БАЛЛАДА О ТРУБЕ И ОБЛАКЕ © Перевод А. Романенко

I

Печально пела труба, и в голубом небе безмятежно плыло белое облако.

А чуть погодя…

Вначале все было очень просто и даже хорошо.

Они поставили на пол чемодан, рюкзак и пишущую машинку. Комната выглядела уютной, но немного темной. Быть может, она только казалась темной, потому что снаружи все было залито огненными лучами яркого послеполуденного солнца, отвесно падавшими с синего неба.

Хозяин ладонью вытер лоб и ленивым движением стряхнул со лба капли пота. Потом, прислонившись к подоконнику, почесал заросший подбородок. Это был высокий, тощий крестьянин, голый до пояса, в коротких штанах; он стоял в проеме окна, выходившего в узкий внутренний двор, куда падал поток ослепительного солнечного света, и поэтому был темным, почти черным.

Петер Майцен сразу подошел к столу, лишь мельком посмотрел на него. Взглянул машинально, по привычке. И так же быстро определил: «Почерневшая готическая статуя великомученика несколько увеличенных размеров».

Он решил, что сравнение удачно, но тут же и это сравнение, и сам человек стали ему безразличны. Голову переполняло множество образов, и на душе было слишком радостно. Он стремительно взялся за расшатанный стол и начал двигать его по неровному полу, чтоб установить покрепче.

Хозяин шаркнул ногой и глотнул воздух. Потом почесал подбородок и произнес:

— Хм, такое дело… Вы, значит, пишете?

— Пишу! — кивнул Петер Майцен.

— Хм, такое дело… Однако можно подумать, что вы учитель… или врач… или еще кто-нибудь в таком роде…

— А вот и не так! Я ведь без очков! — пошутил Петер Майцен. Был он среднего роста и средних лет. И выглядел сегодня веселым, оживленным, совсем под стать своей пестрой рубашке. «Я счастлив! Счастлив! Счастлив! — стучало его сердце в таком бурном ритме, что он даже чувствовал какую-то неловкость. — Счастлив, как ребенок. Я взволнован. Взволнован, как юноша, который впервые идет на свидание».

— Хм, такое дело, — протянул хозяин. — И вы пишете книги?

— Книги… — «А ведь это почти соответствует истине».

— Истории, так сказать?

— Истории… — «И всегда словно в первый раз».

— И выдумываете из своей собственной головы?

— Из своей собственной… — «Только женщина всегда другая». Петер Майцен усмехнулся, но лицо его на миг потемнело, будто по нему пробежала тень.

— Хм, такое дело, — поддакнул, почесывая подбородок, хозяин. — Это, так сказать…

— Ну конечно! — живо перебил его Петер Майцен.

— Я хотел сказать, что вы пишете… пишете вот так.

— Как? — оглянулся Петер Майцен. И в ту же секунду, поняв, радостно улыбнулся. — Разумеется, разумеется! Вот так, вот так! — Он легко повел плечами и отбросил светлые волосы с высокого лба. «Стоит наклонить голову над машинкой, и мысли сыплются из нее, как орехи из мешка». На его лбу, щеках и вокруг губ пролегло немало глубоких морщин, оставленных будничными заботами, прорезанных острыми ножами частых огорчений. Но сейчас лицо его озаряло вдохновение, возникшее еще в пути.

— Хм, такое дело, — продолжал хозяин. — Что в голову придет, то и напишете?

— Что в голову придет, то и напишу… — «Так просто, что дальше некуда! И если бы ты знал, до чего ж это приятно, приятно!»

— А иногда что-нибудь услышите и потом напишете?

— Бывает! — согласился Петер Майцен и снова скользнул по нему взглядом. «Верно, ты хочешь предложить что-нибудь свое? Но погоди, братец! Сейчас некогда! Меня ждут старые герои! Уже долгие годы ждут! Нетерпеливо ждет меня старый Темникар».

— Хм, такое дело, — тянул хозяин. — С людьми всякое случается.

— Всякое, всякое…

— И даже с обыкновенными людьми!

— Да ведь обыкновенные люди и есть необыкновенные.

— Хм, такое дело…

— А необыкновенные — большей частью самые обыкновенные.

— Хм, такое дело… Люди есть люди.

— А может быть, и нет! — вдруг возразил Петер Майцен.

Крестьянин глотнул воздух.

— Хм, такое дело… Иногда и нет!

— Нет, нет! — живо качал головой Петер Майцен, будто эта горькая истина чрезвычайно его обрадовала.

Крестьянин опять глотнул воздух.

— Что делать! — покорно вздохнул он. — Так уж повелось.

— Хм, такое дело! — невольно и неожиданно для себя сказал Петер Майцен и оглянулся. Сильной рукой он подхватил свой чемодан, легко кинул его на постель и раскрыл. В чемодане лежали книги, бумага и папки с неоконченными рукописями и черновиками.

— А о войне, — снова заговорил хозяин, — о войне вы тоже пишете?

— О войне тоже.

— Хм, конечно… Ведь о войне много чего еще можно написать.

— Много чего! Много чего! — закивал Петер Майцен. — И не только об атаках, боях, победах и о трубе, что после победы гремит свое «тра-ра-ра»! — Он положил пачку бумаги на край стола, приставил ладони к губам, поднялся на цыпочки и протрубил на три стороны света: — Тра-ра!.. Тра-ра-рааа!.. Тра-ра-раааа!

Хозяин вздрогнул и испуганно выпучил глаза.

— Ну как? A-а, вы удивляетесь, что я затрубил! — весело засмеялся Петер Майцен. — Ох, да вы разве не слышали, что художники — те же дети! Озорные и шаловливые невинные дети! Совершенно несерьезные люди! Разве серьезные люди станут мять глину, смешивать краски, писать стихи и разные истории? Еще чего! Это ведь детская забава. Потому серьезные люди художников всерьез и не принимают. И умные женщины их тоже считают дуралеями.

Крестьянин откашлялся и громко проглотил слюну.

— Хм, такое дело… Женщины…

— Такое дело! Такое дело! — прервал его Петер Майцен. Подбоченясь левой рукой и подняв правую, он пророчески вытянул указательный палец. — А после смерти приходит слава! Похороны за государственный счет, мемориальная доска на доме, где родился, жил и творил, мемориальная доска на доме, где умер, улица его имени, надгробие, памятник! А потом выступит бесстрашный отряд ученых, точно внимательных полицейских; угрюмо нахмурив лбы, поджав губы, они сперва сунут свои длинные носы во все его бумаги и бумажки, которые не успели сжечь домашние, потом пустятся по извилистым следам его жизни и в поте лица своего точно выяснят, куда он ходил, где бывал и пил, сколько у него было любовниц и как они выглядели, что он поделывал тут и что творил там, где служил в армии, где находился на штатской службе, сколько зарабатывал и как поступал со своими деньгами! Вполне профессионально, хотя и без перчаток, они ощупают его печень, почки и мочевой пузырь — о, мочевой пузырь у художников чуть ли не самое главное дело! — исследуют кишечник, вскроют сердце, распилят череп и измерят его, взвесят мозг, пересчитают ребра и волосы на груди! Ну, и всяк по-своему — ведь речь как-никак идет о том, чтоб доказать собственную оригинальность! И почему бы не доказать, раз представляется случай? Холодно и деловито они станут утверждать, что знаки препинания он расставлял по смыслу, а не в соответствии с общепринятыми правилами; что язык у него живой, образный и легкий, хотя нельзя сказать, что крепкий; что он был хорошим стилистом, пожалуй, даже слишком хорошим, ведь иногда его заносило в другую крайность, в артистизм; что он был мастером веристского, реалистического диалога, хотя его и нельзя причислить к чистым реалистам; что в его произведениях много эпических моментов, но ему никогда не удавалось подняться до подлинно эпического письма; что он оставался закоснелым лириком с весьма ощутимым романтическим душком; что сатирическая жилка у него была сильна и потому нередко касалась того, чего не следовало касаться; что его мысли, изящно сформулированные, большей частью даже оригинальные, тем не менее не могут считаться необыкновенно глубокими; что он придерживался передовых взглядов, хотя явно не слишком обременял себя изучением социологии; что образы у него жизненные и яркие, персонажи из плоти и крови, однако не монументальные, высеченные из камня фигуры; что он глядел на мир несколько свысока, с легкой усмешкой, хотя на самом деле был исполнен гуманизма; что он написал очень мало, но манера его письма изысканная, достаточно своеобразная и впечатляющая, хотя в конечном счете ему все-таки чего-то не хватает; что… что… короче говоря, вопреки всему и несмотря ни на что, он был человеком и художником, и по-настоящему жаль, что слишком рано сошел в могилу… Знаете, считается, будто все художники умирают рано, даже если им перевалило за сто…

Крестьянин удивленно моргнул и глотнул воздух.

— Хм, такое дело… Говорят, смерть никогда не приходит слишком поздно.

— Вы так думаете? — живо возразил Петер Майцен. — Иногда люди ждут ее и зовут, а ее нет и нет.

Крестьянин раскрыл рот, и костлявые его пальцы застыли на заросшем подбородке.

— Что? Разве не так? — спросил Петер Майцен.

Тот закрыл рот и громко глотнул.

— Ну, ну! — ободряюще улыбнулся Петер Майцен. — Не надо принимать все так серьезно. Я же вас предупредил, что художники народ несерьезный… Ясно? Значит, думы о смерти людям не нравятся. Да ведь и мне они не по душе. А сегодня другое дело!.. Почему?.. Потому что наступил мой час… тот счастливый час, когда я сяду работать. Тогда у меня хорошее настроение. Несколько странное, пожалуй, непривычное, но радостное. Мое настроение. В таких случаях для меня все — все, что есть, и даже то, чего нет, — живо, прекрасно, полно смысла. Ведь все это и есть жизнь. Даже в смерти!..

Хозяин оторопело смотрел на него.

— Вам, должно быть, удивительно такое слышать, но это так! — сказал Петер Майцен. — Да вы не волнуйтесь! Если я сам этого не понимаю, то и вы, должно быть, не поймете… Так-то! И хорошо, что так! — засмеялся он и повернулся к чемодану.

Он выложил папки на стол и принялся сосредоточенно и неторопливо их разбирать, хотя уже изнывал по той прекрасной минуте, когда сварит себе турецкий кофе, сядет к столу, зажжет сигарету и вновь наконец встретиться со своими героями. В нетерпении он отыскал папку с названием «ПЕРВЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ БОЙ» и раскрыл ее, чтоб просмотреть черновики.

И вот Темникар предстал перед ним. Его образ сейчас был более отчетливым и ясным, чем когда-либо.


Он стоял в черной от сажи раме сводчатых дверей, что вели в сени его старого уединенного дома. Стоял высокий и прямой, именно такой, каким был в тот зимний день, последний день его жизни, когда он вышел в последний путь — свой первый бой. Он стоял на выщербленном каменном пороге, в старых, разбитых сапогах, в старой австрийской солдатской шинели, в старой, облезлой меховой шапке, с баклажкой, наполненной водкой, у пояса, держа под мышкой топор, а в кармане — тяжелый заряженный револьвер.


«Как спокоен этот человек, — восторженно подумал Петер Майцен. — Как величественно спокоен! Хотя ясно чувствует, что жить ему осталось пять, может быть, шесть, от силы семь часов. Но он не думает об этом, хотя ни секунды не сомневается в том, что погибнет».


Темникар поднял голову. Ясный взгляд его из-под косматых бровей скользнул по крутому, покрытому снегом склону. На мгновение остановился на скалах под острым Вранековым гребнем, потом поднялся еще выше, к иссиня-стальному небу. Там, на самом горизонте, в лучах зимнего солнца слегка покачивалось прекрасное белое облако его жизни. В иссиня-стальных глазах Темникара вспыхнули две белые точки, две серебристые капли, но лицо оставалось спокойным, решительным, торжественным и почти величавым.

— Иду! — произнес он беззвучно. Ему захотелось еще раз заглянуть в длинные и темные сени, где у очага стояли три фигуры, трое встревоженных людей — жена, дочь, сын, по он не оглянулся. Быстро сошел с порога во двор, прижал к себе топор и ощупал револьвер.

— Ступай! Ступай, чтоб дьяволы не опередили тебя! Время не ждет!

— Время не ждет! — повторил Темникар и решительно шагнул в свежевыпавший снег.


Петер Майцен почувствовал, что у него затуманился взор, но продолжал смотреть ему вслед с гордостью и печалью.

— Время не ждет! Время не ждет! — вполголоса сказал Петер Майцен, отложил в сторону папку и опять наклонился над чемоданом.

Хозяин шаркнул ногой и откашлялся.

— Хм, такое дело. — Снова он скреб заросший подбородок. — Скоро это у вас идет?

— Что? — вздрогнул Петер Майцен: он совсем забыл о хозяине.

— Скоро, говорю, писание идет у вас?

— Иногда скоро, иногда нет, — пожал плечами Петер Майцен. «А Темникар пойдет скоро. Ведь я так давно перемалываю его, что, пожалуй, в самом деле ему пора лечь на бумагу».

— Хм, такое дело, — согласился хозяин. — Ведь у вас есть машина.

— Главное в таком деле, чтоб была тишина! И чтоб человеку быть одному! — с ударением сказал Петер Майцен. Он опустился на корточки возле чемодана и стал перебирать книги. «Надеюсь, этот бедняга не станет мне слишком надоедать! Я уехал из города, чтобы где-нибудь уединиться и спокойно писать, а вовсе не для того, чтобы кто-то целый день „такал“ меня по голове!.. Надо сказать, уголок я нашел подходящий. Очень мне по душе эта старая, непривычно белая, хотя и обветшалая, одинокая усадьба на краю долины, под черным сосновым лесом. И даже название по душе. Черный лог! Подходящее название для такого местечка! Правда, мрачновато, романтично. Но это пустяки, ведь такой пейзаж окрыляет воображение, а иногда можно взлететь под облака, в царство фантазии. Ничего плохого в этом нет. Фантазия искусству не вредит, как говорится. И люди с большим интересом относятся к выдуманным фигурам и вымышленным историям, чем к слепым копиям жизни… Конечно, конечно, жизненный уровень повышается, как утверждают. На рынке с каждым днем появляется все больше товаров, в том числе и таких, которые не только приносят пользу, но и приятны для глаза, веселят сердце. Поэтому необходим также и больший выбор — по-словенски мы, как обычно, сказали бы: ассортимент — изделий для души. Люди сыты литературными пирогами и мясом. Это, безусловно, здоровая и добрая пища, но теперь им охота отведать фазанчика, пестрой куропатки, чего-нибудь острого и пикантного… Конечно, конечно, мир еще не во всем ровный да гладкий, будничная жизнь вовсе не по-будничному бурная и безмятежная, героическая и робкая, горькая и сладкая, однако человек, несмотря на это, а может быть, благодаря этому, охотно переключается на другое, даже на фантастику, хотя именно там у него иногда дрожит и леденеет сердце, так как фантастика есть странное, странное и даже очень странное зеркало, которое, несмотря ни на что, не отражает и не может отражать ничего иного, кроме как опоэтизированную картину нашей собственной внешней и внутренней жизни… О, диалектика и сюда сунула свои пальцы! От нее не уйдешь! Словарь говорит, что это метод познания явлений природы в развитии как результат единства противоречий. У меня такое определение вызывает некоторую досаду: отчего не нашлось для обозначения результата словенского слова, однако особенно мне досадно, что результат-то — это человек. Еще чего! Вот так. И если ты диалектики не знаешь и не признаешь ее, то так и останешься явлением природы, которое диалектика толкает в противоречия, и результат этого — ты сам. О дикий зверь! (Я думаю об этом всерьез и с должным уважением, поэтому было бы уж слишком, если б какому-нибудь милиционеру от литературной критики вздумалось из-за этого призвать меня к ответу!) Итак, следовательно, у меня все хорошо и в полном порядке. Только старик попался скучноватый. Хотя, ничего не скажешь, он хорошо вписывается в пейзаж. Сумрачный какой-то, из него можно сделать романтическую, даже фантастическую фигуру.

Любопытно было бы заглянуть ему в душу. Но некогда… Да и вообще он меня не интересует. А почему? Потому что не нравится он мне. Не могу сказать, что он мне противен, просто не нравится, и все. Руки ему я бы не подал… Разве не странно, что есть люди, которые неприятны не только духовно, но даже своей внешностью. И этот таков. Я хорошо знаю, что не смог бы его описать, даже окажись он очень интересным. Я должен любить всех своих героев, если хочу их описать, даже тех, с кем я воюю и кого презираю. А этот мне не нравится. И чем дальше, тем больше. Чешется, бормочет свое „такое дело“, а лицо постное, будто у него язва двенадцатиперстной кишки… Должно быть, бедняга в самом деле хворает, вон как высох».

Хозяин откашлялся и громко проглотил слюну.

— Хм… такое дело. — Он продолжал почесывать подбородок. — Тишина… разумеется… тишина.

— Тишина! Тишина! — оборвал его Петер Майцен. «Причем не на один час! И не на один день! И не на неделю! Тишина, вообще тишина».

— Хм… Что касается этого, тут тишина… Если бы вы на зиму остались, тогда б еще больше узнали, что такое тишина!.. Одиночество тут будто лает на человека!

«Посмотри-ка, чего начесал, горемычный! — удивился Петер Майцен. — Ведь именно так Тилчка сказала Темникару, когда долгая зимняя ночь накрыла одинокий Темник». И Петер Майцен ответил словами Темникара:

— Одиночество-то пускай лает, только б люди не лаяли!

— Хм, такое дело, — скоблил подбородок хозяин. — Одиночество не всегда приятно, но и люди временами помеха.

«Что такое? Опять слова Темникара! — вздрогнул Петер Майцен, и вдруг у него на душе стало как-то неприятно. — Странно! Ведь они жили в сотне километров друг от друга и ни разу в жизни не встречались! Откуда эта непонятная связь?»

Он оглянулся и окинул хозяина взглядом. В самом деле! В проеме окна, в сверкающем потоке ослепительного солнечного света, который падал во внутренний двор, вырисовывалась старая готическая статуя великомученика несколько увеличенных размеров. Крестьянин был необычайно худым и изможденным. Лицо продолговатое, лоб высокий, глаза большие, щеки впалые, нос острый, опущенные книзу серые усы напоминали струйки неведомой застывшей жидкости. Он был голый до пояса. Под загоревшей дубленой кожей отчетливо вырисовывались узкие ребра. Живот его, казалось, никогда не наполнить. Короткие грязные штаны из темно-коричневого плиса мешком свисали с бедер, словно вырезанных из одного куска дерева. Из широких штанин торчали две длинные тощие ноги, но колени были необычно толстыми и узловатыми, будто их вырезал некий плотник, не очень заботившийся о форме, но думавший прежде всего о том, чтоб его изделия служили вечность.

«Нет, ничего у него нет общего с Темникаром. Даже отдаленно он его не напоминает. Темникар был богатырь, а этот — сущая жердь, хотя и не очень-то хорошо так называть человека».

— Хм, такое дело… — сказал крестьянин, шаркнув ногою. — Не обессудьте, а стоит?..

«А голос какой! Пустой и хриплый! Словно по деревянному желобу сыплется галька. Темникар говорил так, что все кругом гудело. Когда он исповедовался, вся округа знала о его грехах. „Тише, тише, Ерней!“ — утихомиривал его священник в исповедальне. А Темникар еще пуще: „Если богу надо знать, каков я, то почему бы не знать и людям! Или это бесчестно? Ведь я живу на земле, а не в небесах!“»

— Хм… — почесывался хозяин. — Вы же знаете…

— Конечно, знаю!

— Не обессудьте… я ведь так спросил.

— Что? Вы о чем-то спросили? — обернулся Петер Майцен. — Я не слыхал.

— Не обессудьте, я спросил: стоит ли?

— Что?

— Стоит ли писать?

— Нет! — хмуро ответил Петер Майцен, и темная тень вновь прошла по его лицу. «Этот дьявол мне в самом деле надоест. Он, конечно, думает только о деньгах, но попадает в самое больное мое место».

— Хм, такое дело… Люди нынче слишком мало читают… Ну, дети еще… Зимой… Или когда скотину пасут.

«Сейчас самое время выставить его из комнаты!»

— Слишком мало читают… О войне-то вовсе не желают читать… Войной все сыты.

— Разумеется…

— Хм, такое дело. Воспоминания горькие… И самые разные… И раны еще не затянулись, как говорится… Если вообще затянутся.

— Время все лечит! — решительно ответил Петер Майцен, кладя связку книг на стол. — Нельзя где-нибудь еще один стол раздобыть?

— Не верится, — покачал головой хозяин.

— Эх, если б нам все-таки где-нибудь раздобыть старый стол. Ведь у вас почти настоящий замок.

— A-а, стол? — переспросил хозяин. — Стол мы раздобудем. Такое дело. Только чтоб хуже не было!

— А что может быть хуже? — нервно спросил Петер Майцен, не сводя теперь глаз с лица крестьянина. «Я уже знаю, что может быть хуже, чего я боюсь и что меня гложет!.. Но погоди, погоди… похоже, тебя тоже что-то гложет?»

— Да ничего, ничего! — заторопился хозяин и даже попытался улыбнуться. — Это только так говорится. — Он все чесал свой подбородок. Пальцы у него были необыкновенно длинные, костлявые и коричневые, тоже словно выточенные из старого дерева.

«Не нравится он мне, ох не нравится! — покачал головой Петер Майцен. — Может, он в самом деле бедняга и мученик, а мне не нравится!..»

— Ну, пошли за столом?

— Сейчас? — Хозяин и не думал трогаться с места.

— Сейчас, сейчас!.. — «Ему некуда спешить! Вот придет к нему смерть и скажет: „Пошли, Чернилогар!“, а он почешется только и переспросит: „Сейчас?“»

Они вышли из комнаты и в конце темного коридора увидели старый стол. Петер Майцен вытер его лежавшей тут же перепрелой тряпкой.

— Так, теперь все будет в порядке! — произнес он с ударением.

— А будет? — спросил хозяин.

— Конечно, будет!..

— Ну, только чтоб было… а если не будет…

— Будет! Будет! — прервал его Петер Майцен и рывком поднял стол себе на голову.

— Ну, только чтоб было, — ответил хозяин и вошел следом за ним в комнату.

Петер Майцен поставил стол и в сердцах принялся двигать его по неровному полу так, что все загремело.

— Хм, такое дело, — сказал крестьянин, снова прислонясь к косяку. — Расшатанный, но сойдет.

— Разумеется, сойдет!.. — «Да не отвечай ты ему больше! — упрекнул себя Петер Майцен. — Не отвечай больше, скорее уберется!» Он высыпал сигареты из коробки, чтоб подложить ее под ножку стола.

— Хм… Если еще что понадобится, скажите.

— Скажу! Скажу! — согласился Петер Майцен. «Нет, больше не скажу ни слова! — Он согнул картонку и опустился на пол, чтоб сунуть ее под ножку. — Спокойней! Чего ты с ним болтаешь? Думай о Темникаре!»

И, собравшись с мыслями, он снова обрел способность видеть и слышать.


— Нет, больше не скажу ни слова! — решил Темникар, натягивая сапог.

— Ну и ладно, — огрызнулась Темникарица, сажая в печь горшок. — Дурень — он и есть дурень!.. Хоть до утра его тряси, ума не сыщешь!

— Ни слова не скажу! — повторил Темникар и надел другой сапог.

— Скажи хоть, что на тебя вдруг нашло!

Темникар подошел к закопченному буфету и снял с гвоздя свою старую солдатскую австрийскую баклажку, прикидывая про себя уже в который раз: «Дьяволы пойдут по дороге, потом по Вратаровой тропе, а я махну через Мальнову гору и упрежу их. Пойду по целине и упрежу их. Этим кротам псоглавым некуда спешить в такой светлый день».

— Скажи, Ерней! — повелительно произнесла женщина и с грохотом поставила в угол ухват. — Будь человеком! Почему я всю жизнь должна ругаться с тобой?


— Хм, такое дело, — не унимался хозяин. — Что говорить, ведь мы все-таки люди.

— Разумеется… — рассеянно пробормотал Петер Майцен, раскладывая книги на столе.

— Поговорить ведь надо, да…

— Разумеется… — «А со мной уже кончено!»


— Со мной уже кончено, — сказал Темникар, наливая в баклажку водки.

— Да? — пренебрежительно фыркнула Темникарица. — Хотела б я знать: почему мне не придется больше с тобой ругаться?

— Со мной уже кончено…

— До самой смерти буду с тобой ругаться! Ведь хорошо знаю, что бог тебя разумом обидел!

— Я говорю: со мной уже кончено…

— Хм? — снова фыркнула женщина. — Неужто ты думаешь, будто та, с косою, поджидает тебя за углом?

— Нет, за углом не поджидает, — спокойно возразил Темникар и вышел за дверь, где в сенях висела его старая австрийская солдатская шинель.

— Ну да! А если б и поджидала, все равно коса ей не поможет. Тебя колом надо!

— Можно и колом! Кто знает… — прозвучало из тьмы, и голос был какой-то непривычный, тихий и проникновенный.

— Ерней! Что с тобой сегодня? — Судорога перехватила ей горло.

— А что? — спросил Темникар, отворачиваясь, чтобы жена не видела его лица.

— Какой-то ты чудной… Словно и не ты…

— Почти сорок лет не был я самим собой, а сегодня вот опять стал.

— Неужто? — насмешливо возразила женщина. — Обеими ногами в могиле стоишь, а только о своей первой и думаешь!

Темникар замер на месте. «Смотри-ка, — сказал он себе с укоризной, — ухожу, а о ней и не вспомнил!.. Тилчка!» — позвал он ее мысленно. И вот она стояла перед ним, живая, белая, светлая, какой давно уже не была. Тилчка! О, сколько раз в тот короткий, такой короткий год, который они прожили вместе, она пряталась в угол за большой дверью в сенях, а он искал ее, искал по всему дому и звал, звал; когда же в конце концов останавливался посреди комнаты и с детской обидой начинал ругаться, Тилчка не выдерживала, бросала в него из темного угла свой звонкий смех, словно золотое яблочко, он молнией отскакивал в сторону и молнией кидался к ней; а она умолкала, прижимая к высокой груди свои маленькие кулачки, белая, тонкая, хрупкая, дрожащая, как тростинка, ибо ждала и боялась того огненного вихря, что с дикой силой пробуждался в нем. Тилчка! Она всегда пряталась от него за дверью, и он упрямился, не хотел искать ее там, ведь она столько раз там пряталась, теперь наверняка спрячется где-нибудь в другом месте… А потом, когда ее навсегда унесли из дома, он долгие годы, входя, первым делом глядел в угол за дверью. Сперва она виделась ему такой живой, что у него начинало ныть все тело, потом ее образ потускнел, и она стала являться ему редко, да и то в виде туманного облачка. Сорок лет — это сорок лет? И они лишь подтвердили старую истину, что большая любовь и большая печаль не живут вечно: большая любовь сгорает в собственном огне, большая печаль тонет в собственном море… Но остались воспоминания, добрые воспоминания, какие остаются лишь после больших и чистых чувств, и после минувшей печали тоже. Тилчка! Странно, а сейчас это уже перестало быть воспоминанием! Она снова стояла перед ним, белая и нежная, со светлой улыбкой во влажных глазах, прижав маленькие кулачки к высокой груди, такая живая, что Темникар не успел и удивиться. Он лишь поскорее скинул шинель и спрятал за ней Тилчку, чтоб жена не увидела.

— Может быть, ты все-таки скажешь, куда тебя черт несет? — обиженно заговорила женщина.

Темникар вздрогнул — и Тилчка исчезла.

— Чего ты торчишь там в темноте? — пронзительно выкрикнула Темникарица. — Иди сюда и скажи!

Темникар оглянулся и посмотрел на жену, возившуюся у печки, — хрупкую, маленькую, прозрачную, ставшую как бы собственной тенью и отражением своей безрадостной жизни. И сердце у него дрогнуло, как случалось уже столько раз.

— Не сердись, Марьяна, не сердись! — ласково сказал он.

— Эх! — с негодованием передернула она острыми плечами. — Опять ты за свое: не сердись да не сердись! Скажи лучше, куда идешь, чтоб мы не тревожились!

Темникар подошел к ней и с грустью подумал: «Я бы тебе охотно сказал, что иду в Робы! Но ведь, если скажу, ты меня из дома не выпустишь».

— Что, в самом деле говорить не хочешь? — Она строго и обеспокоенно смотрела на него.

— Эх, ну куда ж мне тут идти? — ласково и почти беззаботно ответил он. — В лес иду. Знаешь ведь!

— А почему водки отлил?

— А почему бы и нет? Как-никак зима на дворе! — спокойно возразил он и стал надевать шинель.

— Ерней! Не дури! — Женщина подошла ближе. В голосе ее уже звучала неприкрытая тревога. — Кто же уходит из дому в сочельник?

— В сочельник? — нахмурился Темникар. — Да! Даже в сочельник людям приходится уходить из дому! А у скольких людей нет дома!

— Ну, уж к тебе это не относится! — отрезала Темникарица.

— Не относится? — сильней нахмурился Темникар, но тут же успокоился и равнодушно добавил. — Да разве я сказал, что меня не будет дома? До вечера еще далеко! И полдень еще не прошел!

— Не дури! — чуть спокойнее сказала женщина. — Послушай, Ерней! Я пирог испеку. Все мешки вытрясу, а муки наскребу. А ты дров в печь подложи, чтоб вечером потеплей было.

Холод прошел по спине Темникара. Он отчетливо увидел лица пятерых белогвардейцев, которые каких-нибудь полчаса назад вышли из его дома, и ясно услышал ехидный голос Мартина Лужника: «Хе-хе, Темникар, хорошо у тебя, и нам бы тоже хотелось денек провести в тепле. Но нельзя, нельзя! Нельзя, потому что слишком жалостливое у нас сердце, хе-хе!.. Прослышали мы, что в Робах укрылись лесовики подстреленные. Порядком их там. И все такие, что ни рукой, ни ногой пошевелить не могут, хе-хе!.. Спрятались от облавы в Чареву пещеру и теперь ждут, пока „товарищи“ за ними явятся. Но вместо „товарищей“, у которых сейчас другие заботы, хе-хе, нагрянем мы, пощекотать их да отогреть, хе-хе!.. Зачем беднякам мерзнуть в Чаревой пещере? Да еще в сочельник? Мы их отправим в Вифлеем, хе-хе!.. К Иисусу в ясельки, хе-хе! Отогреться, хе-хе!.. Дурак дураком будет выглядеть Иосиф, когда вместо трех святых королей ворвутся к нему в хлев десяток волосатых и измученных язычников, хе-хе!.. Пожалуйста, можете исповедаться в грехах! И сегодня же ночью, хе-хе! Поэтому мы отправим их в Вифлеем кратчайшей дорогой! И не будь я Мартином Лужником, если до ночи они туда не попадут, хе-хе! А ты нам ясельки приготовь и дровишек в печку подбрось, чтоб и нам потом было где отогреться, хе-хе!»

— Ерней! — по-прежнему сварливо произнесла Темникарица. — Ты слышишь или вовсе оглох?

— Слышу! — угрюмо кивнул Темникар, вытаскивая топор из-под деревянных почерневших ступенек.

— Зачем тебе топор?

— Да разве я когда-нибудь ходил в лес без топора? — спокойно спросил он и провел твердым пальцем по лезвию.

— Ах ты господи боже мой! — покачала головой Темникарица. — Что с тобой сегодня, в самом деле? Посмотри на себя! Полчаса назад был весь зеленый, без сил, и вдруг сапоги на ноги, топор под мышку — и в лес!

— Без сил? — не поверил Темникар, цепляя к поясу баклажку и направляясь к двери.

— Теперь еще и врать будешь?.. Разве не ты сыпал арнику в водку?

— Вот и полегчало, — сказал Темникар. И встал на пороге, сам удивившись тому, что почти забыл о сегодняшнем утре.

