поздоровались, начались тары-бары. Про вино, про ярмарку, про овраги. «Ну и посмеялись же мы, — говорили они. — Мы заехали в селение Ореста». Лошадь, опустив голову, рыла землю копытом.

Спустился и я. Сумятица не улеглась до самого полдня. Габриэлла, Орест и Пьеретто продолжали галдеть и на веранде. Они все еще были под впечатлением шумного веселья, и это объединяло их. Что за селения, говорили они, вот где люди умеют повеселиться, а Пьеретто угодил в канаву и в одном кабаке подрался с хозяином; потом они звонили в колокола, взбудоражили пономаря; а еще воровали виноград на одном винограднике.

— Ну как, — сказал Пьеретто, сидевший на подлокотнике кресла Габриэллы, — ты приготовил ружья, Поли? Мы будем вам вместо собак.

В полдень они наконец угомонились. Габриэлла поднялась наверх привести себя в порядок. Я посмотрел на Ореста — вид у него был спокойный и счастливый. Его возросшую близость с Габриэллой выдавали глаза, не надо было ни о чем его спрашивать.

Я не понимал Пьеретто, который опять принялся шутить с Поли. Они заговорили об одном крестьянине, который знал деда Поли и рассказывал, сколько женщин тот обрюхатил в окрестных селениях.

— В нашем роду мужчины этим издавна славились, — сказал Поли. — И отпора они не получали.

— Жаль, что Габриэлла тебя любит, — сказал Пьеретто. — А то можно было бы отплатить вашей семье той же монетой. Ты должен почаще посылать ее на такие гулянья.

Не знаю, что было на уме у Пьеретто, но Ореста взорвало, и, вскочив на ноги, он выкрикнул что-то нечленораздельное. Поли недоуменно взглянул на него.

Орест стоял перед Пьеретто и не говорил ни слова. Они на мгновение уставились друг на друга, оба пунцово-красные, потом Пьеретто пришел в себя.

— Что это с тобой? — сказал он резко. — Тебя задело за живое?

Орест смерил взглядом его, потом Поли и вышел, ничего не сказав.

Как только мы с Пьеретто, поднимаясь по лестнице, оказались одни, я спросил у него, знает ли он про Розальбу. Он спокойно сказал, что давно уже знает и со времени туринской истории этого ожидал.

— Что же и остается женщине в таком положении? У женщин нет отговорок. Они не способны на абстрактное мышление…

— Поли ублюдок и недоумок…

— А ты этого не знал? — сказал он. — Ты что, с луны свалился?

Мне хотелось исколотить его. Я прикусил язык. В эту минуту по коридору пропорхнула Габриэлла; она кивнула нам и сбежала по лестнице.

— Что это за новая история? — пробормотал я. — Кто из вас двоих вскружил ей голову?

— Ты хочешь сказать, кто думает, что вскружил ей голову. Такой ловкач, который заарканил бы ее, еще не родился.

— А все-таки кто-то всерьез ударяет за ней.

— Все может быть, — ухмыльнулся Пьеретто. — Это ты ему присоветовал?

Тут я понял, что Пьеретто знает еще меньше меня. Я взял его под руку — чего никогда не делал, — и мы подошли к окну.

— Это продолжается уже три дня, — сказал я ему, — и может произойти скверная история. Я говорил, что лучше уехать. По-моему, они способны даже убить друг друга. До Поли мне нет дела… Но я боюсь за Ореста.

— Что тебя пугает? Ружье? — сказал Пьеретто, готовый рассмеяться.

— Однако вот и ты об этом подумал. Меня пугает, что с Орестом стало невозможно разговаривать.

— Только и всего?

— Мне не нравится лицо Поли. Не нравятся его разговоры. Не нравится эта история с Розальбой…

— Но Габриэлла тебе нравится.

— Не тогда, когда она пьянствует в кабаках. Это не такие люди, как мы…

— То-то и хорошо, — воскликнул Пьеретто, — то-то и хорошо!

— Ты сам сказал, что они ненавидят друг друга.

— Дурак, — сказал Пьеретто, — люди, которые ненавидят друг друга, по крайней мере искренни. Тебе не нравятся искренние люди?

— Но Орест собирается жениться на Джачинте…

Мы продолжали разговаривать, пока снизу нас не позвали завтракать. За столом Поли сидел со смущенным и досадливым видом, к Оресту нельзя было подступиться, а Габриэлла, успевшая вымыть голову, болтала о быках со смешными рыжими кисточками на концах хвостов и об омерзительной вони ацетилена.

— А я люблю запах ацетилена, — сказал Пьеретто. — Он напоминает мне о рожках, которые лоточники зимой пекут на улицах.

XXIV

Я решил поговорить с Орестом. Мне это было нелегко? не то чтобы он избегал меня, но у него было то ли саркастическое, то ли обиженное выражение лица, которое меня обескураживало. Я остановил его на лестнице и попросил показать мне ружье.

— Ты нас возьмешь с собой на охоту? — сказал я.

Ружье и ягдташи валялись на диване в биллиардной.

Я достал из сумки красный патрон и сказал Оресту:

— Одним из этих патронов ты хочешь убить Поли?

Он взял его у меня из рук и пробормотал:

— При чем тут Поли?

Тогда я спросил у него, хочет ли он меня выслушать. Понизив голос (остальные были на веранде), я сказал ему, что теперь, когда мы все с Поли на «ты», мы обязаны относиться к нему как к другу. А разве Орест поступает с ним по-дружески? Две недели назад, если бы Поли начал увиваться за Джачинтой, что бы было? Хоть бы они по крайней мере вели себя так, чтобы никто ничего не замечал. В какой-то момент даже Поли, какой он там ни охладелый, какой он ни псих, какой он ни чурбан, не сможет больше закрывать на это глаза. Не лучше ли нам уехать, пока не поздно? Вернуться домой, сохранить хорошее воспоминание? Чего он добивается?

Орест слушал меня, краснея, и несколько раз порывался прервать. Но когда я перестал говорить, он с упрямым видом улыбался и молчал, глядя на меня исподлобья.

— Джачинта тут ни при чем, это не одно и то же, — пролепетал он наконец. — Я ничего не краду. Да мы и не хотим прятаться. Она думает так же, как я.

— Что она так думает, это понятно. Она женщина. Но ты-то понимаешь, чем это кончится?

Он опять посмотрел на меня, и у него на скулах заходили желваки.

— Они уже больше года жили врозь, — сказал он. — Она и видеть его не хотела. Это отец Поли послал ее сюда. Чтобы она постаралась угомонить его, чтобы он больше не куролесил. Ты же видел, как Поли обращается с ней.

Я не ответил ему, что за больным не ухаживают, напаивая его, зля и путаясь с другим у него на глазах. Это было бесполезно, Орест говорил запальчиво, и лицо его приняло то задорное и упрямое выражение, которое означает «теперь или никогда».

— Она необыкновенная женщина, — сказал он. — Видел бы ты ее на гулянии. Как она танцевала, смеялась, шутила с музыкантами… Она умеет обходиться со всеми…

— И она сказала, что любит тебя?

Орест удержался от ответа и только посмотрел на меня. Посмотрел украдкой, с жалостью. У него блестели глаза. Через несколько дней, когда стало ясно, что дело серьезнее, чем мы могли представить себе, я понял, что за этим взглядом скрывалась попытка не быть дерзким, не оскорблять меня своим счастьем. Потому что мы стыдились таких вещей. Не умели говорить о них.

— К тому же, — сказал Орест, — для Поли здесь нет ничего неожиданного. После туринской истории… Да она и тогда уже не жила с ним…

— Она сама тебе это сказала? Тогда что же они делают вместе?

