ТОВАРИЩ РОМАН © Перевод Л. Вершинин

I

Меня прозвали Пабло потому, что я играл на гитаре, как испанец. В ту самую ночь, когда Амелио разбился на дороге в Авильяну, я с несколькими друзьями отправился на холм неподалеку, подзакусить. Отсюда даже мост был виден. Мы пили и веселились в лучах сентябрьской луны, пока холод не загнал нас петь песни под крышу. Девушки начали танцевать. Я играл — Пабло тут, Пабло там, — но мне что-то грустно было. Я любил играть для тех, кто понимает в музыке, а эти только и знали, что орали во все горло. По дороге домой я снова играл, а приятели пели. От густого тумана рука моя стала влажной. Я был по горло сыт такой жизнью.

Теперь, когда Амелио попал в больницу, мне не с кем было словом перемолвиться, не с кем душу отвести. Я знал, что идти к нему в больницу бесполезно, ведь он кричал и ругался день и ночь напролет и никого не узнавал. Мы пошли взглянуть на его мотоцикл, который все еще валялся в кювете у придорожного столба. Сломалась колесная спица, колесо соскочило, чудо еще, что сам мотоцикл не загорелся. Крови на земле не было, только пятна бензина. Потом мотоцикл увезли куда-то на ручной тележке. Я никогда особенно не любил мотоциклы, но этот чем-то напоминал разбитую гитару. Счастье еще, что Амелио теперь ничего не сознавал. Говорят, он, может, и выживет. Обо всем этом я думал, пока обслуживал покупателей в магазине, но навещать его не пошел, все равно бесполезно, и говорить о нем больше ни с кем не стал. А вечером, вернувшись домой, все вспоминал свои разговоры с разными людьми и думал, почему я никому не сказал, что одинок как пес — и не оттого вовсе, что рядом со мной не было Амелио, с ним я тоже чувствовал себя одиноким. Может быть, ему я и сказал бы, что последнее лето так провожу, что мне осточертело шляться с гитарой по остериям да торчать в магазинчике. Амелио понимал такие вещи.

Потом я узнал, что Амелио положили в гипс, а ноги у него начали сохнуть. День и ночь я думал о друге и не хотел, чтобы люди говорили мне о нем. Теперь стали болтать, что в ту ночь с ним была девушка, что она вывалилась на траву и у нее даже волосы не растрепались, что они мчались как сумасшедшие — пьяные были, и что рано или поздно этим — все равно кончилось бы. Всякое болтали. Его девушку мне показали однажды утром, когда она проходила мимо нашего магазина. Она была высокая, статная. Глядя на нее, трудно было даже себе представить, что она летела кувырком с мотоцикла. От Амелио этого можно было ожидать, тут уж ничего не скажешь. Мысль о том, что они все лето вдвоем носились на мотоцикле по автострадам, тесно прижавшись друг к другу, приводила меня в ярость. Стоит ли из-за этого рисковать головой? Говорят, она навещает его. Тем лучше, нам не придется ходить.

В эти дни я не мог усидеть в магазине. Уходил и один шел к берегу По. Садился на парапет и смотрел на людей, на лодки. Так приятно погреться утром на солнышке. Я хотел понять, почему мне все осточертело и почему именно теперь, когда я чувствовал себя одиноким как пес, у меня никакой охоты не было водить с кем-нибудь дружбу. И еще думал о том, что Амелио не может даже сесть в постели и никогда больше не будет ходить. Раньше он целыми днями испытывал моторы — на это и жил. Как же теперь он будет жить? Может, он лодку для себя приспособит. Но частенько, даже когда есть деньги, ни собственная лодка, ни гитара — ничто тебе не мило. Это я на себе испытал. Чего бы я только не дал, лишь бы узнать, что за жизнь вел Амелио до того, как разбился. Может, потому что он мог обойтись без любого из нас и в разговоре из него, бывало, двух слов не вытянешь, мне ни разу в голову не пришло расспросить его об этом. Сколько вечеров провели мы вместе, я играл на гитаре, и нам обоим было хорошо, потом выпивали по стаканчику вина, он возвращался на Корсо, я — в магазин. Я всегда видел его в кожаной куртке мотоциклиста. Зайдет на секунду в магазин и скажет: «Вечером встретимся?» Своих девушек он мне никогда не показывал. Если в остерии собирался народ, он все так же продолжал сидеть в одиночестве за своим столиком.

Как-то утром в магазин решительно вошла та самая высокая девушка, которую мне показали на улице, и, улыбаясь, спросила, где ей найти Пабло.

— Меня зовут Линда, — сказала она. — Я от Амелио, он вернулся домой. Он хочет вас видеть, но сам прийти не может.

Моя мать была в магазине, она справилась о здоровье Амелио. Женщины перекинулись несколькими словами. Линда все осматривалась вокруг. Она была веселой, держалась мужественно. Никто еще не рассказывал так спокойно о том, что случилось в ту ночь.

На следующий день я пошел к Амелио; он лежал на кровати у распахнутого настежь окна. Он ни словом не обмолвился о том, что с ним произошло, и о том, что посылал за мной. Он был в желтой фуфайке, все такой же большой, длинный. Лицо его совсем не изменилось, только осунулось, словно он всю ночь не спал. В комнате царил беспорядок. В открытое окно медленно вползал туман. Казалось, мы не в комнате, а на улице.

Я не стал у него спрашивать, как он себя чувствует, потому что и так все знал. Но Амелио спросил, что я поделываю и часто ли играл на гитаре в эти месяцы. Я пожал плечами.

— Какая уж тут гитара! — Вытащил пачку сигарет, дал ему закурить, закурил сам. Потом сказал: — Ходили смотреть, что сталось с твоим мотоциклом. Будешь продавать части?

— Мотоцикл можно починить, — ответил он. — Ног у него ведь нет, у мотоцикла-то.

От тумана руки мои стали влажными. На улице было по-утреннему свежо.

— Послушай, — спросил я, — тебе не холодно?

— Закрой, пожалуй, холодновато.

Проходя мимо зеркала, я увидел там отражение Амелио. Лежа в кровати, он целый день видел себя в зеркале словно бы высовывающимся из лодки. Сначала одеяло, потом краешек простыни, затем фуфайку, лицо, нижнюю челюсть и, наконец, дым от сигареты.

— Куришь много? — спросил я.

Он стряхнул пальцем пепел и слегка усмехнулся:

— Это первая. К ночи приканчиваю всю пачку.

Я принес из магазина блок в сотню сигарет и не знал, как ему вручить. Воспользовавшись моментом, положил сигареты на кровать, под газеты.

— Знаешь, с того дня я на прогулки гитару не беру. Надоело. Для него нужна гитара? Чтобы развлекать четырех болванов, которые ждут тебя вечером за городом! Они устраивают кошачий концерт, орут как сумасшедшие, при чем здесь гитара? Теперь, если хочется поиграть, отправляюсь куда-нибудь один.

— Одному тоже невесело, — бросил Амелио. — Твое счастье, что тебе не приходится играть ради заработка.

А может, сказать ему, что мне надоела такая жизнь, что я предпочел бы зарабатывать на хлеб игрой на гитаре? Что мир велик и я хочу начать жить по-новому? Бродить по свету и жить иначе. В то утро я знал только одно: я должен что-то предпринять. Ведь у меня вся жизнь впереди.

— Если б ты играл ради заработка, ты кое-что понял бы, — сказал Амелио, бросил окурок и откинул голову на подушки. Он был худой, и острый кадык торчал, точно кость.

На следующее утро я снова пришел к нему. Мне нравилось приходить в эти утренние часы, когда дома никого не было. Входил в кухню, тихонько стучался в дверь, спрашивал, можно ли войти, и оказывался в этой холодной комнате с распахнутым настежь окном.

Амелио хотел, чтобы в комнате было холодно и он чувствовал бы себя как на улице. Он все время лежал на спине, жадно глотая воздух, и лишь изредка, приподнявшись на локте, тяжело поворачивался на бок. Я садился на край кровати, стараясь не задеть его ног.

— Больно?

Он, не мигая, смотрел на меня. На некоторые вопросы он вообще не отвечал. Таков уж он был. Молчал, и все тут. Однажды я спросил, навещает ли его еще кто-нибудь. Он глазами показал на букетик цветов, стоявший в стакане на столике.

— Вот это хорошо, — сказал я.

Приободрить его я не умел. Мне казалось, что у него больше мужества, чем у меня. Он не говорил о том, скоро ли выздоровеет. Вообще ни о чем серьезном не говорил. Таков уж он был. Я рассказывал ему о чем-нибудь, порой оживляясь, Амелио слушал, негромко отвечал.

— А за город больше не ездишь? — спросил он.

— Со мной, верно, что-то случилось. Не по душе мне все эти компании стали. Да и магазин надоел. Точно я бездельник какой, но ведь на самом деле это не так. Сколько на свете людей, и все живут, что-то делают. Ты всегда был неугомонный, тебе это понятно. Ну что толку торчать дома?

— Но ведь у тебя есть девушка?

— Подумаешь! Распрощаешься с ней — даже легче станет.

— Смотря с какой.

Зачем я говорил об этом именно с ним, с калекой? Но с кем еще я мог отвести душу? Все это я понимал уже потом, на улице, испытывая огромное облегчение, оттого что ушел из этих стен, от этого устоявшегося запаха грязи и пота, от утомительной необходимости что-то говорить. И тогда я стыдился своей болтовни о том, что хочу что-то сделать, найти, что мечтаю бродить по свету. Какое дело до всего этого Амелио, калеке, прикованному к постели?

Однажды я столкнулся у ворот с выходившей от Амелио Линдой. Она окинула меня быстрым взглядом и прошла мимо. Я стал медленно подниматься по лестнице, чтобы войти, когда он уже успокоится. Мелькнула мысль: «Если бы я пришел немного раньше, то застал бы их вместе». В то время я еще мало что знал о девушках, хотя и рассуждал о них, как опытный мужчина. По вечерам я встречал девушек в кино, днем, когда они катались на лодке, видел их на танцульках и когда они приходили в наш магазин. Но этого мало, чтобы знать девушек. Я был еще желторотым птенцом. Поднявшись по лестнице, я громко постучал в дверь, чтобы Амелио услышал, потом вошел. Амелио полулежал на подушке, окурок сигареты словно приклеился к губе. На этот раз я спросил у него, когда он рассчитывает подняться с постели. В комнате еще пахло духами Линды, и я понял, почему окно было распахнуто. Я не расслышал, что он ответил: искал глазами тот букетик цветов, но его не было.

— Тебе что, больше не приносят цветов?

На стуле стояли грязная чашка и блюдце. На кровати среди газет валялся плащ. И вообще, в это утро в комнате царил страшный беспорядок. Как всегда, было холодно. Ночью прошел дождь, но на улице уже светило солнце. Доносились голоса прохожих и крики рыночных торговцев.

— Ничего, что я прихожу так рано? — спросил я.

Амелио пожал плечами и выплюнул окурок.

— Пойди возьми на кухне стакан, — сказал он.

Когда я вернулся, он налил в чашку коньяку из стоявшей на полу бутылки, потом протянул мне стакан.

— Вместо цветов тебе, вижу, принесли коньяк. Хорошо ли начинать утро с коньяка? — сказал я.

Он залпом осушил чашку, потом ответил:

— Ведь мне ходить-то не надо.

Коньяк был отменный; я уже тогда любил пропустить утром рюмочку.

— Не пей много, — добавил я. Вынул тихонько сигареты, но, так и не дождавшись подходящего момента, положил их прямо на блюдце. Амелио скользнул по ним взглядом и поставил чашку. Он даже и не подумал закурить.

— Выбор один: тележка или костыли. Паралич ног, — резко сказал он.

Я с первого дня ждал и боялся этой минуты. Все прочие разговоры были пустой болтовней. «А ведь он не побрился даже ради нее», — подумал я. Я промолчал, только недоверчиво усмехнулся, словно не принял всерьез его слов. Подумал еще: «А на улице светит солнце». Потом посмотрел на его прикрытые одеялом ноги.

— А что говорят врачи?

— Для них… — Напрягшись, он сбросил одеяло и приподнялся на локте.

Я увидел волосатые, худые как палки ноги. Они казались совсем безжизненными, две тоненькие засохшие ветки, толщиной в руку, не больше. Фуфайка закрывала только верх живота. Но я сделал вид, будто разглядываю его ноги.

Он не произнес ни слова, я тоже. Он повернулся, опираясь на руку, но ноги его лежали неподвижно, как плети. Я поглядел на открытое окно.

— Тебе холодно?

Он отрицательно покачал головой и бросил на меня злой взгляд. Я поднялся и подошел закрыть окно.

В этот вечер Линда пришла ко мне в магазин и спросила, нет ли у меня новостей от Амелио.

— Разве вы не виделись? — удивился я.

— Знаю только, что ему сняли гипс, — сказала она. — Ну и дела.

В магазине были Ларио и Келино, которые внимательно слушали и глядели на нее во все глаза. Немного погодя она спросила, когда я собираюсь его навестить.

Тут вмешался Келино и начал нести несусветную чушь.

— Амелио предпочитает, чтобы его навещали девушки…

Я этого Келино и раньше терпеть не мог, он один из тех, что ходят за тобой и бубнят: «Давай повеселимся сегодня вечером». Я приношу гитару, все пьют, распевают песни, а на следующий день он тебе говорит, что гитару ты купил на последние материнские гроши и сигаретами угощал всех, чтобы не платить за вино, а с Амелио дружишь потому, что тот смутьян, а сам ты подонок. Но Линда только посмотрела на него с улыбкой, и ясно было, что улыбалась она, чтобы ничего не отвечать.

Потом спросила, не хочу ли я навестить Амелио вместе с нею. Когда мы вышли на улицу, она оглянулась и замедлила шаг.

— Плохи дела у Амелио, — сказала она. — Он никогда больше не сможет ходить. А что он говорит вам, своим приятелям, когда вы его навещаете?

— Только я один к нему и захожу…

— Нет, к нему много друзей заходит, — ответила Линда.

— Я их никого не знаю.

— Ну, не будь таким сердитым, Пабло, — улыбаясь, проговорила Линда и взяла меня под руку. — Пройдемся немножко. Я не хочу идти к Амелио. Знаешь, с друзьями я на «ты».

В тот вечер мы долго гуляли, болтали обо всем. Вечером я чувствую себя в форме, если успеваю принарядиться, мне нравятся яркие галстуки, но Линда сказала, что я выбрал неудачную расцветку.

— Я вышел в чем был, чтобы пойти к Амелио, так ведь?

— Ну ничего. Давай лучше сегодня походим, поболтаем.

Когда я сказал, что этим утром видел, как она выходила от Амелио, Линда ничего не ответила. Она не хотела об этом говорить. Помолчала и, улыбнувшись, перевела разговор на другое. Стала рассказывать, как они с Амелио носились по дорогам, как свалились в кювет и она порвала платье.

— Но почему мы гуляем вдвоем сегодня вечером? — внезапно спросила она.

Мы пересекали маленькую площадь, где прежде я никогда не бывал.

— Куда мы идем?

— Ах, да, я хотела тебя спросить, нельзя ли помочь Амелио?

Она говорила возбужденно, перескакивая с одной темы на другую, словно выпила лишнего. Но она была совсем не глупа, нет. Мне трудно было уследить за ее мыслями. Я вел ее под руку и старался поддерживать разговор. Все время путал «ты» и «вы». От напряжения я даже взмок.

— Хочу, чтобы Амелио поправился и смог ходить, — обиженным тоном проговорила она.

— И ездить на мотоцикле?

— А почему у тебя нет мотоцикла?

Тогда я сказал, что каждому свое. Амелио куда толковее меня, я умею только торговать сигаретами в магазине на Корсо да разъезжать на велосипеде.

— Разве у тебя нет никакого другого занятия?

Я об этом не подумал, но она мне напомнила, что я играю на гитаре.

— Ты хорошо играешь?

— Кто его знает.

— Мне хотелось бы тебя послушать как-нибудь вечерком.

— Тогда нам нужно снова встретиться, — смеясь, сказал я.

— Конечно, — ответила она.

Мы зашли в кафе, и теперь я смог хорошенько рассмотреть ее лицо. Когда я говорил, она глядела мне прямо в глаза. А я думал об искалеченных ногах Амелио. Мне хотелось понять, видела ли она эти тоненькие ноги, и я рассказал ей об утренней сцене. Она сделала гримаску и зажмурила глаза, но не прерывала меня. Не успел я договорить, как она положила мне руку на плечо и торопливо сказала:

— Мы должны помочь ему. Он ведь больше не сможет работать.

— Я и сам по-настоящему не работаю. Живу у матери.

— Почему ты не играешь в оркестре?

Вот что ей взбрело в голову в этот вечер. Сам я над этим никогда не задумывался. Моя гитара была к месту в остерии, на тихой улочке. Но ведь это же не работа. И потом, я любил играть в одиночестве.

— А на танцы ты ходишь?

Мы договорились, что пойдем вместе на танцы. Я проводил ее до самых ворот. Жила она на пьяцца Кастелло.

II

Я не рассказал Амелио о своей встрече с Линдой. Теперь, когда я входил к нему, я сразу ощущал запах ее духов. Окно было распахнуто, но вместе с холодным воздухом я вдыхал ее аромат. На полу валялись окурки со следами губной помады.

— Вот увидишь, ты непременно выздоровеешь, — убеждал я его, — главное — делать упражнения.

— Какие упражнения?

— А разве в детстве ты не учился ходить?

— Не такими ногами.

О цветах он мне больше не говорил. Перестал бриться. Ту бутылку коньяку он уже прикончил.

— Если ты и дальше так будешь продолжать, ты их всех распугаешь.

— Кого?

— Своих девушек.

Как-то утром он попросил меня принести гитару. В эти дни достаточно было Линде тихо сказать мне: «Хорошо, Пабло», и я уже чувствовал себя счастливым. Я пришел к нему с гитарой, сел на постель и начал играть. Амелио слушал, откинув голову на подушку. Слушая, он, как и Линда, закрывал глаза. Он даже не заметил, что играл я неважно. Слушал и молчал. Я сказал:

— Завтра принесу тебе чего-нибудь выпить.

На другой день я зашел в кафе напротив его дома и просидел там все утро, дожидаясь, не выйдет ли Линда. Я видел, как вышла из дому мать Амелио, видел, как сновали взад и вперед незнакомые мне люди, но Линда не появлялась. Прихватив с собой фьяску вина и гитару, я поднялся к Амелио в обычный час. И на этот раз играл с бо́льшим настроением, мы пили вино и болтали. Теперь мне казалось, что запах духов Линды стал куда слабее. В следующие дни я прятался за углом кафе и все ждал. Но Линда не приходила.

Однажды утром я сказал ему:

— Знаешь, хорошо еще, что тогда ты один покалечился. Вы же были оба пьяны. Подумай только.

— Я уже думал.

— А с той девушкой ничего плохого не случилось?

— С женщинами никогда ничего не случается.

— Но вы ведь были оба пьяны?

— Откуда ты взял?

Как-то он спросил, хожу ли я на танцы.

— Что-то неохота, — ответил я. — Предпочитаю гулять один.

— И к женщинам тебя не влечет?

— Время неподходящее, — сказал я. — Ты же без них обходишься, могу и я обойтись.

— Чертово зеркало, — процедил он. — Точно все время в кино сидишь.

— Хотелось бы мне, чтобы женщины сами меня добивались, — сказал я. — Лежать бы, как ты, в постели, и пусть себе ухаживают. Не все ли равно, кто за кем.

Амелио уставился в потолок и промолчал. Потом сказал:

— Ты не работаешь и за девушками не бегаешь. А ведь ты молодой. И лицо у тебя веселое.

С того дня, отправляясь к нему, я старался внушить себе, что никакой Линды никогда и в глаза не видел. Я все думал о ногах Амелио, о его мотоцикле. Но Линда не выходила у меня из головы. Я вспоминал, как шел с ней под руку и как, танцуя, она коснулась моего колена, вспоминал ее смех и походку.

Теперь я стал реже играть для Амелио. Нельзя же было напиваться каждое утро. А в полдень я к нему не ходил. В эти часы его мать стряпала на кухне и запрещала нам пить. Однажды она остановила меня, когда я уходил, и сказала, что хочет со мною поговорить. Она не плакала, не повышала голоса, не хотела, чтобы Амелио нас услышал, а начала тихо рассказывать, что, еще когда Амелио был мальчишкой, отец чуть не до смерти избил его за то, что он невесть куда удрал на мотоцикле, что раньше Амелио месяцами страдал от головной боли, но его вылечил один доктор, сделав ему укол вот в этой самой кухне. А какой же толк от теперешних больниц, если там держат людей подолгу, а вылечить не могут? Сначала все денежки вытянут, а потом домой отправляют. И теперь Амелио конченый человек. Я слушал и понимал, что ей хочется излить свое горе, и мне было стыдно, что вот я здоров и пришел сюда побренчать на гитаре, и я сказал ей, что Амелио парень толковый и работу наверняка найдет.

— Амелио все, что зарабатывал, тратил направо и налево, — проговорила она. — Никому не отказывал. А кто ему хоть одно сольдо вернул? Я уже и радиоприемник продала, и последние сбережения истратила. А чем ему помогли все эти люди?

— У него много друзей. Мы его любим.

— Приходят так, только языки почесать…

Амелио закричал из комнаты, чтобы она отпустила меня домой.

— Чужое горе не болит, — заключила старуха.

На этот раз я сам спросил у Линды ночью, на холме, чем мы можем помочь Амелио.

— Я много для него сделала, — сухо ответила она. — В больнице ухаживала. Ты тогда даже не знал, куда его положили. Все его дела уладила. Спроси у него, кто спас тогда деньги в Новаре. Нет, лучше ничего не спрашивай, — внезапно сказала она, схватив меня за руку. — Если только он сам не вспомнит.

Когда она так вот говорила, я начинал понимать, что она за человек. О чем мы с ней только не переговорили в тот вечер, сколько было шуток, но вот пришла эта минута, и мне стало страшно. Если бы я ответил ей, мы с ней уже никогда больше не встретились бы. Я даже не знал толком, где она живет, чем занимается. Мы только и делали, что перебрасывались шуточками. Шутили по любому поводу. Приятно было обмениваться с ней шутками, да и так легче было ладить друг с другом. Но я чувствовал, что в душе она совсем другая.

— Раз уж ты теперь не танцуешь с Амелио, что будет плохого, если мы с тобой сходим потанцевать? — сказал я, когда мы возвращались домой.

— Конечно, — согласилась она.

Мы заговорили о том, что Амелио не сможет больше танцевать, но пить, сидеть на постели и даже заниматься любовью сможет.

— Любовью все любят заниматься, знаешь, — сказала она.

Потом Линда шутя поинтересовалась, не просил ли меня Амелио подыскать ему девушку.

— Я бы и сама прислала к нему кого-нибудь, но просто ни одной не знаю. Все мои знакомые — мужчины.

— А найдется девушка, которая согласилась бы пойти к нему?

— Почему бы и нет?

Тогда я сказал:

— Придется тебе пойти.

— Нет, я не хочу вести себя подло.

На другой день Линда спросила, когда я собираюсь навестить Амелио, и сказала, что тоже придет.

— Хочу послушать ваши разговоры, — сказала она. — О чем вы, мужчины, говорите между собой.

Я пришел к Амелио с гитарой, когда его матери не было дома. У него осталось немного вина, и мы выпили. Я положил гитару на кровать, он взял ее и стал перебирать струны. Я молчал, низко опустив голову, слушал, как струны звенят. «Если бы он умел играть, — подумал я, — он мог бы ходить на костылях по дворам и просить милостыню». И тут мне впервые пришло в голову, что все эти нищие, хромые, слепые, покрытые коростой старики, что стоят на углу улиц, были когда-то, как и Амелио, здоровыми, молодыми. Кто знает, задумывалась ли Линда над этим. Меня злость взяла, что она придет сюда сегодня.

Когда Амелио отдал мне гитару, я начал тихо наигрывать, словно был один в комнате, но постепенно так увлекся, что уже не мог остановиться, все играл и играл, и одна мелодия сменялась другой. Не знаю, понял ли Амелио мое настроение. Он был из тех, кому нравится слушать, как звучит гитара, смотреть, как быстро бегают пальцы, кого поражает ловкость исполнения, а не проникновенность. Он воспринимал мотив, но не красоту пассажа. И он все глядел на мои пальцы.

Вдруг я поднял голову и увидел в дверях Линду, она приложила палец к губам и с довольным видом усмехнулась.

Амелио приподнялся на локте.

Линда сразу же начала тараторить, что ее вот по утрам никто не будит игрой на гитаре, что мы с Амелио все делаем тайком, но теперь она хочет послушать, как я играю. Потом подошла к кровати, взглянула на Амелио, поправила одеяло. Заметила, что на полу стоит бутылка вина, но ничего не сказала. Я поднялся, чтобы она могла присесть на кровать.

— Чего это ты в такую рань пришла? — недовольным голосом спросил он. Потом снова лег и, казалось, успокоился.

Я понял, что мне надо уйти, да побыстрее, хотя теперь уже все равно. На шее у Линды был голубой шелковый шарф, и по комнате она ходила так уверенно, точно прожила здесь всю жизнь.

— Вы давно уже веселитесь? — неожиданно резко сказала она. — Научите и меня, как стать веселой. Ну а ты чего молчишь? — обратилась она ко мне. — Послушай, Пабло, ведь мы с тобой теперь на «ты», верно? Ты рассказал об этом Амелио?

Амелио молча смотрел в зеркало.

— Тебе неохота больше играть, да? — спросила Линда. — Пойду на кухню, приготовлю кофе. Буду оттуда слушать.

Она ушла на кухню. Гитара сразу стала какой-то тяжелой у меня в руках. Чего бы я не дал, чтобы оказаться сейчас на кухне.

— Поступай как знаешь, — сказал Амелио. — Если хочешь, поиграй еще.

Я сел на кровать и положил гитару на колени. Не играл, а лишь перебирал струны. Притворился, будто задумался и делаю это машинально. Амелио закурил сигарету. Из кухни доносилось позвякивание чашек. Потом Линда крикнула:

— Пабло, иди сюда, помоги мне!

Я столкнулся с ней в дверях и быстро взглянул на нее. В руках у Линды было две чашки, и она просила меня принести еще одну с кухни. Проходя, она задела меня бедром. Когда я вернулся, они уже беседовали.

— Тебе же лучше будет, если ты вместо вина будешь пить кофе.

— Да оставь ты меня в покое, — сказал Амелио.

Потом они заговорили о мотоцикле. Линда спросила, приходил ли к нему покупатель.

— Я сам сперва посмотрю, что стало с машиной, а потом уже буду с ним разговаривать, — ответил Амелио.

— У меня тоже нет ни гроша, — сказала Линда. — Кому хорошо живется, так это Пабло.

Она посмотрела на меня. Амелио тоже взглянул на меня.

— Что это ты не разговариваешь, не играешь, — смеясь, сказала Линда. — И на «ты» не хочешь со мной быть. Небось все думаешь, как помочь Амелио?

— При чем здесь это? — пробурчал Амелио.

Гитара лежала рядом на кровати. Я со злостью сказал:

— Так ты хочешь, чтобы я поиграл?

Снова зазвучала прежняя мелодия, но теперь я словно обезумел. Играл я негромко и сам не замечал, как бегали мои пальцы по струнам. И чем больше я играл, тем милее казалась мне мелодия, я наслаждался ею, но знал, что все это никому не нужно и что мне уже давно следовало уйти. Они слушали меня молча, и, когда я кончил, Линда скорчила гримаску. Амелио же сказал, что очень здорово у меня получилось.

— У тебя бывает желание потанцевать? — спросила Линда, взяв у него из рук чашку. — Помнишь, как мы танцевали у Джиджи под аккомпанемент гитары?

Амелио сразу оживился.

— Помнишь, — продолжала Линда, — было зверски холодно, все даже воротники подняли. А гитарист, чтобы согреть пальцы, окунал их в стаканчик с граппой.

— Тогда и улица вся обледенела, — сказал Амелио. — А ночью мы стали кататься на санках.

— Вот ведь сумасшедшие были. Вздумали в январе у самых ворот кататься на санках!

Линда подняла с пола газету и спросила:

— Ты что, газеты все подряд читаешь? — Потом сказала мне: — Он все туринские газеты выписывает.

Я посмотрел на нее, но ничего не ответил.

— А вот Пабло вроде меня. Он газет в руки не берет.

— Ничего не теряет, — бросил Амелио.

Я не знал, как поступить. Не знал, надоел ли я Линде и догадался ли обо всем Амелио. Я смотрел, как они оживленно разговаривали. Мне хотелось бы быть сейчас далеко отсюда, на берегу По. Я представил себе Линду и Амелию одних в этой комнате. Поднялся и сказал:

— До свидания. Пойду домой.

— Ты что, не хочешь, чтобы я оставалась здесь? — сказала Линда и сердито посмотрела на меня.

— А мне-то что. Мне надо идти, — грубо бросил я.

— Ты что, злишься на меня? — протянула Линда.

Я пожал плечами и спрятал гитару в футляр. Так бы и швырнул ее, чтобы она раскололась на куски.

— Дай мне хоть сигарету, — сказала Линда.

— Пачка на кровати. — И я ушел.

Остаток утра я провел, бесцельно блуждая по улицам. Моросил дождь, под ногами хлюпала грязь. В конце концов я очутился на окраине Турина, на какой-то заброшенной улочке, и мне вспомнилась та ночь, когда мы бродили с Линдой и как она остановилась на маленькой площади и сказала: «Но почему мы гуляем вдвоем?» Теперь и не вспомнишь, что это была за площадь. Я замедлил шаги. Улочка была пустынной, вокруг ни души.

Все же Линда зашла ко мне в магазин и оставила записку. Она написала лишь, что, когда дурь у меня пройдет, не мешало бы навестить Амелио, а то он совсем один. Писала она наспех, тут же на прилавке, значит, рассчитывала застать меня дома.

К Амелио я не пошел и все эти дни почти не выходил из магазина. Вечно торчал у двери и выкуривал сигарет больше, чем продавал. Но нередко туманным или солнечным утром я представлял себе, как Линда подымается по лестнице к Амелио, как они весело болтают вдвоем, Линда поправляет ему одеяло, потом обнимает его и целует. Потом мне слышался ее голос, когда она, желая утешить его, говорит: «А помнишь?» Может, они и сейчас спят вместе. По вечерам я уходил из дому то с одним, то с другим приятелем, иногда с Ларио, иногда еще с кем-нибудь. Мы шли к женщинам или в кино; я ни с кем больше не говорил об Амелио, а если кто-нибудь заговаривал о нем, я молчал. А про себя думал: «Все это зря, ведь Линда просто дура». Но в душе я понимал, что Линда вовсе не дура и что она, в сущности, предпочла калеку Амелио мне, который, как всякий пропойца, только и умеет что бренчать на гитаре. И все-таки я упорно ждал, уверенный, что она никогда больше не придет.

Но она пришла, и лицо у нее было радостное. Она смело вошла в магазин — там никого не было — и спросила, прошла ли у меня блажь. В этот момент вернулась мать, и Линда, сразу же приняв озабоченный вид, стала покупать марки. И такое она сделала серьезное лицо, что моя мать ее не узнала. «Вот, — подумал я, — в этом вся Линда». Но потом она попросила проводить ее до двери и сказала, что с тех пор так и не видела Амелио. На шее у нее был повязан все тот же голубой шарф.

— Хочешь, пойдем вечером прогуляемся? — сказала она.

Ill

Так мы снова стали гулять с ней по вечерам, и теперь уж только вдвоем, без всяких знакомых. Линда знала много всяких местечек в долине, куда парочки добирались на машине; понятно, это стоило немного дороже, но зато можно было не беспокоиться, что вас здесь узнают, что вдруг появится Ларио или еще кто-нибудь. Мы могли потанцевать, а потом сесть за столик и болтать. Однажды Линда спросила меня, нравятся ли мне здешние оркестры.

— Уметь самому играть, должно быть, приятно, — сказала она. — А ты и правда здорово играешь. В тот день я поняла, какой ты. Почему, бы тебе не захватить гитару сюда, в «Парадизо»?

— Ты с ума сошла. Нас выставят за дверь.

— Ну тогда пойдем потанцуем.

Потом притушили свет, и мы стали целоваться. Линда танцевала, тесно прижавшись ко мне и стараясь губами отыскать мои губы. Я давно чувствовал, что к этому идет, но с Линдой все выглядело по-иному. Не казалось чем-то запретным, просто трудно было быть рядом и не касаться ее.

Постепенно мы пристрастились к «Парадизо». Ходить туда пешком было холодно. Другое дело автомобиль или мотоцикл Амелио.

— Ты бывала здесь с Амелио? — спросил я ее как-то вечером.

— Я прихожу сюда всякий раз, когда удается.

— Одна приходишь?

— Здесь одна никогда не бываешь.

— Послушай, — сказал я, — расскажи мне, как вы с Амелио проводили время.

Линда, смеясь, взглянула на меня.

— Тебе мало, что мы здесь танцуем с тобой? По-моему, танцевать лучше, чем о ком-то говорить. — Затем сказала: — Жизнь у меня была беспокойная. Приходилось ездить в Новару, Салуццо, Казале. Иногда он возил меня на мотоцикле. Уезжали мы рано утром. Я обходила клиентов.

Линда рассказала, как познакомилась с Амелио. В тот год она ездила на Ривьеру, возила туда свои модели. Выкупалась в море и забыла на пляже свой голубой шарф.

— Великолепный шарф, теперь такого не найти, — сказала она. На следующий день она отправилась смотреть гонки и вдруг видит: навстречу ей идет длиннющий парень, а у него из-под кожаной куртки выглядывает небесно-голубой шелк. «Это мой шарф», — заявила она. Амелио вытащил его, понюхал и сказал: «Посмотрим, — потом наклонился к ней, вдохнул ее запах. — Верно».

Так состоялось их знакомство.

— Я не знал, что у Амелио такое тонкое обоняние.

— Амелио — парень что надо.

В тот вечер, танцуя, я все пытался уловить запах Линды, мне хотелось быть с ней у моря, греться вместе на солнце, а утром просыпаться и видеть ее рядом, потом садиться в поезд, разъезжать повсюду, работать и знать про нее все-все, какой она была с Амелио и какая она была в детстве, знать всю ее жизнь. Линда заметила, что пальцы мои дрожат, и тогда она протянула губы для поцелуя, потом взяла меня за руку, и мы вернулись за столик.

— Что с тобой? — Чуть покраснев, она взглянула мне в лицо.

В тот самый вечер, когда все произошло, Линда была очень взволнована. Вечером мы встретили Лубрани. Случалось, что в ресторанчике мужчины иной раз раскланивались с Линдой, но она никого не окликала. А этот подошел прямо к нашему столику и сказал:

— Вот ты где.

Линда ответила что-то и протянула ему руку. Он был в пальто, я успел заметить, что это толстый, красномордый детина с усами. Посыпались шутки, остроты, в конце концов мне пришлось поздороваться с ним, потом подошел швейцар, взял у него пальто. Он представился:

— Лубрани, — и уселся за наш столик.

Он разговаривал с Линдой и поглядывал на меня. Говорил он, а Линда смеялась. Он был из тех, чей разговор действует на женщин, словно щекотка. Он пришел сюда потанцевать и поглазеть на публику. Может, подвернется что-нибудь стоящее. Он провел рукой по волосам и сказал:

— Да, уже седые.

Линда сказала, что такого добра, которое он ищет, всюду хватает. Она смотрела на него во все глаза. Он испытующе взглянул на нее.

— Ты-то, как я вижу, уже кое-что нашла, — пробурчал он в усы. — Давай потанцуем немного.

Обняв его, Линда ободряюще помахала мне рукой; в смутной тревоге я смотрел, как они танцуют, вслушивался в музыку, в шорох их шагов. И еще я думал об обнаженных деревьях, о холодных дорогах, о танцевальных залах, о всех тех, кто смеется, наслаждается жизнью, о всех тех, у кого есть деньги. Но Линда была тут, рядом, в этом зале, скоро она вернется за столик, и мы непременно закончим наш разговор.

Танец кончился, но я не сразу увидел их. Потом услышал голос Линды. Подошла она, за ней Лубрани, а с ними какая-то блондинка. Они сели. Я подумал: «Вот эта ловит себе карася».

Лубрани объявил, что хочет отпраздновать встречу, и заказал ликер и сухое вино. Блондинку отыскала Линда, с которой они были на «ты». Линда называла ее просто Лили, старалась усадить рядом с Лубрани и даже сказала:

— Знала бы Клари!

Но Лубрани, усевшись за столик, только к Линде и обращался, а блондинку, которая все поглядывала вокруг, по-отцовски похлопывал по плечу. Теперь они вспоминали прошлое, как Линда приносила в театр пакеты и картонки, а Клари устраивала ей сцены ревности.

— Бедняжка, — вздохнула Линда. — Она все такая же красивая?

— Мне приходится держать ее дома. — Лубрани сердито посмотрел на меня, словно я был в этом виноват. Желая его задобрить, я улыбнулся.

— Но время от времени она от меня убегает, — продолжал Лубрани, — все еще хочет петь в театре. Теперь она, верно, в Неаполе.

Он предложил выпить и налил всем ликеру.

Заиграл оркестр. Лубрани поднялся, молча подал руку Лили, и мы все пошли танцевать.

— Где ты раздобыла этого типа?

— Он бывший хозяин театра, — шепотом ответила Линда. — Девочкой я разносила костюмы балеринам. Помню, он вечно торчал на лестнице и глазел на нас.

— Дурак. Еще почище твоей Лили.

— Денег он, однако, заработал немало. И он вовсе не такой уж дурак.

Тут Линда, видно, вспомнила о чем-то известном ей одной, потому что глаза ее так и заискрились от смеха. Ликер тут был явно ни при чем. Когда мы снова сели за столик, она посмотрела на меня, как прежде, и сказала: «Будь паинькой», — и коснулась моей руки.

— А что это за блондинка? — спросил я.

— Кто ее знает, — весело ответила Линда.

В эту минуту Лили и Лубрани, очень довольные собой, под руку подошли к столику. Лили остановилась, стараясь попасть ногой в соскочивший туфель. Лубрани поддерживал ее, чтобы она не упала.

— Оказывается, здесь не пьют и не танцуют! — вдруг вскричал он. — Линда, не узнаю тебя!

Я начал злиться. Я встречал таких вот типов, ткни их разочек хорошенько, они и полетят вверх тормашками. Однако в этом ресторанчике мне было как-то не по себе. Но все-таки я сказал:

— Нам вдвоем и посидеть неплохо.

Лубрани громко и весело расхохотался, глядя на меня своими налитыми кровью глазами. За компанию рассмеялась и Лили. Потом оба мирно уселись за столик.

Так прошел вечер, даже Лили развеселилась. Рассказывала, что весь день возится с собаками, купает их, подстригает, расчесывает, опрыскивает духами и отводит домой к хозяевам.

— С кобельками, наверно, особенно много возни, — вставил Лубрани.

Но Лили не поняла шутки, она уже слишком много выпила белого вина. Я молчал и не мешал им болтать. Линда и без меня справлялась. Время от времени мы танцевали. Когда моей дамой бывала Линда, я наклонялся к ней и шептал на ухо: «Вот и ты». Последний танец Линда танцевала с Лубрани. Вернувшись к столику, она сказала:

— Пошли домой.

На улице было ветрено, с холмов тянуло сыростью. Накрапывал дождь. Лили предложила:

— Давайте лучше останемся.

Все-таки мы уселись в автомобиль Лубрани. Шикарная машина.

— Поедем ко мне, догуляем, — сказал он.

Я устроился рядышком с Линдой и в темноте сжал ее руку, желая дать ей почувствовать, что все-все понял.

Лубрани жил на Торре Литториа. Он провел нас в большую комнату, похожую на залу, где мы только что были. В стенных нишах горели лампы, стоял большой стол, покрытый стеклом. Лубрани включил проигрыватель и поставил на стол бутылки.

Мы сели с Линдой на низенькую тахту. Танцевать мне уже не хотелось. Лубрани и Лили немного покружились посередине комнаты. Белокурая Лили, казалось, была просто создана для всей этой мебели, не то что Лубрани, под которым сотрясался пол.

— Если бы не дождь, — сказала Лили, — отсюда видны были бы все крыши Турина.

Потом Лили вдруг вскочила и побежала, Лубрани за ней.

— Потуши свет, — сказала Линда.

Мы выпили еще. Лили громко, пискляво смеялась. «Глупышка, — думал я, — неужели ей и в самом деле так весело?» Лили и Лубрани устроились в уголке. Было слышно, как они тяжело дышали. В темноте Линда сжала мне руку.

— Что ты? — почти смеясь, спросил я.

