Раз в семестр вся школа — не только мальчики, но и трое учителей — отправлялась на прогулку. Как правило, все такими пикниками бывали довольны, ждали их с нетерпением, забывали о застарелых обидах и держались раскованно. Чтобы не страдала дисциплина, подобные вылазки совершались прямо перед каникулами — учительская мягкость уже не навредит. Вообще все было не по-школьному, а скорее по-домашнему, чаем их угощала директорская жена, миссис Абрахамс (вместе с другими дамами), особа гостеприимная, эдакая общая мамочка.
Мистер Абрахамс являл собой тип старомодного школьного директора. Успеваемость и досуг школяров его не беспокоили, хорошее питание и поведение — вот что важно. Остальное он предоставлял родителям, не сильно задумываясь над тем, сколько родители предоставляли ему. Выросшие в обстановке всеобщей мягкотелости, мальчики разлетались по привилегированным частным школам, крепкие физически, но не сильно преуспевшие в науках, и мир тут же обрушивал на птенцов первые удары. Отсутствие интереса к образованию — разговор отдельный, и в конечном счете ученики мистера Абрахамса добивались не наихудших результатов, сами становились родителями и иногда присылали к нему своих сыновей. Младший преподаватель, мистер Рид, держался тех же методов обучения, только был поглупее, а старший, мистер Даси, отличался въедливостью и не давал школе превратиться в застойное болото. Коллеги его слегка недолюбливали, но понимали — школе он нужен. В его здоровом теле жил здоровый консервативный дух, тем не менее он хорошо знал жизнь и мог оценить любой вопрос с точки зрения ученика. Он не был особенно популярен среди родителей подростков, но хорошо дрессировал первогодков, а многие благодаря ему даже вытягивали на стипендию. Еще один его плюс — умелый организатор. Мистер Абрахамс делал вид, что крепко держит поводья и отдает предпочтение мистеру Риду, однако позволял мистеру Даси действовать на свое усмотрение и со временем сделал его своим партнером.
Мистер Даси всегда вынашивал какую-то мысль. В данном случае его занимал Холл, один из выпускников, переходивший в другую школу. Мистер Даси поставил себе задачу — во время пикника побеседовать с Холлом «по душам». Коллеги возражали — от такой беседы им только прибавится хлопот. Директор намекнул, что уже говорил с Холлом, лучше мальчику на последней прогулке просто порезвиться с одноклассниками. Возможно; но если мистер Даси что-то задумал, сбить его было уже нельзя. Он лишь многозначительно улыбнулся. Мистер Рид догадывался, о чем именно мистер Даси собирается говорить «по душам» с учеником, — в свое время учителя обменялись мнениями на некую щекотливую тему. Мистер Рид тогда высказался против подобных бесед с учениками. «Уж больно тонкий лед, — сказал тогда он. — Того и гляди провалишься». Директор же ничего об этом не знал и знать не желал. Он не понимал, что его подопечные, расставаясь с ним в четырнадцать лет, уже начали превращаться в мужчин. Для него это была раса низкорослых, но уже завершивших эволюцию особей — эдаких пигмеев Новой Гвинеи, «моих детей». При этом понять их было гораздо легче, чем пигмеев, — на его глазах они никогда не женились и крайне редко умирали. Перед ним плотным строем — от двадцати пяти до сорока человек враз — проходила череда бессмертных холостяков. «От книг по педагогике нет никакого прока. Мальчишки появились на этой земле безо всякой педагогики». Мистер Даси только улыбался — что ж, не всем дано постичь процесс развития.
Ах, мальчики, мальчики.
— Сэр, можно я возьму вас за руку?.. Сэр, вы же мне обещали.
Обе руки мистера Абрахамса, равно как и мистера Рида, были захвачены в плен…
— Вы слышали, сэр? Он думает, что у мистера Рида — три руки!
— А вот и неправда, а вот и враки. А тебя завидки берут!
— Когда вы кончите препираться!..
— Сэр!
— Я пройдусь с Холлом.
Послышались возгласы разочарования. Другие учителя, поняв, что мистер Даси все равно настоит на своем, кликнули остальных и повели их вдоль утеса к дюнам. Торжествующий Холл подскочил к мистеру Даси, но взять его за руку постеснялся — все-таки уже не ребенок. Круглолицый паренек с симпатичной мордашкой, Холл был совершенно заурядной личностью. Этим он напоминал своего отца, двадцать пять лет назад тот тоже вышел в мир из чрева этой школы, скрылся в колледже для привилегированных, женился, произвел на свет сына и двух дочерей, а недавно скончался от воспаления легких. Он был вполне добропорядочным гражданином, но звезд с неба не хватал. Прежде чем вызвать Холла-младшего на разговор, мистер Даси навел справки.
— Ну, Холл, ждешь от меня нравоучений?
— Не знаю, сэр… Мистер Абрахамс подарил мне «Те священные поля» и тут же прочитал нравоучение… А миссис Абрахамс подарила нарукавники. А ребята — набор марок Гватемалы, почти за два доллара. Вот, смотрите! Серия с попугаем.
— Просто замечательные! Что же тебе сказал мистер Абрахамс? Надеюсь, окрестил тебя греховодником.
Мальчик засмеялся. Он не понял мистера Даси, но уловил, что тот хотел пошутить. На душе у него было легко — все-таки последний день в школе, и даже сделай он что-то не так, это все равно не зачтется. К тому же мистер Абрахамс им очень доволен. «Мы вполне можем им гордиться, — написал он маме, и Холлу случайно попались на глаза первые строчки письма. — В Саннингтоне он нас не посрамит». А ребята забросали его подарками, объявили смельчаком. Вообще-то никакой он не смельчак — боится темноты. Но этого никто не знает.
— Так что же сказал мистер Абрахамс? — повторил мистер Даси, когда они вышли к дюнам.
Дело пахло душеспасительной беседой… хорошо бы сейчас оказаться с ребятами… но рядом со взрослыми о своих желаниях лучше позабыть.
— Мистер Абрахамс посоветовал мне брать пример с отца, сэр.
— А еще что?
— Я не должен делать ничего такого, за что мне будет стыдно перед мамой. Тогда я не собьюсь с пути — ведь новая школа будет совсем не такая, как наша.
— А в чем не такая, мистер Абрахамс не сказал?
— Там придется встретиться со всякими трудностями — как в настоящем мире.
— А что такое настоящий мир, он сказал?
— Нет.
— А ты не спросил?
— Нет, сэр.
— Это с твоей стороны не очень разумно, Холл. Во всем нужна полная ясность. Мы с мистером Абрахамсом как раз и должны отвечать на все твои вопросы. Как думаешь, что такое настоящий мир — мир взрослых?
— Не знаю. Я ведь еще ребенок, — честно признался паренек. — А что, там — сплошные обманы?
Этот вопрос потешил мистера Даси, и он спросил, с каким же обманом среди взрослых мальчик встречался. Тот ответил, что детей взрослые вроде не обижают, а вот друг друга дурят почем зря, разве нет? Выбравшись из кокона школьных условностей, он превратился в забавного и любознательного мальчишку. Мистер Даси прилег подле него на песок и внимательно слушал, попыхивая трубкой и глядя в небо. Небольшой морской курорт, где они жили, остался где-то за спиной, школа скрылась в далеком далеке. День был серый и безветренный, солнце почти затерялось в облаках.
— Ты ведь живешь с мамой? — перебил вдруг учитель, видя, что мальчик разговорился.
— Да, сэр.
— Старшие братья есть?
— Нет, сэр, — только сестры, Ада и Китти.
— А дяди?
— Нет.
— То есть мужчин в твоем окружении мало?
— У мамы есть кучер, а еще садовник, Джордж, но вы-то имеете в виду джентльменов. Еще мама держит трех служанок, но они такие ленивые, что даже чулок Аде заштопать не могут. Ада — младшая из моих сестер, а вообще они старше меня.
— Сколько тебе лет?
— Через три месяца будет пятнадцать.
— Значит, ты еще молокосос. — Оба засмеялись. После паузы учитель продолжил: — Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, отец рассказал мне кое-что такое, что потом очень помогло в жизни.
Неправда — ничего такого отец ему не рассказывал. Но проповедь нужно было чем-то предварить.
— Вот как, сэр?
— Хочешь знать, о чем шла речь?
— Очень, сэр.
— Сейчас я поговорю с тобой так, Морис, будто я — твой отец. И звать тебя буду по имени.
И он доходчиво раскрыл перед мальчиком тайну секса. Говорил о том, как в начале бытия Бог создал мужчину и женщину, чтобы населить землю людьми; о времени, когда мужчина и женщина обретают способность продолжать свой род.
— Ты, Морис, сейчас превращаешься в мужчину. Поэтому я обо всем этом и рассказываю. Мама тебе не расскажет, да и ты не должен касаться этой темы в беседе с ней или с другой дамой, а если об этом с тобой заговорят ребята в новой школе, прекрати разговор. Скажи, что ты уже все знаешь. Ты слышал об этом раньше?
— Нет, сэр.
— Ни слова?
— Нет, сэр.
Продолжая попыхивать трубкой, мистер Даси поднялся и тростью стал что-то рисовать на гладкой поверхности песка.
— Так тебе будет понятнее, — пояснил он мальчику, на лице которого отражалась скука: личного опыта в этом деле у него не было.
Морис старался слушать внимательно, ведь лекция предназначалась ему одному, к тому же он понимал: вопрос серьезный и имеет отношение к его собственному телу. Но соотнести все услышанное с собой он не мог; как ни старался мистер Даси, целого из составляющих не получалось. Старался и мальчик, но тоже впустую. Его мозг еще пребывал в состоянии дремы. Половое созревание уже наступило, а интеллект отставал, и мужское начало, как и полагается, входило в него крадучись, незаметно. Бесполезно пытаться совершить этот переход одним махом. Бесполезно пытаться его описать, даже если проявить максимум такта и строго придерживаться научного подхода. Мальчишеский мозг неподатлив, его тянет назад, в летаргию, и пробуждается он не раньше назначенного часа.
Мистер Даси соблюдал и ученость, и такт. Возможно, он вел беседу чересчур деликатно, пытался сыграть на возвышенных чувствах, не понимая, что Морис либо останется полностью безучастным, либо чувственность захлестнет его ураганом. «Конечно, это докучает, — говорил мистер Даси. — Но с этим надо справиться и, главное, развеять тайну. Тогда тебе и откроется величие любви и жизни». Речь его была уверенной, он не раз проводил подобную беседу и знал, каких вопросов можно ожидать. Но Морис ничего не спрашивал, только согласно кивал: «Понятно, понятно», и поначалу мистер Даси усомнился — так ли уж все понятно? Стал спрашивать ученика — хорошо ли усвоен материал? Ответы были вполне вразумительными. Мальчик отличался хорошей памятью и даже — удивительное существо человек! — как-то подладился под эти вопросы, так поверхность воды легким мерцанием отражает сигнальный свет маяка. В конце концов он и сам задал пару вопросов насчет секса, вопросов вполне здравых. Мистер Даси был очень доволен.
— Молодец, — похвалил он. — Больше эта тема не будет тебе докучать.
Но оставались еще любовь и жизнь. Они не спеша брели вдоль бесцветного моря, и мистер Даси коснулся этих извечных ценностей. Сначала он охарактеризовал мужчину как некую абстракцию — эдакий целомудренный аскет. Потом восславил женщину. Сам он был обручен, и, воспевая женские достоинства, как-то помягчел, глаза за толстыми стеклами очков зажглись, на щеках появился румянец. Любить благородную женщину, защищать ее и служить ей — вот венец жизни, сказал он четырнадцатилетнему мальчику.
— Сейчас тебе этого не понять, но придет день, и ты все поймешь — вспомни тогда старого учителя, который тебя просветил. Мужчина и женщина — и все сразу встает на свои места, все! Ты чувствуешь, что на небе есть Бог, что в мире есть гармония. Мужчина и женщина! Как это прекрасно!
— Я, наверное, никогда не женюсь, — возразил Морис.
— Ровно через десять лет я приглашу тебя и твою жену отобедать с моей женой и со мной. Примешь приглашение?
— О-о, сэр!
Глаза мальчика засветились от восторга.
— Значит, договорились!
Закончить разговор доброй шуткой — что может быть лучше? Морис был польщен и даже стал думать о женитьбе. Но внезапно мистер Даси остановился и приложил руку к щеке, словно у него заныли зубы. Обернувшись, он взглянул на оставшуюся позади длинную полосу песка.
— Я не стер эти адские рисунки, — медленно произнес он.
С дальнего конца бухты следом за ними вдоль берега шли какие-то люди. Вскоре они должны были подойти к тому самому месту, где мистер Даси иллюстрировал свой урок секса. Среди них была женщина. Учитель, вспотев от страха, кинулся назад.
— Сэр, там уже ничего не осталось! — крикнул Морис. — Волны наверняка все смыли.
— Господи… слава Богу… да, сейчас ведь прилив.
И вдруг на долю секунды в мальчике вспыхнуло презрение к учителю. Да он обманщик, подумал Морис. Обманщик и трус, он мне так ничего и не сказал… И все снова ушло во тьму, тьму первобытную, хотя отнюдь не вечную, на смену которой обязательно приходит болезненный рассвет.
Мама Мориса жила неподалеку от Лондона, на комфортабельной вилле, стоящей в окружении редких сосен. Здесь родился он и его сестры, отец каждый день уезжал отсюда на работу, сюда и возвращался. Они едва не переехали, когда поблизости построили церковь, но со временем привыкли к ней, как привыкаешь ко всему, и даже обнаружили в таком соседстве некоторые выгоды. Церковь была единственным местом, куда миссис Холл доводилось ходить, — магазины доставляли товары на дом. Станция тоже располагалась неподалеку, равно как и школа для девочек, вполне сносная. Жизнь была полностью обустроена, стремиться было не к чему, и между успехом и неудачей вполне мог стоять знак равенства.
Морис любил свой дом и безоговорочно почитал маму верховной жрицей. Без нее не было бы мягких кресел, хорошей еды, веселых игр, за все это он испытывал к ней благодарность и одаривал ее своей любовью. Любил он и сестер. Когда он приехал, они выбежали с радостными криками, стянули с него пальто и бросили на пол в прихожей — подберут слуги. Приятно было оказаться в центре внимания, хвастаться успехами в школе. Домашние с восторгом оглядели марки Гватемалы, «Те священные поля» и фотографию школы, которую ему подарил мистер Даси. После чая небо расчистилось, и миссис Холл, надев галоши, вышла прогуляться с ним вокруг усадьбы. Они то и дело целовались и безобидно щебетали.
— Морри…
— Мамочка…
— Уж теперь Морри у меня отдохнет на славу…
— А где Джордж?
— Мистер Абрахамс дал тебе просто чудесную рекомендацию. Пишет, что ты напоминаешь ему твоего бедного отца… Ну, чем хочешь заняться на каникулах?
— Я бы остался здесь…
— Ах ты, моя радость…
Она обняла его, еще нежнее, чем обычно.
— В гостях хорошо, а дома лучше, это всякий знает. Да… Помидоры… — она любила перечислять, проходя мимо грядок, названия овощей. — Помидоры, редис, брокколи, лук…
— Помидоры, брокколи, лук, розовый картофель, белый картофель, — подхватил мальчик.
— Репа…
— Мама, а где Джордж?
— Ушел на прошлой неделе.
— Почему?
— Взрослый стал. Хауэлл меняет садовников каждые два года.
— А-а…
— Репа, — продолжала она, — снова картофель, свекла… Морри, давай навестим дедушку и тетю Аиду, если они нас пригласят? Я хочу, милый, чтобы эти каникулы ты провел, как душе угодно, — ты ведь оказался таким молодцом, да и мистеру Абрахамсу большое спасибо, ведь твой отец ходил в ту же школу, а потом он учился в Саннингтоне, куда и ты теперь поедешь — будешь во всем повторять путь нашего любимого папочки… — Она умолкла. Морис всхлипнул. — Морри, милый…
Из глаз мальчика текли слезы.
— Сладенький мой, что с тобой?
— Не знаю… сам не знаю…
— Что ты, Морис…
Он только покачал головой. А ей так хотелось, чтобы ребенок был счастлив… Она тоже заплакала. Из дома выбежали девочки и закричали:
— Мама, что с Морисом?
— Отстаньте, — простонал он. — Уйди, Китти…
— Он переутомился… — Обычно этой фразой миссис Холл объясняла все.
— Я переутомился.
— Иди в свою комнату, Морри, миленький мой, я тебя понимаю, это так ужасно.
— Ничего, все в порядке. — Он стиснул зубы, и волна печали, охватившая все его существо, выплеснувшись наружу, начала спадать. Утекла по сосудам в его сердце и там исчезла. — Все в порядке. — Он свирепо зыркнул по сторонам и вытер глаза. — Я, пожалуй, поиграю в халму.
Пока расставляли фигурки, он повеселел и уже болтал как прежде. Вспышка детской слабости погасла.
Он обыграл Аду, которая его боготворила, и Китти, относившуюся к нему спокойно, и снова выбежал в сад — поговорить с кучером.
— Здравствуйте, Хауэлл. Как поживает миссис Хауэлл? Здравствуйте, миссис Хауэлл! — И так далее; в голосе его звучали покровительственные нотки, с людьми родовитыми и знатными он говорил совсем не так. Потом вернулся к интересующей его теме: — У нас новый садовник?
— Да, господин Морис.
— А Джордж стал слишком взрослый?
— Нет, господин Морис. Просто нашел место получше.
— Значит, сам пожелал уйти.
— Точно так.
— А мама сказала, что он стал слишком взрослый и вы предложили ему уйти.
— Нет, господин Морис.
— Вот уж мои поленницы передохнут, — сказала миссис Хауэлл. Морис с прежним садовником любили играть среди дров.
— Это мамины поленницы, а не ваши, — возразил Морис и ушел в дом. Хауэллы кисло переглянулись. Впрочем, они ничуть не обиделись. Проведя в услужении всю свою жизнь, пара считала, что джентльмену положено быть снобом.
— Уже нос задирает, — объяснили они поварихе. — В папочку пошел.
Того же мнения были и мистер и миссис Барри, прибывшие к обеду. Доктор Барри был старым другом, а если точнее, соседом семьи и проявлял к ней умеренный интерес. Разве могут эти Холлы кого-то интересовать глубоко и по-настоящему? Китти ему нравилась — у нее неплохие задатки, девчонка явно с характером, — но сестры уже спали, и позднее доктор Барри сказал жене: лучше бы Морис присоединился к сестрам. «И провел бы в спячке всю свою жизнь. А ведь так и проспит всю жизнь. Как его отец. Какой толк от таких людей?»
Спать Морис пошел с неохотой. Спальная комната всегда приводила его в трепет. Весь вечер он старался держаться, но, едва мама поцеловала его на ночь, в нем зашевелились прежние страхи. Все дело было в зеркале. Его не пугало собственное отражение, не боялся он и своей тени на потолке, но эта тень отражалась в зеркале… вот что заставляло его трепетать… Он старался держать свечу так, чтобы тень и зеркало не встречались, а потом ставил ее на место и попадал в объятия страха. Умом он все понимал, и эта тень ни о чем ужасном ему не напоминала. Но так или иначе было страшно. В конце концов он задувал свечу и нырял в постель. Он предпочел бы полную темноту, но у этой комнаты имелся еще один недостаток — прямо напротив окна стоял уличный фонарь. В ясную ночь сквозь занавески проникал вполне безобидный свет, но иногда на мебели вырисовывались неясные очертания, что-то вроде черепов. Сердце его колотилось, и он лежал, охваченный ужасом, хотя все домочадцы находились совсем рядом.
Он приоткрыл глаза — вдруг черепа пропали? — и вспомнил о Джордже. Что-то шевельнулось в глубине его сердца. Он прошептал: «Джордж, Джордж». Но почему Джордж? Кто он? Никто — рядовой слуга. Мама, Ада, Китти — ведь они в его жизни куда важнее. Но для таких рассуждений он был еще слишком мал. Сопротивляясь печальным мыслям, он неосознанно отогнал видение прочь и заснул.
Следующим этапом в жизни Мориса был Саннингтон. Этот барьер он преодолел, не привлекая к себе внимания. В учебе он проявлял себя средне, только делало вид, что она дается ему тяжело, не блистал особыми достижениями и в спорте. Людям, если они вообще его замечали, он обычно нравился — лицо у него было неглупое и дружелюбное, — и на внимание к собственной персоне он откликался; но таких середнячков много — они составляют костяк школы, а каждую косточку разве разглядишь? Он жил обычной школьной жизнью — лишался обеда или даже подвергался ударам тростью за провинность, переходил из класса в класс, напирая на гуманитарные науки, и мало-помалу добрался до шестого, стал старостой общежития, а потом и всей школы и даже попал в список лучших пятнадцати учеников. При всей неуклюжести он рос сильным и физически выносливым; однако в крикете похвастаться ему было нечем. Поскольку в новеньких его здорово шпыняли, он и сам шпынял тех, кто падал духом и проявлял слабость, хотя вовсе не был жесток по натуре, просто так полагалось. Короче говоря, он был вполне средним учеником вполне средней школы и оставил после себя едва заметный, но благоприятный след. «Холл? Минутку, кто же такой Холл? Да, вспомнил; что ж, парень нормальный, без отклонений».
Но это была лишь оболочка — душа его пребывала в смятении. В детские годы у него было свое ясное видение мира и Вселенной — теперь он это видение потерял. Раньше ответы его отличались удивительной интуицией и совершенством. «Устами младенцев…» Но уста шестнадцатилетнего — дало другое. Морис забыл, что когда-то был существом, не обремененным половой принадлежностью, и только в зрелости понял, сколь ясными и четкими были его ощущения в младших классах. По сравнению с тем временем он словно нырнул глубоко во тьму, совершая спуск в Долину Теней Жизни. Эта долина лежит между малыми горами и большими, и подышать ее туманом принужден каждый. Морис плутал в ней дольше других.
Когда потеряны все ориентиры и бредешь наугад, лучшая аллегория — это сон. Мориса в школе посещали два сна; они как-то объясняли его внутренний мир.
В первом сне он бывал очень сердит. Он играл в футбол с кем-то совершенно невзрачным, чье существование презирал. Морис сосредоточивался — и невзрачный превращался в Джорджа, мальчика-садовника. Но нельзя было расслабляться, иначе невзрачный мог вернуться. Джордж, голый, перепрыгивал через поленницу и бежал к нему по полю. Только не исчезай, прошу тебя, мысленно умолял Морис, но, едва они сталкивались, обратное превращение все-таки происходило — и горькое разочарование заставляло Мориса проснуться. Он не связывал этот сон с полученным от мистера Даси наставлением, а уж второй сон — тем более. Но ему казалось, что от этих снов он всерьез заболеет. Позже он сказал себе: видно, такую кару ему послал Господь за какие-то грехи.
Описать второй сон еще сложнее. Ничего не происходило. Чье-то лицо… потом чей-то голос говорил: «Это твой друг» — и все обрывалось, но оставалось ощущение красоты, душа Мориса переполнялась нежностью. За такого друга он был готов умереть, позволил бы ему умереть за себя; каждый ради другого готов был на любую жертву, а мир им ни к чему, их не разлучат ни смерть, ни расстояние, ни тоска и уныние — потому что «это мой друг». Вскоре после конфирмации он попытался убедить себя, что этот друг — Христос. Но нет, у Христа — чахлая бороденка. Кто же тогда — греческий бог из тех, какие нарисованы в классических словарях? Возможно, но скорее всего просто человек. От дальнейшего толкования Морис уклонялся. Он и так позволил этому сну слишком уж проникнуть в свою жизнь. Этого человека он больше не увидит, не услышит его голос, но эти сны вплелись в его жизнь, и когда-нибудь…
— Холл! Опять мечтаете! Наказание — сто строк!
— Сэр… ой! Дательный абсолютный.
— Вот мечтатель! Поздно, наказан.
…когда-нибудь они все-таки подпустят его к себе, и картина прояснится, и занавес раскроется. И тогда он упьется этим лицом, упьется заветными тремя словами, преисполнится нежностью и добротой ко всем и вся, потому что так пожелает его друг… ему захочется творить добро, чтобы друг любил его еще больше… Но к этому счастью примешивалась какая-то горечь. С одной стороны, он не сомневался, что друг есть, но был уверен и в обратном: никакого друга нет, и, значит, придется лить слезы где-то в укромном уголке, а вину за покрасневшие глаза валить на сто ненавистных строк.
Такова была тайная жизнь Мориса, отчасти безжалостная, отчасти вскормленная идеализмом — как его сны.
Как только тело его развилось, он впал в непотребство. Ему казалось, что на него ниспослали какое-то проклятье, и он ничего не мог с этим поделать — грязные мысли роились в его голове, даже когда он получал святое причастие. Настроения в школе были пуританские, и, кстати, незадолго до его появления там разразился жуткий скандал. Черную овцу изгнали, остальных же целыми днями натаскивали и муштровали, а по вечерам строго следили за дисциплиной, так что, на его счастье (или несчастье), у него почти не было возможности обменяться опытом с одноклассниками. Он жаждал непристойностей, однако до его ушей разговоры такого рода почти не доходили, а его вклад в общую копилку был и того меньше, в итоге свои порочные наклонности он пестовал в одиночку. Книги: школьную библиотеку прочесали мелким гребешком, зато у дедушки он наткнулся на Энциклопедию семейной жизни и продирался сквозь нее с горящими ушами. Мысли: тут у него собралась препакостная коллекция. Действия: интерес к ним пропал, едва испарилось чувство новизны. Как выяснилось, рукоблудие ему не в радость, скорее, он от него устает.
При этом Морис словно пребывал в состоянии транса. Долина Теней поглотила его, и он спал вдали от горных вершин, ничего о своем сне не ведая и не подозревая, что в ту же сонную вату погружены и его однокашники.
В другой части его жизни непотребства, казалось бы, не было и в помине. Привыкая к жизни в новой школе, он стал выбирать себе в идолы кого-то из мальчиков. Стоило этому мальчику — иногда он был старше, иногда младше — появиться рядом, Морис начинал громко смеяться, нести какую-то чуть и терял работоспособность. Выказать расположение он не осмеливался — нет, ни за что! — тем более не выражал свое восхищение словами. Предмет обожания скоро от него отмахивался, и бедняге Морису оставалось только дуться. Но ему было на ком отыграться. Иногда объектом чьего-то поклонения становился он сам, и, едва поняв это, он тоже отгонял этих назойливых мух. В одном случае обожание оказалось взаимным, оба чего-то жаждали, но чего? И результатом опять-таки было отчуждение. Через несколько дней они поссорились. Когда дурман рассеялся, остались те самые два чувства — красота и нежность, — которые он раньше ощутил во сне. Год от года эти чувства набирали силу, но были подобны растению-пустоцвету — цветков много, а до плодов дело не доходит. Ближе к концу обучения в Саннингтоне этот рост прекратился. Сложные процессы затормозились, притихли, и робко, очень робко, в нем начал шевелиться мужчина.
Он был на пороге девятнадцатилетия.
В день, когда школа вручала выпускникам награды, он со сцены произнес речь собственного сочинения на греческом языке. Зал был набит битком — ученики, родители. Морис изображал из себя оратора на Гаагской конференции, позволяя себе немного поглумиться. «Ну не глупость ли это, о andres Europeinaici, говорить о том, что войну надобно запретить? Что? Разве бог войны Apec — не сын самого Зевса? Разве война не заставляет вас упражнять мышцы, не укрепляет ваше здоровье? Это истинная правда, достаточно сравнить меня и моего хилого оппонента». Греческий хромал на обе ноги: награду Морис получил за содержание, да и оно особой оригинальностью не отличалось. Экзаменатор решил не придираться — все-таки выпускник, юноша вполне достойный, к тому же учиться едет не куда-нибудь, а в Кембридж. Поставит там на полку книги, которыми его здесь наградили, — их школе реклама. И Морис под бурные аплодисменты получил в подарок «Историю Греции» Грота. Вернувшись на свое место возле мамы, вдруг понял: он стал популярным. Как же это произошло? Аплодисменты не прекращались — это была настоящая овация. Ада и Китти, сидевшие сразу за мамой, что было сил хлопали в ладоши, лица залиты румянцем. Какие-то его друзья, тоже выпускники, скандировали «речь, речь». Такое случалось не часто, и учителя зашикали на распоясавшийся зал, но тут поднялся сам директор. Холл, сказал он, один из вас, и вы всегда будете это чувствовать. Что ж, тут директор попал в точку. Зал захлебывался от восторга не потому, что Морис был какой-то выдающейся личностью. Нет — он был рядовым, таким, как все. И в его лице школа воспевала себя. Потом к нему подходили ребята и говорили «молодец, старина» — не без некоторой сентиментальности — и даже «в этой дыре без тебя будет тоска смертная». В лучах его славы купались мама и сестры. Раньше, когда они приезжали, он держал их на расстоянии. «Извини, мама, но вы с девчонками идите отдельно», — велел он в прошлый раз, когда после футбольного матча они хотели разделить с ним — взмокшим от пота, но невероятно гордым — радость победы. Ада даже расплакалась. Сейчас она безо всякого стеснения болтала со школьным старостой, Китти кто-то угощал пирожными, а мама выслушивала жалобы жены заведующего пансионом — то и дело возникают проблемы с отоплением. Короче говоря, все и вся вдруг пришло в состояние гармонии. Может, это он вошел в мир взрослых и теперь так будет всегда?
Неподалеку он увидел их соседа, доктора Барри, их взгляды встретились, и тот со своей обычной назойливостью воскликнул:
— Поздравляю, Морис, ты сегодня триумфатор! Убедительно! Я пью за твой успех эту чашу исключительно мерзкого чая. — И, осушил «чашу» до дна.
Морис рассмеялся и подошел к нему, испытывая легкое чувство вины — совесть его была нечиста. В начале семестра доктор Барри попросил его взять под крылышко своего племянника, школьного новобранца, но Морис не сделал для мальчишки ровным счетом ничего, как-то душа не лежала. Сейчас он вполне осознавал себя мужчиной, а тогда… жалко, что не хватило духу выполнить такую простую просьбу.
— Ну, каким будет следующий шаг в твоей триумфальной карьере? Кембридж?
— Говорят, что да.
— Говорят? А ты что скажешь?
— Не знаю, — признался герой дня с обезоруживающей улыбкой.
— А после Кембриджа? — допытывался доктор Барри. — Биржа?
— Наверное… бывший партнер отца намекнул: если все пойдет хорошо, возьму тебя к себе.
— Бывший партнер отца возьмет тебя к себе — а потом? Красавица жена?
Морис снова засмеялся.
— Которая произведет на радость всему миру Мориса Третьего? И потом старость, внуки и заключительный аккорд — маргаритки. Так ты понимаешь карьеру? Лично я понимаю ее иначе.
— А как, доктор? — спросила Китти.
— Помогать слабым, милая моя, и наставлять на путь истинный заблудших, — откликнулся тот, окидывая ее взглядом.
— Ну, тут вас любой поддержит, — вступила жена заведующего пансионом, и миссис Холл с ней согласилась.
— Э, нет, не любой. Да и сам я такой только на словах… вот не ищу же я сейчас своего Дики, а наслаждаюсь праздником вместе с вами.
— Приведите вашего чудесного Дики, я хочу с ним поздороваться, — попросила миссис Холл. — А его отец тоже здесь?
— Мама! — прошипела Китти.
— Именно. Мой брат умер в прошлом году, — напомнил доктор Барри. — У вас это просто вылетело из головы. Морис, наверное, полагает, что военные упражнения делают человека здоровее, но с моим братом вышло иначе. Снаряд угодил ему в живот.
С этими словами он ушел.
— По-моему, доктор Барри стал уж слишком язвительный, — заметила Ада. — Это он от зависти.
Она была права: доктор Барри, в свое время бывший героем-любовником, выход на сцену нового поколения переживал болезненно. К несчастью, Морису пришлось столкнуться с ним еще раз. Он прощался с женой заведующего пансионом — эта видная женщина к старшеклассникам относилась с большой симпатией. Они обменялись теплым рукопожатием. Повернувшись, чтобы уйти, он услышал голос доктора Барри:
— Ну-ну, Морис, молодость неостановима — и в любви, и на войне.
— Вы о чем, доктор Барри?
— Ах, молодежь, молодежь! Вам нынче палец в рот не клади. Ты не понял, о чем я? О том, что интереса к юбкам стесняться нечего. Не надо себе лгать, молодой человек, держись открыто. Ничего плохого ты не совершаешь. Открытая душа — это душа самая чистая. Я медик, немало пожил на свете, так что можешь мне верить. Мужчине, рожденному женщиной, нужна женщина, иначе род человеческий вымрет.
Морис посмотрел вслед жене заведующего и внезапно переполнился отвращением к ней, покраснел как рак — ему вспомнились рисунки мистера Даси. Откуда-то из глубин души всплыла неосознанная тревога, ни с чем не сравнимая печаль, неуклюже всколыхнула поверхность — и снова улеглась на дно. Откуда взялась эта тревога, каковы ее истоки — об этом он себя не спросил, ибо его час еще не настал, но в намеке таилось нечто устрашающее… и хотя он был героем, ему захотелось снова стать маленьким мальчиком и брести вдоль бесцветного моря будто в полусне. Доктор Барри продолжал вразумлять его и на правах старого и доброго соседа рассказал много такого, от чего у Мориса стало муторно на душе.
Он выбрал колледж, который облюбовали его школьный приятель Чэпмен и еще несколько выпускников Саннингтона, в результате за первый год учебы в университете никаких особых перемен в жизни не ощутил. Он вошел в клуб саннингтонцев, они вместе играли, постоянно встречались за чаем и ленчем, обменивались только им понятными шутками и говорили на своем жаргоне, сидели рядышком в зале и всей оравой ходили по улицам. Иногда они напивались, и тогда кто-то заводил хвастливый рассказ о победах над женщинами, полный таинственных недомолвок. Однако кругозор их не выходил за рамки школьного, многие так и прожили с ним всю жизнь. Они не враждовали с другими студентами, но держались слишком тесной группой, а популярность так не завоевать. Выйти на ведущие роли им мешала и собственная посредственность, к тому же не было смысла сходиться ближе с ребятами из других привилегированных школ — зачем? Мориса такой расклад вполне устраивал. От природы он был ленив. И хотя все проблемы остались при нем, новых не прибавилось, а это уже кое-что. Завеса тайны пока не приоткрывалась. Плотские мысли его тревожили гораздо реже. Он просто стоял в темноте, не пытаясь ничего нашарить, не пытаясь идти на ощупь, словно такое пассивное стояние и было целью, венчавшей столь долгую и болезненную подготовку тела и души.
На втором году учебы с ним произошли перемены. Он уже совсем освоился в колледже, новая обстановка его больше не угнетала. Дни он проводил как и прежде, но по вечерам наступала другая жизнь. Еще на первом курсе он сделал важное открытие: взрослые ведут себя друг с другом вежливо, если, конечно, у них нет оснований вести себя как-то иначе. Однажды к нему в берлогу нагрянули третьекурсники, и он уже приготовился, что вот сейчас они начнут бить тарелки и издеваться над фотографией его мамы. Он даже настроился было поквитаться: вот погодите, наступит день, и я перебью всю посуду вам. Однако ребята вели себя вполне пристойно, и терять время на сведение счетов не пришлось. А преподаватели, те и вовсе отличались безупречными манерами. Морису всегда хотелось, чтобы обстановка вокруг него была спокойная, чтобы и сам он мог благодушествовать. Быть жестоким и грубым удовольствия ему не доставляло. Такое поведение противоречило его природе. Но в школе выбирать не приходилось — прояви он слабость, его бы просто затюкали. А в университете, где поле битвы куда обширнее, наверняка придется здорово огрызаться и кусаться.
Он стал совершать одно открытие за другим. Оказалось, что его окружают самые что ни на есть живые существа. До сих пор люди в его сознании были лишь плоскими картонками, вырезанными по шаблону (сам он только притворялся таковым). Но, бродя вечерами по дворикам студенческого городка и заглядывая в окна, он видел: кто-то поет, кто-то ссорится, кто-то читает книгу. И как-то само собой на Мориса снизошло озарение: а ведь у каждого из них своя жизнь, каждый полон чувств, как и он сам. Со времен школы мистера Абрахамса он никогда не жил в открытую и проповедь доктора Барри отнюдь не воспринял как руководство к действию. Однако понял: обманывая других, он обманывал себя и ошибочно принимал однокашников за пустышки, ибо хотел, чтобы такую же пустышку они видели в нем. Ничего подобного, у каждого из них был свой внутренний мир. «Господи, но ведь не такой, как у меня!» Когда до сознания Мориса дошло, что другие люди — живые существа из плоти и крови, гонора у него мгновенно поубавилось, он ощутил себя грешником: да во всем мироздании не найти столь черствую личность! Не удивительно, что он прикидывался картонной фигуркой — стань его истинная природа явной, его бы с позором вышвырнули за пределы Вселенной. Господь, будучи явлением высшего порядка, его не беспокоил. Куда страшнее было порицание со стороны, скажем, Джои Фетерстонхоу, который обитал этажом ниже, а Ковентри был горше любого ада.
Вскоре после этого открытия он оказался на ленче в обществе мистера Корнуоллиса, их декана.
Гостей было еще двое: Чэпмен и бакалавр-гуманитарий Рисли из колледжа Тринити, родственник хозяина, — темноволосый брюнет с жеманными манерами. Когда их знакомили, он напыщенно расшаркался, а в разговоре никому не давал вставить и слова — то и дело по-дамски чем-то восторгался. Чэпмен, выразительно посмотрев на Мориса, скривил нос, приглашая осадить выскочку. Но Морис решил подождать. Желание обижать людей у него появлялось все реже, и вообще не ясно, так ли ему омерзителен этот Рисли. Хотя… Чэпмен тем временем решил начать атаку сам. Выяснив, что Рисли обожает музыку, он начал его подкалывать:
— Нам, простым смертным, этого не понять.
— А я себя таковым и не считаю!
— Вот как! Тогда нижайше прошу прощения.
— Будет вам, Чэпмен, не портите себе аппетит, — вступил мистер Корнуоллис, который уже понял: за ленчем скучать ему не придется.
— Боюсь, я уже его испортил мистеру Рисли. У него от моих простецких разговоров перестал выделяться желудочный сок.
Они сели за стол, и Рисли, хихикнув, повернулся к Морису.
— Что на это ответить — ума не приложу. — В каждом предложении он резко выделял какое-нибудь слово. На сей раз ударение пало на «ум». — Даже как-то неловко. «Нет» не скажешь. «Да» — тоже. Что прикажете делать?
— А если промолчать? — подсказал хозяин.
— Промолчать? Какой ужас! Как вы можете такое предлагать?
— А вы никогда не молчите, можно спросить? — полюбопытствовал Чэпмен.
— Никогда, — подтвердил Рисли.
— И никто от вас не устает?
— Никто.
— Странно.
— Это намек на то, что от меня устали вы? Неправда, у вас лицо так и светится.
— Если и светится, вы тут ни при чем, — буркнул Чэпмен, теряя самообладание.
Морис и Корнуоллис засмеялись.
— Ну вот, опять я в тупике. Вести беседу — это такая сложная наука.
— По-моему, вам она дается лучше, чем другим, — заметил Морис. До сих пор он молчал, и его низкий резковатый голос заставил Рисли поежиться.
— Естественная. Это мое сильное место. Беседа — только она и занимает меня в этой жизни.
— Вы серьезно?
— Все, что я говорю, — серьезно. — (Морис вдруг понял: так оно и есть. Рисли говорит вполне серьезно.) — А вы человек серьезный?
— Пусть кто-нибудь другой ответит.
— Надо больше говорить, и серьезность придет сама.
— Чепуха, — осклабился декан.
Чэпмен разразился громоподобным хохотом.
— Чепуха, согласен? — обратился он к Морису, который сообразил: приятель хочет услышать от него, что дела важнее слов. И выполнил его невысказанную просьбу:
— Э, нет. Слова — это и есть дела. Разве эти пять минут в доме мистера Корнуоллиса прошли для вас незамеченными? Разве вы забудете, к примеру, что встретили здесь меня?
Чэпмен хмыкнул.
— Не забудете, равно как и ваш коллега. Так что не рассказывайте мне про дела.
Хозяин решил, что саннингтонцев пора спасать. И попенял своему младшему кузену:
— Память у тебя подкачала. Ты путаешь понятия. Принести пользу и произвести впечатление — разные вещи. Не сомневаюсь, что встречу с тобой Чэпмен и Холл запомнят навсегда, но…
— А то, что они здесь ели котлету, забудут. Именно.
— Однако котлета принесет им хоть какую-то пользу, а ты — никакой.
— Это мракобесие!
— Говорит как пишет, — вставил Чэпмен. — Да, Холл?
— Разве не ясно, — продолжал Рисли, — что котлета влияет на вас только на подсознательном уровне, а я — на вполне сознательном? Значит, я не только произвожу на вас большее впечатление, чем котлета, но и приношу вам больше пользы. Ваш декан обитает в средневековой тьме и вам желает того же — по его мнению, полезно только подсознательное, только те струны в вас, к которым можно прикоснуться без вашего ведома, и каждый день он усыпляет ваши…
— Ну сколько можно? — поморщился хозяин.
— А я, дитя света…
— Прекрати!
И мистер Корнуоллис перевел разговор в нормальное русло. Рисли, хоть и говорил только о себе, эгоистом не был. И перебивать хозяина не стал. И не стал делать вид, что дальнейший разговор ему неинтересен. Шаловливым дельфином он сопровождал течение их беседы, не пытаясь изменить ее ход. Он резвился, но делал это серьезно. Им требовалось двигаться вперед, он же с восторгом держался рядом, совершая возвратно-поступательные движения. Несколько месяцев назад Морис целиком поддержал бы Чэпмена, но сейчас он был уверен — у Рисли есть свой внутренний мир. Вот бы познакомиться с ним поближе! Он был приятно удивлен, обнаружив после ленча, что Рисли ждет его внизу у лестницы. Тот сказал:
— Вы не обратили внимания, а ведь мой кузен вел себя неестественно.
— Нас он вполне устраивает, остальное меня не интересует, — взорвался Чэпмен. — Замечательный человек.
— Именно. Как все евнухи.
И пошел прочь.
— Ах ты… — воскликнул было Чэпмен, но, как подобает англичанину, взял себя в руки, и бранное слово осталось непроизнесенным. Однако он явно был потрясен. Он и сам не против щегольнуть крепким словцом — в разумных пределах, сказал он Морису, — но это уже чересчур, это дурной тон, не по-джентльменски, можно подумать, что этот Рисли — недоучка и слыхом не слыхивал о нормах поведения. Морис согласился. Можно назвать своего кузена дерьмом, если уж так хочется, но евнухом! Что за стиль! Однако же забавно. С тех пор всякий раз, как мистер Корнуоллис возникал в жизни Мориса, в голову сами собой лезли всякие дурацкие и неприличные мысли.
Остаток этого дня и весь следующий Морис прикидывал, как бы ему снова повстречаться с этим оригиналом. Шансов было мало. Просто так к старшекурснику, да к тому же из другого колледжа, не зайдешь. Решив, что Рисли хорошо знают в студенческом дискуссионном обществе, Морис во вторник пошел туда — вдруг Рисли будет участвовать в дебатах? Возможно, когда он выступает публично, понять его легче. Мориса тянуло к Рисли не потому, что он нуждался в друге, нет. Просто надеялся, что тот ему как-то поможет… как, в чем — Морис не знал. Все представлялось смутным и неясным — горы еще заслоняли горизонт. А Рисли обосновался на вершине и при желании мог протянуть ему руку помощи.
Но поход в дискуссионное общество оказался безрезультатным, и у Мориса сработала защитная реакция. Не нужна ему ничья помощь. Сам управится. К тому же никто из его друзей Рисли не примет, а друзьями надо дорожить. Но вскоре злость прошла, и желание встретиться вспыхнуло с новой силой. Коль скоро Рисли — противник нормы, почему бы не нарушить норму и ему? Мало ли что не принято, а он возьмет да и зайдет к старшекурснику. Надо «вести себя естественно», а что может быть естественнее визита к знакомому? Сделав столь важное открытие, Морис решил показать заодно, что не чужд богемности: войдя в его комнату, он разразится мудреной речью, в духе самого Рисли. «Ты откусил кусок, какой тебе нипочем не прожевать» — что-нибудь в этом роде. Не Бог весть что, но Рисли достаточно умен и не позволит Морису почувствовать себя дураком, так что, если он ничем с ходу не вдохновится, сойдет и это. Ну а дальше как получится.
Мысль о предстоящей встрече стала навязчивой. Этот человек, сказавший, что «слова — это и есть дела», явно поразил воображение Мориса. И как-то вечером, незадолго до десяти часов, он проскользнул на территорию Тринити и подождал, пока за ним захлопнут ворота. Подняв голову, он увидел вечернее небо. Красота, как правило, оставляла его равнодушным, но тут… Какие звезды! Когда пробили часы, он услышал угасающий всплеск воды в фонтане, щелканье запоров — Кембридж ложился спать. Его окружали люди Тринити — все сплошь интеллектуалы, носители культуры. Ребята из окружения Мориса подсмеивались над Тринити, но как блистательны эти аристократы в своей надменности, как непринужденно несут свое превосходство, не нуждающееся в подтверждении! Он пришел сюда без приглашения, смиренно просить о помощи. В этой атмосфере припасенные им мудреные словеса сразу поблекли, сердце бешено заколотилось. Ему было неловко и страшно.
Рисли жил в конце короткого коридора. Споткнуться было не обо что, поэтому свет не горел — иди по стеночке, и уткнешься в дверь. Морис уткнулся в нее раньше, чем ожидал, здорово шмякнулся — даже задрожала панель — и громко выругался.
— Войдите, — пригласил голос. Его ждало разочарование. В комнате находился студент из его же колледжа, некто Дарем. Рисли не было. — Вам нужен мистер Рисли? О-о, здравствуйте, Холл!
— Здравствуйте! Где Рисли?
— Не знаю.
— Ну ладно. Я пойду.
— В колледж? — спросил Дарем, не поднимая головы. Он стоял на коленях возле громоздившейся на полу горки пластинок для пианолы.
— Наверное, раз его нет. Я просто так зашел.
— Подождите, сейчас пойдем вместе. Не могу найти Патетическую симфонию.
Морис оглядел комнату Рисли — интересно, какие разговоры здесь ведутся? Присев на край стола, он посмотрел на Дарема. Невысокий, даже маленький, с виду не кичливый, лицо открытое. Когда вломился Морис, оно слегка запунцовело. В колледже у него была репутация человека с мозгами, который держится особняком. Морис о нем почти ничего не слышал, разве то, что он «гуляет сам по себе». Встреча в Тринити это подтверждала.
— Не могу найти марш, — сказал Дарем. — Извините.
— Ничего страшного.
— Хочу послушать пластинки на пианоле Фетерстонхоу.
— Его комната как раз под моей.
— А вы живете в колледже, Холл?
— Да, я ведь на втором курсе.
— Ну да, я-то уже на третьем.
Покровительственных ноток в его голосе не было, и Морис, забыв, что к старшекурсникам надо относиться с почтением, сказал:
— Вы скорее смахиваете на новичка, а не на третьекурсника.
— Может быть, но чувствую себя почти магистром.
Морис внимательно посмотрел на него.
— Рисли — поразительный малый, — продолжил тот.
Морис не ответил.
— Хотя, конечно, кое в чем он перегибает палку.
— Но это вам не мешает что-то у него брать.
Дарем поднял голову.
— А должно мешать? — спросил он.
— Это я так, зубоскальства ради, — признался Морис, слезая со стола. — Нашли пластинку?
— Нет.
— А то мне пора. — На самом деле спешить было некуда, но сказать так ему велело сердце, с первой минуты бившееся неровно.
— A-а. Ну, идите.
Морис ждал другой реплики.
— Так что вы ищете? — спросил он, подходя поближе.
— Марш из Патетической…
— Мне это ни о чем не говорит. Любите классику?
— Люблю.
— Мне больше по душе хороший вальс.
— Мне тоже, — сказал Дарем, глядя ему прямо в глаза. Обычно Морис отводил взгляд, но на сей раз изменил своей привычке. — Дарем добавил: — Может, в той стопке, у окна. Надо посмотреть. Я быстро.
— Мне пора, — решительно заявил Морис.
— Ну, идите, я задержусь.
Пришлось идти, хотя сердце сковали горечь и чувство одиночества. Звезды заволокло тучами, небо готовилось пролиться дождем. Но когда привратник доставал ключи от ворот, Морис услышал за спиной быстрые шаги.
— Нашли свой марш?
— Нет, просто подумал, что лучше прогуляемся вместе.
Несколько шагов они прошли молча, потом Морис предложил:
— Давайте что-нибудь мне, помогу нести.
— Ничего, не разобьются.
— Давайте, — велел он жестко и выдернул пластинки у Дарема из-под мышки. Обмен репликами на этом закончился. Дойдя до своего колледжа, они направились прямо в комнату Фетерстонхоу, немного послушать музыку — до одиннадцати еще оставалось время. Дарем уселся за пианолу. Морис стал на колени рядом.
— Холл, я и не знал, что вы в лагере эстетов, — заметил хозяин.
— Вовсе я не в их лагере — просто интересно, чем они дышат.
Дарем завел музыку, затем отключил — лучше-де начать с пяти четвертых.
— Почему?
— Это ближе к ритму вальса.
— Бросьте вы! Ставьте, что хотите. Перескакивать с одного на другое — только время тратить.
И он положил руку на молоточки. Однако в этот раз настоять на своем ему не удалось.
— Отпустите, — приказал Дарем, — так и сломать недолго, — и поставил пять четвертых.
Морис слушал очень внимательно. Музыка ему понравилась.
— Лучше идите сюда, — посоветовал Фетерстонхоу, возившийся у камина. — Надо быть от инструмента как можно дальше.
— Да, наверное… может, поставите еще раз, если Фетерстонхоу не возражает?
