Ему исполнилось семь лет, когда, в бархатной курточке с кружевными манжетами и воротничком, его впервые выпустили на подмостки Трокадеро в программе благотворительного концерта.
Он имел успех: его пальцы с трудом удерживали смычок.
После исполнения «Kakadu der Schneider» [2] его расцеловали по очереди все члены благотворительного комитета.
Наутро его пригласил к себе господин Теодор Франц. Великий импресарио хотел видеть мальчика. Господин Эммануэло де Лас Форесас собственной персоной повез сына к импресарио. Господин Эммануэло де Лас Форесас был взволнован до глубины души. Он чувствовал, что долгожданный час пробил.
Господин Теодор Франц сидел у себя в кабинете за огромным письменным столом в своей излюбленной позе — Наполеон после битвы под Лейпцигом.
Когда господин Теодор Франц сидел в этой позе, обращаться к нему не полагалось — полагалось ждать. Все знали: в эту минуту он покоряет мир — мешать ему нельзя. Десять лет назад Аделина Патти прождала его в этом кабинете целых десять минут.
Господин Эммануэло де Лас Форесас ждал, не решаясь даже подкрутить кончики усов. Чудо-ребенок, сознавая значительность момента, молча сосал палец.
Итак, в кабинете господина Теодора Франца стояла полная тишина, — со стен смотрели фотографии мировых знаменитостей.
— Ну-с, его имя?
Господин Эммануэло де Лас Форесас вздрогнул.
Когда господин Теодор Франц открывал рот, раскаты его голоса гремели так, словно он намеревался заглушить рояль Эрара. Люди, слышавшие господина Теодора Франца в первый раз, всегда вздрагивали, как вздрогнул господин де Лас Форесас. Господину Теодору Францу это было известно, но он считал, что для пользы дела посетителю не мешает иной раз вздрогнуть.
— Ну-с, его имя?
Господину де Лас Форесасу удалось выговорить:
— Карло де Лас Форесас.
— Гм! Происхождение? — Еле заметным движением руки господин Теодор Франц указал господину де Лас Форесасу на стул.
— Благодарю вас. — Опустившись на сиденье, господин де Лас Форесас почувствовал себя более уверенно. Он поставил чудо-ребенка между своих колен и заговорил.
А говорить господин де Лас Форесас любил. Родом он из Чили. Быть может, кое-кого удивит, что испанский гранд обосновался в Чили. Однако господин Эммануэло де Лас Форесас обосновался именно там. Причиной было пронунсиаменто. В пронунсиаменто крылась тайна биографии господина де Лас Форесаса. Произошло оно в Мексике. При чем здесь была Испания, оставалось загадкой. Впрочем, когда господин де Лас Форесас рассказывал свою биографию, с какого-то момента уследить за нитью его повествования становилось довольно трудно. Очень уж бойко перемещался ои из одной части света в другую. Иной раз было не совсем ясно, на каком берегу океана он находился в данную минуту. Так и теперь нежданно-негаданно господин де Лас Форесас очутился на Канарских островах.
И вот тут-то господин Теодор Франц стукнул рукой по столу.
— Ясно! Он родился в Провансе.
Господин Эммануэло де Лас Форесас так и подскочил.
— В Провансе!
— Да, сударь мой, в Провансе. Вы, сударь мой, происходите из буржуазной семьи и родились в Провансе.
Господин Теодор Франц встал.
— Публике, сударь, надоела экзотика. Публика, сударь, больше не верит в аристократов на подмостках. Публике надоело шарлатанство. Публика ищет добропорядочности. Публика не желает, чтобы ее водили за нос.
Каждую из этих фраз господин Теодор Франц отчеканивал, точно военный приказ. И слово «публика» звучало как барабанная дробь.
— Публике все надоело. Публика жаждет благопристойности. Публику, сударь, надо завоевывать без шума.
По лицу господина Теодора Франца струился пот. Здравый смысл публики приводил его в экстаз.
Господин Эммануэло де Лас Форесас в конце каждой фразы согласно кивал головой.
Господин Теодор Франц бросил взгляд на чудо-ребенка:
— Ему семь лет.
— Недавно исполнилось.
— Мы объявим шесть. Он сойдет за шестилетнего. — Господин Теодор Франц наклонился к мальчику.
— Что это? — Он ткнул пальцем в бриллиантовую запонку за десять франков на воротничке Шарло. — Уберите.
— Фамильная драгоценность, — сказал господин де Лас Форесас.
— Сударь! — Голосу господина Теодора Франца впору было состязаться с оркестром. — Публика больше не верит в фамильные драгоценности.
Господин де Лас Форесас отстегнул запонку.
— Теперь о деле — об искусстве. Какой у него репертуар?
— Три пьесы.
— И «Kakadu der Schneider», — добавил чудо-ребенок.
— Хорошо, сударь. Я составлю контракт. И дам вам знать.
Господин Эммануэло де Лас Форесас с чудо-ребенком вышли из кабинета.
Господин Теодор Франц вновь уселся за свой письменный стол и стал кусать ногти. Господин Теодор Франц часто кусал ногти, когда погружался в раздумье.
В этот день семья де Лас Форесас распростилась со своей чилийской родословной.
Господин Теодор Франц потерял доверие к тропикам. Публика утратила вкус к сенсациям. Господин Теодор Франц насаждал патриархальную идиллию.
Все его артисты происходили из буржуазных семей. Самый шумный успех принесла ему американка, он открыл ее в какой-то церкви, и она никогда не выступала в театре, — это противоречило ее религиозным убеждениям. Обе части света умилялись до слез, когда он по воскресеньям возил ее в церковь…
В тот же вечер господин Теодор Франц сообщил газетам, что скрипач-вундеркинд Шарло Дюпон начал брать уроки у профессора Динелли.
«Как известно, маленький виртуоз родился в Провансе в почтенной семье чиновников-орлеанистов Дюпон».
Господин Теодор Франц не мог нарадоваться словам — «семья чиновников-орлеанистов». Истинная находка. Собственно говоря, они слетели с его пера совершенно случайно. Но это была истинная находка: «семья чиновников-орлеанистов Дюпон».
За ними открывалась безбрежная перспектива честности и буржуазной добропорядочности.
Господин Теодор Франц в мгновение ока оказался на пороге успеха.
На другой день он нанес визит семейству де Лас Форесас. Он хотел посмотреть, какую сумму следует им Предложить. Господину Теодору Францу пришлось подняться на шестой этаж. Прихожая была увешана детской одеждой, поношенными пальто, купленными в магазине готового платья. Потом он ждал в нетопленной Гостиной, пропитанной запахами кухни.
Господин Теодор Франц предложил восемьсот франков в месяц на полгода вперед. Господин Эммануэло де Лас Форесас взял половину денег в задаток и согласился.
Шарло наняли учителя, который репетировал с ним три пьесы. На уроках присутствовал господин Теодор Франц. Он брал на заметку все места, где Шарло фальшивил. В этих местах мальчику надлежало улыбаться публике.
Приближался день первого концерта. Он должен был состояться в Брюсселе.
Накануне отъезда в Брюссель господин Эммануэло де Лас Форесас нанес прощальный визит господину Теодору Францу. Господин де Лас Форесас был человек покладистый— он стал орлеанистом с головы до пят: легкий намек на военную выправку, палка с золотым набалдашником, седые усы.
— Сударь, — спросил господин Теодор Франц, — почему вы не в трауре?
— В трауре?
— Да, сударь, мне помнится, я читал в газетах, что Шарло — сирота.
Когда господин Дюпон садился в поезд, его шляпу украшала креповая лента. Господин Теодор Франц принес подарок Шарло. Это был обруч с монограммой мальчика. Шарло взял его с собой в купе.
Господин Теодор Франц остался в Париже. Это был его принцип. Он всегда держался в тени.
— Импресарио отпугивает прессу, сударь, — говорил он господину де Лас Форесасу. — Господа репортеры уверены, что все только и думают, как бы их облапошить. Репортеры на редкость недоверчивый народ.
Но назавтра после концерта он получил телеграмму, призывающую его в Брюссель. Господин Теодор Франц переждал сутки, прочитал брюссельские газеты и выехал. Скрипач-вундеркинд Шарло Дюпон потерпел полный провал.
Господин Эммануэло де Лас Форесас встретил импресарио на вокзале. Он был смущен и пришиблен.
— Чего требовать от ребенка, — бормотал он. — Ну, скажите, чего? Не может же он играть, как Сарасате.
— Заткнитесь, сударь… Он играл, как осел.
Шарло был запуган до смерти. Господин Эммануэло де Лас Форесас отколотил его так, что вся спина мальчика пестрела разноцветными синяками. Он покосился на господина Теодора Франца, ожидая очередной трепки. Но господин Теодор Франц извлек из чемодана ворох парижских игрушек и разложил их по всей комнате. Шарло понял, что с этой стороны колотушек опасаться не следует.
Господин Теодор Франц раздобыл для Шарло другого учителя, и мальчик начал снова готовить все те же три пьесы. Они играли несколько часов подряд — под конец Шарло совсем валился с ног от усталости. Господин Теодор Франц расцвечивал игру улыбками и ребячливыми ужимками.
Шарло, совершенно отупев, играл, повторял все ужимки господина Теодора Франца и улыбался.
В конце концов он расплакался и, уронив скрипку, стал размазывать слезы по лицу.
— Ну-ка, еще разок.
— Я устал… — плакал мальчик. — Не хочу больше.
— Еще разок, и я тебе дам конфетку…
Шарло продолжал реветь.
— Не хочу конфету! — всхлипывал он.
— Ладно, скажи, чего ты хочешь, только будь умницей и сыграй еще раз…
Шарло поглядел на импресарио сквозь растопыренные пальцы.
— Сигареты, — сказал он.
— Гм, ну ладно, играй.
— Три, — сказал Шарло.
— Гм, ладно, пусть будет три.
Шарло отнял руки от лица.
— Я хочу посмотреть на них, — сказал он.
Господин Теодор Франц положил сигареты на стол, и Шарло сыграл еще раз, дрожа, как в ознобе, настолько он был измучен.
В два часа урок кончался. Господин Теодор Франц сам прогуливался с Шарло по бульвару. Красивый обруч они брали с собой. Шарло с куда большим удовольствием посидел бы на скамейке: его так клонило ко сну, что у него слипались веки. Но господин Теодор Франц награждал его тумаками, пока Шарло не встряхивался и не начинал гонять обруч.
Господин Теодор Франц ласково беседовал со всеми хорошо одетыми детьми, угощал их конфетами и другими сластями. Вдобавок он то и дело затевал всевозможные игры. А если поблизости случались матери, он завязывал с ними беседу и представлял им Шарло — когда Шарло удавалось найти. Чаще всего Шарло исчезал и засыпал под каким-нибудь деревом, скорчившись и уткнувшись головой в собственные колени.
Тумак приводил его в себя. Господин Теодор Франц дрался очень больно — он бил костяшками согнутых пальцев прямо в ключицу, пока тот не встряхивался и не хватался за волчок, валявшийся рядом на земле.
— Ах, он такой непоседа, — говорил господин Теодор Франц. — На редкость шустрый мальчик!
В один прекрасный день Шарло и вовсе исчез. На бульваре его не нашли. Господа Эммануэло де Лас Форесас и Теодор Франц сбились с ног, разыскивая мальчика. Наконец они обнаружили Шарло в парке за каким-то каменным постаментом. Шарло стоял окруженный стайкой малышей. Он совал им в рот сигарету и учил «затягиваться». Малыши корчили страшные гримасы и задыхались от дыма.
Шарло сердился.
— Болваны, — говорил он. И с гордым видом выпускал изо рта огромные клубы дыма.
По возвращении домой Шарло впервые получил выволочку от самого господина Теодора Франца.
После недельного разучивания трех пьео маленький чудо-скрипач Шарло Дюпон любезно согласился исполнить кое-что из своего репертуара перед учениками школы господина Рошебрюна; господин Рошебрюн пригласил также на концерт матерей и тетушек избранных учеников.
Шарло исполнил две пьесы и «Kakadu der Schneider». Никогда еще школа господина Рошебрюна не слышала подобных оваций. Матери были растроганы. Шарло переходил из одних объятий в другие. А позже дамы из окна любовались, как он играет в пятнашки на школьном дворе.
Газеты поместили отклики о концерте. Чудо-скрипача пригласили выступить еще в нескольких школах.
Господин Теодор Франц вместе с Шарло нанес визиты музыкальным критикам. Шарло стал на редкость сонливым ребенком. Стоило ему очутиться в экипаже, как он тотчас засыпал в своем уголке. А когда они оказывались у чужих людей, — господин Теодор Франц ездил к критикам на дом, он ценил семейную обстановку, — мальчик не отходил от кресла господина Франца, сонно таращил глаза и изредка бормотал «да» или «нет».
Однажды они приехали в гости к господину Деланду. Господин Деланд был корреспондентом «Таймс». Господин Теодор Франц говорил под сурдинку о своем друге Амбруазе Тома, — господин Теодор Франц всегда говорил под сурдинку с представителями власти и прессы.
В соседней комнате шаловливые чада господина Де-ланда устроили кошачий концерт. Взрослые не слышали звука собственного голоса.
Господин Деланд открыл дверь и выбранил детей. Через две секунды концерт возобновился.
— Сударь, бога ради, не мешайте им играть. — Господин Теодор Франц был преисполнен умиления. — Дети есть дети.
Он бросил взгляд на Шарло, который покачивался в качалке.
— Шарло, наверное, тебе разрешат поиграть с детьми господина Деланда.
Разумеется, ему разрешили.
— Слышишь, Шарло, ты можешь поиграть с детьми господина Деланда.
Шарло не двинулся с места. Он не испытывал ни малейшего интереса к потомству знаменитого критика.
Господин Теодор Франц наклонился к Шарло и, ткнув его в ключицу, ласково сказал:
— Не стесняйся, дружок. Господин Деланд разрешил тебе поиграть с его детьми…
Шарло проворно соскочил с качалки и бросился в детскую. Рыжеволосые отпрыски господина Деланда стали ради забавы колоть незнакомого мальчика булавками.
Господин Теодор Франц и хозяин дома, стоя в дверях, с умилением любовались детьми.
Через несколько дней состоялся второй концерт маленького чудо-скрипача. Концерт имел большой успех. Ученикам господина Рошебрюна были посланы контрамарки, и они преподнесли Шарло Дюпону громадный венок.
Шарло сфотографировали, — висящий на его плечах венок казался огромной рамкой.
Это был грандиозный успех. После третьего концерта, — программа его по требованию публики была точно та же, что и на втором, — господин Теодор Франц самолично повез Шарло в Скандинавию. Господин Теодор Франц возлагал на Скандинавию особые надежды. Там чудо-скрипач получил боевое крещение. Теперь путь в Европу был открыт. В течение двух лет они объездили полсвета — добрались даже до Баку.
Шарло Дюпон приносил доход, равный доходу от Патти.
В каждом городе в день прощального концерта Шарло отмечал седьмую годовщину своего рождения. Господин Эммануэло де Лас Форесас неизменно носил на шляпе креп.
Господин де Лас Форесас был весьма доволен жизнью. Он зарабатывал много денег и вновь приохотился к кое-каким страстишкам своей молодости. Он всегда питал большую склонность к упитанным блондинкам и однажды сорвал в Бадене банк. Теперь вечерами после концертов он не отказывал себе в удовольствии сыграть партию в баккара и во время европейского турне не раз находил пышнотелых красоток для своей утехи.
Так прошло два года.
Большую часть времени компания проводила в поездах. Концерты давались ежедневно. На вокзал надо было отправляться спозаранку. Господин де Лас Форесас энергично дергал Шарло за кудрявые волосы. Мальчик спал тяжелым сном и не хотел просыпаться. Господин де Лас Форесас брызгал ему водой в лицо. Шарло плакал, сидя на постели, и, хныча, натягивал чулки. Все его тело было точно налито свинцом.
Одевшись, он сонно бродил в полумраке среди открытых чемоданов, в которые как попало запихивались вещи. Потом снова засыпал над чашкой тепловатого чая. Его расталкивали, и вся троица, посинев и дрожа от холода, забивалась в пахнущий сыростью омнибус и катила на вокзал. Сборы протекали отнюдь не миролюбиво. Господа Эммануэло де Лас Форесас и Теодор Франц постоянно бранились по утрам.
Шарло забивался в угол купе и, свернувшись в комочек, спал.
Когда Шарло просыпался, он видел перед собой на сиденье отца и господина Теодора Франца в расстегнутых пиджаках — они клевали носом. Господин Теодор Франц храпел.
Вагон раскачивался из стороны в сторону, поезд с ленивым громыханьем двигался вперед. От духоты в купе Шарло клонило ко сну, но заснуть он не мог. Он вертелся с боку на бок, ему было невмоготу и лежать и сидеть. Тогда он становился на колени и глядел в окно. За окном было всегда одно и то же: деревья, дома и поля. Единственное, что занимало Шарло, — это маленькие щенята. На перронах он всегда рвался погладить их.
После полудня они прибывали к месту очередного концерта, незнакомые люди увозили их чемоданы. Шарло с любопытством оглядывал перрон, прижимая к груди игрушки, потом они наспех закусывали, на Шарло натягивали бархатный костюмчик, и все отправлялись на концерт. После исполнения первого номера возбуждение Шарло спадало, и он частенько засыпал в каком-нибудь углу за кулисами — его приходилось будить, когда ему вновь было пора на сцену.
Потом они отправлялись домой ужинать. Под влиянием винных паров голоса господина Теодора Франца и Эммануэло де Лас Форесаса начинали звучать громче. Шарло тоже оживлялся к вечеру. Ему наливали коньяку с водой, — разрумянившись, он сидел за столом и слушал.
Господин Эммануэло де Лас Форесас знал множество забавных историй о пышнотелых блондинках в обеих частях света. Господину Теодору Францу тоже было что вспомнить. Так Шарло почерпывал кое-какие сведения о щедротах жизни.
Обсуждали они и вопросы ремесла.
Господин Теодор Франц вытягивал ноги и, заложив руки в карманы брюк, пускался в откровенности:
— Репортеров, сударь мой, не следует угощать… Нет ничего глупее, чем угощать репортеров. Я их никогда не угощаю. Угощенье, сударь, настораживает репортеров. Наоборот — поезжайте к ним домой, ешьте жиденький суп в семейном кругу — ничего не требуйте, сударь, но зато не скупитесь на приглашения — успех вам обеспечен.
— Да, это путь верный, — поддакивал господин Эммануэло де Лас Форесас.
— Самый дешевый путь, — уточнял господин Теодор Франц.
Господин де Лас Форесас кивал головой.
— Мисс Тисберс обошлась мне дешевле бутылки бордоского… Она была особа набожная, в рот не брала спиртного, — и мы все сидели на одной водице, сударь… Под конец она зарабатывала пять тысяч франков за вечер… Вам приходилось ее слышать?
— Да.
— Тогда мне нет надобности распространяться о ее голосе, сударь.
Господин Теодор Франц помолчал.
— Подношение цветов — это тоже вздор… Публика больше не верит в цветы… Мисс Тисберс обошлась мне в двадцать шесть распятий по три франка за штуку — их ей подносила у алтаря целая депутация… Вот это был эффект, сударь… Распятый Христос в обрамлении иммортелей… Мисс Тимберс рыдала…
Они беседовали о виртуозах и певцах из разных стран мира. В этих случаях господин де Лас Форесас лишь вставлял короткие «да» или «аминь».
— Публика не любит экстравагантности, сударь. Публика добропорядочна. Надо взывать к ее сердцу — к чувству. Играть на ее чувствах. В этом весь секрет. Я спас десяток певиц с помощью «Ave Maria» в сопровождении арфы… Я берусь нажить состояние на любой девчонке, которая согласится петь под арфу…
Великих певиц господин Теодор Франц не ставил ни в грош. Они даже раздражали его.
— Да ведь это же форменное издевательство, — говорил он, — издевательство над здравым смыслом.
— Возьмите, к примеру, Патти, — говорил он. — Да, Патти, мой друг. Чистейшее шарлатанство, сударь. Патти разорила двадцать импресарио. А я не намерен заниматься благотворительностью, я человек деловой. Двенадцать тысяч франков за две арии — издевательство, да и только. Нет, моя цель создать звезду — да, да, создать. Я импресарио, сударь, а не дрессировщик слонов.
Шарло подошел ближе, остановился против господина Теодора Франца и слушал, облокотившись на стол.
А господин Теодор Франц бряцал сотнями и тысячами, так что в ушах звенело.
— Создавать, сударь, создавать — вот в чем суть искусства!.. — Господин Теодор Франц откинулся на спинку стула.
Некоторое время мужчины пили в молчании. Шарло по-прежнему во все глаза глядел на господина Теодора Франца, погрузившегося в размышления.
Эммануэло де Лас Форесаса начало клонить ко сну. Когда господина де Лас Форесаса- клонило ко сну, кончики его усов уныло обвисали.
— Но хорошие времена приходят к концу — дела идут все хуже… Все гоняются за контрамарками… На концерты ходят только по контрамаркам… Слишком много развелось знаменитостей, куда ни глянешь — знаменитость… Слишком много шарлатанства… Я говорил, я говорил это господам репортерам. «Господа, — сказал я им, — вы душите искусство. Слишком много вы пишете фельетонов, господа. Слишком много лжете, господа…» Но что толку… что толку от моих слов. У них уже пальцы сводит от писанья, и все равно они пишут и пишут. Они портят нам коммерцию. Они не делают разницы… Конкуренция… Каждый старается перекричать другого… А публика не слышит ни звука… Да, сударь, больших денег теперь уже не наживешь… Через десять лет я не дам и сотни марок за знаменитость с мировым именем. — Господин Теодор Франц умолк. Его руки безвольно вывалились из карманов. — Не дам и сотни марок…
Господин де Лас Форесас вздрогнул от внезапно наступившей тишины, и тут вдруг вспомнил о Шарло, который заснул, уронив голову на край стола.
— Шарло… Ты еще не спишь… Шарло… Мы совсем забыли о ребенке.
Господин Эммануэло де Лас Форесас стал укладывать сына в постель, мальчик дремал, пока его раздевали.
Но вдруг Шарло открыл глаза и спросонья охрипшим голосом спросил:
— Отец — у нас много денег?
— Денег?
— Да.
— М-м-да, деньги у нас есть.
— А-а… — И Шарло снова заснул.
В последнее время Шарло часто задавал этот вопрос — о деньгах.
Иногда господин Теодор Франц выезжал на место концерта заранее. Тогда отец с сыном путешествовали вдвоем. В поезде господин де Лас Форесас играл с Шарло в карты.
Они играли на фишки. Позолоченные жетоны валялись вокруг них на сиденье. Господин де Лас Форесас рассказывал забавные истории. Он рассказывал о том, как он сорвал банк в Бадене.
— В ту пору, когда в Бадене еще держали банк.
И господин де Лас Форесас рассказывал об игорных притонах в Мексике, — вот где ничего не стоило сорвать куш тому, кто смыслил в этом деле. А уж господин де Лас Форесас, поверьте, кое-что смыслил. Ну и состояния там наживали! Горы золота! Золотые слюнки текли от одних воспоминаний!..
Шарло слушал, но не спускал глаз с карт и собирал жетоны в кучку.
— А Рио… Рио-де-Жанейро! — Господин де Лас Форесас выронил карты из рук. — К утру золота уже не оставалось, и на стол сыпались бриллианты… Сотни бриллиантов сверкали на столе… А Перу! По сравнению с ним Монако — жалкая дыра! Да, хорошее было времечко… конечно, для тех, кто смыслил в этом деле…
А господин де Лас Форесас, поверьте, кое-что смыслил в годы молодости…
У него и теперь еще ловкие пальцы, пальцы хоть куда.
Был такой трюк с булавкой, сукном и шелковой ниткой, — карта исчезала из-под самого носа банкомета. Господин де Лас Форесас проделывал этот трюк в Баден-Бадене множество раз. Пожалуй, стоит попробовать, не потерял ли он сноровку.
— Попробуй, отец.
Нет, господин де Лас Форесас сноровки не потерял.
— На это нужен талант, — говорил он. — Большой талант. Он сидит в пальцах. — И господин де Лас Форесас вновь проделал все свои трюки перед Шарло.
Мальчик повторил фокус, повторил снова и снова. Господин де Лас Форесас внимательно наблюдал за ним. Он остался доволен, он поучал, он исправлял ошибки.
— Браво, браво. Еще разок.
Шарло проделал фокус еще раз.
— Молодец, правильно. Ей-богу, у мальчишки настоящий талант. Погоди… браво… браво… Да у тебя в самом деле ловкие пальцы.
Они снова начали играть. Шарло проиграл. Он пожирал взглядом каждую карту и сжимал фишки дрожащей от возбуждения рукой.
Шарло проиграл снова.
— Ты передергиваешь, отец, — закричал он, схватив отца за руку. — У тебя двойная колода.