Я чуть было не шепнул ей: «А о чем сейчас думает Амелио?» Но промолчал, обнял Линду и позабыл обо всем.

Когда я поднялся, я не мог ничего разглядеть в темноте, и мне вдруг захотелось остаться одному. Чуть-чуть белело окошко. Я положил руку на лоб Линды и продолжал сидеть молча.

— Ты чем-то расстроен? — спросила она, но не пошевельнулась.

Я поцеловал ее и снова лег рядом.

Вскоре послышался голос Лили, звавший нас. Лубрани был в ванной комнате, его тошнило, он был весь в поту. Он с трудом стоял на ногах и все хватался за умывальник. Лили не могла одна справиться с ним. В ванной было много стекла, майолики и света.

Я сказал Лили:

— Что за скотина. До чего все это несправедливо.

Лили удивленно посмотрела на меня, словно я сказал глупость. Но потом мы оба расхохотались, сунули голову Лубрани под кран, и он наконец-то пришел в себя. Лили вышла из ванной своей танцующей походкой. Я оставил Лубрани сидеть на стульчаке — он тупо смотрел в пол и икал, — а сам вернулся с Лили в комнату.

Линда сказала:

— Покурим немного.

При свете комната показалась мне совсем незнакомой, точно я попал невесть куда. Лили курила, Линда молча сидела на тахте, на столе валялись опрокинутые бокалы — все стало неузнаваемым. Я невольно взглянул на тахту, на примятые подушки, на ноги Линды. Все молчали. Лили сказала:

— Уже светает.

— Дай мне выпить, — попросила Линда.

Мои губы еще чувствовали вкус ее губ. Я молча отпил глоток и протянул бокал Линде. Она взглянула на меня своими темными глазами, чему-то загадочно улыбнулась и выпила вино.

День еще не наступил, но ночь была на исходе. Хлопнула дверь и раздались тяжелые шаги. Появился Лубрани. Одежда его была испачкана, он держался за дверной косяк. Лубрани злобно взглянул на нас.

Лили бросила сигарету. Лубрани икнул, нетвердыми шагами прошелся по комнате и в конце концов плюхнулся в кресло.

— Пусть себе спит.

Линда вскочила с тахты и сказала:

— Проводи-ка Лили. А я уложу его и пойду домой. Тут всего два шага.

Лили уперлась.

— Нет, пошли все вместе. Ведь у нас один ключ.

— Ну хорошо, оставайся со мной, — ответила ей Линда. — Отправишься отсюда прямо на работу.

Тогда я сказал:

— Вот еще нежности. Он всего-навсего пьян. К утру проспится.

Мы вышли все вместе и прошли под пустынными портиками. Линда держалась чуть впереди, шаги ее гулко отдавались на мостовой.

— Мне сюда, — сказала она и исчезла в тумане.

Я взял Лили под руку. Некоторое время мы шли молча. Миновали сады, миновали район Дора.

— Все-таки несправедливо, — произнесла наконец Лили. — У Лубрани есть машина, но он спит дома, а мы вот должны идти пешком.

Она была неглупая, эта Лили. Она понимала, почему я молчу. Понимала даже, что сейчас мне хотелось бы побыть одному. Она остановилась и сказала:

— Послушай. Мне уже нечего опасаться. Да я и привыкла ходить по ночам.

— Да идем же, идем, — строго прервал я ее.

Потом мы шутили, говорили о Линде. Лили познакомилась с ней в «Парадизо». Она не сказала, с кем была Линда, да я и не спрашивал. Я испытывал невероятную усталость. Лили болтала без умолку. Я спросил ее, почему она ходит на танцы одна.

— Как почему? — удивленно переспросила Лили.

Неужели ей нравилось так вот напиваться с Лубрани?

— А ведь тебе скоро на работу, — сказал я. — Когда же ты спишь?

Лили чуть подпрыгивала на ходу и крепко держалась за мою руку.

— Успею отоспаться, когда состарюсь.

Так дошли мы до последней остановки. Это было уже где-то на краю города. Лили огляделась по сторонам и поблагодарила меня.

— Понятно, дом у меня не такой, как у Лубрани.

— Через два часа наступит утро, — сказал я.

IV

Будь сейчас лето, я бы встретил утро в полях. Мне было приятно, что я один, клонило ко сну. Я шел уже полчаса, а навстречу мне попадались только грузовики. Сначала из густого тумана раздавался их гул, затем мостовую освещал унылый свет фар. Шагая, я размышлял: «Никому и невдомек, что произошло сегодня ночью». Но я не должен больше думать об этом. Мне пришло в голову: что, если бы в темноте рядом со мной оказалась Лили?

Остаток ночи я скоротал в кафе у вокзала. Улицы были пустынны. Только это кафе и было открыто. Здесь вместо тумана клубился пар от кофеварки, с улицы врывался холодный воздух, пропитанный запахом угля и поездов. Боже, как мне все нравилось в это утро. Все еще спали, спала и Линда. Я смотрел на поднятые шторы, на окна, за которыми вот-вот забрезжит рассвет. Вот бы мне сейчас гитару!

Когда наступило утро, я отправился к Амелио. Мне нечего было делать до самого вечера. Я пошел к нему, чтобы рассказать все без утайки и успокоиться. Поднялся по лестнице. Дверь была заперта. Я постучал.

Открыла мать Амелио. Я подумал: «Если почувствую там запах духов Линды, все будет кончено». Вышла мать и резко сказала:

— У него гости.

Амелио позвал ее, она о чем-то переговаривалась с ним из кухни. Потом она крикнула:

— Входите, он разрешил.

Сегодня я пришел пораньше. Старуха вышла и закрыла за собой дверь.

В комнате на кровати Амелио сидела незнакомая худенькая девушка. На ней был дешевый дождевик и баскский берет. Она не была похожа на гулящих девиц — скорее, на тех, кто посещает вечернюю школу. Она взглянула на меня, чуть прищурившись, не двигаясь с места, и Амелио, который полулежал, привалившись к подушке, нехотя процедил;

— А, это ты!

Я натянуто улыбнулся и спросил:

— Может, лучше оставить вас вдвоем?

Окно было занавешено, одеяла в беспорядке, повсюду, и даже на полу, валялись газеты. Девушка держала в руке какие-то листки бумаги. Пахло несвежей постелью.

— Ты все пьешь? — спросил я Амелио.

На лице Амелио, как ни странно, появилось нечто вроде улыбки, но голос звучал серьезно.

— Ты, верно, не спал всю ночь? — спросил он.

— А что, разве заметно? — удивился я.

Если б не эта девушка, сейчас был бы самый подходящий момент рассказать ему обо всем. Кто знает, может, тогда все приняло бы другой оборот. Может, он в ответ пожал бы плечами, а может, промолчал. Что бы я сделал на его месте, право, не знаю. Но он впился в меня жадным взглядом, и я понял, что Линда к нему больше не приходила.

Девушка в берете безмолвно ожидала, разглядывая свои ногти. Я вспомнил о гитаре. Стал бы Амелио слушать ее сейчас? Я не мог смотреть ему в глаза. И сказал:

— Всю эту ночь я бродил по Турину. Только что с вокзала. Познакомился там с одной девицей, она стрижет собак и душит их духами. Мы ходили с ней в долину…

Оба ничего не ответили. Девушка покусывала ногти, Амелио ждал.

— …Я познакомился с каким-то болваном, от него жена удрала. Понимаешь, он платит за выпивку, но без закуски. У него собственная машина… Когда ты встанешь с постели? Закурить хочешь?

Оба не сводили с меня глаз и молчали.

— Ну ладно, — сказал я, — оставляю вас вдвоем.

— Пойди выспись, а потом уж кури, — заметил Амелио на прощание.

Девушка хотела встать — она похожа была на школьницу, — но Амелио сделал ей знак, и она осталась сидеть. Когда я был уже на кухне, мне послышалось, будто кто-то позвал меня, но это Амелио разговаривал с той девушкой. Я ощутил, как за моей спиной захлопнули дверь.

Дома я поругался с мамой и сестрой. За прилавок пришлось стать Карлоттине. А они и так всю ночь глаз не сомкнули. И ведь она отлично знает, что я ходил танцевать, и знает с кем. Я не стал с ней спорить и завалился спать.

Вечером в кафе пришла Линда. Она не спросила, выспался ли я. Молча уселась в угол и закурила. Смотрела на меня с тем же безразличием, что и на дым от своей сигареты. Когда я сказал, что хочу с ней поговорить, она даже не пошевельнулась. Смотрела на кольца дыма и молча выслушала меня до конца.

— Тебе мало того, что мы вместе? — спросила она.

— Я хочу зашибить деньгу.

— Ну, это не для тебя.

— Жизнь, которую я веду, — сказал я ей, — требует много денег.

— Если бы ты гнался за деньгами, — ответила Линда, — с тебя хватило бы магазина. Ты не за деньгами гонишься.

— А за чем же?

Линда в ответ только пожала плечами со знакомой мне недовольной гримаской.

— Что ты делал сегодня? — спокойно спросила она.

— Скажи, — продолжал я, — Амелио гнался за деньгами?

— Оставь его в покое.

— Сегодня я был у него.

Тут Линда поглядела на меня в упор.

— Ему лучше?

Я пожал плечами:

— Этой ночью, возвращаясь домой, я заглянул к нему.

Линда стряхнула пепел и тихо сказала:

— Зачем ты это сделал?

Я взял ее руку.

— Я пошутил — не ночью, а утром. У него были гости.

— Ты сказал ему?

Я стиснул ей руку и ответил:

— Нет.

— А хотел сказать?

— Не знаю сам. Да и что я мог ему сказать? О тебе он ни словом не обмолвился. А ты мне никогда не говорила, что у тебя было с ним.

— А если что и было, — спросила Линда, глядя мне прямо в глаза, — что изменилось бы?

Тогда я спросил ей в тон:

— А что может измениться?

Линда уставилась взглядом в стол, потом внезапно сказала:

— Пойдем отсюда.

Вскоре мы уже сидели в другом кафе.

— Почему ты сказала, что я не умею зарабатывать деньги?

— Потому что ты не зарабатываешь их.

— Просто нужно найти работу, вот и все.

— Нет, не все. Надо иметь страсть к деньгам.

— Я вовсе не собираюсь становиться миллионером. С меня хватит, если я смогу водить тебя на танцы.

— Видишь, значит, ты не гонишься за деньгами.

— Мне осточертела такая жизнь; я тоже хотел бы иметь мотоцикл и разъезжать с тобой повсюду.

— И вывалить меня в канаву, — улыбнулась она и посмотрела на меня. — У тебя есть гитара, — продолжала она. — Почему бы тебе не попробовать играть в оркестре?

— Сам не знаю.

— Я вот ничего не понимаю в музыке, не умею ни петь, ни играть. Но тебя ведь недаром прозвали Пабло, все уверяют, что ты прирожденный музыкант.

В этот вечер мы не пошли на танцы. Все говорили о прошлой ночи и о Лили, которая ходит в «Парадизо» без кавалера.

— Вот кто гонится за деньгами, — сказала Линда, — и подвернись ей какая-нибудь возможность…

— У нее чудесные вечерние туфельки.

— У Лили? Голодала, чтобы купить их.

Тогда я спросил Линду, почему это девушки так не любят друг друга. Линда засмеялась, но тут же нашлась:

— Ты даже заметил, какие на ней туфельки. Может, вы и целовались?

— А вы с ней похожи, — сказал я. — Ты тоже хочешь разбогатеть.

Я вспомнил, как в прошлом году шатался вечерами по городу с веселой компанией, а потом пел в остерии. Странно создан человек, подумал я. Сколько времени прошло, а кажется, что все это было вчера.

— Чему ты улыбаешься? — спросила Линда.

— Представляю, что сказали бы мои приятели с Корсо, если бы я вдруг разбогател.

— Но ведь ты немножко уже разбогател.

Мы посмотрели друг на друга.

— Тебе этого мало?

— Одно от другого неотделимо, — ответил я. — Идут рука об руку. Утром на вокзале я чувствовал себя счастливым. Мне даже не хотелось возвращаться домой.

Линда сказала:

— Тебе хмель в голову ударил. — Потом прибавила: — Куда же это ты заходил сегодня утром?

— Знаешь, кто у него был сегодня? — спросил я Линду. — Это ты поставляешь ему женщин?

— Каких женщин?

Я рассказал про девушку в берете. Линда только плечами пожала.

— Это обычные выдумки Амелио. Пусть себе делает что хочет.

— Она просто уродина.

Линда проговорила:

— Пойдем отсюда.

Мы вышли. На улице Линда сказала:

— Прижмись крепче, мне холодно.

Так мы шли, тесно прижавшись друг к другу, а когда я говорил, губы мои касались ее волос.

— Не зайти ли нам еще куда-нибудь? — предложил я.

Линда молчала и только сжимала мою руку.

— Верно, с Лили ты так же вот гулял тогда? — сказала она.

Я старался замедлить шаг, мне хотелось, чтобы улица эта тянулась бесконечно. Мы вышли на площадь и остановились.

— Может, пойдем в остерию? — сказал я.

Линда ответила:

— А ты ведь не знаешь, где я живу? Обещай, что сразу уйдешь, тогда зайдем ко мне.

Пока мы подымались по лестнице, кровь стучала у меня в висках. Я без конца целовал ее, здесь было совсем темно. Линда сказала:

— Входи.

Она зажгла свет в просторной и пустой прихожей. Там стоял только шкаф и пахло новой материей.

— Днем здесь работают портнихи, — сказала Линда. Потом погасила электричество. Из глубины сквозь стеклянную дверь лился слабый свет уличных фонарей. — Комната у меня не больше шкатулки.

Мы прошли через темную прихожую. Линда открыла дверь и включила свет. Я вошел вслед за ней.

В эту ночь она меня все наставляла: нужно жить спокойно и стараться ни от кого не зависеть. Ни от кого.

— Хорошо, что ты это понимаешь, — сказал я ей.

— Ну, мать и сестры другое дело, — ответила Линда. — Не надо себя так настраивать. — И добавила, что Амелио этого никогда не делал. Вот почему ему и удалось скопить денег на мотоцикл. — Можно пить, — сказала она, — и ходить куда угодно. Но если у тебя есть дом, то надо возвращаться домой. У тебя есть гитара, — продолжала Линда, — и магазин.

— Что толку? — сказал я. — Вот смотри, Амелио все потерял.

— Оставь Амелио в покое, ты ведь его не знаешь по-настоящему, — говорила Линда. — Амелио молодец, ты за него не волнуйся. Незачем себя так настраивать. И нечего его жалеть.

Я спросил, почему она не хочет признаться, что была близка с Амелио.

— Потому что это неправда, — ответила она. — Просто мы встречались, а больше ничего не было.

— Видела, что у него с ногами?

Линда сжала мою руку и промолчала. Я спросил шепотом:

— А у тебя он бывал?

— Не все ли равно, — сказала Линда. — Уж поверь, на твоем месте Амелио не стал бы задавать такие вопросы.

Потом она налила мне чаю, вскипятив воду на маленькой плитке. В комнате было темно, и только электрическая плитка бросала красный отблеск. Провожая меня, Линда не зажгла света. В дверях обняла и шепнула:

— Завтра в кафе.

И опять я уходил на рассвете. Трамваи еще не ходили, лишь слышался их отдаленный звон. Было очень холодно, фонари уныло раскачивались на ветру. Глядя на Торре Литториа, я подумал о Лубрани и о том, что он делает. Может, он снова напился. Чего только в этих особняках не происходит. Линда, наверно, сейчас уже уснула. «Так счастлив я уже никогда не буду!» — беззвучно кричало все во мне. Но площадь была безлюдна, я мог бы даже заорать.

На вокзал я на этот раз не пошел. На виа Милано была уже приоткрыта дверь кафе. Я завернул туда. Хотелось спать, но было так приятно покурить, вспоминая сегодняшнюю ночь. Я заказал молока, чтобы согреться и подкрепиться. Потом выпил рюмочку граппы.

Что изменилось, думал я, с того времени, как мы были детьми? Разве только то, что жизнь идет и что дом наш везде и нигде, как сказано в Священном писании. И что теперь я пью граппу, но и молоком не брезгаю. Интересно, любит ли Линда молоко? Тут я подумал, что у Линды, как и у всех женщин, должно быть свое молоко. Я представил себе ребенка, который сосет грудь матери, познавшей любовь. И как он пищит, если не дать ему грудь! А я сижу себе в кафе и посмеиваюсь.

Потом в кафе вошли несколько человек с покрасневшими от холода лицами. Какая-то женщина, за ней две зеленщицы с рынка в кожаных фартуках. Кто заказывал рюмку граппы, кто кофе с бренди. Вот появились носильщик и нищие, они топали ногами, чтобы согреться. Обычные лица, сколько их встречаешь на Корсо. Начало светать.

Возвращаясь домой, я все думал об этих людях. Одни работают, другие нет. Стоит ли лезть из кожи и трудиться не покладая рук, чтобы заработать побольше, если и носильщик и нищий, в конце концов, выглядят одинаково? Между теми, у кого нет крыши над головой, и теми, кто выползает на площадь на рассвете, нет большой разницы. У тех и у других озябшие лица, гусиная кожа.

Видно, Линда права, подумал я. Я не гожусь для того, чтобы зарабатывать деньги. Конец Корсо упирался в холм. Но Линда сейчас спит, и на этот холм она ходила танцевать с Амелио в такую же холодную ночь, когда играла только гитара и гитарист окунал пальцы в граппу, чтобы согреть их.

Я шел, и мне было холодно. Помню, проходя мимо новой тюрьмы, я посмотрел на толстые стены и подумал: «Интересно, в камерах тепло или нет?» Тут я увидел тюремную машину, которая подъехала к воротам, стражники открыли дверь. Я чуть-чуть замедлил шаг. Мне никогда не приходилось видеть, как людей сажают в тюрьму. Чего только не бывает на свете. «Неужели в такой ранний час тоже сажают в тюрьму? — думал я весь остальной путь. — Кто знает, дают ли в тюрьме молоко».

V

Как-то я встретился с Ларио после полудня, а потом провел с ним вечер. Днем мы вместе отправились на велосипеде в Сан-Мауро, ему нужно было отвезти заказ одному клиенту. Была суббота, и Ларио был свободен. Я тоже был свободен, так как Линда мне сказала: «Уходи, сегодня я хочу побыть одна. Увидимся завтра».

Ларио понимал, что со мной что-то происходит, и потому, когда в Сасси я вдруг вырвался вперед, он, догнав меня, молча поехал рядом, не задавая никаких вопросов. Я мчался как сумасшедший и, несмотря на холод, весь взмок; мне хотелось проверить, на что я гожусь. И вот так, отрываясь от Ларио, который неотступно следовал за мной, несясь по шоссе, расстилавшемуся впереди, я словно оставлял у себя за спиной все свои мысли и весь этот день и уже думал только о том, что ждет меня завтра. В Сан-Мауро, присев на насыпь, мы подкрепились колбасой и потом глядели на темнеющие вдали холмы, где, по словам Ларио, когда-то охотился его дед с доном Боско. Но мне больше нравилась По, и я любовался ее прозрачными водами и не мог поверить, неужели это та же самая река, что в Турине. Солнце зашло, и Ларио сказал:

— Умей я играть на гитаре, я бы играл с утра до ночи.

— А я так и делаю, — ответил я. — Каждое утро играю полчасика.

— Но ведь утром тебя никто не слушает, — сказал он, — какая тебе прибыль?

Когда мы возвращались домой, еще больше похолодало.

— Знаешь, — сказал Ларио, — девушки обижаются. Почему ты больше не гуляешь с ними? — Ларио всегда говорит спокойно. Потом помолчит, немного поразмыслит. Он парень упрямый. — Ведь не станешь же ты уверять, что и по ночам сидишь у Амелио.

— Ночью я брожу по Турину. — Мне даже стало весело. — Прогуливаюсь, играю на гитаре и пою, — сказал я, — потом обхожу народ с шапкой и собираю деньги.

В этот вечер мы с Ларио зашли в остерию, и я захватил с собой гитару. Меня там не ждали, но встретили шумно, как всегда. Потом почти все стали танцевать, кто-то хлопнул меня по плечу и сказал:

— А ведь ты бы, пожалуй, сыграл лучше, чем они.

Те, кто не пошел танцевать, затеяли спор. Мнения разделились: одни утверждали, что, когда танцуешь, нужно слушать музыку, другие говорили, что это ерунда и на музыку не обращаешь внимания. Я молчал, а затем объявил, что во время танца меня интересует только партнерша, музыку же лучше слушать, когда ты один. Потом взял гитару и стал что-то наигрывать, прислушиваясь к разговорам.

Разве предполагал я вчера, что снова буду сидеть за этим столиком? Я подумал, что Амелио тоже вот так коротал здесь вечера, когда не встречался с Линдой. И я сидел за столиком тихо, как он, и раздумывал обо всем. Я представлял себе, как он выходит на костылях из дому, идет, подходит к нашему магазину. И говорит: «Сегодня вечером», останавливаясь на пороге, чтобы не подыматься по лестнице. Спрашивает у Карлоттины: «Где Пабло?» И вот мы, как я сегодня, входим в остерию. Я вижу гримасу презрения на его лице, прилипшую к губе сигарету, вижу, как он наносит мне резкий удар в челюсть, точно пса тычет в морду. «Негодяй! — кричит он. — Убирайся отсюда!»

Потом я подумал: «А что, если бы я пришел сюда с Линдой?» Амелио уж наверняка не привел бы Линду в нашу компанию. Меня охватила ярость оттого, что весь вечер я думаю только о ней и об Амелио, и я сказал приятелям, которые играли в карты: «Выпить охота», — и взял в руки гитару.

Ларио и Мартино слушали меня, прислонившись к подоконнику. Для начала я сыграл быстрый танец. Принесли вино, и мы втроем выпили. Келино, не отрываясь от карт, обернулся:

— Угостили бы и нас!

Я не играл здесь с того дня, как разбился Амелио. Но я наперед знал все, что они скажут. Знал, что, когда они начнут петь, кто-нибудь крикнет: «Либо в карты играть, либо петь»; что потом будет ораторствовать Келино, за ним другие и наконец закажут еще вина. Все мне было заранее известно. Напиться бы поскорее да уйти.

Я поиграл еще немного, и скоро все перебрались за наш столик. Мне припомнились слова Линды, что надо бы мне попробовать свои силы в оркестре. «Пожалуй, попроси я сейчас у них денег за игру, мне бы тут же раскроили череп бутылкой». За игру на гитаре не платят. Это ведь такой пустяк. Мое обычное развлечение, когда я не с Линдой. У меня заныло под ложечкой, словно от удара кулаком, и я играл, чтобы эта щемящая боль прошла, пил, чтобы она снова вернулась, и мне до смерти хотелось встать, выйти на улицу, бродить до самого утра.

Но единственный верный путь забыть обо всем — напиться. Все говорили, кричали и умолкали, лишь когда я начинал играть не знакомую им мелодию. С минуту они слушали, потом снова принимались болтать. Один лишь Мартино, совсем еще мальчик, стоял у окна и слушал за всех.

«Этот бедняга кончит вроде меня, — думал я. — Как знать, кто будет его Линдой?» Но, увидев его мозолистую руку с огрубевшими пальцами, черными от въевшейся в кожу металлической пыли, я понял, что у него судьба иная. «Будь он на моем месте, он тоже мучился бы. Но теперь путь его ясен». Я поднял стакан и подмигнул ему, как некогда мне Амелио. Мартино в ответ улыбнулся одними глазами.

Об Амелио не было разговора. Никто не навещал его, и никто даже не спросил меня, вижусь ли я с ним. Зато надо мной подшучивали из-за Линды. Имени ее никто не знал, но меня видели с ней на Корсо. В конце концов я сказал:

— Да отстаньте вы! Лучше скажите, не нужен ли кому-нибудь хороший гитарист?

— А мы его задаром имеем, — сказал Келино. — Какой дурень станет платить за то, чтобы послушать гитару?

Меня просто бесили его слова. Кто-то сказал:

— Будь это в Неаполе, ты мог бы играть в Марекьяро.

— Слушать небось вы его любите, — резко сказал Ларио. — Когда Пабло не приходит, уж как вы его честите.

Пусть себе препираются! Я знал, чем все кончится. И начал наигрывать: «Тарантелла, тарантелла». Скоро все умолкли и окружили меня. Все-таки хорошо, когда умеешь играть: люди и не хотят тебя слушать, а музыка их увлекает. И еще хорошо, когда кончишь играть, а тебя просят: «Сыграй еще!» А ты притворяешься, будто тебе надоело. Тут надо быть артистом. Но всегда находится кто-нибудь, кто просит поиграть еще — ему, мол, моя игра нравится, — а как начнешь играть, даже не слушает, думает о чем-то своем. И если тебе не удастся сразу же его увлечь, ты остаешься в дураках.

Что ж, утро вечера мудренее, и, когда на следующий день я увидел на углу улицы Линду, спокойствия моего как не бывало. Пожалуй, в Сан-Мауро мне и то полегче было. Но она была в хорошем настроении, и у меня отлегло от сердца. Линда сказала, что Лубрани ждет нас к завтраку.

— Как же быть? Меня дожидаются дома.

Линда обошлась со мной как с мальчишкой.

— Если уж ты не ночевал дома, — сказала она, — неужели не можешь провести с нами утро? Ведь я для тебя же стараюсь. Лубрани хочет послушать, как ты играешь.

— Но ведь его дом не остерия.

Линда рассердилась:

— Ты просто дурак!

Потом сказала, что у Лубрани есть дома и гитара, и другие инструменты.

Я позвонил в бар на Корсо, чтобы предупредили моих домашних. Выходя из лифта, я спросил у Линды:

— Как он там, протрезвился?

— Помолчи, пожалуйста, — сказала она.

— Надеюсь, никого посторонних не будет?

— Конечно, нет.

Дверь нам открыла красивая девушка и сказала:

— Заходите.

Она провела нас в уже знакомую мне комнату. И сразу я вспомнил все, что произошло в ту ночь. Нет, это невозможно. Странно еще, почему Линда, которая с Лубрани на «ты», до сих пор не бросила меня. Линда подошла к огромному, как зеркальная витрина, окну и стала смотреть на крыши домов.

Вошел Лубрани, он был в очень светлом костюме; если б не эти усы и налитые кровью глаза, он мог сойти за молодого человека. Мы расположились за покрытым стеклом столиком, пили ликер, закусывали; Линда ела и без умолку болтала, он смеялся, не переставая жевать. Та красивая девушка не показывалась, стол был накрыт заранее. Я хотел спросить про Лили, но сдержался. В это утро Лубрани вел себя куда приличнее. Он слушал меня спокойно и даже любезно передавал блюда.

О гитаре разговора не было. Лубрани сказал, что на днях собирается в Геную, а Линда спросила:

— На машине?

К концу завтрака он стал называть меня Паблито, потом сказал:

— Может, прокатимся?

Мы уселись в его «ланчу», и он все повторял:

— С вами я и сам становлюсь моложе.

— Давайте поедем на Авильянские озера, — предложила Линда.

Мы поехали к озерам. На полпути, когда машина нырнула в туман, я спросил Линду:

— Вы тогда здесь разбились?

Она скорчила недовольную гримаску.

— А как же гитара? — вдруг вспомнила она.

Лубрани вел машину и прислушивался к разговору.

— На озере есть и гитары и все, что хочешь. — Потом, не оборачиваясь, добавил: — Я знаю, вы, музыканты, не очень любите играть на чужом инструменте.

Линда сказала:

— Да ну, ерунда.

По этой самой дороге я в прошлом году ездил на велосипеде. Мы сошли на площади, огляделись вокруг. Потом, предводительствуемые Лубрани, направились прямо в кафе. Я вспомнил Сан-Мауро. Лубрани заказал бароло. Мы поднялись по деревянной лесенке и расположились наверху в отдельном кабинете, где были камин и софа. Сюда не долетали голоса сидящих внизу, в зале.

Было еще рано, и мне казалось, что за окном моросило. На стене висела большая картина, на которой была изображена темнокожая улыбающаяся женщина в неаполитанском костюме, стояла она подбоченясь, точно готовилась пуститься в пляс. Линда сказала Лубрани:

— Вели затопить камин.

Пока мы пили, мальчик-слуга все поглядывал на нас. Лубрани сказал:

— Ты еще молод, Пабло, и не знаешь, что бароло пьют всегда втроем.

— Нет, не знаю, — сухо ответил я.

— Какое чудесное вино! — сказала Линда.

Когда мальчик ушел, я почувствовал себя увереннее. Линда, словно в танце, легко кружилась по комнате с бокалом в руке. Потом упала в кресло, но вина не пролила.

— Теперь Линда расскажет нам, какое вино пьют зимним днем в часы любовного свидания. В таких вещах знают толк только женщины. Ну, Линда, отвечай же. Вот в такой день, как сегодня, когда снег на дворе?

Линда, откинув голову на спинку кресла, не задумываясь, ответила:

— Пьют то, которое окажется под рукой.

— Нет, нас ты не проведешь. Отвечай честно.

— Раз бароло пьют втроем, давайте пить бароло, — сказала она.

— Ты бывала здесь раньше? — спросил я.

Она пожала плечами. Лубрани сказал мне:

— Линда всюду побывала.

Через матовые стекла с трудом пробивался белесый свет. Я поднял голову и посмотрел на картину. В отблесках пламени неаполитанка, казалось, танцевала. Линда заинтересовалась, что это я так упорно разглядываю, и тут даже подскочила в кресле.

— А гитара?

Мы позвонили, и мгновенно появился мальчик.

— Гитару! — приказал ему Лубрани.

Мальчик не понял и продолжал стоять.

— Живо разыщи гитару. Должна же здесь быть гитара.

Мальчик испуганно поднял на нас глаза.

— Я желаю играть на гитаре! — рассвирепев, заорал Лубрани.

Ему пришлось спуститься вниз, чтобы переговорить с хозяйкой. Линда бросила сигарету и поглядела на меня. В глазах у нее играли отсветы пламени. Но я не успел ничего предпринять, как Лубрани уже вернулся.

Было еще не поздно, и вдруг мгновенно надвинулся вечер. Как хорошо было смотреть на огонь, пылающий в камине. Из окна тянуло холодом, я стоял у портьеры, и мне представилось, что я с улицы наблюдаю, как в этой комнате трое распивают бароло. Но Лубрани опять обратился ко мне. Он все рассказывал о бароло.

— Ведь вот приходит такое время, когда вам хочется побыть вместе. Поуютнее устроиться в комнате и провести вечерок втроем. Ну что ж, валяйте, пейте из одного бокала, — говорил он. — Такие забавы всем нравятся. И весело, и обстановка подходящая.

Линда засмеялась и сказала ему: «На, выпей». Она поднесла ему бокал, и он, вытянув губы, стал пить, стараясь не пролить ни капли, затем, как на балу, с изящным поклоном передал бокал Линде, и та, заливаясь смехом, тоже отпила немного.

— Ты, Паблито, смотришь на нас свысока, у тебя нет, как у меня, этого. — И он дотронулся до своих седых волос. — Ты ведь хорошо знаешь Линду, да? Линда хуже всякого палача, — добавил он. — Она нас всех загонит в гроб, молодых и старых. Одно в ней хорошо: держится, как настоящая синьора.

Линда поднялась, подошла к окну и стала рядом со мной. Обняла меня за шею и спросила, глядя мне в глаза:

— Может, сядем? — Она притянула меня к себе, словно собираясь танцевать. Лубрани что-то говорил, мы сели, и губы Линды были совсем близко от моего лица. Так мы и сидели с нею в полутьме.

Лубрани все болтал и потягивал вино. У него горели глаза, но он не был пьян. Ему, видно, нравилось смотреть, как мы сидим, обнявшись; он облизывал губы и все рассуждал о том, как приятно сидеть втроем в уютной комнате.

— Зимой лучше места и не сыщешь, чем такое вот провинциальное кафе. Здесь все чинно, благородно. Что там Венеция, Ривьера! Здесь можно по-настоящему насладиться жизнью, выпить. Да, Паблито, вот это жизнь. Но все не так-то просто…

Наконец мальчик принес гитару. Лубрани заказал кофе:

— Чтобы приятнее было слушать.

Подали кофе, принесли вино.

— Не зажечь ли свет?

— Не надо. — Я остался сидеть на своем месте. Настроил гитару. Линда слегка отодвинулась от меня и стала слушать.

Я играл как-то напряженно, точно на уроке. Этот проклятый Лубрани все понимал. Немного погодя он начал мне подпевать. Я внимательно следил, не поведет ли он ее танцевать. Линда уже начала притопывать. После каждой мелодии они восклицали «браво», а Лубрани протягивал мне бокал.

— У тебя талант, — подбодрил он меня в темноте.

Я представлял себе, что меня слушает Амелио. В освещенной лишь пламенем камина комнате мелодии рождались сами собой. Порой я пропускал какой-нибудь пассаж.

— Э, нет, — говорил Лубрани, — нас не проведешь.

Как бывает в таких случаях, немного спустя ему самому захотелось играть. Он стал небрежно наигрывать песенки. И все спрашивал: «А эта тебе знакома, а вот эта?» Начал играть «Голубку», потом «Небо и море». Но пальцы его плохо слушались, и это было заметно. Линда сказала:

— Ну, пожалуй, хватит.

Мы допили вино и вышли на площадь. В небе уже блестели звезды. Решили поужинать на озере.

— Как-никак, сегодня воскресенье! — сказал я.

Мы медленно ехали на машине вдоль озера. Линда все восклицала: «Как красиво!» Даже Лубрани поворачивал голову и смотрел на камыши, на стлавшийся над водой туман. Похолодало. Дул пронизывающий ветер.

Лубрани вел машину и говорил о своей поездке в Геную:

— Знаешь, кого я там увижу? — Он назвал не то Ферреро, не то Карлетто, и Линда сразу же вырвала у меня руку. Она стала колотить его кулаками по спине и кричала:

— И я хочу в Геную!

— Ну что ж, поедем, — сказал Лубрани. — Отправимся все вместе.

За ужином они без конца говорили об этом Карлетто; потом мы вернулись в Турин и закончили вечер в «Парадизо».

VI

Помню, в ту пору я часто внезапно просыпался среди ночи, думал о Линде, и мне казалось, что она рядом со мной. Потом я лежал с закрытыми глазами и думал о другом; я чувствовал себя как ребенок, который что-то натворил, совершил что-то ужасное и теперь все пропало, я остался один как пес. Я боялся пошевелиться, мне хотелось бы не просыпаться, умереть. И даже мысль о том, что когда-нибудь Линда будет со мной, будет рядом, не приносила мне утешения. Просто мне было жалко себя. Я был точно младенец, которого положили голышом на стол, а мать и сестры ушли из дому. Я накрывался с головой одеялом и лежал так, охваченный отчаянием.

Я думал, что, может быть, это просто усталость. И почти всегда, когда я вот так, не двигаясь, лежал на кровати, мне начинало казаться, что я стал таким же калекой, как Амелио, и никогда больше не смогу выйти из дому; так, в детстве, бывало, закроешь глаза и представляешь себя слепым. Потом мне казалось, что я ковыляю на костылях, полумертвый от усталости. Я щупал свои ноги и думал о Линде, о том дне, когда Амелио обо всем догадался. «Что я наделал!» — все твердил я про себя. Швырнуть бы эту гитару об стенку. Стать бы кем-то другим, исчезнуть.

Как-то утром мы с Линдой и Лубрани отправились на машине в Геную. Дома я сказал, что еду туда узнать насчет работы, встретиться с нужными людьми, мол, один человек хочет послушать, как я играю на гитаре, а такой случай нельзя упустить.

— Чего же ты гитару с собой не берешь? — спросила сестра.

— Куда тебя нелегкая несет? — сказала мать.

Они сунули мне в карман сто лир. Я надел серое пальто, повязал горло шарфом и, счастливый, выбежал из дому.

У Линды пылали щеки, она была простужена: сидела закутанная в одеяла. Я устроился впереди, рядом с Лубрани, и порой помогал ему вести машину. Я поминутно оглядывался на Линду.

— Не волнуйся, никуда она от тебя не убежит, — сказал Лубрани.

Было прохладно и сухо, ярко светило солнце, и казалось, дорога что-то напевает. Я тоже мурлыкал себе под нос и на первой же остановке угостил всех кофе. Назад, к машине, я возвращался вместе с Линдой, впереди шествовал Лубрани.

— Карлетто, наверное, ждет нас не дождется? — сказал я Линде.

— Еще бы. Он сидит без гроша.

Этот Карлетто был актером и раньше выступал в театре, куда Линда привозила костюмы. Я подумал, что он, наверно, молодой, приятный и толковый парень. Лубрани сказал:

— Кто слишком хитер, тот в дураках остается.

Я тихонько спросил у Линды:

— Знакомых у тебя, видно, не перечесть?

— Да, немало, — ответила она, — я никого не растеряла. Со всеми в дружбе.

Я старался и вида не подать, что никогда еще так далеко не ездил. Что я до сих пор в жизни видел, кого знал? Где бывал? Иногда я думал: «Сколько же на белом свете разных людей, особенно бедняков, о которых никто даже не ведает». И мне хотелось все бросить и вскочить в первый попавшийся поезд, и я готов был кричать. К черту гитару, к черту эту табачную лавку! Надо жить, как Амелио. Как все люди.

За Нови мы остановились на горке — размять затекшие ноги. Я постоял чуточку, радуясь солнцу и простору. Тут даже растения были маленькие и какие-то скрюченные, я таких никогда прежде не видывал. Линда спросила:

— Где это мы находимся?

В Геную мы приехали голодные, но довольные. Лубрани пошел в кафе искать Карлетто. В кафе было много солнца, людей, было накурено. Я спросил у Линды, которая пила кофе:

— А где здесь порт?

— Там, где вода, — ответила она.

Потом, когда мы отправились обедать, я увидел, что одна из улиц словно обрывается в пустоту, казалось, прямо за горой встает небо. Оно прозрачно-голубое. «Оно так низко?» — подумал я. Меня поражало, что прохожие спокойно идут себе по улице и никто из них не взглянет вниз. «Что за люди в Генуе, — удивлялся я, — они даже не понимают, какое это счастье жить у моря».

Когда в одном из переулков мы зашли в остерию, где было тепло и уютно, к Линде вернулось хорошее настроение. Она ела с таким аппетитом, что на нее приятно было смотреть. Вместе с Лубрани она заказывала всякие изысканные блюда, и официант носился без устали. В самый разгар пира появился Карлетто.

Он был горбун и все время смеялся, мы усадили его за свой столик. В его глазах и во всех повадках было что-то мальчишеское. «А это кто такая?» — спросил он, когда Линда протянула ему руку. Потом он узнал ее, и с этой минуты веселый горбун то и дело старался ее поддеть.

Они отпускали друг другу «комплименты»: Карлетто восторгался тем, что она так выросла, а Линда тем, что он так хорошо зарабатывает. Тем временем ему принесли закуску, и он принялся за еду, не переставая курить и смеяться, напряженно-нервный, как кошка.

С тех пор немало воды утекло, и мне довелось встречаться с самыми разными людьми; я видел потом Карлетто уже не улыбающимся, но тот день мне запомнился так отчетливо, словно это случилось вчера. Не знаю уж почему, но я решил, что Карлетто родом из Генуи, вероятно, потому, что глаза у него были светло-голубые, как море. Но когда ему объяснили, кто я такой и что я играю на гитаре, он, на лету уловив мои мысли, сказал:

— Я начинал свою карьеру в «Меридиане».

У него была крупная голова, курчавые волосы. Я заметил, что он вовсе и не смеется, а, скорее, ухмыляется. Он не говорил: «Да уж насмотрелся я», — а все повторял: «Сами знаете, как бывает». Лубрани он подмигнул и сказал:

— Ешь, тебе это полезно.

Он был горбат, кривобок и весь как на пружинах. Я слушал его, словно завороженный, ведь подумать только, они с Линдой знают друг друга с детских лет. Я бы дорого дал, чтобы узнать, какая была Линда девочкой. Сама она рассказывала мне, что день-деньской разносила в коробках заказы и однажды какой-то старичок остановил ее на улице и сказал: «Пойдем ко мне, наешься сладостей до отвала»; а у ворот ее каждый раз поджидал юноша, просил отнести записку какой-нибудь девушке и совал в руку четыре сольди и все ждал благосклонного ответа. Рассказывая мне об этом, Линда заразительно смеялась. То была другая, не знакомая мне Линда. Я хотел понять, что же в ней сейчас осталось от прежней Линды. Кое-что рассказывал Карлетто, не переставая жевать и дымить сигаретой.

— Ты, Лубрани, многим сумел задурить голову, но только не Линде. Ее тебе не удалось сбить с толку. Помнишь, Линда, сколько раз он убеждал тебя, что ты можешь стать балериной или певицей, сделать себе имя.