— Конечно, Дарем, давайте. Такая веселенькая штучка…
Но Дарем отказался. И Морис понял, что упрашивать бесполезно. Это часть, пояснил Дарем, а не отдельная пьеса, повторять ее нельзя. Не очень внятная отговорка, но, видимо, вполне резонная. Он поставил «Ларго», вещь отнюдь не веселенькую, тут пробило одиннадцать, и Фетерстонхоу предложил им чай. Ему и Дарему предстояло сдавать те же экзамены на степень бакалавра с отличием, они стали это обсуждать, а Морис молча внимал. Волнение не покидало его. Он видел: Дарем не просто умен, мысли его ясны и упорядочены. Он знал, что ему нужно читать, в чем его слабые места и до какой степени ему способен помочь колледж. В отличие от Мориса и его компании, у Дарема не было слепой веры в преподавателей и лекторов, однако он и не относился к ним с презрением, подобно Фетерстонхоу. «У человека старшего поколения всегда есть чему поучиться, даже если он не читал новейших немцев». Они немного поспорили о Софокле, потом, слегка призадумавшись, Дарем сказал: мы только делаем вид, что Софокл нас не интересует. И тут же посоветовал Фетерстонхоу перечитать «Аякса», вникая не столько в суть произведения, сколько в характеры героев. Так больше узнаешь и о греческой грамматике, и о жизни.
Морис слушал этот разговор с унынием. Он почему-то надеялся, что Дарем окажется человеком неуравновешенным. Фетерстонхоу — тот был блестящей личностью, голова на плечах, да и здоровьем Бог не обидел, остроумный и велеречивый. А Дарем… видно было, что его ничем не проймешь, он отбрасывал ложное и одобрял все остальное. На что тут было надеяться Морису, который сплошь состоял из лжи? Внутри у него все закипело. Он вскочил на ноги, попрощался и вышел… и тут же, оказавшись за дверью, пожалел об этом — на какой пожар он спешит? И сказал себе: я его дождусь. Не на лестнице, это будет чересчур, а где-нибудь на полдороге между ступеньками и берлогой Дарема. Во дворе он тотчас увидел дверь Дарема, даже подошел к ней и постучался, хотя, естественно, знал — хозяина нет дома. Заглянул внутрь и в каминном свете оглядел мебель и висевшие на стенах картины. Потом занял пост на мостике во дворе. К сожалению, мостик был как бы не настоящий — просто в земле была небольшая впадина, и архитектор решил воспользоваться этим обстоятельством. Такие мостики бывают в фотостудии… да и перила совсем низкие, не облокотиться. Все же с трубкой во рту Морис выглядел вполне естественно — только бы не пошел дождь.
Свет уже нигде не горел, за исключением окна Фетерстонхоу. Пробило двенадцать, четверть первого. Он прождал Дарема, кажется, целый час. Но вот на ступеньках послышался шум, и вниз метнулся маленький силуэт в крылатке, в руке — книги. Этой минуты Морис и ждал, но тут вдруг ноги понесли его прочь. Дарем шел к себе за его спиной. Еще чуть-чуть — и момент будет упущен.
— Добрый вечер! — взвизгнул он, обернувшись, звук вышел такой резкий, что оба вздрогнули.
— Кто это? Добрый вечер… Холл? Прогулка перед сном?
— Да, это у меня норма. Чайку выпить нет желания?
— Чайку? Пожалуй, поздновато. — Без особого энтузиазма Дарем добавил: — Может быть, виски?
— А есть? — вырвалось у Мориса.
— Есть… пошли! Вот моя крепость — на первом этаже.
— Здорово!
Дарем включил свет. В камине догорал огонь. Дарем предложил Морису сесть, подтащил столик со стаканами.
— Скажите, когда хватит.
— Спасибо… все, все, стоп.
— С содовой? — спросил Дарем, позевывая.
— Да, — подтвердил Морис. О том, чтобы задержаться, не могло быть и речи — Дарем устал и пригласил его просто из вежливости. Выпив, Морис вернулся к себе, пополнил запасы табака и снова вышел во двор.
Абсолютную тишину сопровождала абсолютная тьма. Морис шел, не нарушая сна природы, благо трава скрадывала шаги. Теплился только огонек его сердца. Все остальное в нем постепенно заснуло, и прежде всего мозг — самый слабый его орган. За ним погрузилось в сон все тело, и ноги сами понесли его вверх по ступенькам, прочь от приближающегося рассвета. Но искру, что вспыхнула в сердце, было уже не погасить, в душе его наконец поселилось подлинное чувство.
Наутро возбуждение в нем немного улеглось. Накатила простуда, потому что, сам того не заметив, он вымок под дождем и в результате умудрился проспать богослужение и две лекции. Но разобраться в своих ощущениях ему не удалось. После ленча он переоделся для футбола, однако, бросившись на диван, проспал до самого чая. Никакой подпитки организму не требовалось. Вместо чая Морис побрел в город и, наткнувшись на турецкие бани, пошел туда. Простуду, кажется, удалось изгнать, зато он опоздал еще на одну лекцию. Холл вдруг почувствовал, что не готов встречаться со своей старой гвардией — саннингтонцами, — и, никак не афишируя свое отсутствие, пообедал один в помещении дискуссионного общества. На глаза ему попался Рисли, однако желание общаться пропало. Снова подступил вечер, и, к своему удивлению, он обнаружил: туман в голове рассеялся. Работу, на которую в другие дни уходило часов шесть, он сделал за три. Спать он лег в обычное время и проснулся здоровым и безмерно счастливым. Какой-то глубинный, подсознательный инстинкт подсказал ему: надо дать Дарему и мыслям о нем суточную передышку.
Понемногу они начали встречаться. Дарем пригласил его на ленч, Морис не остался в долгу. Правда, ответное приглашение последовало не сразу — сработала осторожность, в принципе ему не свойственная. Раньше он проявлял осторожность по мелочам, но тут масштаб был совсем другой. Он все время был начеку, и его действия в октябре вполне можно описать языком военных действий. Он не отваживался ступать на неразведанную территорию. Собирал сведения о слабых местах Дарема, равно как и о сильных. И прежде всего приводил в состояние боевой готовности свой арсенал.
Если бы возникла надобность спросить себя: «Что же со мной происходит?», он бы ответил: «Дарем — один из тех, с кем мне хотелось дружить еще в школе». Но надобности задавать себе такой вопрос не возникало, и он просто продвигался вперед, стиснув зубы и отключив разум. Дни, полные противоречий, ускользали в небытие, и Морис ощущал, что обретает все более твердую почву под ногами. Остальное не имело значения. Да, он должен работать, соблюдать условности общества, но все это вторично и мало его занимает. Он рожден для другого — подняться по склону горы, протянуть руку и найти руку другого человека. Он уже забыл, насколько был близок к истерике в ту первую ночь и как чудесно исцелился. Это были ступени восхождения — они остались позади. Мысли о нежности, о каких-то чувствах никогда не посещали его. Его отношение к Дарему не было пылким. Дарему он не противен — это точно. А больше ничего и не требуется. Зачем гнать лошадей? Он даже не лелеял никаких надежд — надежды отвлекают, а сделать нужно так много…
В следующем семестре они сразу сблизились.
— Холл, представляете, я на каникулах чуть вам письмом не разродился, — с ходу завязал разговор Дарем.
— Да-а?
— Но так развез, что самому противно стало. Да и вообще несладко мне там пришлось.
Не уловив в его голосе особой серьезности, Морис спросил:
— А что случилось? Пересолили рождественский пудинг?
Тут же выяснилось, что со своей шуткой он попал в точку — в семье разразился крупный скандал.
— Мне бы хотелось знать ваше мнение — если от моего рассказа вы не умрете со скуки.
— Давайте, я слушаю, — подбодрил его Морис.
— Мы сцепились по вопросу о религии.
В эту минуту в комнату вошел Чэпмен.
— Извини, нам нужно кое-что обсудить, — остановил его Морис.
Чэпмен ретировался.
— Зачем вы его выставили, мою дребедень в любое время можно выслушать, — запротестовал Дарем. Но стал рассказывать с воодушевлением. — Холл, не хочу вам морочить голову своими верованиями, вернее, их отсутствием, но для полной ясности надо сказать, что я не сторонник общепринятой религии. Я не христианин.
К подобной позиции Морис относился неодобрительно; участвуя в прошлом семестре в дебатах на эту тему, он сказал: если уж у тебя есть сомнения, держи их при себе — пожалей окружающих. Но сейчас он лишь заметил Дарему: вопрос этот сложный, у него много граней.
— Я знаю, дело не в этом. Тут и обсуждать нечего. — Дарем помолчал, глядя на огонь в камине. — Дело в том, как к этому отнеслась моя матушка. Я признался ей полгода назад, летом, и она восприняла мои слова вполне спокойно. Отпустила какую-то глупую шутку, как обычно, только и всего. Поговорили и забыли. Я был ей за такую забывчивость очень благодарен, ведь на меня это давило многие годы. Я не верил в Бога с детства, нашел для себя кое-что получше. Но когда познакомился с Рисли и его компанией, понял, что о своих взглядах должен сказать вслух. Вы не знаете, как они носятся с религией — у них это прямо точка отсчета. Вот я и высказался. Мама никакого шума поднимать не стала, мол, доживешь до моих лет — поумнеешь. Я уехал довольный, с души будто камень свалился. А теперь вдруг заварилась каша.
— Почему?
— Почему? Из-за Рождества. Я не захотел причащаться. Причащаются ведь три раза в год…
— Да, знаю. Святое причастие.
— …в общем, под Рождество зашел об этом разговор. Я сказал, что никуда не пойду. Уж как только мама меня не обхаживала — совсем на нее не похоже, — прошу тебя, сынок, один раз, ради меня… потом рассердилась: тебе, мол, плевать на мою репутацию, как и на свою собственную. Как-никак мы — эсквайры, и соседи нас не поймут. А в конце сказала такое, что я не вытерпел. Я, оказывается, человек порочный. Я бы понял, скажи она это полгода назад, но сейчас! Зачем трогать святое понятие о пороке и добродетели? Чтобы заставить меня делать то, во что я не верю? Я сказал ей: я причащаюсь по-своему. И если пойду причащаться с тобой и сестрами, мои боги меня покарают! Наверное, я слегка перегнул палку.
Морис, не вполне понимая, спросил:
— Так вы пошли?
— Куда?
— В церковь.
Дарема всего передернуло, он вскочил на ноги. Потом закусил губу и заулыбался.
— Нет, Холл, не пошел. Я думал, что объяснил достаточно ясно.
— Извините… сядьте, пожалуйста. Я не хотел вас обидеть. Просто туго соображаю.
Дарем присел на корточки возле кресла Мориса.
— Вы Чэпмена давно знаете? — спросил он после паузы.
— В школе плюс здесь — пять лет.
— Понятно. — Он о чем-то задумался. — Дайте сигарету. Нет, свою, просто затянуться. Спасибо. — Морис решил было, что исповедь окончена, но, выпустив клуб дыма, Дарем продолжил: — Понимаете, я знаю, что у вас — мама и две сестры, точь-в-точь моя комбинация, и, пока мама меня чихвостила, я задался вопросом: как бы поступили на моем месте вы?
— Похоже, у вашей мамы с моей очень мало общего.
— Что вы имеете в виду?
— Меня мама вообще никогда не чихвостит.
— Спорить готов, вы никогда не давали ей повода — и никогда не дадите.
— В любом случае до ругани она не опустится.
— Женщине, Холл, в голову может взбрести что угодно. Меня матушка совсем доконала. Из-за этого кошки на душе скребут, и мне нужен ваш совет.
— Все образуется, она пойдет на мировую.
— Именно, дорогой мой, она пойдет — а мне что делать? Притворяться, будто все в порядке? У меня после этого скандала будто вся жизнь перевернулась. Я еще раньше сказал себе: врать не буду. А она… только о ней подумаю — тошнота к горлу подступает. Ну вот, теперь вы знаете то, чего не знает ни один человек в мире.
Морис сжал кулак и легонько стукнул Дарема по голове.
— Да, тяжело, — хмыкнул он.
— А у вас дома как дела обстоят? Расскажите.
— Да нечего особенно рассказывать. Живем — и все.
— Везет некоторым.
— Не знаю, везет или нет. Дарем, а вы меня не разыгрываете? Ваши каникулы и вправду превратились в кошмар?
— Чистый ад, кошмарнее не бывает.
Морис разжал кулак и захватил горсть волос.
— Эй, больно! — фыркнул Дарем.
— А что насчет Святого причастия сказали ваши сестры?
— Одна из них замужем за священ… Э-эй, больно, говорю!
— Чистый ад, да?
— Холл, вот не знал, что вы такой любитель подурачиться! — Он схватил Мориса за руку. — А другая обручена с Арчибалдом Лондоном, эсквайром… Ой! Ну-ка! Хватит, а то я сейчас уйду.
Он завалился на пол и очутился у Мориса между колен.
— Ну, что же не уходите?
— Не могу.
Поиграть с Даремом он позволил себе впервые. Религия и родственники отошли на второй план — он закатал Дарема в каминный коврик и стал натягивать ему на голову корзинку для бумаг. На шум прибежал Фетерстонхоу и взялся помогать Морису. После этого на долгое время их общение свелось к возне и взаимным подначкам, причем Дарем дурачился с неменьшим удовольствием, чем Морис. Стоило им встретиться — а встречались они везде, — они начинали пихаться, бодаться и втягивать в эти петушиные бои других. Наконец Дарему это надоело. Физически он был послабее, и иногда ему как следует доставалось, а уж про стулья в его комнате и говорить нечего — почти все они охромели. Перемену в Дареме Морис почувствовал мгновенно. Сидевший в нем резвый теленок сразу успокоился, зато свои отношения они стали выставлять напоказ. Ходили держась за руки или обняв друг друга за плечи. Сидели почти всегда в одном положении — Морис в кресле, а Дарем на полу, примостившись подле ног Мориса. В мире их друзей ничего необыкновенного в этом не было. Иногда Морис поглаживал Дарема по голове.
Вообще их горизонты заметно расширились. Морис, например, в этот весенний триместр стал богословом. Нельзя сказать, что это было чистое очковтирательство. Он искренне считал себя верующим и по-настоящему огорчался, когда критиковали то, с чем он свыкся, — подобные огорчения у среднего класса выдаются за веру. Но вера едва ли бывает пассивной. Поэтому он и не ощущал никакой моральной подпитки, не чувствовал, что как-то шире воспринимает мир. Вера его оживала лишь в ответ на выпад оппозиции, отдавалась болью, как никому не нужный нерв. Эти нервы — божественные нервы — давали о себе знать дома, хотя ни Библия, ни молитвенник, ни причастие, ни христианская этика не находили подлинного отклика в душах таких «верующих». «Как можно?» — восклицали они, когда какая-то из этих святынь подвергалась критике, и вступали в общества сторонников религии. Например, незадолго до смерти отец Мориса стал одним из столпов такого общества. Вообще в неверии было много такого, чему Морис не мог не воспротивиться.
Но сейчас… Он был охвачен сильнейшим желанием поразить Дарема. Хотел показать другу, что его достоинства не ограничиваются грубой силой, и там, где его расчетливый отец предпочел бы промолчать, Морис заставлял себя говорить и говорить. «Думаешь, мне и сказать нечего, да? Представь себе, что есть». Часто Дарем не удостаивал его тирады ответом, и Мориса охватывал ужас — неужели Дарем ускользает от него? Кто-то в разговоре обронил: «Пока Дарему с тобой интересно, все хорошо, а станет чуть скучно — ты ему больше не нужен». Морис знал, что он середнячок, и боялся: будет много говорить, результат получится обратным желаемому. Но остановить себя не мог. Жажда быть замеченным подминала под себя другие чувства, и он говорил без устали.
Однажды Дарем спросил:
— Холл, а ты не пересаливаешь?
— Просто религия очень много для меня значит, — отважно солгал Морис. — Ты, наверное, думаешь: раз я мало это внешне проявляю, значит, и чувствую не больше. А я чувствую, да еще как.
— Тогда после ужина приходи пить кофе.
Они как раз входили в столовую. Дарему, как стипендиату, пришлось читать молитву, и в голосе его слышались циничные нотки. За едой они поглядывали друг на друга. Они сидели за разными столами, но Морис расположился так, чтобы держать друга в поле зрения. Раньше они перебрасывались хлебным мякишем, но этот период ушел в прошлое. Дарем сидел насупившись, даже не говорил с соседями по столу. Морис видел: его друг что-то обдумывает — интересно, что именно?
— Ты хотел поговорить начистоту — сейчас мы это устроим, — объявил Дарем, демонстративно распахивая дверь.
Морис похолодел, лицо его медленно залилось краской. Но когда до его слуха дошел голос Дарема, оказалось, тот критикует его взгляды на религию. Морис всегда считал, что христианство для него — не пустой звук, но сейчас куда важнее казалось другое: Дарем вел по нему огонь прямой наводкой. Враз обессилевший, Морис распластался в кресле, лоб покрылся испариной, ладони вспотели. Дарем готовил кофе, нанося при этом разящие удары.
— Я знал, что тебе это не понравится, но ты сам меня вынудил. Не могу же я сдерживаться до бесконечности. Иногда надо и пар выпустить.
— Валяй, — с запинкой согласился Морис.
— Я не собирался заводить этот разговор — слишком уважаю чужое мнение, чтобы над ним смеяться. Но у тебя, по-моему, его просто нет… что же тут уважать? Все твои мнения — это затертые ярлыки. Затертые до дыр.
Морис, постепенно приходя в себя, возразил: не слишком ли сильно сказано?
— Ты всегда говоришь: «Религия для меня много значит».
— У тебя есть основания считать, что это не так?
— Если что-то для тебя много значит, Холл, то уж никак не религия.
— А что же?
— Регби.
Морис пропустил еще один удар. Рука его затряслась, и он расплескал кофе на подлокотник кресла.
— Ну, это несправедливо, — услышал он собственный голос. — Приличия ради мог бы признать, что для меня кое-что значат люди.
На лице Дарема отразилось удивление, но он сказал:
— Во всяком случае, для тебя ничего не значат ни христианство, ни Святая Троица.
— Черт с ней, с Троицей.
Дарем расхохотался.
— Вот и я про это. Ясно, переходим к следующему вопросу.
— Зачем ты это затеял? У меня и так в голове каша… в смысле, голова раскалывается. Чего ты этим хочешь добиться? Конечно, я ничего тебе не могу доказать… как три Бога существуют в одном, а один — в трех. Но что бы ты ни говорил, для миллионов людей в этом заложен большой смысл, и нашу веру тебе не поколебать. Уж слишком она сильна. Бог — это добро. Вот что самое главное. А ты все сводишь к чему-то побочному.
— Зачем так переживать из-за чего-то побочного?
— Что?
Дарем объяснил свою мысль более доходчиво.
— Просто все складывается в одно целое, — нашелся Морис.
— То есть, если с Троицей у тебя непорядок, целое разрушается?
— Вовсе нет. Совсем не обязательно.
Морис был страшно недоволен собой, но у него вправду раскалывалась голова. Он потер лоб и заговорил снова:
— Конечно, где мне толково выразить мысль, если меня интересует только регби.
Дарем подошел к нему и шаловливо втиснулся рядышком, на край кресла.
— Осторожней, тут же кофе.
— Черт, надо же!
Пока Дарем отряхивался, Морис, надувшись, поднялся и стал смотреть во двор. Ведь есть же другая жизнь! Он словно провел в этой комнате годы. Желание быть с Даремом наедине как рукой сняло. Морис кликнул однокурсников — давайте к нам, на кофе. Ребята посидели, попили кофе и ушли, однако уходить с ними Морис тоже не пожелал. И снова принялся воспевать Святую Троицу.
— Это настоящее таинство, — заявил он.
— Только не для меня, — возразил Дарем. — Хотя если кто-то действительно считает это таинством, я готов отнестись к нему с уважением.
Морис поежился и взглянул на свои руки — красные, грубые. Так что же, для него Святая Троица — таинство? Если когда-нибудь он и задумывался о ней, то только во время конфирмации, да и то через пять минут выбросил эти мысли из головы. Когда пришли однокурсники, голова его очистилась, и он попробовал трезво оценить, на что же способен его мозг. Мозг… им можно пользоваться, он не страдает какими-то отклонениями, его можно развивать. Но, как и его рукам, мозгу не хватает утонченности, он никогда не соприкасался с таинствами, вообще почти ни с чем. Он был грубый.
— Вот что я скажу, — объявил он после паузы. — В Святую Троицу я не верю, тут ты прав, но, с другой стороны, я сказал, что все складывается в одно целое, а это тоже ошибка. Если я не верю в Святую Троицу, это вовсе не значит, что я не христианин.
— Во что же ты веришь? — не долго думая, спросил Дарем.
— Верю… в основы христианского учения.
— Например?
— Спасение души, — выдавил из себя Морис. Раньше он произносил такое только в церкви, и что-то в нем всколыхнулось. Однако он тут же понял: в спасение души он верит не больше, чем в Святую Троицу, и от Дарема это не скроешь. Он выложил самую сильную свою карту, но она не была козырной, и Дарем наверняка побьет ее какой-нибудь несчастной двойкой.
Но Дарем сказал лишь:
— А Данте в Святую Троицу верил. — И, подойдя к полке и открыв последнюю часть «Рая», зачитал Морису отрывок о трех кругах радуги, которые переплетаются, а изнутри сквозь дымку смотрит человеческое лицо.
Поэзия Мориса утомила, но ближе к концу он воскликнул:
— И чье же это было лицо?
— Бога, разве не ясно?
— Разве эта поэма — не сон?
Дарем не стал цепляться к этому вопросу, догадываясь, что у Холла в голове настоящий кавардак. Откуда он мог знать, что Морис вспоминает свой школьный сон и голос, поведавший ему: «Это твой друг»?
— Данте скорее назвал бы это не сном, а пробуждением.
— То есть в подобных мыслях нет ничего дурного?
— В вере вообще нет ничего дурного, — ответил Дарем, ставя книгу на место. — Когда человек верит, это замечательно, и подлинную веру сразу видно. Вообще в каждом живет какая-то вера, за которую он готов умереть. Но только эта вера — его собственная, а не навязанная родителями или опекунами. Если человек во что-то верит, это часть его плоти и крови. Вот ты мне это и покажи. А размахивать ярлыками вроде «спасения души» и «Святой Троицы» нечего.
— От Святой Троицы я уже отказался.
— И спасение души туда же.
— Ох, как с тобой тяжело, — признался Морис. — Я и так знал, что большим умом не отличаюсь, ничего нового ты мне не открыл. Компания Рисли тебе ближе — с ними и общайся.
Дарем смутился, наконец-то замешкался с ответом и даже не остановил Мориса — тот, ссутулившись, побрел прочь. Но на следующий день они встретились как ни в чем не бывало. Это была даже не размолвка, а крутой перевал, преодолев который они зашагали еще быстрее. Снова разговоры на религиозные темы, Морис снова отстаивал спасение души. Безуспешно. Он понял, что не способен обосновать для себя существование Иисуса, христианской доброты, и если бы такой человек существовал, Морис его наверняка бы не принял. Его нелюбовь к христианству крепла и углублялась. Через десять дней он прекратил причащаться, через три недели стал пропускать богослужения, если это не было чревато наказанием. Дарема столь быстрая перемена немало озадачила. Да и самого Мориса тоже — он поступился всеми своими убеждениями… Однако его не покидало чувство, что чаша весов склоняется в его сторону и в кампании, начатой в начале семестра, он одерживает победу.
Потому что Дарему больше не было с ним скучно. Наоборот, он не мог провести без Мориса и минуты; свернувшись калачиком в кресле его комнаты, он то и дело ввязывался в спор. Для человека сдержанного и отнюдь не диалектика это было более чем странно. Свои нападки на убеждения Мориса он объяснял тем, что «у тебя не убеждения, а кошмар, все остальные здесь верят благочестиво». Но так ли обстояло дело в действительности? Не было ли в этом яростном иконоборстве какой-то позы? В глубине души Морис чувствовал: он принес веру в жертву, как пешку в шахматной партии. И извлек выгоду: приняв эту жертву, Дарем раскрылся, обнажил свое сердце.
К концу семестра они прикоснулись к теме еще более деликатной. На уроке перевода, когда они неспешно вгрызались в пласты греческого, мистер Корнуоллис вдруг ровным безразличным тоном заметил: «Дальше речь идет о неслыханном пороке греков — это можете опустить». Дарем потом возмутился — да за такое лицемерие Корнуоллиса надо лишить права на преподавание!
Морис засмеялся.
— Зря смеешься! Он дает нам чисто книжные знания, в отрыве от реальности. Между тем для греков, по крайней мере для большинства из них, это была часть культуры, и опустить такое — значит извратить сами основы афинского общества.
— Ты это серьезно?
— Ты разве не читал «Симпозиум»?
Увы, признался Морис, хотя не стал добавлять, что внимательно проштудировал энциклопедию семейной жизни.
— Там все есть — это, конечно, не детские сказочки, но прочитать надо. Займись на каникулах.
Больше ничего сказано не было, но Морис освободился от еще одного табу, да какого — на эту тему он не рискнул бы заговорить ни с кем на свете. Даже представить не мог, что ее можно коснуться, и когда Дарем выпустил эту трепетную птицу в залитом солнцем дворе, на Мориса словно пахнуло свежим дыханием свободы.
Вернувшись домой, он только о Дареме и говорил, и наконец до сознания членов его семьи дошло: у него появился друг. Ада спросила: не брат ли это ее знакомой мисс Дарем? Тут же выяснилось, что нет, та была единственным ребенком. А миссис Холл вообще спутала его с преподавателем по фамилии Камберленд. Мориса это оскорбило. Одно сильное чувство рождает другое, и в душе его поселилось глухое раздражение против своих женщин. До сих пор его отношения с ними были пусть не пылкими, но вполне ровными… однако перепутать фамилию человека, который для него дороже всех на свете, — разве это не чудовищно? В этом доме способны выхолостить все.
И его атеизм в том числе. Как выяснилось, никто в семье особой верой не отличался. Отозвав маму в сторонку, он со свойственной молодости категоричностью заявил: он всегда будет уважать ее религиозные предрассудки, ее и сестер, но его собственные убеждения больше не позволяют ему ходить в церковь. Она огорчилась: ах, как это прискорбно.
— Мамочка, дорогая, я знал, что ты расстроишься, но ничего не могу с собой поделать. Так уж я устроен, и спорить тут бесполезно.
— Твой бедный отец всегда ходил в церковь.
— Мой отец — это не я.
— Морри, Морри, как ты можешь?
— А что, так оно и есть, — со свойственной ей дерзостью влезла в разговор Китти. — Мама, что ты к нему пристала?
— Китти, зачем ты вмешиваешься! — воскликнула миссис Холл, чувствуя, что следует выразить неодобрение, но обрушивать его на сына не хотелось. — Мы говорили о вещах, неугодных Богу, к тому же ты совершенно не права, потому что Морис — копия отца… так сказал доктор Барри.
— Доктор Барри, между прочим, сам в церковь не ходит, — заметил Морис, следуя семейной привычке ляпать невпопад.
— Мистер Барри — умнейший мужчина, — отрезала миссис Холл. — Как и его жена.
Ада и Китти дружно расхохотались: миссис Барри — мужчина! Мама оговорилась, и дочери долго надрывали животы, напрочь позабыв об атеизме Мориса. Он не стал причащаться в Пасхальное воскресенье, внутренне подготовившись к скандалу, как было у Дарема. Но никто даже внимания не обратил — соблюдать христианские обряды в провинциальных местечках больше не требовалось. Это же надо! Общество словно открылось Морису в новом свете. Выходит, ему, этому обществу, на все наплевать, а благочиние и нравственность — так, для отвода глаз?
Он часто писал Дарему, пытался выразить все оттенки чувств — письма выходили длинные. Дарем высокой оценки им не давал, но отвечал не менее длинными посланиями. Морис всегда держал его письма при себе, перекладывал из одного костюма в другой и даже зашпиливал в пижамном кармане, когда ложился спать. Иногда просыпался среди ночи и поглаживал их… на потолке поигрывали отблески уличного фонаря, и он вспоминал, как в детстве эти блики приводили его в трепет.
Эпизод с Глэдис Олкотт.
Мисс Олкотт была одной из немногих, кто приходил к ним в гости. Она подружилась с миссис Холл и Адой в какой-то водолечебнице и, получив приглашение, с радостью его приняла. Обитательницы дома были от нее в восторге — она просто прелесть! — а визитеры шутливо намекали молодому хозяину дома: не теряйся! Мол, везет же некоторым! Он лениво отшучивался и поначалу не обращал на нее внимания, но потом стал за ней слегка приударять.
Между прочим, сам того не осознавая, Морис превратился в интересного молодого человека. От неуклюжего увальня не осталось и следа — помогли занятия спортом. Он был крепко сшит, но при этом ладно скроен, а лицо тоже не отставало от тела. Миссис Холл все приписала его усам: «Усы сделают из Мориса мужчину». Это замечание оказалось куда глубже, чем она предполагала. Безусловно, темная щеточка придавала его лицу оформленность, выгодно оттеняла зубы, когда он улыбался. Шла ему и одежда: по совету Дарема он носил фланелевые брюки даже по воскресеньям.
Разговаривая с мисс Олкотт, он не скупился на улыбку — что тут плохого? Она улыбалась в ответ. Он позволял себе поиграть в ее присутствии мускулами, когда брал с собой на прогулку на новом мотоциклете с коляской. Он растягивался подле ее ног. Выяснив, что она курит, задерживал ее в столовой и заставлял смотреть себе в глаза. Прозрачные занавеси из сизого дыма подрагивали, рвались в клочья и растворялись, с ними путешествовали мысли Мориса, но с ними же и исчезали, стоило открыть окно. Он видел, что его внимание ей приятно, а все домочадцы, включая слуг, заинтригованы. Что ж, сказал он себе, — вперед.
И сразу что-то разладилось. Морис стал рассыпаться в комплиментах: ах, какие у вас волосы и так далее. Она пыталась его остановить, но он утратил чувство меры и не понимал, что начинает ее раздражать. Он где-то вычитал: от комплиментов девушки млеют, а их недовольство — не более чем поза. Он буквально не давал ей прохода. Когда в последний день она отказалась ехать с ним на прогулку, он проявил настойчивость — эдакий властный самец. Деваться ей было некуда, все-таки она у них в гостях. Он отвез ее в какое-то романтическое, на его взгляд, место и там заключил ее ручку в свои лапищи.
В принципе мисс Олкотт не возражала, когда ее брали за руку. Она позволяла это другим, позволила бы и Морису, знай он, как это надлежит делать. Но тут… От его прикосновения мурашки побежали у нее по коже. К ней словно прикоснулся труп. Подскочив, она воскликнула:
— Мистер Холл, оставьте эти глупости! Оставьте, прошу вас. А то совсем глупо получится.
— Мисс Олкотт… Глэдис… я скорее умру, чем позволю себе вас обидеть, — взвыл бедный Морис, пытаясь спасти положение.
— Мне пора на поезд, — сказала она со слезами в голосе. — Пора, извините меня, пожалуйста.
С прогулки она вернулась раньше его, сославшись на головную боль и соринку в глазу, но все тотчас поняли: что-то случилось.
Если не считать этого эпизода, каникулами Морис остался доволен. Он много читал, подбирая книги, которые рекомендовал Дарем, а не его наставник. Он явно повзрослел — и сам прекрасно это чувствовал. Он настоял, чтобы мама уволила Хауэллов, из-за которых жизнь на участке вокруг виллы давно захирела, и сменил экипаж на авто. Это произвело впечатление на всех, включая Хауэллов. Морис также навестил старого партнера отца. Он унаследовал от отца деловые навыки, равно как и некоторую сумму денег, и было решено: место в фирме — поначалу младшего служащего — ему уготовано, надо только закончить учебу в Кембридже. Хилл и Холл, биржевые брокеры. Морис занимал место в нише, которую предназначила для него Англия.
В прошлом семестре умственные способности Мориса достигли впечатляющих высот, но каникулы отбросили его назад, к уровню средней школы. Он вернулся слегка заторможенный и снова вел себя так, как, на его взгляд, ему полагалось себя вести, — рискованный путь для человека, не наделенного воображением. Мозг его не был затуманен полностью, однако частенько тонул в облаках, и хотя от мисс Олкотт в голове не осталось и следа, сохранилась приведшая к встречам с ней надуманность. Главной причиной всего этого была семья. Ему еще предстояло понять: они сильнее его, их влияние на него неизмеримо. Из трехнедельного общения с семьей он вышел расхлябанным, вялым, победившим по всем пунктам в отдельности, но проигравшим в целом. Короче говоря, он вернулся в Кембридж, думая и даже разговаривая как мать и Ада.
Этой своей деградации он не заметил, пока не приехал Дарем. Дарем приболел и на несколько дней задержался дома. Когда в приоткрытом дверном проеме появилось его побледневшее лицо, Мориса охватило отчаяние: он не мог вспомнить, в каких отношениях они расстались. Надо было брать игру на себя, а его охватил страх, он не мог заставить мозг работать. Худшее в нем поднялось на поверхность, и радости он предпочел спокойствие.
— Привет, старина, — выдавил из себя он.
Дарем проскользнул в комнату, не поздоровавшись.
— Что с тобой?
— Ничего.
Морис все-таки понял: контакт утрачен. В прошлом семестре такой молчаливый приход был бы весьма многозначительным.
— Давай садись.
Дарем уселся прямо на пол, подальше от Мориса. Была вторая половина дня. В окно вплывали звуки майского семестра, запахи кембриджского цветения, словно сообщая Морису: «Ты нас недостоин». Он чувствовал себя на три четверти мертвецом, чужаком, деревенщиной среди афинян. Что ему здесь делать? С таким другом?
— Послушай, Дарем…
Дарем приподнялся, подвинулся ближе. Морис протянул руку… и голова Дарема вписалась в изгиб ладони. Он враз забыл, что хотел сказать. Звуки и запахи нашептывали: «Ты — это мы, мы — это молодость». Он нежно потрепал волосы Дарема, запустил в них пальцы, словно желая погладить мозг.
— Ну, Дарем, каникулы провел хорошо?
— А ты?
— Я нет.
— А писал, что хорошо.
— Плохо.
Он вздрогнул — до него дошло, что он говорит правду.
— Каникулы прошли мерзее некуда, а я даже этого не понял.
Интересно, надолго ли очистился его мозг? Наверняка снова затуманится… Он тяжело вздохнул и притянул голову Дарема к колену, словно талисман, без которого нет ясной жизни. Он вдруг преисполнился нежностью и стал поглаживать этот талисман, ровными движениями, от виска до горла. Потом убрал руки, и они бессильно повисли вдоль туловища. Еще раз тяжко вздохнул.
— Холл.
Морис пошевелился.
— Что-нибудь случилось?
Он снова погладил голову, снова убрал руку. Так есть у него все-таки друг или нет?
— Дело в этой девушке?
— Нет.
— Ты писал, что она тебе нравится.
— Нет… какое там.
В горле его снова заклокотали тяжкие вздохи. Они выходили наружу со скрежетом, превращались в стоны. Голова откинулась назад, он забыл, что к колену его прижался Дарем, что этот горестный и смутный вулкан исторгается на его глазах. Он уставился в потолок — рот искривлен, в глазах мука, — понимая только одно: человек создан для страданий и одиночества, и ждать помощи с небес нечего.
Теперь уже Дарем потянулся к нему, погладил волосы. Они обнялись. И вот они лежат, нежно прижавшись друг к другу, голова одного покоится на плече другого, щеки вот-вот встретятся… но тут кто-то крикнул со двора: «Холл!», и он откликнулся. Он всегда откликался на зов. Оба вскочили с пола, Дарем отбежал к камину, облокотился о полку и подпер голову рукой. Грохоча по ступенькам, в комнату ворвались какие-то весельчаки. Потребовали чай. Морис проявил гостеприимство, увлекся общим разговором и почти не обратил внимания на уход друга. Ничего страшного, сказал он себе, пообщались, и ладно, хоть и не обошлось без сантиментов. В нем свежим ветерком поселилось ожидание новой встречи.
Она не заставила себя ждать. После занятий с большой компанией он направлялся в студенческий театр, и тут его окликнул Дарем.
— Я знаю, на каникулах ты прочитал «Симпозиум», — сказал он негромко.
Морису стало не по себе.
— Тогда ты понимаешь… я могу ничего не говорить…
— В смысле?
Глаза Дарема переполняла напряженная синева. Ему не терпелось, и, хотя вокруг были люди, он прошептал:
— Я люблю тебя.
Морис остолбенел, его охватил первобытный ужас. Потрясенный до глубины своей провинциальной души, он воскликнул:
— Что за бред! — Потом, не владея собой, невнятно забормотал: — Дарем, ты из благородного рода, я попроще. Не пори чушь! Я не обижаюсь, знаю, ты не это хотел сказать, просто это же запретная тема, преступление, хуже какого нет… никогда больше ничего такого не говори! Дарем! Что за бредовая идея…
Но его друг уже испарился, исчез без единого слова, пронесся через двор и хлопнул за собой дверью — словно раздался выстрел на фоне радостных звуков весны.
Люди заторможенные, вроде Мориса, — как правило, натуры толстокожие, потому что и на чувства им требуется время. Им свойственно делать вид, что ничего — хорошего либо плохого — не случилось, и всякому вторжению в свою жизнь давать инстинктивный отпор. Но, проникнув, чувства у таких натур, если дело касается любви, оказываются особенно глубокими. Со временем они способны на всепоглощающую и пылкую страсть, сердце их может познать все муки ада. Поэтому первой реакцией Мориса на случившееся была лишь легкая досада, но бессонные ночи и тоскливые дни породили захлестнувшую его бурю. Пробившись сквозь защитную оболочку, чувства добрались до самых корней, до самых истоков его души и тела, до его «я», тщательно дотоле скрываемого, и обрели сверхъестественную, сметающую все на своем пути силу. Неужели он лишил себя великой радости? Перед ним открылись неизведанные миры, и по силе разрушений он понял, в каком наслаждении себе отказал, порвав узы дружбы.
Два дня они не разговаривали. Дарем предпочел бы не встречаться и долее, но у них имелось много общих друзей, и встреча была неизбежна. Поэтому Дарем написал Морису сухую записку: для общего блага будем вести себя так, будто ничего не произошло. В конце добавил: «Буду весьма признателен, если оставишь мое преступное поведение в тайне. Уверен, что так ты и поступишь, поскольку обрушившуюся на тебя новость ты воспринял весьма здраво». Морис не ответил, но сперва приложил эту записку к письмам, полученным за время каникул, а потом всю переписку сжег.
Он надеялся, что вершина страданий уже позади. Но оказалось, что подлинные страдания, как и знакомство с подлинной жизнью, ему только предстоят. Встретились они довольно быстро. Через два дня сошлись в парной игре на теннисном корте, и душа его отозвалась яростной болью. У него подкашивались колени, глаза застилал туман; когда приходилось принимать подачу Дарема, Мориса трясло, будто он прикасался к источнику высокого напряжения. Потом им пришлось стать партнерами; в какой-то момент они столкнулись, Дарем поморщился, но заставил-таки себя улыбнуться.
Потом как-то вышло, что Дарему удобнее всего возвращаться в колледж вместе с Морисом, на его мотоциклете. Он и бровью не повел, сел в коляску. У Мориса, не спавшего две ночи кряду, голова пошла кругом, он свернул в переулок и погнал машину на всех парах. Впереди появился фургон, полный женщин. Он помчался прямо на них, женщины завизжали, но он успел нажать на тормоза и отвести беду. Дарем не проронил ни слова. В записке он написал: говорить с тобой буду только в присутствии других и в случае необходимости. Всем прочим отношениям — конец.
В тот вечер Морис лег спать в обычное время. Но едва голова коснулась подушки, горло сдавили рыдания. Он ужаснулся — мужчинам не положено плакать! Вдруг услышит Фетерстонхоу? Чтобы скрыть слезы, он зарылся в простыни, потом сбросил их, заметался, стукнулся головой о стенку и разбил вазочку. Вдруг на лестнице послышались шаги. Он тут же затаился, и вскоре шаги стихли. Зажег свечу… Боже, пижама порвана, руки трясутся. Он не смог сдержаться и снова заплакал, хотя мыслей о самоубийстве уже не было; он растянулся на кровати и уснул. Когда открыл глаза, в комнате находился уборщик — уничтожал последствия пронесшегося урагана. Только его здесь не хватало. Вдруг он что-то заподозрил? Морис снова уснул. Пробудившись во второй раз, он обнаружил на полу почту: письмо от дедушки, мистера Грейса; старик писал, что Морис вступает в пору зрелости и в честь его двадцать первого дня рождения надо устроить вечеринку; приглашение на ленч от жены преподавателя («мистера Дарема мы тоже пригласили, так что скучно Вам не будет») и письмецо от Ады, в котором, среди прочего, упоминалась Глэдис Олкотт. Сон снова забрал Мориса в свои объятия.
Яростный взрыв чувств — лекарство не для всякого, но для Мориса он оказался ударом грома, разогнавшим облака. Выплеснувшаяся наружу лава копилась в нем не три дня, как ему казалось, а целых шесть лет. Все эти годы она тихо бурлила в темных закоулках его души, куда нет доступа стороннему наблюдателю, а среда, в которой он жил, делала эту лаву только гуще. Но вот извержение вулкана произошло — и Морис остался в живых. Он стоял на вершине утеса, в тени которого прошла его юность, и видел яркие краски дня.
Почти весь день он просидел с широко открытыми глазами, словно глядя в оставленную им долину. Что же, все стало ясно. Вся его прежняя жизнь была пронизана ложью. По собственному выражению, он «питался ложью»… для отроческих лет эта пища естественна, и он поглощал ее с жадностью. Прежде всего он сказал себе: впредь будь осторожнее. Надо жить открыто и честно, не потому, что тебя волнует чье-то мнение, просто таковы правила избранной тобой игры. С самообманом покончено. Самое главное, хватит притворяться, будто его волнуют женщины… потому что его привлекает только один пол, его собственный. Он любит мужчин и любил их всегда. Его заветное желание — обнять их, слиться с ними всем своим существом. Он признался себе в этом только теперь, когда потерял человека, ответившего ему взаимностью.
После этого кризиса Морис ощутил себя мужчиной. До сих пор — если считать, что человека можно оценивать по какой-то шкале, — он едва ли был достоин чьей-то любви, сам никого не воспринимал всерьез, с сокурсниками вел себя нейтрально и не слыл человеком надежным — потому что именно так относился и к себе самому. Но теперь он мог предложить высший из даров. Идеализм и грубость — спутники отрочества — наконец сомкнули ряды, сплелись — и возникла любовь. Возможно, такая любовь никому не была нужна, но он и не думал ее стыдиться, потому что тут проявлялось его «я», не тело или душа, но именно «я», объединявшее то и другое. Он все еще страдал, но откуда-то взялось ощущение торжества и победы. Боль позволила ему укрыться от мнения света в особой нише, предназначенной только для него.
Ему предстояло сделать еще много открытий, и, прежде чем он познал некоторые, глубоко скрытые тайны — жуткие тайны его натуры, — прошли годы. Но метод постижения он освоил, и каракули на песке его больше не волновали. Он слишком долго пребывал во сне и не мог быть полностью счастлив, но тело его налилось силой, и он испытывал некую аскетическую радость — как воин, у которого нет дома, зато в избытке оружия.
Учеба шла своим чередом, и вскоре Морис решил поговорить с Даремом. Возможности слов открылись ему поздно, поэтому он ценил их весьма высоко. Почему он должен страдать, заставлять страдать друга, если словами все можно поправить? Он уже слышал, как говорит: «Я люблю тебя не меньше, чем ты меня», а Дарем в ответ: «Правда? Тогда я тебя прощаю». Пылкой молодости такой разговор представлялся вполне возможным, хотя Морис сомневался, что все тут же встанет на свои места. Он, однако, предпринял несколько попыток, но отчасти из-за его робости, а отчасти из-за робости Дарема они не увенчались успехом. Несколько раз он натыкался на безжалостно запертую дверь, либо в комнате Дарема оказывались люди; иногда он входил, но, когда гости удалялись, Дарем исчезал вместе с ними. Морис приглашал его вместе пообедать — безрезультатно. Предлагал подвезти на теннис — у Дарема всегда находилась отговорка. Когда их пути пересекались во дворе, Дарем делал вид, будто что-то вспомнил, и стремглав убегал прочь. Морис удивлялся — как это ребята ничего не замечают? Но студенты, как правило, народ ненаблюдательный, им дай Бог в себе разобраться. То, что Дарем перестал сюсюкать с этим Холлом, заметил разве что один преподаватель.
Случай Морису все-таки представился — после заседания дискуссионного общества, в которое входили оба. Дарему предстоял экзамен на степень бакалавра с отличием, и он официально сообщил: на заседания пока ходить не будет, нет времени. Но очередную встречу предложил провести у него в комнатах — хотелось проявить гостеприимство. Этот поступок был вполне в его духе — он терпеть не мог быть кому-то обязанным. Морис тоже пришел и просидел целый вечер, хотя тоска была смертная. Когда все, включая хозяина, высыпали во двор глотнуть свежего воздуха, Морис остался — ему вспомнился первый проведенный в этой комнате вечер… интересно, можно ли вернуть прошлое?
Дарем вошел, сразу не заметив, кто именно находится в комнате. Не обратив на Мориса ни малейшего внимания, он принялся готовиться ко сну.
— Однако ты суров, — озлился Морис. — Тебе непонятно, каково это, когда в голове полная сумятица, оттого с тобой так трудно.
Дарем покачал головой, как бы не желая слушать. Вид у него был такой болезненный, что у Мориса возникло неукротимое желание схватить его, обнять.
— Ну что ты меня избегаешь? Дай мне возможность высказаться, ничего другого я не хочу.
— Мы высказывались целый вечер.
— Я имею в виду «Симпозиум», как в Древней Греции.
— Холл, сколько можно дурью маяться? Неужели не ясно, что оставаться с тобой наедине я не хочу? Мне это неприятно. И не надо заводить старую песню. Что было — то прошло. Все. — Он ушел в другую комнату и начал раздеваться. — Извини, может, это невежливо, но за последние три недели нервы у меня стали совсем ни к черту.
— У меня тоже! — воскликнул Морис.
— Ах, бедненький!
— Дарем, я страдаю, как в аду!
— Ничего, скоро отпустит. Это всего лишь ад презрения. Тебе ведь нечего стыдиться? Стало быть, истинные муки ада тебе неведомы.
Боль была настолько невыносимой, что Морис всхлипнул. Тут не было никакой фальши, и Дарем, уже собиравшийся закрыть между ними дверь, смилостивился:
— Ладно, хочешь — давай поговорим. Но о чем? Ты намерен за что-то извиниться? Но за что? Можно подумать, это ты мне надоел. Но ты не совершил ничего плохого. Вел себя достойно с первого до последнего дня.
Морис запротестовал, но впустую.
— Настолько достойно, что обычное дружелюбие я принял за что-то другое. Ты был так рад видеть меня, особенно в день моего приезда, что я неправильно истолковал твои чувства. И очень казню себя за это. Я не имел права прерывать свои занятия — я был погружен в книги и музыку, когда ты появился первый раз. Едва ли тебе нужно мое извинение, Холл, но я приношу его со всей искренностью. Меньше всего на свете я хотел тебя оскорбить.
Голос его звучал негромко, но четко, лицо походило на разящий меч. Морис стал что-то лепетать о любви.
— Ладно, хватит. Быстро женись, и обо всем забудешь.
— Дарем, но я люблю тебя.
Дарем горько засмеялся.
— Правда… и всегда…
— Спокойной ночи.
— Говорю же тебе, правда… я затем и пришел, чтобы сказать… я к этому отношусь, как ты… я всегда был такой, как греки, только не знал…
— Поподробней, если можно.
Все слова тут же выветрились из головы. Старая болезнь: когда его просили что-то растолковать, язык словно завязывался узлом.
— Холл, не надо перегибать палку. — Дарем поднял руку, потому что у Мориса вырвался всхлип. — Ты пришел меня утешить — это очень порядочно с твоей стороны, но всему есть предел: кое от чего меня просто воротит.
— Я и не перегибаю…
— Извини, я сказал лишнее. Во всяком случае, уходи. Слава Богу, что я попал в твои руки. Любой другой доложил бы обо мне декану или полиции.
— Ну и черт с тобой, чего еще от тебя ждать! — воскликнул Морис, пулей вылетел во двор и услышал, как стукнула наружная дверь. Снедаемый яростью, он стоял на мосту… ночь напоминала ту, первую ночь — моросил мелкий дождик, тускло поблескивали звезды. Он не думал о том, что у Дарема были свои три недели страданий, что яд, выделяемый одним человеком, для другого вовсе не яд. Его бесило другое: друг его теперь не тот, каким был раньше. Пробило двенадцать часов, час, два, а он все прикидывал, что же сказать, когда сказать уже нечего и языковые ресурсы напрочь исчерпаны.
А потом… обезумевший, безрассудный, насквозь промокший, в первом мерцании рассвета он увидел окно комнаты Дарема, и сердце подскочило до неба, сотрясая основы самого его существа. Оно вскричало: «Ты любишь и любим!» Он дико огляделся по сторонам. «Ты сильный, — кричало сердце, — а он слаб и одинок». И сердце взяло верх над рассудком. В ужасе от того, что он собирается сделать, Морис ухватился за средник и запрыгнул в окно.
— Морис…
Он опустился на пол комнаты — и имя его донеслось из далеких грез. Буря враз отбушевала в его сердце, и воцарился неведомый дотоле чистейший штиль. Его друг позвал его во сне. Минуту он стоял, околдованный, потом дар речи вернулся к нему, и, мягко положив руку на подушки, он выдохнул:
— Клайв!
В отроческие годы Клайва почти не терзали какие-то мрачные загадки. Он ясно мыслил, обладал обостренным восприятием добра и зла и вскоре пришел к выводу: ему ниспослано проклятие свыше. Человек глубоко религиозный, искренне желавший найти путь к Богу и ублажить Его, он в раннем возрасте понял, что над ним довлеет и другое желание, свойственное еще жителям Содома. В природе этого явления он не сомневался: мир его чувств был очерчен яснее, нежели у Мориса, его не раздирали противоречия между идеалом и грубой реальностью; соответственно, ему не понадобились годы, чтобы перекинуть мостик через разделявший эти два берега пролив. Судьба наделила его влечением, которое привело к уничтожению Содома, этого погрязшего в грехах города. До плотских утех дело, конечно, не дойдет, но почему, почему из всех христиан так наказали именно его?
Сначала он решил, что Господь испытывает его и, если он не будет богохульствовать, Бог воздаст ему за страдания, как Иову. Поэтому он преклонял голову, постился и сторонился тех, кто вызывал у него симпатию. Шестнадцатый год жизни принес ему бесконечные муки. Он ни с кем ими не делился, но нервы в конце концов не выдержали, и его пришлось даже забрать из школы. Но во время выздоровления он, посиживая в кресле-каталке, влюбился в своего двоюродного брата, ходившего мимо. Между прочим, женатого. Он был проклят, надеяться было не на что.
