РАССКАЗЫ

ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ И ЛЕНТА © Перевод С. Торопцев

Белым по красному — «Да здравствует великая Китайская Народная Республика!», восклицательный знак тесно прижался к иероглифам, а рядом аршинные изображения ложек, вилок, ножей, прочей столовой утвари марки «Треугольник», тут же — реклама роялей «Море звезд», чемоданов «Великая стена», свитеров «Белоснежный лотос», карандашей «Золотая рыбка»… Почтительно склонился к ним фонарь, щедро обливая светом, и они отвечают глянцевитой улыбкой. Точеные тени чахлого, но полного достоинства тополька и приятельски перешептывающихся растрепанных кипарисов, большого и маленького, накрывают зеленую травку, поникшую под западным ветром. А между притихшим газоном и шикарным рекламным стендом на пронизывающем зимнем ветру стоит она — Фань Сусу. В теплом оранжевом жакете, серых шерстяных брючках со стрелками, в черных туфельках на низком каблуке. Белоснежный шарф, точно пушок на груди у ласточки, обвивает шею, оттеняя глаза и волосы, черные как ночь.

— Давай встретимся там, у этих выскочек! — так сказала она Цзяюаню по телефону. Выскочками Фань Сусу называла рекламы — новых идолов, неожиданно возникших повсюду. И притягивающих, и настораживающих.

— Ну гляди, гляди, — шутил Цзяюань. — Насмотришься — и сама захочешь иметь такой рояль.

— Ну и что? Наслышались же когда-то мудрости житейской: если ты не съешь, так тебя съедят? И вон сколько людей стали людоедами и живут себе…

Прошло двадцать минут, а Цзяюаня все нет. Вечно он опаздывает. Вот чучело, опять, что ли, в какую-нибудь историю вляпался? Как-то, еще в семьдесят пятом, ехал он зимним утром в библиотеку и у Саньванского кладбища видит, лежит на обочине плешивая старуха, стонет. Кто-то сбил ее и дал деру. Ну, он поднял бабку, узнал, где живет, потащил домой, бросив велосипед у дороги. А кончилось тем, что бабкина родня да соседи самого же его и обвинили. На все расспросы подслеповатая старуха упрямо твердила, что вот он-то и сшиб ее. От старости это, что ли? Или от злобной подозрительности? И объяснить — помочь же хотел! — не дали, какая-то тетка завизжала: «Ишь, какой Лэй Фэн[186] выискался!» Крики, ругань. В то время как раз проповедовали, что человек-де порочен от природы.

Никогда он не придет вовремя, вечно чем-то занят. Очки протереть не успевает. А у Сусу до знакомства с ним и забот-то особых не было. Пуговица на жакете болтается на ниточке — она и ее не удосужится пришить! Всем в городе, не считая бабушки, на нее наплевать. Отказался город от нее, шестнадцатилетней. Впрочем, не то чтобы совсем «отказался». Ведь и салюты гремели, и фанфары призывали в целинные края. И были еще красные знамена, красные книжечки, красные повязки, красные сердца — море красного. Строился Алый Мир, в котором девятьсот миллионов сердец сольются в одно. Все, от восьми до восьмидесяти, — в едином загоне, все декламируют великие цитаты, все: «налево коли!», «направо коли!», «бей! бей! бей!». Об этом мире мечталось сильней, чем когда-то в детстве — о большом воздушном змее с колокольцами. Но каков он из себя, этот Алый Мир, Сусу так и не увидела, зато насмотрелась на мир зеленый: пастбища да посевы. И приветствовала его. А он взял да и обернулся желтым: жухлые листья, грязь, стужа… Ей захотелось домой. Потом, когда ребята один за другим стали возвращаться в город, все больше через «черный ход», мир почернел, и остались ей на память с того времени авитаминоз и слабое зрение.

Свою грезу об Алом Мире она похоронила в этой кутерьме зеленых, желтых, черных миров. И пропал аппетит, испортился желудок, осунулось лицо. Не только алая — множество разноцветных грез было утрачено, отброшено, забито истошным ревом, а то и просто молча отнято у нее. Грезы белые: китель военного моряка, гребень волны, профессор в операционной. Белоснежка. Снежинки… Сплошные шестигранники, а ведь двух одинаковых нет! Или природа тоже художник? Грезы голубые: небо, дно океана, свет звезды, сталь клинка, чемпионка по фехтованию, прыжок с парашютом, химическая лаборатория, реторты да спиртовки. И оранжевая греза: любовь… Где же Он? Высокий, статный, умный, с простодушной улыбкой на добром лице… Я здесь! — взывала она в храме Тяньтань, где стены на любой звук откликаются многократным эхом, но только эхо и отзывалось.

Папа с мамой обивали пороги, нажимали на все пружины, чтобы вернуть ее в город. Даже отец в конце концов понял, что иначе нельзя. Вышел на бой с могущественными «генералами», и все крепости пали. Сусу вернулась в город, некогда щедро даривший ей грезы. Сон кончился, чуждый и нелепый, и она постаралась забыть ту жизнь, в которой звалась «зеленой пастушкой». Слишком разительным был поворот.

Она вернулась — немного окрепнув телом, но сильно увянув душой. Стала впитывать новые запахи. Копоть, чеснок, золотистый жареный лук. Пьяная икота, пар над котлами, тонкие, как бумага, ломтики бараньей грудинки. Сусу работала официанткой в мусульманской столовой, хоть и не была магометанкой. Неужели все это: цветы Председателю Мао, приветствия, отличная, на сто баллов, учеба, шествия хунвэйбинов, слезы восторга, свист ремней, нескончаемые торжественные декламации «высочайших указаний», парадные «чрезвычайные сообщения», а потом грузовики, теплушки, скотный двор, морда бригадира… неужели все это было лишь для того, чтобы теперь разносить тарелки с жареными клецками?! Как-то попалась ей на глаза старая фотография — она в первом классе. Пятьдесят девятый год. Республике десять лет, ей семь, в косичках — два больших порхающих банта. Вместе с вожатой она взлетает на трибуну Тяньаньмэнь и вручает Председателю букет. А Председатель пожимает ей руку. Первое в жизни малышки рукопожатие. Рука у Председателя Мао большая, полная, теплая, сильная. Кажется, он что-то сказал ей. Уже потом, дома, из памяти выплыло слово «дитя». Чем заслужила она такое счастье? Счастье без края — ведь она «дитя» Председателя Мао!

Но прошло время, и она взглянула на старую фотографию иными глазами. Да было ли все это? И сама уже не та, и Председателя Мао не узнать. Бывало, стоит прямо, движения исполнены такой силы! А теперь, вернувшись в семьдесят пятом в город, она увидела в кинохронике, с каким трудом переставляет он ноги и долго не может справиться с отвисшей челюстью. Смысл его указаний стало трудно постичь, но газеты да радио продолжают сотрясать ими мир. У нее защемило в груди, захотелось взглянуть, какой же он на самом деле, Председатель Мао, сварить ему целебный супчик. Когда болела бабушка, Сусу варила ей сладковатый, обжигающий, ароматный суп из белых, гладких, тонких корешков. Старикам он возвращает силы. Нет, она и не подумает изливать Председателю Мао свои беды и обиды, не стоит тревожить старого человека. Если даже и навернется на глаза слезинка, она не допустит, чтобы Председатель увидел ее.

Ах, ничего ей теперь не позволят. Счастье отвернулось от нее. Осталось там, у семилетней. Зачем она вернулась в город? Ради мамы? Смешно. Ради бабушки? Нет, конечно. Всё, твердят газеты, ради Председателя Мао, но видеть ей его не дано. Вот тогда и ушли от Сусу сны, а вместо этого принялась она ночами метаться, бормотать что-то, тяжко вздыхать, скрежетать зубами. «Проснись же, Сусу!» — тормошила мать. Просыпалась, растерянно пыталась вспомнить, снилось ли ей что-нибудь, но от ночи оставались лишь холодный пот да болезненная, как после тяжкой хворобы, ломота в теле.

А в тот день она стояла у обочины и смотрела, как этого дуралея Цзяюаня оговаривает старуха, которой он помог, смотрела, как наскакивают на него со всех сторон. Цзяюань был невысок, неказист, с простодушной улыбкой, отчего-то казавшейся ей давно знакомой. Потом пришел милиционер. Мудрый, как царь Соломон.

— Найди двух свидетелей, — сказал он, — подтвердить, что сбил старушку не ты. Или будем считать виновным тебя.

Может, ему еще надо доказывать, что ты благонадежный? А не то — к стенке. Так подумала Сусу, разумеется, не проронив ни звука. Она ни при чем. Просто шла на работу, остановилась взглянуть, что за шум. Таких любопытных было навалом, денег за это не берут, а все ж развлечение, не то что на сцене или экране. Там сплошь «одолеваем» да «штурмуем» надоевшие «небеса», или «небосклон», или «девятое небо», или «облака».

Чем-то так знакомая простодушная улыбка гаснет, страдальчески расширяются глаза.

— Зачем вы так? Я же хотел как лучше!

У Сусу тошнота поднимается к горлу, колет сердце. Пошатываясь, она бредет прочь. Только бы этот Соломон не остановил ее.

А вечером — надо же! — тот простачок объявился у них в столовой отведать жареных клецок. И опять улыбается. Попросил всего два ляна.

— И вам хватит? — вырвалось у Сусу, хотя обычно она с посетителями не заговаривала.

— Да я уже подкрепился, — вздохнул простачок. И согнутым пальцем стал поправлять очки, хотя те и не думали соскальзывать с переносицы.

«Ага, не хватает денег или карточек», — сообразила Сусу и брякнула:

— Да ладно, заказывайте, завтра рассчитаемся.

— А как же порядок?

— Свои доложу, не пострадает ваш порядок.

— Ну, спасибо. Тогда возьму побольше. А то пообедал неважно.

— Полтора цзиня осилите?

— Что вы! Лянов шесть.

— Ладно. — И она принесла еще четыре ляна. Увидев, что этот парень — знакомый официантки, повар подложил к клецкам еще черпачок наструганной баранины. Обжаренные в масле, клецки посверкивали, как золотые самородки. В их сиянии еще краше казалась улыбка парня. «Какое чудесное, бесценное сокровище эти клецки», — подумала вдруг Сусу.

— Понимаете, заявили, будто я сбил человека, забрали у меня деньги, карточки.

— А вы не сбивали? Правда?

— Конечно.

— Так зачем же отдали? Я бы таким ни фэня не дала!

— Ну, нелишними будут старушке. И потом, нет у меня времени на споры.

Тут официантку позвали из дальнего угла.

— Иду! — отозвалась Сусу и отправилась туда с тряпкой, чтобы вытереть стол.

Вечером она собиралась рассказать бабушке про этого малахольного. Но у той опять прихватило сердце. Папа с мамой раздумывали, не отправить ли ее в больницу.

— Там такая вонища в приемном покое, — бросила Сусу, — нужно иметь железное здоровье, чтобы дух не испустить.

«Как ты можешь, сердца у тебя нет», — осудил ее быстрый взгляд отца. Она резко повернулась и ушла, забилась в маленькую каморку — свое убежище.

В эту ночь к ней вернулся давний сон. Воздушный змей — много лет назад он часто ей снился. Всякий раз по-новому. Но с шестьдесят шестого, вот уже десять лет, она не видела его. А последние шесть лет вообще никаких снов не было. Высохшее русло наполняется водой, оживает заброшенная дорога, ушедшие сны возвращаются вновь. Не на зеленой траве, не на стадионе — с коня запускает она змея. Небо и земля необъятны. «Деревня, деревня — широкий простор», — дружно декламируют дети. А змея-то запускает не она — тот парень, умявший шесть лянов жареных клецок. Змей сляпан кое-как — позорище! В народе такие невзрачные прямоугольники зовут напопниками — действительно, похожи на лоскутки, которыми утепляют сзади детские штанишки. Но змей все-таки взлетел — выше новой гостиницы «Восток», выше сосен на большой горе, выше сокола над полем, выше воздушных шаров с транспарантом «Да здравствует победа Великой Пролетарской Культурной Революции!». Летит! Летит над горами, над реками, над соснами, над колоннами хунвэйбинов, над стадами лошадей, над тарелками жареных клецок. Как здорово! И она сама взлетела с этим напопником, превратившись в длинную-длинную ленту, прикрепленную к змею.

Сон кончился, но небо еще было темным. Сусу засветила фонарик, отыскала тот давний свой снимок счастья. Десятилетие Республики — она вручает цветы Председателю Мао. Нет, все-таки ей везет! Напевая «Коммунары — цветы, обращенные к солнцу», укрепила пуговицу на жакете, давно уже болтавшуюся на ниточке. Машинально подумала: а хорошо бы, Председатель Мао выздоровел. Сварила бабушке целебный супчик совершенно фантастического действия, бабушка съест — и сразу полегчает. Тем временем рассвело, домашние и соседи стали подниматься. Сусу тщательно почистила зубы, фыркая, как паровоз. Умывалась шумно, будто Ночжа[187] бушевал на море. Проглотила оставшиеся с вечера пампушки и немного соленых овощей, запив кипяточком. Вспомнила про недавнюю статью «Кипяток — лучший напиток», газеты писали, что в статье будто бы содержатся нападки на «три наших красных знамени»[188]… И только тут наконец совсем спустилась со своего напопника в реальность, туго подпоясалась и пошла постукивать по полу каблучками, как молоточком по клиньям, когда собирают пятистворчатый чешский шкаф.

— Что такая веселая сегодня, Сусу? — спросил папа.

— Да хочу в начальники выйти, — так ответила она.

Папа расцвел. В шесть лет Сусу была командиром группы в детском саду, и он восторженно рассказывал об этом всем встречным. В девять возглавила пионерский отряд, и папа упивался этим… А когда загудел паровоз, он вдруг заплакал, на его исказившееся лицо было тяжело смотреть. Ребята в поезде все ревели. И только Сусу не пролила ни слезинки — видимо, в свое славное будущее она верила гораздо крепче, чем отец.

— Пришли?

— Здравствуйте!

— Что будете есть сегодня?

— Сначала с вами рассчитаюсь. Вот карточки на шесть лянов, деньги — двадцать восемь фэней.

— Ну, педант. Не можете соевый творог без лука съесть?

— А я вообще творога не хочу. Мне снова жареные клецки, четыре ляна.

— Опять клецки? А у нас есть пельмени, семь штук на лян, всего пятнадцать фэней. Пирожки — два на лян, восемнадцать фэней. Лепешки в кунжутном масле с соевым творогом, за тридцать фэней целых четыре ляна.

— Все равно что, только побыстрей.

— Подождите, там кто-то вошел… Так я принесу пирожки, ладно? Тоже шесть лянов… Куда вы так спешите? Уже несу. Вы студент?

— Разве меня можно принять за студента?

— Тогда инженер, музыкант, а может, начальник какой — выдвиженец?

— Неужто похож?

— Ну, тогда…

— Не гадайте, я пока не работаю.

— Минуточку, еще кто-то вошел… Чем же вы заняты, если не работаете?

— Безработные тоже люди, тоже живут, дышат весной, у них тоже есть свои дела.

— И какие дела у вас?

— Книги читаю.

— Читаете? Что же?

— «Метод оптимизации». «Палеонтологию». Иностранные языки учу.

— Готовитесь к экзаменам?

— Какие экзамены в нынешних вузах? А сдавать пустые экзаменационные листы, как этот Чжан Тешэн[189], не для меня.

— Жаль, что эксперимент Чжан Тешэна не привился.

— Да учиться же надо — в этом весь смысл. Мы еще молоды. Вы согласны?

Он дожевал пирожок и торопливо удалился, оставив ее в недоумении.

На следующий день Цзяюань явился в тот же самый час и ел на этот раз соевый творог. По сероватой поверхности были прихотливо разбросаны зеленый лучок, землистого цвета кунжутная кашица и алый перец. И отчего это эрудиты, отечественные и зарубежные, которым известно все, даже имя императора Цинь Шихуана[190], не ведают, кто тот гений, что изобрел соевый творог?

— Вы обманываете меня.

— Что вы!

— Сказали, будто не работаете.

— Так оно и есть. Три месяца, как вырвался с «перевоспитания» в Великой северной пустыне. Но со следующего месяца начну работать.

— В каком-нибудь научном учреждении?

— На уличном пункте бытового обслуживания. Учеником. Моя задача — научиться ремонтировать зонтики.

— Какой ужас!

— Вовсе нет. У вас есть сломанный зонт? Тащите ко мне.

— А как же ваша оптимизация? И еще эта, палеонтология, и иностранные языки…

— Буду продолжать.

— Ремонтировать зонтики методом оптимизации? Сооружать их из костей динозавра?

— Э, оптимизация хороша и для зонтиков. Слушайте, не в этом суть… Если можно, еще порцию творога, только перца поменьше, а то меня уже пот прошиб. Спасибо… Так вот, профессия — это средства к существованию и элементарный долг перед обществом. Но не только и не навсегда, профессия — еще не весь человек. Мы не должны быть рабами профессии, но, чтобы стать хозяином, нужны знания. Ну, вот мы с вами оба ремонтируем зонтики и получаем по восемнадцать юаней, но вы знаете о динозавре, а я нет, и потому вы сильнее, лучше, богаче меня. Так?

— Не понимаю.

— Нет, понимаете, все вы понимаете. Иначе зачем бы вам со мной разговаривать? Э, вон там какой-то шаньдунец буянит, камушек ему, видите ли, в арахисе попался, десну поцарапал. Ну ладно, до свидания.

— До свидания. До завтра.

От этого «завтра» у Сусу запылало лицо. «Завтра» — это напопник с лентой, жалкая забава бедной девчушки, змей — простой, примитивный, но зато свободный и беспечальный. Завтра… Тучки и грезы, шелест бамбука, шорох травы, пенье струны, осенние листья, весенние лепестки.

Назавтра он не пришел. И на следующее завтра — тоже. Пропал ее жеребёнок. Высматривая его, Сусу, бедная лошадушка, заблудилась и долго ржала, металась по склону между деревьев. Будто у него разом пропали все документы, продовольственные карточки. Где жить? Что есть?

— Ой, это вы! Пришли все-таки!..

— Бабушка умерла.

Сусу как в прорубь окунули, она долго стояла, привалившись к стене, пока не сообразила, что не о ее бабушке речь идет, а о бабушке этого очкастого чудика. И все-таки было больно, била дрожь.

— Жизнь коротка, потому и нет для нас ничего дороже времени.

— А мое драгоценное время уходит на тарелки, — грустно улыбнулась она далекому цокоту копыт своего жеребенка.

— Спасибо вам за них, они многим нужны. И потом, не одни же тарелки у вас.

— А что еще? Сама-то я никому не нужна — только мои тарелки. А какого труда стоило родителям пристроить меня к ним!

— Увы, всюду одно и то же, — понимающе улыбнулся он. — А займитесь-ка арабским языком, у вас же тут заведение мусульманское.

— Ну и что, что мусульманское? Не явится же сюда египетский посол отведать жареных клецок.