— Он даже говорил, что повезет меня в Париж учиться.

— Вот негодяй!

— Но ведь я хотел сделать из нее артистку, — сказал Лубрани. — Ты, Карлетто, это знаешь. Да и теперь еще не поздно.

— Мы прощаем тебе, что ты хотел соблазнить Линду. Это пустяк! Так и быть, прости его, Линда. Но когда он возьмется за ум, надо будет ему втолковать, что уж лучше быть содержанкой, чем шлюхой.

— Помнится, меня смущали его слова, — сказала Линда.

— В пятнадцать лет ты не клюнула на его приманку. Эх, Лубрани, тут ты просчитался, не на такую напал. Твой номер не со всеми проходит.

Лубрани улыбнулся в усы и заказал еще ликера.

— Ты, Карлетто, все-таки попридержи язык, — предостерег он его, — ведь Линда тут с Пабло.

Тогда-то Карлетто и спросил, кто я такой, и, обратившись ко мне, сказал:

— Я начинал в «Меридиане».

— А я никогда не пел и не выступал на сцене, — сказал я.

— Может, это и к лучшему, — сказал Карлетто. — Сам я из Ванкильи, и все мои друзья туринцы. В детстве я играл на фисгармонии.

— А теперь организовал свою труппу, — поддела его Линда. — Как идут дела?

— Сами знаете, как оно бывает.

Я уже слышал от Линды, что в Сан-Ремо он поплатился за свой острый язык: с ним разорвали контракт. В этой истории были замешаны один из фашистских главарей и его любовница. Ему досталось и от фашистского профсоюза и от квестуры, и он всю осень промаялся без работы.

— Пришлось-таки хлебнуть горя, — сказал он.

Пиджак на нем лоснился, впрочем, и лицо тоже. Две глубокие морщины залегли в углах рта, и поэтому казалось, что он все время усмехается.

— Знаешь, — сказал он, обращаясь к Линде, — ревю, в котором мы сейчас выступаем, писал скотина, каких мало. Даже евреев туда приплел.

— А я рад, что тебя учат уму-разуму, — сказал ему Лубрани и поглядел на нас с Линдой. — Твое призвание — смешить публику. Комик, да еще горбун — лучше и не придумаешь.

— Тебе-то, видно, горбуны не нужны, — усмехнулся Карлетто. — Иначе ты бы давно пригласил нас в Турин на гастроли.

Тут они заговорили о контракте, и Лубрани сразу преобразился. Он бросил окурок в пепельницу и не дал нам больше выпить ни рюмки. Линда курила, равнодушно уставившись в потолок. И только Карлетто продолжал возмущаться, ища в нас поддержки, и не переставая грыз орехи. Немного спустя я спросил Линду, не хочет ли она пойти прогуляться.

— Так ты и в самом деле собиралась стать артисткой?

Мы шли по улочке, такой крутой, что казалось, будто мы на гору взбираемся. Линда засмеялась и протянула в нос:

— Это Лубрани настаивал. Вот дурень-то.

Тогда я сказал, как мне досадно, что я не знал ее девочкой.

— Думаешь, я какая-нибудь особенная была?

— Чего бы я не дал, чтобы встретиться с тобой раньше. Ведь у тебя столько знакомых было, почему же я не знал тебя? Это правда, что ты сама не захотела быть артисткой?

— Что ж, по-твоему, я должна была петь, если не умею? Я вовсе не такая восторженная дурочка.

— Видишь, выходит, я прав, что не пытаюсь зарабатывать игрой на гитаре.

Мы очутились на улице, которая нависала над морем, как балкон. Позади высился холм, словно сложенный весь из домиков и ступеней. А впереди где-то внизу голубело, как и прежде, море.

— Но ведь ты умеешь играть, — сказала Линда. Она увидела море и тоже остановилась. — Давай покурим, — сказала она, подойдя к балюстраде. Мы закурили и посмотрели вниз. — Ну и денек, — сказала она. — Вчера шел снег, а сегодня светит солнце. Знаешь, Карлетто меня раздражает.

— Как, по-твоему, — спросил я, — море меняет цвет, когда идет снег?

Мы оба рассмеялись.

— Я море только в кино и видел, — сказал я. Пахнуло теплым ароматом, как в саду. — Неужели у моря и впрямь такой запах? — Потом я добавил: — Какой же Карлетто болван, что хочет уехать отсюда.

Линда спросила:

— Тебе нравится Карлетто?

— Послушай, — сказал я ей, — давай приедем сюда летом. Но нужны деньги. Я хочу работать, чтобы нам с тобой не расставаться. Может, у тебя в ателье найдется для меня хоть какая-нибудь работенка. Ведь я могу объезжать заказчиков, исполнять всякие поручения. Справлялся же с этим Амелио, справлюсь и я. Я хочу быть с тобой днем и ночью.

Линда позволила мне поцеловать ее, но не в губы, а в глаза.

— Пойдем выпьем кофе, — тихо сказала она.

В кафе мы снова заговорили о Карлетто.

— Неудачник он, — сказала Линда. — Сколько раз этот Карлетто по собственной глупости оставался без работы. Он и Лубрани, не стесняясь, всю правду выкладывал. Наконец устроился было хорошо, так нет же, не поладил с фашистами.

— Но ведь сейчас он снова выступает.

— Кто не угодил фашистам, тот человек конченый. Послушай, — сказала она, взяв меня за руку. — Обещай, что никогда не пойдешь против них.

Взгляд у нее был испуганный. Я так и не понял, шутит она или говорит всерьез. Чтобы успокоить ее, я тоже улыбнулся. Потом мы вернулись в кафе. Лубрани и Карлетто сидели перед батареей бутылок и ворохом каких-то фотографий.

— А это кто? — спрашивал Лубрани.

— Такая-то.

— У нее ноги черт знает какие.

— И у меня тоже.

Линда сказала, что пора им кончать споры, лучше пойдем прогуляемся. Карлетто зло рассмеялся:

— Ты приехал специально ради нас. Значит, понимаешь, что мы кое-чего да стоим. А раз так, бери, кого я тебе предлагаю.

— Покажи нам фотографию Дорины, — сказала Линда.

— Где ты только понабирал таких? — удивлялся Лубрани.

Карлетто ничего не ответил, лишь усмехнулся. Потом поднялся, собрал фотографии, взял Линду за руку и сказал мне:

— Может, поедем послушаем немного музыку?

Линда согласилась. Обернувшись к Лубрани, я спросил:

— Ну как, идем?

Мы все погрузились в «ланчу», я сел рядом с Лубрани.

Скоро мы выехали на приморскую улицу и некоторое время неслись вдоль берега. За моей спиной Карлетто как ни в чем не бывало болтал с Линдой; рассказывал ей, что хочет переменить амплуа и снова выступать в варьете.

— Вот бы ты меня обрадовал, — сказал Лубрани.

Остановились мы у какого-то ресторана на самом берегу.

Через застекленную дверь видно было солнце и море. Меня удивило, что танцевали здесь не лучше, чем у нас в Турине.

— Уговори Линду потанцевать со мной, тогда увидишь, как танцуют, — сказал Лубрани.

— Знаю, ты давно уже на нее заришься, но Линду не проведешь, — ответил ему Карлетто.

Он подмигнул мне, встал и пригласил Линду танцевать.

Забавно было смотреть, как Линда кружилась в объятиях этого горбуна, на них стали обращать внимание. Я подумал, что ведь и Амелио тоже калека.

Лубрани сказал:

— Ну а мы, дорогой мой, давай выпьем.

Наконец Карлетто и Линда вернулись, чему-то громко смеясь. Они рассказали, что рядом с ними танцевала блондинка с негром в черном пиджаке. «Из этой парочки получился отличный шоколадный крем», — сострил Карлетто.

Потом я пошел танцевать с Линдой и сказал ей:

— А мне Карлетто нравится.

Опять на столе среди посуды появилась кипа фотографий, и Линда начала их рассматривать. Сквозь стекло мне было видно, как волны с силой разбивались о камень. Я взял несколько фотографий.

— Вот это она, — сказал Карлетто. На фотографии была изображена высокая, пышная женщина в меховой шубке. — Это Дорина.

Лубрани наклонился и тоже стал внимательно разглядывать ее. Линда сказала:

— Ее надо посадить на диету.

— Уж не знаю, чем меньше она ест, тем больше толстеет, — улыбнулся Карлетто.

— Всех взять не могу, просто не могу, — говорил Лубрани, дымя сигарой. Повертел в руках фотографию какого-то актера, мельком взглянул и сказал: — А, да это ты!

Но мы с Линдой стали разглядывать фотографию. Чуть подавшись вперед, на нас смотрел элегантный мужчина в черном фраке, причесанный, как артист балета. Никакого сходства с Карлетто.

— Так ведь он просто красавец, — сказал я Линде.

Линда захохотала:

— А ты что думал, один ты красивый?

Карлетто уговаривал Лубрани взять еще несколько девушек.

— У нас и так двоих не хватает, бросили сцену.

— Какой аванс они просят? — спросил Лубрани.

В результате оказывалось, что он согласен взять лишь одного Карлетто.

— Да ты приди их послушать, — пытался убедить его Карлетто.

— Зря ты волнуешься. Артисток в труппу мы быстро наберем. Их повсюду хоть пруд пруди.

Я смотрел через стеклянную дверь, как бьется о берег море. Слушал музыку и думал о лете. Вспомнил о своей гитаре. Мечтал, как мы с Линдой придем ночью на берег и я буду играть ей на гитаре, обнимать ее, мы будем с нею вдвоем. Была же она одна в ту ночь, когда потеряла шарф. Только бы дождаться лета…

Карлетто сказал:

— Я ведь тебе уже объяснил, что дал им слово. Не могу же я их надуть. Понятно тебе? — И злобно засмеялся.

Лубрани оставался невозмутимым.

— Ты ведь сделал попытку. Ты должен выступать только как комик, проявить свой талант. Сборы-то хоть хорошие делаете? Вот в чем главная загвоздка. Если сборы у вас плохие, сами виноваты.

Карлетто сказал:

— Программа у нас замечательная. Даже критикам понравилась… — Он вынул газеты.

Лубрани погасил сигару, огляделся.

— Может, вы потанцуете немного? — обратился он ко мне. — Который час?

Когда танец кончился и мы с Линдой вернулись, сделка уже состоялась. Лубрани убирал авторучку, а Карлетто внимательно изучал пустую рюмку. Мы направились к машине. Карлетто небрежно бросил:

— Привет всем.

— Приезжай поскорее! — весело и непринужденно, как это умеют женщины, крикнула ему Линда и укуталась в одеяла.

Генуя провожала нас ярким солнцем, и последнее, что я увидел, были ее оголенные, словно посыпанные пеплом, холмы.

VII

В Турин мы приехали ночью. Довезли Линду до самого дома.

— Мне что-то нездоровится, — сказала она. И побежала к себе, пряча нос в воротник пальто.

— Пойдем поужинаем, — предложил Лубрани.

— У меня с собой ни гроша.

— Пустяки.

За ужином он сказал, что, наверно, это он виноват в болезни Линды.

— Я как раз вчера уговорил ее поплавать немного в бассейне. Ты там бываешь? Хотя, верно, надо сначала стать членом клуба. А попасть в клуб трудно. Воду в бассейне, правда, подогревают, но простудиться можно в два счета. А ты не знал? Значит, она тебе не рассказывает о таких вещах?

Когда Лубрани понял, что я клюнул на его удочку, он стал гораздо смелее.

— Линда о многом не говорит, но делает. Иначе она не может. Как ты без курева. Не любит она долго раздумывать. А ты разве раздумываешь, когда хочешь затянуться? — Он открыл рот и медленно выпустил дым. — Ты наблюдал за ней, когда она с кем-нибудь разговаривает? Она будто сигаретой затягивается. И с тобой также. Ты над этим никогда не задумывался? Кажется, что она ждет, не правда ли? — резко продолжал он. — Ждет твоего слова или еще чего-то. Но это только видимость одна, она уже все сама решила. Жаль, что у тебя нет денег, — продолжал он. — Ведь ты наверняка думаешь, что женщины только за деньгами и гонятся. А ты уверен, что до тебя у нее не было кого-то получше?

— Ну и что из этого?

— Уж не думаешь ли ты, что очаровал ее игрой на гитаре? Просто смешно. Гитара и дым от сигареты — вещи одного порядка. Ты ведь продаешь сигареты и должен это знать.

«Да замолчи ты, замолчи», — шептал я про себя, глядя в его злые глаза. Но он платил за ужин, и я должен был слушать.

— Все это я знаю, — медленно и тихо ответил я. — Знаю лучше кого другого. Но что с того?

Он расхохотался и сказал, что пошутил.

— Нельзя вечно и всегда быть вместе, это ясно. Но ходила она в бассейн только со мной. Линда, конечно, лжива, как все женщины, но я верю, со мной она, пожалуй, откровенна. Раз она тебе ничего не сказала про бассейн, значит, она туда и не ходила. Ты ее давно знаешь, Пабло?

Я ничего не ответил, только посмотрел на него. Мы смерили друг друга взглядом. Я спросил его, между прочим:

— А за чем еще гонятся женщины, если деньги их не интересуют?

— Гм-гм, — самодовольно хмыкнул он. Подозвал официанта. — Они гонятся за многим. А не только за деньгами. Знай же, — деловито продолжал он поучать меня, — исключений тут не бывает. Я прежде всего заставляю женщину раздеться, чтобы узнать, что она собой представляет. И все до одной раздеваются. Без всяких колебаний. Женщина, которая знает себе цену, охотно раздевается. Но это еще ничего не доказывает. Женщинам нужно другое. Все они тщеславны. Одни хотят найти друга сердца. Попадаются и истерички. Тебе не доводилось видеть пьяную женщину? Есть и такие, что меняют любовника, желая досадить ему. А на деньги им наплевать.

— И то хорошо, — сказал я.

Он небрежно взял счет и расплатился. Когда мы выходили, он сказал:

— Послушай моего совета, все твои планы насчет того, чтобы играть в каком-нибудь оркестре, — ерунда. Чем плоха табачная лавка?

На следующий день я с утра поспешил к Линде. Мне пришлось пройти через мастерскую, где работали портнихи. Линда велела мне закрыть дверь, но в постель к себе не пустила.

— У меня грипп, — объяснила она.

Я ничего не спросил о бассейне. Линда жаловалась, что от палящего солнца Генуи и от этих сквозняков в дороге она совсем расхворалась.

— Небось радуешься, что я заболела. Можешь держать меня здесь взаперти и даже прибить. Тебе понравился Карлетто?

— У нас только и разговору, что о других.

— О ком же?

— Вчера о Карлетто. И еще о другом. Вечно так.

— О чем же прикажешь мне говорить?

— Никогда мы не бываем с тобой вдвоем.

— А сейчас? Ты опять недоволен? Можешь уходить. — Потом, помолчав, сказала: — Что с тобой? Чего тебе не хватает?

В это утро я хотел ей все высказать. Сел на кровать и начал говорить. Она взяла мою руку и прижала к щеке. Я наклонился и поцеловал ее.

— Я заражу тебя гриппом.

Я положил голову к ней на подушку и тихо сказал:

— Давай проведем сегодняшний день вдвоем.

— А потом?

— Потом я найду работу и мы поженимся.

— Вот молодец, отлично придумал, — засмеялась она.

Я прижался к ней лицом и ничего больше не сказал. Немного погодя она спросила:

— Мы и так вместе. Что тебе еще надо?

Больше я ей ничего не сказал. Линда лежала неподвижно и вздыхала. Так прошло не знаю сколько времени. Я почти забыл, что она рядом. Вдруг Линда вздумала искать под подушкой платок. Я немного отодвинулся, и она спокойно сказала:

— Мне нравится жизнь, которую я веду. Почему ты хочешь, чтобы я ее изменила? Ты должен к этому привыкнуть. Я не желаю зависеть ни от тебя, ни от других. И ты тоже не должен от меня зависеть. Ты ревнуешь, да? Твое право, — продолжала она. — Хотела бы я видеть человека, который не ревнует. Я тоже ревнивая. Тебе надо найти работу и не думать обо всем этом. Почему бы тебе не играть на гитаре? Это занятие как раз по тебе, у тебя ведь нет никакой профессии. А вот хороший гитарист из тебя вполне может получиться.

В дверь постучали, и низенькая брюнетка в белом передничке спросила у Линды, не хочет ли она кофе.

— Мне его вот кто готовит, — ответила Линда, — это мой доктор.

Та захихикала и убежала.

С того дня я начал искать работу, ходил повсюду, старался улизнуть из магазина пораньше. Снова стали говорить о судьбе Амелио, и одна мысль о том, что он может проковылять мимо наших окон, отворить дверь и ждать, прислонившись к дверному косяку, вызывала во мне страх. Его мать говорила, приходя за покупками, что Амелио может спускаться только в лифте. «Поэтому они перебираются в нижний этаж», — рассказывала одна женщина, которая слышала этот разговор. Я знал, что Амелио не придет ко мне в магазин, и все же невольно косился на дверь. «Не виноват же я, что он бесится». Мне никак не удавалось найти работу, но я знал, что, очутись в моем положении Амелио, он бы ее отыскал. Чем-то он, видно, занимался даже и сейчас, лежа в постели, иначе его вместе с матерью давно бы вышвырнули на улицу. Наверняка он что-то покупает и потом продает.

Линда не выходила несколько дней, и все это время к ней прибегали за советом девушки из мастерской. Однажды пришла какая-то важная дама и сказала, что хочет посоветоваться с Линдой о фасоне платья, так как доверяет только ей. Они вместе начали смотреть всякие выкройки и французские журналы мод. Линда без конца вызывала мастериц, отдавала всевозможные распоряжения и все это делала, не вставая с кровати, с неизменной улыбкой. Да, она знала свое дело. Потом они с дамой заговорили о нынешних знаменитостях, об актрисах, о спортивных модах.

В комнате у Линды стояло множество зеркал и изящный ночной столик, на котором лежали щеточки, расчески, казалось, что все эти вещи попали сюда прямо из бара «Кристалло» либо из парфюмерного магазина. Я тоже люблю хорошо одеться, но для Линды в этом, да еще в умении вести светский разговор чуть не цель жизни. Она часто говорила мне: «Это еще что, вот если бы у меня была своя квартира». Гуляя со мной, Линда иногда останавливалась и рассматривала витрины; она знала, где продаются самые изысканные вещи, а я проходил мимо этих магазинов, даже не замечая их. Бродить с ней по улицам было одно удовольствие; будь у меня еще «ланча», мы бы вполне могли сойти за богатую парочку. У нее был красивый кожаный чемодан с ярлыками разных гостиниц, она сказала мне: «Как давно я не путешествовала».

Когда она выздоровела, я повел ее ужинать в бар. В тот бар, где был с Лубрани.

— Наш первый ужин вдвоем, — сказала она. — У нее была привычка с жадностью набрасываться на еду, при этом глаза Линды сверкали голодным блеском. Глядя на нее, и у меня разыгрался аппетит. — Я люблю путешествовать, — продолжала она. — Ты даже не представляешь себе, как приятно приехать вечером в незнакомый город. Путешествовать в одиночестве. Менять города, дома, старые привычки. Бросить все и на месяц, на год стать совсем другой.

— Ты и так каждый день другая.

Она засмеялась. Я всегда мог рассмешить ее, если хотел. Это все равно что играть на гитаре. Есть жесты, движения, которые всегда вызывают смех и увлекают тех, кто тебя слушает. Быстрый взгляд — и только, притворяешься, будто ничего не произошло. Наступает момент, когда делаешь это безотчетно. Линда знала в этом толк. Смотрела на меня. Точно сигаретой затягивалась. Клала мне руку на плечо и смотрела на меня. В такую минуту я мог бы сказать ей: «Пойдем займемся любовью», — и она бы пошла.

— Если мне удастся заработать денег, поедем с тобой к морю.

— Кто тебе сказал, что в этом году я поеду к морю? — рассмеялась она.

В тот вечер шел снег, но мы все равно отправились в «Парадизо» потанцевать и по дороге угодили в сугроб. Линда сказала: «Все-таки не хватает Лубрани». В «Парадизо» из знакомых была одна Лили, которая танцевала и чувствовала себя счастливой. Она помахала мне рукой и что-то крикнула, но слова ее потонули в грохоте оркестра. Линда сказала: «Смотри у меня», — и увлекла меня за собой в глубь зала. Мы провели весь вечер вдвоем, танцевали, дурачились. Линда рассказывала, как однажды в Сан-Ремо она уплыла на лодке далеко в море и долго купалась там, а потом даже сняла с себя купальный костюм и стала загорать.

— Просто чудесно было, — протянула она. — Хорошо бы всем всегда оставаться голыми. Если бы люди решились ходить по улице нагишом, пожалуй, они стали бы лучше.

— А в бассейне ты не бываешь?

— Нет, там вода грязная.

Вышли мы из ресторана поздно вечером; ветки деревьев побелели, и землю затянула тоненькая корка льда. Мы безуспешно искали среди машин «ланчу». Пришлось возвращаться на трамвае. В такой снежный вечер особенно приятно покурить, и мы немного прогулялись под портиками, выкурили по последней сигарете, потом зашли в бар.

— Тебя не попрекают, что ты целыми днями где-то пропадаешь?

— Даже за те немногие часы, что я бываю дома, я успеваю порядком измучить сестру и маму своей игрой. Все время упражняюсь. Как-нибудь вечером поиграю тебе одной, хочешь?

— Тебе надо попробовать свои силы в варьете. А ты туда и носа не кажешь. Давай я попрошу Лубрани.

— Не нравится мне этот Лубрани.

Мы стояли у дверей ее дома.

— Может, поднимешься? — сказала она.

Так мы проводили дни, и, уходя от нее в полдень, я знал, что скоро к ней заявится Лубрани и потащит ее в бар. Линда сама рассказала мне об этом, но ведь все вечера она проводила со мной; мне бы следовало ревновать ее, но я не мог. Что она в нем могла найти, кроме денег? А вот со мной она не ради денег встречается.

Я почти совсем позабыл об Амелио. Лишь когда выходил из дому и шел по Корсо, вспоминал о нем. Теперь я жил, так же как он в те времена, когда носился с Линдой на мотоцикле и работал. Вот только работы у меня не было. Но к Лубрани я обращаться не хотел. Линде я сказал, чтобы она не осаждала Лубрани просьбами обо мне.

— Как хочешь, — ответила она, — но это единственный путь.

— На его месте я бы все сделал, чтобы убрать с дороги такого вот Пабло.

— Глупый, вот поэтому-то он и должен тебе помочь. Разве ты отказал бы мне, попроси я тебя о каком-нибудь одолжении? И потом, Лубрани знает, — продолжала она, — что, если ты добьешься успеха, у тебя закружится голова и ты забудешь обо мне.

— Я не стремлюсь добиться успеха.

— Ты его добьешься, — убежденно сказала Линда. — Ты еще молод. Нельзя же весь век заниматься только любовью.

— Люди ради этого и живут вместе.

— Бог ты мой, — вздохнула Линда.

— Правда, всегда заниматься любовью нельзя. Просто люди живут вместе. И занимаются еще многими другими делами.

— Вот видишь, — спокойно сказала она, — любовь здесь ни при чем.

Мы спорили об этом почти каждый вечер. А днем я искал работу. Я познакомился с бывшим хозяином Амелио, у которого была мастерская по ремонту мотоциклов, он продавал и покупал машины и держал гараж грузовиков для дальних рейсов.

— В мастерскую возьму тебя хоть сегодня, — сказал он мне. — Но машину я доверяю тому, кто старше тридцати. У тебя, наверно, по молодости в голове хмель бродит? А мне сумасшедшие не нужны.

Тогда я спросил, не разрешит ли он мне поездить с шофером на грузовике, поучиться немного.

— Больно уж ты любишь на гитаре играть, — ответил он, — мои парни с тобой по дороге перепьются.

Если бы у меня хватило смелости пойти к Амелио, я бы попросил его нажать где надо. Он знал всех шоферов и всех рабочих мастерской. В прежние времена он бы мне помог. В прежние времена. Я знал кое-кого из шоферов, приходивших в кафе.

— Время сейчас скверное, — говорили они мне, — кроме простуды, ничего не заработаешь. А права у тебя есть?

— Чем тебе не по душе магазин? — говорили мне дома. — Какая еще работа тебе нужна?

Я искал такую работу, чтобы можно было играть на гитаре и не расставаться с Линдой. А мастерская ведь все равно что магазин. Мне же хотелось разъезжать и быть хозяином самому себе. В шоферском кафе я повидал немало всякого народу. Были шоферы, работавшие в ночную смену. Зарабатывали они неплохо и крупно играли. Приезжали на рассвете, вечером, ночью. Мне припомнилось то утро, когда я пил в этом баре граппу с молоком. Я знал, что работа шофера — сплошные разъезды. Но я готов был даже уходить от Линды, когда день еще не занимался.

Водить грузовик я не умел, да и прав у меня не было. Однажды вечером, когда Линда была занята, я взял гитару и вместе с Ларио пошел в кафе. Официант приглушил радио, я заказал вина и стал играть в свое удовольствие. Я слышал, как вокруг шептались: «Да это парень из табачного магазина на Корсо». Наконец нашлись и любители попеть, и мы заказали еще вина. Потом гитару взял высокий, крепкий белокурый парень с бледным лицом. Звали его Мило. Он начал играть одно танго за другим, но его остановили.

— Ты лучше пой, — сказали ему приятели. — Пусть он поиграет.

На следующий день я катил в грузовике вместе с Мило и одним механиком постарше нас. Мы везли в Казале мешки с серой. Когда мы выехали, спустился туман и пришлось зажечь фары.

— Если прояснится, я дам тебе вести машину, — сказал Мило.

В Трофарелло светило солнце. Я сел за руль. Мне казалось, что я тащу за собой целый дом. Особенно трудно было на спусках.

— Это еще полбеды, а вот в провинции Алессандрия дороги такие, что сам черт ногу сломит, — утешал меня Мило.

— Как бы нам на полицейского не напороться, — предупредил механик.

К счастью, мы ехали без прицепа.

— Хуже всего у тебя получается с переключением скоростей. Сразу видно, что ты в балиллу[23] был записан.

Когда мы выезжали на хорошую дорогу, я снова садился за руль. Мило мне сказал:

— Жаль, что у тебя нет с собой гитары.

— Ну, это в другой раз.

Мы сделали остановку в Монкальво. Кругом лежал снег. Теперь я начал понимать, зачем шоферу нужны темные очки. Дорогу совсем развезло.

Мы перекусили в комнатушке, где топилась печь, потом выпили по стаканчику вина. Мило и механик рассказывали о своих бесчисленных поездках. Мило даже побывал со своим грузовиком в Риме.

— Зарабатывать-то мы зарабатываем неплохо, но отложить ни гроша ни удается, — сказал он.

Я вынул неначатую пачку сигарет и угостил их.

— А я и в Испании успел побывать, — сказал механик. — Там тоже отличные парни есть. Весь бензин ушел на то, чтобы их дома поджечь.

Мило подмигнул ему:

— И там немало наших.

Механик ответил:

— Когда не разрешают драться в помещении, выходят на улицу.

В Казале снова туман и непролазная грязь на дороге. Нам дали другую машину. Мы должны были отвезти в Турин цемент. Я хотел прогуляться немного, посмотреть город, но они предложили мне:

— Лучше пойдем погреемся.

Они знали хорошую остерию, и мы как следует там подзаправились. Потом сыграли разок в карты. Выглянуло солнце, но до чего же оно было бледное, жалкое.

Наконец мы выехали, но по дороге что-то случилось с мотором. Он начал пошаливать на полдороге к Асти. Нам пришлось целый час проторчать в снегу и чинить мотор, железо обжигало руки. Меня разбирала досада: сегодня вечером я с Линдой уже по встречусь. Но вот мотор заурчал. Мы помыли руки снегом, насухо вытерли их и потащились дальше. С зажженными фарами, в сплошном тумане мы прибыли в Турин глубокой ночью. Линда ждала меня у порога дома.

После этого я некоторое время не ездил на грузовике и только ходил в мастерскую.

VIII

Линда сама рассказывала, что Лубрани увивается за ней, рассказывала с веселым смехом, и несколько раз мы вместе с ним подшучивали над этим.

— Самое смешное, — говорил Лубрани, — что живем мы в двух шагах друг от друга, но до сих пор даже не подозревали об этом.

— Надо Пабло благодарить, что теперь узнали, — смеялась Линда.

Лубрани всегда выглядел элегантно. Ему перевалило за пятьдесят, он любил вкусно поесть и выпить, и, если бы не делал массажа, не одевался бы так хорошо, не был бы надушен, его можно было бы принять за толстого старого носильщика.

— Ходите почаще в турецкую баню, — поучал он, — главное — попариться, открыть поры, чтобы тело дышало.

Однажды ночью я спросил у Линды, видела ли она его в трусиках.

— Нравится он тебе? Должно быть, он оброс волосами до самой шеи.

— Бедняжка Лубрани, — сказала Линда, — а может, он розовый и гладкий, как младенец.

Она мне часто говорила, что, хоть Лубрани и богат, он все же несчастлив.

— Клари его бросила. Уговорила записать на ее имя театр, а потом взяла и ушла от него. Надо было видеть его в то время. Когда он встречает кого-нибудь из нас, из тех, кого знал еще детьми, он бежит за нами, как собачонка. Он хороший. И много работает. Все только и знают, что клянчат у него деньги, а он работает.

— Оно и видно, — сказал я.

— Да-да, и, пожалуйста, не ехидничай. А знаешь ли ты, что у него всюду свои театры, а начинал он без гроша в кармане? И работа у него совсем особенная. Звонит по телефону и разъезжает повсюду. Он многим дает работу.

— Наживается за их счет.

— Глупый ты. Без таких людей, как он, не обойдешься.

Приходилось терпеть и Лубрани, чтобы всегда быть с Линдой. Неподалеку от варьете находился бар, куда мы отправлялись в полночь распить последнюю бутылку ликера, послушать музыку, повеселиться до зари. В те вечера, когда Линда поздно кончала работу, я обыкновенно ждал ее в этом баре. В эти часы сюда приходили развлечься певички из варьете, спортсмены, жонглеры, свободные от работы официанты, возчики, девицы. Это были как бы кулисы варьете. То и дело какой-нибудь артист, а то и целое семейство акробатов вскакивали и бежали в театр. Одни курили, другие болтали с приятелями, третьи просто закусывали в перерыве. Многие заказывали на ужин только кофе с молоком и хлеб; в проходе между столиками носились друг за другом детишки. Время от времени какой-нибудь непутевый парень начинал крутиться возле одной из девиц, а та через весь зал переговаривалась с барменом, о чем-то громко спрашивала его, шутила. Парень тоже смеялся и осмеливался вставить двусмысленную остроту. Тогда девица закидывала ногу на ногу. Через некоторое время они подымались и вместе уходили.

Бар назывался «Маскерино». Закрывали его в полночь, но достаточно было пройти с черного хода и постучать в дверь, и вас впускали. Когда мы появлялись в «Маскерино» с Лубрани, нас встречали с почетом и усаживали в сторонке за отдельный столик, под прикрытием пышных пальм в кадках.

— Этот бар случайно не тебе принадлежит? — спросила Линда у Лубрани, когда мы впервые туда пришли.

— Нет. Я бы лучше поставил дело, — ответил он. — Велел бы все здесь вычистить и выгнал бы весь этот сброд. Закрыл бы бар на месяц. Но зато потом — официанты в белых фраках, джаз-оркестр и море света.

— Здесь и сейчас неплохо, — сказала Линда.

Какая-то женщина, разыгрывая из себя сумасшедшую, одна танцевала перед оркестрантами, которые перестали играть и платками утирали пот. Посетители — их было в зале совсем немного — ждали, когда снова раздастся музыка, а несколько разгоряченных вином парней и девушек стучали по столу, отбивая такт для одинокой танцовщицы. А она поминутно громко взвизгивала, словно танцевала на сцене варьете.

— Сплавь ты его потанцевать с какой-нибудь девицей, — украдкой прошептал я Линде.

Линда улыбнулась и сказала, что не пойдет танцевать ни со мной, ни с ним. Ничего не поделаешь, пришлось сидеть за столиком. Первым заговорил Лубрани. Он сказал, что противно смотреть, когда женщина одна делает то, что полагается делать вдвоем. В театре еще куда ни шло, там это все-таки представление, но, если женщина одна бесится в баре, она просто больная.

— Но ведь пьяные женщины тебе нравятся, — заметила Линда.

— Да, если я с женщиной вдвоем. Это другой разговор… Ну и кто-нибудь еще играет. Но напиваться в одиночестве — удовольствие сомнительное. Пабло молод и может растрачивать время впустую. Мы же — нет.

— Наглец! — вырвалось у Линды.

Лубрани, опустив голову, с минуту помолчал. Потом убежденно сказал:

— У нас с тобой много общего, моя дорогая. Женщина всегда старше своих лет. Мы-то с тобой стреляные воробьи, знаем, как все идет. И к чему приводит. И цену этому знаем. Нас ничем не удивишь.

Я смотрел на него и думал, что же это такое — женщины? Даже лучшие из них. Даже Линда. Если для них все мужчины одинаковы, то почему бы им не выбрать одного-единственного и не ходить потом за ним неотступно, как собака за хозяином? Но нет, они хотят всегда иметь выбор. И выбирают, окружив себя множеством мужчин, играя то с тем, то с другим, из каждого стараясь извлечь выгоду. Радости это не приносит никому, и в конце концов сама женщина остается без настоящего друга.

— Линда, — сказал я, — давайте представим себе, где мы будем в это же самое время в будущем году. И будем ли мы счастливы? С кем и как проведем вечер? Идет?

— Да-да! — воскликнула Линда. — А кто начнет?

— Или, если хотите, давайте вспомним, где мы были в прошлом году. Двадцатого вечером. Как мы провели тот вечер и с кем. Ток, пожалуй, легче будет.

— Разве теперь вспомнишь? — пробормотал Лубрани.

— Ага! — крикнула Линда. — Хорошо же ты провел вечер, если он у тебя из головы вылетел. Выходит, никакого удовольствия ты не получил.

— Откуда ты знаешь, может, ему тогда не до удовольствий было? — сказал я Линде. — Может, он ждал кого-нибудь. Или ехал в поезде и произошло крушение, или носу из дому высунуть не мог из-за плохой погоды.

Лубрани только молча улыбнулся. Потом посмотрел на нас своими маленькими глазками.

— Значит, двадцатого вечером? — с преувеличенной серьезностью сказал он. Порылся в карманах и вытащил записную книжку.

— Как интересно! — воскликнула Линда.

Лубрани стал небрежно перелистывать записную книжку.

— Двадцатого, двадцатого, — повторял он. — Досада какая, не могу найти. Ведь целый год прошел.

— Дай я посмотрю, — сказала Линда.

Но Лубрани успел отвести ее руку.

— Покажи сейчас же! — закричала Линда. Они опрокинули рюмку. — Ты за это поплатишься, — сказала Линда.

— Тут одни деловые записи.

— Тогда изволь рассказывай про этот год.

Лубрани, шутливо отмахиваясь от Линды, снова начал листать свою книжку. Он полушутя-полусерьезно бормотал какие-то имена, названия.

— Бухгалтер… дирижер… провел ночь… Звонил… врач, дирижер… Флоренция… подходящая толстуха… Кьянчано… провел ночь.

— Покажи-ка, что ты вчера вечером записал.

Но Лубрани не дал ей посмотреть и спрятал книжку.

— Расскажи лучше ты, Линда, что ты делала двадцатого вечером. Ну, мы слушаем…

Линда скорчила недовольную гримаску и проворчала, что у нее нет записной книжки.

— У меня ничего не осталось в памяти от этого года. Время растратила впустую. Ничего уже не могу вспомнить.

— Пусть будет не двадцатое. Расскажи, что было в прошлом году в декабре, что ты тогда делала? — сказал я.

— Работала, — сказала Линда.

— День и ночь? — спросил Лубрани.

— Разве вспомнишь сейчас? Запоминаешь только то, что делается по привычке изо дня в день. Все остальное забывается. Все, что ты говорил, во что верил, больше не существует. Помню только одно утро, на улице был такой густой туман, что казалось, мир навсегда исчез за белой ватной пеленой. Даже шагов не было слышно… Лишь это утро мне и запомнилось.

— С кем же ты гуляла по улицам той ночью?

— Э, давайте бросим эти глупости, — сказал Лубрани, — а то плетем всякие небылицы.

О моих воспоминаниях они не спросили. Не знаю даже, обрадовало меня это или нет. Линда наклонилась над столом и сказала:

— Давайте лучше попробуем угадать другое. Что мы будем делать в этот день в будущем году?

Безумная танцовщица давно утихомирилась. Две-три пары еще танцевали. Было уже часа три утра, и зал опустел. Половина оркестрантов дремала.

— Впрочем, нет, — неожиданно сказала Линда, — давайте вспоминать, что мы делали сегодня вечером.

— Пей лучше, пей, — заметил Лубрани.

— Хочешь, чтобы я запомнила это вино? — жалобным голосом сказала Линда.

На следующий день, когда мы вдвоем шли с ней по улице, я спросил:

— Ты и вправду забыла все, что было в прошлом году?

— А ты все еще думаешь об этом? — сказала Линда.

Возвращаясь домой, я решил, что лучше уж одиночество, чем постоянное ожидание, что Линда скоро забудет и думать обо мне. Мысли эти доставляли мне горькую радость. Может, если внезапно оборвать наши встречи, это заденет ее за живое и тогда она уже не сможет меня забыть.

— Я вот помню каждую минуту с того дня, как увидел тебя, — сказал я.

— Все может быть.

Она говорила так, словно уже бросила меня. Я стиснул зубы.

— Вчера ночью я понял, какая ты, — тихо проговорил я.

Она взяла меня за руку и что-то сказала.

— Значит, в прошлом году ты все вечера сидела дома?

Она еще крепче сжала мою руку и сердито спросила:

— Что с тобой?

— Ничего. Но зачем ты так говоришь? Ведь был Амелио, и ты сама рассказывала, что ездила с ним на холм. Ну, в тот вечер, когда вы танцевали под портиками…

— Вам ничего нельзя рассказать, — с упреком ответила она. — И ты такой же, как все.

Так мы начали вспоминать прошлое, она рассказала мне многое о своей жизни и как-то сразу загрустила. Мы собирались пойти в кино, но раздумали. Купили жареных каштанов и побрели вдоль берега По. Спустилась ночь, на улицах зажглись фонари, и мне хотелось, чтобы ночь эта никогда не кончалась, потому что при одной только мысли, что мы можем расстаться и не увидеться больше, у меня подкашивались ноги. Словно она была частью меня самого. Ее тело я ощущал, как свое. Ее голос был словно объятия. Она рассказала, что, когда была девчонкой, пошла гулять на холм с одним дрянным парнем и там прямо на траве он овладел ею. И прибавила, что все это пустяки, и вся жизнь наполнена этими пустяками, потом спросила, неужели я совсем не изменился с тех пор, как впервые познал любовь. Разговор перешел на Амелио, и она стала отрицать, что спала с ним.

— Какой ужас, — сказала она.

— А я и сейчас люблю Амелио, но пойти навестить его просто не в силах. Мне не нравится жизнь, которую я веду. Вечно этот поганый Лубрани путается под ногами. Почему мы не можем быть только вдвоем, скажи, Линда?

Не любил я ходить по ночам в «Маскерино» вместе с Лубрани, но вечером мне там нравилось. Бар был недалеко от моего дома, и Линда прибегала туда прямо из ателье. Утром я обычно исполнял обязанности подручного в мастерской, надеясь таким путем завоевать доверие хозяина. Дома родные громко возмущались и без конца твердили: «Становись-ка лучше за прилавок и торгуй». Однажды я и правда встал за прилавок, взял гитару в руки и, когда приходили покупатели, не прекращал игры. Так что все равно управляться с ними пришлось сестре и матери. С тех пор они перестали попрекать меня, что я стараюсь улизнуть из дому. Я был убежден, что рано или поздно стану работать шофером, неважно, здесь или в другом городе, лишь бы со мной была Линда.

Я немного подрабатывал тем, что продавал ноты. У меня дома были партитуры опер, и в «Маскерино» я очень скоро свел знакомство с музыкантами. Постоянно у одного или двух оркестрантов, чаще всего у женщин, не оказывалось нот. Тогда я предлагал: «У меня есть поты, уже переписанные, цена такая-то». Там был один старичок, Карландреа. В молодости этот Карландреа играл на кларнете в оркестре, но потом заболел астмой. Он никак не мог понять, почему я не хочу стать солистом.