Он проснулся очень рано, с какой-то странной тяжелой печалью на сердце, она вскоре перешла в отчаянную тоску, ледяной глыбой придавившую желудок. Он беспокойно ворочался и несколько раз так всхрапнул, что жена тоже проснулась и накинулась на него: «Угомонись ты наконец! Лягаешься и храпишь, как старый конь!» Он хотел было рассказать ей, как непривычно и плохо себя чувствует, но передумал, по опыту зная, что она разойдется еще пуще: «Опять ты со своими хворями! Почему у меня ничего не болит? Спи!» А уснуть он больше не мог. Встал и насыпал арники в водку, потому что считал это единственным целебным средством для мужчины, хотя чувствовал, что боль такого рода не утихнет от арники и водки… Но когда, глядя вслед Мартину Лужнику и его кротам чертовым, уходившим по заснеженной дороге, он решил, что тоже пойдет в Робы и там с ними схватится, ему сразу стало легче. Ледяная глыба исчезла, и он снова почувствовал себя крепким, здоровым, на душе сделалось ясно. И все вокруг стало таким прекрасным, таким светлым и торжественным, как было всего однажды за его долгую жизнь — в далекой молодости, когда небывалое наводнение снесло все мосты и переправы и даже несколько домов на берегу, а он решил непременно проведать Тилчку; он наскоро сколотил три дубовые плахи и без раздумья отдался во власть разбушевавшейся стихии; вода должна была вынести его на Засекаревы пороги, но сердце подсказывало, что он как-то минует их и пристанет к противоположному берегу возле Усадаревой отмели. Так все и вышло… И теперь, почти пятьдесят лет спустя, он испытывал точно такое же чувство. Он стоял на пороге, и, как только принял решение, мир сразу переменился. Все стало светлым, чистым, непривычно значительным: и грушевое дерево, и орех, и колода для рубки дров, и вода, стекавшая по обледеневшему желобу тонкой серебряной струйкой в ведро, и голый куст шиповника, заглядывающий поверх почерневшей ограды в сад, и заснеженная тропинка, змейкой бегущая по крутому склону, и зубчатый, вонзившийся в иссиня-стальное небо Вранек, и белое облачко, которое чуть заметно дрожит, словно прощаясь с ним. Правда, зимнее солнце своим сиянием так очистило мир, что жаль было умирать. Однако Темникару даже в голову не пришла мысль, что он может остаться жив, точно так же как он не подумал о том, какой будет его смерть. Он знал одно: он немедленно должен отправиться в путь, и чувствовал, что сделает то, что надлежит сделать, хотя больше не вернется. Так будет…

— Ерней! — окликнула его жена.

Темникар вздрогнул и оглянулся.

— Опять может схватить! — озабоченно напомнила жена и подняла передник, чтоб утереть свои старые слезящиеся глаза.

— Что может схватить? — проворчал Темникар.

— Как что? Желудок.

— Ничего не будет!

— Что ты говоришь? — Женщина повысила голос.

— Говорю, ничего не будет! — повторил Темникар с какой-то странной ласковой улыбкой. Но тотчас помрачнел, рассердившись на себя. Ему показалось, что он слишком много сказал, что без всякой нужды тревожит жену, и в то же время почувствовал, что ведет себя не так, как хотелось бы. Поэтому он поспешно и сурово добавил: — Во всяком случае, сегодня не будет!

— Ох, какого молодца ты из себя строишь! — усмехнулась жена. — Не забывай, что тебе семьдесят лет!

— Не забуду! — отрезал Темникар и решительно шагнул через порог.


— Эй! — раздался резкий женский голос.

Петер Майцен мгновенно пришел в себя и, оглянувшись на хозяина, невольно спросил:

— Что случилось?

— Старуха меня зовет, — ответил тот. — Жена. Злится…

— Ага, жена… — забормотал Петер Майцен, недовольный тем, что не сумел скрыть свой испуг.

— Хм, такое дело. Голос у нее пронзительный.

— Пронзительный… — «Как у Темникарицы», — подумал Петер Майцен, снова возвращаясь в Темник.

— Хм… Она ведь хозяйка.

— Ага, хозяйка…

— Хм, такое дело… Мужик, что в дом женится, всегда батраком остается.

— Ага, батраком…

— Эй! — еще громче донеслось со двора.

Петер Майцен видел, как хозяин высунул руку в окно и помахал. Слышал, как он что-то крикнул, но это его не занимало, потому что в ту минуту он был целиком поглощен созерцанием длинной и тонкой руки, которая, словно обгорелый узловатый сук, медленно поднималась и опускалась в белом солнечном свете.

«Довольно живописный мужик, — подумал он. — Надо его запомнить!»

Крестьянин убрал руку и почесал подбородок.

— Хм, такое дело! — вздохнул он. — Косу надо отбить.

— Ага, косу… — бормотал Петер Майцен, наклоняясь над чемоданом, чтоб вынуть из него карандаши, чернила и прочую мелочь.

— Хм… Отаву пойду косить.

— Ага, отаву… — отсутствующе повторил Петер Майцен и вдруг с удивлением огляделся по сторонам. — Отаву?.. Теперь?.. Ведь… — Он хотел сказать: «Ведь зима все-таки!», но вовремя сообразил, где находится, и не произнес слов, уже готовых сорваться с языка. И это так по-детски его развеселило, что он засмеялся и самому себе покачал головой.

— А куда косить пойдете?

— В Тихий дол.

— Хорошее название.

— Хм, такое дело. Правда, для отавы чуть рановато, ну да в Тихом доле хорошая земля и воды довольно, трава быстро растет.

— Да, да, да! — кивал Петер Майцен и улыбался про себя. «Ох и дурень же я!.. Хотя что тут такого? Здесь лета, но я-то сейчас в Темнике. А там зима. И снег, Всю ночь шел снег. По колено навалило… Неудивительно, что Темникарица никак не может понять, зачем понадобилось Темникару в лес…»


— Ерней! — окликнула мужа Темникарица.

Темникар был уже возле хлева. Он не оглянулся, но на душе у него было тяжело.

«Кричит, словно чует что-то, — подумал он. — Так, наверно, и есть. Если я утром почувствовал, то она сейчас тоже может…»

— Ерней!

Он оглянулся. Женщина стояла на пороге — темная фигура в раме темных дверей. Ему стало жаль ее.

«Неплохая жена была!.. Сама, бедняга, страдает от своего характера. Сердце у нее в толстой кожуре, как у грецкого ореха и каштана, вместе взятых: твердая скорлупа, толстая кожица, да еще колючки в придачу… А неплохая была жена!.. Тилчка умерла с ребенком под сердцем. Эта принесла двоих. Правда, оба на меня не похожи. Оба в нее. Дочь ладно, пускай, баба ведь. О парне речь. Изнежен он, на мое горе. А она в чем виновата? Ни в чем… И любила меня. Я ее тоже по-своему люблю, хотя совсем иначе, чем Тилчку… Завтра или послезавтра, когда меня найдут в Робах, будет, бедняга, руки ломать да причитать…»

— Ерней! — с ужасом и гневом закричала женщина.

Он медленно подошел к ней.

— Слушай, Марьяна, — произнес он, и голос его звучал непривычно проникновенно. — Зачем нам всегда ругаться?.. И почему всегда должно быть по-твоему?.. Почему хотя бы сегодня… ну хотя бы сегодня, в сочельник… когда у людей хорошее настроение, как говорится… почему и у нас, хотя бы сегодня, не быть хорошему настроению?.. А, Марьяна?..

— Ерней, что с тобой? — ответила женщина и сложила руки под передником.

— Что? — усмехнулся Темникар. — Так вот… Давай позабудем про худое!.. Ты пеки пирог, я пойду в лес, потому что так решил. Давай руку!

— Что с тобой сегодня, Ерней? — Жена изумленно покачала маленькой головой.

— Ничего. Давай руку!

— Какой-то ты сегодня чудной, — сказала женщина. И, сама не зная почему, протянула мужу руку.

— Ну вот видишь! — кивнул Темникар. — Ну разве не хорошо? Не разумно?.. Теперь я могу спокойно уйти… — Он крепко пожал ей руку и быстро повернул за угол.

— Ерней!.. Ерней!..


— Эй! — снова раздался пронзительный окрик.

Петер Майцен еще сильнее вздрогнул, хотя тут же вспомнил, где находится.

— Жена вас опять зовет, — сказал он, потому что хозяин не пошевельнулся.

— Хм, такое дело, — только и произнес тот, а потом не спеша высунул длинную руку в окно и прополоскал ее в солнечном свете.

— Это ваша вторая жена? — спросил Петер Майцен. «Громы небесные, что это мне пришло в голову?.. Все к Темникару его примериваю!.. Совсем запутался…»

— Вторая? — недоуменно протянул крестьянин, и его костлявые пальцы снова вцепились в заросший подбородок.

— Ох, простите! Простите!.. Сам не знаю, что это мне взбрело в голову! Ни с того ни с сего ляпнул, — оправдывался Петер Майцен. Он улыбался, но ему было не по себе. Швырнув на стол толстую папку, он принялся ее развязывать. «Я целиком в Темнике, и душой и телом… И потому пора этого „такодела“ выставить из комнаты. Если сейчас же не уберется, я опять ляпну какую-нибудь глупость!..»

— Хм, такое дело, — подал голос хозяин. — Бывает, брякнешь что-нибудь эдакое… Ни с того ни с сего, как вы говорите. Но ничего. — Он почесал подбородок и неторопливо добавил: — А раз уж об этом речь зашла, могу вам сказать, что я у нее второй муж.

— Ну-ну! — ответил Петер Майцен, успокаиваясь. «Впрочем, я мог и сам сообразить, что дважды ты не стал бы стараться».

— Да… да… Такое дело… Женила меня на себе, как говорится. Понимаете?

— Понимаю, понимаю…

— Ведь я и раньше жил в доме, когда ее муж еще был жив. И был я, как бы это сказать, вроде батрака, только почище… Сперва приторговывал скотом, древесиной, иногда землицей… Хм, все больше по мелочам. Торговцем-то я не был. Радовался, что могу по делам разъезжать повсюду… Понимаете?

— Понимаю, понимаю…

— Хм, такое дело… Ну вот, много раз приходил я и в Черный лог. И вышло так, что переночевал тут и… ну, да вы можете сами представить, что случается, когда старик хворает и не встает с постели, а баба молодая, здоровая и кровь у нее горячая, как говорится…

— Понимаю, понимаю…

— Хм, такое дело. Мне-то это не больно нравилось. Да что говорить, слаб человек… Что поделаешь! Напоролся я на такую… и остался, прилип к бабе как банный лист… Вы поймете…

— Понимаю, понимаю…

— Хм, такое дело, а потом, когда он умер, мы поженились… Лучше, если б этого не было.

— Почему? — спросил Петер Майцен безо всякого интереса.

Крестьянин ответил не сразу. Откашлялся и громко проглотил слюну.

— Хм, такое дело. Батрак к дому не привязан, а хозяин… даже если в доме он не хозяин…

— А, разумеется…

— Да… А если баба хозяйка и мужик по бабе с ума сходит, тогда… тогда…

— Что тогда? — невольно, но по-прежнему отсутствующе спросил Петер Майцен, неторопливо укладывая бумагу в ящик стола.

Хозяин снова откашлялся.

— Тогда баба над ним голова… Обводит его вокруг пальца, как говорится… И хоть старик из-за нее совсем с ума спятил, он догадывался о вещах, о которых ему не стоило бы догадываться…

— А что такое? — спросил Петер Майцен, окинув его взглядом. «Кто знает, какая мерзость за всем этим скрывается!»

Пальцы крестьянина застыли на заросшем подбородке. Очевидно, он уже пожалел, что затеял такой разговор.

— Хм, такое дело… Я хочу сказать, человек не делает того, что должен был бы сделать. Конечно, он сам виноват, коли такая разиня…

— Ясное дело! У каждого свои слабости и свои беды! — сказал Петер Майцен и с грохотом задвинул ящик, словно желая этим сказать, что с него хватит.

— У каждого!.. — с облегчением вздохнул хозяин.

— У каждого, у каждого!..

Крестьянин откашлялся и шаркнул ногой.

— Хм, такое дело. Вы теперь начнете?

— Что?

— Ну… писание…

— Разумеется!.. — «Жду не дождусь, когда ты уйдешь!» Петер Майцен поставил на стол рюкзак, чтобы вынуть спиртовку, кофе, сахар и боснийскую мельничку для кофе.

— Хм, такое дело… И пойдет?

— А почему не пойти? — вздрогнул Петер Майцен, и черная тень скользнула по его лицу. Он насыпал зерна в мельничку и начал молоть.

— Когда умеешь, дело идет.

— До конца этому никогда не выучиться!..

— Жизнь слишком короткая.

— Будь она и вдвое длиннее, все равно было бы то же самое. Не стоит сейчас об этом и говорить!..

— Хм, такое дело. Работай и терпи, пока она не придет.

— Кто — она?

— Да та самая, с косою.

— Что о ней говорить!

— Да, говори не говори, все одно придет.

— Именно поэтому! — отрубил Петер Майцен, опустив голову и быстро крутя мельничку.

— Вы не рассердитесь, если я спрошу? — сказал крестьянин. — А о чем вы писать будете?

— О Темникаре.

— О ком?

«Громы небесные, неужели я в самом деле не смогу работать?»

— О ком, вы сказали?

— Об одном старике… Можно кружку воды попросить?

— Кружку воды? — переспросил крестьянин. — Хм… Только чтоб хуже не было.

— Нет, хуже не будет! — отрезал Петер Майцен и твердо поставил мельничку на стол. — Мне надо только кружку воды — кофе сварить.

— Эй! — раздался во дворе женский голос, уже полный ярости.

— Славу богу! — невольно вслух произнес Петер Майцен, но тут же добавил: — Скажите ей, пусть принесет мне кружку воды!

Хозяин проворно высунулся в окно. Видимо, он был доволен, что может угомонить жену этой просьбой.

— Принеси кружку воды! — закричал он.

— Что?

— Кружку воды, господин хочет сварить себе кофе!

Петер Майцен подвинул расшатанную тумбочку к стене, где была розетка, расстелил старую газету и поставил на нее спиртовку, джезву и чашечку.

— Сейчас принесет, — произнес крестьянин. Он опять прислонился к окну, почесал подбородок и спросил: — А что с ним было?

— С кем?

— Да с тем человеком. Как вы его назвали?..

— Темникар! — в сердцах сказал Петер Майцен, не зная, как прекратить надоевший ему разговор, не слишком обидев хозяина.

— Ага, Темникар! А что же с ним было?

— Ничего особенного! — махнул рукой Петер Майцен. — Он вступил в схватку с пятью белогвардейцами, чтобы спасти двенадцать раненых партизан, которых товарищи спрятали на время облавы в лесу. И это все, что с ним произошло!

— Хм, такое дело… А он один был?

— Один…

— И побил их?

— Побил…

— И старик, говорите?

— Семьдесят лет…

— Хм… А сам тоже погиб?

— Погиб…

— Хм, такое дело… — Хозяин почесал подбородок и шумно вздохнул, словно это отвечало каким-то его мыслям.

— Такое дело! Такое дело! — отрывисто произнес Петер Майцен, разозлившись. — Погиб он! Погиб! И все же это был прекрасный, пожалуй, самый прекрасный день в его жизни!.. Вам этого не понять!

Крестьянин остолбенел. Пальцы его замерли на подбородке; раскрыв рот, не моргая, он глядел на Петера Майцена, словно на змею, которая вот-вот вонзит свои зубы в его сердце.

— Я хочу сказать, что вам это и впрямь трудно понять! — стал выкручиваться Петер Майцен, сам невольно оцепенев перед этим изваянием. В ту минуту он подумал лишь о том, что смертельно обидел человека. Позже, значительно позже, он будет с возмущением упрекать себя: как он, писатель, мог оказаться настолько слепым; как мог не заметить, что его слова разбередили открытую, кровоточащую рану Чернилогара, которая жгла ему тело и душу; он сердился на себя и убеждал, будто не заметил этого оттого только, что Чернилогар не вызвал у него интереса и симпатии. Но, как бы то ни было, в ту минуту он ничего не заметил, он видел перед собой лишь обиженного человека и пытался как-то оправдаться: — Я хочу сказать, что вам это и впрямь трудно понять! И никто не мог бы понять, если б ему не рассказали о прежней жизни Темникара, о его судьбе, его тоске, обо всех тех особых обстоятельствах, которые так повлияли на человека, что он переродился, его страх переплавился в мужество и… и он принял смерть во имя жизни, принял ее как…

Тут в дверь постучали, и вошла хозяйка с кружкой воды. Петер Майцен уже видел ее, но лишь сейчас ему бросилось в глаза, какая она высокая и дородная.

— Вот! Хватит? — спросила она, ставя кружку прямо на книги. И, не дождавшись ответа, накинулась на мужа. — Эй! Ты уже пустил корни?.. Чего стоишь истуканом, как надгробный камень на собственной могиле?

Потом она снова повернулась к Петеру Майцену.

— Его только за смертью посылать, и тогда можно преспокойно ждать трубы Судного дня!

Муж ее вздрогнул и громко откашлялся.

— Хм, такое дело… Я разговариваю…

— Разговариваешь? — Женщина уперлась руками в литые бока и как-то странно ухмыльнулась, вроде бы свысока. — Разговариваешь? Молодец… ничего не скажешь… И помогает?.. Нет! В самом деле?.. И только мешаешь господину! И верно ведь, сударь?

— Нет, нет, — поспешил ответить Петер Майцен — жена ему понравилась еще меньше, чем муж. Несмотря на всю свою живость и смех и опрятную одежду, она показалась ему какой-то нечистой, не очень умной, с глухим сердцем.

— Хм, такое дело! — рассмеялась она, разводя в стороны полные белые руки. — И я ведь тоже не прочь поговорить. Особенно с образованными людьми, которые… и могут многое объяснить… и понимают, что к чему… и могут растолковать, что и как… И мы ведь простые люди… и неученые… и, однако же, люди и… И верно ведь, сударь?

— Разумеется, разумеется! — закивал Петер Майцен, опасаясь, что теперь женщина вовсе выведет его из себя, и не зная, как от нее отделаться.

— Я и говорю, — оживленно зачастила она, — я и говорю, что иногда простой человек может споткнуться… и я хочу сказать — не понять… и потом мучается, как змея в расщепе и… без нужды вовсе даже… И верно ведь, сударь?

— Да, да…

— И… было время… я не хочу сказать, что плохое было время, нет, не плохое… другое только… и хорошее… И только мы в прежнее время… и перед войною… И только когда нас война закружила, мы от всех этих ужасов… и совсем голову потеряли и… я хочу сказать, что очень легко было ее потерять… И ничего странного в том нет…

— Да, да! — произнес Петер Майцен, взял кружку с водой и подошел к тумбочке.

Крестьянин откашлялся и вдруг так неожиданно громко выпалил свое «такое дело», что Петер Майцен невольно на него оглянулся.

— И… и чего это я болтаю? — засмеялась женщина и цветастым передником стала вытирать красное лицо. — Разболталась по-бабьи…

— Да, да! — произнес Петер Майцен. — Ничего в этом нет худого! Только, знаете, я хотел бы поработать.

— Вот и я говорю! — проворно подхватила женщина. — Всему свое время — и верно ведь, сударь?

— Конечно, конечно!

— И вот видишь? — повернулась она к мужу. — Пошли! Самому работать неохота, так хоть другим не мешай. И верно ведь, сударь?

Петер Майцен не ответил. Он поднял кружку и стал наливать воду в джезву так, что струя громко забулькала.

Муж и жена не произнесли больше ни слова и так тихо прикрыли за собой дверь, словно не были хозяевами в собственном доме.

II

— Ух! — громко вздохнул Петер Майцен.

Он поставил джезву на спиртовку, а кружку на пол. Потом крепко, до хруста в суставах, потянулся и высоко подпрыгнул, как бы освобождаясь от тяжкого и гнетущего бремени.

— Ух! Досыта наговорились — и с «такоделом», и с его «икалкой»! Надеюсь, теперь до ужина больше не услышу ни этого «дела», ни этого «и»!

Он сунул руки в карманы и принялся насвистывать неторопливую английскую мелодию, давно звучавшую у него в ушах. Насвистывал и слегка пританцовывал возле тумбочки, пока не закипела вода. Быстро размешав кофе, налил его в чашечку.

— Вот так! Теперь за работу! — воскликнул он и сел к столу. Закурил, придвинул к себе папку. Медленно, почти торжественно открыл ее и в своей озорной радости по-французски окликнул Темникара, окликнул даже несколько фамильярно, словно вызывал на битву — Et maintenant, Temnikar, à nons deux![49]

Но, увы, Темникар не появлялся!

Петер Майцен испугался. Широко раскрыл глаза, потом крепко зажмурился, чтоб разглядеть его во тьме. Но видения, только что такие ясные и отчетливые, что он мог бы их сфотографировать, вдруг омертвели, затянулись туманом, расплылись в серые пятна и наконец совсем растаяли. Перед его взором была лишь кромешная тьма. Потом в ней возникли красные, зеленые и желтые круги, они мелькали, сталкивались, от их мельтешенья у него заболели виски; вскоре они исчезли, и вместо них появились черные пятна — они бегали, скользили, будто по черному льду, и тотчас пропадали.

— Проклятый мужик! Проклятая баба! — выругался Петер Майцен и, в сердцах отодвинув стол, заметался по комнате. — Так и знал, доведут меня!

«Знал? Думаешь, в самом деле виновата эта пара?»

— А как же! — воскликнул он, стремясь заглушить свой внутренний голос. «Хм, такое дело, а пойдет?.. Хм, такое дело, а у вас быстро идет?.. Хм, такое дело, а интересно получится?.. Хм, такое дело, а стоит?»

Петер Майцен погрузился в себя. Он почувствовал в сердце грусть, которая вскоре перешла в отчаяние, отчаяние сгустилось в тоску, а тоска, окаменев, ледяной глыбой осела в желудке. Пламя творческой радости, только что озарявшее лицо, погасло; ожили горечь и скорбь и засмеялись над ним, как над побежденным старцем. «Да, так всегда!.. А почему? Откуда эта тревога, отчаяние, эта тоска, эта ледяная глыба в желудке?»

Он закрыл папку и оттолкнул ее от себя. Облокотился на стол, подперев голову руками, и уставился в окно.

Двор был тесным; метрах в четырех шла высокая белая стена другого крыла дома, над ней — коричневая крыша с низкой трубой, из которой тянулся прозрачный голубоватый дым.

— Все дым! — сокрушенно вздохнул он.

Он сжал губы и посмотрел на узкую полоску неба, видневшуюся над крышей. Небо было темно-синим, глубоким и пустынным.

«Даже облака нет!.. У Темникара было свое облако. Уходя из дома, он видел его над Вранеком, а позже, когда лежал в Робах, — над Врезами. Облако растаяло при последнем его вздохе… А мое небо уже пустое, пустое и глубокое, как бездонная пропасть…»

По спине его пробежали мурашки.

«Поделом мне, раз я провожу такие ужасные аналогии! — Он грустно усмехнулся. — Пропасть? Да! Этот прямоугольник неба — лишь начало бездонной пропасти, и я сижу здесь, глубоко под землей, в глубоком подвале, и внезапно, сейчас, именно в эту секунду, земля разверзается, из-за глыбы в желудке я теряю равновесие и обрушиваюсь в пропасть. Я падаю в раскрытое окно, пролетаю мимо высокой белой стены, мимо крыши, мимо трубы, сквозь дым и падаю, падаю и знаю, что никогда не достигну дна, ибо его нет; я только падаю и буду падать, пока тоска не одурманит меня и я не потеряю сознание… я падаю, и вокруг меня бесконечная, звенящая тишина, словно стена из жести…»

Он невольно ухватился за стол.

И тут, как раз в это мгновение, послышался звон отбиваемой косы. Он был таким неожиданным и резким, что Петер Майцен вскочил на ноги.

«Хм, такое дело… — усмехнулся он, придя в себя, — этот проклятый „такодел“ отбивает свою косу. Да он ведь и сказал, что пойдет косить отаву… Куда? Как он назвал это место?»

«Тихий дол».

«Да, в Тихий дол… Удивительно, какие в этих местах странные названия! Черный лог, Тихий дол!»

«Это для того, чтобы ты мог погрузиться в свои мрачные мысли… Перестань, перестань! Можно подумать, что у тебя смерть за плечами. Хозяин правит косу, и в этом нет ничего странного».

«Странного? Разумеется, нет! Но она звенит, словно кто-то разбивает жестянку тишины в бездонной пропасти… Да, именно так — сама смерть села на вершине горы, положила свою огромную косу на всю долину и теперь отбивает ее у меня над головой…»

«Глупости! Конечно, это не смерть, а крестьянин, хотя и весь высохший, как скелет».

«А если он отбивает косу для себя?..»

Эта мысль так поразила Петера Майцена, будто она не принадлежала ему. Он встал, и вновь по спине у него пробежали мурашки; и душу обожгло так, будто это он сам пожелал крестьянину смерти.

«Ей-богу, я сошел с ума!.. Сегодня я и впрямь какой-то странный! Моя собственная голова — бездонная пропасть; в ней рождаются самые чудовищные мысли».

«Ну-ка возьми себя в руки! Пусти мысли в другом направлении!»

«Пущу! Это необходимо! — Он сжал кулаки и потряс ими. — Однако же… разве не странно, что такая мысль вдруг пришла мне в голову?.. Но почему должен пробить его последний час?.. Почему?.. И вообще, откуда взялась эта мысль?»

«Пришла, как и все остальные. Откуда? У мысли нет паспорта, по которому можно узнать, откуда она явилась».

«О, разумеется! Свой внутренний мир человек не может познать до самой смерти. Медленно раздвигаются границы новых, неведомых стран. А сейчас открылась граница той мрачной страны, где обитают думы о тленности, думы о смерти…»

Он махнул рукой, зажег сигарету и зашагал по комнате.

И снова замер, погрузившись в раздумья.

«А что, если здесь в самом деле что-то есть?.. Странный какой-то этот Чернилогар… А его жена?.. Что она там болтала? Как-то мне не по себе».

Медленно огляделся он по сторонам. Четкие, короткие удары по лезвию косы, почти осязаемые, как кусочки металла, влетали в окно, отражались от стен и стучали в виски.

Он подошел к окну. Крестьянин сидел на земле метрах в трех от входной двери. Его лысая, почти голая голова на длинной, побуревшей от солнца шее вздрагивала при каждом ударе молотка. Петер Майцен раскрыл было рот, чтоб спросить, когда он закончит, но вовремя удержался.

— В конце концов старик подумает, будто я в самом деле спятил! — пробормотал он, махнув рукой, зажег новую сигарету и решительно сел за стол.

Придвинул пишущую машинку, вложил бумагу. Но не успел притронуться к клавишам, как раздались звуки трубы. Они неслись откуда-то издалека. Звук был чуть слышный, но необыкновенно чистый и звонкий.

Пальцы его замерли.

Тишина…

Коса тоже умолкла.

Он вслушивался.

«Может, показалось?.. Когда на душе тревожно, всякое в голову лезет…»

Он поднял руки, но не успел опустить их на клавиши, как снова зазвучала труба. Теперь Петеру Майцену удалось различить мелодию. Это было начало грустной народной песни, но только начало, две первые фразы. Он хорошо знал эту песню, но слов припомнить не мог. И это привело его в ярость. Он ждал, когда снова раздастся голос трубы, однако раздались удары по металлу, да такие сильные, словно Чернилогар хотел заглушить этот голос.

— Кто играет? — спрашивал Петер Майцен. — И что играет?

Он ждал долго, но, убедившись, что труба замолчала, а коса звенит громче, отодвинул машинку и встал.

«Нет! Сам господь не убедит меня в том, что здесь все благополучно… Пойду пройдусь!»

Он решительно махнул рукой, чтоб отогнать голос совести, быстро обулся и вышел из комнаты.

На пороге Петер Майцен остановился. Ему стало не по себе оттого, что надо было пройти мимо крестьянина, — и из-за недавних мыслей, и из-за невыполненного решения остаться в комнате и работать. Он водрузил на нос темные очки и, решив без лишних слов отшить хозяина, если тот снова пристанет, медленно вышел во двор.

Но тот уже учуял его. Необыкновенно быстро он повернул голову и столь же быстро спросил:

— Не идет?

— Что? — хмуро отозвался Петер Майцен.

— Писание!

— Нет! — довольно недружелюбно сказал Петер Майцен — ему почудилось в голосе крестьянина какое-то удовлетворение. — У вас тоже не идет! Целую вечность стучите!

— Целую вечность? — Хозяин удивленно взглянул на него. — Десяти минут не прошло!

— Десяти минут?.. — «Неужели в самом деле прошло только десять минут с тех пор, как он вышел из моей комнаты? Неужели возможно, что всего за десять минут я столько перечувствовал и передумал?»

— Начнешь слушать, как косу отбивают, — сказал крестьянин, — так может показаться, будто целая вечность прошла.

— Да, да… — кивал Петер Майцен. — А кто тут играет?

— Играет? — протянул крестьянин и снова с удивлением посмотрел на него.

— Да. На трубе.

— На трубе?

— Вы не слыхали?

— А вы слышали трубу?

— Разве поблизости нет трубы?

— Трубы? — Крестьянин почесал подбородок и задумался.

— Что ж это такое? — изумился Петер Майцен. — Вы ничего не слышали?

— Что… трубу?

— Трубу… А может, мне в самом деле показалось?.. Такая тишина! Непривычному человеку всякий прислух почудиться может.

— Прислух?

— Да. Так говорят, когда человек слышит звук или голос, хотя на самом деле ничего нет.

— Хм, такое дело… бывает… Особенно в полночь…

— Ну, до свиданья! — Петер Майцен уже испытывал некоторую неловкость, но, сделав три шага, остановился. — А где этот Тихий дол?

— Тихий дол? — переспросил хозяин, впиваясь в него взглядом.

— Да, Тихий дол. Разве вы не сказали, что пойдете косить отаву в Тихий дол?

— Тихий дол?

— Тихий дол! — повторил Петер Майцен и невольно содрогнулся при мысли о том, что и это название лишь плод его фантазии.

— И в самом деле, я говорил.

— Ну вот! Где ж этот Тихий дол?

— А где ж ему быть? Там. — Крестьянин поднял руку, но не показал ни влево, ни вправо. — Чего вам туда ходить… Сыро там. Я ж вам сказал — болото. Грязь… Если охота погулять, сверните в конце аллеи направо, на мощеную дорогу. Красивые там места. Дорога все время идет по тени, краем леса. И к корчме вас приведет.

— Ладно! Ладно! — поспешно согласился Петер Майцен и еще поспешнее отвернулся, заметив в дверях хозяйку.

— Эй! — Ее голос так толкнул его в спину, что он чуть не споткнулся на ровном месте, но тем не менее поспешил вперед.

— Эй! — последовал второй толчок.

— В чем дело? — Он оглянулся. «Теперь не отвяжешься!»

— И не сердитесь, сударь! — произнесла женщина. — И он мне рассказал, — она кивнула в сторону мужа, — что вы знали человека, который в одиночку схватился с пятью белогвардейцами.

— Конечно, знал, только…

Хозяин поднял молоток и сильно ударил по косе.

— Эй! Погоди! — приказала женщина и повернулась к Петеру Майцену. — И расскажите, сударь, и расскажите, как это было!

Ее вопрос застал Петера Майцена врасплох, сперва он даже не сообразил, как поступить. Охотнее всего он повернулся бы и ушел, но ему не хотелось прослыть грубияном, и он решил коротко повторить ей свой рассказ.

— И как же? — Женщина опустилась на землю возле мужа и обняла руками колени. — И как же это было?

— Так! — начал Петер Майцен довольно неопределенно. — Он жил на хуторе и…

— И как мы, — перебила женщина, локтем толкнув мужа в бок.

— Да, на хуторе, у опушки леса и на…

— И у опушки. Как мы, — повторила женщина, снова толкая мужа.

— Да. Дом стоял на границе оккупированной и освобожденной территорий. Туда захаживали и партизаны, и белые.

— И как у нас!

— Дело происходило в сочельник…

— В сочельник? И в самый сочельник?

— Да, в самый сочельник! — повторил Петер Майцен. «Чертова баба, неужели тебе нужно в отдельности разжевывать каждое слово, чтоб ты могла его проглотить?»

— В сочельник… и… и что потом?

— Он проснулся утром с каким-то тяжелым предчувствием, с камнем в желудке и быстро встал, чтоб выпить…

— С тяжелым чувством и… с каким чувством?

— Потом оказалось, что это он чувствовал свою смерть, потому что вскоре пришли пятеро…

— И погодите же, и погодите же! — Женщина подняла руки. — И тот крестьянин погиб?

— Разумеется, погиб, ведь все-таки…

— И разумеется, погиб! — повторила женщина, еще раз толкнув мужа в бок. — И ты не сказал мне, что он погиб!

— Хм, такое дело. И без того ясно.

— И без того ясно! — повторила женщина, опять поворачиваясь к Петеру Майцену. — И потом?