Мы продолжали этот разговор, пока нас не прервали. Мне так и не удалось преодолеть его упорство, заставить его призадуматься. Габриэлла, должно быть, поняла, что речь идет о ней, потому что подошла к нам, взяла нас под руки, сказала: «Ну, хватит секретничать» — и потом все время пристально посматривала на меня.

В этот день мы пошли на охоту. Пошел и Поли.

— Мы поговорим, а они пусть себе стреляют, — сказал ему Пьеретто.

Мне казалось, что Поли смотрит на Ореста и на жену с таким видом, как будто они его забавляют. Он то и дело останавливался, задерживал Пьеретто, задерживал меня, говорил, как ему хорошо с нами, потому что из всех людей, с которыми он познакомился за последние годы, никто его так не понимал, как мы. Я предоставил разговаривать Пьеретто; в какой-то момент я потерял терпение и свернул за густую заросль кустарника. Я знал, что Орест и Габриэлла, чтобы найти фазанов, должны спуститься к заброшенным виноградникам, знал, что Габриэлла не думает о фазанах, и Орест о них не думает, и Поли тоже. И вот я решил отстать от них всех и найти укромное местечко где-нибудь в тростнике, откуда было бы видно равнину. Так я и сделал и, растянувшись на траве, закурил.

Конечно, было тяжело не видеть Габриэллу, не слышать ее голоса, не быть на месте Ореста. Я спросил себя, не было ли в последнем разговоре с ним какой-то доли досады, обиды с моей стороны. Меня мучила мысль о том, что один из нас любовно ведет ее по роще, быть может, к беседке, и там они при свете дня… Я вспоминал До, вспоминал болото. Куда делся запах смерти, присущий лету? И вся наша болтовня, все наши разговоры?

Раздался ружейный выстрел. Я напряг слух. Послышались веселые голоса, я различил голос Пьеретто. Снова выстрел. Вскочив на ноги, я искал глазами среди виноградников облачко дыма. Они были внизу, у самого грабового леса. Вот дураки эти двое, пробормотал я, они в самом деле стреляют фазанов. И, снова бросившись на траву, я стал слушать неясный гул, раскаты выстрелов, жизнь Греппо со всеми ее приливами и отливами, которой я мог теперь спокойно наслаждаться.

Мы пошли домой, когда тень холма уже покрывала долину. Они убили с десяток воробушков, которых показали мне, раскрыв ягдташ, где они лежали окровавленные среди патронов. Габриэлла шла с Орестом и Пьеретто и, увидев меня, надулась; меня спросили, куда я, черт побери, запропастился.

— В другой раз они попадут в тебя. Будь поосторожнее, — сказал мне Поли с самым спокойным видом.

За столом мы опять заговорили об охоте, о фазанах, об облавах, которые можно устроить. Орест говорил с жаром, убежденно, как это давно уже с ним не случалось. Габриэлла не сводила с него глаз, и вид у нее был задумчивый, отрешенный.

— Давид и Чинто пустили в расход заповедник, — говорил Орест. — Почему ты не сменишь лесника?

— Тем лучше, — говорил Поли. — Охота — детская игра.

— Игра владетельных особ, — сказал Пьеретто, — феодальных синьоров. Как раз то, что требуется в Греппо.

Потом Габриэлла свернулась клубочком в кресле и продолжала слушать наш разговор, не потребовав ни карт, ни музыки. Она курила и слушала, посматривала то на одного, то на другого и как будто улыбалась. Подали вино, но она не стала пить. Я смотрел на Поли и думал о том, как проходят вечера в Греппо, когда он и Габриэлла одни. Должны же мы были когда-нибудь уехать. Да и они сами должны были уехать. Что делалось на этой вилле в зимние вечера? Меня охватила печаль при мысли о том, что лето в Греппо, любовь Ореста, эти слова, и эти паузы, и мы сами — все скоро пройдет, все кончится.

Но тут Габриэлла вскочила на ноги, со стоном потянулась, как девочка, и сказала, даже не взглянув на нас:

— Погасите свет. Ведь правда, Орест, чтобы увидеть летучих мышей, надо погасить свет?

Они вышли и сели на ступеньки, и мы присоединились к ним. Звезд было больше, чем сверчков, стрекотавших вокруг, Мы заговорили о звездах и о временах года.

— Последняя утренняя звезда показывается вон там, — сказал Орест.

Он и Габриэлла встали и пошли прогуляться среди деревьев; они шли бок о бок, прижимаясь друг к другу; нам слышно было, как шелестят их шаги. Было странно подумать, что Поли сидит между нами. На мгновение мне показалось, что среди нас он единственный здравомыслящий человек. Мы с Пьеретто молчали, взволнованные и встревоженные. А Поли сказал:

— Похоже на ту ночь, когда мы с холма смотрели на Турин.

— Чего-то не хватает, — проговорил я.

— Не хватает крика.

Тогда Пьеретто — я услышал, как он вобрал в себя воздух, — оголтело заорал, взвизгивая и подхохатывая. В доме послышался топот ног и захлопали двери, а издалека донесся приглушенный голос откликнувшегося Ореста.

— Как бы Габриэлла не простудилась, — сказал Поли.

— Не выпить ли нам чего-нибудь? — сказал Пьеретто.

XXV

— До чего охота зайти в бар, — сказал Пьеретто, когда мы, захватив бутылку, снова уселись на ступеньках, — пройти мимо кино, пошататься ночью по Турину. А вам?

— Иногда, — сказал Поли, — я себя спрашиваю, понимают ли женщины некоторые вещи. Понимают ли они, что такое мужчина… Женщины либо бегают за мужчиной, либо заставляют его гоняться за собой. Ни одна женщина не выносит одиночества.

— То-то их и встречаешь в час ночи на улице, — сказал Пьеретто.

— Было время, когда я считал их чувственными, — сказал Поли, глядя в землю, — думал, что они хоть по этой части сильны. Ничуть не бывало. Они и в этом поверхностны. Ни одна женщина не стоит щепотки наркотика.

— Но разве это не зависит также и от мужчины? — сказал я.

— Факт тот, что женщины душевно мертвы, — сказал Поли. — У них нет внутренней свободы. Потому-то они всегда гоняются за кем-то, кого никогда не находят. Самые интересные из них — отчаявшиеся, те, что не способны наслаждаться… Их не удовлетворяет ни один мужчина. Это настоящие femmes damnées[21].

— Dans les couvents[22],— сказал Пьеретто.

— Какое там, — сказал Поли. — Их можно найти в поездах, в гостиницах, где угодно. В самых лучших семьях. Женщины, затворившиеся в монастырь или заключенные в тюрьму, — это женщины, нашедшие любовника… Бог, которому они молятся, или мужчина, которого они убили, ни на минуту не покидает их, и они спокойны…

Скрипнул гравий, и я прислушался в надежде, что Орест и Габриэлла возвращаются и делу конец, но это, видно, упала шишка или проскользнула ящерица.

— К тебе это не имеет отношения, — сказал Пьеретто. — Или ты сам хочешь кого-нибудь убить?

Поли закурил, и огонек сигареты осветил его лицо; глаза у него были прикрыты. Мне показалось, что слова Пьеретто задели его. Из темноты послышалось:

— Я для этого недостаточно альтруистичен. Меня это удовольствие не привлекает.

— Он предоставляет людям самим лишать себя жизни, — сказал я Пьеретто.