Подобные мучения не обошли стороной и Мориса, но не столь явно: у Клайва они были определенными, непрерывными и возникали не только в день причастия, но и в другие дни. Он никогда не заблуждался на этот счет, хотя свою предрасположенность никак не проявлял. Тело он держал в узде. Зато порочная душа посмеивалась над читаемыми им молитвами.
Клайв с детства любил филологию, преклонялся перед печатным словом, и ужасы, которые раскрывала перед ним Библия, находили подтверждение у Платона. Он всегда помнил, какая волна чувств захлестнула его при первом прочтении «Федра». Его болезнь была описана там изысканно, достойно — страсть, которую, как и любую другую, можно использовать на благо и во зло. Платон не предлагал ничего узаконить, и все же… Поначалу он не мог поверить, что сделал столь вдохновляющее открытие, — наверное, тут какое-то недопонимание, они с Платоном думают о разных вещах. Но вскоре уразумел: этот умеренный безбожник все-таки говорил на одном с ним языке, он не бросался на веру с открытым забралом, скорее, ловко обходил ее стороной и предлагал подойти к жизни иначе. «Используй то, что тебе отпущено». Не подавляй свое «я», не желай для себя другой судьбы, не терзай себя тщеславными помыслами, но выпестывай то, что свойственно именно тебе, — только не обижай при этом ни Бога, ни человека.
Однако от христианства Клайву пришлось отказаться. Если человек ведет себя как хочет, а не как должен, христианство он рано или поздно вынужден отринуть, к тому же между страстью Клайва и этой религией — вековая вражда. Ни один трезвомыслящий человек объединить их не может. Страсть его, если следовать библейской формуле, «не должно упоминать среди христиан», и по легенде все, кто ее разделял, умерли в канун Рождества Христова. Клайв отказался от христианства с сожалением. Он вырос в семье сквайров и адвокатов, в большинстве своем людей добропорядочных и физически нормальных, и предавать семейные традиции ему не хотелось. Неужели христианство не может пойти с ним на компромисс? Он искал поддержки в Библии. Были ведь там Давид и Ионафан. Или даже «ученик, которого любил Иисус». Но церковное толкование было явно против него, и библейские легенды, если не передергивать, не могли успокоить его душу, поэтому он достаточно рано обратился к классической литературе.
В восемнадцать лет он был человеком необычайно зрелым, прекрасно держал себя в руках и мог позволить себе сближаться с любым, кто привлекал его внимание. Гармония вытеснила аскетизм. В Кембридже он стал выказывать нежные чувства по отношению к однокурсникам, и жизнь его, до этого серая, слегка расцветилась и окрасилась изысканными тонами. Пассы его были осторожными и здравыми, при этом ничего низменного и мелкого в этой осторожности не было. Он сумел бы сделать и следующий шаг, представься такая возможность.
На втором курсе он познакомился с Рисли, тоже «из таких». Тот без особых колебаний раскрыл перед ним карты, но Клайв не стал доверяться ему в ответ, вообще Рисли с компанией не пришлись ему по нутру. Однако сигнал был получен. Приятно было сознавать, что он не один такой, и откровенность других помогла ему собраться с силами и поведать матери о своем неприятии христианства. Большего он сказать ей не мог. Миссис Дарем, женщина земная, особенно протестовать не стала. Скандал разразился под Рождество. Даремы были единственным аристократическим родом в приходе и причащались отдельно, всей семьей преклоняли колени на длинной скамеечке; что же, ей придется на глазах всей деревни причащаться вместе с дочерьми, а Клайва среди них не будет? Как это так? Она вспылила, и они поссорились. Мать предстала перед ним в своем истинном свете: сухая и черствая пустышка. Испытав горькое разочарование, он все свои помыслы направил на Холла.
Холл… он был лишь одним из нескольких привлекавших его мужчин. Да, его семья тоже состояла из матери и двух сестер, но делать вид, будто их связывает только это, — нет, Клайв привык мыслить здраво. Наверное, он и сам не понимал, как сильно ему нравится Холл… не исключено, он был даже в него влюблен. И как только они встретились, он не смог сдержать нахлынувшие чувства и поведал ему сокровенное.
Но этот тип оказался аморфным и скудоумным, полным буржуазных предрассудков — как он мог такому довериться? Ведь именно ему Клайв рассказал о домашних неурядицах, безмерно тронутый тем, как Холл разделался с Чэпменом. Клайв пришел в восторг, когда Холл начал поддразнивать его. Остальные как-то сторонились, считая его человеком степенным, и ему нравилось, когда Холл, парень крепкий и красивый, начинал с ним возиться. И когда гладил его по голове. Лица их словно стирались, он откидывался назад, щека его легонько скользила по брючине Мориса, тело переполнялось теплом. В эти минуты он не обманывал себя. Он знал, какого рода удовольствие получает, и честно предавался ему — ведь ни одному из них вреда от этого нет. Холл из тех, кому нравятся только женщины, — это ясно с одного взгляда.
К концу семестра он заметил, что лицо Холла озаряется каким-то странным, чудесным взглядом. Взгляд этот появлялся изредка, едва различимый, и было в нем что-то утонченное. Впервые Клайв заметил его, когда они препирались из-за религии. В нем читалась ласковая доброта, как бы вполне естественная, но примешивалось и что-то еще, чего он раньше за Холлом не числил, — легкий вызов? Точно не скажешь, но ему нравилось. Этот взгляд возникал, когда они внезапно встречались либо когда нависало молчание. Морис словно посылал ему приглашение, говоря: «Знаем, знаем, все хорошо, ты умен — и все-таки иди сюда!» У Клайва даже возникло навязчивое ожидание, мозг и язык трудились, а сам он ждал — когда же появится этот взгляд? И когда он наконец появлялся, Клайв словно отвечал: «Приду, приду — я ведь не знал».
«Теперь тебе некуда деваться. Приходи».
«Что значит некуда деваться?»
«То и значит, что приходи».
И он пришел. Уничтожил на своем пути все барьеры — не сразу, потому что дом, в котором он жил, нельзя было уничтожить за один день. Весь семестр, а потом и с помощью писем он расчищал себе путь. Убедившись во взаимности, он дал волю своей любви. До сих пор их отношения были безобидной игрой, мимолетным удовольствием для тела и души. Теперь он вспоминал об этих играх с чувством стыда. Ведь любовь гармонична, всеохватна. Он наполнял ее достоинством, богатством своего внутреннего мира — и правда, в его уравновешенной душе то и другое сливались воедино. В нем не было никакой робости. Он знал себе цену и, когда думал, что ему предстоит прожить жизнь без любви, винил в этом не себя, а обстоятельства. Однако Холл, красивый и привлекательный, снизойти до него отказался. Что ж, в следующем семестре они встретятся на равных.
А случилось вот что: книги для него значили так много, что он забыл, сколь многих они приводят в замешательство. Доверяй он своему телу — катастрофы не произошло бы… а так он, связав их любовь с прошлым, перенес ее в настоящее, в результате его друг вспомнил обо всех условностях света — и в испуге отпрянул. Холл сказал именно то, что хотел. Иначе зачем было говорить? Холл презирал его, и не скрывал этого. «Что за бред» — эти слова ранили больнее любого оскорбления, они так и звенели в ушах. Холл — нормальный здоровый английский джентльмен, он и на секунду представить себе не мог, что в действительности происходит.
Какая жуткая боль, какое жуткое унижение! Но если бы это было все! Клайв настолько слился со своим возлюбленным, что стал презирать себя самого. Вся его жизненная философия рухнула, и мирно дремавшее чувство греха пробудилось среди обломков, пробудилось и поползло по коридорам души. Холл назвал его преступником; что ж, он прав. На нем печать проклятья. Он больше никогда не осмелится сойтись с мужчиной… зачем? Чтобы того совратить? Ведь это благодаря ему Холл потерял веру в христианство. А он, злодей, еще и покусился на его непорочность!
За эти три недели Клайв сильно переменился и уже не мог поддаться на уговоры Холла, когда тот — добрый христианин, едва не сбившийся с пути, — вошел в комнату, чтобы его утешить. Безуспешно испробовав то и се, он исчез, оставив после себя облачко гнева. «Ну и черт с тобой, чего еще от тебя ждать!» Как верно, но как жестоко услышать такое от любимого человека! Клайв совсем пал духом; жизнь его разбилась вдребезги, у него не было сил перестроить ее, очиститься от зла. И он сказал себе: этот малый просто смешон. Я никогда его не любил. Создал в своем воспаленном мозгу образ, вот и все. Пусть Господь поможет мне от него избавиться.
Но этот образ нагрянул к нему во сне, заставил прошептать свое имя.
— Морис…
— Клайв…
— Холл! — Рот его приоткрылся от изумления, сон как рукой сняло. Вокруг волнами колыхалось тепло. — Морис, Морис, Морис… О-о, Морис…
— Не говори ничего.
— Морис, я люблю тебя.
— А я — тебя.
Они поцеловались, едва того желая. И тут же Морис исчез, как и появился, — через окно.
— Я уже две лекции пропустил, — заметил Морис, завтракавший в пижаме.
— И вообще не ходи, самое страшное, что он сделает, — не выпустит тебя за ворота.
— Поедем кататься на мотоциклете?
— Да, — согласился Клайв, закуривая, — только подальше. Не могу в такую погоду болтаться в Кембридже. Поедем куда-нибудь далеко, искупаемся. Возьму учебники, в коляске почитаю… Черт!
На лестнице раздались шаги. В комнату заглянул Джои Фетерстонхоу — нет желающих после обеда сразиться с ним в теннис? Морис принял приглашение.
— Морис! Ты что, сдурел?
— Иначе от него не отделаешься. Клайв, через двадцать минут встречаемся у гаража, бери свои дурацкие книги и выуди у Джои мотоциклетные очки. Я переоденусь. И поесть прихвати.
— Может, лучше на лошадках?
— Очень медленно.
В назначенное время они встретились. Забрать у Джои очки оказалось нетрудно — того просто не было в комнате. Но когда они на мотоциклете пересекали Джизус-лейн, их окликнул декан:
— Холл, разве у вас нет лекции?
— Я проспал, — вызывающе ответил Морис.
— Холл! Холл! Остановитесь, я с вами разговариваю.
Морис как ни в чем не бывало ехал дальше.
— Какой смысл спорить, — обронил он.
— Ни малейшего.
Они проскочили через мост и поехали в направлении Эли.
— Мчимся прямо в ад! — воскликнул Морис.
Машина мощно урчала, он гнал ее с непринужденным безрассудством. Она подпрыгивала на тряской дороге вдоль болот, стремясь догнать уходящий купол неба. Они превратились в облачко пыли, мотоциклет чадил и ревел на весь мир, но вдыхаемый ими воздух был чист, а в ушах весело посвистывал ветер. Они отрешились от всех и вся, выбрались за пределы человечества, и даже если бы внезапно нагрянула смерть, они продолжали бы гнаться за убегающим горизонтом. Позади остались башня, город Эли, а впереди — все то же небо, оно наконец-то посветлело, словно возвещая близость моря. Направо, еще раз направо, налево, снова направо — все, чувство направления было потеряно. Что-то в машине хрюкнуло, заскрежетало. Морис не обратил внимания. Но скрежет усилился, будто в моторе застучали мелкие камушки. Аварии не произошло, но машина остановилась — среди мрачных, почерневших полей. Послышалось пенье жаворонка, пыль за их спинами потихоньку улеглась. Они были одни.
— Пообедаем, — предложил Клайв.
Они перекусили на поросшей травой обочине. Под ними тянулась насыпь, вдоль которой медленно, недвижно текли воды канала, отражая выстроившиеся шеренгой ивы. Пейзаж был творением рук человеческих, но самого человека нигде не было видно. Покончив с трапезой, Клайв решил: надо позаниматься. Он разложил книги… и через десять минут спал крепким сном. Морис растянулся у воды и лежал, покуривая. Вскоре появился крестьянин на телеге, и Морис подумал: надо бы спросить, какое это графство. Но ничего спрашивать не стал, да и крестьянин его словно не заметил. Клайв проснулся только в четвертом часу.
— Скоро чайку захочется, — пробормотал он.
— Захочется. Починить этот дурацкий драндулет сможешь?
— Попробую… там что-то заклинило? — Он зевнул и подошел к машине. — Нет, Морис, это я не потяну. А ты?
— Едва ли.
Они нежно потерлись щеками — и расхохотались. Им стало до чертиков смешно — угробили мотоциклет! К тому же дедушкин подарок! Так он откликнулся на двадцать первый день рождения Мориса.
— Оставим его здесь и пойдем пешком, — предложил Клайв.
— Давай, никто ему ничего не сделает. А в коляску запихни куртки и все прочее. И очки Джои туда же.
— А книги?
— И книги.
— Разве вечером они не понадобятся?
— Ну, не знаю. Сейчас самое главное — чай. Если пораскинуть мозгами — что ты хихикаешь? — дорога вдоль насыпи, скорее всего, и приведет нас к какому-нибудь бару.
— Этой водой они разбавляют свое пиво!
Морис двинул его под ребра, и минут десять они носились среди деревьев, дурачились и, пыхтя, волтузили друг друга. Потом утихомирились и, стоя рядом, попробовали оценить обстановку. Спрятав мотоциклет в шиповнике, наконец отправились в путь. Клайв взял с собой тетрадь, но, как вскоре выяснилось, напрасно — канал разветвлялся.
— Придется перейти вброд, — решил он. — Если пойдем в обход, вообще неизвестно куда придем. Надо двигаться строго на юг, понимаешь?
— На юг так на юг.
Такой уж выдался день: кто бы из них что ни предлагал, другой обязательно соглашался. Клайв снял туфли, носки, закатал брюки. Ступил на коричневую поверхность насыпи — и, съехав вниз, исчез под водой. Потом появился — оказалось, пришлось плыть.
— Представляешь! — фыркнул он, вылезая. — Я думал, тут мелко. А ты?
— Раз такое дело, — воскликнул Морис, — надо как следует искупаться!
И, оставив одежду Клайву, нырнул в воду. На поверхности резвились солнечные блики. Переплыв на другую сторону, друзья скоро добрались до фермы.
Хозяйка оказалась женщиной негостеприимной и неприветливой, но потом они вспоминали ее самыми добрыми словами — «просто чудо»! В конце концов она напоила их чаем и позволила Клайву посушиться возле огня в кухне. «Платите, сколько не жалко», — сказала она и в ответ на их щедрость недовольно заворчала. Но ничто не могло испортить им настроение. Радостью оборачивалось буквально все.
— До свидания, огромное вам спасибо, — поблагодарил Клайв. — А если кто из ваших наткнется на мотоциклет… даже не знаю, как поточнее объяснить, где мы его оставили. В общем, вот визитка моего друга. Кто найдет, пусть прикрепит ее к мотоциклету и отвезет его на ближайшую станцию. Что-то в этом роде. А уж начальник станции даст нам знать.
До станции пришлось топать около пяти миль. Когда они добрались до нее, солнце уже садилось, и в Кембридж они вернулись после ужина. Эта последняя часть их приключения прошла чудесно. По какой-то причине поезд оказался набит битком, и они сидели рядышком, шушукались под перестук колес и рокот голосов, улыбались друг другу. Но расстались спокойно, никак не проявляя свои чувства, сказать что-нибудь особенное желания не возникло. Вроде бы день как день, и все-таки в их жизни такого еще не было — и повториться ему тоже не суждено.
Декан вызвал Мориса к себе.
Особая строгость не была свойственна мистеру Корнуоллису, да и больших грехов за Морисом не водилось, но оставлять без внимания столь вопиющее нарушение дисциплины — тоже не дело.
— Почему вы не остановились, Холл, когда я вас окликнул?
Холл не ответил, даже не сделал вид, что ему неловко. В глазах его тлел недобрый огонь, и мистер Корнуоллис, весьма этим недовольный, однако же понял: ему противостоит мужчина. Он даже смутно о чем-то догадывался, хотя на лице его не дрогнул ни один мускул.
— Вчера вы пропустили богослужение, четыре лекции, включая мой урок по переводу, не были на ужине. Вы и раньше позволяли себе такое. Зачем же в придачу еще и вести себя дерзко? Что скажете? Не хотите разговаривать? Что ж, вам придется поехать к вашей матушке и сообщить ей, почему вы вернулись. И я ей об этом сообщу. Пока не напишете письмо с извинениями, я не буду рекомендовать директору допускать вас к занятиям в октябре. Поезд отходит в двенадцать часов.
— Хорошо.
Мистер Корнуоллис жестом велел ему выйти.
Дарема наказывать он не стал вовсе. Тому предстояли экзамены на получение степени бакалавра с отличием, и от лекций он был освобожден. Но и прогуляй он, декан все равно не стал бы его карать — как-никак, по классическим наукам ему на курсе не было равных, особое отношение к себе он заработал. Вот и хорошо, что Холл не будет отвлекать его от занятий. К дружбе подобного рода мистер Корнуоллис всегда относился с подозрением. Когда мужчины — у каждого свои привычки, свои вкусы — вот так сближаются, это противоестественно; и хотя студентов, в отличие от школьников, принято считать людьми самостоятельными, преподаватели все-таки бдят, и если где-то вспыхивает костер пылкой дружбы, они по возможности стараются его загасить.
Клайв помог Морису собрать вещи, проводил его до станции. Боясь огорчить друга, все еще ходившего гоголем, он почти ничего не говорил, хотя сердце его сжималось. Он учился последний семестр — остаться здесь на четвертый год мама не позволит, — а это означало, что встретиться с Морисом в Кембридже ему больше не суждено. Их любовь принадлежала Кембриджу, в частности их комнатам, и Клайв даже думать не мог о встречах в другом месте. Лучше бы Морис не вел себя с деканом так вызывающе. Впрочем, что теперь об этом говорить? И еще обидно, что мотоциклет с коляской потерялся. В его сознании он был связан с яркими событиями: напряженной атмосферой на теннисном корте, немыслимой радостью вчерашнего дня. При езде на мотоциклете их объединял единый порыв, они были близки друг к другу как никогда. Мотоциклет сыграл важную роль, стал местом их встречи, на нем они поняли, что означает воспеваемое Платоном единство. И вот этих колес нет… Когда увозивший Мориса поезд тронулся, заставив их расцепить руки, Клайв не сдержался… вернувшись к себе в комнату, он написал письмо, полное страсти и отчаяния.
Морис получил это письмо на следующее утро. Оно довершило то, что было начато его семьей, и в бессильной злобе он сжимал кулаки, грозя всему миру.
— Не буду я извиняться, мама, я же вчера объяснил — извиняться не за что. Они не имели права меня отправлять, потому что лекции прогуливают все. Это он просто по злобе, кого хочешь спроси… Ада, я тебя просил принести кофе, а не воду.
— Морис, — всхлипнула сестра, — ты так огорчил маму. Как можно быть таким бесчувственным, таким бессердечным?
— Во всяком случае, не нарочно. Не понимаю, при чем тут бесчувственность? Раз так вышло, займусь бизнесом, как отец, чем раньше — тем лучше. А их дурацкие дипломы никому не нужны. Обойдемся.
— Отца мог бы оставить в покое, — возразила миссис Холл. — Вот уж кто не был таким ершистым! Морри, дорогой, мы так надеялись, что ты закончишь Кембридж.
— Хватит вам причитать, — заявила Китти, решив сработать тонизирующим средством. — А то Морис прямо раздулся от важности. Только важничать ему нечего: едва вы от него отстанете, он сразу напишет декану.
— И не подумаю. Ни за что, — жестко парировал брат.
— Почему? Не понимаю.
— Маленькие девочки много чего не понимают.
— Еще как понимают!
Он взглянул на нее. Но она сказала лишь, что разбирается в жизни гораздо больше некоторых маленьких мальчиков, которые вообразили себя мужчинами. Она просто болтала языком, и страх вперемешку с уважением, шевельнувшийся было в нем, тут же сошел на нет. Извиняться он не будет — и точка. Ничего дурного он не сделал и каяться попусту не станет. Впервые за много лет он попробовал на вкус честность, а честность — вещь заразная. Он решил, что впредь будет проявлять стойкость и отринет всякие компромиссы, главное — его отношения с Клайвом, а все, что идет с этими отношениями вразрез, — побоку! И письмо Клайва привело его в ярость. Любовник, наделенный здравым смыслом, извинился бы перед деканом и вернулся, чтобы успокоить, утешить друга… но эта глупость объяснялась пылкой страстью, которой требовалось либо все, либо ничего.
Между тем женщины продолжали причитать и лить слезы. В конце концов он не выдержал, поднялся и сказал:
— Под такой аккомпанемент мне кусок в горло не лезет.
И вышел в сад. Матушка пошла за ним с подносом. Сама ее безропотная нежность привела его в ярость — у человека, который влюблен, кровь в жилах закипает быстро. Ей бы только сюсюкать да подкармливать его, другой заботы нет. Но ей лишь хотелось, чтобы он был с ней понежнее.
Она спросила: неужели она не ослышалась и он действительно не собирается извиниться? Что скажет дедушка? Тут же выяснилось, что дедушкин подарок на день рождения валяется где-то возле дороги в Восточной Англии. Тут она всерьез обеспокоилась — потеря мотоциклета была для нее более осязаема, чем потеря степени. Не понравилось это и девочкам. Они оплакивали мотоциклет все утро, и хотя Морис всегда мог цыкнуть на них или услать подальше вместе с их стенаниями, он чувствовал: их назойливая близость может высосать из него все силы, как это случилось во время пасхальных каникул.
Под вечер на него накатило отчаяние. Ведь они с Клайвом пробыли вместе всего один день! И весь этот день дурачились — вместо того, чтобы провести его в объятиях друг друга! Морис не понимал, что тот день был прекрасен именно легкостью и бесшабашностью, ему еще не дано было уразуметь, что объятия ради объятий — вещь банальная. Даже сдерживаемый другом, он бы пересолил со страстью. Только позже, когда у его любви открылось второе дыхание, он понял, какую услугу тогда оказала им судьба. Одно объятие во тьме, один долгий день под солнцем и ветром — это были парные колонны, бесполезные одна без другой. И мука от переживаемой им сейчас разлуки была не разрушающей силой, она была силой созидающей.
Он попробовал ответить Клайву. И сразу испугался — вдруг в его письме зазвучат фальшивые ноты? Вечером он получил второе письмо, всего несколько слов: «Морис! Я люблю тебя». Он ответил: «Клайв, я люблю тебя». Они стали писать друг другу каждый день и, сами того не ведая, наполнили друг другу сердца новыми образами. Ведь письма искажают истину еще легче, чем молчание. Клайв перепугался — неужели что-то случилось? Перед экзаменом ему удалось вырваться, и он примчался в город. Морис встретился с ним за ленчем. Лучше бы этой встречи не было. На плечи каждого давила усталость, к тому же они выбрали ресторан, где нельзя было услышать звук собственного голоса. Расставаясь, Клайв сказал, что ожидал от этой встречи большего. А у Мориса словно камень с души свалился. Он заставил себя поверить, что все у них хорошо… на самом деле страдания его только усилились. Они договорились: впредь писать лишь о фактах, да и то если есть что-то срочное. Все это время в голове у Мориса царил невероятный хаос, а тут эмоциональная нагрузка спала, и после нескольких бессонных ночей он исцелился. Но в каждодневной жизни ему похвастаться было нечем.
Его положение в доме оказалось несколько двусмысленным. Миссис Холл хотелось, чтобы эта проблема как-нибудь разрешилась сама. Дело в том, что Морис явно простился с отрочеством и, к примеру, вполне по-мужски разделался с Хауэллами на прошлую Пасху. С другой стороны, его отослали из Кембриджа и ему еще не исполнился двадцать один год. Так каково же его место в ее доме? По наущению Китти она попыталась заявить о своих правах главы семьи, но Морис, взглянув на нее с неподдельным удивлением, решил не принимать ее всерьез. Миссис Холл, обожавшая сына, дрогнула и совершила неразумный шаг — обратилась за помощью к доктору Барри. Как-то вечером тот вызвал Мориса на разговор.
— Ну, Морис, в каком состоянии твоя карьера? Дела идут не совсем так, как ты ожидал?
Соседа Морис все еще побаивался.
— Точнее сказать, не совсем так, как ожидала твоя матушка.
— Не совсем так, как вообще кто-нибудь ожидал, — уточнил Морис, изучая собственные руки.
— Может, оно и к лучшему, — заявил доктор Барри. — Зачем тебе университетская степень? Провинциалам она ни к чему. Ты ведь не собираешься быть пастором, адвокатом или педагогом? Нет. Не входишь ты и в ряды провинциальной знати. Получается, твоя учеба — чистая трата времени. А раз так — впрягайся и тяни лямку, не раздумывая. И молодец, что не стал пресмыкаться перед деканом. Твое место — в городе. А мама… — Он сделал паузу и зажег сигару, Морису закурить не предложил. — Твоя мама этого не понимает. Страдает, что ты не хочешь извиниться. Я считаю, в таких делах сама жизнь диктует, как поступить. Просто ты попал в чуждую тебе атмосферу и, понятно, при первой возможности решил улизнуть.
— В каком смысле, сэр?
— Как? Я не вполне ясно выразился? Да если бы провинциальный джентльмен понял, что вел себя как невежа, он извинился бы тут же, машинально. У тебя другие привычки.
— Пожалуй, я пойду домой, — сказал Морис, стараясь сохранить достоинство.
— Пожалуй. Надеюсь, ты и не рассчитывал, что этот разговор будет приятным.
— Вы говорили со мной откровенно — когда-нибудь я отвечу вам тем же. Во всяком случае, мне бы очень хотелось.
Тут доктора прорвало, и он закричал:
— Как ты смеешь обижать маму! Да тебя выпороть мало! Щенок! Ходит тут распушив хвост, вместо того чтобы извиниться перед матерью! Да, да, я все знаю. Она пришла ко мне в слезах, попросила поговорить с тобой. Она и твои сестры — мои дорогие соседки, и когда женщина просит меня о помощи, я всегда протягиваю руку. Не надо отвечать, не надо. Мне не нужны твои речи — откровенные или нет, не важно. Ты просто позоришь сословие рыцарей. Что делается с этим миром? Что происходит? Ты меня разочаровал, Морис, ты мне противен.
Захлопнув за собой дверь, Морис вытер пот со лба. В какой-то степени ему было стыдно. Он знал, что вел себя с мамой недостойно, и сидевший в нем сноб был задет за живое. Но пойти повиниться, переделать себя он не мог. Он вылетел из колеи и едва ли в нее вернется. «Ты просто позоришь сословие рыцарей». Он попытался осмыслить это обвинение. А если бы у него в коляске тогда сидела женщина и он так же не остановился бы по зову декана — что сказал бы доктор Барри? Все равно велел бы извиниться? Конечно, нет. Он стал раскручивать эту мысль — не без труда. Мозг его оставался немощным. Нужно его развивать, ведь он так часто не понимает, о чем идет речь, что стоит за вроде бы ясными словами.
Его встретила мама, ей было стыдно; конечно, следовало самой выбранить его. Морис уже вырос, пожаловалась она Китти, он теперь отрезанный ломоть. Грустно, конечно. Но у Китти оказалось свое мнение: как был мальчишкой, так и останется. Все домочадцы, однако, заметили, что после разговора с доктором Барри во внешнем облике Мориса — рот, глаза, голос — что-то изменилось.
Даремы жили в отдаленной части Англии, на границе между Уилтом и Сомерсетом. Они не принадлежали к старинному роду, но владели землей вот уже четыре поколения и, соответственно, пользовались немалым влиянием. Двоюродный прадед Клайва в правление Георга Четвертого занимал должность лорда — главного судьи и свил себе гнездо в Пендже. Судя по всему, перышки, из которых оно было свито, вот-вот разлетятся по ветру. От состояния, сколоченного сто лет назад, только отщипывали, ни одна богатая невеста ничем его не пополнила, и сейчас дом да и сама земля были тронуты… нет, не тлением, а окоченением, которое такому тлению предшествует.
Дом стоял прямо в лесу. Парк, и поныне окаймленный поредевшей живой изгородью, занимал немалую площадь; вокруг широко раскинулись луга — было где попастись лошадям и коровам. Дальше тянулись деревья, в основном посаженные еще сэром Эдвином, который присоединил к своим землям общинный выгон. В парк вело две дороги — одна со стороны деревни, другая ответвлялась от проселка, который шел к станции. Но самой станции в те времена не было, и дорога оттуда, ничем не примечательная и подползавшая к самым задворкам усадьбы, являла собой пример английской предусмотрительности.
Морис приехал вечером. Он отправился в путь из Бирмингема, из дома дедушки, где довольно-таки вяло отметил наступление зрелости. Он считался провинившимся, но лишать подарков его не стали, хотя их вручение произошло без особого энтузиазма. А ведь он так ждал, когда же ему исполнится двадцать один! Китти подпустила шпильку: совершеннолетие его больше не радует, потому что он пошел не по той дорожке. За это он игриво ущипнул сестру за ухо и поцеловал, чем невероятно ее разозлил. «У тебя никакого понятия, что уместно, а что нет», — сердито бросила она. Он только рассмеялся.
Контраст между Элфристон-Гарденз — с его кузинами и обильными чаепитиями — и Пенджем был разителен. В местных жителях, даже тех, кому нельзя было отказать в уме, что-то отпугивало, и каждый из них вызывал у Мориса некоторую робость. Клайв, правда, его встретил, и они вместе ехали в экипаже, но рядом пристроилась некая миссис Шипшэнкс, приехавшая на одном с ним поезде. Миссис Шипшэнкс привезла с собой горничную, и та следовала за ними в кебе, сопровождая багаж своей хозяйки. Может, и Морису следовало взять с собой слугу? Ворота им открыла маленькая девочка. Миссис Шипшэнкс удивилась: почему она не сделала реверанс? Реверанс должны делать все. Клайв в этот момент наступил ему на ногу, но Морис не был уверен, случайно или нарочно. Морис вообще ни в чем здесь не был уверен. Когда они подошли к дому, задний вход он принял за передний и уже собрался открыть дверь. «Ах, какая прелесть!» — воскликнула миссис Шипшэнкс. Парадную дверь перед ними распахнул дворецкий.
Их уже ждал чай, очень крепкий; разливая его, миссис Дарем то и дело отвлекалась. Было многолюдно, все гости — достойного вида, возможно, они собрались здесь по какой-то важной причине. Все были чем-то озабочены либо разделяли озабоченность других: миссис Дарем тут же подрядила его назавтра поучаствовать в обсуждении тарифной реформы. Возражать он не стал, хотя ее восторженный возглас по этому поводу ему не понравился. Мама, на мистера Холла можно положиться… У нас сейчас остановился двоюродный брат, майор Уэстерн, он расспросит вас про Кембридж, ладно?.. А вы уверены, что военный захочет общаться с нарушителем дисциплины?.. Нет, тут еще хуже, чем в ресторане — там по крайней мере Клайв тоже чувствовал себя не в своей тарелке.
— Пиппа, мистер Холл знает, где его комната?
— Его комната — Голубая, мамочка.
— Та, что без камина, — откликнулся Клайв. — Проводи его.
Сам он прощался с какими-то гостями.
Мисс Дарем передала Мориса на попечение дворецкого. Они поднялись по боковой лестнице, и справа Морис увидел парадный лестничный пролет. Уж не пренебрегают ли им? Его комната оказалась маленькой, с дешевой мебелишкой. Смотреть было не на что. Опустившись на колени, он взялся распаковывать вещи, и вдруг вспомнился Саннингтон… пожалуй, в Пендже придется отнестись к своим туалетам повнимательней. А то еще подумают, что он готов ходить в чем ни попадя… Но он не хуже других. Едва он сделал этот вывод, в комнату ворвался вместе с лучами солнца Клайв.
— Морис, дай я тебя поцелую, — попросил он и тут же сделал это.
— А где… а там что?
— Наш кабинет… — И он счастливо засмеялся, на лице засияла блаженная улыбка.
— Так вот почему…
— Морис! Морис! Ты приехал! Ты здесь! Теперь все в этом доме переменится, наконец-то я его полюблю.
— Молодец я, что выбрался, — борясь с волнением, вымолвил Морис; от внезапно нахлынувшей радости голова у него закружилась.
— Разбирай вещи. Я специально поселил тебя сюда. В этом коридоре, кроме нас, никого нет. Уж я постарался, чтобы было как в колледже.
— Лучше, чем в колледже.
— Будет лучше, вот увидишь.
В дверь постучали. Морис вздрогнул, но Клайв, продолжая висеть на его плече, бесстрастно отозвался: «Войдите!» Это оказалась служанка, она принесла горячую воду.
— В другую часть дома нам вообще незачем ходить, кроме как в столовую, — продолжал Клайв. — Значит, все время можем быть вдвоем — либо здесь, либо на воздухе. Здорово, да? У меня есть пианино. — Он затащил Мориса в кабинет. — Посмотри, какой отсюда вид. Хоть кроликов стреляй прямо из окошка. Кстати, если мама или Пиппа будут к тебе за обедом приставать, мол, то-то и то-то надо сделать завтра, — даже не забивай себе голову. Хочешь, скажи им «ладно». А вообще мы вместе будем ездить верхом, и они про это знают. Просто у них такой ритуал. Скажем, в воскресенье ты не пойдешь в церковь, а они потом сделают вид, что ты там был.
— Но для верховой езды у меня нет бриджей.
— В таком случае нам с тобой не по пути, — объявил Клайв и умчался.
В гостиную Морис вернулся с ощущением, что у него больше прав находиться здесь, чем у остальных гостей. Он подошел к миссис Шипшэнкс и, не дав ей раскрыть рта, сказал что-то ободряющее. Потом занял отведенное ему место в нелепом октете, который под управлением хозяйки готовился к выступлению: Клайв и миссис Шипшэнкс, майор Уэстерн и какая-то дама, еще один мужчина и Пиппа, Морис и сама хозяйка. Она извинилась: слишком малочисленная собралась аудитория.
— Ну что вы, — успокоил ее Морис и наткнулся на неодобрительный взгляд Клайва: от него ждали другого ответа. Миссис Дарем начала с ним репетировать, но ему было совершенно наплевать, довольна она его пением или нет. Внешне она во многом походила на сына, не уступала ему, кажется, и по силе духа, но было в ней что-то неискреннее. Не удивительно, что Клайв ее недолюбливал.
После обеда мужчины покурили, потом присоединились к дамам. Это был вечер в провинции, однако не совсем обычный; казалось, эти люди поглощены чем-то фундаментальным: то ли они только что обустроили Англию, то ли в скором будущем обустроят ее на новый лад. При этом по пути к дому он обратил внимание на то, что дорога разбита, что столбы, на которых крепились ворота, едва держатся, забор расшатался, окна плохо закрываются, а половицы скрипят. Короче говоря, от Пенджа он ждал большего.
Когда дамы отправились спать, Клайв сказал:
— Морис, похоже, и тебя клонит в сон.
Намек был понят, и через пять минут они снова встретились в кабинете — впереди была целая ночь на разговоры. Они закурили трубки. И впервые ощутили полную безмятежность в обществе друг друга, хотя им предстояло произнести возвышенные слова. Оба знали об этом, но не решались открыть шлюзы.
— Вот тебе мои последние новости, — заговорил Клайв. — Едва приехав домой, я сцепился с матушкой и сказал ей, что останусь в университете на четвертый год.
Морис застонал.
— Что такое?
— Меня же оттуда услали.
— Только до октября.
— Нет. Корнуоллис хотел, чтобы я извинился, тогда меня возьмут назад, а извиняться я не стал… решил, раз там не будет тебя, мне туда рваться нечего.
— А я договорился еще на год, потому что думал, что в октябре ты вернешься. В общем, комедия ошибок.
Морис мрачно уставился в пространство.
— Комедия ошибок — это еще не трагедия. Можешь извиниться сейчас.
— Поздно.
Клайв засмеялся.
— Почему? Сейчас даже проще. Тебе не хотелось извиняться, пока не закончится семестр, в котором ты набедокурил. Берешь лист бумаги и пишешь: «Уважаемый мистер Корнуоллис, семестр закончился, и я беру на себя смелость написать Вам». Хочешь, завтра набросаю тебе черновик.
Морис обдумал сказанное и наконец воскликнул:
— Клайв, ты просто дьявол!
— Может быть, в чем-то я и отверженный, но эти мещане тоже получат, что заслужили. Пока они будут твердить насчет немыслимой порочности греков, на чистую игру им рассчитывать нечего. И когда я заскочил к тебе перед обедом, чтобы поцеловать тебя, — моя мать это заслужила. Как бы она рассвирепела, узнав об этом! Даже не попробовала бы, не захотела понять, что мои чувства к тебе такие же, как у Пиппы к ее жениху, — только куда благороднее, куда глубже, я предан тебе душой и телом, нет, это не какое-то замшелое средневековье, а… какая-то особая гармония тела и души, женщинам, как я понимаю, совершенно неведомая. Но ее чувствуешь ты.
— Да. Я напишу письмо и извинюсь.
На некоторое время они поменяли тему: поговорили о мотоциклете, о котором не было ни слуху ни духу. Клайв приготовил кофе.
— Расскажи, как вышло, что ты разбудил меня тогда, после дискуссионного общества. Опиши, как все получилось.
— Я все думал, что же тебе сказать, и ничего не приходило в голову, потом вообще все мысли разлетелись, и я просто пришел.
— Как раз в твоем духе.
— Издеваешься? — спросил Морис с робостью в голосе.
— Господь с тобой! — Повисла тишина. — Лучше расскажи про самый первый вечер. Почему ты так себя повел, заставил страдать нас обоих?
— Не знаю. Ничего не могу объяснить. Ты же заморочил мне голову этим несчастным Платоном. Я тогда вообще ничего не соображал. Многое тогда не сходилось, только потом я кое в чем разобрался.
— Но ты ведь давно меня заметил, правда? Еще когда увидел меня у Рисли.
— Не спрашивай.
— В общем, туманная история.
— Точно.
Клайв довольно засмеялся, поерзал в кресле.
— Морис, чем больше я обо всем этом думаю, тем больше убеждаюсь: дьявол — это ты.
— Я — значит, я.
— Моя жизнь прошла бы в полусне, если бы ты вел себя благочинно и оставил меня в покое. Нет, нет, мой интеллект вовсю бодрствует, да и бесчувственным меня не назовешь, но здесь… — черенком трубки он указал на сердце, и оба улыбнулись. — Возможно, мы разбудили друг друга. Мне приятно думать, что все вышло именно так.
— Когда ты первый раз обо мне подумал?
— Не спрашивай, — передразнил Клайв.
— Я серьезно… скажи… что тебя во мне привлекло? В самый первый раз?
— Так хочешь знать? — спросил Клайв. Морис обожал, когда он был в таком настроении — шаловливо-пылком. В нем играла страсть.
— Хочу.
— Пожалуйста: твоя красота.
— Моя что?
— Красота… Этот портрет над книжными полками всегда вызывал у меня восхищение.
— Мне кажется, я тоже способен оценить красоту картины, — сказал Морис, глянув на висевшую на стене работу Микеланджело. — Ты, Клайв, настоящий дурачок, и раз уж заговорил об этом, я тоже скажу: ты очень красивый, никого красивее тебя я еще не встречал. Я люблю твой голос и все в тебе, люблю твою одежду и комнату, в которой ты сидишь. Я обожаю тебя.
Щеки Клайва залились краской.
— Сядь прямо, и давай поговорим о чем-то другом, — попросил он, от шаловливого настроения вмиг не осталось и следа.
— Я тебя огорчил, да?
— О таких вещах иногда надо говорить, иначе как узнаешь, что у другого в сердце? Но я ни о чем таком не догадывался, по крайней мере не в такой степени. Так что, Морис, ты молодец. — Он не поменял тему, просто чуть ее повернул в интересную для себя сторону: какова взаимосвязь между нашими желаниями и эстетическими суждениями? — К примеру, посмотри на эту картину. Я в нее влюблен, потому что, как и художник, влюблен в того, кто на ней изображен. Поэтому оценить ее глазами обычного человека я не могу. К красоте ведут две дороги, одна — общая для всех, по ней к Микеланджело и пришел весь мир, а по другой дороге, дороге очень личной, могут прийти немногие. Эти немногие — я в том числе — идут обеими дорогами. А с другой стороны, возьми Греза — его персонажи мне отвратительны. И я могу добраться до него только по одной дороге. А весь мир придет по двум.
Морис не прерывал монолог — для него это была очаровательная чепуха, не более.
— Возможно, эти личные дороги — ложные, — сделал вывод Клайв. — Но если на картине изображен человек, других дорог просто нет. Единственный безопасный сюжет — это пейзаж, ну, может быть, еще что-то геометрическое, отвлеченное, безо всяких следов человека. Может быть, в этом и заключается философия мусульман? Да и старик Моисей… мне это только что в голову пришло. Если появляется фигура человека, ты сразу проникаешься к нему либо презрением, либо желанием. Не всегда в крайней степени, но все-таки… «Не сотвори себе кумира»… потому что одного кумира для всех сотворить нельзя. Морис, а давай с тобой перепишем историю? «Эстетическая философия десяти заповедей». Я всегда восхищался Богом за то, что он не проклял в этих заповедях таких, как мы с тобой. Раньше я приписывал это его душевной широте, а сейчас подозреваю, что он был просто не в курсе дела. Но все-таки тема для обоснования есть. Может, защитить по ней диссертацию?
— Извини, что-то я за твоей мыслью угнаться не могу, — с легким стыдом признался Морис.
И вот пришел час… любовная сцена разыгрывалась на новом языке, и в этом была ее неоценимая прелесть. Морис и Клайв не были пленниками традиций. Впрочем, что поэтично, что нелепо — условности об этом умалчивают. Они постигали страсть, предаться которой в Англии было дано немногим, и потому творили, не думая ни о каких силках. Наконец каждый из них проникся ощущением изысканной красоты, это было что-то незабвенное и вечное, сотканное, однако же, из скромнейших обрывков фраз и немудреных эмоций.
— Поцелуй меня! — попросил Морис, когда в свесах крыши над ними пробудились ласточки, а где-то далеко в лесу заворковали вяхири.
Клайв покачал головой, и они расстались с улыбкой — в их жизни на какой-то момент установилась полная гармония.
Казалось бы, семья Дарем не должна проникнуться к Морису особым расположением, однако и неприязни с их стороны не возникло. Они проявляли неприязнь только к тем, кто желал с ними сблизиться, — это была просто мания, — и если проходил слух, что некто желает примкнуть к обществу местной знати, сам этот факт являлся достаточным основанием для того, чтобы захлопнуть перед выскочкой дверь. Внутрь (в зону высоких воспарений и благородных деяний, не означавших ровным счетом ничего) допускались лишь избранные единицы, которые, как мистер Холл, не восхищались их предназначением, не трепетали перед ними и при надобности исчезали без звука. Даремы считали, что, приблизив Мориса к себе, оказывают ему великую честь, однако им было приятно, что он почитал это за нечто естественное, — по загадочной причине они считали, что чувство благодарности свойственно лишь тем, кто дурно воспитан.
Морис в этом доме ни на что не претендовал — кроме еды и общества друга, — потому и не заметил, что домочадцы оценили его весьма высоко. И когда к концу его визита хозяйка пригласила его для разговора, он был немало удивлен. Она расспросила его о семье и выяснила, что ничем особенным эта семья не блещет, но на сей раз почтения у миссис Дарем не убавилось — ей важно было узнать, что Морис думает о Клайве.
— Мистер Холл, нам нужна ваша помощь — Клайв о вас очень высокого мнения. Как вы считаете, разумно ли ему оставаться в Кембридже на четвертый год?
Голова Мориса была занята другим: на какой лошади он будет сегодня скакать? Поэтому он слушал хозяйку вполуха, но это невнимание она приняла за глубокомыслие.
— Ведь он так плачевно сдал экзамены на бакалавра — стоит ли оставаться?
— Но ведь он этого хочет, — сказал Морис.
Миссис Дарем кивнула.
— В этом-то вся суть. Он этого хочет. Что ж, он сам себе хозяин. Этот дом принадлежит ему. Он говорил вам?
— Нет.
— Пендж целиком завещан ему моим мужем. Как только Клайв женится, мне придется перебраться в домик, который причитается мне по наследству…
Морис вздрогнул; она увидела, что краска прилила к его щекам. «Значит, девушка все-таки есть», — подумала она. Отогнав на время эту мысль, она вернулась к разговору о Кембридже — так ли уж нужен четвертый год мужлану? Это слово она произнесла с веселой убежденностью. Будет гораздо лучше, если Клайв уже сейчас обоснуется здесь. Тут тебе и охота, и арендаторы, тут тебе и политическая жизнь. Морису, конечно, известно, что его отец представлял округ?
— Нет.
— Интересно, о чем он с вами говорит? — Она засмеялась. — Муж занимался политикой целых семь лет; и хотя сейчас у власти либералы, это ненадолго, можете мне поверить. Все наши старые друзья смотрят на Клайва с надеждой. Но он должен занять свое место, пустить корни, а какой толк от этих — как их там — курсов повышенного типа? Лучше пусть годик попутешествует. Съездит в Америку, посетит колонии, если получится. Без этого просто не обойтись.
— Он говорил, что собирается попутешествовать после Кембриджа. И меня зовет в компанию.
— Конечно, мистер Холл, поезжайте вместе… только не в Грецию. Там одно баловство. Прошу вас, отговорите его от Италии и Греции.
— Мне и самому интереснее Америка.
— Естественно — как любому здравому человеку. Но Клайв ведь натура увлекающаяся, мечтатель… Пиппа говорит, что он пишет стихи. Он вам что-нибудь показывал?
Показывал стихотворение, посвященное ему. Но Морис не стал говорить об этом — жизнь день ото дня становилась все удивительнее. Как сильно изменился он сам с тех пор, как восемь месяцев назад познакомился с Рисли! О-о, тогда эта встреча произвела на него впечатление! Но теперь… его видение мира стало глубже. Человечество потихоньку, слой за слоем, оживало. Оживало, но являло себя все больше с нелепой стороны. Люди воспринимали его, Мориса, в высшей степени неверно — именно когда, как им казалось, вели себя наиболее тонко, они лишь обнажали свои слабости. Он даже не сумел сдержать улыбку.
— Наверное, вы… — И вдруг: — Мистер Холл, у него кто-нибудь есть? Какая-нибудь студентка из женского колледжа? Пиппа считает, что есть.
— Пусть Пиппа его и спросит, — ответил Морис.
Миссис Дарем прониклась к нему еще большим уважением. На бестактность он ответил бестактностью. Кто бы мог подумать: такой молодой — и так умеет себя держать! Но эта маленькая победа ему, казалось, была совершенно безразлична, и он уже улыбался кому-то из гостей — они сходились на лужайку к чаю. Тоном, припасенным для разговоров с равными, она сказала:
— Все-таки внушите Клайву насчет Америки. Ему нужны не фантазии, а реальность. Я заметила это еще в прошлом году.
Внушением Морис занялся, когда они вдвоем скакали по пустоши.
— Я так и думал, что они на тебя насядут, — признался Клайв. — С Джои они бы и разговаривать не стали. — Клайв категорически осуждал собственное семейство: строят из себя людей света, а сами о белом свете не знают ничего. — С этими детьми они мне житья не дадут, — заметил он, когда они перешли на легкий галоп.
— Какими детьми?
— Моими! Ведь им для Пенджа нужен наследник! Матушка ведет речь о женитьбе, хотя на уме у нее именно наследник.
Морис ничего не ответил. Раньше ему как-то не приходило в голову, что ни он, ни его друг не внесут вклад в продолжение рода человеческого.
— Они будут меня мучить до скончания века. В доме то и дело гостит какая-нибудь девушка.
— Ты знай себе расти…
— Что-что?
— Ничего, — буркнул Морис и осадил лошадь. Невыразимая грусть — а ведь он считал себя выше подобных раздражителей! — наполнила всю его душу. Он и его возлюбленный исчезнут полностью; от них не останется следа ни на небе, ни на земле. Да, они сумели подняться над условностями, но куда деваться от природы? Она смотрела им в лицо и ровным голосом говорила: «Вы такие — что ж, пусть будет так. Никого из моих детей я не обвиняю. Но вам придется испить чашу бесплодия». Мысль о том, что у него не будет детей, внезапно навалилась на Мориса, заставила его устыдиться. Может, у его матушки или у миссис Дарем не хватает ума или сердечной доброты, но след своего пребывания на земле они оставили. Передали факел следующему поколению, а их сыновья этот факел намерены затоптать.
Он не хотел тревожить этими мыслями Клайва, но они сами вырвались наружу, стоило друзьям прилечь в зарослях папоротника. Клайв, однако, с ним не согласился.
— При чем тут дети? — спросил он. — Почему всегда дети? Если любовь заканчивается там, где началась, она во много раз прекраснее, и природе это отлично известно.
— Да, но если все…
Клайв затащил его назад, в их собственный мир. Он что-то пробормотал: мол, один час иногда стоит целой вечности. Морис не очень понял, однако голос Клайва посеял в его душе покой.
Следующие два года Морис и Клайв были счастливы, как только могут быть счастливы рожденные под их звездой. Природа наделила обоих нежностью и покладистостью, а благодаря Клайву оба мыслили весьма здраво. Зная, что чувственный угар долго не продлится, но способен прорубить канал к чему-то длительному, Клайв исхитрился внести в их отношения постоянство. И если Морис творил любовь, Клайв ее сберегал, помогал ее рекам орошать вечный сад. Ни одна капля этой драгоценной влаги не должна расходоваться впустую, ни на горечь, ни на сантименты, и со временем они перестали давать друг другу всевозможные клятвы («все уже сказано»), почти перестали нежничать. Счастье заключалось в том, чтобы быть вместе. На людях они излучали спокойное достоинство и постепенно занимали свое место в обществе.
Клайв познал себя давно — с той давней поры, когда ему открылись греки. Любовь, которой Сократ наделил Федра, теперь была ему доступна, это была любовь пылкая, но сдержанная, ниспосланная только тонким натурам… Морис особой утонченностью не отличался, но Клайва подкупала его готовность идти следом. И он вел своего возлюбленного узкой и прекрасной тропой, высоко-высоко над бездной. Тропа эта будет тянуться, пока ее не окутает беспросветный мрак — именно так Клайв представлял себе самое страшное, — а когда мрак рассеется, станет ясно: они жили куда полнее и насыщеннее и святых, и сластолюбцев, величие и прелесть земной жизни они вкусили в полной мере. Клайв наставлял Мориса, точнее, этим наставником был дух Клайва, потому что сами они ощущали себя равными. Никто не задавался вопросом: «Я ведомый или ведущий?» Любовь вырвала Клайва из мира однообразного и унылого, спасла Мориса от неразберихи, царившей в его голове, — и две несовершенных души прикоснулись к совершенству.