Господин де Лас Форесас вспылил.
— С родными детьми не шулерничают! — И он отказался продолжать игру.
Но Шарло рассердился. Стал играть за партнера, разложил все карты на сиденье. Фишки так и гремели в его руках.
Право же, когда господин Эммануэло де Лас Форесас путешествовал вдвоем с Шарло, они очень весело проводили время.
Когда они бывали одни, вечером после концерта обязательно приходила какая-нибудь дама и ужинала вместе с ними. Дамы очень нравились Шарло. Они целовали его в уши, совали ему в рот свои недокуренные сигареты. На ночь они сами раздевали мальчика, и когда на нем оставалась одна ночная рубашка, кружились с ним по комнате в танце. Они во всем потакали ему.
И так щекотали Шарло, что он поднимал визг.
Шарло получал много подарков. Господин де Лас Форесас брал их на сохранение.
Иногда в поезде Шарло вдруг спрашивал ни с того ни с сего:
— Отец, а где наши деньги?
— В Париже.
— Г м. А много их у нас теперь?
— М-м-да. Матери ведь тоже приходится помогать, а это расход немаленький.
Бывали дни, когда мысль о деньгах не покидала Шарло. Потом он снова надолго забывал о них.
Миновал третий год. Господин Теодор Франц велел Шарло разучить четвертый номер — «Марш Радецкого». Шарло исполнял его на детской скрипке. В первый раз Шарло играл его в Пеште. На мальчике была мадьярская военная форма, и студенты на руках отнесли его домой.
Господина Теодора Франца всегда осеняли счастливые мысли. Он составил благодарственное письмо студентам, где было сказано, что Шарло Дюпон охотно выступит на концерте в пользу пострадавших от наводнения.
Господа Теодор Франц и Эммануэло де Лас Форесас вместе сочиняли послание.
— Разве здесь есть пострадавшие от наводнения? — спросил господин де Лас Форесас.
— Сударь, — ответил господин Теодор Франц. — В Венгрии всегда есть пострадавшие от наводнения.
Господин Теодор Франц был мастером открытых писем. Он набил на них руку. Самым большим своим успехом он был обязан открытому письму. Это было в эпоху мисс Тисберс, тогда в открытом письме к публике он просил воздержаться от рукоплесканий на концерте в церкви, дабы пощадить скромность певицы. Концерт принес двадцать шесть тысяч франков брутто. («А как вы полагаете, во что мне обошлось помещение, сударь? Ни во что! Оно мне досталось даром! За церкви не надо платить ни гроша!») И весь город, собравшись перед церковью, кричал:-«Ура!»
Господин Теодор Франц написал, что отец феноменального ребенка господин Эммануэль Дюпон, с честью служивший своему отечеству, Франции, и хранивший верность королевскому дому, герцогам Орлеанским, бесконечно счастлив, что его сыну предоставляется возможность выразить симпатию стране, которая всегда неколебимо уповала на процветание и успехи его драгоценного отечества.
Господин де Лас Форесас прослезился.
Билеты на концерт в пользу пострадавших от наводнения были распроданы еще прежде, чем открылась Контора по их продаже. Концерт закончился исполнением «Kakadu der Schneider». Когда Шарло вызвали в девятнадцатый раз, он исполнил сверх программы «Марш Радецкого».
На следующий день началась гастрольная поездка по Венгрии. Она принесла господину Теодору Францу двести тысяч гульденов.
Шарло заметно вытянулся. Над коротенькими носочками торчали худые и длинные красные ноги. Господин Теодор Франц распорядился обшить штанишки кружевом, чтобы прикрыть колени.
Как-то вечером господин Франц взглянул на Шарло, развалившегося на стуле с неизменной сигаретой в зубах, и во взгляде его выразилось огорчение.
— Сударь, — сказал он, — Шарло придется стать восьмилетним, какие уж там семь лет, когда парню впору поступать в гвардию.
Шарло было без малого одиннадцать.
Они давали концерты в Берлине. По окончании гастролей Шарло должен был вернуться в Париж и месяц отдохнуть перед поездкой в Америку.
Шел один из первых концертов. Шарло кончил играть и, стоя за кулисами, прислушивался к аплодисментам в зале. За кулисами было довольно людно.
— На сцену! На сцену! — скомандовал господин Теодор Франц.
Шарло вышел на сцену. Разразился гром аплодисментов. За кулисы — снова на сцену и потом еще раз на сцену.
Шарло стоял за кулисами, разгоряченный и взволнованный аплодисментами. В зале не смолкали хлопки.
— На сцену! На сцену! — кричал господин Теодор Франц.
Снова на сцену.
Шарло вернулся за кулисы. Он прижимал к груди целую охапку цветов, потом в изнеможении уронил их на пол и прислонился к дверному косяку.
Вдруг Шарло почувствовал, как чья-то рука провела по его волосам. Он поднял голову. Над ним склонилось ласковое, грустное лицо с большими глазами. В зале еще гремели аплодисменты.
Шарло сам не знал, почему он вдруг обвил руками шею молодого незнакомца и прижался к нему.
Незнакомец продолжал гладить мальчика по голове.
— Pauvre enfant… mon pauvre enfantК.
Это был критик одной крупной газеты. С тех пор он каждый день приходил за Шарло, и они отправлялись вдвоем на прогулку. Они гуляли по аллеям Тиргарте-на. Шарло всегда держал Гуго Беккера за руку. Он, как старичок, рассказывал о своих доходах и поездках.
— А где же твои деньги? — спросил господин Беккер.
— В Париже — у… — Шарло чуть было не сказал «у моей матери». — В Париже, — повторил он. — Отец посылает их в Париж.
— Ах, вот как, значит, они у твоего отца.
Все время, пока они прогуливались по аллеям парка, Шарло не закрывал рта.
Господин Теодор Франц отбыл в Париж. Через два дня уехал и господин де Лас Форесас.
— Я должен все приготовить к его возвращению, — объявил господин де Лас Форесас. — Я должен заклать жирного тельца. — И господин Эммануэло де Лас Форесас тайком отправился в Потсдам с блондинкой весом двести двадцать фунтов.
Шарло остался с господином Беккером.
После прощального концерта господин Беккер пришел к Шарло, чтобы уложить его чемодан.
— Шарло, — сказал он, — я сэкономил для тебя немного денег… Видишь ли… Господин Теодор Франц и твой отец о них не знают… Мне удалось снять концертные залы дешевле, понимаешь… тут тысяча марок…
— Тысяча марок? Мне — мне самому… — Шарло пожирал глазами деньги. — Они мои? Все мои? — Он взял их, разложил кредитки веером на диване, и гладил их, и отходил в сторону, и любовался ими.
Он говорил без умолку. О том, что он накупит, о том, что он подарит… на все эти деньги.
Он разделил кредитки на несколько частей: вот эти — для одного, эти — для другого.
— Тут, наверное, хватит на платье для мамы… на шелковое платье…
Он долго болтал о матери и обо всех своих братьях и сестрах, — как они живут, какие они, какая у них квартира…
— Мама — она теперь часто плачет…
Вдруг он залился краской и умолк.
— Ну да… потому что… — Шарло сам едва не разревелся. — Ведь это неправда, будто мама умерла… Это все придумал господин Теодор Франц… Мама дома… Отец посылает деньги ей, чтобы она их хранила…
Они собрали кредитки и зашили в курточку Шарло, под подкладку.
— Эти деньги ты лучше отдай тете, Шарло. Пусть никто о них не знает… Тогда ты сможешь их взять, если захочешь что-нибудь купить… а не то…
— Хорошо… я отдам их тете… тогда я смогу их взять… когда захочу…
Шарло подошел к господину Беккеру и на цыпочках потянулся к нему.
— Вы так… добры ко мне, — сказал он.
— Что ты, Шарло! — Господин Беккер провел своей белой рукой по волосам мальчика.
— У вас есть дети? — спросил Шарло.
— Нет… У меня нет детей…
— Жалко…
— У меня никогда не будет детей, Шарло. — Рука господина Беккера соскользнула на плечо Шарло, и он на мгновение прижал мальчика к себе…
— А теперь пора складывать чемодан, дружок…
Прощаясь с господином Беккером, Шарло заливался слезами.
Семья господина Эммануэло де Лас Форесаса по-прежнему ютилась на шестом этаже. Госпожа де Лас Форесас поседела. В остальном все осталось как было.
В два часа господину де Лас Форесасу подавали в постель первую чашку кофе. Потом он вставал. Госпожа де Лас Форесас помогала мужу одеться. Во время этой процедуры она дрожала, как осиновый лист, потому что по утрам муж обычно бывал слегка не в духе. Чуть что он пускал в ход щипцы для завивки. Стоило ему не угодить, и он больно тыкал ими в шею госпожи де Лас Форесас.
Вся семья замирала от страха, пока господин де Лас Форесас совершал свой туалет.
Покончив с одеванием, господин де Лас Форесас уходил из дома. А госпожа де Лас Форесас бродила из комнаты в комнату, с трепетом поджидая его возвращения.
Девять полуголодных малышей росли, как сорная трава.
Шарло сразу вошел в привычную колею. Он даже ни разу не спросил о деньгах.
В один прекрасный день в доме не осталось ни гроша. Госпожа де Лас Форесас плакала в три ручья. Ей нечего было подать мужу на обед.
Шарло пошел к тетке и взял тысячу марок. Госпожа де Лас Форесас зашила девять сотен в старую перинку.
Но в душе Шарло, точно у затравленного зверька, затаилась глубокая, тупая ненависть к отцу.
Господин де Лас Форесас часто вывозил сына в свет. Они ходили в театры и в оперу. Господин Теодор Франц предоставил им ложу. В последние дни каникул Шарло катался в Булонском лесу на двух маленьких пони. Шарло был одет в шотландский костюмчик. И пони и костюм подарил господин Теодор Франц. Добрая душа!
Госпожа де Лас Форесас приходила в парк и, сидя на скамейке, глядела, как Шарло проносится мимо в длинной цепи экипажей.
Но месяц истек, и они уехали «осваивать» Америку.
Вообще-то говоря, господин Теодор Франц Америку не любил. Америка оскорбляла его эстетические чувства. «Я не барабанщик», — говорил господин Теодор Франц.
В Америке он нажил целое состояние.
Шарло делал все, что от него требовали. Ночи он Проводил на железной дороге и часто давал по два концерта в день. У него появился какой-то странный сонный взгляд, он ни к чему не проявлял интереса. Рот он открывал редко. Если он и думал что-то про себя, то, во всяком случае, никому не докучал своими мыслями.
Только непрерывно курил сигареты.
Час за часом прикуривал он одну сигарету от другой и, не мигая, глядел на голубой дымок. Под конец вокруг него стояло облако дыма.
Но при всем том, как уже было сказано, он шел туда, куда его посылали, и неукоснительно выполнял то, что от него требовали. И всегда чувствовал себя усталым, точно водонос.
В Чикаго ему подарили маленькую золотую скрипку, украшенную бриллиантами. Ему преподнесли ее во время концерта. В этот вечер господин де Лас Форесас не мог присутствовать на концерте — пышные формы американок все чаще отвлекали господина де Лас Форесаса от концертов сына — и он не видел скрипки.
На другое утро Шарло попросил швейцара гостиницы продать скрипку, а деньги послал матери в Париж.
За утренним шоколадом в постели господин де Лас Форесас прочитал в газетах о скрипке.
Он захотел на нее взглянуть.
— Я ее продал, — сказал Шарло.
— Что? — Господин де Лас Форесас едва не выронил чашку из рук.
— Продал..
Шарло встретил взгляд отца.
— А деньги послал домой, — сказал он.
Господин де Лас Форесас застыл с чашкой в руке и не проронил ни звука.
Очень уж странное выражение было на лице у Шарло.
Маленький чудо-скрипач рос не по дням, а по часам — господину Теодору Францу пришлось объявлять его в афишах десятилетним. Они побывали в Калифорнии, посетили Гавану, Мехико и Бразилию.
— Сударь, — говорил господин Теодор Франц господину де Лас Форесасу. — Плюньте мне в глаза, но времена нынче такие… Сударь! Мы едем в Австралию.
Господин де Лас Форесас считал, что деньги всюду пахнут одинаково приятно. И они отправились в Австралию.
Шарло не возражал. Впрочем, его мнения никто не спрашивал.
Иногда вечером за стаканом вина, бросив взгляд на бледного Шарло, который, уронив руки, дремал на своем стуле, господин Теодор Франц говорил господину де Лас Форесасу:
— А знаете, Шарло н вправду славный малыш… Понимаете, сударь, дети хороши тем, что не ставят палки в колеса. Это вам не тенора… Они не сказываются больными— они выносливы… На них всегда можно положиться… Я вам скажу напрямик, я охотно «выпускаю» детей.
Чудо-ребенок играл как заводной. Но иногда на него находили приступы упрямства.
В один прекрасный день, упаковывая свой чемодан, Шарло вынул из него одну за другой и изломал все игрушки. Он бил ими о край стула, а потом топтал ногами. Стальной обруч он изо всех сил прижимал к стене, пока тот не согнулся, — Шарло стонал от усилия.
Господин де Лас Форесас вошел в комнату и обнаружил разгром. Шарло с пылающими щеками стоял посреди обломков.
— Что это значит? Что ты сделал с игрушками?
— Переломал, — ответил Шарло.
— Ты взбесился, мальчишка!
Шарло сжал кулаки.
— Я не возьму их с собой. — Он посмотрел в глаза отцу. — Не трогай меня, я все равно их не возьму.
У господина де Лас Форесаса случались минуты слабости: он выпустил воротник Шарло и стал подбирать обломки.
На улицах прохожие оглядывались на Шарло. Очень уж потешный был у него вид: детская курточка, длинные, болтающиеся руки, тощие ноги с голыми коленками. К тому же господин Теодор Франц всегда покупал ему детские соломенные шляпы.
Уличные мальчишки часто дразнили его.
Однажды Шарло столкнулся с целой оравой мальчишек, возвращавшихся из школы.
— Глядите-ка, маменькин сынок! Эй ты, сосуночек! — закричал один.
И вся ватага начала улюлюкать, свистеть и дразниться.
— Эй ты, где твоя кормилица?
— Небось не умеет сам штаны застегнуть…
— Ему, наверное, нет и пяти…
Деточка, деточка,
Дать тебе конфеточку…—
пели они хором.
— Смените ему пеленки.
— А где его соска?
— Вытрите ему нос!
Шарло схватил камень и швырнул в мальчишек.
Но теперь он нипочем не соглашался выйти на улицу. Господину Теодору Францу пришлось пустить в ход весь свой авторитет.
— Не пойду. — Шарло прижался к стене, словно боялся, что его силой вытолкнут из дома. — Не хочу…
Господин Теодор Франц занес было руку для тумака. Шарло стоял, набычившись и сжав зубы. Глаза его пылали.
Господин Теодор Франц опустил руку.
— Не пойду в курточке, — сказал Шарло.
— Не пойдешь в курточке… Да разве… — Господин Теодор Франц взглянул на Шарло: худой, долговязый, он давно вырос из своей детской курточки.
Господин Теодор Франц понял, что номер с курточкой больше не пройдет. Шарло получил пиджак.
Ему было почти четырнадцать.
Гастрольная труппа «Шарло Дюпон» возвратилась в Европу.
Господин Теодор Франц решил составить артистический букет. Он решил соединить на одной афише шесть знаменитостей с мировым именем. Публике все приелось, ее надо ошеломить. Господин Теодор Франц разглагольствовал о сверкающем созвездии талантов, о Млечном Пути на небосклоне европейского искусства. В созвездие входил чудо-скрипач Шарло Дюпон.
Помимо него, участниками гастролей были: певица-контральто с формами во вкусе господина де Лас Форесаса, баритон, женоподобный тенор — исполнитель романсов, виолончелист и мадам Симонен, пианистка.
Они колесили по Европе с двуми программами.
— Сударь, — объявил господин Теодор Франц, — я еду в купе для курящих.
Господин де Лас Форесас тоже взял билет в купе для курящих.
Остальные ехали в общем купе.
Купе было завалено мехами и грязными подушками. Контральто снимала корсет и оставалась в одной красной блузке. Она вдавливалась верхней половиной своего туловища в груду подушек, выгибаясь так, словно вот-вот встанет на голову. Мужчины храпели, отвернувшись к стене.
Звезды и созвездия талантов господина Теодора Франца во время путешествия по Европе утрачивали признаки пола. Церемоний друг с другом не разводили.
Пианистка страдала от духоты. Она раздевалась почти догола и, свернувшись, как кошка, закидывала за голову обнаженные руки.
Шарло просыпался и оглядывался вокруг. Часами, не отрываясь, смотрел он на округлые руки пианистки.
Другие просыпались тоже. Ощущая какую-то пустоту в голове, все сидели и тупо глядели друг на друга. Пианистка упражняла пальцы на немой клавиатуре.
У гастролеров в ходу было четыре остроты, их повторяли по многу раз на дню.
Потом все снова засыпали.
Подкравшись на цыпочках к пианистке, Шарло любовался ее детским лицом с нежными веками. Теперь Шарло уже не спал так много в поезде. Он целыми часами тихонько сидел, не сводя глаз со спящей мадам Симонен.
Он сидел не шелохнувшись. Боялся, вдруг кто-нибудь проснется. А ему так нравилось одиноко сидеть в уголке и смотреть, как она спит.
Упражняясь, она позволяла ему держать на коленях немую клавиатуру.
На промежуточной станции отправлялись обедать в ресторан. Дамы два-три раза проводили пуховкой по лицу, закутывались в манто. Шарло всегда первым оказывался в ресторане. Выбрав лучшее место, он становился за стулом и ждал мадам Симонен.
Все потешались над долговязым Шарло в штанишках до колен.
Из звезд артистического созвездия господина Теодора Франца он пользовался наименьшим успехом. Он стал неуклюжим, не знал, куда девать руки, и, стоя на сцене, чуть сгибал колени, словно старался спрятать ноги.
— Как ты стоишь, как ты стоишь, я спрашиваю? — Господин де Лас Форесас кипел от негодования. — Ты что, хочешь усыпить их своей игрой? Ты этого хочешь? Идиот! На сцену.
Шарло возвращался на сцену еще более неуклюжей походкой.
Господин де Лас Форесас стоял за кулисами.
— Держись прямо! Почему ты не улыбаешься? Держись прямо! Кланяйся!
В зале не раздалось ни одного хлопка.
— Кланяйся… кланяйся…
Шарло извлекал из своей скрипки тоненькие, острые, как иголки, звуки.
Господин де Лас Форесас в ярости исщипал вундеркинда ногтями до крови.
Когда Шарло исполнял свой последний номер, за кулисами рядом с господином де Лас Форесасом вырос господин Теодор Франц.
— Как он стоит, скажите на милость? — вопросил господин де Лас Форесас. — Как он стоит в последнее время?
— Сударь, он стоит так, точно наложил в штаны. — И господин Теодор Франц удалился.
Худшей обиды господин Теодор Франц не мог нанести господину де Лас Форесасу.
Раздались жиденькие хлопки с галерки.
— На сцену! На сцену! — закричал господин де Лас Форесас. — Улыбайся, улыбайся же, черт тебя побери!
В последнее время господин де Лас Форесас не стеснялся в выражениях.
Вундеркинду вполовину уменьшили жалованье.
Для Шарло это не было неожиданностью. Он этого ждал — если вообще чего-нибудь ждал.
Но вечерами, после концертов, он часто садился на полу возле рояля мадам Симонен — это было его любимое место — ив мучительной тоске прижимался головой к инструменту.
Тоска охватывала его с особой силой, когда он глядел на нее или когда она играла. В эти минуты Шарло чувствовал себя глубоко несчастным.
Труппа кочевала из города в город. Господин Теодор Франц чаще всего выезжал вперед. В этих случаях купе для курящих делила с господином де Лас Форесасом контральто.
Мадам Симонен раскладывала пасьянсы на немой клавиатуре, которую Шарло держал на коленях.
Баритон часто рассказывал анекдоты. О каждом европейском виртуозе у него была припасена какая-нибудь скандальная история.
Мадам Симонен широко открывала блестящие глаза и хохотала — даже карты валились у нее из рук. Шарло краснел и терялся, когда она так хохотала.
— А что сделала она? — спрашивала мадам Симонен.
— Отужинала на даровщинку в тот вечер, а также в последующие… вполне невинно.
Женоподобный тенор поднимал глаза от газеты. Он вечно корпел над газетами, отыскивая в них свое имя, хотя не понимал чужого языка.
— А знаете, что рассказывают про него? — спрашивал он.
— Нет. Что именно?
— Каждый раз, когда появляется новый маленький Лизецкий, он выясняет, с кем из друзей виртуоза у него есть сходство… А потом идет к нему и занимает тысячу франков… от имени этого друга.
Шарло хотелось одного — чтобы мадам Симонен перестала смеяться.
Больше всего ему нравилось, когда она сидела тихо, сложив руки на коленях. Тогда она часто улыбалась про себя и глаза ее блестели.
В эти минуты Шарло чувствовал себя счастливым и кровь горячо приливала к его сердцу.
Шарло становился все более неловким. Он не знал, куда девать руки, и вечно спотыкался. Долговязый подросток стеснялся своей одежды — детского костюмчика с кружевами.
В гостиницах он всегда забивался в угол номера. И там час за часом неподвижно сидел, закрыв лицо руками.
Он был счастлив, когда его оставляли в покое и ему не надо было разговаривать.
В каждом городе Шарло замечал, в какое время дети возвращаются из школы. Он стоял у окна и наблюдал за школьниками, которые стайками брели домой с учебниками в ранцах. Взгляд у Шарло был неподвижный, как у слепого.
Остальные знаменитости и созвездия господина Теодора Франца беспокойно слонялись по гостинице, то и дело заглядывая в номера друг друга. Они не любили одиночества и скучали наедине со своим скудным репертуаром из шести пьес. Брюзгливые и раздраженные, они бродили из комнаты в комнату, вечно жалуясь то на холод, то на жару.
У каждого было множество болезней и целый арсенал пузырьков с лекарствами.
Чаще всего они собирались у мадам Симонен, которая по нескольку раз на дню подсаживалась к роялю и играла гаммы.
Шарло не участвовал в общей беготне. Он устало и-неподвижно сидел в своем углу. У господина де Лас Форесаса была пропасть белья. В номере на каждом стуле валялось по грязной рубашке.
Вечером перед концертом в ожидании экипажей артисты собирались у мадам Симонен. Они суетливо метались по комнате, словно стая кур. У одного болели пальцы, у другого горло.
Во время концерта мадам Симонен и контральто за кулисами принимали газетных репортеров. Ледяным тоном светских дам они беседовали с критиками, которые томились в своих роскошных черных фраках, почтительно пялили глаза на бриллиантовое колье, украшавшее шею мадам Симонен, и глупо улыбались.
Бриллианты госпожи Симонен стоили несметных денег. Она небрежно подпирала свою детскую головку рукой, искрившейся драгоценными камнями, — ее браслет демонстрировался на всех всемирных выставках, — и улыбалась величаво и невозмутимо.
Шарло забывал обо всем на свете. Он недвижно стоял в углу и только смотрел. Смотрел как зачарованный.
Его гнали на сцену для очередного выступления. Но он возвращался назад, словно притягиваемый лучом света. Во всем мире существовала только одна она, прекрасная и ослепительная.
Приходили незнакомые дамы с цветами. Мадам Симонен принимала цветы, благодарила и целовала незнакомых дам в щеку.
После концерта господа репортеры подавали мадам Симонен и певице длинные манто, и дамы, опираясь на руку критиков, шли к экипажу.
Карета трогалась с места, и дамы улыбались из окон, держа букеты в руках.
— Идиоты, — говорила мадам Симонен.
Певица высовывала язык, и обе хохотали, как гимназистки.
Шарло чуть не плакал, когда мадам Симонен смеялась таким смехом. Он сидел в темном углу кареты и до боли в руках сжимал два лавровых венка.
Эти два венка принадлежали господину де Лас Форе-сасу. Их бросали вундеркинду после исполнения «Kakadu der Schneider».
После концерта артисты приходили в хорошее настроение. Они ужинали в неглиже у мадам Симонен. Болтали о виртуозах. А иногда о деньгах. Контральто была богата, она владела двумя миллионами и замком в Нормандии. У мадам Симонен тоже было состояние. Она экономила на грошах и сорила тысячами.
Артисты говорили о своих заработках. Они участвовали в прибылях. Иной раз они получали по пятнадцати тысяч франков за вечер.
О деньгах они говорили с откровенной алчностью.
— Искусство! — заявляла мадам Симонен. — Да найдется ли в публике десять человек, которые хоть что-то понимают в искусстве? Дамы замечают, что у меня красивые пальцы. Мужчины пялят глаза на мои плечи. Гадость, да и только! Искусство — пф! Я хочу быть богатой — вот и все!