Мы долго молчали, созерцая звезды. С холма поднимался, разливаясь среди сосен в ночной прохладе, сладкий, почти цветочный запах. Я вспомнил жасмин у беседки; должно быть, когда-то его цветы в тени боскета походили на россыпь звезд. Жили ли когда-нибудь в этом павильоне?

— Животные понимают человека, — сказал Поли. — Они лучше нас умеют быть одни…

Слава богу, прибежала Габриэлла, крича: «Не поймаешь!» Подошел Орест, не такой возбужденный.

— Вот твой цветок, — сказал он ей.

— Орест видит в темноте, как кошка, — со смехом сказала Габриэлла. — В темноте он даже говорит мне «ты». Послушайте, — обратилась она к нам, — говорите мне все «ты», и дело с концом.

Когда мы вошли в помещение и зажгли свет, натянутость прошла. Мы рассеялись по комнате, и Габриэлла, напевая, выбрала пластинку. В волосах у нее был цветок олеандра. Она откинулась на спинку кресла и стала слушать песню. Это был томный блюз с синкопами, исполняемый звучным контральто. Орест молчал, стоя у проигрывателя.

— Хорошо, — сказал Пьеретто. — Мы этой пластинки никогда не слышали.

Габриэлла слушала улыбаясь.

— Это что-то из пластинок Мауры? — сказал Поли.

Так кончился этот вечер, и мы пошли спать. Я спал плохо, тяжелым сном. Меня разбудил Пьеретто, который вошел в мою комнату, когда солнце стояло уже высоко.

— У меня болит голова, — сказал я.

— Ты не одинок, — сказал он. — Слышишь, уже наяривают.

Дом наполнял голос с пластинки, то самое контральто.

— С ума сошли, что ли, в такое время?

— Это Орест приветствует возлюбленную, — сказал Пьеретто. — Остальные спят.

Я окунул лицо в таз и, отфыркиваясь, сказал:

— Он не перебарщивает?

— Глупости, — сказал Пьеретто. — Кого я толком не пойму, так это Поли. Я не ожидал, что он станет жаловаться. Похоже, он все-таки не хочет, чтобы ему наставили рога.

Начав было причесываться, я остановился и сказал:

— Если я правильно понял, Поли устал от женщин. Он сказал, что они ему житья не дают. Он предпочитает животных и нас.

— Ничего подобного. Разве ты по заметил, что он с болью говорит о женщинах? Он влюбленный дурак…

Когда мы спустились, песня давно уже кончилась. Пинотта, которая смахивала пыль, сообщила нам, что Орест, как только поставил пластинку, сел на двуколку и уехал, сказав, что к полудню вернется.

— Так и есть, — сказал Пьеретто, — он себе места не находит.

— Он приедет на велосипеде, — сказал я.

Пьеретто усмехнулся, а Пинотта нахально посмотрела на меня. Я не удержался и сказал:

— Интересно, как на него повлияет прогулка на станцию.

— Она будет ему полезна для здоровья, полезна для здоровья, — ответил Пьеретто и потер руки. Потом сказал Пинотте: — Вы не забыли про сигареты?

Часов в одиннадцать, когда мне стало невмоготу, я поднялся наверх и постучал в комнату Поли. Я хотел попросить у него аспирин.

— Войдите, — сказал он.

Он лежал на кровати под балдахином в своей роскошной гранатовой пижаме, а у окна сидела Габриэлла, уже в шортах.

— Извините.

Она посмотрела на меня так, как будто в моем появлении было что-то забавное.

— Сегодня день визитов, — сказала она.

Я почувствовал какую-то неловкость. Мне не понравились их лица.

Габриэлла сама встала достать мне таблетки от головной боли. Она прошла через комнату по сверкающим как зеркало красным плиткам, которыми был вымощен пол, и стала рыться в ящике комода.

— Только бы не ошибиться, — сказала она, и я увидел в зеркале ее смеющееся лицо.

— Это в ванной, — сказал Поли.

Габриэлла выскользнула из комнаты.

— Мне очень жаль, — пролепетал я. — Но прошлой ночью мы не спали.

Поли, не улыбаясь, смотрел на меня со скучающим выражением лица. У меня было такое впечатление, что он не видит меня. Он пошевелил рукой, и только тут я заметил, что он курит.

Вернулась Габриэлла и протянула мне таблетки.

— Мы сейчас спустимся, — сказала она.

Я со своей головной болью провел утро у грота. Я спрашивал себя, виден ли из лоджии Габриэллы тростник, где я нахожусь. Я думал о старой Джустине, о матери Ореста, о том, что они сказали бы, если бы знали, что происходит в Греппо. Но в это утро я чувствовал себя спокойнее, мне казалось, что самое трудное позади, что все еще может уладиться. Что за несчастье, говорил я себе, что это случилось именно с Орестом, у которого уже есть девушка. Видно, такой уж у него характер.

Вернувшись на виллу, я никого не нашел и остановился под соснами. Можно было только гадать, приехал ли Орест. Всякий раз, когда я возвращался с такой прогулки, я думал, что, быть может, она последняя. Но пока Поли не прогонял нас, это значило, что он еще переносит паше присутствие; если бы Пьеретто был прав, Поли уже указал бы нам на дверь. Он был все такой же, Поли: терпел Ореста, только бы иметь под рукой Пьеретто, да и меня, чтобы было с кем поговорить, терпел из лени и равнодушия. В общем, из обычной низости.

Орест, к сожалению, приехал. Мне сказал это Пьеретто.

— Они загорают на балконе, — бросил он с невинным видом, а Поли, который шел рядом с ним, казалось, не обратил на это внимания. Лицо у него было невыспавшееся. Он курил, и я заметил, что у него дрожит рука.

— Загорают наверху? — пролепетал я.

Они посмотрели на меня, как на какого-то надоеду, и принялись опять говорить о боге.

Но за завтраком Поли кое-что сказал. Он пожаловался, что кто-то из нас запустил пластинку в семь часов утра. Он даже накинулся на Габриэллу за то, что она разбудила его. Сердито сказал:

— Всему свое время.

Габриэлла свирепо смотрела на него. Но тут Орест с шутливо покаянным видом объявил, что это он виновник происшествия.

Воцарилось молчание, и Габриэлла метнула на Ореста испепеляющий взгляд. Она была в бешенстве.

— Что за проклятье жить среди сумасшедших и болванов, — сказала она злобно, с гримасой отвращения.

Тогда Орест, покраснев, бросил салфетку на стол и вышел.

XXVI

Наступило тягостное затишье. Отсутствие Ореста расстроило наш план пойти на охоту; Габриэлла поднялась к себе писать письма; Пьеретто сказал: «Что за идиот», — и пошел спать. Единственным, кто не вышел из равновесия, казался Поли, который остался в гостиной и перелистывал журналы, поставив возле себя бутылку коньяка. Увидев в окно, что я слоняюсь как неприкаянный, он спросил, почему я не иду выпить и не позову Пьеретто. Тогда я попятился в сосны, крикнула «Пьеретто!» — и ушел.

Я спустился к грабовому лесу и пошел дальше. До сих пор я ни разу не делал этого. Я оказался на красной проселочной дороге, которая вела через плато, пыльной и усеянной бычьим навозом. Над нею роем кружились желтые бабочки. Мне был приятен теплый запах клевера и хлева, он говорил мне, что свет не сошелся клином на Греппо. Во мне всплыло все, что накипело на сердце, и я решил в тот же вечер объявить, что возвращаюсь в Турин.

Повернув назад, я в последний раз посмотрел на холм. Снизу видны были только сосны и обрывы, поросшие чахлым кустарником. Греппо действительно был как бы островом, бесплодным и диким. В тот момент мне хотелось быть уже далеко и думать обо всем этом, живя своей обычной жизнью. Ведь теперь я уже не мог забыть этот холм — он запал мне в сердце.