Внешне они мало отличались от других мужчин. Общество приняло их, как принимает тысячи им подобных. Его Величество Закон дремал где-то в недрах этого общества. Последний год в Кембридже они провели вместе, потом вместе отправились в Италию. После этого вольная жизнь кончилась — и для того, и для другого. Клайв ступил на стезю юриста, Морис впрягся в ярмо конторской службы. Они все еще были вместе.
Их семьи успели сблизиться. «Долго это не протянется, — таково было мнение влюбленных. — Принадлежность к разным слоям общества непременно скажется». Но, может быть, из какого-то упрямства навыворот семьи продолжали «тянуть», и Клайв с Морисом даже получали удовольствие, когда их родные встречались. Тот и другой были женоненавистниками, Клайв в особенности. В своем бурном увлечении друг другом они начисто позабыли о семейном долге, и в годы их любви женщины ушли на второй план, куда-то ближе к лошадям или кошкам. Любой их поступок казался глупостью. Когда Китти просила подержать ребенка Пиппы, когда миссис Дарем и миссис Холл дружно отправлялись на выставку в Королевскую академию искусств, Клайв и Морис видели в этом отклонение не только от норм общества, но и от норм природы и пытались хоть как-то истолковать это явление, делая порой совсем нелепые предположения. В действительности удивляться было нечему: родственники сблизились благодаря самим Клайву и Морису. Их влечение друг к другу являло собой силу, равной которой в их семьях не было, сила эта увлекала за собой все, как подводное течение увлекает лодку. Миссис Холл и миссис Дарем сошлись, потому что их сыновья были друзьями. «А теперь, — говорила миссис Холл, — и мы подружились».
Морис присутствовал при начале этой «дружбы». Дамы встретились в лондонском доме Пиппы. Пиппа вышла замуж за некоего мистера Лондона; Китти подобное совпадение просто потрясло, и она думала только об одном — как бы не захихикать за чаем. Аду по совету Мориса на первую встречу не взяли — слишком глупенькая. Ничего особенного не произошло. Потом Пиппа с матерью, получив ответное приглашение, решили на него откликнуться и приехали в гости на машине. Морис был в городе, но опять-таки ничего из ряда вон выходящего не случилось. Правда, Пиппа сказала Аде, какая Китти умница, а Китти — какая Ада красавица, обидев таким образом ту и другую, а миссис Холл предупредила миссис Дарем, что устанавливать в Пендже отопление не следует. Потом они встретились снова, так и пошло. Как казалось Морису, всякий раз одно и то же, а именно: ничего, ничего и еще раз ничего.
Впрочем, миссис Дарем поддерживала отношения не без задней мысли. Она выискивала претенденток на роль жены Клайва, и девицы из семейства Холлов попали в ее список. У нее была своя теория насчет легкого скрещивания пород, и Ада, при всей провинциальности, была девушкой здоровой и крепкой. Глуповата, конечно, но теория теорией, а в действительности миссис Дарем не собиралась переезжать в отписанный ей по завещанию домишко, значит, надо будет обработать Клайва с помощью его жены. У Китти шансов было меньше. Не такая глупенькая, не такая красивая и не такая богатая. Аде предстояло унаследовать все состояние дедушки, то есть немало, а добрый нрав ей от него уже достался. С мистером Грейсом миссис Дарем однажды встречалась, и он произвел на нее благоприятное впечатление.
Она была далека от мысли, что Холлы тоже строят планы, иначе сказала бы себе: стоп! Но они, как и Морис, брали ее своим безразличием. Миссис Холл слишком ленива и не станет что-то замышлять, девушки слишком невинны. Сочтя Аду достойной партией, миссис Дарем пригласила ее в Пендж. И только у Пиппы, в чьей голове все-таки дули ветры современности, стали возникать сомнения по поводу холодного равнодушия брата. «Клайв, а ты вообще собираешься жениться?» — спросила она внезапно. «Нет, — ответил он, — так и передай маме». Этот ответ развеял ее сомнения: именно так должен ответить мужчина, который задумал жениться.
К Морису же никто не приставал. Он утвердил свое положение в доме, и мама начала говорить о нем тоном, какой раньше предназначался для мужа. Он был не просто молодой хозяин, он превзошел ее ожидания. Держал в узде слуг, разбирался в машине, разделял одну точку зрения и возражал против другой, категорически не водил знакомств с девицами. К двадцати трем годам это был многообещающий провинциальный тиран, и сила его тирании заключалась в том, что правил он справедливо и мягко. Китти пыталась возражать, но не нашла поддержки, да и вообще не знала, как, собственно, полагается вести хозяйство. В конце концов ей пришлось извиниться и в ответ получить поцелуй. Где ей было тягаться с этим добродушным, слегка отчужденным молодым человеком? После его выходки в Кембридже она оказалась в выгодном положении, но воспользоваться этим не сумела.
Морис стал рабом своих привычек. Он плотно завтракал и поездом восемь тридцать шесть уезжал в город. В дороге читал «Дейли телеграф». Работал до часу дня, потом — легкий ленч и снова работа. Вернувшись домой, он посвящал немного времени физическим упражнениям, потом наставал черед солидного обеда, вечером он либо читал вечернюю газету, либо вальяжно давал распоряжения по дому, либо играл на бильярде или в бридж.
Но каждую среду он ночевал в маленькой квартирке Клайва в городе. Выходные в городе — это тоже было святое. Дома говорили: «Насчет среды и выходных Мориса лучше не трогать. Взбрыкнет так, что не рад будешь».
Экзамены в коллегию адвокатов Клайв сдал успешно, но незадолго до этого он слегка погрипповал, поднялась температура. Морис навестил выздоравливавшего друга, но заразился и слег сам. Месяц с лишним они почти не виделись, Клайв за это время заметно побледнел и осунулся. Наконец он приехал к Холлам, предпочтя их дом дому Пиппы, надеясь, что хорошая еда и покой помогут ему быстро прийти в норму. Ел он мало, а говорил только на одну тему: тщета мирской жизни.
— Я вступил в коллегию адвокатов, чтобы служить обществу, — сказал он в ответ на вопрос Ады. — Но зачем мне служить обществу? Кому я нужен?
— Ваша мама говорит: вы нужны графству.
— Если нашему графству кто и нужен, так это радикал. Но мне приходится чаще говорить с людьми, чем маме, и я знаю: им надоели бездельники вроде нас, которые разъезжают на машинах и думают, чем бы себя занять. Снуют с важным видом от одного шикарного особняка к другому — только веселого в этой игре мало. Нигде, кроме Англии, в нее не играют (Морис, я еду в Грецию). Мы никому не нужны — людям нужно надежное пристанище.
— Так ведь служить обществу — это и есть давать людям надежное пристанище! — пылко воскликнула Китти.
— Есть или должно быть?
— Какая разница?
— Между «есть» и «должно быть» разница большая, — вмешалась ее мать, гордясь, что уловила разницу. — Ты не должна перебивать мистера Дарема…
— Должна или есть? — вставила Ада, и вся семья зашлась смехом — Клайв даже вздрогнул.
— Мы есть, и мы должны быть, — заключила миссис Холл. — Разница большая.
— Не всегда, — возразил Клайв.
— Не всегда, Китти, запомни, — эхом отозвалась миссис Холл, не без легкой укоризны: раньше Клайв ей не возражал. Китти повторила свой лозунг. Что-то такое говорила Ада, Морис помалкивал. Подобная болтовня его давно не занимала, он безмятежно жевал и даже не заметил, что его друга эти разговоры чрезвычайно утомили. Между первым и вторым блюдами Морис рассказал анекдот. Все внимательно его слушали. Он говорил медленно, невыразительно, не следя за речью и не заботясь о внемлющей ему публике. Вдруг Клайв со словами: «Я сейчас упаду в обморок» — рухнул со стула.
— Китти, подушку! Ада, одеколон! — распорядился брат. Он расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке Клайва. — Мама, помаши веером. Или не надо… Нет, помаши…
— Ай да я, — пробормотал Клайв.
Морис тут же поцеловал его.
— Да все в порядке.
Девочки вбежали вместе со слугой.
— Я сам дойду, — выговорил Клайв; цвет лица уже возвращался в норму.
— Ну, нет! — воскликнула миссис Холл. — Морис вас доведет. Мистер Дарем, обопритесь на Мориса.
— Идем, старина. Вызовите доктора.
Он подхватил друга — тот настолько ослаб, что даже заплакал.
— Морис, что же я за дурак такой?
— Ну и будь дураком, — разрешил Морис, отвел друга наверх, помог ему раздеться и уложил в постель. В дверь постучала миссис Холл, и, выйдя к ней, он быстро сказал: — Мама, никому не рассказывай, что я поцеловал Дарема.
— Конечно, не скажу.
— Ему это не понравится. Я так расстроился, совсем не понимал, что делаю. Ты же знаешь, мы большие друзья, почти родственники.
Этого оказалось достаточно. Ей было приятно, что у нее с сыном есть какая-то тайна. Вспомнились времена, когда она для него так много значила. Вскоре явилась Ада с бутылкой горячей воды, и Морис тут же отнес бутылку больному.
— Доктор увидит меня в таком виде, — всхлипнул Клайв.
— Вот и хорошо.
— Что тут хорошего?
Морис зажег сигарету, присел на край кровати.
— Здоровый ты ему не нужен. Почему Пиппа тебе разрешила ехать?
— Кто же думал, что я заболею?
— Это из преисподней пришли по твою душу.
— А нам можно? — спросила Ада из-за двери.
— Нет. Только доктору.
— Он уже здесь, — крикнула Китти издалека. Вскоре на пороге комнаты возник человек чуть старше их.
— Здравствуйте, Джоуитт, — сказал Морис, поднимаясь. — Подлечите-ка мне этого слабака. У него был грипп, но вроде все прошло. А сейчас он вдруг потерял сознание и никак не может сдержать слезы.
— Слышал, слышал, — заметил Джоуитт и сунул в рот Клайву термометр. — Перетрудился?
— Да, а сейчас собирается в Грецию.
— Пусть едет. Оставьте нас вдвоем. Внизу поговорим.
Морис послушно удалился, решив, что Клайв серьезно болен. Через десять минут Джоуитт вышел — ничего страшного, сказал он миссис Холл, просто рецидив. Выписал лекарство, обещал подослать сестру. Морис вышел за ним в сад и, положив ему руку на плечо, сказал:
— Ну, говорите. Это не просто рецидив. Тут что-то серьезнее. Прошу вас, скажите мне правду.
— Да все нормально, — отмахнулся тот, даже с легким раздражением, ибо взял себе за правило говорить правду. — Я думал, вы и сами поняли. Истерика кончилась, и он заснул. Рецидив, и не более. Надо быть осторожным, вот и все.
— И сколько будут длиться эти рецидивы, и не более, как вы выражаетесь? Эта жуткая боль может возникнуть в любую минуту?
— Вовсе она не жуткая — просто продуло в машине, так он считает.
— Джоуитт, не морочьте голову. Взрослый человек ни с того ни с сего не плачет. Наверное, дело зашло далеко.
— Просто слабость.
— Неужели нельзя сказать, что с ним на самом деле? — разозлился Морис и убрал руку. — Не буду вас задерживать.
— Вы меня вовсе не задерживаете, мой молодой друг, я здесь, чтобы помочь.
— Если ничего серьезного нет, зачем присылать сестру?
— Все развлечение. Он ведь человек состоятельный?
— Разве его не можем развлечь мы?
— Нет, у него же инфекция. Вы же слышали — я сказал вашей маме, что входить к нему в комнату не надо.
— Я думал, вы это про сестер.
— Про вас тоже — тем более что однажды вы от него уже заразились.
— Не нужна тут никакая сестра.
— Миссис Холл уже позвонила.
— Что за спешка? — воскликнул Морис. — Я сам могу за ним ухаживать.
— И пеленки будете менять?
— Что?
Джоуитт расхохотался и ушел.
Тоном, не допускавшим возражений, Морис распорядился: он будет спать в комнате больного. Кровать вносить не надо, это разбудит Клайва, он ляжет на полу, голову пристроит на скамеечку для ног и будет читать при свете свечи. Вскоре Клайв зашевелился и слабо пробормотал:
— Проклятье, вот проклятье.
— Что-нибудь нужно? — спросил Морис.
— В животе будто ножом режет.
Морис поднял Клайва с постели, перенес к стулу с судном. Когда наступило облегчение, Морис отнес его назад.
— Зачем, я сам могу дойти.
— Ты бы сделал для меня то же самое.
Он унес судно в туалет в конце коридора и там вычистил его. Клайв предстал перед ним во всей слабости, лишенный маски, и Морис любил его, как никогда.
— Ну зачем ты, — повторил Клайв, когда Морис вернулся. — Это так мерзко.
— А меня не берет, — сообщил Морис, укладываясь. — Спи.
— Доктор обещал прислать сиделку.
— Зачем тебе сиделка? Ну, легкий понос, эка невидаль. По мне, хоть всю ночь опорожняйся. Меня это не берет, честно. Я не к тому, чтобы ты не смущался. Просто отношусь к таким вещам спокойно.
— Не могу я… тебе завтра на работу…
— Клайв, думаешь, тебе с опытной сиделкой будет лучше, чем со мной? Она вечером явится, но я велел отослать ее назад: лучше прогуляю работу и буду ухаживать за тобой сам… да и тебе так лучше.
Клайв долго молчал, и Морис решил: заснул. Но тот, глубоко вздохнув, сказал:
— Все-таки пусть будет сиделка.
— Правильно: с ней тебе будет удобнее, чем со мной. Что ж, наверное, ты прав.
Клайв не ответил.
Ада на всякий случай вызвалась посидеть в комнате под ними, и Морис подал условный сигнал — постучал в пол три раза. Пока сестра поднималась, он не сводил глаз с лица Клайва, оно вспотело, пошло пятнами. Конечно, доктор нес вздор: его друг сильно болен. Так хотелось обнять его, но Морис вспомнил: однажды это вызвало истерику, к тому же сейчас Клайв раздражен, даже привередлив. Ада так и не поднялась, Морис сам сошел вниз и обнаружил, что она заснула. Сестра — само здоровье — лежала в большом кожаном кресле, свесив руки с подлокотников, вытянув ноги. Грудь ее вздымалась и опускалась, лицо обрамляла подушка из густой копны темных волос, между губами белела полоска зубов и розовел кончик языка.
— Просыпайся! — сердито окликнул он.
Ада проснулась.
— Как ты услышишь звонок, когда придет сиделка?
— Как там бедный мистер Дарем?
— Очень болен. Опасно болен.
— Ой, Морис! Морис!
— Сиделка пусть останется. Я тебя звал, но где там! Иди спать, все равно от тебя никакого толку.
— Мама велела мне ждать — нехорошо, если впускать сиделку будет мужчина.
— Какой ерундой у тебя голова забита, — обозлился Морис.
— У нашего дома очень хорошая репутация, нельзя ее ронять.
Он ничего не ответил, потом засмеялся — смехом, какой сестры очень не любили. Правда заключалась в том, что они вообще не любили брата, но в их головках это пока не укладывалось. И только его смех вызывал у них откровенную неприязнь.
— Сиделки противные. Хорошая девушка в сиделки не пойдет. А если и пойдет, значит, она не из хорошего дома — иначе дома бы и оставалась.
— Ада, а в школе ты разве дома? — спросил ее брат, наливая себе выпить.
— Ну, школа не в счет.
Он со стуком поставил бокал на стол и вышел. Глаза Клайва были открыты, но он ничего не сказал, даже не заметил, что Морис вернулся. Не стала его будить и пришедшая вскоре сиделка.
Через несколько дней стало ясно: гость вне опасности. Приступ хоть и начался бурно, оказался не таким серьезным, как предшествующий, и вскоре Клайву разрешили перебраться в Пендж. Выглядел он так себе, настроение отнюдь не было бодрым, но после гриппа это естественно, и никто, кроме Мориса, не испытывал ни малейшего беспокойства.
О болезнях и тем более о смерти Морис думал редко, а если все же думал, то с глубоким отвращением. Нельзя допускать болезни в свою жизнь, в жизнь друга, и весь свой молодой и пышущий здоровьем организм он снарядил в помощь Клайву. Постоянно возле него находился, без приглашения приезжал в Пендж на выходные или на праздники, пытаясь подбодрить его не нравоучениями, но личным примером. Клайв оставался безучастным. Он слегка оживлялся в компании и мог даже проявить интерес к спору, который возникал между Даремами и британской общественностью, но, когда они оставались наедине, мрачнел и погружался в себя, молчал, а если и говорил, то полушутя-полусерьезно — явное свидетельство психического истощения. Он принял решение поехать в Грецию. Это было единственным, в чем он проявлял волю. Поеду, настаивал он, хотя уже наступил сентябрь, поеду один. «Надо, — говорил он. — Это как поклонение святым местам. Каждый варвар должен хоть раз поклониться Акрополю».
Мориса Греция не привлекала совершенно. Его интерес к классике был вялым и вульгарным, да и тот исчез, когда он полюбил Клайва. Греческие комедии, басни Эзопа и Федра, фиванские отряды могли развлечь сердца, в которых зияли пустоты, но жизни они не заменяли. И Морис не мог взять в толк — зачем эта рухлядь Клайву? Италия в свое время ему более или менее понравилась, несмотря на еду и фрески, но пересечь Адриатику, чтобы попасть в еще более святые места, он наотрез отказался. «Там давно не делали ремонт, — таков был его довод. — Куча старых камней, с которых облезла краска. Вот это, — он указывал на библиотеку Сиенского собора, — хоть содержится в приличном виде, что ни говори». Клайв, радуясь как ребенок, скакал по плиткам Пикколомини, и хранитель смеялся вместе с ним, не думая их отчитывать. Италия оказалась неплохим развлечением — для этого достопримечательностей там больше чем достаточно, — но теперь снова всплыла Греция. Морис ненавидел само это слово, почему-то оно вызывало у него мысли о болезнях и смерти. Всякий раз, когда он хотел что-то обсудить, поиграть в теннис, просто подурачиться, на пути вставала Греция.
Клайв, видя эту антипатию, стал поддразнивать Мориса и особой добротой в такие минуты не отличался. Скорее, от него даже веяло чем-то недобрым, и для Мориса этот симптом был самым серьезным. Клайв то и дело позволял себе подковырки, применял какие-то свои тайные познания, явно намереваясь сделать ему больно. Бесполезно: познаний ему не хватало, иначе он понял бы, что физическая любовь устоит перед любыми насмешками. Иногда Морис давал отпор, но только внешне, просто надо было как-то ответить: он всегда был чужд христианского «подставь другую щеку». Но душа его оставалась безмятежной. Слишком сильна была в нем жажда единения — о каком недовольстве могла идти речь? Иногда, внутренне раскованный, он словно поддерживал параллельный разговор, время от времени давая Клайву понять, что помнит о его присутствии, но продолжая двигаться своим курсом к свету и надеясь увлечь за собой возлюбленного.
Их последний разговор был именно таким. На следующий день Клайв уезжал и, желая отплатить семье Холл за доброту, пригласил их на обед в «Савой» вместе с другими друзьями.
— Если опять заболеете, теперь мы будем точно знать, в чем причина! — воскликнула Ада, указывая на шампанское.
— Ваше здоровье! — откликнулся он. — Крепкого здоровья всем дамам! Морис, присоединяйся!
Ему нравилось быть слегка старомодным. Все выпили за здоровье, и только Морис уловил в его интонации легкую горечь.
После банкета Клайв спросил:
— Ночевать будешь дома?
— Нет.
— Я думал, ты захочешь проводить своих домой.
— Ну, нет, мистер Дарем, — вмешалась мать Мориса. — Среда — это для него святое, как бы я ни просила. Морис — чистейший старый холостяк.
— У меня все вверх дном, вещи не запакованы, — заметил Клайв. — Завтра утром сажусь в поезд — и прямо в Марсель.
Морис пропустил это мимо ушей и пошел к другу. В ожидании лифта они стояли и позевывали, потом вознеслись наверх, еще один пролет прошли пешком и оказались в коридоре, напоминавшем подход к комнатам Рисли в Тринити. Квартира Клайва, небольшая, мрачная и заспанная, находилась в конце. Как и сказал Клайв, в ней царил беспорядок, но домохозяйка, как всегда, приготовила Морису постель, поставила выпить.
— Тебе есть чем подкрепиться, — заметил Клайв.
Морис любил выпить, но голова его всегда оставалась свежей.
— Я иду спать. Ты уже нашел чем себя потешить.
— Ты там поосторожней. Не слишком увлекайся развалинами. Кстати… — Морис достал из кармана пузырек. — Я знал, что ты забудешь. Хлородин.
— Хлородин! Твой вклад!
Морис кивнул.
— Хлородин для Греции. Ада мне сказала, ты боялся, что я умру. И что ты так печешься о моем здоровье? Нечего панику разводить. Такое чистое и возвышенное явление, как смерть, мне познать не суждено.
— А вот я знаю, что когда-нибудь умру, и мне этого совсем не хочется — тебе тоже. Если один из нас уйдет, обоим ничего не останется. И это ты называешь чистым и возвышенным?
— Да.
— Тогда я предпочитаю грязь, — после паузы сказал Морис.
Клайв поежился.
— Не согласен?
— Ты начинаешь рассуждать как все. Скоро у тебя появится своя теория. Люди не могут спокойно жить, им надо обязательно строить планы — хотя все планы идут насмарку. «Грязь любой ценой» — вот будет твое кредо. Некоторые забираются в грязь по самые уши. А потом река Лета — если такая, конечно, есть — всю грязь смывает. А вдруг этой реки нет? Греки не отличались большой фантазией, но кое в чем перегибали палку. А вдруг по ту сторону могилы ничего не забывается? И все убогое остается убогим? Тогда по ту сторону могилы тебя ждет чистый ад.
— Что за чушь!
Обычно Клайв пускался в метафизические рассуждения с удовольствием. На сей раз он опроверг себя сам.
— А если все забывается — даже счастье? Счастье! Его словно не было! А что же было? Кто-то мимолетно прижимался к тебе, кто-то или что-то — вот и все! И мы с тобой никогда не были возлюбленными. Так стоит ли, Морис? Может, лучше было пребывать в прострации? Спали бы мирным сном, не дразнили бы царей и законотворцев, которые строят для себя уединенные замки и там творят что вздумается…
— Что такое ты несешь?
— …все могло быть иначе, родись мы не тогда и не там, жили бы, как дети, никогда не видевшие света. А ты — увы… Что ты скорчил такую серьезную мину?
— Не надо выламываться, — сказал Морис. — О твоих речах я никогда не был высокого мнения.
— Слова нужны для того, чтобы скрывать мысли. Ты об этом?
— Слова — всего лишь дурацкие звуки. И твои мысли меня мало волнуют.
— Хоть что-нибудь во мне тебя волнует?
Услышав этот вопрос, Морис заулыбался. На душе сделалось хорошо, но отвечать он не стал.
— Моя красота? — резвился Клайв. — Эти увядающие чары? Между прочим, у меня начали выпадать волосы. Заметил?
— К тридцати будет не череп, а яйцо.
— К тому же протухшее. Наверное, тебя волнует мой интеллект. Правда, во время болезни он здорово сдал, так до сих пор и не очухается.
Морис смотрел на него с нежностью. Он внимательно изучал друга, как в первые дни их знакомства. Но тогда важно было понять, что он такое, а сейчас — что же с ним произошло? Что-то произошло — в этом сомнений не было. Хворь в нем все еще побулькивала, изводила мозг, заставляя порождать мысли мрачные и извращенные, и тут Морис не обижался: он должен победить там, где доктор расписался в бессилии. Свои возможности он знал. Всю свою силу он перельет в любовь — и излечит друга. Но пока он вел наблюдение.
— Да, тебя волнует мой интеллект — вернее, его слабость. Ты же всегда знал, что я слабее тебя. Но ты удивительно заботливый — никогда не подчеркиваешь это свое превосходство, никогда не тычешь меня носом, как, к примеру, ткнул за обедом собственное семейство.
Он явно провоцировал Мориса.
— Время от времени ты увлекаешь меня за собой… — Он ущипнул друга, как бы заигрывая с ним. Морис вздрогнул. — Что с тобой? Устал?
— Иду спать.
— Значит, устал. Неужели нельзя ответить на вопрос? Я же не спросил: «Устал от меня?», хотя мог бы.
— Ты заказал себе такси на девять часов?
— Нет, и билета у меня нет. И вообще нечего мне делать в этой Греции. Боюсь, как и в Англии, там будет невыносимо.
— Что ж, старина, спокойной ночи.
Глубоко обеспокоенный, Морис ушел в свою комнату. Почему все решили, что Клайв совершенно поправился и готов куда-то ехать? Клайв первый понимал, что отправляться в путешествие ему рано. Человек методичный, тут он до последней минуты не обзавелся билетом. Может, еще никуда не поедет? Но заявлять о своей надежде вслух — значит сразу ее угробить. Морис разделся, оглядел себя мимоходом в зеркало — слава Богу, он в отличной форме. Взору его предстало тренированное, добротное тело — и лицо, которое более не состояло с телом в противоречии. То и другое оттеняли темные волосы — гармонии способствовало половое созревание. Облачившись в пижаму, он прыгнул в постель обеспокоенный, но глубоко счастливый, ибо знал: у него хватит сил, чтобы жить за двоих. В свое время Клайв ему помог. И поможет снова, когда маятник качнется в другую сторону, а сейчас его черед помогать, так они и пойдут по жизни, поддерживая друг друга. Он уже почти полностью погрузился в сон, когда его посетило новое видение любви, сулившей почти высшее блаженство.
В стену, что разделяла их комнаты, постучали.
— Что такое? — спросил он. И тут же позвал: — Входи! — потому что Клайв стоял у открытой двери.
— Я к тебе, ладно?
— Давай, — разрешил Морис и подвинулся, освобождая место.
— Я замерз, и вообще настроение ни к черту. Заснуть не могу. Сам не знаю, в чем дело.
Приход друга Морис истолковал верно. Он понимал Клайва — по отношению к жизни их мнения совпадали. Они лежали рядом, не прикасаясь друг к другу. Наконец Клайв сказал:
— Тут не лучше. Я пойду.
Морису тоже не спалось, но по другой причине, и он не стал возражать — пусть Клайв уходит. А то вдруг услышит, как колотится его сердце, и обо всем догадается.
Клайв сидел в театре Дионисия. Сцена была пуста, как уже много столетий, зрительный зал тоже. Солнце опустилось за горизонт, хотя Акрополь все еще излучал тепло. Он видел сбегавшие к морю бесплодные равнины, а дальше — Саламин, Эгину, горы, все окрашено фиолетовым сумеречным светом. Здесь жили его боги — прежде всего Паллада. При желании он мог представить, оживить во времени ее храм, ее статуи в последнем мерцании дня. Она понимала всех мужчин, хотя не знала материнства и была девой. Она вытащила его из трясины, и он искал случая отблагодарить ее уже многие годы.
Но взору его представали лишь угасающий свет и мертвая земля. Губы его не шептали молитву, его не одухотворяла вера в божество, и он знал: прошлое — это прибежище для трусов и смысла в прошлом не больше, чем в настоящем.
В конце концов он написал Морису. Письмо уже было в пути. Там, где одно бесплодие соприкасается с другим, письмо погрузят на пароход, и оно поплывет мимо Суниона и Китиры, пристанет к берегу, и двинется дальше, и пристанет к берегу снова. Морис получит его утром, собираясь на работу. «Сам того не желая, я стал нормальным. Ничего не могу с этим поделать». Слова были написаны.
Усталой походкой он спустился к выходу из театра. Как вообще человек может повлиять на ход своей жизни? Никак. Не только в вопросах секса, но и во всем людьми движет слепая сила, эта сила выносит нас к свету из сырой земли, а потом, когда случайное пребывание в этом мире подходит к концу, забирает назад и в земле же растворяет — так вздыхали актеры в этом самом месте две тысячи лет назад. И даже эта реплика, казалось бы весьма далекая от мирской тщеты, была тщетной.
«Дорогой Клайв,
прошу тебя, приезжай, как только получишь это письмо. Я проверил расписание, и если ты выедешь немедленно, то сможешь добраться до Англии ко вторнику. Твое письмо взволновало меня чрезвычайно, оно показывает, как сильно ты болен. Две недели я ждал от тебя вестей и вот дождался двух предложений, из которых, как я понимаю, следует: любить человека одного с тобой пола ты больше не способен. Что ж, посмотрим, так ли это, — только приезжай поскорее!
Вчера я заглядывал к Пиппе. Она прожужжала мне уши судебным разбирательством, говорит, твоя мама допустила ошибку, перекрыв дорогу. Но жителям деревни мама якобы объявила, что они дорогой пользоваться смогут. Я хотел узнать у Пиппы, есть ли что-нибудь от тебя, но оказалось, ты не пишешь и ей. Могу тебя повеселить: я тут занялся классической музыкой — и гольфом. В компании „Хилл и Холл“ все тоже в лучшем виде. Моя матушка, поболтавшись здесь с неделю, все-таки укатила в Бирмингем. Вот, пожалуй, и все новости. Как только прочтешь это, пошли мне телеграмму, и еще одну — из Дувра.
Клайв пробежал глазами письмо и покачал головой. С туристами из гостиницы он собирался в Пентеликус и разорвал письмо на кусочки на вершине горы. Он перестал любить Мориса — надо будет прямо сказать ему об этом.
Он задержался в Афинах еще на неделю, проверить себя — вдруг он ошибся? Пропитавшая все его существо перемена была столь сильной, что иногда ему казалось: Морис прав, это из него никак не выйдет болезнь. Клайв чувствовал себя страшно униженным — ведь он познал свою душу, или, как он говорил, себя, когда ему было пятнадцать лет. Но тело глубже души, тайны его непостижимы. И ведь не было никакого предупреждения, просто вслепую поменялась полярность жизни, просто поступил приказ свыше: «Ты, любивший мужчин, отныне будешь любить женщин. Поймешь ты это или нет — мне все равно». Тут-то силы и оставили его. Он пытался как-то осмыслить происшедшую с ним перемену, проникнуть в ее суть, чтобы хоть частично избавиться от унижения. Но речь шла о явлении такого порядка, как жизнь или смерть, и попытка не увенчалась успехом.
Это случилось во время болезни — может быть, из-за болезни. Первый приступ вырвал его из обычного ритма, высокая температура приковала к постели — тут природа и воспользовалась возможностью, которую не упустила бы раньше или позже. Клайв обратил внимание на свою сиделку: она очаровательна, ей приятно повиноваться. Когда он впервые выехал на прогулку, глаз сам останавливался на женщинах. Какие-то мелочи, шляпка, придерживающая юбку рука, аромат, смех, изящный скок-поскок через грязь — все это творило некое очарование, и Клайв с удовольствием отмечал, что нередко женщины отвечают на его взгляды улыбками. С мужчинами такого не случалось: им не могло прийти в голову, что он восхищается ими, в лучшем случае его взгляды их озадачивали, а в основном просто оставались незамеченными. А женщины его восторженные взгляды воспринимали как должное. Иногда на лицах вспыхивали досада или смущение — но его понимали, приглашали в мир, где играют в такие чудесные игры. Во время прогулки Клайв просто сиял. Как счастливо живут нормальные люди! И как же он сам себя обирал целых двадцать четыре года! Он болтал с сиделкой, и ему казалось: она будет принадлежать ему вечно. Глаз его примечал статуи, рекламные щиты, газеты. Они проезжали мимо кинотеатра, и он решил зайти. Как произведение искусства фильм никуда не годился, но создатель его, сидевшие в зале мужчины и женщины — они все понимали, и Клайв ощутил себя одним из них.
Конечно, столь восторженное состояние не могло длиться долго. Так бывает, когда закладывает уши: несколько часов живешь в мире сверхъестественных звуков, но потом приспосабливаешься, и все приходит в норму. Нельзя сказать, что он приобрел новые ощущения, скорее, пересмотрел прежние — жизнь ведь не может быть сплошным праздником. Ложка дегтя явилась в образе Мориса, ждавшего его после прогулки, — в результате снова нервный срыв, на сей раз удар был нанесен откуда-то из-под черепной коробки. Он пробормотал, что очень устал, и, уклонившись от разговора, убежал, а вскоре получил небольшую отсрочку, потому что приболел Морис. Клайв тем временем пытался уговорить себя, что в их отношениях ничто не изменилось, и если он может смотреть на женщин, это вовсе не означает измену. Не чувствуя за собой никакой вины, он написал теплое письмо и принял приглашение приехать, подкрепить здоровье.
Он сказал, что в машине подхватил простуду. Но в душе знал: болезнь вернулась по причинам психического свойства. Присутствие Мориса, да всех, кто имеет к нему отношение, вдруг стало вызывать у него тошноту. Фу, какая жара за обедом! Какие мерзкие голоса у этих Холлов! А смех? Анекдот Мориса — неужели нельзя помолчать? И все это перемешалось с пищей, стало пищей. Не в силах отличить материальное от духовного, он потерял сознание.
Но вот он открыл глаза, и оказалось — любовь умерла, поэтому он не сдерживал слез, когда друг поцеловал его. Легкое проявление доброты лишь усиливало его страдания, и он попросил сиделку, чтобы она не пускала к нему мистера Холла. Наконец он поправился и смог ретироваться в Пендж, где чувство любви к Морису возобновилось — но исчезло, едва Морис приехал. Друг помогал ему преданно и даже героически, но безумно раздражал Клайва. Хоть бы Морис уехал в город! Клайв так ему и сказал — айсберг был уже у самой поверхности. Но Морис покачал головой и остался.
Нельзя сказать, что Клайв не боролся. Он верил в разум и пытался силой рассудка вернуть себя в прежнее состояние. Он отворачивался от женщин, но это не помогло, тогда он стал прибегать к уловкам, эдаким детским шалостям. Одной из них была поездка в Грецию, о другой он не мог вспоминать без омерзения. Видимо, все чувства окончательно отмерли. Очень жаль, потому что Морис теперь вызывал у него физическое отвращение и будущее представлялось туманным — все-таки Клайв хотел сохранить с бывшим возлюбленным дружеские отношения, помочь ему справиться с грядущей катастрофой. Ах, как все сложно! Когда любовь упорхнула, потом вспоминается не сама любовь, а что-то другое. Блаженны невежественные, способные начисто забыть ниспосланную им любовь, ибо не помнят, как радовалась или томилась их душа, как проводили они время за долгими и бесцельными разговорами.
Клайв не послал телеграмму, не сорвался с места. Он был полон желания проявить доброту и заставлял себя относиться к Морису здраво, но подчиняться приказам, как в старые времена, не захотел. И вернулся в Англию, лишь когда поездка ему наскучила. Из Фолкстона он все-таки отправил телеграмму на адрес конторы Мориса, в расчете, что будет встречен на вокзале Черинг-Кросса. Но его никто не встретил, и он сел в пригородный поезд — объясниться не мешкая. Он был настроен спокойно и благожелательно.
Стоял октябрьский вечер. Падающие листья, туман, уханье совы — душа его наполнилась светлой печалью. Греция при всей своей чистоте оказалась безжизненной. Ему была близка атмосфера севера, здесь поклонялись не истине, а компромиссу. Они с другом заключат какую-нибудь сделку, в которой будет место женщинам. Возникнут новые отношения, так день, погрустнев, помудрев, естественно переходит в вечер. Вечер — хорошее время. Есть в нем что-то благостное, безмятежное. Тьма еще не полностью вытеснила свет. Клайв едва не заблудился, идя от станции, но на пути попался уличный фонарь, потом еще один. Их цепочки тянулись в разных направлениях, одна из них и привела его к цели.
На его голос из гостиной вышла Китти. Она в этой семье интересовала его меньше всех — потому что не была настоящей женщиной, как он определял для себя теперь. Оказалось, что Морис куда-то уехал по делам.
— А мама с Адой в церкви, — добавила она. — Им пришлось идти пешком — машину забрал Морис.
— Куда он уехал?
— Не знаю. Адрес он обычно оставляет слугам. Мы о Морисе знаем еще меньше, чем в ваш прошлый приезд, если такое возможно. Стал таким загадочным да таинственным — куда там.
Мурлыча что-то под нос, она угостила его чаем.
Ни логикой, ни шармом Китти похвастаться не могла — к удовольствию Клайва, от такого сравнения ее брат только выигрывал. Она продолжала на него жаловаться — и делала это с занудством, которое унаследовала от миссис Холл.
— Церковь в пяти минутах ходьбы, — заметил Клайв.
— Да, они бы вас встретили, дай он нам знать. Он все держит в секрете, а потом смеется над нами.
— Это я ничего ему не сообщил.
— Ну, как Греция?
Он стал рассказывать. Ей это быстро наскучило, как наскучило бы и ее брату. Но Морис умел слушать, проникать в суть рассказа, а у нее этого дара не было. Клайв вспомнил, как зачастую обращался к Морису с пространными речами и постепенно между ними устанавливалась особая близость. Да, из-под обломков этой страсти предстоит извлечь многое. Если Морис все правильно поймет, он сумеет проявить и здравый смысл, и широту натуры.
Китти перешла к рассказу о собственных делах, это у нее выходило более внятно. Она упрашивала маму послать ее учиться в институт, прослушать курс экономики ведения домашнего хозяйства, и матушка была готова согласиться, но Морис, узнав, что платить надо три гинеи в неделю, категорически воспротивился. Естественно, Китти обиделась — разве ей не причитаются деньги на учебу? Аде причитаются, а ей — нет? Аде, как предполагаемой наследнице, полагалось «изучить истинную стоимость денег. А мне, значит, ничего изучать не надо». Клайв решил, что попросит друга быть к сестре подобрее. Как-то раз он уже вмешивался подобным образом, и Морис — само очарование — дал ему понять, что подобное вмешательство вполне уместно.
Их прервал шум от дверей: вернулась набожная публика. Вошла Ада, в вязаном жакете, шотландском берете и серой юбке. Осенний туман изящным блеском осел в ее волосах. Щечки порозовели, глазки горят. Она явно обрадовалась Клайву, и хотя ее восклицания ничем не отличались от восклицаний Китти, впечатление было другое.
— Почему не предупредили? — вскричала она. — У нас, кроме пирога, ничего нет. Мы бы попотчевали вас настоящим английским обедом.
Он сказал было, что ему скоро надо ехать, но миссис Холл и слышать ничего не хотела — останетесь у нас на ночь. Что ж, это приглашение он принял с радостью. Дом наполнился теплыми воспоминаниями, особенно когда говорила Ада. Как сильно она отличается от Китти!
— А я решил, что вы — Морис, — сказал он ей. — У вас голоса удивительно похожи.
— Просто я сейчас простужена, — пояснила она со смехом.
— Вы правы, они очень похожи, — вступила миссис Холл. — У Ады голос как у Мориса, нос, а стало быть, и рот, плюс бодрость духа и крепкое здоровье. Это я давно подметила. А Китти пошла в него умом.
Все засмеялись. Видимо, этим трем женщинам было хорошо в обществе друг друга. Клайву открылись отношения, о которых он не подозревал, — в отсутствие своего мужчины они раскрепощались. Цветам для жизни нужно солнце, но некоторые растения набирают силу с приходом ночи, и Холлы напомнили Клайву заросли энотеры, украшавшей пустынную аллею в Пендже. Даже Китти, разговаривая с матерью и сестрой, превращалась в красавицу, и Клайв сказал себе, что обязательно упрекнет Мориса — разве можно так относиться к сестре? Сильно нажимать он не будет, не настолько Морис несовершенен; вообще в новом свете фигура его вырисовывалась объемно и крупно.
Девушки теперь ходили на курсы первой медицинской помощи — сказались соседские отношения с доктором Барри — и после обеда взяли Клайва в оборот: будем делать перевязки. Клайв безропотно подчинился. Ада перевязала ему голову, Китти — лодыжку, а миссис Холл, счастливая и беззаботная, все повторяла:
— Ну, мистер Дарем, по сравнению с вашим прошлым заболеванием это сущий пустяк.
— Миссис Холл, сделайте одолжение, зовите меня по имени.
— С удовольствием. Девочки, к вам это не относится.
— Нет, пусть Ада и Китти тоже зовут меня по имени.
— Значит, Клайв! — не стала кокетничать Китти.
— Значит, Китти!
— Клайв.
— Ада… так лучше. — Однако он слегка покраснел. — Терпеть не могу формальностей.
— Я тоже, — откликнулась Ада. — Меня вообще ничье мнение не волнует и никогда не волновало. — И взгляд ее невинных глаз застыл на его лице.
— А вот Морис, — вздохнула миссис Холл, — жуткий привереда.
— Да, с Морисом не соскучишься… ох-хо, головку пожалейте.
— Ох-хо, — скопировала Ада.
Зазвонил телефон.
— Он звонит из города, получил вашу телеграмму, — объявила Китти. — Спрашивает, здесь вы или нет.
— Скажите, что здесь.
— Тогда он попозже приедет. А сейчас хочет поговорить с вами.
Клайв взял трубку, но услышал только зычный треск. Их разъединили. Перезвонить Морису они не могли, не знали, куда, и Клайву сразу полегчало — приближение реальности наполняло сердце тревогой. Он с удовольствием отдал себя в руки будущих медсестер. Все чудесно, и скоро приедет его друг. Над ним наклонилась Ада. Он увидел хорошо знакомые черты, но сейчас их облагораживал какой-то внутренний свет. Взгляд его украдкой бродил по темным волосам и глазам, переходил на ясно очерченный рот, изгибы тела — Клайв находил в этой девушке все, чего требовало его переходное состояние. Ему встречались и более соблазнительные женщины, но ни одна из них не сулила такой покой. Вот он, компромисс между памятью и желанием, вот он, спокойный вечер, каких никогда не знала Греция. Ее не могли коснуться грубые споры, она была сама нежность, которая примиряет настоящее с прошлым. Раньше ему казалось, что такие существа можно встретить разве что в раю, но в рай он не верил. И вдруг… столь многое стало возможным. Он лежал и смотрел ей в глаза и частично видел в них себя, и от этого узнавания в нем зажглось ровное, без шипения, пламя. Ему было хорошо, дальше его желания пока не простирались, и беспокоила лишь одна мысль: только бы не приехал Морис, потому что воспоминание должно оставаться воспоминанием. Когда, заслышав какой-то шум — уж не Морис ли едет? — другие выбегали из комнаты, Клайв удерживал Аду подле себя, и скоро она поняла: ему этого хочется — и уже не срывалась с места.
— Если бы вы знали, как хорошо в Англии! — признался он вдруг.
— В Греции разве хуже?
— Там просто кошмар.
Она огорченно вздохнула, вздохнул и Клайв. Их глаза встретились.
— Мне очень жаль, Клайв.
— Ничего, ведь все кончилось.
— Но в чем же…
— В том, Ада, что в Греции мне пришлось целиком перестроить свою жизнь. Так уж вышло. Нелегкая задача, но, кажется, я справился.
— Мы часто о вас говорили. Морис уверял, что Греция вам понравится.
— Морис не знает… никто не знает, кроме вас! Я рассказал только вам. Тайну хранить умеете?
— Конечно.
Клайв вдруг растерялся. Их разговор зашел в тупик. Но Ада и не рассчитывала на долгую и последовательную беседу. Остаться наедине с Клайвом, которого она тихо боготворила, — разве этого мало? Она призналась, что благодарит судьбу за его возвращение. Он с жаром согласился.
— Да, хорошо, что я вернулся сюда.
— Машина! — взвизгнула Китти.
— Не ходите! — взмолился он, схватив Аду за руку.
— Но как же… Морис…
— Да ну его!
Он удержал ее возле себя. Со стороны вестибюля донесся топот ног.
— Где он? — голосил его друг. — Куда вы его девали?
— Ада, погуляйте со мной завтра. Я хочу, чтобы мы виделись чаще… Договорились?
В комнату ворвался ее брат. Увидев повязки, он решил: что-то случилось. Но тут же разобрался в ошибке.
— Давай, Клайв, вылезай из бинтов. Зачем ты им позволил? Слушайте, он прекрасно выглядит. Ты прекрасно выглядишь. Молодец! Пошли выпьем. Сейчас я тебя распотрошу. Нет, девочки, я сам.
Клайв пошел следом, но обернулся, и Ада едва заметно ему кивнула.
В меховой шубе Морис походил на немыслимых размеров животное. Он скинул ее, едва они остались вдвоем, и с улыбкой подошел к другу.
— Значит, ты больше меня не любишь? — спросил он с вызовом.
— Давай подождем с этим до завтра, — сказал Клайв, отводя глаза.
— Вот как? Что ж, тогда выпей.
— Морис, может, не будем сейчас выяснять отношения?
— Будем.
Клайв отодвинул стакан. Чему быть — того не миновать.
— Только не надо так со мной разговаривать, — промолвил он. — Мне и так нелегко.
— Я хочу выяснить отношения, и я их выясню. — Как в их лучшие времена, он подсел к Клайву и запустил пятерню ему в волосы. — Садись. Ну почему ты написал это письмо?
Клайв не ответил. С растущим страхом он смотрел в лицо, которое когда-то любил. Неприязнь к мужскому полу вернулась — не дай Бог, Морис сейчас попытается его обнять!
— Так почему? А? Сейчас ты поправился — говори!
— Слезь с моего стула, тогда скажу. — И он начал одну из своих подготовленных речей. С философским оттенком, нейтральную, чтобы как можно меньше обидеть Мориса. — Я стал нормальным мужчиной… Не знаю, как это произошло… ведь я же не знаю, как я родился. Это не поддается объяснению, так случилось помимо моей воли. Можешь задавать мне любые вопросы. Я приехал, чтобы ответить на них, потому что распространяться в письме просто не мог. Но я его написал, потому что это правда.
— Правда, говоришь?
— Была и есть.
— Значит, тебя теперь интересуют только женщины, а мужчины — нет?
— Мужчины меня интересуют в истинном смысле, Морис, и так будет всегда.
— Ну-ну.
Голос его тоже звучал нейтрально, но со стула он не слез. Не убрал и руку, и пальцы его касались повязки на голове Клайва, однако веселье улетучилось, его сменила сдержанная озабоченность. Он не был рассержен или испуган, он лишь хотел исцелить Клайва, и тот, терзаемый отвращением, понял: вот сейчас, на его глазах, рушится храм любви… какой сюрприз могут преподнести силы, которые правят человеком!
— Кто заставил тебя перемениться?
Постановка вопроса Клайву не понравилась.
— Никто. Перемена, что произошла во мне, — чисто физическая.
И он начал делиться своими ощущениями.
— Наверное, это сиделка, — задумчиво произнес Морис. — Жаль, что ты не сказал мне раньше… У меня было дурное предчувствие, и я кое-что заподозрил — но не это. Нельзя такие вещи держать в себе, от этого становится только хуже. Надо говорить, говорить, говорить — конечно, если есть с кем, как у нас с тобой. Сказал бы мне сразу — давно бы исцелился.
— Почему?
— Потому что я бы тебя исцелил.
— Как?
— Увидишь, как, — сказал Морис с улыбкой.
— Ничего не выйдет — я стал другим.
— Может ли барс переменить пятна свои? Клайв, у тебя в голове полная сумятица. Ты еще не вполне здоров. Я уже за тебя не волнуюсь, потому что в остальном ты в норме, даже вид у тебя счастливый, а все остальное придет. Понимаю, ты боялся мне об этом сказать, не хотел делать больно, но ложным образом щадить друг друга нам не следует. Ты должен был мне сказать. Зачем я у тебя есть? Кому еще ты можешь довериться? Ведь мы с тобой — два изгоя. Узнай кто-нибудь о нас, и всего этого, — он указал на буржуазный уют комнаты, — мы быстро лишимся.
Клайв застонал.
— Пойми, я изменился.
Человек способен руководствоваться только собственным опытом. Сумятица, разброд в мыслях — это Морису было понятно. Постичь перемену он был не в силах.
— Ты только думаешь, что изменился, — заверил он друга с улыбкой. — И я так думал, когда здесь была мисс Олкотт, но все стало на свои места, едва я вернулся к тебе.
— Я себя хорошо знаю. — В голосе Клайва появились теплые нотки, он поднялся со стула. — Таким, как ты, я не был никогда.
— Ты такой сейчас. Помнишь, как я притворялся…
— Конечно. Не будь ребенком.
— Мы любим друг друга, и ты это знаешь. Что же еще…
— Господи, Морис, ну попридержи язык. Если я кого и люблю, так это Аду. — Он тут же добавил: — Это я просто ради примера.
Но именно пример был доступен Морису.
— Аду? — переспросил он совершенно другим тоном.
— Просто чтобы попонятнее тебе объяснить.
— Ты Аду едва знаешь.
— А сиделку я знал больше? А вообще женщин, о которых я тут говорил? Пойми, дело не в какой-то конкретной женщине, дело в сути.
— Кто тебе открыл дверь, когда ты приехал?
— Китти.
— Но для примера ты приводишь Аду, а не Китти.
— Но это не значит… Что за глупости ты несешь!
— Что — не значит?
— Так или иначе, — сказал Клайв, пытаясь сохранить нейтральный тон и с облегчением переходя к завершающей части своего объяснения, — я изменился. И хочу, чтобы ты понял: все, что в нашей дружбе есть истинного, от этой перемены не пострадает. Ты мне безмерно нравишься, так мне не нравился ни один мужчина, — он почувствовал, что фальшивит, — я тебя безмерно уважаю и восхищаюсь тобой. И подлинная основа для отношений — это не страсть, а человеческие качества.
— Ты о чем-нибудь говорил с Адой, когда я приехал? Ты не слышал, как подъехала моя машина? Почему меня встретили мама и Китти, а не ты? Ты не мог не слышать шум. И ведь знал: ради тебя я умчался с работы. Ты ни разу не позвонил мне. Не написал, тем более не приехал из Греции, когда я тебя звал. А раньше ты с ней часто встречался?
— Слушай, старина, не устраивай мне допрос.
— Ты сам сказал, что готов ответить на мои вопросы.
— Только не о твоей сестре.
— Почему?
— Хватит, прошу тебя. Я говорил о человеческих качествах, именно они лежат в основе отношений между людьми. Дом нельзя строить на песке, а страсть — это и есть песок. Нам нужен каменный грунт…
— Ада! — позвал Морис, вдруг обретя хладнокровие.
— Зачем? — в ужасе воскликнул Клайв.
— Ада! Ада!
Клайв кинулся к двери и запер ее.