Иногда ими овладевала неистовая скаредность, и тогда они подзывали официанта и ругались на чем свет стоит, что их обсчитали на несколько шиллингов. Они не позволят, чтобы их грабили. Они разъезжают не для собственного удовольствия, не для того, чтобы на них наживались гостиницы. Они разъезжают ради денег.
Они могли уехать из гостиницы, ни гроша не оставив на чай коридорному. А тот полночи бегал по гостинице, выполняя их поручения.
— Неужели мне всю жизнь придется терпеть этот сброд! — жаловалась мадам Симонен. — Неужели я должна мучиться до самой старости!.. Я разъезжаю ради денег…
В это самое утро мадам Симонен выкинула тысячу сто франков на кинжал из дамасской стали.
— Может, они воображают, что мне приятно смотреть, как они считают ворон, — говорила мадам Симонен.
Они перемывали косточки неудачникам, которые были бедны и, чтобы заработать на хлеб, пели, не имея голоса, или били по клавишам непослушными скрюченными пальцами.
Шарло слушал их разговоры. Не со страхом — для этого его чувства слишком притупились. Он испытывал такую усталость, что ему трудно было шевельнуть рукой.
Ложась в постель, он горько плакал. Плакал из-за своего костюма и из-за госпожи Симонен, из-за тех, кто больше ему не хлопал, и из-за того, что госпожа Симонен говорила так много гадких вещей.
Однажды вечером Шарло долго лежал в постели и глядел в пылающий камин. Потом встал, взял два высохших лавровых венка господина де Лас Форесаса и швырнул их в огонь.
Наутро после концертов гастролерам приносили газеты. Они не понимали чужого языка, но подсчитывали, сколько строчек посвящено каждому из них, и пытались догадаться о смысле рецензий. Шарло никогда не притрагивался к газетам в присутствии остальных. Но после обеда, когда все успевали забыть о рецензиях, он украдкой собирал газеты, забивался в уголок у себя в номере и, разворачивая их на коленях одну за другой, вглядывался в одну-единственную жалкую строчку с упоминанием «феномена»— Шарло Дюпона.
Однажды после ужина мадам Симонен стала перелистывать какие-то ноты.
— Красивая пьеса! — сказала она. — Будь в нашей труппе скрипач… Ах, да! — Она засмеялась. — Шарло ведь играет на скрипке. Шарло, возьмите вашу скрипку.
Шарло принес скрипку, и они стали играть дуэт.
Они проиграли несколько фраз, она кивнула.
— Подумайте — совсем недурно, право, недурно. Нет, просто хорошо. Так… так… отлично, Шарло.
Шарло играл, как во сне. Только ноты явственно стояли перед глазами — и еще ее лицо.
— Прекрасно, Шарло.
У Шарло было такое чувство, будто госпожа Симонен ведет его за собой. Он играл, и в глазах его стояли слезы. Ему казалось, еще минута, и он разрыдается.
Пьеса кончилась.
— Друзья мои, да ведь у него талант! — сказала госпожа Симонен, — Шарло, мы будем играть вместе.
Шарло и не мечтал о таком счастье. Госпожа Симонен играла с ним с утра до вечера. Глядя на него большими блестящими глазами, она улыбалась, когда все шло хорошо. Она приноравливалась к нему, помогала ему своим мастерством.
— Да ведь это смертный грех, — у мальчика настоящий талант… Мы будем вместе играть на концерте.
Они выступили вместе. Когда Шарло вновь услышал, — впервые за долгое время, — как зал разразился аплодисментами, из глаз его брызнули слезы. Они вернулись за кулисы, Шарло схватил обе руки мадам Симонен и стал покрывать их поцелуями, шепча сквозь рыдания какие-то бессвязные слова.
Номер стал гвоздем программы. Мадам Симонен потребовала, чтобы Шарло вновь платили прежнее жалованье.
Теперь Шарло не выходил от мадам Симонен. Он сидел у рояля, когда она репетировала. Она щебетала, как школьница, пока ее стремительные пальцы летали по клавишам. Она смеялась звонким детским смехом и что-то лепетала нежным голоском. Выражение ее лица каждую минуту менялось. Ох, уж эта резвушка мадам Симонен, ну просто настоящий котенок.
Для Шарло все счастье в мире заключалось в одном — сидеть у рояля, быть рядом с ней. А потом, оставшись наедине с собой, думать о ней полночи напролет и целовать цветы из ее букета, которые он хранил в медальоне, висевшем на цепочке у него на шее.
…Но вот гастроли закончились. Все разъехались кто куда.
Мадам Симонен собиралась в поездку по Америке.
Шарло не задумывался над тем, что его ангажемент кончился, что ему предстоит вернуться в Париж на шестой этаж. Ему предстояла разлука с мадам Симонен — и ему казалось, что он умирает.
Настал последний вечер. На другое утро Шарло должен был уехать. Госпожа Симонен пригласила господина де Лас Форесаса и Шарло отужинать с ней — только их двоих.
Шарло молчал и не прикасался к еде.
— Ешьте, Шарло, — говорила мадам Симонен. — Это ваши любимые блюда.
Шарло машинально повиновался.
— Спасибо, — сказал он.
Он сидел, точно окаменев, и в немом отчаянии не сводил с нее глаз.
Шарло сознавал лишь одно: его счастью пришел конец.
Сегодня, нынче вечером, все кончится, и помочь нельзя ничем, ничем.
Господин де Лас Форесас чувствовал себя глубоко уязвленным.
Господин Теодор Франц очень грубо обошелся с господином де Лас Форесасом.
— Вы покидаете моего Шарло в критическую минуту, — сказал за завтраком господин де Лас Форесас.
— Сударь, — ответил господин Теодор Франц, — неужто вы думали, что это шарлатанство будет продолжаться вечно?
По правде говоря, господин де Лас Форесас уже давно страдал от бестактности господина Теодора Франца. Неотесанный мужлан! Его манеры всегда коробили господина де Лас Форесаса.
— Он позволяет себе такие выражения… И это при мне, человеке светском… — говорил господин де Лас Форесас.
После ужина мадам Симонен села за рояль. Шарло устроился на полу, прижавшись головой к инструменту.
— Значит, вы едете в Париж? — спросила мадам Симонен.
— Да, в Париж.
— Вы там живете постоянно?
— Да, — ответил господин де Лас Форесас, — постоянно.
— Где же? Как знать, может, я когда-нибудь навещу вас…
— Бульвар Оссман. — Интонация господина де Лас Форесаса переселяла семью де Лас Форесас в бельэтаж.
Внезапно Шарло разрыдался.
На прощанье мадам Симонен сказала:
— Не забывайте меня, обещаете, Шарло?
Шарло обратил на нее взгляд, полный собачьей преданности и покорности. Но его дрожащие губы не могли выговорить ни слова.
На другое утро, когда господин де Лас Форесас ненадолго отлучился, официант сунул Шарло какой-то конверт.
— Вам лично, — сказал он.
Шарло спрятал конверт.
В нем лежал чек. На визитной карточке было написано: «Учителю, который будет учить Шарло играть на скрипке, от Софи Симонен». Когда Шарло приехал в Париж, надпись почти совсем стерлась. Так усердно целовал Шарло записку госпожи Симонен.
На шестом этаже в семье де Лас Форесас царило уныние. Поведение концертных импресарио оскорбляло лучшие чувства господина де Лас Форесаса. Никто не интересовался его чудо-ребенком.
— Сударь, — сказал господин де Лас Форесас господину Теодору Францу. — Вы, стало быть, не намерены возобновлять контракт с вундеркиндом?
— Сударь, разве я выразился недостаточно ясно? Нет! Я не намерен возобновлять контракт с господином Дюпоном.
— Стало быть, мы свободны от всех обязательств?
— От всех.
— Вот это мне и надо было установить, сударь, — заявил господин Эммануэло де Лас Форесас. — Теперь от импресарио не будет отбоя.
Господин Эммануэло де Лас Форесас поместил в «Фигаро» сообщение, что чудо-скрипач Шарло Дюпон — «наш прославленный маленький соотечественник», закончив триумфальное кругосветное турне, временно отклонил все ангажементы.
Импресарио что-то не показывались.
Господин де Лас Форесас подождал неделю, потом вторую: никто не предложил Шарло даже провинциального турне. Господин де Лас Форесас начал обивать со своим вундеркиндом пороги концертных агентств.
Они обошли все агентства. К сожалению, в настоящее время на вундеркиндов спроса не было.
Шарло, бледный, ссутулившийся, прятался за спину господина де Лас Форесаса. Он чувствовал себя кругом виноватым.
Деньги мадам Симонен были давно проедены. Госпожа де Лас Форесас, плача, ходила привычной дорогой в ломбард. Господин де Лас Форесас клял детей, которые вгоняют в гроб своих родителей.
Шарло взял несколько уроков у одного преподавателя консерватории. Профессор привязался к долговязому подростку в детском костюмчике, он находил, что Шарло делает успехи. Вскоре он добился для Шарло приглашения выступить в концертном зале господина Паделу.
У Шарло точно камень с души свалился. Ему казалось— он впервые в жизни по-настоящему счастлив. Вихрем мчался он домой по бульвару, от восторга налетая на встречных прохожих: в воскресенье оп будет играть у господина Паделу!
Казалось, семейство де Лас Форесас внезапно пробудилось от тяжелой спячки. Госпожа де Лас Форесас засмеялась, — дети никогда в жизни не слышали смеха матери, — а потом без всякого перехода расплакалась. Госпожа де Лас Форесас была слишком счастлива. Дети тоже заревели на разные голоса и стали бросаться друг на друга, как дикие звери в клетке.
Господин де Лас Форесас вернулся домой — ему сообщили новость.
— Я всегда говорил, — заявил господин де Лас Форесас. — Господин Паделу — настоящий ценитель талантов.
Шарло спал на диване в столовой. Вечером госпожа де Лас Форесас пришла к сыну. Она положила голову Шарло к себе на колени и ласкала его, как маленького. Госпожа де Лас Форесас была на седьмом небе от счастья.
— Я уже не верила, не смела верить, Шарло, нет, не смела.
— Мама…
— Как они мучили моего мальчика, как мучили… столько лет.
Госпожа де Лас Форесас сжала в ладонях голову Шарло, глядела на сына и целовала его волосы.
— Родной- мой сыночек!
Госпожа де Лас Форесас стала вспоминать то время, когда Шарло был крошкой, совсем крошкой, и она разучила с ним первую мелодию.
— Ты помнишь, это был «Der Schneider Kakadu».
Помнит ли он? Еще бы!
— Ты играл стоя и все равно еле дотягивался до клавиш… Ты был тогда совсем крошка… Но ты так быстро запоминал мелодию, у тебя был редкостный слух… Бывало, раза два прослушаешь и играешь без ошибки… без единой ошибки… А потом настали эти страшные годы… и моего мальчика таскали по белу свету… Но теперь опять все хорошо — все хорошо.
Госпожа де Лас Форесас была на седьмом небе от счастья.
— Я уж не верила, мои мальчик, нет, не смела верить. Я думала, для моего сыночка все уже кончено.
Шарло рассказывал о госпоже Симонен: она играла с ним, она говорила, что у него есть талант.
— Благослови ее бог!.. Да, благослови ее бог. — Госпожа де Лас Форесас гладила кудрявые волосы Шарло, дыхание мальчика постепенно становилось глубже, и он уснул.
Госпожа де Лас Форесас осторожно сняла руку с головы сына и встала.
Она взяла ночник и долго глядела на своего долговязого мальчика, который улыбался во сне. По щекам ее струились слезы. У госпожи де Лас Форесас глаза вообще были на мокром месте.
На другой день госпожа де Лас Форесас поссорилась с мужем. Это случилось впервые за много лет. Обычно семейные сцены сводились к тому, что муж ругал госпожу де Лас Форесас, а она молчала. Но на этот раз она набралась мужества. Госпожа де Лас Форесас решила сшить Шарло новый черный костюм для выступления на концерте.
Господин де Лас Форесас привел жену в повиновение с помощью щипцов для завивки. Госпожа де Лас Форесас заплакала и смирилась.
Шарло отправился к господину Паделу в курточке и коротких штанишках. Господин де Лас Форесас сопровождал сына.
Господин де Лас Форесас первым вошел в концертный зал. Шарло следовал за ним, неуклюжий, с футляром в руке.
Навстречу им вышел какой-то мужчина.
— Вы господин Паделу? — спросил господин де Лас Форесас. — А это вундеркинд Шарло Дюпон.
Господин Паделу даже не поглядел в сторону господина де Лас Форесаса.
— Господин Дюпон? — спросил он Шарло.
— Да.
— Сударь, — сказал он. — Как видно, произошло недоразумение. Вы пришли не на маскарад. Вы пришли в концерт. Будьте любезны, вернитесь домой и переоденьтесь.
Господин де Лас Форесас собрался было изобразить на лице глубокую обиду от оскорбления господина Паделу, но господин Паделу уже повернулся к ним спиной.
Помедлив немного, Эммануэло де Лас Форесас двинулся к выходу. Шарло, рыдая, спустился за ним по лестнице. Весь оркестр был свидетелем этой сцены.
Госпожа де Лас Форесас заняла костюм у соседей с пятого этажа, и Шарло Дюпон вновь поехал на концерт.
Эммануэло де Лас Форесас не пожелал сопровождать сына.
Господину де Лас Форесасу было больше невмоготу терпеть обращение всех этих бестактных людей.
«Господин Шарло Дюпон произвел благоприятное впечатление», — писала «Фигаро».
Шарло Дюпон получил ангажемент в провинцию. Его выступления почти не давали сборов.
Вернувшись в Париж, он решил наняться на работу в оркестр.
Шарло явился к дирижеру и сыграл ему одну из вещей своего репертуара. Дирижер остался доволен.
— Недурно, недурно. Только звук слабоват.
— Это оттого, что скрипка мала, — сказал Шарло.
— Возможно. Как вас зовут, сударь? — спросил дирижер.
— Шарло Дюпон.
— Шарло Дюпон… Простите — знаменитый вундеркинд — это не вы?
— Я самый, — ответил Шарло.
— Ах, вот как. — Дирижер несколько смутился. — Видите ли, пожалуй, для виртуоза это место не подходит. Мы… вы сами понимаете, господин Дюпон, нам нужны люди, которые умеют работать.
И он заверил господина Дюпона, что вакансия, собственно говоря, уже занята.
У Шарло снова появился импресарио.
Путь гастрольной труппы «Шарло Дюпон» пролегал теперь по захолустным городкам. Пустые залы, неоплаченные счета, описанные за долги чемоданы, бесконечные томительные дни. Как страшно ждать, пока узнаешь, много ли продано билетов. И какое счастье, когда выручки хватает хотя бы на покрытие издержек.
Шарло Дюпон почти всегда испытывал бесконечную усталость.
В его репертуаре была элегия. Она называлась «Ла Фолия». Господин Дюпон играл ее так, что некоторые чувствительные слушатели плакали.
Но критики сетовали, что Шарло Дюпон играет недостаточно энергично и звук у него такой слабый, точно вот-вот оборвется.
В маленьких городках на первом концерте зал иногда еще бывал полон, но на остальных всегда пустовал.
Недавно Шарло исполнилось двадцать лет.
Помощник режиссера дал звонок. Публика не спеша рассаживалась по местам, и топот ног на галерке, болтовня в партере, крики мальчиков, разносивших апельсины, заглушили музыку, — наконец даже запоздалые зрители в ложах стихли и замерли в ожидании.
Ждали номер «Четыре черта». Для него над ареной натянули сетку.
Фриц и Адольф выбежали из гардеробной в проход для артистов: они с громкими криками пронеслись по нему в развевавшихся на бегу серых плащах и постучали в дверь к Эмэ и Луизе.
Охваченные таким же возбуждением, сестры уже ждали — в длинных шелковых белых плащах, окутывавших их с головы до ног, а «дуэнья» в сбившемся на бок чепце, то и дело выкрикивая что-то пронзительным дискантом, растерянно суетилась вокруг них, поднося им то пудру, то грим, то смолистый порошок для рук.
— Идем! — крикнул Адольф. — Пора!
Но еще секунду-другую они метались по комнате в страхе и волнении, которые завладевают артистами всякий раз, как только они наденут на себя трико.
Больше всех шумела «дуэнья».
И только Эмэ, откинув длинные рукава, спокойно подставила Фрицу руки. И молча, не глядя на нее, он торопливо, машинально провел по ним пуховкой — как делал каждый вечер.
— Идем! — снова крикнул Адольф.
Взявшись за руки, они вышли все вместе и застыли в ожидании.
Стоя у выхода на арену, они услышали первые звуки «Вальса любви», который всегда сопровождал их номер.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Фриц и Адольф сбросили плащи на пол, и тела их ослепительно засверкали в розовых трико, бледно-розовых, чуть ли не белых. Каждый мускул выделялся так отчетливо, что казалось, на юношах нет одежды.
Музыка все играла.
В конюшне было пусто и тихо. Лишь несколько конюхов неторопливо проверяли кормушки и осторожно приподнимали один за другим тяжелые медные баки.
Послышались звуки «выходного куплета», и «четыре черта» вышли в манеж. Аплодисменты доносились до них неясным шумом, лица зрителей сливались в одно пятно. Мускулы артистов уже сейчас были напряжены до предела.
Адольф и Фриц ловким движением развязали плащи Эмэ и Луизы, белые одеяния легли на песок, и сестры, нагие в своих черных трико, словно две белолицых негритянки, приняли на себя огонь сотен биноклей.
Все четверо вспрыгнули на сетку и полезли вверх — черный силуэт и белый, еще черный и еще белый, — словно четыре разгоряченных зверя, и все бинокли смотрели им вслед.
Поймав трапеции, они начали работать. Они порхали между позвякивающими снарядами, на которых сверкали медные тросы. Они ловили, обхватывали друг друга, подстегивали друг друга криками, и, будто дразня наготой в любовной игре, сплетались и расплетались, сплетались и расплетались белые и черные тела. Сладостнотомно струился «Вальс любви», и волосы реющих в воздухе женщин то развевались, то опадали вниз атласной мантией, скрывая черную обнаженность тел.
«Черти» работали без передышки. Теперь они расположились в разных «этажах», Адольф и Луиза — вверху.
До них донесся глухой гул-восхищения; даже артисты в своей ложе (куда в том же съехавшем набок чепце с розами в первый ряд протиснулась «дуэнья», громко и азартно хлопавшая в ладоши) следили за «чертями» в бинокль, изучая хитроумные детали их костюмов, которые славились своей вызывающей откровенностью.
— Mais oui [4], бедра у них голые…
— Вся соль в том, что видны ляжки, — восклицали, перебивая друг друга, артисты.
Дородная наездница мадемуазель Роза, исполнявшая главную роль в «Сцене из жизни рыцарей XVI века», угрюмо отложила в сторону бинокль.
— Да, на ней и вправду нет корсета, — сказала она; сама мадемуазель взмокла от пота в своем жестком панцире.
Четверка продолжала работать. Электрический свет из синего вдруг переходил в желтый, и в лучах его проносились тела «чертей». Фриц вскрикнул: повиснув на трапеции вниз головой, он руками поймал Эмэ.
Потом они отдыхали, сидя рядом на той же трапеции.
Сверху до них долетали возгласы Луизы и Адольфа. Эмэ показала на сестру и воскликнула, часто дыша:
— Voyez done, voyez! [5]
Адольф обвил тело Луизы ногами.
Но Фриц не стал вторить Эмэ. Машинально вытирая руки о подвешенный вверху кусок холстины, он глядел вниз, на кромку лож, светло и беспокойно петлявшую под ними, точно яркая оконечность клумбы, колеблемой ветром. Эмэ вдруг тоже смолкла и стала смотреть туда же, пока Фриц, словно мучительно от чего-то оторвавшись, не проговорил:
— Нам— работать! — И она очнулась, как от толчка.
И снова они вытерли ладони о холстину и, спрыгнув с трапеции, повисли на руках, словно испытывая силу своих мышц. Затем снова уселись на прежнее место. На лицах их жили одни глаза, изменявшие расстояние между трапециями.
Оба разом воскликнули:
— Du courage! [6]
И Фриц оттолкнулся и, изогнувшись дугой, полетел к самой дальней трапеции, а вверху Луиза и Адольф, словно подгоняя зверя, издали громкий, протяжный крик…
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Великий перелет начался. Хрипло вскрикивая, они отталкивались от мостиков, встречались в воздухе и летели дальше — к трапециям. И снова хриплый вскрик — и перелет. Сверху, из-под купола, где безостановочно вертелись колесом на трапециях Луиза и Адольф, вдруг пролился ослепительный золотой дождь, и облако золотистой пыли, купаясь в белом потоке света от электрических ламп, медленно оседало книзу.
На какой-то миг всем показалось, будто «черти» рассекают телами сверкающую золотую тучу, а пыль медленно опускалась, прикрывая их наготу тысячами блесток.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
И тогда — один за другим — они ринулись сквозь мерцающий дождь вниз головой в сетку, и музыка смолкла.
Их вызывали снова и снова.
В замешательстве они цеплялись друг за друга, словно у них кружилась голова. Они то уходили за кулисы, то возвращались в манеж. Наконец аплодисменты стихли.
«Черти» со стоном вбежали в свои уборные. Адольф и Фриц, закутавшись в одеяла, ничком повалились на матрацы, расстеленные на полу. Какое-то время они лежали почти без чувств. Затем поднялись и стали переодеваться.
Отвернувшись от зеркала, Адольф покосился на Фрица, уже надевшего на себя мундир:
— Пойдешь стоять в униформе?
Фриц угрюмо ответил:
— Меня просил директор.
И он присоединился к тем, кто стоял в униформе у входа в манеж; смертельно усталые, как и он сам, они тайком подменяли друг друга, чтобы хоть на миг прислониться измученным телом к стене.
После представления труппа собралась в ресторане. «Черти» сели за один стол; подобно остальным, все четверо молчали. За несколькими столиками начали играть в карты — так же молча. Слышен был лишь шорох передвигаемых по столу монет.
Два официанта ждали у стойки, лениво оглядывая притихших людей. Артисты сидели вдоль стен, расслабленно вытянув ноги и уронив вялые, словно вывихнутые, руки.
Официанты прикрутили газовые лампы.
Адольф положил деньги рядом с пивной кружкой и встал.
— Идем, — сказал он. — Пора домой.
И остальные трое последовали за ним.
Улицы уже совсем опустели. «Черти» не слышали ничего, кроме звука собственных шагов, и шагали они парами, как привыкли работать. Так они дошли до своего дома и расстались в темном коридоре второго этажа, глухо пробормотав на прощание: «Спокойной ночи».
Эмэ стояла в потемках на лестничной площадке, покуда Фриц и Адольф, поднявшись на третий этаж, не захлопнули за собой дверь своей комнаты.
Сестры вошли к себе и молча начали раздеваться. Но, уже лежа в постели, Луиза вдруг принялась болтать о том, как работали другие артисты, о публике в ложах, о завсегдатаях цирка: она всех знала наперечет…
Эмэ недвижно сидела на краю постели, полуодетая. Болтовня Луизы прерывалась все чаще и чаще. Скоро она уснула.
Однако чуть погодя она вдруг проснулась и приподнялась на кровати. Эмэ, как и прежде, недвижно сидела в той же позе.
— Ты что, не собираешься спать? — спросила Луиза.
Эмэ поспешно загасила свет.
— Да, сейчас, — сказала она, вставая.
Все же она никак не могла уснуть. Она лежала и думала об одном: о том, что Фриц теперь всегда отводит глаза, когда пудрит ей руки…
…Наверху Фриц с Адольфом уже легли. Но Фриц метался в кровати, словно под пыткой.
Неужто это правда? И чего она хочет от него, та женщина в ложе?. Да и хочет ли она? А если нет — зачем она все время глядит на него? Зачем, проходя мимо, задевает его краем одежды, чуть ли не касаясь его? Чего она от него хочет?
Да и хочет ли она?
Он не мог думать ни о чем другом — только об этой женщине.
Только о ней — от зари до заката. О ней одной. Он бился с этой загадкой, бился, как зверь, запертый в клетку: вправду ли он нужен ей, той женщине в ложе?
И всегда, везде, неотступно его преследовал аромат ее платья, который он ощущал, когда, спускаясь вниз, она проходила мимо. Она всегда так близко проходила мимо, когда он стоял в униформе.
Но точно ли он нужен ей? И что ей от него нужно?
И снова он в муке метался по постели и неустанно твердил, словно само это слово завораживало его:
— Femme du monde…[7]
И опять и опять, совсем тихо, будто в чаду:
— Femme du monde.
А потом начиналось все сызнова, тот же коловорот вопросов: он ли ей нужен, неужели он?
Эмэ опять поднялась с постели. Неслышно прокралась по комнате. В потемках она попыталась нащупать лежавшие в ящике четки и нашла…
В доме воцарилась полная тишина.