— А потом, — сказал Петер Майцен, — пришли пять белогвардейцев и сказали, что в скалах, высоко в горах, прячутся несколько раненых партизан и что они идут туда, чтоб отправить их в Вифлеем, они хотели…

— И в Вифлеем? И почему в Вифлеем? — раскрыла рот женщина.

— Тем самым они хотели сказать, что перебьют их. А Темникар…

— И перебьют! — Женщина опять вонзила свой локоть в бок мужа.

— Перебьют! — кивнул Петер Майцен. — Темникар взял топор, револьвер и поспешил в лес, чтоб перехватить их, вступил с ними в бой и уложил их на месте.

— И уложил… уложил?..

— Уложил! — подтвердил Петер Майцен. — Вот все, что произошло с тем крестьянином! — Он перевел дыхание и повернулся, собираясь уйти.

— И простите, сударь… и как он их уложил? — спросила женщина.

— Как? — задумался Петер Майцен. — Этого я пока не знаю.

— Как так? — раскрыла рот женщина. — И как не знаете?

— Пока не знаю, — равнодушно пожал плечами Петер Майцен. — Потом видно будет.

— Хм, такое дело, — сказал крестьянин. — Это господин еще должен придумать. Ведь как-никак это история. Господин это из своей головы берет.

— А-а-а! — перевела дух женщина. — Из своей головы берете… И значит, это неправда… и значит, этого не было? Так! — Она повернулась к мужу и изо всей силы двинула его локтем в бок, словно желая сказать: «Я так и знала, что это сказка!»

— Кто сказал, что неправда? — Петер Майцен оскорбленно выпрямился, выведенный из себя. — Кто сказал, что этого не было?.. Сколько было таких Темникаров, о которых еще не написано! Но когда я напишу свою повесть, тогда это произойдет на самом деле, я хочу сказать, это станет правдой, чистой и подлинной правдой!

— Хм, такое дело. — Крестьянин поскреб подбородок и окунул молоток в воду, собираясь продолжить свое занятие.

— И разумеется, и разумеется, и… — затрясла головой женщина, глядя с удивлением на Петера Майцена. — И только я… сударь… и только мы…

— Только вы этого не понимаете! — сказал Петер Майцен. В этот миг он готов был проглотить собственный язык, вспомнив, как совсем недавно точно такими же словами обидел ее мужа. — Ну, что там говорить! — небрежно махнул он рукой. — А теперь я немного пройдусь. До свиданья!

— До свиданья! — быстро ответил крестьянин. — На перекрестке сворачивайте вправо, на мощеную дорогу!

III

Петер Майцен расправил плечи, вдохнул полной грудью и быстро зашагал по аллее. Ноги сами несли его. И это доставляло ему удовольствие.

«Ну, смерть со своей косой пока далеко! — насмешливо подумал он. — Далеко, хотя добрых сорок лет я уверенно шагаю ей навстречу!..»

Он поднял лицо к небу. Небо было высоким и синим, а солнце — большим и горячим, настоящим солнцем; оно привязало свой золотой лучик к каждому листу, к каждой травинке, к каждой пылинке на земле и так натянуло эти лучи, что они гудели, точно медные струны, под жаркими пальцами зноя.

— День звонкий, как колокол! — установил Петер Майцен.

Фраза эта прозвенела у него в ушах, показалась непривычной, но в то же время такой знакомой, что на миг он даже остановился.

«Кто так сказал? — спросил он. — Темникар! — Его захлестнула радость. — Темникар! Конечно, это же его слова!..»

Он зашагал дальше. Но теперь уже не шел, а летел, словно его несли крылья.

На перекрестке остановился; вправо было шоссе, влево — проселок. «На перекрестке сворачивайте вправо, на мощеную дорогу!» — отчетливо услышал он голос хозяина. И повернул вправо, но вскоре опять остановился.

«А почему бы не пойти в Тихий дол? Пойду! Возьму и пойду!»

И он свернул на проселок. Но через несколько шагов сердито оглянулся.

«Ей-богу, как ребенок! — нахмурился он. — И упрямый к тому же. Раз мне сказали повернуть вправо, я решил поступить наоборот и свернул влево, чтоб пойти в Тихий дол. А теперь назло себе туда не пойду!»

Он откинул со лба прядь волос и двинулся обратно. Но едва зацокали на шоссе его подкованные башмаки, он остановился.

«Труба! Поет!..» Он поднял голову и прислушался.

Да, в самом деле пела труба. Звуки ее доносились откуда-то издалека; они были чуть слышными, но очень отчетливыми и звонкими.

— Труба! — вырвалось у него. — Да, труба! — повторил он и торжествующе стукнул себя в грудь. — Труба! — еще раз произнес он и посмотрел вдаль по длинной аллее в сторону усадьбы. Видно было, что женщина встала, а хозяин оставался сидеть, хотя удары молотка прекратились. — А сейчас ты ее слышал? — громко спросил Петер Майцен, словно собеседник был возле него.

Женщина повернула к дому, удары по косе возобновились. Теперь они показались Петеру Майцену более частыми и более отрывистыми.

— Стучи, стучи! Только скажи, как это вышло, что ты раньше не слышал трубы? Ты что, глухой?..

Он задумался.

«Звуки неслись слева! Из Тихого дола… Почему же ты сказал, чтобы я туда не ходил? Что там за болото? И что за сырость?.. — Он нахмурился. А потом покачал головой. — Хотя что тут странного? Если я с трудом уловил звук, как могло поймать его замшелое ухо старика?.. И что такое Тихий дол? К черту Тихий дол! Все совершенно естественно, только вот со мной происходят странные вещи. Дурень ты! — Он взмахнул палкой. — Разве ты вышел из дому для того, чтоб еще глубже погрузиться в бесконечную паутину своих подсознательных ощущений, тревожных и мрачных предчувствий? Дурень! Взгляни на это дерево! Оно тянется к солнцу и вовсе не думает о таинственном трепете своих корней, которые в вечной тьме непрерывно сверлят черную землю!.. А человек венец творения еще и потому, что осознает себя, осознает неизбежность своего конца, всю бренность своего существования…»

Снова раздались звуки трубы. Петер Майцен вздрогнул и тут же рассердился на себя за это.

Сжал кулаки, выпрямился и крепко ударил руками воздух, а затем решительно свернул влево и зашагал по проселку.

Вскоре труба запела в третий раз. И по-прежнему звучал напев старой народной мелодии, но только начало, первые две фразы.

«Странно, что я не могу вспомнить слов! — Но это больше не огорчало его, неожиданно он успокоился. — Бывает!.. Знакомая грустная народная песенка… И звуки трубы медленно и нежно плывут по лесу! Как вздох! Как стон!»

Невольно он запрокинул голову. Небо было синее и чистое, воздух трепетал, словно с неба свисала прозрачная, чуть приметная вуаль.

— Это не звук, это зной! — засмеялся он и шагнул вперед. Только споткнулся о камень и с трудом удержался на ногах. — Какие глупости я делаю?.. Однако странно все-таки! Труба поет печально, тоскливо, даже скорбно, а меня больше не волнует.

Он на миг задумался и слегка пожал плечами. Позднее, каких-нибудь три часа спустя, он устыдится своей безучастности. Но в то мгновение он оставался совершенно спокойным. И радость творчества вновь пробуждалась в нем, и потому все казалось прекрасным, даже труба, хотя в звуках ее таилась печаль.

Проселок уходил в лес. Между стройными темно-коричневыми стволами высоких сосен дрожали косые столбы золотистой солнечной пыли. Роями кружились мошки, гудели слепни, промчался черный рогатый жук на тонких, прозрачных крыльях; плавными виражами он неторопливо огибал деревья, прорезая путь в столбах солнечного света.

«Хорошо ему!.. Да ведь и мне сейчас тоже неплохо, — подумал Петер Майцен. — Правда!»

Он ударил палкой по стволу дерева, поднял палку на вытянутой руке и понес, как копье. Снова расправив плечи, он уже сложил было трубочкой губы, намереваясь привычно засвистеть свою английскую песенку, как вдруг шагах в пятидесяти перед собой заметил незнакомую девушку.

«Откуда она тут взялась?» Невольно, сам того не сознавая, он замедлил шаг. Девушка появилась так внезапно, словно выросла из-под земли или упала с неба.

Девушка была высокая и полная, но очень стройная. На ней была надета зеленая юбка и черная блузка без рукавов. На голове она несла узкий и довольно высокий белый мешок, накренившийся в одну сторону; она вошла в столб солнечного света, и мешок вдруг осветился, стало видно, что он накрыт какой-то широкополой китайской соломенной шляпой без тульи. Девушка была босая. Ее стройные ноги ступали так упруго, словно их подталкивали невидимые пружины. Она шла, точнее, плыла, с той неописуемой грацией и очарованием юного, здорового, сильного и полнокровного существа, какое иногда создает природа как образец идеальной красоты и доказательство своего мастерства.

Петеру Майцену вспомнилась Марьянка из «Казаков», Аксинья из «Тихого Дона», Тилчка, какой ее создало его воображение.

«Да, так выглядела Тилчка. Вот так спешила она со своим мешком на голове, возвращаясь с мельницы через Рейчев лес. А Темникар потихоньку провожал ее. И когда она исчезала за поворотом, он догонял ее, чтоб обнять…»

Девушка скрылась за поворотом. И Петер Майцен невольно приподнялся на носках, пытаясь разглядеть, куда она исчезла.

На повороте он замер. Девушка стояла шагах в десяти от него. Она подняла белые руки к мешку, медленно опустила его на пень. Развязала платок и стала обмахиваться. Потом встряхнула головой, светлые волосы посыпались ей на спину и на плечи. Она оглянулась. Повсюду были сосны, лишь на нижнем краю дороги поднимался высокий явор. Это было красивое и светлое дерево, красивое и светлое, как сама девушка. Она медленно подошла к дереву, глядя на его крону. Разлапистые серебристо-зеленые листья трепетали среди темной хвои. Девушка ласково погладила серый ствол, обняла его и прижалась к нему всем телом.

Это было красиво и, пожалуй, даже понятно, хотя в этом таилось нечто печальное. Да и все вокруг наполняла непонятная тоска и щемящее чувство одиночества.

«Каждый человек имеет право оставаться наедине с собой!» — упрекнул себя Петер Майцен, отводя взгляд. Он вынул из кармана сигарету, но не стал закуривать, боясь выдать себя. Он разминал ее до тех пор, пока в руках не осталась пустая гильза.

Девушка исчезла за следующим поворотом. Тогда он медленно подошел к явору. Это в самом деле было прекрасное дерево. Стройное и гладкое. Лишь метрах в двух над землей в коре его зияла старая, уже заросшая рана. На коре было что-то вырезано. Петер Майцен напряг зрение и с трудом разобрал:


24
XII
43

«24. XII.43!.. Двенадцать лет назад. В сочельник. В тот самый вечер, когда Темникар вышел в свой последний путь!.. Странное совпадение!.. Что же здесь произошло? Связано ли это как-нибудь с девушкой? Надо догнать ее и расспросить». Он ускорил шаг, но тут же сообразил, что сейчас это вышло бы бестактно.

«В другой раз, в другой раз!..» — решил он, замедляя шаги.

Вскоре перед ним открылась долина длиной примерно в километр, а шириной едва ли в полкилометра. Уютная, зеленая, живописная долинка, какие встречаются крайне редко, такая красивая, что Петер Майцен позабыл о девушке.

«Красиво! Ей-богу, красиво!.. Это несомненно Тихий дол! Несомненно. А если это Тихий дол, тогда недалеко и до Черного лога. И дорога сухая… И болота не видать… Но почему же он сказал, чтоб я не ходил сюда?.. Ладно, оставим в покое этого замшелого чудака! Поспешим вперед, чтоб он не достал меня своей косой!»

Дорога шла вдоль подошвы левого склона. Внизу петляла река. Вода текла медленно, беззвучно, как масло. На другом берегу раскинулся луг: бескрайняя, ровная, мягкая постель, покрытая зеленым плюшевым одеялом.

Склон был неровным и полого поднимался вверх. Прямо посреди него рос могучий дуб. За ним широким поясом тянулось по меньшей мере четыре полосы цветущей гречихи, безмятежно излучавшей розовый свет, подобно тому как зимой отсвечивает в мирных лучах вечернего солнца заснеженный склон.

— Так! — кивнул Петер Майцен. — Над гречихой наверняка окажется полянка. А на ней — одинокий хутор.

Правый склон был круче. Там до самой вершины гряды шли виноградники. На вершине виднелись купы деревьев. Позади них торчали черные соломенные крыши.

«Винные погреба», — догадался Петер Майцен.

Посреди склона стоял дом. И выглядел он таким ладным и уютным, что Петер Майцен не мог отвести от него взгляда, — белый, свежевыкрашенный, с потемневшей соломенной крышей, с черными дверями и двумя черными продолговатыми оконцами, напоминавшими зажмуренные глаза.

«Совсем как головка белокурой и черноокой девушки, задремавшей в летний зной. Закричи — и она проснется».

Перед домом зеленела поляна. В центре ее росло высокое дерево с густой темно-зеленой мелкой листвой.

«А это старая груша».

В густой кроне что-то крутилось, поблескивая.

«Ну конечно! Трещотка все еще вертится, только птицы-то ее больше не боятся».

Петер Майцен прошел чуть дальше и остановился. Дорога шла в гору. Молодые деревья встречались ему на пути почти до самой долины. Он помахал рукой проселку и направился вдоль реки. Упругим и легким шагом поспешно шел он по тропинке, едва заметной в густой траве.

Потом ему попались три старые кривые ивы, похожие на приземистых крестьянок с большими корзинами на головах.

Он взмахнул палкой, минуя их, и вскоре оказался на краю широкой канавы.

«Ага! Вот оно, болото Чернилогара. И сыро же тут… Но ничего страшного!»

Он отступил, с разбегу перепрыгнул канаву и весело зашагал дальше, сам уже не помня, когда начал насвистывать свою старую английскую песенку.

В скором времени дорогу ему преградил глубокий омут с чистой светло-зеленой водой. Удивительно высокий и на редкость развесистый граб накрывал его своей тенью. Ствол его был таким толстым, что двое взрослых мужчин с трудом смогли бы его охватить, и таким узловатым, словно он был сплетен из морских канатов. В стволе кто-то выдолбил четырехугольное углубление, уже оплывшее по краям. В углублении стоял старый, щербатый майоликовый сосуд, в нем — букетик белых маргариток и сине-голубых цветов, названия которых Петер Майцен не знал.

У подножия граба лежали большие, на двух ножках мостки для стирки белья, те самые старинные мостки, вырезанные из цельного куска дерева. И были они такие гладкие, белые, так сверкали даже в тени, будто солнце особенно освещало их. Красивые мостки, светлые и чистые, как девичий смех на селе.

— Так! Здесь стирают девушки, — сказал себе Петер Майцен. — А при лунном свете — вилы[50]. В кроне косматого граба прячутся юные Паны — сердятся на свое сердце, которое с бешеной силой стучит у них в груди, и на свое дыхание, которое вырывается с таким свистом, словно они дышат и ртом и носом одновременно. А глубокой ночью, в полночь…

«Стоп! — повелительно прервал его внутренний голос. — Разве ты не замечаешь, что именно так было на Скопичнике, куда ходили стирать Темникары? Разница лишь в том, что там рос не граб, а очень старая и густая бузина. А под нею были мостки, точно такие мостки. И там, мимо них, пройдет Темникар».

— Да, да! Там он пройдет! Он должен там пройти, чтобы попасть через Мальнову гору в Робы! — произнес Петер Майцен.

И увидел его.


Темникар притоптал снег и остановился в нескольких шагах от омута. Все покрыто снегом, кругом тишина. Скопичник замерз, мостки сковало льдом, лишь под ледяной коркой тихо журчала вода.

Он ладонью прикрыл глаза — и вот уже нет снега, нет льда, а лет ему всего каких-нибудь двадцать пять. Звенит лето, сияет солнце. Тилчка стоит под черной бузиной, ее белые руки движутся в воздухе и шлепают мокрой белой простыней по белым мосткам.

Темникару захотелось неслышно подойти к ней на цыпочках, но он остался на месте, злясь на свое громкое дыхание.

«Что за проклятие! Ну отчего парни хрипят, как кузнечные мехи, стоит им увидеть настоящую девку?»

Он закусил губу и пошел вперед. Галька противно заскрипела под башмаками. Но Тилчка не оглянулась.

— Ведь слыхала, дуреха! — радостно сказал Темникар, бросаясь к ней и обнимая девушку за талию.

Тилчка охнула, но не слишком громко, только теперь она оглянулась и мокрой простыней хлестнула его по лицу. Но он уже успел сунуть руку ей за пазуху. Бурлящий водопад смеха обрушился на него.

— Опять, зверюга, хочешь оборвать мне все пуговицы? Не выйдет!

Темникар взял ее за плечи и отодвинул от себя на длину своих Рук, чтоб насладиться ее красотой.

— Ох, Ерней! Снова дурака валяешь! — сказала Тилчка и мокрыми руками обвила его шею, точно обожгла.

— Тилчка!..

И вот они уже лежат за черной бузиной.

Темникар молчит, а Тилчка смеется:

— О Ерней! Зверь ты мой! Ерней, Ерней! Мой! Мой, мой! Мой! — И потом уже ничего больше. Лишь в бездонной сверкающей синеве ее влажных глаз радостно проплывает белое облачко…

Темникар медленно переворачивается на спину и ищет облако в небе, вслушиваясь в биение земли, которое отдается в его сердце.

— Тилчка…

Белая рука девушки оживает, робко опускается на его грудь и замирает на ней жаркой птицей.

Он лежит спокойно и смотрит в небо, по которому плывет белое облако.

— Куда оно плывет?.. В сторону Робов…

И тут заиграла труба…

Темникар вздрогнул — все покрыто снегом, Скопичник подо льдом, в него вмерзли мостки, а ему семьдесят лет.

«Чего стоишь? Чего размечтался? Спеши, чтобы дьяволы не обогнали тебя!» — приказал он себе и зашагал по белой стежке мимо черной бузины. И тут снова заиграла труба…


Петер Майцен встрепенулся и широко раскрыл глаза. Звуки трубы постепенно затихали. Его прошиб холодный пот, он замер, словно скованный льдом, ожидая, пока труба запоет вновь. Но она молчала.

«Что же это такое? Есть на самом деле эта проклятая труба или нет ее?.. Труба Темникара?.. Но ведь в моей повести не было трубы!..»

Он прислушался.

Тишина… Тишина и покой… Тишина…

«Эх, все равно, есть она на самом деле или ее нет! — махнул он рукой. — В конце концов, она могла быть у Темникара. Правда, это покажется несколько надуманным, тогда не было никаких труб, но… пусть трубит!.. Пусть трубит хоть в моем воображении, ведь она пока не включилась в действие. Не включилась, потому что в этом не было нужды. А теперь, по дороге в Робы, куда спешит Темникар, что-то должно подстегивать его, чтоб он не останавливался и не слишком долго отдавался воспоминаниям и прощался со своей родиной… Зов трубы — зов ангела долга, ангела смерти, а смерть, по существу, есть наш последний и высший долг. Вот так!»

Петер Майцен опять засвистал свою английскую песенку и пошел дальше. Вскоре тропинка исчезла в лесу. Снова замелькали уходящие ввысь коричневые стволы сосен и между ними косые золотые столбы солнечного света. Снова носились рои мошек и гудели оводы, промчался черный рогатый жук на прозрачных, невидимых крыльях и, описав плавную дугу, исчез за коричневыми стволами.

Тропинка уходила влево и, выведя на прогалину, спряталась в зарослях черники. Петер Майцен присел у подножия развесистого бука, который рос посреди прогалины, и сорвал несколько темно-синих ягод.

Опять запела труба. Петер Майцен вскочил, словно по команде, и побежал напрямик; вскоре он оказался на дороге, круто берущей в гору. Он устремился по ней.

«Да, примерно такой была дорога на Мальнову гору. Каменистой, более крутой, да еще покрытой снегом. И Темникар…»


И Темникар шел.

Снег под его сапогами громко скрипел, а он знай нахваливал и подбадривал свои старые ноги:

— Хорошие вы у меня! Хорошие! Шагайте вперед, и мы обгоним их, кротов чертовых! Раньше их придем в Робы! И там затаимся в скалах над Доминовым лазом. Тропа там узкая, внизу пропасть, вверху скалы. И кротам чертовым придется по ней пройти, если они хотят добраться до Чаревой пещеры. А мы их подождем и тогда увидим, кто сегодня отогреется у Иисуса в Вифлееме!

Он выбрался на вершину Мальновой горы. Остановился и огляделся вокруг, прощаясь со своей долиной. Белая и тихая дна лежала перед ним, лишь черная Идрийца петляла по этой белизне да издали донесся протяжный гудок паровоза, резанувший его по сердцу.

— Да, повидал я мир, а прекраснее этого ничего не встречал! — с горделивой печалью произнес Темникар. — Здесь я жил… и еще бы с радостью пожил, но так уж вышло, что надо мне… надо идти…

Он поднял голову и вгляделся в кряжистый пик Крн, что светился в глубине долины в белом своем зимнем наряде.

— Да, дорогой мой Крн крнский, семьдесят лет глядели мы друг на друга, теперь в последний раз видимся… Так-то! Сейчас мы еще можем переброситься словечком-другим, завтра уже не выйдет, ухожу я!

— Куда? — голосом Темникара спросил Крн.

— Куда? — переспросил старик. — Да недалеко! Всего-то в Робы… Там… зачем тебе говорить! Видишь сам, у меня топор… а в кармане — этот огненный дьявол! — Он нахмурился и сжал револьвер.

— Вижу, вижу! — вздохнул Крн.

— Ну, чего там! — покачал головой Темникар. — Ты постарше меня и все это уже видел… Еще похуже бывало!

— Бывало! Бывало! — вздохнул Крн. — Только думается, что с турецких времен не доводилось мне видеть такого удальства и такой мерзости.

— Верно, верно! — согласился Темникар. — Такова уж натура человеческая!.. Подумай сам, если уж в семьдесят лет приходится браться за топор да револьвер…

Темникар умолк, потому что какая-то неведомая сила перехватила ему горло. Глаза у него затуманились, Крн расплылся, и ему показалось, будто гора как-то тревожно зашевелилась в своем углу.

— Что ж это такое? — раздосадованно прохрипел Темникар и ладонью провел по глазам. — Вот пень старый, видал, на глазах чуть слезы не выступили. Знаешь, привык я к тебе… Ну и… что, стервец, тоже горевать по мне станешь, когда не увидишь больше?

Крн выпрямился, ясный и охваченный пламенем под зимним солнцем, чтоб рассказать Темникару, как он любил его и как будет жалеть о нем, но, прежде чем он успел вымолвить слово, запела труба.

Темникар вздрогнул.

— Пойду, чтоб меня кроты чертовы не обогнали! — сказал он, помахал рукой Крну и решительно зашагал к Рейчеву лазу…


Петер Майцен пришел в себя и ладонью вытер глаза.

Он стоял на вершине холма. Труба продолжала петь. И по-прежнему это было начало грустной народной песни. Но Петеру Майцену уже не мешало то, что он не мог вспомнить слов. И звуки уже не столь глубоко проникали в его сердце. Все вокруг стало совершенно естественным и понятным. Да, стало совершенно естественным и понятным, что переплелись между собой мир, созданный его воображением, и мир, который в действительности открывался перед ним.

И этот мир был прекрасен. Петер Майцен разглядывал широкую долину, по меньшей мере раз в десять превосходившую долину Темникара. Белые дороги и тропинки, словно веселые ленты, во всех направлениях пересекали зеленое поле, связывая между собой деревни и деревушки, что прятались от послеполуденного солнца под сенью фруктовых деревьев. Вдали справа поблескивала лента спокойной Крки — она текла неторопливо по темной зелени, точь-в-точь кокетливая красотка, прогуливающаяся в тени густой листвы. По краям долины, на уступах гор и над рекою возвышались кряжистые замки, державшиеся нелюдимо и даже угрюмо — вероятно, потому, что их накрыли новыми, кричаще красными крышами, а это столь пожилым и почтенным особам показалось обидным. На вершинах округлых холмов, словно набухшие соски на полной груди, стояли крохотные церквушки, щекоча своими колокольнями чистое небо, радостно улыбавшееся ласковому Доленьскому краю.

«Красиво! Хотя совсем по-иному, чем у нас», — решил Петер Майцен и пошел дальше. Теперь он брел по разбитой, грязной дороге, что петляла на вершине холма. И вскоре подошел к первому дому. Под замшелыми деревьями он увидел большой пруд. Вода в нем была нечистая, зацветшая. Над ним тучами носились мухи, стая лягушат выскочила из травы и, описав дугу, плюхнулась в воду. Постепенно круги исчезли, и на зеленоватой поверхности затрепетало белое облако.

Петер Майцен обрадованно поднял голову. Облако стояло прямо над ним. Оно плыло в синеве — продолговатое, кудрявое, как шкура ягненка, белое-белое…

«Ты здесь? И прямо над этой зеленоватой грязной лужей… Ну ничего, ведь ты не можешь испачкаться ни в какой луже, наоборот — любую лужу очистишь и украсишь собою. Привет тебе! И не уходи сегодня с неба!»

Облако слегка качнулось, словно хотело пожать плечами.

Петер Майцен погрозил ему палкой и пошел дальше. Вскоре он оказался среди строений, из которых не все были винными погребами. Это был поселок, состоявший едва ли из десятка старых бревенчатых домов. Да вовсе и не дома это были, а, пожалуй, домишки. И окна были не окнами, а только оконцами. А в них гвоздики, герань, фуксии, фуксии, герань, гвоздики. Все было дряхлое, от всего исходил такой сильный запах ветхости, что у Петера Майцена невольно вырвалось:

— А переменилось ли что-нибудь в этом селении с тех пор, как здесь ходил Примож Трубар[51]?

Ку-ка-ре… — отозвался откуда-то петух. Но не закончил свою песню — на самой высокой ноте вдруг захлебнулся и умолк.

После этого загремела тяжелая цепь. Из-за угла деревянной хибарки выглянул лохматый пес и чуть слышно тявкнул. Из пасти у него свисал язык — такой же красный, как увядшие гвоздики, герань и фуксии в окнах.

— Что, брат? Жарко?

Пес не отозвался — отвернувшись, он величественно убрал кудлатую голову, не помахав даже хвостом на прощание.

За домом лежала куча навоза. К дороге от нее натекла лужа густой темно-зеленой, почти черной жижи. В ней копались три белые утки, ухитрившиеся сохранить ослепительную белизну, подобную облаку на небе.

— Ей-богу, вы птицы что надо! — сказал Петер Майцен. — Какая благодать, что вы можете барахтаться в навозной жиже и оставаться чистыми!

Му-у-у… — послышалось за спиной.

Он оглянулся. Из хлева тянула свою большую морду корова.

Му-у…

— Добрый день, Пеструха! — сказал Петер Майцен, подходя ближе. — Чего тебе? Или просто соскучилась? Ведь не так уж все плохо! Стоишь себе в холодке, жуешь жвачку.

Му-у-у… — замычала корова и лизнула ему руку шершавым языком.

— Ну, старайся, старайся! Мне, ей-богу, некогда чесать тебе между рогами. Домой спешу. Надо работать.

Му-у-у…

— Вот так штука! — остановился вдруг Петер Майцен. — Чуть не позабыл о корове Темникара! — Он вернулся и подошел к Пеструхе. — Спасибо тебе, милая, что голос подала! Знаешь, у моего героя, Темникара, о котором я буду повесть писать, тоже была корова. Вернее, у него было несколько коров, но Пеструху он любил больше всех. Это была красивая и очень симпатичная корова. Одна только беда была с нею: никак не желала забрюхатеть. Темникар и сердился, и огорчался, а все же четыре года держал ее в хлеву.

Му-у-у!.. — прервала его корова.

— Погоди! — сказал Петер Майцен, оглядываясь. По ту сторону дороги рос приземистый ясень. Петер Майцен вынул из кармана нож, срезал несколько веток и протянул их корове. — Ну вот, видишь!.. Значит, я тебе уже сказал, что у Темникара была красивая корова. И в последний день своей жизни, прежде чем уйти в Робы, чтоб схватиться с этими кротами чертовыми, он еще раз зашел к ней. Он любил ее. И во всем ей доверял. И револьвер, что ему принесли партизаны, тоже хранила в своих яслях Пеструха. Ну и, придя в хлев за этим своим огненным дьяволом, он заговорил с ней. Почесал ей между рогами и сказал:


— Знаешь, Пеструха, ухожу я! В бой иду!.. Только не пялься на меня так! В самом деле иду в бой! Это уже не шутка, не выдумка и не пустое бахвальство…

Му-у-у… — замычала Пеструха.

— Знаю! — Темникар опустил глаза. — Двадцать лет я рассказывал, как, бывало, дрался в молодые годы. И двадцать лет лгал. А зачем лгал? Только для того, чтобы как-то расшевелить своего сына, ведь он настоящий слизняк. Да, только для того! И чего-нибудь я добился? Ровно ничего! Я рассказываю, рассказываю, а он сунет руку под рубаху, чешет свое пузо да хихикает, как придурок какой!.. Даже сейчас — все дерутся, а он сидит себе дома и почесывается!.. Эх, тяжко настоящему мужику, когда сын у него похож на бабу!.. И еще тяжелее, когда самому приходится похваляться выдуманными драками!.. Что поделаешь! Вначале думал парня расшевелить, а после шло уже по привычке, хоть и убедился, что все напрасно… Наверное, продолжал бы так и дальше, если б… если б не эти кроты чертовы…

Му-у-у… — замычала корова.

— Ладно, хватит! — махнул рукой Темникар. — Знаешь, о своих драках я всегда интересно говорил. Да не только говорил, иногда кое-что и показывал. Однажды так распалился, что схватил стул — хотел изобразить, как разбил лампу на Плешах, — замахнулся да и в самом деле разбил… Чего ж удивляться, что меня охотно слушали? Зимними вечерами сидим у печки, скучно всем, вот меня и просят: «Расскажите, отец, как вы дрались на Плешах!..» Это была самая знаменитая моя драка. Мы схватились тогда из-за Тилчки, хотя им я этого не говорил. Янез Грегорчев намекнул, будто она в полночь окно открывает, а мне этого было довольно; вскочил я, схватил стул — и по лампе, чтоб потемней было. Потом поплевал на ладони и начал. Двенадцать парней выкинул в дверь, а других выбросил через запертое окно. Ну, уж было тут воплей да звону. А когда дело к концу подошло и бабы принесли свечи, увидел я, что почти все стекла перебил, сломал стол и расколотил шесть стульев, а о посуде и говорить нечего. Да, знаменитая была драка!..

Му-у… — замычала корова.

— Ох, конечно! — вздохнул Темникар и опустил голову. — Сам-то я хорошо знаю, что никогда в жизни не был в Плешах!.. И никогда в жизни не дрался!.. Что поделаешь! С годами я так привык восторгаться своими драками, что, случалось, сам себе, когда скучно станет, рассказывал о них… Поначалу, конечно, стыдно было врать за здорово живешь, а потом… Как избавиться от собственного вранья? Лучше всего поверить, что так оно и случилось на самом деле. И, уверовав, я иногда мог побожиться, что все именно так и обстояло!.. Да и почему бы не быть этому правдой? Почему бы мне не ударить? Разве я трус? Еще чего! Сильный я был, парень что надо. Только подходящего случая не было… Да. Женился я молодым. И жили мы мирно с Тилчкой. Чего ради мне драться? А когда она умерла, и во мне что-то умерло.

Му-у-у… — грустно замычала корова.

— Не реви! — сказал Темникар, взяв охапку сухого клевера. — На-ка, клеверу пожуй, хоть ты его и не заслуживаешь. Ладно уж, коли день такой выдался! — Он потрепал корову по теплой шее и отошел от яслей. В дверях опять оглянулся. — Знаешь, Пеструха, последний раз тебе говорю, смотри у меня! Прошлый месяц я тебя вывел, а если ты и теперь не понесла, то отдам тебя партизанам. Я уже обещал интенданту Урху. Второй месяц пошел.

Му-у-у… — повернула к нему морду корова.

— Ничего не поделаешь, моя дорогая! Такие теперь времена, никто не имеет права яловую жизнь вести! — сказал Темникар и вышел из хлева.