— Морис, это не должно закончиться вот так — скандалом, — взмолился он. Морис, однако, приблизился к нему, и Клайв выдернул ключ из скважины и сжал в кулаке — в нем наконец заговорил рыцарь. — Не смей втягивать сюда женщину, — выдохнул он. — Я этого не потерплю!
— Отдай ключ.
— Не отдам. Хочешь окончательно все испортить? Не надо!
Морис навалился на него, но Клайв выскользнул. Они стали бегать вокруг большого кресла, шепотом ругаясь из-за ключа.
Полное враждебности прикосновение — и они расстались навсегда, между ними лежал выпавший ключ.
— Клайв, я тебя не ударил?
— Нет.
— Дорогой мой, прости, я не хотел.
— Все в порядке.
Они окинули друг друга прощальным взглядом — им предстояло начинать новую жизнь.
— Какая развязка, — всхлипнул Морис. — Какая развязка!
— Наверное, я люблю ее, — признался Клайв, сильно побледнев.
— Что же будет? — простонал Морис, он сел и вытер рот. — Действуй сам… У меня нет сил.
Ада была в коридоре, и Клайв вышел к ней: первым делом облегчить участь женщины. Он, как мог, успокоил ее, пробормотав что-то невнятное, и удалился в курительную, от Мориса его отделяла запертая дверь. Он слышал, как Морис выключил свет и бухнулся в кресло.
— Только не будь идиотом! — нервничая, выкрикнул Клайв. Ответа не последовало. Клайв едва осознавал, что происходит. Во всяком случае, на ночь он здесь не останется. Воспользовавшись правом мужчины, он объявил, что ночевать будет в городе, и женщинам пришлось безмолвно согласиться. Он покинул тьму, что воцарилась внутри, и вышел во тьму, царившую вовне. Дорогу к станции устилали опавшие листья, на деревьях ухали совы, ватой клубился туман. Было поздно, фонари уже погасили, и ночь, не ведая сомнений, навалилась на него всем своим грузом, как и на его друга. Его тоже переполняли страдания, он тоже воскликнул: «Какая развязка!» Но перед ним по крайней мере брезжил рассвет. Любовь женщины, подобно солнцу, обязательно взойдет на горизонте, и выжжет все, что осталось в нем незрелого, и поведет его навстречу дню, полному человеческих радостей, — Клайв знал это, хотя и был снедаем болью. Он не свяжет судьбу с Адой, ибо она всего лишь мостик, по которому он перейдет из одного состояния в другое, он женится на какой-нибудь богине новой Вселенной, открывшейся ему в Лондоне, и у этой богини не будет ничего общего с Морисом Холлом.
Три года Морис был настолько бодр и счастлив, что машинально продлил это состояние еще на один день. Он проснулся с ощущением, что скоро все уладится. Клайв вернется, попросит прощения, если захочет, а он попросит прощения у Клайва. Клайв не может его не любить, ведь от этого зависит вся жизнь Мориса, и она не может не войти в прежнюю колею. Да он ночью глаз не сомкнет, ни о чем думать не сможет, если у него не будет друга. Он вернулся из города — никаких новостей. Какое-то время он продолжал хранить спокойствие, позволил семье порассуждать по поводу отъезда Клайва. А сам поглядывал на Аду. Она была грустна, это заметила даже мама. Прикрыв рукой глаза, Морис наблюдал за сестрой. При других обстоятельствах он не стал бы принимать весь эпизод всерьез: «Клайв любитель произносить речи на отвлеченные темы». Но в последней речи Клайв в качестве примера привел Аду, а это меняло дело. Интересно, почему она грустит?
— Давай поговорим, — начал он, когда они остались наедине; он совершенно не представлял, что скажет в следующую секунду, и даже мелькнувшая на ее лице тень не помогла ему взять верный тон. Она что-то ответила, но он не расслышал. — Что с тобой? — спросил он, пытаясь унять дрожь.
— Ничего.
— Я вижу. Меня не проведешь.
— Нет, Морис, правда ничего.
— А почему… что он сказал?
— Ничего.
— Кто не сказал ничего? — заорал он, грохнув двумя кулаками по столу. Он поймал ее.
— Клайв…
Стоило этому имени слететь с ее губ, как Морис потерял над собой контроль. Неимоверные страдания волной поднялись в его душе, и, утратив рассудок, он наговорил такого, забыть о чем было невозможно. Ты совратила моего друга, обвинил он сестру. И представил дело так, что Клайв пожаловался на ее поведение, потому и уехал в город. Мягкая от природы, она была совершенно растоптана и не умела защититься, только рыдала и рыдала, умоляя его не рассказывать маме, тем самым как бы признавая вину. Морис смягчился, хотя вначале был просто ослеплен ревностью.
— Но когда ты его увидишь… мистера Дарема… скажи, что я не хотела… что уж кому-кому, а ему я бы…
— …не отказала, — закончил за нее он и только потом понял, какую гнусность совершил.
Ада закрыла лицо руками и повалилась на стул.
— Я ему не скажу. Потому что мы никогда больше не увидимся. Ты разрушила нашу дружбу и можешь быть довольна.
— У тебя никогда не было для нас доброго слова, — прорыдала она, — никогда! Мы уже привыкли.
Наконец он опомнился. Китти иногда говорила ему подобное, но Ада — никогда. Ему вдруг открылось, что их раболепие и послушание было чисто внешним: на самом деле сестры его не любили… он потерпел крах даже дома. Пробормотав:
— Моей вины тут нет, — он вышел.
Натура более утонченная повела бы себя благоразумнее, да и страдания такой натуры, скорее всего, не были бы столь велики. Морис не был обременен — и обуздан — сильным интеллектом или религиозностью. Некоторые странным образом находят утешение в жалости к себе, любимому, но Морис не входил и в их число. За одним исключением, он олицетворял собой норму и вел себя так, как любой нормальный мужчина, который после двух лет счастливой жизни узнает, что ему изменила жена. Одно исключение — не страшно, считал он, пусть одна петля в узоре опустилась, природа все равно ее подняла, чтобы не нарушать общий рисунок. Ему была ведома любовь, значит, он жил в гармонии с природой. И теперь случившуюся с Клайвом перемену он рассматривал как предательство, виной всему была Ада… Вот так за несколько часов он вернулся к бездне, на краю которой бродил еще мальчишкой.
После этого кризиса его карьера резко набрала ход. Как обычно, он поездом ездил в город, прежними способами зарабатывал и тратил деньги. Читал те же газеты, обсуждал с друзьями забастовки и бракоразводные законы. Поначалу он гордился своей выдержкой: ведь репутация Клайва — в его руках. Но камень на душе становился все тяжелее, ибо Морис говорил себе: надо было кричать об их отношениях на весь мир, пока он ощущал свою силу, надо было разрушить эту стену лжи тогда. Или он подсознательно оберегал себя самого? Нет, семья, положение в обществе — многие годы все это было ему безразлично. Нарушитель закона, преступник, который прячется под маской, — вот кто он. Среди тех, кто в старые времена ставил себя вне закона, наверняка встречались такие, как он, и все они были вдвоем… вдвоем. Иногда Морис позволял себе потешиться этой мыслью. Двое способны бросить вызов целому миру.
Конечно, муки его прежде всего шли от одиночества. Он понял это не сразу, потому что быстротой ума не отличался никогда. Кровосмесительная ревность, подавление страстей, злость на собственное тупоумие — все это причинило ему немалые терзания, но боль должна была пройти — и прошла. Пройдут и воспоминания о Клайве. Но одиночество не проходило. Он часто просыпался среди ночи и глотал ртом воздух: «У меня никого нет! Боже, какой ужасный мир!» Клайв стал навещать его во сне. Морис знал, что рядом ни души, но Клайв все равно мучил его, дразня своей добродушной улыбкой, и говорил: «На сей раз я настоящий!» Однажды он увидел во сне лицо Клайва и услышал его голос особенно отчетливо — но и это был только сон. Возникали и сны из отроческих времен, дробившие цельность его натуры. За днями следовали ночи. Давящая, почти могильная тишина окружала Мориса, и как-то в поезде, по дороге в город, ему вдруг пришло в голову: а ведь он мертвец. Какой смысл хапать деньги, ублажать желудок или играть в карты? Но почти ничего другого он не знает — и не знал.
— Жизнь — это дешевый спектакль! — воскликнул он, комкая пальцами «Дейли телеграф».
Сидевшие рядом относились к нему с симпатией — в ответ на эти слова они засмеялись.
— За два гроша я готов выброситься из окна.
Он начал всерьез подумывать о самоубийстве. Что могло его остановить? Животного страха смерти у него не было, встреча с загробным миром ему не угрожала, не беспокоила и честь семьи. Он знал одно: его разъедает одиночество, в нем зреет и приближается к точке кипения желчь, он ощущает себя все более несчастным. Так, может, разделаться со всем этим одним махом? Он начал сопоставлять способы и средства ухода из жизни — и, скорее всего, застрелился бы, но вмешалась судьба. Заболел, а потом и скончался его дедушка, заставив Мориса взглянуть на жизнь по-иному.
Между тем время от времени от Клайва приходили письма, но всякий раз в них было предложение: «Пока нам лучше не встречаться». Морису наконец-то открылась суть: друг сделает ради него что угодно, но быть с ним он не хочет. На этих условиях ему и предлагалась дружба на будущее. Любовь в сердце Мориса не угасла, но само сердце было разбито, и он уже не лелеял безумную надежду вернуть Клайва. Сделанное открытие Морис воспринял, проявив твердость духа, какой могли позавидовать натуры утонченные, и принимал страдания стоически.
На письма он отвечал, причем с какой-то странной искренностью. Он и теперь писал правду и поверял Клайву, что невыразимо одинок и до конца года пустит себе пулю в лоб. Но тон писем оставался нейтральным. Скорее это была дань их героическому прошлому — именно так письма Мориса воспринимал Дарем. В его ответах тоже не было живости, при всей готовности помочь чувствовалось, что доступ к душе Мориса для него закрыт.
Дедушка Мориса был примером того, как с возрастом человек может перемениться к лучшему. Всю жизнь он был рядовым бизнесменом — жестким, вспыльчивым, — но ушел в отставку не слишком поздно, и результаты оказались удивительными. Он взялся за «чтение», и хотя непосредственные плоды этого занятия выглядели смехотворно, характер его заметно смягчился. Раньше от чужого мнения он отмахивался либо непременно возражал, теперь же выслушивал близких со вниманием, считал, что их желаниям надо потакать. Его незамужняя дочь Айда, ведущая хозяйство, с ужасом ждала времени, «когда отцу будет нечего делать», и сама, будучи человеком не очень чутким, заметила происшедшую перемену лишь в последний момент, когда Господь уже решил забрать у нее отца.
На досуге пожилой джентльмен увлекся новой религией, вернее, новой космогонией, потому что противоречия с христианством тут не было. Основная идея заключалась в том, что Бог живет внутри Солнца и его яркая оболочка состоит из душ блаженных. Пятна на Солнце — это явление Бога людям, и мистер Грейс часами сидел за телескопом, отмечая скопления темных мест внутри светила.
Свое открытие он с радостью обсуждал с кем угодно, но не пытался завербовать слушателей: каждый ищет свою истину сам. Во всяком случае, однажды он провел долгую беседу даже с Клайвом Даремом, и тот также сподобился познакомиться с идеями старика. Этот человек дела пытался жить духовной пищей, и пусть его идеи были и смехотворны, и материалистичны, зато они были выношены им самим. Рассказы об обманчивой прелести невидимого, распространяемые церковью, мистер Грейс отверг, чем и расположил к себе сторонника всего греческого.
Сейчас он умирал. Сомнительное прошлое померкло, и он ждал встречи со своими близкими, ушедшими до него, а в свое время к нему присоединятся и те, кто остается. Он призвал к себе бывших сотрудников — эти люди были лишены всяких иллюзий, но «почему не ублажить старого лицемера?». Он призвал семью, к которой всегда относился хорошо. Его последние дни были полны гармонии. Откуда она взялась? Чтобы выяснить это, нужно было задавать много личных вопросов, но только циник позволил бы себе рассеять облака грустной умиротворенности, в которых витал угасающий старец.
Родственники навещали его порознь, по двое или по трое. И все, за исключением Мориса, уезжали со спокойной душой. Интрига отсутствовала, потому что мистер Грейс свое завещание давно обнародовал и каждый знал, чего ждать. Состояние переходило к тетушке и Аде — любимой внучке. Остальным доставалось что-то в наследство. Морис на своей доле вовсе не настаивал. Он так и не предпринял попытку встретиться со смертью, но считал, что эта встреча не за горами — возможно, она состоится, когда он вернется домой.
Однако общение с тем, кто уже собрался в последний путь, остудило его пыл. Дедушка завершал приготовления к переезду на Солнце и как-то декабрьским днем стал изливать Морису свои мысли — болезнь сделала его словоохотливым. «Морис, ты же читаешь газеты. Тебе известна новая теория…» Речь шла о группе метеоров, столкнувшихся с кольцами Сатурна, куски их откололись и упали на Солнце. Мистер Грейс уяснил для себя, что источник зла находится на планетах за пределами Солнечной системы, а поскольку в вечное проклятье он не верил, его мучила проблема: как очистить Солнце от этих кусков? Новая теория предлагала удобный ответ. Эти куски, сгустки зла, были преобразованы Солнцем в добро! Молодой человек внимал старцу вежливо и с серьезным видом, но внезапно его охватил страх: что, если этот вздор — правда? Страх был мимолетным, но пошатнул весь каркас его мировоззрений. И убедил его в том, что дедушка — верит. А раз верит, значит — живет! Он совершил акт созидания, и смерть отвернулась от него.
— Хорошо, когда вот так веришь, — с грустью произнес он. — После Кембриджа я не верю ни во что, разве только во тьму.
— В твоем возрасте я тоже… а сейчас вот вижу яркий свет, с которым не сравнится никакое электричество.
— И что тогда было, дедушка, когда вы были в моем возрасте?
Но мистер Грейс не ответил на его вопрос. Он продолжал:
— Внутренний свет, он ярче вспышки магния, — потом провел глупую параллель между Богом, тьмой внутри сияющего Солнца и душой, невидимой внутри видимого тела. — Сила внутри — это душа. Она рвется наружу, но… не выпускай ее, пока не наступит вечер. — Он задумался. — Морис, всегда приходи с добром к матери… к сестрам… к сослуживцам, я всегда следовал этому правилу. — Он снова умолк, и Морис хмыкнул, храня, впрочем, уважительную мину. Его сбили с толку слова «…не выпускай ее, пока не наступит вечер». Старик продолжал бубнить. Будь добрым, великодушным, смелым… что еще может сказать старик перед уходом? Но это было искренне. Слова шли от сердца, живого сердца.
— Почему? — перебил он. — Почему, дедушка…
— Внутренний свет…
— Но во мне этого света нет. — Он засмеялся, чтобы не поддаваться чувствам. — Если во мне и был какой-то свет, полтора месяца назад он погас. Я не хочу быть добрым, великодушным и смелым. Если и буду жить, во мне скопится совсем другое… противоположное. Но я и этого не хочу. Не хочу ничего.
— Внутренний свет…
Морис прикоснулся к сокровенному, но слушатель оказался неблагодарным. Дедушка не понимал, не хотел понимать. Он твердил одно: «Внутренний свет… неси добро». Однако работа, что началась в нем, благодаря этим словам продолжалась. Почему все-таки нужно быть добрым и великодушным? Ради кого-то? Клайва, Господа или Солнца? Но у него никого нет. Разве что мама имеет для него какое-то значение, и то небольшое. Можно сказать, он абсолютно одинок, так зачем жить? Чего ради? И все-таки его мучило безотрадное чувство: жить надо, потому что пока он не нашел общего языка и со смертью. Она, как любовь, окинула его мимолетным взглядом, а потом отвернулась — ладно, поиграй еще. Но может статься, что играть ему придется долго, как пришлось дедушке, — а потом так же нелепо уходить.
Происшедшую с ним перемену нельзя было назвать обращением. Ибо нельзя сказать, что вера его окрепла. Когда он вернулся домой и осмотрел пистолет, которым никогда не воспользуется, его охватило отвращение. Поздоровавшись с матерью, безмерной любви он не испытал. Как и раньше, продолжал тянуть лямку жизни, несчастный и непонятый, и одиночество его только возрастало. Кажется, эти слова можно повторять бесконечно: одиночество Мориса. Оно все возрастало.
Но кое-что все же изменилось. Он обзавелся новыми привычками, в частности, стал обращать внимание на житейские мелочи, которыми во времена общения с Клайвом совершенно пренебрегал. Пунктуальность, вежливость, патриотизм, даже рыцарство — вот лишь малая часть его списка. Он перешел на суровую самодисциплину — мало приучить себя к этим мелочам, гораздо важнее знать, когда в жизни их применять. Постепенно его поведение выправится. Поначалу эта наука давалась ему нелегко. За основу он взял нормы, которых придерживалась его семья, да и весь мир, любой отход от них вызывал тревогу. Но было трудно, и это заметно проявилось во время одного разговора с Адой.
Ада обручилась с его старым приятелем Чэпменом, и, казалось бы, Морис мог больше не видеть в ней соперницу. Даже после смерти дедушки он побаивался, что она выйдет замуж за Клайва, и от ревности его бросало в жар. Клайв обязательно женится. Но только не на Аде… Сама мысль об этом сводила его с ума, и он не был властен над собой, пока такая вероятность существовала.
Чэпмен был для сестры прекрасной партией, и, официально одобрив ее выбор, Морис отвел ее в сторонку и сказал:
— Ада, дорогая, после отъезда Клайва я вел себя с тобой непозволительно. Хочу сказать тебе это и прошу меня простить. Я очень из-за этого переживал. Прости.
Похоже, она удивилась и не очень обрадовалась. Видимо, продолжала испытывать к нему неприязнь. Лишь пробормотала:
— Все уже в прошлом… сейчас я люблю Артура.
— Ужасно, что я тогда вышел из себя, но у меня были веские причины для беспокойства. Знай: Клайв не говорил того, что я ему тогда приписал. Он тебя ни в чем не обвинял.
— Теперь это не важно. Все прошло.
Брат так редко извинялся, что она воспользовалась возможностью что-нибудь из него выудить.
— Когда ты его последний раз видел? — Ада предполагала, что они поссорились.
— Давно.
— Ваши встречи по средам и в выходные прекратились?
— Я желаю тебе счастья. Старина Чэппи — отличный малый. По-моему, если двое женятся по любви, им можно позавидовать.
— Спасибо, Морис, что желаешь мне счастья. Надеюсь, я буду счастлива независимо от чьих-то пожеланий. — («Поставила на место», — как она объяснила потом Чэпмену.). — И тебе желаю того же, чего ты желал мне все это время.
И Ада густо покраснела. В свое время она сильно страдала, ибо Клайв отнюдь не был ей безразличен и разлука с ним причинила ей боль.
Все это Морис понял. Он угрюмо посмотрел на сестру, потом переменил тему, и, будучи незлопамятной, она быстро отошла. Но о том, чтобы простить брата, речи не было. При ее темпераменте ждать прощения и не приходилось — ведь он нанес ей тяжкое оскорбление, вымазал в грязи зарождавшуюся любовь.
Не легче оказалось и с Китти. Она тоже была на его совести — и его попытки поправить дело тоже восприняла без удовольствия. Он предложил оплатить ей учебу в институте домашнего хозяйства, к которому так стремилась ее душа, и хотя она согласилась, особой благодарности не выказала, буркнув: «Наверное, я уже такая старая, что ничего выучить не смогу». Она и Ада, подбадривая друг друга, стали подначивать Мориса по пустякам. Миссис Холл поначалу возмутилась и отчитала девушек, но вскоре поняла: сын к этим нападкам безразличен, обороняться от них не намерен — и успокоилась. Она любила его, но желания сражаться за него у нее было не больше, чем против него, когда он нагрубил декану. Как-то вышло, что значимость его в доме ослабла и за зиму он потерял статус, завоеванный в годы учебы в Кембридже. Все чаще можно было услышать: «Морис не будет против… он вполне может пройтись пешком… он поспит на раскладушке… это всего лишь дым без огня». Он не возражал, ибо таковы теперь были его принципы, но легкую перемену по отношению к себе заметил, к тому же она совпала с приходом одиночества.
Озадачен был и весь мир. Морис вступил в территориальную армию — раньше он от такого шага воздерживался, считая, что страну может спасти только воинская повинность. Он стал поддерживать всяческие общественные начинания, даже исходившие от церкви. Отказался от субботнего гольфа, чтобы гонять в футбол с молодежью в Южном Лондоне, а по вечерам в среду делился с ними же своими познаниями в математике и боксе. Его железнодорожные попутчики заподозрили что-то неладное. Что это Холл вдруг так посерьезнел! А он сократил свои расходы, чтобы выделять больше средств на благотворительность, но только предупредительную — на спасательные меры он не дал бы и пенса. Все это вместе с маклерством на бирже держало его на плаву.
При этом он творил маленькое чудо: доказывал, сколь немногим может питаться душа. Он не получал поддержки ни с небес, ни с земли и все же двигался вперед — эта лампа давно бы загасла, будь материалистические теории верны. У него не было Бога, не было любви — двух основных стимулов добродетели. Но он, закусив удила и напрягая спину, тянул лямку, потому что этого требовало человеческое достоинство. Он не был объектом чьего-то наблюдения, равно как и своего собственного, однако подобная борьба относится к высшим достижениям человечества, рядом с ней меркнут всякие легенды о небесах.
Его не ждала никакая награда. Работа эта, как и многое, что ей предшествовало, была обречена, она могла кончиться только крахом. Но крах не наступал, наоборот, благодаря этой работе Морис нарастил мускулы, которые пригодятся в будущем.
И вот однажды весенним воскресным утром — стояла божественная погода — грянул гром. Они сидели за столом и завтракали, помня о трауре, потому что недавно умер дедушка, но в целом все было как всегда. Кроме мамы и сестер им составляли компанию невозможная тетя Айда, жившая теперь у них, и некая мисс Тонкс, новая подруга Китти по институту домашнего хозяйства — кажется, единственное, что Китти ощутимо приобрела в институте. Между Адой и Морисом стоял свободный стул.
— О-о, мистер Дарем обручился! — воскликнула миссис Холл, читавшая письмо. — Как мило со стороны его матушки дать мне знать. Они живут в Пендже, в загородном поместье, — объяснила она мисс Тонкс.
— Виолетту этим не поразишь, мама. Она — социалистка.
— Я — социалистка, Китти? Это хорошая новость.
— Вы хотите сказать — плохая, мисс Тонкс, — заметила тетя Айда.
— Мама, и тко она катая?
— Ты явно пересаливаешь.
— Ладно, мама, кто она? — спросила Ада, стараясь не выдать огорчения.
— Леди Энн Вудс. Можете прочитать письмо сами. Они познакомились в Греции. Леди Энн Вудс. Дочь сэра Вудса.
Осведомленные громко ахнули. Миссис Дарем, как тут же выяснилось, написала об этом довольно высокопарно: «А сейчас я открою вам имя леди: Энн Вудс, дочь сэра Вудса». Новость была замечательной, к тому же Греция придавала ей налет романтики.
— Морис! — позвала тетушка, стараясь перекричать общий шум.
— Что?
— Куда запропастился этот мальчишка?
Откинувшись на стуле, он крикнул в потолок: «Дики!» По просьбе доктора Барри они на выходные приютили его племянника.
— Какой смысл кричать, все равно не докричишься, — сказала Китти.
— Схожу за ним.
Выкурив в саду полсигареты, он вернулся. Все-таки новость его проняла. Слишком грубо она обрушилась, к тому же — и от этого было вдвое больней — в его сторону никто и головы не повернул. Будто его это не касается. Полноте, а касается ли? На первых ролях теперь были миссис Дарем и его матушка. Их дружба не дрогнула перед конфликтом сыновей.
Но Клайв мог бы сам написать, думал Морис, хотя бы ради прошлого… В его мысли ворвался голос тетушки.
— Мальчишка так и не появился, — пожаловалась она.
Он с улыбкой поднялся.
— Моя вина. Забыл.
— Забыл? — Всеобщее внимание сосредоточилось на нем. — Как ты мог забыть, когда пошел специально за этим? Морис, ты иногда бываешь такой чудной.
Он вышел из комнаты под насмешливо-презрительные взгляды и опять едва не забыл, куда направляется. Надо сделать дело, сказал он себе со вздохом, и его охватила смертельная апатия.
Он поднялся наверх тяжелой поступью утомленного старика и перевел дыхание на площадке. Разминая плечи, широко развел руки в стороны. Утро божественное — но не для него. Это для других шелестят листья, для других солнце заливает дом ярким светом. Он постучал в дверь Дики Барри, не получил ответа — и открыл ее.
Парень спал — вечером ходил на танцы. Руки и ноги выпростались из-под одеяла. Не ведая стыда, он лежал, подставив себя пробравшемуся в комнату солнцу. Рот чуть приоткрылся, верхнюю губу обрамлял золотистый пушок, в волосах играли блики, распушив их на мириады ореолов, тело сияло отшлифованным янтарем. Любой восхитился бы этой красотой, Морису же, который добрался до него в два захода, парень казался воплощением мирских желаний.
— Уже десятый час, — сказал он, как только обрел дар речи.
Дики застонал и натянул на себя одеяло.
— Завтрак… пора вставать.
— Вы здесь давно? — спросил Дики, открывая глаза — только они теперь были видны — и уставившись на Мориса.
— Не очень, — ответил тот после паузы.
— Извините, пожалуйста.
— Можете не спешить, дело ваше, просто день уж больно хороший.
Внизу соревновались в снобизме. Китти спросила Мориса, знает ли он мисс Вудс. Он ответил «да» — и это была эпохальная ложь. Тут же донесся голос тетушки:
— Этот мальчишка когда-нибудь придет?
— Я сказал ему, что он может не спешить, — объяснил Морис, дрожа всем телом.
— Морис, дорогой, не стоит ему потакать, — мягко укорила его миссис Холл.
— Он же в гостях.
Тетушка высказалась в том смысле, что первая обязанность гостя — следовать правилам дома. Раньше он ей не возражал, но тут не выдержал:
— Главное правило этого дома: каждый делает то, что ему вздумается.
— Но завтрак — в половине девятого.
— Для тех, кто хочет. А кто хочет спать, пусть завтракает в девять или в десять.
— Ни один дом в таком режиме долго не продержится, Морис. Все слуги разбегутся, скоро ты это увидишь.
— Пусть разбегаются — я не хочу, чтобы с моими гостями обращались, как со школьниками.
— Со школьниками? Ха! Так он и есть школьник!
— Мистер Барри учится в Королевском военном училище, — коротко заметил Морис.
Тетя Айда фыркнула, но мисс Тонкс посмотрела на него с уважением. Остальные не слушали, сосредоточив внимание на трудностях миссис Дарем, у которой осталось только вдовье пристанище. Морис был счастлив, что выпустил пар. Через несколько минут появился Дики, и Морис поднялся — воздать должное своему богу. Волосы парня были гладко прилизаны после душа, изящное тело скрыто под одеждой, но оставалось удивительно прекрасным. От него веяло свежестью, словно в руках у него была охапка цветов, он производил впечатление человека скромного, готового нести добро. Он извинился перед миссис Холл, и от звуков его голоса по спине у Мориса пробежал холодок. Неужели это его в бытность мальчишкой Морис отказался защитить в Саннингтоне? Неужели об этом госте он вчера подумал: очередной зануда?
Вспыхнувшая в нем страсть оказалась такой сильной, что он подумал: вот он, кризис всей моей жизни. Он отменил все дела и встречи, как в старые времена. После завтрака он, держа Дики за руку, проводил его к дяде и вытребовал обещание встретиться за чаем. Дики выполнил обещание. Радости Мориса не было предела. Казалось, кровь его вот-вот закипит. Он плохо следил за ходом разговора, но даже это сыграло ему на руку, потому что, когда он переспросил: «Что?», Дики пересел поближе, на диван. Морис положил руку ему на плечо… Тут появилась тетя Айда и, возможно, предотвратила беду, хотя Морису показалось, что в юных незамутненных глазах мелькнул какой-то отклик.
Они встретились еще раз — в полночь. Ощущение счастья исчезло, потому что часы ожидания притупили чувство и окрасили его физическим страданием.
— У меня тут американский замок, — сказал Дики, с удивлением завидев хозяина.
— Знаю.
В воздухе повисла пауза. Оба, испытывая неловкость, поглядывали друг на друга, боясь встретиться взглядами.
— На улице холодно?
— Нет.
— Вам что-нибудь нужно, пока я не ушел спать?
— Нет, спасибо.
Морис подошел к выключателю и зажег свет на площадке. Потом выключил свет в вестибюле и, устремившись следом за Дики, бесшумно нагнал его.
— Это моя комната, — шепнул он. — Когда нет гостей. Из-за вас меня переселили. Я сплю здесь один, — добавил он. Ему не хватало слов. Он помог Дики снять куртку и стоял, держа ее, не произнося ни слова. Повисла такая тишина, что было слышно, как в других комнатах во сне сопят женщины.
Дики тоже не нарушал молчание. Каждый развивается в этой жизни по-своему, и случилось так, что в возникшей ситуации он разобрался прекрасно. Если Холл будет настаивать, он не станет поднимать шум, но лучше обойтись без этого… примерно таковы были его мысли.
— Я наверху, — выдохнул Морис, так ни на что и не осмелившись. — На чердаке, прямо над вами… Если что-то понадобится… Я всю ночь один. Как всегда.
Первым желанием Дики было запереть за Морисом дверь на задвижку, но он решил, что это будет не по-мужски… Проснулся он от звона колокольчика, созывавшего обитателей дома на завтрак, на лице его блуждали солнечные блики, а вчерашние опасения память услужливо стерла.
Этот эпизод изодрал жизнь Мориса в мелкие клочья. Толкуя его на основе прежнего опыта, он принял Дики за второго Клайва, но три года не проживешь за один день, и языки пламени угасли так же быстро, как вспыхнули, оставив после себя опасно тлеющие уголья. Дики уехал в понедельник, и к пятнице образ его изрядно стерся. Потом к нему в контору нагрянул клиент, бойкий красавчик француз, и накинулся на него с мольбами: мсье Олл, только не надувайте меня! Последовала шутливая перебранка, и вновь возникло знакомое чувство, но на сей раз он сразу уловил сопутствующий аромат, идущий из бездны. «Нет, боюсь, таким, как я, лучше всего трудиться без передышки», — ответил он на приглашение француза пообедать, ответил столь по-английски чопорно, что выходец с континента в голос расхохотался и скорчил рожицу.
Когда он ушел, Морис заставил себя посмотреть правде в глаза. Его чувство к Дики называется очень просто и примитивно. Раньше он позволил бы себе посентиментальничать и назвать это «обожанием», но последнее время выработал привычку быть честным. Да он просто изверг! Бедняга Дики! Перед его мысленным взором возникла следующая картина: парень вырывается из его объятий, со звоном сигает в окно и ломает конечности… либо вопит как резаный, пока не является помощь. Полиция…
— Похоть, — произнес он вслух.
Похоть не дает о себе знать, когда нет причины. Морис полагал, что в тиши своего кабинета он сумеет ее подавить, раз уж поставил диагноз. Мозг его, как всегда практичный, не стал тратить время на теологические изыски и предаваться отчаянию, но сразу принялся трудиться. Итак, он предупрежден, а значит, вооружен, надо держаться от мальчиков и молодых людей подальше, и спасение ему обеспечено. Да-да, подальше от молодых людей. С некоторых событий, случившихся в последние полгода, вдруг слетела шелуха неясности. Например, один из его учеников в Южном Лондоне… Морис наморщил нос — такую гримасу делают люди, когда на них нисходит озарение. Что же это за чувство, которое побуждает джентльмена опуститься до человека из низшего сословия… разве оно не достойно презрения?
Он не представлял, что ждет его впереди. Состояние, в которое он погружался, приведет его либо к бессилию, либо к смерти. Клайв приход этого состояния отодвинул. Мысль о Клайве, как обычно, повлияла на него. У них была договоренность: их любовь хоть и распространяется на тело, но отнюдь ему не потворствует, вдохновителем этой договоренности — молчаливым вдохновителем — был Клайв. Он был близок к тому, чтобы сказать об этом — в самый первый день, в Пендже, когда отверг поцелуй Мориса, или там же в последний день, когда они лежали среди густого папоротника. Тогда и возникло правило, за которым последовал их золотой век, они могли бы придерживаться этого правила до самой смерти. Правда, Морису, при внешнем согласии, тут всегда виделось что-то навязанное. Ибо в этом правиле — не потворствовать телу — выражались интересы Клайва, а не его, и вот теперь, оставшись один, Морис почувствовал, как почва уходит из-под ног, как когда-то в школе. Увы, Клайву его не излечить. Даже и задумай он как-то повлиять на Мориса, ничего не выйдет — если отношения, какие были у них, рушатся, тот и другой меняются категорически и навсегда.
Но постичь всего этого он не мог. Прошлое было столь ослепительно неземным, что возврат к нему он почитал за высшее счастье. Работая в кабинете, он был не способен увидеть гигантскую кривую своей жизни, равно как и призрак сидевшего напротив отца. Жизнь мистера Холла-старшего прошла бесконфликтно и бездумно — конфликтовать или всерьез думать просто не представилось случая. Он уважал требования общества и безо всякого кризиса перешел от непозволительной любви к любви позволительной. Теперь он смотрит на сына с завистью — только эта боль и ощутима в мире теней. Ибо он видит, что плоть закаляет дух — его дух подобной закалки не знал, — тренирует вялое сердце и ленивый ум вопреки их воле.
Мориса позвали к телефону. Он поднес трубку к уху и после полугодичного забвения услышал голос единственного друга.
— Здравствуй, Морис, — начал тот, — ты, наверное, слышал мои новости.
— Слышал, но ты мне ничего не писал, так что, можно считать, я не в курсе.
— Да, верно.
— Где ты?
— В ресторане. Мы бы хотели, чтобы ты приехал. Приедешь?
— Боюсь, не смогу. Меня только что приглашали на ленч, я отказался.
— Ты сейчас не очень занят, говорить можешь?
— Вполне.
Явственный вздох облегчения.
— Моя дама — со мной. Она тебе тоже скажет несколько слов.
— Ну хорошо. Какие у тебя планы?
— Через месяц — свадьба.
— Желаю удачи.
Оба не знали, что еще сказать.
— Передаю трубку Энн.
— Здравствуйте, я Энн Вудс, — объявил девичий голос.
— А я — Холл.
— Что?
— Морис Кристофер Холл.
— А я — Энн Клер Уилбрэм Вудс, но что еще сказать, не знаю.
— Я тоже.
— Вы — восьмой друг Клайва, с которым я вот так сегодня говорю.
— Восьмой?
— Не слышу?
— Вы сказали «восьмой»?
— Ну да, ладно, передаю трубку Клайву. До свидания.
Снова заговорил Клайв:
— Кстати, приезжай в Пендж на той неделе, а? Знаю, надо было пригласить тебя пораньше, но я тут совсем закрутился.
— Сомневаюсь, удастся ли. Мистер Хилл тоже женится, так что я более или менее занят.
— Кто женится? Твой старший партнер?
— Да, а потом Ада выходит за Чэпмена.
— Слышал. Может быть, в августе? В сентябре поздно, почти наверняка будут дополнительные выборы. А в августе приезжай, поддержишь нас в крикетном матче против местных.
— Спасибо, из этого, может, что и выйдет. Ближе к августу напиши.
— Конечно, само собой. Кстати, у Энн в кармане сто фунтов. Не поможешь ей во что-нибудь их вложить?
— Пожалуйста. Какие у нее вкусы?
— Подбери что-нибудь сам. Проявлять вкус ей позволено не больше чем на четыре процента.
Морис назвал несколько ценных бумаг.
— Мне понравилась последняя, — вставила Энн. — Только названия не расслышала.
— Я пришлю вам контракт, там прочтете. Скажите, пожалуйста, ваш адрес.
Она выполнила просьбу.
— Хорошо. Как только получите от нас пакет, высылайте чек. Пожалуй, я проверну это для вас прямо сейчас.
Он сдержал слово. Вот так и будут протекать их отношения. Клайв и его будущая жена старались всячески угодить Морису, но он чувствовал: их разделяет нечто гораздо большее, чем телефонные провода. После ленча он подобрал для них свадебный подарок. Первым позывом было купить что-то грандиозное, но, поскольку в списке друзей жениха он занял лишь восьмое место, такой подарок будет неуместен. Платя три гинеи, он наткнулся на свое отражение в зеркале позади прилавка. Весьма солидный молодой гражданин, уверенный в себе, достойного вида, процветающий, благопристойный. Англия вполне может на таких положиться. Возможно ли представить, что в прошлое воскресенье он едва не напал на мальчика?
Весна шла на убыль, и он решил обратиться к доктору. К этому решению — в высшей степени для него чуждому — его подтолкнула кошмарная история, приключившаяся с ним в поезде. Он сидел в мрачной задумчивости, одолеваемый черными мыслями, и вид его пробудил подозрения и надежды у единственного другого пассажира в купе. Человек этот, тучный и жирнолицый, сделал похотливый жест, и Морис, ничего подобного не ждавший, машинально на эту удочку клюнул. В следующую секунду оба поднялись на ноги. Человек осклабился в улыбке, и тут Морис съездил ему по физиономии и сбил с ног. Тому здорово досталось — он был не первой молодости, кровь из разбитого носа залила сиденье. К тому же он здорово струхнул — вдруг Морис дернет за шнур и вызовет кондуктора? Толстяк стал захлебываться в извинениях, предлагать деньги. Морис стоял над ним, насупив черные брови, и видел в этой отвратительной и недостойной старости свою собственную.
Мысль о докторе претила ему, но убить похоть самолично не удавалось. Как и в отроческие годы, она была яростной, но стала много крепче и вовсю кипела, заполнив пустой котел его души. Его наивное решение «держаться от молодых людей подальше» было выполнимо, но куда деться от их образов? И ежечасно он совершал грех в своем сердце. Любое наказание сулило хоть какой-то выход, и за наказанием он предпочел обратиться к доктору. Он согласен на любой курс лечения, лишь бы исцелиться, и даже если исцеление не предвидится, по крайней мере он будет это знать и для мрачных раздумий останется не так много времени.
Но к кому обратиться? Он хорошо знал только молодого Джоуитта и на следующий день после истории в поезде спросил его как бы между прочим: «А вам часто попадаются пациенты с заболеваниями, о которых неловко говорить, как у Оскара Уайлда?» На что Джоуитт ответил: «Слава Богу, нет, это работа для психиатров», — чем обескуражил Мориса… хотя, может, и лучше обратиться к тому, кого видишь в первый и последний раз. Тут нужны специалисты… но лечит ли кто-нибудь такую болезнь? А если да, стоит ли им довериться? Он мог проконсультироваться по любому вопросу, но этот, терзавший его ежедневно, цивилизация обходила молчанием.
В конце концов он отважился нанести визит доктору Барри. Морис знал, что ему придется тяжело: старик не отличался мягким нравом, мог подпустить шпильку, однако на него, без сомнения, можно положиться; к тому же последнее время он явно потеплел к Морису, был благодарен за Дики. Морис ни в каком смысле не числил доктора Барри другом, и это к лучшему; собственно, он бывал в его доме так редко, что, если и придется вообще забыть туда дорогу, это ничего не изменит.
Он отправился на прием холодным майским вечером. Весна обернулась сплошным издевательством, поговаривали, что и от лета не стоит ждать ничего хорошего. Прошлый раз он приезжал сюда ровно три года назад — под благоухающими небесами, — чтобы выслушать лекцию о Кембридже… старик тогда здорово его пропесочил, и сердце Мориса при воспоминании об этом заколотилось быстрее. Но теперь он застал его в миролюбивом настроении, доктор Барри играл с дочерью и женой в бридж и стал упрашивать Мориса вступить в игру четвертым и составить партию.
— Знаете, сэр, мне нужно с вами поговорить, — сказал Морис голосом столь напряженным, что сам испугался — так ему вообще не удастся выдавить из себя правду.
— Валяй, слушаю.
— Как с врачом.
— Боже, милый ты мой, я уже шесть лет не практикую. Езжай к Джерихо или Джоуитту. Садись, Морис. Рад тебя видеть, я и представить не мог, что дела твои так плохи. Полли! Налей виски этому увядающему цветку.
Морис остался стоять, потом отвернулся и дернул плечами так странно, что доктор Барри проследовал за ним в вестибюль, где спросил:
— Эй, Морис, я и вправду могу тебе чем-то помочь?
— Надеюсь!
— У меня даже нет врачебного кабинета.
— Мое заболевание для Джоуитта слишком интимно… поэтому я и приехал к вам… с другим доктором я просто не осмелюсь этим поделиться. Когда-то я сказал вам: надеюсь, что научусь говорить то, что у меня на уме. Вот время и пришло — никуда не деться.
— Тайный недуг, да? Что ж, я готов тебя выслушать.
Они прошли в столовую, на столе красовались остатки десерта. На каминной полке стояла бронзовая Венера Медичи, со стен смотрели копии Греза. Морис открыл было рот, но слова застряли в горле… он налил себе воды, но язык упорно не развязывался. Вдруг Мориса стали душить рыдания.
— Не торопись, — успокоил его старик. — И помни — ты на приеме у врача. Что бы ты ни сказал, твоя мама об этом не узнает.
Какое нелепое, постыдное признание ему предстоит сделать! Он словно опять оказался в том злополучном поезде. В какую жуткую ловушку он попал! Мог ли он предположить, что будет говорить об этом с кем-то, кроме Клайва? Слезы не унимались. Не в силах подобрать нужные слова, он выдавил из себя:
— Дело в женщинах…
Женщины… что ж, подумал доктор Барри, ничто не ново под солнцем… собственно, он понял, в чем дело, еще в вестибюле. В молодости у него самого были нелады по женской линии, и к этой проблеме он относился с пониманием.
— Ну, это мы быстро исправим, — участливо произнес он.
Морису наконец удалось перекрыть поток слез, но он чувствовал, что горячая влага, оказавшись закупоренной, вот-вот зальет мозг.
— Исправьте, ради Бога, поскорее, — вымолвил он, рухнул в кресло и свесил руки с подлокотников. — По-моему, я едва держусь.
— Ах, женщины! Помню, как ты разглагольствовал со школьной трибуны, очень хорошо помню… в тот год скончался мой бедный брат… как ты пялился на жену какого-то учителя… Я еще тогда подумал: сколько ему предстоит познать… школа жизни — вещь нелегкая… Научить нас могут только женщины, но далеко не все они хорошие, есть и плохие… Э-хе-хе! — Он откашлялся. — Ладно, мальчик мой, меня не стесняйся. Говори правду, и все будет хорошо. Где ты подхватил эту мерзость? В Кембридже?
Сначала Морис не понял. Потом его бросило в пот.
— Грязь не имеет ко мне никакого отношения, — вспыльчиво заявил он. — При всем моем сраме я чист.
Доктор Барри обиженно поджал губы. Он запер дверь и не без отвращения спросил:
— Импотенция? Ну, давай посмотрим.
Морис разоблачился, яростно раскидывая одежду. Душа его была оскорблена — так в свое время он сам оскорбил Аду.
— У тебя все хорошо, — последовало заключение.
— Что значит «все хорошо», сэр?
— Что все хорошо. Ты полноценный мужчина. И беспокоиться не о чем.
Морис сел возле камина, и хотя доктор Барри был пресыщен впечатлениями, от него не ускользнула поза Мориса. В ней не было артистизма, но она вполне заслуживала эпитета «превосходная». Он сидел, как обычно, развернувшись к огню, неукротимо пожирая его и взглядом, и всем телом. Такой своего не уступит, не сдаст завоеванных позиций — так по крайней мере казалось. Пусть он вяловат и неповоротлив, но, если получит желаемое, у него это нипочем не отнять — пока не вспыхнут малиновым заревом и земля, и небо.
— У тебя все хорошо, — повторил доктор. — Можешь жениться хоть завтра, и если тебя интересует совет старика — не откладывай с этим делом. Прикройся, тут гуляют сквозняки. И с чего это втемяшилось тебе в голову?
— Вы так и не догадались, — обронил Морис, охваченный ужасом, но в голосе все равно слышались нотки презрения. — У меня заболевание, о котором неловко говорить, — как у Оскара Уайлда.
Глаза его закрылись; придавив их стиснутыми кулаками, он сидел без движения и ждал — какое решение теперь вынесет Цезарь?
Наконец приговор прозвучал. Морис едва поверил собственным ушам. До них донеслось: «Чушь! Чушь!» Много чего он ожидал услышать, но только не это. Ибо если его слова — чушь, значит, вся его жизнь — дурной сон.
— Доктор Барри, я еще ничего не…
— Вот что, Морис, никогда впредь не пускай в свою жизнь эту сатанинскую фантазию, это искушение, которому тебя подвергает дьявол.
Голос звучал более чем убедительно — уж не сама ли наука говорила устами старого доктора?
— Кто втемяшил тебе в голову эту ложь? Ведь я знаю, что ты достойный и приличный молодой человек! Не будем больше об этом вспоминать. Нет, я отказываюсь это обсуждать. Отказываюсь, иначе я просто окажу тебе медвежью услугу.
— Мне нужен ваш совет, — настойчиво произнес Морис, не желая поддаваться столь откровенному нажиму. — Для меня это не чушь, а моя жизнь.
— Чушь, — властно отрезал доктор Барри.
— Я даже не могу вспомнить, с каких пор я такой. Что это? Болезнь? Если болезнь, я хочу излечиться, я на стенку лезу от одиночества, особенно последние полгода. Сделаю все, что вы мне скажете. Выполню безоговорочно. Вы должны мне помочь.
И он снова развернулся к огню, снова принялся пожирать его душой и телом.
— Хватит. Одевайся.
— Извините, — пробормотал он, подчиняясь. И тут же доктор Барри отпер дверь и крикнул:
— Полли! Виски!
Прием был окончен.
Доктор Барри дал Морису лучший совет, на какой был способен. Научной литературы по предмету, интересующему Мориса, он не читал. Да ее и не было во времена его активной врачебной практики, а та, что с тех пор появилась, была на немецком и потому не внушала доверия. Поскольку лично у него предмет вызывал антипатию, он с удовольствием подписался под приговором, который уже вынесло общество. Можно сказать, что его приговор коренился в Библии. Заглядываться на Содом, считал он, могут лишь самые растленные и порочные, и когда в подобной склонности признался человек с хорошей родословной и прекрасно сложенный, «Чушь, чушь!» прозвучало в устах доктора Барри вполне естественно. Да, он искренне так считал. Видимо, Морис где-то что-то услышал, у него возникли нездоровые мысли, и преемник Гиппократа своим презрительным молчанием их немедля рассеет.
Нельзя сказать, что приговор пролетел мимо ушей Мориса. Доктор Барри дома был фигурой весьма почитаемой. Дважды он спас Китти, облегчал участь мистеру Холлу в дни его последнего заболевания, имел репутацию человека прямого и честного, никогда не говорившего того, с чем он не был внутренне согласен. Почти двадцать лет он был для них высшей инстанцией — к ней редко взывали, но знали о ее существовании и праведном суде, и когда он изрек «чушь», Морис не мог не задуматься: а не чушь ли это? Хотя всеми фибрами души восставал против такого ярлыка на своей участи. Образ мышления доктора Барри был ему ненавистен: между прочим, к проституции он относился со снисхождением. Но отмахнуться от его мнения Морис не мог и сказал себе: что ж, придется поспорить с судьбой еще раз.
На то была своя причина, делиться которой с доктором ему не хотелось. Клайв стал проявлять интерес к женщинам после того, как ему исполнилось двадцать четыре года. Ему двадцать четыре стукнет в августе. Может быть, и у него тогда возникнет интерес… ведь, если разобраться, мужчины вообще редко вступают в брак до двадцати четырех… Понять, что мир весьма разнообразен, Морис, как и все истинные англичане, был не в силах. Собственные неурядицы научили его тому, что другие люди — тоже живые существа, но что все они разные — это в его мозгу пока не укоренилось. И мужание Клайва он пытался рассматривать как предтечу своего собственного.
Наверное, было бы здорово жениться и стать нормальной личностью в глазах общества и закона. На другой день доктор Барри, повстречав его, заметил: «Морис, найди себе подходящую девушку — все твои беды как рукой снимет». В голову пришла мысль о Глэдис Олкотт. Конечно, теперь он не какой-то неоперившийся студентик. Он познал страдания, глубоко заглянул в себя и знал — с ним не все ладно. Но так ли уж он безнадежен? Допустим, он встретит женщину, как-то близкую ему по духу. Он не прочь иметь детей. Детородные органы у него в порядке — так сказал доктор Барри. Почему бы, собственно говоря, не жениться? Дома благодаря Аде тема эта витала в воздухе, мама часто предлагала, чтобы он подыскал кого-нибудь для Китти, а Китти — для него. Ее деловитость умиляла. Слова «брак», «любовь», «семья» за годы вдовства утратили для нее всякий смысл. Случай представился, когда мисс Тонкс прислала Китти билет на концерт. Сама Китти пойти не могла и предложила билет всем, кто сидел за столом. Морис проявил интерес. Китти напомнила ему, что этот вечер он обычно проводит в клубе, но Морис сказал: один раз можно и пропустить. Он пошел на концерт, и оказалось, что исполняли симфонию Чайковского, которую он полюбил под влиянием Клайва. Ему доставили удовольствие пронзительные, неистовые и успокаивающие звуки — именно в таком ряду понятий он воспринимал музыку, — они вызвали у него чувство благодарности к мисс Тонкс. К несчастью, после концерта ему встретился Рисли.
— Педическая симфония, — весело заявил Рисли.
— Патетическая, — поправил его обыватель.
— Кровосмесительная и педическая. — И он поведал своему молодому другу, что Чайковский влюбился в собственного племянника и посвятил этот шедевр ему. — И вся достопочтенная лондонская публика — здесь. Прелестно, да?
— О занятных вещах ты наслышан, — ответил Морис с пуританскими нотками в голосе. Казалось бы, вот он, наперсник, изливай душу — увы, не хотелось. Но он тут же взял в библиотеке жизнеописание Чайковского и принялся его изучать. Для обычного читателя обстоятельства женитьбы композитора едва ли представляют особый интерес, проблемы несовместимости для него — явление смутное, Морис же был глубоко взволнован. Ему были ясны подлинные масштабы этой катастрофы… доктор Барри едва не обрек его на нечто подобное. Заглатывая книгу кусками, он познакомился с Бобом, очаровательным племянником, которым увлекся Чайковский после распада собственного брака, именно благодаря ему состоялось духовное и музыкальное возрождение композитора. Книга сдула начавшую было собираться пыль… кажется, это единственное литературное произведение, которое принесло ему реальную помощь. Правда, эта помощь отбросила его назад. Отбросила к истории в поезде, и он не приобрел ничего, разве что окончательно убедился: все доктора — глупы.