— Я и так солист, — говорил я ему, — да еще какой. Играю, когда хочу и кому хочу.

Он знал Лубрани и говорил про него: «О, это настоящий синьор».

Линда тоже не могла меня понять.

— Боюсь попасть в лапы к Лубрани, — объяснил я ей. — Играть на гитаре — не настоящая работа. Это все равно как если бы тебе платили деньги за то, что ты хорошо одеваешься. Моя работа — дальние рейсы.

Линда приходила вечером, когда бар еще был погружен в полутьму. Кресла здесь были старые, обитые потертым красным бархатом, большую люстру зажигали только в полночь, но мы с Линдой не жаловались. Линда заказывала яйца и молоко. И я за компанию с ней. Она рассказывала мне про свою работу, про своих новых заказчиц. Почти всегда ей звонил в мастерскую Лубрани, предлагая встретиться в «Парадизо» или в варьете. Я предпочитал ходить в варьете. Там хоть можно было посидеть с нею рядом. Но иногда я говорил: «Да ну его ко всем чертям», — и мы проводили вечер вдвоем, натянув Лубрани нос. Но на следующий день он об этом даже не заикался.

Карландреа был похож на таракана, и при одном взгляде на него у меня пропадала всякая охота стать солистом.

— Вот какой конец нас ждет при первом же несчастье.

— Какой же?

— Станешь таким вот старым, дряхлым, жалким.

— Столько дорог ведет к такому концу, — спокойно ответила она.

Таких печальных и смешных историй в «Маскерино» было немало. К примеру, история с Минние, гардеробщицей. Одно время эта Минние пела в «Меридиане». Когда я ее впервые увидел, мне показалось, что она немного похожа на мою сестру. Я хочу сказать, что она мало подходила для той профессии, которую ей подыскала мать. У нее только и было, что красивые глаза да кроличья шубка. Но все-таки она была звездой варьете, и мать всегда поджидала ее у дверей «Меридианы». Однажды я зашел с Линдой в «Маскерино» и увидел там старую мать Минние; ее окружала группа людей, и они что-то горячо обсуждали. Оказывается, она рассказывала им о Минние и просила прочесть дочкино письмо.

«Дорогая мама, я думала, он богатый. Кто же мог знать? Мне казалось, он богатый-пребогатый, и я его ужасно любила. Что я только наделала, дорогая мамочка».

Линда рассмеялась.

— Вот старая дура.

Я сказал ей, что знал эту Минние, и вот какой ее постиг конец. Линда тряхнула головой и снова посмотрела на старуху. Я рассказал Линде о женщинах, которых встречал ночью на корсо Ингильтерра.

— Какие вы, мужчины, негодяи, — сказала она, — покупаете на улице женщину, как покупают каштаны. Где вы с ними забавляетесь?

— Я никого не покупаю, — ответил я.

— Но вы радуетесь, что можно найти этих, уличных. Они вам, может, и не нужны, пока у вас есть подруга. Но завтра вы и от них не откажетесь, — говорила Линда обиженным голосом, и непонятно было, шутит она или сердится. — Однажды я своими глазами видела. Как это они говорят? «Угости сигареткой».

Я встречал этих женщин каждый раз, когда возвращался ночью от Линды. Но теперь, проходя мимо, я уже не думал об этом так равнодушно, как в прошлые годы: «И так живут люди». Теперь мне было их нестерпимо жаль. Падал снег, а они брели по улицам, пряча лицо, и виден был лишь огонек зажженной сигареты.

— Только дуры могут пойти на такое, — сказала Линда.

— Почем знать? Может, их нужда заставляет?

— «Угости сигареткой», — смеясь, повторила Линда. — Говорю тебе, только дуры.

Я вспомнил о той женщине, которую мы с Мило как-то повстречали на шоссе. Мы возвращались с грузом из Пьянеццы в Турин. Она попросила подвезти ее; влезая в кабину, она высоко задрала юбку.

— Теперь веди ты, — сказал мне Мило.

И я вел машину до самого Турина. Те двое словно хотели замучить, обессилить друг друга.

— Так я из кабины вылечу, — сказала она ему.

Одета она была очень скромно и даже не накрашена. С виду обыкновенная женщина, скорее всего семейная, лет так тридцати пяти — сорока. Вот только щеки у нее были очень впалые да глаза изголодавшегося человека. Потом она сказала Мило:

— Твой друг, видно, не такой, как ты.

Я молча вел машину и думал: «А ведь и ты, верно, была чьей-то любимой, чьей-то Линдой».

Под Новый год Линда сказала мне, что ей предстоит дальняя дорога. Сказала улыбаясь, точно ей выпали такие карты. В тот вечер мы просто чудом удрали от Лубрани. Мы поужинали с ней в «Маскерино», а Новый год встретили вдвоем у нее в комнате. Я был уже немного под хмельком, и мне захотелось потанцевать.

— Понимаешь — путешествие. Путешествовать поеду, — говорила она.

Она еще точно не знает, но, во всяком случае, поедет на недельку, не больше.

— Деловая поездка, — смеясь, сказала она. — Будь паинькой, я скоро вернусь.

Но в ту ночь мы забыли о путешествии, обо всем на свете.

На следующий день мы встретили в «Маскерино» Карлетто, только что приехавшего из Генуи.

IX

Он разговаривал с барменом и не заметил меня. Я очень удивился: голос и манеры как будто его, а вот горб почти исчез. Он был в шляпе и казался маленьким. Он громко рассказывал бармену, что ему снятся кошки, и при этом изгибался по-кошачьи. Бармен хохотал.

Вошла Линда и не заметила Карлетто.

— Знаешь, кто там у стойки? — сказал я ей.

— О-о, Карлетто приехал! — обрадованно воскликнула она, продолжая сидеть, и посмотрела на меня.

— Он уже полчаса рассказывает бармену про кошек, — сказал я. — Ему приснилось, что в Турине полным-полно кошек и, чтобы выбраться из города, нужно превратиться в кошку и незаметно удрать по крышам.

— А тебе не снятся такие сны? — спросила Линда.

— Вчера ночью мне приснилась Лили.

— Хорош, нечего сказать.

— Но это была не Лили. Она была похожа на мою сестру, Карлоттину. Мы шли по улице, она впереди, я сзади. Я все боялся, если она обернется, то увидит меня и убежит. А я знал, если она обернется, я увижу Лили. Мы шли, минуя переулки, и я боялся, что кто-нибудь выскочит нам наперерез. Я все бежал за Лили и знал, что она хочет заманить меня в переулок и схватить сзади за плечи…

Но вот Карлетто заметил нас. Он бросил бармена и подбежал к нам. Линда сказала ему:

— Как я рада!

Они обнялись, потом он поздоровался и со мной.

— Я здесь уже два дня, — сказал Карлетто. — И эта свинья Лубрани уже успел меня надуть. Даже не знаю, когда начну работать.

— А Дорина с тобой? — спросила Линда.

— Вернулась в Рим, здесь не на что было бы жить. В Риме все друг друга знают, как кошки с одной улицы. — Он ударил себя по лбу, потом стукнул кулаком по столу. — Вот, оказывается, почему мне снились кошки! — крикнул он. — Турин ничем не лучше Рима.

Линда спросила меня:

— Ну и чем кончилась твоя история с Лили?

И я стал вспоминать:

— Мы приехали на берег моря, бегали наперегонки. Лили мчалась на велосипеде по песку, я схватил камень и издали бросил в нее, целясь в голову. Камень попал ей прямо в висок и отлетел в воду. Лили упала замертво на песок.

Карлетто заметил:

— Смерть, да еще у моря — это плохая примета.

— Кто любит, тот всегда убивает, — сказала Линда.

Мне неприятно было рассказывать свой сон в присутствии Карлетто. Такое же чувство испытываешь, когда забываешь конец какой-нибудь истории или когда гитара начинает фальшивить. Все равно что раздеться догола перед чужими. Этот сон можно было рассказать одной лишь Линде, на ушко. А Линда вдруг приняла все всерьез — стала издеваться над Лили, корчить недовольные гримаски. Она спросила:

— А как была одета Лили?

— Не помню.

Тут Карлетто зло усмехнулся.

— Да-да, конечно, — воскликнула Линда, — они занимались любовью!

— Хватит вам, — сказал Карлетто. — Так и знайте — сегодня ночью я брошусь в По.

— Как ты встретил Новый год? — спросила Линда.

— Искал Лубрани, чтобы набить ему морду. Ведь из-за него я подвел стольких людей. Я же не такой негодяй, как он. Если я вернусь в Геную, мне там здорово намнут бока. Знаешь, какую он со мной шутку сыграл? Отказал мне и отдал зал своей Клари.

— Это ерунда, — сказала Линда. — Тебя любит публика. Всем это известно.

— Только не Лубрани.

Потом он успокоился и стал напевать песенки из своей программы. Линда прикурила от моей сигареты и попросила его:

— Повесели нас.

И Карлетто принялся рассказывать, петь и танцевать. Самые двусмысленные песенки, самые мудреные па он исполнял с необычайной легкостью, выразительно прищелкивая пальцами. И каждую минуту менял голос. Линда смеялась кудахчущим смехом. На нас стали поглядывать. Ни разу еще мне не доводилось видеть такого своеобразного актера. Даже горб ему помогал. Казалось, это суфлерская будка. Он изображал целый оркестр. Потом внезапно перевоплощался в женщину. И умудрялся еще украдкой курить. Наконец сам расхохотался.

— Ведь все это бесполезно, — сказал он Линде. — Труппы-то больше нет и в помине.

— По-моему, это даже лучше, чем в театре, — сказал я. — Такого ревю мне не случалось видеть.

— А в Турине вы эту программу не покажете? — спросила Линда.

Карлетто снова начал чертыхаться.

— Если не разыщу сегодня вечером Лубрани, — сказал он, — богом клянусь, брошусь в По.

Мы должны были встретиться с Лубрани, но я понял, что Линда предпочитает ему об этом не говорить.

— Лубрани велел кассиру театра передать мне, что придет сегодня вечером, — сказал Карлетто.

— Садись, поужинаешь с нами, — предложила Линда.

Мы съели по яйцу. Карлетто все время оглядывался по сторонам, потом сказал:

— Раньше здесь было светлее. — Крикнул бармену: — Пусть принесут свечу! — Потом сказал мне: — Вас я не знаю. Вы кто такой? A-а, тот самый, что на гитаре играет? А Лубрани тебя еще не обставил?

— Нет, я — механик и играю только на английском ключе.

Линда смотрела на нас и смеялась.

— Если бы все то время, что ты без толку проводишь в мастерской, ты потратил на игру, давно уже приобрел бы имя.

Карлетто сказал:

— А твой друг совсем не дурак. Я и сам не прочь был бы иметь такую специальность.

— Зачем мне имя? — сказал я Линде. — Я люблю играть для друзей. А велика ли радость играть только ради денег?

— Правильно говоришь! — воскликнул Карлетто. — Правильно.

Теперь в «Маскерино» яблоку негде было упасть. Вот-вот должно было начаться представление в варьете, некоторые поднимались и уходили, другие усаживались. К Карлетто подошли приятели и потащили его к стойке. Линда сказала мне:

— Уйдем отсюда.

Мне хотелось посидеть еще немного.

— Пойдем же. Что нам за интерес слушать их разговоры о делах.

Она что-то тихо сказала официанту, мы поднялись и ушли. Мы отправились пешком в «Парадизо».

— Лубрани, если захочет, придет, — заметила она. — А мы будем танцевать.

В разгар танцев, конечно, появился Лубрани, и не один, а с Карлетто. Судя по всему, они помирились, и Лубрани был в самом веселом расположении духа. Он сказал:

— Хватит вам танцевать. Давайте кутнем. — Он велел подать холодную закуску и красное вино: — Вы ведь сегодня не ужинали, — обратился он к нам. — По вашей милости Карлетто может с голоду умереть.

Карлетто погрозил Линде пальцем. Сняв пальто, он вновь превратился в маленького горбуна. Лубрани поминутно хлопал его по спине, а мы хохотали, уписывали закуски и слушали Карлетто, напевавшего песенки из своего ревю.

— Что ж ты, Пабло, не захватил гитару? — говорили они.

Я даже не заметил, когда к нашему столику подсела Лили. Теперь я уже все понял и как последний дурак пил и пил. Линда сказала мне, что уезжает завтра. Я понимал, что Линда играет с Карлетто так же, как играла со мной. Я сидел молча и не мешал им переругиваться. Мне хотелось уйти, остаться одному, совсем одному.

Не помню, что я говорил и делал. Помню только, что совершенно опьянел и танцевал с Лили, танцевал с Линдой. Вышли мы из ресторана поздно, почти под утро. Когда машина остановилась на пьяцца Кастелло, я хотел потихоньку улизнуть за колонну, но они заметили это и окликнули меня.

У Лубрани я снова нагрузился. Мы пили ликер, Карлетто все подпрыгивал и что-то кричал; потом мы расположились прямо на полу. Выключили свет, чтобы остаться в темноте, но за окнами уже брезжил рассвет и виднелись покрытые снегом крыши. Мы знали, что Линда завтра уезжает, и Лубрани сказал, что ее отъезд надо отпраздновать, и все порывался произнести тост.

Я спросил Линду:

— Может, пойдем спать?

— Так ведь уже утро.

Мы перевернули весь дом вверх дном: искали мандарины, кофе, ликер. Как всегда в этот час, в окно пробивалось серое мглистое утро: бесполезно было зажигать свет. Лица у всех стали белыми как снег, и даже Карлетто наконец сдал. Он сел на кровать и сказал:

— Посплю, пожалуй.

— Хочешь оставить Лубрани одного с девушками? — сказал я ему.

— А знаешь, эта Лили ничего девица.

Настало утро, меня одолевал сон. Лили сказала, что уходит, ее ждут собачки. Линда мылась в ванне, Лубрани готовил кофе. Я сказал Лили, чтобы она сматывала удочки.

Оставшись один в комнате, я почувствовал, что для меня Линда уже как бы уехала. Лучше мне отправиться домой. Я спросил через дверь, идет ли Линда со мной. Она разозлилась и крикнула: «Хватит, надоело!» Прерывающимся от обиды голосом я высказал ей все, что думал. Теперь я твердо знал: я уже остался один, а Линда уехала.

Вышли мы от Лубрани все вместе в полдень и направились прямо в бар. По дороге Линда сказала:

— Ну не сердись, Пабло, — и протянула руку.

— До свидания, — ответил я, повернулся и пошел. Линда осталась с Лубрани и Карлетто.

Так началась неделя моего одиночества. Я знал только, что Линда уехала в Милан. Первые три дня я сидел дома или работал в мастерской. Теперь даже гитара не приносила мне утешения. Я играл, а мысли мои были далеко. Когда я стоял за прилавком, я все время поглядывал на дверь. Мне все думалось: вдруг сейчас войдет Линда. Я заходил в кафе в поисках Мило, но его там не оказалось. Один вечер провел с Мартино в остерии, но гитары с собой не брал. Там были Ларио, Джильда; они предложили пойти куда-нибудь потанцевать. Было там еще трое или четверо незнакомых мне людей. Я предпочел остаться здесь, послушать всякие разговоры. Джильда рассказала о влюбленных, которые пошли в парк «Валентино», сели на скамейку и одновременно выстрелили в себя. «Он умер, она осталась жива». «Вот какова жизнь», — подумал я. Ведь прежде и я сказал бы: «Ну и на здоровье!»

На четвертый день, в воскресенье, я собрался смотреть футбол. Приятели обрадовались.

— Хорошо еще, что на футбол с нами идешь.

Но игра была неинтересная. После ужина мне надо было отнести Карландреа ноты. Я решил, что не мешает заглянуть в «Маскерино». И спокойно направился туда. Там никого не было, все пошли в варьете. Потом появился Карлетто.

— А, это ты, — бросил он мне. И с ожесточением задымил сигаретой.

— Ну, как ваше ревю? — спросил я.

— Эта свинья Лубрани опять сбежал. — Он закашлялся от дыма. — В Милан удрал.

Мы просидели с ним в баре целый вечер. Я все выспрашивал у него, точно ли, что Лубрани уехал в Милан и когда?

— Кажется, сразу после той пирушки. Так мне по крайней мере ответил по его домашнему телефону какой-то болван, — сказал Карлетто. Он начал возмущаться, что выступления из-за этого опять срываются. — И в театре никто ничего не знает. Мерзкая у меня профессия.

Я спросил, один ли он приехал в Турин или с труппой.

— Труппу я распустил. Поверил этому Лубрани.

— У меня сейчас нет ни гроша, — сказал я.

— Ничего, как-нибудь перебьюсь.

— Когда он вернется, не знаешь?

— Сказали, будто через два дня.

На следующий день мы засели с ним в баре с самого утра. Он хотел узнать от меня поподробнее о Лили. Потом сказал, что Лубрани вообще-то человек энергичный и что-что, а уж девушек умеет выбирать. Вот только слова своего не держит. Он и ужин хороший умеет устроить. И с девицами вроде этой Лили знает, как обращаться. Раньше он куда крепче был, и вечера не проходило, чтобы он не пристал к какой-нибудь девице.

— С кем он был, когда вы познакомились?

— Да с Клари. Она уже и тогда тянула из него деньги, но зато научила его вести себя в обществе. В то время Клари была похожа на Лили. А Лубрани сам ведь невысокого полета, и ему очень нравились такие вот опрятные кошечки. Но он совсем не глуп и быстро сообразил, что в театре таким женщинам нечего делать. В театре надо уметь огрызаться, показывать когти, — продолжал Карлетто. — Все друг друга готовы съесть. Тут кошечка и начнет царапаться. А представляешь, как царапаются такие вот, вроде Лили?

Так мы проболтались вместе целый день, я с удовольствием и переночевал бы у него. Ведь мне надо было как-то убить еще две ночи. Правда, он не переставая говорил о Лубрани. Но оставаться одному было куда хуже. В голову лезли всякие мысли, и я никак не мог от них отделаться. Вечером Карлетто спросил:

— Что у тебя такое приключилось?

— С чего ты взял?

— Знаешь что? Сходи-ка за гитарой, и посидим в каком-нибудь уютном уголке. Выпьем вина.

— Мне что-то ни играть, ни пить не хочется. Пропала охота, да и только.

— Зато я хочу выпить, — сказал он.

Карландреа внимательно следил за нами со своего обычного места. Увидев, что на столе у нас появилась бутылка, он начал усиленно сморкаться. Карлетто наполнил рюмки и попросил у меня закурить. Я протянул ему сигарету, и на миг перед глазами промелькнул лежащий в постели Амелио.

— Да, кое-кто сегодня смеется, — не удержавшись, резко сказал я Карлетто.

Карлетто от изумления только рот раскрыл и чуть не поперхнулся дымом. «У меня кружится голова, — подумал я, — и я ничего не могу поделать». Немного успокоившись, я сказал:

— Угости старика. Я сам дня три назад крепко напился и до сих пор в себя не приду.

Карлетто предложил:

— Хочешь, пойдем в варьете?

Я опустил голову на руки, словно не в силах был одолеть усталость. Карлетто что-то сказал старику. Я слышал, как Карландреа подсел к нашему столику. Мраморная доска столика приятно холодила лицо, и я закрыл глаза.

Я вспомнил то утро, когда мы с Линдой пришли к Амелио. Вспомнил, как она вошла, что она говорила. На шее у нее тогда был голубой шарф. Вспомнил, что я убежал. Что мы столкнулись с ней в дверях кухни. Все это тогда не имело никакого значения. Все еще было впереди. Кажется, это произошло только сегодня. Но теперь многое мне стало понятно.

Я думал обо всем этом и чувствовал себя таким одиноким. Слышал, как Карлетто подшучивал над Карландреа. Потом они что-то сказали обо мне. Я поднял голову, притворившись, будто только что проснулся. Всю ночь я не мог глаз сомкнуть, и при мысли, что мне придется провести еще одну ночь в одиночестве, меня покидало мужество. Я что-то шептал в темноте, крепко обнимая подушку. А мысли были все те же, истертые, как ступеньки в доме.

Весь следующий день я бродил по городу и ждал, когда наконец наступит вечер. Падал мокрый снег, я шел и думал: «Кто знает, может, и в Милане сейчас снег». Мне надо было зайти в «Маскерино», и я радовался, что увижусь там с Карлетто и его приятелями, радовался, что проведу с ними всю ночь. Но я старался отсрочить эту минуту: мне казалось, что, нарушив свое одиночество в этот последний вечер, я что-то утрачу.

Карлетто встретил меня словами:

— Знаешь, я тут раздобыл для тебя гитару. Уж на этот раз мы повеселимся.

Он сказал, что его друзья актеры уезжают в Рим и в двенадцать ночи придут прощаться в «Маскерино». Мне это показалось хорошим предзнаменованием, и я сказал ему:

— Вчера мне было не по себе. Давай-ка сюда гитару.

Карлетто сказал, что гитару должны принести друзья.

— А пока выпьем. Ты правильно делаешь, — потягивая вино, сказал он, — что не связываешься с варьете. Умнее многих поступаешь. Вот меня, к примеру, петь в варьете нужда погнала.

— Но ведь ты по-настоящему талантлив.

— Ну и что из того? От Лубрани ведь не уйдешь.

Тогда я спросил, почему он не поищет работу у других антрепренеров.

— Сам знаешь, как оно бывает, — вздохнул он. — Меня крепко прижали в последний раз. Ты даже и не представляешь, сколько надо хлопотать во всяких учреждениях, чтобы добыть разрешение. Лубрани тем и хорош, что на многое закрывает глаза.

— А сменить профессию ты не можешь? — тихо спросил я.

— Профессию не меняют, — сказал он. — Можно сменить любовницу, но не профессию. — Он взял рюмку и разом осушил се. — Конечно, профессия у меня паршивая, — продолжал он, — ты мне тем и нравишься, что не стремишься быть артистом.

— Если бы мог, непременно стал бы.

— Рассказывай кому-нибудь другому, — засмеялся он. — Прежде и я был таким, как ты. Ты хочешь жить один и ни от кого не зависеть.

Сейчас мне не казалось, что Карлетто намного старше меня. Большеголовый, с ясными, светлыми глазами, он выглядел совсем юным. И все же где-то его ищет Дорина, и вокруг рта залегли глубокие складки, и улыбка у него такая усталая.

— А вот вчера вечером, — сказал я, — я готов был сменить профессию. Слишком уж меня пришибло.

Карлетто внимательно посмотрел на меня и выпустил струйку дыма.

— Я понимаю, — сказал он, — раньше тебе жилось лучше.

Мы все сидели с ним за столиком, пока не пришли его друзья. Они появились, когда зажглась большая люстра и заиграл оркестр. Это были веселые простые люди — Лучано, Фабрицио, Джулианелла. С ними я вроде был один и в то же время в кругу друзей. Совсем другой народ эти римские актеры: я мог пить с ними и мог спокойно смотреть со стороны, как они кутят. Устроились мы в маленьком зале, куда никого больше не пускали. И если ты гитарист, то быстро заводишь дружбу со всеми. День уже занялся, а я все играл.

X

Я играл с удовольствием, радуясь, что ночь уже позади и наступил день. И я знал, что, когда отложу в сторону гитару, что-то в моей жизни оборвется. К прежнему возврата не будет.

Когда Линда, едва мы остались одни, спросила: «Что с тобой такое?» — я этому не удивился. Мы столько лгали друг другу, столько всего утаивали, что и на этот раз я ответил:

— Да так, ничего.

— Ты просто сумасшедший. — Села на кровать, сняла шляпку. — Поцелуй меня, — сказала она.

Я поцеловал ее в щеку, она взяла мою руку. Мне показалось, что я поцеловал холодный лепесток цветка. Линда приоткрыла глаза и посмотрела на меня. Я знал, что ей и сейчас хорошо со мной. Она была все та же, с неизменным голубым шарфом на шее. Поглядела на меня весело и чуть насмешливо.

— Я устала, — сказала она, — хочу прилечь. — И легла на постель. Я поднялся и стал ходить по комнате. — Курить хочется, — сказала она. Я закурил и молча протянул сигарету Линде. — Знаешь, — лениво протянула она, — ведь и в этом есть своя прелесть. Разве нельзя оставаться хорошими друзьями? Бывает же так, что устанешь и нет у тебя желания ни целоваться, ни обниматься, а только поговорить хочется или даже помолчать вдвоем.

Я ничего не ответил, лишь пристально взглянул на нее.

— Что с тобой творится? Уж не собираешься ли ты меня убить? Знаешь, я, может, выйду замуж. Тебе даже не интересно за кого?

Я не мог понять, почему мне не хочется ни кричать, ни ссориться, а только поскорее уйти от нее, очутиться на улице. Она что-то мне говорила, а я подумал, что еще вчера, собираясь в «Маскерино», я на минуту почувствовал себя счастливым.

— У меня просто сердце разрывается, — продолжала Линда. — Ведь я знаю, что ты страдаешь. Послушай, как бьется.

Она взяла мою руку и положила себе на грудь. Я ощутил теплоту ее тела и крепко стиснул ее пальцы. Потом еще крепче, она вскрикнула. Но тут же расхохоталась.

— Молчишь все, да еще дурно со мной обращаешься. Я ведь не гитара, — тихо проговорила она.

Когда я ушел от нее, была поздняя ночь. Я подумал, что надо бы поспать. В трамвае я всю дорогу дремал, прислонившись головой к окну. Просыпался, вспоминал, сколько раз я уже возвращался домой на рассвете, и опять забывался тревожным сном.

На следующее утро мы с Мило отправились в Геную. Грузовик у нас был с прицепом, и вести его было куда труднее. Механик с радостью согласился отдать мне половину заработка, чтобы я его заменил, и остался в Турине. Только так, в дороге, я и мог еще жить. Когда мы выехали из города, я был почти счастлив.

У Мило в Генуе была девушка, и он отправился к ней. Я остался в одиночестве и до самой ночи бродил по генуэзским улицам. От сильного ветра у меня потрескались губы, теперь до меня доносился запах моря. Стемнело, на улицах зажглись огни. У нас в Турине, когда в горах выпадает снег, ясным днем тоже пахнет морем. Я внюхивался в этот запах и все искал ту балюстраду, ту остерию, где мы сидели с Линдой. Даже здесь она не выходила у меня из головы, но теперь я глядел на море уже с другой, незнакомой балюстрады.

Когда мы ехали обратно, мною всецело завладела мысль, что я возвращаюсь в Турин. Я прислонился головой к стенке кабины и попытался уснуть. Мне казалось, что меня подстерегает опасность, что сейчас должно решиться что-то, от чего зависит моя жизнь. Я подумал: «Но ведь все уже решено, это произошло».

Мило сказал:

— Переключай сцепление осторожнее. Если сломается, застрянем мы с тобой посреди дороги. — Потом снова принялся рассказывать про свою девушку.

Так я и проводил теперь дни: то в остерии, то на грузовике. Выпивал, куда-то спешил, спал где придется. Домой забегал только взять сигареты.

Однажды мать сказала:

— Ты бы хоть рубашку сменил!

Я натянул на себя фуфайку, а поверх — комбинезон.

— Я еду в Бьеллу, а там меня никто не знает, — ответил я.

Вскоре я узнал, что Амелио давно уже не живет на старом месте. Он приобрел нижний этаж дома вместе с лавчонкой, которая там помещалась. «И это как раз теперь, когда все кончено». Но мне нравилось, что я не знаю, где он живет. Я думал о Линде, которая знала, где я живу, и каждый вечер, как обычно, отправлялась в бар.

«Но ведь с Карлетто я могу повидаться», — подумал я однажды вечером. Я прошел мимо бара, где бывали Линда с Лубрани, прошел мимо витрины ателье. Последний раз я проходил под этими портиками с Линдой. Я обернулся и поглядел вверх на Торре Литториа. Я вспомнил, что, выходя от Линды, на другом конце площади я обычно видел эту башню. Может, и Линда, проходя здесь, думала об этом.

В «Маскерино» никого не было, кроме Карландреа и девиц. Официант ничего не мог мне сказать. Тогда я побрел к зданию варьете, не зная, что же делать дальше, и отчаяние начало охватывать меня. Я равнодушно взглянул на выставленные фотографии артисток, сколько раз я видел их, проходя мимо, как вдруг передо мной возникло лицо Карлетто; да ведь это та самая фотография, где Карлетто снят в черном костюме, элегантный и улыбающийся. «Помирились, значит, — подумал я, — тем лучше». Но у меня было такое чувство, будто я что-то потерял, и мне было грустно, что теперь Карлетто стал работать на Лубрани.

Я постоял несколько минут у театра. «Надо на что-то решиться, — подумал я, — иначе я скоро начну метаться по улицам и говорить сам с собой». На душе у меня кошки скребли. Я спросил у кассирши, когда кончается спектакль. «И эта тоже день и ночь работает на Лубрани, — подумал я, — ему мало артисток кордебалета». Кассирша ответила, что я могу подождать здесь, ведь все выходят только через главный подъезд. Тогда я вернулся в «Маскерино» и сел у темного окна. Ждать — это тоже занятие. Чтобы немного успокоиться, я выпил рюмку вина. У театра прохаживалось несколько человек. Внезапно главный вход осветился, и я увидел Карлетто и других артистов. Они остановились у двери, о чем-то заговорили; потом показались Линда и Лубрани. Всей компанией они перешли площадь. В этот момент на улице зажглись фонари. Первой меня заметила Линда и сразу что-то сказала Карлетто. Мне она помахала рукой, но не двинулась с места. Я уже собирался уйти, но в этот момент дорогу мне преградил Карлетто.

— Дамы ждут тебя, — торжественно проговорил он. На нем был черный пиджак, прическа растрепалась.

— Кого я вижу! — воскликнул я. — Да ты, похоже, опять помирился со своим хозяином?

— Знаешь, всякое бывает. Так ты идешь с нами?

Я усадил его, налил ему вина.

— Когда мы с тобой вдвоем посидим? Я уже забыл, когда последний раз играл на гитаре.

— Зайди за мной завтра к концу спектакля, — сказал он.

— Эх, Карлетто, Карлетто, как же тебе мало надо, чтобы успокоиться. Тебе больше уже не снятся кошки?

Но тут подошла Линда и спросила, почему я задерживаю Карлетто.

— Я никого не задерживаю.

— Можно мне сесть за твой столик?

Заиграл оркестр, Линда поднялась и сказала мне:

— Потанцуем?

Танцуя, она все пыталась вызвать меня на разговор:

— Какая тебя муха укусила? Все эти дни я ждала тебя. Ты никогда меня не любил — в этом все дело.

Я высказал ей все, что у меня лежало на сердце; она молча слушала. Потом сказала:

— Пабло, хочешь, уйдем куда-нибудь вдвоем?

Чего она мне только не наговорила, когда, обнявшись, мы сидели на холме.

— Ты обращаешься со мной, как со своей рабыней, — сказала она. — Вдруг ни с того ни с сего исчез, да я еще должна была первая заговорить с тобой.

— Дни и ночи я бродил по улицам, стараясь забыть тебя.

— Теперь ты видишь, что это бесполезно! — воскликнула она. — Ты со мной.

— В другой раз уйду навсегда.

— Ты нехороший, — сказала она. — Не смей так говорить!

— Замолчи, прошу тебя, замолчи, — сказал я.

— Ты, конечно, меня любишь, но другом мне быть не можешь.

— Разве не лучше нам быть только вдвоем? — спросил я. — Не хочу делить тебя ни с кем.

— Покажи мне человека, который хотел бы иного, — смеясь, сказала она мне на ухо.

Потом я в последний раз спросил ее, согласна ли она, чтобы мы жили вместе.

— Я тебя прощаю, — сказал я. — Принимаю тебя такой, какая ты есть. Вот с этой самой ночи давай жить вместе.

Она ответила мне, — в темноте я не видел ее лица, — что, пожалуй, попытается.

На следующий день мы пошли в кафе. Пока я пил черный кофе, она все поглядывала на меня. Потом сказала:

— Пабло, встретимся вечером, хорошо?

— Я от тебя целый день не отстану.

— Это невозможно, Пабло. Мне надо идти в ателье. Ты что сегодня будешь делать?

Вечером мы снова отправились в «Парадизо», и все пошло по-старому.

— Иной раз, — сказала она, — ты бываешь просто невыносим. Никак не хочешь понять, что каждый живет по-своему и то, что я делаю, касается только меня одной. У тебя ведь есть друзья?

— Я их всех бросил.

— Значит, ты не со мной одной так поступаешь. Но ведь это ничего не даст. Люди-то разные. И каждый по-своему интересен.

Теперь я понял, что совсем одинок. Вдруг понял это и почувствовал себя почти счастливым. Мысль, что, побывав в постели у Линды, я тихонько спущусь по лестнице и пойду бродить по туринским улицам, а потом улягусь спать один, была живительной, как глоток ликера. Все остальное не имело никакого значения, и я примирительно ответил:

— Может, ты и права.

Линда с довольным видом взяла меня за руку.

Ночь мы провели вместе. Назавтра я договорился ехать с Мило. Знать, что Линда будет ждать меня, было приятнее, чем спать с нею. Такую жизнь вел и Амелио. Проходя в темноте по площади, я чувствовал себя счастливым.

По вечерам мы иногда встречали Карлетто. Ужинали мы с Линдой, как и прежде, в «Маскерино» и по молчаливому уговору уходили из бара пораньше, чтобы не повторять прежних ночных кутежей. Карлетто ничуть нам не мешал; когда мы приходили, он, улыбаясь, вставал из-за стола и придвигал Линде стул.

Он каждый день ходил в «Парадизо», чтобы встретиться там с Лили. Однажды вечером он сказал:

— Завтра возвращается этот, с Торре Литториа.

Я не знал, что Лубрани был в отъезде. Линда покраснела и зло посмотрела на Карлетто. «Ага, — подумал я, — покраснела». Я никогда не видел, чтобы Линда краснела. И тут я вдруг понял, что Линда помирилась со мной в тот самый день, когда уехал Лубрани.

Линда накинулась на него:

— Что ты этим хочешь сказать?

— Да так, ничего, просто для кого-то кончилась безмятежная жизнь, — усмехнулся Карлетто.

Я заметил, как Лили дернула его за руку и тихо сказала:

— Перестань.

Но Карлетто уже разошелся во всю. И весь свой гнев излил именно на Линду.

— Меня просто зло берет, что ты еще находишь простачков, которые тебе верят, — резко сказал он. — Сама прекрасно знаешь себе цену, но помалкиваешь. Все вы одного поля ягоды: что ты, что она. Карьеру вы себе делаете не на сцене, о нет!

Лили совсем растерялась, но Линда не произнесла ни слова. Спокойно смотрела на него и улыбалась. Потом взяла его стакан и, пристально глядя ему в глаза, отпила немного вина и отдала ему стакан. Карлетто слегка поклонился ей. И оба расхохотались.

На обратном пути я даже не стал упрекать Линду. Она шла молча, заметно встревоженная. Наконец неуверенно сказала:

— Вот дурень. Может, ему Лили чем-то досадила.

Мы остановились у ворот ее дома.

— Значит, завтра он возвращается? — спросил я.

Она, украдкой поглядывая на меня, сказала:

— Ты же знаешь…

— Вечером увидимся?

— Конечно.

Я был рад, что пошел домой. На следующий день я все утро играл на гитаре. Из кухни шел приятный запах супа, в комнате было тепло, и я с удовольствием повторял одно упражнение за другим. В полдень зашел механик, приятель Мило, купил сигару и завел разговор о политике. «Те же речи, что у Амелио, — подумал я. — Профессия у них, видно, такая, что они все в политику ударились». Механик нападал на тех, кто выколачивает из народа деньги и хочет заткнуть ему рот, чтобы править, как им вздумается.

— Но в этот раз горшок сам полез в печь. В Испании им уже задали жару. Не знаю, понятно ли тебе?

— Разве одни фашисты едят из этого горшка? — спросил я.

— Кухня и повара фашистские. Не обязательно всем носить черную рубашку.

XI

Теперь я знал, что значила для меня Линда. Достаточно было подумать о Лили, чтобы понять это. О Лили, которая готова была провести ночь с кем угодно и думала лишь о бальных туфельках. Я бы мог легко, играючи сделать ее своей любовницей. Нет, Лили никому не западала в душу.

Линда, даже не сказав «прощай», снова сошлась с Лубрани. В «Маскерино» она велела передать мне, что у нее уйма работы. Вечером я пошел к ней, долго ждал ее у ворот дома, но не дождался. На следующий день я отправился в ателье. Девушки портнихи посмеивались мне вслед. Линда разговаривала со мной в салоне совершенно взбешенная.

— Знаешь, это уж слишком, — сказала она. И сразу вышла. Потом вернулась. — Здесь работают, ты что, не понимаешь? — бросила она мне в лицо. Но потом все-таки позволила взять себя за руку и постояла еще с минутку. — Если смогу, вечером встретимся.

А я в этот вечер отправился с Мило в Монкальери и гитару взял с собою. Мы завернули к одному приятелю в бар.

— Никаких девушек, — сказал я Мило, — видеть их не могу.

В полночь с улицы раздался стук в окно. Девушки хотели войти послушать мою игру.

— Встань у дверей и никого не пускай, — попросил я Мило.

— С чего это ты, вроде как не хромой и не горбатый, а прячешься? — удивился Мило.

— Встань у двери, говорят тебе.

Я совсем захмелел. Мило выглянул за дверь и сказал:

— Подожди меня немножко.

Когда он через полчаса вернулся, я разговаривал сам с собой. «Как Амелио, — рассуждал я вслух, — она вышвырнула меня, как когда-то Амелио». Мило сказал:

— Там тебя какая-то блондинка дожидается.

Он повел меня в парк, где дорожки были усеяны опавшими листьями. Блондинка ждала, прислонившись к дереву. Листья под ногами были скользкие, и мы с Мило то и дело спотыкались.

— Вас что, ноги не держат? — смеясь, сказала она.

Было совсем не холодно. Я прижался к шершавой коре дерева. Мило крикнул:

— Ты уж его приласкай!

Блондинка все сделала сама, уходя, она аккуратно застегнула мое пальто. Когда Мило втиснул меня в трамвай, я больше не разговаривал сам с собой.

— Завтра отправляемся в путь, — сказал он, — машину поведешь ты.

Целый месяц я беспробудно пил. «Как Амелио, — думал я. — Она меня прогнала прочь, как когда-то Амелио». Я искал забвения в вине. Еще не придя в себя после одной попойки, я уже начинал думать о следующей, и так мне тошно было, что хоть плачь. Мило убеждал меня: «Да плюнь ты на все», — а я пил и пил, и ночь превращалась в день. Но напиваться каждый раз тоже было тяжело.

— Уже март наступил, — сказал мне однажды Мило, — самое хорошее время для работы. Ты что все-таки собираешься делать?

Я ничего ему не ответил, только стиснул зубы.

В тот месяц мы ездили с ним в Бьеллу и Новару, снова побывали в Казале; я жил как во сне. Помню только, что возвращался на рассвете, ночевал в кафе, носился на грузовике по дорогам. Однажды я вскочил на колесо, когда машина уже тронулась, и с размаху упал на асфальт; мне показалось, что пришел мой конец. Меня точно ударили кулаком между глаз, на мгновение я потерял сознание. Мило что-то кричал и звал меня, а я, с глупым видом глядя на него, радостно сказал: «Да ведь я не пьян. Все в порядке».

Помню еще, что все это время ел я, как голодный волк. Ел дома, в машине, ел в Казале и Новаре. Лишь за едой горе мое утихало. Оно сменялось раздражением, и от этого я еще больше страдал. Это поглощало все мои силы.

Мило говорил, что я должен сдать экзамен на шофера и получить права. Но я и слышать об этом не хотел. Кое-что я и так тайком зарабатывал, а на большее у меня упорства не хватало, ремонтную мастерскую я окончательно забросил. Частенько играл с шоферами в карты в кафе; все ночи напролет я либо бренчал на гитаре, либо резался в тресетте; играл я крупно и просадил немало денег. Оказывается, и в картах, чтобы выиграть, нужен азарт, а у меня голова была занята совсем другим, и я играл спустя рукава. Мило говорил мне:

— У тебя один недостаток. Не умеешь доводить дело до конца.

Но дела — они своим чередом идут. Карлетто никуда не уехал. Однажды вечером меня кто-то окликнул. Передо мной стоял Карлетто. Он был без пальто.

— Продал, — сказал он, — я снова на мели. Ты чего не здороваешься?

За разговором мы незаметно дошли до «Маскерино». Увидев, что я хочу пройти мимо, он с обычной своей усмешкой сказал:

— Не волнуйся. Там уже давно никто не бывает.

Мы вошли в бар.

— Ты что, в больнице лежал? — спросил он.

— Я бы не прочь, да только не кладут туда тех, у кого аппетит хороший.