Му-у-у…

Темникар не оглядывался. Медленно закрыл он за собой двери, радуясь в душе, что его не будет на свете, когда придут за Пеструхой…


Му-у-у… — мычала корова, уже очистившая ветки от листьев.

— Усердная ты, ничего не скажешь! — Петер Майцен почесал ей между рогами. — И большое тебе спасибо, что голос подала. Кто знает, может, я и в самом деле не вспомнил бы о Темникаровой Пеструхе…

Му-у-у…

— «Му-у-у…» Да, да… Что ты знаешь об этих делах? Ничего! Крутишь себе хвостом да мычишь. — Петер Майцен засмеялся и покачал головой. — А что сказали бы эстеты новейшего времени, увидев, как я разговариваю с тобой о своих героях?.. Скорей всего, что это неэстетично… А что мне делать? Разве Темникар не разговаривал со своей коровой? Конечно, разговаривал, только он был крестьянином, а не писателем!.. Ну и что из того? Разве он иначе к жизни относился?.. Чего, собственно, хотят эти новоявленные эстеты? Крутят хвостом да время от времени издают невнятное мычание. А то вдруг бросятся, выставив рога, в какую-нибудь новую дверь, что тоже не причислишь к вершинам эстетики. В конце концов, это даже менее оригинально, чем разговаривать с коровой об искусстве.

Му-у-у… — подала голос корова.

— Вот так! — кивнул Петер Майцен. — А теперь я пошел! Надо спешить. Я уже все обдумал. Увидел все основные эпизоды, кроме схватки в Робах. Но прежде, чем я напишу о ней, мне откроется и самый бой…

Он поспешил по дороге, которая чем дальше, тем больше напоминала грязную канаву. Наконец грязь стала такой глубокой, что Петер Майцен задумался, как бы поскорее выбраться из этой ловушки.

И тут вновь запела труба — так близко и так громко, Словно играли у него над головой. Петер Майцен, успевший уже позабыть о ней, сперва даже растерялся, а потом погрузился в раздумье.

«Раз это так близко, — решил он, — пойдем поглядим, кто трубит!»

Он оперся на свою палку и выскочил из наполненной грязью канавы.

IV

Петер Майцен стоял на правом склоне Тихого дола, над виноградниками. Труба пела, и хотя это по-прежнему была печальная народная мелодия, звучала она теперь как-то торжественно, словно повелевала ему остановиться и вглядеться в тихий уголок, что открывался перед ним. И в самом деле красота долины так захватила его, что он позабыл обо всем на свете.

— Вот тебе снова Тихий дол! — вслух произнес он. — Все как на ладони. И какая красивая, какая мягкая ладонь! И как здесь тихо!

Звуки трубы находили волнами — подобно раскрывающемуся занавесу — и не спеша уплывали в стороны, в покой и тишину.

Петер Майцен выпрямился и так глубоко вздохнул, будто хотел вобрать в себя всю зеленую прелесть земли, всю голубую красоту неба — с их миром и тишиной. Он осязаемо почувствовал, как воздух наполнил легкие и он взмыл ввысь и как затем отдалось в сердце биение драгоценного мига, мига радости, мига счастья, того подлинного счастья, которое делается еще полнее от капли горечи, ибо сердце, особенно сердце зрелого мужчины, отведав сладкого напитка, жаждет большей частью того, что покрепче и чуть отдает полынью.

— Разве не чудесно! — воскликнул он и раскинул руки, словно желая обнять долину. — Где-то здесь, возможно под тем виноградником, и будет тот гостеприимный, уединенный белый дом, что похож на белокурую и черноокую девушку с молочно-белой кожей. Чуть совсем не позабыл! Правда, я пообещал тем развесистым ивам у речушки, что на обратном пути спущусь к нему. И я спущусь, растянусь на мягкой траве! А пока посижу здесь, досыта налюбуюсь. Темникар подождет. В конце концов, будет даже полезно, если этот благодатный Доленьский край вызовет в памяти у меня суровую Толминскую сторону.

Петер Майцен опустился на землю, но, опасаясь, что его одолеет привычная слабость, иными словами, что он незаметно для самого себя опрокинется на спину и предастся бесплодным мечтаниям, торопливо поднялся, сел на дубовый пень, закурил и погрузился в созерцание.

«Так!.. А теперь оглядимся! На дне долины — луг, бескрайняя ровная постель, покрытая пушистым одеялом зеленой травы. По ней петляет река. Мокрая трава тут позеленее, а вода почти черная… Берегом шагают три ивы — три тетки, три косматые бабы. Недалеко же они ушли. Вот спущусь в долину, как следует всем трем дам по заднице палкой. С места даже не сдвинулись. Даже до омута не добрались».

Он склонил голову набок и перевел взгляд на развесистый граб, что рос над омутом.

«И все-таки, неизвестно отчего, люди туда не ходят. Дерево выглядит на диво серьезным, печальным, хмурым. Неподвижно глядит оно прямо перед собой в прозрачную глубину омута. Конечно, омут принадлежит ему. Это его глаз — большой, глубокий, зеленый глаз… Чего только не видел этот глаз!.. И где теперь то, что он видел?.. В кроне?.. Конечно, в кроне! Каждый листок этого граба отражает картину, некогда увиденную им в омуте… О да, да! Когда молодая прачка расстелила выстиранные белые простыни на зеленой траве и разделась, чтобы выкупаться, в тот самый миг, когда она на секунду застыла на краю мостков, прежде чем броситься в воду, граб потихоньку переснял с водной глади ее изображение, свернул его и спрятал в своих жестких листьях… Кто знает, сколько прекрасных картин хранит он в своей густой темной кроне!.. А когда граб остается один, особенно осенью, предвещающей одиночество и зимнюю спячку, может быть последние в его жизни — по скупым, убывающим сокам он уже чувствует, что старые корни изнемогают, — он медленно, один за другим роняет листья в омут, который уже не глаз его, а зеркало памяти, и каждый листочек раскрывается на водной глади, картина оживает еще раз, а потом со слабым трепетом исчезает навсегда, подобно тому как туман перламутром заволакивает в зеркале любое изображение… Так старый граб пересчитывает дни, что приходили и ушли…»

Петер Майцен горько усмехнулся и покачал головой.

«Да, дорогой мой граб, жизнь длинная и серая, лишь мгновения в ней золотые!.. А мы легкомысленно проматываем их, как проматываем золотую монету, когда она попадает нам в руки… Так повелось, что не умеем мы обращаться ни с золотом, ни со счастьем!»

Он бросил окурок и каблуком вдавил его в землю.

«Хватит. Оставим это! Мир, что лежит передо мной, тоже из золота. И я сейчас в нем. Вон там, в тени граба, белые мостки. Они белеют, как белая утка, как белая чайка, как белый лебедь. Далеко они, в самой глубине, а какие они светлые и живые! Ей-богу, живые! Разве не удивительно, что иногда, когда поблизости нет человека или животного, неживые предметы вдруг оживают? И какие между ними гармоничные отношения… Да, все живое! И дорога живая. До чего же хорошо! Вместе с грабом и рекой, с ивами и отавой она прекрасно вписывается в песнь долины… А вон там, на склоне, стоит дуб. Выше — поле цветущей гречихи. Оно ласковое и розовое, как жаркая девичья песня… Когда над ним жужжат тысячи пчел, оно колышется и поет, словно лежит на склоне девушка в белом, глядит в синее небо и поет свою звонкую песню без слов… Но пойдем дальше! Над полем лужайка, а на ней усадьба. Среди старых фруктовых деревьев стоит красивый дом, крытый красной черепицей. Крыша, видно, новая. Конечно, новая, ведь свежеобожженная черепица полыхает на солнце, как пламя…»

Он улыбнулся и громко произнес:

— Красная крыша на солнце пылает, как пламя, среди зеленых деревьев!.. Ничего не скажешь, хорошее сравнение, яркое и…

Он не закончил фразы.

«Да, сейчас это хорошее и яркое сравнение, а не так давно было страшной действительностью. Дом ведь горел! Стены и теперь еще закопченные… Должно быть, во время войны горел. Разумеется, подожгли. Ничего удивительного, сколько домов сожгли! Темник тоже сожгли!»

«Как? Разве Темник сожгли?»

Подумав, он покачал головой.

«Не знаю… Впрочем, мне это не приходило в голову. Естественно! Мой рассказ кончается гибелью Темникара. И вообще я пишу о Темникаре, точнее, о его последнем дне: от зари, когда он проснулся с этой глыбой в желудке, до захода солнца, когда, сраженный пулями, умирал в Робах».

«Верно, но…»

«Никаких „но“! — поспешно возразил Петер Майцен, чувствуя, как в нем просыпается та неведомая сила, которая побуждает его творить. — Если б я начал писать о последствиях его поступка, я разрушил бы все здание новеллы, которое сейчас выглядит незамысловатым, но цельным. Все, что произошло в Темнике после его смерти, выходит за эти рамки!»

Однако все было напрасно. Неведомая сила не слушала формальных доводов разума, напротив — готовилась к взрыву. Он сопротивлялся, инстинктивно опасаясь, что новелла будет расти и потом разлетится на куски, как уже случалось не однажды.

«Нет, нет! Это выходит за рамки новеллы!» — упирался он. Но сердце билось сильнее, знакомое опьянение кружило голову.

И он сдался.

«Верно. Темник тоже могли сжечь».

«Разумеется, сожгли! — прозвучал ответ. И в тот же миг это стало правдой, живой и неопровержимой правдой. — Когда в Робах нашли убитых белогвардейцев и мертвого Темникара…»

«А его нашли?»

«Разумеется! Мартин Лужник с солдатами не вернулись к полуночи из своего вифлеемского похода, да и на рождество их не было, и тогда Венц Заплатар…»

«Эта Проклятая Каланча?»

«Вот-вот! Его и прозвали так потому, что он был длинный, как жердь, и при желании мог бы разглядывать черепицы на крышах. Когда-то он сватался к Юстине Темникаровой, а во время войны стал переводчиком в гарнизоне и проводником, потому что знал все козьи тропы. Он поднял на ноги эту сволочь, и они пошли искать Мартина и четверых его солдат».

«А потом?»

«Потом они нагрянули в Темник. И расправились со всеми. А Темникарица…»

«Нет, нет! — воспротивился Петер Майцен еще не додуманной до конца правде. — Это невозможно!»

«Но ведь невозможно и то, что старая, маленькая и вздорная Марьяна вела себя как мужчина!»

«Да, это непонятно!»

«Непонятно? Разве мало было в этой войне непонятного!.. Просто человек и сам не знает, что в нем таится. Как часто лишь страшное испытание обнаруживает ту кладовую, где под спудом лежат драгоценный опыт и безмерные силы людские. Так произошло и с Темникарицей… О, если бы Темникар увидел ее, он глазам своим не поверил бы, он и представить себе не мог, что такое может таиться в этой высохшей прялке, как много раз он ее называл. Когда ее поставили перед дулами винтовок… нет, нет, еще раньше… едва она увидела…»

Тут их увидел и Петер Майцен.


Они двигались длинной цепочкой по заснеженному полю, словно черная змея медленно извивалась на белом песке. Холодное зимнее солнце неподвижно висело в холодном небе и обливало холодными лучами холодные каски, что мерцали холодным блеском, подобно тому как холодно поблескивают освещенные солнцем холодные пятна на холодной змеиной спине.

Темникарица, держа в руках лоханку с помоями, вышла из кухни на «кафедру» — так окрестил Темникар галерею с южной стороны дома, — она любила стоять здесь и отсюда наставлять и поучать его, что и как нужно сделать. Она подошла к перилам, чтобы выплеснуть воду из лоханки, и окаменела. Вода полилась ей на передник, а она, словно заколдованная, смотрела на черную змею, медленно и беззвучно подползавшую к дому.

— Значит, идут! — произнесла она. И голос ее прозвучал глухо и удивительно спокойно, ибо правда сама по себе была столь страшной, что страха она уже не ощущала. — Значит, идут! — повторила она тем же глухим и спокойным голосом, но с долей непонятного горького удовлетворения, будто поджидала их давно.

Она и впрямь ждала их вчера, ждала всю нескончаемую минувшую ночь. Не раздеваясь, она лежала на печи, готовая ко всему. Стрелки часов упрямо бежали вперед, но в то же время едва двигались, потому что возле стояло окаменевшее недоброе время и удерживало их своей тяжелой рукой. Часы тикали непривычно громко, и с каждым их биением в сердце Темникарицы падала и застывала капля горечи; ей казалось, что с каждым биением вздрагивает весь Темник, что хутор безостановочно отдаляется от деревни и словно куда-то проваливается. Она инстинктивно чувствовала, что судьба покинула ее, что она отрезана от мира. Она лежала на спине и отчетливо видела, как дом прижимается к крутому склону, будто гнездо к скале, а внизу — бескрайнее заснеженное поле, словно песчаная пустыня под лунным светом. И по этой пустыне медленно и беззвучно ползет черная гадина, которая разрушит ее гнездо и прикончит их. Хруст оледеневшей ветки, скрип старой доски на чердаке под тяжестью снега заставляли ее вздрагивать и тревожно вслушиваться.

— Идут!

И впрямь они подходили. Женщина осторожно поставила лоханку, выпрямилась и худой рукой прикрыла глаза от ослепительного блеска снега на белой поляне.

— Человек тридцать будет! — определила она. — Всякой твари по паре, только немцы в шлемах.

Она понимала, что надо скорей идти к сыну и дочери, но не тронулась с места. Неподвижно стояла и смотрела, как змея наконец пропала за поворотом Нижней нивы, словно медленно зарылась в сверкающую белизну. Темникарица перевела взгляд на край Верхней нивы и стала ждать…

— Долго их нету! — сказала она. И на самом деле долго их не было, потому что рядом с нею стояло окаменевшее недоброе время.

Наконец змея вынырнула из снега, повернула влево и поползла по краю Верхней нивы. И тут Темникарица заметила носилки.

«Его несут! — мелькнуло в голове. — Нашли!..»

Она повернулась и быстро вошла в кухню. Кинулась к двери в комнату, но вдруг снова застыла на месте.

— Он мертвый! — сказала она. И в тот же миг поняла, что она тоже мертва. Почувствовала, как с нее спадает бремя плоти, как она становится все более и более легкой — такой легкой, что, боясь упасть, она уперлась коленями в печь. Закрыла было глаза, в ушах так зашумело, будто вот-вот голова лопнет, и она поскорей открыла глаза. Посмотрела на свои худые руки, пошевелила пальцами, руки показались ей чужими — две мертвые культяпки, изработанные орудия. Она стиснула кулаки, потом, вспомнив, что больные перед смертью любят смотреть на свои руки, спрятала их под передник. Вздрогнула, оглянулась вокруг и вернулась к действительности.

«Юстина! Тоне!» И тотчас поняла, что они оба уже мертвы. Она опустила веки и на миг отдалась во власть шума, потом собрала все силы и снова стала такой, какой была с той самой минуты, когда Ерней в сочельник исчез вдали и она поняла, что он больше не вернется, — безмолвной и твердой.

Выпрямившись, она неторопливо вошла в комнату. Сын сидел на лавке. В правой руке он держал зуб от грабель и, прищурив один глаз, разглядывал его, левой рукой почесывал шею. С тоской вспомнила она Ернея и пожалела, что Тоне не похож на отца, что не может он сейчас вскочить и схватиться за топор. Она посмотрела на печь, где сидела Юстина и плела кружево на коклюшках. Пальцы ее быстро перебирали сухо пощелкивающие палочки. Девушка встретила мать покорным вопрошающим взглядом, но та сделала вид, будто не понимает ее. Темникарица подошла к столу и еще раз посмотрела на своих детей. Сперва она решила, что лучше им оставаться на месте — не надо их тревожить, но материнский инстинкт оказался сильнее ее воли, и из самого сердца ее вырвался вопль:

— Бегите! Нет! Ступайте на сеновал! Заройтесь в сено! Быстрей!

Тоне подскочил, как подброшенный пружиной, Юстина медленно выпустила из рук коклюшки.

— Нет! — передумала Темникарица, сообразив, что все напрасно. «Они уже повернули к Старой ниве», — вспомнила она о черной змее.

— Что такое? — спросила Юстина, испуганно хлопая глазами.

— Не бойтесь! — ответила мать. — Ступайте наверх! В светелку!.. И не шумите!

— Немцы?

— Не знаю… Ступайте наверх! Не бойтесь!

— И отца нет! — захныкал Тоне.

— Ступайте! — приказала мать. — Не бойтесь!..

Они пошли к двери, но на пороге остановились.

— Ступайте! Ступайте!.. Не бойтесь! — Она притворила за ними дверь и замерла, закрыв глаза. И опять услышала оглушающий шум, опять ей почудилось, будто она проваливается. — Вот они уже у Скопичника! — произнесла она и мысленно увидела черную змею, ползущую вдоль ручья. Открыв глаза, она огляделась вокруг. Что-то должно завершиться, но что именно — неизвестно. На миг она задумалась, потом, безвольно опустив руки, медленно подошла к печи.

«Здесь я их встречу!» — решила она и присела в запечке. Сложив руки на коленях, она смотрела в пустоту. За ее спиной громко тикали ходики, словно стучали молотом по окаменевшему времени.

«Долго их нет!» — подумала Темникарица. И опять закрыла глаза, отдаваясь во власть странному шуму.

Она сидела так и в сочельник, окаменевшая и немая, удивительно строгая, и ни сын, ни дочь не смели раскрыть рта. В конце концов тишину нарушила Юстина.

— Долго его нет! — сказала она.

— И наверно, уже долго не будет! — невольно вырвалось у Темникарицы.

— Он куда-нибудь ушел? — спросил Тоне.

— В лес! Ты же знаешь! — сурово ответила она. «Если б ты на него походил, ушел бы вместе с ним», — промелькнуло у нее в голове, и она задумалась над тем, что было лучше для сына: уйти с отцом или остаться с нею. Решение было слишком тяжким, и она отодвинула его.

Тоне сидел на скамье и вырезал зубья для грабель. Тщательность, с какой он занимался этим, вызывала отвращение у Темникара. И смотри-ка, сейчас это было противно и Темникарице. Она оглянулась на дочь: та сидела в запечке и плела на коклюшках. Юстина вздохнула и ответила ей покорным овечьим взглядом. Такой ее взгляд сердил Темникара. И смотри-ка, сейчас он разозлил и Темникарицу. Она оглядела комнату, посмотрела на часы. Ходики заскрипели и медленно пробили восемь раз. Темникарица подняла руку, чтоб поднять гирю, задела маятник, и ходики остановились.

— Может, он вообще ушел? — неожиданно спросила Юстина.

Темникарица вздрогнула и пристально поглядела на нее.

— Куда он уйдет? — отозвался Тоне.

— К партизанам, — ответила Юстина.

Темникарица вздохнула и качнула маятник.

— К партизанам?.. — протянул Тоне.

— Куда ж еще? — сурово отрезала Темникарица. — И потому замолчите!

И они молчали весь вечер и весь рождественский день.

Много раз Темникарице казалось, что муж и в самом деле ушел к партизанам, но она прогоняла эту мысль, ибо сердцем чуяла, что его больше нет в живых. Порой она винила себя: надо было заголосить, броситься следом, когда он скрылся за поворотом. Но неведомая неуемная сила без слов убеждала ее: она не виновата, она вела себя правильно, ибо Темникар твердо решил и должен был идти своим путем. И тогда он неизмеримо вырос в ее глазах. Ей вспомнилось, как при прощании она сказала ему: «Какой-то ты чудной… Словно и не ты», вспомнила, как он ответил: «Почти сорок лет не был я самим собой, а сегодня опять стал!» А какой он был? Такой, каким был на самом деле и какого она не знала.

«Ерней!» — мысленно окликала она его, и что-то оттаивало в ее душе, и ее охватывало незнакомое тепло — так близко к нему она еще никогда не бывала…

Эта близость оставалась и сейчас, когда черная змея тащила его мертвое тело к дому. Женщина не сводила глаз с деревянной ложки, что ожидала Ернея на столе, и внезапно увидела своего мужа так отчетливо, что вышла из запечка и тихонько окликнула:

— Ерней!..

За спиной у нее заскрежетали и начали бить часы. Она вспомнила, что хотела что-то сделать, выставив из комнаты сына и дочь. Подождав, пока отзвучали три удара, она подошла к стене и, протянув худую руку, остановила маятник.

— Дай господь ему вечный покой! — произнесла она в наступившей тишине и медленно перекрестилась.

«А ты ему его не давала!» — отвечал из тишины ее собственный голос.

Она заметалась по комнате, сердце ее готово было разорваться. Безмерная печаль охватила ее, печаль, замурованная в нем вместе с бесконечной любовью. И она вдруг поняла, как отравляла ему жизнь, как отравляла ее себе и детям.

— Ведь я же любила его! — всхлипнула она. — А по-другому не могла! Не могла!..

«Не могла! — согласился голос, в котором звучала тоска. — Не могла, хоть и хотела…»

— Хотела!.. — вздохнула женщина.

Она прислонилась спиной к печи и на миг закрыла глаза. Но только на один миг, потому что внезапно в ней вновь всколыхнулась та самая незнакомая неуемная сила, которая уже прежде убедила ее: Ерней должен был уйти. И странно — неизбежность этого стала сейчас ясна и ей. Любой ценой она должна что-то сделать.

— Нет, не стану я их ждать здесь! — решительно произнесла она. — Первая никогда бы не стала его ждать здесь, если б он возвращался с такого пути. Она пошла бы ему навстречу. Я тоже пойду. И буду с ним! Пора…

Она выпрямилась, убрала прядь седых волос под платок и огладила передник. Потом быстро вышла из комнаты, распахнула дверь в сени и встала на пороге. Идти дальше не было сил. Скрестив руки на груди, она устремила взгляд на поворот, за которым два дня назад скрылся Ерней и из-за которого он сейчас возвращался.

— О Ерней!..

И она опять вспомнила, каким «чудным» он был, уходя из дому. Вспомнила его странные слова, его странный голос и пожатие руки, что показалось самым странным — за всю их жизнь он протянул ей руку лишь один раз: когда уходил на войну. Вспомнила, как она кричала и хотела броситься за ним, но передумала — ведь он пошел к Пеструхе — и решила окликнуть, когда он пойдет из хлева. Вспомнила, как долго стояла на дороге и как напоследок с горечью и раздражением сказала: «Корове больше рассказывает, чем мне!» Вспомнила, как он вышел и быстро зашагал вдоль живой изгороди, ни разу не оглянувшись, и как у нее не было сил позвать его, хотя крик разрывал ей грудь; незнакомая сила сжала ей горло и приказала: «Отпусти его! Отпусти, ему надлежит идти своим путем!» Вспомнила, с какой неохотой подчинилась этому приказу, потому что не привыкла к чужим приказаниям, вспомнила, как уменьшалась его плечистая фигура, как постепенно исчезала за белым склоном и наконец вовсе исчезла; лишь голова в меховой шапке, подобно черному шару, некоторое время катилась по краю белизны, а потом и она вдруг исчезла, словно провалилась в пропасть. Вспомнила свои слова в ту минуту: «Вот он повернул к Скопичнику!» Вспомнила, как больно закололо в груди, словно этот черный шар невидимой нитью был привязан к ее сердцу и теперь, проваливаясь в пропасть, увлекал ее за собой. Вспомнила, как взмахнула руками и ухватилась за косяк, чтоб не упасть. Вспомнила, с какой мукой вернулась в кухню и без единой мысли в голове начала искать Ернееву арнику и его трижды очищенную водку, чтобы приготовить ему горькую настойку, чего никогда до сих пор не делала. Вспомнила, как все горело у нее внутри и как она боялась думать о случившемся, как ей показалось, будто кто-то чужой вошел в дом, как она открыла дверь в сени, но там было пусто, и она вернулась в кухню и снова занялась приготовлением горькой настойки. Вспомнила, как еще дважды выглядывала в сени, а потом замерла у печи, хотя ей все время продолжало чудиться, будто кто-то вошел в дом.

Тогда-то и поселился в доме невидимый и неслышный гость — окаменевшее недоброе время. И этот невидимый гость теперь стоял у нее за спиной.

«Долго их нет!» — подумала Темникарица, не сводя глаз с рубежа белого пространства. И тут же качнулась и ухватилась за косяк: из-за белого склона показались холодные каски, сверкавшие холодным блеском, словно глаза змеи.

— Пришли! — выговорила она. Сердце ее тоже окаменело. Но не стало мертвым камнем, ибо окаменело оно не от страха, а от горчайшей на свете обиды и, значит, стало живым камнем, кремнем, таящим огонь в своих жилах и жилках. В душе Темникарицы все было готово к схватке и к концу, хотя она этого и не сознавала. Ведь человек воистину велик только тогда, когда сам не ведает о своем величии.

Змея все росла, приближаясь. На белом фоне во весь рост встали четыре немецких солдата в касках. А потом над касками задергалась маленькая головка в пилотке домобрана[52].

— Проклятая Каланча, — узнала Темникарица. — Опять с ними этот несчастный Заплатар.

Солдаты в касках оторвались от тела змеи и, выставив вперед винтовки, медленно пошли к дому. Заплатар опасливо плелся за ними. Остановились возле хлева.

— Вы одна? — закричал Заплатар.

Темникарица не ответила.

Они подошли ближе и встали в двух шагах от порога.

— Добрый день, мать! — произнес Заплатар. В голосе Проклятой Каланчи вовсе не было твердости, во взгляде — еще меньше.

— И ты смеешь произносить слово «мать», Проклятая Каланча? — спокойно спросила Темникарица. — Как у тебя только язык не отсох!

Заплатар завертел головой, словно получил оплеуху, и язык его на какое-то время будто в самом деле присох к гортани. Но потом он с угрозой протянул:

— Что это вы так сегодня разговариваете?

— Давно бы так следовало заговорить! — невозмутимо ответила Темникарица и снова уперлась взглядом поверх его головы в далекий склон.

— Вы в своем уме?

— Наконец-то в своем!

— А не слишком ли рано? — язвительно спросил Заплатар, но в его словах было больше страха, чем яда.

— Несчастный, тебя-то позже и в помине не будет.

— Замолчите! — зашипел Заплатар.

— Чего орешь, убогий! — Темникарица смотрела пренебрежительно. — Ведь сам знаешь, конец тебе.

— Тихо! — вскипел он. — Отвечайте, вы одна?

Темникарица не ответила, глядя поверх него.

— Отвечайте!

— Нет, мы больше не одни, — спокойно ответила она не моргнув глазом.

— Что? — разинул рот Проклятая Каланча.

— Вон там стоит твоя Немецкая Смерть! — продолжала женщина все так же спокойно, указывая рукой куда-то над его головой.

Заплатар оглянулся. Шагах в десяти от дома посреди снежной целины недвижимо стоял немецкий лейтенант, очень высокий и худой. Каска закрывала почти половину его маленького бледного лица. Виднелись лишь костлявый подбородок, прямая линия тонких губ да большие черные очки, казавшиеся глазными впадинами на голом черепе.

— Он что, боится лишний шаг сделать? — спросила Темникарица.

— Саплятер! — прозвучал в этот момент дребезжащий голос Немецкой Смерти.

— Явольгеррштурмфюрер![53] — прокаркал Заплатар и задрожал.

— Чего дрожишь? — спросила Темникарица.

— Молчать! — вне себя закричал Заплатар. — Скажите, вы одна?

— Да ведь я тебе уже сказала, что не одна.

— Что?

— Перестань дрожать, Проклятая Каланча. Говорю тебе, теперь мы уже не одни, потому что Ерней вернулся. Или ты его тоже боишься?

— Саплятер! — снова подал голос Немецкая Смерть.

— Явольгеррштурмфюрер! — молнией повернулся на каблуках Заплатар и прежним скрипучим голосом доложил: — Никс бандитен, геррштурмфюрер![54]

Лейтенант резким жестом вскинул длинную руку. Низенький круглый итальянский офицер, стоявший чуть поодаль, свистнул. Змея зашевелилась, и в тот же миг из-за всех углов высунулись винтовки и головы в разных шапках. Теперь Темникарица воочию смогла убедиться, что возле ее дома собрался настоящий сброд: немцы, итальянцы, бородатые четники[55] и несколько местных предателей.

— Ишь, сколько собак набежало! — произнесла она.

— Что? Каких собак? — разъярился Заплатар, озираясь.

— У твоей Немецкой Смерти много собак, — спокойно ответила Темникарица. — Всех пород.

— Мать, вы плохо кончите! — заскрипел Заплатар.

— Ты, Проклятая Каланча, не называй меня больше матерью! — сурово сказала Темникарица. — А вот теперь я у тебя спрошу: ты подумал о том, какой конец тебе уготован? — И не стала дожидаться ответа. Она увидела покрытый кровью топор, торчащий у него из-под мышки. — В палачи тебя возвели? — спросила она, указывал на топор пальцем.

— Замолчите! — захлебнулся тот. — Это ваш топор!

— Наш? — встрепенулась Темникарица, широко открывая глаза. Она узнала топор. И ей стало ясно, куда держал путь Темникар. — Он был в Робах? — простонала она.

— Был! Теперь вы знаете, кто из нас палач! — угрюмо ответил Заплатар и вогнал топор в колоду.

— Знаю! — медленно кивнула женщина. — О, знаю! Каждый волк пастуха палачом называет, когда тот топором защищается.

— Какой волк? — пробормотал Заплатар.

— Крещеный. Лужника вот только не вижу. Неужто вовсе не увижу?

— Нет!

— Убрал он его с дороги?

— Всех пятерых перебил! — хмуро произнес Заплатар.

— Один?

— Один!

— О Ерней! — воскликнула женщина, молитвенно складывая руки и поворачиваясь в сторону холма.

Четыре коротконогих оборванных солдата подтащили носилки к порогу и опустили их в снег. Старая австрийская солдатская шинель покрывала носилки.

— О Ерней!.. — тихонько воскликнула Темникарица. Но не заголосила, не заломила руки, не бросилась к нему, хотя никогда прежде ей этого не хотелось с такой силой. Она чувствовала, что сейчас не время, ее слабость доставила бы им только удовольствие, а этого позволить себе она не могла, да и Ернею это не пришлось бы по душе. А она хотела быть такой, как он. Поэтому она выпрямилась, показала рукой на дом, и голос ее прозвучал повелительно:

— Несите его в дом!

Солдаты поняли ее жест, но, как выдрессированные псы, вопросительно оглянулись на круглого итальянского офицера, стоявшего рядом; тот несколько менее раболепно, но столь же вопросительно оглянулся на Немецкую Смерть — лейтенант теперь стоял у колоды, держа руку в перчатке на топорище.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер!

Лейтенант махнул рукой в сторону двери.

Заплатар шагнул в сени, настежь распахнул дверь в комнату и остановился на ступеньках. Следом за ним подскочил солдат в каске и прикладом оттолкнул Темникарицу с порога, да так, что она, словно перышко, отлетела к лестнице и упала. Заплатар наклонился, чтобы помочь ей встать, но Темникарица, ударив его по руке, сама поднялась и прислонилась к стене. Солдаты подняли тело Темникара и внесли в дом.

После этого в сопровождении итальянского прихвостня в комнату торжественно вступил Немецкая Смерть. Набычившись, выставив вперед каску, лейтенант встал посредине комнаты и опасливо огляделся. Вдруг он вздрогнул всем телом — это в окно неожиданно ударилась квохчущая курица. Со двора неслось испуганное кудахтанье — ослепленные снегом птицы носились по двору, спасая свою жизнь.

Лейтенант презрительно фыркнул, показав в ледяной усмешке золотые зубы, и повернулся к итальянцу.

— La decapitazione delle galline[56],— произнес тот и развел короткими ручками.

— La decapitazione delle galline, — сурово повторил лейтенант, кивнул и присел к столу. Он отпихнул локтем деревянную ложку Темникара, и она с глухим стуком упала на пол. Потом немец медленно снял каску, обнажив круглый и совершенно голый череп. Так же медленно он снял черные очки, и в глубоких впадинах ледяным светом засверкали маленькие зеленые глазки. Он полез в карман за платком и вытер пятнистый лоб и бугристый череп. Извлек из кармана очки в золотой оправе, тщательно протер их платком и водрузил на нос. Потом выложил на стол золотой портсигар, зажег сигарету, выпустил дым через ноздри и оглядел комнату. Взгляд его, холодный и пронизывающий, остановился на старых ходиках.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер!

Немецкая Смерть пальцем указал на печь.

Заплатар вошел в комнату и стал растерянно переводить глаза с печи на стол.

— Die Uhr[57],— нетерпеливо произнес Немецкая Смерть и жестом велел качнуть маятник.