Казалось, пути перекрыты, и в отчаянии он вернулся к порочной практике, которую бросил еще мальчишкой, — и, как ни странно, обрел пусть и унизительный, но покой, умиротворил физический позыв, что преобладал над всеми его ощущениями, получил возможность нормально работать. Он был середняком и вполне мог победить в схватке среднего уровня, но природа заставила его противостоять чрезвычайному… справиться с подобными обстоятельствами без посторонней помощи под силу только святым, и Морис чувствовал, что почва уходит у него из-под ног. Незадолго до его поездки в Пендж забрезжила новая надежда, убогая и безрадостная, — гипноз. Рисли рассказал ему, что гипнозу удачно подвергли мистера Корнуоллиса. Доктор объявил: «Бросьте, вы вовсе не евнух!» — и оп-ля, напасть вмиг исчезла. Морис записал адрес этого доктора, хотя и не рассчитывал на что-то путное: одной встречи с медициной ему хватило, к тому же Рисли явно о чем-то догадывался. Когда он диктовал адрес, в голосе слышалось дружелюбие, но и легкая усмешка.
Теперь, когда интимное общение Клайву Дарему не угрожало, он жаждал помочь другу, которому, наверное, после их расставания в курительной приходилось несладко. Они перестали писать друг другу несколько месяцев назад. В последнем письме, написанном после Бирмингема, Морис сообщил, что сводить счеты с жизнью не будет. Это его побуждение Клайв никогда не принимал всерьез и был очень рад, что с мелодрамой покончено. Когда они говорили по телефону, на другом конце провода он слышал человека, достойного уважения, — человека, готового позабыть прошлое и позволить страсти перетечь в приятельство. Тут не было наигрыша, не было фальши: в голосе бедняги Мориса слышалась робость, даже легкая обида — совершенно естественные, и Клайв чувствовал, что может по-настоящему ему помочь.
Он горел желанием сделать все, что в его силах. И хотя качество, каким было наполнено прошлое, ускользнуло от него, Клайв все помнил и не мог не признавать: Морис вынес его из волн эстетства на берег солнца и любви. Без Мориса ему никогда бы не стать существом, достойным Энн. Друг помог ему пережить три бесплодных года, и теперь он считал себя обязанным отплатить той же монетой. Клайву не нравилось совершать что-то из благодарности. Он предпочел бы помочь из чисто дружеских побуждений. Но выбирать не приходилось, и если все пойдет хорошо, если Морис не даст волю чувствам, если согласится не прерывать телефонную связь, если будет вести себя здраво по отношению к Энн, если не будет дуться, грубить или сверх меры серьезничать — они снова могут стать друзьями, но идущими разными путями и разной поступью. У Мориса много чудесных качеств, и наступит время, когда они снова проявятся — Клайву хотелось в это верить.
Мысли, подобные изложенным выше, посещали Клайва редко и неназойливо. Средоточием его жизни была Энн. Найдет ли Энн общий язык с его матерью? Энн выросла в Сассексе, возле моря, — понравится ли ей в Пендже? Как она отнесется к тому, что с религией дело здесь обстоит слабо? И, наоборот, слишком много политики? Любовь одурманила его, и он отдавал Энн тело и душу, стелил к ее ногам все, чему его научила прежняя страсть, и лишь с усилием вспоминал, на кого та страсть была направлена.
Когда помолвка озарила его первым сиянием и Энн заслонила от него весь мир, в том числе и Акрополь, он был готов поведать ей правду об отношениях с Морисом. Она, кстати, призналась ему в одном мелком грешке. Но преданность другу удержала его от подобных откровений, и впоследствии он был этому рад — да, Энн поселилась в его душе навеки, но Палладой Афинской она все-таки не была, и многие темы оказались под запретом, касаться их он не мог. Главной такой темой стал их собственный союз. Когда после свадьбы он вошел в ее комнату, цель его прихода была ей не ясна. Ее не обделили образованием, но в тайны секса не посвятили. Клайв проявил максимум такта, но жутко ее напугал и ушел, боясь, что она его возненавидит. Ничего подобного. В последующие ночи она была к нему благосклонна. Но всегда — в полном молчании. Мир, в котором они объединялись, не имел ничего общего с их каждодневными занятиями, это таинство вбирало в себя нечто гораздо большее. Тема ночи не подлежала обсуждению. Он никогда не видел ее голой, как и она его. В их разговорах не затрагивались вопросы воспроизводства или пищеварения. И он мог быть спокоен — эпизод из его добрачной незрелой жизни предметом обсуждения не станет никогда.
Этот эпизод — табу. И он не стоял между Клайвом и Энн. Скорее Энн стояла между этим эпизодом и Клайвом, и по зрелом размышлении он похвалил себя за сдержанность — этой истории нечего стыдиться, но она отдавала чрезмерной сентиментальностью и вполне заслуживала забвения.
Таинственность устраивала его, по крайней мере он принял ее без сожаления. Желание называть вещи своими именами не томило его никогда, и хотя он был способен оценить всю прелесть человеческого тела, сам половой акт казался ему чем-то обыденным, и уж если его совершать, то под покровом ночи. Между мужчинами он непростителен, а между мужчиной и женщиной… что ж, можно, раз природа и общество — за, но обсуждать его, вожделеть — это увольте. Браку идеальному, по его понятиям, должны быть свойственны умеренность и непринужденность, таков был его идеал во всем, и в Энн он нашел достойную сподвижницу, которая и сама была натурой утонченной, и в других это качество ценила. Они нежно любили друг друга. Мир прекрасных условностей принял их под свои своды — а где-то по ту сторону барьера бродил безутешный Морис, с губ его срывались неверные слова, неверные желания бередили сердце, а руки обнимали воздух.
В августе Морис взял отпуск на неделю и, следуя приглашению, приехал в Пендж за три дня до матча в крикет, приехал в странном и мрачном расположении духа. Он подумывал о гипнотизере, которого рекомендовал Рисли, и все больше склонялся к встрече с ним. Собственное состояние не давало ему покоя. К примеру, проезжая через парк, он увидел, как егерь заигрывал с двумя служанками, — и испытал жгучую зависть. Девицы были настоящими уродками, в отличие от егеря, но от подобного несоответствия Морису стало только хуже, и он смотрел на эту троицу, такой респектабельный, а на сердце кипела злость. Девушки прыснули и разбежались, егерь же украдкой глянул на него и на всякий случай поднес руку к кепке. Они мирно развлекались, а Морис им помешал. Но едва он исчезнет, девицы снова будут тут как тут — наградят мужчину поцелуями и получат поцелуй в ответ. Во всем мире одно и то же. Может, есть смысл обуздать свой нрав и стать в общий строй? Он примет решение после этого визита, ибо все не терял надежду — вдруг Клайв переменится?
— Клайва нет, — объявила молодая хозяйка. — Он велел передать вам привет, обещал быть к обеду. Вам готов составить компанию Арчи Лондон, но вы, конечно, и сами не пропадете.
Морис улыбнулся, принял предложенную чашку чая. В гостиной все было как прежде. С важным видом кучковались люди, а мать Клайва хоть и не верховодила, но жила в доме — ее вдовье гнездышко дало протечку. Дом продолжал ветшать, это бросалось в глаза. Сквозь потоки дождя он заметил, что воротные столбы покосились, деревья поникли, а в самом доме надраенные до блеска свадебные подарки напоминали заплатки на выносившейся одежде. Мисс Вудс отнюдь не вдохнула в Пендж богатство. Она была существом светским и очаровательным, но принадлежала к тому же классу, что и Даремы, а у Англии постепенно пропадало желание платить ей высокие дивиденды.
— Клайв общается с избирателями, — продолжала Энн. — Ведь осенью — довыборы. Наконец-то он уговорил их уговорить себя баллотироваться. — Сказывалось ее аристократическое умение предвосхищать критику. — Но, без шуток, если его изберут, бедные только выиграют. Он самый верный их друг — жаль, что они об этом не знают.
Морис кивнул. В данную минуту его вполне устраивала беседа на социальные темы.
— Их стоит немного помуштровать, — заметил он.
— Вы правы, им нужен лидер, — раздался мягкий, но поставленный голос. — Пока они его не найдут, будут страдать.
Энн представила их нового приходского священника, мистера Борениуса. Его выхлопотала сама Энн. Клайва устраивал на этой должности любой, лишь бы был джентльменом и дорожил интересами деревни. Мистер Борениус отвечал этим требованиям, к тому же принадлежал к высокой церкви и мог внести в жизнь прихода некоторое разнообразие, потому что его предшественник представлял низкую церковь[20].
— Ах, мистер Борениус, как интересно! — воскликнула пожилая дама из другого конца комнаты. — Вы, наверное, полагаете, что лидер нужен нам всем. Я полностью согласна. — Она метнула взгляд в одну сторону, в другую. — Повторяю: всем нам нужен лидер.
Глаза мистера Борениуса последовали за ее взглядом, он словно что-то хотел найти, но не нашел и вскоре удалился.
— У него наверняка нет дел в приходе, — задумчиво проговорила Энн, — но он всегда вот так. Придет, побранит Клайва, что тот плохо ведет хозяйство, но обедать никогда не остается. Такой чувствительный… всегда печется о бедных.
— Мне тоже приходится иметь дело с бедными, — заметил Морис, беря кусок торта, — но беспокойства по их поводу я не испытываю. Надо изредка бросать им кость — ради блага страны, но не более. Они же чувствуют совсем не так, как мы. И страдают не так, как страдали бы мы, доведись нам оказаться на их месте.
На лице Энн отразилось разочарование, но тут же у нее мелькнула мысль — в этих руках ее сто фунтов не пропадут. Такой маклер не проиграет.
— Мальцы, что таскают клюшки для гольфа, да неучи из трущобной школы — вот и все мое общение с этой публикой. Но кое-что о них я понял. Бедным не нужна жалость. Зато когда на мне боксерские перчатки, когда я начинаю их колошматить — тут они меня уважают.
— Вы учите их боксу?
— Да, и мяч с ними гоняю… не спортсмены, а гнилье.
— Может быть. Мистер Борениус говорит, что они жаждут любви, — добавила Энн после паузы.
— Не сомневаюсь, только черта с два они ее получат.
— Мистер Холл!
Морис вытер усы и улыбнулся.
— Вы несносны.
— Это я просто ляпнул. Пожалуй, по моим словам можно решить, что я несносен.
— Вам нравится быть несносным?
— Привыкнуть можно ко всему, — констатировал он и внезапно повернулся, потому что за спиной распахнулась дверь.
— Боже правый, я отчитываю за цинизм Клайва, но куда ему до вас.
— Я привык к своей несносности, как бедные привыкли к своим трущобам. Привыкнуть можно ко всему — это дело времени. — Морис был совершенно раскован, с минуты приезда в нем пробудился язвительный сорвиголова. Клайв даже не счел нужным его встретить. Ну, что ж! — Попинают тебя немного, загонят в дыру — ты к ней и привыкнешь. Поначалу каждый скулит, как сто щенков, у-аа-вв, у-аа-вв! — Вышло очень похоже, и Энн рассмеялась. — А потом понимает: у всех свои дела, никому неохота его слушать, — и перестает скулить. Это факт.
— Это ваша личная точка зрения, — сказала Энн, помогая себе кивком головы. — А Клайву я не позволю держаться таких взглядов. Люди должны друг другу сочувствовать… брать на себя заботы других. Знаю, я старомодна. А вы… вы последователь Ницше?
— Спросите что-нибудь полегче.
Такой мистер Холл Энн вполне устраивал — ведь Клайв предупреждал, что он может показаться ей букой. Может, в чем-то он и был букой, но в нем явно чувствовалась личность. Она поняла, почему муж так тепло вспоминал их совместную поездку в Италию.
— За что же вы не любите бедных? — спросила она.
— Не то чтобы я их не люблю, просто не думаю о них без крайней нужды. Трущобы, профсоюзы, прочая ересь — это угроза обществу, внести свою лепту в борьбу со всем этим должен каждый. Но любить бедных — извините! Интересно, где у вашего мистера Борениуса глаза?
Она смолчала, но потом вдруг спросила:
— Сколько вам лет?
— Завтра исполняется двадцать четыре.
— Для своего возраста вы человек жесткий.
— Только что вы, миссис Дарем, говорили, что я несносен, а теперь — просто жесткий. Быстро вы отпустили поводья!
— Во всяком случае, ваши взгляды сформировались, а это — еще хуже.
Он нахмурился, и, испугавшись, что позволила себе лишнее, Энн перевела разговор на Клайва. Ему пора вернуться, вдвойне обидно, что его нет, — завтра ему надо уезжать на весь день. Местный агент будет возить его по избирательному округу. Ведь мистер Холл не обидится? Пусть усилит команду крикетистов.
— Посмотрим, вообще-то у меня есть планы… Может быть, придется…
Она выжидательно взглянула на него. Потом спросила:
— Хотите посмотреть вашу комнату? Арчи, отведите мистера Холла в его комнату, в Бордовую.
— Спасибо… Почта сегодня не уйдет?
— Письмо нет, но можно отправить телеграмму. Если хотите, я… Впрочем, мне лучше не вмешиваться.
— Может, и пошлю телеграмму. Потом решу. Очень вам признателен.
И он последовал за мистером Лондоном в Бордовую комнату. Неужели Клайв, хотя бы ради прошлого, не мог его встретить? Неужели не понимает, как он взвинчен, как подавлен? Между ними все кончено, это ясно, но зачем заставлять его страдать? Со свинцовых небес на парк обрушивались потоки дождя, деревья хранили молчание. Наступили сумерки… хождение по кругу мучений продолжалось.
Он пробыл в своей комнате до самого обеда, пытаясь отогнать призраки былого, столь им любимые. Если этот гипнотизер способен изменить его существо, он просто обязан встретиться с ним, даже если придется совершить насилие над своими телом и душой. Мир таков, каков есть, — либо женись, либо влачи жалкое существование. Он еще не освободился от Клайва и не освободится, пока его не вытеснит нечто более существенное.
— Мистер Дарем вернулся? — спросил он, когда служанка принесла горячую воду.
— Да, сэр.
— Только что?
— Нет, сэр, с полчаса.
Она задернула занавески, и дождь скрылся из виду, но звуки его остались. Морис тем временем настрочил телеграмму.
«Ласкеру Джонсу, Уигмор-Плейс 6, Уэст, — прочитал он вслух. — Прошу принять меня четверг. Холл. Ответ направьте Дарему, Пендж, Уилтшир».
— Поняла, сэр.
— Вот и спасибо, — произнес он вежливо и скорчил гримасу, едва остался один. Между его жизнью на благо общества и личной жизнью окончательно пролегла пропасть. В гостиной он нашел Клайва и поздоровался с ним безо всякой дрожи в голосе. Они тепло пожали друг другу руки, и Клайв сказал:
— Ты в прекрасной форме. Уже знаешь, кого собираешься осчастливить? — И тут же познакомил его с какой-то девушкой. Клайв превратился в настоящего эсквайра. Стоило ему жениться, как жалобы на общество отпали сами собой. А раз им не грозили политические разногласия, поговорить было о чем.
Со своей стороны Клайв был вполне доволен гостем. Энн доложила: «Грубоват, но очень милый» — вполне приемлемая характеристика. Да, на рафинированного джентльмена Морис не тянул, но теперь это не имело значения: кошмарную сцену по поводу Ады можно смело забыть. К тому же Морис нашел общий язык с Арчи Лондоном — это важно, потому что Арчи изрядно утомил Энн и вообще мог довести человека до бешенства. Клайв решил замкнуть его на Морисе — на время визита.
Разговор в гостиной снова принял политическую окраску, все уверяли друг друга, что радикалам верить нельзя, а социалисты просто спятили. Дождь барабанил по крыше с незатейливой монотонностью. Когда в беседе наступало затишье, его шелест становился отчетливо слышен, и к концу вечера капли дождя застучали по крышке пианино.
— Ну вот, снова семейное привидение, — сообщила миссис Дарем, широко улыбаясь.
— Посмотрите, какая прелестная дырочка в потолке! — вскричала Энн. — Клайв, ее ведь надо залатать?
— Придется, — согласился Клайв и зазвонил в колокольчик. — Пока передвинем фортепьяно. Оно таких нападок не выдержит.
— А если подставить блюдце? — предложил мистер Лондон. — Клайв, надо подставить блюдце. Как-то в клубе протекла крыша. Я точно так же позвонил в колокольчик, и слуга принес блюдце.
— А в ответ на мой звонок блюдца что-то не видно, — заметил Клайв, и колокольчик звякнул снова. — Блюдце принесут, Арчи, но фортепьяно все равно придется отодвинуть. Крошка дырочка, что так обрадовала Энн, за ночь может солидно раздаться. Над этой частью комнаты у нас не крыша, а папиросная бумага.
— Несчастный Пендж! — посетовала его мама. Все поднялись и принялись глазеть на место протечки, Энн взяла промокательную бумагу и стала хлопотать над внутренностями фортепьяно. Вечер сходил на нет, и все были рады встряхнуться, пошутить по поводу дождя, недвусмысленно о себе напомнившего.
— Будь любезна, принеси таз, — распорядился Клайв, когда звонок все-таки был услышан, — и тряпку, да позови кого-нибудь из мужчин, надо передвинуть фортепьяно и скатать ковер, убрать его в нишу. Крыша снова протекла.
— Между прочим, нам пришлось звонить два раза, — укоризненно заметила его мама. — Le délai sʼexplique, — добавила она, потому что служанка вернулась в сопровождении не только егеря, но и камердинера. — Cʼest toujours comme ça quand[21]… У нас под лестницей тоже свои маленькие идиллии.
— Чем намерены заниматься завтра? — обратился Клайв к гостям-мужчинам. — У меня встреча с избирателями. С собой не приглашаю. Тоска смертная. Может, есть желание пострелять?
— Отличая идея, — дружно заявили Морис и Арчи.
— Скаддер, слышишь?
— Le bonhomme est distrait[22], — вмешалась миссис Дарем.
Оттого, что подвинули фортепьяно, ковер чуть скомкался, и слуги, не желая говорить громко при господах и переговариваясь вполголоса, не могли толком понять друг друга и зашептали: «Что? Что?»
— Скаддер, джентльмены завтра пойдут охотиться — не знаю, на что, но в десять будь на месте. А теперь пора и на боковую?
— Вы знаете наше правило, мистер Холл, — по вечерам не засиживаться, — напомнила Энн. Пожелав трем слугам спокойной ночи, она, подавая пример гостям, отправилась наверх. Морис задержался — выбрать книгу, почитать на сон грядущий. Может, подойдет «История рационализма» Леки? Дождь каплями бухал в дно таза, слуги, преклонив колени и что-то бормоча, колдовали над ковром, будто совершали погребальный обряд.
— Черт подери, неужели ничего, ничего нельзя сделать?
— Это он не нам, — шепнул лакей егерю.
Что ж, решил Морис, почитаем Леки… но разум его быстро спасовал, и через несколько минут он, бросив книгу на кровать, предался мрачным мыслям по поводу своей телеграммы. Среди уныния Пенджа намерение его только окрепло. Жизнь вела в тупик, в конце маячила навозная куча… надо обрубать связи с прошлым и все начинать сначала. Если верить Рисли, гипноз может полностью изменить человека, если он готов расплеваться с прошлым. Что ж, прощайте, красота и тепло. Вы уткнулись в навозную кучу — так тому и быть. Морис развел занавески и долго смотрел на дождь, долго вздыхал, и стучал себя кулаками по лбу, и кусал губы.
Следующий день снова воздал должное унынию и был хорош только одним — казался тяжким сном, не имеющим ничего общего с реальной жизнью. Арчи Лондон порол несусветную чушь, капли дождя вяло стучали по подоконнику, и во имя спорта — священное слово! — им пришлось гонять кроликов по землям Пенджа. Иногда их выстрелы достигали цели, иногда — нет, иногда они ставили силки и пускали в дело хорьков. Кроликов развелось слишком много, их надо было отстреливать, вот гостям и навязали эту веселую охоту: Клайв благоразумно решил совместить приятное с полезным. К ленчу они вернулись, и Морис с восторгом узнал, что мистер Ласкер Джонс прислал ответную телеграмму и предлагал встретиться завтра. Но восторг быстро улетучился. Арчи предложил продолжить охоту на длинноухих, и у Мориса даже недостало сил отказаться. Дождь поутих, но туман стал гуще, грязь прилипчивее, и ближе к чаепитию они потеряли одного хорька. Егерь дал понять, что это их вина, но Арчи считал иначе и изложил Морису свою точку зрения в курительной, подкрепив ее рисунками. Местные политические деятели прибыли вместе с обедом, в восемь часов, и после обеда потолок продолжал истекать в тазы и блюдца. А потом — та же Бордовая комната, та же погода, та же безысходность… рядом на кровати сидел Клайв и вел задушевную беседу, но это ничего не меняло. Такой разговор мог бы расшевелить Мориса раньше, но негостеприимство настолько выбило его из колеи, прошедший день был наполнен таким одиночеством и безмыслием, что он уже не мог внимать призывам из прошлого. Он настроился на волну мистера Ласкера Джонса и хотел остаться один, чтобы изложить свои обстоятельства в письменном виде.
Клайв чувствовал, что визит друга не удался, и заметил:
— Извини, так уж совпало — у меня сейчас самая гонка. Политика ждать не может.
Он тоже был слегка раздосадован и даже забыл, что у Мориса день рождения, зато вовсю пытался убедить его остаться на крикетный матч. Морис отказался — он приносит извинения, но остаться не может, у него в городе важная и неожиданная встреча.
— Приезжай потом! Мы никудышные хозяева, но безмерно тебе рады. Считай, что этот дом — гостиница, ты ездишь по своим делам, мы — по своим.
— Видишь ли, я собираюсь жениться, — объявил Морис, причем слова вылетели из него сами, будто жили независимой жизнью.
— Как здорово, — отозвался Клайв, и ресницы его опустились. — Как здорово, Морис. Это самое великое дело в жизни, может быть, единственное…
— Знаю.
Морис сам не мог понять, зачем это сказал. Слова вылетели в дождь… мысли о дожде и прогнивших крышах Пенджа все время были на периферии его сознания.
— Не хочу докучать тебе, но скажу честно: Энн догадалась. Женщины — существа необыкновенные. Едва я приехал, она сразу заявила: у Мориса припрятана козырная карта. Я ее высмеял, но приходится признать, она оказалась права. — Клайв поднял глаза. — Морис, я так рад. И так чудесно, что ты мне сказал… я всегда хотел, чтобы в твоей жизни это случилось.
— Знаю.
В комнате повисла тишина. Но Клайв уже обрел себя прежнего — великодушного, обаятельного.
— Вот чудо, а! Не представляешь, как я рад! Даже слов не нахожу! Ничего, если расскажу Энн?
— Ради Бога. Кому угодно! — воскликнул Морис грубовато, но Клайв не заметил. — Чем больше народу будет знать, тем лучше. — Нажим извне будет ему только на руку. — Если девушка, на которую я нацелился, откажет — найдутся другие.
Это заявление Клайв воспринял с легкой улыбкой, но был так доволен, что подначивать Мориса не стал. Он, безусловно, был рад за Мориса, но отчасти и за себя — острые углы его положения окончательно скруглялись. Гомосексуализм стал ему противен, и он с отвращением вспоминал Кембридж, Синюю комнату, некоторые прогулки по парку… нет, ничего постыдного в них не было, просто эдакий изысканный абсурд. Не так давно он наткнулся на стихотворение, которое написал во время первого приезда Мориса в Пендж, такое напыщенное, такое вывороченное — настоящий привет из Зазеркалья. «Эллинские суда отбрасывают тень». Вот так он обращался к постигающему науку крепышу? Слава Богу, наконец и Морис вырос из этой сентиментальности… эта мысль очищала душу, и слова тоже рвались наружу, словно живые…
— Ты не представляешь, милый Морис, как часто я о тебе думаю. Помнишь, прошлой осенью я сказал: в истинном смысле ты мне дорог и будешь дорог всегда. Мы были молодыми идиотами, верно? Но даже из идиотизма можно извлечь пользу. Мы повзрослели. Мало этого, стали друг другу ближе. Именно благодаря тогдашнему идиотизму нас теперь связывают подлинные дружба и доверие. А мой брак ничего не изменил. Ах, какое это чудо, по-моему…
— Значит, ты меня благословляешь?
— Ну да!
— Спасибо.
Взгляд Клайва смягчился. Ему хотелось выразиться как-то теплее, не сводить их былые отношения только к наивной глупости. Может быть, позволить себе жест из прошлого?
— Завтра думай обо мне целый день, — попросил Морис. — А Энн… если захочет, пусть тоже обо мне думает.
Столь изящная перетасовка умилила Клайва, и он нежно прикоснулся губами к большой загорелой руке Мориса.
Морис поежился.
— Ничего, что я так?
— Ничего.
— Морис, дорогой, я лишь хотел показать, что все помню. Согласен, давай больше прошлое не трогать, но один раз… просто дать тебе понять.
— Все в порядке.
— Ты и сам рад, что все кончилось, как подобает?
— А как подобает?
— Ну, в прошлом году мы с тобой сцепились.
— Было дело.
— С тебя поцелуй — и я пойду.
Губы Мориса коснулись накрахмаленной манжеты. Совершив обряд, он отстранился, и Клайв, совсем раскрепостившись, стал настойчиво убеждать его снова приехать в Пендж при первой возможности. Клайв все говорил и говорил, а за мансардным окошком слышалось монотонное журчание воды. Когда он ушел, Морис отдернул занавески, опустился на колени, уперся подбородком в подоконник и позволил каплям дождя оросить его волосы.
— Иди сюда! — внезапно выкрикнул он, удивив себя самого. Кого это он звал? Ведь, кажется, ни о чем не думал… слова вырвались наружу помимо его воли. Морис резким движением закрыл окно, отсекая и свежий воздух, и тьму, и физически вернул себя в комнату. Сел за стол, написал бумагу для завтрашней встречи. На это ушло время, и хотя он не обладал буйной фантазией, спать лег сам не свой, по спине бегали мурашки. Кто-то словно подглядывал через плечо, пока он писал. Кто-то был рядом. Либо что-то водило его рукой. В Пендже он постоянно слышал в себе сонм голосов, он как бы перестал быть Морисом, голоса эти жили своей жизнью и даже ссорились. Но ни один из них не принадлежал Клайву — от этой напасти ему удалось освободиться.
Арчи Лондон тоже возвращался в город, и ранним утром они стояли в вестибюле в ожидании экипажа, а человек, сопровождавший их на охоте, переминался с ноги на ногу за дверями в ожидании чаевых.
— Пусть убирается, — сердито заявил Морис. — Я предложил ему пять шиллингов, так он их не взял. Какова наглость!
Мистер Лондон возмутился. До чего распустились слуги! Гони золото — и точка? Если так, можно ставить на Англии большой крест. Он привел пример: сиделка, что ходила к его жене. Пиппа обращалась с этой женщиной как с равной, но что ждать от малообразованных? Уж лучше совсем никакого образования, чем такое.
— Верно, — согласился Морис, позевывая.
Но мистер Лондон был неспокоен — ведь положение обязывает дать на чай?
— Дайте, если вам так неймется.
Тот вытянул руку на дождь.
— Представьте себе, Холл, — взял!
— Ах дьявол! — воскликнул Морис. — Почему же не взял у меня? Вы дали больше?
Мистер Лондон со стыдом признался — да. Боясь, что слуга щелкнет его по носу, он дал больше. Видимо, егерь и раньше позволял себе подобные выходки, однако мистер Лондон считал, что Холлу не стоит поднимать шум — это будет дурной тон. Когда слуги забываются, на них просто не нужно обращать внимания.
Морис, однако, был зол, утомлен, его тревожила предстоящая встреча, и этот эпизод лишь усугубил общее неблагоприятное впечатление от Пенджа. Полный желания поставить выскочку на место, он подошел к дверям и воскликнул с угрожающими нотками в голосе:
— Эй! Значит, пяти шиллингов мало? Вам подавай только золото?
Тут ему помешала Энн, вышедшая их проводить.
— Удачной вам встречи, — пожелала она Морису с очаровательной улыбкой, потом выжидательно смолкла, приглашая его ответить какой-нибудь банальностью. Но ничего такого не последовало, и она добавила: — А вы, оказывается, не такой уж несносный.
— Правда?
— Мужчины любят, когда их считают несносными. Клайв тому подтверждение. Верно, Клайв? Ах, мистер Холл, мужчины такие забавные. — Она потеребила бусы, улыбнулась. — Забавные до невозможности. Удачной вам встречи. — Она уже прониклась к Морису симпатией. Оказавшись в столь непростом положении, он вел себя, как, на ее взгляд, и подобает мужчине. — Между прочим, когда женщина влюблена, — объяснила она Клайву на ступеньках, помахивая отъезжающим рукой, — когда женщина влюблена, она не блефует. Жаль, не знаю, как зовут его пассию.
Между тем егерь, явно пристыженный, взял на себя обязанность других слуг и отнес чемодан Мориса к экипажу.
— Положите внутрь, — процедил сквозь зубы Морис.
Под прощальные взмахи Энн, Клайва и миссис Дарем они тронулись в путь, и Лондон вызвался продолжить рассказ о сиделке Пиппы.
— Как насчет свежего воздуха? — спросил оказавшийся в ловушке Морис. Он открыл окно — весь парк обливался слезами. Столько дождя, что за напасть такая? Ну зачем это природе? Надо же так наплевательски относиться к человеку!
Углубившись в лес, экипаж натужно двигался вперед. Казалось, он никогда не доберется до станции, а несчастьям Пиппы не будет конца.
Неподалеку от охотничьей хижины им пришлось преодолевать неприятный подъем, дорогу, и без того все время плохую, в этом месте поджал шиповник, он царапал краску на стенках экипажа. Растения тянули им вслед ветвистые лапы, и было видно, что этот год не стал для них годом истинного цветения — одни увяли, другие так и не распустились. Где-то красота все же торжествовала победу, но было в этом торжестве некое отчаяние — так, светлый промельк в мире тьмы. Морис переводил взгляд с одного растения на другое, и хотя цветы не интересовали его в принципе, постигшая их неудача вызывала у него раздражение. Какое уж тут совершенство! На одном побеге все цветы словно опрокинулись, другой пожирали гусеницы, третий теснили кусты орешника. До чего же безразлична природа! И до чего бестолкова! Он даже высунулся из окна, вглядываясь в заросли — ну хоть один полноценный цветок попадется? — и обнаружил, что смотрит прямо в молодые ярко-карие глаза.
— Господи, тут снова этот егерь.
— Не может быть, откуда ему взяться? Он же остался у дома.
— Бегом вполне мог бы нас догнать.
— Но зачем?
— Действительно, зачем? — повторил Морис, потом откинул задник повозки и уставился на розовые кусты, которые уже затягивала легкая дымка.
— Так это был он?
— Не знаю.
Его спутник сразу возобновил свою повесть и говорил почти без умолку до самого Ватерлоо, где они расстались.
В такси Морис еще раз прочитал составленную им бумагу и поморщился — как-то чересчур откровенно. Он, не способный довериться Джоуитту, отдавал себя в руки шарлатана. Несмотря на уверения Рисли, слово «гипноз» наводило его на мысли о спиритических сеансах и шантаже, и он не раз хмыкал по поводу этого явления, укрывшись газетой. Может быть, бросить эту затею, пока не поздно?
Но внешний вид дома его успокоил. Когда на звонок открылась дверь, он увидел на лестнице маленьких Ласкеров Джонсов, очаровательные дети резвились и, приняв его за «дядю Питера», повисли у него на руках. Ему предложили пройти в комнату ожидания, дали почитать «Панч» и закрыли за ним дверь — все как у любого другого доктора. Он готов отдаться своей судьбе. Ему нужна женщина — утвердить статус в обществе, унять похоть и произвести детей. Он не рассчитывал получить от этой женщины радость в жизни — в худшем случае на такую роль сгодился бы Дики, — ибо за долгое время борьбы забыл, что такое любовь, и, отдавая себя в руки мистера Ласкера Джонса, искал отнюдь не счастья, а отдохновения.
Когда этот джентльмен появился, у Мориса еще больше отлегло от сердца — ученого мужа высокого пошиба он представлял себе именно так. Пожелтевший пергамент кожи, застывшее лицо… он принял Мориса в большой комнате с голыми стенами, усевшись за шведским бюро.
— Мистер Холл? — спросил он и протянул бескровную руку. В голосе слышался легкий американский акцент. — Ну-с, мистер Холл, чем могу помочь?
Морис тоже погрузился в пелену отрешенности. Казалось, они собираются обсуждать кого-то третьего.
— Здесь все написано, — сказал он и достал приготовленный текст. — Я уже обращался к доктору, но он не смог ничего сделать. Не знаю, сможете ли вы.
Доктор внимательно ознакомился с текстом.
— Надеюсь, я обратился по адресу?
— Вполне, мистер Холл. Три четверти моих пациентов — именно ваш тип. Вы написали это недавно?
— Вчера вечером.
— Здесь все точно?
— По естественным причинам я слегка изменил фамилии и названия мест.
Похоже, ничего естественного мистер Ласкер Джонс в этом не увидел. Он задал несколько вопросов о «мистере Камберленде» — таким псевдонимом Морис наградил Клайва, — пожелал узнать, сколь завершенным был их союз. В его устах этот вопрос прозвучал совершенно безобидно. Он не хвалил Мориса, не обвинял, не жалел, оставил без внимания внезапную вспышку — дескать, ему плевать на общество. И хотя Морис жаждал сочувствия — он не слышал и слова сочувствия за весь год, — тем не менее был рад, что такового не последовало, ибо тогда визит его, скорее всего, лишился бы смысла.
— Как же называется мой недуг? — спросил он. — У него есть название?
— Врожденная гомосексуальность.
— До какой степени «врожденная»? Можно ли что-нибудь сделать?
— Конечно, если согласитесь.
— Вообще к гипнозу я отношусь со старомодным предубеждением.
— Возможно, мистер Холл, после того, как я постараюсь что-то сделать, ваше предубеждение останется при вас. Обещать вам исцеление я не могу. Я уже говорил: таких пациентов, как вы, у меня семьдесят пять процентов, но лишь в половине случаев я добиваюсь успеха.
Эти слова добавили Морису уверенности, шарлатан такого признания не сделал бы.
— Давайте попробуем, что нам терять? — предложил он с улыбкой. — Что мне надо делать?
— Оставаться на месте. Попытаюсь определить, глубоко ли в вас укоренилось это состояние. Потом — если захотите — навестите меня, будем проводить сеансы регулярно. Мистер Холл! Сейчас я постараюсь вас загипнотизировать, и если получится, вы услышите мои внушения, они — надо надеяться — останутся с вами и будут помогать вам, когда вы проснетесь. Сопротивляться не нужно.
— Что ж, валяйте.
Мистер Ласкер Джонс вышел из-за бюро и небрежно уселся на ручку его кресла. Морис представил, что он на приеме у зубного врача, сейчас ему будут выдергивать зуб. Какое-то время ничего не происходило, потом взгляд его поймал пятно света на металлической решетке, остальная часть комнаты погасла. Он видел то, на что смотрел, но почти ничего более, слышал голос доктора и свой собственный. Видимо, он погружался в состояние гипноза, и это достижение радовало его.
— По-моему, вы еще не отключились.
— Нет, пока нет.
Доктор сделал еще несколько пассов.
— А сейчас?
— Кажется, уже близко.
— Совсем близко?
Без особой уверенности Морис согласился.
— Итак, вы почти отключились, ответьте: вам нравится мой кабинет?
— Вполне.
— Тут не слишком темно?
— Темновато.
— Но картину видите?
На стене напротив Морис увидел картину, хотя и знал — никакой картины там нет.
— Посмотрите на нее, мистер Холл. Подойдите ближе. Не споткнитесь, тут между коврами — разрыв.
— Широкий?
— Можно перепрыгнуть.
Морис тут же заметил разрыв и подпрыгнул — кажется, без особой надобности.
— Восхитительно… так, что изображено на картине и кто?
— Кто изображен…
— Эдна Мей.
— Мистер Эдна Мей.
— Нет, мистер Холл, мисс Эдна Мей.
— Это мистер Эдна Мей.
— Красивая женщина, правда?
— Я хочу домой, к маме.
Доктор засмеялся, за ним и Морис.
— Мисс Эдна Мей не просто красивая женщина, она еще и привлекательная.
— Меня она не привлекает, — сварливо заметил Морис.
— Мистер Холл, где ваша галантность? Посмотрите, это же чудо, а не волосы.
— Я предпочитаю короткие.
— Почему?
— Их можно погладить. — Внезапно он заплакал. И очнулся. Щеки были влажны от слез, но он совершенно пришел в себя и сразу заговорил: — Когда вы меня разбудили, я видел сон. Надо вам рассказать. Я словно видел лицо, и голос сказал: «Это твой друг». Что вы об этом думаете? Это лицо является мне часто… не знаю, как лучше объяснить… оно словно идет ко мне сквозь сон, но никогда не доходит.
— А сейчас приблизилось?
— Да, вплотную. Это плохой знак?
— Нет, что вы. Кстати, вы вполне поддаетесь внушению — я заставил вас увидеть картину на стене.
Морис кивнул: верно, а он уже забыл. Наступила пауза. Он достал две гинеи и попросил назначить второй сеанс. Они договорились созвониться на следующей неделе, а пока, посоветовал мистер Ласкер Джонс, лучше ему побыть там, откуда он приехал, — в сельской тиши.
Морис не сомневался: Клайв и Энн с удовольствием примут его, их влияние будет благотворным. Пендж для него был подобен рвотному средству. Он помогал ему отторгнуть чашу с ядовитым зельем, которое казалось таким сладким, излечивал от нежности, освобождал от любви к ближнему. Что ж, он вернется назад: пошлет друзьям телеграмму и успеет на дневной экспресс.
— Мистер Холл, главное сейчас — умеренность. Поиграйте в теннис, побродите с ружьем по окрестностям.
— Пожалуй, я туда не поеду, — помедлив, сказал Морис.
— Почему?
— Глупо совершать такую утомительную поездку два раза в день.
— Вам будет удобнее у себя дома?
— Да… впрочем, нет… нет, я все-таки вернусь в Пендж.
Вернувшись, он не без удовольствия обнаружил, что молодые обитатели Пенджа как раз собираются уезжать по предвыборным делам и целые сутки их не будет. Что ж, сейчас Клайв интересовал его еще меньше, чем он — Клайва. Поцелуй окончательно развеял его иллюзии. Поцелуй совершенно банальный, благоразумненький и — увы — раскрывший сущность Клайва. Он всегда учил: чем меньше у тебя есть, тем на самом деле у тебя этого больше. То есть половина якобы больше целого. В Кембридже Морис не возражал против этой теории, но сейчас ему предложили лишь четверть и сказали: она, эта четверть, — больше половины. Неужели Клайв принимает его за куклу из папье-маше?
Клайв заохал: он бы никуда не поехал, намекни Морис, что может вернуться. Но к матчу приедет так или иначе. Энн шепотом спросила: «Встреча прошла удачно?» Так себе, ответил Морис. Энн тут же взяла его под крылышко и предложила — пригласите в Пендж свою даму. «Представляю, мистер Холл, как она обворожительна. Кареглазая красавица, да?» Но ее уже звал Клайв… Морису предстоял вечер в обществе миссис Дарем и мистера Борениуса.
Душа его была на диво неспокойна. Вспомнилась первая ночь в Кембридже, комнаты Рисли. Пока он совершал бросок в город и обратно, дождь прекратился. Захотелось выйти в загустевший вечер, посмотреть на закат солнца, послушать плач деревьев. Энотеры, потускневшие, но все равно совершенные, высовывали из кустарника распустившиеся головки и волновали Мориса своими запахами. Когда-то Клайв показывал ему эти цветы, но не говорил, что они пахнут. Ему нравилось быть на воздухе, среди малиновок и летучих мышей, крадучись, он бродил по саду с непокрытый головой… скоро раздастся гонг, и надо будет одеваться для очередного выхода к столу, снова задергивать занавески Бордовой комнаты. Снова… но он уже не тот. Работа по превращению его в другого человека уже шла, она началась в Бирмингеме, когда смерть отвела от него взгляд… Работа шла — хвала мистеру Ласкеру Джонсу! Морис предпринимал осознанные усилия, но глубокие перемены в нем набирали мощь и сами по себе, и если повезет, он может оказаться в объятиях мисс Тонкс.
Его размышления прервал егерь, которого он отчитал утром, — прикоснувшись к козырьку фуражки, тот вежливо спросил: не собирается ли мистер Холл поохотиться завтра? Нет, разумеется, ведь завтра крикет… но вопрос был задан, чтобы не начинать непосредственно с извинений. «Прошу прощения, сэр, что не сумел доставить вам и мистеру Лондону удовольствия в полной мере» — в такую форму егерь облек свое извинение. Жажда мести у Мориса давно прошла, и он сказал: «Все в порядке, Скаддер». Скаддер являл собой недавнее приобретение: горизонты Пенджа расширились, когда в его жизнь вошли политика и Энн. Умом Скаддер превосходил старого мистера Эйрса, главного егеря, и прекрасно это знал. Он намекнул, что не взял пять шиллингов потому, что сумма слишком велика. Но не сказал, почему тут же взял десять! Лишь добавил: «Рад, что вы так быстро вернулись, сэр». Но эти слова показались Морису уже не вполне уместными… поэтому он повторил: «Все в порядке, Скаддер» — и вошел в дом.
К столу надо было надевать смокинг — не фрак, поскольку их всего трое, но все-таки, — и хотя Морис всегда относился к подобным условностям с почтением, сейчас он вдруг понял, до чего они смехотворны. Какая, в самом деле, разница, что на тебе надето? Главное, чтобы было вкусно, чтобы рядом сидели приятные люди. Впрочем, последнее ему не грозит. Надевая рубашку под смокинг, он случайно коснулся накрахмаленной стойки воротничка и испытал чувство жгучего стыда — ему ли критиковать тех, чья жизнь проходит не взаперти, кто дышит полной грудью? Но до чего суха, до чего безжизненна миссис Дарем — таким будет Клайв, если из него выпустить жизненные соки. А уж как сух мистер Борениус! Хотя при ближайшем рассмотрении он оказался совсем не прост — надо отдать ему должное. Приходских священников Морис презирал и поначалу не удостоил мистера Борениуса вниманием, но после десерта тот, к удивлению Мориса, предстал сильной личностью. Морис считал, что священник местного прихода обязательно поддержит Клайва в ходе предвыборной кампании — как же иначе? Но услышал:
— Я не буду голосовать за человека, который не причащается, и мистер Дарем меня понимает.
— Однако радикалы — противники вашей церкви, — с трудом нашелся Морис.
— А я и не собираюсь голосовать за их кандидата. Хотя, казалось бы, он — христианин.
— По-моему, вы чересчур разборчивы. Ведь все, что вы считаете необходимым, Клайв сделает. Вам еще повезло, что он не атеист. Сейчас, знаете ли, и такие экземпляры не редкость.
Понимающе улыбнувшись, мистер Борениус ответил:
— У атеиста больше шансов попасть в царство небесное, чем у эллиниста. «Если станете, как малые дети» — так сказано в Библии. А кто такой атеист, как не малое дитя?
Морис опустил глаза, ища подходящий ответ, но тут вошел камердинер и спросил: не будет ли указаний для егеря?
— Я разговаривал с ним перед обедом, Симкокс. Ничего не надо, спасибо. Завтра — матч. Я все ему сказал.
— Да, сэр, но он спрашивает, не захотите ли вы в перерыве искупаться, ведь погода изменилась к лучшему. Он и воду из лодки вычерпал.
— Вот и молодец.
— Вы про мистера Скаддера? Могу я с ним поговорить? — спросил мистер Борениус.
— Передайте ему просьбу священника, Симкокс. И скажите, что купаться я не буду. — Когда дверь за камердинером закрылась, Морис спросил: — Может быть, хотите поговорить с ним здесь? Пожалуйста, мне вы не помешаете.
— Спасибо, мистер Холл, но лучше я выйду. Ему будет удобней на кухне.
— Не сомневаюсь. На кухне водятся прелестные девицы.
— Ах! Ах! — воскликнул мистер Борениус с видом человека, услышавшего о сексе впервые в жизни. — Вы случайно не знаете, матримониальные планы у него есть?
— Откуда мне знать? Я, правда, когда приехал, видел, как он целовал двух девушек сразу, но это — все.
— Бывает, во время охоты эти люди делятся своими секретами. Свежий воздух, общая цель…
— Со мной не делятся. Я бы сказал, что вчера он мне и Арчи Лондону изрядно надоел. Норовил заправлять всем спектаклем. И вообще показался нам порядочной свиньей.
— Извините, что спросил вас об этом.
— Что здесь извинять? — буркнул Морис, раздосадованный тем, как ловко священник ввернул про «свежий воздух».
— Откровенно говоря, хотелось бы, чтобы этот молодой человек нашел себе пару в жизни, прежде чем пускаться в плавание. — Чуть улыбнувшись, Борениус добавил: — Впрочем, это относится ко всем молодым людям.
— О каком плавании вы говорите?
— Он собрался эмигрировать.
Слово «эмигрировать» священник произнес с заметным раздражением, после чего направил стопы в кухню.
Морис решил, что минут пять пообщается с природой. Пища и вино разогрели его, и безо всякой связи он подумал: даже старина Чэпмен, и тот позволял себе покуролесить. И только он один, следуя наставлениям Клайва, сочетал прогрессивные идеи с поведением ученика воскресной школы. А ведь он не библейский старец Мафусаил, разве у него нет права насладиться жизнью? Ах, эти пьянящие запахи, эти кусты, готовые дать тебе приют, это черное, как кусты, небо! Но все это отворачивалось от него. Взаперти, среди четырех стен — вот его место, там он и покроется плесенью, достойный столп общества, которому за всю жизнь ни разу не довелось взбрыкнуть, нарушить правила. Аллея, где он прогуливался, через калитку вела в парк, но влажная трава могла испортить его лакированные туфли, и он дал себе команду вернуться. Шагнув назад, он наткнулся на ногу в вельветовой брючине, его локти на секунду были взяты в плен — это Скаддер спасался бегством от мистера Борениуса. Хватка разжалась, и Морис снова погрузился в свои мысли. Вчерашняя охота, казавшаяся в тот момент вполне заурядным событием, вдруг стала излучать легкое мерцание — ведь это была жизнь, хотя внешние проявления указывали на скуку. Он взял эту охоту за отправную точку и попробовал вспомнить, совершал ли какие-то активные действия до нее и после. До — помогал двигать фортепьяно. После — пытался дать пять шиллингов на чай… что еще он здесь делал? Когда цепочка вплоть до настоящей минуты была выстроена, его словно током ударило — до чего ничтожны все события! Он выпустил эту цепочку, и ее поглотил мрак. Проклятье, а не ночь, горестно подумал он, а клубы воздуха мягко притрагивались к нему, перетекали друг в друга. Далеко позади продолжала поскрипывать калитка, но вот она словно захлопнулась — прощай, свобода! — и он вошел в дом, в окружение четырех стен.
— О-о, мистер Холл! — воскликнула пожилая дама. — Какая у вас утонченная прическа!
— Прическа? — Он обнаружил, что вся его голова усыпана желтой пыльцой энотеры.
— Прошу вас, оставьте. Пыльца прекрасно гармонирует с вашими черными волосами. Мистер Борениус, вам не кажется, что в нем появилось что-то разгульное?
Церковник поднял невидящие глаза. Его прервали в разгар серьезного разговора.
— Но, миссис Дарем, — настойчиво продолжал он, — вы мне совершенно ясно дали понять, что все ваши слуги приняли конфирмацию.
— Мистер Борениус, я и сама так думала.
— И что же? Я захожу в кухню, а там Симкокс, Скаддер и миссис Уэтеролл. Что касается Симкокса и миссис Уэтеролл, я все сделаю. А вот со Скаддером хуже, он ведь уплывает, я не успею его как следует подготовить, даже если уговорю епископа.
Миссис Дарем попыталась напустить на себя серьезность, однако Морис, которому она симпатизировала, откровенно засмеялся. Может быть, собралась с мыслями хозяйка, мистеру Борениусу стоит написать Скаддеру записку для местного богослужителя — должен же он там быть?
— Написать я могу, но что толку? Думаете, он передаст записку по адресу? Он не питает к религии вражды, но едва ли сейчас его можно направить в лоно церкви. Если бы мне вовремя сказали, кто из ваших слуг принял конфирмацию, а кто нет, этого затруднения можно было бы избежать.
— У слуг только свои дела на уме, на остальное им плевать, — посетовала пожилая дама. — Слова из них не выудишь. Тот же Скаддер — взял и огорошил Клайва своим отъездом. Его, видите ли, приглашает брат. А он и рад стараться. Мистер Холл, как нам выйти из положения? Как бы поступили вы?
— Наш молодой друг, шагающий по жизни победной поступью, религию просто презирает.
Штиль в душе Мориса сменился волнами. Ведь этот священник — урод уродом, ему ли воротить нос да насмехаться над молодостью? Скаддер чистил ружья, таскал чемоданы, черпал воду из лодки, собирался эмигрировать, он что-то делал в этой жизни, а мелкопоместная знать, припечатав зады к креслам, выискивала в его душе пороки. То, что он клянчил чаевые, — вполне естественно… а если не клянчил? Если извинялся безо всякого лицемерия — тогда вообще какие к нему претензии? Мысль в нем созрела и попросилась наружу.
— Допустим, он примет конфирмацию — где гарантия, что он станет причащаться? — спросил Морис. — Я, к примеру, не причащаюсь.
Миссис Дарем замурлыкала какой-то мотивчик — только бы они не сцепились.
— Но у вас была возможность. Что мог, ваш священник для вас сделал. А для Скаддера — нет, и вина за это лежит на церкви. Я не могу закрыть на это обстоятельство глаза, хотя вам оно кажется весьма банальным.
— Большим умом я не отличался никогда, но, кажется, понимаю, в чем тут дело: вам важно, чтобы в будущем вина лежала не на церкви, а на самом Скаддере. Может, сэр, для вас смысл религии именно в этом, а для меня, да и для Христа, кстати говоря, — в другом.