«Черти» только что закончили номер. В гардеробной Адольф напустился на Фрица, говоря, что он-де подрывает их контракт, раз за разом соглашаясь стоять в униформе, хотя труппа от этого: освобождена.
Но Фриц даже не стал отвечать. Каждый вечер, облачившись в яркий мундир, он становился у лестницы, ведущей к ложам, и ждал, когда «дама», опираясь на руку мужа, спустится вниз по ступенькам и пройдет мимо. Теперь, во время второго отделения, она часто наведывалась в конюшню. Фриц следовал за ней.
Она разговаривала с конюхами. Фриц следовал за ней. Она поглаживала лошадей, вслух читала их клички, вывешенные над стойлами. Фриц следовал за ней.
С ним она не заговаривала. Но все, что она делала, она делала для него — это он знал, и сотнями мелких уловок: игрою ли тела, движением ли руки, искрой ли взгляда — каждый из них будто тайно выставлял себя перед другим напоказ. И она и он. Казалось, они испытывали друг друга, хотя по-прежнему держались особняком, неизменно сохраняя между собой расстояние, всегда одно и то же, которое не решались преступить, но у которого вместе с тем были в плену, словно взаимное влечение связало их нерасторжимым двойным узлом. Она переходила от стойла к стойлу, читая над каждым имя новой лошади.
Фриц следовал за ней.
Она смеялась, прогуливаясь взад-вперед. Ласкала собачек.
Фриц следовал за ней.
Она вела его, он следовал за ней.
Казалось, он даже не глядит на нее. Но он присасывался глазами к подолу ее платья, к вытянутой руке — глазами сильного, почти укрощенного зверя, настороженного, ненавидящего, но в то же время сознающего свое бессилие.
Однажды вечером она подошла к нему. Ее муж стоял чуть поодаль. Он поднял глаза, и она тихо спросила:
— Вы боитесь меня?
Он ответил не сразу.
— Не знаю, — обронил он наконец хрипло и зло.
И она не нашлась, что еще сказать, — потрясенная, чуть ли не испуганная (и этот испуг вдруг отрезвил ее) страстным взглядом, который он не сводил с ее ног.
Она повернулась и отошла с легким смешком, неприятно резанувшим ее собственный слух.
На другой вечер Фриц уже не стоял в мундире. Он дал себе слово, что будет избегать ее. Он разделял годами приумноженный страх артистов перед женщиной— губительницей жизни. Женщина мнилась ему неким таинственным, подстерегавшим его повсюду врагом, рожденным на свет лишь для того, чтобы его извести. И всякий редкий раз, когда он уступал влечению, вдруг захлестнутый непреоборимым желанием, его всегда охватывало какое-то безнадежное ожесточение и мстительная ненависть к женщине, похитившей часть его силы — бесценного орудия его ремесла, дающего ему средства к жизни.
А этой дамы из ложи он страшился вдвойне, потому что она была чужая, не его круга. Да и что нужно ей от него? Одна уже дума о ней терзала его неразвитый ум, не приученный размышлять. Со страхом и недоверием следил он за каждым движением незнакомки — женщины иной расы, словно она несла ему тайную погибель, от которой, он знал, ему не уйти.
Он не хотел ее видеть — нет, не хотел.
Ему было нетрудно сдержать зарок, потому что она больше не приходила. Два дня она не появлялась и на третий день тоже. На четвертый день Фриц снова стоял в униформе у выхода на арену. Но она не пришла. Ни в тот вечер, ни в следующий.
Весь день он со страхом думал о том, что будет, «когда она придет», а вечером его охватывала глухая досада, неукротимая, хоть и немая, ярость оттого, что она не шла.
Значит, она дурачит его. Значит, она просто смеется над ним. Она, эта женщина. Но он отомстит ей. Уж он отыщет ее. Ее, женщину эту.
И ему уже виделось, как он бьет ее, пинает ногами, истязает — чтобы она скорчилась в три погибели от боли, чтобы, полуживая, рухнула наземь под его ударами, — она, женщина, она — Она.
По ночам он часами лежал без сна, раздираемый немой злобой. И в те первые в его жизни бессонные ночи — раньше он никогда не знал бессонницы — страсть его достигла предельного накала.
Наконец на девятый день она пришла.
С трапеции он увидел ее лицо — не только увидел, но и угадал каким-то шестым чувством и, захлестнутый безрассудной мальчишечьей радостью, разом взметнул свое прекрасное стройное тело в воздух и повис на вытянутых руках.
Все лицо его осветилось ослепительной улыбкой, и, снова взметнувшись всем телом, он сел на трапецию.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Он плавно покачивал белокурой головой в такт вальса и, вдруг схватив Эмэ за руку, громко и весело, впервые за много-много дней — крикнул:
— Enfin — du courage! [8]
Голос его прозвучал как победный клич.
Оттолкнувшись от трапеции, он полетел; вскрикнув, поймал трапецию и снова полетел, рассекая воздух.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Но когда потом, уже в униформе, он вышел в конюшню и там увидел Ее, он снова застыл в неподвижной, враждебной позе, с ненавистью следя за ней тем самым взглядом, которым не решался смотреть ей прямо в глаза.
А после представления, в ресторане, на него вдруг снова нашло веселье, чуть ли не буйство. Он смеялся и показывал фокусы. Жонглировал чашками и рюмками, а на кончике трости удерживал в равновесии цилиндр.
Своим весельем он заразил других. Клоун Том вытащил губную гармонику и заиграл, перешагивая длинными ногами через стулья.
Поднялся невообразимый шум. Все артисты наперебой изощрялись в фокусах. Мистер Филлис балансировал на носу огромный картонный куль, а другие клоуны принялись кудахтать, словно здесь был не ресторан, а курятник.
Но больше всех, вспрыгнув на стол, шумел сам Фриц: жонглируя двумя круглыми стеклянными колпаками, которые он отвинтил от люстры, он прокричал сквозь грохот — и юное его лицо светилось счастьем:.
— Adolphe, tiens! [9]
Адольф, стоя на соседнем столе, поймал колпак.
Артисты то вспрыгивали, — одни на столы, другие на стулья, — то снова соскакивали вниз. Кудахтали клоуны, дребезжала гармоника:
— Fritz, tiens! [10]
И снова полетели колпаки — над головами клоунов.
Поймав колпак, Фриц вдруг обернулся:
— Aimee, tiens! [11]
Он кинул ей колпак, и Эмэ вскочила с места. Но она вскочила недостаточно быстро, и колпак упал и разбился.
Фриц рассмеялся и взглянул со своего стола вниз, на осколки.
— Счастливая примета! — воскликнул он, смеясь. И вдруг замер на месте, с улыбкой запрокинув голову к люстре…
Эмэ отвернулась. Бледная как мел, она снова опустилась на свой стул у стенки.
Кавардак не утихал. Приближалась полночь. Официанты убавили свет в газовых лампах. Но артисты не унимались — в полутьме они стали шуметь еще громче. Изо всех углов доносилось кудахтанье и вопли, от которых впору было лопнуть барабанным перепонкам. На середине стола под самой люстрой ходил на руках Фриц.
Он покинул ресторан последним. Он был сам не свой, точно во хмелю.
Артисты гурьбой двинулись вниз по улице. Дойдя до переулков, где они квартировали, они начали расходиться.
Тьма огласилась прощальными возгласами — хором причудливых звуков.
— Night! [12] —прокричал в нос мистер Филлис.
— Abend, abend…[13]
Наконец все стихло, и «четыре черта» молча, как всегда, зашагали рядом.
Никто из них больше не проронил ни слова. Но Фриц никак не мог угомониться. Он снова насадил на кончик трости свой парадный цилиндр и завертел им в воздухе.
Возле своего подъезда «черти» распрощались.
У себя в комнате Фриц широко распахнул оба окна и, перегнувшись через подоконник, начал громко насвистывать, так что свист далеко разносился по улице.
— Ты, видно, спятил, — сказал Адольф. — Что это с тобой?
Фриц в ответ лишь рассмеялся.
— II fait si beau temps [14],— ответил он и продолжал свистеть.
Этажом ниже Эмэ тоже растворила окно. Луиза, уже начавшая раздеваться, велела тотчас его закрыть, но Эмэ продолжала стоять у окна, не сводя глаз с тесного проулка.
Как же долго она ничего не понимала — не понимала, почему он глядел на нее пустыми глазами, отчего, когда он обращался к ней, в голосе его звучала усталость, почему он слушал ее в пол-уха, когда она сама обращалась к нему…
Словно теперь они уже не вместе, хотя по-прежнему сидят рядом на одной трапеции…
И он больше не пудрит ей руки.
Вот, например, вчера.
Он вошел, торопливо, нетерпеливо, как всегда в последнее время. Она протянула ему руки, но он лишь рассеянно глянул на них, совсем позабыв о прошлом.
— Давай пудрись скорей, — раздраженно бросил он и выбежал из гардеробной.
И, недоумевая, она медленно напудрила сначала левую руку, затем правую…
Нет, нет, никогда прежде она не думала, что можно так сильно страдать…
Эмэ прислонила голову к оконной раме, и слезы заструились по ее щекам.
Теперь она знала все. Теперь она все поняла…
Внезапно она вскинула голову; она услышала голос Фрица, громко что-то напевавшего. Это был «Вальс любви». Все громче и громче пел Фриц. И вот она услышала слова:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Как весело он пел, как радостно. Каждый звук ранил душу Эмэ, и все же она не отходила от окна: песня заставила ее вспомнить всю их совместную жизнь.
Как хорошо она помнила все — как хорошо все запомнила с самого первого дня!
Луиза опять прикрикнула на нее, и она нехотя закрыла окно. Но спать не легла, тихонько примостившись в темном уголке.
До чего же явственно она видела их, Фрица и Адольфа, в тот самый первый день, когда их «принял» папаша Чекки…
Было утро, и Эмэ с Луизой еще лежали в постели.
Мальчики, ссутулясь, стояли в углу; несмотря на зим-< тою стужу, они были в коротких штанах, а Фриц к тому же в соломенной шляпе. Мальчиков раздели, и папаша Чекки начал их ощупывать, выворачивал им ноги и постукивал пальцами по груди, пока они не расплакались, а старуха, которая их привела, лишь молча жалась к стене, и на ее шляпе еле заметно подрагивали черные цветы.
Она не спрашивала ни о чем, только молча глядела на раздетых донага мальчиков, которых осматривал папаша Чекки…
Эмэ с Луизой тоже не спускали с них глаз. А папаша, Чекки все ощупывал новичков и бранился: на их лицах жили одни глаза, полные страха.
Наконец Чекки сказал, что берет их.
Старуха не проронила ни слова, не подошла к детям и не попрощалась с ними. Казалось, все то время, что она ждала у стены, тряся головой, от чего еле приметно подрагивали цветы на ее шляпе, она что-то искала — и не могла найти. Так она и вышла за порог, медленно, нерешительно, и дверь закрылась за ней.
Фриц закричал — протяжно, как кричат дети, словно его ударили ножом…
Потом оба вернулись в свой угол и уселись на полу, прижавшись подбородком к коленям и судорожно упершись в пол сцепленными руками. Так они и сидели, не произнося ни слова.
Папаша Чекки выставил их на кухню — чистить картошку. Затем он выгнал туда же Эмэ с Луизой. Все четверо молча расселись вокруг ведра.
Луиза спросила:
— Вы чьи?
Но мальчики не ответили. Они еще плотнее сжали губы и опустили глаза.
Чуть позже Эмэ прошептала:
— А мама ваша где?
Но они по-прежнему не отвечали — только грудь у обоих ходила ходуном, словно они тихо всхлипывали про себя. Слышно было лишь, как падают в воду очищенные картофелины.
— Она что, умерла? — прошептала Луиза.
Но мальчики и тут не ответили, и девочки поначалу лишь робко переводили взгляд с одного на другого, потом вдруг неслышно заплакала Эмэ, за ней — Луиза, и так они обе сидели и плакали.
На другой день братьев «пустили в работу».
Их выучили «китайскому» и «крестьянскому» танцам. Спустя три недели дети уже выступали вчетвером.
Они парами дожидались выхода за кулисами: Эмэ с Фрицем, Луиза с Адольфом. Они стояли, напряженно уставившись в одну точку, пугливо облизывая пересохшие губы, и прислушивались к музыке оркестра.
— Одерни камзол, — шептала Эмэ, которой от волнения не стоялось на месте, и тут же сама одергивала на Фрице криво сидевший камзол.
— Commencez! [15] — раздавался из-за первой кулисы приказ дядюшки Чекки. Занавес подняли, пора было на выход.
Дети не видели ни огней рампы, ни публики.
Испуганно улыбаясь, выполняли они заученные па, отсчитывая про себя такт и шевеля губами. Они не спускали глаз с папаши Чекки, притопывавшего ногами за первой кулисой.
— Налево! — шептала Эмэ Фрицу, который вечно все путал: она тряслась от страха и за себя и за него, и ей приходилось запоминать все па за двоих.
Дети' походили на восковые фигурки, танцующие на крышках шарманок.
Публика хлопала и без конца вызывала их. На сцену летели апельсины. Дети поднимали их и благодарно улыбались: потом они отдавали апельсины папаше Чекки, и тот по ночам заедал ими коньяк, сидя за картами с агентом Уотсоном.
Целые ночи напролет папаша Чекки у себя дома дулся в карты с этим агентом.
Когда игроки ссорились, дети просыпались и широко раскрытыми глазами глядели на них со своих кроватей, но, смертельно усталые, всякий раз засыпали снова.
Шло время.
Труппа Чекки перебралась в цирк, и всех четверых детей стали учить ремеслу.
Репетиции начинались в половине девятого. Стуча от холода зубами, дети переодевались и приступали к упражнениям в полутемном цирке. Луиза с Эмэ ходили по канату, балансируя с помощью двух флажков, а папаша Чекки, сидя верхом на барьере, отдавал приказания.
Затем выводили коня, и Фриц разучивал жокейский номер.
Вооружившись длинным кнутом, папаша Чекки командовал. В тот день Фриц прыгал много раз. Номер не получался. Сначала Фриц упал, ударившись о барьер. В другой раз его толкнула лошадь. Кнут со свистом взвивался вверх и хлестал мальчика по ногам: на них вспыхнули длинные багровые полосы.
Папаша Чекки продолжал командовать. Подавляя слезы, мальчик прыгал снова и снова.
Но ему не удалось вскочить на лошадь, и он опять упал.
Застарелые рубцы на его теле открылись и стали кровоточить, и на ветхом трико проступили пятна.
А папаша Чекки все кричал:
— Encore! Encore! [16]
Запыхавшись, судорожно всхлипывая, так что он едва успевал вздохнуть, Фриц с искаженным от боли лицом прыгал снова и снова.
Кнут настигал его, и мальчик твердил в отчаянии:
— Не могу! — Но его заставляли снова и снова вскакивать на коня.
И опять папаша Чекки свирепо хлестнул лошадь, и та понеслась вскачь, унося рыдающего мальчугана, ко-торый уже не помнил себя от боли.
— Не могу больше! — в муке простонал он.
За этой сценой молча наблюдали артисты, стоявшие в партере и в ложах.
— Encore! — крикнул Чекки, и Фриц снова прыгнул.
Забившись в уголок ложи, бледная, с побелевшими губами, Эмэ со страхом и злостью следила за тем, что происходило в манеже.
Папаша Чекки не унимался. Час прошел, еще четверть часа. Тело Фрица превратилось в сплошную рану. И опять он упал, и еще, и еще, и, корчась от боли, бился ногами о песок, и снова падал.
Нет, прыжок больше не получался. И Чекки прогнал Фрица с манежа, послав ему вдогонку грубое ругательство.
Эмэ выбежала из ложи: стеная от боли, Фриц, словно раненый зверь, укрылся за штабелем обручей. Задыхаясь, сжимая кулаки, он изрыгал отчаянные проклятия— весь набор бранных уличных слов и ругательств, подслушанных в конюшне.
Эмэ молча присела рядом с ним. Ее бледные губы дрожали.
Дети долго сидели во тьме, спрятавшись за обручами. Наконец Фриц откинулся назад, прислонившись головой к стенке, и уснул, сраженный усталостью и болью, а Эмэ, все такая же бледная, продолжала недвижно сидеть рядом, словно оберегая его сон.
Прошли годы. Все четверо теперь уже взрослые.
Папаша Чекки умер. Его до смерти зашибла лошадь.
Но труппа не распалась. Дела ее временами шли хорошо, временами — из рук вон плохо. Ей случалось выступать и на самых крупных аренах, и на самых что ни на есть захудалых.
Как явственно Эмэ виделось сиротливое, с белеными стенами здание провинциального цирка, где им привелось работать в ту зиму! Стояла ледяная стужа. Перед самым представлением в цирк вносили два чана с углем, и все здание наполнялось дымом, так что нечем было Дышать.
В конюшне посиневшие от холода артисты протягивали обнаженные руки к угольному котлу, а клоуны, пытаясь согреться, скакали в матерчатых туфлях по голой земле.
Труппа Чекки работала во всех жанрах. В танцах Фриц был партнером Эмэ. Затем Эмэ выступала с парфорсной ездой, и Фрид, как шталмейстер, натягивал ей подпругу.
Труппа выкладывалась вовсю: она держала половину программы.
Но дело не ладилось. Одна за другой исчезали из конюшни лошади: их продавали, чтобы купить корм для остальных… Артисты, у которых еще водились деньги, разъезжались кто куда, а те, кто вынужден был остаться, голодали; наконец спустили последнее, и пришлось закрыть цирк.
Лошадей, костюмы — все отняли у них. Явились судебные исполнители и забрали все без остатка…
Дело было вечером того же дня.
Горстка артистов, оставшихся при цирке, в немой тоске сгрудилась в потемках. Им некуда было податься. Да они и не знали, куда им податься.
В конюшне, перед опустевшими стойлами, сидел на ящике из-под корма директор и рыдал, бормоча сквозь стиснутые зубы одни и те же ругательства на разных языках.
Цирк совсем затих, совсем вымер.
И только собаки — их забыли прихватить с собой судебные исполнители — лежали на ворохе соломы, уныло и настороженно озираясь.
Четверо Чекки зашли в ресторан при цирке. Здесь царило полное запустение. Хозяин запер шкаф и спрятал стаканы и рюмки. Столы и стулья, покрытые пылью, стояли, а не то и валялись как попало.
Четверо Чекки молча присели в углу. Они только что возвратились с почты. Ходили они туда каждый день. За письмами от агентов. В письмах были одни отказы.
Фриц распечатывал и читал про себя эти письма. Остальные трое сидели рядом, даже не решаясь ни о чем спросить.
Фриц распечатывал письмо за письмом, не спеша прочитывал, словно не веря написанному, и откладывал в сторону.
Остальные лишь глядели на него в угрюмом молчании.
Потом он сказал:
— Ничего.
И они продолжали молча сидеть у груды безрадостных писем, которые и на сей раз не принесли им никакой доброй вести.
Наконец Фриц сказал:
— Так дальше нельзя. Мы должны подыскать себе новое амплуа.
Адольф пожал плечами.
— Слыхали уже, — сказал он с издевкой, — придумал бы лучше что-нибудь другое.
— Воздушный полет — вот стоящее дело, — глухо проговорил Фриц.
Остальные молчали, и Фриц так же глухо продолжал:
— Мы могли бы работать под куполом.
Снова вклинилась тишина, затем Адольф чуть ли не со злобой спросил:
— А ты уверен, что не переломаешь себе кости?
Фриц не ответил. Стало совсем темно, долгое время все молчали.
— А может, нам лучше расстаться, — еле слышно хрипло проговорил Адольф.
У каждого из них мелькала та же мысль, и все они страшились ее. Теперь она была высказана, и, уставившись в темноту пустого зала, Адольф добавил:
— Что толку вместе сидеть у пустого котла!
Он говорил глухим, раздраженным тоном, как говорят бедняки, с голоду ссорящиеся друг с другом, а Фриц все молчал, не отрывая глаз от полу.
Они поднялись и вышли из ресторана. Во всех коридорах было холодно и темно.
Они шли, скучась, как всегда, и Эмэ сказала — так тихо, что Фриц едва расслышал ее слова:
— Фриц, я буду работать в воздухе.
Фриц замер.
— Я это знал, — ответил он и взял ее за руку.
Луиза и Адольф молчали.
Они решили остаться в этом городе. Фриц заложил их последние кольца. Адольф продолжал переписку с агентами. А Фриц и Эмэ работали.
Они повесили свои трапеции в цирке и упражнялись на них каждый день. Они перевели на них многие из партерных трюков и часами, взмокнув от пота, истязали свои тела.
Час за часом выкрикивал Фриц слова команды. А потом они отдыхали, сидя рядом на одной трапеции и тихо, устало улыбались.
Понемногу они осваивались с новым делом и скоро взялись за трюки Хэнлона-Вольта. Они пытались выполнить перелет от одной трапеции к другой, но каждый раз падали головой вниз в сетку.
И все же они снова и снова повторяли упражнения, подбадривая друг друга криками;
— En avant! [17]
— Ça va! [18]
— Encore![19]
Фриц долетел до трапеции. Эмэ упала.
Они не сдавались.
Глаза их пылали, мускулы напрягались, как пружина, глухие возгласы звучали, как боевой клич: оба долетали теперь до цели.
Каждый следил за другим лихорадочным, упоенным взглядом:
— En avant — du courage! [20]
Эмэ долетела до цели: повиснув на самой дальней трапеции, она еще вся дрожала от усилия. Она повторила попытку, и трюк снова удался. Радость захлестнула их. Казалось, они упивались победной силой своих тел. Стремительно проносились они в воздухе, встречались на лету, а потом опять отдыхали рядом, рука в руке, улыбающиеся, взмокшие от пота.
В порыве радости каждый нахваливал тело партнера, поглаживал его мускулы, оба глядели друг на друга сияющими глазами.
— Ça va! Ça va! — кричали они смеясь.
Они начали усложнять упражнения. Придумывать новые трюки. Предпринимать новые попытки. Они вкладывали в свою работу весь жар первооткрывателей, обсуждая и беспрестанно изобретая варианты. Фриц потерял сон: мысль о работе не давала ему покоя.
По утрам, еще до восхода солнца, он будил Эмэ стуком в дверь.
И, еще стоя за дверью, покамест Эмэ одевалась, он излагал ей свой замысел, во весь голос объяснял новые трюки, а она с тем же пылом отвечала ему, и их радостные голоса разносились по всему дому.
Протирая глаза, Луиза приподнималась в своей постели.
Она стала приходить на репетиции. Захваченная стремительностью полета, она подбадривала их криками и хлопала в ладоши. Они откликались сверху, и воздух оглашался звонкими возгласами.
Один Адольф молча сидел в углу у входа в конюшню.
Как-то раз он тоже пришел на репетицию и, усевшись в этом углу, стал смотреть. Никто не заговаривал с ним.
Репетиция кончилась, силы партнеров иссякли, и оба тяжело рухнули вниз, в сетку.
Соскочив на землю, Фриц бережно вынул из сетки Эмэ: какой-то миг он радостно держал ее на руках, словно ребенка.
Переодевшись, они зашли в трактир пообедать.
Они начали толковать о будущем, о том, какому цирку предложить свои услуги, о заработке, на который теперь могли рассчитывать, об имени, которое надо было придумать, — об успехе, их ожидавшем.
Дотоле молчальники, они разговорились, смеясь, строили планы на будущее. Фриц размечтался о новых трюках.
— Если бы мы только рискнули, — говорил он в азарте, — если бы мы рискнули…
А Эмэ, глядя ему в глаза, отвечала:
— Почему бы и нет? Раз ты этого хочешь…
Тон, которым она это сказала, тронул Фрица.
— А ты смелая! — вдруг произнес он, взглянув на нее; она ответила ему сияющим взглядом.
Прислонив головы к стене, оба замерли и долго сидели так, уставившись в пространство, о чем-то смутно мечтая.
Настал день, когда они впервые попробовали выполнить смертельный полет, тот, что вместе задумали как свой коронный номер, — и он удался. Промчавшись по воздуху спиной к трапециям, они поймали их.
Снизу до них донесся чей-то возглас. Это кричал Адольф. Подняв к ним лицо, светившееся восторгом, он выкрикивал «браво!», «браво!», и слова эти звонко отдавались в пространстве.
— Браво! Браво! — восхищенно повторял Адольф.
Они начали переговариваться вчетвером: Луиза и Адольф спрашивали, двое других — вверху на трапециях — отвечали.
В тот день они обедали вместе и на другой день тоже. Разговоры шли только о трюках, словно они снова работали вместе. Фриц сказал:
— Да, дети, а что, если нам выступать вчетвером?. Вы с Адольфом — вверху… крутили бы на трапециях солнце, а мы с Эмэ внизу с нашим «смертельным поле-, том»… Какой получился бы номер!..