— Явольгеррштурмфюрер! — захлебнулся Заплатар, поспешно выполняя приказ.

Раздалось тиканье — непривычно громкое, решительное и живое.

«А ведь и правда», — столь же громко застучало сердце Темникарицы.

— Зачем я остановила ходики? Он же не мертвый! Нет, Ерней не мертвый! — сказала она и заглянула в комнату.

Ерней лежал на полу и казался еще больше, чем при жизни. Он лежал на спине, под старой австрийской солдатской шинелью, и Темникарица всей душой понимала: он лежит, но именно поэтому он выше всех, великий и непобедимый. Он и мертвый так могуч, что никакой силе его не одолеть.

— О Ерней! — шептали ее губы.

И она почувствовала всем своим существом, что она сама тоже непобедима. От этого странного, до удивления странного, непонятного чувства сердце ее забилось еще сильнее. Она посмотрела вокруг себя, и все, кто был в комнате, показались ей трусливыми, жалкими ничтожествами, обреченными на гибель, а о себе она больше не думала. Она смерила взглядом Немецкую Смерть: лейтенант стоял у стены и, держа в сложенных за спиной руках очки в золотой оправе, разглядывал старинные, рисованные на стекле картины — это было трусливое, жалкое ничтожество, обреченное на гибель. Она смерила взглядом пузатого коротышку итальянца — он топтался возле стола, подобострастно пялясь на картины, и выглядел еще более трусливым и жалким ничтожеством, тоже обреченным на гибель. Она смерила взглядом и стоявшего рядом Проклятую Каланчу — Заплатар переминался с ноги на ногу. Этот уж был самым большим ничтожеством, жалким трусом, и приметы смерти столь отчетливо проступали на его лице, что ей даже стало его жалко.

— Несчастный… — негромко произнесла она.

Заплатар вздрогнул и удивленно посмотрел на нее.

— Жаль мне тебя, ведь ты такой несчастный, — тихо и проникновенно сказала Темникарица, так что Заплатар даже затрясся.

— Молчите! — зашипел он.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер! — почти прокукарекал Проклятая Каланча, и лейтенант удивленно оглянулся на него. — Явольгеррштурмфюрер!

Поманив его пальцем, лейтенант опять повернулся к стене и стал вглядываться в картину, изображавшую усекновение главы святого Павла.

— Interessante! Molto interessante, — угодливо закивал прихвостень. — Un bel lavoro![58]

— Un bel lavoro! — осклабился лейтенант, обнажая золотые зубы. — San Paolo decapitato dei romani![59]

— Eh… — Итальянец покорно развел руками и втянул голову в плечи.

— Un grande popolo i romani![60] — произнес лейтенант.

— Un grande popolo! — просиял прихвостень и высоко поднял голову.

— Adesso i romani sono piccoli, — сказал лейтенант, выпрямляясь и глядя на него свысока. — Е sono cristiani. Non tagliano piu le teste ai santi, tagliano le teste alle galline[61].

Итальянский прихвостень потускнел, и снова его голова ушла в плечи.

— Саплятер! — сказал лейтенант, тыча пальцем в «Усекновение главы святого Павла». Несмотря на свою незамысловатость, картина и впрямь была впечатляющей и страшной.

— Явольгеррштурмфюрер! — Заплатар осторожно снял картину и еще осторожнее положил ее на стол, отлично понимая, что если он ее разобьет, то поплатится жизнью. Такая участь уже постигла носильщика, нечаянно разбившего три подобных изображения.

Лейтенант отобрал еще две картины, потом, водрузив на нос золотые очки, сел к столу, закурил сигарету, скучающим взглядом обвел стены и наконец показал пальцем на Темникарицу.

— Идите сюда! — повернулся к ней Проклятая Каланча.

Не рассчитав силы, женщина слишком быстро оторвалась от стены и чуть не упала. Заплатар подскочил было, чтобы ей помочь, но она остановила его взглядом и движением руки и сама решительно вступила в комнату, не желая оставаться у двери.

— Саплятер! — зашипел лейтенант.

— Явольгеррштурмфюрер! — дернулся Заплатар и схватил Темникарицу за плечо.

— Чего он орет? — спросила женщина. — Я ведь только на Ернея взглянуть хочу.

Она стряхнула чужую руку со своего плена, опустилась на пол и медленно откинула шинель. Ерней был покрыт пятнами заледенелой крови. В комнате кровь стала оттаивать и сверкала, подобно росинкам на багряном цветке. Лицо Ернея было чистым, прекрасным и спокойным. На губах застыла улыбка, та самая странная улыбка, которая всю жизнь раздражала ее своей непонятностью. Теперь Темникарица ее поняла. Раньше в его улыбке отражались воображаемые победы, теперь — победа действительная, поэтому улыбка и перестала быть таинственной и мечтательной, она говорила о спокойной гордости и удовлетворении.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер!

Темникарица встала и, не отрывая взгляда от тела Ернея, подошла к часам.

— Е gli altri?[62] — заговорил итальянский прихвостень и победоносно посмотрел на Немецкую Смерть.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер! — снова дернулся Проклятая Каланча и повернулся к Темникарице. — А где Тоне? Юстина? Они дома?

— Оставьте их в покое! Кончайте со мною! — твердо произнесла женщина, но в голосе ее слышалась мольба.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер! — Заплатар принялся было объяснять, но лейтенант, не дослушав его, жестом позвал солдат, оставшихся в сенях.

В доме загромыхали подкованные башмаки, заскрипели ступеньки, захлопали двери, затрещал потолок.

Раздался короткий нечеловеческий вопль.

— Тоне!.. — отозвался он в сердце матери.

Однако сперва в комнату втолкнули Юстину. Мать прижала ее к себе.

— Не бойся! — твердила она, стискивая ее руку. — Только тихонько!.. Не бойся!

Юстина не сводила с нее покорных глаз, полных наивного детского доверия.

Потом два солдата приволокли Тоне. Они пытались поставить его на ноги, но ноги тащились следом за ним словно чужие. Солдаты толкали его и грубо, как мешок, встряхивали.

Немецкая Смерть презрительно взмахнул рукой. Солдаты отпустили руки, и Тоне упал на пол. Он корчился, словно в припадке падучей, и отрывисто всхлипывал.

— Тоне! — Темникарица опустилась на колени. — Тоне!.. Не бойся!.. Только тихонько!.. Не бойся!..

Тоне вдруг дернулся, тело его свела судорога, он застонал и смолк.

— Отошел… — оборвалось материнское сердце. Она вытерла ладонью холодное мокрое лицо сына и закрыла ему глаза. Так лучше, думала она, Ернею невыносимо было бы это видеть, а теперь эта пытка миновала его, у нее же хватит сил, она вынесет.

— Morto?[63]раздался голос итальянского прихвостня.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер! — Заплатар схватил Темникарицу за плечо.

— Нет его уже в живых, слава господу! — вздохнула женщина и, в последний раз погладив сына по голове, поднялась.

— Tot![64]сообщил Заплатар.

Немецкая Смерть опять презрительно махнул рукой и выдохнул дым через ноздри. Потом посмотрел в сени, где в нетерпении переминался весь сброд, ожидая сигнала приступить к грабежу и погрому.

Лейтенант осклабился, обнажив золотую челюсть, и надменно кивнул.

И опять загромыхали подкованные башмаки и заскрипели ступеньки; захлопали двери, затрещал потолок, распахнулись створки шкафов и крышки сундуков.

Трех бандитов грабеж не интересовал. Сверкнув белыми зубами, словно выхватив ножи, они кинулись на Юстину. Девушка закричала. Темникарица оглянулась и увидела лишь обнаженные белые ноги, которые волочились по полу. Она метнулась вслед, но немецкий солдат ударил ее прикладом, она отлетела к печи и упала на пол.

— Halt![65] — закричал Заплатар и побежал за Юстиной.

— Саплятер! — раздался резкий, угрожающий возглас.

— Явольгеррштурмфюрер! — Заплатар споткнулся и пошел обратно в комнату.

Темникарица каменным изваянием стояла под ходиками, не сводя неподвижного взгляда с лица мужа.

«О Ерней! — мысленно разговаривала она с ним. — Ты не видишь всего этого! Тебя это миновало!.. Я-то ведь знаю, что ты правильно поступил. Я не смогла бы так, но и ты не смог бы перенести то, что выпало на мою долю!..»

Ходики тикали громко и глухо, потому что рядом с ними стояло окаменевшее недоброе время…

Лейтенант еще раз окинул довольным взглядом отобранные картины, не спеша уложил их в кожаную сумку, потом водрузил на череп глубокую каску, на глаза — черные очки.

— Саплятер! — поманил он указательным пальцем.

— Явольгеррштурмфюрер! — подскочил Заплатар.

Лейтенант кивнул на револьвер Темникара, лежавший на столе, и пальцем словно бы выстрелил в Темникарицу, по-прежнему неподвижно стоявшую под часами.

Задрожав, Заплатар в ужасе оглянулся на нее.

— Саплятер? — удивился Немецкая Смерть.

— А-а-а… — дергался Заплатар.

— Саплятер?! — еще больше удивился Немецкая Смерть.

— А-а-абер[66], — трясся Заплатар, но все же взял револьвер и повернулся к печи.

— Avanti! Corragio![67] — раздался голос итальянского прихвостня.

— Стреляй, Заплатар! Я готова, — сказала Темникарица, выпрямляясь, и закрыла глаза.

— Was? — прошипел Немецкая Смерть и посмотрел на Темникарицу. Потом согнутым пальцем постучал по лбу Заплатара и засмеялся: — Nicht die Alte! Die Uhr![68]

— Die U-u-uhr… — идиотски захихикал тот. С облегчением вздохнув, он вытер капли пота на лбу и трясущейся рукой спустил курок.

Что-то лопнуло и зазвенело, ходики начали бить и били не останавливаясь.

— Саплятер? — опешил лейтенант и презрительно покачал шлемом.

Заплатар сделал один за другим еще два выстрела. Старые ходики развалились, и их мертвые части посыпались на пол. И только гибкая стальная пружина птицей просвистела в воздухе; опустившись на середине комнаты, она несколько раз подпрыгнула, потом откатилась к голове Темникара и долго еще билась и позванивала там, словно в ней таилась душа этого дома и она никак не могла отлететь в иной мир.

«Часы разбил! — сказала себе Темникарица, не открывая глаз. — Как же это он, несчастный, не может в меня попасть?» — думала она про себя. Она стояла, ожидая третьего выстрела, и, не дождавшись, подняла веки.

Заплатар смотрел прямо перед собой и локтем вытирал мокрый лоб. Немецкая Смерть натягивал перчатки и скалил золотые зубы.

— Что там? — сказала Темникарица. — Неужто еще не конец?

Лейтенант встал, потрепал по плечу Заплатара и, перешагнув через мертвого Тоне, вышел. Итальянский прихвостень проворно выкатился следом.

На миг воцарилась пустая тишина.

— Как же это ты меня не задел? — спокойно спросила Темникарица.

— Молчите! — разъярился Заплатар. — Я в часы стрелял.

— В часы-то зачем? — удивилась женщина. — Они-то в чем, бедные, виноваты?

— Ни в чем! Такая у него привычка.

— Дурак!..

— Дурак! — хрипел Заплатар. — Это у него сигнал, что нужно кончать…

— Ведь я заранее знала! Только почему же ты со мной не кончил?

— Я-я-я?! — дрожал Заплатар, не в силах поднять на нее глаза.

— Чего дрожишь? Ведь тебе не впервой.

— Замолчите!

— Покончил бы со мной!

— Замолчите! — зашелся он в крике и пошатнулся.

На дворе раздался пронзительный свист.

В доме снова все заходило ходуном; свора бандитов, нагруженная добычей, повалила в сени.

— Уходите! — прохрипел Заплатар и потянул Темникарицу за руку. — Сейчас зажгут!

— Пусти меня, несчастный! — строго сказала Темникарица, вырывая руку. Подбежав к Темникару, она встала возле него на колени. Погладила его лоб и щеки своей шершавой и почти прозрачной старческой рукой, потом медленно накрыла тело ветхой австрийской шинелью. Наклонилась к Тоне и погладила его по голове, потом вдруг опрометью кинулась за дверь, взяла рушник, встряхнула его и аккуратно накрыла лицо сына.

— Саплятер! — неслось со двора.

Заплатар, дернувшись всем телом, схватил Темникарицу и выволок ее из комнаты.

Немецкая Смерть оцепенело стоял возле черной колоды и, держа руку в перчатке на топорище, другой через плечо указывал на огороженный садик.

— Явольгеррштурмфюрер! — отозвался Заплатар и потащил Темникарицу по склону.

— Пусти! — Она снова вырвала свою руку. И сама пошла наверх. Встала у большого куста шиповника, проглядывавшего сквозь почерневшую трухлявую изгородь. Поправила на себе платок, взглядом обвела двор. — Юстина!.. Где Юстина?.. Живьем сгорит!..

Заплатар качнулся и шагнул вперед.

Она жестом остановила его.

— Ведь она уже мертвая! — И в голосе ее прозвучало облегчение. — А если и не мертвая, то лучше для нее остаться в доме. Хватит с нее!

— Я-я-я не-е виноват! — трясся Заплатар.

— Молчи, несчастный! Молчи! — ответила она тихим, хватающим за душу голосом.

В дверях показались встрепанные солдаты. Они вышли во двор и встали, как верные псы, ожидающие нового приказания.

Немецкая Смерть поднял руку, чтобы стереть все перед собой, но ему помешал итальянский прихвостень. Размахивая руками, он кричал:

— Е la figlia? Е la figlia, la maledetta putana?[69]

Лейтенант величественно опустил руку и пожал плечами, прихвостень повернулся к солдатам и широкими жестами южанина растолковал им, в чем дело. Сверкнув зубами, солдаты вернулись в дом.

Темникарица впилась взглядом в двери своего дома. Она увидела, как из тьмы появилось судорожно извивающееся обнаженное белое тело.

— Юстина! Юстина! Не бойся!.. — Раскинув руки, она устремилась к дому.

— Саплятер! — прозвучал резкий голос.

Заплатар кинулся за Темникарицей и схватил ее за руку.

— Пусти! — крикнула она и рванулась с такой силой, что, не удержавшись на ногах, рухнула в снег. Лежа неподвижно на земле, она смотрела на двери своего дома. Белое тело бросили наземь, потом солдаты опять подняли его и потащили к порогу. Больше у Темникарицы не было сил смотреть. — Убейте ее! — закричала она. — Звери! Убейте ее!..

И, словно повинуясь ее приказу, Немецкая Смерть вытянул руку. Грянул выстрел. Солдаты отскочили в сторону, точно дикие звери, белое тело осталось лежать на пороге, такое белое, такое изломанное и неподвижное, словно никогда и не было живым…

— Я… я… я… — всхлипывал Заплатар, нагибаясь к Темникарице и пытаясь ее поднять.

— Молчи, несчастный! И не прикасайся ко мне! — глухо ответила женщина, но голос ее звучал такой угрозой, что тот отшатнулся.

Медленно поднялась Темникарица, стряхнула снег с одежды. Она почувствовала, что избавилась от последней тяжести. Стала легкой, легкой и одинокой. И одиночество придало ей силы, сделало ее воистину непобедимой…

«О Ерней! Ты этого не видел! А если б видел, не выдержал бы. Нет, не выдержал!..» Всем своим существом она чувствовала, что героизм мужчины так же отличается от героизма женщины, как различаются их роли в этом мире. Мужчина — герой в бою, женщина — в страдании, а страдание нередко оказывается страшнее самого страшного боя. И она радовалась, что Ернея нет в живых.

Она вернулась в палисадник и снова оперлась на изгородь возле большого куста шиповника. Поправила платок и с труднопостижимым удовлетворением подумала о том, что все свершается в определенном порядке: сперва ушел Ерней, потом — Тоне, потом — Юстина, она — последняя, матери всегда последними уходят на отдых… Вздохнув, она посмотрела вверх. Над ее головой простиралась холодная и неумолимая синева без единого облака…

— Я… я… не-е виноват! — опять выдохнул Заплатар.

— Молчи, убогий, молчи! — ответила Темникарица, не поворачивая к нему головы.

Из двери повалили клубы густого дыма. Окна окрасил багровый свет. Начали лопаться стекла. Пламя вырвалось наружу. Огонь лизнул стену и, словно яростное ненасытное существо, устремился ввысь, к крыше.

«Как медленно горит!» — подумала Темникарица.

Долго еще языки пламени выскакивали в окна и пробивались сквозь деревянную стену, долго мяли со всех сторон соломенную крышу, хлестали ее, кусали, рвали…

В хлеву замычали коровы. Кто-то распахнул его ворота. Три коровы кинулись в поле. Пеструха понеслась к дому. Увидев чужих людей, она на миг замерла как вкопанная, потом с мычанием заскакала по двору. Раздались крики и смех, прогремела автоматная очередь. Пеструха рванулась вверх по склону к палисаднику, но ноги ее подогнулись, и она упала, красная кровь брызнула на белый снег.

— О Ерней, этого ты тоже не видел! — сказала Темникарица.

А потом застонала крыша дома, застонала, словно живой человек, умирающий в судорогах.

— Ерней! Тоне! Юстина!..

Крыша рухнула. Языки пламени взметнулись ввысь, точно вдруг разверзлось жерло вулкана. Мириады искр понеслись роями огненных пчел вверх и во все стороны. Они кружились в воздухе, гасли, опускались на землю и, словно черные черви, точили белую шкуру снега.

Немецкая Смерть, поднявшийся было по склону, вместе с итальянским прихвостнем медленно спускался во двор. Остановившись возле черной колоды, они озирались вокруг. Прихвостень свистнул. Сброд стал собираться. Зашевелился и Заплатар.

— Что будет со мной? — спросила Темникарица.

— Молчите! — приглушенно прохрипел тот. — Может, позабудут про вас.

— Почему же это они позабудут про меня? — воскликнула женщина, складывая на груди руки.

— Молчите! — зашипел он и поспешил убраться.

— Заплатар!

Голос Темникарица услыхал итальянец и в свою очередь заторопился:

— Е la vecchia? Е la vecchia?[70]

— Schuss![71] — утомленно отмахнулся Немецкая Смерть.

Трое солдат в касках, выстроившись шеренгой, взяли винтовки на изготовку. В эту минуту лейтенант оглянулся и увидел Заплатара, спускавшегося во двор. Его тонкие губы искривились в гнусной ухмылке.

— Саплятер!

— Явольгеррштурмфюрер! — Заплатар, словно споткнувшись, замер на тропе.

— Schuss! — холодно произнес лейтенант и длинной рукой указал на Темникарицу.

Заплатара била дрожь.

Выпрямившись, Темникарица закрыла глаза.

— Schuss! — повторил лейтенант, обнажая золотые зубы.

— А… а… абер… — всхлипывал Заплатар, еле держась на ногах.

— Са-пля-тер!

— А… а… абер… — Продолжая всхлипывать, он снимал автомат.

Снова вмешался прихвостень:

— Fucilare? Ma no! Oggi è santo Stefano. Dovrebbe essere lapidata![72]

— Was?

— Lapidare! Lapidare! — повторял итальянец; подняв комок грязного снега, он показал, что Темникарицу следует закидать камнями.

— Lapidare? — надменно нахмурился Немецкая Смерть. — Giustizia romana! — презрительно качнул он головой. Потом, твердо сложив руки в перчатках на топорище, решительно отрубил: — Giustizia germanica: decapitare![73]

— Decapitare? — пришел в ужас итальянский прихвостень. — Ма questo è orribile! Е orribile![74]

— De-ca-pi-ta-re! — стальным тоном повторил Немецкая Смерть и оглянулся. — Саплятер! — воскликнул он, указывая сперва на Темникарицу, а потом на черную колоду для рубки дров.

— Явольгеррштурмфюрер… — Заплатар заикался, не в силах сдвинуться с места.

Темникарица поняла, что ее ожидает. Оторвавшись от ограды, она медленным, но твердым шагом стала спускаться по склону. Поравнявшись с Заплатаром, спокойно сказала:

— Не надо так дрожать, Заплатар! Идем! Не бойся!..

— Мать!.. — всхлипнул тот, не двигаясь с места.

— Идем! Не бойся!.. — повторила женщина, беря его за рукав.

Дрожа всем телом, он послушно последовал за ней.

Вся свора, разом утихнув, собралась в круг.

Темникарица подошла ближе и остановилась.

Немецкая Смерть пальцем поманил к себе одного из солдат и жестами показал ему, что Темникарице нужно отрубить голову. Тот изумленно сверкнул глазами и закивал. В воцарившейся тишине он выдернул топор и рукой стряхнул с поверхности колоды почерневший снег. Потом, отступив на два шага в сторону, нагнулся и пальцем провел по лезвию.

Темикарица подняла голову и, повернувшись к Заплатару, громко спросила:

— Я слыхала, будто у приговоренного к казни спрашивают последнее желание?

— Что бы вы хотели? — растерянно всхлипнул тот.

— Чтобы ты отрубил мне голову.

— Мать… — У него подкосились ноги.

— Теперь я тебе в самом деле мать, — сказала женщина. — И после этого я тебя прощу.

— Саплятер!

— Мать!.. — Заплатар со стоном повалился на колени.

— Саплятер! — подскочил на месте Немецкая Смерть.

Темникарица повернулась к нему, ткнула пальцем в Заплатара, корчившегося у ее ног, и провела рукой по своей шее.

Лейтенант был настолько потрясен, что на мгновение лишился дара речи. Потом непонятная гримаса исказила его лицо, и он утвердительно кивнул головой.

Темникарица медленно подошла к колоде.

Лейтенант выпрямился и отступил на три шага. Тишину рассек его металлический голос:

— Саплятер!

— Мать! — всхлипывал Заплатар, протягивая руки к Темникарице.

— Са-пля-тер!..

Заплатар упал лицом в снег. К нему подскочил немецкий солдат и ударил его прикладом. Тот застонал. Подскочил другой солдат и тоже нанес удар. Взяв Заплатара под мышки, они поставили его на ноги.

— А… а… абер! — раздался нечеловеческий вопль.

— Саплатер! — прошипел Немецкая Смерть, хватаясь за пистолет.

Солдат подошел к Проклятой Каланче и обеими руками протянул ему топор.

— Саплятер! — Немецкая Смерть поднял руку.

Тот пошатнулся и инстинктивно сжал свои тощие руки. Ощутив в ладонях тяжесть топора, он содрогнулся всем телом и взвыл.

— Не вой, несчастный! — спокойно сказала Темникарица. — Не бойся.

— Мать!..

Солдаты подошли к Темникарице, чтоб поставить ее на колени. Она кивнула им, в полной тишине сняла с головы платок и накрыла им колоду. Опустившись на черный снег, она положила голову на платок и закрыла глаза.

— Саплятер! — разбил тишину приказ.

— Мать, сжальтесь надо мной! — простонал Заплатар. — Сжальтесь…

— Не кричи, несчастный! — невозмутимо ответила Темникарица, не открывая глаз. — Я сжалилась над тобой. Отрубишь мне голову, и тебе все простится.

— Мать…

— Не бойся, Заплатар!..

— Саплятер! — завизжал лейтенант и выстрелил поверх его головы.

Заплатар зашатался, словно пуля угодила в него. Потом вдруг выпрямил свое длинное тело, будто это была последняя вспышка его жизни, и топор на длинном топорище взметнулся вверх — и вместе с ним поднялись все взгляды. Топор взметнулся вверх — над обгорелой стеной, над дымом пожарища, к неумолимой синеве без единого облака. Отточенное лезвие сверкнуло в лучах холодного солнца, дрогнуло и устремилось вниз…


— Довольно! Довольно! — воскликнул Петер Майцен и затряс головой, отгоняя жуткое видение. — Довольно! Нет больше сил!.. Довольно, — повторил он громче, взмахнул руками и вскочил.

Он поднялся с такой стремительностью, что все закружилось у него перед глазами. В ушах зашумело, и ноги стали ватными. Он снова опустился на пень и, прижав ладони к вискам, закрыл глаза, пытаясь прийти в себя. Но было уже поздно. Шум усиливался, перешел в сверлящую боль, и в мгновенно наступившей черной тьме безжалостный взрыв разлетелся искрами — и среди искр сверкнуло лезвие топора.

— Довольно! — чуть слышно шептал он. Но слабость его продолжалась лишь один миг. Головокружение прошло. Он крепко потер руками щеки и огляделся.

Да, он сидел над Тихим долом. Повсюду было удивительно тихо и неподвижно, словно перед грозой. Долина утопала в тяжелом, иссиня-свинцовом беззвучном свете. Он приближал окружающее, словно увеличительное стекло, резко очерчивая контуры вещей, но придавая всему безжизненный, вид, точно долина вдруг перестала быть естественной и живой.

В груди закололо. Выпрямившись, он глубоко вздохнул. Подняв глаза, взглянул на виноградник. Листья были жесткие, будто вырезанные из железа, ржавые, совершенно неподвижные. Взгляд его медленно спустился в долину, к зеленому лугу, лотом к темной речке, вдоль нее мимо черных ив к бездонному омуту и замер на белых мостках, что ютились в черной тени черною граба. Он хотел было посмотреть дальше, через речку на дорогу, на левый склон, где стоял одинокий дуб, на цветущую гречиху и дом под красной крышей, но передумал и повел взгляд по реке к черному лесу, через лес к вершине черного холма и черным пикам гор. На небо он не смотрел. Чувствовал — не нужно смотреть; где-то в глубине души он боялся снова увидеть топор, взнесенный в самую синеву, готовый вот-вот опуститься. Он понимал, что это лишь игра воображения, но все же инстинктивно втянул голову в плечи и рука его сама собою поползла к шее. Почувствовав прикосновение своих пальцев, которые были ледяными, он вздрогнул, точно они не принадлежали ему.

«Ну, довольно», — приказал он себе, опять выпрямился и посмотрел вверх. Небо было ясное и пустое, совершенно пустое. Медленно скользил взгляд по его просторам: синева, синева и синева — безмятежная, равнодушная, безжалостная…

— Топора нет, а она осталась, — пробормотал он, опять задрожав от холода.

Медленно приходил он в себя и, очнувшись, почувствовал себя разбитым и потрясенным, словно после кошмарного сна.

Закурив, жадно затянулся. Им овладела невыносимая физическая усталость. Он бросился в траву.

— Нет, это слишком страшно! — повторил он. — Слишком страшно.

Он обвел медленным взглядом левый склон, и глаза его остановились на красной крыше, жарко пылавшей на солнце.

— Вот, это из-за тебя ожила жуткая картина, — в тоне его прозвучала легкая укоризна.

Выпучив глаза, он прислушался к биению своего сердца. Оно колотилось сильно, как всегда в минуты вдохновения, но сейчас в том непостижимом наслаждении души и тела, той удивительной, чуть усталой радости, охватывавшей его в подобные минуты, он не ощутил чистоты: в них была горечь, необъяснимый страх и стыд, как бывает в первый миг после любовного экстаза.

«Почему в наивысшей радости, которую рождает любое творчество, непременно присутствует капля горечи?»

Закрыв глаза, он ждал, пока исчезнет горечь, хотя в тайниках души со страхом чувствовал, что этого уже не произойдет. Горечь не исчезала. Она оседала на душе и становилась все более тяжкой.

«Откуда, как возникло это видение? — спрашивал он себя, и вопрос этот целиком поглотил его внимание. — Откуда оно?.. Ведь ни о чем подобном я вообще не думал!.. И никогда не слыхал! Никогда… И уж конечно, не видел!..»

«А две отрубленные головы?» — подала сигнал память.

И ожило перед глазами.

Во время войны Петеру Майцену довелось однажды видеть фотографию, найденную у пленного немецкого солдата: на пустом столе две отрубленные головы, у одной в зубах сигарета. Головы принадлежали крестьянам из Приморья, которых немцы казнили на обычной колоде. Снимок потряс Петера Майцена и навеки врезался ему в память. Лица казненных крестьян стали ему такими близкими, словно он знал их всю свою жизнь. Стоило закрыть глаза, как они возникали перед ним. Чаще они появлялись где-то на границе яви и сна, в минуты страшной усталости, когда он не мог сомкнуть глаз. Сперва они плыли вдали, кружили в воздухе, сближаясь друг с другом, потом останавливались в нескольких сантиметрах от него; выражение лиц было спокойным, то было навеки застывшее изумление простых людей. Потом Петер Майцен почувствовал, что когда-нибудь напишет об этих людях. Он решил съездить в Приморье, посмотреть места, где это произошло, поговорить с их близкими и тем самым собрать необходимый материал. В папке для черновиков уже лежала страничка под названием «Обезглавленные» с несколькими скупыми записями. Он уже отчетливо видел лицо молодого немецкого солдата, отрубившего голову одному из крестьян — тому, что держал в зубах сигарету; видел, как упали немцу на лоб мягкие и прямые белокурые волосы, когда он нагнулся за топором; видел, как он выпрямился и мальчишеским движением откинул их, прежде чем поднять топор. Столь же отчетливо он видел мальчика лет шести, который стоял у одинокой лиственницы над домом; он стоял как изваяние, только голые коленки его дрожали да тряслись раскрытые и посиневшие губы, а на ресницах остекленевших глаз висели две круглые светлые слезинки… Видение это сгущалось и обретало звучание, становилось все более и более угрожающим, и он уже начинал сомневаться, сможет ли написать об этом. Но головы не исчезали из его памяти. Напротив. Они появлялись все чаще и чаще, и где-то в подсознании у Петера Майцена родилось убеждение, что они будут кружить в воздухе и стоять у него перед глазами до тех пор, пока он не изложит все на бумаге.

«Да, очень может быть, что эти головы, преследующие меня уже добрых десять лет, связаны с историей Темника. Они могли породить ее. Но каким образом?..»

Он повернулся на спину и потонул в синеве, простиравшейся над ним.

«Допустим, это небо, что уходит в бесконечную вышину, — своего рода огромный граб. В нашей стране, этом маленьком водоеме, разыгрались страшные события, вопиющие к небу события. И что же?.. Неужели память о них навсегда исчезла?.. А может быть, небо сфотографировало их какими-то своими космическими силами и спрятало эти снимки где-то в бесчисленных пластах синевы? И теперь они постепенно проникают в души художников и будут проникать еще и через сто лет… Попадают они и в мою душу. Я пошел гулять, чтоб избавиться от гнетущих раздумий о смерти и о косе Чернилогара, успокоиться и прийти в себя, забрел на этот склон, привлеченный звуками неведомой трубы — а я совсем не убежден, что она есть на самом деле, — и остался здесь, забыл о трубе, любовался чудесным пейзажем, увидел сожженный и вновь отстроенный дом, и тут история красной крыши ожила, и вот уже на утихшую поверхность моего сердечного омута упал листок, вода расправила его, и перед моим взором встали новые картины… И какие картины!..»

Петер Майцен погрузился в раздумье.

«А что увидели бы мы, если б синева на самом деле показала нам все, что произошло в нашей стране? Миллионы погибших!..»

«И среди них Темникарица!»

«Темникарица? — удивленно покачал он головой. — Темникарица?.. Непонятно!.. Она проснулась, как вулкан, и стала почти сказочным персонажем».

— В том-то и трудность! — озабоченно произнес он. — Что мне делать с нею?.. Она разбивает сюжет. Но это еще полбеды. Главное — она заслоняет Темникара. Был у меня герой, человек что надо, все вокруг гроша ломаного не стоили по сравнению с ним, и вот на тебе…

«А разве теперь он стал меньше?»

«Нет!.. Конечно же, нет! — вздохнул Петер Майцен. И это вновь наполнило его радостью. — Нисколько!»

«Значит, вопрос в том, куда пристроить эпизод с Темникарицей?»

«Да. Или сделать так, будто это привиделось Темникару?» «А когда?.. И что потом будет с Темникаром?»

«Он может заколебаться. Я не говорю, что он может сломиться, судьба не позволит ему сломиться, но он может надломиться… И перестанет быть героем, высеченным из одной глыбы, каким виделся мне раньше».

«Но это тоже должно произойти».

«А что, если он ничего не представлял себе? Если я не покажу ему конец его семьи и его дома?»

«Тогда он в самом деле станет меньше… Впрочем, все это пустые слова. Разве ты не хозяин его души и его сердца? Это видение уже в нем».

— Разумеется, — пробормотал Петер Майцен.

«А где же он теперь?»

«Где он теперь? — Петер Майцен задумался. — На Мальновой горе он простился с Крном и повернул в Мелинский лес».