Я подумал: «Еще неизвестно, кому из нас двоих хуже». Протянул ему недокуренную сигарету и с грустью посмотрел на его осунувшееся лицо.

— Ты с тех пор никого не видел? — спросил он.

— Никого.

Я заказал крутое яйцо и сказал ему:

— Ешь.

— А ты что же, не будешь? — удивился он. — Раньше ты вроде на аппетит не жаловался.

В тот вечер мною овладело злое веселье. Карлетто наконец-то на все открыл мне глаза. Мы закусили, выпили, я слегка похлопал его по горбу и сказал:

— Знаешь, я даже рад, что Лубрани снова надул тебя.

— А ведь в Риме меня Дорина ждет, — сказал он. — Там уж с голоду не умрешь.

— Ты уверен, что ждет?

— Ручаться никогда нельзя, — засмеялся он, — никогда.

Мы еще несколько раз виделись с ним после этого. Спал Карлетто в театре, в каморке ночного сторожа.

— Лубрани мне хоть ложе предоставляет, — сказал он, — а вот Лили это и в голову не пришло.

— Ты ее больше не видел?

— Я же тебе говорил, что продал пальто.

Мне было приятно помочь ему. За обеды платил я. Словно со мною рядом была женщина, которая нуждалась в помощи.

— Как только заработаешь немного денег, купишь себе билет и укатишь в Рим, — сказал я. — А жаль расставаться.

— Когда вернусь в Рим, сразу расплачусь с тобой.

— Болван ты. Разве о деньгах речь?

Как-то он даже зашел ко мне домой. Карлоттина встретила моего друга весьма недружелюбно и метнула на него свирепый взгляд. Карлетто сказал ей:

— Почему бы нам не попробовать петь вместе? — Он взял гитару и стал ее настраивать. — Создадим трио. Мы с вами, синьора, будем петь, а Пабло играть. Станем шататься по площадям, и вы будете обходить народ с шапкой.

Он еще долго донимал ее, Карлоттина в ответ что-то бурчала себе под нос. Того и гляди обзовет его «проклятым горбуном». Тогда я взял гитару и вышел с ним на улицу.

Наконец Карлетто нанялся петь по вечерам в кино. Где-то у черта на рогах, далеко за Дора.

— Поверь мне, что театр, что кино — разницы большой нет, — объяснял он.

Там ему больше помогал горб, чем голос. Он пел песню про одного еврея, у которого горб рос быстрее, чем у беременных женщин живот. Потом появлялись две девушки, колотили Карлетто по спине трехцветным флажком, поддавали ему под зад и распевали «Убирайся вон из Италии». В зале кто смеялся, кто свистел.

Лишь несколько вечеров выступал он там, заработал двадцать лир, а потом его выгнали на все четыре стороны. Чтобы подбодрить его, я предложил вместе ходить по дворам и петь.

— На худой конец обольют нас водой.

— Ну что ж, я готов, — сказал Карлетто.

Я взял гитару, и мы отправились с ним по глухим дворам. Пошел я на это скорее из любопытства. Я мог больше заработать за одну поездку с Мило, но мне хотелось помочь Карлетто. И мне даже доставляло какую-то горькую радость это добровольное унижение. Я тешил себя мыслью, что вот, кажется, я уже совсем прибит к земле, раздавлен, а все не сдаюсь. Так мы бродили по дворам все утро. Потом перенесли свои концерты со дворов на улицу. Мне было все равно где играть, но Карлетто совсем охрип. Я только подыгрывал ему и следил, не покажется ли привратник. Но подбирать деньги, которые бросали служанки, я не мог. Мне это казалось столь же унизительным, как собирать окурки. Я очень удивлялся, когда сверху сыпались монеты.

— Это твои, ты и собирай, — говорил я Карлетто. Обычно и двух лир не набиралось.

Я бросил Мило и связался с Карлетто. С ним день тянулся не так долго. О Линде мы не говорили. С меня хватало того, что Карлетто и так все знал. Я все еще был оглушен тем, что со мной произошло. Меня грызла тоска, я не мог смотреть на женщин. По утрам еще было совсем свежо, а вечерами привольно, как в поле. Должно быть, так сейчас на море. Иногда я думал, что Линда ведь могла бы ко мне вернуться, и мне становилось жалко и ее тоже. Сколько раз она бросала Лубрани и возвращалась ко мне. Может, она-то и страдала больше всех и шутила потому, что наперед знала, чем все кончится. Наверно, и Амелио понял ее игру, которая и мне теперь стала ясна. Значит, все было заранее решено с того самого дня, когда она впервые зашла в магазин и спросила, как ей найти Пабло. И снова мне стало так тошно: ведь, выходит, я был лишь игрушкой в ее руках.

— С тобой, Карлетто, не случалось, — спросил я, — чтобы все было решено еще до того, как ты что-либо сделал?

Он ответил, что со всеми такое бывает. Всегда находится человек, который становится тебе поперек дороги, и ты хочешь поступить по-своему и не можешь.

— А ведь хорошо всегда поступать по-своему.

— Конечно, но слишком многим хочется тобой командовать.

— Но я не о том говорю. Я говорю о том, что делается под настроение. Ну там стаканчик выпьешь, сигаретку выкуришь, с девушкой погуляешь.

— Слишком многие и тут хотят командовать. Насчет выпивки и курева тоже решает хозяин.

— Ну а насчет девушек?

— За тебя решает хозяин. Если не получишь работы и останешься без гроша, можешь с девушками распрощаться.

Я не понимал, куда он гнет. А он ждал, и в глазах у него зажегся лукавый огонек. У меня-то ведь другое на уме было, совсем другое.

— Посмотри, что они сделали с Италией, — сказал он. — Можешь ты по своему желанию хоть пальцем пошевелить? Дадут тебе работу, если ты разные там документы не представишь? Позволят тебе хоть на кусок хлеба заработать, если ты им низко не поклонишься?

— Вожу ведь я машину без всяких прав.

— Ты можешь только на гитаре играть. Да притом украдкой. И даже петь не имеешь права, не то с тебя штраф сдерут.

Да, гитара, подумал я. На гитаре я, конечно, могу играть, когда мне вздумается. С Карлетто поболтать. Конечно, в таких мелочах я сам себе хозяин. Но есть ведь вещи поважнее, те, что человека к земле пригибают и от нас не зависят. Придавят, точно грузовиком, будешь задыхаться, как от воспаления легких, и при этом всегда кто-нибудь стоит сзади да руки от удовольствия потирает.

— Так ты, значит, думаешь, что бог всеми делами заправляет? — сказал Карлетто. — Тогда выходит, — задумчиво добавил он, — что бог повсюду: он и с нищими и с теми, кто на Торре Литториа в роскоши живет.

Наступили по-весеннему теплые, душистые вечера. Я бы многое отдал, чтобы, как прежде, ходить с Линдой в «Парадизо». Такие ночи и впрямь созданы для любви. Теперь я часто останавливался у витрин, где была выставлена дамская одежда. Мило уговорил меня брать в поездки гитару. Однажды в воскресенье в Пьянецце он заставил меня играть, сидя на парапете моста, когда мимо проходили девушки. Они даже танцевать стали. С моста было видно всю долину, и мне казалось, что я стою у балюстрады в Генуе. Тут я понял, что свихнулся не на шутку. Мне вдруг захотелось сбросить этих девушек с моста, и счастье еще, что у нас с собой было вино и что Мило поднял меня на смех. Нет, с меня довольно. Я понял: отныне все, что связано с Турином, — и работа, и родной дом, и улицы, по которым я бродил, — не могут принести мне успокоения. И даже мысль о том, что Карлетто есть нечего, меня больше не волновала. Я стал бесчувственной скотиной. Мне надоело видеть его голодные глаза, ведь я знал, что, будь у него деньги, он бы тоже бросил меня.

— Можешь этого не опасаться, — сказал он, — не поеду же я в Рим оборванцем, не имея костюма. В таком виде мне там нельзя показываться.

Он говорил о Риме с упоением, как Мило о женщинах. Рассказывал, что Рим огромный город, где все что-то едят и другим есть дают.

— Там такое изобилие, что это даже в воздухе чувствуется. Никто на ночь дверей не запирает. Пьют и едят прямо на улице.

— А таких вот, с Торре Литториа, в Риме много?

Он понизил голос и, подмигнув, сказал:

— Кое-кто там думает и об этом. Я знаю парней что надо.

Потом он рассказал, что улицы в Риме как бы убегают вверх, а за домами видны пинии.

— Можешь дневать и ночевать на улице, — добавил он. — Сейчас в Риме настоящее лето. Весь город — как одна большая остерия, и небо там всегда ясное. Ходишь-бродишь, куда душе угодно, а хочешь — отправляешься за город. Повсюду люди закусывают, веселятся. Ты бы со своей гитарой там разбогател.

Кончилось тем, что однажды утром я сказал Мило;

— Я еду в Рим.

— Это тебе не Пьянецца, — ответил он. — Туда и обратно шесть дней езды.

— Я хочу остаться в Риме.

— Поезжай лучше поездом, дешевле выйдет.

— Да ведь нас двое.

Мило посмотрел на меня и сказал:

— Ладно, договорились.

XII

Когда я приехал в Рим на грузовике, который раздобыл для нас Мило, я был доволен, что проделал такой длинный путь и что на свете существуют другие края, города и горы и столько всяких мест, которых я никогда не видел. Приехали мы ночью. Карлетто спал, прислонившись к плечу шофера. Мы остановились поужинать в горном селении; там в маленькой таверне, где на стене висели воловьи рога, а крестьяне кричали и ругались не хуже господ, я перестал наконец вспоминать о доме. «Хорошо, — подумал я, — что хоть здесь Амелио никогда не был».

— На этот раз, — сказал я Карлетто, — мы поступили как хотели.

— Как знать, — ответил он. — Просто нам пока везет.

Ночь выдалась холодная; шофер по моей просьбе высадил нас у какого-то селения на берегу реки. Я не хотел ночью вламываться в чужой дом и будить людей.

— Пойдем до Рима пешком, — предложил я, — часа через три начнет светать.

Но у нас был багаж и еще гитара.

— Ну а если ночной патруль заметит? — с тревогой спросил Карлетто.

Дорина жила на площади возле моста.

— Это мост Мильвио, — сказал Карлетто.

Я шел и все оглядывался по сторонам. Дома здесь высокие, попадаются даже десятиэтажные, и все холмы залиты светом. На улицах не было ни души.

— Знаешь, Карлетто, мы точно по центру Турина идем, а ведь это самая окраина, — с удивлением заметил я.

Проснулся я в незнакомой комнате и увидел, что лежу на низеньком диванчике. Ночевал я не в доме Дорины. Ночью, завидев нас, Дорина, ее мать и дочки подняли такой крик, что выбежали все соседи, и, поскольку у Дорины в доме свободного места не оказалось, меня приютила толстая старуха, которая выскочила на лестницу в ночной рубашке. Они с Дориной начали орать не своим голосом, точно случилось несчастье. Но оказалось, что это обычный разговор двух римлянок, и старуха спокойно сказала, что я могу переночевать у нее — живет она одна, и ей очень нравится, когда молодые люди играют на гитаре. Она уложила меня в постель, и я был рад, что Карлетто и Дорина смогут насладиться встречей.

Разбудил меня уличный шум, но в доме было очень тихо, хотя время уже близилось к полудню. Я вдруг заметил, что воздух здесь совсем другой — более сухой и прозрачный, небо было июльской голубизны, каким бывает в Турине ясным январским днем.

— Чем это пахнет? — спросил я у старухи, которая убирала комнату.

— Кофе варится, — ответила она. — Не хотите выпить чашечку?

Но когда я вышел, то понял, что это был не только запах кофе. На площади перед двумя статуями, увенчивавшими мост, дорожные рабочие суетились вокруг котла с кипящим гудроном. «А ведь и Рим культурный город», — подумал я.

Мы договорились, что ночевать я буду у старой Марины. Каждый день я встречался с Карлетто, и мы шли с ним к Дорине обедать. Дорина оказалась еще толще, чем на фотографии. Она скорее походила на мать Карлетто, но лет ей было не так уж много. Она расхаживала по дому в халате и все время покрикивала на своих двух дочек. Муж ее, социалист, сидел в тюрьме. Странное дело, Дорина понимала толк в пении, да и сама прежде была певицей, но об искусстве никогда и не заговаривала. Вообще она обращалась со мной и с Карлетто, как с двумя повесами и бездельниками. Но, оставшись вдвоем со мной, она сразу сказала, что я просто сокровище, что я не должен ни о чем беспокоиться и спокойно отдыхать. Я предложил ей денег, но она отказалась. Карлетто она объявила, что в театре его ждут. Он отправился туда, и его сразу приняли. Я подумал, что когда женщина относится к тебе как к сыну, то либо она уже замужем, либо ты горбун. Но как это Карлетто мог, ни о чем не задумываясь, жить с ней, у меня просто в голове не укладывалось. Нет, он еще настоящий мальчишка, этот Карлетто. Когда я ему сказал, что все могу понять, но не представляю себе, как можно украсть жену у человека, который сидит в тюрьме, он ответил, что жену всегда у кого-нибудь крадут и надо устраиваться — ведь в один прекрасный день ее и у тебя украдут.

— Но ведь он в тюрьме, — сказал я.

— Он это заранее знал, — невозмутимо ответил Карлетто. — Тот, кто садится в тюрьму, понимает, что женщине нужен друг сердца. В Риме нельзя жить без любовника.

Мы вышли вместе с Дориной и отправились в тратторию поужинать. Она любила провожать своего Карлетто до варьете. Представления давались на небольшой сцене кинотеатра в центре города, зрители в зале кричали и переговаривались между собой, словно они собрались на площади. Карлетто, как только кончался его номер, присоединялся к нам. Мы ели салат и блинчики, пили сухое вино. Сначала оно мне пришлось не по вкусу, но потом я распробовал его как следует и пил с удовольствием.

— Судьба моя такая, — пожаловался я как-то Дорине, — куда ни приеду, только и знаю, что в остериях время провожу.

— У тебя, наверно, нет своего дома, — сказала она.

Вообще-то на «ты» мы перешли с ней позже, но в тот вечер она впервые так обратилась ко мне.

— Да я только что из дому: мне там мать и сестра уже порядком надоели.

— У нас тебе будет хорошо, — сказала она, — и, если захочешь обзавестись собственным домом, оставайся здесь.

Я смотрел на нее и смеялся. Мне нравилась в Риме эта лень, которая точно была разлита в воздухе. Здесь и вино пили по-иному, чем в Турине, не торопясь и не до бесчувствия. Все — и люди, и дома, и белое вино — нравилось мне и вселяло бодрость. Я знал, что смогу здесь жить и работать, что столько дорог и гор осталось позади; и каждый день мне казалось, будто я только что слез с грузовика и что мне теперь никакие пути не заказаны. Если мною овладевала тоска по Турину, я сжимал кулаки, начинал кружить по комнате и, устремляя свой взор вверх, твердил про себя: «Пабло, ведь ты в Риме». И постепенно успокаивался. Да, теперь я стал другим.

Пока я жил на свои скромные сбережения, и горя не знал. Марина брала за комнату сто лир, да еще поила меня кофе и стирала белье. Взамен я угощал ее апельсинами и однажды даже сыграл на гитаре. Она тоже была толстой, но такой старой, что с трудом двигалась. По утрам она бродила по дому в одной рубашке и юбке, смотрела, как я бреюсь, и все удивлялась, до чего же я еще молодой. Раньше на этой кровати, рассказывала она, спала красивая девушка, еще красивее Дорины, свежее и моложе ее. Она тоже причесывалась перед этим зеркалом, умывалась над этим вот умывальником. Она была брюнеткой, звали ее Розария.

— Сколько она берет? — не поворачиваясь, спросил я.

Марина громко рассмеялась.

— Вы, туринцы, народ хороший, — продолжала она болтать. — Только вот финоккьо [24] есть не умеете. Хотите сразу до мякоти добраться и все вкусное выбрасываете. А у финоккьо мякоти нет.

— Иногда он в горле застревает, — ответил я.

Она добавила, что насчет Розарии я ошибаюсь. Два года назад ей счастье привалило: она была в Фреджене и подцепила там богатого синьора. Теперь ей, наверно, половина Рима принадлежит.

— Понятно, финоккьо, значит, купается в оливковом масле, — пошутил я.

Марина стала объяснять мне, что Рим — это бездонная бочка. Она ерзала на стуле и вздыхала.

— Эх, если бы я не была такой старой, — сокрушалась она. — Мы, римлянки, очень уж любим сладко поесть и побездельничать. А что из этого получается, по мне и Дорине видно. Раньше-то, в молодости, я жила в Кампителли; в воскресенье, пока доберешься сюда, всю душу вытрясет. Ты небось думаешь, что все эти дома, дороги и дворцы на виа Фламинио и до самой этой площади римляне строили? Уж можешь мне поверить, не они. Другие строители, такие же парни, как ты, из разных там городов. У нас были только камни, а кто знал, что это деньги?

— Я тоже не знал, что из камней можно делать деньги, — пошутил я.

— Не разыгрывай из себя Карлетто, — сердито сказала она. — Я вот вижу, ты с гитарой не расстаешься, и так мне за тебя больно. Хоть мне и приятно слушать твою игру, но я хочу, чтобы ты добился большего. Возьми, к примеру, дуче. Он ведь тоже из ваших краев.

Поговорив с ней, я выходил из дому и шел бродить по городу. Рассматривал улицы и дворцы, среди них были такие старые, что их, конечно, только римляне и могли построить. Мне как-то не верилось, что эти дворцы могли воздвигнуть простые парни, вроде меня. Здесь и дышалось по-иному, словно сам воздух был другой. Я останавливался на мосту, смотрел, слушал, как тараторили римляне. Таких холмов и таких ярких цветов в наших краях и не встретишь. Эта толстуха Марина много всякой ерунды наболтала. Мне хорошо здесь потому, что все кажется новым, необычным. И все-таки, когда я проходил иногда лунным вечером по мосту Мильвио и смотрел на холмы, встающие за Тибром, на чернеющие вдали рощи, мне казалось, что это рощи по берегам моего родного По и склоны Сасси. С холмов все местности одинаковы. Мне эти места нравились больше, чем дворцы Рима. От моста шла платановая аллея, напоминавшая мне Валентино или Ступиниджи. По мосту мчались грузовики, уезжавшие из города. В остериях обедали дорожные рабочие и каменщики, стоял запах извести, а на дороге целый день раздавались удары кувалд и кирок.

— Видишь, и в Риме работают вовсю, — сказал мне Карлетто. — Наш импресарио восседает в Палаццо Венеция[25]. Откуда только такие деньги берутся, никто не знает. Строят башни, мосты, уборные. Неважно что, лишь бы строить.

— Но ведь люди живут.

— Люди живут и на каторге. Там даже кормят бесплатно.

А однажды старая Марина меня отчитала. Она пересмотрела всю мою одежду и осталась очень недовольна.

— Так ты, значит, не фашист, — разочарованно сказала она. — Даже черной рубашки у тебя нету.

— Разве это обязательно?

— Священника по сутане узнают. Тебе мать что, этого не говорила? Ты в Рим зачем приехал — зарабатывать деньги или проживать последнее? — Она покачала головой и добавила: — Ты поберегись. И похитрей тебя люди за решетку попадали.

Карлетто и Дорина ненавидели фашистов смертельной ненавистью. Но это не мешало Дорине порой набрасываться на Карлетто. Когда ее дочки не возвращались вовремя домой, когда они что-нибудь разбивали или их прогоняли с площади мальчишки, члены балиллы, бабушка начинала причитать, что живут они, как на улице, а другие еще носят эту форму. Дорина принималась кричать, что если уж мужчина не понимает, что кругом делается, то чего можно требовать от них, женщин? В каких только грехах не обвиняла она Карлетто и своего арестованного мужа. Денег они не накопили, отравили ей лучшие годы, и все ее мечты разлетелись в прах. Карлетто она упрекала за то, что он умеет лишь смеяться да издеваться над другими, а муж ее как был наивным мечтателем, так и остался.

— Будь я мужчиной, — восклицала она, — уж я бы…

— Ну, что бы ты сделала? — смеялся Карлетто. — Ведь ты и сейчас получше многих живешь.

Я вспомнил, как однажды мы сидели вечером с Амелио в кабачке и зашел разговор о политике. Кто-то стал громко доказывать, что дуче все правильно делает и теперь нам, итальянцам, живется лучше, чем прежде, а болтать языком попусту всякий умеет. «Поэтому ты лучше и помолчи», — сказал Амелио. И так посмотрел на защитника дуче, что у того пропала всякая охота говорить.

Но наедине со мною Дорина никогда не заводила разговора о фашистах. Когда мы выходили вместе из дому, чтобы встретить Карлетто, она расспрашивала меня о Турине, об ателье мод и сама рассказывала, что пошла в театр так, из каприза, и тогда в Генуе все продала: шубы, драгоценности, даже голос. И смеялась.

— Не знаю уж почему, но вы, туринцы, мне нравитесь, — как-то сказала она. — Вы сумасшедшие, насмешники и упрямцы. И все-таки, не будь у меня семьи, я, может, и решилась бы…

Я вел ее под руку и думал о Турине. «Пабло, помни, ты теперь в Риме, — настойчиво твердил я себе, — ты в Риме».

— А по Турину ты не скучаешь? — вдруг спросила она. Потом стала грустной и заговорила о своих годах: — Старшая дочка уже кокетничает с мальчиками, знаешь.

Тут подошел Карлетто и сказал:

— Ага, попались.

В нашей траттории Дорина была общей любимицей. Поначалу я решил: верно, потому, что прежде она пела в театре, да и теперь ее еще частенько просили спеть. Но однажды вечером я услышал, как один из сидевших за столиком с восхищением сказал приятелю: «Вот это женщина!» — и понял, что обоим им Дорина кажется красивой. Мне страшно захотелось рассказать о своем открытии Карлетто. «В Риме у людей даже вкусы другие, — в изумлении подумал я. — Вот ведь какие им женщины нравятся». Когда мы возвращались домой, я заметил, что многие мужчины оборачивались ей вслед. «Что ж, Дорине это только приятно», — порадовался я за нее.

Почти полдня мы проводили в остерии, и очень скоро я убедился, что Карлетто прав, когда говорил, что Рим — одна большая остерия, где жизнь бьет ключом. И верно, в остерию приходили целыми семьями, приносили с собой цыпленка, салат, фрукты, заказывали вина и с аппетитом принимались за еду. Я вспомнил «Маскерино», куда постоянно заглядывали артисты. Теперь я понял, что «Маскерино» просто грязная, жалкая дыра, которую посещали лишь захудалые артисты да проститутки. Здесь же собирались люди со всего квартала, и все пели, веселились, попивали вино, закусывали. Я вспомнил ту ночь в «Маскерино», когда мы сидели с Карлетто и его друзьями, римскими артистами, и следующий день, и еще следующий, и столько всего вспомнил.

Наступил апрель и принес тепло; двери домов распахнулись, в остерию залетал свежий ветерок, и все улицы были словно усыпаны звездами. Ко мне приставали, чтобы я принес в остерию гитару — нашлись там и другие гитаристы. Я играл, Карлетто сыпал шутками, и скоро все начали называть меня просто Пабло.

XIII

Немножко заработать оказалось не так трудно, и скоро я убедился, что в Риме полным-полно таких вот Пабло. Все приятели убеждали меня сговориться с хозяином какой-нибудь остерии и играть там для посетителей. Теперь Карлетто не нуждался в моей помощи, и я, гуляя по городу, заглядывал в мастерские, заходил в гаражи и спрашивал, не нужен ли им работник. Я хотел и в Риме устроиться механиком или шофером. Но одни требовали от меня шоферские права, другим надо было дать взятку, третьи не верили, что я из Турина.

— Да ведь я приехал на грузовике, — доказывал я. — И водить его умею.

«Какую я глупость сделал, что не записал номер того грузовика, на котором мы с Карлетто приехали в Рим».

В двух шагах от дома Марины, на виа Кассиа, была мастерская, где ремонтировали велосипеды, а иногда седла и конскую сбрую. Даже непохоже было, что эта мастерская находится в Риме.

Паренек, работавший в этом сарае, сказал мне:

— Тебе надо поговорить с Бьондой[26].

Я и в самом деле ожидал увидеть блондинку, но ко мне вышла женщина с лицом цыганки, в брюках и клетчатой блузе. Она посмотрела на мой галстук и ботинки — галстук был приличный, ботинки дырявые — и спросила:

— А рекомендации у тебя есть?

— Пока что нет.

Она взяла меня на работу.

Неподалеку от мастерской рабочие строили мост, и вечно кому-нибудь требовалось починить велосипед. Пиппо, подручный Бьонды, лишь проверял отремонтированные велосипеды да развозил заказы. Хозяйка была вдовой, ее муж недавно умер, и она боялась, как бы не растерять всех клиентов. На нас она бросала злые взгляды и говорила только по делу, видно, не доверяла нам. Она была из тех женщин, которые могут прогнать своего мужа, а потом плакать о нем по ночам. Пиппо сказал мне, что ночью она бродит по дому, как лунатик; лицо у нее было худое, глаза мрачные, как и полагается вдове. Она целые дни просиживала в задней комнате и через окошечко в стене наблюдала за нами. Вечером подсчитывала у себя за столиком выручку и платила мне поденно. Спала она в темном углу, и воздух в ее комнатушке был спертый, пахло керосином. Когда я приходил утром, она ждала меня у дверей, потом исчезала, даже не поздоровавшись. На вид ей было лет тридцать.

Первым делом я как следует вычистил нашу мастерскую и потребовал от Бьонды положить Пиппо определенное жалованье: до этого он жил на чаевые. Я велел ему накачивать велосипедные камеры и часто посылал с поручениями. Установил для него распорядок дня, но нередко разрешал ему уйти пораньше. Потом я сказал Бьонде, что нам нет смысла возиться с упряжью, тем более что никто из нас не умеет ее толком чинить. Иногда у нашей мастерской останавливалась разукрашенная, как на карнавале, тележка возчиков вина из окрестных селений, которым надо было починить подпругу — грошовая работа. Я убеждал Бьонду не браться за это, но она и слушать не хотела — ее родные всю жизнь только этим и занимались. Я ничего ей не возразил, но возчикам стал отвечать, что мы с Пиппо заняты. Бьонда поняла мою хитрость, но предоставила нам действовать по-своему. Зато старая Марина никак не могла примириться с тем, что я работаю поденным рабочим.

— Нашел себе работу в какой-то дыре, — возмущалась она. — И что ты за человек такой? Зачем, спрашивается, ты в Рим-то приехал? Разве здесь кто знает, что ты играть умеешь?

Потом она принималась за Дорину и доказывала ей, что я вовек не выбьюсь в люди, если буду работать как простой поденщик.

— А твой Карлетто пальцем не пошевелит, чтобы ему помочь, — упрекала она Дорину, — пусть Пабло хоть с голоду подыхает, как последний нищий. У парня золотые руки, а он и в ус не дует.

Но Дорина сказала ей, что со мной в Турине приключилась одна неприятность. После этого она на несколько дней умолкла, а Дорина, едва завидев меня, начинала улыбаться и лукаво подмигивать. Они о чем-то тайком переговаривались с Мариной, но Карлетто, конечно, вскоре узнал эту тайну и тоже стал загадочно посмеиваться. Наконец однажды вечером Марина отозвала меня к окошку и спросила, отпраздновал ли, я уже Пасху. Я не сразу понял, к чему она клонит; она живо сунула мне в руки образок.

— Носи его всегда в кармане, он тебе счастье принесет.

— Я не верю в талисманы, — засмеялся я.

— Не говори так, ведь он священный, тебе поможет.

— Но я же не больной.

— Все мы больные, понял? Ты некрещеный, что ли?

Она была страшно рада моей уступчивости и, когда на следующий день Карлетто стал ей многозначительно подмигивать, весело сказала:

— Он еще мальчик, и женщине легче легкого его терзать.

Я не обращал внимания на все эти разговоры и продолжал работать у Бьонды. Как приятно было выйти вечером в город, зная, что в кармане лежат заработанные тобою деньги. Спускалась ночь, теплая римская ночь, цветы и деревья благоухали так, словно уже наступило лето. Я шел в тратторию и, проходя по мосту, все смотрел на темневшие вдали холмы с редкими пиниями и никак не мог понять, почему холмы эти голые, точно выжженные.

— Город пожирает все вокруг, — сказал Карлетто.

— Будет тебе чепуху нести.

— А ты думаешь, там земля такая, что ничего не растет? Посмотри, сколько зелени в самом Риме. Просто город точно утюгом прошелся по окрестным селениям и оставил после себя пустыню.

Когда я спросил у Карлетто, видно ли с холмов или с Собора святого Петра хоть клочок моря, он ответил, что мне надо самому поскорее съездить к морю. Не сказав никому ни слова, я в одно прекрасное утро сел в трамвай и поехал за город. Слез я в Остии и пошел на пляж. Вспомнил, как мне приснилось, что я бегу за Лили по берегу моря. Давно уже мне не снились женщины. Я шел по мокрому песку, и мне казалось, что я иду по лугу. Потом сел на песок и стал глядеть, как, пенясь, набегают на берег волны. Посидел немного и пошел дальше, к черневшим вдали пиниям, на ходу отшвыривая ногой мусор. Внезапно мне вспомнилось, как Амелио нашел на пляже шарф Линды.

Вернулся я домой вечером и все еще чувствовал на губах соленую влагу моря. Теперь я понимал, почему в Риме люди на улицах шумели и весело смеялись, и не только толстосумы, но и бедняки с окраин. Стоило лишь взглянуть на небо над головой, чтобы понять, что море рядом. Сидя у окон, у дверей, на балконах домов, все, даже последние бедняки, вдыхали этот запах моря. Подсобные рабочие, каменщики, ребятишки, молоденькие девушки, весь бедный люд Рима высыпал на улицу, громко разговаривая и смеясь. Однажды утром мне повстречался отряд фашистов. Они тоже хохотали. Только что закончился их слет, и теперь они, горланя песни, возвращались домой.

— Они тут как сыр в масле катаются, — зло сказал Карлетто. — Ты когда-нибудь видел, чтобы человек пил и ел вволю и был недоволен?

— С виду они вроде народ добродушный.

— Это тебе не Турин. В Рим приезжают, чтобы жирку поднакопить, фруктов всласть поесть. Вот попробуй отнять у этих добродушных фашистов лакомый кусочек, тогда увидишь, что будет.

— А сколько здесь таких, что одни кости грызут, ты не считал? — спросил я Карлетто. — В Италии тьма-тьмущая бедняков, которым есть нечего, а спроси их, так они все за фашистов.

И тут у меня с ним начался такой же разговор, как прежде с Амелио. Но Амелио скажет, бывало, несколько слов, потом тряхнет головой и добавит: «В общем, это пустяки», — и умчится на мотоцикле в Новару, где его ждали друзья. Я понимал, что он не доверяет мне, ведь я никогда газет не читал и о политике не любил говорить. Обо всем этом я часто думал здесь, в Риме. Как хотелось бы мне, чтобы он вдруг оказался рядом.

А сейчас Карлетто говорил со мной, как тогда Амелио. Он сказал, что кое в чем я сам виноват. И объяснил, что таких, как я, много; все мы ничего не делаем, а только поглядываем. Почему победили фашисты? Потому что многие умыли руки. Вот им и удалось захватить Рим. Нам нужно было выступить всем вместе, сопротивляться.

— Что же ты собираешься делать? — спросил я. — Отвоевывать Рим обратно?

В тот вечер мы бродили с ним, пока не погасли уличные фонари. Подолгу стояли у перил моста и не могли наговориться. Карлетто рассказал, что многие старые антифашисты уцелели и готовы продолжать борьбу. Некоторые эмигрировали за границу, другие сидят по тюрьмам. Все борются по мере сил и держат связь друг с другом.

— Фашисты не очень-то уверенно себя чувствуют, — продолжал он, — тюрьмы битком набиты. Многие люди хоть и спят пока еще у себя дома, но за ними день и ночь ведется слежка. Знаешь, что мы должны делать? Нам, молодому поколению, надо работать с массами. Прислушиваться к их разговорам и помогать им разобраться во всем. Надо распространять газеты, вести пропаганду. Организовать забастовку, — в заключение добавил он.

Потом Карлетто ушел выступать в театр, и я с улыбкой подумал: «А как же Дорина? Если ее муж выйдет из тюрьмы, что же тогда будет?» Но когда мы сидели с ней в траттории, поджидая Карлетто, я хорошенько обо всем поразмыслил, и мне стало радостно, что и для заключенных есть надежда. Была прекрасная светлая ночь. На освещенных огнями реклам улицах толпился народ, то и дело проезжали машины и экипажи, остерии были открыты, где-то гремело радио, а эти бедняги сидят за решеткой. Да, хорошо бы разметать всю эту фашистскую свору. Не видеть больше на стенах физиономию дуче.

Понемногу я успокоился и даже пожалел, что не захватил с собой гитару. В тот вечер в тратторию впервые пришли Лучано и Фабрицио, двое друзей Карлетто; мы вспомнили о нашей пирушке в «Маскерино», и Дорина захотела отпраздновать встречу. Немного погодя к нам подсел не знакомый мне гитарист с цветком в петлице и принялся бренчать, да так, что тошно было слушать. Все уговаривали его не играть больше и передать гитару мне. Но тот озлился и, сообразив, что я нездешний, совсем обнаглел и обозвал меня свиньей и ублюдком. Потом швырнул в меня стулом. Когда на шум прибежали полицейские, он валялся на полу и рыгал. А так как уложил его на пол я, мне пришлось сообщить полицейским свою фамилию и адрес. Особой радости я при этом не испытывал: ведь кто раньше знал обо мне?

Дорина натерпелась такого страху, что нам пришлось отвезти ее домой в пролетке. Мы же вчетвером решили немного прогуляться. Шли и пошучивали.

— В Турине такого, верно, не бывает, — сказал Лучано.

— Да нет, не скажи, в остерии всякое случается.

— Пабло молодец, — остановившись, сказал Карлетто, — он, когда надо, умеет постоять за себя. Нужно уговорить его присоединиться к нам.

Мне казалось, что я уже целую вечность не видел Турина. Слушая их разговоры, я вспоминал о той ночи, когда мы пили в «Маскерино» и я играл на гитаре; шел снег, и утром я отправился домой один-одинешенек. Вот и сейчас тоже была ночь, но только ночь в Риме. Я спросил:

— А Джулианелла как поживает? Поет по-прежнему?

Трое друзей оживленно говорили и ничего мне не ответили. Меня даже смех стал разбирать при мысли, что Карлетто может руководить какими-то людьми. А между тем он принял решение.

— Завтра мы получим литературу. Ты, Фабрицио, отнесешь ее в Трастевере. А ты, Пабло, пойдешь со мной на прогулку, договорились? — сказал он.

«Пойти на прогулку» означало отнести листовки в определенный квартал.

— Ведь ты, Пабло, со многими людьми встречаешься. Нам как раз нужно связаться с рабочими, которые строят мост. Помог бы ты организовать забастовку строительных рабочих.

— Да они лучше меня во всем разбираются, — возразил я. — Приходят в мастерскую и сами начинают меня уму-разуму учить. Они до чентезимо знают, на сколько их обсчитали.

— Такие сведения надо собирать, — сказал Лучано, — и потом сообщать нашим товарищам.

Я согласился пойти завтра «на прогулку». И вместе с Карлетто вышел в полдень, поскольку Бьонда была в мастерской.

— Где же листовки? — спросил я.

Карлетто хитро усмехнулся:

— Об этом не беспокойся.

По дороге мы болтали о разных пустяках. Потом вскочили в проходящий трамвай. Сошли сразу после Собора святого Петра.

— Ох, не было бы у меня горба! — вздохнул Карлетто. — А то меня все знают.

Неожиданно у самого моста я столкнулся с каким-то военным. Тот сразу же обрушился на меня с руганью. Я уже хотел было ответить, но Карлетто меня удержал.

— Бежим лучше, а с ним в другой раз рассчитаешься.

Мы юркнули в один из переулков. Люди ютились в каких-то жалких норах, напоминающих стойла.

— Прямо как в Генуе, — сказал я Карлетто.

Он ничего не ответил и толкнул меня в подъезд:

— Подожди здесь.

В подъезде было темно и пахло гнилью. Карлетто мгновенно исчез. Немного погодя я выглянул и увидел, что он возвращается. Он неторопливо шел по переулку и улыбался. Мы опять свернули на улицу.

— Ну а как же с листовками?

— Все уже сделано, — шепотом ответил он. — Теперь нам надо добраться до центра.

«Только и всего», — подумал я, оглядываясь вокруг.

— Почему ты не дал мне почитать хоть одну? Мне тоже интересно узнать, о чем там пишут.

— Это было бы неосторожно, — ответил он. — Такие вещи в трамвае не читают.

Я никак не мог понять, в чем же заключается настоящая опасность. Тогда Карлетто растолковал мне, о чем пишут в этих листовках.

Возвращаясь домой, я все пытался поставить себя на место тех, кто тайком читает эти листовки. Что бы я сказал, прочитав, что кругом воровство, что нам надо быть стойкими и не предавать свой народ и что весь мир ненавидит фашистов? Кто-то рисковал жизнью, печатая эти листки. Об этом и дорожные рабочие говорили, приходя в мастерскую. В моей голове не укладывалось, зачем надо было писать листовки, ежеминутно рискуя, что тебя арестуют. Не понимал я, что за удовольствие находит во всем этом Карлетто. Когда фашистам удавалось поймать кого-нибудь с листовкой в руках, они торжествовали. Про это тоже говорил мне Карлетто. Поднесут листовку к самому твоему носу, прочтут вслух, а потом начинают избивать. Стоило ли идти на такой риск? Ведь если хотят причинить кому-нибудь неприятность, его заранее не предупреждают.

Я возвращался в мастерскую немного взволнованный. В общем-то, я был рад, что узнал, как все это делается. А Бьонде вовек не догадаться, на какую «прогулку» я ходил. И что сказала бы старая Марина? Я бы многое отдал, чтобы поговорить сейчас с Амелио. Вспомнил, как он лежал тогда в постели, а кругом валялись газеты. Верно, он был похитрее Карлетто. Со мной, например, он никогда не откровенничал. Кажется, все бы отдал, чтобы поговорить с ним сейчас.

Но в мастерской вместо Амелио я увидел Солино, приятеля покойного мужа Бьонды; он варил гудрон и полдня проводил в траттории.

— Нам ведь и так платят, — сказал он. — Чего же особенно стараться?

— Кто вам платит?

— Подрядчику прямая выгода, чтобы работа растянулась подольше. Ведь после каждого рабочего дня он немалую толику денег кладет себе в карман.

Бьонда в окошко наблюдала за нами. Я закурил сигарету и прислонился к дверям. Мимо промчался грузовик с прицепом и с номерным знаком Анконы.

— И так тоже жить можно, — сказал Солино. — Зарабатывают шоферы неплохо.

Тогда я сказал:

— Мне довелось работать на грузовике. Люблю я ездить по дорогам.

В комнату ленивой походкой вошла Бьонда.

— Дай прикурить, — обратилась она ко мне. Она тоже частенько курила, стоя в дверях, и держала сигарету, как мальчишка. Была она в комбинезоне покойного мужа. — Значит, хочешь водить машину? — тихо спросила она.

Солино выплюнул окурок и направился к выходу.

— Берегитесь! — на ходу кинул он. — Если Пабло вас бросит, навеки вам соломенной вдовой оставаться.

XIV

Теперь я обедал в траттории напротив мастерской, обычно прямо на улице, усевшись под деревьями. В полдень раздавались шаги каменщиков. Они приходили, запачканные известкой, и заказывали литр вина.

Ни разу еще Бьонда не предложила мне пообедать вместе с нею. Чувствовалось, что одиночество тяготит ее; частенько, не выдержав, она выходила на порог и подолгу курила там. В своей клетчатой блузе она была похожа на мальчишку. Загар словно не приставал к ее и без того темной коже. Иногда я пытался вызвать в своем воображении прошлое: и передо мной была уже не Бьонда, а та, другая, далекая, и мы лежали с нею рядом. Со мной происходило то же, что с выздоравливающим после лихорадки: достаточно было любой мелочи, чтобы снова начался жар. Но по вечерам я радовался, что ухожу из мастерской.

Ужинал я вместе с Дориной и Карлетто и свою гитару держал в траттории. Меня неизменно заставляли играть сторнели[27], а Карлетто пел их, как умеют петь только в Риме. Приходили и девушки, чем-то напоминавшие Лили, но только римлянки, и всегда в компании очередного богатого друга. Я бродил среди них счастливый, но полный досады и пил, пил по любому поводу. Однажды в тратторию пришла Джулианелла, сестра Лучано, и мы потом с ней всю ночь бродили по улицам и распевали песни. Договорились вчетвером поехать на пляж в Лидо. Но ни у кого из нас не было красивых трусов, и мы предпочли отправиться в Кастелло и там закусить. Какое это было чудесное место! Кругом одни виноградники, и в каждом доме пропасть вина. Мы поднялись к Рокка ди Папа и там ели, пили и дурачились.