Кажется, столь яркой речи он не произносил за всю жизнь, после сеанса гипноза мозг его давал мощные вспышки. Но мистер Борениус был не из тех, кто уступает без борьбы. Он вежливо парировал:
— У неверующих всегда такое ясное представление о вере, мне бы половину их убежденности.
С этими словами он поднялся, и Морис повел его к выходу короткой дорогой, через сад на заднем дворе. У стены стоял предмет их рассуждений, явно поджидая одну из служанок. Похоже, сегодня вечером он решил сыграть роль местного привидения. Тьма настолько загустела, что Морис его сразу не заметил. Наблюдательность проявил мистер Борениус, он издал негромкое «Спокойной ночи», адресованное кому-то третьему. В воздухе плавал тонкий фруктовый аромат… неужели Скаддер стянул на кухне персик? Сад просто благоухал, несмотря на холод, и Морис, проводив мистера Борениуса, решил вернуться через кустарник, усладить обоняние запахом душистых энотер.
До его слуха еще раз донеслось «Спокойной ночи, сэр», и, проникшись дружеским чувством к местному распутнику, Морис ответил:
— Спокойной ночи, Скаддер, я слышал, вы собрались эмигрировать?
— Есть такой план, сэр, — отозвался голос.
— Что ж, удачи вам.
— Спасибо, сэр, не думал от вас такое услышать.
— В Канаду или Австралию?
— Нет, сэр, в Аргентину.
— A-а, чудесная страна.
— Вы там были, сэр?
— Не довелось, мне и в Англии хорошо, — ответил Морис и продолжил путь, снова наткнувшись на ногу в вельветовой брючине. Необязательность этой встречи и вялый обмен репликами как-то гармонично слились с темнотой сада, с безмолвием вечернего часа, попали в тон его настроению, и до самого дома Мориса сопровождало ощущение какого-то довольства. Через оконное стекло он видел миссис Дарем, она проплыла мимо, неторопливая и безобразная. Едва он вошел, ее лицо — словно что-то легко щелкнуло — стало прежним, как и его собственное, они обменялись надуманными фразами о том, как прошел его день в городе, и разошлись для встречи с Морфеем.
За последний год он привык к бессоннице и, едва лег, сразу понял — ночью его ждут тяжкие муки. События прошедшего дня взбудоражили его и теперь расталкивали в мозгу друг друга. Ранний подъем, поездка в Лондон, визит к доктору, возвращение. Где-то на задворках сознания маячил страх: на исповеди он не сказал что-то важное, что обязательно надо было сказать. Но что? Ведь он все вдумчиво описал заранее, содержанием был вполне доволен. В душу закралась тревога, между тем как раз от этого его предостерегал мистер Ласкер Джонс: чем больше самокопания, тем меньше шансов на успех, семена внушения, засеянные в его мозг во время гипноза, должны спокойно лежать под паром, их нельзя ворошить, ломая голову, прорастут они или нет. Надо, чтобы все его чувства онемели… но не тревожиться он не мог, и во многом этому способствовал Пендж. Какие яркие, какие узорчатые отпечатки оставил он на поле его памяти, каким дивным венком из цветов и плодов опоясал мозг! Предметы и явления, не виденные им никогда, например лодка, из которой вычерпывают дождевую воду, оказались доступны его мысленному взору сегодня, хотя занавески были наглухо задернуты. Ах, как хочется туда! Туда, во тьму… не ту, что облепляет тебя в четырех стенах комнаты и превращает в мебель, — во тьму, которая сулит свободу! Увы, праздные помыслы! Ведь за что он заплатил доктору две гинеи? Чтобы тот поплотнее задернул занавески. Чтобы рядом с ним в бордовом плену комнаты лежала какая-нибудь мисс Тонкс. Дрожжи гипноза продолжали делать свое дело, и фантазия Мориса нарисовала портрет мужчины, который, то ли сам по себе, то ли по его воле, оборотился женщиной… потом снова мужчиной, вприпрыжку он побежал по футбольному полю, бросился в укрытый за ним пруд… Мучимый видением, Морис застонал. Неужели в жизни нет ничего лучше этого бреда? Есть… есть любовь, благородство, громадные пространства, где страсть сулит покой, куда не доберется ученый мир… нужно только туда попасть; но пространства эти есть и будут всегда, они покрыты лесами, над ними дугой изгибается величавое небо, оттуда зовет друг…
Прямо во сне он соскочил с кровати, отбросил в стороны занавески и крикнул: «Иди сюда!» Только после этого сон слетел с него — что с ним? Зачем он кричал? Трава в парке была прижата к земле туманом, из него выступали стволы деревьев… ему вдруг вспомнились буйки, что показывали путь в устье реки, возле которой находилась его старая частная школа. В комнату ринулись струи холодного воздуха. Он поежился и сжал кулаки. По небу плыла луна. Ниже находилась гостиная, и рабочие, приводившие в порядок черепицу на крыше пристройки, оставили лестницу, уперев ее в подоконник его окна. Интересно, зачем? Он встряхнул лестницу — прочно ли стоит? — бросил короткий взгляд на деревья… но желание вырваться на волю исчезло сразу, едва представилась возможность. Какой смысл? Бегать по сырому лесу в поисках радости — он для этого слишком стар.
Он снова лег в постель, и тут до слуха донесся звук, едва уловимый, такой интимный, будто родился где-то в недрах его собственного тела. Его словно прошило огненной судорогой — верхушка лестницы на фоне лунного света завибрировала. В проеме появились голова, плечи, и в комнату влез мужчина, почти незнакомый… почти… он осторожно прислонил к подоконнику ружье, шагнул к Морису, оцепеневшему на своем ложе, опустился рядом на колени и зашептал:
— Сэр, вы меня звали, да?… Сэр, я все знаю… знаю…
И одарил Мориса прикосновением.
— Я лучше пойду, сэр?
Застенчивость сковала все существо Мориса, он сделал вид, что не слышит.
— Нельзя, чтобы мы заснули, кто-нибудь придет, неловко получится, — продолжал гость, издав неопределенный смешок, и у Мориса потеплело на душе, хотя какая-то робость и даже грусть не отпускали. Он выдавил из себя:
— Не надо называть меня «сэр».
И смешок прозвучал снова, мол, подумаешь, какие мелочи. Вроде и собой приятен, и обходителен, но Морису становилось все неуютнее.
— Как вас зовут? — спросил он не своим голосом.
— Скаддер.
— Знаю, что Скаддер, а имя?
— Алек, только и всего.
— Надо же, какое имя.
— Какое есть.
— А я — Морис.
— Я видел, когда вы первый раз приехали, мистер Холл, вроде во вторник дело было, я еще подумал: вон как посмотрел на меня, и ласково, и сердито.
— А кто с вами был? — спросил Морис после паузы.
— A-а, это просто Милли, двоюродная сестрица. Помните, в тот вечер еще фортепьяно вымокло, а вы никак с книжечкой устроиться не могли, так и не стали ее читать, так и не стали.
— Вы откуда знаете, что не стал?
— Видел по тому, как вы из окошка высовывались. И на другой вечер тоже. Я на лужайке тогда был.
— Это когда лило как из ведра?
— Да… дел-то много… их за тебя никто не сделает… да ладно, мне все равно здесь недолго осталось, так чего уж там.
— Утром я вам здорово нагрубил.
— Да ну, пустяк… извините, что спрашиваю — дверь заперта?
— Сейчас запру.
Он запер дверь, и ощущение неловкости вернулось. Пусть Клайв в прошлом, но куда его несет, к какому берегу он собирается причалить?
Вскоре они заснули.
Поначалу разместились порознь, словно близость смущала их, но под утро тела задвигались — и проснулись они в объятиях друг друга. «Лучше, наверное, я пойду?» — повторил Скаддер, но Морис, чей сон в первые часы ночи был пронизан строчкой: «Кое-что идет не так, значит, так и будет», — наконец обрел высший покой и пробормотал:
— Нет, не надо.
— Сэр, так ведь церковные часы четыре пробили, надо вам меня отпустить.
— Морис, называйте меня Морис.
— Но часы…
— Черт с ними!
— Мне еще поле для крикета нужно подровнять, — сказал Алек, но не шевельнулся, и на его лице в серой предутренней дымке обозначилась довольная улыбка. — И птичек моих надо навестить… с лодкой-то я уж разобрался… мистер Лондон и мистер Фетерстонхоу тут всю воду всколыхнули, ныряли прямо в лилии… сказали мне, мол, всякий джентльмен должен уметь нырять… а я вот не умею. Меня спроси, так кидаться головой в воду — это не по природе. Эдак и утонуть недолго, оборвать свои дни раньше срока.
— А меня учили, что если залез в воду и не замочил волосы — заболеешь.
— Вот и неправильно вас учили.
— Может быть, меня много чему учили неправильно. Насчет волос мне вдолбил учитель, мальчишкой я ему полностью доверял. По сей день помню, как мы с ним прохаживались по берегу… вижу как наяву. Волны накрывают берег, со всех сторон теснит серая пелена… — Он окончательно стряхнул с себя сон, потому что ночной гость явно вознамерился ускользнуть. — Не уходите, куда вы?
— Так ведь крикет…
— При чем тут крикет — вы уезжаете из Англии.
— Ну, до этого мы разок-другой встретимся.
— Останьтесь, расскажу вам сон. Мне приснился мой старый дедушка. Большой был чудак. Интересно, что сказали бы о нем вы. У него была теория: все умершие переселяются на Солнце. А своих работников при этом он держал в черном теле.
— А мне приснилось, как меня хотел утопить мистер Борениус. Только мне и вправду пора, не могу я тут болтать про сны, поймите, мистер Эйрис мне голову открутит.
— Алек, вам никогда не снилось, будто у вас есть друг? Просто друг, он хочет вам помочь, а вы — ему. Друг, — повторил Морис мечтательно, — человек, который всю жизнь будет с тобой, а ты — с ним. Наверное, такое возможно только во сне.
Но время, отпущенное на речи, прошло. Уже был слышен предутренний зов, а рассветное солнце ширило трещину в полу. Гость подошел к окну, и Морис окликнул: «Скаддер!» Тот обернулся, как хорошо обученный пес.
— Алек, вы чудесный малый, нам вместе было очень хорошо.
— А вы еще поспите, вам спешить некуда, — добродушно сказал тот, взяв ружье, что охраняло их целую ночь. Он стал спускаться, и концы лестницы задрожали на фоне рассветной дымки, потом снова застыли. Едва слышно скрипнул гравий, едва слышно звякнула калитка, что отделяла сад от парка, — и все снова стало так, будто ничего не было, и Бордовую комнату затопила тишина — в абсолютной степени… но скоро ее нарушили звуки народившегося дня.
Отперев дверь, Морис метнулся назад, в постель.
— Занавески раздвинуты, сэр, вот и правильно — день сегодня отменный, как раз для матча, — сообщил Симкокс игриво, внося поднос с чаем. Но Морис оставил ему для обозрения лишь черноволосую голову. Ответа соответственно не последовало, а Симкокс надеялся перекинуться с мистером Холлом парой слов — раньше тот до такого снисходил. Разочарованный, он подобрал смокинг и все, что полагалось в придачу, и понес чистить.
Симкокс и Скаддер — двое слуг. Морис уселся в постели и принялся за чай. Надо сделать Скаддеру щедрый подарок, обязательно, только что подарить? Что будет в самый раз для человека, который занимает такую должность? Мотоциклет? Едва ли. Тут он вспомнил, что Скаддер собрался эмигрировать — раз так, решить проблему подарка легче. Но выражение озабоченности не покинуло его лица — а вдруг Симкокс удивился, обнаружив, что дверь заперта? И не было ли намека, когда он объявил про раздвинутые занавески? Под окном послышались голоса. Он попытался снова уйти в туман сна, но у обитателей дома были другие намерения.
— Что будем надевать, сэр? — поинтересовался Симкокс, вернувшись. — Наверное, сразу фланелевые брюки для крикета? Твидовые ни к чему, да?
— Да.
— А сверху — университетскую куртку, сэр?
— Нет… не стоит.
— Очень хорошо, сэр. — Потянув пару носков, как бы проверяя их на прочность, он позволил себе порассуждать вслух: — Наконец-то передвинули лестницу. Давно пора. — (Тут Морис увидел, что торчавшие на фоне неба края лестницы исчезли.) — Когда я принес чай, сэр, она еще была здесь, поклясться готов. Хотя… наверняка разве скажешь?
— Не скажешь, — согласился Морис, с трудом выдавливая из себя слова и силясь разобраться, на каком он свете. Когда Симкокс ушел, он вздохнул с облегчением, но тут же набежали новые облака — предстоит садиться за стол в обществе миссис Дарем… ночному гостю надо подобрать подарок. Чек не годится — если Скаддер придет с ним в банк, могут возникнуть кривотолки. Он стал одеваться, и ручеек недовольства пополнился еще одним притоком. Не будучи денди, Морис всегда имел при себе набор туалетных принадлежностей джентльмена из предместья, но сейчас их созерцание вызвало у него глухой протест. Тут зазвонил гонг, и, уже собираясь спускаться к завтраку, возле подоконника он обнаружил лепешечку грязи. Скаддер был осторожен, но всего не предусмотришь. Слегка одурманенный, с предательской слабостью в ногах, Морис оделся во все белое и наконец спустился вниз — занять отведенное ему место в обществе.
Его ждала целая стопка писем, каждое по-своему раздражало. Ада рассыпалась в любезностях. Китти сообщала, что вид у матушки — никуда. Тетя Айда разразилась открыткой, она желала знать, должен ли шофер выполнять ее распоряжения, или кто-то чего-то не понял? Обреченные на бесплодие деловые предложения, зазывные вопли из колледжа, приглашение на банковскую учебу, привет из гольф-клуба и из Ассоциации защитников собственности. Проглядев конверты, Морис шаловливо улыбнулся хозяйке — даже здесь не дадут покоя. Но та, можно сказать, и бровью не повела, и он надулся. И зря — просто миссис Дарем только что ознакомилась с собственной корреспонденцией и пока не могла ее переварить. Но Морис этого не знал, и ручеек, что нес его, уже грохотал бурной речкой. Всех, кто попадался на берегу, он словно видел впервые, и они повергали его в ужас — на его пути встречалась раса, о природе и численности которой он не знал ничего, сама их пища казалась ядовитой.
После завтрака Симкокс возобновил нападки:
— Мистера Дарема нет, сэр, и слуги полагают… для нас будет большая честь, если в матче с местными нашу команду возглавите вы. Возьмите на себя роль капитана, сэр.
— Какой из меня крикетист, Симкокс? Кто у вас лучше всех орудует битой?
— Пожалуй, лучше младшего егеря никого нет.
— Пусть он и будет капитаном.
Помедлив, Симкокс сказал:
— Всегда лучше, когда подчиняешься джентльмену.
— Скажите ему, пусть поставит меня подальше в поле и чтобы я не отбивал первым… может, восьмым, но только не первым. Передайте ему, что я подойду к самому началу.
Морис закрыл глаза, его слегка мутило. В нем зародилось нечто, совершенно противное его природе. Будь он склонен к религиозным обобщениям, он бы назвал это угрызениями совести, но душа его, хоть и пребывала в смятении, оставалась свободной и независимой.
Крикет был Морису ненавистен. Эта игра требовала сноровки, каковой он не обладал. Уступая просьбам Клайва, он все-таки выходил на крикетное поле, но не любил играть против тех, чье положение в обществе было ниже его собственного. Футбол — дело другое, гоняешь мяч — и все; но в крикете его мог выбить из игры какой-нибудь деревенский бугай, а это Морис считал неуместным. Услышав, что по жребию первой защищать калитку выпало его команде, он явился на поле только через полчаса. Миссис Дарем и еще несколько человек сидели в беседке и молча наблюдали за игрой. Морис присел на корточки рядом с ними. Все было как в прежние годы. Его команда состояла сплошь из прислуги, сейчас они расположились по кругу, шагах в десяти от старого мистера Эйриса, который набирал очки — он набирал очки всегда.
— Капитан поставил себя первым, — сообщила некая дама. — Настоящий джентльмен никогда бы такого себе не позволил. Я всегда обращаю внимание на мелочи.
— Видимо, капитан — наш лучший игрок, — возразил Морис.
Дама зевнула и тут же выступила с критикой: интуиция подсказывает ей, что этот капитан — самовлюбленный петух. Голос ее неторопливо плыл по волнам летнего воздуха. Этот капитан, доложила миссис Дарем, собрался эмигрировать, оно и не удивительно — человек энергичный. Разговор сам собой перешел на политику и на Клайва. Уперев подбородок в колени, Морис мрачно смотрел в одну точку. В нем росло отвращение, оно грозило обернуться ураганом, и он не знал, в какую сторону этот ураган направить. Стоило дамам открыть рот, стоило Алеку перехватить мяч, отбитый мистером Борениусом, стоило деревенской публике зааплодировать или не зааплодировать — Мориса охватывало невыразимое уныние: он проглотил неизвестную пилюлю и, как оказалось, потряс собственную жизнь до основания. Что-то от нее останется?
Когда пришел черед Мориса, начался новый круг, и первый мяч отбивал Алек. Стиль его изменился. Забыв об осторожности, он запустил мяч в папоротник. Потом поднял глаза, встретился взглядом с Морисом — и улыбнулся. Мяч проигран. Следующий он отбил к самому краю поля. Особым мастерством Скаддер не блистал, но для крикета был сложен в самый раз, и игра наконец перестала быть полной профанацией. Не уступал и Морис. В голове у него прояснело, и теперь казалось: они противостоят всему миру, а вокруг обороняемой ими калитки сомкнулись не только мистер Борениус и остальные игроки команды, но и зрители в беседке, и вообще вся Англия. Они играли друг ради друга, ради хрупкого сосуда их отношений — сосуд этот разобьется, если один из них опустит руки. Они ничего не имеют против остального мира, но если он сам будет нападать на них — что ж, они дадут сдачи, они начеку, они нанесут ответный удар, вкладывая в него все силы, и пусть мир знает: когда двое держат круговую оборону, праздновать победу большинство не будет. Игра стала для них естественным продолжением ночи, ее толкованием. Конец игре без особого труда положил Клайв. Когда он появился на площадке, они были уже готовы уйти в тень матча. Все повернули головы, игра притормозилась и оборвалась. Алек тут же оставил свой пост у калитки. Эсквайр должен войти в игру сразу — это естественно. Не глядя на Мориса, Алек вышел за пределы площадки. На нем тоже были белые фланелевые брюки свободного покроя, и он вполне мог сойти за джентльмена, да за кого угодно. Полный достоинства, он остановился перед беседкой и, когда Клайв выговорился, передал ему свою биту. Клайв ничуть этому не удивился и тут же отразил пробный мяч, брошенный старым Эйрисом.
Морис, словно желая загладить вину перед другом, обратился к нему с несказанной нежностью:
— Клайв, дорогой мой, ты вернулся? Наверное, страшно устал?
— Встречи одна за другой, до самой полуночи… а сегодня вскорости еще одна… помашу немножко битой, пусть народ порадуется.
— Как? Опять собираешься меня оставить? Обидно!
— Что делать… К вечеру я точно приеду, тогда твой визит и начнется. Мне о стольком тебя надо расспросить, Морис.
— Джентльмены! — послышался голос. С дальней позиции их призывал к порядку жаждущий социального равенства учитель.
— Это нам выговор, — сказал Клайв, но и не подумал поспешить. — Энн вымолила себе передышку и на дневную встречу с избирателями не поедет, так что составит тебе компанию. Кстати, ее обожаемую дыру в потолке гостиной все-таки заделали. Морис!.. Нет, выскочило из головы. Ладно, поучаствуем в Олимпийских играх.
Мориса выбили с первого же мяча.
— Подожди меня, — крикнул Клайв, но Морис сразу пошел в дом, предчувствуя неминуемую катастрофу. Когда он проходил мимо прислуги, почти все они поднялись и наградили его бурными аплодисментами… все, кроме Скаддера. Как это понимать? Как дерзость? Нахмуренный лоб, какая-то жесткая линия рта… а голова как небольшой кочан… рубашка почему-то вызывающе распахнута у горла.
Дома он сразу наткнулся на Энн.
— Мистер Холл, встреча закончилась провалом. — Тут она увидела его тусклое, позеленевшее лицо и воскликнула: — Боже, вы нездоровы!
— Знаю, — сказал он, дрожа.
Мужчины терпеть не могут кудахтанья, и она лишь добавила:
— Какая жалость, я велю принести вам в комнату лед.
— Вы всегда так добры…
— Может, вызвать доктора?
— Хватит с меня докторов, — встрепенулся он.
— Мы же хотим как лучше. Когда сам счастлив, хочешь, чтобы счастливы были все вокруг.
— Так не бывает.
— Мистер Холл!
— Все не могут быть счастливы. Жизнь — это ад, сделаешь что-нибудь — и ты проклят, не сделаешь — тоже проклят… — Он помолчал, потом добавил: — Солнце так жарит, лед лишним не будет.
Она побежала за льдом, и Морис, обретя свободу, взлетел наверх, в Бордовую комнату. Он наконец осознал весь трагизм своего положения — и его замутило, вывернуло наизнанку.
Ему сразу полегчало, но стало ясно: из Пенджа надо уезжать. Он переоделся в костюм из саржи и вскоре, придумав пристойную легенду, сошел вниз.
— Перегрелся на солнце, — сообщил он Энн. — К тому же я получил весьма тревожное письмо, и, пожалуй, лучше мне уехать.
— Да, наверное, так будет лучше! — воскликнула она, искренне сочувствуя.
— Гораздо лучше, — эхом отозвался Клайв, уже вернувшийся с матча. — Мы надеялись, Морис, что ты все закончишь вчера, но что поделаешь, если надо ехать, значит, надо.
Свою лепту внесла и миссис Дарем. Знаем, знаем про вашу тайну, у него в городе девушка, она почти приняла его предложение, почти, но не совсем. Его больной вид и странное поведение не играли роли — он был в статусе влюбленного, поэтому они всё истолковали к своему удовольствию и нашли просто прелестным.
Клайв подвез Мориса до станции — дальше их пути расходились. Дорога, прежде чем нырнуть в лесной массив, огибала поле для крикета. На нем эдаким сорвиголовой хозяйничал Скаддер. Он стоял неподалеку от дороги, выставив ногу, словно призывал кого-то к ответу. Именно так он запечатлелся в памяти Мориса… кто он — дьявол-искуситель или друг? Нет, что положение омерзительное — это ясно, от этого никуда не убежишь до конца жизни. Но одно дело — понимать положение, в какое ты попал, и совсем другое — понимать человека. Важно уехать из Пенджа, туман сам рассеется. На худой конец всегда есть мистер Ласкер Джонс.
— Кто этот егерь, что был у нас капитаном? — спросил он Клайва, предварительно задав вопрос про себя, чтобы интонация не показалась странной.
— В этом месяце он уезжает, — ответил Клайв несколько невпопад. К счастью, они как раз проезжали мимо псарни, и он добавил: — Он хорошо содержал собак, в этом смысле его будет недоставать.
— А в других смыслах?
— Наверное, дальше будет хуже. Чем дальше, тем хуже. Он парень трудолюбивый и точно не дурак, а на его место я беру… — И довольный, что Морис проявил интерес, он вкратце обрисовал состояние дел в Пендже.
— А заповеди он соблюдает? — не без дрожи в голосе задал Морис высший из вопросов.
— Скаддер? Для этого он, пожалуй, слишком умен. Хотя Энн наверняка скажет, что я к нему несправедлив. Но стоит ли ждать от слуг той честности, что свойственна нам, той преданности или благодарности?
— Я бы никогда не смог вести хозяйство в Пендже, — вступил Морис после паузы. — Не мог бы, к примеру, верно подобрать слуг. Взять того же Скаддера. Из какой он семьи? Даже представить не могу.
— Кажется, его отец работал мясником в Осмингтоне. Да, точно.
Ну, это уже чересчур, вспыхнуло в голове у Мориса, он сорвал с себя кепку, швырнул на пол машины и вонзил пальцы в волосы.
— Что, опять голову прихватило?
— Кошмар.
Клайв, сочувствуя, не стал донимать Мориса разговорами, до самого расставания оба не проронили ни слова, Морис всю дорогу сидел скорчившись, укрыв глаза тыльной стороной ладоней. Всю жизнь он слушал свой внутренний голос, но при этом не слышал его, и, конечно, в этом была его беда. Внутренний голос внушал ему: возвращаться в Пендж небезопасно, вдруг какое-то чудище подкараулит его на лесной дороге? Но он вернулся — и вот результат. Его всего передернуло, когда Энн спросила: «Наверное, у нее ярко-карие глаза?» Внутренний голос подсказывал ему: высовываться из окна спальни и кричать в ночь «иди сюда» — неразумно. Как и большинство мужчин, он эти подсказки улавливал — но истолковать не мог. Ясность наступала уже после того, как что-то случалось. Нынешние обстоятельства, столь несхожие с кембриджскими, были явлением того же порядка, и опять-таки он спохватился, когда было уже поздно. Комната Рисли — это же вчерашние дикие розы и энотеры, а безумная поездка на мотоциклете с коляской — разве она не перекликается с его потугами на поле для крикета?
Но из истории в Кембридже он вышел героем, а в Пендже чувствовал себя предателем. Он злоупотребил доверием хозяина и осквернил этот дом в его отсутствие, оскорбил миссис Дарем и Энн. А дома его ждал еще более тяжелый удар — ведь он согрешил и перед своей семьей. До сих пор с домочадцами он просто не считался. Дурехи — держись с ними в рамках приличий, и хватит с них. Они так и остались дурехами, но внезапно их общество стало тяготить его. Между ним и этими провинциалками возникла полноводная река, они оказались на разных берегах. Их болтовня и кудахтанье, бестолковые жалобы на шофера, на распущенность слуг лишь расширяли пропасть между ними. И когда мать сказала: «Морри, давай посекретничаем», — сердце его замерло. Как и десять лет назад, она повела его по саду, бормоча про себя названия растений. Тогда он смотрел на нее снизу вверх, теперь — сверху вниз. Теперь он хорошо знал, чего в свое время хотел от мальчика-садовника.
Из дома выпорхнула Китти. Она обожала сообщать новости, а сейчас в руке у нее была телеграмма.
Морис прочитал текст, и его затрясло от страха и ярости. «Приезжайте, жду вечером у сарая для лодок, Пендж, Алек». Это же надо додуматься — прислать такую телеграмму по почте! Наверное, у кого-то из слуг нашелся его адрес, потому что он был написан полностью и без ошибок. Хорошенькое дело! Тут уже попахивало шантажом, как минимум немыслимой наглостью. Отвечать он, естественно, не будет — только этого не хватало, — о том, чтобы сделать Скаддеру подарок, теперь не может быть и речи. Что ж, Морис, поделом тебе, будешь знать, как нарушать границы сословий и классов.
Но как ни противился Морис, всю ночь тело его изнывало по Алеку. Мысленно он назвал это «похотью» (как легко произносится это слово!), на другой же чаше весов — работа, семья, друзья, положение в обществе. В такой расклад, конечно же, надо включить и его добрую волю. Ибо, если люди по доброй воле будут забывать о классовых различиях, цивилизация — в том виде, в каком мы ее создали, — обречена. Но тело его ничего не желало знать, ибо природа сыграла с ним злую шутку. Оно отказывалось внимать голосу разума и даже угрозам, поэтому наутро, вымотанный и устыженный, Морис позвонил мистеру Ласкеру Джонсу и договорился о втором визите. Но не успел собраться в путь, как пришло письмо. Его принесли во время завтрака, и Морис прочел его на глазах у матери. Вот что в нем было:
«Мистер Морис. Дорогой сэр. Я ждал вечером в сарае для лодок. Решил, этот сарай будет в самый раз, потому как лестницу унесли, а лежать в лесу на траве уж больно мокро. Так что приходите туда либо завтра вечером, либо послезавтра, хозяевам скажете, что захотели прогуляться, кто же вас будет проверять, а сами приходите в сарай. Дорогой сэр, позвольте мне еще раз соединиться с вами, прежде чем я распрощаюсь со старой Англией, надеюсь, это не слишком обременительная просьба. У меня есть ключ, я вас впущу. Я отплываю 29 августа на „Норманнии“. После крикета меня жуть как тянет к вам, обнять вас сперва одной рукой, потом и двумя, а потом соединиться с вами, такое это будет для меня блаженство, что и слов не подобрать. Я прекрасно понимаю, что я не более чем слуга, и не собираюсь злоупотреблять вашей любезной добротой и никаких других вольностей тоже себе не позволю.
С уважением
А. Скаддер (егерь эсквайра К. Дарема).
Морис, вы и вправду уехали оттого, что заболели, как сказали слуги? Надеюсь, ваше здоровье уже поправилось. Не сочтите за труд и напишите, если не сможете приехать, потому что я совсем лишился сна, так что завтра вечером приезжайте в сарай для лодок и даже не думайте, а уж если не получится, тогда послезавтра».
И как это прикажете понимать? В мозгу Мориса засело одно предложение, отодвинув в туман остальные: «У меня есть ключ». Так-так, у него есть ключ, а второй — в доме, у кого-то из его сообщников, допустим у Симкокса… Все письмо Морис воспринял именно в этом свете. Его матушка и тетя, стоявший перед ним кофе, чашки с университетской символикой на буфете — все на свой лад говорило: «Если ты туда поедешь — ты пропал, если ответишь, твоим письмом тебя будут шантажировать. Положение твое скверное, но по крайней мере у него нет листка бумаги, написанного твоей рукой, и через десять дней он уезжает из Англии. Затаись, глядишь, и пронесет». Он поморщился. Сыновья мясников и иже с ними могут изображать из себя пылкую невинность, но новости из зала суда они тоже читают и знают, что к чему… Если что-то подобное повторится, он призовет в помощь надежного адвоката — обратился же он к Ласкеру Джонсу, когда у него случился эмоциональный срыв. Как он мог себе позволить такое недомыслие? Ничего, надо аккуратно разыграть карты, что есть у него на руках, — и через десять дней можно будет спать спокойно.
— Доброе утро, доктор. Ну, прочистите мне мозги? — начал он донельзя игриво, потом бросился в кресло, прикрыл глаза и разрешил: — Начинайте. — Он жаждал исцеления как манны небесной. И предвкушение встречи с доктором как-то ободряло его во внутренней борьбе с вампиром из Пенджа. Главное — прийти в норму, а там ему никакой вампир не страшен. Скорее бы погрузиться в состояние гипноза, там его личность подвергнется едва уловимой переплавке. Самое малое — его ждет пятиминутное забвение, а уж доктор тем временем постарается проникнуть в глубь его «я».
— Сейчас начнем, мистер Холл. Прежде скажите, как вы?
— Как обычно. Гуляю, делаю упражнения на воздухе. На горизонте все тихо.
— Доставляет ли удовольствие общество женщин?
— В Пендже были кое-какие дамы. Я провел там всего одну ночь. На следующий день после нашей с вами встречи, в пятницу, я вернулся в Лондон, то есть к себе домой.
— Кажется, вы намеревались побыть у друзей подольше?
— Намеревался.
Ласкер Джонс присел на подлокотник кресла.
— Попробуйте расслабиться, — попросил он негромко.
— Да, пора.
Доктор проделал те же пассы, что в прошлый раз.
— Мистер Холл, вы погружаетесь в состояние гипноза?
Последовала долгая пауза, потом мрачным голосом Морис нарушил тишину:
— Не уверен.
Они повторили попытку.
— В комнате темно, мистер Холл?
— Темновато, — подтвердил Морис, надеясь, что гипноз начал действовать. В комнате и вправду стало чуть темнее.
— Что видите?
— Разве я должен что-то видеть, если в комнате темно?
— Что вы видели в прошлый раз?
— Картину.
— Правильно, а еще?
— Еще?
— Да, что еще? Тре… тре…
— Трещину в полу.
— А дальше?
Морис чуть поерзал в кресле и сказал:
— Дальше я через нее перешагнул.
— А дальше?
Он не ответил.
— Дальше? — настойчиво потребовал голос.
— Я вас хорошо слышу, — остановил его Морис. — Беда в том, что я не могу отключиться. Поначалу резкость чуть-чуть нарушилась, но сейчас сон как рукой сняло. Может, попробуете еще разок?
Новая попытка тоже не увенчалась успехом.
— Что, черт возьми, могло случиться? На той неделе вы меня вышибли с первого шара. А сейчас в чем дело?
— Вы не должны сопротивляться.
— И не думаю.
— По крайней мере внушению вы поддаетесь хуже.
— Я не разбираюсь в вашей терминологии, но знаю одно: в глубине души я очень хочу излечиться, клянусь вам. Мне надоело быть никому не нужным изгоем, я хочу быть как все…
Они попробовали еще раз.
— Вы говорили, в двадцати пяти случаях из ста вас постигает неудача. Неужели я — один из них?
— На прошлой неделе у нас кое-что получилось, но от внезапных разочарований тоже никто не застрахован.
— Вот, значит, кто я — внезапное разочарование. Ничего, не горюйте, главное не сдаваться, — загоготал он нарочито.
— Я и не предлагаю вам сдаваться, мистер Холл.
Но их снова ждал провал.
— Что же со мной будет? — произнес Морис вдруг ослабевшим голосом. В нем слышались нотки отчаяния, но у мистера Ласкера Джонса был ответ на любой вопрос.
— Боюсь, вам придется перебраться в страну, где принят кодекс Наполеона.
— Не понял.
— Например, во Францию или Италию. Там гомосексуализм уже не считается преступлением.
— То есть француз может соединиться с другим мужчиной, и их не отправят в тюрьму?
— Соединиться? Вы хотите сказать — жить друг с другом? Если оба совершеннолетние и пристойно ведут себя на людях — безусловно, это возможно.
— А в Англии такой закон когда-нибудь примут?
— Сомневаюсь. К человеческой природе Англия обычно бывает глуха.
Морис понял. Он и сам англичанин и осознал суть проблемы, только прочувствовав ее на собственной шкуре. Он обреченно улыбнулся.
— И какой же вывод? Люди, подобные мне, были, есть и будут, и они всегда подвергаются преследованиям?
— Вы правы, мистер Холл. Психиатры предлагают другое определение: всегда были, есть и будут люди самых разных типов. И помните: в Англии представителей типа, к которому принадлежите вы, в свое время приговаривали к смертной казни.
— Вот как? Но, с другой стороны, они легко могли ускользнуть от правосудия. Тогда Англия еще не была застроена полностью, укромных мест, куда не добирались власти, хватало, такие, как я, вполне могли податься в леса, стать разбойниками.
— Интересно. Я об этом не думал.
— Это лишь мое предположение, — сказал Морис, расплачиваясь. — Мне вдруг показалось, что с греками — фиванскими отрядами и им подобными — не так все просто. А что, чем не объяснение? Не представляю, что еще могло их объединять, особенно когда они принадлежали к разным сословиям.
— Интересная теория.
Вдруг с языка сорвалось:
— Я с вами не откровенен.
— Я догадался, мистер Холл.
Как все-таки с ним легко! Лучше иметь дело с наукой, чем выслушивать сочувственные вздохи… если, конечно, это наука.
— После моего к вам визита я согрешил с… он всего лишь егерь. Но как быть дальше, я не знаю.
— Едва ли я могу вам что-то посоветовать.
— Понимаю. Но… может, это он затягивает меня и не позволяет заснуть? Такое возможно?
— Никого нельзя затянуть против его воли, мистер Холл.
— У меня такое чувство… я уже был готов погрузиться в гипноз, а он меня остановил… может быть, потому что… глупо, конечно, но у меня в кармане лежит его письмо… прочтите, я уже и так рассказал вам достаточно. Я словно стою на вулкане. Он — человек необразованный… но я полностью в его власти. У него есть основания подать на меня в суд?
— Я не адвокат, — раздался бесстрастный голос, — но в этом письме не вижу никакой угрозы. Лучше обсудите это с вашим стряпчим, а не со мной.
— Знаете, у меня с души словно камень свалился. Будьте добры, попробуйте загипнотизировать меня еще раз. Я очистился, может быть, теперь получится. Хотел исцелиться, не раскрывшись. Интересно, один человек может подчинить себе другого, проникнув в его сон?
— Я попробую, но при одном условии: вы мне расскажете все, ваша исповедь должна быть полной и исчерпывающей. В противном случае это просто трата времени — моего и вашего.
Морис начал рассказывать и не пощадил ни своего любовника, ни себя. Едва ли исповедь могла быть более исчерпывающей. После столь подробного рассказа очарование той ночи предстало неким мимолетным, вульгарным наваждением, нечто похожее случилось с его отцом тридцать лет назад.
— Что ж, садитесь.
До слуха Мориса донесся легкий шум, он резко повернулся.
— Это мои дети играют наверху.
— Я того и гляди начну верить в привидения.
— Это всего лишь дети.
Снова нависла тишина. Послеполуденное солнце отражалось желтизной от полированной крышки бюро. На ней Морис и сосредоточил свое внимание. Прежде чем возобновить свои пассы, доктор взял письмо Алека и торжественно сжег его дотла на глазах у Мориса.
Ничего не произошло.
Ублажив тело, Морис фактически подтвердил, что дух его извращен и самому ему нет места среди паствы нормальных людей. Полный раздражения, он бормотал: «Одно непонятно, одного я не могу постичь: как простой деревенский парень мог столько обо мне знать? Каким образом поразил меня громом именно в ту ночь, когда я был совершенно беззащитен? Я бы ни за что не позволил ему прикоснуться ко мне, будь дома мой друг — все-таки я худо-бедно джентльмен, престижная школа, Кембридж и все такое… неужели я действительно был с ним? Уму непостижимо!» В свое время, когда над ними довлела страсть, надо было удержать возле себя Клайва, не отпускать его. А теперь… Морис утратил последнюю надежду на спасение — прощаясь, доктор безучастно обронил: «Свежий воздух и физические упражнения иногда творят чудеса». Доктора уже ждал следующий пациент, случай Мориса не интересовал его ни в малейшей степени. В отличие от доктора Барри он вовсе не был шокирован, скорее утомлен, и это отклонение от нормы раз и навсегда выветрилось у него из головы.
Когда Морис спускался по ступенькам, к нему словно подлетел дух — возможно, это был он сам из прежних лет, потому что откуда-то из глубин его горюющей души возник голос, звучавший с кембриджским акцентом. Этот молодой и беззаботный голос словно корил его — не ешь себя поедом, в кои веки дал себе волю, не стал перечить своим желаниям. Неожиданно возле парка появился экипаж с королем и королевой, Морис остановился, обнажил голову… и тут же проникся к коронованным особам глубочайшим презрением. Преграда, отделявшая его от «нормальных» людей, словно открыла ему свою другую грань. Стыд и страх улетучились. Ведь леса, ночная тьма — на его, а не на их стороне. Именно они окружены забором, а не он. Как он ошибался в прошлом! За это и расплачивается по сей день… Ошибался, потому что хотел усидеть на двух стульях, насладиться двумя мирами сразу. «Но не могу же я отказаться от своего класса», — настаивал он.
«Что ж, — говорило его прежнее „я“, — как знаешь. Поезжай домой, только не забудь завтра сесть на свой поезд в 8.36 и вовремя явиться на службу, потому что твой отпуск кончился — запомни это, а еще запомни, что от мыслей о внутренней свободе и о Шервудском лесе придется отказаться раз и навсегда».
«Но я не поэт, не до такой степени я идиот…»
Король с королевой скрылись в своем дворце, солнце укатилось за деревья парка, растопив их в некое гигантское чудище с зелеными пальцами, разомкнутыми или сомкнутыми в кулак.
«А земная жизнь, Морис? Разве она тебе совсем чужда?»
«Но что такое земная жизнь? Это просто моя каждодневная жизнь, как и жизнь общества. Одна строится на другой, как однажды сказал Клайв».
«Верно, как и то, что природе на слова Клайва наплевать».
«Но отказаться от своего класса я не могу».
«Близится ночь, поторопись, бери такси… поспеши, как твой отец, не то перед носом захлопнут двери».
Подняв руку, он остановил такси и успел на поезд 6.20. На кожаном подносе в вестибюле его ждало еще одно послание от Скаддера. Он сразу узнал почерк, «мистер» вместо «эсквайр», наспех налепленные марки. Он испугался и озлился, хотя не так сильно, как испугался бы минувшим утром, — наука отказалась подобрать к нему ключ, но его положение уже не представлялось ему столь отчаянным. Разве подлинный ад не лучше искусственного рая? И не страшно, что он ускользнул от манипуляций мистера Ласкера Джонса. Он сунул письмо в карман смокинга, и оно лежало там нечитанным, пока он играл в карты. До слуха донесся голос шофера — тот извещал о своем уходе… поди пойми, что у этих плебеев на уме. Он обмолвился, что слуги, мол, такие же люди из плоти и крови, как и мы, но его тетка громко возразила: «Нет, не такие». Перед сном он поцеловал матушку и Китти, уже не боясь, что осквернит их своим поцелуем. Их пребывание в ранге святых оказалось недолгим, все их слова и дела опять стали мелкими и несущественными. Не чувствуя за собой вины, он заперся в комнате и минут пять смотрел во тьму пригородной ночи. Ухали совы, где-то погромыхивал трамвай, а сердце его стучало как никогда громко. Письмо оказалось длинным. Пока Морис разворачивал его, кровь пульсировала по всему телу, но голова осталась на удивление ясной, и ему удалось прочитать письмо, не спотыкаясь на каждом предложении.
«Мистер Холл, со мной только что разговаривал мистер Борениус. Сэр, вы со мной поступаете не по справедливости. Я уплываю на той неделе, на „Норманнии“. Я писал вам, что уезжаю, а вы мне даже не ответили, это несправедливо. Я родом из порядочной семьи, почему же вы обращаетесь со мной, как с собакой? Это несправедливо. Мой отец — порядочный торговец. В Аргентине я буду сам по себе. Вы сказали: „Дорогой мой Алек“, — а сами не пишете. Мне кое-что известно про вас и про мистера Дарема. Вы сказали: „Называйте меня Морис“, почему же такая несправедливость? Мистер Холл, во вторник я еду в Лондон. Если не хотите, чтобы я приехал к вам домой, скажите, где нам встретиться в Лондоне, только не увиливайте, а то пожалеете. Сэр, после того, как вы уехали из Пенджа, тут все по-старому. Крикет кончился, с больших деревьев уже падают листья, хотя и рановато. Как я понял, мистер Борениус рассказал вам кое-что про девушек? Ну и что же тут такого, для мужчины это нормально, а вы обращаетесь со мной, как с собакой. Это ведь было, когда мы с вами не познакомились. Хотеть девушку — это же нормально, по природе. Про девушек мистер Борениус узнал, когда готовил прихожан к причастию. У нас с ним только что был разговор. А с джентльменом у меня такого никогда прежде не было. Вы, наверное, осерчали, когда я разбудил вас так рано? Так вы сами виноваты, сэр, потому что голову мне на плечо положили. А у меня с утра работа, я ведь у мистера Дарема на службе состою, а не у вас. Я у вас не служу, и нечего со мной обращаться, будто я ваш слуга, я такого не позволю, любому могу так и сказать. Я всегда с почтением к тому, кто этого заслуживает, раз ты джентльмен, так и веди себя как джентльмен. Симкокс мне сказал: „Мистер Холл просил поставить его восьмым“. А я вас поставил пятым, так я же был капитан, не будете же вы из-за этого поступать со мной несправедливо?
С почтением А. Скаддер.
P.S. Мне кое-что известно».
Последнее предложение кидалось в глаза, но Морис совладал с собой и попытался осмыслить письмо в целом. Видимо, в низах ходила какая-то неудобоваримая сплетня насчет него и Клайва, но что с того? Допустим, кто-то шпионил за ними в Синей комнате либо в папоротнике и истолковал увиденное по-своему — что с того? Сейчас все дело — в настоящем. Зачем Скаддеру эта сплетня понадобилась сейчас? Что у него на уме? И что за выбор слов: одни грязные, другие дурацкие, третьи вежливые? Первое впечатление от письма было простым: тут пахнет мерзостью, стало быть, требуется вмешательство стряпчего. Но, отложив письмо в сторону, взяв трубку и затянувшись, Морис задумался: а ведь написать нечто подобное мог и он сам! Когда от обиды мутнеет в голове. У Скаддера от обиды помутилось в голове! Тогда письмо — в духе самого Мориса! Письмо было неприятным, не поймешь, какую цель преследовал автор (возможно, этих целей — десяток), но встать в позу надменной суровости, как это сделал Клайв, когда в их спорах впервые возник «Симпозиум»… Нет, невозможно. Придется встретиться. И он написал: «А. С. Хорошо. Встретимся во вторник в пять часов у входа в Британский музей. Это большое здание. Дорогу подскажет любой. М. X.». Вот так, коротко и ясно. Оба они — изгои, и если эта бумажка где-то всплывет, поводов для глумления свет не получит. Что касается места свидания… что ж, именно там ему наверняка не грозит случайная встреча с каким-нибудь знакомым. Бедный Британский музей, обитель святости и целомудрия! Морис улыбнулся, и это была улыбка довольного собой проказника. Вдруг возникла согревающая душу мысль: а ведь и Клайв не вышел из этой истории чистеньким, какая-то грязь налипла! Лицо его чуть посуровело, теперь это было лицо атлета, который с честью перенес год страданий и тягот и обрел достоинство.
Новые живительные силы не покинули его и на следующее утро, когда он приехал на работу. До фиаско у мистера Ласкера Джонса свою работу он рассматривал как привилегию, которой, собственно говоря, почти недостоин. Как подпитку, позволявшую ходить дома с поднятой головой. Но теперь рухнул и этот бастион, и Морису снова хотелось смеяться — как он мог так долго заблуждаться! Господа Хилл и Холл черпали свою клиентуру из представителей среднего класса, чье сокровенное желание сводилось к одному: обезопасить себя и пребывать в надежном укрытии постоянно. Не таиться в берлоге от страха, а просто быть в укрытии всегда и везде, пока есть земля и небо, оградить себя от бедности, болезней, насилия, грубости. Но в итоге — от радости тоже. Господь сыграл с ними злую шутку. По их лицам, как, впрочем, и по лицам его сослуживцев и партнеров, было ясно: эти люди никогда не знали подлинной радости. Общество их переоснастило. Им была неведома борьба, а только в борьбе сентиментальность и похоть переплавляются в любовь. Из Мориса наверняка вышел бы прекрасный любовник. Потому что он по-настоящему способен доставлять и получать удовольствие. Эти же люди понятия не имели о том, что такое превратности судьбы. Они были либо пресыщены, либо вульгарны, и ко второй категории Морис в его нынешнем настроении относился снисходительнее. Эти люди приходили к нему и просили вложить их деньги под шесть процентов, но так, чтобы это было надежно. Он обычно отвечал: «Либо высокий процент, либо надежность — что-нибудь одно. То и другое сразу не бывает». Почти всегда этот разговор заканчивался так: «Что, если я положу все деньги под четыре процента, а на сотню с лишним попробую сыграть?» Даже им хотелось согрешить, рискнуть, не по-крупному, упаси Бог, как бы не рухнуло налаженное хозяйство, но таких поползновений вполне достаточно, чтобы понять: все их добродетели — липа. А он до вчерашнего дня пресмыкался перед этой публикой.
Ну почему он должен им прислуживать? Как какой-нибудь заумный выпускник, он прямо здесь, в пригородном поезде, пустился в рассуждения об этической стороне его профессии, однако попутчики не восприняли его всерьез. «Молодой Холл — малый не промах, — последовал приговор. — Клиента нипочем не упустит, зубами вцепится, а не упустит». Тут же поставили и диагноз — цинизм, для делового человека свойство вполне обычное. «Сам-то только и вкладывает денежки. Помните, весной рассказывал насчет строительства в трущобах?»
Дождь падал с неба в привычной для себя манере, обстреливал миллионную армию крыш и иногда пробивал их насквозь. Он осаживал трубные дымы, заставлял бензиновые испарения смешиваться с запахом сырой одежды, наполняя лондонские улицы особым настоем. Большой двор перед входом в музей дождь заливал безо всяких помех, метясь тяжелыми каплями в тосковавших голубей и каски полицейских. День настолько сгустился, что кое-где внутри зажгли электричество, и величавое здание напоминало гробницу, чудесным образом подсвеченную духами мертвецов.
Алек явился первым, вельветовые брюки он сменил на синий костюм и шляпу-котелок — обновил гардероб перед отъездом в Аргентину. Хвастливые слова о том, что он из порядочной семьи, были чистой правдой: предки его служили на государственной службе, торговали. Вольным сыном лесов он стал по чистой случайности. Впрочем, жизнь среди деревьев, на свежем воздухе и у воды его вполне устраивала, устраивала, как ничто другое, к тому же ему нравилось защищать жизнь либо отнимать ее; но работа егеря «бесперспективна», и если хочешь преуспеть в жизни, с лесной тропой надо прощаться. Сейчас слепое желание преуспеть охватило его. Судьба вложила в его руки силок, и он был намерен им воспользоваться. Он пробежал через двор, в несколько прыжков одолел ступени. Достигнув цели и оказавшись под крышей портика, он остановился и замер, если не считать глаз, пускавших стрелы во все стороны. Подобная смена ритма была для него обычна — он умел, затаившись, караулить дичь, всегда был «на месте», как написал Клайв в письме-рекомендации: «А. Скаддер провел у меня в услужении пять месяцев, и могу удостоверить, что он — человек быстрый и усердный». Именно эти качества он и собирался продемонстрировать сейчас. Когда подъехала жертва, он внутренне подобрался, нахохлился. Хотелось быть жестоким, но пугала неопределенность. Ему приходилось иметь дело и с джентльменами, и с людьми обыкновенными. Но в какую группу занести мистера Холла, сказавшего: «Зовите меня Морис»? Прищурив глаза, он стоял, словно ожидая распоряжений на крылечке в Пендже.
Самый опасный день в своей жизни Морис встретил безо всякого плана, хотя в мозгу его что-то подрагивало, как подрагивают мышцы под здоровой кожей. Он не призывал в помощники чванную гордость, но чувствовал, что бодр, заряжен, готов вступить в игру, и, будучи истинным англичанином, надеялся, что к поединку готов и противник. Хотелось остаться в рамках приличий, страха не было. Когда сквозь муть воздушной пелены он увидел поблескивавшее лицо Алека, на его собственном лице застыла маска собранности, он решил, что наносить удар первым не будет.
— Вот и вы, — сказал он, поднося к шляпе перчатки. — Дождь совсем замучил. Поговорим внутри.
— Как вам угодно.
Морис взглянул на него с легким дружелюбием, и они вошли в здание. При этом Алек вскинул голову и чихнул — словно фыркнул лев.