«Значит, вот-вот подойдет к Рейчеву лазу».

— Да, вот-вот подойдет к Рейчеву лазу… — Петер Майцен посмотрел на луг в глубине долины, разрезанной солнцем на две части: светлую и темную. — Сейчас он подойдет к Рейчеву лазу… — повторил он и перевел взгляд на опушку леса. — Подойдет к Рейчеву лазу… — в третий раз произнес он, ощущая грусть.


Темникар вышел к Рейчеву лазу. Шел он медленно и словно без сил. Да и выглядел постаревшим и маленьким. Согнулся, будто нес тяжкое бремя.

На опушке леса он остановился. Перед ним открылась широкая прогалина Рейчева лаза. Ровно посередине нее проходила граница света и тени. По одну ее сторону снег был серебристым, искрился на солнце, казался теплым и живым, по другую лежала синеватая пелена и снег был холодным и мертвым.

Темникару стало зябко, зябко было и на душе, хотя сам он не хотел этому верить. Он потянулся за баклажкой, глотнул водки и снова посмотрел в тень.

— Скоро двенадцать, — произнес он, чтобы успокоить себя. — Неплохо! Кроты чертовы подойдут сейчас только к Равнишской поляне, а может, и нет еще.

Он вытер потный лоб и опять приложился к баклажке.

— Вот так. А теперь вперед! — приказал он себе, но в голосе его уже не было прежней решимости.

Выпрямившись, он глубоко вздохнул и шагнул к самой границе света и тени. Замер перед нею, точно на краю бездны. Какое-то время неподвижно смотрел перед собой, потом поднял голову.

— Пойду!..

Потер снегом щеки и взглянул на солнце.

— Теперь пойду… Туда… На ту сторону… — тихо шепнул он самому себе и показал на тень.

Солнце чуть-чуть покачнулось.

— Пойду… Так вышло, надо идти… И мы больше с тобой не увидимся!..

Солнце снова качнулось.

— Никогда тебе больше не светить мне… Никогда!..

Солнце кивнуло.

— Ну, сегодня-то твои лучи я еще увижу. Там… — Темникар показал на гладкую, круглую гору, где были деревенские покосы, — там, в Брезах, я их увижу. Правда, как они угаснут вечером, не увижу, сам угасну прежде… Понимаешь?

Солнце кивнуло.

— Ну а теперь пойду… переступлю… Э-э… нет, не так-то легко, оказывается, переступить с солнечной стороны на теневую. Веришь?

Солнце снова кивнуло.

— Так ничего мне и не скажешь? — с обидой произнес Темникар.

— Скажу, — заговорило солнце его собственным голосом. — Если ты сам не ступишь в тень, тень переступит через тебя.

Темникар посмотрел на землю. И увидел, что синеватая тень подползла к самым его ногам. Вздрогнув, он отошел на два шага.

— Ну, что еще? — проворчал он и покачнулся. Он снова почувствовал камень в желудке. — Что такое? — повторил он и быстро потянулся к баклажке, хотя понимал, что водка теперь не поможет. — Что такое?..

Издалека донесся звон.

«Полдень! Дома уже ждут!.. — мелькнула мысль. — Вот что за камень у меня!.. Как же я об этом не подумал? А завтра?.. Все праздники им испорчу… Почему бы не произойти всему чуть-чуть раньше или чуть-чуть позже!..»

«Не думай об этом! — ответил он самому себе. — У кого нынче праздник!.. Враг и по праздникам сжигает дома и убивает людей! Иди!»

Он рванулся вперед, но ноги остались на месте.

«Бог знает, что будет, когда меня найдут?.. — поежился он. — Могут сжечь усадьбу…»

«У многих сожгли! — ответил он себе. — Если бы каждый так раздумывал, как я сейчас, давно бы всех перебили! Иди!»

Но ноги словно вросли в землю.

«Их будут мучить… могут убить!»

Теперь у него не нашлось ответа.

«Убить!»

Перед глазами снова возникли картины расправ и пожаров.

«Домой! — встрепенулся он. — Домой!..»

Он стремительно повернулся и зашагал обратно к Мелинскому лесу. Однако ноги его словно налились свинцом.

— Домой! — хрипел он, устремляясь вперед изо всех сил. И почувствовал, какой тяжестью наполнилось его сердце. — Ведь мне надо домой! — крикнул он.

— Домой? А вечером в Чаревой пещере будет лежать двенадцать трупов, — раздался в тишине тихий и неумолимый голос, и этот голос принадлежал ему самому.

Темникар замер на месте.

— А вечером в Чаревой пещере будет лежать двенадцать трупов! — прохрипел он, закрывая глаза.

Все у него в душе бурлило и клокотало. Он почувствовал резкую боль от рывка, точно он сам был столетним дубом и налетевший вихрь пытался вырвать его из земли, но не мог — длинными и узловатыми корнями своими, уходившими в неведомую глубину, он цепко держался за незыблемые и неодолимые скалы. И боль эта была такой страшной, что Темникар разом переменился.

Ему было уже не семьдесят лет. Ему было тысяча лет. Лицо его превратилось в серый камень, только глаза не были больше пустыми дырами, как на старых памятниках. В них пылал огонь.

Темникар выпрямился и оглянулся. Подступив снова к границе света и тьмы, остановился и взглянул на солнце.

— Теперь я пойду в Робы! — твердо сказал он, и голос его был стальным.

Солнце кивнуло.

— Они сожгли мой дом, убили мою жену, сына и дочь!.. Понимаешь?

Солнце снова кивнуло.

Темникар протянул руки, и солнце осветило его большие мозолистые ладони. Потом он сложил их вместе, будто хотел зачерпнуть солнечного света.

В этот миг запела труба.

— Иду, иду! — произнес он и ладонями вытер лицо, словно умывшись солнцем.

Снова запела труба.

— Прощай! — Помахав солнцу рукой, Темникар выпрямился и решительно переступил границу света и тьмы.


— Прощай! — пробормотал Петер Майцен, и у него сжалось сердце при мысли о том, что Темникар навсегда простился и с ним. Он почувствовал, что Темникар вышел за пределы того мира, который был доступен ему, Петеру Майцену, и который он кое-как сумел бы изобразить. Темникар вышел за эти пределы и живет сейчас по законам более высокой и более широкой трагической судьбы, до которой ему самому не дано подняться… — Прощай! — повторил он. — Ты перерос меня. Ты идешь вперед, в Робы, в бой, а я…

Он не закончил фразы, потому что звук трубы поднял его на ноги. Он вздрогнул и прислушался. Труба пела где-то совсем рядом.

Петер Майцен огляделся вокруг. По тропинке выше виноградника шла девушка, неся на голове лохань с выстиранным бельем. На ней была черная блузка без рукавов и зеленая юбка.

— Да ведь это она! — воскликнул Петер Майцен, напрягая зрение. — Та самая, что остановилась у явора. Это она, Яворка! Да, так и назовем ее — Яворка!..

Он спустился на тропу, чтобы перехватить ее.

— Добрый день, девушка! — обратился он к ней как к старой знакомой.

Девушка не ответила и не остановилась. На ее красивом лице было удивление, а за ним скрывалось что-то еще, чего Петер Майцен не мог определить: какое-то особое чувство, близкое печали и гордости, надежде и отчаянию.

— К омуту идете? — спросил он, указав палкой в сторону развесистого граба.

Девушка не ответила и не остановилась. Белыми руками она придерживала лохань, а ее сильное тело напряглось, как струна.

— Простите, что я к вам пристаю! — продолжал Петер Майцен и пошел рядом. — Кто это играет на трубе?

Девушка не ответила и не остановилась, лишь посмотрела бездонными синими глазами, чуть повернув голову в его сторону.

— Неужели взаправду этой чертовой трубы не существует? — удивился он.

Девушка не ответила и не остановилась, глаз ее он больше не мог видеть, потому что, обогнув виноградник, она стала спускаться в долину.

— Что за черт? — пробормотал Петер Майцен, останавливаясь возле старой ивы. — Ушла — гордая, как вила, презирающая простых смертных… И все-таки не очень веселая эта вила..

Девушка исчезла. В воздухе сохранился горький аромат печали.

«Что с ней? — спрашивал себя Петер Майцен. — И что сегодня со мной?.. Мне тоже все печальнее и тоскливее…»

Он оглянулся и снова затрепетал. Все вокруг опять было странным, почти нереальным: контуры холмов и деревьев, просторные поля и старые вербы, крыша на доме и дорога, белой змеей обегавшая склон, старый дуб и развесистый граб, омут и мостки, черная вода, которая беззвучно текла теперь между берегами черной травой. Все выглядело мертвым и пустым, пустым было и синее небо над головой — о, ни облака на нем! — пустой была земля под ногами, пусто было в груди. И он был один.

Чувство невыразимого одиночества и опустошенности было хорошо знакомо Петеру Майцену.

«Устал я, — утешал он себя, — разбит… устал от видений… И от сомнений…» Он прижался лбом к шершавому стволу старой ивы и закрыл глаза.

«Видно, не только со мной это происходит, — продолжал он. — Теперь…»

Неожиданно звуки трубы так сильно ударили его в спину, что он пошатнулся. Замерев, он ждал нового удара. И труба запела. Близко, совсем рядом. В винограднике.

Петеру Майцену стало легче. Он подошел ближе к кустам и раздвинул их. В трех шагах от себя он увидел старика, который дул в трубу. Это был невысокий коренастый старик с тупым носом, широкими ноздрями, подбородок его зарос короткой серой щетиной, блестящую плешь окружал венчик жестких волос, брови напоминали густые кусты, лицо покрывала сетка синих прожилок, водянистые глаза излучали грусть, в глубоких морщинах таилась скорбь.

«Старый Пан», — подумал Петер Майцен.

Рядом со стариком стоял мальчик лет пяти с круглым личиком, светлыми глазами и светлыми кудрявыми волосенками. И у него в глазах было что-то печальное, а на губах лежала тень грустной улыбки.

«Юный Пан», — подумал Петер Майцен.

Старый Пан протрубил две фразы грустной народной песни и тыльной стороной жилистой ладони вытер толстые губы.

— Еще! — умоляюще произнес юный Пан, поднимая руку.

Старый Пан грустно взглянул на него и погладил по голове. Потом набрал в легкие воздуха и приложил трубу к губам.

Юный Пан взмахнул рукой, и труба загудела.

И тут Петер Майцен внезапно вспомнил слова этой песни:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

V

Словно тяжкий груз свалился у него с души. И хотя пела труба печально и грустными были слова народной песни, хотя старик и мальчик тоже не выглядели особенно веселыми и в первый миг показались даже не совсем реальными, Петер Майцен вздохнул с облегчением. Он снова почувствовал под ногами твердую почву, природа ожила — он видел наконец трубу, которая так долго его тревожила. С легким сердцем и благодарностью смотрел он на мальчика и старика. Думал было подать голос, но продолжал стоять тихо и неподвижно, не желая нарушать это милое, трогательное согласие, которому труба придавала какую-то необычность и даже таинственность.

— Еще! — попросил мальчик, поднимая руку.

— Ведь уже три раза играл! — ласково ответил старик и погладил его по кудрявой голове.

— Ну еще один разик!..

— Погоди, дай дух перевести!

Старик отдал трубу мальчику. Бережно, с любовью тот принял ее в свои объятия, словно живое существо: ягненка, зайца или дикую козочку. Старик обхватил его за плечи, притянул к себе и, закрыв глаза, начал медленно раскачиваться из стороны в сторону, будто утешая его или баюкая, а быть может, лишь для того, чтобы ощутить жар сердца, соединявший их. И солнце так же ласково и тепло освещало и его голову, и трубу.

— Идиллия! — произнес Петер Майцен; им овладело чувство той мягкой печали, которое появлялось всегда, когда он видел подлинно сердечную близость между людьми. «Старая идиллия. Дед и внук. У одного дыхание уже кончается, а другому его еще не хватает. Два поколения… уходящее и будущее, каждый на своем берегу, а между ними среднее поколение упрямо гребет по бурной и мутной реке жизни…»

— Мм… что поделаешь… так уж… — растягивая слова, пробормотал старик, не открывая глаз и не переставая покачиваться. И чуть слышно затянул своим глухим, надтреснутым голосом:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

— А потом еще три раза сыграете, — громко сказал мальчик и погрозил пальцем.

— Ладно, — покорно кивнул дед. — Три раза…

— Как всегда?

— Как всегда…

— А потом сказку?

— А потом сказку… Но ведь сказку я уже рассказывал! — встрепенулся старик и открыл глаза. — Разве не рассказывал?

— Хочу сегодня еще одну! — попросил мальчик. — Вы обещали две: одну утром, другую вечером.

— Ну, коли так, конечно, расскажу, — сдался старик. — Но сперва пойдем в погребок горло промочим.

— Только обязательно, ладно?

— Ладно, ладно, — согласился дед. — А вот солнышка надо побольше пустить. — Он наклонился к лозе и обеими руками раздвинул плети. Любовно лаская ладонью тяжелые гроздья, он протяжно приговаривал: — Вот так, вылезайте сюда!.. На солнышко! Солнышко вам соку даст, соку даст… Солнышко вам сахару даст, сахару даст.

— А как солнышко даст винограду сахару? — спросил мальчик, опускаясь на корточки рядом с дедом.

— Как?.. А вот так, возьмет и даст! — задумчиво ответил старик, не поворачивая головы. — Солнце все дает. Силу… Свет… Огонь… да, и огонь дает солнце… солнце дает… солнце! Да, да: солнце дает солнце! Все, что есть на свете, — все от солнца! Да, да!

— А где солнышко берет сахар? — спросил мальчик.

— Где берет?.. Просто он у него есть! — Старик отвечал рассеянно, продолжая подставлять гроздья солнечным лучам. — Издавна есть… И всегда будет… До тех пор, пока… А когда солнышка не станет, не станет и силы и света… И огня не станет… И солнца не станет! Не станет его больше! Что поделаешь!..

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

Старик говорил медленно, раздумчиво, а напевал явно бессознательно и машинально. Исподволь повторяемая песенка стала как бы частью его самого, она сама собою звучала через равные промежутки времени. Потому и напевал он лишь первые две строчки.

— Дедушка, а оно само его делает? — раздался детский голос.

— Что делает? — Старик посмотрел на него.

— Сахар.

— Кто делает сахар?

— Солнышко.

— А, солнышко…

— Ведь вы сказали, оно дает сахар винограду! — не отставал мальчик.

— Солнышко?.. Конечно, дает. Сахар дает и силу дает…

— Дедушка, пойдем в погребок! — прервал его внук, которому, очевидно, стало скучно.

— Пойдем… — вздохнул старик и медленно, щадя свои старые больные кости, поднялся.

— Но сперва вы еще поиграйте. — Мальчик протянул трубу. — Ведь у вас уже перевелся дух.

— Перевелся… — печально улыбнулся старик и взял трубу. — Посмотри-ка, мое окошко еще закрыто?

Мальчик поднялся на цыпочки, вытянул шею в сторону дома с красной крышей и кивнул головой:

— Закрыто, закрыто.

— Мм, закрыто… — повторил дед и провел ладонью по глазам и лбу.

— А почему вы все спрашиваете про окошко? — спросил мальчик.

— Да так вот, спрашиваю… — ответил старик и положил ему на голову свою большую ладонь. — Спрашиваю… Что поделаешь!

Он вздохнул и запел:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

— Ну поиграйте!

— Сейчас…

— Ну пожалуйста! — не отставал мальчик.

Старик облизнул толстые фиолетовые губы, расправил плечи, набрал в легкие воздуха и поднял трубу, засверкавшую в солнечных лучах червонным золотом.

— Ну же! — приказал ребенок и взмахнул рукой.

Труба запела.

Петеру Майцену стало не по себе, как было недавно, когда он еще не знал, есть ли в самом деле труба, или это плод его воображения. Откровенно говоря, ему было жаль, что она пела не только в его воображении, почему — он и сам не понимал: мелодия не утратила ни выразительности, ни загадочности. Вернее даже, она теперь стала загадочной. Труба пела печально не только оттого, что песня была грустной, ее звуки сами по себе рождали более глубокую, неизбывную тоску. И его обожгла мысль о том, что, пожалуй, труба каким-то роковым образом связывает все, что происходит в его душе и вокруг него. Разве не долетели ее звуки до Черного лога и не подняли его на ноги, словно подтверждая его сомнения, мрачные раздумья, предчувствия смерти? Она вытащила его из дома. Не будь ее, он остался бы в комнате, спокойно сидел за столом и писал. А потом она запела и в его повести: она подгоняла Темникара в решающие минуты, толкала его вперед, побуждала действовать, вступить в бой и принять смерть. Неужели она в самом деле предрекает гибель?

— Еще! — Мальчуган опять взмахнул рукой.

Труба запела во второй раз.

— Как проникновенно она звучит! — сказал Петер Майцен. Его снова бил озноб, и, раздосадованный своим состоянием, он вступил в спор с самим собой: «Какая гибель? И какая тут может быть связь?.. Что общего между этим стариком и Темникаром? Что общего между Темникаром и Чернилогаром? Между Чернилогаром и этим стариком?.. Хотя нет! Здесь есть связь, должна быть связь! Чернилогар наверняка слышал трубу, но промолчал. Почему промолчал? И почему не велел мне идти в Тихий дол?.. Странно!.. Пожалуй, сейчас все прояснится. Все. И молчаливая гордая печаль Яворки станет понятной».

— Еще! — просил мальчик, размахивая рукой.

Труба запела в третий раз.

«Что за глупости! — покачал головой Петер Майцен, потому что недоброе предчувствие опять кольнуло его. — Что здесь прояснять? Дело ведь яснее ясного. Дед учит внука играть на трубе. И чтоб не мешать домашним, они ушли в виноградник. Вот и все!.. Нет, не то! Проклятое наваждение! Все подозрительно, все важно, все взаимосвязано, все загадочно! Хватит! По крайней мере на сегодня!.. Перекинусь словом со стариком, поиграю с мальчиком, приду в себя, успокоюсь, а потом домой — и за стол!»

— Еще! — твердил мальчик.

— Да ведь я уже три раза сыграл! — Старик ласково погладил кудрявую голову мальчика.

— Ну ладно, тогда пойдемте в погребок и расскажите сказку. — Мальчик взял трубу и повернулся, собираясь идти.

— Добрый день! — громко поздоровался Петер Майцен и шутливо добавил. — Так это вы тут трубите?

Старик и ребенок не проявили ни малейшего удивления при виде незнакомого человека.

— Мы, — не спеша подтвердил старик, — мы трубим…

— И долгонько трубите! — шутливо продолжал Петер Майцен.

— Долгонько… — грустно улыбнулся старик, словно оправдываясь. — Долгонько. Уже три дня…

— Да ну? — удивился Петер Майцен, не зная, как понимать его ответ.

— Три дня!.. — вздохнул старик. — Что поделаешь… Хотите пропустить стаканчик?

— Можно, — согласился Петер Майцен, только сейчас почувствовав, как у него пересохло в горле. — Вам тоже не помешает, раз вы три дня трубите! — добавил он с улыбкой.

— Три дня, три дня! — кивнул головой старик. — Что поделаешь, так уж это!.. Ну, теперь иди! — обратился он к внуку. — И не бойся!

— А я и не боюсь! — с обидой ответил мальчик.

— Чего ему бояться? — спросил Петер Майцен. — У меня тоже есть такой мальчик.

— Ну, вот видишь! — Старик ободряюще потрепал ребенка по плечу. — Господин тоже папа. И мальчик у него есть.

— А девочка? — заинтересовался мальчуган.

— И девочка есть.

— Как у нас, — кивнул дед. — Только она не дома. Нет ее дома. Мы ее к дяде отправили. А сами уходим на виноградник… Что поделаешь!..

— Играть его учите?

Старик грустно улыбнулся.

— Нет, — ответил он, снова кладя большую ласковую ладонь на голову внука. — По правде говоря, он меня учит. Так-то… Малец сам играет и просто помешался на трубе. Уж и клапаны перебирает, только дыхания пока не хватает. Но дыхание придет. Верно, Янкец?

— Так тебя Янкецем зовут?

— Янкец он, Янкец, — сказал старик, обнимая внука. — Янкец Блажич… Я тоже Блажич. Конечно, старый Блажич. А средний дома. Лежит…

— Больной?

— Больной, больной!.. Что поделаешь, так уж это!.. Ну, пойдем в погребок!

Петер Майцен хотел было проститься с ними, но ему вдруг стало жаль старика, а еще больше мальчугана, серьезного и грустного. Он подыскивал подходящее слово, но, так и не найдя его, протянул руку:

— Ну-ка, покажи мне эту мою трубу!

— Труба папина! — решительно возразил Янкец и посмотрел на Деда.

— Покажи, покажи! Ведь господин не съест ее!

Петер Майцен взял в руки трубу и внимательно осмотрел ее, хоть ничего не понимал в музыкальных инструментах. Он знал, что выглядит смешным, но не выпускал трубы из рук: его не покидало ощущение, что она на самом деле таит в себе печаль и что именно эту трубу слышал Темникар.

— Старая она, старая!.. — заговорил дед.

— А как ее зовут?

— Крылатый рог, — тотчас отозвался Янкец.

— Далеко ее слышно. Даже в Черном логе! — сказал Петер Майцен и посмотрел на старика.

— В Черном логе слышно! — воскликнул Янкец и схватил трубу. — Дедушка, сыграйте!

— Что ж тут удивительного! — спокойно ответил старик. — Труба есть труба… Потому ее и в армии держат… И в Судный день труба, говорят, заиграет…

— Только если вы будете играть на ней, то Чернилогар ее не услышит, — со значением сказал Петер Майцен и улыбнулся.

— Почему не услышит? — спросил мальчик.

— Сегодня он ее уже не слышал. — Петер Майцен обращался к старому Блажичу. — И диву дался, когда я сказал, что слышу.

Старый Блажич ничуть не удивился.

— Наверно, привык, — невозмутимо протянул он. — Знаете, ведь ухо постепенно привыкает… Или он глуховат. Может и такое быть, хотя ему не так много лет. Сколько? Пятьдесят. Всего-то и есть!.. Что поделаешь!.. Со временем все становится хуже. У одних раньше, у других позже; у одних — то, у других — се. Я, к примеру, хорошо пока слышу. Совсем неплохо слышу, слава богу! А вижу похуже… Ну-ка, Янкец, погляди, окошко еще закрыто?

— Закрыто, закрыто! Я смотрел, — ответил Янкец, вкладывая ему в руки трубу.

— Да, мы вон там живем. — Старик повернулся к Петеру Майцену, указывая трубой на дом с красной крышей.

— Красивый дом.

— Дом-то?.. Красивый, конечно, красивый…

— Видно, горел.

— Горел, конечно, горел… Что поделаешь, так уж это…

— Во время войны?

— Во время войны, конечно, во время войны… Что поделаешь!..

— Дедушка, поиграйте!

— Сейчас…

— Ну пожалуйста!

Старый Блажич облизнул губы и поднял трубу. Набрал в грудь воздуха, но не издал ни звука. Повернувшись к Петеру Майцену, он показал взглядом на внука:

— Не сердитесь, сударь! Ребенок есть ребенок!..

Петер Майцен вопросительно посмотрел на него, но тот уже держал мундштук у губ и зажмурил глаза.

— Давайте! — громко скомандовал Янкец.

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…—

запела труба.

«Она и вправду звучит печально — или это душа моя отзывается печалью? — спросил себя Петер Майцен. — Ну ладно, пусть дело во мне, и конец! Только хотелось бы мне знать, почему я должен сердиться? И почему они играют три дня? И почему окно должно быть закрыто? Или все это старческие причуды? Не понимаю. Ничего не понимаю. В самом ли деле он старый и дряхлый, или все его внимание поглощено одной мыслью и она ни на миг не отпускает его?.. Странно! Чернилогар болтлив и любопытен, как баба, а этого старика вовсе не интересует пришлый человек — кто он, откуда появился и что делает в этой глуши».

Труба запела во второй раз.

Петер Майцен огляделся. Взгляд его остановился на омуте. Яворка была уже там. Она стирала; намочив в воде простыню, она свернула ее и начала бить по белым мосткам. Потом вдруг выпрямилась и посмотрела в их сторону. «Будто слушает. И кто ведает, что труба пробуждает в ее душе? — подумал Петер Майцен. — О ней тоже ничего не удалось узнать. По крайней мере здесь… Но что же надо узнавать? Она прижалась к дереву и не захотела разговаривать. Что тут таинственного?»

Труба запела в третий раз.

«Верно, самое таинственное сегодня — это мое утомленное воображение!» Он поглядел на небо и опять увидел белое облако. И так обрадовался, что чуть было вслух не приветствовал его. В улетавших звуках трубы звенела печаль, но теперь в ней звучали и ласковые ноты. «Впрочем, и облако лишь моя фантазия наделяет смыслом, — усмехнулся он, — тем не менее я доволен. Какую надежду несет оно с собой? Что я начну работать? Конечно, оно велит мне идти домой и садиться за стол. И я пойду. Сейчас же пойду. Только вот в погребок загляну и распрощаюсь».

— Еще! — сказал Янкец.

— Да ведь я уже три раза сыграл, — ласково возразил дед, возвращая ему трубу.

Они спускались виноградником. Старый Блажич несколько раз останавливался, чтобы подвязать лозу к колышку или взвесить на ладони гроздь. Янкец ступал осторожно, словно опасаясь уронить трубу. Петер Майцен смотрел на Тихий дол, и всякий раз его взгляд задерживался на омуте, где большим цветком покачивалась Яворка.

— Чудесная долина! — сказал он.

— А, долина?.. — задумчиво переспросил старик. — Чудесная долина, конечно, чудесная долина…

— Спокойно, чисто, красиво: луг, речка, омут и этот косматый граб.

— А, граб?.. Граб тоже красивый, конечно, красивый граб…

— И девушка тоже ничего! — озорно произнес Петер Майцен и улыбнулся.

— А, девушка?.. — так же задумчиво повторил старый Блажич, не обращая никакого внимания на окружающее. — Девушка тоже ничего, конечно, ничего…

«Совсем не в себе старик, — подумал Петер Майцен. — Видно, забыл уж, что посулил мне стаканчик. Может, проститься?»

Но он никак не мог подобрать подходящих слов, и, прежде чем сообразил, что сказать, они уже подошли к дому.

— О, да ведь это мой погребок! — начал Петер Майцен с наигранным оживлением. — Совсем недавно я смотрел на него из долины. Он так приветливо улыбался мне со склона.

— Приветливо, приветливо… — закивал старый Блажич. Он совал толстую руку в трещины стены, под низкую соломенную кровлю, за косяк и под порог и все время чуть слышно напевал:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

— Ключ ищете? — спросил Петер Майцен.

— Ключ, конечно, ключ…

— Он в двери.

— А, в двери?.. Да ведь это я сам в двери его оставил! — глубоко вздохнул старик и неуверенно покачал головой. — Ну, что поделаешь!..

Он медленно отворил тяжелые окованные двери, пронзительно заскрипевшие проржавевшими петлями. Изнутри повеяло приятной прохладой, напоенной винным ароматом и запахом плесени.

Петер Майцен сел на порог.

— Сюда! Сюда! — приглашал старик внутрь, к ветхому прессу, где стояли две низенькие треногие табуретки. — Вон на ту садитесь! Это моя. Я там сижу. А Янкец — на пороге. Верно, Янкец? — ласково обратился он к мальчугану и, подойдя ближе, опять погладил его по кудрявой голове. — Да, вот так-то: я сижу в углу, а Янкец — на пороге. Чтобы дом был виден. Я-то плохо вижу… Да ведь я это уже вам говорил!.. Что поделаешь… Ну-ка, Янкец, погляди, закрыто ли окошко?

Янкец посмотрел в сторону дома и скучающим голосом сообщил:

— Закрыто, закрыто.

— Закрыто, закрыто… — бормотал старый Блажич. Он взял стоявший на прессе щербатый майоликовый кувшин и медленно подошел к бочкам с вином. Послышался глухой удар: старик выбил затычку. Потом, задержав дыхание, он по трубочке потянул вино из бочки. Вино полилось в кувшин, а старик негромко запел:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

Янкец сидел на пороге, держа трубу на коленях.

— Значит, твой папа играет на трубе? — спросил Петер Майцен.

— Папа играет. Только сейчас не играет, — ответил мальчуган.

— А почему?

— Потому что у него больше нет дыхания.

— Так тяжело болеет?

— Тяжело болеет, тяжело, — донесся из полутьмы голос старика, — что поделаешь…

— Но ведь он выздоровеет? — спросил Петер Майцен.

— Нет, не выздоровеет! — покачал головой Янкец.

— Кто это тебе сказал?

— Он сам.

— А что с ним? — Петер Майцен резко повернулся к старику.

— Чахотка у него, чахотка!..

— Нынче чахотку лечат.

— Лечат? — быстро переспросил Янкец.

— Конечно, лечат.

— А у вас была чахотка?

— Нет, не было.

— Не было? — протянул мальчик и с упреком посмотрел на него, словно хотел сказать: «Зачем же вы тогда говорите?»

— Эх, что поделаешь, так уж это!.. — снова заговорил старик. Плеск вина прекратился. Старый Блажич постучал по кувшину и забормотал. — Ну вот, довольно!.. Сколько нальется, столько и выпьется…

Он с шумом забил затычку и не спеша вернулся на свое место. Потом взял грязный стакан, повертел в нем толстым пальцем, подул в него, вытер о штаны и, поставив перед Петером Майценом, стал наливать. Вино струилось плавной дугой, цветом оно напоминало чуть разбавленную водой кровь.

— Пейте!

Петер Майцен выпил и отставил стакан.

— Кислое. Что поделаешь, раз солнца нет!.. — сказал старик, опускаясь на табуретку. Он молча налил себе и тоже выпил. Рука у него слегка дрожала, красная струйка потекла по небритому подбородку. Осушив стакан, он поставил его перед Петером Майценом и снова налил. — Пейте! — сказал он и, опершись локтем о колено, уставился прямо перед собой.

Молчание становилось тягостным. Не зная, что сказать, Петер Майцен опять повернулся к мальчику.

— А папа тебя иногда носит на плечах?

— Нет, — отрицательно качнул головой мальчик. — Давно не носит.

— А мама?

— Мамы нет дома.

— Нет дома, мамы нет дома… — забормотал старик.

— Давно уж нет! — вздохнул мальчик.

— Давно нет, давно нет!.. — вздохнул дед. — Что поделаешь, так уж это!..

— А куда она уехала? — спросил Петер Майцен.

— Уехала… Уехала… — Блажич развел руками. — Что поделаешь, уехала… Пейте!..

И снова воцарилось молчание. И снова стало горько Петеру Майцену.

— A у вас только один сын?

— Что, сын?.. Четверо у меня было, четверо! — качал головой старик. — Да троих уж нет!..

— Погибли?..

— Погибли, погибли!.. Что поделаешь, так уж это!..

— Нет, не так! — вдруг сказал мальчик. — Они сгорели.

— Сгорели, сгорели!.. — вздохнул старик и наполнил стакан. — Что поделаешь!.. Пейте!

Петер Майцен выпил и подождал, пока старик последует его примеру. Он надеялся, что старый Блажич расскажет подробнее о своих сыновьях, но тот молчал.

— А когда это случилось? — спросил Петер Майцен. — Когда дом сожгли?..

— Тогда, тогда…

— Как же это было?

— Как?.. Они домой пришли, а их окружили. Они не захотели сдаваться, и дом подожгли… Хотя откуда мне знать? Меня еще раньше взяли. Как ребята ушли в лес, меня сразу на Раб[75] отправили. Мать дома одна осталась.

— И бабушка тоже сгорела, — добавил Янкец.

— Тоже, тоже! — вздохнул старик. — Что поделаешь, так уж это… Пейте!..

— Когда ж это произошло? В каком году? — помолчав, спросил Петер Майцен.

— В каком году?.. В сорок третьем. В сочельник.

— В сочельник! — вырвалось у Петера Майцена.

— Да, в самый сочельник… Ребята пришли домой мать проведать, поесть да обогреться. Сами знаете, родной дом есть родной дом, и у родной матери всегда что-нибудь вкусненькое припасено… Ну, а их окружили и дом подожгли… Так мать и погибла с тремя своими сыновьями… А вот того, что лежит сейчас больной, самого младшего, с ними не было. Он был связным и ходил куда-то в Приморье… Ну вот, теперь ему тоже конец! — тихо вздохнул он. Потом нагнулся к Петеру Майцену и чуть слышно шепнул: — Кончается он… кончается… — Он провел рукой по лицу и произнес обычным тоном: — Ну-ка, Янкец, взгляни, закрыто ли еще окошко?