Я написал домой, что устроился хорошо. Когда пришло письмо со штампом «Турин», я несколько раз перечитывал его и потом долго носил в кармане. В конце письма стояла подпись «Твоя сестра Карлотта». Они с матерью больше не бранили меня и даже написали: «Будь здоров и счастлив». Странным казалось, что оттуда могут приходить письма.

Особенно любила подшутить надо мной Джулианелла. Она все спрашивала, неужто я приехал в Рим только затем, чтобы жениться на вдове. Вмешивалась в наши разговоры и насмешливо говорила: «Вот погодите, наладит Пабло дела в мастерской, пошлет он вас ко всем чертям и сам сделается фашистом».

— При чем тут мастерская? — сказал я.

— А где же тогда твоя девушка прячется?

— Вот придешь ко мне, тогда узнаешь.

Заслышав, что мы говорим о политике, Дорина начинала нервничать.

— Вы не знаете, что это такое, когда к вам врываются с обыском, — говорила она. — Все вверх дном перевернут и даже воду в уборной спустят. Вы не знаете, каково приходится тем, у кого муж в тюрьме. Уж лучше мертвым его увидеть. А так ни минуты спокойной нет. Та же смерть, только медленная, она длится месяцами, годами.

— Все служит нашему делу, — сказал Карлетто. — Даже те подлости, которые совершаются.

— Но тем, кто сидит за решеткой, от этого не легче.

— Главное — знать, за что ты туда попал.

Так случилось, что, когда мы отправились вечером в кафе, зашел разговор об арестованных. Лучано сказал, что знает кое-кого из них. Есть и адвокаты, и студенты, и синьоры.

— Эти люди знают, из-за чего они там, — сказал Карлетто. — Разве станет врач или адвокат рисковать головой из-за пустяков? Ведь им есть что терять, да и люди они ученые.

— Они-то, может, и знают, — согласился я, — но что они делали?

— И они тоже боролись против фашизма.

— Если они просто болтали языком в кафе, зачем было подвергать себя опасности? Хотел бы я поговорить с одним из этих людей, доволен ли он теперь.

— Они тоже «ходили на прогулку», — негромко ответил Лучано.

Но я сказал, что не вижу толку в этих прогулках. Печатать тайком то, что все и так знают, просто глупо. А уж рисковать угодить из-за этого в тюрьму — тем более. Чего, собственно, добиваются все эти студенты и синьоры? Занять место фашистов. Пусть тогда сами и борются. Все равно ведь мы, рабочие, простые люди, такие, как Лучано и Джулианелла, семьи бедняков, которые вдесятером ютятся в какой-нибудь дыре, в счет не идем. В их грузовике для нас места не найдется. Нам остается только броситься под колеса. Марина, эта старая развалина, продолжал я, помнит, как было в прежнее время. Раньше те же синьоры всем заправляли.

Тут Лучано сказал, что я прав, но для того они и борются, чтобы все изменилось.

— Ладно, — прервал я его, — только ты мне толком объясни, чего они добиваются. Пока что мне об этом никто не сказал.

Тогда Карлетто не выдержал и закричал:

— Я тебя знаю. Ты хочешь все делать самостоятельно и как вздумается. Боишься, что кто-то тебя проведет. Но события развиваются сами по себе, хочешь ты того или нет. Значит, уж такая судьба.

— Скотина ты этакая, — сказал я ему, — беда с любым может приключиться.

Немного погодя я его напрямик спросил:

— Чтобы доверять тем, кто изучает разные там науки, надо самому учиться. Ты сам-то понял, когда встречался с теми синьорами, на твоей они стороне или нет?

Говорил я так просто, для разговору и чтобы заставить Карлетто замолчать. Но об учебе я уже давно подумывал. Чтобы разбираться во всем, надо засесть за книги и учиться, но не той ерунде, которой нас пичкают в школе, надо понять то, о чем пишут в газетах, получить хорошую профессию, узнать, кто же управляет миром. Если сам выучишься всему, сможешь потом обойтись без ученых синьоров. И уж тогда им тебя не провести. Я понял, что другого пути для меня нет. В учебе должна быть, конечно, какая-то система. Ведь есть же люди, которые разбираются в этих вещах. Но как найти такого понимающего человека и все ему объяснить?

Каждый вечер мы подолгу беседовали и возвращались домой поздно ночью. Чтобы не привлекать внимания, мы гуляли по бульварам, переходили из одной остерии в другую, а порой даже уезжали за город. Обычно с нами отправлялась Дорина с несколькими приятельницами. Гитара помогала нам отвести всякие подозрения, но в иные ночи я готов был играть как одержимый, даже если бы оказался в полном одиночестве. Усевшись под деревом, вдыхая прохладу лунной ночи, я не мог не играть. Самый воздух Рима, казалось, создан для того, чтобы люди бодрствовали. И в эти минуты мне так хотелось все уметь: петь, как поют негры, стать ученым! «Я еще молод, и у меня есть время», — твердил я себе. Иногда я вспоминал о том, что мне выпало на долю в этом году, и о том, как я изменился, о том, каким счастьем был для меня приезд в Рим. Все хорошо, если тебе повезет, думал я.

Как-то я поехал на завод в Аурелию, чтобы достать запасные части, и с тех пор дня не проходило, чтобы я не раскатывал на велосипеде час или два. Мастерскую я оставлял на попечение Бьонды и Пиппо. Как-то Бьонда спросила, далеко ли я собрался.

— Так, прокатиться немножко, — ответил я.

— А где ты вечера проводишь?

— Куда я могу пойти?

— Ты не танцуешь, не играешь в карты, не ходишь в Трастевере.

— Этим я в Турине занимался.

— Значит, и в Турине есть Трастевере?

— Да, и похож немного на ваш, что на виа Дора. Только у нас он называется Фортино.

— А что ты там делал?

Разговаривая, она смотрела в землю. «Она вовсе не глупа», — подумал я. Бьонда стояла, слегка покачиваясь, поглядывала на меня.

— Во всяком случае, велосипедистом не был.

Заложив руки за спину, будто мальчишка, она посмотрела на меня не улыбаясь. Я тоже, не улыбаясь, взглянул на нее, заранее зная, чем все это кончится.

— Почему это рестораны всегда у воды? — спросил я.

— И верно, почему? — сказала она.

Но я не стал продолжать этот разговор, понимал, что он может далеко зайти. Бьонда мне сказала, что идет сегодня в кино. Я подумал: «В клетчатой блузе?» — и невольно подмигнул ей. Она все поняла и улыбнулась одними глазами. «Черт возьми, да она сообразительная». Она походила на мальчишку. Целый день перед глазами у меня была ее курчавая головка, ее рот, ее гибкая фигурка в комбинезоне, и так до самой ночи. В тот вечер я сбежал из мастерской, не дожидаясь конца работы.

Я думал о ней много дней подряд, и это меня даже радовало. Бьонда безвыходно сидела в своей комнате и ни с кем не встречалась. Она не испортит мне вечера с Карлетто. Я подумал об этом и улыбнулся. Сколько уж времени у меня никого не было. Иной раз, когда я разговаривал и шутил с приятелями, вдруг горячая волна крови приливала к моему лицу, и я знал, что Бьонда ждет меня. Тем приятнее было подольше засидеться в компании.

Так проходили вечера, а я ничего не предпринимал. Все равно она никуда не убежит. Как хорошо, когда все происходит само собой. В этот раз я знал, чего хочу, да мне и не нужно было прилагать никаких стараний. Утром я шутя спрашивал Марину: «Ну, разве я не пай-мальчик — сплю всегда один». Она искоса поглядывала на меня и что-то недовольно бурчала. Но я не унимался, говорил, что во всем образок виноват: с тех пор как я стал носить его в кармане, у меня из головы не выходят женщины. Она смотрела на меня узкими, как щелочки, глазами и отвечала:

— Смейся, смейся. Увидишь, что с тобой потом случится.

В один из вечеров Бьонда сказала мне:

— Пойдешь завтра со мной на футбол?

Я всего ожидал, но только не этого. Мы собирались пойти на футбол целой компанией, вместе с Лучано и его сестрой. Я объяснил Бьонде, что иду с друзьями.

— Я тоже пойду с вами, — сказала она. — Возьми мне билет.

Она пошла и сидела вместе с нами на трибуне. Оделась она со вкусом, и мне не пришлось за нее краснеть. Сидела она между мной и Карлетто и с таким волнением следила за игрой, словно заключила пари, какая команда выиграет, а иногда даже вскрикивала. От пива она отказалась. Джулианелла все пыталась втянуть Бьонду в разговор и даже пригласила ее сходить как-нибудь в варьете послушать Карлетто. Бьонда отвечала ей совсем тихим голосом, а когда на поле возникали особенно острые моменты, хватала меня за руку и прижималась ко мне. Под конец и я молча прижался к ней.

После футбола мы все зашли в остерию, но Бьонда даже не допила свою рюмку. Мы давали друг другу смешные прозвища и хохотали до упаду. Я не захватил с собой гитару, но Карлетто все-таки спел свои песенки. Бьонда собралась было уходить, но все стали уговаривать ее провести вечер с нами. Можно будет поужинать где-нибудь за городом. Я тоже стал упрашивать ее остаться.

Мы зашли в тратторию за моей гитарой, потом отправились ужинать за город. Джулианелла знала неплохое местечко недалеко от старой римской дороги, которая проходила через аркаду, похожую на огромные ворота. Мы шли между каменными оградами и полями, тут и там чернели деревья, торчали большие камни. Я никогда еще не видел такой пустынной местности. Мне вдруг захотелось стать птицей, чтобы поскорее улететь отсюда.

Наконец вся наша компания уселась за столики в саду маленького ресторанчика, огороженного металлической решеткой. Мы были в каких-нибудь двух шагах от Рима, но казалось, что город далеко-далеко отсюда. Стемнело, однако огней в саду не зажгли.

Мы ели, смеялись, пили, и я играл на гитаре. Бьонда сидела молча и смотрела, как мы дурачились. Ей нравилось слушать мою игру. Я пил и уже не знал удержу. Но когда начинал играть, требовал полной тишины: мне хотелось, чтобы каждая нота в этот вечер звучала чисто.

Однако Карлетто пора было возвращаться в театр. Бьонда отказалась идти с нами, сказала, что она достаточно повеселилась и теперь ей пора домой. В трамвае мы пытались уговорить ее, но ничего из этого не вышло. Все наперебой говорили мне: «Ты, Пабло, конечно, проводишь Бьонду». Я порядком выпил, и мне вспомнились прежние вечера на лугу, я, пожалуй, отпустил бы ее одну, но приятели уговорили меня.

— Проводишь и вернешься в театр, — сказала мне Дорина.

Я перекинул гитару через плечо, и мы с Бьондой вдвоем отправились домой. Пока мы ехали целой компанией в трамвае, все шло гладко. Но вот когда мы остались одни и она очутилась рядом со мной, волей-неволей мне пришлось начать разговор.

— А я и не знал, что вас зовут Джина.

Она украдкой взглянула на меня.

— Я тоже не знала, что ты Пабло.

Потом разговор оборвался, и до самой мастерской мы шли молча. Бьонда открыла дверь и спросила:

— Хочешь выпить чашечку кофе?

Она пошла в заднюю комнату сварить кофе, я положил гитару и стал ждать. Через освещенное полуоткрытое окошко слышно было, как она насвистывает.

— Редко встретишь женщину, которая любит свистеть, — сказал я.

Свист прекратился, и до меня донеслись слова:

— Но ведь это не запрещено?

— Женщине, которая носит комбинезон, и свистеть не заказано, — согласился я.

Она ничего не ответила, а почему, я так и не понял.

— А вам идет комбинезон, — продолжал я. — Как подумаю о вас, днем и ночью вижу в комбинезоне.

Она снова промолчала, и из комнаты не доносилось больше ни звука. Я подошел к двери, не зная, что делать дальше. В эту пору на улице ни души, в мастерской полная тьма. Вдруг зажегся свет. Я обернулся. Она стояла передо мной в своем комбинезоне и улыбалась.

Всю ночь мы провели вместе, в объятиях друг друга. Она была из тех женщин, для которых любовь наслаждение.

Много раз я говорил ей:

— Ну, я одеваюсь.

— Не уходи, — просила она, — может, ты никогда больше и не захочешь провести со мной ночь.

Я называл ее Джинеттой. Она то смеялась, то плакала: ни минуты не оставалась спокойной. Наконец она затихла, я тоже лежал в темноте молча, с открытыми глазами. «Каковы все-таки женщины, — думал я, — она уже поняла, что не слишком-то нужна мне». Меня душила злоба, словно рядом лежала та, другая, словно эта ночь с ней не принесла мне никакой радости. Джина сказала, что по моим жестам, словам, взглядам она поняла, что нужна мне. «Сказки одни, — думал я, — бабьи хитрости. Не желает признать, что сама добивалась меня». Мне хотелось уйти к себе, остаться одному. Неужели она днем и ночью будет как тень ходить за мной?

Когда я утром проснулся, ее уже не было рядом. Она готовила кофе.

— Проголодался, наверно, — сказала она, входя в комнату. На ней была ее обычная блузка; она подошла к кровати и посмотрела на меня.

— Хозяйка, что-то не ладится?

Она обняла меня за шею, прижалась ко мне, словно глупенькая девчонка. Я поцеловал ее и спросил:

— Что с тобой?

— Ты мне совсем не доверяешь. Ты обо мне даже не думаешь.

В то утро я понял, как чудно устроен мир. Если ты любить кого-нибудь, то он смеется над тобой. Значит, мне тоже надо было посмеяться над ней, но я этого не хотел. Об этих своих мыслях я ей не сказал ни слова, по сказал, чтобы она была сдержанней.

— Мы ведь не женаты. Понимаешь? Будем считать, что все еще впереди.

Я спустился к реке выкурить сигарету. Как все-таки красивы эти холмы с пологими склонами и разбросанными на них виллами! Разве не прекрасна река в такой солнечный день? Со стороны строящегося моста доносились глухие удары кирок. Я вспомнил холм в конце Корсо той зимой.

Потом я вернулся в мастерскую и проработал все утро. Бьонда вместе с Пиппо проверяла починенные покрышки. Я уже собрался повести ее обедать, когда меня позвал Пиппо. Пришел какой-то человек и хочет со мной поговорить, он ждет меня в саду.

— Пусть войдет, — сказал я.

Это был Карлетто. На этот раз он не смеялся.

— Ты здесь! — крикнул он, бросившись мне навстречу. — Сегодня ночью взяли Лучано.

XV

— Угораздило же тебя как раз сегодня не ночевать дома! — крикнул он. — Когда мне сказали, что тебя нет, меня чуть удар не хватил. Где ты был?

Мы оба думали, как нам теперь быть, но он так волновался, что спросил первое, что ему пришло на ум. Как все произошло, я узнал лишь позднее. И узнал больше, чем мне было нужно. С той ночи Карлетто точно подменили. Глядя на него, и нам с Дориной становилось тревожно.

В то утро к Дорине прибежала Джулианелла. Дверь ей открыл Карлетто, и Джулианелла с плачем бросилась ему на шею. Фашисты вломились к ним часа в четыре ночи, когда Лучано еще спал, перевернули все вверх дном, велели ему одеться и увели. Джулианелла прибежала разузнать, что с остальными: она решила, что схватили всех нас.

— Да успокойся ты, — сказал я Карлетто.

— Нет, ты только представь, я звоню, дверь открывает Марина и говорит, что ты домой не возвращался. «Его, верно, на улице арестовали! — крикнула мне Дорина. — Они всех хватают. И тебя, наверно, уже ищут». Вот я и побежал к тебе в мастерскую.

— Лучано небось и не представляет, какой из-за него переполох поднялся, — пытался я пошутить.

У Карлетто от волнения дрожали руки. Мы знали, что этим дело не ограничится. Джулианелла сказала, что у Лучано нашли листовки, и если его заставят говорить, то мы пропали.

— Лучано парень некрепкий, — волновался Карлетто. — Вот увидишь, его изобьют, и он все выболтает.

Я подумал об этом и промолчал. Мне хотелось спросить Карлетто: «Ты что, все своими глазами видел?» — но стало жалко его, и я только сказал:

— Тебя ведь еще не посадили, чего же ты причитаешь.

Мне самому тюрьма не казалась такой уж страшной. Я спросил у Карлетто, не спрятана ли у него подпольная литература.

— Кажется, нет. — Он нервно ходил по комнате, потом внезапно остановился и закричал: — Вот несчастье!

— Что еще такое?

— Книги мужа Дорины хранятся у нас.

Он сказал, что домой не вернется.

— Ведь людей хватают не только ночью. Может, они нарочно не арестовали меня, чтобы сцапать, когда я «пойду на прогулку». Или в театре. А может, они и на женщин хотят устроить облаву.

Я дал ему выговориться и обдумывал то, что произошло. Если Карлетто сбежит, сразу станет ясно, что он боится ареста. Этим он лишь сам себя погубит. Нужно разузнать, как обстоят дела, почему взяли Лучано, а не Карлетто. Может, Лучано был связан еще с другими людьми. Возможно, со студентами и с теми адвокатами из кафе.

Я высказал свои сомнения Карлетто, который все метался по комнате. Сначала он ничего мне не ответил. Он был слишком взволнован. Наконец остановился и сказал:

— Думаешь, они случайно нашли у него листовки? Кто-то во всем признался. И Лучано все разболтает, если не будет знать, что я на свободе.

Мне вспомнилось, как я бродил по Турину и напивался. И чем больше я тогда пил, тем неотвязнее думал все об одном, и кровь во мне кипела. Так же, как сейчас Карлетто, я не знал ни минуты покоя, разговаривал сам с собой. День и ночь у меня перед глазами стояла Линда.

— Я отсюда не двинусь, — сказал Карлетто. — Дома никто не знает, что я пошел к тебе.

— Сбегаю заберу книги, — сказал я ему. — Дорина, верно, чего-чего только не передумала.

Я посоветовал ему сидеть в саду и побежал к Дорине. На площади все было спокойно. Я тихо поднялся по лестнице и хотел было сначала зайти к Марине, как вдруг открылась дверь Дорининой комнаты и кто-то окликнул меня: «Пабло!» Я вошел в комнату. Здесь собрались все: Дорина с матерью, старая Марина и Джулианелла. Джулианелла совсем не была сражена горем. Только нервничала немного. Но кто действительно меня замучил, так это мать Дорины: она ходила за мной по пятам и ныла. Я попросил Дорину поскорее связать книжки. И объяснил ей, что Карлетто до смерти напуган и втолковать ему что-либо совершенно невозможно.

— Ему уехать надо, сейчас же уехать, — хором стали убеждать меня женщины.

— Фабрицио тоже взяли?

— Кто знает?

Было решено, что Дорина с Карлетто на время уедут из Рима в деревню, где у Дорины были родственники. Дорина немедленно отправилась в мастерскую переговорить обо всем с Карлетто. Я взял книги и вместе с Джулианеллой пошел к Тибру. «В реку их брошу», — сказал я ей. Джулианелла еле держалась на ногах от усталости, и мы завернули в кафе. Там она сказала, что не совсем уверена, нашли ли у Лучано листовки. У него забрали письма, даже ноты и какие-то отпечатанные на машинке листки, но, может, это были просто ненужные бумаги. Она говорила, и на глаза у нее навертывались слезы. Брата она не винила, да и вообще никого не винила. Сказала только, что его наверняка избили.

— Когда арестовывают какого-нибудь синьора, — заметила она, — то обращаются с ним вежливо. А мы, простые люди, для них все равно что коммунисты.

— Может, мы и в самом деле коммунисты, — сказал я.

Она слегка улыбнулась и спросила, не схожу ли я с ней в театр предупредить хозяина, что трое его артистов выступать не смогут.

— Мне надо сначала спрятать книги. Пойду домой. Скоро увидимся.

По дороге я думал: «А верно ли, что они избивают только рабочих? Значит, они боятся нас больше, чем синьоров?» Я начал кое-что понимать в правилах игры.

Карлетто и Дорина сидели на кровати и все спорили. Джина стояла на страже у двери, у нее хватило смекалки отправить Пиппо отнести заказы.

— Ну и дела пошли, — прошептал я ей на ухо.

Она ничего не ответила, только покраснела и наклонила голову.

Чтобы Карлетто понял, что ночевать здесь негде, пришлось показать ему, что в комнате всего одна кровать. Я ему сказал, что, как видно, никаких листовок у Лучано не нашли и он может не волноваться, Лучано не подведет. Дорина пошла узнать, что с Фабрицио, а Джина повела Карлетто в заднюю комнату немного подкрепиться. Потом она закрыла мастерскую, и мы отправились с ней в остерию напротив.

Вечером пришли Дорина и Фабрицио, они рассказали, что виделись со многими людьми и, судя по их словам, вокруг все спокойно. Стоило скрипнуть двери, как Карлетто немедленно бежал к окну. Мы пытались ему объяснить, что нет смысла ехать в деревню: если квестура его разыскивает, ему и там не спрятаться. Я видел, что Карлетто и сам это понял и упорствует только из самолюбия. Наконец он уехал вместе с Дориной, прихватив с собой узел с вещами, а Фабрицио вернулся в театр.

День проходил за днем; я почти ни с кем не виделся. Каждый вечер, едва уходил Пиппо, глаза Джины с надеждой обращались ко мне. Вначале она заговаривала со мной резко и сухо, и во взгляде ее сквозило отчаяние. Я подходил к ней и старался ее успокоить, а она умоляюще хватала меня за руки. Несколько раз я оставался у нее ночевать.

Наступил июнь, и мысль о тех, кто сейчас томился в тюрьме, причиняла мне острую боль. Отчего они, а не мы должны страдать? Не знаю уж почему, но я был твердо уверен, что их избивают по ночам. Что бы я ни делал — бродил ли по улицам, проводил ли ночи с Джиной, возвращался ли домой на рассвете, — мысль о заключенных неотвязно преследовала меня. И когда спадала жара и набережная Тибра, кафе и сады наполнялись веселой толпой, мне становилось еще тоскливее. В полдень, выезжая прокатиться на велосипеде, я отправлялся всегда на окраину и выбирал самые глухие и спокойные улицы. Мне ненавистен был центр с его вечной толкотней и мчащимися машинами, с духотой и отвратительным запахом раскаленного асфальта. Палаццо Венеция был совсем рядом, и этот запах, и голос, доносившийся оттуда, казалось, преследовали меня. Они преследовали меня, когда я смотрел на дворцы, ударяли в нос со страниц газет. Казалось, и прохожие пропитаны этим запахом. Я сворачивал за угол, и даже здесь, в центре, переулки были точно отхожие места. Сколько веков мочились здесь римляне? Потом я отправлялся на виа Лунгара еще раз взглянуть на тюрьму. И тут стояло все то же зловоние.

Я искал Джулианеллу в траттории, но там ее не оказалось. Где она живет, я не знал, да, по правде сказать, и не очень интересовался. Зашел к Фабрицио, и он сказал, что лучше всего переждать. Джулианелла ходит в тюрьму, носит Лучано передачи, и за ней, конечно, ведется слежка. Пока лучше к ней не ходить.

Его слова отбили у меня всякую охоту шутить. Теперь я мог видеться только с Джиной и старой Мариной. Я перестал ездить на велосипеде и почти все время проводил в мастерской. В общем-то, старая Марина не слишком донимала меня разговорами. Она вместе с матерью Дорины смотрела за детьми. Джина тоже поняла, что меня не переделаешь, и теперь она сама управлялась в мастерской, а я мог уходить и приходить, когда мне вздумается. Платила она мне по-прежнему сдельно. Правда, после той ночи она попробовала было взять меня на содержание. Но так робко предложила мне помощь, что даже рассмешила меня.

— Дорогая хозяйка, — сказал я, — может, вы хотите вынести кровать в мастерскую? Я поденный работник Пабло — и все тут.

Днем я шел в остерию напротив полакомиться финоккьо. Вернувшись, садился на ящик и играл на гитаре. Но работа не позволяла долго прохлаждаться. Иной раз приходилось ремонтировать мотоциклы, и тогда я с удовольствием копался в моторе. Будь у меня кое-какие сбережения, сейчас легко было бы расширить мастерскую. Джина знала, о чем я думаю, и наблюдала за мной. Не спала ночами, все что-то обдумывала. Я переговорил с разными людьми, прикинул, сколько у меня в наличии денег. Но не было у меня уверенности в завтрашнем дне. С той ночи, как взяли Лучано, все для меня изменилось. Я чувствовал, что надвигается гроза. Так долго продолжаться не может. Я утешал себя, что это одни пустые страхи. И все же иногда мною овладевала тревога. Даже Джина не могла меня успокоить.

Она из кожи лезла, чтобы угодить мне, старалась удержать меня лишних полчаса в постели. Рассказывала про свое детство, про отца, который был кузнецом и каретником и держал мастерскую в селении за горами, и туда часто приходил похожий на меня гитарист. Джина сама стирала и штопала мое белье. Готовила мне густо перченный мясной салат. Однажды вечером она прерывающимся голосом, чуть не плача, сказала, что не может иметь детей, так как ей сделали операцию. «Тебе нечего бояться», — прошептала она и прижалась ко мне. Я ей ответил, что осторожность никогда не помешает.

Стоял июнь, и я думал, как хорошо было бы съездить на Тибр. Но меня томило беспокойство. Я боялся даже выйти из дому — вдруг придут друзья с какими-нибудь вестями, а меня не будет. Да и Дорина должна была рано или поздно вернуться из деревни. Фабрицио же обещал зайти, если узнает что-нибудь. Иногда мне казалось, что, может, это и к лучшему. Ни с кем не буду видеться, стану меньше волноваться. Придется все лето проработать в мастерской. «Одно лето проторчал в Турине, другое — в Риме», — ворчал я.

— Побудь со мной еще немного, — уговаривала меня по вечерам Джина.

«Хорошо еще, — думал я, — что я теперь всегда сижу дома».

Однажды я решил заглянуть в пакет с книгами. В Тибр я их так и не бросил. Книги были старые и грязные. От нечего делать я стал их перелистывать, а Джину предупредил: «Если тебя кто спросит, скажи, что это книги покойного мужа». Некоторые из них были написаны по-французски и на других языках. На следующий же день я бросил их с моста в реку. Но итальянские книги оставил. В них рассказывалось о событиях мировой войны 1915 года, об истории фашизма и походе на Рим. Оказывается, с фашистами боролись не только социалисты, но и крестьяне, металлисты, «народные смельчаки»[28]. Фашисты всех пересажали, избивали людей до полусмерти, а вожаков приканчивали. И дома поджигали. «Вот те на! — удивился я. — А почитать фашистские газеты, так они только об итальянском народе и пекутся». Деньги же фашистам всегда давали синьоры, и чернорубашечники им были вроде как дети родные. Меня прямо зло брало, когда я читал, что столько простых людей, которые живут своим трудом, позволили горстке синьоров обмануть себя. «А Карлетто все еще верит этим синьорам. Разве Лучано не по их вине попал в тюрьму?»

Каждый вечер я прочитывал несколько страниц, но едва у дверей раздавались чьи-то шаги, как сердце у меня начинало отчаянно колотиться. И все же я понимал, что не могу выбросить в реку такие книги. «Неужто Карлетто все эти книги прочел? — думал я. — Непохоже». Была среди них и книга под заглавием «Рим или Москва». Я прочел и ее, ведь, как-никак, жил-то я сейчас в Риме. Но мне не верилось, что написанное в ней правда. О Риме в книге ничего и не говорилось, там больше про Россию было написано: люди, мол, в России умирают в тюрьмах, живут по десять человек в одной комнате, женщины занимаются проституцией и постоянно делают аборты.

— Вот после того, как фашисты устроили поход на Рим, у нас как раз такие вещи и происходят, — сказал я Джине. Она не сводила с меня глаз: знала, что мне грозит опасность, и ждала, когда я ее поцелую.

XVI

Потом Лучано выпустили, и все окончилось благополучно. Карлетто, немного пристыженный, вернулся из деревни, и мы все встретились в траттории. Оба они совсем не изменились. Лучано сказал, что в тюрьме его не били, но говорил он так, чтобы нас не напугать. Позже Джулианелла рассказала мне, что видела мать другого заключенного, которой возвращали окровавленную рубаху сына.

— Меня взяли для очной ставки, — рассказывал Лучано. — Еще когда я работал в Турине, я познакомился с одной красивой девушкой. Месяц назад мне взбрело на ум послать ей открытку и подписаться «Целую. Лучано». Этого оказалось достаточно. Ведь в то время она была уже арестована.

— Значит, тебя посадили не по милости тех синьоров, с которыми мы ужинали тогда в кафе? — спросил я.

— Нет. Вначале я тоже думал, что из-за них. Просто та девушка была коммунисткой. Когда она меня увидела, она засмеялась следователю в лицо. «Этот? Да он же в „Нирване“ поет». Она не знала, чем я занимаюсь, и это меня спасло. Если уж фашисты примут тебя за красного, пощады от них не жди.

— Но ведь ты и в самом деле немножечко красный? — сказала Дорина.

Они ни капельки не изменились. Карлетто упорно молчал. Фабрицио сказал, что лучше нам некоторое время не видеться.

— Кому хорошо, так это Пабло, — шутила Джулианелла, — сидит себе спокойно да покуривает. Давайте лучше пойдем танцевать.

Остаток вечера мы провели на берегу Тибра, по танцевал я только с Джулианеллой. Потом уговорил и Дорину покружиться немного. Карлетто был какой-то вялый, словно он, а не Лучано вышел из тюрьмы. Он ни на минуту не отпускал от себя Лучано и что-то рассказывал ему вполголоса. В этот вечер он не смеялся.

— Помнишь, как тебе приснились кошки? — спросил я его.

— Какие еще кошки?

Он напускал на себя деловой вид. Меня так и подмывало спросить, как ему отдыхалось в деревне. Но я сдержался и сказал только, что книги я выбросил в Тибр.

— Какие книги?

— Перестань разыгрывать из себя дурака, — сказал я. — Любой на твоем месте мог отправиться в деревню. Ты сам эти книжки читал?

Оказалось, что он их прочел, и мы проспорили до самого утра. Он отослал Дорину спать, а мы пошли в сквер возле моста, и здесь Карлетто накинулся на меня, словно разъяренный кот. В России, доказывал он, произошло то же, что в Италии.

— А возьми Испанию, — продолжал он, — именно красные делают все, чтобы проиграть войну.

— Когда проигрывают войну, все до одного виноваты бывают, — разозлился я. — Можно подумать, что ты сам был в Испании. Но ведь в России красные победили, разве не так? Главное, что там у власти те, кто трудится.

Когда мы поднялись к себе — он, чтобы немного соснуть, а я побриться, — Марина стояла на балконе в одной рубашке, поджидая меня.

— Добрые люди уж если и гуляют по ночам, то с гитарой, — с упреком сказала она. — Лучше бы сходил мессу послушать.

Я больше всего любил в Риме эти прохладные утренние часы. Хорошо вставать рано! В кухне я обнаружил вишни и принялся уплетать их, стоя на балконе; мне вспомнилась зима в Турине, когда я возвращался домой на рассвете и пил кофе в баре или на вокзале. Как бы ни было плохо, думал я радостно, но даже в тюрьме для заключенных каждое утро наступает рассвет. Неужели во всем Риме нельзя найти ни одного коммуниста, чтобы побеседовать с ним? А та девушка, про которую рассказывал Лучано, сидит в тюрьме. Вот бы повидаться с ней и поговорить обо всем. В эти дни я к каждому приставал, не знает ли кто коммуниста. Друзья в ответ хохотали, а Карлетто просто из себя выходил. Он мне говорил, что надо не искать для себя всякие отговорки, а бороться с фашизмом.

— Послушай, — сказал я ему в одну из встреч, — если фашисты так ненавидят красных, у них наверняка есть на то причины.

— Просто видят в них конкурентов, — ответил он.

Тут в разговор вмешался Лучано.

— Пабло, верно, хотел сказать, что, пока на свете существует капитал, будут и фашисты.

Теперь Лучано и Карлетто стали чаще заходить ко мне в мастерскую. Но я предпочитал беседовать с Лучано, тот все же изредка признавал мою правоту.

— Раз ты со мной согласен, — говорил я ему, — плюнь на этих синьоров, что в кафе прохлаждаются, и присоединяйся к красным.

— А зачем? — отвечал он. — Не всем же в одной партии быть. Если они в конце концов победят, будем им помогать.

— Если живы останемся, — усмехнулся Карлетто.

Джина тоже слушала нас, но молчала. Она разбиралась во всех этих вопросах еще хуже меня, но старалась не пропустить ни слова.

— До чего же Карлетто упрям и глуп, — сказал я ей однажды вечером. — Ведь ему самому нелегко хлеб достается, а он ничего и понимать не хочет.

— Горб мешает, — пошутила она.

Я внимательно наблюдал за приходившими в мастерскую клиентами и пытался вызвать их на разговоры. Когда заходил какой-нибудь толковый парень, я вынимал газету: «Ну, как там война в Испании?» Но единственный, кто мне отвечал, был Солино. Завернет, бывало, из остерии к нам в мастерскую, остановится на пороге, пожует сигарету, сплюнет, потом скажет: «Когда кончится война, работы много будет. Ведь сколько домов разрушено». Но рабочие помоложе, строившие мост, меня почти не слушали. В газеты никто из них даже не заглядывал. «Черт побери, — недоумевал я, — либо я старею, либо совсем дураком стал. Раньше я, вроде них, в газете только про спорт и читал».

Бывали дни, когда жара становилась нестерпимой. Тогда мы отправлялись к морю. Мы с Джиной несколько раз ездили в трамвае на пляж. Но выбирались обычно в воскресенье, и в трамвае была страшная теснота, похуже, чем вечером на Корсо. Доберешься наконец до моря и бредешь вдоль берега, пока не отыщешь свободное местечко на пляже. И все же как приятно в такую жару сидеть у моря. Иногда мне даже казалось, что небо и море слились воедино. Я бросался в воду и заплывал так далеко, что уже не различал берега. Джина лежала на песке и терпеливо ждала меня. Я смотрел, как девушки входят в воду — некоторые из них мне нравились. Может, одна из них заплывет подальше и разденется там догола, думал я. В город мы возвращались вечером. Потом ужинали и танцевали в своей компании. Теперь в траттории снова собирались все мои приятели. Иногда туда заходила и Джина. В эти вечера, танцевал ли я или пил вино, мне все вспоминалась зима, «Парадизо» и грузовик Мило. «А ведь, в сущности, — думал я, — ничего не изменилось, и бродит сейчас со мной по улицам Рима не Джина, а та, другая, и мы с ней весело смеемся, пьем в траттории вино». Я твердо знал, что наступит день, и мы с ней встретимся, что-то должно непременно случиться. Потом вспоминал Амелио, и на душе у меня становилось тоскливо.

Мне нравилось ездить на завод в Аурелию. Вырвавшись из Рима, я мчался на велосипеде по тропинке, змеившейся среди лугов. На заводе мне за гроши чинили покрышки, да и дорога туда была приятной. Я завел дружбу с некоторыми рабочими. В перерыве они обычно играли в шары. Я останавливался поболтать с ними. Эти действительно все понимали с полуслова.

— В нужный момент мы будем готовы, — говорили они. Все это были люди лет под сорок или за сорок. Они вспоминали войну, забастовки. — Мы тогда мальчишками были, — говорили они, — и не разбирались, что происходит. Но уж в следующий раз нас, рабочих, не проведут.

Был среди них и молодой парень по имени Джузеппе. Его отцу фашисты проломили голову. Джузеппе-то, конечно, знал, почему сквадристы[29] тогда победили.

— Нас называли красными, а мы никогда ими не были. Иначе бы мы защищались. Задали бы им перцу. Где действительно есть красные, там все по-иному оборачивается.

Когда я спросил, есть ли в Риме красные, он ответил:

— Наверно, есть. Мы, во всяком случае, готовы выступить.

Однажды он повел меня домой к своему отцу. Квартира его помещалась на четвертом этаже старого, запущенного дома. Настоящая дыра. Не знаю почему, но, когда я поднимался по лестнице, мне показалось, что я уже бывал здесь. Изо всех дверей доносились крики мальчишек, пахло специями и нечистотами, было жарко, как на пляже. Джузеппе сказал:

— Отец, тут один мой товарищ хочет с тобой познакомиться.

Старик сидел на кухне и, склонившись над столом, ел хлеб.

В кухне было почти темно, он дожевал кусок и посмотрел на меня, но не пошевелился. Джузеппе сказал мне:

— Давай присядем.

Ни старик, ни Джузеппе не начинали разговора. Пришлось мне самому объяснить цель моего прихода. Джузеппе поставил на стол три стакана, и оба стали внимательно слушать меня. Я то и дело сбивался, перескакивал с одного на другое. Сказал старику, что знаю его историю и хочу, чтобы он мне объяснил некоторые вещи. Добавил, что я новичок в Риме. Он пристально глядел на меня и слушал. Глаза у него были спокойные, бесцветные, как вода в реке.

— А кого ты здесь знаешь? — спросил он.

— Я потом о них скажу, — ответил я и продолжал свой рассказ.

Мне бы хотелось знать, сказал я, что произошло в двадцатом году. Почему руководители рабочих дали себя обмануть. И почему красные тех времен не оказались по-настоящему красными. Правда ли, что все коммунисты уехали воевать в Испанию и что там дело кончится так же, как у нас.

— А Джузеппе тебе ничего не говорил? — сказал он.

— Кое-что рассказывал, но мало, — ответил я.

— Что же ты от меня хочешь узнать? — спросил он. — Разве ты не видишь, какая у нас теперь жизнь? Ты в Турине ни с кем не заговаривал об этом?

— В Турине-то? Да там я только на танцы ходил.

— Ну а на заводе? Ты что, никогда не работал?

Я рассказал ему про магазин, про то, сколько времени потерял впустую. Он опять поглядел на меня своими выцветшими глазами. Тогда я спросил:

— Вы мне, может, не доверяете?

— Да что ты, сынок, — сказал он. — Я просто хочу знать, что тебя привело сюда и с кем ты в Риме дружбу водишь.

Я подробно рассказал ему, где живу и с кем встречаюсь.

— С ними ты не беседовал про двадцатый и двадцать первый годы?

— Да они в этом плохо разбираются. Но сам я кое-что читал. — И сказал ему, какие книги прочел.

Старик не спросил, кому принадлежат книги, а стал рассказывать про сквадристов. Он сказал, что на первых порах это были отряды головорезов, которые хорошо знали, чего добиваются: побольше денег нажить.

— Но сейчас мы ведем другую борьбу. Они свое дело сделали и теперь на покое. Им уже самим драться неохота. А у нас на горбу квестура да чиновники. Они-то и избивают наших.

Он спросил, готов ли я бороться, я не смог ему ответить сразу. А у него была привычка не дожидаться ответа. Иной раз только я соображу, что сказать, а он уже заводит разговор о другом.

Под конец он мне сказал, что главное — это сохранять спокойствие, работать в мастерской и встречаться с Джузеппе. В кухне стало совсем темно.

Ушел я от него не слишком довольный собой. Я понял, что говорил со стариком, как глупый мальчишка, и что Джузеппе с отцом не просто занимаются «прогулками», как Карлетто. А узнать я ничего толком не узнал. Может, они меня даже за шпика приняли. Но главное я понял, что показался им пустомелей. «Почему то? Да почему это? Может, вы мне не доверяете? Почему руководители рабочих дали себя обмануть?» Просто стыд один… Вспомнишь, так тошно становится. Я бродил по Риму и все время думал: «Как же я так сплоховал?» Но я был с ними вполне искренен. Откровенней и искренней, чем старик и Джузеппе. Я бы мог им и про Джину все рассказать. Потом я подумал, что еще увижусь с Джузеппе и тогда мы как следует обо всем потолкуем. Успокоенный этой мыслью, я пошел домой.

На завод я повременил ехать. Дождался, пока представился подходящий случай. Целыми днями работал, а по вечерам читал. По-прежнему спорил с Лучано и Карлетто, но у Лучано все же можно было кое-чему поучиться. Он во всех подробностях знал, как шла война в Испании, чем больше рассказывал, тем яснее я понимал, что с этими красными мне по пути.