— А вам не приходило в голову, что когда-нибудь вы сами поедете послом в Египет?

— Смеетесь? Такое только присниться может. — Ах, как больно лягнул ее жеребенок!

— Так смотрите побольше снов, улыбайтесь, шутите — что в том дурного? Без этого жизнь тускнеет. И потом, верьте в себя, в то, что по уму, характеру, способностям вы можете быть не только послом, но и чем-то большим. Главное — учитесь.

— Ух, как в вас заговорил честолюбец.

— Э, нет, просто аадам.

— Что?

— Аадам.

— Что еще за аадам?

— Человек! Вот я научил вас первому арабскому слову. Слову прекраснейшему. Его еще пишут иначе: «Адам» — тот самый, из Эдема. А Ева — это «небо», его произносят «хава». Человеку необходимо небо, небу нужен человек.

— Так вот почему в детстве мы запускаем воздушных змеев!

— О, вы схватываете на лету.

Урок первый: Адаму нужна Ева, Еве — Адам. Человеку — небо, небу — человек. Нам нужны воздушные змеи и воздушные шарики, самолеты и ракеты, космические аппараты. Вот так она стала заниматься арабским — к ужасу бдительных сограждан. Тебе не положено отвлекаться от тарелок. Поддаваться всяким веяниям. А нет ли у тебя связей с заграницей? Смотри, дождешься новой чистки, отыщут у тебя какую-нибудь политическую «странность» — может, «странные занятия» или какое «странное явление», а может, ты вообще странный человек — и заведут дело. Послушайте, я же ни одной тарелки не разбила. В начальники не лезу. Ну, про Магомета, Садата и Арафата знаю. Так что для «особого дела» основания, может, и есть. Но если следственную группу возглавишь ты, я буду счастлива.

Вот тогда-то у них все и «сладилось». Папе тут же донесли. От всевидящего ока да всеслышащих ушей девушкам никуда не скрыться.

— Как зовут, фамилию не менял? Социальное происхождение? Кем служит? Чем занимался до аграрной реформы? А после? Биография начиная с трехмесячного возраста? Политическое лицо? Нет ли среди членов семьи или близких родственников помещиков, кулаков, или иных чуждых элементов, не находился ли кто-нибудь под следствием, в заключении, не был ли приговорен к казни? Ярлык вешали? Сняли? Когда? Как проявил себя в политических движениях? Доходы, расходы, сбережения означенного гражданина и основных членов его семьи…

Ни на один из этих вопросов Сусу не имела ответа. Мать — в слезы. Тебе всего лишь двадцать четыре года и семь месяцев, а до двадцати пяти, ты же знаешь, браки запрещены. Смотри не нарвись… И папа решил пойти по инстанциям, в милицию, кадры — все разузнать о парне. По этому поводу надо будет кое-кого «со связями» пригласить на обед с баранинкой «шуаньянжоу». Трах — папин любимый чайник исинской керамики грохнулся на пол и разлетелся вдребезги.

— Так разыскивают контрреволюционера, а не друга! — зазвенел сталью голос Сусу. Затем она расплакалась.

А потом и управляющий столовой, и члены ревкома, и сотрудники, и начальник группы, и парторг — все приставали к ней с такими же «отеческими» расспросами и «материнскими» увещеваниями. Мол, пролетарская любовь рождается из единства убеждений, взглядов, идей. Путем длительного, тщательного взаимного узнавания. Будь серьезной, осмотрительной, требовательной. Как натянутая струна. И бдительной к козням врага. Есть пять критериев пролетарской революционной смены, вот по ним и выбирай себе мужа… Так и шмякнула бы об пол столовским чайником. Но к общественной собственности Сусу еще с пионерского возраста относилась с уважением…

Председатель Мао покинул этот мир. Сусу затрепетала, ее душили рыдания. На слезы тянуло давно, так что теперь, плача по Председателю, она оплакивала и себя, и весь мир. «Китаю конец!» — сказал папа, но конец пришел «банде четырех». Сусу скорбно склонила голову перед саркофагом. Такой была ее вторая встреча с Председателем Мао.

— Я принесла вам цветы, — чуть слышно шепнула она, успокаиваясь.

Стало ясно, что грядут перемены. Теперь можно смело браться за арабский, хотя ночь за картами все еще менее подозрительна, чем за учебником иностранного языка, и картежнику вступить в партию гораздо легче. Теперь можно смело гулять с Цзяюанем, взявшись за руки, хотя кое-кого еще может хватить удар при виде молодой парочки. Но поговорить им друг с другом, как и прежде, негде. Скамейки в парке вечно заняты. А если и отыщется местечко, то непременно с какой-нибудь блевотиной под ногами. Сунешься в другой парк — побольше, попросторней, — там у каждой скамейки по столбу с ревущим динамиком. «Передаем информацию для посетителей». «Сознательно соблюдайте», «подчиняйтесь администрации», не то «органы охраны правопорядка» наложат «штраф от пятнадцати фэней до пятнадцати юаней» — вот и вся информация. А правил столько, что, похоже, без подготовительных курсов и по дорожке не пройдешься. До любви ли в таком месте? Пошли отсюда.

А куда идти? Берег реки, огибающей город, избавлен от ревущих динамиков, но это же дикое место. Однажды, говорят, ворковала там юная парочка, как вдруг: «Не двигаться!» — возникает перед ними некто в маске и с ножом, а неподалеку сторожит сообщник. Конец известен: сорвали часы, отняли деньги. Перед грубым натиском любовь бессильна. Потом, правда, началось следствие, бандитов схватили. Вот так, а некоторые плохо относятся к органам безопасности. Куда ж нам без них?

Заходили в столовые. Только там сначала подежурь за стульями, глядя, как другие подхватывают палочками, отправляют в рот кусок за куском, выпивают бульон, съедают второе, закуривают, потягиваются. Но вот наступает твой черед; и только ты берешься за палочки, следующий по очереди, заявляя о своих правах, ставит ногу на перекладину твоего стула. Нетерпеливо топчется на месте, и у тебя застревают куски в глотке. А захочешь посидеть в кафе или в баре, так их просто нет, ибо — «рассадник»… Вот и гуляй по улицам, броди по переулкам. Совсем как в Америке: там бегают, чтобы вес сбросить. Зимой, правда, холодно. Бывает, ударит под двадцать — и напяливай теплые пальто, куртки с капюшоном, меховые шапки, шерстяные шарфы. И объясняйся в любви через марлевые намордники. Мы ж зимой не можем без них! Зато гигиенично — ни пыли, ни инфекции. Вот только сорванцы в переулках: чуть завидят парочку — свист, брань, камни летят. Еще не ведают, каким образом сами на свет появились.

Цзяюань не роптал. У парапета ли, под платаном, на бережку — поскорее притулиться где-нибудь, прижаться к Сусу и болтать по-арабски да по-английски, и он счастлив, а Сусу — та вечно взбрыкивала, ворчала, не угодишь ей. Нет, нет и нет. Подавай ей все самое лучшее. Как тот посетитель-шаньдунец, которого раздражали камешки в арахисе. Вот уже третий год свой «уикенд» они проводили в поисках. В поисках местечка. Вперед! На поиски, которые прерывала лишь темнота. О небо и земля, такие просторные, о наше необъятное трехмерное пространство, неужели не отыщется у вас крошечного уголка, где бы молодые люди могли объясниться в любви, обняться, поцеловаться? Ведь мы не просим многого. Вы находите место и для героев-исполинов, бунтарей, сотрясающих мир, и для вредоносных тварей и отбросов, поганящих землю, для баталий и стрельбищ, площадей и митингов, для бесконечных судилищ… Так неужели не отыщется у вас укромного местечка для Сусу и Цзяюаня? Всего для двоих — метр шестьдесят и метр семьдесят, сорок восемь килограммов и пятьдесят четыре.

Сусу вытерла глаза. Защипало что-то. Может, на пальцах перчинки были? Дотронулась до века — и защипало. Или еще раньше стало жечь? Ох-хо-хо, пристроимся ли мы сегодня где-нибудь? Похолодало, хотя пока еще обходимся без марлевых повязок. Пойду в жилищное управление, обещал Цзяюань, дадут комнату, поженимся, и не придется больше слоняться по переулкам.

— Уважаемая, скажите, как пройти на Рыночную улицу? — пришепетывая, произнесла какая-то пыльная фигура в новом пальто и с узлом за спиной. Надо же, какое почтение, а сам-то гораздо старше «уважаемой».

— Рыночная? Да вот она! — показала Сусу на перекресток со светофором.

В это мгновение там переключили свет, и машины, трамваи, велосипеды волна за волной бурным потоком ринулись вперед, чтобы на следующем перекрестке замереть — и вновь устремиться дальше.

— Эта? Рыночная? — Согнувшись в три погибели под своим узлом, мужчина скосил черные глаза, в которых застыло недоверие.

— Эта! Рыночная! — с нажимом повторила Сусу.

Ее так и подмывало рассказать приезжему, где тут у них универмаг, где центральный ресторан «Пекинская утка». Но тот уже двинулся через дорогу — не по переходу, а напрямик. Регулировщик в белом поднял мегафон и рявкнул на нарушителя. Получив нагоняй, тот замер посреди улицы, в водовороте машин. И, вытянув шею, обратился к постовому:

— Уважаемый, как пройти на Рыночную улицу?

— Сусу! — весь в поту, с трудом переводя дыхание, возникает перед ней всклокоченный Цзяюань.

— Ты что, из-под земли выскочил? Откуда взялся? А я-то жду.

— А я невидимка. Все время за тобой шел.

— Вот бы нам обоим невидимками стать.

— Зачем?

— Будем танцевать посреди парка, и никто не заметит.

— Тише, тише! На тебя уже обращают внимание.

— Ну конечно, услышали непристойность — танцы. Сами свиньи.

— До чего же ты злой стала. Раньше такой не была.

— Язычок мне заточил осенний ветер. А спрятаться от ветра негде.

Взгляд Цзяюаня тускнеет, и она опускает голову. Свет фонарей, огоньки бесчисленных окон отражаются в его очках.

— Ну что?

— Нет. Не дают нам комнату. Другие, говорят, несколько лет женаты, уже дети есть, а жить негде.

— Так где ж они детьми обзаводились? Посреди парка? На кухне среди клецок? Или в будке регулировщика? А чего, здорово: со всех сторон стекло — и не дует. Может, в зоопарке? В клетке? Тогда за вход надо брать побольше.

— Угомонись. Все это… — Согнутым пальцем он стал поправлять очки, хотя те и не думали соскальзывать с переносицы. — Все это так, только квартира к нам с неба не свалится. Много таких, как мы, и похуже живут!

Сусу молчит, не поднимая головы, и носком выковыривает из земли несуществующий камешек.

— Ну, что будем делать? Я не ужинал. А ты? — меняет тему Цзяюань.

— Я-то? Я другим тарелки ношу, а про себя не помню.

— Значит, не ела. Пошли в ту пельменную. Вставай в очередь, пока я поищу место, или ты ищи, а я постою.

— Какая разница? Говорлив, будто на трибуну вылез.

В пельменной — столпотворение. Словно кормят бесплатно. Или даже еще приплачивают по двадцать фэней за порцию. Ну что ж, тогда не надо нам пельменей, удовлетворимся парой кунжутных лепешек. А за лепешками тоже хвост. Ну ее, эту очередь, возьмем по булочке в лавке напротив. Но вот ведь штука: только потянулись за булочками, как продавец последние две отдал какому-то старикану в ветхом, еще дореволюционных времен халате, подбитом енотом. Ну что ж, тогда не надо и булочек, мы… Что же мы будем делать?

— Тогда, — холодно цедит Сусу, — нам и рождаться не надо было. И никаких забот! Да новая демографическая теория Ma Иньчу, верно, и не позволила бы нам появиться на свет. Зря ее отвергли, эту идею контроля над рождаемостью.

— Что-то ты сегодня не в духе. И потом, мы родились еще до появления его теории. Ну, нет булочек, тогда дайте две пачки печенья. Вот какие мы с тобой богатые: и печенье, и твои тарелки, и мои сломанные зонтики. Мы учимся, у нас есть дело, для общества работаем. А хорошие люди всегда нужны.

— Ну и зачем все это? Чтобы отдать семь юаней и карточки на два цзиня человеку, который оклеветал тебя?

— Да ладно, пусть бы и семь сотен, все равно поднял бы старушенцию… Разве ты не сделала бы то же самое? А, Сусу? — восклицает Цзяюань.

Гром. Молния. Дрогнули провода, закачались фонари.

— Попробуй мое печенье.

— У меня такое же.

— Нет, мое вкусней.

— Откуда же?

— А почему бы и нет? Даже две капли воды отличаются друг от друга.

— Ну, коли так, возьми мое.

— Давай.

— Откусила. Теперь ты.

Обменявшись печеньем, медленно дожевали его, и лишь тогда Сусу улыбнулась. У сытого уже совсем другое настроение.

А погода портилась. Загудели провода. Задрожали рекламные щиты. Замигали фонари. Засвистело в ушах. Ледяной ветер погнал прохожих прочь, и улица в мгновение ока опустела. Регулировщик спрятался в ту самую кабину, которую Сусу предложила использовать как спальню для новобрачных.

— Бежим!

Дождь ли со снегом, снег с дождем? Сурово ласкает. Косо летят струи. Сусу и Цзяюань уже не слышат друг друга. Только крепче держатся за руки. Перед стихией, как и перед жизнью, они беззащитны. И все же тепло не покинуло ни его большой руки, ни ее маленькой ладошки. Негасимый внутренний огонь был их силой, их богатством.

— Надо прятаться! — закричали они, отплевываясь от песка, поднятого ветром.

И помчались. То ли Цзяюань тащит Сусу, то ли Сусу Цзяюаня, то ли ветер подхватил обоих. Так или иначе, но какая-то сила влечет их за собой. И приводит к недавно заселенному четырнадцатиэтажному дому. К этим небоскребам они давно присматривались. Так, со стороны. Чужакам тут не доверяют, гонят — все те же старушки, стонущие на обочине, да старички в енотовых халатах. Каким взглядом окинул нашу парочку старикан, покупавший булочки! Словно у них нож в кармане, только и ждут момента. В общем-то, такие многоэтажки энтузиазма у людей уже не вызывают. Как, скажите, втащить громоздкий шкаф на четырнадцатый этаж, когда он в лифт не лезет? Только в окно на веревке. Вот потеха-то! Веревка крак! — шкаф вдребезги. Тысяча вторая ночь! Но сейчас они с Сусу не об этом думали. Сейчас их тянуло к этому дому, но он, увы, взаимностью не отвечал.

До робости ли тут, однако, когда снег да ветер. И они входят, поднимаются. Захламленная, темная лестница. В пустых патронах нет лампочек. Но уличные-то фонари светят всю ночь, этого вполне достаточно. Пролет за пролетом, а до верха еще далеко. И вот наконец четырнадцатый этаж. Как будто никого. На полу — густой слой цементной пыли, пахнет свежей краской. Тепло. Ни ветра, ни дождя, ни снега. Ни ревущих динамиков, ни бандитов в масках, ни прохожих, ни ног, нетерпеливо переминающихся, пока ты не освободишь место. Ни папы с мамой, косо поглядывающих на официантку и мастера по ремонту зонтов. Ни свиста, ни грязной ругани сорванцов, забрасывающих парочку камнями. Отсюда можно разглядеть огни двадцатипятиэтажной гостиницы «Восток». Услышать отдаленный звон к отправлению поезда на вокзале. Увидеть электрические часы на высоком здании таможни. А посмотришь вниз — там разноцветье огоньков: изумрудные бусинки, оранжевые кружочки, серебристые точечки. Искры летят из-под усов троллейбуса. Машины мигают дальним и ближним светом, красными сигнальными огоньками. Райское местечко. И они глубоко вздыхают.

— Устала?

— С чего бы?

— Четырнадцатый этаж как-никак.

— Да я готова на двадцать четвертый лезть.

— И я.

— Ну и дурак же он.

— О ком ты?

— Да этот деревенщина. Рыночную улицу ищет и всех подряд пытает, где же Рыночная. Ему показываешь, а он еще сомневается.

Потом они переходят на арабский. Запинаясь, нарушая все грамматические правила, но с жаром, в такт биенью сердец. Цзяюань собирался на следующий год сдать экстерном университетский курс и подбивал на то же Сусу.

— Ну, не получится сразу, пусть, но попробовать стоит.

Он берет Сусу за руку, такую нежную — и такую сильную. Она прижимается к его плечу, такому обычному — и такому надежному. Словно черные струи теплого ливня, рассыпаются мокрые волосы. Подмигивают, покачиваются уличные фонари, точно декламируют стихи. Старинную немецкую балладу: «Вот цветы незабудки, все вокруг голубое». Или народную песенку провинции Шэньси: «Таю́ на сердце нежные слова, боюсь, смеяться станут надо мной». Голубые незабудки парят в небесах. А их самих захлестывают волны моря. Не бойся, пусть смеются. Весна юности жарче пламени. Воркованье голубков, живые цветы, затаенные слезы в глазах Сусу и Цзяюаня… Как вдруг:

— Кто такие?

На площадке, с обеих сторон, возникли люди с какими-то штуками в руках. Человек ведь животное вооруженное. Скалками, половниками, лопатами. Не иначе мятеж туземцев, обитающих в этом доме.

И начался допрос — суровый и бдительный. Что за люди? Зачем тут? Кого ищете? Никого? От ветра прячетесь. Еще чего! Обнимаются, шельмы, тут добра не жди, совершенно невозможная молодежь пошла, попробуй доверь вам Китай — погубите. Где работаете? Имя, фамилия? Имена меняли? Вид на жительство при себе? Удостоверения, рекомендательные письма? Что дома не сидится? Почему не при родителях, не при руководстве, не с широкими народными массами? Э, нет, стойте! Не думайте, что вас тут некому приструнить! Ну-ка выкладывайте, на чью квартиру нацелились? Общественное место, говорите? Общественное, да не ваше, а наше. Просто так, говорите, вошли, а кто позволил? Стыда у вас нет, хулиганье. Бессовестные… Мы вас оскорбляем? Это ли оскорбления? Нам, бывало, обривали по полголовы. Били. Часами держали в позе «самолета» — скрюченные, руки за спиной… Что, вы еще здесь? Ах так! Тащи-ка веревку…

Еще мгновение назад Сусу и Цзяюань были счастливы. Им ни до кого не было дела. Но дорогие соотечественники несли какую-то чушь. Понять их было невозможно. Даже при знании иностранных языков (пусть немного, но все же знали). Динозавров, верно, легче было бы понять, если б те заговорили. Сусу и Цзяюань смотрят друг на друга и растерянно улыбаются.

— Хватит болтать! — решительно высказался один из «динозавров», но поспешил спрятаться за спины соседей.

— Действительно, хватит! — откликнулись другие и отошли подальше.

Кольцо, однако, не разомкнулось, блокада не снята, так что отступать ребятам некуда.