Он принялся объяснять свой замысел, подробно описывая все новые трюки, но Адольф молчал, и Луиза не решилась что-либо ответить.
Но на другой день Адольф спросил, переминаясь с ноги на ногу и не поднимая глаз:
— После обеда будете репетировать?
— Нет, — ответили ему, — не будем.
— Дело в том, — сказал Адольф, — что мы попусту тратим время, и тело костенеет…
После обеда Адольф с Луизой начали репетировать. Двое других тоже пришли в манеж посмотреть на них. Подбадривали и наставляли.
Фриц сидел веселый и играл рукой Эмэ.
— Ça va! Ça va! — кричали оба снизу.
Вверху Луиза и Адольф бесстрашно перелетали от одной трапеции к другой.
— Ça va! Ça va! Они знали: теперь они будут вместе.
Репетиции кончились. Номер был готов. Они стали работать так, как задумал Фриц. Они назвались «Четыре черта» и заказали костюмы в Берлине.
Дебют состоялся в Магдебурге. Потом они переезжали из города в город. Повсюду им сопутствовал успех.
Эмэ разделась, легла в постель и долго лежала в потемках без сна, с раскрытыми глазами.
Как явственно представилось ей все, с самого первого дня…
Всю жизнь они были вместе, всю жизнь — плечом к плечу.
И вот теперь явилась Та, чужая женщина, — при одной этой мысли юная акробатка стиснула зубы в бессильной, отчаянной, чисто физической ярости.
Что нужно ей от него, этой женщине с кошачьими глазами? Что нужно ей, этой женщине с улыбкой блудницы?
Что нужно ей от него? Для чего она завлекает его, как последняя шлюха? Чтобы похитить, высосать его силу, испортить его, извести…
Эмэ кусала простыню, мяла подушку, лихорадочно шарила по постели руками.
В мыслях она без конца осыпала соперницу бессильной бранью, злобными, грубыми ругательствами, пока ее не одолевали слезы, и тут на нее снова наваливалась все та же тупая боль, которая теперь не отпускала ее никогда — ни днем, ни ночью, ни ночью, ни днем.
Фриц лежит с закрытыми глазами, голова его покоится на коленях возлюбленной. Медленно, все медленнее и медленнее скользят ее пальцы по его белокурым кудрям.
Фриц продолжает лежать с закрытыми глазами, откинув голову на ее колени. Значит, это и вправду он, Фриц Шмидт с франкфуртской окраины, тот самый мальчишка, не знавший отца, чья мать однажды бросилась пьяная в реку, а бабушка продала его — вместе с братом — за двадцать марок…
Значит, это и вправду он, Фриц Шмидт, он же «Чекки» из труппы «Чертей», стал любовником «дамы из ложи». Это его голова лежит на ее коленях. Это его рука тянется к ее талии. Это к его шее она приникла губами.
Это он, Фриц Чекки из труппы «Чертей».
И, приоткрыв глаза, он видит — с тем же недоуменным, блаженным восторгом — ее изящную руку, нежную, не изуродованную работой, с длинными розовыми ногтями, с восхитительной белоснежной кожей, руку, которую он так любит целовать — упоенно, подолгу…
Да… Это он — рука касается его лба.
Это он при каждом вздохе ощущает аромат ее тела, прильнувшего к нему, аромат ее одежд, легких и воздушных, как облака, — он любит касаться их руками…
Это его она поджидает по ночам у высокой дворцовой ограды, дрожа от ожидания, словно от холода. Это его она проводит к себе палисадником и за каждым кустом прижимается к нему всем телом…
Это его губы называет она своим «цветком», его объятья — своей «погибелью»…
Да, такие вот странные слова она говорит: его губы — «цветок», объятья — «погибель» ее…
Фриц Чекки улыбнулся и снова закрыл глаза.
Она заметила его улыбку и, наклонившись к нему, нежно коснулась губами его лица.
Весь во власти восторженного изумления, Фриц продолжал улыбаться.
— Как все это странно! — тихо произнес он и так же тихо повторил, чуть покачав головой: —Как все это странно!
— Что странно? — спросила она.
— Все это, — ответил он и снова затих под ее поцелуями, словно боясь очнуться от сна.
Он все улыбался и в мыслях без устали повторял ее имя, всякий раз заново удивляясь ему: одно из самых громких имен Европы, оно в свое время коснулось его слуха, словно отзвук легенды…
И снова он медленно приоткрыл глаза, и, взглянув на нее, руками схватил ее за уши, и, смеясь, как мальчишка, начал щипать за мочки, с каждым разом все сильней и сильней, — это ведь тоже дозволялось ему, и это.
Чуть привстав на своем ложе, он прислонил голову к ее плечу и с той же улыбкой начал оглядывать комнату.
Все здесь казалось ему чудом, все, что принадлежало ей: тысячи хрупких безделушек, которыми была уставлена изысканная, на тонких ножках, мебель; искусный жонглер — он то едва осмеливался к ним прикоснуться, дотрагиваясь до них так бережно, словно они могли рассыпаться в его руках; то вдруг задорно (он ведь здесь хозяин, он — Фриц Шмидт) подбрасывал кверху, как мяч, какой-нибудь драгоценный столик, или балансировал на лбу этажерку, а она хохотала, хохотала…
Развешанные по стенам картины были ему незнакомы: портреты ее предков в костюмах времен Реставрации, при шпагах и в перчатках. Иногда он вдруг начинал громко смеяться, глядя в лицо ее предкам, словно какой-нибудь уличный озорник, смеялся неумолчно и неудержимо— ведь это его, Фрица Шмидта, принимает здесь их наследница: она принадлежит ему.
И он снова начинал хохотать, а она не понимала, почему он хохочет. Под конец она спросила:
— Почему ты смеешься?
— Да так, — отвечал он, не переставая смеяться. — * Потому что все это так странно, так странно…
Он был счастлив и в то же время смущен тем, что попал в этот дом.
Тем, что он здесь — хозяин.
Он и впрямь чувствовал себя здесь хозяином: ведь она принадлежала ему. Он обладал ею. В его неотесанном мозгу крепко засела убежденность в неограниченной власти мужчины, власти над женщиной, оплодотворяемой им, мужчины, являющего собой деятельное, творческое начало, мужчины, который — прогневайся он в самый миг иссушающего наслаждения — мог бы раздавить ее своими могучими чреслами.
Но у Фрица, мнившего себя укротителем и судьей, неограниченным, полновластным хозяином женщины, все эти извечные мужские представления рассеивались и меркли перед немым, неослабевающим восхищением, которое ему внушала она сама, каждое ее слово, звучавшее как-то особенно, каждый ее жест, каких ему не случалось видеть; ее тело, каждая его частичка, изумлявшие его своей непривычной, чужеродной красотой, нерасцветшей и хрупкой…
И он смягчался и робел и снова приоткрывал глаза, дабы убедиться, что это не сон, и тихо ласкал ее тонкие, изящные пальцы: да, все — правда.
А она гладила его по волосам все медленнее и медленнее, и дыхание его участилось, хотя, казалось, он дремлет.
Он вдруг поднял на нее глаза.
— Зачем я вам? — спросил он.
— Глупый ты, — прошептала она, прильнув губами к его щеке, — глупый, глупый.
Она продолжала шептать у самого его уха, и голос ее распалял его еще больше, чем ласки:
— Глупый ты, глупый…
И, словно стремясь убаюкать его прекрасное, недвижимое тело, она все шептала, шептала:
— Глупый ты, глупый…
По-прежнему улыбаясь, он приподнялся, сел рядом с ней, привлек ее к себе и, любуясь ею, спросил с невыразимой нежностью:
— Могла бы ты уснуть вот так? — и начал баюкать ее на руках, как ребенка.
Оба рассмеялись, не отводя глаз друг от друга.
— Глупый ты, глупый…
Глаза его вдруг вспыхнули, и, сжав ее в объятиях, он стремительно и молча пронес ее на руках через всю комнату — в спальню.
Только синий огонек ночника глядел на них сонным оком.
Когда им пришло время расстаться, уже светало. Но во всех углах: на ступенях лестницы, в саду перед уснувшим домом с занавешенными окнами, таким респектабельным и строгим, они, задыхаясь от страсти, длили часы свидания, и она все шептала и шептала те три слова, ставшие как бы припевом их любовной песни, рожденной одним лишь влечением.
— Глупый ты, глупый…
Наконец Фриц вырвался из ее объятий, и калитка захлопнулась за ним…
Но она опять не отпустила его, и снова — в который раз — он вернулся назад. И снова — в который раз — он заключил ее в объятия и вдруг рассмеялся, стоя рядом с ней у величественного дворца.
И, поглядев на обитель своих предков, она тоже рассмеялась, словно их мысли совпали.
Он начал расспрашивать ее о каждом из больших каменных гербов над окнами, о каждой надписи над порталом, и она, отвечая ему, все смеялась, смеялась…
То были громкие имена, гордость страны. Он не знал их, но она рассказала ему о каждом.
То была повесть о доблести. Повесть о битвах. Повесть о тех, кто одерживал победы на поле брани.
Он смеялся.
Она рассказывала о щитах, владельцы коих в прошлом охраняли престол. О гербах семейств, которые вели свой род чуть ли не от святого Петра.
Она смеялась.
И, словно распаленная этим кощунством, она осыпала его все более пылкими ласками, которые казались грубыми, чуть ли не богохульственными в занимающемся свете дня, и все говорила и говорила, точно стремясь, слово за словом, сорвать со стен дома гербы предков и потопить их в черном омуте своей любви.
— А этот? — спросил он, указывая на один из гербов. — А вон тот?
Она продолжала рассказывать.
История многих веков развертывалась перед ним. Воздвигались и рушились королевские троны; вот этот рыцарь был другом короля. А вон тот привел его к гибели.
Она продолжала свой рассказ торопливым, насмешливым шепотом, прислонясь к плечу циркача, упиваясь самим сознанием совершаемого ею кощунства.
И он тоже пьянел от ее слов.
Казалось, оба уже видят конец, падение этого величественного здания, с его гербами, порталами, щитами, мемориальными досками и шпилями; падение дворца, разрушенного, сметенного с лица земли ураганом их страсти.
Наконец она оторвалась от него и метнулась назад— в дом.
В последний раз она обернулась к нему в узких дверях, помахала ему рукой и, напоследок отвесив издевательский поклон огромному гербу над подъездом, рассмеялась.
Фриц зашагал домой. Он словно летел на крыльях. Он все еще ощущал ее ласки.
Вокруг просыпался большой город.
По улицам катились повозки. Все сокровища цветочного рынка были на них: фиалки, ранние розы, медвежье ушко и лакфиоль.
Фриц запел. Вполголоса напевал он слова «Вальса любви»:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Одна за другой проезжали мимо него повозки. Улицу заполнил аромат цветов.
Цветочницы, которые сидели на козлах, закутавшись в длинные платки, оборачивались и улыбались ему.
А он все пел:
Amour, amour.
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
В переулке, где он жил, было совсем тихо, и между рядами высоких домов еще стояла полутьма. Фриц замедлил шаг. Не переставая напевать, он несколько раз окинул взглядом свой дом.
Неожиданно он вздрогнул! в одном из окон ему померещилось чье-то лицо.
Вся бледная, затаив дыханье, Эмэ прислушивалась за своей дверью.
Да, это он.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Дверь в верхнем этаже захлопнулась, и все смолкло.
Бледная как мел, судорожно прижав руки к груди, Эмэ, словно сомнамбула, отошла от окна и легла в постель. Недвижным взором глядела она в занимавшийся серый день — еще один новый день.
Когда Фриц Чекки проснулся, разбитый усталостью, было уже поздно, и мало-помалу ему вспомнилось все; как бы сквозь смутную пелену он увидел Адольфа, который, стоя посреди комнаты, растирал мокрым полотенцем тело.
— Проснулся все-таки, — с издевкой произнес Адольф.
— Да, — только и ответил Фриц, продолжая глядеть на брата.
— Пора бы и встать, — тем же тоном заметил Адольф.
— Пора, — сказал Фриц, но по-прежнему не двигался, разглядывая сильное, нетронутое тело брата, с подвижными, словно живыми мускулами. Он ощутил глухую ярость, жестокую, постыдную зависть побежденного.
Он лежал, все так же глядя на брата. Неожиданно взметнув кверху руки, он почувствовал, что в них нет силы, затем, упершись ступнями в изножье кровати, он ощутил вялость мышц в ногах, — и тут его охватила немая, отчаянная досада на самого себя, на свое тело, на свою страсть, на свое мужское естество и на нее — воровку, грабительницу, губительницу — женщину.
Весь во власти ярости он не размышлял. Он знал лишь одно: он мог бы избить ее, кулаками забить ее до смерти. До смерти — удар за ударом. До смерти — и пусть кричит и хохочет. До смерти — так, чтобы рухнула бездыханной. До смерти — ногами и каблуками.
Он снова вскинул руки и сжал кисти и, снова ощутив предательскую слабость мышц, в бешенстве стиснул зубы.
Адольф вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Тогда Фрид вскочил с постели. Как был нагишом, он начал испытывать свое тело. Попробовал одно, дру-* гое — не вышло. Перешел к партерным упражнениям — не осилил. Усталые руки и ноги дрожали, отказываясь повиноваться.
Он повторил попытку. Ударил себя по лицу. Снова повторил попытку. Ущипнул себя несколько раз ногтями.
Все было напрасно.
Ничего не получалось.
В исступлении он сделал еще одну попытку. Все было напрасно. Ничего не получалось.
Он вяло опустился на стул у большого зеркала и начал осматривать — мускул за мускулом — свое обмякшее, бессильное тело.
Значит, это правда: они похищают все. Здоровье, силу, крепость мышц. Значит, это правда: ты все теряешь — работу, положение, имя.
— Да, такие, значит, дела.
И с ним будет то же, что и с другими, и скоро его настигнет конец.
С ним будет то же, что с братьями «Старс», теми, что из города в город возили за собой двух потаскух, с которыми спали и которых колотили почем зря, покуда не угодили в сумасшедший дом.
С ним будет то же, что с жонглером Чарльзом, который жил с Аделиной, певичкой: тело его стало дряблым, как у пропойцы. И тогда он повесился на суку.
Или взять Губерта, того самого, что сбежал с бабой одного из конюхов и с тех пор выступает на ярмарке, или еще жокея Пауля, который втюрился в «Аниту с ножами» и теперь служит зазывалой в балагане.
— Да, после них наше тело что лапша.
Он снова встал.
— Но я не поддамся!
И он снова стал упражняться, истязая свои мышцы, вкладывая в работу всю силу, напрягая каждую жилку своего тела.
Дело пошло на лад.
Он вдруг кинулся одеваться. Торопливо набросив на себя одежду, он застегнулся и вышел. Он хотел испытать свои силы — испытать на трапеции, в цирке.
Адольфа, Эмэ и Луизу он застал уже за работой: одетые в серые блузы, они висели на трапециях.
Фриц переоделся и начал с партерной гимнастики. Он ходил на руках, попеременно балансируя то на правой, то на левой — все тело его дрожало. Остальные молча следили за ним со своих трапеций. Потом он вспрыгнул на сетку — нетерпеливо и резко— и взобрался на трапецию против Эмэ. Раскачавшись, он повис на руках, вытянувшись всем своим стройным телом, и начал работать.
Эмэ недвижно сидела на трапеции. Тяжелым взглядом воспаленных бессонницей глаз она неотступно глядела на человека, — мужчину, которого любила и который пришел сюда после любовной ночи с другой.
Сколько, лет они провели вместе — тело к телу…
Она ощупывала его глазами: затылок, не один раз служивший ей опорой; руки, которыми он ее ловил; ноги, которые она обнимала…
И сила привычки, рожденной ремеслом, знание, даруемое работой, — все это лишь умножало ее страдания.
Охваченная невыносимой телесной мукой, какую, видно, она одна могла ощутить, она неотвязно глядела на Фрица, занятого работой.
Но Фриц заставил ее очнуться.
— Чего ты ждешь? — властно крикнул он ей.
— Сейчас!
Вздрогнув, она привычно выпрямилась на трапеции во весь рост. Всего лишь на миг встретились их глаза. Но Фриц вдруг увидел ее бледное лицо, оцепенелый взгляд, недвижное, оцепенелое тело — и понял все.
В тот же миг его захлестнуло неодолимое, безграничное отвращение к этому женскому телу, тошнота и омерзение от одной мысли, что он должен будет к нему прикоснуться— к телу другой женщины, любящей его.
Непреоборимое, леденящее отвращение, почти ненависть.
— Начинайте! — крикнул Адольф.
— Да начинайте же! — закричала Луиза.
Но Фриц и Эмэ медлили.
Затем оба рванулись друг другу навстречу и встретились в воздухе. Бледные как мел, они смерили друг друга взглядом и снова разлетелись в разные стороны. Он поймал ее, но она упала. Тогда они повторили все сызнова, но он сорвался и рухнул вниз.
И снова они начали работать, сцепившись взглядами: казалось, с каждым мигом они становятся все бледнее. Оба упали: Фриц — первый.
Вверху на трапеции Луиза с Адольфом громко расхохотались. Адольф крикнул:
— Везет тебе сегодня!
— Не иначе его кто-то сглазил! — прокричала сверху Луиза, и они с Адольфом снова расхохотались.
Двое других продолжали работать, но им снова не повезло: Эмэ не удержала партнера; упав в натянутую сетку, Фриц громко выругался.
И тогда все они вдруг начали кричать друг на друга, сердито и возбужденно, высокими, пронзительными голосами, — одна лишь Эмэ, как и прежде, молча сидела на трапеции, широко раскрыв глаза, странно бледная после напряженной работы.
Фриц снова взметнулся вверх, и снова они принялись за тренировку. Оба разом вскрикнули и оттолкнулись от мостика.
С криками летели они друг другу навстречу, яростно обхватывали друг друга.
Это уже не походило на репетицию. Это была борьба. Они не встречались в воздухе, не ловили, не обнимали друг друга, как прежде. Они мерялись силами, вцепляясь друг в друга, как звери.
Казалось, высоко в воздухе два разгоряченных тела вступили между собой в отчаянный поединок.
Они больше не делали передышек. Не выкрикивали слов команды. Обезумев от жестокой, неодолимой злобы, ужасавшей их самих, они словно схватывались в воздухе врукопашную.
И вдруг, пронзительно вскрикнув, Эмэ рухнула вниз. Секунду она без признаков жизни лежала в сетке.
Фриц взметнулся на свою трапецию и, стиснув зубы, с бледным, как маска, лицом, оглядел побежденную.
Затем он встал на трапеции во весь рост и сказал:
— Она больше не может работать. Нам надо поменяться; она возьмет верхнюю трапецию, а Луиза пусть работает здесь.
Он произнес эти слова властно, как человек, имеющий право приказывать другим. Никто не ответил ему, но Луиза стала медленно сползать из-под купола вниз, к трапеции Эмэ.
Эмэ не проронила ни слова. Она лишь опасливо, как загнанный зверь, приподнялась на сетке.
Затем она медленно вскарабкалась вверх по канату под купол.
Работа продолжалась.
Но силы Фрица иссякли. Злоба вконец поглотила их. Он уже не мог удержать партнершу: он падал сам, и Луиза падала вместе с ним.
— Что с тобой? — крикнул ему Адольф. — Болен ты, что ли? Полезай наверх, в купол, там ты, может, еще сгодишься, а так больше нельзя!
Фриц не ответил; он сидел, уронив голову на грудь, словно его ударили.
Затем он сказал, вернее, процедил сквозь стиснутые зубы:
— Что ж, можно и поменяться — на сегодняшний вечер.
Он слез с сетки и ушел с манежа. На его сжатых руках белели косточки пальцев. Ему показалось, будто о нем шепчутся конюхи, и он прокрался мимо них, как побитый пес.
В гардеробной он бросился на матрац. Он больше не чувствовал своего тела. Только больно свербило глаза.
Покой не шел к нему. И он снова взялся за упражнения. Как люди подчас растравляют кровавую рану, так и он продолжал истязать свое усталое тело.
Сумеет ли он сделать вот это или вот это? — вновь и вновь лихорадочно прикидывал он.
Но у него ничего не получалось; и снова он падал на матрац, и снова вскакивал и пробовал свои силы. И сами эти попытки, и тщетная борьба лишь еще больше изнурили его.
Так прошел день. Фриц оставался в цирке. Все время кружил он вокруг манежа, как преступник вокруг места преступления.
Вечером он работал с Луизой под куполом.
Как одержимый, сражался он со своим телом, которое не желало ему подчиняться. Отчаянно напрягал дрожащие мышцы.
Все сошло как надо — раз, другой и еще раз.
Он полетел назад, полетел вперед, присел отдохнуть.
Он не видел ничего: ни купола, ни лож, ни даже Адольфа. Только трапецию — ту, до которой он должен был долететь, и Луизу, раскачивающуюся впереди.
И вот он оттолкнулся от трапеции и с криком, — казалось, кровь, бросившаяся ему в голову, сейчас взорвет его объятый ужасом мозг, — рванулся к ногам Луизы и рухнул вниз — в сетку, бурно заходившую под ним.
В огромном здании стало тихо, так тихо, словно все решили, что он мертв.
Наконец Фриц приподнялся в сетке. Он не понимал, где он и что с ним. Очнувшись, чудовищным усилием воли он заставил себя снова увидеть манеж, сетку, черную кромку людской толпы, ложи и — Ее.
И, подавленный отчаянием и стыдом еще больше, чем болью, он потряс в воздухе сжатыми кулаками и снова рухнул в сетку.
Трое его партнеров, поначалу застыв на месте, стали растерянно перекликаться. Адольф с быстротой молнии съехал вниз по канату.
С помощью двух униформистов он вынул Фрица из сетки, и они повели его, подперев с трех сторон, так что публике казалось, будто он шагает сам.
Только тогда Эмэ медленно соскользнула вниз по канату. И побрела как вслепую, ничего не видя вокруг.
У входа стояли двое артистов.
— Счастье его, что сетка была, — сказал один из них.
— Да, — ответил второй, — не то от него осталось бы мокрое место.
Эмэ вздрогнула при звуке этих слов. И, словно впервые увидев, долгим взглядом окинула сетку, трапеции и канаты.
Один из артистов поймал ее взгляд.
— И то правда, чертовская высота, — сказал он.
Эмэ лишь молча кивнула…
Снова воцарилась тишина: представление продолжалось.
У себя в уборной Фриц встал с матраца и подсел к зеркалу. Он нисколько не пострадал: падение лишь оглушило его.
Адольф начал одеваться. Братья долго молчали.
Затем Адольф сказал:
— Надеюсь, ты понял, что так больше продолжаться не может?
Фриц не ответил. Весь бледный, он продолжал сидеть перед зеркалом, не сводя глаз со своего отражения.
Адольф оделся; они услышали, как в дверь уборной постучалась Луиза.
— Скоро ты? — спросил Адольф. — Нас ждут.
Фриц взял с полки у зеркала свои суетливо тикавшие часы, и братья вышли в коридор, где их молча дожидались обе сестры. Все так же молча они побрели домой, Фриц — рядом с Луизой.
Стыд, словно рана в груди, жег его душу.
Фриц и Адольф давно уже легли, и Адольф спал, обмякший, с открытым ртом, как всегда спят акробаты, чьи тела тяжелеют в покое.
Но Фриц не мог уснуть; он лежал, вытянувшись на спине, весь во власти глухого отчаяния.
Значит, вот оно и пришло. Значит, вот оно и свершилось: он больше не может работать. Мысли все кружили вокруг одного: он больше не может работать. И медленно, вяло он стал вспоминать, как все к этому шло, день за днем и ночь за ночью. Спокойно и словно бы совсем бесстрастно он заново увидел все: голубую спальню и высокую, с тремя ступеньками, кровать, и на ней себя и Ее; желтый зал с диваном за ширмой, с вереницей портретов, и себя и Ее; лестницу, на которой гасили фонарь, и себя и Ее…
И сад, которым он столько раз проходил…
А теперь, значит, все крнчено. Теперь он пожинает плоды.
Это он понимал.
И с тем же глухим отчаянием он продолжал размышлять.
Она погубила его, но ведь и он может ее погубить. Да, может.
Можно пойти туда как-нибудь ночью и проникнуть в тот дом. И когда он окажется там, у нее, с ней (тут снова нить его мыслей оборвалась, и он увидел голубую спальню, и себя и Ее), тогда он тотчас же, непременно, нажмет звонок, взбудоражит весь дом, и пусть они все сбегутся: муж, и слуги, и горничные, все, все, — и увидят ее, ту женщину.
Да, это он может.
И пусть она будет нагая, в чем мать родила (такой она сейчас представлялась ему), — нагой он выставит ее на позор.
Да, он это сделает.
И он вдруг воскликнул, как бы заново увидев всю сцену:
— Да, я сделаю это — сейчас!