Однажды, захватив покрышки, я снова отправился на завод к Джузеппе. Проезжая мимо дома старика, я посмотрел на его окно и подумал, что ведь таких домов в Риме тьма-тьмущая. И если даже в каждом подъезде есть хоть один красный, то, значит, их уже немало наберется. Да еще многие по тюрьмам сидят. Сколько же их всего?

Мы пошли с Джузеппе в остерию распить бутылку вина. Говорили с ним об Испании и о разных вещах. Я рассказал ему о «прогулках» и спросил, что он об этом думает.

— Что это за люди? — поинтересовался он.

— Люди они неплохие, — сказал я, — но до конца идти не хотят.

Тогда Джузеппе мне объяснил, что все, и даже синьоры, могут принести пользу делу.

— Ты на их руки не смотри, — сказал он. — Тут важно не то, чего они хотят, а то, что они делают.

Я ему сказал, что не понимаю, как могут бедняки вроде нас быть заодно с хозяевами.

— В листовках и книгах и это разъясняют, — сказал он.

В этот раз он дал мне несколько подпольных листков и маленькую книжечку, с виду похожую на катехизис. Когда я на следующий день снова заспорил с Лучано, он у меня спросил:

— Откуда ты все это знаешь? Или, может, в газетах вычитал?

Ночью я прочел ту маленькую книжечку, и мне стало легче спорить. Тогда я впервые понял, что листовки и книги не только напоминают фашистам о неизбежной расплате, но и помогают убеждать людей. Раньше я об этом и не задумывался.

После ужина я попробовал прочесть книжку Джине. Она стояла у стола в комбинезоне и, вытирая посуду, внимательно слушала. Читал я долго. Она выслушала все до конца, потом подошла к кровати и легла.

— Они все это и вправду хотят сделать или это только одни слова? — спросила она.

— Кое-где они уже многого добились. Теперь дело за нами.

Джина курила и смотрела в потолок.

— Нелегко это, наверно, будет, Пабло. А страшно-то как. Вдруг тебя заберут?

— Черта с два, — засмеялся я.

— Вы вот хотите, чтобы всем лучше жилось, — сказала она, — а пока только себе хуже делаете. Хватит на сегодня, — вдруг сказала она и обняла меня. — Посиди-ка немножко со мной.

Каждый раз, когда я начинал ей читать или говорить о политике, она старалась увлечь меня в постель. Она давно уже поняла, как ко мне лучше подступиться, и действовала умело. Вот и сейчас я подчинился Джине и прервал курс обучения.

И хорошо сделал, что остался у нее. Поздно вечером кто-то постучал в дверь. Это был Джузеппе; он пришел, чтобы продолжить тот разговор в остерии.

XVII

Кажется, что лето в Риме никогда не кончается. Короткие летние ночи приходили одна на смену другой. Как-то в праздничный день Джузеппе повез меня за город в селение Сант-Оресте, и там, расположившись вчетвером под оливковыми деревьями, окаймлявшими дорогу, мы беседовали о наших делах. Я сидел у поворота дороги и следил, не идет ли кто, да присматривал, торчит ли еще на площади сержант карабинеров. В другой раз Джузеппе послал меня в Саларию передать пакет с литературой солдату, который ждал меня в кабачке. Этот солдат вышел ко мне из задней комнаты без куртки, видимо, он чувствовал себя в кабачке как дома. Он подсел к моему столику и весело спросил, неужто у меня не нашлось дел поважнее, при этом лицо у него было хитрое и довольное. Потом он начал тихо расспрашивать меня, по душе ли мне такая опасная работа, виделся ли я с тем-то, знаю ли того-то. Я ему не противоречил. И даже виду не подал, что понимаю все его хитрости. Старался лишнего слова не проронить. Мы расстались с ним вполне довольные друг другом.

С Карлетто мы давно не виделись. Джина так перегрелась на пляже, что даже ходить не могла, вечерами ее навещали Лучано и Джулианелла. Однажды утром в мастерскую пулей влетел Карлетто и стал рассказывать, что виделся кое с кем, и спросил, не пройдусь ли я с ним в центр. Он добавил, что, может, ему удастся снова устроиться в варьете. По дороге мы вспомнили о том времени, когда жили в Турине; Карлетто был очень возбужден, и мне казалось, будто я снова вижу его в «Парадизо». Вдруг он спросил, играю ли я, как прежде, по ночам на гитаре и не мечтаю ли стать профессиональным гитаристом.

— А что, собственно, случилось? — недоумевал я.

— Кое-кто хочет тебя видеть.

Мы вышли на Корсо. Поднимаясь по ступенькам в отель «Плаца», он спросил:

— Может, ты зайдешь?

Я остался ждать его в холле и не знал, что и подумать. Счастье еще, что на мне был приличный костюм. Больше всего я в таких случаях смущаюсь коридорных.

Внезапно я увидел ее: она была в летнем платье, сидела в кресле и пристально смотрела на меня. Я узнал ее даже не по лицу и стройным ногам, а по этой привычке сидеть неподвижно, уставившись в одну точку. Она поманила меня рукой. «Уйти я не могу, ведь надо дождаться Карлетто», — мелькнула у меня мысль. И в ту же секунду я понял, что именно Линда и посылала Карлетто за мной, что это она приехала из Турина. Я подошел к креслу и заговорил с ней.

Линда встретила меня радостными восклицаниями и стала расспрашивать, как я живу. Она изображала из себя обиженную, но не переставая шутила и смеялась.

— Проклятый Карлетто, взял и улетучился, — сказал я.

В ответ она громко рассмеялась, потом стала меня отчитывать.

— Так-то ты соскучился по мне? Лучше уж тогда уходи. — Помолчав немного, добавила: — Может, пойдем куда-нибудь?

Мы бродили с ней по улицам, и я то и дело натыкался на прохожих. Потом пришли на берег Тибра и остановились у парапета.

— Что же ты хотела мне сказать? — спросил я.

— Ровно ничего, — ответила она, — я совсем не для объяснений встретилась с тобою. Просто мне захотелось повидать тебя и узнать, хорошо ли тебе живется.

— Какими судьбами ты очутилась в Риме? — Легкое платье облегало ее бронзовое от загара тело, она показалась мне какой-то чужой. — Ты что, отдыхала на море? — спросил я.

— А ведь ты тоже немного загорел, — проговорила она. Потом сказала, что отдыхать у моря не так уж приятно: все время возле тебя толкутся люди и нельзя ни минуты побыть одной. — Но сейчас я провела шесть дней, по-настоящему счастливых дней. Я была совершенно одна. И думала: как жаль, что со мной нет Пабло. С утра до вечера одна. А ты бываешь на море?

— Полдня в воскресенье, и мне уже становится невмоготу.

— Ты совсем не изменился, — сказала она. — Почему ты ничего не рассказываешь? Нравится тебе Рим? Чем ты занимаешься? Зарабатываешь деньги? Кое-что я, правда, от Карлетто узнала, — продолжала она. — Но Карлетто ведь совсем другой. И некоторые вещи он не понимает. Я хочу знать, ты по-прежнему мечтаешь заработать побольше денег? А девушку себе по душе нашел? Карлетто мне сказал, что есть тут у тебя одна. Ты собираешься жениться на ней?

Я ей сказал, что мне хорошо, потому что я ни о чем и ни о ком не беспокоюсь.

— Работа мне нравится, и я понял, что лучший способ заработать деньги — это вовсе не думать о них. Мне все кажется, будто я приехал в Рим только вчера. Здесь и в будни праздник.

— Послушай, — сказала она, — ты мне столько должен рассказать. Ты где обычно обедаешь? А где живешь? Давай поужинаем вместе.

— Нет, сегодня вечером я занят, работы много.

Но я так и не ушел, и мы отправились в кабачок пообедать. Линда сказала:

— Меня ждут. Надо их предупредить.

Однако поблизости телефона не оказалось.

— Кто тебя ждет? — спросил я.

Она остановилась в дверях, посмотрела на меня и улыбнулась.

— Э, бог с ними, — сказала она, — сегодня я хочу побыть с тобой.

Мы сели за столик и стали беседовать, как добрые друзья. Я с прежним удовольствием смотрел, как она ест. Она вспомнила о гитаре и спросила, играю ли я.

— Я знаю, Рим словно для тебя создан. Здесь любят гитаристов.

— Ты мне никогда не говорила, что бывала в Риме.

Она посмотрела на меня и снова засмеялась. Потом стала рассказывать про ателье, про свою жизнь.

— Нехорошо ты все-таки поступил: уехал, не сказав мне ни слова, — упрекнула она.

— Ну-ка посмотри мне прямо в глаза, — сказал я.

Она затянулась сигаретой и взяла мою руку в свою.

— Не думай, я все понимаю, ты много пережил, и мне больно за тебя.

Когда я остался один, а она смешалась с толпой на Корсо, Рим показался мне особенно прекрасным. «Мы встретимся в пять и поужинаем вместе». Она сказала, что хочет побывать во всех моих любимых местах и хоть один вечер провести со мной наедине. «Я еще не натанцевалась и не наговорилась с тобой вволю», — добавила она.

За три часа я должен был сделать все дела, зайти в мастерскую, привести себя в порядок и вернуться на Корсо.

— Что с тобой приключилось? — крикнула Марина, завидев меня.

Из дому я отправился в мастерскую, где Джина возилась по хозяйству. Она сказала, что Джузеппе принес починить покрышку. Заходил совсем недавно и ничего больше не сказал, но я знал, что Джузеппе имел обыкновение ждать меня до самого вечера. Пришлось послать Пиппо отнести ему починенную покрышку и передать, что сегодня я буду очень занят. Джина заметила, что со мной что-то происходит. Нужно было еще забежать домой.

— Пойду переоденусь, а то мне сегодня надо кое с кем повидаться, — сказал я ей. — Ночевать меня не жди.

Когда мы встретились наконец с Линдой на Корсо, солнце еще светило вовсю. Линда была в том же коротком, до колен, платье, на руке красовался золотой браслет. Мне казалось, что мы идем берегом моря. Я смеялся, шутил, дурачился, словно сказал себе: «Сегодняшний день мой, а завтра разберусь, что к чему». Столько раз, завидев вдалеке какую-нибудь девушку, я говорил себе: «Это Линда», — и теперь мне все было нипочем.

— Куда ты меня ведешь? — спросила она.

Мы долго бродили по улицам. Вспоминали прошлое. Она сказала, что так и не поняла, почему я тогда в ателье рассердился на нее. Послушать ее, во всем был виноват один Карлетто с его злым языком.

— Все дело в том, что ты не хотел меня слушать, — доказывала она. — Никак понять не можешь, что у женщины есть своя жизнь. Уж так ты создан.

На мгновение мне показалось, что сердце, как и в прежние дни, забилось часто-часто, и я готов был поверить ей, готов сказать: «Ты ошибаешься». Неужто те ночи в Турине и мое отчаяние — все оказалось впустую, тогда мне остается только одно — броситься в По. Но нет, сердце билось ровно и спокойно: слишком много передумал я обо всем этом. И сейчас для меня не имело значения, приехала ли она в Рим с Лубрани или одна. И не имело значения, что Джина дожидается меня в мастерской. Имело значение только то, что Линда шла рядом, я вел ее под руку и мы с ней снова говорили друг другу «ты». И то, что мы сегодня будто впервые познакомились. И она тоже как будто понимала это.

— Для меня, — прошептал я Линде, — этот вечер особенный. Это наша первая встреча; тебя снова прислал Амелио, и вот мы гуляем с тобой по улицам.

Тут Линда вскрикнула и остановилась.

— Я всю дорогу думала об этом, а сказать забыла. Знаешь, что случилось с Амелио? — Она наклонилась и прошептала мне на ухо: — Он был красный, коммунист, и его схватили. Отвезли в тюрьму прямо на носилках.

Я пожал плечами, будто не поверил.

— Ты-то откуда знаешь? Кто тебе сказал, что он с красными заодно? — На этот раз у меня дрожали руки. — Неужели это правда? — с трудом выговорил я. — Ведь он даже с кровати не мог подняться.

— А разве для этого обязательно передвигаться? — сказала Линда. — Он уже давно начал с ними работать. Помнишь, сколько он газет читал? У него нашли листовки.

Мы свернули в какую-то пустынную улицу. Небо было багряное, удивительно красивое; витрины уже были освещены, и я сейчас еще словно вижу перед собой эту улицу. В глазах у Линды отражалось небо. Она говорила сухо и как будто насмешливо.

— Линда, я уже не прежний Пабло, — громко сказал я ей. — Кончится тем, что я кое-кого убью.

Линда тихо ответила:

— Мне жаль тебя. Чего ты добиваешься?

Ничего она не поняла. Ну что ж, может, это и к лучшему. Линда рассказала, что первое время, когда Амелио ездил с ней в Верчелли и Новару, она тоже помогала ему. В ту самую ночь, когда Амелио разбился, она успела вынуть у него из кармана пачку листовок. Когда она потом прочла их, то поняла, что Амелио рискует головой. В листовках черным по белому было написано, что надо быть наготове, что настает решительный час.

— Поэтому ты его и бросила?

Она покраснела, а может, мне это только показалось, и сказала:

— Теперь он в тюрьме, лежит, наверно, на койке, точно мертвец. Его, должно быть, переведут в Рим, — продолжала она. — Взяли его в конце мая.

До самого ужина мы все говорили об Амелио. Наконец она сказала:

— Хватит об этом. Если он выйдет оттуда живым, сам спросишь, каково ему там пришлось. — Она пыталась улыбнуться.

Чтобы отогнать грустные мысли, мы выпили вина. Линда сказала:

— Может, сходим в «Парадизо»?

Еще час назад мне бы наверняка понравилась эта шутка, но сейчас она напомнила мне о той зиме, когда я был таким глупцом.

— Пей лучше, — сказал я, — мне сейчас не до музыки.

Вышли певец и гитарист и нагнали на нас тоску. Линда засмеялась и спросила, не собираюсь ли и я стать гитаристом, любимцем римлян. Потом мы пошли к Тибру потанцевать. Все было по-старому. Она шептала мне что-то на ухо, всем телом прижималась ко мне. Наконец я сказал:

— Пойдем домой.

— У меня нет дома, — сказала она, пристально посмотрев мне в глаза. — Я не одна.

Я вспомнил о Джузеппе, который хотел меня видеть. Вспомнил Турин и все свои муки. Вспомнил, как бешено колотилось мое сердце, как страдала моя гордость, но взбунтоваться и уйти не смог. Что бы сказал Амелио, окажись он теперь здесь, спрашивал я себя. Если бы он знал, что я тоже красный.

Теперь он уже не внушал мне такого страха из-за того, что я отнял у него Линду. В этот вечер я понял, что женщины — совсем не главное в жизни. Я спрашивал себя, стоит ли вообще на них тратить время. Не лучше ли немедля уйти к товарищам, работать с ними? Ведь Амелио в тюрьме и ждет от нас помощи.

Я протанцевал с Линдой еще один танец. Она сказала:

— Помнишь тот вечер в «Маскерино», когда мы гадали о будущем?

— Будущего не угадаешь, — ответил я, — лишь одно можно предсказать заранее: все, что человек делал, он будет делать и дальше.

— Это верно, — согласилась она, — мы всегда повторяем то, что делали прежде.

— Но часто мы сами не понимаем, что делаем, — сказал я. — Каждый день чему-нибудь нас учит.

Тут Линда остановилась и сказала:

— Уйдем отсюда.

Мы шли по булыжной мостовой, ровной, словно выложенной из черепицы. Линда воскликнула:

— Как прекрасен Рим!

— Хочешь, пойдем в лес? — спросил я.

— Ты, я вижу, все наперед знаешь, — засмеялась она.

Я остановился и поцеловал ее, она взяла меня за руку.

— В Турине ты был менее покладист, — сказала она.

Мы поднялись по Скала деи Монти, кругом ни души. Потом долго целовались под деревьями.

— Как здесь прекрасно! — повторила она. О, этот аромат, исходящий от деревьев и от нее! — Ты приходил сюда с другими женщинами?

Я ответил, что хотел прийти сюда с ней.

— Если бы ты вдруг надумала выйти за меня замуж, нам было бы в Риме хорошо вдвоем.

Она сжала мою руку и заговорила о Джине.

— Послушать Карлетто, она просто дурочка, — сказала Линда. — Ходит за тобой, как собачонка. А я думаю, она просто здорово влюбилась. Ты ей сказал обо мне?

— Это разные вещи, — уклончиво ответил я. — Главное — ты здесь.

Мы снова поцеловались. Она сказала:

— Пойдем в «Плаца».

XVIII

На рассвете она велела мне уходить.

— Ведь я тебя насквозь вижу. Ты не захочешь ничего понять, — сказала она.

Я уже с вечера все понял, но просто не хватало сил уйти.

— А он захочет понять? — спросил я, глядя ей прямо в глаза.

Она молча повернулась на бок и потянулась со вздохом.

— Мне надо как следует выспаться. Ночь я проведу в поезде. Я стал на ковер, оделся, подошел к окну, вдохнул свежий воздух.

— До чего красив Рим в этот утренний час, — сказал я. — Когда я уходил от тебя на рассвете в Турине, меня переполняло счастье.

— Ты нехороший, — протянула она.

— Я был глупый мальчишка. Если бы мне тогда сказали, кто ложится на мое место… Линда, зачем ты приехала?

— Тебе больно?

— Мне больно за тебя.

Она вскочила с постели и крепко меня обняла. Она не хочет, чтобы я был о ней плохого мнения. Не хочет, чтобы я ушел от нее и напился. Почему я не могу понять простых вещей?

— Послушай меня внимательно, — сказал я. — Эта ночь прошла, и хорошо. Я знаю тебе истинную цену. Ты осталась прежней, но я изменился.

Браслет давил мне на затылок. Я высвободился.

— Сколько ты заплатила за номер? — спросил я.

Глупей ничего нельзя было придумать. Она сидела на постели и, смеясь, смотрела на меня.

— Ты что, не понимаешь или не хочешь понять? — пробормотала она.

Я поднял жалюзи, высунулся из окна. На улице было уже совсем светло.

— Давай выкурим последнюю сигарету, как старые, добрые друзья, — предложила она.

Мы курили и смотрели в окно.

— Ты уверена, что Амелио перевезут в Рим?

— Все еще думаешь об этом? — притворно удивилась она. — Если бы я знала, ничего бы тебе не рассказывала.

— Его отвезут в тюрьму на Лунгаре, — сказал я. — Это «Плаца» для таких, как мы с Амелио. Когда ты уезжаешь?

— Сегодня вечером, в девять. В Турине я буду одна.

Говорила она, прижавшись к моему плечу и вся дрожа от холода. Голос у нее был жалобный, и она то и дело поглядывала на меня.

— Если будешь в Турине, зайдешь ко мне? — спросила она.

Я бросил недокуренную сигарету и поднялся.

— Стоит ли?

Она сделала обиженное лицо.

— Ты меня никогда не любил, — тихо проговорила она.

Проходя через холл, я думал об этом. Спускаясь по лестнице, я даже не обернулся. Двое коридорных в широких фартуках вытряхивали ковры и дорожки. Окна были распахнуты настежь, и всюду горел свет, казавшийся в эти утренние часы не таким слепящим.

Я представил себе спящего Лубрани. Вот он лежит в трусах, обнявшись с Линдой. Я распрощался в этом холле со своими иллюзиями, со своими глупыми мечтами. Нет, лучше быть свободным, идти с такими же, как ты.

Я зашел в кафе «Фламинио» выпить чашку кофе. Бедная Линда, я не должен больше встречаться с нею. Теперь уже она лепечет жалкие, ненужные слова. Мне вспомнилось, как я был счастлив прежде, если бы я только знал тогда. Но какое все это имеет значение теперь, после несчастья с Амелио? Может, и Линда это поняла.

Я вскочил на проходивший мимо трамвай и поехал к Джузеппе. Чтобы не привлекать к себе внимание, я решил подождать его на бульваре. Я подумал, что, может, кто-нибудь из наших арестован и Джузеппе приходил предупредить меня. Но когда он спокойно вышел из дому, я, воспрянув духом, пошел ему навстречу. Оказалось, что мне надо немедленно бежать в мастерскую. Приехал один из наших товарищей, и его необходимо устроить на ночлег. Джузеппе меня целый вечер разыскивал. Я единственный из всех был обладателем двух кроватей и мог дать ему приют.

Так произошло мое знакомство с Джино Скарпой, вернувшимся из Испании. У него было другое имя, но для нас он был Джино Скарпа. Когда я вошел в мастерскую, он уже сидел там и шутил с Пиппо.

— Меня зовут Пабло, — сказал я ему.

Он был худой, словно выжженный солнцем, глаза у него смеялись. Джино сразу сказал мне:

— Спать хочу до смерти. Уложите меня куда-нибудь.

Я послал Пиппо за покупками и стал совещаться с Джиной. Может, лучше отвести его к Марине.

— Сюда часто заходят клиенты, и Пиппо вечно торчит.

— Нет, лучше я здесь останусь, — сказал он. — Главное удобство, что тут есть выход через сад.

Когда Пиппо вернулся, Джино Скарпа уже спал. Он устроился на постели Джины. Все утро я проработал на улице. Джина повесила занавеску и стала готовить обед. Она то и дело поглядывала через окошко на меня и Пиппо. Вдруг Пиппо нечаянно уронил велосипед. Велосипед упал на ведро, раздался адский грохот. Я крикнул Пиппо: «Так, отлично! Все подряд ломай». Он молча посмотрел на меня и поднял велосипед.

Наконец я отпустил Пиппо обедать, а сам пошел на площадь купить газеты. На стадионе проходил фашистский праздник, в Риме было полным-полно чернорубашечников и балилла, в газетах сплошные речи. Об Испании всего несколько слов. «Значит, наши дела там неплохи», — подумал я.

Вернувшись, я увидел Скарну на пороге мастерской. Он был в комбинезоне покойного мужа Джины и спокойно ел яблоко.

— Почему тебя называют Пабло? — спросил он. — Ты что, в Испании был?

— Да что ты? Просто я на гитаре играю.

Он поинтересовался, знал ли я в Турине кое-кого, и назвал фамилии.

— Я в то время совсем еще мальчишкой был. И газет, понятно, не читал, — ответил я.

Джина крикнула нам, что обед готов. Она постелила на стол белоснежную скатерть и нарезала тоненькими ломтиками хлеб. Я, улыбаясь, смотрел на нее.

— Ей-ей, в комбинезоне Скарпа на тебя похож.

Еще вчера мне даже в голову не приходило сравнивать Джину с Линдой, да я и не смотрел на нее всерьез. Но теперь благодаря появлению Скарпы и пережитому этой ночью я взглянул на нее другими глазами. Лицо у нее было хмурое, недовольное. Она ни разу не улыбнулась и не села с нами за стол.

— Вижу, вы познакомились, — сказал я Скарпе, — она тебе даже отдала комбинезон мужа. Кстати, и имена у вас одинаковые.

— Эта одежда мне нравится, — улыбнулся он. — Самая подходящая для нас, и, главное, никто в ней тебя не узнает.

Потом он стал рассказывать об Испании, да так спокойно, точно был в Трастевере.

— У меня в отряде было четверо пьемонтцев. Что за ребята! Они тайком пробрались туда из Дижона. Если не погибли, то сражаются сейчас в осажденном Мадриде. А что обо всем этом говорят в Риме? — внезапно спросил он.

— До Испании никому нет дела…

Он неторопливо жевал, уставившись в тарелку. Дал мне высказаться, не перебивая. — Джина тоже прислушивалась к нашему разговору, — потом покачал головой.

— Слишком дорого обходится нам эта война, — проговорил он. — Фашисты гонят на убой солдат, а мы зря теряем там свои лучшие кадры. Атакуют-то они. Это они выбирали место и время для нанесения удара.

— У нас кое-кто говорит, что во всем виноваты русские.

Из мастерской позвали Джину, она быстро вышла из комнаты.

— Никого там нет, — сказала она нам, приоткрыв занавеску.

Я тихо спросил у Скарпы, бывал ли он в Турине. Я рассказал ему про Амелио и про то, что теперь он прикован к постели. Джино его не знал. В то время он был в Испании.

— Я встречал кое-кого из тех, — сказал он, — кто побывал в лапах фашистов. Они выкалывали нашим пленным глаза.

Вошла Джина и с ней Джузеппе; он посмотрел на нас, поздоровался. Скарпа сразу замолчал.

— Мы с вами уже встречались вчера ночью, — спокойно напомнил ему Джузеппе.

Джина подала нам кофе.

— А у здешних товарищей, — поинтересовался Скарпа, — ты не спрашивал про Амелио?

Мы заговорили о Турине и о последних арестах.

— Да, немало наших погибло, — сказал Джузеппе. — В газетах о них не пишут.

— Кое о ком и газеты упоминают.

— Ну уж если газеты называют имя, значит, человек был для них не очень-то опасен, — улыбаясь одними глазами, ответил Скарпа. — Но если молчат, значит, он из наших.

Его опаленное солнцем лицо было живым напоминанием об Испании, а ведь он пробыл там лишь несколько месяцев во время войны. Я вдруг обратил внимание, что глаза Джины были похожи на его глаза. Джина была молчаливой, но у нее в глазах плясали искорки. Ни Джузеппе, ни Скарпа не обращали внимания на то, что Джина прислушивается к разговору. Потом Джину снова позвали, и она ушла в мастерскую. Мы продолжали спокойно беседовать. Только я один заметил ее отсутствие.

— Этой ночью, — сказал мне Джузеппе, — мы хотели собраться у тебя. Но кое-кому не с руки сюда ехать. — Он объяснил, куда мы со Скарпой должны прийти, просил быть поосторожнее. Мне поручалось обеспечить охрану. — Захвати с собой гитару, она всегда кстати.

Джузеппе встал, распрощался с нами. Я поднял занавеску, пропуская их вперед, и прошел за ними в мастерскую. Там я увидел Линду. Они с Джиной поглядывали друг на друга, чего-то выжидая. Линда сидела на ящике и, не поднимаясь, бросила: «Привет». Потом насмешливо улыбнулась, ожидая, что я заговорю первый. Наконец она сказала:

— Я не помешала?

— Ты разве не уезжаешь сегодня вечером?

— Не волнуйся. Мне захотелось взглянуть на ваш торговый дом.

Джузеппе сказал:

— Значит, договорились, — и ушел.

Я почувствовал, что Скарпа с любопытством наблюдает за мной. Джина не дыша смотрела Линде прямо в лицо.

— Хорошо еще, что Карлетто показал мне дорогу. Как-то не хотелось уезжать, не попрощавшись с тобой. Здесь, я вижу, работают днем и ночью. — Она встала и сказала, обращаясь уже ко всем: — Пабло остался таким же. Сам хочет, чтобы я передала привет его друзьям в Турине, но молчит. А я дура, что пришла. Ему никто не нужен, но его все должны ублажать. — Последнюю фразу она произнесла каким-то чужим голосом.

Скарпа сказал:

— Вижу, ты занят. Мы пойдем.

Но тут Линда стала кричать, потом захохотала — такой я ее еще никогда не видел.

— Какие могут быть секреты с Пабло? Он еще младенец, ему мамочка нужна. Уж мы трое это хорошо знаем. Оставляйте его без сладкого, хозяйка. Как только закапризничает, оставляйте без сладкого.

— Именно это ты мне хотела сказать? — со злостью спросил я. Все было правдой. Я посмотрел на Джину, не смеется ли и она тоже. Но увидел, что она вся подобралась, пораженная и разгневанная. И сразу успокоился. Я сказал Скарпе:

— Подожди минутку, я должен с ней поговорить.

Линда крикнула мне:

— Не затрудняй себя! Я ухожу. — Потом усмехнулась. — Просто хотела узнать, что ты за человек. — Она остановилась на пороге и окинула нас взглядом. — Все-таки мог полюбезнее встретить свою подругу. Точно в дешевую остерию попала.

Джина, собравшись с духом, сказала:

— Зачем же так? Все, что хотели, вы ему уже высказали прошлой ночью.

Тогда Линда сказала:

— Если никто не возражает, я хочу поговорить с тобой, Пабло, наедине.

— Нужды нет, можешь говорить при всех.

Линда тряхнула головой и пристально взглянула на меня. Потом махнула рукой и выбежала на улицу. Последнее, что я увидел, был ее сверкнувший браслет.

Скарны при этом уже не было, он ушел в комнату. Джина стояла, прислонившись к прилавку, и молчала. Она не смотрела на меня. Взгляд ее был устремлен в раскрытую дверь, на дорогу.

— Мне перед вами совестно, — резко сказал я.

Джина ответила:

— Вернется — я ее убью.

Мы оба взглянули на дверь.

— Ты сама знаешь, как это бывает, — сказал я. — Что же тут для тебя нового? Важно только, кто чего стоит.

— Вернется — я ее убью.

Я не пытался ни приласкать, ни утешить ее.

— У нас и без того много забот, — сказал я. — А с этим покончено.

В полдень мы отправились со Скарпой в остерию.

— Пойдем прямо через улицу, — предложил он. — Самое опасное — прятаться от людей.

Мы сели с ним в уголке под миртами. Послали Пиппо купить тосканские сигары и заказали немного вина.

— Знаешь, — сказал Скарна, — вечно я в дороге, или в бегах, или в тюрьме и никак не могу посидеть спокойно, отдохнуть.

Он поведал мне о своей мечте — уехать в деревню, пожить там подольше, завести поросят.

— Одна беда, стоит мне где-нибудь пустить корни — война начинается. Либо наши друзья сражаются, либо другие. Прежде и у меня был свой дом. Давно уж и в помине нет родного очага… А у тебя вроде даже в избытке, — сказал он. — Смотри, будь поосторожнее, а то вовек не распутаешься.

— Почему-то эти истории никогда не кончаются вовремя, — смущенно ответил я. — Но думаю, на этот раз все ясно.

Скарна улыбнулся одними глазами.

— Разве тебе не известно, что всякая история повторяется дважды? Сначала она происходит всерьез, а потом вызывает только смех. Так вот, и каждый утопленник обязательно всплывает.

Но мне вовсе не хотелось смеяться, а хотелось напиться. Счастье еще, что Скарпа шутил за двоих. А ведь Линда правду сказала — женщина для меня лишь каприз, и Скарпа все слышал. «Надо будет поговорить с ним об этом», — подумал я.

XIX

Поздно вечером мы собрались в кабачке на тайное совещание. Чтобы нас не задержал ночной патруль, мы просидели там до рассвета. Джино Скарпа вместе со всеми спустился в погребок, который вел в другой погребок, откуда в случае надобности можно было выбраться прямо на улицу. Я вместе с Джузеппе остался наверху. Захватил с собой гитару, но играть было опасно — мог услышать патруль. Меня клонило ко сну, ведь прошлую ночь я глаз не сомкнул. Джузеппе то и дело спускался в погреб, поднимался наверх и каждый раз окликал меня.

— Смотри не засни. Представляешь, что будет, если они нас здесь накроют.

Но у меня так колотилось сердце, что я не мог уснуть. Я знал, что в погребке было много коммунистов, да и один Скарпа стоил десятерых. Мы о многом переговорили. Я попросил Джузеппе узнать про Амелио. Только на рассвете, после того как он объявил, что наше затворничество кончилось, а хозяин кабачка принес нам кофе, Джузеппе спокойно сказал мне:

— Ты был прав, твой туринский друг — коммунист.

Больше он ничего не знал, а может, просто не хотел говорить. Тем временем несколько пареньков, которым надо было рано на работу, по одному выбрались из кабачка. Хозяин приоткрыл дверь и для виду стал подметать пол. Я не видел, как расходились остальные.

Мы с Джино Скарпой ушли, когда уже рассвело. Из разговора с ним я заключил, что он остался недоволен совещанием. Я понял, что скоро они опять должны собраться.

Мы прошли через парк Пинчо, освещенный первыми лучами солнца. Я шагал с трудом, точно плыл против течения. Не будь рядом Скарпы, пожалуй, свалился бы на первую скамью.

— А не позавтракать ли нам? — спросил Скарпа. — Поедим прямо под деревьями, красота.

Но потом мы решили зайти в «Фламинио», в то самое кафе, где обедали накануне.

«Видно, мне на роду написано, — подумал, я, — возвращаться домой на рассвете».

— Бодрей держись, — сказал Скарпа, — это тоже своего рода война.

Но и у него у самого лицо было утомленное. Резче выступили скулы, обозначились глубокие морщины — следы перенесенных испытаний. Но взгляд его оставался все таким же твердым. Он не спеша пил кофе с молоком, и мне вдруг вспомнился острый кадык неподвижно лежавшего в постели Амелио.

— Достаточно на нас взглянуть, чтобы догадаться, кто мы такие, — сказал я. Счастье еще, что в кафе было пусто.

Скарпа устало посмотрел на кассиршу и мрачно ответил:

— Да, лица у всех у нас такие, словно мы никогда света божьего не видим. Жизнь наша бродячая, вот в чем дело.

Я выпил граппы и подумал, что и у меня судьба не лучше. Но раньше я мирился с этим, а теперь знал, чего добиваюсь. Интересно, что думает об этом Скарпа?

Мы пошли домой, и дорогой я заметил, что Скарпа чем-то обеспокоен. Он поглядывал то на небо, затянутое тучами, то на поросшие пиниями холмы.

— Ох уж эти мне римляне, — вздохнул он. — Никак их не поймешь. И каждый себя умником считает. Самоуверенности в них много. А фашисты под самым их носом, что хотят, то и делают. Какие-то они близорукие, здешние товарищи, даже не задумываются над тем, что творят фашисты во всем мире.

Тут я спросил:

— Разве они не коммунисты?

— На словах они все коммунисты, — ответил Скарпа. — Ты ведь был с нами на совещании? — Он удивленно посмотрел на меня покрасневшими от бессонницы глазами. — Знаешь, и в спорах есть своя красота. Ты даже не представляешь, как это интересно.

Я сказал ему, что теперь, когда я живу в Риме, многое мне стало понятно.

— Так всегда бывает в жизни, — заметил он. — В Риме все кажется гораздо проще. Когда я был студентом, мне тоже казалось, что главное я уже постиг. Потом, к счастью, а может, и к несчастью, я понял, что до этого еще далеко…

Неужели Джино Скарпа был студентом? Он казался мне простым рабочим, как все мы, только более толковым и знающим. Так, разговаривая, мы подошли к мастерской.

— Значит, Рим тебе знаком? — спросил я.

— С того времени он сильно изменился, — улыбнулся Скарпа. — Вот только римляне не меняются.

Джина, обрадованная, встретила нас в дверях. Она ждала нас, чтобы покормить, но я сказал, что смертельно хочу спать. Скарпа ушел в сад любоваться облаками, а я лег на кровать и сразу заснул.

Вечером я пошел к себе домой переговорить с Мариной.

— Хорош жилец, — сказала она. — У такого ключ вовек не сотрется.

— Дел много, — ответил я.

— Ну и вид у тебя!

— А как поживают соседи?

Я заплатил ей за месяц и спросил, нельзя ли будет здесь переночевать одному моему старому другу.

— Ты, верно, этого друга всего день знаешь, а уже хочешь пустить переночевать.

Тогда я зашел к Дорине, там царило страшное возбуждение. Карлетто снова приняли в театр «Арджентина». В этот вечер с ним обещали подписать контракт. С минуты на минуту он должен вернуться. Я сказал Дорине:

— Рад за вас, но все-таки Карлетто — беззаботная пташка.

Она обиделась и спросила:

— Почему это?

— Такое только в Риме бывает, — ответил я. — Все заканчивается общим весельем.

Тут Дорина велела мне замолчать. Все дело в том, что я перестал быть настоящим другом Карлетто. С тех пор как сошелся с Джиной, я совсем переменился. А когда арестовали Лучано, я стал обвинять ее, Дорину, и Карлетто во всех грехах. Да к тому же свел дружбу с какими-то грязными типами, это добром не кончится. Так все ее друзья говорят.

Она покраснела, у нее даже голос прервался. Она сказала, что лучше бы уж я все вечера проводил с ними, играл на гитаре, попытался бы поступить в театр, потом добавила:

— Теперь Карлетто сможет тебе помочь. А своим новым друзьям не очень-то доверяй.

Я понял, что для Скарпы будет спокойнее и дальше ночевать в мастерской. Тем более что речь шла всего о двух днях. В мастерской Скарпа чувствовал себя хорошо, он даже помогал Пиппо чинить велосипеды. Вечером мы поужинали и вышли посидеть в саду. Пока ни от кого никаких вестей не поступало. Ночью должно было состояться второе совещание. Мы ждали Джузеппе.

— Поиграй немного на гитаре, — попросил Скарпа.

— Вот ты учился в университете, а твой отец был состоятельным человеком, как же случилось, что ты пошел с нами? — спросил я. — Почему тебе пришлось бежать? Чем для тебя был плох фашизм?

— У каждого класса есть свои безумцы, — сказал он. — Если бы их не было, мы бы и сейчас жили, как во времена древнего Рима. Чтобы изменить мир, нужны безумцы. Ты когда-нибудь задумывался над тем, чем обязан мир безумцам? — Потом он сказал: — И ты такой же безумец. Для чего тебе нужно вести подпольную работу? Ведь ты рискуешь угодить в тюрьму или на каторгу, и тебе никто ни гроша не платит.

— Всех нас эксплуатируют…

— Тебя-то кто эксплуатирует? Джина, что ли?

Он говорил резко, чуть насмешливо. Я хотел было ответить ему. Но он меня опередил:

— Одно могу тебе сказать, разница между нами лишь та, что я, раньше чем решиться на борьбу, месяцами мучился, сомневался, искал ответа в разных книгах, а у тебя и у твоего класса это в крови. Это не такой уж пустяк.

— Вот только с коммунистами трудно было связаться, — сказал я.

— А зачем ты их, спрашивается, искал? Какая тебе от них корысть? Потому искал, что тебя вел инстинкт.

— Но хоть несколько книг мне бы не мешало прочесть. Если в один прекрасный день откроют школы для нас…

— От книг мало толку. Я видел в Испании интеллигентов, которые совершали не меньшие глупости, чем остальные. Главное — классовый инстинкт.

Мы долго беседовали с ним в саду. Ночь еще не наступила, но кое-где уже зажглись фонари. Загорелся свет в окнах домов. Как досадно, что Скарпа завтра уезжает. Я многому мог у него научиться.

Джузеппе пришел уже ночью и сказал:

— Кто-то проболтался.

Фашисты взяли наш кабачок под наблюдение. Один из товарищей заметил там двух агентов, дежуривших по очереди. Пока никого не арестовали: поджидают руководителей.

— Хозяина кабачка наверняка возьмут, — сказал Джузеппе. — Но он не знает, где ты, Скарпа, скрываешься. И все-таки будьте оба осторожны.

Он удалился неторопливым шагом, так же как пришел. Скарпа сказал, что в этих случаях хозяин всегда попадается, но не мешало бы некоторым упрямым головам хоть разок побывать в такой передряге, может, поумнеют.

— Давай пройдемся немного, — предложил он мне.

Я выглянул на улицу, нет ли шпика возле мастерской.

— Пойдем с нами, — сказал я Джине, которая только этого и ждала.

Мы поднялись на холм, к церкви. На улицах было шумно и людно. Из ярко освещенной остерии пахло вином. Не кричали только те, у кого был набит рот. А над всем Римом нависло черное-пречерное небо.

— Если нас сегодня ночью схватят, — сказал я, — это будет последнее, что мы увидели.

— Что «это»? — не поняла Джина.

— Как едят, кричат и пьют в Риме, — сказал Скарпа. — Так ведь?

Я спросил, неужели он всегда угадывает чужие мысли. Скарпа ответил, что так бывает, когда твой друг влюбляется. Заранее знаешь, что он скажет. Все мы бывали влюблены.

— Пабло вовсе об этом не думает, — проговорила Джина.

Голос, каким она это произнесла, рассмешил нас.

— Это пустяки, — успокоил ее Скарпа. — Пабло хороший товарищ.

Потом он рассказал, что сидел в Риме в тюрьме.

— Десять лет назад. Мне было тогда двадцать. В то время я ходил в анархистах. Фашисты сказали: «Да он просто болван», — и выпустили меня.

— А как там с вами обращались? — спросил я.

— Да, в общем, терпимо. Конечно, поганые людишки всюду встречаются. Я тоже был тогда влюблен, но не прошло и месяца, как моя милая наставила мне рога.

Джина тихо спросила:

— Неужели это правда?

— Такова жизнь. В тюрьме, понятно, сладко не бывает. Но часто вот еще что происходит. Просидишь ты несколько лет, и людей начинаешь забывать. Потом выходишь оттуда и убеждаешься, что жизнь шла своим чередом. Тут только понимаешь, что значит быть заживо погребенным.

— Лучше уж умереть, — тихо сказала Джина.

Мы вышли на пустырь, оттуда видна была панорама Рима.

Я сказал Скарне:

— Значит, завтра уезжаешь.