— Закрыто, — ответил мальчик.

— Закрыто… — бормотал старый Блажич, наливая стакан Петеру Майцену. — Пейте!.. Что поделаешь!.. — И, взяв майоликовый кувшин, снова пошел к бочкам. Вновь раздался глухой удар — вылетела затычка, вновь зажурчало вино, вновь старик постучал по кувшину и сказал самому себе: — Ну, сколько нальется, столько и выпьется! — и вновь негромко запел:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

Петер Майцен решил уйти, хотя и понимал, что это неудобно.

— Ну ладно, мне пора домой, — произнес он и встал.

— Куда вам спешить? — почти с испугом спросил старик и подошел к нему с кувшином. — Ведь вы же сказали, что отдыхаете?

— Верно. Но отдых отдыхом, а работа и у меня есть.

— Ясное дело, у каждого человека своя работа, у каждого, — кивнул старик, наполняя стаканы. — Каждый человек должен работать, до самой смерти работать… А чем вы занимаетесь, смею спросить?

— Пишу немного.

— А, пишете?.. Значит, так сказать, у вас писание?.. Вы чиновник, да? — спрашивал он, не проявляя, однако, особого любопытства. Видно было, что говорил он лишь для того, чтоб удержать собеседника. — Да, сейчас все пишут… Что поделаешь… Пейте!

— Спасибо, спасибо! Я промочил горло.

— Ну еще немного выпейте!.. И садитесь!.. Янкец, пригласи господина сесть.

— Садитесь, — безучастно произнес Янкец.

— Ну, вот видите. Садитесь же! — повторил старик.

Петер Майцен сел, но, не выдержав мучительного чувства неловкости, снова встал и подошел к мальчику.

— Хочешь, я тебя покатаю?

— Хочу, — ответил тот без всякого оживления.

— Как тебя папа катал? На плечах?

— На плечах тоже.

Петер Майцен посадил его на плечи. Несколько раз пронес туда и обратно мимо погреба, потом пошел по тропинке вниз. Однако Янкец остановил его:

— Пойдем обратно. Тетя идет.

Петер Майцен оглянулся и увидел женщину в черном платье, которая шла от омута.

— Как твою тетю зовут? — спросил он.

— Тетя Минка.

— А как зовут ту тетю, что стирает?

— Тетя Змага.

— Она тоже твоя тетя?

— Нет, — коротко ответил мальчик. — Пойдем обратно!

Женщина подошла ближе. В левой руке она несла корзинку, в правой — бочонок.

— Ты куда это забрался, Янкец? — закричала она издали.

— Господин со мной играет.

— Вы откуда? — спросила женщина, подойдя совсем близко. — Не из Черного ли лога?

— Как вы угадали? — удивился Петер Майцен.

— Да так. Слыхала… Спасибо, что поиграли с малышом, бедняжкой нашим!

— А папа спит? — спросил Янкец.

— Спит, спит… — тихо ответила женщина и быстро исчезла в погребке.

Петер Майцен спустился по тропинке и повернул назад. Проходя мимо двери, он услыхал обрывки разговора.

— Чиновник он, чиновник, — говорил старый Блажич.

— Какой там чиновник! — возразила женщина. — Истории он пишет.

— А, истории пишет?

— Пишет. О наших бы тоже написал, если б знал! — вздохнула женщина.

— Чего ж тут писать? — протянул старик. — Трое ребят пришли домой к матери, их окружили, вместе с матерью они и сгорели в доме. Это страшно, какая же это история?

— А что ж такое, по-вашему, история?

— Истории есть… истории… В историях должны великие дела происходить!

Петер Майцен опустил мальчика на землю. Янкец взял его за руку, повел в погребок и сунул в руки стакан.

— Папа потом всегда вино пьет, — объяснил он. — А вы тоже запыхались.

— Пейте, пейте, пожалуйста!.. Кислое оно, да что поделаешь! — воскликнул старик.

Женщина посадила Янкеца на приступку и поставила ему на колени тарелку с яичницей.

— А папа ел яичницу тоже? — спросил он.

— Тоже, тоже, — кивнула она и погладила его по голове. — Ешь, пожалуйста! — Отвернувшись, она вытерла передником глаза и подошла к Петеру Майцену. — Пишете сейчас новую историю?

— Пишу… медленно…

— Знаете, когда я служила в городе, я много читала. А сейчас давно не читаю. Некогда. Да и что читать! Если красиво написано, значит, неправда, а про плохое читать… не хочется! И потом, книги все-таки для молодых. Молодой человек все подряд читает — и хорошее, и плохое, — для него все живое. А когда человек станет старше… Эх, чего там, у каждого своя собственная история, зачем нам еще печатные читать!..

— У каждого… — согласился Петер Майцен.

— Конечно. Можно даже, наверно, сказать, что человек для того на свете и живет, чтоб свою историю пережить.

— Эх, что поделаешь… — вздохнул старик. — Ты поторопись. Поторопись, чтоб он теперь один дома не оставался.

Женщина взяла бочонок, подошла к бочке и постучала по ней.

— К концу идет, к концу! — заметила она. — А могильщиков всегда жажда томит.

— Сколько нальется, столько и выльется… — вздохнул старый Блажич и ладонью вытер лоб.

Женщина нацедила вина и взяла корзинку.

— Вот так. Теперь я пошла.

— Я тоже домой пойду, — заявил Янкец.

— Да зачем тебе домой? — ласково спросила тетка, гладя его по волосам.

— И мне пора, — сказал Петер Майцен, вставая.

— Куда вам спешить! — воскликнул старик и взял его за руку. — Оставайтесь!.. Янкец, скажи господину, пусть останется.

— Оставайтесь, — равнодушно сказал ребенок.

— Оставайтесь! — поддержала женщина. — Не оставляйте их одних.

Она исчезла, и вместе с нею исчезли слова. Воцарилось молчание, и в помещении, которое казалось все более и более тесным, почти ощутимо утверждалась печаль. Янкец неподвижно сидел на пороге, старый Блажич смотрел куда-то прямо перед собой, и опять слышалась его песенка:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

«Надо бы что-нибудь сказать, — мучительно думал Петер Майцен. — А что скажешь? Что?» Нужные слова не приходили, вместо них появилось хорошо знакомое чувство собственной немощи и бессилия. Он смотрел на Блажича, на Янкеца и удрученно думал, что сейчас сам он слабее старика и даже ребенка.

Он полез в карман за сигаретами и спичками.

«Единственное, что я умею делать в таких случаях!» — сказал он себе с горьким презрением и изо всех сил чиркнул спичкой по коробку.

Старик, вздрогнув, посмотрел на него. Какую-то долю секунды он, казалось, не узнавал его, но тут же пришел в себя и, грустно улыбнувшись, наполнил ему стакан.

— Пейте!.. Пейте!.. Что поделаешь!..

Петер Майцен принял стакан и выпил его почти залпом. Подержал стакан в руке, заглянул внутрь, словно в тонком слое розоватого осадка хотел найти слова бодрости и утешения.

— Да, каждому надо жить, — беззвучно произнес старик. — Каждому надо жить. Каждому!.. И каждому придется умереть. Каждому!.. Что поделаешь, так уж это:

Лихая смерть придет,

мой погребок запрет…

«И чего я не ушел вместе с теткой!» — сказал себе Петер Майцен, но тут же подумал, что уходить некрасиво, некрасиво даже думать об этом. «Но тогда что же мне тут делать? Что сказать старику и мальчику?.. Может, не так уж все страшно. Если б я ушел с теткой, она мне рассказала бы, что, собственно, происходит с молодым Блажичем… И мы встретили бы девушку. Ведь дорога почти наверняка ведет мимо омута. И уж тут пришлось бы ей заговорить. А если кроется здесь какая-то тайна, тетка рассказала бы мне о ней… Да какая может быть тайна? Но даже если она есть, зачем мне всюду совать свай нос? Разве не хватит мне сегодня тайн? И разве мало у меня забот с Темникаром? Достаточно! Он перерос меня, к теперь я его боюсь».

Старый Блажич с шумом вогнал затычку. И Петер Майцен вздрогнул, словно этот удар подтвердил его мысли.

Старик выглянул из тьмы, неторопливо уселся на своей табуретке и наполнил стакан.

— Пейте!

— Довольно уже, будет!

— Или уходить хотите? Конечно, если ждет работа, если спешите…

— Нет, нет, я не спешу! — прервал его Петер Майцен, сам удивившись своим словам.

Он посмотрел на старика, но тому словно не было дела до него. Он осушил стакан, поставил его и снова наполнил. Потом вздохнул, медленно поднялся, подошел к Янкецу и погладил его по голове.

«Нет, ей-богу, я здесь лишний. Пойду!» — твердо решил Петер Майцен, но не мог заставить себя двинуться с места.

— Дедушка, поиграйте! — попросил мальчик, протягивая деду трубу.

— Сейчас? — спросил старик и опять погладил его по голове.

— Ведь у вас же перевелся дух?

— Перевелся, — кивнул старик и взял трубу. — А как окошко? Закрыто еще?

— Закрыто.

— Закрыто. Конечно, закрыто, — покорно произнес старик. — Ведь тетка еще не вернулась домой.

— Нет еще. Она с теткой Змагой разговаривает, — спокойно ответил Янкец, показывая рукой на долину.

— Сирота, — вздохнул старик, направляясь к своей табуретке.

— Тетя не сирота! — возразил мальчуган. — Ведь у взрослых не бывает пап и мам, только дети бывают сиротами. Я стану сиротой, когда мой папа умрет.

— Нет, нет! — заторопился дед, опять подходя к нему. — Я говорю: тетя Змага сирота.

— Змага? Да ведь она взрослая! — не соглашался ребенок.

— Взрослая? Конечно, взрослая. Но и взрослые бывают сироты. Некоторые всю жизнь остаются сиротами.

— А я не буду сиротой, когда стану взрослым! — решительно сказал Янкец.

— Конечно, ты не будешь! — согласился дед.

— Я буду парнем, когда стану большим.

— Конечно, будешь парнем. Большим парнем. Парнем что надо!

— А когда будет война, я не пойду в партизаны, — серьезно сказал мальчик.

— О… о… о! — протянул старик. — Ведь ты всегда говорил, что станешь партизаном.

— Я бы стал, — неторопливо рассуждал мальчик, — да только не буду, чтоб мои дети не были сиротами.

— Ох! — всхлипнул старик и покачал головой. — Куда ж ты денешься, сынок? Ведь сейчас такие войны, от них не скроешься. Они всюду настигнут, повсюду, домой к тебе придут.

Янкец молчал, не сводя с деда широко открытых глаз.

— Что поделаешь! — вздохнул старик. — Видишь, лучше бы вовсе не иметь детей.

Янкец проглотил слюну и ошарашенно спросил:

— Но ведь дети всегда есть. Или нет?

— Конечно, есть. И всегда будут, — подтвердил старик. — Дети всегда будут, слава богу! Только войны больше не должно быть.

Мальчик удивленно смотрел на него, и взгляд его был полон недоверия.

— Дедушка, поиграйте! — снова попросил он.

Старик покачнулся.

— Сейчас, — кивнул он и положил руку на голову ребенка. — Конечно, поиграю, — повторил он, и его большие, окостеневшие от работы пальцы скользнули по волосам внука.

— Ну, давайте!.. — Мальчик неторопливо поднял руки.

Старый Блажич медленно отошел к прессу и с затаенным вздохом опустился на свою табуретку. Осмотрел трубу, словно впервые держал ее в руках. Вытер ладонью мундштук и смочил языком толстые фиолетовые губы. Набрал в грудь воздуха и поднял трубу. Но не издал ни звука. Нагнулся к Петеру Майцену и, понизив голос, повторил:

— Не сердитесь, сударь. Ребенок есть ребенок!

— Конечно, конечно! — с готовностью ответил Петер Майцен. И опять кровь бросилась ему в лицо от поспешности и даже неуместности своего ответа. «И что это сегодня со мной? — спрашивал он себя с досадой. — Почему я не могу по-хорошему поговорить со стариком? Почему не могу найти ни одного бодрого слова для ребенка? Неужели я совершенно впал в отчаяние?»

Старик выпрямился, оперся затылком о трухлявый столбик ветхого пресса, зажмурил глаза, задержал дыхание… труба запела.

Петер Майцен, как завороженный, не сводил глаз со старой трубы, трепетавшей от своей сдерживаемой силы в старческих руках и причудливо мерцавшей в полутьме погреба. Звуки ее ударялись в стены, отражались от них, сталкивались, ломались и умирали, растерзанные, а новые волны звуков безжалостно придавливали эхо к земляному полу.

«Это смерть! — содрогнулся он. — Нет, случайное совпадение, — пытался он успокоить себя. — Но если это даже чистое совпадение, то весьма странно, что трубу я услышал именно тогда, когда вдохновение пропало и меня впервые охватили сомнения и отчаяние. Звуки обрушились на меня и настолько выбили из колеи, что пришлось уйти из дому. Труба звала меня. Почему? Потому что Чернилогар не хотел слышать ее зова. Конечно, из-за Чернилогара я и пошел в Тихий дол. Иначе не пошел бы! А теперь что есть, то есть. Вначале все было хорошо. И не без пользы для моей работы: труба переместилась к Темникару; и я даже радовался этому. Но Темникар — вымысел, а здесь — правда, жизнь. Нет, тут не история, как сказал бы старый Блажич. Для него все, до чего он дожил и что ему довелось пережить, реальный ужас, а не вымышленная история. Может быть, и о Темникаре он сказал бы, что это реальный ужас, а не вымышленная история. Господи, а может, это и впрямь не вымысел? Разве ужасы, которые творятся человеком якобы во имя человека и вполне ощутимы для него, не могут быть предметом вымысла? Или человек и человечество воистину начали творить такое, что уже никакому перу не под силу? Неужто и Темникар переступил ту грань? Если так, значит, он поспешил на зов той же трубы, которая и меня вытащила из дому, чтобы показать мне никогда прежде не виданные ужасы».

Труба смолкла. Последние звуки отразились от стен и постепенно растворились в тишине.

Петер Майцен снова видел перед собой старика и мальчика. И снова его кольнула мысль о том, что он все время соединяет горькую реальность с горьким миром своей фантазии и собственной горечью.

Старик вытер лоб тыльной стороной ладони.

— Уже три раза? — спросил Янкец.

— Три, — задыхаясь ответил дед и потянулся за стаканом.

Мальчик осторожно взял трубу из рук старика.

— А теперь расскажите сказку.

— Сказку? — прохрипел дед, опустошая стакан. — Да, конечно.

— А какую, знаете?

— Нет еще, — качнул головой старик и поднял руку ко лбу. — Может быть, господин расскажет сказку?

— Да я ни одной сказки не знаю, — растерялся Петер Майцен. — Ни одной.

— Совсем ни одной? — удивился мальчик, и в глазах его появились сомнение и жалость.

— Ни единой, — пробормотал Петер Майцен и стал зажигать сигарету.

— Видишь ли, Янкец, господин пишет истории, — сказал старик. — А истории — не для детей. Для детей сказки.

— И вы теперь расскажете сказку?

— Расскажу, конечно, расскажу, — согласился дед. — Только потерпи немного, пока дух переведу и вспомню какую-нибудь.

Янкец вернулся к двери, сел на порог и аккуратно положил трубу на колени.

Старый Блажич выпил и наполнил стакан Петеру Майцену.

— Пейте! Пейте! — сказал он и, опершись спиной о трухлявый столбик пресса, закрыл глаза.

«Чего я сижу здесь? — сказал себе Петер Майцен, а рука его сама собой потянулась к стакану. — Почему не ухожу? Чего еще жду? Неужели я в самом деле чего-то жду?.. А чего? Сказки? Или смерти?»

— Дедушка! — взмолился Янкец. — Расскажите еще раз сказку о пастушке и яворе.

Петер Майцен насторожился.

— О пастушке и яворе? — пробормотал Блажич, не открывая глаз. — А она не слишком грустная?

— Грустная, зато красивая.

— Ну ладно. Только подожди, я немножко передохну. А ты пока посмотри, закрыто ли окошко.

«О пастушке и яворе? — задумался Петер Майцен. — Я такой сказки не знаю… Может, это сказка о Яворке? Может, старый Блажич тоже видел, как девушка обнимает явор? И может, он знает — почему, если выдумал сказку об этом яворе?.. Ах нет! Это невозможно. Опять совпадение… Но до чего же удивительное совпадение. Пастушка и явор. Грустная, зато красивая сказка?.. Дождусь-ка ее, этой сказки. Ведь все равно придется повременить, пока старик проснется».

Он прислонился к стене. Перед его глазами была как бы картина в черной раме, прекрасная и совершенно отчетливая. На высоком пороге, точно на деревянном коне, сидел Янкец. На коленях у него поблескивала труба, и волосы его в прозрачном воздухе казались золотыми. Мальчик словно был нарисован на фоне пейзажа, пейзажа плоского, лишенного перспективы, как на картинах художников-примитивистов или на детских рисунках. Справа петлей бежала дорога, слева на голом склоне высился дуб. Над головой мальчика во всю длину картины перекинулась широкая розовато-белая дуга — поле цветущей гречихи. Выше ее простиралась поляна, на ней — деревья и среди них дом под красной крышей. В закрытом окне чердака стояли солнечные блики. А надо всем синее небо, и на небе белое облако.

— Облако! — шепнул Петер Майцен, обрадовавшись как ребенок. — Облако! Я совсем о нем забыл. А оно вернулось. Вот хорошо-то: выдумаешь какое-нибудь знамение и сам в него поверишь.

Он посмотрел на мальчика и на старика, словно облако им тоже должно принести избавление.

«Но ведь это мое облако! Оно таит в себе надежду, что я все-таки закончу повесть о Темникаре. И это его облако тоже. Ведь Темникар еще жив. Далеко внизу, под своим облаком, он поспешает в свой последний бой…»

Взгляд Петера Майцена скользнул мимо дома и остановился нё поле цветущей гречихи, спокойной и розовой, как снег, освещенный вечерним солнцем. Он смотрел и смотрел, но так и не уловил того мгновения, когда гречиха и впрямь превратилась в снег и вокруг уже стояла зима.

А посередине заснеженного поля стоял человек — Темникар.


Темникар стоял над осыпью перед Робами. Стоял над крутой белой осыпью, недвижно, как черная статуя, как нечто извечное и вместе с тем рожденное сегодня, как нечто неодушевленное и в то же время до ужаса живое, как может быть живым человек, который знает, что волею судьбы через несколько часов будет мертв. Его резко расчерченное морщинами лицо было серым, как камень, и, как камень, неподвижным. Лишь во впадинах глаз пылали жаркие огоньки: в них отражались Брезы, отражался снежный, сверкающий на солнце купол горы.

Он решительно тряхнул головой и зажмурился, а открыв глаза, снова перевел взгляд с ровных заснеженных покосов в долину, где по тому берегу реки проходила граница света и тени.

— Скоро час! — твердо произнес Темникар. — Хорошо я шел. И теперь, можно сказать, достиг цели. Выйти на тропу — и я на месте.

Он запыхался, по спине струйками стекал пот. Хотел было хлебнуть из баклажки, но раздумал. «Нет! Надо идти, чтоб кроты чертовы меня не обогнали!»

Он повернул влево, думая по осыпи добраться до тропы, которая пересекала скалы и вела к Чаревой пещере. Хватался за камни, за стебли сухой травы, за кусты, за корни. Его жесткие ладони были разбиты и ободраны в кровь, но так затвердели от холода, что боли он не чувствовал. Да и мысли его были слишком далеки от этого. Одна мысль сверлила мозг: как бы Мартин со своими подручными не опередил его. Она подстегивала, как бич. Давно уже не испытывал он такой легкости, такого прилива сил.

«Вы хорошо несете меня, старые кости, хорошо! Вот так бы и дальше, и мы их обставим!» — подбадривал он себя.

Он был уже недалеко от тропы и вдруг замер.

«Нет, с этой стороны нельзя, отсюда Мартин поведет своих кротов. Они увидят мои следы, и все будет напрасно».

Вернувшись обратно по собственному следу, он стал размышлять, откуда лучше подобраться к тропе.

«По скалам! — вдруг озарило его. — По скалам, как, бывало, я взбирался к пещере, когда был пастухом».

Ему и в голову не приходило, что четырнадцатилетний подросток не чета семидесятилетнему старику. Ни на секунду не усомнился он в том, что сможет взобраться. Нашел место, где взбирался когда-то, и начал подъем. И дело пошло. Вскоре он уже достиг первого уступа и присел отдохнуть. Уступ был узким, вроде бы даже стал чуть уже, чем в годы его юности, и в памяти вдруг ожили былые страхи:

«А что, если свалишься?»

«Если б свалился, тебя бы давно не было! — ответил он самому себе и теснее прижался к скале. — Теперь падать нельзя. Ни в коем случае! Упаду — погибну не только я, погибнут все, кто в пещере. Ну-ка, иди!»

Собрав всю силу в руках, он подтянулся, на втором уступе снова передохнул. Он еще дважды отдыхал и вскоре благополучно достиг тропы.

— Добрался! — вслух произнес он и сел в снег. Достал баклажку и сделал два больших глотка. Вытер усы, огляделся.

«А теперь? — хмуро вопросил он себя. — Где мне их ждать? И как сделать, чтоб они первыми не уложили меня? Ведь их пятеро!»

«Юстин Гачник тоже был один, а управился с девятью!» — последовал ответ; он вспомнил о знаменитом контрабандисте, голыми руками справившемся с девятью стражниками на границе: подстерег их на узкой тропе возле Великой главы и одного за другим отправил к ее подножию. Трое разбились насмерть, и остальным досталось как следует. Этот геройский подвиг, случившийся за несколько лет до войны, так воодушевил сейчас Темникара, что он несколько раз осмотрел край тропы, вновь переживая геройскую схватку Юстина.

— Я тоже так сделаю, — решил он. — Подожду их у Великой главы. Там можно укрыться. Они меня не увидят и не услышат. Пойдут они гуськом, пойдут медленно, по скалам, потому что тропа узкая и внизу пропасть. А кому не по себе станет, тот поползет на всех четырех. Поползет, как коварный зверь, и я… ударю по зверью, не по человеку!

Эта мысль придала ему новые силы.

— Ударю по зверью, не по человеку! — твердо сказал он, вставая.

Оставалось поскорее добраться до большой скалы, действительно напоминавшей огромную голову. Темникар шагал уверенно, то и дело повторяя:

— По зверью ударю, не по человеку!..

Он выбрал подходящее местечко за скалой. Утоптал снег вокруг, чтоб ничто не мешало двигаться. Прислонился к скале. Потянулся к баклажке и выпил. Откашлялся и задумался.

— Пожалуй, хлебну еще, потом не придется… — проворчал он. Вытер усы, подвесил было баклажку к поясу, но передумал. — Дьявол искушать станет! — И поставил ее в снег рядом с собою.

Сунул руки в карманы и стал смотреть на освещенные Брезы.

«До пяти солнце еще высоко будет… К тему времени со всем будет покончено…»

Поглядел в долину. Граница света и тени была уже за рекой.

«Половина третьего… — Он угрюмо вглядывался в даль. — Где же они, кроты чертовы, пора доползти бы!»

Прислушался.

Тишина. Глухая тишина. И такая напряженная, что он невольно сунул руку в карман и нащупал револьвер. Потом не спеша взял топор и по привычке пальцем провел по лезвию. И тут вдруг показалось, будто кто-то стоит за спиной, наблюдает за ним; не враг, а кто-то хорошо знакомый, свой. Он оглянулся. Позади была голая серая скала.

«Один я. Один!.. Сижу в засаде у Великой главы и поджидаю с топором в руке, как тать. Кто увидел бы, глазам не поверил… А ты сам бы поверил?»

— Нет! — Вздрогнув, он отчетливо увидел себя стоящим у скалы и сжимающим в руках топор.

Отложив в сторону топор, он взялся за баклажку. Но, не успев приложить ее к губам, замер, напрягся, как натянутая струна, затаил дыхание. Раздались голоса.

— Идут! — шепнул он и полез за револьвером. Проверил его. Не привык он обращаться с этим оружием, да и не очень ему доверял. Впрочем, если бы и доверял, сейчас все равно нельзя было стрелять. «Нет, с этим чертом связываться нечего. Одного свалишь, другие унесут ноги. Топором ударю, топором. По зверью ударю, не по человеку!»

И опять от этих слов ему стало легче на душе.

— Теперь, ребята, потише! — донесся из-за поворота скалы голос Мартина. — Зимою далеко слыхать.

— Далеко слыхать, — шепотом повторил Темникар, берясь за топор.

— Ну, затянемся еще разок, — сказал Мартин. — А там — пока не отправим их в Вифлеем.

«Нет, не придется вам больше покурить! — возразил Темникар. — Не придется… не придется…»

— Мартин, дал бы глоточек пропустить, — прозвучал чей-то хриплый голос. — Люди мы как-никак!

«Люди?» — помрачнел Темникар.

— Моя мать говорит, что, мол, нет, хе-хе! — ответил Мартин.

«Верно, не люди! — решительно поддержал его Темникар. — Не люди. Твоя мать права. Бедняга! Она всегда слыла разумной женщиной. И в молодые годы была девка не промах. Когда Тилчка умерла, она ко мне все липла. Еще бы чуть, взял бы я ее. Тогда Мартин мог бы стать моим сыном. И сейчас… сейчас я поджидал бы его с топором!.. Господи, чего только не подумается!.. Ну а все-таки, как бы ты поступил, если б Мартин в самом деле был твоим сыном и находился на другой стороне? — Старик зябко поежился при этой мысли. — До чего я дошел, что только в голову не лезет!.. Могло быть и такое!.. Слыхал я, и такое бывало!..»

— Ну, Миха, ступай вперед! — приказал Мартин.

— Почему я? — хрипло спросил Миха.

— Кто-то должен быть первым. Всем сразу нельзя.

— Кто-то должен быть первым! — шепотом повторил Темникар и встал потверже.

— Знаю я, — ворчал Миха.

— Чего же тогда ноешь? — насмешливо спросил Мартин. — Или уже полумертвых боишься?

— Не боюсь я… только ты здорово ошибаешься, если думаешь, что они безоружные.

— Конечно, не безоружные, — фыркнул Мартин. — Но ведь сегодня сочельник. Им и в голову не придет, что мы в гости к ним нагрянули. Полеживают себе в своей берлоге, а мы к самому входу и подберемся.

— Это еще видно будет, — пробурчал Миха.

— Это еще видно будет, — повторил Темникар, словно злосчастный Миха был его союзником.

— Конечно, видно будет! — отрезал Мартин. — Подползем к самой пещере. И начнем с гранат. А потом ворвемся — и без пощады…

— Без пощады! — пробормотал Темникар и невольно глянул на холодную сталь своего топора.

— Надо перебить всех до одного!

— Всех до одного! — повторил Темникар.

— Хватит! — отрезал Мартин. — Иди вперед — и ни слова больше.

— Ни слова больше! — повторил Темникар, точно этот приказ относился и к нему.

— Тихо! — прошипел Мартин.

— Тихо! — повторил Темникар.

И была тишина — ледяная, промерзшая тишина.

Руки Темникара железной хваткой сжали рукоять топора. Взгляд вонзился в край скалы. Не было больше мыслей, исчезли чувства. Он ждал, когда появится первая голова. Ждал долго, очень долго, целую вечность.

Наконец показалась голова злосчастного Михи.

— Будь ты самим господом богом, все равно ударю! — Хрип вырвался из груди Темникара, он занес топор. И почувствовал, что крепко попал. Послышался слабый стон, и Миха покачнулся. Темникар схватил его за плечо и рывком притянул к себе, чтоб тот упал у него за спиной. Повернулся, хотел еще раз ударить, но увидел на снегу кровь. Он знал, что бедняга мертв, — и в тот же миг у него самого внутри что-то надломилось, словно душа рассталась с телом, и он снова увидел себя и свое дело. Но сейчас не время было думать об этом. Думать надо было лишь о том, чтобы свалить второго так же, как первого. Он не сводил взгляда с края скалы.

— По зверью ударю, не по человеку, — хрипло повторял он.

Появилась вторая голова. Темникар размахнулся. И с каким-то странным удовлетворением почувствовал, что опять попал в цель.

Появилась третья голова. Она была у самой земли, потому что третий полз на четвереньках. Темникар подождал, пока он подползет ближе, и занес топор. Но в эту минуту человек начал подниматься, топор соскользнул с головы и вонзился в плечо. Раздался истошный крик, и человек вскочил на ноги. Темникар быстро поднял топор, но человек покачнулся и полетел вниз.

— Упал! — послышался голос Мартина.

— Упал! — повторил Темникар. Понял: Мартин решил, будто у третьего закружилась голова и он рухнул вниз. Темникар почувствовал облегчение, но инстинкт подсказывал ему, что близится самое худшее и вместе с ним его конец.

— Как и следует… как и следует… — отозвалась его душа откуда-то издалека, из белой ледяной тишины.

Появился четвертый. Темникар занес топор, но рука вдруг замерла: человек увидел его. Это длилось всего мгновение, и все-таки Темникар отчетливо разглядел выпученные от ужаса глаза и разинутый, готовый издать вопль рот. Он понимал, что этого нельзя допустить, и поспешил размахнуться во второй раз. Однако человек успел повернуться и кинулся назад. Темникар задел его по спине. Прыгнув вперед, ударил еще и еще раз. Человек упал. Споткнувшись, Темникар повалился на него.

— Темникар! — раздалось в тишине.

Почти нечеловеческий крик изумления словно подбросил Темникара кверху. Шагах в десяти от него стоял Мартин, и вид у него был такой, словно перед ним появилось привидение.

— А… а… а!.. — захрипел Темникар и, подняв топор, пошел на него.

— Темникар! Вы с ума сошли! — крикнул Мартин. — Стойте! Стойте!.. Я убью вас! Убью!

— Не убьешь! — хрипел Темникар.

Загремел выстрел. Темникар увидел вырывающееся из дула пламя. Что-то горячее хлестнуло его по бедру, но он не остановился.

— Стойте! — снова крикнул Мартин и спустил курок. Но, видно, он не успел как следует прицелиться, рука его дрогнула, и пули зарылись в снег под ногами Темникара. — Я убью вас! Убью!.. — вопил Мартин.

— Не убьешь! — прохрипел Темникар, напрягая все силы.

Мартин в ужасе выкатил глаза, словно к нему приближалось неуязвимое для пуль чудовище, а не старый Темникар.

— Пощадите меня! Пощадите! — завопил он и отскочил назад. Спрятавшись за выступом, он выставил винтовку. — Я убью вас! Убью!.. — визжал он.

— Не убьешь! — хрипел Темникар.

Загремел выстрел. Пуля ушла в пустоту.

Темникар размахнулся и с силой ударил топором по стволу винтовки, как бывало, когда вгонял в скалы стальные крючья.

Мартин, обезумев, завыл.

Темникар был уже над ним. Вжимаясь в скалу, парень трясся всем телом и всхлипывал:

— Темникар! Пощадите меня!.. Пощадите!..

Бросив топор, Темникар взялся за ствол и одним рывком выдернул винтовку из дрожащих рук Мартина.

— Пощадите, Темникар!.. Пощадите!.. — визжал Мартин, отбиваясь руками и ногами.

Темникар схватил его в охапку, поднес к краю тропы и встряхнул, как сноп соломы.

— Темникар! — в смертельном ужасе кричал Мартин, судорожно цепляясь за него. — Мы вместе упадем!.. Мы вместе свалимся!.. Вместе!.. Темника…а…ар!

Старик почувствовал, как земля уходит у него из-под ног.

«Конец!» — с облегчением подумал он, закрывая глаза. И черная бездна поглотила его. Он падал долго, ударился обо что-то и полетел в какую-то еще более глубокую пропасть.

«Конец!»


И все-таки это еще был не конец. На белой осыпи возле Роб он еще раз проснулся, но только наполовину, словно в тяжком сне. Смертельная усталость не давала пошевелиться. С трудом он раскрыл глаза. Увидел Брезы, пылавшие в лучах заходящего солнца.

«Должно быть, скоро пять…» — с затаенной радостью отметил он. Тяжелое, очень тяжелое дело было сделано — это он сознавал, но что за дело и как он его совершил — он не знал, понимал лишь, что дело это хорошее, такое хорошее, что теперь он может спокойно лежать и очень скоро уснет. Он чувствовал, что уснет крепко, грудь его ширилась и наполнялась блаженным покоем, словно Тилчка обняла его и сказала: «Спи, усталый ты мой человек!..»