Я встретил Рокко, который медленно спускался по склону. Он сказал, что наверху меня ищут.

— Кто меня ищет? — спросил я.

По его словам, меня искали все четверо. Они преспокойно пили чай под соснами.

— И доктор тоже?

— Да, и доктор.

Вот сумасшедшие, подумал я и настороженно поднялся на вершину холма. Габриэлла — она была в розовой юбке — закричала, увидев меня, закричала, что я не должен ее предавать, не должен дезертировать, как вчера. Я пожал плечами и стал пить чай. Орест как ни в чем не бывало снова принялся объяснять некоторые хитрости стрельбы (он уже держал ружье на коленях). Наконец мы, слава богу, двинулись.

На этот раз мы шли все вместе. Я толкнул Пьеретто локтем в бок и вопросительно посмотрел на него. Он отвернулся и поглядел на небо.

— Разве они не поссорились? — прошептал я.

— Она пошла к нему в комнату, — ответил он.

Тогда я подвинулся к Оресту и спросил у него, где же тот заяц, которого мы должны убить. Тут Поли что-то сказал ему, и он обернулся, а Габриэлла мельком посмотрела на меня, изобразив улыбку. Так как мы уже сошли с дороги, первый же куст отделил нас от остальных. С бьющимся сердцем я пролепетал (мы уже перешли на «ты»):

— Могу я с тобой поговорить?

— Pardon? — сказала она, по-прежнему смеясь.

— Так дело не пойдет, Габриэлла, — сказал я. — Я хотел поговорить с тобой об Оресте. — Мы остановились. Я заглянул ей в глаза. Она была серьезна, хоть и смеялась.

— Орест выводит всех из терпения, — пробормотала она. — У него скверный характер.

Я посмотрел на нее в упор. Она пожала плечами и отодвинулась. Потом заговорила суровым тоном:

— Ты ему тоже должен это сказать, если он тебя слушает. Кажется, вы добрые друзья. Он не должен больше капризничать. Я таких, как вы, не боюсь…

Мы шли между деревьями и кустами. Позади нас слышались шаги остальных. Раздвигая ветви, Габриэлла схватила меня за запястье и прошептала:

— Ты не знаешь, как он мне дорог… Никто не знает. Такой серьезный, такой смешной, такой молодой… Смотри, если ты заговоришь с ним об этом… Но он должен слушаться меня и не капризничать…

Мы вышли на прогалину, вышли и остальные. Что-то просвистело у меня над ухом, и раздался выстрел. Я услышал, как заорал Пьеретто. Закричала и Габриэлла. Все мы закричали. Оказалось, Орест выстрелил в дикую утку — крякву, как он нам сказал, — и промахнулся.

— Что за сумасбродство стрелять нам в затылок, — сказала Габриэлла. — Ты мог уложить нас.

Но Орест был счастлив.

— Ведь это всего лишь дробь, — сказал он. — Чтобы убить человека таким зарядом, надо стрелять в него в упор.

— Дай мне ружье, — сказала она. — Я хочу выстрелить.

Поли остался на краю поляны, как бы подчеркивая, что не принимает участия в этой игре. Мы стали ждать другой птицы; Габриэлла держала ружье наизготове; Орест смотрел то на нее, то на небо, беспокойный и радостный. Немного погодя, поскольку ничего не происходило, Поли предложил идти дальше, спуститься к беседке.

В этот вечер за столом было много разговоров и шуток насчет кряквы.

— Тут нужна была бы собака, — говорил Орест.

— Прежде всего нужен охотник, — сказал Пьеретто.

Они говорили с набитым ртом, уписывая за обе щеки.

— Аппетита ты не потерял, — сказал я Оресту.

— А почему бы ему не проголодаться? — сказал Поли. — Ведь он охотник.

— Ему надо расти, — сказал Пьеретто.

— Что вы имеете против Ореста? — вмешалась Габриэлла. — Оставьте его в покое. Он мой возлюбленный.

Орест смотрел на нас вроде бы весело, но сконфуженно.

— Будь осторожен, — сказал ему Поли. — Габриэлла женщина. Ты заметил, что Габриэлла женщина? — продолжал он с легкой насмешкой.

— Это нетрудно, — засмеялась она. — Я здесь одна.

— Единственная, — сказал Поли и, улыбнувшись, подмигнул нам.

Пьеретто, как видно, все понимал и забавлялся. Орест уткнулся в тарелку. Казалось, он готов провалиться сквозь землю. А Габриэлла с минуту смотрела на него, и с лица ее не сходила язвительная улыбка.

Сколько дней Габриэлла так улыбалась ему? Она улыбалась и мне, и даже Поли. Казалось, вернулись наши первые дни в Греппо. Габриэлла и Орест вместе исчезали, скрывались на балконе, в лесу. Это выглядело так, как будто они играют; прятаться не было надобности. Я думаю, что они могли бы встречаться и говорить на глазах у нас, на глазах у Поли. Габриэлла была способна на это. Иногда мне казалось, что она смеется над нами, что она вымещает на Оресте свою злость на нас всех. Когда вечером мы собирались за столом, лицо у Ореста было удивленное, подчас обалделое. Ни мне, ни Пьеретто уже не удавалось расшевелить его, даже заводя разговор о Поли. Впрочем, какое это имело значение? Габриэлла кружила ему голову только для развлечения. Я сказал ему это однажды вечером, когда он сидел, нахмурившись, но Орест только покачал головой: мол, ты не знаешь.

Время от времени они ссорились — это чувствовалось по их молчанию, по их взглядам. По утрам, когда Поли долго не спускался и Орест путался под ногами у Габриэллы, она говорила ему, чтобы он побыл с нами, сходил за цветами, проводил Пинотту к Двум Мостам. «Ступай, ступай, дуралей», — бросала она ему с небрежной улыбкой, расхаживая по комнатам. Орест в отчаянии шел в сосняк. Но потом спускался Поли, спускался Пьеретто, и тогда Габриэлла настойчиво звала его, требовала, чтобы он присоединился к нам, брала его под руку. Орест повиновался, сопровождаемый саркастическим взглядом Поли.

XXVII

— Я не в восторге от этого сосняка, — сказал как-то вечером Пьеретто, приближаясь вместе с Поли ко мне между стволами деревьев. — Разве это глушь? Жабы и змеи здесь не водятся.

— Какая муха тебя укусила? — сказал я.

— Держу пари, что тебе и здесь хорошо, — сказал он и ухмыльнулся. — А по мне, на болоте лучше. Здесь даже нельзя раздеться догола. Засилье цивилизации.

— Я не нахожу, — сказал Поли. — Мы живем, как крестьяне.

Из-за деревьев вышла Габриэлла и подозрительно посмотрела на нас.

— Секретничаете? — спросила она.

— Какие тут секреты, — сказал Пьеретто. — Вот Поли убежден, что живет по-крестьянски. А по-моему, мы едим и пьем, как свиньи. Вернее, как баре.

— Как баре? — надувшись, переспросила Габриэлла.

Пьеретто рассмеялся ей в лицо.

— Странные понятия у некоторых людей, — сказал он. — Что же, по-вашему, вы зарабатываете себе на жизнь?

Но Поли сказал:

— Если ты хочешь раздеться догола, пожалуйста.

— Это невозможно, — сказал Пьеретто. — Здесь чувствуешь себя слишком цивилизованным.

— Вы хотите ходить голым? — сказала Габриэлла. — Почему бы нет? Но крестьяне таких вещей не делают.