Всю тревогу его как рукой сняло: да, почему бы и не сейчас? Сейчас, когда только-только созрел его замысел, и гнев еще не остыл, и решимость крепка? Да, он сделает это сейчас.
И торопливо, не зажигая света, он нащупал свою одежду и начал бесшумно одеваться, стараясь не разбудить Адольфа, и все время видел одно: себя и ее в голубой спальне, на самой середине голубой спальни, — пусть там все и свершится.
Заторопившись, он задел за стул и замер, сидя на кровати, боясь, как бы не проснулся Адольф. Только бы он не проснулся.
Потом снова начал одеваться, тихо, стараясь не дышать.
Он хочет уйти, он должен уйти — сейчас.
Слишком грузно наступив на половицу, он снова застыл на месте…
Адольф заворочался в постели и пробормотал:
— Это еще что? Куда ты собрался?
Фриц не ответил. Полуодетый, он бросился на кровать и юркнул под одеяло, прячась от брата и дрожа всем телом, как вор, пойманный с поличным.
А чуть погодя, услышав ровное дыхание Адольфа, он снова, теперь уже в кровати, стал натягивать на се-, бя одежду, дрожа от страха, словно он воровал собственные вещи, и отчетливо сознавая, зачем он спешит туда…
Он встал. И ощупью начал пробираться к двери, улыбаясь всякий раз, когда ему удавалось обойти шкаф или стол, и, затаив дыхание, крался вдоль стенки с ловкостью пьяницы, задумавшего незаметно прикарманить бутылку.
Он открыл и снова притворил дверь и, выйдя из комнаты, спустился вниз, все время озираясь…
Он понимал, что совсем потерял стыд. И сказал себе: «Что ж, стало быть, завтра я снова буду не в силах работать». И еще одно он понимал: стало быть, так: очертя голову — в пропасть!
А сам тем временем все быстрее бежал вдоль домов, прячась в их тени…
Во всем доме только один человек слышал, как он уходил, — Эмэ.
И она последовала за ним: бесшумно сбежала по лестнице, выскользнула из дома и пересекла улицу.
Словно два призрака, охотившиеся друг за другом, бесшумно крались они по спящим улицам.
Наконец Фриц подошел к дворцу, к узкой калитке — и вот он уже за оградой, и звук шагов его стих. Спрятавшись в подъезде дома напротив, Эмэ обернулась к окнам дворца.
Она увидела, как в первом этаже мимо окон пронесли фонарь. Увидела позади кружевных гардин две тени:
— Это они!
Снова пронесли фонарь, снова мелькнули две тени, затем свет погас. Лишь за последним окном слабо разливалось голубое сиянье.
— Вот они где! За этим окном!
Задыхаясь, корчась от ревности, глядела Эмэ на эго окно: разом нахлынувшие видения терзали ее.
Все, все видения, несущие самые страшные пытки покинутому существу, набросились на нее, хотя юная акробатка еще не изведала плотских радостей: словно чьи-то руки чертили живые картины на стеклах окна, за которым был он, вдвоем с той женщиной..
И вся ее жизнь — сплошное самоотречение, весь смысл ее существования — безответная преданность ему, все думы ее, нежные мысли о нем, все, к чему она стремилась, все их мечты, — все рушилось перед картиной двух сплетенных тел.
Вся ее жизнь — день за днем, воспоминание за воспоминанием, мысль за мыслью — все рассыпалось в прах, развеялось, растворилось, потонуло в одном — в тоске, жалкой тоске брошенного существа.
Ничего не осталось от прежнего: ни преданности, ни нежности, ни готовности к жертвам, — ничего… Чувство ее оскудело в горе, выродилось иод бременем отчаяния, вернулось к своему первозданному естеству — к всесильному, всеиспепеляющему Зову Плоти.
Часы проходили один за другим.
Наконец калитка отворилась и снова захлопнулась.
Это был он.
И, задыхаясь от боли и отчаяния, Эмэ увидела, как он медленно прошел мимо нее, весь серый в бледном свете рождающегося дня.
— Эмэ! — окликнула Луиза сестру, словно желая заставить ее очнуться. — Никак, ты уснула?
Эмэ в ответ лишь вяло подняла руки и завязала узлом длинные волосы.
— Правда, похоже, ты спишь, — сказала Луиза.
Эмэ по-прежнему недвижно сидела перед зеркалом, уставясь на свое отражение, и казалось, две сонные женщины невидящими глазами глядят друг на друга.
Медленно натянув блузу, она встала и вышла из комнаты, смотря перед собой все тем же странно оцепенелым взглядом, как бы следя за призраком, невидимым для других, и двигалась она, как заводная кукла, словно в ее омертвевшем теле навсегда уснула душа.
Луиза последовала за ней, и они вышли в темный манеж, где вверху на трапециях их уже дожидался Фриц.
Казалось, Эмэ никогда еще не работала так четко: с безукоризненностью машины ловила она трапецию, отталкивалась, летела…
Она теперь снова работала в паре с Фрицем, и ее спокойствие передалось ему: будто железные колесики одной шестерни, сцеплялись они в воздухе, расцеплялись и снова сцеплялись. А потом отдыхали на трапециях в разных концах манежа.
Во всем огромном пространстве цирка Эмэ видела только одно — только одно, и ничего больше, — его тело.
Это тело, полное жизни; вздымающаяся грудь; рот, жадно ловящий воздух; жилы, в которых бьется теплая кровь, — все это онемеет, застынет.
Онемеет и застынет навеки.
Мышцы, ходящие ходуном, руки, столько раз ловившие ее, шея — упругая нить его жизни, — все это онемеет, застынет.
Руки окоченеют; и мускулы станут как камень; и лоб — словно лед; гортань — затихнет; широкая грудь — замрет.
Руки, ноги, ладони — все будет мертвым.
Репетиция продолжалась. Снова они летали, снова встречались в воздухе.
Каждое прикосновение возбуждало ее: такой он горячий, а будет холодным, как лед; так вздрагивает его тело — и таким бездыханным станет.
Она больше не думала о том, почему все это должно случиться. Она больше не думала о себе. Одна лишь картина смерти стояла перед ней, все время она видела только одно: его — недвижимого и безгласного.
И, словно безумец, повинующийся тайной мании, она стала лукавой и хитрой. Словно морфинист, стремящийся любой ценой удовлетворить свою порочную страсть, она сделалась изощренной и ловкой.
Она обрела упорство маньяка, чьи мысли сосредоточены лишь на одном.
Теперь она сама искала общества Фрица, которого долго сторонилась.
После репетиции она продолжала упражняться одна. Она перевела все трюки с нижних трапеций на верхние, под самый купол. Сверху она окликала Фрица, задерживала его в манеже расспросами, заискивающе добивалась его советов, как ученица — указаний учителя.
Там, вверху, под куполом, она не знала удержу. Она играла со смертью, заражая его своим безрассудством.
Она подмечала робость, которую он тщетно старался скрыть. Отваживаясь на самые невероятные трюки, она кричала ему:
— Покажем, на что мы способны: неужто мы позволим кому-то нас превзойти!
Она распаляла его. Он давал ей советы. Затем по раскачивающимся канатам взбирался к ней: туда, под купол.
Она порхала у него на глазах между позвякивающими трапециями. Перелетала от одной трапеции к другой над зияющим провалом арены.
И, подчиняясь какой-то непреоборимой власти, подхлестываемый ее криками, он полетел за ней. Будто какая-то неистовая сила вселилась в ее исступленно напрягшееся тело. Он же, казалось, из последних сил вел последний жизненный поединок.
Она кричала:
— Ça va! Ça va!
Он ринулся вперед и поймал трапецию:
— Ça val Ça va!
Артисты, сновавшие взад-вперед по манежу, останавливались посмотреть на них.
Он распалялся все больше и больше. Теперь он уже не уступал ей в отваге. Она летала от одной трапеции к другой, исступленно, с развевающимися волосами, словно указывая ему путь.
Они встречались в воздухе и сцеплялись. Ледяной холод шел от нее: казалось, две мраморные руки обвивают его горячее, трепетное тело.
Она закончила тренировку, но он продолжал работать. Сжавшись в комок, сидела она на трапеции, подзадоривая его глухими возгласами, похожими на рычанье, наблюдая за ним из мрака.
Застонав, Фриц на лету ухватился за раскачивающийся канат и будто сорвался вниз, в темную пропасть.
Сидя на трапеции, Эмэ услышала, как он упал в сетку. Затем раздались его шаги — шаги, которые вскоре заглохли.
Было совсем темно. Только с купола слабо струился свет. Огромное здание цирка сковала тишина.
Сжавшись в комок, Эмэ все так же сидела на трапеции между сеткой и раскачивающимися под куполом канатами. Затем она встала. Еле слышно зазвенели металлические петли трапеций, зашуршали веревки.
Кто-то приподнимал их, ощупывал.
Словно тень, копошилась Эмэ во мраке, усердно, будто какой-нибудь мастеровой.
Медные кнопки трапеций сверкали, как кошачьи зрачки.
Кругом стоял сплошной мрак.
Чуть слышно колыхались трапеции.
Кругом была тишина.
Долго возилась Эмэ под куполом цирка.
Наконец снизу, из тьмы манежа, донесся звонкий голос:
— Эмэ! Эмэ!
Это Фриц звал ее.
— Иду! — прозвучал ответ.
Эмэ ухватилась за канат. Медленно скользя вниз, она на мгновенье безмолвно повисла над Фрицем, дожидавшимся ее в манеже.
— Иду! — повторила она и спрыгнула к нему.
«Четырем чертям» назначили бенефис.
Наступил канун бенефиса; после вечернего представления публика расходилась по домам.
Адольф постучался в дверь к Эмэ и Луизе, и вчетвером они зашагали по проходу.
Никто из них не произнес ни слова, в ресторане они тихо сели за привычный столик. Принесли кружки с пивом, и они в молчании выпили его. Даже самое ничтожное движение, — если судить по тому, как Эмэ взяла кружку, — она выполняла теперь раздумчиво и не спеша, будто мысленно отмеряя все, любой пустяк.
В ресторане стоял шум. Биб и Боб праздновали именины, и стол их плотным кольцом окружили артисты.
Кто-то показывал фокусы, а клоун Трип вертел задом, изображая осла Риголо.
«Черти» оставались сидеть в своем углу.
Незаметно скрылись танцовщицы, стоявшие вдоль стен; их увели нетерпеливые кавалеры. В стороне за столом резались в карты агенты.
Клоуны продолжали шуметь. Один из них играл на свистульке, и ему вторили с полдюжины «уйди-уйди». Клоун Том вручил своему коллеге Бобу подарок — кочан капусты, обсыпанный табаком, и гости стали нюхать табак и чихать, и снова чихать, и опять чихать, и все так же визжали «уйди-уйди». Забравшись на стол, клоун Трип, вихляя задом, неутомимо изображал того же осла Риголо.
«Черти» все не уходили.
Вошел расклейщик афиш с банкой клея и сумкой в руках и наклеил на два фанерных щита программу завтрашнего спектакля. «Четыре черта» трижды упоминались в ней.
Адольф встал и, подойдя к афише, начал ее разглядывать. Он попросил одного из агентов перевести текст; тот вылез из-за картежного стола и начал медленно переводить Адольфу слова чужого языка, а Адольф слушал:
Адольф кивал, пристально изучая слово за словом в незнакомом тексте. Потом он возвратился к своему столу и, обернувшись к афише, удовлетворенно оглядел гигантские буквы.
— Красивый шрифт, — сказал он.
Луиза и Фриц тоже поднялись из-за стола и, подойдя к афише, долго ее разглядывали.
Визжали «уйди-уйди», словно добиваясь, чтобы у всех лопнули барабанные перепонки. Клоун Том музицировал, попеременно вставляя в свои непомерно широкие ноздри крошечные пищалки.
Эмэ тоже поднялась с места, и молча встала позади Луизы и Фрица, и агент снова прочитал и перевел им текст:
Луиза расхохоталась — так насмешил ее чужой язык: вдвоем с Фрицем она стала паясничать, глумясь над буквами, над звуками, которые произносил агент, над всеми этими нелепыми словами, переиначивая на разные лады одну и ту же фразу: «С почтительным приветом…»
Это звучало так комично, что привлекло остальных, и теперь все сообща — клоуны, гимнасты и танцовщицы — смеялись, кричали и вразнобой громко коверкали — каждый со своим акцентом — одну и ту же фразу, и все тонуло в хохоте, даже слова, которые насмешливо выпевал дружный и мощный хор: «С почтительным приветом — „Четыре черта“».
Визжали «уйди-уйди». Высоко вверху, на двух столах, поставленных один на другой, клоун Трип самозабвенно вертел задом, изображая осла Риголо.
Тут, наконец, последней из всех, залилась долгим, пронзительным смехом Эмэ, а шум между тем мало-по-малу стихал.
«Черти» вернулись на свои места. Адольф вынул деньги и положил на стол, возле кружек. Затем все встали, все, кроме Фрица. Нет, он не пойдет домой.
— Спокойной ночи, — сказали Адольф и Луиза.
— Спокойной ночи, — ответил Фриц, не двигаясь с места.
Эмэ замешкалась: несколько секунд она разглядывала его, словно заново испытав боль при мысли об этой — последней — ночи.
— A demain [21], Эмэ, — сказал он.
Она медленно отвела от него взгляд:
— A demain…
Она вышла в проход. Там было темно. Только фонарь расклейщика стоял на полу, и свет его ярко выхватывал из тьмы желтый лист афиши. Сестра и Адольф ждали ее у входа. Она побрела за ними — одна.
Между рядами высоких домов было тихо, мертво.
Эмэ оглядела могучие громады — с глазами окон на каменных лицах — чужими, злыми глазами. Небо было высокое, ясное. Эмэ посмотрела на звезды: о них говорят, будто это — миры. Иные миры, несхожие с нашим.
И снова она оглядела дома, двери, окна, фонари и плиты мостовой — словно все это было каким-то неповторимым чудом, которое она видела в первый и последний раз.
— Эмэ! — позвала Луиза.
— Да, иду…
Она снова окинула взглядом длинные вереницы домов, — громаду за громадой, — домов мрачных, немых, запертых на замок, между которыми замирали звуки ее шагов…
Позади нее визжали и щелкали «уйди-уйди», и громко смеялись клоуны.
— Эмэ! — опять позвала Луиза.
— Иду.
Эмэ нагнала сестру. Та стояла под руку с Адольфом, — их лица освещал свет фонаря, — оба дожидались ее.
Откинув голову назад, Луиза сказала с легким вздохом:
— Господи, идешь ты наконец или нет?
И, прислонясь к плечу Адольфа, все так же стоя в свете фонаря, она оглядела пустынную чужую улицу, которую они только что миновали и где за ними вновь сомкнулись потемки.
— Славная улица, — сказала она. — Приятная.
И, снова со смехом повторив те три комичнейших слова: «С почтительным приветом», — она в последний раз взглянула на темную улицу и спросила:
— А как же все-таки она называется?
— Да что там, — сказал Адольф, — каких только улиц мы не видали…
И они зашагали дальше, войдя в просвет между новыми рядами домов.
Фриц остался сидеть за столиком. Клоуны пытались было угостить его вином. Но он лишь покачал головой. Тогда один из клоунов прокричал под хохот остальных:
— Уж, верно, у него есть на примете кое-что получше! Приятного сна!
Остальные подняли бокалы, и снова грянул смех: Биб и Боб смастерили удочку и начали снимать с вешалки — одну за другой — шляпы артистов.
Поднявшись из-за стола, Фриц направился к дверям ресторана, выходившим на улицу, и там присел за столик, стоявший на тротуаре под сенью двух лавровых деревцев.
Безысходная тоска, неизъяснимое отвращение к жизни захлестнули его.
Он видел шепчущиеся парочки, которые прогуливались взад-вперед, прижимаясь друг к другу. В тени деревьев они миловались, ворковали влюбленно. Женщины вертели бедрами, мужчины выпирали грудь колесом, заигрывая друг с другом, словно лесные звери перед спаркой…
Фриц вдруг рассмеялся резким, отрывистым смехом.
Он вспомнил клоуна Тима, которого прозвали «Собачником». Да, клоун был прав.
Тим возник перед Фрицем словно наяву, со своим кротким, невозмутимым, печальным, как у статуи, лицом и тонким, красиво очерченным, как у женщины, трагическим ртом.
Он привиделся Фрицу в своей квартире — просторной комнате, где он соорудил дом для собак, двухэтажный дом, в котором псы располагались друг над другом.
Так они и лежали, каждый пес в своей конуре, покорно свесив морды и глядя в одну точку глазами, скорбными, как у самого Тима.
И Тим сидел тут же, в комнате.
Такая уж там собралась чинная компания…
Все псы были кастрированы.
Как-то раз Тим взял себе новую собаку. Когда Фриц зашел к нему, пес, изувеченный, весь в крови, лежал на подстилке.
— Вот, — сказал Тим, оглядев окровавленное животное усталым взглядом, — теперь этот пес человечнее человека…
Да, Тим прав: люди — звери. Все живые существа одинаковы — недаром мы рождаемся в луже крови и умираем, испуская смрад.
И в самые яркие минуты бытия, когда мы живем полной жизнью, мы остаемся зверями, какими были в начале и какими будем в конце.
Фриц продолжал разглядывать пары, которые, воркуя, прогуливались мимо него, и его охватила глухая, жгучая ненависть к этим шаркунам, кривлякам и лицемерам.
Скоты они, просто скоты, жаждущие набить брюхо.
Глупцы они, все мы глупцы.
Холим, лелеем себя, не жалея сил. Тратим на это дни, годы, вею молодость нашу, всю силу ума — и вдруг в один прекрасный день в нас пробуждается зверь, — стало быть, мы и всегда были зверями.
Фриц рассмеялся. И непроизвольно начал ощупывать свое тело, которое холил всю жизнь, а извел за какие-нибудь три месяца.
Из дверей ресторана вышел актер. На мгновенье он задержался у входа, затем появилась его жена, и оба заковыляли по тротуару.
Глядя им вслед, Фриц продолжал смеяться.
А вот эти, которые женятся, спариваясь на всю жизнь, жрут свой хлеб насущный и плодят детей… Они разве не губят свое тело? Пухнут, как жирные трутни, и в сытом покое отращивают брюхо! И воспитывают себе подобных.
Глупцы, ах, глупцы.
Фриц по-прежнему разглядывал гуляющих. А тех все сильней одолевало томление. Мужчины, вышедшие на охоту, наглели. Увлекая добычу в тень, они все более открыто домогались своего.
В ресторане шумели клоуны. Визжали «уйди-уйди». Этот визг летел над толпой, прямо в лица гуляющим, каждой парочке, как торжествующий гимн безумию.
Фриц встал.
Швырнув деньги на стол, он зашагал прочь.
В ресторане шум все нарастал. Клоуны галдели, кричали, смеялись. Трип затянул песню. И с визгом, свистом, кудахтаньем все стали ему подтягивать. Гримасничая, кривляясь, как на арене, коверкая слова, они пели
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Парочки на тротуаре останавливались, заглядывали в двери и окна и, прижимаясь друг к другу, смеялись.
Но вот двое, затем еще двое и еще двое стали подпе-вать клоунам. Далеко во тьме разносились слова:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours…
Фриц вышел на площадь. Он видел внутри, в ресторане, беснующихся клоунов, снаружи — влюбленные пары; головы тех и других плавно покачивались в такт песне.
Вдруг акробат разразился смехом: прислонясь к фонарю, он хохотал, хохотал — несдержимо, безумно, дико. Подошедший служитель порядка с удивлением воззрился на господина в цилиндре, который нарушал общественную тишину. Но господин в цилиндре продолжал смеяться, весь трясясь от хохота и, наконец, попробовал напевать:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
Тогда и служитель порядка как-то вдруг рассмеялся, сам не понимая отчего. А в ресторане продолжали петь:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
Фриц повернулся и зашагал прочь.
Он шел к Ней.
Снова грянули аплодисменты, и Луиза снова вышла в манеж.
Затем униформисты начали свертывать предохранительную сетку. Звук был такой, словно опускали большие паруса. Музыка смолкла.
— Сейчас господин Фриц и мадемуазель Эмэ без сетки исполнят смертельный полет.
Униформисты крупными граблями выровняли в манеже песок. Все было теперь готово. Униформисты замерли в ожидании, точно гвардейцы, взявшие на караул.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours,
Фриц и Эмэ вышли рука в руке. Они поклонились публике в вихре цветов, со всех сторон летевших на арену. Затем они взметнулись вверх по длинным, дожидавшимся их канатам.
Тысячи глаз следили за ними.
И вот они наверху. Какую-то долю секунды они отдыхали рядом.
Когда Фриц оторвался от трапеции и полетел, толпа встрепенулась и вздрогнула, словно одно гигантское тело.
Но никогда еще «черти» не работали так четко. В благоговейной тишине их руки цепко хватали рамы колышущихся трапеций.
Фриц летал из конца в конец манежа.
Эмэ не сводила с него глаз — больших, светящихся матовым блеском, будто два фонаря, которым вот-вот суждено погаснуть.
Вальс нарастал, и трапеции раскачивались все сильнее.
Судорожно прорывались робкие хлопки.
Эмэ распустила волосы, словно желая закутаться в черный сверкающий плащ, и, выпрямившись на трапеции, лицом к Фрицу, замерла в ожидании. Смертельный полет начался.
Они реяли в воздухе, рассекая его телами. Как крики птиц, прорывались слова команды сквозь звуки вальса, и публика была словно в угаре.
— Эмэ, du courage!
Фриц снова улетел от нее.
— Enfin, du courage!
Он снова поймал трапецию.
Только его одного видела Эмэ — только тело его, и ей чудилось, будто оно источает свет. Снова усилились аплодисменты — теперь цирк гремел от рукоплесканий. Вальс нарастал, музыка ликовала.
Обернувшись к ней лицом, он выжидал.
И вдруг Эмэ как бы со стороны увидела, что подняла руку и, свесившись далеко за край трапеции, отцепила петлю.
А Фриц уже летел к ней.
Больше она не видела ничего, и крика тоже не было никакого.
Будто мешок с песком сбросили на арену — такой раздался звук, когда Фриц рухнул в манеж.
Тысячную долю секунды помедлила Эмэ на своей трапеции. Только в тот миг она поняла, что смерть — блаженство, только в тот миг… когда… разжав руки, вскрикнула и ринулась вниз.
В цирке стало совсем тихо.
Казалось, прорвало плотину: сотни людей, объятых ужасом, бежали из цирка. Мужчины перескакивали через барьер, женщины, спасаясь бегством, толпами устремлялись к дверям.
Никто не хотел ждать, все убегали. Женщины вопили как резаные.
Подбежали три врача и опустились на колени возле трупов.
Затем все стихло. Словно пытаясь спрятаться от кого-то, позабыв переодеться, притаились в своих уборных артисты. В гулкой тишине они вздрагивали от малейшего шороха.
Один из конюхов подошел к дожидавшемуся в манеже врачу, вдвоем они подняли трупы и уложили в парусиновую простыню.
Они молча пронесли их через весь коридор, мимо конюшни, где лошади встрепенулись в стойлах. Артисты шли следом необычной траурной свитой — в пестрых костюмах, надетых для пантомимы.
У дверей цирка стоял большой похоронный фургон.
Адольф взобрался внутрь и в потемках уложил на пол — бок о бок — сперва Эмэ, затем брата. Руки их глухо стукнулись о дно фургона.
Дверцу захлопнули.
Снова раздался вопль — выбежав из толпы, какая-то женщина припала к дверям черной повозки. Это была Луиза — ее оттащили и увели…
По длинному коридору, точно спасаясь средь бела дня от привидения, мчался кельнер.
— Врача в ресторан! — крикнул он. — Там дама бьется в судорогах!
Один из трех врачей поспешил к ней, тут же вызва-, ли ее экипаж…
Карета с внушительными гербами на дверцах подъехала, и тогда вывели даму; врач поддерживал ее под руку…
На какой-то миг экипажу пришлось задержаться. Улицу преградил похоронный фургон.
Затем карета выехала на дорогу и покатила дальше.
На улице было светло и людно. Двое молодых людей остановились под фонарем. Весело, с любопытством оглядывали они огромный человеческий рынок…
Подошли двое других и стали рассказывать о «происшествии» в цирке.
Кто-то выругался раз, другой; пытаясь объяснить, что же произошло, все усиленно размахивали руками. Затем те двое, что принесли весть, побрели дальше.
Двое других остались под фонарем.
Один из них постучал тростью по камням мостовой.
— Н-да, — сказал он. — Mon dieu, les pauvres diables! [22]
Но вскоре, не в силах оторвать глаз от пестрой толпы, они начали напевать:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
Сверкали серебряные набалдашники тростей. По тротуарам прогуливались молодые люди в длинных плащах…
В тот вечер на человеческом рынке царило особое оживление.