И в этот критический миг какой-то бравый молодец с куском водопроводной трубы в руке вдруг возопил:

— Фань Сусу, ты, что ли?

Кивок головы. Да, я.

И на сем инцидент был исчерпан. Извините, простите. Запугали нас воры. Чистят квартиры, приходится быть настороже. Остались еще подонки, мы вас приняли за… Нелепо, конечно, простите.

С длинноволосым парнем Сусу когда-то училась в школе, он был на два класса младше. Признала его с трудом. Этакий сейчас пухленький, белокожий — булочка из отборной муки, рекламный товар. И радушно зазывает к себе:

— Раз уж оказались у моих дверей…

— Ну ладно.

Сусу и Цзяюань обменялись взглядами. И последовали за парнем в ярко освещенную кабину лифта, на время обретя законное право находиться в этом здании. Как гости здешнего жильца. Двери кабины захлопнулись, лифт ровно загудел. Радушие товарища по школе гарантирует им безопасность и уважение! В верхнем углу кабины с нарастающей скоростью замелькали цифры от четырнадцати до четырех и наконец появилась тройка, похожая на ухо. Лифт останавливается, распахиваются двери. Сусу и Цзяюань выходят, поворачивают налево, потом направо. Медный ключ с множеством выступов и бороздок уверенно, по-хозяйски входит в щель замка. Поворот, другой, трак, крак. Стукнула, открывшись, дверь. В передней и кухне горит свет. Стены белые, словно напудренные. Заскрипела дверь в комнату, голубоватую от уличных фонарей. Достаточно светло, думает Сусу, но лампа все же вспыхнула. Прошу садиться. Двуспальная кровать, высокий шкаф с антресолями, диван, обтянутый красной искусственной кожей. Комод с пятью ящиками. Банка сладкого, тягучего «Майжуцзина», непочатая бутылка бальзама. Столько-то квадратных метров, такие-то удобства, обстановка, тараторит хозяин, знакомя со своим жилищем. Вода, отопление, газ. Освещение, вентиляция, звукоизоляция. Противопожарная и противосейсмическая защита.

— И ты тут один?

— Один, — пыжится парень, потирая ладони, — папаша сделал. Старики хотят, чтобы я женился. К будущему Первомаю, наверное, проверну это дело. Вот тогда и придете ко мне, заметано. Нужного человечка я уже отыскал. Дядя одного приятеля, кухарил когда-то во французском посольстве. Кухня китайская, западная, южная, северная — все умеет. Из батата такую сахарную соломку вытягивает, что пять раз обовьешь вокруг пальца — не порвется. Только никаких подарков. Мебель там, утварь всякая, настольная лампа, постельное белье — у меня все есть!

— Как зовут твою невесту? Где работает?

— А, еще не решено.

— Ждет распределения?

— Да нет. Я имею в виду, не решено, на ком женюсь. Но к Первомаю все будет четко!

Протянув руку к журнальному столику, Сусу берет воздушный шарик, трет его о диван и подбрасывает вверх — взмыв под потолок, он останется там. А она следит за ним. Излюбленная с детства забава.

— О небо, почему он не опускается? Почему же он не опускается? — От изумления парень даже рот разинул.

— Магия, — со смешной гримаской отвечает Сусу, покосившись на Цзяюаня.

Они прощаются. Гостеприимный хозяин провожает их до лифта, но загадка зеленого шарика, приклеившегося к потолку, не дает ему покоя. Сусу с Цзяюанем покидают милый приют. Все так же задувает ветер — словно с цепи сорвался. Все так же валит мокрый снег, по-приятельски липнет к ним, осыпает лица, руки, проникает под воротник.

— Все из-за меня, — досадует Цзяюань. — Не гожусь я в добытчики, прости…

Сусу прикрыла ему рот. И прыснула, легкая, беспечальная, как цветок граната, раскрывающий лепестки.

Цзяюань понял. И тоже рассмеялся. Они оба знают, что счастливы. Что вся жизнь и весь мир принадлежат им. А юный смех способен остановить ветер, снег, дождь, озарить солнцем вечерний город.

Сусу бежит вперед. Цзяюань за ней. Сильно, густо льет дождь, поблескивая под фонарями.

— Вот и Рыночная, — кричит Сусу, показывая в сторону высотной гостиницы, — вот она, Рыночная!

— Само собой, я-то в этом не сомневался.

— Давай руку, до свидания, это был чудесный вечер.

— До свидания, только не завтра. Работать надо. К экзаменам готовиться.

— Что ж, может, и сдадим. И квартира когда-нибудь будет, все будет.

— Приятных сновидений.

— Каких же?

— Пусть тебе приснится… ну, скажем, воздушный змей.

Что такое?! Воздушный змей? Откуда Цзяюань знает про воздушного змея?

— Эй, откуда тебе известно про змея? И про ленту к змею тоже знаешь?

— Ну разумеется, знаю! Как же я могу не знать?

Сусу мчится обратно, бросается Цзяюаню на шею и — прямо на улице! — целует. Потом они отправляются каждый в свою сторону и уже расходятся далеко, а все оборачиваются и машут друг другу.

НИЧТОЖНОМУ ПОЗВОЛЬТЕ СЛОВО МОЛВИТЬ… © Перевод С. Торопцев

Вот уж скоро тридцать лет, как я стригу-брею в провкомовском[191] Доме для приезжих (он у нас значится под № 1, а когда-то, еще в самом начале, на нем красовалась вывеска «Гостиница „Светлый Китай“»). В сорок девятом, как раз когда провозгласили Новый Китай, пришел туда учеником. Было мне всего семнадцать. Ну а теперь я не просто старый мастер — «старейшина», единственный, кто отбарабанил тут все три десятка лет.

Ушли эти годы вместе с блеском зеркал да ламп, то обычных, то дневного света, ароматами бриллиантинов, шампуней, туалетной воды, кремов, абрикосовых да ананасных, эмульсии «Снежинка» № 44 776, щелканьем ножниц, лязгом ручных, воем электрических машинок, гуденьем фенов, бульканьем воды; я и глазом моргнуть не успел, до чего же все-таки быстротечна, однообразна, заурядна наша жизнь, но ведь и хороша, и чего-то я в ней стыжусь, чем-то доволен, а что-то смущает душу.

Да-да, мир меняется, даже по своей крошечной парикмахерской я замечал это, ходил-то ко мне народ не простой. Поначалу, несколько лет после Освобождения, жизнь казалась светлой, точно в раю. Клиенты — как родные: товарищи, соратники. Как-то был у малыша Вана отгул, а тут, как нарочно, очередь, ни одного пустого места на скамейке. И вот поднимается детина в военной форме, показывает на пустующее Ваново кресло и обращается ко мне эдак почтительно. «Мастер, — говорит (а мне-то всего двадцать, аж краской залился), — можно мне? Занимался когда-то этим делом. — А потом поворачивается к очереди: — А ну, кто рискнет?» Встает толстяк в сером френче: «Эх, голова моя бедовая, ну, попробуем твое искусство…» Высокий военный оказался мастаком. А был это, я потом разузнал, командующий округом, только что назначили, толстяк же, «бедовая голова», — замначотдела ЦК. Постепенно перезнакомился я со многими руководящими товарищами, секретарь Чжан подбивал меня подавать в партию (в пятьдесят четвертом я и вступил, потом долго был у нас в группе обслуживания парторгом), комиссар Ли приходил в парикмахерскую с тюбиками втираний «Байцзиньюй» для моих воспаленных глаз. Сам Чжао, глава правительства нашей провинции, не гнушался почистить раковину. Директор департамента Лю, сидя в очереди, связывал рассыпающиеся веники. Заглядывали к нам и начальники помельче, и рядовые служащие — приходили по делам к руководству в Дом для приезжих. Сам наблюдал, как пионеры (у всех на рукавах знаки различия) во главе с вожатой, деловой такой, с длинными косами, а тараторка — чистый пулемет, но каждое слово четко, как зеленый лучок на соевом твороге, — ну, в общем, обступили первого секретаря провкома, я ему как раз височки подбривал, и категорически потребовали, чтобы он первого июня, на День защиты детей, пришел к ним в отряд. Пришлось ему согласиться. Ах, какое было время: все равны, все близки друг другу — и те, кто наверху, и кто внизу, и справа и слева, и ты, и я, и он! На членов компартии и военных из Народно-освободительной армии смотрели как на святых, сошедших в наш мир с небес. Я, если можно так сказать, был влюблен в новое общество, бредил революцией, почитал лидеров компартий разных стран, чьи портреты мы несли в первомайских колоннах, благоговел перед Марксом, Мао Цзэдуном, да и перед секретарями провкома и нашей парторганизации, верил каждому слову, каждой запятой из столичной «Жэньминь жибао», и из нашей провинциальной газеты, и из отчетов парторганизации, и патриотических обязательств, и даже правил гигиены.

Потом пришли громогласные, звучные, победные времена. Вступали в строй заводы и электростанции, открывалось движение по большим мостам, и мы ликовали, приветствуя успехи социалистических преобразований. Разрастался, вспухал, как на дрожжах, весь город, ну и Дом для приезжих наш, конечно, тоже. И тут вдруг началось: то объявляют нам, что такой-то руководитель, оказывается, волк в овечьей шкуре, то принимаются агитировать, чтобы четверть пахотных земель страны отдали под цветы; сегодня уверяют, будто в трети деревень все еще заправляют тайные гоминьдановцы и злобные хуаншижэни[192], а завтра — что есть такой канат; которым можно побыстрее втащить Китай в коммунизм. Ошеломляющие заявления, выводы, деяния. Мы рты пораскрывали, головы кругом шли, но ведь волновало, воодушевляло: вздрогнем — а потом вкалываем, остолбенеем — и ликуем. Идем, казалось, вперед, от победы к победе, и переполнялись энтузиазмом, волнением, на все были готовы.

А бывало, кое-кто из постоянных клиентов вдруг исчезал, и расползался шепоток: «что-то случилось», «возникли какие-то проблемы». В парикмахерской люди сидели с каменными лицами, насупленные, озирались, вздыхали. Всех брали, и чем дальше, тем больше, тут уж не до парикмахеров. Нас не посвящали, что там «случилось» с нашими клиентами, какие такие «проблемы», да и мысли наши не тем были заняты, а прическами; но на политзанятиях тем не менее положено было потрясать кулаками при упоминании о наших исчезнувших клиентах и утробно выкрикивать: «Услышав о преступлениях Н., я задохнулся от возмущения!»

Но пришел год, какого еще не бывало, и стало жарко, как никогда. Вжик — полетели головы, а я так старательно их подстригал, приводил в порядок, и вот они — «собачьи», их «крушат», «бомбят», «зажаривают». Гостиницей завладели «левые», в парикмахерской устроили штаб, завалили ее громкоговорителями, ручными пулеметами. А на этих «левых» напали другие и тоже «левые». До стрижки ли тут?! Зарплату, правда, выдавали регулярно, даже было неловко, будто лезу в чужой кошелек.

Когда в семьдесят четвертом утвердилась наконец «новая красная власть», всех этих «штабистов» да «службистов» и след простыл. Вернулся я в свою парикмахерскую: осколки ламп да зеркал, патронные гильзы, копья, дубинки, термостат для горячих полотенец загажен, а ведь уборная — за стенкой. Ну, это бы еще ничего, люди напакостили — люди и приберут. Выделили нам кругленькую сумму, и мы за четыре месяца привели все в порядок. После чего наш Дом для приезжих снова сменил вывеску — стал «Рабоче-крестьянской гостиницей». Здание обнесли высоченной железной оградой, добавили еще пару постов, чтобы никакой рабочий или крестьянин не проник туда! Для тех власть имущих армейских и провинциальных чинов, кто не «ступил на капиталистический путь», особо оборудовали несколько номеров по высшему разряду: достойные условия для сна, утреннего туалета, питания и прочих нужд помогали им наилучшим образом ограждать рабоче-крестьянские массы от разлагающего капиталистического и ревизионистского влияния. Правда, когда теперь народ съезжался на совещания, приходилось за восьмиместные столы усаживать десятерых и ограничиваться всего тремя переменами блюд вместо прежних четырех. Новые начальники, приходившие ко мне стричься, за лекарством для глаз уже не бегали, даже улыбались редко… Люди, что ли, переменились, нравы, времена другие пришли? Ничего не понимая, я затосковал. Жить стало неинтересно.


Летом 1975 года въехала к нам супружеская пара. У него — массивная голова, широкое лицо, чуть искривленное подобием улыбки, толстые губы, уверенный, смелый и в то же время грустный взгляд. Лет пятьдесят с чем-то, а выглядел седым стариком. У нее же, маленькой, ладной, чистенькой, большеглазой, с чуть припухшими веками, строгое лицо казалось чужим, словно взяли его у кого-то другого и приварили по новейшей бесшовной технологии. Они пришли в Дом для приезжих с чемоданчиком да какими-то кувшинчиками и поселились на последнем, шестом этаже в угловой темной комнате, где раньше была кладовка. Питались в столовой, но после всех, когда официанты уже принимались за уборку. Ни с кем не общались, и их никто не навещал, кроме какого-то парня в рабочей спецовке, заходившего по субботам. Каждое утро, еще затемно, старик спускался вниз и, проделав под большой шелковой акацией несколько упражнений из комплекса «бадуаньцзинь», прохаживался по двору. А вечерами они уже вдвоем после ужина совершали за воротами часовой моцион. Остальное время сидели у себя в комнате. Пару раз до меня доносился его смех, звучный и значительный. Да, вот еще что: и спускались, и поднимались они только по лестнице, хотя лифт был свободен и лифтерша ждала у дверей, улыбаясь. Мне это было почему-то симпатично. Может, потому, что в те годы редко доводилось видеть начальственную персону «на своих двоих» — они все больше теряли способность ходить пешком.

В тот день, придя утром на работу, я сначала направился на задний двор поразмяться. Обыкновенно наш постоялец в это время уже занимался там своей гимнастикой, но сегодня запаздывал. Не случилось ли чего, подумал я. Встал около акации, потянул стопу, сделал полшага, слегка присел на вдохе и только начал сгибать правую ногу в колене и вытягивать левую, как вдруг остановил меня необычный звук, вроде слабого стона. Душат кого-то, что ли? У меня волосы на голове зашевелились. Ринулся я на звук, обогнул фонтан, продрался сквозь плотные ряды кипарисов и у котельной увидел человека, лежащего ничком на земле. Тот самый старик. Лицо разбито, особенно подбородок, алая кровь смешалась с черной угольной пылью, верхняя губа рассечена, разворочена. Попытался поднять, но тело тяжело обвисало в руках, пришлось взвалить на спину, кое-как доволок до конторы, разбудил дежурного шофера, кемарившего в уголочке.

— С постояльцем что-то произошло, может, заболел, заводи машину, отвезем в госпиталь, давай-ка, быстренько!

Дежурил малыш Бу, сын знакомого парикмахера, всегда наглаженный, волосы блестят, кожаные ботинки сверкают. Взглянув на старика, он покачал головой:

— Это ж контрреволюционер! К чему вам эти хлопоты?

«Контрреволюционер?» — ужаснулся я и еще острее ощутил слабость, беспомощность привалившегося ко мне горемыки, о котором ничего не знал. К революции в те годы присасывались всякие пиявки, подрывая ее авторитет, но слово «контрреволюционер» не вызывало у меня ни презрения, ни ненависти.

— Что за чушь? Контрреволюционер в нашей гостинице?

— А вы что, не знали? Это же Тан Цзююань!

Вот оно что! Тан Цзююань! В шестьдесят седьмом все улицы, переулки столицы нашей провинции, колонны у входа в рестораны, дверцы общественных уборных были сплошь размалеваны известью, смолой или масляной краской, и в каждом революционном призыве («решительно подавить», «взять в тиски диктатуры», «покарать», «уничтожить преступников», «размозжить собачьи головы»…) упоминался этот Тан Цзююань: его имя писали вверх ногами, показывая, что пора дать ему как следует и башку свернуть. Или перечеркивали красными чернилами крест-накрест, чтобы все знали: смерть ему, трижды расстрелять мало. А враждовавшие кланы, поочередно занимавшие нашу бывшую гостиницу «Светлый Китай», без жалости убивавшие и без счета погибавшие ради того только, чтобы их признали «левыми», — все они, помню, печатали листовки да плакаты, разоблачая Тан Цзююаня как «черного инспиратора», «закулисного властелина» противной стороны. Наконец, в семидесятом, в очередной кампании против «контрреволюционеров», листовки официально оповестили, что за нападки на ЦК и «культурную революцию» он приговорен к пятнадцати годам заключения. Так вот кто лежал сейчас у меня на руках, истекая кровью, и стонал, не открывая глаз.

Кровь, стоны, обмякшее тело, восковое лицо, прикрытые глаза… и я вспомнил горящий, полный трагизма, но прямой взгляд. Почти бездыханен… и я вспомнил ярлык контрреволюционера, пятнадцатилетний срок, ярко-красные кресты, перечеркнувшие его имя… И вдруг вскипел.

— Болван, — заорал я на парня, — он же умрет, спасать надо! Ну и что же, что контрреволюционер, все равно надо везти в госпиталь! Понимаешь ты это, дубина? Только попробуй не повези, ответишь, если что!

Малыш Бу, шельма, который даже собственному отцу перечил, вдруг пристыженно уставился на меня, растерянно бормоча:

— Так ведь это значит…

— Это значит, что я, Люй, беру машину! За свой счет! И вся ответственность — на мне! Ну что стоишь как дурак? Беги заводи!

До сих пор не могу объяснить, почему я вдруг посочувствовал «контрреволюционеру», совершенно чужому человеку. Впрочем, бывает, идешь в одну сторону, а приходишь совсем в другую. Все эти годы только и знали, что размежевываться, а в итоге «межа» исчезла, только и знали, что бороться, бороться, бороться, а в результате люди оценили дружбу, благородство, человеческие отношения; только и знали, что политизировать все и вся, а в итоге пресытились политикой; только и знали, что крушить «четыре старья», а в результате вновь захлестнуло нас огромной волной умерших было привычек и нравов. Со всем — добрым и злым, хорошим и дурным — случаются такие метаморфозы.

…Малыш Бу подогнал допотопный джип «тяньцзинь», и мы отвезли Тан Цзююаня в госпиталь. У него оказался синдром Меньера, обморок, в двух местах рассечены губы, легкое сотрясение мозга, пришлось оставить его там надолго, но наконец он пришел в себя, и его выписали.

И вот однажды под вечер Тан Цзююань с женой, приодетые и подтянутые, заявились ко мне в парикмахерскую и с торжественной церемонностью пригласили — в знак благодарности — отужинать. Стол сервировали в основном консервами. Раки на пару, по семь с чем-то за банку, специальные дорожные наборы ресторана «Пекин», по двадцать с лишним юаней коробка, засахаренные «снежные ушки», рыба с белыми грибами, соленый чеснок в меду… Все, правда, не первой свежести, зато всего великое множество. Видно, не нашли другой возможности, кроме как дорогими консервами, выразить свою признательность. Пригубив вина, старина Тан начал беседу и оказался не только громкоголосым, но весьма словоохотливым.