Тут Пьеретто посмотрел на меня.

— Ты слышал? У синьоры те же взгляды, что у тебя.

— Не называй меня синьорой.

— Как бы то ни было, — упрямо продолжал Пьеретто, — ходить голым, как животные, не может никто. Я спрашиваю себя, почему…

Габриэлла едва заметно улыбнулась.

— Поймите меня правильно, — сказал Пьеретто. — Жить голым, а не раздеться забавы ради.

Между деревьями показался Орест с обиженной миной на лице.

— На мой взгляд, — сказал Поли, — все мы голые, хоть и не знаем об этом. Жизнь — слабость и грех. Нагота — это слабость, что-то вроде открытой раны… Женщины ощущают это, когда у них месячные.

— Твой бог должен быть голым, — пробормотал Пьеретто. — Если он похож на тебя, он должен быть голым…

За столом все чувствовали себя неловко. Даже Пьеретто в этот вечер не шутил. Самый невинный вид был у Ореста, который грустно-грустно смотрел на Габриэллу. От этого разговора под соснами остался какой-то осадок, какое-то чувство стыда. Я вдруг заметил, что Поли и Габриэлла обмениваются взглядами — напряженными, почти страстными, непритворными. Меня снова охватило давнее нетерпение, стремление остаться одному. На этот раз заговорил Пьеретто.

— Как ни хорошо в Греппо, а всему приходит конец. Пора и честь знать, — сказал он резко. — Что ты об этом думаешь, Орест?

Орест, которого этот вопрос застал врасплох, поднял голову, не успев изменить умильное выражение лица. Но никто не улыбнулся. Ни Поли, ни Габриэлла ничего не возразили. Очевидно, что-то происходило. Я снова подумал о Розальбе.

— Охотники, сезон окончен, — сказал тогда Пьеретто.

Орест робко улыбнулся.

— Предстоит еще сезон перелетных птиц, — сказала вдруг Габриэлла с неожиданной живостью. — Бекасов, куропаток. — Она надула губы. — Но вы ведь должны сначала побывать на сборе винограда.

Мы снова заговорили о том, что стояло у Ореста костью в горле. С его отцом было условлено, что мы приедем на сбор винограда в Сан-Грато. Всякий раз, когда упоминалось об этом, Орест мрачнел. Так было и теперь.

— Жаль, что на виноградниках Греппо виноград собирают только дрозды, — сказал Поли, исподтишка поглядывая на него. — Ну ничего, Орест. Ты съездишь туда, а мы тебя подождем.

Но странное дело, именно оттого, что всем было не по себе, во взглядах не сквозило обычного лукавства. В воцарившейся тишине раздался автомобильный гудок. Внезапно в стекла брызнул свет, и Габриэлла вскочила, восклицая: «Это они! Они опять приехали». Послышались громкие голоса.

Клаксон ревел, как Орест в ту ночь, на холме. Поли нехотя встал. Пинотта прошмыгнула через комнату в кухню. В какой-то момент мы с Орестом остались одни, и, помню, я, уже стоя, зачем-то налил себе вина, а снаружи тем временем усиливался шум и смех. Я положил руку на плечо Оресту и сказал ему: «Крепись».

Так началась эта ночь, которой суждено было стать последней. Я вышел наружу. Небо было звездное, в мягком воздухе стоял запах сосен и прели. Резкий свет фар двух машин придавал сказочную эффектность гравию, черным стволам деревьев, провалу равнины. Со всех сторон показывались миланцы. Габриэлла наскоро представляла мне то одного, то другого; я, обалдев от всей этой кутерьмы, только пожимал руки, Пьеретто тоже; когда мы вошли в помещение, я никого не помнил.

Наш ужин полетел вверх дном. Пинотта, которая обычно прислуживала нам просто в фартучке, появилась в наколке. Распахнули бар. Девушки и мужчины бросились в кресла, смеясь и прося не беспокоиться — кто-то уже поел, кто-то выпил, а из машин между тем принесли корзины — пропасть всякой снеди, бутылок, сластей; захлопали пробки. Я насчитал трех женщин и пятерых мужчин.

Женщины были по-дорожному повязаны косынками, но щеголяли пестрыми платьями и голыми ногами. Ни одна не могла сравниться с Габриэллой. Они галдели, просили огня, беззастенчиво разглядывали нас. Из имен, которыми они называли друг друга, я разобрал только одно — Мара. Среди мужчин был один — молодой, тощий, с подергивающимся, как у бесноватого, лицом, в странной курточке, доходившей ему только до пояса. Его звали Чилли. Войдя, он так вытаращил глаза на Пинотту, что все покатились со смеху. Другой взял Габриэллу под руку, и они опустились на диван. Еще один, вылощенный, стоял в сторонке и кричал, что счастлив приветствовать хозяев и друзей дома.

Пока они бурно выражали свою радость по поводу встречи, было невозможно говорить ни о чем другом. Упоминания о Милане, словесная перепалка, общее возбуждение преобразили и Поли, который отпускал комплименты женщинам, подмигивал то одному, то другому, словоохотливо отвечал тем, кто к нему обращался. Раскрасневшаяся Габриэлла отбивалась от осаждавших ее остряков. Все хором осуждали уединенную жизнь, которую вели Поли и Габриэлла, аморальный эгоизм любви на лоне природы, добровольно избранную скуку. Мужчина в светлом костюме, с энергичным лицом, неизменно сохранявшим саркастическое выражение, — некий Додо, которому было уже под сорок, как я потом узнал, — выждал минуту тишины и холодно объявил, что можно иметь романы с чужими женами, но уж никак не со своей собственной.

Пьеретто принюхивался к атмосфере, как охотничья собака. Я заметил, что Орест исчез. Исчезла и Габриэлла. Через минуту они вернулись, неся маленький столик. Опустив глаза, вошла Пинотта с наколотым льдом. Габриэлла, смеясь, захлопала в ладоши — я заметил, что она переоделась и была теперь в голубом, — и пригласила желающих подняться наверх и умыться. Нас осталось на веранде пять или шесть человек, в том числе худая женщина, сидевшая возле Поли.

XXVIII

Худая сказала Поли:

— Сейчас же объясните мне, почему вы живете здесь.

— Разве вы не знаете? — сказал Поли. — Папа держит меня в заточении.

Худая сделала гримасу. Она была уже не очень молода. Протянув бокал, она сказала:

— Налейте мне.

Голос у нее был сухой и резкий, а пальцы унизаны кольцами.

— Папа или Габриэлла? — спросила она с глупым смехом.

— Это все равно, — сказал юнец с взъерошенными волосами, примостившийся на подлокотнике кресла. — Семейные обстоятельства.

Пьеретто, до сих пор не раскрывавший рта, проронил:

— За один вечер у него не выведаешь этот секрет.

Никто не обратил на него внимания. Юнец сказал:

— Но мы хотим развеселить тебя. Мы подумали: быть может, один он мало пьет. Вот мы и приехали наставить тебя на истинный путь. Додо готов был держать пари, что ты даже не знаешь, что танцуют в этом году в Милане.

— Вот что, — серьезно сказал Поли и, подняв палец, стал отбивать такт.

— Нет! — со смехом закричали все.

Худая закашлялась, и бокал зазвенел у нее в руке. Вошел Додо, сверкая золотыми зубами в саркастической улыбке.

— Ты отстал на год, — сказал юнец, когда смех стих.

— Нет, не больше чем на три месяца, — бесстрастным тоном подхватил Додо. — Поли остановился в своем развитии три месяца назад.