— Простудились? Все эта погода.
— Что здесь такое? — спросил Алек.
— Всякие старинные штуковины, достояние государства. — Они остановились в галерее римских императоров. — Да, погода никудышная. Только и выдалось два хороших денечка. И одна хорошая ночка, — к собственному удивлению, добавил он шаловливо.
Но Алек не поддержал шутку. Не такого начала он ждал. Он рассчитывал увидеть признаки страха, попытку сделать какой-то выпад. Поэтому он пропустил намек мимо ушей и еще раз чихнул. Эхо загрохотало по коридорам, лицо его на мгновение исказилось, и Морису вдруг пришло в голову, что Алек голоден.
— Я рад, что вы написали мне еще раз. Мне оба письма понравились. Я на вас совсем не в обиде, ничего плохого вы не сделали. А насчет крикета и всего прочего ошибаетесь. Скажу прямо, мне с вами было хорошо, тут вы не беспокойтесь. Вас это тревожит? Скажите, я ведь не знаю.
— А тут? Тут тоже ошибка? — Алек со значением прикоснулся к нагрудному карману. — То, что вы написали. А насчет вас и эсквайра — тоже ошибка? Кое-кто вздохнул бы с облегчением, будь оно так.
— А вот про это не надо, — сказал Морис, сказал безо всякого негодования, чему сам подивился: неужто даже Клайв времен Кембриджа утратил для него святость?
— Мистер Холл, вы не понимаете, если кое о чем станет известно, вам придется несладко.
Морис попытался уловить скрытый смысл сказанного.
Алек продолжал наступление, стараясь нащупать твердую почву под ногами:
— Мало того, я всегда был добропорядочным молодым человеком, пока вы не заманили меня к себе в комнату, чтобы поразвлечься. Разве это достойно джентльмена — вот так совратить человека? Мой брат говорит, что недостойно. — На последней фразе он чуть запнулся. — Между прочим, брат ждет меня у входа. Он хотел сам с вами поговорить, бранил меня на чем свет стоит, но я сказал: «Не надо, Фред, мистер Холл — истый джентльмен и будет вести себя, как подобает джентльмену, так что предоставь все мне». А еще я сказал, что и мистер Дарем — настоящий джентльмен, был, есть и будет.
— Что касается мистера Дарема, — перебил Морис, пожелавший внести в этот вопрос ясность, — да, когда-то у нас с ним были теплые отношения, но он изменился и теперь ко мне остыл, как и я к нему. Все кончено.
— Что кончено?
— Наша дружба.
— Мистер Холл, вы меня внимательно слушали?
— Очень внимательно, — подтвердил Морис и продолжил тем же тоном: — Скаддер, почему вы считаете, что питать чувства и к женщинам и к мужчинам — естественно? Так вы написали в письме. Для меня, например, это неестественно. Я привык считать, что «естественно» — это то, что удобно тебе самому.
Эта тирада вызвала у Скаддера интерес.
— Значит, вы и детей иметь не можете? — спросил он слегка вызывающе.
— Я был у двух докторов. Бесполезно.
— Так не можете?
— Выходит, что не могу.
— А хотите? — спросил тот, все еще враждебно.
— Какой толк хотеть?
— А я, к примеру, вполне могу жениться, — хвастливо заявил Скаддер. Тут же на глаза ему попался крылатый ассирийский бык, и выражение лица сменилось на наивно-восхищенное. — Ну и махина, — заметил он. — Чтобы такую отлить, какая была техника нужна!
— Верно, — согласился Морис, тоже не оставшийся безучастным к этому произведению искусства. — Сам не знаю, как его сделали. А вон еще один.
— Парочка, значит. Просто для украшения, что ли?
— Между прочим, у этого — пять ног.
— И у моего. Надо же. — Стоя каждый возле своего чудища, они взглянули друг на друга и улыбнулись. Потом лицо Алека снова посуровело, и он сказал: — Так не пойдет, мистер Холл. Я вашу игру понял, только второй раз вам меня не одурачить, так что лучше поговорим по-доброму — если позову Фреда, вам же хуже. Позабавиться — дело хорошее, только за это надо платить.
Угроза отразилась на его лице, но оно все равно оставалось красивым, красивыми были даже лучившиеся злым светом зрачки глаз. Морис посмотрел в эти глаза — мягко, но пристально. И напряжение как-то рассосалось, снялось само собой, отпало засохшим комочком грязи. Пробормотав что-то вроде «даю вам время на размышление», Алек присел на скамью. Вскоре Морис уселся рядом. Минут двадцать они бродили по залам, словно что-то искали. Разглядывали какую-нибудь богиню или вазу, потом, ведомые одним импульсом, двигались дальше, и было в этом единстве что-то завораживающее — ведь внешне они пребывали в состоянии войны. Скаддер изредка пускал стрелы — зловещие, ядовитые, — но тишина, что следовала за ними, каким-то образом оставалась неотравленной, душа Мориса не переполнялась страхом или яростью, было лишь сожаление: почему жизнь устроена так, что человек может попасть в столь нелепые обстоятельства? Иногда Морис отвечал, глаза их встречались — и его улыбка отражалась на губах его врага. Возникало ощущение, что происходившее было игрой, эдаким обоюдным розыгрышем, за которым крылось нечто подлинное, нужное им обоим. Оставаясь серьезным и добродушным, Морис продолжал держать оборону и не переходил к решительным действиям, потому что не чувствовал огня в крови. Ему требовался толчок извне, и случай не замедлил представиться.
Чуть наморщив лоб, он стоял, склонившись над макетом Акрополя, и бормотал:
— Понятно, понятно.
Джентльмен рядом услышал его, встрепенулся, вгляделся в него сквозь сильные очки и заявил:
— Вот так встреча! Вы учились в нашей школе!
Это был мистер Даси.
Морис не ответил. К месту действия приблизился Алек.
— Конечно, вы учились в школе мистера Абрахамса. Погодите! Не надо! Я сам вспомню вашу фамилию. Не подсказывайте. Вспомню сам. Вы — не Сэнди, не Гиббс. Знаю, знаю. Вы — Уимблди.
Что ж, мистер Даси в своем репертуаре. Всегда все путал. На свое имя Морис бы отозвался, но сейчас ему захотелось соврать. От их бесконечных неточностей он в свое время здорово натерпелся. И он ответил:
— Нет, я Скаддер. — Это была первая фамилия, что пришла ему в голову. Она лежала на поверхности, и, едва произнеся ее, он уже знал, почему представился именно так. Но не успел миг просветления улетучиться, как слово взял Алек.
— Неправда, — сообщил он мистеру Даси, — и я должен выдвинуть против этого джентльмена серьезные обвинения.
— Да еще какие серьезные, — подтвердил Морис и положил руку на плечо Алеку, чуть коснувшись пальцами шеи — просто потому, что так захотелось, другой причины не было.
Мистер Даси ничего не заметил. Не будучи по натуре человеком подозрительным, он решил, что тут зашифрована какая-то неуклюжая шутка. Раз этот достойного вида темноволосый джентльмен говорит, что он — не Уимблди, значит, так оно и есть.
— Извините, ради Бога, сэр, — сконфузился он, — я так редко ошибаюсь.
И тут же, вознамерившись показать, что до старого осла ему далеко, и поразить воображение молча внемлющей пары, пустился в пространные рассуждения о Британском музее: это, мол, не просто коллекция древностей, по здешним коридорам вполне можно поводить… да, обделенных судьбой, вот именно… здесь у людей пробуждается интерес… возникают вопросы даже в детских неокрепших душах… Да, подумал Морис, одной такой душе ты прочитал лекцию, вовек не забуду. Наконец терпеливый голос произнес:
— Бен, мы ждем. — И мистер Даси последовал за женой. Тут же отстранившись, Алек пробормотал:
— Ладно, все. Больше я вас беспокоить не буду.
— И куда вы пойдете со своими серьезными обвинениями? — спросил Морис, вдруг набычившись.
— Откуда я знаю! — Он оглянулся, лицо его ярким пятном выделялось на фоне лепных героев, безупречных, но бескровных, никогда не ведавших мук и потрясений. — Можете быть спокойны, я не причиню вам вреда, такого, как вы, все равно ничем не проймешь.
— Уже пронял, — возразил Морис, переполняясь гневом.
— Все, на этом точка… — Алек хлопнул себя ладонью по рту. — Не знаю, мистер Холл, что на меня нашло. Не хочу я вам вредить, да и никогда не хотел.
— Зачем тогда шантажировал?
— Нет же, сэр…
— Еще как шантажировал…
— Морис, я просто…
— Уже и «Морис»?
— Вы же называли меня «Алек»… Разве я хуже вас?
— Хуже!
Наступила пауза — затишье перед бурей. Наконец Морис взорвался:
— Клянусь Богом, если бы вы настучали на меня мистеру Даси, я бы вас уничтожил. Это бы дорого мне обошлось, но я бы нашел чем заплатить, а полиция всегда возьмет мою сторону, а не вашу. Вы еще жизни не знаете. И упрятали бы вас под замок за шантаж, а потом… я бы вышиб себе мозги.
— Застрелился бы? Лишил себя жизни?
— К тому времени я разобрался бы, что люблю вас. Но было бы поздно… как всегда, все приходит поздно. — Ряды обветшавших статуй нависли над ними, и он услышал свой голос: — Давайте выйдем отсюда, тут невозможно разговаривать. — Они вышли из перегретой громадины здания, прошли мимо библиотеки, якобы католической, в поисках тьмы и дождя. — Совсем забыл. Где ваш брат?
— У отца. Он ничего не знает… я просто угрожал…
— …шантажом.
— Как вы не можете понять… — Алек вытащил из кармана записку Мориса. — Возьмите, если хотите… она мне не нужна… и не была нужна… что ж, наверное, это конец.
Но нет, до конца было явно далеко. Не в силах расстаться, но и совершенно не представляя, что будет дальше, тугими пружинами шли они сквозь мерцание гаснувшего дня; наконец на них внезапно навалилась ночь, и Морису удалось взять себя в руки и осмыслить новые обстоятельства, в которые его поставила страсть. Они остановились на пустынной площади, прислонились к железной оградке вокруг деревьев — и Морис взял слово, стараясь найти выход из тупика.
Но чем спокойнее становился Морис, тем больше свирепел Алек. Мистер Даси словно установил между ними дьявольские качели — стоило одному из них ослабить напор, в атаку тут же переходил другой. Алек коршуном налетел на Мориса:
— В сарае для лодок тогда лило как из ведра, не то что сейчас. Да и ветер свистел. Почему вы не приехали?
— Потому что в голове — разброд.
— Что-что?
— У меня всегда так — тянет в разные стороны. Не приехал и не написал, потому что хотел убежать от вас, но на самом деле — не хотел. Вам этого не понять. Меня к вам тянуло, и оттого было страшно. А когда доктор попытался меня загипнотизировать, мне явились вы. Явились — и не дали уснуть. Меня будто околдовала зловещая сила, и я сказал себе, что эта сила — вы.
— А на самом деле что было?
— Все вместе.
— Не понимаю. Почему же вы не приехали к сараю?
— Боялся… кстати, вы тоже боитесь. С самого крикетного матча. Вы допустили внутрь страх, позволили себе бояться меня. Потому мы так и кидаемся друг на друга безо всякой нужды.
— Я бы у вас ни пенса не взял, пальцем бы вас не тронул, — простонал Алек и затряс решетку, что отделяла его от деревьев.
— А сами так и норовите сделать мне больно.
— А почему вы сказали, что любите меня?
— А почему вы зовете меня «Морис»?
— Знаете что, хватит разбираться. Вот… — И он протянул руку. Морис взял ее, и в ту же секунду они познали триумф, величайший из тех, что доступен обычному человеку. За физической любовью наступает реакция, сродни панике, и Морис вдруг со всей ясностью увидел, как легко животный порыв, бросивший их в объятия друг друга в Пендже, мог привести к катастрофе. Они так мало знали друг о друге — и так много. Отсюда страх. И жестокость. Все его существо наполнилось радостью, потому что муки Алека открылись ему через свои собственные — это вынырнул на поверхность гений, что прячется на дне каждой истерзанной души. Проявив не бесстрашие, но чуткость, Морис выдержал все нападки Алека, в которых была и детская наивность, и что-то иное, труднообъяснимое.
Пришел черед говорить другому. Угрызения совести, мольбы о прощении — все невнятным бульканьем вырвалось наружу. Так человек освобождается от поразившего его внутренности яда. Потом, чуть окрепнув, Алек стал рассказывать своему другу все, уже безо всякого стеснения. Про родственников. Про то, как в классе он тоже всегда был на вторых ролях. Никто не знает, что сейчас он в Лондоне, — в Пендже считают, что он у отца, отец полагает что он в Пендже. В общем, вырваться было трудно, даже очень. Сейчас ему пора домой — надо встретиться с братом, в Аргентину они едут вместе. Брат у него по торговой линии, жена брата — тоже. Не преминул он и прихвастнуть, как свойственно тем, для кого образование — не насущная потребность. Снова повторил, что родом из порядочной семьи, никогда ни перед кем не пресмыкался, нет, он не из таких, он не хуже любого джентльмена. Рука его тем временем подбиралась к руке Мориса. Они оба заслужили эту нежность… какое странное ощущение. Фонтан слов затих так же внезапно, как и всколыхнулся. Наступила тишина. Нарушить ее отважился Алек:
— Останься со мной.
Морис дернулся, мышцы их соприкоснулись. Теперь они любили друг друга осознанно.
— Проведем ночь вместе. Я знаю, где.
— Не могу. У меня встреча, — отказался Морис, слыша, как бешено колотится сердце. Предстоял официальный обед с возможным клиентом их фирмы, а клиентами, как известно, не бросаются. Надо же, он едва не забыл об этой встрече. — Мне пора, надо переодеться. Дело есть дело, Алек, ты же понимаешь. Встретимся в любой другой вечер — когда угодно.
— Мне в другой раз в Лондон не выбраться — отец или мистер Эйрис могут что-то заподозрить.
— Ну и что?
— А пропустить встречу нельзя?
Снова повисла тишина. Потом с пылкой отрешенностью Морис сказал:
— Ладно, черт с ней.
И они зашагали под дождем к месту свидания.
— Алек, проснись.
По руке словно пробежала судорога.
— Надо поговорить о будущем.
Алек свернулся поуютнее, не такой уж и спящий — теплый, мускулистый, счастливый. Да и Морис был счастлив как никогда. Он шевельнулся, тут же ощутил ответное пожатие и забыл, что хотел сказать. Свет сочился на них из внешнего мира, где все не унимался дождь. Какая-то нелепая гостиница, случайное пристанище — укрыться от врагов чуть подольше.
— Эй, малыш, пора вставать. Утро.
— Ну и вставай.
— Встанешь, когда ты так вцепился.
— Будет ерзать, вот я тебе поерзаю. — От чрезмерной почтительности Алек избавился полностью. Британский музей исцелил его от этого недуга. Сегодня праздник, он в Лондоне, на сердце покойно, хотелось нежиться в полудреме, бездельничать, безобидно подшучивать и заниматься любовью.
Того же хотелось и Морису — что может быть лучше? — но его отвлекали мысли о будущем, весьма близком, утренний свет набирал силу, и их уютное гнездышко обретало реальный облик. Предстояло что-то говорить, что-то решать. Господи, благослови эту ночь, что вот-вот кончится, благослови сон и бодрствование, крепость мышц и ласку, легкий нрав, надежный покров тьмы. Повторится ли такая ночь?
— Все хорошо, Морис? — в ответ на его вздох. — Тебе удобно? Не убирай голову с моей груди, тебе же нравится. Вот так, и ни о чем не тревожься. Ты же со мной. Вот и не тревожься.
Да, ему повезло, сомнений нет. Скаддер — явно человек искренний и добрый. Быть с ним — одно удовольствие, он настоящее сокровище, прелесть, находка, каких одна на тысячу, вожделенная мечта. Но как у него со смелостью?
— Чудесно, что мы с тобой вот так… — Губы настолько близко, что слова едва произносились. — Как в сказке… Ведь когда я тебя первый раз увидел, так и подумал: «Вот бы с ним…», да, честно, прямо так: «Вот бы мне с ним…» И сбылось.
— Да, поэтому мы будем сражаться.
— Зачем? — в голосе послышалось раздражение. — Хватит, посражались.
— Против нас — целый мир. Нам надо собраться с мыслями и продумать будущее, пока не поздно.
— Зачем ты сейчас с этим? Взял и все испортил.
— Потому что надо поговорить. Такое нельзя пускать на самотек, иначе нам же с тобой будет худо, как было в Пендже.
Внезапно шершавой, загрубевшей на солнце тыльной стороной ладони Алек поскреб Мориса по спине.
— Что, кусается? То-то. Так что насчет посражаться я готов. — Он хотел скрыть недовольство, потому и дурачился и даже слегка переусердствовал — поцарапал Мориса. — Не напоминай мне про Пендж, — продолжал он. — О-о! Тьфу! В этом Пендже я всегда был слугой: Скаддер, сделай то, Скаддер, сделай это. А знаешь, что мне как-то раз сказала старая хозяйка? Вот что: «Будь так любезен, голубчик, отправь для меня это письмо, запамятовала, как там тебя?» Как там тебя! Полгода я каждый Божий день подхожу к этому чертову крыльцу, чтобы выслушать распоряжения Клайва, а его мамочка не знает, как меня зовут. Ну не стерва ли? Я ей говорю: «А тебя как? Старая жопа, вот как». Ей-Богу, так и хотел сказать. Жалко, что не сказал. Морис, ты даже представить не можешь, как они со слугами разговаривают. Прямо в голове не укладывается. Этот Арчи Лондон, с которым ты якшаешься, ничуть не лучше, и сам ты такой же, да — такой же. «Эй, человек», и все такое. Между прочим, еще чуть-чуть — и не видать бы тебе меня. Думаешь, я как заяц поскакал по лестнице, когда ты меня позвал? Дудки, я еще помозговал: небось не шибко я ему нужен. А уж когда ты в сарае не объявился, как я велел, тут я совсем взбеленился! Это уж слишком! Ну, думаю, ладно, поглядим. А сарай для лодок — это место всегда мне было по нраву. Бывало, пойду туда, сяду покурить, это когда тебя и в помине не было, дверь отопру… ключ-то у меня, кстати, и сейчас с собой… сидишь, смотришь на пруд, вода как зеркало, потом рыбешка выпрыгнет, а у меня для нее уже и сеть готова.
Выболтавшись, он смолк. Поначалу это был разбитной весельчак, отчасти даже сплетник, но постепенно голос его увял и опечалился, словно на поверхности водной глади возникла сама истина, и истина эта была безрадостной.
— Мы в этом сарае еще встретимся, — пообещал Морис.
— Нет, не встретимся. — Он отпихнул Мориса, но тут же вцепился в его одежду, притянул к себе, притянул яростно и обнял так, словно наступал конец света. — Но ты все равно запомнишь. — Отпустив Мориса, он стоял в серой пелене, не поднимая глаз, руки бессильно висели вдоль тела. Словно хотел запомниться именно таким. — Я ведь вполне мог тебя убить.
— Или я тебя.
— Куда подевалась моя одежда? — Казалось, он только что очнулся. — Уже поздно. У меня даже бритвы нет, я же не собирался на ночь оставаться… Надо бегом на поезд — если опоздаю, Фред может что-то заподозрить.
— Пусть.
— Господи, представляешь, увидел бы нас с тобой Фред.
— Не видит же.
— А если бы увидел… слушай, завтра уже четверг, в пятницу надо паковать чемоданы, в субботу «Норманния» отчаливает из Саутгемптона — и прощай, старая, добрая Англия!
— То есть мы с тобой больше не увидимся?
— Точно… Не увидимся.
А дождь все не унимался! После вчерашней водной феерии — вымокшее утро, вымокло все: крыши, Британский музей, дом, лужайка перед домом. Сохраняя спокойствие и тщательно подбирая слова, Морис сказал:
— Про это я и хотел поговорить. Давай сделаем так, чтобы мы могли встречаться.
— Но как?
— Почему бы тебе не остаться в Англии?
Алек резко вскинул голову, в глазах отпечатался ужас. Наполовину обнаженный, он и на человека походил только наполовину.
— Остаться? — рявкнул он. — Чтобы корабль уплыл без меня? Ты спятил! В жизни не слышал, чтобы такую чушь предлагали. Опять понукать меня вздумал?
— То, что мы встретились, — это один шанс из тысячи. Ни у тебя, ни у меня второго такого шанса не будет, сам знаешь. Оставайся. Мы же любим друг друга.
— Что ж теперь, в придурка из-за этого превратиться? Оставайся — а как? Где? Что скажет твоя матушка, если меня увидит? Ведь кто я в ее глазах? Неотесанный мужлан!
— Она никогда тебя не увидит. Я буду жить не дома.
— Где же тогда?
— С тобой.
— Ах, со мной? Нет, спасибо. Таких, как ты, мои обходят за милю, и я их понимаю. А как, скажи на милость, ты будешь управляться со своей работой?
— Побоку ее.
— Работу в Лондоне, которая дает тебе деньги и положение в обществе, — побоку? Так не бывает.
— Бывает, если по-настоящему захотеть, — мягко возразил Морис. — Главное — понять, чего ты хочешь, тогда возможно все. — Он посмотрел на сероватую дымку, уже разбавленную желтизной. Ничто в этом разговоре его не удивляло. Вот только чем он закончится… это невозможно предсказать. — Я буду работать вместе с тобой, — выложил он очередную карту, потому что время для нее приспело.
— Что за работа? Где?
— Найдем.
— Пока найдем, умрем с голоду.
— Нет. Пока будем что-то подыскивать, денег хватит. Я не дурак, ты тоже. С голоду не умрем. Ночью, пока ты спал, я уже это обдумал.
Наступила пауза. Потом, уже не так воинственно, Алек продолжил:
— Ничего не выйдет, Морис. Для нас обоих это погибель. Неужто сам не видишь?
— Не знаю. Может, так. Может, и нет. «Классовые различия», да? Не знаю. Знаю только, чем займемся сегодня. Снимаемся отсюда, завтракаем в приличном месте, потом едем в Пендж или куда скажешь и встретимся с твоим Фредом. Ты ему говоришь, что передумал, эмигрировать не будешь, а будешь работать у мистера Холла. Я поеду к нему с тобой. Ничего не боюсь. Готов к любым встречам, любым последствиям. Кому-то захочется строить догадки — их дело. Игрой в прятки я сыт по горло. Скажешь Фреду, пусть сдаст твой билет, если что, деньги я верну, это будет наш первый шаг на пути к свободе. А потом сделаем и второй. Риск есть, но он есть всегда, а живем, как известно, только один раз.
Издав циничный смешок, Алек продолжал одеваться. Его манера напоминала вчерашнюю, только без шантажа.
— Это речи человека, которому никогда не приходилось зарабатывать на хлеб насущный, — сказал он. — Своим «я тебя люблю» и всем прочим ты загоняешь меня в ловушку, а потом предлагаешь поломать всю карьеру? Ты хоть понимаешь, что в Аргентине меня ждет работа? Такая же, как у тебя — здесь? Жалко, конечно, что «Норманния» отплывает в субботу, но что поделаешь! Я и вещи в дорогу купил, и билет, и Фред с женой меня ждут.
Морис видел, что за этой бравадой стоят тоска и смятение, но что толку от его проницательности? Никакая проницательность не помешает «Норманнии» сняться с якоря. Итак, он проиграл. Ему наверняка уготованы страдания, именно ему, а не Алеку. У того впереди — новая жизнь, он быстро забудет, как тешился с неким джентльменом, придет час — женится. Толковый малый, выходец из трудового сословия, четко знает, куда дует его ветер, свое стройное тело он уже вогнал в мерзейший синий костюм. Из него торчал морковный овал лица, желудевые руки. Алек провел ладонью по волосам, прижал их к голове.
— Я пошел, — объявил он и, словно этого было мало, добавил: — Так подумаешь, может, нам и вообще встречаться не стоило?
— Все нормально, — сказал Морис, глядя в сторону, пока тот отпирал дверь.
— Ты заплатил за комнату вперед, да? Внизу меня не остановят? Напоследок не хотелось бы неприятностей.
— Все нормально.
Дверь захлопнулась, и он остался один. Ну же, любимый мой, вернись, я жду. Не могу не ждать. Потом глаза стало саднить, и он уже знал, что будет дальше. Главное — не распускаться, держать себя в руках. Он поднялся и вышел, стал кому-то звонить, что-то объяснять, успокоил матушку, извинился перед шефом за то, что пропустил деловой обед, побрился и привел себя в порядок и в обычное время явился в контору. Работы было невпроворот. Что ж, в его жизни ничего не изменилось. И ничего не осталось. Он снова оказался в полном одиночестве, как это было до Клайва, после Клайва, как будет всегда. Он проиграл, но самым грустным было даже не это: на его глазах, сдавшись без борьбы, проиграл Алек. А ведь в чем-то они были одним целым. И, значит, проиграла любовь. В конце концов, что такое любовь? Всего лишь чувство, оно нужно, чтобы изредка получать удовольствие. Но на одних чувствах жизнь не построишь.
В субботу он поехал в Саутгемптон — проводить «Норманнию».
Это было фантастическое решение — бессмысленное, недостойное, рискованное, и у него не было ни малейшего намерения туда ехать, когда он вышел из дому. Но по приезде в Лондон… мучивший его ночью голод вырвался на свободу и потребовал пищи… он не мог думать ни о чем, кроме Алека, его лица и тела — он должен его увидеть! Говорить с любовником, ловить звуки его голоса или прикасаться к нему — этого не требовалось, с этим все кончено… но необходимо еще раз запечатлеть в сердце его облик — прежде чем он исчезнет навсегда. Несчастный, обездоленный Алек! Его не в чем винить, разве мог он поступить иначе? Но в итоге — Боже! — обездоленными остались они оба.
Он явился к «Норманнии» словно в дурмане, но, очнувшись, столкнулся с новым неудобством: Алека нигде не было видно, а стюардам хватало своих дел. Потом они все-таки подвели его к мистеру Скаддеру: малопривлекательный тип в годах, торгаш, проныра — братец Фред. Его сопровождал бородатый крепкий старец — видимо, мясник из Осмингтона. Главной притягательной чертой Алека был здоровый цвет лица, эдакое буйство красок на фоне утеса волос. Фред при внешней схожести имел лицо песочного оттенка и смахивал на лиса, вместо мягких солнечных тонов — ржавчина. Фред, как и Алек, был о себе высокого мнения, самодовольство такого рода свойственно тем, кто преуспел по торговой линии и, как следствие, презирает физический труд. Ему не нравилось, что его брат умудрился вырасти не особенно рафинированным, и мистера Холла, о котором он никогда не слышал, он принял за своего рода наставника. И сразу заговорил в язвительном тоне.
— Лизунок еще не приехал, но его багаж здесь, — сказал он. — Не угодно ли взглянуть?
— Времени хоть отбавляй, — вставил отец, глянув на часы.
— Не опоздает, — заметила мать, поджав губы. — На Лизунка такое не похоже.
— Да пусть себе опаздывает, — отрубил Фред. — Я без его общества обойдусь, только пусть не ждет, что я снова буду его вытаскивать. И так сколько на него угрохал…
Что ж, подумал Морис, вот он — мир Алека. С этими людьми он будет счастливее, чем с ним. Набив трубку табаком, который он курил последние шесть лет, Морис затянулся… Да, быстро истаял его роман. Разве Алек герой или бог? Нет, такой же земной человек, как и сам Морис, вросший корнями в среду, и моря, леса, свежий бриз и солнце — отнюдь не его стихия. Незачем им было проводить ночь в гостинице. Потому что возникли надежды, как выяснилось, совершенно напрасные. Рукопожатие под дождем — вот когда надо было ставить точку.
Словно под воздействием зловещих чар, он остался в кругу Скаддеров, слушал их вульгарные разговоры, подмечал у них жесты и повадки своего друга. Попытался было развлечь их какой-то шуткой, но неудачно, потому что вера в свои силы была подорвана. Из мрачного раздумья его вывел негромкий возглас:
— Добрый день, мистер Холл.
Он так растерялся, что даже не ответил. Вот это сюрприз! Мистер Борениус! Его ошарашенное молчание запомнилось им обоим — и его испуганный взгляд, и едва уловимое движение, каким он выхватил трубку изо рта, словно религия запрещала курить.
Мистер Борениус вежливо представился родственникам: он пришел попрощаться с одним из своих молодых прихожан, ведь Пендж — не так далеко. Они стали обсуждать, каким маршрутом приедет Алек, и Морис решил, что лучше ему улизнуть, ведь положение становилось двусмысленным. Но мистер Борениус ему помешал.
— Вы на пристань? — спросил он. — Я тоже, я тоже.
Они вернулись в лоно свежего воздуха и солнечного света. Перед ними в обрамлении лесистого Нью-Фореста разливалось золотом прибрежное мелководье Саутгемптона. Но Морису казалось: чудесные краски вечера предвещают катастрофу.
— Это очень благородно с вашей стороны, — без предисловий начал церковник, как бы встретив другого радетеля о человеческой душе, но Морису в его голосе послышались какие-то приглушенные нотки, словно мистер Борениус говорил через вуаль. Морис попытался ответить, двух-трех безобидных фраз было бы достаточно, чтобы спасти положение, но слова застряли в горле, а нижняя губа задрожала, как у обиженного ребенка. — Тем более благородно, что вы, если не ошибаюсь, к молодому Скаддеру относились с неодобрением. За обедом в Пендже вы отозвались о нем как о «порядочной свинье», и эта характеристика меня поразила, ведь он, как вы и я, появился на свет из чрева женщины. И я с трудом поверил своим глазам, увидев среди его друзей вас. Поверьте, мистер Холл, он оценит ваше внимание, хотя, скорее всего, не подаст виду. Такие, как он, все чувствуют гораздо глубже, чем кажется со стороны. И добро, и зло.
— А вы? — попытался отвлечь его Морис.
— Я? Почему приехал я? Вы будете смеяться. Я привез ему рекомендательное письмо для священника англиканской церкви — вдруг в Буэнос-Айресе ему захочется принять конфирмацию? Нелепо, да? Я не эллинист, не атеист, но убежден, что поведение человека зависит от его веры, и если он «порядочная свинья», причину этому нужно искать в каком-то неверном восприятии Бога. Потому что, где ересь, туда рано или поздно явится безнравственность. Но вы… как о точном времени отплытия узнали вы?
— Я… прочитал в газете. — Его бросило в дрожь, одежда прилипла к телу. Он был беззащитен, его словно отшвырнуло назад, в школьные годы. Слуга Господний наверняка обо всем догадался, до него докатилась волна истины. Человек мирской ничего бы не заподозрил — как мистер Даси, — но у духовников особое чутье, они видят тебя насквозь. В аскетизме и поклонении Всевышнему есть свои плюсы. Они порождают интуицию… но Морис понял это слишком поздно. В Пендже он просто отмахнулся от этой мысли — откуда какому-то бескровному святоше знать о существовании мужской любви? Но тут ему стало ясно: все тайны рода человеческого церкви известны, она их видит в своем кривом зеркале. Религия куда прозорливее науки, добавь к ее интуиции точность суждений — и этой силе не будет равных на земле. Самому ему религиозное чутье было неведомо, он впервые столь очевидно ощутил его в другом человеке, и это открытие его потрясло. Как он страшен, как ненавистен ему этот мистер Борениус, разрази его гром!
И Алек, стоит ему появиться, угодит в ту же ловушку. Они люди маленькие — куда меньше, к примеру, чем Клайв и Энн, — и рисковать не могут, мистер Борениус это знает, и он обязательно покарает их единственным доступным ему средством.
Голос — выдержав паузу на случай, если жертве вздумается ответить зазвучал снова:
— Н-да… По совести говоря, у меня душа не на месте. Перед тем как во вторник он уехал из Пенджа якобы навестить родителей — хотя добрался до них только в среду, — у меня с ним состоялся весьма неприятный разговор. Достучаться до него было очень трудно. Он всячески сопротивлялся. Когда я заговорил о конфирмации, позволил себе фыркнуть. Дело в том — я не должен об этом говорить, но вам скажу, раз вы взяли на себя благотворительные заботы о нем, — дело в том, что он похотлив, а это — грех. — Последовала пауза. — Женщины. Со временем, мистер Холл, начинаешь понимать, откуда берется это фырканье, это сопротивление, потому что совокупление не только само деяние. Оно гораздо шире. Будь тут одно деяние, лично я не стал бы предавать его анафеме. Но когда на панель выходят целые народы, они в конце концов наверняка отринут Бога, так я считаю. Чтобы в Англии восторжествовала церковь, все сексуальные выверты и отклонения — все! — должны быть наказуемы. У меня есть основания полагать, что ту недостающую ночь он провел в Лондоне. Но, конечно… ага, должно быть, вот его поезд.
Он пошел к перрону, и Морис, абсолютно выбитый из колеи, последовал за ним, услышал какие-то голоса, но разобрать смысл был не в силах. Возможно, один из голосов принадлежал Алеку — что теперь с того? В мозгу его, подобно летучей мыши, что появляется в сумерки, запорхала, застучала в висках одна фраза: «И снова все не так». Он перенесся домой, в курительную, рядом Клайв, и он говорит: «Извини, я тебя больше не люблю»… Вот его жизнь: годовой цикл, а в конце круга всякий раз — затмение. Одно и то же. Как солнце… у него тоже годовой цикл. Это с ним уже говорил дедушка… Вдруг туман рассеялся, он услышал голос матери Алека.
— На Лизунка такое не похоже, — пролепетала она и исчезла.
На кого не похоже? На пирсе зазвонили склянки, засвистел свисток. Морис взбежал на палубу. Органы чувств снова стали ему подвластны, и с необычайной ясностью он увидел, как текут в противоположные стороны людские потоки, одним суждено остаться в Англии, других ждет дальний путь, увидел и понял: Алек остается. И проклятый день вдруг воссиял славой. Над окрашенными золотом лесами и водами белыми парусами плыли облака победы. Посреди этого карнавального шествия вне себя от ярости метался Фред Скаддер, потому что его растяпа братец не приехал с последним поездом, женщины кудахтали на трапе под натиском обтекавшей их толпы, а мистер Борениус и Скаддер-старший о чем-то умоляли судовое начальство. Но что их суета по сравнению со свежим ветром, прекраснейшей погодой!
Морис сошел на берег, пьяный от возбуждения и счастья. Судно стало отплывать, и Морису вдруг вспомнились похороны викинга, яркое впечатление детства. Параллель была ложной, и все же… «Норманния» — героиня, увозящая смерть. Наконец махина отделилась от пирса, Фред продолжал по-базарному вопить, а «Норманния», чуть покачиваясь, под одобрительные возгласы вошла в канал и вот уже выбралась в открытое море; принесенная в жертву, величавая, она оставила позади клубы дыма, истаявшие в закат, и рябь на воде, угасшую при встрече с лесистыми берегами. Он долго смотрел ей вслед, потом обратил взгляд на Англию. Его путешествие близко к завершению. Теперь его цель — новый дом. Благодаря ему в Алеке пробудился мужчина, теперь черед Алека пробудить в нем героя. Что ж, стоящая перед ними задача ясна, ясен и ответ на нее. Им придется жить за пределами общества, без родных, без денег. Они будут работать и держаться друг за друга, до самой смерти. Зато им принадлежит Англия. Это — помимо того, что они все время будут вместе, — их главная награда. Именно ему и Алеку принадлежат воздух Англии и ее небеса, а не пугливым миллионам соотечественников — те владеют только каменными да деревянными коробками, в которых нечем дышать, но никак не собственными душами.
Перед ним возник мистер Борениус, совершенно сбитый с толку. Алек положил его на обе лопатки. Любовь между двумя мужчинами мистер Борениус полагал делом постыдным и потому истолковать случившееся просто не мог. Он сразу превратился в человека заурядного, от иронии не осталось и следа. Что же могло приключиться с молодым Скаддером? Мистер Борениус выдвинул две-три версии, довольно прямолинейные и даже глуповатые. Потом направил стопы к каким-то знакомым в Саутгемптоне. Морис крикнул ему в спину:
— Мистер Борениус, посмотрите на небо, оно все горит!
Но какая служителю Господа польза от небес, когда они горят? И мистер Борениус удалился.
Мориса охватило возбуждение — вдруг Алек где-то рядом? Нет, не может быть, в великолепии этого дня он занял другую нишу. И, ни секунды не колеблясь, Морис отправился по адресу: Пендж, сарай для лодок. Эти слова засели у него в крови, они были неотъемлемой частью домогательств и шантажа со стороны Алека, да и его собственного обещания, данного в минуту, когда они напоследок, в отчаянии, заключили друг друга в объятия. Конечно, эти слова будут ему путеводной звездой. Он умчался из Саутгемптона — как и примчался — под влиянием момента и чувствовал: на сей раз на его пути не возникнет никаких помех, судьба не посмеет помешать ему, и вообще все в этом мире стало на свои места. Местный поезд быстро сделал свое дело, роскошный закат еще тлел и поджигал облачка, и они никак не хотели гаснуть, даже когда главное великолепие увяло, и подсвечивали ему дорогу через притихшие поля — отрезок пути от станции.
На территорию усадьбы он проник со стороны низины, через отверстие в живой изгороди, и снова обратил внимание на то, как все здесь обветшало, какие гигантские усилия требуются, чтобы привести Пендж в достойное состояние и сделать пригодным для жизни в будущем. Надвигалась ночь, чирикнула птица, прошуршали по траве зверюшки. Морис ускорил шаг и наконец вышел к мерцавшему пруду… на его фоне чернело место тайного свидания… у берега негромко почавкивала вода.
Он здесь или где-то рядом. Уверенный, что чутье его не подвело, он зычным голосом позвал Алека.
Ответа не последовало.
Он позвал снова.
Тишина, вокруг смыкалась ночь. Он просчитался.
Что ж, это нам не впервой, подумал он, но тут же взял себя в руки. Что бы ни случилось, падать духом нельзя. Не распускаться. С Клайвом он, кажется, только на стену не лез, а что с того? Пасть духом сейчас, в этой мглистой глуши — так недолго сойти с ума. Надо быть сильным, спокойным, не терять веры — только на это и надежда. Но, ощутив внезапное разочарование, он понял, как измотал себя физически. Ведь он на ногах с раннего утра, сколько за день перечувствовал — и вот оказалось, что силы на исходе. Ладно, как быть, он решит позже, сейчас голова просто раскалывается, все тело до последней клеточки болит и отказывается подчиняться — надо передохнуть.
Сарай для лодок — вполне подходящее для этого место. Он вошел внутрь… и обнаружил своего любовника. Алек спал, лежа на взбитых подушках, умирающий день бросал на него последний отсвет. Он проснулся, но не подскочил он радости, не удивился, просто взял руку Мориса и стал ее поглаживать. Потом заговорил:
— Значит, телеграмму получил.
— Какую телеграмму?
— Утром я послал тебе телеграмму и написал… — Он зевнул. — Извини, я подустал, то одно, то другое… написал, чтобы ты немедленно ехал сюда. — И, поскольку Морис молчал, не в силах вымолвить и слово, добавил: — Теперь нас с тобой ничто не разлучит — и точка.
Недовольный своим печатным обращением к избирателям — для настоящего момента оно звучало слишком покровительственно, — Клайв пытался выправить верстку. От этого занятия его отвлек Симкокс:
— К вам мистер Холл.
Он вышел на крылечко. Было уже очень поздно, ночь вошла в свои права. Все следы волшебного заката с неба исчезли. Пищи для глаза не было никакой, зато слух ублажали звуки. Его друг, отказавшийся войти, легонько пинал гравий и бросал камешки в кустарник у стены.
— Привет, Морис, входи. Что-то срочное? — спросил он, слегка раздраженный, и даже не стал отягощать себя улыбкой — лицо все равно было в тени. — Рад, что ты вернулся, надеюсь, тебе полегчало? Я, к сожалению, пока занят, но Бордовая комната свободна. Так что входи, ложись, как обычно. Очень рад тебя видеть.
— Я на несколько минут, Клайв.
— Еще что выдумал. — Он шагнул во тьму, как бы проявляя радушие, но ему явно мешал сверстанный текст в руках. — Энн закатит мне скандал, если не останешься. Молодец, что явился так, без приглашений. Извини, я еще занят, дела и дела. — Наконец глаза его выделили в окружающем мраке черный цилиндрический сгусток, и, внезапно встревожившись, он спросил: — Надеюсь, все в порядке?
— Вполне… тебе по крайней мере беспокоиться не о чем.
Мысли Клайва все-таки отвлеклись от политики, он понял — речь пойдет о романе, и приготовился сочувственно выслушать друга, хотя, конечно, лучше бы не сейчас, он совсем зашивается… Но, призвав на помощь все свое благоразумие, он пошел в направлении пустынной аллеи за лаврами, туда, где, украшая стены ночи бледно-желтой чеканкой, чуть поблескивали энотеры. Здесь их уединения не нарушит никто. Нащупав скамью, Клайв вольготно откинулся на спинку, заложил руки за голову и сказал:
— Я к твоим услугам, но мой тебе совет: переночуй у нас, а утром о своих делах поговори с Энн.
— Мне твой совет не нужен.
— Дело, конечно, твое, но ты искренне поделился с нами своими надеждами, а коли речь идет о женщине, всегда есть смысл поговорить с другой женщиной, тем более с Энн — человека с такой интуицией еще поискать.
Отблески цветов напротив скамьи исчезли и появились снова, снова исчезли и снова появились — перед ними, стоя, покачивался Морис, и Клайву опять стало не по себе — друг его воплощал силы ночи. Голос из тьмы произнес:
— Тебя ждет куда более серьезный удар. — Я влюблен в твоего егеря…
Клайв настолько опешил, столь неожиданной и бессмысленной показалась ему эта фраза, что он, подавшись вперед, глупо спросил:
— Ты имеешь в виду миссис Эйрис?
— Нет. Я имею в виду Скаддера.
— Что за бред? — воскликнул Клайв, стрельнув глазами в темноту. Но тут же обрел почву под ногами и сухо произнес: — Что за нелепое заявление?
— Нелепей не придумаешь, — отозвался голос из тьмы. — Но я перед тобой в таком долгу, что решил: надо поставить тебя в известность насчет Алека.
Клайв ухватил только суть, не более. Слово «Скаддер» он воспринял как façon de parler[23], вместо него вполне могло прозвучать «Ганимед», потому что близость с человеком из низшего сословия была для Клайва чем-то немыслимым. Но ему хватило и этого — он был огорчен и даже обижен, ведь последние две недели он не видел у Мориса никаких отклонений и потому не препятствовал его общению с Энн.
— Мы делали что могли, — ответил он. — И если ты хочешь оплатить нам свой, как ты выразился, «долг», подобные болезненные идеи — не лучший для этого способ. Как ты можешь говорить о себе такое? Мне казалось, что твоя жизнь в Зазеркалье наконец-то ушла в прошлое, в Бордовой комнате мы поставили на этой теме крест. Ты меня сильно разочаровал.
— Между прочим, тогда в Бордовой комнате ты поцеловал мне руку, — добавил Морис весьма язвительно.
— Не надо об этом. — Голос Клайва осекся, не в первый и не в последний раз, и изгой на мгновенье проникся к нему любовью. Тут же Клайв разразился целительной тирадой: — Морис, ты даже не представляешь, как мне тебя жаль, умоляю тебя, прошу — не позволяй этой напасти вернуться. Тогда она уйдет, уйдет навсегда. Работа, свежий воздух, друзья…
— Я уже сказал тебе: я пришел не за советом, не обсуждать разные идеи и мысли. Я — человек из плоти и крови, если ты способен снизойти до столь низменных вещей…
— Да, ты прав. Люблю разводить теории.
— …я просто хотел сказать тебе об Алеке.
Обоим вспомнилась схожая ситуация годичной давности, но на сей раз поморщился Клайв.
— Если Алек — это Скаддер, то он у меня уже не служит и вообще находится не в Англии. Не далее как сегодня он уплыл в Буэнос-Айрес. Но ты продолжай. Если хоть чем-то могу тебе помочь, я готов вернуться к теме, которая тебя волнует.
Морис шумно вздохнул и принялся обрывать лепестки с высокого стебля. Они исчезли один за другим, и казалось, что это ночь гасит свечи.
— Я поделился с Алеком, — произнес он после глубокого раздумья.
— Чем?
— Всем, что у меня есть. Включая тело.
Клайв взвыл, словно прикоснулся к чему-то невероятно мерзкому, и вскочил на ноги. Какое чудовище! Его надо растоптать, бежать от него куда глаза глядят… но Клайв был человек воспитанный, и порыв его тут же стих. Все-таки оба они — из Кембриджа… оба — столпы общества. Нет, обойдемся без крайностей. И он обошелся, сохранил спокойствие и желание помочь до конца. Но Морис скорее принял бы ненависть, а это аристократическое кислое неодобрение, догматизм и душевная глухота вызвали у него лишь презрение.
— Может, это несколько грубовато, — продолжал Морис, — но я хочу, чтобы ты все понял точно. В ту ночь, когда тебя и Энн не было, Алек спал со мной в Бордовой комнате.
— Морис! Боже, Боже!
— Плюс в городе. Плюс… — он умолк.
К горлу Клайва подкатила тошнота, но его и тут потянуло на обобщения — на остроте его ума брак сказался не лучшим образом.
— Но ведь… взаимоотношения между мужчинами можно оправдать лишь в одном случае — если они платонические?
— Не знаю. Я пришел рассказать тебе, что я сделал.
Да, причина его визита заключалась именно в этом. Нужно закрыть книгу, которой больше не суждено быть прочитанной… такую книгу лучше закрыть, чем оставить на столе пылиться. Рукопись их прошлого надлежит отправить на полку, и здесь, среди тьмы и увядающих цветов, — самое подходящее для этого место. Кстати, он обязан сделать это и ради Алека. Допускать старое в среду нового — на такое он не пойдет. Любой компромисс губителен, ибо это попытка словчить, и теперь, покончив с признанием, он обязан исчезнуть из воспитавшего его мира.
— Я расскажу тебе и о том, что сделал он, — продолжал Морис, стараясь не выказывать радости. — Ради меня он пожертвовал карьерой… безо всяких гарантий с моей стороны… да и не мог я раньше чем-то поступиться… до меня все так медленно доходит. Не знаю, платонический это поступок с его стороны или еще какой, но на эту жертву он пошел.
— На какую жертву?
— Я приехал проводить Алека, но его там не было…
— Скаддер остался? — воскликнул эсквайр с негодованием. — Эти люди просто невозможны. — Он запнулся, его шокировала мысль о будущем. — Морис, Морис, — произнес он с легкой заботой в голосе. — Морис, quo vadis? Это безумие. Ты совершенно потерял чувство… Позволь спросить, неужели ты намерен…
— Не позволю, — перебил собеседник. — Ты для меня — в прошлом. Я готов обсуждать с тобой все, что случилось до этой минуты, но о будущем — ни слова.
— Морис, Морис, ты все же мне как-то дорог, иначе я сейчас не стал бы с тобой разговаривать.
Морис разжал руку. На ладони лежали лучистые лепестки.
— Согласен, «все же» и «как-то» я тебе дорог. Но это не та опора, на которой можно строить свою жизнь. «Все же» и «как-то» меня не устраивает. И тебя тоже. У тебя есть надежная опора — Энн. Тебя не волнует, платонические у вас отношения или нет, важно, что ты можешь на них опереться. А я не могу опереться на пять минут, которые ты готов мне уделить, украв их у Энн и политики. Ты сделаешь для меня все — но чтобы я при этом не мозолил тебе глаза. Последний год был для меня сущим адом. Ты готов взять на себя хлопоты по устройству моей семейной жизни — лишь бы сбыть меня с рук. Я знаю, «все же» и «как-то» я тебе дорог… — кивнул он в ответ на попытки Клайва протестовать, — но не сказать, чтобы сильно, и, уж конечно, ты меня не любишь. Когда-то я был готов отдать за тебя жизнь, но ты меня отверг, и теперь я принадлежу другому — потому что не могу ныть вечно, — и он принадлежит мне, да так, что наши отношения тебя шокируют… но, может, тебе пора оправиться от шока и позаботиться о собственном счастье?
— Где ты выучился таким речам? — У Клайва даже перехватило дыхание.
— Разве что у тебя.
— У меня? Не хватало только, чтобы эти мысли ты приписывал мне, — возмутился Клайв. Неужели это он в свое время так развратил неокрепший интеллект? Невероятно, но это так: от той личности, какой был Клайв два года назад и какой пытался подражать Морис, их развело в разные стороны, один ударился в респектабельность, другой — в протест, и чем дальше, тем пропасть между ними будет все больше. Если из этой бездны донесется хоть один порыв ветра, победы на выборах ему не видать, да что там победы… Но уклоняться от своих обязанностей он не будет. И, значит, должен спасти старого друга. В нем вдруг проснулся герой, он стал думать, как заткнуть Скаддеру рот, не будет ли тот заниматься вымогательством. Но обсуждать это сейчас — не время, и он пригласил Мориса отобедать на следующей неделе в Лондоне, в его клубе.
В ответ раздался смех. Клайву всегда нравился смех друга, и сейчас мягкие рокочущие звуки успокоили его, все будет хорошо, все будут счастливы.
— Вот и ладно, — сказал он и даже протянул руку в сторону лаврового куста. — Это куда лучше, чем закатывать сомнительный монолог, который не способен удивить ни тебя, ни меня. — Напоследок он добавил: — В среду, скажем, без четверти восемь. Можно в смокинге, как тебе известно.
Но эти слова повисли в воздухе, потому что Морис уже испарился, исчез без следа, после него осталась разве что горстка лепестков энотеры, они лежали на земле и, угасая, скорбели по нему. До конца жизни Клайва мучил вопрос: когда же именно исчез Морис? С приходом старости Клайву стало казаться, что он вообще не исчезал. Синяя комната давала слабый свет, клонился долу папоротник. Из какого-то далекого, затерявшегося во времени Кембриджа его друг, одетый в солнце, стал слать ему поклоны, источал запахи и звуки майского семестра.
Но это — потом, а пока Клайв, обнаружив отсутствие Мориса, обиженно пожал плечами, потом вспомнил, что и в прошлом его друг не всегда отличался особой вежливостью. Он еще не понял, что это — конец, что не будет плавного заката или компромисса, что их пути больше никогда не пересекутся, что он и словом не перемолвится с людьми, когда-то знавшими Мориса. Постояв немного в аллее, Клайв вернулся в дом, править верстку. И надо придумать какую-то удобоваримую историю для Энн — знать правду ей совершенно ни к чему.