Все постояльцы наконец разошлись, на третьем этаже захлопали двери, потом с лестницы донеслась болтовня «неразлучниц», но и она вскоре смолкла. Теперь в гостиной будет хоть на часок тихо.
Фру Кант сидела на своем излюбленном месте на диване под портретом матери. Она дремала, ежеминутно пробуждаясь, и ленты чепца мерно покачивались в такт ее движениям.
А фрекен Кайя спала, как убитая, прямо на стуле перед швейной машиной. Рот у нее был открыт, она дышала громко и затрудненно, словно и во сне делала какую-то утомительную работу. Вдруг она затихла и на миг открыла глаза: ей показалось, что кто-то ее позвал. Но тут же снова погрузилась в глубокий сон.
Фру Кант теперь уже совсем проснулась — она никогда подолгу не спала — и принялась ходить взад-вперед по комнате, что-то мурлыча себе под нос. У нее была привычка вечно напевать про себя — никто не знал, какие старинные песни она вспоминала, когда ходила вот так, на цыпочках, легко ступая, почти танцуя, и, как в менуэте, придерживая рукой платье.
Она кружилась вокруг фрекен Кайи, напевала все громче и громче — нелепый храп дочери раздражал фру Кант, и в конце концов она ее окликнула.
Но фрекен Кайя не шелохнулась в своем темном углу, лишь что-то пробормотала сквозь сон и снова громко засопела: как только ей удавалось на минутку присесть, она словно куда-то проваливалась.
Фру Кант не могла больше выносить этого храпа.
— Не пора ли унести машину? — спросила она громко и нетерпеливо, тем резким тоном, которым разговаривала только с дочерью.
Фрекен Кайя встрепенулась и торопливо пригладила растрепанные волосы — лампы она уже зажгла, оставалось только протопить печь в комнате капитана.
Ни слова не говоря, она взяла машину, — разом вспомнила все, что еще предстояло сделать, — и понесла ее наверх. Казалось, она была одновременно на всех этажах, и во всех коридорах раздавался ее громкий крик: «Евгения, Евгения!» — при этом она как-то странно повышала голос на слоге «ге».
Евгения, прислуга за все, ходившая всегда в стоптанных танцевальных башмаках, проводила время преимущественно в двух занятиях — либо отсыпалась, так и норовя прикорнуть на всех постелях, которые стелила, либо подвивала себе щипцами челку, ничуть не боясь спалить волосы. Она весьма неторопливо вышла из своей каморки, но все же успела послать барышне вдогонку — правда, вполголоса — несколько любезностей, которые фрекен Кайя, впрочем, вряд ли расслышала, потому что ее шаги уже раздавались этажом ниже.
«Неразлучниц», прямо в пальто стоявших рядышком на коленях на кухонном столе, чтобы получше разглядеть свадебную карету, — в парадных залах Торупа, расположенных в боковом флигеле, справляли очередную свадьбу, — «неразлучниц» как ветром сдуло, едва они услышали, что приближается фрекен Кайя.
Без участия сестриц Сундбю вообще ничего не обходилось. Они жили вдвоем в ванной комнате третьего этажа и платили вместе с питанием всего восемьдесят крон, причем за эти же деньги Лисси еще имела право ежедневно играть три часа на рояле в гостиной — она готовилась в консерваторию.
Но фрекен Кайя и не взглянула на сестриц. Она быстрым шагом направилась к капитану, однако в коридоре ее перехватил студент Каттруп, — распахнул настежь Дверь своей комнаты, чтобы она могла убедиться, что «у него теплом и не пахнет».
Фрекен Кайя затопила печку, постелила постель, передвинула лампу — все это она проделала быстро, машинально, не думая. Мысли ее всегда были заняты исключительно тем, чем ей предстояло заняться в следующую минуту. Она снова направилась наверх, попутно снимая покрывало с кроватей в тех комнатах, мимо которых проходила.
В коридоре она натолкнулась на фрекен Эмми, которая в испуге пробормотала:
— Ой, я хотела только дверь открыть…
Едва начинало смеркаться, обеих фрекен Сундбю охватывала страсть бегать открывать входную дверь. Они обе вылетали на каждый звонок, неприхотливые, как воробушки, и любезно указывали пришедшим дамам и господам нужную комнату. А в эти часы в дверь пансиона звонили непрерывно — трезвон стоял, как на телефонной станции.
Фрекен Кайя уже снова была на четвертом этаже. Студент Каттруп закрыл свою дверь, а Эмми вернулась на свой наблюдательный пост, и они с Лисси уже снова на коленях примостились на столе, прижавшись лицом к стеклу.
Фрекен Кайя зажгла лампу в прихожей и лампу в столовой, висевшую низко над обеденным столом, с которого еще не убрали салфетки.
— Я пошла, — резким голосом крикнула она матери в гостиную и прихватила две грязные тарелки, которые все еще стояли на столе, потому что господин Лерхе опоздал к обеду.
— Возьми кофточки! — крикнула в ответ фру Кант, но дочь не услышала ее, потому что через столовую, как шквал, пронеслись трое братьев Гаттинг — они спешили на урок.
— Чего несетесь как угорелые! Константин! — осадила одного из них фрекен Кайя — он чуть не выбил у нее тарелки из рук.
Гимназисты промолчали, но тот, что шел последним, так хлопнул за собой входной дверью, что пламя в керосиновых лампах всколыхнулось. Братья Гаттинг всегда выбегали из своей комнатушки, словно сорвавшиеся с цепи собаки.
— Ты возьмешь кофточки? — повторила фру Кант.
Из коридора донеслось резкое «да», и тогда фру Кант поднялась, уронив шаль, — серо-коричневую шаль из верблюжьей шерсти, в которую она всегда куталась, но из-за своей непоседливости вечно забывала на каком-нибудь стуле, — и пошла за кофточками в спальню, кокетливо убранную комнату с множеством белых салфеточек, чехлов и двумя старинными, начищенными до блеска серебряными подсвечниками перед зеркалом. В пансионе только про комнату фру Кант можно было сказать, что она так и сияет чистотой.
Фру Кант вынула из ящика кофточки, — шерстяные кофточки, которые вязала для магазина, — и хотела было их завернуть, но движения ее были, как всегда, чересчур торопливы, и она никак не могла справиться с бумагой.
— Ладно, и так сойдет, — сказала фрекен Кайя, которая вслед за ней вошла в комнату, и взяла из рук матери разваливающийся пакет.
Она двинулась в свою комнату, вернее, в ванную, где на гвозде, вбитом в стену, висели, прикрытые простыней, ее платья, а в углу кучей лежала сложенная постель. Сунув кофточки в ящик комода и заперев его на ключ, она стала готовиться к выходу. Она надела длинное, до пят, пальто — его фалды висели как-то бесполо из-за того, что она не носила турнюра, а на голову напялила меховой берет так, что волос вовсе не было видно. Толстые перчатки она уже натягивала на ходу, в коридоре, — запястья ее были костлявы, как у мужчины.
Еще несколько раз раздался ее крик: «Евгения, Евгения!» — потом хлопнула входная дверь. Фрекен Кайя так торопилась, что чуть не попала под свадебную карету, которая, звеня колокольчиками, как раз въезжала в ворота.
Но фрекен Кайя ничего не видела и не слышала — с того мгновения, как она вырвалась из дому, она всецело погрузилась в расчеты: надо было во что бы то ни стало уложиться в ту мизерную сумму, которой она располагала, а сегодня к тому же был субботний вечер, значит, продукты предстояло купить на два дня.
А в пансионе после ее ухода сразу воцарились мир и благодать.
Фру Кант зажгла свечи в серебряных подсвечниках, она сновала взад-вперед, что-то мурлыча себе под нос, и без конца перебирала всякие щеточки и гребенки. Таким делом она могла заниматься часами: то пополирует себе ногти, то пригладит волосы, при этом охотно болтая со всеми, кто заходил в гостиную.
Всем хотелось ей что-то рассказать, а она рассеянно слушала эту болтовню, легко ступая, переходя на цыпочках с места на место и повсюду оставляя свою шаль.
В гостиную вошла фру фон Кассэ-Мукадель, расставила стулья как положено — они стояли так, будто только что поспешно ушли гости, — и села к столу раскладывать пасьянс. Фру Кассэ-Мукадель, крепкая, полная женщина со следами былого кокетства, раскладывала карты для всех девиц, живущих в пансионе, загадывая про «счастье в любви» и «замужество». При этом она кривила в улыбке красный похотливый рот, ее бросало в жар, и ей приходилось даже время от времени вставать, так она возбуждалась от тех сцен, которые рисовались ей, когда она глядела на карты.
Сестрицы Сундбю щебетали в столовой; комната буквально гудела от того нескончаемого потока слов, который безостановочно лился без всякого участия их мозга из их рыбьих ротиков; они говорили о том, кого сегодня видели, кому открыли дверь и кто такая эта невеста, причем этот бурный поток то и дело прерывался обращениями сестриц друг к другу: «Верно, Ие?», «Верно, Им?» — но только, чтобы хлынуть тут же с новой силой, и сопровождался он такой богатой микромимикой, что казалось, они боялись упустить драгоценное время юности и недоделать положенного количества ужимок в минуту.
Тем временем фру Кассэ-Мукадель бросила раскладывать пасьянс, вытянула вперед голову и уронила на круглые колени свои все еще красивые руки, чем-то напоминающие жирных белых кошечек.
— Кто это сейчас прошел к Спарре? — спросила она и поспешно подняла абажур, чтобы получше видеть, что происходит.
— Ну конечно, та девица в коричневой шляпке, как обычно, — сказала Эмми. — Но я больше не подам ему руки, — добавила она и поджала губы. Сестрицы Сундбю взяли себе за правило демонстрировать свой протест против некоторой вольности нравов обитателей третьего этажа тем, что переставали подавать им руку, когда расходились после обеда.
— Да, это она, — сказала фру фон Кассэ и любовно поглядела на свои колени.
— Кто? — как всегда, с полуотсутствующим видом спросила фру Кант, выходя из спальни.
— Она была в кашемировом платье, — сказала Лис-си, которая уже снова сосредоточилась на невесте.
— Хотела бы я знать, будут ли сегодня там танцы? — спросила фру Кант.
Это интересовало ее больше всего: она так любила, когда в доме звучала веселая музыка.
Лисси ей ответила, но, как всегда, невпопад, — это была особенность сестриц.
— Да, все они были в закрытых платьях.
Фру Кассэ бросила сухо, поднимая глаза от пасьянса:
— Невеста и должна быть в закрытом платье.
— Почему же? — спросили обе сестры вместе и вытянули шеи, — они всегда вытягивали шеи, когда задавали вопрос.
— Потому, что это умнее, — ответила фру Кассэ и Окинула сестриц колючим взглядом своих серых глаз.
— Да, — согласилась фру Кант, которая уже снова присела на диване, — но я охотно поглядела бы на красивую шейку.
Сестрицы молчали — тихий ангел пролетел по комнате. Потом обе бессмысленно захихикали, и Эмми села за рояль, чтобы, пока нет дома фрекен Кайи, украсть лишние полчаса для гамм.
Эмми уже играла, когда Арне Оули прошел через столовую и сказал по-норвежски: «Добрый вечер».
Он всегда ходил, опустив плечи, словно согнувшись под тяжестью своего молодого тела. В гостиной он тихо сел в углу и прикрыл глаза рукой. Так он мог сидеть часами, слушая скверную игру фрекен Эмми.
Эмми продолжала играть, а дверь поминутно отворялась, и кто-то всовывал голову в гостиную, чтобы выяснить, что там происходит.
— Да, что-то прохладно становится, дитя мое, — сказала фру Кант, повернувшись к Лисси, которая встала и подошла к печке. Двери здесь вечно стояли нараспашку, поэтому в общих комнатах пансиона было немногим теплее, чем зимой на базарной площади.
Фру Кассэ смешала карты и беспокойно заерзала на стуле.
— Теперь ваша очередь, господин Оули, — сказала она и уставилась на норвежца. Глаза ее блестели.
Рука Оули медленно соскользнула со лба.
— Да, — сказал он и встал. Казалось, что он все, решительно все делал через силу: пересесть с места на место или задать вопрос стоило ему величайших усилий.
— Да, — повторил он, словно очнувшись от своих грез, — теперь вы мне расскажете что-нибудь про мою жизнь.
Лисси, которая вязала кружева, — сестрицы, видно, намеревались носить только кружевное белье, — выпалила с присущим ей даром вдруг изрекать весьма странные афоризмы:
— Фру Кассэ, как вы, наверно, жизнь хорошо знаете!
А фру Кант уже прошла, на цыпочках, легко ступая в столовую и, мурлыча себе что-то под нос, ладоныо стряхивала на пол крошки с обеденного стола.
Потом фру Кант все той же танцующей походкой проследовала на кухню, где Евгения мылась в свое удовольствие, опустив руки в лохань. Она всегда пользовалась уходом фрекен Кайи за покупками, чтобы детально заняться своим туалетом, и при этом выливала себе на голову не одну бутылку бриллиантина. А фру Кант все сновала между кухней и чуланом, то тут, то там подъедая остатки. Она любила подкрепиться вот так, между делом, и никогда не отказывала себе в этой маленькой радости.
Евгения вытерла мыльные руки и стала жаловаться на фрекен Кайю.
— Постыдилась бы хоть людей, ведь догадывается, что говорят о ней в доме, — закончила она свою речь и вы-лила воду из лохани.
Фру Кант терпеливо ее выслушала.
— Ты же знаешь фрекен Кайю, Евгения!
Фру Кант была добрым гением в доме, она всех примиряла и никогда не защищала дочь.
— Здесь и так многое приходится терпеть, уж поверьте мне, фру Кант, — сказала Евгения. — На третьем этаже держи ухо востро, с чем только не пристают наши новые жильцы, там такого наслышишься!
Тут на кухню вихрем влетели гимназисты и басом сообщили, что товарищ пригласил их на вечер играть в карты.
— Хорошо, — сказала фру Кант, — только убегайте поскорей, пока не вернулась фрекен Кайя.
Фрекен Кайя шла по улице торопливым шагом, ничего не слыша и не видя вокруг. На тротуарах царило большое оживление, люди были в светлом по случаю праздника, но все это не привлекало ее внимания. В рыбной лавке несколько служанок торговались с приказчиком, господином Ганзеном, который вышагивал по мокрому полу в деревянных башмаках.
Одна из девушек задрала юбку чуть ли не до пупа, чтобы все увидели ее длинные черные чулки, и, криво усмехнувшись, сказала, поклонившись фрекен Кайе:
— Барыня хочет небось получить без очереди?
Фрекен Кайя ничего не ответила, она молча остановилась у двери, сжимая в руке свой большой кошелек.
— Похоже, барыне, наоборот, угодно подождать, — сказала другая служанка.
Фрекен Кайя и бровью не повела, она уже привыкла пропускать все мимо ушей и терпеливо ждать. Служанки этого квартала считали своим долгом не упустить случая ее оскорбить.
— Ладно, Ганзен, — сказала первая служанка, демонстративно поворачиваясь к фрекен Кайе спиной, — уступите еще несколько эре… Мы ведь покупаем живую рыбу, а не дохлятину…
Из стеклянного аквариума с проточной водой приказчик вытащил сачком трепыхавшуюся рыбу.
Девушки ушли, продолжая отпускать шуточки, а приказчик, заходя за прилавок, небрежно кинул, не глядя на фрекен Кайю:
— Уснувшие вон там, в углу.
Фрекен Кайя подошла к стоящей в углу бочке, на дне которой, не двигаясь, лежало шесть-семь лещей. Она их долго разглядывала, а Ганзен расхаживал по лавке, засунув руки в карманы, словно у него и не было покупателей.
— Другого товара нет, — буркнул он, — и фарш тоже распродан.
«Фарш» Ганзен самолично приготовлял из дохлой рыбы.
Фрекен Кайя робко назвала цену.
— Берите, — сказал Ганзен, бросив через плечо презрительный взгляд на уснувших лещей.
Фрекен Кайя с присущей ей во время покупок медлительностью— то ли оттого, что никак не могла решиться на столь ответственный шаг, то ли оттого, что все заново пересчитывала — с таким видимым усилием вынула из кошелька несколько крон, что казалось, каждая монета отдельно привязана.
Потом фрекен Кайя пошла дальше, к торговке дичью. Толстая, большегрудая, она стояла в белом переднике за мраморным прилавком и обсуждала с покупательницей маскарад в «Союзе».
Фрекен Кайю она встретила коротким снисходительным кивком, — почти так, как поздоровалась бы с мадам Йоргенсен, которая убирает лавку за то, что живет у нее в подвале. Едва уловимым движением головы она указала фрекен на край прилавка, где валялись штук пять кур, свесив вниз дряблые шеи. Судя по их виду, они уже дня три так лежали.
Фрекен Кайя в задумчивости уставилась на эти синие мощи. К тому же куры у них недавно были, совсем недавно. Две глубокие морщины прорезали лоб фрекен Кайи: разнообразить меню — вот что было труднее всего…
Впрочем, стоило ли печься о разнообразии? Ведь в пансионе Кант почти все блюда были на один вкус — ка-кой-то неопределенный, вялый.
Фрекен Кайя долго ощупывала кур все с тем же нерешительным выражением лица. Потом сказала беззвучно, незаметно положив несколько крон на прилавок:
— Значит, как всегда?
Она кивнула хозяйке на прощанье и бочком прошла мимо покупательницы к выходу. В лавках фрекен Кайя — почему-то до странности робела. Но покупательница обернулась и поглядела ей вслед.
— Да, — подтвердила хозяйка, — к концу дня приходят из пансионов и забирают весь залежавшийся товар. Конечно, ничего хорошего здесь нет, но скажите, фру Михельсон, как насытишь голодных студентов на шестьдесят крон в месяц?
…Фрекен Кайя купила наконец все необходимое. На рынке она зашла в цветочную лавку и резко, словно с обидой, сказала девушке за прилавком:
— Дайте немного ландышей.
Уже расплатившись, она вдруг решила взять еще букетик фиалок.
И пошла домой.
Фру Кант взволнованно ходила взад-вперед по столовой.
— Угадай, кто к нам приехал? — воскликнула она, едва завидев дочь, и всплеснула руками.
— Кто же приехал? — сухо спросила Кайя, подойдя ближе. Она знала, что мать всех приглашает в гости, а потом, когда люди приходят, разыгрывает удивление, словно это для нее полная неожиданность.
— Грентофт — подумай только! — сказала фру Кант.
— Грентофт? Кто? Какой Грентофт? — так же сухо переспросила Кайя, но голос ее дрогнул.
— Вильгельм Грентофт, Кайя, наш Грентофт…
— Зачем он приехал? — спросила Кайя и отвернулась.
— Как зачем? Он, естественно, хочет у нас остановиться… Мы тут сидим, ни о чем не подозревая, вдруг звонок, сестрицы Сундбю бегут отворять, я слышу, что кто-то спрашивает фру Кант или фрекен Кайю… Дверь настежь… Он все тот же. Представляешь, стоит в дверях… Я его узнала с первого взгляда… С тремя большими чемоданами… Сказал, жена едет следом.
— Ясно. — Кайя открыла дверь в коридор и увидела чемоданы. — Здесь им не место, пройти нельзя. — Она говорила торопливо и резко.
— Кайя, мальчишки ушли в гости, — вдруг выпалила фру Кант, чтобы с этим разом покончить.
Но фрекен Кайя пропустила это сообщение мимо ушей. Она убежала, хлопнув дверью. Как угорелая влетела она в свою комнатку и, не зажигая света, села на край ванны, покрытой простыней. «Фрекен Кайя, фрекен Кайя!..» Кто-то несколько раз окликнул ее громко, на весь дом, но она этого не слышала.
Она сняла пальто и берет и взяла с полочки расческу и щетку, но вдруг застыла: она увидела в окно невесту в празднично освещенном зале, невесту, всю в белом, и жениха, и гостей…
Она долго смотрела, словно зачарованная, на молодых и на всех остальных, кто веселился за столом…
Ведь обычно она вообще ничего не видела вокруг, а только, как заводная, крутилась весь день, работала не покладая рук. Но сейчас она вдруг увидела: справляли свадьбу… та, что в белом, Невеста…
Евгения стояла посреди комнаты мальчиков с ведром помоев в руке и самозабвенно созерцала себя в зеркале, — впрочем, в доме не было зеркала, которое бы не отражало по нескольку раз в день ее оплывшую физиономию. Она даже не обернулась на шаги фрекен Кайи, думая, что это идет из кухни фру Кант.
Фрекен Кайя держала в руке букетик ландышей, но Поспешно спрятала его в выемку буфета, потому что услышала голос Грентофта. Да, голос его ничуть не изменился. Он шел ей навстречу.
— Хороши же вы! — сказал он и сжал обе ее руки, как прежде, на свой особый манер. — Приезжаешь специально к вам в гости, а вы даже не выходите!
Он говорил так, словно они вчера расстались, доверительно и весело. Она сказала только:
— Как вы загорели!
— И похорошел! — подхватил он и ра<;смеялся.
Они прошли в гостиную. Грентофт рассказывал, расспрашивал, смеялся. Фру фон Кассэ-Мукадель так и сияла: ее очень интересовали женщины Перу и вообще тех краев, она о них уже слыхала.
Сестрицы Сундбю сидели, нежно обнявшись, — они всегда так сидели, когда бывали гости. А Арне Оули, по обыкновению, забился в свой угол и глядел на всех с кроткой, рассеянной улыбкой.
Фрекен Кайя то пересаживалась с места на место, то выходила и входила, и у нее стало вдруг то же выражение лица, что у Арне. Она убрала со стола стакан, повернула другой стороной отколотую вазу, словно бессознательно пытаясь прибрать комнату.
— Вы помните? — все продолжал Грентофт. — Вы помните? — кричал он ей каждую минуту вдогонку через дверь. Вы помните, в ту зиму, когда открылся Королев-скии театр… Вот был праздник!.. А мы с вами в темноте карабкались на галерку… Вы помните, вы помните, фрекен Кайя?
— Да, вы подарили билеты…
Грентофт сидел верхом на стуле, он весь углубился в воспоминания юности.
— Вы помните, как мы устроили в моей комнате зимний сад? Воткнули три старые елки в кадки и расставили по углам… А потом был бал, вы помните?..
Как Грентофт смеялся! А сестрицы Сундбю ему вторили.
Фрекен Кайя медленно рассеянной рукой водила по скатерти — чистой скатерти, которую она достала.
— Фрекен Кайя, а помните, как вы налили коньяк в рагу из утки, чтобы было пикантней, и никто не мог его есть? Помните?
Все снова засмеялись, а фру Кант сказала:
— Да, Грентофт, вы всегда любили острое.
Фрекен Кайя опять вышла. Нечего было подать к столу для такого случая! Необходимо послать Евгению купить что-нибудь. Но фрекен Кайя нигде не могла ее обнаружить, а пока она бродила по комнатам, забыла, кого искала. Как он смеялся! Фрекен Кайя испуганно обернулась, когда услышала за спиной шаги. Арне Оули робко на нее посмотрел и сказал, как всегда, мягко:
— Фрекен, господин Грентофт может переночевать сегодня в моей комнате, а завтра вы все устроите. Я лягу на диване в гостиной, мне неважно…
Фрекен Кайя схватила его за руку.
— Спасибо, вы всегда так добры, — прошептала она, и слезы вдруг выступили у нее на глазах.
У Оули тоже почему-то — он сам не знал почему — увлажнились глаза, когда он глядел на фрекен Кайю, растерянно бродившую по полутемной кухне.
Евгения с шумом отворила дверь черного хода — она довольно долго болтала, перевесившись через перила, с квартиранткой пятого этажа, дамой в красной кофте, торговавшей подушками и сдававшей мансарды.
Оули исчез, он не любил слушать объяснения фрекен Кайи с Евгенией.
Но фрекен Кайя не стала бранить Евгению, а лишь сказала, что надо купить. Евгения сделала большие глаза, когда увидела открытый кошелек… Монеты так и сыпались на стол.
Двери снова оживленно захлопали: обитатели третьего этажа шли ужинать.
Студент-медик Спорк явился первым.
— Бог ты мой! — воскликнул он, увидев свежую скатерть, и, повернувшись к Каттрупу, который всегда являлся к столу в шлепанцах (по привычке, потому что его отец, деревенский пономарь, требовал, чтобы все члены семьи приходили к трапезе в матерчатых туфлях), добавил — Никак нам и постельное белье сменят?
Студент-теолог Серенсен перебирал салфетки, стараясь найти себе почище, — этому упражнению он предавался перед каждой едой.
Евгения никак не могла взять в толк, что произошло с фрекен.
— Представляешь, — крикнула она на ходу Тее, прислуге с первого этажа, — она сегодня раскошелилась, всех угощает по-царски.
И побежала дальше.
При ходьбе Евгения так подхватывала юбки, что нетрудно было убедиться в ее полном пренебрежении к нижнему белью.