— Мне пятьдесят четыре, а было семнадцать, когда пришел я в Восьмую армию!.. Тридцать восьмой год… В сорок девятом уже артполк доверили. Потом перебросили в Энский особый район секретарем окружкома, лет восемнадцать там работал. Казалось, забили меня в партсекретари прочно, как гвоздь… Но в шестьдесят седьмом своя же собственная партия упрятала меня в тюрьму — на целых восемь лет…

— Вместе с гоминьдановцами, которые марионеточным властям служили, — возмущенно вставила супружница. — Несу, бывало, ему передачи, и какой-нибудь их родственничек тоже своему тащит, и так все смотрели на меня, так смотрели…

— Ну и ну… — покачал я головой, и неприятный холодок пробежал по спине.

— Да вы ешьте, ешьте, — сказал старина Тан. — Увы, трудно сейчас что-нибудь достать… Но день придет, и я, Тан Цзююань, если только буду жив, отблагодарю вас по первому классу.

— Не окажись тогда рядом мастера Люя, тебе бы конец пришел! Говорят, шофер везти отказывался? Ничтожество! Но придет день…

— Ну хватит, хватит, — прервал жену Тан Цзююань и сменил тему: — Как-то еще до тюрьмы, во время следствия, я чуть не расстался с жизнью! Я ведь считался «особо важным преступником», содержался в одиночке, зима, но ничего, сносно, не мерз. И тут мой юный охранник заявляет: «Что за комфорт для контры!» Ничего лучшего, как пробить прикладом в двери огромную дыру, не придумал. Мороз, ветер ледяной, схватил я воспаление легких, температура — сорок… Они долго спорили, отправлять ли меня в госпиталь, твердокаменный юнец упорствовал: «Нет у нас пенициллина для контры». К счастью, какой-то начальничек вспомнил о «линии», которой, мол, следует придерживаться…

Эту жуткую историю он рассказывал громко, не церемонясь, даже с усмешкой. Кремень! А супруга побагровела и, с ненавистью скрипнув зубами, добавила:

— Вы тоже из старых товарищей, соратников, дружище Люй, ну скажите, что же это такое? Землю родную мы отвоевали, хозяйство в стране мы наладили, а против нас же и восстали! И кто?! Уж не те ли же самые помещики, контрреволюционеры, нечисть всякая? Чистейшей воды классовая месть!

Стакан за стаканом Тан Цзююань наливался вином, но, когда я попытался было урезонить его, жена остановила меня:

— Да пусть пьет. Давно такого задушевного разговора не было, ладно, пей, выкладывай все, облегчи душу.

И он говорил, раскрасневшись, со слезами на глазах:

— Восемь лет в тюрьме, и где — у своих же, но зря они не прошли. Прекрасная возможность подвести кое-какие итоги — партшкола, и даже лучше. В камере я предавался воспоминаниям о революции и о последующих годах, особенно когда был секретарем, — обо всем, что удалось сделать и что сорвалось, день за днем, событие за событием. Меня растоптали, да, но разве сам я никого не топтал? Меня измордовали, да, но разве сам я, когда еще был у власти, никого не мордовал, не шельмовал? Почему они были так жестоки к подследственным? Даже если это настоящий контрреволюционер, ну, отправь его на принудительные работы, расстреляй, но зачем мучить, издеваться — и, главное, вопреки закону? А этот товарищ, что довел меня до воспаления легких, — кто сделал из него фанатика, левака из леваков, не признающего ни «линии», ни закона? Уж не мы ли сами?

В возбуждении от стукнул ладонью по столу и хрипло продолжал:

— Сколько раз задумывался я над всем этим! Доведись начать сначала, во-первых, с большей, гораздо большей осмотрительностью расставлял бы людей. Во-вторых, сделал бы что-то с тюрьмами, ведь и у преступника должны быть хоть какие-то минимальные жизненные права. К нему надо относиться как к человеку. А в-третьих, начисто отказался бы от всех этих людишек, что жаждут стать левее левых, все бы ходы им закрыл!

Восемь лет провел в тюрьме, а еще способен на откровенность со мной, простым работягой, и его энергичные, исполненные правды фразы, словно теплым весенним ливнем, омыли мою душу, застывшую, окаменевшую в этом неустойчивом, необъяснимо злобном мире. Увлажнилась иссохшая земля, затянулись трещины, и на глазах моих выступили слезы, не знаю отчего, ведь то, что он рассказывал, не имело ко мне прямого отношения. Многолетняя высокопарная, истошная клоунада в газетах и по радио, на сценах и митингах притупила нам слух, но этот проникновенный голос бывшего секретаря окружкома входил в меня, оседал в душе. Не всех хороших людей, оказывается, уничтожили, еще остались, затаенные глубоко-глубоко в сердцах, человеческие слова, доверие, искренность, проникновенность, жажда настоящего дела — все, с чем, казалось, мы когда-то распростились… Ну как тут удержаться от слез?

С тех пор мы и стали друзьями. Одинокую душу дружба озаряет, как луч фонаря, как свет пламени. Проворочавшись в постели полночи, вспомнишь вдруг о своем друге, заслуживающем уважения и доверия, а ведь он, этот сильный человек, из-за превратностей судьбы сейчас сам нуждается в твоей поддержке и даже покровительстве, вспомнишь — и душа отмякнет. Нет, жизнь, подумаешь, не так уж бесполезна, и тут же придут к тебе силы, нежность, желание скрасить дни старины Тана, чего бы это ни стоило. Ведь есть же у меня, к примеру, свои люди в торговой сети, только намекни — и у старины Тана появятся рыночные дефициты вроде майских свежих огурцов или золотистой пряжи, водки «Улянье» или кружки-термоса, свежих карпов или прозрачного мыла. Сын работает в книжном магазине «Новый Китай», так что и «Повествование о царствах Восточной Чжоу» можно достать, и «Бури войны». Позову его к себе на Праздник весны, вместе, как положено, налепим пельмешек, нажарим пончиков, отведаем мясца в винной барде, отменно приготовленных яичек «сунхуадань», да и фейерверк устроим, а если мне что-нибудь понадобится, ну, скажем, сколотить сарайчик, Тан Цзююань пошлет в помощь своего сына, того самого юношу в рабочей спецовке, и наши дети подружатся, станут вместе ходить к реке, бренчать на гитаре, обмениваться книгами и тайком почитывать «запрещенную литературу»…

Как-то вечером, когда я зашел к ним в комнату, он попросил:

— Старина Люй, говорят, все семейство секретаря провкома Чжао — ваши клиенты. Дадите знать, как он заглянет, а? Повидаться с ним надо.

— С ним?! — испуганно вздрогнул я. У этого Чжао была дурная слава перебежчика в стан «новой аристократии».

— А что тут особенного? Он что, святой Будда в храме? — кинула реплику жена Тана.

— А как еще можно поступить? — продолжал он. — Жить в таком оцепенении, чужие котлы таскать — не дело. Он же из верхнего слоя. Меня обвиняли в нападках на ЦК, на культурную революцию, но разве смог бы я, решился бы на такое? Поклеп все это, так до сих пор и не знаю, на кого же я, собственно говоря, нападал. Дело коммуниста — работать для партии…

— Да хватит тебе! — отчего-то рассердилась жена. — Для партии… Говоришь красиво, а сам-то хочешь выпросить высокую должность. Все таковы! Мне сегодня предложили пост замсекретаря парторганизации на заводе фурнитуры для одежды, а я от них в госпиталь — получила официальное подтверждение, что мне необходим трехмесячный отдых! Эх, всю жизнь ты отдал революции, а тебя в преступники записали! Целых восемь лет из жизни вычеркнули… А дадут какой-нибудь грошовый пост!

За это время мы уже достаточно сблизились, так что резкие замечания жены его не смутили, он лишь счел нужным прокомментировать:

— Никуда не годные настроения! Если ты коммунист, будь готов к любым испытаниям, которым подвергнет тебя партия. Но тут еще другое. У меня ведь есть дети: сын, дочь взрослая, давно замужем, и вот из-за меня внуков в хунвэйбины не принимают… Ну можно ли мне отсиживаться в этом вонючем углу и не обратиться к секретарю Чжао?

Не впервые присутствовал я при таких перепалках, понимал, что, несмотря на пренебрежительное «все таковы», жена Тан Цзююаня сама полагает, что та категория и должность, которую она занимала до «культурной революции», дают ей право рассчитывать на уровень как минимум замначальника управления легкой промышленности, потому-то и обижает ее своей незначительностью пост заводского секретаря. Пока мужа не восстановят в должности, думает она, ей тоже не подняться на пристойную ступеньку. Нам-то, простым труженикам, несколько странно слышать подобные речи, хотя чего ж тут удивляться? Они оба не притворяются. Разве это нормально, что начальника управления — номенклатуру! — сбрасывают на какой-то заводишко мелким чинушей? Радоваться нечему. Ни ей, ни ему. Это и парикмахеру ясно, даже ученику, впервые взявшему в руки машинку для стрижки. Поначалу, правда, меня резанула эта чрезмерная забота о постах, но затем я с этим смирился: столько проходимцев и насильников сделали карьеру на «чистке», что, право, настоящим революционерам, вроде супругов Тан, не грешно беспокоиться о повышениях да переживать из-за разжалований. Тан Цзююань и в прошлом немало сделал, и вот еще эти новые замыслы, три пункта, политическая программа, можно сказать; да за одно это, считаю, его следует восстановить. Ну как он, подумайте, осуществит эти свои три пункта, не имея должности? Сможет ли выполнить свою миссию, не став руководителем? И его заботам о будущем своих детей и внуков я не могу не сочувствовать. Это ж не святые, сошедшие в мир, они питаются той же, что и мы, земной пищей, испытывают те же человеческие желания, это наши старые товарищи с революционным прошлым, опытом руководящей работы, много чего передумавшие и осознавшие в годы «культурной революции», и я полагаю, что страна, партия, каждый из нас могут доверить им свое будущее.

Вот почему на сей раз, изменив своему правилу не соваться в чужие дела, я заинтересовался перемещениями секретаря Чжао, прикидывая для Тан Цзююаня возможность встречи с руководством, чтобы подать апелляцию. Как они встретились и о чем беседовали, в точности я не узнал, но вскоре до меня дошла весть о предстоящем назначении Тан Цзююаня восьмым заместителем управляющего кооперативом по сбыту. Значит, встреча состоялась. Но его жена сердито заметила:

— Пьедестал сооружают для секретаря окружкома!

(В то время на экранах шел фильм «Восьмой — на пьедестале».)

Старина Тан усмехнулся и промолчал, всем видом своим показывая, что не против и такого «пьедестала». Увы, атмосфера вновь стала меняться, в конце года началась борьба против «возвышения отшельников», принялись хватать неких «помещиков-возвращенцев», и в результате старина Тан до «пьедестала» не добрался — вплоть до разгрома «банды четырех».

Пришел январь 1976 года. Охваченные скорбью, мы с супругами Тан вместе оплакивали премьера Чжоу Эньлая и гневно сжимали кулаки. Весь день старички провели в толпе на площади, где стихийно возникали траурные церемонии, и старина Тан взволнованно сказал мне:

— Это не просто панихида — грозное предзнаменование!

И гневом полыхнули глаза бывшего командира артполка. Мне почудилось, будто он планирует боевую операцию. Нестерпимой болью ожгло душу, когда мы заговорили о том, что творится в стране. Но седьмого апреля эту стихийную панихиду на площади Тяньаньмэнь объявили «контрреволюционной», и он умолк, а когда я начинал ворчать, резко меня одергивал:

— Ситуация требует серьезного подхода. Сначала я заблуждался, но, изучив документы ЦК, начал понимать смысл кампаний «критики Дэн Сяопина» и «отпора правоуклонистскому поветрию». Не верьте слухам! Не впадайте в либерализм!

Такие высказывания ставили в тупик, приводили в отчаяние, но со временем до меня дошло: что еще мог он сказать, в его-то положении?

В октябре 1976 года свалили «банду четырех», а в феврале семьдесят седьмого со своим постом расстался первый секретарь провкома Чжао, повязанный с «четверкой», и состав руководящего ядра провинциального комитета КПК обновился. В марте на многотысячном митинге во всеуслышание объявили о реабилитации Тан Цзююаня, и газеты, радио широко оповестили: товарищ Тан Цзююань тяжело пострадал в ходе долгой и острой борьбы против предателя Линь Бяо и «банды четырех», подвергался преследованиям со стороны некоего бывшего руководителя провкома (все знали, что имелся в виду Чжао), который отстранил Тан Цзююаня от дел… Но Тан Цзююань, писали газеты, — это высокая сосна, подпирающая небесный свод, корнями уходящая в землю, и заморозкам ее не сгубить. Через неделю после митинга Тан Цзююань был назначен секретарем горкома в город С. провинциального подчинения. Понимая, как он сейчас занят, я не докучал ему и тост за реабилитацию поднял дома, радуясь за него. Но перед отъездом он сам с женой и сыном пришел к нам, десять, двадцать раз повторил: приезжайте в С., обещал помочь, если будут какие-нибудь затруднения. Он бы долго еще говорил, но его маленькая (и уже не такая угрюмая) женушка напомнила: через пять минут начнется прощальный обед, политкомиссар ждет, и увела его. Машина уже тронулась, а он все выкрикивал, не выпуская моей руки:

— Непременно приезжайте к нам в С.!

Я был тронут. Одно, правда, подпортило настроение: едва гости вошли в дом, мой сын тут же слинял, будто бы в туалет, и вернулся лишь к ночи. А когда я стал его укорять, процедил сквозь зубы:

— Не лезь слишком высоко.

— Что это значит?! — вскипел я. — Мы товарищи, друзья, кем бы он ни был, контрреволюционером под следствием или секретарем горкома, мне все равно. Твой папа не тот человек, чтобы лизать ему задницу по причине восстановления в должности, но делать вид, будто мы незнакомы, демонстративно избегать его только потому, что он стал секретарем горкома, не собираюсь!

Сын изобразил усмешку, как нередко делал в последние годы в ответ на мои нотации. Это оскорбило меня.

— Ты над чем смеешься? — закричал я.

А он устало ответил, глядя в сторону:

— До чего же ты наивен! — (О небо, «наивен» — и это сын говорит старику отцу!) — Ну неужели ты веришь, что он в самом деле вел «острую» борьбу? Что был «высокой сосной, подпиравшей небесный свод»? И в эту историю с восьмым «пьедесталом», которую он нам рассказывал, тоже поверил?

На мгновение я потерял дар речи, потом рассвирепел:

— Ты… у тебя что, даже элементарного классового чутья нет? Раньше «банда четырех» репрессировала наших старых товарищей, а теперь ты цепляешься к заслуженным кадровым работникам… Ох, наживешь ты себе бед!

Сын повернулся и ушел. Вероятно, с грустью подумал я, для него уже не имеют такого значения те суждения, те доводы, которые так убеждали, так зажигали наше поколение, имели над нами такую власть…


К Новому, 1978 году от старины Тана пришло письмо и посылочка с коричной халвой — местным деликатесом. Вновь он высказывал надежду, что у нас отыщется свободное время на поездку в С. Я не знал, как поступить, у него же дел невпроворот, дорога каждая минута, а чем я, собственно, могу теперь быть ему полезен? Жена настаивала: на Праздник весны будут выходные, вот и поезжай, пусть, говорит, лучше он не найдет минутки для встречи, чем мы проигнорируем его приглашение. Сын же посчитал иначе:

— Ты что, и вправду собрался? Забыл, что он теперь секретарь горкома?!

От этих двух слов, «секретарь горкома», я было сник. Ну ладно, разряды да должности у нас разнятся, но значит ли это, что и между открытыми сердцами положено соблюдать дистанцию? Не согласен.

Пожалуй, все-таки поеду, моя старушка приготовила, как я велел, все, что любит старина Тан, — мясо в винной барде да яйца «сунхуадань». Но накануне отъезда, в последний день года по лунному календарю, двадцать восьмого числа, заявился малыш Бу, наш гостиничный шофер, с коробкой пирожных и парой бутылок «Байшае», уселся на стул и, как обычно, начал молоть языком:

— Понадобится машина — мигните.

— На стол нужен пластик, это же красотища, достанем, у меня как раз есть подходящий кусок.

— Велосипед ваш надо подвергнуть гальванической обработке, беру это на себя…

Я терялся в догадках, с чего он так расщедрился на обещания, к чему клонит, вообще-то мы с ним не общались. Наболтав с три короба, он наконец произнес:

— Ваша взяла, мастер Люй! Не зря говорят: по годам и опыт, глаза-то у вас куда как зорче моих! Можно сказать, не осрамились, когда этот Тан был в загоне, и вот ведь какие у вас теперь полезные друзья! Мы с вами простые работяги, свои люди, вы не можете не сочувствовать моим бедам. Мне уже двадцать восемь, сколько раз собирался жениться, да все срывалось. Пришлось потрудиться, ну ладно, нашел. Правда, не стану скрывать, на все сто не тянет. Работает она как раз в тех местах, под С., на шерстопрядильной фабрике, ни шкафа, ни телевизора от меня не требует, но ставит одно условие: перевести ее в город и из ткацкого на прядильное производство. Уж ломал я, ломал голову, а кто, кроме вас, поможет? Вы, говорят, завтра в С. едете… — И сует мне в руки свои пирожные да бутылки.

— Я? А я-то тут при чем? — растерялся я.

— Да уж при том. С этим, который Тан, знакомы? А он ведь теперь секретарь горкома, при нем и вы уже не мелкота…

— Ты… Да что ж ты такое несешь? — Я покраснел до самых ушей.

Он только было рот раскрыл, но тут сын взял эти самые пирожные и вино и вышвырнул за дверь.

— Поищи другого, отец не едет в С. — А вслед за тем и его самого выставил, приговаривая: — Ну-ну, веди себя пристойно.

— Я еще пригожусь вам… — пытался тот сопротивляться, но сын запер двери и с молчаливой укоризной взглянул на меня.

Тяжело вздохнув, я пробормотал:

— Пойду сдам билет на поезд…

В том же году, в июне, в центре провинции созывалось совещание торгово-финансовых работников — перенимали опыт Дацина и Дачжая, тогдашних «образцов» промышленности и сельского хозяйства. Я был делегатом от сферы обслуживания. Сижу как-то рядом с представителями города С. и вдруг слышу, они произносят имя секретаря Тана запросто, без «товарищ», хотя пресса и служебные документы призывали членов партии именовать друг друга товарищами, да, привыкли мы к чинопочитанию.

Секретарь Тан, говорят, работает неплохо. Сразу взялся за благоустройство, пытается решить санитарные проблемы, занимается транспортом, озеленением… Решительно рвет клановые связи.