— Вот дьявольщина, — задумчиво проговорил он. — Поживешь где-нибудь день-два — и снимайся с якоря, знаешь, что тебя ищут.

Мы повернули назад, а Джину я отправил ночевать к старой Марине. Мы со Скарпой расположились в мастерской и половину ночи провели в разговорах. Джино говорил, что прятаться или попасть в тюрьму — разницы большой нет. Главное, знать, что другие товарищи на свободе остались. Но бывают такие минуты, когда чувствуешь, что нет больше сил — пусть арестовывают.

— У вас еще тут ничего, — добавил Скарпа. Он рассказал мне о том, что творится в Германии, о застенках Испании. У меня от его рассказов кровь стыла в жилах. — Капиталистический мир ополчился на нас, — сказал он. — Не строй себе иллюзий. А именно этого вы здесь и не хотите понять. Буржуазия защищает свое сытое существование, свой карман. Она готова уничтожить полмира, убить миллионы детей, лишь бы у нее не вырвали из рук хлыст и не отняли кормушку. Можешь не сомневаться, они и в Италии будут совершать то же самое. И при этом поминать боженьку или свою любимую мамочку.

Мне припомнилось, что и Карлетто говорил примерно то же самое. Я сказал об этом Скарпе.

— Если бы ты всего этого не понял, — сказал Скарпа, — ты не мог бы быть коммунистом. Но одно дело просто понять, другое — понять правильно. Все мы превращаемся в обывателей, когда нас охватывает страх. Закрывать на все глаза и не видеть надвигающейся бури — это ведь тоже страх, подленький страх обывателя. Марксизм как раз и состоит в умении видеть вещи в их истинном свете и принимать необходимые меры.

Он объяснил мне, что в Италии буржуазия ведет хитрую игру. «Знаете, ребята, — убеждают нас буржуа, — нам тоже плохо. Давайте объединимся и скажем правительству: „Хватит“. Это и нас устроит, а вас тем более. Посмотрите, что происходит за границей, что там делают всякие мерзавцы. Поддерживайте нас, и мы сумеем вас спасти».

— На самом же деле, — сказал он поздней ночью, заканчивая разговор, — нам надо самим спасать себя или погибнуть всем вместе. А война в Испании проиграна.

Джина пришла утром и разбудила нас. Я принялся за работу. Скарпа вышел в сад постирать себе белье. Я спросил у Джины, что говорят Марина и остальные женщины. Она, смеясь, ответила:

— Удивляются, что ты предпочитаешь ночевать с ним.

— Приняли Карлетто в театр?

— Они пригласили нас сегодня на ужин.

Весь день я даже и не вспоминал об этом приглашении. Скарпа отсыпался на кровати или в саду на траве. Мы договорились было пойти вечером погулять и распить в остерии бутылку вина, как вдруг примчался велосипедист, привез покрышки. Я его хорошо знал, он работал на заводе в Аурелии.

— Хозяин все выболтал, — сказал он. — Кое-кого уже арестовали. Товарищи решили, что Скарпа должен немедленно уехать. Я отвезу его на станцию Трастевере.

Скарпа спокойно сказал:

— Хорошо еще, что я белье успел выстирать.

Он снял комбинезон, быстро оделся, поцеловал меня и Джину.

— Не забывай о товарище из Испании, — сказал он мне на прощание и уехал.

XX

Все мы все-таки трусы. Когда Скарпа ушел, я вздохнул с облегчением. Я был уверен, что хозяин кабачка не знает моего адреса, и даже предложил Джипе:

— Хочешь, пойдем в театр?

Она обрадованно поглядела на меня.

Карлетто, Дорина, Лучано и другие артисты ужинали в остерии неподалеку от «Арджентины». Я отправился туда кружным путем и нарочно прошел мимо того кабачка, где мы собирались ночью. Он был закрыт, и на двери висел замок. Люди шли, не обращая на это никакого внимания. Я думал о том, что столько есть мест, где с нами расправляются, и никто не знает об этом. «Но может, в один прекрасный день люди услышат слова правды», — подумал я.

В «Арджентине» шло знакомое мне еще по Турину ревю, а ведь я так давно не был в варьете. В Турине я перестал туда ходить после ссоры с Линдой, а в Риме мне не до того было. Мне казалось, что здесь варьете никому не нужно. Не знаю уж почему, но я решил, что в Риме, где кругом фашисты, где живет папа и где в Палаццо Венеция восседает дуче, такое ревю вообще запрещено. «Другие люди, другие нравы», — думал я. Но потом на Лидо я увидел женщин в довольно нескромных купальных костюмах, которые лежали на пляже рядом с мужчинами. Оказывается, в таких вещах люди как две капли воды похожи друг на друга.

В тот вечер на сцену вышла танцевать негритянка. Одежда почти не прикрывала ее пухленькое тело, и она скакала, точно кузнечик. «Вот она подходит Лубрани, — сразу же подумал я, — может, Лубрани ее и выкопал». Но для публики негритянки никогда не бывают достаточно голыми, поэтому в угоду зрителям они так взвизгивают и подпрыгивают. Голос у них такой, что страх нагоняет и будоражит кровь. Римлянам негритянка понравилась, и они вызывали ее на «бис».

Потом к нам в партер пришел Карлетто. Джина сказала ему, что ждет не дождется его номера. Он уныло посмотрел на нас и объяснил, что по контракту его выступления начнутся только через шесть дней. «Похоже, тот, с Торре Литториа, опять надует его», — мелькнула у меня мысль.

Подошли другие артисты, посыпались приветствия, веселые шуточки, остроты. Я чувствовал себя не в своей тарелке. Мне все казалось, что рядом со мной Джино Скарпа, что я слышу его голос, его смех, вижу, как он выглядывает из толпы.

— Пойдем поужинаем? — донесся до меня голос Дорины.

Ресторан, куда мы вошли, славился жареными поросятами и молодым сыром — моццареллой. Карлетто спел нам несколько песенок: пел он еще лучше прежнего, но обстановка была не та: нам прислуживал официант в белом фраке, и впечатление создавалось совсем иное. И только Джина хохотала как сумасшедшая, прикрывая рот рукой. Я понимал, что она, бедняжка, душою изболелась за меня и Скарпу и поэтому смеялась так, словно вдруг опьянела. За те два дня, что Скарпа пробыл у нас, я не слышал от нее ни единой жалобы.

Мы просидели в ресторане целый вечер и потом всей компанией пошли к мосту Мильвио. Мне было как-то странно, что я снова иду с Карлетто и его друзьями и, как прежде, слушаю их разговоры. За эти два дня произошло столько событий, что мне даже казалось, будто все это случилось не со мной, а с кем-то другим. Дорогой мы болтали, шутили и смеялись, я вспомнил даже, что и они тоже кое-что сделали, и если верить Лучано, то и сейчас не сидят сложа руки. Но я понимал, что между нами выросла стена или, скорее, колючая изгородь. Теперь мы могли лишь болтать о пустяках или подшучивать с Джулианеллой над моими любовными похождениями. Потом я стал подсмеиваться над Карлетто, сказал, что он сам мог прийти в мастерскую, но нечего было приводить туда Линду, да его за это надо отлупить!

— Во всей этой истории почти ни одна ссора без тебя, Карлетто, не обошлась, — сказал я. — Они хоть уехали из Рима? — Карлетто кивнул головой. И мне стало немного грустно.

Некоторое время от моих товарищей не было никаких вестей. Я не знал, что стало с хозяином кабачка и с другими. Вот если бы Скарпа не уехал из Рима, мы могли бы случайно повстречаться с ним. В иные дни я чувствовал особое беспокойство. Наконец я послал Пиппо на завод с починенными камерами и велел осторожно разузнать, нет ли чего нового. Товарищи просили передать мне, чтобы я держался в тени. Ничего не поделаешь, опасность еще не миновала.

Потекли однообразные дни, и я старался ни о чем не думать. Джина почувствовала, что надвигается гроза. Порой она говорила:

— Неужто ты работать собираешься? Закрывай мастерскую, и пойдем к Дорине. В такие дни отдыхать надо.

Мы опять стали с ней ездить в Остию, в сосновую рощу, иногда уезжали совсем далеко. Нам и вдвоем было весело. Стояли погожие сентябрьские дни, и воздух был прозрачен, как хрусталь.

Я снова стал играть на гитаре, а вечером, когда мы выходили погулять, мне, как и прежде, хотелось веселиться и дурачиться. Точно вернулось то время, когда я пировал на холме с Ларио и Келино, когда все еще было впереди и Амелио носился на своем мотоцикле. А ведь прошел всего год. Неужели только год?

— Ну, нравится тебе Рим? — приставал ко мне Карлетто, семеня сзади. — Черт побери, все-таки мир хорош.

Джулианелла сказала:

— Ты, Пабло, можно сказать, женат. Смотри не обмани Джину.

Я же думал о своих товарищах. О тех, кто сидит в тюрьмах, о всех погибших и умирающих от голода на этой земле. Интересно, каким станет мир, когда мы победим. Но кто знает, может, и хорошо, что на нашу долю выпали эти трудности. И что иначе и не бывает.

Однажды ночью нас застиг проливной дождь, когда мы вышли из театра, и нам пришлось спасаться в первой попавшейся остерии. Обычно в такую непогоду особенно хочется веселиться, и как хорошо, что на пути так кстати попадается остерия или кабачок. Мы словно снова превратились в мальчишек. В небе над Римом гремел гром, хлестал дождь, ветер срывал листья с деревьев, кроме нас, в этой захудалой остерии не было ни души. Мы потребовали вина. Джина и та пригубила рюмку. Карлетто произнес громовую речь против фашистов, хозяин остерии плотно закрыл дверь и откупорил бутылку, которую он хранил на тот день, когда им придет конец, и тоже стал разглагольствовать.

— Когда ревет буря, — кричал он в запале, — мне кажется, что это трубный глас. Вот увидите, грянет гром, молния поразит Палаццо Венеция, и в тот день мы увидим, как сдохнет жирная крыса…

Наконец он совсем опьянел, но не отпускал никого, умоляя молчать, не губить его и забыть про бутылку вина и глупые речи. Он клялся и божился, что, когда начинается ураган, на него находит затмение, а вообще он политикой не интересуется. Чтобы успокоить его, Лучано сказал:

— Да мы толком и не знаем, где твоя остерия находится.

Испуганное лицо хозяина долго еще стояло у нас перед глазами, а Джулианелла все ворчала: «Ну и дурень!» На Карлетто мы тоже нагнали страху. Сказали ему, что хозяин остерии, конечно, видел его в театре. Карлетто сначала задумался, но потом возразил:

— Нет, он говорил искренне. Ведь за бутылки, которые он ради нас откупорил, никто ему не заплатит.

Но тут в разговор вмешалась Джина:

— Все вы были искренни. Но он со страху может первый донести на вас.

— До чего довели Италию, — мрачно сказал мне Лучано, — люди торопятся донести первыми, чтобы самим не пострадать.

У самого дома они снова завели разговор о политике и настойчиво уговаривали меня действовать с ними заодно.

— Он в любой день может сдохнуть, — доказывали они. — Он же сифилитик и вообще развалина. Мы должны быть готовы к решающей схватке. Нам надо поддерживать связь друг с другом. Если в нужную минуту мы не удержим массы, начнется побоище.

— Допустим, — спокойно сказал я, — ну и что?

— Но это еще не самое страшное, — не сдавались они. — Главное, не дать разгореться войне. А то у нас повторится то, что было в Испании.

Я видел их насквозь, точно они были из стекла. В каждом их слове звучали страх и тайное желание навязать свою волю другим. Когда человек спасает свою шкуру, свой покой, это можно понять — такое со всяким случается. Но я никак не мог взять в толк, почему оба они защищают капиталы буржуев, те самые капиталы, которые привели фашистов к власти. Я, смеясь, высказал им это. Карлетто сказал, что, возможно, кое в чем я и прав. Но основное — быть готовым к решительному сражению.

— Однажды уже было так, — доказывал он мне, — мы упустили благоприятный момент. Если не удержать массы в руках, начнется поголовная резня. История знает немало примеров кровавых побоищ.

Короче говоря, они хотели встретиться с нашими руководителями. Я ответил, что наши руководители не очень словоохотливы и все эти вещи им давным-давно известны.

— Тогда идем с нами, — предложил Лучано. — Мы тебя кое с кем познакомим.

Этот «кое-кто» оказался синьором в белом жилете и очках в золотой оправе; встретились мы у театра. Он стоял у входа вместе с Джулианеллой, и вид у него был самый благодушный. Он предложил нам зайти в остерию выпить по чашечке кофе. Понемногу завязался общий разговор.

— Майор, — сказал Лучано, — большой любитель музыки. Он с удовольствием послушал бы твою игру, Пабло.

— Да это дело нетрудное, — ответил я. — Приходите в любой вечер в остерию.

— Пойдемте к Беппе, — предложил майор, — там и побеседуем.

Майор оказался человеком осторожным. Он завел по дороге разговор о гитарах и виолончелях. То и дело останавливался и высказывал свои суждения. А мы молча ждали, когда он наконец выговорится. Он держал Джулианеллу под руку и вполне мог сойти за ее дедушку.

В ресторане мы сели за отдельный столик в углу. На столиках были скатерти и стояли вазы с цветами. Я не понимал, зачем нужно было идти в ресторан, чтобы выпить стаканчик вина. Но как ни странно, Карлетто, Джулианелла и Лучано чувствовали себя здесь великолепно. Разговор по-прежнему шел о музыке. Майор говорил какие-то мудреные вещи. И все поглядывал на меня. А я вопросительно смотрел на Лучано. Наконец Карлетто прервал майора и сказал:

— Давайте перейдем к делу. Пабло знает, кто мы такие. Мы просим вас, майор, изложить ему наши взгляды.

Старик откинулся в кресле. Протер очки и внимательно поглядел на меня. Начал он с комплиментов. Сказал, что именно такие люди и нужны для борьбы. Пока их очень немного. Потом сравнил нас со святыми. Плохо только, что мы действуем обособленно. Почему бы нам не объединиться с другими честными итальянцами? Ведь чего хотят эти итальянцы? Покончить с насильниками, скотами и ворами, восстановить законность и уважение к гражданам, возродить Италию, вернуть утраченные свободы.

— Свергнуть фашизм без тяжелых потерь, — прервал его Карлетто.

Майор усмехнулся одними глазами и продолжал говорить. Однажды, сказал он, мы уже предоставили массам свободу действий. А каков результат? Я ему ответил, что такие, как я, и составляют массу, а результат известен и буржуазии, и ему самому.

Майор снова снисходительно улыбнулся. Конечно, сказал он, фашизм пустил довольно глубокие корни, а такие, как мы, внушаем людям страх и тем лишь способствуем укреплению фашизма. Нам надо встретиться и все обсудить. Пусть каждая сторона изложит свои взгляды. Необходимо выработать общую программу. Все это он хотел бы высказать нашим руководителям при встрече.

Это была старая песня. Я начинал понимать. Теперь уже они напряженно ждали, что я скажу. Джулианелла нервным движением потушила сигарету. Стараясь сохранять спокойствие, я ответил, что мы уже давно кое-что делаем. И конечно, не я, мелкая сошка, а наши руководители обсуждают подобные вопросы. И что мы все должны выполнять наш общий долг. Но строить иллюзии, будто вернется старое, мирное время, бесполезно, и если мы нагоняем страх, то кое-кто вызывает жалость. Надо было видеть, как у них вытянулись лица, когда я сказал, что переговоры уже ведутся. Однако майор недоверчиво улыбнулся. Он сказал, что каждому овощу свое время и что в таких делах нужно проявлять особенное благоразумие. Вообще же он очень рад нашей беседе и просит меня подумать и поговорить с кем надо. Потом предложил выпить за осуществление наших надежд.

Через несколько дней он пригласил меня поиграть на гитаре.

На этот раз мы встретились не у Беппе, а в доме Лучано. Раньше я у него никогда не бывал. Джулианелла пригласила нас взглянуть с балкона на расстилающуюся внизу панораму Рима. Майор послушал мою игру, поспорил со мной о политике и сказал, что партии подобны струнам гитары. Но ведь когда играют, струн не рвут, а лишь слегка их касаются.

Мы встречались еще несколько раз, вместе бродили по Риму. Однажды Джина спросила меня, куда девались мои товарищи, они словно в воду канули. При этом лицо у нее было даже довольное. Я и сам не прочь был немного отдохнуть. Но томительная неизвестность становилась невыносимой. Я нарочно прошел мимо того кабачка, он все еще был закрыт. Было это в воскресенье. «Завтра утром, — решил я, — съезжу на завод». К счастью, поехать туда я не успел. Меня арестовали на рассвете, когда все еще спали.

XXI

Меня взяли прямо с постели и за полчаса все в доме перевернули вверх дном. Марина смотрела на меня испуганными глазами. Я решил, что они узнали про Скарпу, и представлял себе, как сейчас они шарят по всем углам в мастерской, и мне даже весело стало. «Хорошо, что Скарна успел удрать», — подумал я. Потом меня увели. Дверь в квартире Карлетто была заперта.

«Этот хитрец Карлетто спит себе, наверно, — неожиданно подумал я. — Вот напугается, когда узнает. Опять умчится в деревню». Я был счастлив, что Скарпе удалось скрыться из Рима. Машина остановилась у тюрьмы на Лунгаре, меня высадили и отвели в камеру, и я даже не успел взглянуть в последний раз на улицу и на небо. Уже потом, в камере, я припомнил, что на мосту промелькнула передо мной девушка с развевающимися на ветру волосами. А из окошка камеры видны были лишь стены да клочок неба.

Когда стражники наконец ушли, я почувствовал, что рот у меня точно судорогой свело. Я вспомнил, что по дороге и в тюремной канцелярии я не переставал презрительно усмехаться, желая показать, будто все это мне не в новинку. Я ждал, что меня начнут бить, станут всячески издеваться. Но тюремщики, окинув меня скучающим взглядом, какой бывает у завсегдатаев бара, равнодушно отворачивались.

В камере я был один, потом вдруг открылось окошечко в двери и меня окликнули. «Ну вот, теперь начнут бить», — решил я. Но оказалось, это надзиратель принес бачок, полотенце, тарелку, ложку. У меня хватило глупости спросить, за что меня взяли. Надзиратель ничего не ответил, окошечко захлопнулось.

День прошел тихо, без всяких событий. Я прилег на стоявшую в углу койку. Лежа я мог видеть краешек неба. На окне была частая решетка, и через мутные бугристые стекла, как ни пытайся, ничего нельзя было разглядеть. «Это не так уж страшно», — решил я. Время от времени надзиратель стучал в дверь, передавал мне хлеб и котелок с похлебкой. «Лишь бы дальше не было хуже», — думал я. Здесь можно было даже сигарет купить.

С самого утра меня не покидала мысль, что во время допроса я не сумею хорошенько обдумать свои ответы, и мне хотелось осторожно выведать, что им известно. «Если они взяли и Пиппо, я пропал, — думал я. Потом решил: — Раз они меня схватили, значит, они все знают».

В тюрьме страшнее всего даже не одиночество, а неизвестность. Я шагал взад и вперед по камере. Вспоминал товарищей, майора, наши беседы со Скарпой, его слова: «Это все равно что быть заживо погребенным… Фашисты сказали: „Да он просто болван“, — и выпустили меня». Потом опять ложился на койку и в который раз начинал обдумывать все по порядку. Итак, Скарпа успел уехать. А если не успел? Кто, кроме Джузеппе, знает, где я живу? Я вспомнил ту дождливую ночь и опьяневшего хозяина остерии. Лицо у него было подленькое. Но ведь он знал только Карлетто, а не меня. Майор? Но он, конечно, зря рисковать не станет. Мне даже холодно стало при мысли, что я сам во всем виноват. Если проговорился кто-нибудь из группы майора и арестовали моих товарищей, мне остается только броситься в реку.

Тут я вспомнил, что однажды действительно готов был утопиться. Совсем недавно, в марте, потрясенный подлостью Линды. Перед глазами встала она в тот последний раз, когда зло и безжалостно рассказывала мне об Амелио. Внезапно я подумал, что Амелио сейчас тоже в тюрьме. Теперь совесть моя перед ним чиста. Я вытянулся на койке. Закрыл глаза и повторил про себя: «Амелио».

Вечером я услышал лязг и грохот. Сначала в дальних камерах, потом все ближе и ближе. Кто-то, словно обезумев, стучал по решетке железным прутом, потом раздался легкий, мелодичный звук, снова грохот, позвякивание ключей. Ближе, еще ближе, наконец дверь моей камеры растворилась. Вошли двое надзирателей, один из них весело сказал мне «добрый вечер», другой подошел к окну и стал яростно стучать по прутьям решетки. Потом они ушли, с шумом захлопнув дверь. Я понял, что наступила ночь.

Мне не верилось, что кому-нибудь может прийти в голову мысль бежать отсюда. Просто фашисты вместо вечерней молитвы решили перед сном угостить нас концертом. Я подошел к окну выкурить последнюю сигарету и сквозь мутное стекло глядел на клочок неба. И мне казалось, что я вижу Рим, его улицы. В этот поздний час я обычно выходил из дому и отправлялся с друзьями в центр города. Улицы были залиты огнями, в остериях люди ужинали, пили, танцевали, я играл на гитаре. Интересно, повидала ли Джина Карлетто, Лучано и Дорину? Только бы Джина была осторожной. Я даже не успел с ней попрощаться. Но постепенно мысли мои стали путаться: слишком уж много я пережил за этот день. На потолке зажглась лампочка, она горела тускло, слабо, как ночью в больничной палате. Через закрытое окошечко в двери до меня донесся голос надзирателя: «Спишь?»

Не знаю, спал ли я или только дремал. Я ждал, что вот-вот придут чернорубашечники и поведут меня на допрос. Я почему-то думал, что заключенных избивают именно ночью, и был готов к самому худшему. В памяти всплыли рассказы Скарны о застенках Германии и Италии, и я твердил себе: «С красными они не церемонятся». В полночь я проснулся: кто-то приоткрыл дверь. Не успел я подняться с койки, как надзиратель уже захлопнул дверь — это был ночной обход.

Наступило утро, через окно пробился тусклый свет. Всю ночь я проворочался на жесткой койке, и теперь у меня болели бока, а голова была точно свинцом налита. Едва протерев глаза, я стал обдумывать, что отвечать на допросе.

Зазвенел звонок, возвещая подъем. Принесли кофе: котелок желтой, мутной водички. Потом снова грохот отворяемых дверей. Надзиратель сказал: «Тебе передача». Протянул мне сверток: в нем было белье и листок бумаги, на котором рукой Джины были написаны мое имя и фамилия.

Как это придает мужества — точно ты с близким человеком поговорил. Довольный, я закурил и стал шагать по камере. Пять шагов туда, пять обратно; я подумал, что Амелио двигаться не может и в тюрьму его отвезли на носилках. Мысль о нем вселяла в меня бодрость, и теперь я уже спокойно смотрел на решетку. «Ты в тюрьме, потому что сам этого захотел», — твердил я себе.

Мне сказали, что я могу пойти справить свою нужду. Я спустился по лестнице, меня повели по бесконечным коридорам. Мы вышли во двор, и там меня заперли на ключ в уборной с цементным полом. Через узенькое отверстие высоко-высоко виднелся крохотный клочок неба.

Прошел второй день, и ничего не случилось. Ночью на меня напали клопы. Потом снова наступило утро, и снова «прогулка». Я все обдумывал, как отвечать на допросе, и томился неизвестностью. Ночью я вспомнил о спрятанных книгах. «Неужели меня из-за этого и схватили? Быть не может». Я получил еще одну передачу. Меня спросили, не хочу ли я написать домой.

— У меня нет дома.

— Можешь написать другу.

— Я надеюсь скоро выйти.

— А любовницы у тебя нет?

— А разве разрешается писать любовницам?

— Можешь подать просьбу начальнику тюрьмы.

— Я надеюсь скоро выйти.

Каждый вечер я ждал этого дня. Чтобы очутиться на свободе, надо пройти пять наглухо закрытых ворот. Тюремщики должны одни за другими отворить их. Иногда я представлял себе, что произошла ошибка: спутали меня с другим, ну, может, с Карлетто. И вот в один прекрасный день меня вызывают, распахивают ворота, и я на свободе.

Какие-то пустяки лезли в голову: хорошо было бы зайти во фруктовый магазин или выпить кружку пива. Я готов был выполнять самую тяжелую работу: носильщика, доменщика, моряка на застигнутом бурей корабле — лишь бы иметь возможность свободно двигаться и болтать с друзьями, а не думать беспрестанно о том, что отвечать на допросе. Вспомнил девушку на мосту и пытался представить себе, что она сейчас делает, о чем мечтает и откуда она родом. Потом воображал, что гуляю по улицам, стою перед фонтаном Тритоне, сижу с друзьями в «Фламинио», мимо проходят люди, среди них много знакомых. Мне казалось, что я раньше попусту растрачивал самые лучшие часы. «Надо же было угодить в тюрьму именно в Риме». И вот уже я представлял себя больным: я жду врача и не могу подняться с койки. Мысленно играл на гитаре, придумывая всякие мелодии. Порой мне начинало казаться, что я просто мальчишка, наделавший уйму глупостей, над которым все смеются. Но ведь Джина наверняка не смеется. Я думал о мастерской, о Солино, о рабочих, строящих мост. «Какой же я все-таки дурак, — говорил я себе, — лучше было бы играть на гитаре и сидеть дома».

Однако в тот день, когда меня повезли в квестуру на допрос, я с тоской поглядел на свою койку. Сердце мое бешено колотилось. Сильнее страха было во мне желание не видеть эти рожи, остаться одному. Мы прошли через ворота, на минуту задержались в тюремной канцелярии, в окна видны были деревья и берег Тибра. На улице оба моих ангела-хранителя схватили меня за руки. Я заметил, что опять скорчил презрительную гримасу.

В квестуре меня уже ждали, сидевшие за столом чернорубашечники сразу приступили к допросу. Сначала спросили имя и фамилию, имя отца, год рождения и нет ли у меня судимости. Потом откуда я и давно ли в Риме, чем занимаюсь, с кем провожу вечера и чья это книга. Следователь протянул мне ее. Это была книга арестованного мужа Дорины. «Значит, и Джину взяли», — подумал я. И я уже хотел сказать, что книга эта принадлежала покойному мужу Джины, но в последний момент передумал. Потом перелистал несколько страниц и, делая вид, будто читаю, стал лихорадочно соображать: «Нет, Джина не арестована, иначе она не могла бы носить мне передачи, и вообще она не замешана в этом деле. Скоты, — думал я, — значит, они и у нее были с обыском».

— Откуда взялась эта книжка? — тихо спросил я.

— Тебе лучше знать.

Я мысленно проклинал этого горбуна Карлетто. С каким удовольствием я отколотил бы его.

— Я не читаю книг, — ответил я. — Мне и газет-то читать почти не приходится.

Тогда один из них спросил:

— А в театре бываешь?

— Случается иногда.

— Джулианеллу знаешь?

— Я знаю Карлетто. Горбатый такой. Одно время он пел, а я аккомпанировал ему на гитаре.

— Где и когда?

Тут я стал рассказывать о Лубрани, о своей жизни в Турине и столько всякой чепухи наплел, что они велели мне замолчать.

— А с майором ты знаком?

— С каким майором?

Я стал объяснять, что часто бывал в «Арджентине» и ужинал с Карлетто и Дориной. Иногда брал с собой гитару. Днем работал, а по вечерам ужинал в кафе. А имен людей, которые там бывали, не знаю.

— Майор? Это, наверно, тот самый, что живет в каморке при театре.

— Отвечай честно, не хитри, — сказали они, — зачем ты приехал в Рим? Ты связной?

Я сделал недоумевающее лицо и вопросительно посмотрел на них.

— Тебе что, в Турине плохо жилось?

Я снова удивленно посмотрел на них.

— Кто дал тебе эту книгу?

— Да не моя она.

— Тебе ее дал майор?

— Ума не приложу, как она ко мне попала.

Тут один из них схватил меня за плечо. Другой ударил по уху. Тот, что сидел за столом, невозмутимо продолжал допрос.

— Так откуда эта книга?

— Впервые вижу, — ответил я и посмотрел ему прямо в лицо. Плечо ныло под тяжестью чужой руки. Следователь открыл ящик и сказал:

— Тут для тебя письмо. — Протянул мне смятый листок бумаги. Письмо было от Джины. — Можешь его прочесть.

— Она здесь ни при чем, — сказал я.

Джина писала, что надеется на скорую встречу, и спрашивала, нужны ли мне белье и деньги. В мастерской все в порядке. «Я молюсь и все время думаю о тебе», — заканчивала она.

Рука все сильнее сжимала мне плечо. Один из допрашивающих сказал:

— Хочешь закурить?

— Ты нам должен рассказать все без утайки, — продолжал следователь, — чем занимались майор и его люди. Они тебе никогда не предлагали встретиться с ними, отнести книги, поехать вместе за город?

— Нет.

— Все твои друзья — враги государства. Ты знал это?

— Нет.

— О чем ты с ними говорил?

— Так, о пустяках всяких.

— А вот Джулианелла призналась, что ты им помогал. Ты состоишь в фашистской партии?

— Нет, не состою.

Он громко расхохотался. Рука с силой сжала мое плечо.

— Первый раз сказал правду. Мы тебя вовремя взяли. Ты с одной Джулианеллой спал или с Джиной тоже? — Он снова ударил меня. — А что Джулианелла и с майором путалась, ты знал? Деньги, чтобы приехать в Рим, она тебе дала?

— При чем тут Джулианелла? — сказал я.

— Тебе лучше знать.

Потом, совсем выбившись из сил, они составили протокол допроса, прочли мне его и сказали: «Подпиши». Я пробежал глазами протокол: там было лишь написано, где я познакомился с тем-то и тем-то. О моих товарищах-коммунистах ни слова. Я подписал.

Меня отвезли на машине обратно в тюрьму. Спускаясь вниз, я решил: «Дорогой буду смотреть на прохожих, на римские улицы и кафе, — но вспомнил об этом только в камере. — Хорошо еще, что эти скоты не взяли никого из товарищей», — подумал я.

XXII

Я написал Джине, чтобы она не волновалась, что все скоро уладится. Потом добавил, что наши бедные друзья тоже не виноваты и пусть Дорина не тревожится понапрасну. Никто не будет держать в тюрьме невинных людей.

Вечером загромыхали двери, и я вспомнил о Карлетто и его друзьях. Кто знает, может, и они сейчас думают, сидя в своих камерах: «Наверно, Пабло ведут на допрос». Когда начинался грохот, я подходил к решетке и прислушивался: шаги надзирателей все ближе и ближе, они идут, шагают от камеры к камере. Я говорил себе: «Сейчас они вошли в камеру Карлетто, а сейчас — к Джулианелле». Трудно мне было представить, что ее тоже возили в квестуру и там били. «Воображаю, что бы они сделали со Скарпой», — шептал я про себя. Я вспомнил, как Лучано не хотел говорить, что его били. Я понял: о таких вещах никому не рассказывают.

Бедный Лучано, каково ему снова очутиться за решеткой. Теперь я знал, что значит сидеть в тюрьме. Все время о чем-то раздумываешь и не смеешь об этом думать. На допросе я уже побывал, свою порцию побоев получил, что еще ожидает меня?

Утром и вечером я подолгу стоял у решетки. Вспоминал Мило, как мы ездили с ним на грузовике. Мчаться по дорогам, останавливаться, где тебе вздумается, как это чудесно. Мне же из всего необъятного мира был виден через окошко лишь клочок неба. Иной раз я думал: «Отпустите меня хоть на время. Я дойду до Тибра и вернусь. Честное слово, вернусь». Я и правда вернулся бы. Какие мы все эгоисты, говорил я себе. Ведь я знаю, что товарищи на свободе, так нет, этого мало. А сижу я всего месяц. По вечерам мне бывало особенно тяжело. Каждое утро я твердил себе: «Сегодня меня выпустят».

Но это случилось вечером, когда снова загрохотали двери. Вошли надзиратели, сыграли, как обычно, свою оглушительную сонату, стуча прутом по решетке, потом старший сказал:

— Соберите вещи.

Я ничего не понял.

— Говорю, вещи сложите. Вас выпускают на свободу.

В тюремной канцелярии меня подвели к чиновнику в штатском — по лицу его было видно, что он неаполитанец, — он мне сказал: «Идемте». Мы поехали в квестуру.

Когда я наконец вышел один на площадь, было еще светло. Я медленно шел, сторонясь прохожих, прислушивался к людскому гомону, жадно вдыхал прозрачный воздух, смотрел на золотистый закат. Потом перечитал препроводительный лист. Через два дня я должен был явиться в туринскую квестуру. Проезд до Турина полагался бесплатный. Итак, я теперь поднадзорный. После захода солнца я не имел права выходить из дому. Тогда я решил, пока есть время, зайти со своим узелком в остерию, выпить пива. Когда я выходил оттуда, меня окликнули: я забыл расплатиться.

На мосту Мильвио я остановился, чтобы взглянуть на холмы. Нет, Рим ни чуточки не изменился. Медленно несла река свои воды, все так же голубело небо. Сразу за Тибром вставали холмы, так похожие на склоны Сасси, рядом возвышались опоры строящегося моста, воздух был теплый, чистый-чистый. «В Турине в эти вечерние часы туман, окутав холмы и ближние горы, спускается на город», — подумал я. Потом неторопливо пошел дальше. Я хорошо знал, что радость длится недолго.

Войдя в мастерскую, я сказал:

— Здравствуйте, хозяйка.

Джина мгновенно обернулась. Она была не в комбинезоне, а в платье. Словно молоденькая девушка, бросилась она мне навстречу.

Стемнело, мне надо было уходить. Мы вместе отправились ко мне домой. Высунувшись из окна, меня окликнула старая Марина. Они с Дориной в страшном волнении выбежали на лестницу встречать нас. Потом мы с ними ужинали. Я рассказал Дорине все, что знал. В глазах у нее стояли слезы, но она не плакала, только повторяла, что Карлетто должны освободить.

— Увидишь, горб принесет ему счастье, — успокаивала ее Марина, — ведь один раз он уже выкарабкался из беды.

— Но в чем все-таки обвиняют Карлетто и его друзей? — спросил я.

Однако добиться от Дорины вразумительного ответа мне не удалось. Она так хотела, чтобы Карлетто признали невиновным, что даже меня уверяла, будто он никогда не встречался с майором. Ночью Джина рассказала мне, что у Карлетто нашли подпольные газеты и что майор в одном белье выпрыгнул с балкона.

— Это тебе Фабрицио рассказал?

Она засмеялась.

— Нет, Джузеппе. Он приходил узнавать о тебе. Твои друзья-коммунисты все знают.

Товарищи ей уже два дня назад сказали, что, когда я выйду, меня вышлют в Турин под надзор полиции.

— Но мне не хотелось этому верить, — сказала она, — неужели тебя в самом деле отправят домой, в Турин?

Утром Марина в последний раз приготовила нам кофе. Она вспомнила об образке и в присутствии Джины сказала:

— Мадонна смилостивилась над тобой, грешником.

— Какую же она ему милость оказала? — спросила Джина.

Марина подняла глаза к небу.

— Молчи, — сказала она, — ты тоже нуждаешься в ее милосердии.

Мы с Джиной наспех уложили мои вещи. Дорина пошла нас проводить.

— Как мне тяжело, — сказала она, — ты вот уедешь, а мы совсем одни останемся.

— Мне самому жаль с вами расставаться, но я уверен, что еще в этом году увижусь со всеми вами в «Маскерино».

— Нет, не со всеми, — грустно проговорила она. — С Джулианеллой они наверняка расправятся.

Мы с Джиной вернулись в мастерскую. Поезд уходил вечером. Я стоял в дверях, курил и вдруг увидел, как Пиппо стремглав выбежал из мастерской.

— Куда это он?

— Позвать Джузеппе, — ответила Джина. — Он хотел с тобой поговорить. — Она сказала это спокойно, точно речь шла о простой встрече друзей.

— Да ты с ума сошла!

Джина только пожала плечами.

— Это ведь нужно для вашего дела.

— Раньше ты иначе думала.

— Видно, такова уж моя судьба, — сказала она.

Потом, когда Пиппо вернулся, мы пошли с ней в остерию.

— Приедешь ко мне в Турин? — спросил я.

Она ответила, не поднимая глаз:

— Приеду.

За обедом мы обсудили, как быть с мастерской.

— Попроси Джузеппе помочь тебе. Продашь мастерскую и сразу приезжай ко мне.

Джузеппе пришел в час дня. Он не стал меня расспрашивать о тюрьме.

— Мы боялись, что тебя выследили тогда в кабачке. Хорошо, если бы всегда так кончалось. — Потом он назвал мне товарища, который вел работу в Турине. — Тебе надо будет встретиться с ними, но прежде мы направим туда кого-нибудь для проверки. Осторожность никогда не помешает.

Я сказал, что мы хотим продать мастерскую, и он ответил:

— Ладно, я помогу.

Он спросил только, вся ли группа майора арестована или нет.

— Майор с кем-то еще был связан, — сказал Джузеппе. — С ними неплохо было бы установить контакт.

— Толку от этого мало.

— Как знать, — возразил он, — все-таки они определенная сила.

Уже прощаясь, он сказал, что Скарна сейчас в Тоскане, и поспешно ушел.

В тот день Джина решила пораньше закрыть мастерскую. Я поиграл немного на гитаре. Джина слушала, потом сказала:

— Пойдем в наш ресторан.

Это она про тот загородный ресторан говорила, в который мы однажды вечером отправились в компании Карлетто и его друзей. Я взял ее под руку, и мы пошли с ней через весь Рим. С каким-то особым чувством разглядывал я сейчас его улицы и площади. Месяц я просидел в тюрьме, а этим вечером уже должен был уехать; сегодня город казался мне новым, самым прекрасным в мире городом, люди живут и даже не подозревают, как здесь хорошо. Так бывает, когда мы вдруг с сожалением вспоминаем, что не умели по-настоящему насладиться молодостью, и говорим себе: «Если бы я только знал! Поступил бы по-другому». А скажи нам кто-нибудь: «Вот тебе молодость, живи по-иному», — мы бы не знали даже, с чего начать. Да, теперь я стал другим и уже смотрел на Рим как бы со стороны. И все-таки на душе у меня было радостно. Я глядел на рестораны, на темные деревья, на дворцы, на древние камни и новые дома этого города и чувствовал, что такое не повторяется. Сколько всяких фруктов продают в Риме! Зеленые, красные, желтые — они лежат на лотках, облитые солнцем. Я подумал, что и в Турине буду есть фрукты и их аромат всегда будет напоминать мне о Риме.

Наконец мы добрались до ресторана. Джина тихо проговорила:

— Сколько бы мне всего хотелось сделать.

— Знаешь, как оно бывает, — сказал я. — Нам вечно не хватает времени. Вот когда сидишь в камере, говоришь себе: «Как выйду на свободу, удержу мне не будет. Чего я только не натворю». И наконец выходишь, можешь делать все, что тебе на ум взбредет, а поступаешь опять по-старому.

— Я бы хотела, чтобы это был наш самый первый день, когда ты еще только должен был прийти в мастерскую.

— Завтра и будет такой день.

— Страх-то какой. Ведь ты в Рим случайно попал.

— Не в этом дело. Всего наперед не угадаешь. Главное, знать, чего ты хочешь.

Мы сидели в саду, залитом яркими лучами солнца.

— А хочу я сейчас совсем немного, — добавил я. — Меньше даже, чем прежде.

— Скарпа говорил, что тюрьма хуже смерти, — сказала Джина. — Даже подумать об этом страшно.

— А ты не думай.

Помолчав немного, я заметил:

— Некоторые даже погибают. Но главное, держаться твердо и знать, ради чего все это.

Мы еще долго сидели в ресторане и не спеша попивали вино. Джина водила пальцем по металлической решетке изгороди и, щуря глаза, смотрела на солнце. Низко над землей летали птицы. Жирный кот, незаметно подкравшись, прыгнул на стол. Джина сидела чуть сгорбившись, задумчивая, притихшая. Потом мы снова заговорили с ней о Турине, о моем доме. Она стала расспрашивать меня о Карлоттине, о матери.

— Ты ведь меня с ними познакомишь, когда я приеду? — спросила она.

Вернулись мы уже к вечеру и всю дорогу шли пешком. Солнце золотило цветы, деревья, камни. В этот час в тюрьме начинается вечерняя проверка. Я рассказал Джине про Амелио. Она напряженно слушала, крепко сжимая мою руку.

— И он скоро попадет в Рим, — сказал я ей, — тем же путем, что и другие товарищи.

Мы расстались у двери мастерской. На Рим медленно опускалась ночь.

Загрузка...