Этот Додо был загорелый мужчина с холодными глазами, говоривший небрежно и самоуверенно. Я вспомнил, как поморщился Поли, когда мы услышали автомобильный гудок и голоса приехавших, вспомнил взгляды, которыми он перед этим обменивался с Габриэллой. Теперь все это было забыто, а вылощенные приятели наших хозяев спускались по лестнице и со смехом вваливались в гостиную. Последней, когда уже захрипел проигрыватель, вошла Габриэлла.

Я стоял, прислонившись к подоконнику, и мне хотелось исчезнуть, удрать в лес.

Не стушевавшийся Пьеретто уже принялся болтать, замешавшись в группу миланцев. Никто еще не танцевал. Тощий Чилли развлекался в одиночку, поглощая пирожки, и видно было, как у него ходит кадык. Орест опять исчез. Заметив это, я посмотрел на Габриэллу. Она что-то говорила Поли, а всклокоченный юнец тянул ее за запястье. Она смеялась, и продолжала говорить, и уступала юнцу. В этом платье она была очень хороша. Я спросил себя, сколько из присутствующих мужчин прикасались к ней, сколько из них путались с ней до Ореста.

Остальные женщины мне не понравились. Все они, блондинки и брюнетки, были вроде Розальбы. Развалившись в креслах, они холодно смеялись и чокались. Худая, самая раззолоченная и накрашенная, все еще не двинулась с места. Она сидела на диване, поджав под себя ноги, и слушала разговор мужчин с фальшиво невинным выражением порочного личика.

Потом я вдруг увидел, что все танцуют. Контральто пело тот самый блюз. Ореста все не было. Габриэлла кружилась в объятиях Додо, который, и танцуя, сохранял ледяное спокойствие. Мне показалось очевидным, что этот лысеющий, верно уже поживший и саркастически настроенный человек — как раз такой мужчина, какой ей нужен. Он что-то шептал ей, и Габриэлла смеялась, почти касаясь губами его щеки.

Я прошел через комнату, чтобы налить себе вина, и натолкнулся на Пьеретто, который ел лед.

— Ты еще держишься на ногах? — сказал я ему.

Он снисходительно посмотрел на меня.

Чудаковатый Чилли подошел к нам, пробравшись между парами. Я ожидал, что он отпустит какую-нибудь шутку — состроит рожу или кукарекнет, — но он протянул нам руку.

— Очень рад, — сказал он надтреснутым голосом. И, подмигнув, добавил: — А здесь уютненько.

— Вы первый раз здесь? — спросил Пьеретто.

— Я даже не знаю толком, где мы, — сказал он тем же дребезжащим голосом. — Мы были в клубе и играли в покер, а приятели заехали за нами. Я думал, мы едем в казино, но потом увидел Мару, и она мне сказала: «Мы едем к Поли». А кто же еще вспоминает о Поли? Мне сказали, что он сошел с ума. — Чилли вытаращил глаза как сумасшедший. — Между прочим, что за штучка служанка? — шепотом спросил он. — Та, рыжая… Годна к употреблению?

— Вполне, — сказал Пьеретто.

— Что говорят о Поли в Милане? — спросил я.

— А кто же знал, что он еще жив? От него только и проку, что можно прошвырнуться сюда.

Похожий на птичку своими мелкими, резкими движениями, он повернулся к двери, стянул курточку на талии и ушел.

— Симпатичный парень, — проговорил я. — Элегантный и искренний.

Пьеретто тряхнул головой и окинул взглядом стол и танцующие пары.

— Все они искренни, — сказал он убежденно. — Едят, пьют и блудят. Чего ты хочешь? Чтобы они научили тебя, как это делается?

— Где Орест? — спросил я.

— Если бы ты принадлежал к их обществу, ты бы делал то же самое…

Я опрокинул еще рюмку и вышел.

Хорошо было уйти в ночь и постоять на насыпи. Музыка и шум голосов у меня за спиной звучали приглушенно, а вокруг все тонуло в темноте, и казалось, я парю среди звезд.

Вернувшись, я отвел Габриэллу в сторонку и сказал ей:

— Орест ждет тебя возле дома.

— Если он сумасшедший…

— Не знаю, кто из вас больше сумасшедший, — сказал я. — Меня, например, никто не ждет.

Она засмеялась и выскользнула наружу.

Время от времени образовывался кружок, и Пьеретто разглагольствовал, смеялся, флиртовал с женщинами. Пока еще никто не предлагал выйти всей компанией в рощу. Проигрыватель неустанно пел. В сущности, было легко смешаться с этими людьми. И женщины и Додо хотели только веселиться. Надо было веселиться вместе с ними. До утра было еще далеко.

Прилежнее всех танцевали Поли и эта худая с кольцами. Настал момент (Габриэлла давным-давно вышла), когда проигрыватель умолк. Поли и худая остановились, держа друг друга в объятиях, прижимаясь друг к другу. Остальные толпились вокруг Чилли, который, преклонив колени на ковре, с завыванием простирался ниц перед фотографией Поли в рамке с подпоркой, поставленной на пол. Присутствовал при этом и Пьеретто, все еще не натешившийся.

Вдруг Чилли затянул литанию. Мара, белокурая подружка Додо, смеялась до слез и, вытирая глаза, умоляла его перестать. Остальные хлопали Чилли. Пошатываясь, подошел Поли и тоже засмеялся.

Но тут раздался голос Пьеретто. Он сказал, что у всякого уважающего себя бога есть рана в боку.

— Пусть подсудимый разденется, — объявил он. — Пусть он покажет нам рану.

Послышалось еще несколько смешков, потом все умолкли. Худая, оставшаяся за кругом, допытывалась:

— Что там такое? Что происходит?

Я не осмеливался смотреть на Поли; с меня довольно было другой пунцовой физиономии.

Кто-то поставил пластинку; тут же образовались пары. Я подошел к столу выпить и оказался в обществе Додо, который вертел головой, кого-то ища.

— Ее здесь нет, — сказал я ему, — сейчас придет.

Он поднял рюмку и едва заметно подмигнул мне. Я кивнул ему без тени улыбки. Мы друг друга поняли.

Я был очень пьян. От шума и гама у меня все туманилось перед глазами. В глубине комнаты я увидел сидящего Поли. Кто-то говорил с ним — там был и Пьеретто, — и он выглядел спокойным, слегка осовелым. Правда, он был бледен, но теперь уже все казалось каким-то бледным.

Вошли Габриэлла и Орест.

XXIX

Теперь многие вышли из дому и слонялись под соснами. Собирались спуститься по склону холма. Искали кого-то, кажется, Поли и ту, с кольцами. Проигрыватель молчал. Я пошел выпить еще рюмочку джину.

Проходивший мимо Орест хлопнул меня по плечу. Он так и сиял от счастья.

— Все в порядке?

У него тоже были взъерошены волосы.

— Только бы уехали эти типы, — сказал он.

— Что говорит Габриэлла?

— Ей не терпится спровадить их.

Как раз в эту минуту вышли Габриэлла с Додо.

— Ладно, — сказал я, — тебе надо выпить.

В окно веяло свежестью, даже холодком (теперь по вечерам и по утрам равнину окутывал туман). Мимо магнолий прошла Пинотта с подносом, и в тени кто-то обнял ее. Она вырвалась и убежала, разроняв бокалы. На шум из сосняка отозвались крики «ура».

— Видал, — сказал я Оресту, — разгулялись напропалую. А где Пьеретто?

— Только бы они уехали, — сказал он.

Мы были одни на веранде.

— В эту ночь ты можешь мне сказать, — проговорил я, поднеся бокал ко рту, — ты был с ней на балконе? Ты ее взял?