Много чего они порассказали о хватке и суровости Тан Цзююаня, вспомнили историю его «карнавалов» в дни Праздника весны, когда он, переодевшись, чтобы не узнали, точно «праведный чиновник» старого общества, самолично собирал улики против одного замдиректора продмага, замешанного в закулисных аферах. Я так был рад, словно достижения и недостатки горкомовской работы в С. касались меня лично.

— А как у вас с тюрьмами? Улучшил там что-нибудь секретарь Тан? — спросил я, но все недоуменно захлопали глазами и ничего не смогли ответить.

Только тогда я сообразил, какой это странный вопрос. И тот, кто задает его, и тот, кто мог бы на него ответить, — с чего это они вдруг проявляют заботу об отщепенцах? Может, имеют к ним какое-то отношение? Все это очень подозрительно. Я горько усмехнулся и поспешил сменить тему:

— А дурных влияний на секретаря Тана никто не оказывает?

— Дурных влияний? — переспросили делегаты. — В основном его собственная жена. Лихая женщина, во все вмешивается, ни с кем не считается — ни с верхами, ни с низами. В парикмахерской ругается с мастером, в магазине с продавцом, всех дрожь пробирает, едва она в двери входит.

— Рассказывают о ней всякие страшные истории, но человек она, в сущности, справедливый, не тронь ее, не перечь — и она тебя не обидит.

Были, правда, и другие мнения:

— Квартира у секретаря Тана — по высшему разряду, и у сына своя, метров пятьдесят, хоть и не женат еще. Дочь, говорят, переводится в С. из городка Е., так жена секретаря Тана и для нее с зятем выбивает квартиру…

Говорили шепотом: условный рефлекс — понижать голос, когда обсуждаешь начальство, даже если и нет рядом никаких «стукачей».

После таких рассказов я всю ночь проворочался с боку на бок, так и не заснув. Что же это с ней? С ними обоими? Все им так сочувствовали, ведь столько горя хлебнули. Или она посчитала себя вправе «компенсировать» то, чего лишила ее «четверка»? Но не таким же манером «компенсировать»! Нет-нет, не дано им прав на это, народ же смотрит на них с надеждой… А вдруг они оторвались от масс… О небо!

Сейчас же надо ехать в С., броситься к старине Тану и его супруге, лично, с глазу на глаз, пересказать им все, чего я тут наслушался, — с ними, «обюрократившимися», не многие решатся на откровенность. Насилу дождавшись завершения официальной части, я испросил разрешения съездить в С., пожертвовав экскурсиями, фотографированием, театром и банкетом последних двух дней.

Через четыре часа ночной поезд доставил меня в С. В столовой я встретил коллегу, с которым когда-то вместе учились парикмахерскому делу, но потом много лет не виделись. Он удивился, узнав, к кому я приехал:

— К секретарю Тану? С жалобой, что ли? Ты же этим никогда не занимался.

— Да нет, мы знакомы, он приглашал меня к себе домой.

— Домой?! — сделал большие глаза коллега, поморгал и вдруг сообразил: — Вот уж чего не мог себе представить! Простачок научился связи поддерживать, да с какими людьми! Вот так так! — Он одобрительно поднял большой палец и шепнул мне на ухо: — Завтра в С. открывается рабочее совещание, созывает его провком, потому обслуживание на высоте — лучшие повара, артисты, товары. Крупные закусочные в городе закрыли, все брошено на совещание. Так что, мастер, постарайся проникнуть в гостиницу для благородных, отоваришься и друга не забудь… Монет взял достаточно? А то я тут живу в ….

Коллега только подлил масла в огонь, и, презрев покой и достоинство, я в ажиотаже ринулся в горком, откуда меня направили в Первый Дом для приезжих, в просторечии «гостиница для благородных», где сейчас находился секретарь Тан. Опрометью я кинулся туда. Метров за двести уже был виден патруль, усиленный регулировщиками. А в пятидесяти — начался допрос!

— Куда идешь? — остановили меня милиционер и солдат. (Даже «товарищ» произнести не потрудились.)

За десять метров от ворот потребовали документы, хорошо, было при себе удостоверение участника «совещания учебы у Дацина и Дачжая», лишь с его помощью я и добрался до ворот.

Постовой у входа отослал в бюро пропусков, но там все было наглухо заперто, окна плотно зашторены, ничто не шелохнется, никто не покажется. Как быть? В боковой стене обнаружил я квадратное отверстие, куда, видно, и следовало сообщать социальное положение и цель посещения, а потом ждать, пока проверят да резолюцию наложат.

Крохотулечное, да еще на треть уменьшенное деревянным прилавочком отверстие пробили высоковато, словно для двухметровых баскетболистов-центровых. Пришлось приподняться на цыпочки, вытянуть шею и воззвать:

— Товарищ!

Аж шея заныла, так тянулся, но увидел лишь могучую, мясистую спину оплывшего толстяка — сотрудника бюро пропусков, привалившегося к окошку.

— Товарищ! Товарищ! Товарищ!

Лишь после четвертого возгласа толстомясый повернул голову, взглянул на меня и снова отвернулся.

— Товарищ! — заорал я.

— Больше сказать нечего? — вылетело из окошка пулей, нацеленной прямо в лоб или в сердце.

Что значит «сказать нечего»? Разве я немой? Или не китаец? По лицу пошли красные пятна.

— Мне нужен старина Тан! Тан Цзююань!

От моего вопля вздрогнул постовой, и от ворот донеслось:

— Не ори!

Само имя и то, как запросто я произнес его, возымели действие, дежурный повернулся, приник к окошечку и окинул меня с головы до ног взглядом, от которого бросило в дрожь. О небо, ненавидящий, дышащий кровной враждой взгляд вынести легче, чем интерес этого «товарища». Потом он приступил к допросу, а когда выяснил все, что ему было нужно, ледяным тоном выдавил:

— Во время совещания никаких посетителей.

— Совещание откроется только завтра, я же знаю, я был в горкоме, они сказали, что сейчас можно.

— Никаких посетителей, — бесцветно повторил он и вновь показал мне свою крепкую спину.

Вот тут у внутренних дверей и раздался требовательный женский голос. В тот же миг дежурного как подменили, мышцы и кожа, поза и мина, штрихи и линии — все поразительно преобразилось, словно деревянную чурку спрыснули волшебным тополиным настоем бодхисатвы Гуаньинь или любовь царевича обратила жабу в Василису Прекрасную. Дежурный вскочил и ринулся отпирать замок, распахивать дверь — сладостно и нежно, деликатно и церемонно, расторопно и ловко, радостно и сердечно.

— Вечером на фильм к сыну придут друзья, так ты пропусти их…

Это был голос жены Тан Цзююаня.

— Да что говорить-то! Я же знаю младшего Тана, если сам будет…

— Могут порознь прийти…

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, пусть только назовут имя младшего Тана…

Меня потрясло, как покорно и угодливо он лебезил.

Присутствие этой женщины, похоже, поднимет мои акции, можно быть решительней. И я громко произнес:

— А мне войти не позволяет!

— А, мастер Люй, каким ветром занесло? — узнав, сердечно приветствовала она меня, и по чуть приметному ее жесту дежурный, улыбаясь, тут же выписал пропуск… До чего противная улыбочка, а ведь только что смотрел на меня подозрительно, приценивался вроде. Я отвернулся и поспешил пройти в ворота.

— Не слишком ли эта «гостиница для благородных» удалена от простых людей? — заметил я, посетовав на грубость дежурного и чрезмерные строгости на входе.

В ответ она рассмеялась:

— Да будет вам! А в вашу «Рабоче-крестьянскую» войти было легко? Ничего не поделаешь, визитеров стало слишком много, работать не дают, без строгостей не обойтись.

Она подошла поближе и продолжала непринужденно, по-свойски:

— Мы частенько вспоминали вас, на Праздник весны ждали. Я не раз напоминала мужу, какой вы хороший, надежный товарищ, старина Люй. С тех пор как он стал секретарем горкома, от просителей отбоя нет — бывшие коллеги, бывшие подчиненные, бывшие соученики, да еще родственнички, о которых мы много лет и слыхом не слыхивали… Все вдруг объявились. Спросить бы, где они были раньше! Хоть бы один утешил меня добрым словом, когда я носила передачи старине Тану! — От возмущения она даже в лице переменилась.

— Ну, теперь-то все повернулось к лучшему, — заметил я.

— Да, конечно. — Гнев ее сменился радостью. — Отдохните тут у нас несколько дней, не спешите домой, я буду с вами. Надо немного расслабиться, пот отереть. Если вы захотите что-то купить, подлечиться, лекарство какое достать — это я вам устрою. Посерьезней что — обратимся к старине Тану… Ну, в общем, мы же с вами знаем друг друга…

Кто-то позвал ее, и она, оборвав фразу, протянула мне руку.

— Старина Тан в третьем коттедже, идите к нему. А вечером будьте здесь, посмотрим один непрокатный фильм, — уже отойдя довольно далеко, крикнула она.

Я двинулся в указанном направлении, миновал магазинчик, обратив внимание на ценники: меха, шерсть, телевизоры, кожаная обувь… Сплошной дефицит. И все — по низким ценам. Я насупился, сердце тревожно сжалось. Рядом с магазинчиком располагался буфет, и мне, еще потному после той сценки в бюро пропусков, когда я тянул шею, привставал на цыпочки и срывал голос, страшно захотелось мороженого. А там даже мороженое не простое. В городе торговали фруктовым по три фэня и молочным по пять. Здешнее называлось «Экстра», стоило шесть фэней, а вкусное — что твои десятифэневые пирожные «Снежные» в городе. Полжизни я проработал в солидном Доме для приезжих в столице провинции, но такого разнообразия не видел. Я поглощал холодное мороженое, а холод проникал по пищеводу в желудок, и меня охватывал озноб, леденело сердце.

Выйдя из буфета, направился к третьему коттеджу, размышляя по дороге: «Необходимо поговорить со стариной Таном. Ну к чему совещанию весь этот шик? Народ же все знает, хоть запечатай ворота, все равно информация просочится. Да, не забыть бы спросить, как там его „политическая программа“ из трех пунктов». Во двор коттеджа въехали легковые машины. Сразу видно — не для шушеры: «хунци», «датсун», «мерседес-бенц». А старина Тан, деловой, возбужденный, взял на себя роль регулировщика, показывая водителям, где поставить лимузины, чтобы и к воротам близко были, и от солнца, ветра, дождя, суеты укрыты. Его новенький шерстяной френч распахнулся, и белизной сверкал подворотничок. Расставив машины, он без спеси поздоровался с каждым водителем за руку, распорядился, чтобы их отвели отдохнуть, а когда водители ушли, повернулся, и тут взгляд его упал на меня.

Я было вскинул руку, но в этот момент к нему с документами устремился какой-то очкарик.

Пробегая глазами бумаги, старина Тан одновременно давал указания другому подчиненному, седому и тоже в очках:

— Проверьте ванны в первом коттедже. Персонал крайне небрежен, я вчера там был, провел по стене — палец стал черным. Душ посмотрите, а то дырки в распылителе забиты, вода где идет, где нет, вчера я уже отчитывал их…

Один за другим подбегали люди, и Тан Цзююань всех озадачивал:

— Проверьте малый зал…

— Напомните на кухне, чтобы был шансийский уксус…

— Осмотрите магазин…

— Как там медпункт…

— Правильно, бюллетень начинаем издавать сегодня, два-три выпуска в день. Что?! Не знаете, о чем писать? Широкие народные массы города С., воодушевленные совещанием кадровых работников всех административных уровней провинции, ценят огромную заботу провкома о нашем городе… Вас что, еще учить надо?!

— Он обязан присутствовать, так и передайте, вся работа города должна быть подчинена этому совещанию. Да-да, это мое распоряжение.

— Это еще обсудим, не волнуйтесь, успеем, я научился не торопиться, и восемь лет в тюрьме у «четверки» я не забыл!

— Невозможно, невозможно, я занят, пусть обратятся в отдел образования.

Одни уходили, подбегали другие, все ждали указаний, докладывали и были счастливы, что удалось переговорить с секретарем Таном.

Прошло полчаса, час, наконец кольцо вокруг него разомкнулось, он устало повернулся и пошел прочь.

— Старина Тан! — окликнул я его.

Казалось, раздавленный усталостью, он недоуменно смотрел на меня, как вдруг в глазах что-то блеснуло.

— А, старина Сюй, приехал? — Подошел и слабо пожал руку.

— Забыли, как меня зовут? — огорченно попенял я.

— Ах, да-да-да, верно, тебя зовут Ли, нет, ты же старина Люй, мастер Люй! Постарел я! — виновато укорил он себя. Лоб его был изборожден глубокими морщинами, в волосах прибавилось седины.

— Ну как вы? Ваши головокружения…

— Прошло, прошло, вот только замотан я до невозможности, прямо не знаю, как и быть…

— Пошли прогуляемся, старина Тан… — окликнули его неторопливым южным говорком.

К воротам приближалась группа представительных пожилых товарищей во главе с мужчиной в сером френче, распахнутом на груди, мягких круглоносых матерчатых туфлях на толстой клееной подошве.

Руководители провкома, узнал я их. Тан Цзююань принял приглашение и, торопливо пожав мне руку, бросил:

— Подожди тут, потом поговорим.

Повернулся и пошел прочь. Я сделал шаг вперед, точно опасаясь совсем потерять его, и голос у меня дрогнул:

— Одно слово, старина Тан.

Он остановился и доброжелательно, заботливо взглянул на меня.

— Ваш магазин…

Не дождавшись окончания фразы, он махнул рукой какому-то молодцу и распорядился:

— Выдайте ему две лимитные книжки и позаботьтесь о жилье.

И ушел. У меня в глазах потемнело… Молодой человек бросился ко мне, желая, вероятно, поддержать, но я оттолкнул его руку. И уехал.

Дома рассказал о своей поездке к старине Тану. Кое-кто из друзей осудил меня:

— Что ж это ты! Человек в летах, в делах, подождать надо было, пока выкроит время, тогда и поговорили бы как следует.

Но сын (чтоб ему!) отреагировал кратко:

— Поделом тебе!


В начале 1979 года, к Празднику весны, от супругов Тан снова пришло письмо и засахаренные фрукты в целлофановом пакете. На конверте, разумеется, ошибок не было — «мастеру Люю», а в письме нас снова приглашали к ним в С., ведь в прошлый раз он-де так был занят совещанием, что не сумели поговорить, о чем они глубоко сожалеют, почерк был его, писал откровенно, по-дружески, как равному, и я был тронут. Вспоминая тот свой неудачный визит, досадовал на самого себя. Ну куда я спешил, почему сделал такой поверхностный, однобокий вывод? Да, занят, но разве он виноват в этом? И во внимании к водителям начальников тоже? Да, жена вспыльчива, но он-то тут при чем? Ну, за цены на мороженое, пожалуй, еще можно упрекнуть, да ведь я и сам не отказался попробовать. К тому же в недавнем документе ЦК объявили об учреждении на разных уровнях комиссий по проверке дисциплины, и, вероятно, в Доме для приезжих города С. больше не будет шестифэневого мороженого. Без чиновников, думал я, никакому обществу не обойтись, кто, кроме них, очистит общество от вонючих кучек дерьма? Но кому же тогда быть «чиновником»? Тому Чжао или бывшим «командующим» да «служакам», все и вся громившим? Нет, я против них, а сам — не могу (да и не хочу), я — за старину Тана. Так надо же войти в его положение! Дать ему время на осуществление своей «политической программы». Негоже мне, как тем «командующим», третировать «чиновников» или, как малышу Бу и моему коллеге, использовать их в своих интересах, не стоит и угождать, как рассказывали делегаты города С., но ведь отгораживаться от «чиновников», а то и врагов в них видеть, как мой сын, тоже нельзя! За трудное освобождение от гоминьдановских «чиновников», затем от тех, кто прислуживал «банде четырех», заплатили мы огромную цену — реки крови, горы белых костей. Нелегко после всего этого нашим старым товарищам вновь назваться «чиновниками», и кто-то должен быть рядом с ними, кто-то должен говорить с ними без утайки — что же в противном случае станет с нашей страной, с нашей дорогой партией?! От таких вопросов на глазах выступали слезы. Через пару дней снова поеду в С. к Танам, отвезу им их любимое мясо в винной барде, да и яйца «сунхуадань» как раз дошли до готовности…

ЗИМНИЕ ПЕРЕСУДЫ © Перевод С. Торопцев

В неком городе В., центре провинции Н., жил моложавый старичок, чья известность распространилась даже за пределы страны. Уже в имени его, Чжу Шэньду[193], сквозил намек на достаточную самостоятельность, при наличии, однако, известной осторожности. Небольшого, всего метр шестьдесят два, росточка, этакий шестидесятитрехлетний седенький бодрячок с детским личиком. Нес он бремя таких постов, как президент регионального отделения Академии наук, председатель Научного общества, ну и заодно еще возглавлял он Ассоциацию деятелей литературы и искусства да местное отделение Союза писателей, поскольку пописывал в молодости. В городской организации Демократической партии, костяком которой являлась интеллигенция, считался не последним лицом, а в 1981 году подал в Компартию, членом коей, согласно уставу, он и стал в 1982 году.

По специальности был он физиолог и гигиенист. Но славу себе стяжал отнюдь не анатомированием, не углубленными исследованиями функций различных органов тела и, уж разумеется, не опусами, как он сам говаривал, «о цветочках да снежинках», чем баловался когда-то по молодости лет. Нет, слава в стране и за пределами пришла к нему как к редкостному авторитету в области «куповедения».

Купаться — означает мыться, и странного тут ничего нет. Немногим, правда, дано с позиций высокой науки проникнуть в глубинный смысл сего процесса, построить и развить соответствующую теорию. Провинция Н. не то место, где легко утвердиться привычке к мытью, ибо вековые традиции тут не позволяли человеку мыться больше трех раз в жизни. Чаще два — при рождении и перед положением во гроб. И лишь толстосумы, вельможи да весьма ученые мужи добавляли еще одно омовение — перед вступлением в брак. Деда же Чжу Шэньду, жившего на исходе девятнадцатого века, коснулись новейшие заморские идейные течения, и он отважно, решительно, бесповоротно восстал против застарелых традиций предков, соорудил бассейн и принялся ратовать за купание — ежемесячное, представьте себе, так прямо и заявил во всеуслышание, — идея для того времени неслыханная, умопомрачительная. Так что дни свои он кончил в тюрьме, голодной смертью, обвиненный в «обольщении масс» и «порче нравов». Спустя пять лет «император Великой Цин» вернул деду доброе имя и почтил посмертным титулом «справедливый совершенный муж».