Он смотрел на Брезы. Круглая гора надвигалась и росла, надвигалась и росла, заливая его своим теплым розовым светом. Он раскрыл изумленные глаза, стараясь охватить взглядом просторные заснеженные покосы, но не смог, потому что они заняли собою все небо.

«Ох, второй год хорошие травы будут!» — удовлетворенно подумал он и закрыл глаза. Сон был уже совсем рядом, так близко, что он ощущая его мягкую руку, а он так устал, так устал, что едва смог прошептать из последних сил:

— Спокойной ночи, Тилчка…


Петер Майцен вздрогнул и чуть не свалился с табуретки. Старый Блажич, положив руку ему на колено, смотрел на него широко открытыми глазами.

— Умер, — прошептал он.

— Умер, — кивнул Петер Майцен.

— Умер… — повторил старик, и две одинокие серые слезинки скатились с его опухших век. — Окно открыто.

— Окно открыто, — повторил Петер Майцен, не сразу сообразив, что старик говорит о своем сыне, а не о Темникаре.

— Так мы условились, — шептал Блажич, ближе наклоняясь к нему. — Когда он умрет, тетка распахнет окно. И сейчас… сейчас… — Тряся головой, он показал на склон.

Петер Майцен посмотрел на залитый солнцем дом, проглядывающий сквозь зелень деревьев. В стеклах чердачного оконца уже не плясали блики заходящего солнца. Окно было черным, безжизненным. Петера Майцена пронзила дрожь, словно мимо пронеслась смерть. Молодой Блажич скончался. Петер Майцен встал, но слов не было. Он протянул руку, чтобы выразить старику соболезнование, но тот, очевидно, его не понял. Схватив стакан, он стал наливать вино.

— Дедушка, окошко открыто! — крикнул Янкец.

Кувшин дрогнул и стукнул по стакану, стакан звякнул и закачался, но старик подхватил его, поставил перед Петером Майценом и зашептал:

— Мы сидели тут, чтоб мальчик не видел.

— Дедушка, окошко открыто! — повторил Янкец, вставая. — Теперь мы пойдем домой?

Старик обнял его и стал гладить корявыми пальцами.

— Больно! — повел головой мальчуган.

— Больно!.. — прохрипел старик. — Конечно, больно…

Голос его прозвучал необычно, и внук поднял удивленный взгляд. А старик не отпускал его и все гладил по голове. Пальцы его, должно быть, стали еще более твердыми, потому что мальчик вырвался из его рук и с тревогой посмотрел на него.

— Янкец… — хрипло сказал старик, протянув к нему руку.

— Дедушка, сыграйте!

Старик медленно взял трубу и оглянулся на Петера Майцена.

— Сыграйте! — Мальчик нетерпеливо покрутил рукой.

— Сейчас, — вздохнул дед и улыбнулся.

— Ну давайте!

Старик провел рукой по глазам, облизнул губы и поднял трубу.

Петер Майцен замер, как пригвожденный.

Старик наклонился и едва слышно прошептал:

— Понимаете, сударь, ребенок есть ребенок!..

Петер Майцен едва нашел в себе силы кивнуть.

Труба запела. Звуки бились о холодные и темные стены погребка. Они колотились в стены, как колотится в сердце печаль, не находя выхода.

С трудом сдерживал себя Петер Майцен. В его сердце тоже билась печаль. Когда труба умолкла, он подошел к старику и молча взял его за руку.

— Ну вот теперь и мы пойдем, — покорно ответил тот. — Запрем погребок и пойдем.

— Нет! — возразил Янкец. — Еще разок!

Петер Майцен повернулся и опрометью бросился наружу. Он перебежал через дорогу, миновал виноградники. И замедлил шаг только возле омута. Яворки нигде не было. На зеленой траве были разостланы белые простыни, и три ивы спешили ему навстречу, как три хмурые тетки, три черные Парки.

И тогда вновь запела труба.

Он оглянулся. Погребок теперь не казался ему головкой черноглазой девушки, задремавшей среди зелени, теперь это был огромный белый череп.

— Смерть! — содрогнулся Петер Майцен и почти бегом кинулся из Тихого дола.

VI

Отдышался он в лесу. Спустился к речке, снял рубашку и умылся. Немного погодя он успокоился.

— Вот она, жизнь, — произнес он. — Обыкновенная жизнь. Случай только необыкновенный. Впрочем, чего в жизни не случается!

Закурив сигарету, он решил не думать об этом, расправил плечи и быстро зашагал по дороге. Столбы солнечного света были уже более блеклыми и совсем косо падали между соснами.

У явора, вспомнив о девушке, он остановился.

«Куда она делась?.. Наверно, пошла помочь тетке».

Он погладил гладкий ствол дерева и зашагал дальше, но вскоре остановился. Впереди, между деревьями, что-то блеснуло. Вглядевшись, он узнал Чернилогара. С косой на плече тот шел ему навстречу.

— Еще и этот кошмар! — воскликнул он и, сразу сойдя с дороги, укрылся за толстой сосной.

Медленно и почти неслышно Чернилогар прошел мимо. Сухощавый и костлявый, он и в самом деле напоминал скелет. Он равномерно покачивался, коса рассекала солнечные столбы. Около явора крестьянин что-то пробурчал, махнул рукой и пошел дальше.

Петер Майцен уже пожалел, что сошел с дороги. Его охватило злорадное желание встретиться с Чернилогаром.

«Как бы ты заговорил, увидев, что я был в Тихом доле? И узнав, что я все-таки нашел трубу?»

Он чуть было не выскочил из-за сосны. Но взял себя в руки. «Ладно. Пусть идет. Увидимся еще!»

Подождав, пока Чернилогар скрылся за поворотом, он поспешил домой. И вскоре стоял на перекрестке, откуда начиналась аллея. Как прекрасна была она в лучах вечернего солнца? В конце ее, подобно волшебному замку, белела усадьба. Все окна пылали. И солнечные столбы между соснами сверкали, подобно трубам большого органа. И этот орган гремел.

Волнение охватило Петера Майцена.

«Ведь это мог видеть Темникар, — подумал он, — разумеется, мог. Он мечтал о том, как было бы хорошо, если б он всех победил и, конечно, погиб бы и сам, но потом со славой вернулся. Он мог бы наяву увидеть это перед гибелью. Перед ним раскрылась бы аллея, а он…»


И Темникар уже был в аллее. Он шагал, гордо выпрямившись. На пороге его ждала Тилчка. Она была в зеленой юбке и нерпой блузке. Белые руки прижаты к высокой груди. Но вот она раскинула их в стороны и воскликнула:

— Ты вернулся, Ерней!

— Вернулся.

— Долго же тебя не было!

— Долго.

— И ты все сделал?

— Все!

— Все!.. О Ерней!..


Петер Майцен замер на месте. На пороге стояла Яворка. От неожиданности он так растерялся, что невольно воскликнул:

— Яворка!

Девушка встрепенулась и посмотрела на него. Печаль и гнев сменялись в ее взгляде.

«Я проговорился, что видел ее у явора!» — сообразил он.

— Не сердитесь! — забормотал он все еще растерянно. Девушка соскочила с порога, скользнула мимо него и быстро пошла по аллее. Ее длинные золотые волосы развевались на вечернем ветерке подобно боевому знамени.

— Эй! — Пронзительный голос толкнул его в спину.

Позади стояла Чернилогарица.

— Кто это? — указал он вдаль.

— Где? — спросила женщина, вытягивая шею.

Аллея была пуста, Яворка словно провалилась сквозь землю.

— Где? — повторила Чернилогарица, удивленно поглядев на него и, видимо, думая, что ему опять что-то померещилось.

Петер Майцен понял ее взгляд и не произнес ни слова. Он пожал плечами и пошел в дом.

Чернилогарица последовала за ним.

— И где вы были? — спросила она.

— В Тихом доле.

— В Тихом доле? — удивилась она. — И видели нашего?

— Видел! И трубу тоже видел.

— И трубу тоже? — разинула она рот. — И чью трубу?

— Блажичеву!

— Блажичеву! И вы были там?

— Был. Молодой Блажич только что умер.

— Умер, — вздохнула она, прислонясь к косяку кухонной двери.

— Умер, — с невольным злорадством повторил Петер Майцен.

VII

Крепко закрыв дверь своей комнаты, он подошел к окну и посмотрел вдоль аллеи. Она была светла и пустынна.

— Да ведь была же Яворка! — произнес он. — И раз ее не видела Чернилогарица, значит, она искала меня. Зачем?.. Откуда она знает, кто я и что я вообще здесь? Блажичева тетка сказала? Зачем? Что ей от меня нужно?

Он отвернулся от окна и принялся шагать из угла в угол.

«Еще одно удивительное совпадение. Теперь Яворка оказалась впутанной в видения Темникара. А может, это оттого, что она стояла на пороге?.. Кто знает! Все возможно!.. Но оставим и Яворку, и видения. Ведь я пишу реалистическую повесть. И сейчас реалистичнее всего сесть за стол и приняться за работу».

Он сел за стол и придвинул пишущую машинку. Написал каких-нибудь пять фраз и стал их править и переиначивать, хотя прекрасно понимал, что ни одна из них никуда не годится. Но он заставил себя сидеть и мучиться до тех пор, пока не позвали к ужину.

Ужинали в кухне. Чернилогар понуро сидел в углу, опустив голову, и громко хлебал. Чернилогарица хлопотала возле печки и часто вытирала передником лицо. Петер Майцен чувствовал что-то неладное. И пожалел о том, что не попросил приносить ему еду в комнату. Теперь уже было поздно.

Молчание явно тяготило хозяев. Да и Петеру Майцену было не по себе, поэтому он спешил покончить с едой.

Чернилогарица поставила перед ним чашку кофе, вытерла лицо и спросила:

— И теперь вы знаете, как он их побил?

— Кто? — недоуменно спросил Петер Майцен.

— Тот крестьянин, о котором вы пишете. Я говорю: теперь вы знаете, как он побил этих белогвардейцев?

— Знаю, — коротко ответил он.

Помолчав, Чернилогарица спросила:

— Ну и как?

— Четверых уложил топором, а с пятым вместе бросился вниз, в пропасть.

— Ой! — разинула рот женщина. — И зачем же он бросился в пропасть? Или тот потянул его за собой?

— Нет!

— Зачем же тогда?

— Затем, что бросился. И затем, что так должно было быть. Больше я вам ничего не могу сказать.

Чернилогарица помолчала и спросила дрогнувшим голосом:

— И что было потом? И что было с его домашними?

— Дом сожгли, сына и дочь убили, а жене на колоде отрубили голову.

Женщина вскрикнула и посмотрела на мужа.

— Слыхал?

— Слыхал, — пробурчал Чернилогар и смерил ее исподлобья таким взглядом, словно бы не возражал, если б ей тоже отрубили голову.

— И жутко-то как! — содрогнулась она. — И знай он, что так будет, не пошел бы.

— А он знал, — возразил Петер Майцен.

— И знал? — удивилась она. — И как он мог знать?

— Знал. И не только знал, даже видел собственными глазами, как это произошло. На пути к скалам он вспомнил о доме. И спросил себя, что станет с его домашними, когда он перебьет белогвардейцев… И перед глазами у него сразу встала картина казни и пожара.

Женщина, не сводя с него глаз, облизнула губы.

— Он даже чуть не вернулся, — продолжал Петер Майцен. — Думаете, это невозможно? Многие, собравшись совершить подвиг, пугались и возвращались домой.

Женщина отошла к печи.

Чернилогар громко откашлялся, вздохнул и сказал:

— А он, несмотря ни на что, пошел…

— Несмотря ни на что… — кивнул Петер Майцен.

— Хм, такое дело, — почесал подбородок крестьянин. — Разные люди бывают.

«Хм, — подумал Петер Майцен. — Что-то у них есть на душе. Кто знает — что… Может, Блажичи? — вдруг пришло ему в голову. — Нет! — отогнал он эту мысль. — Я два раза наводил разговор на Черный лог, а старый Блажич и бровью не повел… Может, не знает?»

Он посмотрел на хозяина и мимоходом бросил:

— Вечером прощаться пойдете?

Муж и жена переглянулись.

— Может, и пойдем, — ответила женщина.

— Хм, такое дело, — произнес крестьянин. — Может, и пойдем.

— Я бы тоже пошел, — сказал Петер Майцен. — А сейчас попытаюсь работать, а то весь день пропал. Я не помешаю вам, если буду печатать ночью?

— Нет, нет!

— Спокойной ночи!

Петер Майцен вернулся к себе в комнату, радуясь, что наконец-то остался один. Но радость его длилась недолго. Едва он подошел к столу и кинул взгляд на свои бумаги, как его тут же охватила хорошо знакомая тоска: он чувствовал, что вдохновения нет и весь труд его будет напрасным. Новым было лишь чувство смутной тревоги, которой он прежде не знал.

«Полчаса отдохну! Успокоюсь и соберусь с мыслями!»

Он закурил сигарету, сложил за спиной руки и зашагал из угла в угол, как узник в одиночной камере. Но спокойствие не приходило. Холодный камень в желудке становился тяжелее и тяжелее, неведомая тревога перерастала в страх, какой появлялся в детстве, когда в темноте приходилось идти мимо кладбища. И мурашки пробежали у него по коже, а ноздри наполнил холодный запах плесени.

— Смерть нехорошо пахнет, — шепотом повторил он слова угрюмого могильщика Мартина. Петер Майцен оглянулся, точно смерть была за окном или возле двери; ему захотелось как можно плотнее закрыть окно и запереть дверь, но было стыдно.

«Эх, ну чего я с ума схожу! — разозлился он на себя. — Это все сегодняшние переживания. Надо как-то избавиться от них. Позабыть о старом Блажиче и Янкеце. И о трубе. Да, прежде всего о трубе — ведь именно она виновница всех моих сегодняшних переживаний, всех встреч и мыслей о смерти… Но труба теперь есть и у Темникара, ей еще доведется петь. Как? Снова труба!» — встрепенулся он и прислушался.

Тишина. За окном слышалось лишь затаенное дыхание ночи.

«Нет, сейчас это в самом деле почудилось! — с облегчением вздохнул он. — Она поет в моей памяти. Не может сейчас трубить старый Блажич. Никак не может!» Отогнав эту мысль, он отчетливо увидел перед собой окутанный тьмою Тихий дол, погребок, похожий на череп, черный омут, черный граб и белые простыни, расстеленные на черной траве, увидел черные ивы, черный дуб на склоне, серый пояс цветущей гречихи, черные деревья и среди них дом Блажича, а перед ним — старика, посылавшего во тьму свою печаль. Светлая труба трепетала, словно стремясь вырваться из черных рук и улететь в ночь на крыльях своих звуков.

«Нет, нет! Об этом я вообще не должен думать!.. Сейчас я должен думать о Темникаре, и только о нем!..»

Призвав на помощь всю силу воли, он посмотрел в окно. Ночь, хотя и безлунная, была достаточно ясной и светлой, можно было различить стволы деревьев и серую пустынную аллею… Но аллея не была пустынной — по ней стремительно приближалась черная фигура.

«Яворка!» — догадался он, узнав стройный стан и легкую, летящую походку. Он напряг зрение, но что это: девушка не приближалась, наоборот — она быстро уходила прочь, а потом вдруг вовсе исчезла, словно бы растаяла. И все это длилось мгновение.

«И это тоже видение?» Он протер глаза и опять посмотрел в окно. Снова на аллее показалась черная фигура: она то приближалась, то удалялась и таяла. И снова все продолжалось мгновение.

«Что же это такое?» — спросил он себя. Он не сводил глаз с аллеи, но тщетно: аллея была пустынной, все тени оставались неподвижными.

— Привиделось, привиделось, — зашептал он, отворачиваясь от окна. — Устал я. Самое разумное сейчас — лечь и попытаться уснуть.

Он стал было раздеваться, но передумал. Он боялся ночи, хоть не желал в этом себе признаться.

«Нет, надо работать! Надо!» — убеждал он себя, садясь за стол. Он прочел то, что написал перед ужином. Фразы рассыпались, слова были глухие и вымученные, бесцветные и невыразительные — без тени поэзии, — мертвые и чужие. Он взял карандаш и принялся править, но вскоре им овладело отчаяние.

— Нет и нет! — подавленно качал он головой. — Не идет!.. Все выглядело таким ясным и законченным, а теперь… Что тому виной? Странная обстановка? Унылый мужик?.. Или его жена…

Петер Майцен вздрогнул — в дверь словно бы постучали. Он выжидал. Постучали громче, и дверь медленно отворилась, прежде чем он успел произнести хоть слово.

— Яворка! — воскликнул он, и его точно подбросило со стула.

В дверях стояла девушка, спокойная и прекрасная, а комната тем временем наполнялась необъяснимой печалью.

— Пожалуйста, входите, — сказал Петер Майцен. Он попытался улыбнуться, но не смог.

Яворка приложила палец к губам и тихо закрыла дверь. Потом подошла к нему и молча протянула руку; ладонь у нее была большая, но мягкая и теплая, а взгляд ясный, хотя в нем застыла грусть.

— Вы искали меня? — спросил он.

Девушка вытащила из большого, пришитого к юбке кармана тетрадку и карандаш, присела к столу и начала быстро-быстро писать.

— Она немая! — невольно вырвался у него громкий возглас, и дрожь пробежала по всему телу, как бывало всегда, когда ему встречался искалеченный человек.

Яворка подняла голову и грустно кивнула.

Петер Майцен, окаменев, ждал, что она напишет.

Она встала и протянула ему тетрадку.

«Мне отрезали язык, — прочел он. — Вырезали звезду. Вы увидите. Тетка Блажичева рассказала мне, что вы пишете истории. Вы приехали в самое время. Я все вам расскажу, чтоб вы написали и мою историю. Змага Горьянец».

Петер Майцен не мог, в полном смысле слова не мог поднять глаз. Он читал и перечитывал написанное и лишь спустя некоторое время поднял голову.

Девушка стояла в двух шагах от него. Выпрямившись, она обеими руками широко распахнула блузку: на белой крепкой груди и на стройной шее отчетливо виднелись шрамы в виде пятиконечной звезды.

Петер Майцен не смел шелохнуться, только сердце его громко стучало.

Яворка закрыла грудь. Взгляд ее говорил, что она ждет ответа. А он не знал, что сказать. Она подошла ближе, взяла тетрадку из его рук и быстро написала:

«Говорите! Ведь я слышу!»

— «Говорите! Ведь я слышу!» — тихо прочитал Петер Майцен. — Говорите! Ведь я слышу, — повторил он. Но слов не было. Он молчал.

Яворка не сводила с него глаз; становилось все более и более тяжко. Потом в ее больших глазах отразились разочарование, печаль, гнев и даже презрение. Она выхватила тетрадку из его рук и стремительно повернулась к двери.

— Яворка! Змага!..

Не оглянувшись, она закрыла за собой дверь.

Петер Майцен не пошел за ней, он почувствовал, какой он рядом с нею слабый и жалкий. Он подошел к окну и стал ждать. Ждать пришлось недолго. Яворка появилась на аллее. Быстро, точно на невидимых крыльях, удалялась стройная черная фигура.

— Ушла!.. — вздохнул он, когда она скрылась меж черных стволов. — Ушла! — повторил он, глядя пустыми глазами на пустую аллею.

VIII

Петер Майцен не знал, как долго он глядел в ночь, какие мысли проносились в его голове и какие чувства сотрясали его сердце. А оторвавшись от окна, он понял, что не напишет здесь больше ни единого слова.

— Конец! — подавленно пробормотал он, хорошо зная это необъяснимое чувство. Он оглядел комнату: она казалась такой чужой и мрачной, что он готов был бежать отсюда сейчас же. «Самое разумное — собраться и уехать… Но почему? Почему?» — спрашивал он себя, полный отчаяния и досады, шагая из угла в угол.

В дверь снова постучали, и он замер, затаив дыхание.

«Яворка! Вернулась! Что я ей скажу?» Его охватило такое волнение, что он даже не ответил на стук.

Дверь медленно отворилась, и вошел Чернилогар.

Петер Майцен перевел дыхание, он был так зол и разочарован, что не сумел найти даже недоброго слова. Он лишь стиснул зубы: чаша терпения переполнилась, надо не мешкая собираться и уезжать. И должно быть, взгляд у него был такой свирепый, что крестьянин остановился на пороге.

— Не сердитесь… — проговорил он, заикаясь и почесывая свой костлявый подбородок, — не сердитесь, если я вам мешаю…

— Вы знаете Змагу Горьянец? — выпалил Петер Майцен.

— Змагу Горьянец?.. — переспросил хозяин и посмотрел на него из-под косматых бровей.

— Да! Ту самую, которой отрезали язык и вырезали звезду.

— Вы уже все знаете!.. — прохрипел крестьянин.

— Нет, я еще ничего не знаю! — резко ответил Петер Майцен. — И не желаю знать! Не желаю! — Он кричал, почти не сдерживаясь, потом, резко повернувшись к столу, схватил свои бумаги и стал их комкать.

Хозяин молчал, затем откашлялся и спросил безжизненным голосом:

— Или писание у вас не идет?

Петер Майцен не ответил. Он бросил бумаги в печь и зажег спичку. В печи зашелестело, потом загудело, завыло, застонало.

— Слышите, как стонет?

— Кто стонет? — вздрогнул крестьянин.

— Темникар! — показал на печь Петер Майцен. — И почему бы ему не стонать? Ведь он все-таки живой человек!

— Хм, такое дело! Если б вы слышали, как на самом деле стонут в огне живые люди…

— А вы слышали? — спросил Петер Майцен, не оборачиваясь.

— Слышал…

— Блажичей?

— Блажичей… Ведь вы все уже знаете. Я потому и пришел… Хочу вам рассказать…

— Я вам уже сказал, что ничего больше не желаю слушать! — Петер Майцен сам устыдился собственной грубости. — Не обижайтесь! — примирительно добавил он. — Но вы должны понять, что у меня своих дел по горло!

— Понимаю… понимаю… — кивал крестьянин, глядя прямо перед собой.

Петер Майцен вытащил из шкафа чемодан, поставил его на стол и начал укладывать в него свои папки.

— Неужто уезжаете? — испуганно спросил хозяин.

— Нет, — солгал Петер Майцен. — Я кое-что позабыл дома, съезжу возьму.

Крестьянин замолчал. Он молчал очень долго. Потом снова откашлялся и опасливо спросил:

— Не сердитесь, если я еще вас спрошу. Вы бы стали писать о Темникаре, если б он не схватился с белогвардейцами?

— Не знаю, — коротко ответил Петер Майцен.

— Хм, такое дело… Тогда вы считали бы его настоящим предателем?

— Если б я не считал, он наверняка сам так считал бы.

— Хм, такое дело… А как бы вы тогда о нем писали? Какой был бы конец?

— Конец он тоже нашел бы сам. Рано или поздно вспомнил бы Иуду Искариота: взял веревку и удавился.

— Хм, такое дело… Это мне в голову не пришло…

— Как же иначе? — посмотрел на него Петер Майцен. — Ведь я еще за ужином сказал, что Темникар не смог бы жить с таким камнем на душе и покончил бы с собой.

— Да… да… — закивал хозяин, опять опуская голову.

— А теперь довольно! — сказал Петер Майцен. — Хватит!

— Не сердитесь! — ответил крестьянин. — А когда вы поедете?

— Сейчас. Немедленно…

— А, немедленно… — протянул крестьянин. — До утра не подождете?

— Зачем? — спросил Петер Майцен и посмотрел на него.

— Так… Чтобы ночью не ходить…

— Я не боюсь!

— Не потому, просто…

— Нет уж, решил ехать — значит, поеду!

— Ну, раз так, не буду вам больше мешать. Счастливого пути!

— Спасибо! И не запирайте дверь в сенях!

— Ладно! — ответил хозяин и вышел.

IX

Петер Майцен поспешно собрал вещи и растянулся на постели, чтобы спокойно выкурить сигарету. Он глядел в потолок и вслушивался в размеренные шорохи ночи. В комнату влетела летучая мышь, где-то поблизости заухала сова, и сердце Петера Майцена заколотилось сильнее. Потом заскрипела дверь в сенях — и на дороге послышались быстрые удалявшиеся шаги.

Петер Майцен подбежал к окну. В аллее покачивалась фигура хозяина. В длинной руке он держал фонарь. Его прозрачная тень, подобно привидению, скользила меж черных стволов деревьев.

«Куда он? — с тревогой подумал Петер Майцен. — И зачем ем: фонарь? Ведь ночь не такая уж темная».

Он смотрел вслед хозяину, пока свет фонаря не исчез. Бросив в окно окурок, надел рюкзак, взял чемодан, пишущую машинку и на цыпочках вышел из комнаты.

Полной грудью вдохнул ночной воздух и быстрым шагом двинулся по аллее. Потом вдруг снова увидел фонарь и остановился, ожидая, что свет исчезнет. Однако фонарь оставался на месте.

«Что это значит? Не меня же поджидает Чернилогар?» — подумал он с неприязнью. Прикинул, можно ли обойти его, но, не зная другого пути, пошел дальше.

Фонарь стоял на перекрестке посреди дороги.

Петер Майцен не спеша осмотрелся. Крестьянина нигде не было. Осмотрелся еще раз. И внезапно увидел: на дубе висел Чернилогар.

— Повесился! — тихо сказал Петер Майцен. Но ужаса не почувствовал, сам поразившись своему спокойствию. Он даже не спросил себя, почему повесился Чернилогар. Он уже все знал.

Поставив рядом с фонарем чемодан и пишущую машинку, Петер Майцен вернулся в дом.

Тихо открыл дверь в спальню и во тьму сказал о том, что произошло. Женщина закричала, но с постели встала не сразу. Судя по всему, ее это ничуть не удивило. Она зажгла свет, посмотрела на Петера Майцена пустым взглядом и простонала:

— Ведь я знала, что он плохо кончит!..

Петер Майцен промолчал. Потом строго спросил:

— Он предал их?

— А-а-а? — растерялась женщина.

— Я говорю: он предал Блажичей?

— Нет! — всхлипнула она. — Не предал… он только., только… знал, что дом уже окружили…

— И не пошел их предупредить?

— Ведь он хотел пойти! — взвыла женщина. — Ей-богу, хотел пойти, но я ему сказала: зачем попусту рисковать?

— Ах вот как, — сказал Петер Майцен и невольно выразил вслух свою мысль. — Значит, вы их предали.

— О! — застонала женщина, будто ей всадили нож в спину. — О! — Она зашаталась, словно вся тяжесть предательства и самоубийства мужа только сейчас обрушилась на нее. И вдруг стихла, как бы найдя выход. — Ведь пастушка пошла!

— Пастушка? — удивился Петер Майцен. — Какая пастушка? Яворка?

— А? — спросила женщина.

— Девушка, которой потом отрезали язык?

— Вы уже знаете? — Она смотрела на него, разинув рот, как на чародея.

— Знаю, — подтвердил он. И неожиданно содрогнулся от сознания собственной вины. — Ведь это я его повесил! — пробормотал он. — Я виноват!..

— Да! Вы виноваты! — воскликнула женщина. — Вы и ваш Темникар! И зачем вы выдумываете такие глупости? Не будь вас, он бы еще пожил! Сатана проклятый! — Она схватила будильник и швырнула в Петера Майцена. Часы ударились о дверь и рассыпались. Пружина подкатилась к постели и дрожала там, как грешная душа.

Петер Майцен вспомнил о пружине, звеневшей в Темнике. И, повернувшись, вышел из комнаты.

— Погодите! — закричала женщина и в одной рубашке бросилась за ним. — Погодите! Погодите!

Петер Майцен был уже в сенях.

— Куда же вы? — Она схватила его за руку.

— Уезжаю. Домой, — ответил он и попытался высвободиться.

— Нет! — закричала она в смертельном ужасе. — Нет! Вы выдадите меня!

Он оттолкнул ее.

— Не выдавайте меня! Не выдавайте меня! — Она бросилась к нему и обхватила его обеими руками. — Я дам вам десять тысяч! Двадцать тысяч! Сто тысяч!.. Все вам отдам! Все! Только не выдавайте!

— Это меня не касается! — резко ответил он, отталкивая ее.

— И вы не выдадите меня?

— Я сказал: меня это не касается! — повторил он.

— О… о… о!.. — Она зарыдала и опустилась на пол.

Петер Майцен поднял ее и отвел в спальню. Уложил в постель и повернулся.

— Погодите! — опять закричала женщина. — Погодите, пока я людей позову!

— Ладно, — ответил он. — Я подожду на улице.

X

Петер Майцен вышел из дому, встал на пороге и рукой провел по лбу, покрытому холодным потом. Но дышалось легче. Не было больше той гнетущей печали, которая весь день прижимала его к земле. Он выпрямился, вдохнул полной грудью и только тут почувствовал, как пусто у него на душе, пусто и безжизненно до боли.

— Кончено! — пробормотал он с отчаянием, сам не зная, что, собственно, кончено. — Все кончено!..

Медленно побрел по аллее. Справа и слева высились прямые деревья. Он не поднимал головы к их вершинам, ибо знал, что они недвижимы и хмуры, подобно караулу у гроба, не поднимал глаз к небу — чувствовал, что оно высокое, очень высокое и темное.

— Кончено!.. — повторил он. — Все кончено!..

Ноги несли его вперед. Возле фонаря он остановился. Опять вытер лоб, покрытый холодным потом. Сел на чемодан и устремил взор в пустоту.

Спустя некоторое время в нем пробудился голос разума. Он осознал, что сидит прямо под висельником и что в этом есть что-то противоестественное и жуткое, но не ужаснулся.

«Послушай, ты сидишь под висельником, которому сам вложил в руки веревку!» — строго заговорил разум.

«О нет! — покачал он головой. — О нет!.. Слишком слаб я для таких дел. Темникар ее дал, Темникар…»

И тут он увидел Темникара. Темникар стоял посреди аллеи в своей старой шинели и старых сапогах, с баклажкой за поясом и топором под мышкой. Был он серый, словно поднялся из пепла собственного дома. Но не из пепла он был, а из металла, закаленного в кровавом пламени, прямой и гордый, и на лице у него застыло величавое выражение борца за справедливость. Ж был он огромен, выше деревьев.

— И я… я хотел написать о нем повесть, — сокрушенно бормотал Петер Майцен. — Хотел написать простую историю о простом крестьянине, а он рос и рос в моем воображении и теперь вот встал передо мной во всем своем величии. Мое перо чересчур слабо. Я создал его лишь в своем воображении, в моем воображении он и останется.

Голова Петера Майцена опускалась ниже. Всеми силами он старался не думать, слишком болезненно колотилось сердце. Тяжелое и холодное, оно стучало в страшной пустоте его груди, точно мертвый железный маятник в мрачной башне…

По лесу прошелестел ветер. К ногам Петера Майцена прилетел дубовый лист, затрепетал, как смертельно раненная птица, и застыл. За ним прилетел другой, потом еще один, будто висельник срывал их с дерева и бросал вниз. Но Петер Майцен не думал о нем. Послышались шаги, и он встал. Охотнее всего он забрал бы сейчас свои вещи и исчез, однако приходилось стоять и ждать.

В круг света постепенно вступили старый Блажич и Чернилогарица, Яворка и маленький кудрявый Янкец с трубой. Мельком взглянули на самоубийцу и перевели взгляд на Петера Майцена.

Он нагнулся за рюкзаком. И услышал вздох старого Блажича и его сокрушенный голос:

— Отмучился!..

— Отмучился!.. — зарыдала Чернилогарица и повалилась на землю. — Ой, отмучился!

Петер Майцен огляделся. Перед ним стояли старик, ребенок и девушка. Их освещали золотые лучи света от закопченного фонаря. Он посмотрел в глубину аллеи. Темникар в самом деле стоял там, громадный и могучий, выше самых высоких деревьев.

Несколько мгновений Петер Майцен смотрел на него, потом поднял чемодан и пишущую машинку.

— Ну, прощайте… — едва смог произнести он и потонул в темной ночи.

А ночь была не такой уж темной. Вскоре печаль вытеснила отчаяние. Он протер глаза и увидел перед собой серую дорогу. Размеренным шагом ступил он на нее. Мир был беспределен, тишина поднималась к самому небу. На дальнем краю беспредельности печально пела труба, над распростертыми крыльями тишины в небе безмятежно плыло белое облако.

Загрузка...