Орест посмотрел на меня и что-то сказал, едва шевеля губами. Я подался вперед. Он с улыбкой тряхнул головой и ушел.

Я услышал, как кто-то отхаркивается на лестнице, потом донеслись приглушенные голоса. По-видимому, поднимались в спальни. Может, и в мою. Я не удержался и вышел на порог. Никого не было. Тогда я с заготовленной улыбкой на случай, если кого-нибудь встречу, стал взбираться по лестнице. Повсюду горел свет, и это вызывало ощущение одиночества. Наверху тоже никого не было. Я вошел в свою комнату, закрыл за собой дверь, зажег и погасил свет. Никого. Я сел у окна и покурил в темноте. Из сосняка доносились крики, гомон, неясные голоса. Я думал о Греппо, утратившем свою девственность.

Меня вывел из задумчивости шум шагов в коридоре. Я вышел и увидел голубую юбку Габриэллы, которая сворачивала на лестничную площадку. Я нагнал ее на середине лестницы. Она ничего не сказала, только сделала мне гримасу, и мы вместе спустились.

— Устала? — сказал я.

Она пожала плечами. Я не спросил у нее про Додо. Мы вместе вышли из дому. Послышался женский визг и скрипучий смех Пьеретто.

— Веселятся, — сказал я.

Опустившись на ступеньки, Габриэлла потянула меня за руку.

— Посиди со мной минутку, — сказала она заговорщицким тоном.

— Если подойдет Орест, ему это не понравится, — пробормотал я.

— Ты не в духе? — улыбнулась она. — Хочешь выпить?

— Послушай, — сказал я. — Что у тебя было с Орестом?

Она не ответила мне, но и не отпустила мою руку. Я чувствовал ее дыхание и ее аромат. Я прижался щекою к ее щеке и поцеловал ее. Она отодвинулась от меня. Ничего не сказала и отодвинулась. Я не прикоснулся к ее губам. Она не ответила на мой поцелуй. Теперь у меня колотилось сердце, наверняка и она это чувствовала.

— Дурак, — сказала она холодно. — Видел? Вот это у меня и было с Орестом.

Я был унижен и подавлен. Я слушал ее, опустив голову.

— Вы мальчишки, — сказала она, — все, и Орест, и тот, третий. Что вы хотите? Мы с вами друзья, ну и что дальше? На этом все и кончается. К зиме вы вернетесь в Турин. Оресту тоже нужно вернуться. Ты должен ему это сказать. У Ореста есть девушка, пусть он женится на ней. Я тут ни при чем.

Она замолчала. Немного погодя я сказал:

— Ты ревнуешь?

— Ах, перестань. Только этого не хватало.

— Тогда, значит, Поли ревнует…

— Не говори глупостей. Ты должен только сказать Оресту, что я не могу располагать собой. Ты ему это скажешь?

— Что с тобой? Ты плачешь?

— Да, скажи ему, что я плачу, — проговорила она напряженным голосом. — Он должен понять, что Поли болен и что я хочу только одного — чтобы он выздоровел.

— Но Орест говорит, что тебе не было никакого дела до Поли. Вы разошлись. Где ты была, когда Поли лежал в больнице?

Мне стало стыдно, что я это сказал. Габриэлла молчала. У меня опять заколотилось сердце.

— Послушай, — сказала она, — ты мне веришь?

Я подождал.

— Веришь или нет?

Я поднял голову.

— Я люблю Поли, — прошептала Габриэлла. — Тебе кажется это абсурдным?

— A он? Он тебя любит?

Габриэлла поднялась и сказала мне:

— Подумай об этом. Ты должен сказать это Оресту. Когда вы уедете, ты должен все время ему это говорить… Ты милый.

Она ушла под сосны. У меня кружилась голова. Когда я встал, я готов был сбежать из Греппо, мне хотелось шагать и шагать до зари, как я это делал в Турине в те ночи, когда не находил себе места, идти до самого Милана или уж не знаю докуда. Но вместо этого я вошел в гостиную выпить еще.

В это время с лестницы спустился Поли. На нем было два пиджака, оба внакидку, а глаза у него были как зола, как угли в золе. Я ожидал увидеть его пьяным, но не в таком состоянии. Он сказал, чтобы я побыл с ним, сел и покурил с ним. Сказал это тихо, но настойчивым тоном.

Я спросил его из вежливости, давно ли он знает этих своих приятелей. И в эту минуту я заметил, что он вовсе не пьян. А если и пьян, то, во всяком случае, не от вина. У него были такие же глаза, как в ту ночь, когда мы встретили его на холме.

— Поли, — сказал я, — ты себя плохо чувствуешь?

Он посмотрел на меня исподлобья, сжимая руками подлокотники кресла.

— Начинает холодать, — сказал он. — Хоть бы снег выпал. Тогда Орест смог бы кого-нибудь убить…

— Ты имеешь зуб на Ореста?

Он без улыбки покачал головой.

— Мне бы хотелось, чтобы вы всегда были здесь. Тебе не весело в этот вечер? Уж не хочешь ли ты уехать?

— Твои миланские друзья уедут утром.

— Они наводят на меня скуку, — сказал он. — Это взрослые младенцы. — Он содрогнулся, как от позыва на рвоту, и сжал губы. Потом опустил глаза и продолжал: — Трудно поверить, как крепко в нас сидит то, что запало в душу, когда мы были детьми. Мне самому кажется, что я все еще ребенок. Думать и чувствовать по-детски — наша самая давняя привычка…

За окном какой-то идиот загудел в клаксон одной из машин, и от этого хриплого, сдавленного рева Поли вздрогнул.

— Трубы Страшного суда, — сказал он мрачно.

В эту минуту вошел Додо. Увидев нас, он остановился.

— Ну и бестия этот Чилли! — воскликнул он. — Должно быть, он у кого-то из женщин стащил трусики. Он каждому сует их под нос и говорит: «Если отгадаешь, чьи они, женщина твоя». Интересно знать…

Поли смотрел на него погасшим взглядом.

— Ты пьян? — сказал Додо. — Он пьян? — Он снова придал своему лицу саркастическое выражение, потер руки и подошел к столу. — Становится свежо, — объявил он. — Не знаю, что это на женщин напала охота гулять. — Он опрокинул рюмку и прищелкнул языком. — Наверху никого нет? — Поли все так же смотрел на него. — Вы не видели Габриэллы?

Когда Додо ушел, Поли снова заговорил:

— Хорошо, когда так кричат в ночи. Кажется, будто это какой-то нутряной голос. Будто это голос самой земли или крови… Мне нравится Орест.

XXX

Рассвет застал нас всех на веранде — мы сидели кто где, по двое, по трое, особняком. Чилли и еще один спали. Кто смотрел в окно, кто болтал. Пьеретто и Додо тянули граппу.

Мы вернулись вразброд из зарослей кустарника, из рощи, с насыпи. Пинотта, которую я разбудил, постучав в дверь ее каморки, варила нам кофе.

Лица, землистые на рассвете, стали мертвенно-бледными, потом розовыми, а электрический свет мало-помалу тускнел. Погасив его, мы растерянно оглянулись вокруг. Первыми встрепенулись женщины.

Они уехали, когда стало совсем светло, но еще не просохла роса — влажный гравий почти не заскрипел под шинами. Старый Рокко, стоя возле бассейна, из которого торчала труба, смотрел им вслед.

— Мы приедем еще, — орали они. — По автостраде сюда рукой подать.

— Мы приедем в Милан! — крикнула с насыпи Габриэлла.