С той только поры и распространилось по провинции Н. купальное поветрие. Доводы отыскались даже в классическом древнем «Великом Учении» — дескать, купание, наипаче же соединенное с постом, весьма способствует очищению помыслов, выпрямлению душ, укреплению тела и семьи, оздоровлению государства, умиротворению Поднебесной. Таким образом, надлежащее толкование открыло купанию широкие горизонты, и местные жители постепенно привыкали видеть в нем добрую традицию. Следующему поколению, однако, пришлось пережить новое потрясение, когда Чжу Исинь, отец Чжу Шэньду, стал приглашать в бассейн дам. Это вызвало грандиозный резонанс. Благородные мужи пришли в ужас от «притона», где склоняют к разврату порядочных людей. Эту «дискуссию» вряд ли можно считать куповедческой. Настал час, когда почтенные, благородные мужи провинции Н. сочли Чжу Исиня оборотнем, навлекающим потопы и нашествия диких зверей, и из-за стен родовых поместий зловеще донеслось: «Смерть Чжу Исиню, иначе смутам не видать конца». Рассказывают, что, когда одной благонравной даме предложили совершить омовение в бассейне Чжу Исиня, она так возмутилась этой дерзостью, что схватила нож и отсекла себе левое ухо, оскверненное «дьявольским соблазном». Предания об этой «страстотерпице» запечатлены в летописи бывшего уезда В., каковой впоследствии — тому уже лет тридцать — стал городом В.

Наш Чжу Шэньду с младенческих лет впитал этот мятежный дух новаторов, пионеров, присущий преждерожденным, выступавшим против течения, увлекавшим Поднебесную за собой, и, погружаясь в штудии физиологии и гигиены, а в минуты отдохновения воздыхая о «цветочках да снежинках», он в то же время направил свой волевой импульс на создание новой науки — куповедение. Пятнадцать лет ушло у него на семитомный труд «Основы куповедения», включивший в себя такие главы, как «Организм и купание», «Купание и организм как система», «Купание и пищеварительный тракт», «Купание и дыхательная система», «Купание и кожный покров», «Купание и волосяной покров», «Купание и костяк», «Купание и психогигиена», «Купание и юношеская гигиена», «Купание и гигиена среднего возраста», «Купание и семья», «Купание и государство», «Рабочее купание», «Купание в военных условиях», «Купание и вода», «Купание и мыло», «Баннология», «Купальное костюмоведение», «Научный подход к растиранию спины», «Массажеведение», «Методология купания», «Исследования по температуре воды», «Полотенцеведение», «Побочные эффекты купания», «Купание и политика», «История концепций купания», «Купание и антикупание», «Купание и некупание», «Уровни купания», «Контроль за результатами купания», «Дополнения к куповедению», «Дополнения к куповедению. Продолжение, § 1–7». Мы вправе полагать, что он по широте воззрений был не последним среди лучших умов земли.

Сей труд был переведен на добрый десяток языков, и две конституционные монархии отметили грандиозность семитомной эпопеи присуждением Чжу Шэньду почетных ученых степеней их величеств. Так что Чжу Шэньду прочно утвердился на троне лидера куповедения — на пять тысяч лет в глубь веков и на пять столетий вперед как в границах священного Китая, так и за пределами оных.

Ежевечерне к дому Чжу Шэньду стекались потоки гостей, в первую очередь юных адептов его теории, коими постоянно полнилась просторная гостиная. Все разговоры, перешептывания и даже улыбки молодых людей возникали только по поводу семитомника «нашего многоуважаемого Чжу». Те из них, кто питал склонность к мелодекламации, при всеобщем внимании зачитывали наизусть целые куски, слово в слово. Иные, предпочитавшие витийствовать о южных небесах, северных морях, о вершинах в облачной дымке, по первому впечатлению далеко удалялись от главной темы, но в конце концов и они ухитрялись вставлять в свои разглагольствования какие-нибудь цитаты (со знаками препинания) с такой-то строки такой-то страницы такого-то тома все того же семитомника, за что вознаграждались взглядом многоуважаемого Чжу. У краснобаев речи текли бурливой рекой, порой их заносило, но в пределах дозволенного, конечно. Но некоторым свою чистосердечную преданность глубокоуважаемому Чжу удавалось выразить даже сквозь заикание и косноязычие… В общем, звезды жались к луне, птицы ловили ветер, и каждый старался показать себя.

Выделялась в гостиной женщина высоких добродетелей и изящного сложения, не совсем ясного возраста, с нежным, как молоко, голоском и в очках, которые она то снимала, то надевала, вытягивая при этом губки и вызывая симпатии окружающих. Она, натурально, верховодила среди молодых гостей. Имя ей было Юй Цюпин.

День ото дня жизнь в городе В. становилась лучше, и день ото дня улучшалась и упорядочивалась жизнь Чжу Шэньду. Семитомник вот-вот должен был обрести твердый переплет, автор в крайнем воодушевлении четыре месяца потратил на тщательнейшую доработку, прошелся по всему тексту, заменив в общей сложности семь слов и шесть знаков препинания и выдвинув при этом целый ряд соображений по поводу верстки, шрифта, даже отдельных литер, предложил Юй Цюпин подготовить для второго издания текст послесловия на семьсот пятьдесят два знака. Она же высказалась в том смысле, что по завершении «Послесловия» ей следует взяться за написание «Комментированной биографии Чжу Шэньду» и хорошо бы ему привести в порядок свои фотографии с младенческих лет по сю пору, а также собрать воедино черновики и рукописи. Глубокоуважаемый Чжу удовлетворенно улыбнулся, вслух же пробурчал:

— Ну, будет, будет вам, какой в том интерес!

И продолжалось бы это благоденствие непрерывно, без каких бы то ни было отклонений, дни шли бы за днями, как настенные часы в Европе, не случись однажды этого «инцидента с Чжао Сяоцяном».

22 ноября 1983 года в восемь вечера Юй Цюпин ворвалась в гостиную профессора Чжу Шэньду. В таком волнении, что, сбрасывая пальто, ненароком оторвала красивую, с переливами голубую пуговицу. Здороваясь с профессором, не выказала обычной почтительности, явно пребывая в растерянности. Чжу Шэньду взметнул бровь, напряг веко, а Юй Цюпин плюхнулась на диван и лишь тогда вымолвила:

— Этот ничтожный Чжао открыто бросил вам вызов!

— Что за Чжао и какой вызов? — не понял ее Чжу Шэньду.

— «Слабак» Чжао — Чжао Сяоцян!

— Какой такой Чжао Сяоцян? — брезгливо процедил профессор, словно эти три слога, «чжао-сяо-цян», обозначали какой-нибудь редкостный микроб, лабораторным путем обнаруженный в экскрементах.

— Плешивый такой коротышка, — еще больше взвинчиваясь и потому совершенно невразумительно тараторя, принялась объяснять Юй Цюпин, — мать его развелась, а он в школьном дворе груши таскал с деревьев… И вроде в Канаде стажировался. Три года потратил — и на что? Выучился, видите ли, золотых рыбок разводить. А теперь вот статью тиснул: мыться, говорит, надо утром!

Словно бомба взорвалась над ухом Чжу Шэньду.

— Что? Утром? У-у-утром, — даже начал он заикаться, — мы-мы-мыться? Так что же это, тогда, может, и го-го-говорить но-но-ногами станем, а пе-пе-петухи я-я-яйца на-начнут нести?!

Юй Цюпин расстегнула модную сумочку из искусственной кожи, достала местную «Вечерку» и ткнула пальцем в статью на третьей странице «Канадская россыпь» — квинтэссенция серии опусов Чжао Сяоцяна. Засуетилась, отыскивая дальнозоркому профессору очки, и когда он нацепил их, то увидел зловредные фразы, отмеченные красным карандашом (а одно слово было даже подчеркнуто):

«В нашей стране большинство обычно моются вечером, перед сном. Здесь же люди предпочитают принимать ванну поутру, встав с постели…»

Он проглядел всю третью полосу вечерней газеты, но лишь эти, выделенные красным карандашом, слова по соседству с «Маленькими бытовыми хитростями: как устранить запах изо рта», — лишь они и привлекли насмешливое внимание профессора Чжу.

— В сущности, — произнося это, Юй Цюпин очень мило надула губки, так что нижняя сложилась этаким совочком, — в сущности, это серьезная проблема — когда мыться: утром или вечером. Кто он такой, этот Чжао Сяоцян? Ну, побывал в Канаде, и что? Канадская луна — она что, круглее китайской? Мне бы предложили поехать в Канаду — отказалась бы! Подумаешь, в Канаду съездил — и уже возомнил о себе! С чего он взял, что именно по-канадски купаться правильно? У нас тут, в В., не канадцы живут! Или, может, девять десятых наших горожан — рабочие, служащие, овощеводы из пригородов — все по Канадам разгуливают? А если канадцы непочтительны к родителям, то и мы должны быть такими же? Да и потом, Канада…

От этой громыхающей «Канады», казалось, лопнет голова, и Чжу Шэньду замахал руками:

— Ах, наивное дитя, что взывать к его разуму…

Тут звякнул колокольчик у дверей, и трое самодовольных учеников Чжу Шэньду, обычно прибывающих по вечерам на поклон к профессору, явились, чтобы выразить чувства по поводу «бредней» этого мелкотравчатого Чжао Сяоцяна. Особенно возмутила их ужасающая непочтительность по отношению к многоуважаемому Чжу. Основы куповедения, опасались они, могут быть в корне потрясены.

— Полно вам. — Многоуважаемый Чжу начал слегка выходить из себя. — Юнец, молоко на губах не обсохло, покрутился за границей, поднахватался — и болтает невесть что, стоит ли толковать об этом!

Высказавшись так, он глубоко вдохнул и шумно выдохнул, при этом в горле что-то клёкнуло, будто петух среди ночи кукарекнул. Этаким манером он обычно намекал гостям, что пора и честь знать. Но сегодня звуки были особенно колоритными — в них слышалась и «сумрачная завеса дождя», и даже «стена ливня».

В этот вечер Чжу Шэньду вел себя еще вполне благопристойно. Через пару дней, однако, город взорвался слухами: «Чжу Шэньду вознегодовал», «Чжу Шэньду считает Чжао Сяоцяна мелкотравчатым», «Многоуважаемый Чжу назвал Чжао Сяоцяна негодяем и послал подальше», «Профессор Чжу заявил, что у Чжао Сяоцяна не тот уровень», «Доктор Чжу полагает, что от Чжао Сяоцяна несет не нашим душком», «Чжу Шэньду сказал…».

Не имея ног, слухи тем не менее достигали ушей Чжао Сяоцяна.

У того тоже была своя «братия», сплоченная вокруг него. Наибольшую активность среди них проявлял высокий, тощий, хромой, не по летам бородатый малый, с большими, как у женщины, глазами. Звали его Ли Лили.

— Какое бескультурье, какое невежество, какая тупость! — возмущенно всплескивал он руками. — Все это их куповедение — пустой звук. У всех у них единственная забота: благополучно достичь последнего рубежа — крематория!

Чжао Сяоцян штурмовал зоологию и действительно постоянно экспериментировал с золотыми рыбками, изучая наследственные мутации, что и вызвало презрительное замечание Юй Цюпин: «Отправился за границу, чтобы выучиться, видите ли, золотых рыбок разводить». Он и предположить не мог, что его статейка, тиснутая где-то на задворках вечерней газеты, вызовет такую бурю, и уже сожалел, что сочинил весь этот вздор. И строго одернул Ли Лили, осмелившегося задеть Чжу Шэньду.

— Учитель Чжу, — сказал он, — немало свершил. Его эпохальные куповедческие идеи двинули наш город далеко вперед по пути прогресса. Никто не сможет вычеркнуть глубокоуважаемого Чжу из истории. И японским он к тому же владеет. Почтенный Чжу взрастил меня, всегда был ко мне внимателен. Мне не забыть, что учиться в Канаду я поехал именно по его рекомендации. Глубокоуважаемый Чжу — мой учитель, и совесть не позволит мне забыть об этом. Тут просто мелкое недоразумение, объяснимся, и дело с концом.

У Ли Лили от ярости дрожали губы, и, тыча пальцем в Чжао Сяоцяна, он закричал:

— Книжник! Книжный червь! Чем больше читаешь, тем больше тупеешь! Где-то голову потерял, а где — не знаю, как когда-то здорово выразился Линь Бяо.

Чжао Сяоцян лишь ухмыльнулся. С такими гостями, как Ли Лили, он всегда был приветлив, смеялся, беседовал, порой не без пользы для себя. Но он, в конце концов, другого сорта человек, он не может, да и не хочет считаться «духовным вождем» этого скопища. Нет и никогда не было у него нужды в таких, как этот Ли Лили. Тоже мне «штаб»! «Крылья»! Он сам без таких крылышек взлетит, ни носильщики, ни советчики ему не нужны, и своих идей достаточно. Они суетились, таскали ему информацию, а он только слушал. У него свои проблемы, свои концепции, он мыслит по-своему.

На следующий день Чжао Сяоцян сел на телефон, но утром дозвониться до Чжу Шэньду не сумел. Днем повезло, но тот обедал, а узнав, кто на проводе, подходить не стал. Через двадцать две минуты было отвечено, что почтенный Чжу отдыхает. Во второй половине дня Чжао приступил к новым попыткам, однако телефон был прочно занят. Тогда в пять часов он рванул к Чжу Шэньду сам. Тот сидел насупленный. Оба чувствовали себя неловко, не зная, что сказать. Поговорили о погоде. И вдруг кто-то упомянул Канаду.

— Бывал я там, не понравилось, гордыня их заела, — высказался Чжу Шэньду.

— Да-да, конечно, — безропотно согласился Чжао Сяоцян. — Я тут, — наконец начал он, запинаясь, — для вечерней газеты написал статью, где как-то вскользь затронул проблему купания, но, поверьте, я ничего и никого конкретно не имел в виду…

Не успел он закончить фразу, как Чжу Шэньду, завопив, подскочил на диване — и довольно высоко: стар, да удал.

— Не надо об этом, ясно? Я не просил вас читать мне лекции по куповедению! Вы же отказываете мне в культуре, в знаниях! Я, по-вашему, туп! И единственная моя забота: благополучно достичь последнего рубежа — крематория! Не так ли?

Чжао Сяоцян остолбенел. С какой быстротой, слово в слово, донесли до ушей Чжу Шэньду все, что лишь двадцать четыре часа назад произнес в его доме Ли Лили! Неужели многоуважаемый Чжу установил в его доме подслушивающие устройства? Ах, если бы установил! Тогда Чжу Шэньду знал бы, что всю эту чепуху городил не Чжао Сяоцян и он отнюдь не разделяет ее, напротив — строго пресек. Конечно, полностью вину с себя не снимешь, произнесено-то было в его доме, он сам предоставил Ли Лили время и место для высказывания этих безответственных и, прямо скажем, оскорбительных слов, да еще и при сем присутствовал. Все логично. Ведь не у Чжу Шэньду, не на людном перекрестке порол эту чушь Ли Лили, а в его, Чжао, доме; так можно ли считать себя непричастным к этому? Или заявить Чжу Шэньду: я, дескать, «сам по себе»? Отмежеваться от Ли Лили, чтобы вместе с Чжу Шэньду начать на два голоса поносить негодяя?

И Чжао Сяоцян проглотил готовые вырваться слова.

А Чжу Шэньду поначалу не поверил тому, что ему передали. И вспомнил все эти оскорбления лишь потому, что вспылил. Вспылил непритворно, хотя все еще не мог категорически утверждать, что слова эти придумали не сами доносители. Но как-то странно вел себя Чжао Сяоцян, и почтенный Чжу начал склоняться к мысли, что все-таки в самом деле говорил это Чжао Сяоцян. Иначе почему он ничего не опровергает, не отрицает? Ну и Чжао Сяоцян, какой же он злобный хулитель! Вот тут-то Чжу Шэньду и рассвирепел…

Чжао Сяоцян возвращался домой в тоскливом расположении духа. В ушах звучал сердитый голос Чжу Шэньду, перед глазами маячил он сам, распаленный гневом, с как-то по-особенному заострившимся носом, поджатыми губами, которые он судорожно напрягал, так что верхняя, втянувшись внутрь, начинала походить на ровное лезвие ножа, и все это необычайно раздражало и даже пугало Чжао Сяоцяна. Он уже сожалел, что столь опрометчиво ринулся к почтенному Чжу; вот сам же и нарвался! Так и шел он по улице в некоторой прострации, пока на перекрестке его чуть не сбила «корона». Взвизгнули тормоза трех машин, бежавших с разных сторон по разным направлениям. Водители и постовой дружно облаяли его. А постовой еще и отдельную нотацию прочел. Чжао Сяоцян не вслушивался, согласно кивая в такт монотонному голосу, бубнящему что-то невнятное. Потом постовой отпустил его, наставительно заключив:

— Ну, вы не злостный нарушитель, на этот раз не привлеку вас, но впредь будьте внимательней!

Прощен, понял Чжао Сяоцян и засмеялся.

Пару минут постоял на углу под фонарем, разглядывая огромную афишу фильма «Наш Столетний Бычок»: плотный крестьянин присел бочком на лежанку, в руках миска и палочки для еды, жена сердитая, верно, одурачил ее, а сам лопает. Да, есть над чем посмеяться в жизни и есть от чего впасть в уныние. Но все же немного отлегло.

Дома он поужинал, вместе с женой посмотрел по телевизору хронику: руководители страны принимали иностранных гостей. И гости, и хозяева были весьма учтивы, выдержанны, и все эти ковры, диваны, чайные сервизы, люстры, картины на стенах создавали атмосферу спокойствия и устойчивости, довольно благотворно подействовавшую на Чжао Сяоцяна. В следующей передаче, «По нашей планете», показали африканскую страну. Города с высоченными зданиями и потоками машин, бескрайние пустыни, первобытные танцы. Завершал программу вечерний концерт — в слепящем сиянии ламп, переливах красок, точно клоуны, выкаблучивались «звезды».

Когда на следующее утро коллеги Чжао Сяоцяна затеяли с ним дебаты о куповедении, с его лица не сходила улыбка — он вел себя как на дипломатическом приеме.

— В сущности, — говорил он, — обсудить эти проблемы совсем неплохо, купальная почва вполне пригодна для всех цветов. Каждый, у кого в голове есть идеи, открыто излагает их! Что ж тут страшного? — И продолжал: — Я, конечно, со всем почтением отношусь к учителю Чжу и полностью принимаю его куповедческую теорию. Но ведь это отнюдь не означает, что каждая его фраза — истина в конечной инстанции и что я не имею права непредвзято рассказать о Канаде, в чем-то его дополнить, сказать что-то свое, пусть даже и спорное!

Высказал он все это просто, искренне, очень и очень деликатно, и все же ему показалось, что слушают его с недоумением и даже каким-то беспокойством.

Повздорив с Чжао Сяоцяном, Чжу Шэньду вскоре уже раскаивался в своем недостойном поведении. Да уж такая была у него натура: в своих ошибках обвинял других. Он считал, что никаких ошибок он бы и не совершал, если бы его не провоцировали, не мешали ему, не прибегали к разным уловкам, ничего специально не подстраивали бы. А что, в сущности, общего у него с этими желторотыми чжаосяоцянами? Негоже ронять достоинство! Вот так спустя несколько дней он и стал в нужные моменты принимать позы и величественно изрекать:

— Да-да, приветствую дискуссии!

— Это мы еще обсудим, какое купание разумней!

— Моя книга не подводит черту, истина не подвластна кому-то одному!

— Прекрасна молодежь, которая, игнорируя авторитеты, смело ставит новые проблемы, выдвигает новые концепции!

— Наши предки, люди незаурядные, всегда шли против течения, игнорировали авторитеты, разрушали традиции!

— Я сам начинал с того, что отступил от традиции!

И многое еще в таком же роде. Все это должно было продемонстрировать широту его суждений и показать, что он выступает как бы от имени истины.

— Истину проясняют споры!

— Настоящее золото огня не боится!

Все эти словеса немедленно достигали ушей противной стороны. В наше время даже с заседаний Политбюро сведения просачиваются, что уж говорить о более низких уровнях! Получив информацию, обе стороны на время успокаивались и приостанавливали боевые действия.

Целую зиму интеллектуальные круги всего города В. и определенной части провинции Н. толковали об этой куповедческой распре. Наряду с критикой романа Чжан Сяотяня «Травы луговые», ярмаркой пуховой одежды, устроенной в В., жуткой историей о капризной шестилетней девочке, которая подсыпала матери мышьяку за то, что та не купила ей мороженое, после чего отец задушил малышку и сам повесился, купальный спор, столкнувший поколения, привлек к себе внимание самых разных людей в обществе. Всего больше волновало вот что: каким образом в отношениях между Чжу Шэньду и Чжао Сяоцяном появилась проблема? Какова подоплека этих разногласий? Все жаждали обнаружить что-нибудь эдакое, тайное.

С вопросами приходили и к Чжао Сяоцяну, и к Чжу Шэньду. Первый отделывался тем, что пересказывал статью, тиснутую на задворках вечерней газеты, да и второй обсуждал проблемы утреннего или вечернего купания тоже без удовольствия. Их вялые ответы убивали всякий интерес у спрашивавших и слушавших, поскольку становилось ясно, что на столь несерьезных, незначительных расхождениях никоим образом не выстроишь напряженной драматургии. Оба противника начисто отрицали наличие какой бы то ни было проблемы отношений, однако такая фигура умолчания лишь укрепляла мнение, что проблема существует, и достаточно серьезная, глубокая. «Дело не простое», «Есть тайные пружины», «То ли какие-то давние причины, то ли в самом деле непримиримый конфликт» — вот к такому выводу и пришло большинство.

Похоже, в городе В. провинции Н. нашлись жаждущие поглубже копнуть проблему отношений. Любители. Верно, у них имелось даже свое любительское Федеральное бюро расследований или же Комитет государственной безопасности, а значит, и соответствующие возможности. Через какое-то время докопались до множества закулисных материалов, подняли на поверхность массу закрытой информации. Юй Цюпин и ее друзья с уверенностью утверждали, что Чжао Сяоцяна не устраивают ни место работы, ни должность, ни перспективы, ни жилищные условия. Поначалу ведь он надеялся, проглотив позолоченную пилюльку заграничной стажировки, получить статус научного работника, пост директора Института биологии провинциального отделения Академии наук, зарплату разряда на два повыше, трехкомнатную квартиру с холлом и возможность перевести в спецшколу свою дочку, только что поступившую в первый класс. Но всем этим чаяниям не дано было осуществиться, и он вообразил, что на пути его стоит могучий авторитет Чжу Шэньду, а решив так, переменился к учителю, затаил злобу, выжидая момент, чтобы авторитет этот подорвать. Кое-кто добавлял, что как-то на одном давнем ученом собрании, сидя рядом с Чжу Шэньду за столом, уставленным кружками с чаем, Чжао Сяоцян хотел поздороваться с ним, но тот, увлеченный беседой с председателем Политического консультативного совета, проигнорировал робко протянутую руку желторотого Чжао и своей неумышленной холодностью нанес урон самолюбию Чжао Сяоцяна…

Что касается Ли Лили с друзьями, то их анализа не избежал другой фактик. В городе В. было так заведено, что всякий, кто стремился занять достойное место в ученых или художественных сферах, непременно обивал пороги дома Чжу Шэньду, и стоило претенденту войти в высокие врата, как цена его возрастала десятикратно. Перед тем, кто прибивался к этой пристани, открывалось множество перспектив и на каждом перекрестке зажигался зеленый свет. Но прямодушный книгочей Чжао Сяоцян по возвращении в город В. из Канады целый месяц не показывался у Чжу Шэньду, что и настроило глубокоуважаемого Чжу весьма и весьма против этого заносчивого Чжао Сяоцяна. Некоторые еще добавляли «совершенно секретные» сведения. Ученый-агроном профессор Ши Каньлюй, говорили они, всегда противопоставлялся в нашем городе Чжу Шэньду. И вот Чжао Сяоцян на следующий же после возвращения со стажировки день наносит визит профессору Ши, подносит ему две банки растворимого кофе, баночку «Кофейного друга», электробритву, транзистор с вмонтированными в него электронными часами и еще какими-то штуковинами, а вдобавок еще два больших пакета с укрепляющими средствами западной медицины. А к Чжу Шэньду путешественник заявился лишь спустя полтора месяца и подарил только пачку сигарет «555» и зажигалку «Кэмел». Это и замутило воду, посеяло семена вражды.

Вот так, углубляясь в историю отношений, город познавал характеры спорящих, придав дискуссии психологический аспект. Поговаривали, что к старости Чжу Шэньду стал завистливей и не терпел, чтобы хоть кто-нибудь хоть в чем-нибудь превосходил его. Посмеивались: «Чжу Шэньду зависть заела». Другие заявляли, что Чжао Сяоцян, которому с детства везло, возгордился и шел напролом, сметая всех со своего пути. Освоив психологию, общественность подобралась к политологии, а затем к информатике и со вкусом, со знанием дела принялась обсуждать столкновение «фракций юнцов и патриархов», «новой и старой партий», «заморских и местных нравов». Некий обозреватель (любитель, хотя и со своей «критической колонкой» — устной, разумеется) связывал все это с положением о «практике» (которая, как известно, только и является критерием истины), а также с низвергнутой теорией «все, что…», допускавшей лишь «все то, что» имелось в трудах Мао Цзэдуна, и отвергавшей то, чего там не встречалось.

В итоге любителям подсматривать да обсасывать отношения стало почти совершенно ясно: «антагонизм между Чжу и Чжао» неизбежен, закономерен, ибо небеспричинен, то, что мы видим, еще не вся его глубина, и за поверхностной фабулой скрываются совсем иные сюжеты. Увы, в городе В. обнаружили себя вполне тривиальные общие противоречия, глубоко поразившие время и общество на самых разных уровнях — и притом в широком масштабе.

Встречались люди, в том числе и среди молодых, кто, прослышав о распре, потирал руки и, исходя слюной, принимался строить всякие планы в надежде поживиться на этом. В таких компаниях, попивая водочку и закусывая жареными креветками да яичками «сунхуадань», целыми днями, с раннего утра и до поздней ночи, без сна и отдыха искали истоки и гадали об исходе войны Чжу с Чжао, вскрывали ее подоплеку, смысл, последние симптомы и дальние перспективы. Один какой-нибудь фактик пережевывали тридцать три раза в день. При этом всякий раз излагая чуть иначе, чем прежде. Что, например, Чжао Сяоцян привез профессору Ши. И ведь никому не наскучивало, новость, изложенная в тридцать третий раз, казалась такой же девственно свежей. Те, кто рассказывал, взметали вверх брови, делали большие глаза, всплескивали руками, напускали на себя такой загадочный, глубокомысленный вид, словно впервые делились тайной. До чего соблазнительно наблюдать за распрями между людьми! Традиционное любопытство живет в нас с давних, еще до нашей эры, времен летописей и Борющихся царств и никогда не состарится, подпитываясь любопытством сегодняшним! Второго такого в мире нет! Все новых и новых фанатов увлекает пагубная страсть к выяснению отношений. У нас в стране прямо какой-то «взрыв отношений», равно как и всевозможных рекомендательных списков, так что мы не уступим Западу с его знаменитыми «взрывами» — сексуальным, информационным… Богата и китайская проза: тут вам и любовь, и жизнь, и смерть, есть приключения и детективы, кто философствует, кто изображает типы, характеры или выдает потоки сознания, живописует нравы, чувства, душевные травмы, но все это ни в какое сравнение не идет с панорамой взаимоотношений, интриг в самых разнообразных ситуациях, и часто к тому же между хорошими людьми! Только это и способно сыграть на глубоких душевных струнах национального, исторического, местного, общинного, подсознательного, традиционного, современного и так далее! И связать возвышенное с низменным, древнее с современным, дряхлое с юным, отечественное с привозным!

Завершив свой всеобъемлющий анализ, компании расходились. Одни шли к Юй Цюпин, другие к Ли Лили — «примазаться» к Чжу Шэньду или к Чжао Сяоцяну. Этим модерновым словечком «примазаться», изобретенным «культурной революцией», называли действия тех, кто пристраивается к кому-либо (а в те времена имели в виду — к какой-либо «линии»). «Примазываться» гораздо выгодней, чем даже играть в кости либо на тотализаторе в старом Шанхае или в сегодняшнем Гонконге. А кое-кто вообще считает, что это кратчайший путь к успеху на поприще человеческом. Посему некоторые, ринувшись к Чжао Сяоцяну, ничтоже сумняшеся, принимались поносить Чжу Шэньду. По любому поводу. Чжао Сяоцян аж за голову хватался. Другие же бросались к Чжу Шэньду, дабы на примере Чжао Сяоцяна продемонстрировать падение общественных нравов, пороки воспитательной работы, деградацию современной молодежи. Юй Цюпин передавали, какие неблаговидные деяния и речи совершал и произносил Чжао Сяоцян чуть не в младенчестве, рассказывали про его дочь, которая в детском саду расцарапала мальчику лицо: вы подумайте, логично, как им казалось, подытоживали они рассказ, «каков отец, такова и дочь, и, с другой стороны, какова дочь, таков и отец». А Ли Лили нашептывали байку о том, что жена Чжу Шэньду мучила свою нянюшку, и уж Ли не преминул пустить это дальше, и вот уже почти известный и уважаемый в городе товарищ, учившийся в одной с Чжао Сяоцяном школе, правда на тринадцать лет раньше, а теперь поднявшийся по зарплате на шесть разрядов выше, при встрече хватает его за руку, смотрит расширенными глазами и, опаляя лицо жарким дыханием, произносит:

— Не падай духом, товарищ Сяоцян, смотри, я с тобой, я одобряю и поддерживаю тебя!

Чжао Сяоцяну стало тошно, и съеденные накануне две миски пельменей со свининой и лучком едва не полезли обратно.

А к Чжу Шэньду явился какой-то длинноволосик, закаливший свой дух дыхательными упражнениями «цигун», что помогло ему тиснуть в «Вечерке» пару микрорассказиков. И высказался:

— Я давно заметил, что этот малый, Чжао Сяоцян, мать его… подонок! Если глубокоуважаемый Чжу не отвернется от меня, то стоит почтенному мигнуть, как я немедленно впрягусь в ваш возок, и вы сможете помыкать мной!

От этих слов у Чжу Шэньду почему-то началось сильное сердцебиение, двадцать четыре часа сердце не успокаивалось. Он стал избегать длинноволосого, возжаждавшего с помощью укрепляющей дух гимнастики или иных каких специальных упражнений сломать судьбишку Чжао Сяоцяна.

Попадались ловкачи, которые не «примазывались», а старались держаться посередке. Встретят многоуважаемого Чжу — улыбаются, точно так же, как при виде Чжао. Встретят Чжао — поговорят о погоде, точно так же, как с многоуважаемым Чжу. Радость переполняет их при виде многоуважаемого Чжу, как и при встрече с Чжао. В высшей степени внимательны к обоим, дабы ни к кому не склониться, ни на шаг не приблизиться, так сказать, не допустить перевеса ни на грамм.

И почтенному Чжу, и Чжао тошно было от всех этих пересудов, этой ужасной атмосферы, но противостоять ей, избегнуть ее не было никакой возможности. Ну мог ли, посудите сами, почтенный Чжу отвернуться от Юй Цюпин, отказать ей от дома? А Чжао поступить так же по отношению к Ли Лили? К чему самому себе яму рыть? Этак в конце концов и останешься один-одинешенек. Нет-нет, уговаривал себя Чжао Сяоцян, я себе не враг, и поэтому лучше не обращать внимания ни на какие фокусы, делать вид, будто ничего не слышишь. А почтенный Чжу успокаивал себя так: человек значительный не снисходит до суетных мошек, душа врачевателя — бесстрастное зеркало вод, в чтении находит успокоение дух. Увы, оба они уже не вольны были распоряжаться собой, ввергнутые в болото сочувственного шепота, назойливого внимания, и должны были выступать в роли неких «лидеров фракций».

Со временем пересуды поутихли, а люди, до них охочие, нашли себе другую тему — принялись рядить, кто станет преемником городского головы.

Как вдруг в январе 1984 года небольшой столичный журнал поместил материальчик «Дискуссия после зарубежной стажировки», написанный давним, еще со школьных лет, приятелем Чжао Сяоцяна. Этот журналист побывал у него полгода назад. Чжао уже запамятовал о его визите и вспомнил, лишь получив сразу два экземпляра журнала.

Статья, как говорится, «в основном опиралась на факты», однако в немалой степени была разбавлена — как маслицем, так и уксусом. Но куда журналисту-очеркисту, подумал Чжао Сяоцян, без таких украшений? Только так и могут они продемонстрировать свой талант и стяжать славу и популярность в читательских массах. Эта мысль несколько успокоила его.

В статье приводились слова Чжао Сяоцяна: «Нам очень недостает споров, дискуссий, не о людях — о явлениях, недостает того духа, которым пронизано изречение „Учитель мне друг, но истина дороже“! За границей я частенько бывал свидетелем жарких дебатов по какой-нибудь научной проблеме, но заканчивалось заседание, и спорщики расходились, оставаясь все теми же недобрыми друзьями. Мы же тут кричим, кричим десятилетиями, а настоящих дискуссий-то и нет. Во-первых, стоит высказать что-нибудь свое, хотя бы слегка отходящее от общепринятого, — сразу же нарвешься на обиду: дескать, в кого-то метишь, целишь, кого-то провоцируешь, тут уж не один обидится, не два, а все поголовно! А если и начнут, паче чаяния, дебаты, то под гром клятв „Победить или умереть!“ — и бьются тогда без устали, забыв о предмете спора, и никому не ведомо, куда их заведут такие „дискуссии“! Ну о каком расцвете науки тут можно говорить!»

Цитировались и другие слова Чжао Сяоцяна: «Перед лицом истины все равны — как просто это провозгласить и как трудно этому следовать! От каких только критериев не зависит истина: власть, тенденция, авторитет, положение, должность, порой смертельно опасная для нижестоящих, всякие там цензы, возраст… да что об этом говорить! Попробуй возразить высоконравственной особе, если она к тому же еще и в летах, — кто бы ни был прав, все равно тебя упрекнут, что ведешь себя непристойно. Циничные и амбициозные — вот, одним словом, каковы наши научные дискуссии!»

Завершалась статья цветистыми оборотами: «За два океана в поисках знаний отправился Чжао Сяоцян. Высоко замахнулся, широко мыслит, легко излагает, ничто от него не скроется, зрит в корень, самую суть ухватывает, взор его исполнен мудрости, движения — решимости. Это жаворонок, поющий о весне, несущий весну в научные сферы нашей родины!»

Черт подери!

Дочитав, Чжао Сяоцян вздохнул и принялся беспокойно расхаживать по комнате. Полдня утешала его жена:

— Да ведь ясно же, что беседовали вы полгода назад и ты решительно ни в кого не метил, если сомневаются, пусть проверят, запросят Пекин, а потом писал же все это не ты, а этот твой дружок, высосавший у нас полстакана канадского виски, а потом подливший в статью маслица да уксуса, украсивший ее всякими цветочками…

— Что толку объяснять все это? Ты что, думаешь, твоим мнением поинтересуются? Или ты забыла про У Ханя? Ведь свою пьесу «Хай Жуй уходит в отставку» он написал задолго до Лушаньского пленума, на котором Пэн Дэхуай был снят с поста, и тем не менее У Ханя обвинили в том, что он будто бы взывал к отмщению за безвинно пострадавшего Пэн Дэхуая! Куда ты собираешься нести свою правду?!

— Время-то другое!

— А я и не говорю, что то же!

Между супругами спор развития не получил, а вот Чжу Шэньду воспринял статью как взрыв атомной бомбы. Юй Цюпин, на сей раз уже даже без нервной дрожи, обессиленной бабочкой слетела с журналом в руках к почтенному Чжу и, найдя его очки, протянула статью — без каких бы то ни было подчеркиваний красным карандашом.

Эту махонькую статейку почтенный Чжу изучал сорок пять минут, обсасывая каждую фразу, каждое слово. Сначала он покраснел, затем позеленел, пожелтел, побелел, но постепенно взял себя в руки, и в конце концов ярость обернулась вялостью, даже какой-то оскорбленной апатией. Дочитав статью, он не проронил ни звука, только губы задергались и искривились в усмешке.

Юй Цюпин вдруг проявила особое понимание и, видя, в какой транс впал многоуважаемый Чжу, незаметно ретировалась. В общем-то, своего добилась, даже не ударив пальцем о палец.

Всю ночь Чжу Шэньду не сомкнул глаз и что-то непрестанно бормотал. Лицо горело огнем, словно от пощечин, и свистели летящие в него острые стрелы Чжао Сяоцяна!

Утром ли мыться, вечером — какая разница! Важно не лебезить перед Канадой, презирая Китай. Или что — идти против предков? Против священной земли нашей? Славных предшественников? Учителей? Кровь закипела, из глаз полились жаркие слезы, вены вздулись на лбу, как только подумал об этом Чжу Шэньду; нет, решительно не позволю еретическим бредням Чжао Сяоцяна взять верх! Жизни не пожалею. Больше твердости, очищающего ветра, этот сосуд вони не заслуживает внимания! Подумать только, «основами куповедения» — семь томов! — не дорожит! Плюет на предков и потомков в трех поколениях, на дух Юйгуна, сдвинувшего горы, на славные подвиги тысячелетий… Нет, не допущу, чтобы переменился цвет наших гор и вод, чтобы туманом заволоклись солнце и луна! Воина можно убить, но не опозорить! Если утром познаешь истину, то вечером и умереть не жаль! Книжник я, интеллигентщина, имя свое опозорить хочу? В изгибах дороги нельзя терять цель! Если мелкие жулики вроде Чжао Сяоцяна возымеют силу, государство перестанет быть государством, купание — купанием, а мне и на смертном одре глаз не смежить спокойно!

Столь благородная скорбь возвысила и очистила дух Чжу Шэньду.