Поли уже ушел к себе. Мы послонялись по усыпанной гравием площадке, озираясь вокруг. С низкой ветки сосны свешивался клетчатый шарф. Я задел ногой валявшийся на гравии целехонький бокал. Теперь, утром, при обычном свете, я не осмеливался взглянуть в глаза Габриэлле. Орест молча, как и все, прохаживался, заложив руки за спину.

— Дураки эти миланцы, — сказал Пьеретто.

Габриэлла устало улыбнулась.

— Ты банален. Возможно, они то же самое говорят о нас.

— Все дело в мужчинах, — сказал Пьеретто. — О мужчине можно судить по тому, каких женщин он терпит.

— Ты их вообще не терпишь, — бросил Орест.

— Вот что, — сказала Габриэлла, — обсудите это между собой. Я пойду отдохнуть. Счастливо оставаться.

Мы проводили глазами ее удаляющуюся фигуру, четко вырисовывающуюся в ясном воздухе, и вернулись в гостиную. Мне казалось невозможным, чтобы мы возобновили прежнюю жизнь. Что-то изменилось. Как бы это выразить? У меня было такое чувство, будто и с нами здесь уже распрощались.

В гостиной был кавардак, и в спертом воздухе стоял запах цветов. Воняло воском. На одной из тарелок тлела недокуренная сигарета.

— Ночью я зашел на кухню, — сказал Орест, — и застал там Пинотту. Она плакала оттого, что никто с ней никогда не танцует.

Мы посидели в креслах. Как я и ожидал, у меня заболела голова, и я как бы вынашивал в себе эту боль.

— Выпей-ка, это помогает, — сказал Пьеретто и налил себе рюмку.

Потом зашел разговор о том, чтобы пойти за покупками к Двум Мостам. Эта мысль нам понравилась.

— И то дело, поможем Пинотте.

Я поднялся к себе в комнату за пиджаком. Проходя по коридору — мне запомнился легкий запах, исходивший от согретых солнцем занавесок, — я услышал кашель, харканье, хрип. Эти звуки доносились из комнаты Поли. Я нажал на ручку двери, и дверь подалась. Поли, сидевший на кровати в пижаме, поднял глаза. Он тяжело дышал, а в руке держал носовой платок, который был весь в крови. Он поднес его ко рту.

С минуту я стоял в нерешительности, а Поли смотрел на меня с каким-то беспомощным выражением в опухших глазах…

— Не понимаю, — пролепетал он, с трудом переводя дыхание.

Он хотел было спрятать руку, потом раскрыл ее. Рука тоже была в крови.

— Это не рвота, — сказал он, — Габриэлла…

Я нашел ее в ее комнате. Она выбежала, на ходу надевая халат. Поли встретил ее с удивленным и обиженным видом наказанного ребенка.

— Мне не больно, — сказал он. — Я только сплюнул.

Мы позвали Ореста, позвали Пьеретто. Габриэлла металась по комнате, суетилась вокруг Поли. Глаза ее горели сухим блеском, как в жару, точно ее изнутри жгли все взгляды, слова, жесты этих дней, а лицо приняло суровое, почти ожесточенное выражение, которое уже не сходило с него.

Орест тщательно выслушал Поли, кусая губу.

— Пойдем, — сказал я Пьеретто, — не будем им мешать.

— Ты знал, что он чахоточный? — говорили мы друг другу на веранде.

— При той жизни, которую он вел, это не удивительно, — сказал я. — Вероятно, он это знал.

— Ну да, — сказал Пьеретто, — в таких случаях лечатся.

Иногда он был наивен, Пьеретто. Я сказал ему, что недостаточно помнить о здоровье, чтобы делать или не делать то или другое. Сказал, что Поли, какой он ни сумасшедший, человек меланхоличный, одинокий, из тех, кто много думает о таких вещах и поэтому заранее знает, что с ним должно случиться.

— А про Габриэллу ты знал?

— Что?

— Что она влюблена как кошка.

С этим он согласился. Но потом сказал:

— А кто мышь?

Они спустились вниз, и Поли тоже. Вид у него был кислый, глаза запавшие, лицо бледное. Он сказал нам обычным голосом, что нет причины менять наши привычки, что на свете полно людей, у которых идет кровь из носу, и кто хочет жить, живет.

Орест ледяным тоном объяснил, что болезнь у него, по-видимому, застарелая и что он не понимает, как могли в больнице не заметить этого. Он говорил, не глядя на Габриэллу.

— Ты должен немедленно показаться врачам, — сказал он Поли. — Тебе надо ехать в Милан.

Тогда Габриэлла сказала нам, что спустится к Двум Мостам позвонить по телефону.

— Давай я съезжу на велосипеде, — предложил я.

— И отвези меня, — сказала Габриэлла, — я хочу поговорить с его отцом.

Но я не умел везти другого, да еще под гору, и, естественно, поехал Орест. Габриэлла сидела на раме между его рук, и он щекой касался ее плеча.

— Не выпить ли нам с горя? — сказал Поли, входя в дом. — Теперь уж все равно.

Он маленькими глотками выпил свою рюмку. Лицо у него было землистое, но он улыбался. Я думал о той ночи на холме, когда из-за деревьев показалась зеленая машина.

— Не хватало только моего отца, — сказал Поли. — Правда, ему осталось недолго возиться со мной, скоро мне конец.

Пьеретто пробормотал, чтобы он не говорил глупостей.

— Разве от этого что-нибудь меняется? — глухо сказал Поли.

Он кашлянул и прикрыл рукой рот. Потом вытащил сигарету.

— Брось, — сказал Пьеретто.

— И ты туда же, — сказал Поли, но не закурил и положил сигарету. — Такие грешки и заполняют день. Рисковать жизнью из-за маленького порока, из-за пустяков не так уж глупо. Перед тобой открывается целый мир.

— Мир велик, — сказал Пьеретто и опрокинул рюмку.

Когда Орест и Габриэлла вернулись, мы уже были под хмельком, и Поли лепетал, что жить легко, когда умеешь избавиться от иллюзий.

Орест посоветовал ему отдохнуть перед дорогой. Габриэлла отняла у него рюмку и сказала, чтобы он лег. Потом она вместе с Пиноттой начала ходить по дому, посылать нас то туда, то сюда, доставать из комодов и шкафов и упаковывать вещи. Орест, сжав зубы, ходил за ней.

Вскоре после полудня приехал автомобиль, зеленая машина, которую вел молодой парень в ливрее. Он почтительно сказал, что синьора командора нет в Милане. Габриэлла велела ему погрузить чемоданы.

Мы позавтракали в молчании. Габриэлла встала из-за стола, чтобы поговорить со старым Рокко. Я пошел посидеть на насыпи, поглядел на равнину и на дикие склоны холма. В небе, откуда, казалось, и веяло сладким запахом фруктов, плыли большие белые облака.

Сели в машину. Мы трое разместились сзади. Поли не сказал ни слова и, к моему удивлению, не сел за руль. Орест повесил через плечо свое охотничье ружье, а рукой придерживал на подножке велосипед.

У подножия Греппо мне не пришло в голову оглянуться. Мы немножко поспорили, какой дорогой ехать, и, потрясшись несколько минут на ухабах, оказались на станции, между домиков с цветами на окнах, перед знакомыми холмами. Мне показалось, будто я знал их всю жизнь. Мы вышли у шлагбаума. Отсюда начиналось белое от пыли асфальтированное шоссе с защитными тумбами и низкими изгородями. Мы обменялись несколькими словами, пошутили, и суровое лицо Габриэллы на миг осветилось улыбкой. Поли помахал рукой.

Потом они уехали, а мы пошли выпить на мельницу.

Загрузка...