И на следующий день он засновал этаким челночком — туда, сюда, вверх, вниз, в партийные, административные, военные, массовые, рабочие, крестьянские, торговые организации — и всюду поднимал вопрос о Чжао Сяоцяне. Серьезно, солидно, тактично. Никаких персональных выпадов, излишних колкостей, личных пристрастий. Наоборот, он «против явления, а не личности», вот что следует подчеркнуть. Мол, Чжао Сяоцян молод, одарен, перспективен, на него возлагаются большие надежды, потому-то и приходится переживать за него: больно, что тот по ошибке зашел в тупик. Чжу Шэньду давал понять, что сам он собирается оставить все общественные посты, заняться только наукой. Что мешает нам спокойно, солидно обсудить проблемы куповедения? Критические замечания в адрес «Основ куповедения» можно только приветствовать, во взаимоотношениях с людьми он придерживается принципа «Терять с улыбкой, обретать смиренно, радоваться всему, что услышишь». Но молчать о том, что считается куда более важным, он не в силах, он обязан разъяснить свою позицию, иначе это будет преступно по отношению к стране, истории, нации, науке!

Побывав не единожды там-сям, высказав то-ce, он, возможно, никого и не убедил, но зато сам уверился в своей правоте. Ах, как он серьезен! Как откровенен! Строг! Революционен! Решителен! Бескомпромиссен! Долго, очень долго, многие годы, не вкушал этакой справедливости, не испытывал такого энтузиазма, таких патетических чувств! «Сгустившийся сумрак не скроет могучей сосны, все так же неспешно по небу плывут облака». «Героя узнаешь в боренье с морскою волной». В этой дискуссии, вне всякого сомнения, решаются крупные, принципиальные проблемы, тут стоит вопрос, по какому пути, в каком направлении и под каким знаменем шагать!

Истинное, однако, незаметно, пока не обретет внешней формы, так что благородному порыву необходимо поскорее придать отчаяния и слезливости! Такая патетика быстренько охватила Юй Цюпин с ее приятелями, и повсюду зазвучали пылкие речи.

Они не могли не воздействовать на главного и прочих, ответственных и не очень, редакторов вечерней газеты города В. А всего глубже — на того, кто некогда выпустил в свет «Канадскую россыпь». Он трепетал в ужасе, у него разрывалось сердце, раскалывалась голова, он жаждал искупить вину. Начала «Вечерка» с туманных статеек, по которым трудно было понять, критикуют они или не критикуют Чжао Сяоцяна. Одна называлась «Канадская луна, говорят, круглее китайской…». Другая — «Кто захватит усадьбу помещика, получит в наследство и его кальян, и его жену». Ну к чему тут подкопаешься?

Любопытные вещи, однако, творятся в Поднебесной: сначала пылкость Чжу Шэньду, затем статеечки про луну да кальяны с наложницами… и вот уже в облике Чжао Сяоцяна вдруг обнаруживаются сомнительные черточки. И пошли пересуды по городу В. и в радиусе до четырехсот километров:

— Чжао Сяоцян не хочет есть палочками, а только ножами да вилками…

— Чжао Сяоцян требует, чтобы в семь утра бани уже прекращали работу…

— Чжао Сяоцян подводит жене глаза зеленью…

— Чжао Сяоцяна не устраивают иероглифы, подавай ему канадское письмо…

Даже вот до чего дошло:

— Чжао Сяоцян в Канаде имел любовницу и теперь собирается бросить жену, переехать в Канаду, он уже оформляет канадское гражданство…

— Любовница называет Чжао Сяоцяна в письмах dear — то есть дорогой…

И даже так:

— Чжао Сяоцян пытался провезти из-за границы сорок портативных акустических систем, но таможня конфисковала их…

— Чжао Сяоцян вез с собой из-за моря порнографию…

— На границе у Чжао Сяоцяна обнаружили новейшие американские противозачаточные средства!

Участливые друзья не считали за труд забежать между делом, но всегда кстати сообщить что-либо, письма слали простые и заказные, отбивали телеграммы, ежедневно по многу раз доносили, в своей, разумеется, интерпретации, до ушей супругов Чжао все, что ходит по городу. Все это изобилие подавалось сосредоточенными, возбужденными друзьями старательно, с подробностями и необычайно живо. Так что однажды Чжао Сяоцяну с женой даже пришла в голову мысль, а не сами ли придумали, сфабриковали, распространили и поспешили принести ему все это люди, уверяющие его в верности, выражающие свою преданность. Но от таких предположений пришлось быстренько отказаться: ведь если продолжать в этом духе, то не избегнуть вывода, что ходит к тебе всякий сброд, но всех же не выгонишь, ибо — на радость врагу, на горе другу — останешься в полном одиночестве.

И спустя час Чжао Сяоцян сказал жене:

— Плохо дело! Наши с тобой сомнения отдают чем-то болезненным. В Канаде в таких случаях обращаются к невропатологу или даже психоаналитику. Бывает, и таблетки глотают. А у нас в городе, говорят, в нервной клинике открыли психиатрическую консультацию, но через два месяца вновь прикрыли. Что же это, в самом-то деле? Будь это в Оттаве или Торонто…

Он еще не закончил фразы, как жена вспылила:

— Надоел ты мне! Тошно! Чертова Канада! Далась она тебе! Хватит! Три года ждала тебя, у нас тут то свет отключат, то воду, то тайфун песком да камнями барабанит по стеклам, а ты разгуливаешь по своей Канаде, диско отплясываешь…

Жена махнула рукой. Упал и разбился стакан.

Чжао Сяоцян совсем смешался, словно из его любимых золотых рыбок вдруг выросли морские черепахи. До него наконец дошло, что, как бы ни была доброжелательна жена, старавшаяся не верить сплетням о его канадском разврате, что-то, видимо, у нее в подсознании осело. Ах он преступник, тысячи смертей ему мало!

Одно влиятельное в городе В. лицо, у которого тоже побывал Чжу Шэньду, сделало по этому поводу ряд замечаний. Их, более или менее точно, повторили с нескольких трибун. Формулировки звучали осторожно и обтекаемо. Надо, в лозунгах времени возвестило лицо, «сплачиваться» с товарищами, позволившими себе кое-какие ошибочные публикации, но не вышедшими при этом за рамки нашей политической линии. Это хорошие товарищи, патриоты. Они же в конце концов возвратились! Хотя, и не возвращаясь, можно оставаться патриотом, разве множество китайцев иностранного подданства не друзья наши? Мы считаем, что сознание человека — это процесс изменений. Надо уметь ждать. Не месяц, так два. Не год — так два! Пролетариату ли бояться буржуазии? Востоку ли бояться Запада? Социализму — капитализма? Так что волноваться, полагаю, нечего. Мы сильны. У нас власть, армия! Надо чистить сознание и сплачиваться с товарищами. И даже с Цзян Цзинго. Пусть приедет, полюбуется на нас, а потом может опять уехать к себе на Тайвань, пожалуйста. Но нельзя допускать случайных срывов. Чем шире наша политика открывает двери в мир, тем четче должны мы представлять себе, до каких границ можно сплачиваться.

Осторожные и обтекаемые формулировки были доведены до каждой партгруппы, и всякий раз подчеркивалось: не надо волноваться, не надо волноваться, ни в коем случае, ни по какому поводу не надо волноваться… В искренности этих благих умиротворяющих призывов сомневаться не приходилось, и все же по какой-то труднообъяснимой логике они лишь накаляли атмосферу.

Сложнее всего оказалось тем, кто трудился в купальных сферах. К восьмидесятым годам XX века, надо вам заметить, подавляющее большинство китайских семей, даже и в крупных городах, купальных удобств в домах не имели. В некоторых квартирах, правда, уже существовали гигиенические комнаты с ванной, но горячая вода пока не подавалась, что, сами понимаете, лишало ванну всякого смысла. Мыться ходили в общественные бани. А поскольку бюджетные ассигнования оставались незначительными, с ростом населения обнаружилась нехватка бань, и ситуация создалась весьма напряженная. Бани закрывались все позднее и позднее, работали с семи утра до десяти вечера по пятнадцать часов в сутки. Когда же возникла, да еще обострилась, дискуссия между Чжу и Чжао, а потом еще стали поступать «осторожные и обтекаемые» указания, купальной отрасли пришлось делать выбор. К кому же «примазаться»? Три поколения семейства Чжу имели в банных сферах города В. такой же авторитет, как и легендарный Лу Бань среди кузнецов, плотников и каменщиков всех веков или Кафка среди начинающих молодых литераторов восьмидесятых годов. И как только разгорелся конфликт, одна баня, называвшаяся «Чисто и быстро», незамедлительно вывесила объявление:

«Наша баня вот уже десять лет придерживается вечернего купания, как того требуют широкие народные массы и привычки предков. Настоящим специально оповещаем, что мы не свернем на крутую тропку утреннего купания. Наш режим — с 4 часов 30 минут пополудни до 12 часов ночи».

В этом объявлении присутствовала прямота непосредственного отклика, так что простим описку «крутая» вместо «кривой». Вывесив объявление, управляющий баней «Чисто и быстро» почувствовал облегчение, словно ему удалось ловко и без особого для себя ущерба влезть в чужую драку или же собственными глазами увидеть, как опростоволосился занесшийся Чжао Сяоцян. (Правда, кто такой Чжао Сяоцян, управляющий и понятия не имел.) Его примеру тут же последовали другие заведения.

А у Ли Лили был приятель в загородной бане «Эпоха», и вот эта баня, не без воздействия Ли Лили, разумеется, решила отмежеваться от прочих и объявила:

«В связи с ростом уровня народного потребления и в целях осуществления модернизации купальной отрасли наша баня со следующей недели будет работать с 3 часов утра до 11 часов дня. После 11 часов прекращаем купание и начинаем торговать простоквашей, о чем и ставим в известность население».

Эту баню единодушно осудили, особенно братские заведения. И управляющий «Эпохой» сразу понял, насколько он опередил эпоху. У него имелись свои интересы. И письма с поддержкой. Но один представитель старшего поколения самолично позвонил Чжао Сяоцяну и за секунду ухитрился выпалить семь слов: «Баня „Эпоха“ ведет себя недостойно, обратите внимание». После чего повесил трубку. Чжао Сяоцян не знал, смеяться ему или плакать: ну что у него общего с баней «Эпоха»?

Однако и Чжао Сяоцяну пришлось столкнуться с проблемой: мыться или нет? И в какое время? Он, разумеется, патриот, чего никто, включая «влиятельное лицо», не отрицал, и все же затруднения с мытьем на родине заставили его с тоской вспомнить Канаду. Нет, он никоим образом не сомневается в четырех модернизациях, которые должны открыть широкие и ясные перспективы купальных удобств для каждого. И когда в каждый дом войдет соответствующее оборудование, у людей появится возможность без всяких дискуссий мыться в любое время — утром, днем, вечером, а если приспичит, то и ночью, прервав сон, и в ветреную погоду, чтобы смыть песок, и в жару, чтобы смыть пот, и по куче других поводов. Но что толку препираться о сроках купания сейчас, когда у него дома простого, даже отечественного, душа и того нет?!

И вот четырнадцатого февраля, когда город захлестывали пересуды, Чжао Сяоцян отправился в баню «Чисто и быстро» — в семь сорок пять вечера. Народу было навалом, он минут пятнадцать ждал, пока банщик подведет его к какой-то зловонной корзине, где он сбросит одежду, и погрузился в бассейн. Если человек грязен, что ему грязь воды? Грязная вода тоже смывает грязь с людей. Так что мытье завершил он с легким чувством удовлетворения. Казалось, с телом произошли какие-то эпохальные превращения. Выйдя из бани, купил у лоточника связку сладостей в виде маленьких тыквочек с начинкой из семечек и фасолевого пюре и пошел, уплетая лакомство и энергично втягивая в себя вечерний воздух, уже запахший весной, и ощущал себя обновленным как снаружи, так и изнутри.

А на следующее утро к нему прибежали с вопросом, в самом ли деле накануне он мылся вечером. Он подтвердил, и последовал новый вопрос: означает ли это перелом в его взглядах на купание? На это он отвечал, что всегда утверждал, утром можно купаться, но никогда не заявлял, будто купаться можно только утром, и тем более не связывал себя самого обязательством купаться лишь по утрам, а не вечерами или в какое-то иное время. Да он сроду не считал, что, кроме как утром, купаться вообще нельзя.

— Но ведь вы, — хитро сощурился спрашивающий, — из фракции раннекупальщиков. Это же ваши слова: купаться в основном следует по утрам. Раннее купание было вашим коньком, так теперь вы что же, отказываетесь от собственных концепций?

В вопросе, похоже, звучала издевка. И, слегка покраснев, Чжао Сяоцян заставил себя воскликнуть:

— Конечно, утром тоже можно купаться, что в том такого?

Произнеся это, он вдруг почувствовал, что его затягивает в глубину. Ловушка?

Вскоре позвонила Юй Цюпин и сладенько этак тянет:

— Это я, Юй. Многоуважаемый Чжу весьма рад. Нам стало известно, что вы предприняли практические шаги к исправлению своих ошибок и заблуждений. Одобряем, одобряем. Будет минутка, загляните к многоуважаемому Чжу, он изволил заметить, что встретит вас настоящим вином из провинции Нинся, настоянным на дерезе.

Горло сдавило, и Чжао ничего не смог ответить.

Вечером пятнадцатого февраля его отыскал вконец расстроенный Ли Лили.

— Поговаривают, что вы переменили курс. Не верю! Я тут сцепился, чуть в драку не полез. Не такой вы, говорю, человек… А вы что, в самом деле ходили вечером в баню «Чисто и быстро»? Не таитесь от меня!

Чжао Сяоцян почувствовал, что лучше ему не отвечать, а то нервы юнца не выдержат напряжения. Метафизику, понял он, одной лишь пропагандой диалектики не одолеть, нужны еще аминазиновые препараты. Он опустил голову и ничего не произнес.

Выражение его лица Ли Лили истолковал не совсем точно.

— Так это правда?! — со слезой в голосе воскликнул он. — Ах, как неразумно вы поступили! Да хоть тысячу вечеров проторчите в этой чертовой бане, они же вас все равно своим не признают. Боитесь прослыть еретиком? А ведь личность ценна тем, что не похожа на других! Зачем стачивать свои углы?

— А ты… в последнее время… мылся?

Уже задав вопрос, Чжао Сяоцян вдруг понял всю его нелепость. Сквозь стильный пестрый джемпер и бежевую трикотажную рубашку от Ли Лили шел такой дух, что каждому было ясно: в баню он уже давно не ходит.

Убито побрел прочь Ли Лили. А от информаторов по-прежнему отбоя не было. Притащили Чжао Сяоцяну один весьма влиятельный в их провинции журнал со статьей о том, что путь ко всемирному лежит лишь через национальное. Перед матерчатой обувью, писал журнал, пала Северная Америка, а отдельные китайцы не могут, видите ли, носить ничего, кроме кожаной, тогда как кожаная обувь пришла с Запада, где теперь в моде-то не она, а матерчатая, китайского образца, с круглыми или квадратными носами, на многослойной подошве. Нам ли с иностранцев обезьянничать?!

В статье приводился такой пример. Из Голливуда приехали в Китай покупать фильмы, просмотрели множество картин так называемой «новой волны» и ничего не выбрали. Ибо то, что в Китае кажется новым, для других уже устарело. Но под занавес показали им экранизацию старого традиционного спектакля «Мелкий чиновник седьмого ранга», и они отвалили за него полновесную монету.

Чем дольше читал Чжао Сяоцян, тем больше запутывался. Что же это, выходит, за статья? Просто факты излагает или осуждает низкопоклонство перед заграничным? Или же агитирует? Хочет, чтобы наши люди походили на иностранцев, или возмущается подражанием заморским вкусам?

Впрочем, достоверность информации вызывала у него сомнения. Ведь он три года прожил в Канаде, на месяц в США ездил — в Майами. Да, встречались ему американцы в матерчатых туфлях китайского типа, поскольку в Америке есть всякий народ и всякая обувь, каков человек, так он и обут. И йогой американцы занимаются, и гимнастикой «тайцзицюань», есть и такие, кто выбривает себе голову и идет в монахи, а кое-кто до сих пор развешивает фотографии этих вожаков «культурной революции» Кан Шэна да Чжан Чуньцяо, торгует левацкими брошюрками аж еще 70-х годов с бранью в адрес Линь Бяо и Конфуция. Так что, может, это и факт, будто китайская матерчатая обувь покорила Северную Америку, а может, просто бред чьей-нибудь дефективной головы.

Информаторы, правда, полагали, что статья подспудно метит в их куповедческие дебаты и, не называя имени Чжао Сяоцяна, критикует именно его. И как только это было произнесено: «критикует, не называя имени», у Чжао Сяоцяна волосы дыбом встали. Неужто в самом деле в него целят? Как же это можно выяснить? И попробуй тут оправдайся! Благодаря заботам добрых друзей все шире стали поговаривать, что критикуют-то именно его, хотя он что-то не припоминал, что позволял себе недооценивать матерчатые туфли или хэнаньский театр «Юйцзюй». Нет, поименная критика куда лучше, там все ясно: ругают — значит, ругают, нет — значит, нет.

И нескольких дней не прошло, как в другом периодическом издании всекитайского масштаба — журнале по здравоохранению — появилась новая статья с рассуждениями об образе жизни, в котором непременно должна присутствовать китайская специфика. Чжао Сяоцян сам, без подсказки, наткнулся на эту статью. Прочитал, и тревожно забилось сердце: опять, что ли, в него метят? Да приглушите же вы барабаны, к чему все это?!

Из дальней деревни пришло письмо от двоюродного брата:

«До сих пор, Сяоцян, тебе везло. Но не может же ветер всегда дуть в твои паруса? Споткнулся — не переживай. Это тоже полезно. Твой Цеце».

Чжао Сяоцян почувствовал, что попал в какую-то центрифугу, которая все ускоряет вращение, и он перестает принадлежать себе. Ну почему любая дискуссия, значительная ли, мелкая ли, непременно сводится к конфликтам между людьми, к интригам, к «грызне собак», от которой «вся пасть в шерсти»? Почему в таких дискуссиях всегда впадают в метафизику и абсолютизацию? И ведь ничего изменить нельзя. И не отвяжешься, будто накрепко приколотили тебя к этой дискуссии. Ну почему?

Спросил жену. Но откуда ей знать? Вот тут-то ему и сообщили: некто полагает, что утреннее купание тоже приемлемо. С парой бутылок циндаоского пива и цзинем свиных ушек примчался счастливый Ли Лили. Звонил телефон, поздравляли. А у Чжао Сяоцяна на душе было тяжко. И даже вечером, отходя ко сну после супружеских ласк, наша молодая пара продолжала обсуждать, что, мол, одному небу известно, куда еще заведет их дискуссия с Чжу Шэньду. Едва затронули эту тему, ему стало трудно дышать, заколотилось сердце, пропал голос, сдавило горло. Похоже, что это симптомы… О небо!

Может, завтра все образуется? Проспишься, как с похмелья, а небо ясное, воды чистые и все ушло прочь — и заискивающие рукопожатья, и дрязги, ссоры, распри! Завтра, завтра…

Загрузка...