Фрекен Кайя по-прежнему входила и выходила — она накрывала на стол. Дверь в гостиную она притворила, — господа с третьего этажа не стеснялись по части острот.
Фру фон Кассэ-Мукадель собрала карты, а сестрицы спорхнули вниз, чтобы почистить перышки: перед каждой едой они пудрились кусочком ваты.
В гостиной Грентофт оказался один с фру Кант. Он взял ее обе руки в свои:
— А теперь серьезно, что у вас слышно?
— Как вам сказать? — начала фру Кант. И покачала своей седой благородной головой, — Вы же знаете Кайю… Но не хочется жаловаться, — добавила она и посмотрела ему в лицо своими большими глазами.
Спорк рывком распахнул дверь в столовую и тут же с треском ею хлопнул, пытаясь выяснить, намерены ли их все же покормить сегодня.
Фру Кассэ-Мукадель, которая перед каждой едой вдруг становилась очень церемонной, ждала ужина в величественной позе, держа в одной руке бутылку пива, а в другой — собственную салфетку в серебряном кольце. Она поглядела на свои часы и сказала:
— Уже девять.
Но фрекен Кайя не появлялась из кухни.
— Она готовит жаркое, — сообщила Евгения, словно это удивительное событие служило объяснением всему, и, громыхая, чуть ли не швырнула самовар на стол.
Фру Кассэ-Мукадель села. Сестрицы Сундбю демонстративно держали руки за спиной, чтобы, не дай бог, не протянуть их по забывчивости Спарре, который как раз вошел в комнату. Веки у него были красные.
Фру Кассэ тут же привстала, ей хотелось, чтобы Спарре сидел против нее. Она поглядела на него с неестественным блеском в глазах и спросила:
— Ваша гостья ушла?
В эту минуту Грентофт распахнул дверь в гостиную.
— Куда делась фрекен Кайя? — воскликнул он. — Ах, все ждут ужина. Моя фамилия Грентофт, — добавил он и поклонился. — Но где же все-таки фрекен Кайя? — снова удивился он и попросил разрешения пройти на кухню. — Фрекен Кайя! — крикнул он еще в коридоре. — Разве вы не собираетесь нас кормить?
Она стояла у плиты и обернулась на его голос, будто хотела прикрыть собой сковородку.
— Да, сейчас, — сказала она.
Грентофт огляделся: полутемная, тесная кухня, кладовая, где на полках лежали в блюдечках остатки еды, горшок с маслом, из которого всегда тщательно выскребались последние остатки.
— Ничто не изменилось, — сказал он. И долго стоял молча. Кайя тоже молчала. Только дрожь как будто пробежала по ее лицу. А может, это ему показалось из-за неровного света керосиновой лампы?
Наконец позвали ужинать.
Но тут же поднялась суета, потому что Грентофт во что бы то ни стало хотел сидеть за нижним концом стола, у самовара, а не за верхним, где для него накрыли.
— Я хочу сидеть на своем старом месте, — заявил он и сам перенес свою тарелку. — Мы здесь всегда расхватывали лучшие куски.
Все стали пересаживаться, а фрекен Кайя, — Арне Оули никогда еще не видел, чтобы у нее были такие глаза, — в каком-то лихорадочном возбуждении переставляла блюда и миски. Ведь здесь было заведено, что тем, кто сидел в дальнем конце, доставались одни объедки, и до сестриц Сундбю блюдо не раз доходило с одним малосъедобным кусочком.
— Ну вот, — сказал Грентофт, — теперь порядок.
Все расселись. Фрекен Кайя поставила на стол соусник.
— Как, вы и майонез приготовили! — воскликнул Грентофт.
— Да… Но не знаю, удался ли он, я ведь, — тут фрекен Кайя вдруг густо покраснела, — так давно его не делала…
— Превосходно, превосходно! — И Грентофт сразу же приступил к еде. — А потом, когда вы всем разольете чай, вы нам заварите отдельно — как тогда…
— Как вы все помните! — сказала Кайя очень тихо.
— Да, — сказал Грентофт и облокотился обеими руками о стол. — Здесь когда-то бывало так весело!
За верхним концом стола шел громкий разговор. Спорк и Спарре сразу же сели на своего излюбленного конька— они, как всегда, рассказывали медицинские анекдоты, от которых у любого врача волосы стали бы дыбом. Молодой писатель новой школы коснулся темы изнасилования детей, вдаваясь при этом в такие подробности, что вдова Гессинг, у которой две девочки воспитывались в пансионе в Люнгбю, задрожала от ужаса и возмущения, а фру Кассэ-Мукадель, буквально пожиравшая глазами Спарре, оперлась подбородком о свою бутылку. Каттруп беседовал с фру Кант о Дарвине. Новые идеи, скандальные истории, злободневные проблемы — в пансионе все это вихрилось в разговорах за столом, как пыль на базарной площади. Фру Кант слушала, глядя на собеседника своими большими живыми глазами.
— Да, да, мне нравятся эти новые идеи, — говорила она, — они помогают лучше разобраться в нас, людях.
Грентофт съел все и попросил чаю.
Он засмеялся, увидев себя и Кайю отраженными в самоваре, как в кривом зеркале. Фрекен Кайя тоже поглядела, наливая чай.
— Вот видите, это мое зеркало, — сказала она и помолчала. Голос фру Кант — звонкий, ясный голос, как у молодой девушки, — донесся до них, и фрекен Кайя подняла голову и посмотрела на мать. — Правда, мама совсем не изменилась? — сказала она.
— Да, совсем не изменилась, — подтвердил Грентофт и тоже поглядел на фру Кант.
Внезапно растрогавшись, он сжал руку Кайи, — она была такой жесткой и шершавой.
И тут вдруг внизу, в парадном зале, где справляли свадьбу, заиграла музыка.
— Начались танцы! — закричали сестрицы Сундбю.
— И мы послушаем музыку, — сказала фру Кант.
Сестрицы Сундбю стали вертеться на стульях, по-детски пританцовывая, будто они не в силах усидеть на месте. А внизу так отплясывали, что стены дрожали.
— Знаете, Грентофт, от этого во всем доме становится весело, — сказала фру Кант Грентофту через стол.
И вдруг все за столом заговорили о свадьбах. Особенно этой темой увлеклись Лисси и Эмми. Близость зала, где все время справлялись свадьбы, приводила их в транс.
— А я вот ни за что бы не согласилась справлять свою свадьбу в субботу, — вдруг выпалила Лисси.
— Это почему? — насмешливо спросил Спорк, глядя на нее в упор. «Неразлучницы» умели как никто изрекать такие удивительные вещи, что всякий раз заново демонстрировали свою ошеломляющую невинность.
— Да что ты, Ие! — возразила ей Эмми. — Так прелестно, чтобы первый день был воскресеньем!
— Положим, для этого все дни одинаково хороши, — заметила фру Кассэ и окинула многозначительным взглядом всех мужчин, даже Арне Оули, сидевшего на дальнем конце стола.
А вот вдова Гессинг решительно возражала против того, чтобы выйти замуж в пятницу.
Грентофт и Кайя тихо разговаривали. Приглушенным голосом, неторопливо и ласково рассказывал он о своей жене и ребенке.
— Поглядели бы вы на нее… такая она добрая, нежная… вот такого росточка, — и он рукой показал какого, — такая нежная и маленькая, — повторил он и улыбнулся, словно она стояла у него перед глазами.
Фрекен Кайя молчала, и за самоваром не было видно ее лица.
Арне Оули сказал — он не спускал глаз с Кайи:
— Вы бы сами что-нибудь съели, фрекен Кайя.
Она рассеянно взяла из его рук протянутое блюдо и поставила его обратно на стол, ничего себе не положив. Но мгновенье спустя она вдруг подняла голову и сказала— совсем тихо и с тем же выражением, что тогда, на кухне:
— Спасибо, господин Оули.
Грентофт продолжал говорить о своем доме, о своей жене и сыне. Фрекен Кайя молча слушала, уронив руки на колени.
— Как его зовут? — вдруг спросила она медленно, сдавленным голосом.
— Георг, — ответил Грентофт и улыбнулся.
Она повторила имя.
Общий разговор за столом все еще вертелся вокруг свадеб. Фру Кант сказала:
— В этом доме, можно считать, люди находят счастье… Мне приятно об этом думать.
Фрекен Эмми заявила, что хотела бы венчаться только в деревенской церкви. Фру Гессинг поведала обществу неосуществленную мечту своей жизни: заключить брак в Торбекской часовне.
— Давайте встанем из-за стола, — предложила фру Кант.
Все задвигали стульями, а фру Гессинг продолжала доверительным тоном:
— Там ведь птички летают под крышей.
Грентофт взял руку Кайи и сжал ее.
— Да, фрекен Кайя, — сказал он, — видит бог, счастье существует, но надо уметь сперва его поймать, а потом удержать.
Рука фрекен Кайи недвижимо лежала в его руке.
— Какие у вас холодные руки, — сказал он, взяв и другую.
Она отвернулась и встала: Спарре и Спорк потребовали карты, чтобы сесть за ломберный столик, и горячей воды для грога. Быть может, капитан уже вернулся, и ему тоже что-нибудь надобно.
Грентофт посмотрел на Арне Оули — он тоже провожал Кайю глазами — и сказал растроганно:
— Вы, видно, очень привязаны к фрекен Кайе?
— Да, — сказал Оули своим мягким голосом, — ей так трудно приходится.
Они молчали. Фрекен Кайя хлопотала по хозяйству и без конца входила и выходила. Потом Арне Оули предложил Грентофту показать его комнату.
Сестрицы Сундбю опять прилипли к окну: вокруг невесты водили хоровод.
Внизу продолжали отплясывать так, что весь дом сотрясался.
Тем временем вернулись гимназисты, и тут же разыгралась ссора, — всякий раз, когда открывали дверь, в гостиную врывался поток бранных слов. Дело в том, что им прислали из дома корзинку яблок, они сразу же их разделили, и каждый спрятал свою долю в ящик. И вот теперь обнаружилось, что яблоки младшего исчезли.
В гостиной дамы пока не рассаживались, а переходили с места на место, разглядывая друг у друга рукоделье.
— Что-то здесь прохладно, — сказал Грентофт, подсаживаясь к фру Кант.
— Да, да, Кайя, здесь никогда не бывает по-настоящему тепло, — сказала она в ответ.
— А мы там у себя привыкли к теплу, — сказал Грентофт. — Иногда стоит такая жара, что сил никаких нет, просто с ног валит.
И он снова стал рассказывать о Южной Америке — о полноводных реках и дремучих лесах, спускающихся к самому берегу, о диких зверях, которые, притаившись в чаще, не сводят своих желтых глаз с проходящих мимо пароходов.
Он рассказывал о странной тишине этих непроходимых лесов, опутанных лианами, словно гигантской зеленой сеткой, о солнечном свете, который, едва сквозь них пробиваясь, играет всеми цветами радуги, как на дне морском. Говорил он и о тропической ночи, в безмолвии простирающей над океаном небо, сверкающее мириадами звезд.
Фру фон Кассэ-Мукадель уже давно снова взялась за карты: девственные леса ее не интересовали.
А фру Кант все расспрашивала и расспрашивала. Вдруг ее взгляд упал на дочь, которая сидела у окна, на излюбленном месте Оули, и тоже слушала.
— Удивительно, Кайя, ты еще не спишь!
Обычно фрекен Кайя по вечерам засыпала, притулившись в каком-нибудь углу гостиной.
— Ну, здесь, пожалуй, спать не дадут, — сказал Грентофт и засмеялся. И в самом деле, поминутно кто-то входил или выходил. Каттруп, которому, видно, наскучило наблюдать за игрой у ломберного столика, спустился как раз в гостиную, подсел к ним, вытянул свои длинные ноги и приготовился слушать.
Но тут один из гимназистов крикнул, что у них кончился керосин в лампе, и фрекен Кайе снова пришлось бегать взад-вперед. От всей этой суматохи Грентофт никак не мог собраться с мыслями.
— У вас не соскучишься, — сказал он.
— Да, это верно, — согласилась фру Кант, мурлыча себе что-то под нос. — Но к этому привыкаешь.
Она снова стала, по своему обыкновению, ходить взад-вперед по комнате.
— Это все-таки живая жизнь, — добавила она.
Фру Кант уже несколько раз заглядывала к себе в спальню, намекая, что пора расходиться. А внизу танцы были в самом разгаре, слышен был даже стук каблуков. На третьем этаже распахнули дверь на лестницу, чтобы проветрить комнату. И теперь весь дом оглашали возгласы картежников.
Сестрицы Сундбю, снова на своем посту у окна столовой, громко крикнули, чтобы было слышно в гостиной:
— Невеста уезжает!
Фру Гессинг вскочила со стула.
Фру Кант опять заглянула в спальню и в темноте натолкнулась на фигуру у окна.
— Это ты? — спросила она.
Это и в самом деле была Кайя. Она тоже хотела поглядеть, как уезжает невеста.
— Да, мама.
Она отошла от окна, как вор, пойманный на месте преступления.
— Они уехали! — завопили сестры Сундбю, не в силах перевести дух от возбуждения. И Лисси взмолилась, хотя фру Кассэ уже отложила карты:
— Ах, фру Мукадель, погадайте, ради бога, на эту пару!
— А вы не могли бы хоть немного отдохнуть, фрекен Кайя? — сказал Грентофт, который тоже вошел в столовую, чтобы поглядеть на отъезд невесты, и сидел теперь рядом с Кайей у окна.
— Конечно, могу, — ответила она и запнулась. — Просто в субботу вечером всегда много дел.
Грентофт взглянул на Кайю — на нее как раз падал свет лампы: как она постарела! Какие у нее жесткие, застывшие черты, лицо словно высечено из дерева.
— Да, да, — сказал он вдруг сокрушенно, — вы, видно, всегда на ногах.
Фрекен Кайя ответила не сразу.
— Приходится, — сказала она наконец, словно только теперь расслышала его слова. — У нас ведь два этажа.
Некоторое время они просидели молча, потом фрекен Кайя сказала:
— Как там, наверно, прекрасно.
— Где?
— Там, у вас.
— Да, — сказал он. — Так как же нам быть? Вы сумеете нас приютить?
Он не шутил. Он приехал, чтобы жить со своей женой здесь, у них. Они собирались провести на родине пять месяцев.
— Об этом мы завтра поговорим, — сказала фрекен Кайя и встала.
Вдруг Грентофт расхохотался:
— Помните, фрекен Кайя, как мы с вами шли однажды вечером из казино, и я вас затащил на каток, и вы разбежались, поскользнулись и… сели… сели прямо посреди катка… на ту часть тела, которая нам дана для сидения.
Фрекен Кайя смеялась коротким, сухим смехом, как человек, который отвык смеяться.
— О да! И мне было потом так больно, что я еле сидела в омнибусе…
К ним подошла фру Кант. Она вдруг вспомнила про свои кофточки и спросила, где деньги.
Фрекен Кайя невольно снова засмеялась.
— Вот, мама, — сказала она и сунула ей в руку несколько крон, все еще продолжая смеяться.
— По-прежнему кофточки? — спросил Грентофт.
— Да.
Теперь оба смеялись.
— Чему вы смеетесь? Скажите, чему вы смеетесь? — нетерпеливо спросила фру Кант.
— Вспоминаем былые дни.
Лицо Кайи просветлело.
— Да, вспоминаем былые дни, — сказала она.
Она даже не заметила, что, спускаясь на кухню, мимо открытых дверей, из которых валил дым и доносился гул, как из кабака, она стала что-то тихо напевать слабым, но чистым голосом, который совсем не вязался с ее одеревенелым обликом.
— Это вы, господин Оули? — спросила она.
Обхватив колени руками, Арне сидел на кухонном столе, там, где прежде дежурили сестрицы Сундбю.
— Чего вы здесь сидите?
— Наблюдаю жизнь, — сказал он, отводя взгляд от танцующих.
— А почему бы вам туда не пойти? — бодро предложила Кайя.
Арне Оули немного помолчал, а потом сказал тихо:
— Не смею.
Фрекен Кайя вошла в комнату Оули. Там стояла дорожная сумка Грентофта, красивая и добротная. Она осмотрела все его вещи — футляр с тростями, аккуратно сложенные пледы — и улыбнулась: значит, он богат.
На тумбочке, у кровати, стояла фотография: Кайя взяла ее в руки — так вот она какая, его жена! — и долго ее разглядывала: хрупкая, изящная фигурка, тонкое лицо. Она никак не могла оторваться от этого снимка. Она и не подозревала, что еще может так страдать.
Кайя слышала, как Спарре сбежал вниз по Лестнице и громко позвал ее, но она стояла, не в силах двинуться с места. Спарре еще раз выкрикнул ее имя, и тогда она поставила фотографию на место и, как тень, прошла мимо Арне, который, опустив голову на колени, думал о чем-то своем.
Она слышала, как Спарре, рванув наверху дверь, грубо крикнул:
— Нам принесут, в конце концов, воду?
Она поднялась по лестнице и в дверях столкнулась с Спарре, который, разгоряченный от выпитого грога и пунша, снова крикнул ей, как прислуге:
— Где вода, я спрашиваю?!
Фрекен Кайя густо покраснела, — она увидела, что Грентофт стоит рядом, — и сказала, умирая от стыда и волнения, резким, исполненным. горечи голосом:
— Принесу, если вы попросите как надо.
И хлопнула дверью вслед ушедшему Спарре.
Грентофт побледнел от гнева.
— В наше время мы себе такого не позволяли, — сказал он,^ обращаясь к фру Гессинг, которая почуяла назревавший скандал и от нетерпения переступала с ноги на ногу.
— Да, — сказала она с фальшивым сочувствием, сквозь которое пробивалось удовлетворение, — но теперь ведь открылось столько пансионов, выбор так велик. А кроме того, — добавила она, многозначительно глядя на дверь, которую закрыла за собой Кайя, — здесь так шумно. Это тоже многих отпугивает.
Кайя снова вошла и тут же вышла, — она понесла наверх горячую воду для грога.
Грентофт проводил ее глазами. Когда она вернулась, он сказал:
— Надеюсь, вы выставите этого парня?
Кривая усмешка, больше похожая на судорогу, чем на улыбку, исказила лицо Кайн.
— Ах, за что? — сказала она. Она уже не думала о Спарре, она просто забыла про него.
Грентофт все не сводил с нее глаз, наблюдая, как она деловито ходила среди всех этих чужих людей: поставила подсвечник на рояль, за которым теперь сидела фру Кассэ, и взяла лампу, чтобы отнести ее в комнату к вдове Гессинг. В гостиной все еще сидели люди. Писатель, только что вернувшийся домой, стоял посреди комнаты в пальто и с шляпой в руке — он сразу включился в общий разговор. Фру Кассэ тем временем задремала. Гостиная напоминала вокзал перед приходом ночного поезда.
Наконец все же стали расходиться, и каждый получал в руки либо свечу, либо лампу. Сестрицы, чтобы привлечь внимание писателя, скатились вниз по перилам.
— Спокойной ночи, фрекен Кайя, — сказал Грентофт.
И он ушел.
Фрекен Кайя расставляла по местам стулья, пока фру Кант занималась ночным туалетом. Она сняла платье, мурлыча песенку. Кайя следила за ней глазами, а потом вдруг подошла, обняла и поцеловала.
— Кайя, какие у тебя жесткие руки, — сказала мать, недовольно высвобождаясь из ее объятий.
Кайя отошла. На мгновенье она почувствовала глухую боль, ей показалось, что слезы, которые она не успела выплакать за все эти годы, сдавливают ей грудь. Но тут она заметила Оули, который терпеливо ждал, сидя в углу.
И тогда она, ни слова не говоря, механически стала стелить ему на диване.
— Спокойной ночи, фрекен, — сказал он.
Она едва его услышала.
— Спокойной ночи.
Проходя мимо буфета, она вспомнила про цветы. Она ведь хотела поставить их к нему на тумбочку! Но теперь уже поздно. Грентофт, наверно, уже лег. Да, конечно, уже поздно. Она взяла ландыши и фиалки. «Отнесу цветы маме», — подумала она и поставила их в гостиную, возле излюбленного места фру Кант.
Потом она пошла в свою каморку и так же механически постелила себе, взяв из кучи, сваленной в углу, постельное белье. Она выдвигала и задвигала ящики комода, чего-то ища, и вдруг засмеялась: она увидела мамины кофточки. Мать столько лет верит, что она их продает, а все они уже давно превратились в пыльные тряпки.
«Вы помните, помните, фрекен Кайя?»
Его смех, его веселый смех…
Она лежала в темноте, но не могла уснуть. Она слышала каждый звук в доме. Кто-то отворял и затворял двери. Она слышала, как стучали по водосточной трубе, — это официанты со свадьбы вызывали из мансард служанок. Кто-то спустился по черной лестнице. Хлопнула дверь во двор. В мансардах жизнь не умолкала.
Фрекен Кайя долго лежала неподвижно в темноте, потом она приподнялась в постели и, опершись головой о руку, стала прислушиваться: внизу разъезжались последние гости.
Обитательницы ванной комнаты на третьем этаже тоже не спали. Ие в белой ночной рубашке забралась на подоконник. Эти вечные свадьбы очень возбуждали сестриц Сундбю. Фрекен Лисси долго глядела вниз на празднично освещенный зал… Потом тихо легла рядом с уже задремавшей Эмми.
Картежники тоже разошлись. Каттруп, сидя на краю кровати, подсчитывал выигрыш. Что ж, хватит на кофе и на три партии в биллиард.
Грентофт еще сидел в комнате у капитана, которого встретил на лестнице.
Капитан Иенсен был добрым приятелем его брата и пригласил его к себе выпить стаканчик грога. Они болтали о том, о сем, потом разговор зашел о пансионе.
— Да, — сказал Грентофт, пристально глядя на лампу. — Поверите ли, фрекен Кайя была когда-то в самом деле очень хорошенькая… И у нее был такой прелестный голос, — добавил он, не отрывая глаз от лампы.
Капитан с удивлением посмотрел на южноамериканца, решив, что тот шутит.
В пансионе утро уже началось. Евгения, вооружившись щетками и тряпками, прошла через столовую. Она громыхала стульями, не обращая внимания на Арне, спящего на диване. Евгения была не из тех, кто считается с другими, особенно по утрам.
Она не закрывала за собой ни одной двери и со стуком распахнула окна в гостиной. Арне Оули встал и как неприкаянный бродил по комнате, пока Евгения выгребала золу из остывшей печи, рассыпая ее по всему полу.
Фрекен Кайя стояла на кухне, пытаясь сладить с керосинкой, которая упорно коптила.
Никто не проронил ни слова.
Евгения сбросила простыни с дивана на пол и вдруг, стоя, задремала. Впрочем, ее тут же разбудил крик: «Евгения!» Фрекен Кайя внесла керосинку в столовую.
Появилась фру Гессинг — теперь уже хлопали двери и в коридоре, — она отправлялась на'свою ежедневную утреннюю прогулку. На ней был серый халат и огромный чепец а ля Шарлотта Кордэ, чтобы скрыть папильотки.
Надевая пальто, она с преувеличенной любезностью спросила Арне Оули, хорошо ли он спал.
— Здесь неудобно, валик слишком жесткий, — продолжала она тем же тоном, — но вы всегда так добры.
Вероятно, она ждала, что в разговор вступит фрекен Кайя, но та молча ходила взад-вперед.
Вдруг в гостиную вошел писатель, господин Феддер-сен, в полном параде, даже при трости с серебряным набалдашником, и попросил пришить ему пуговку к перчатке.
— Бог ты мой, господин Феддерсен, в такую рань вы уже на ногах! — воскликнула фру Гессинг, затрепыхавшись, словно старая курица, услышавшая кукареканье петуха.
Господин Феддерсен пробурчал в ответ что-то не очень вразумительное, вроде: надо, мол, заботиться о своем здоровье.
Впрочем, за господином Феддерсеном эта странность водилась: периодически на него нападала охота гулять ни свет ни заря, когда весь пансион еще спал, но эта страсть к ранним прогулкам никогда не длилась больше недели-другой.
Наконец злосчастная пуговица была пришита, и писатель торопливо удалился, а фру Гессинг, притаившись за занавеской, проследила, куда он направился. Ну конечно же, в парк Эрстед — она в этом нисколько не сомневалась!
Тем временем ожил и третий этаж. Из приоткрытых дверей высовывались головы — постояльцы просили принести воды. В пансионе вообще всегда не хватало воды, словно ее покупали за деньги. Дверь в комнату Каттрупа была настежь открыта, но он, нимало не смущаясь ни этим обстоятельством, ни шумом вокруг, с довольным видом нежился в постели.
Спорку понадобилось мыло, и он протянул в щель приоткрытой двери своей комнаты длинную голую руку.
Фру фон Кассэ и сестрицы Сундбю вышли пить чай: у всех троих шеи были обмотаны платками.
Фрекен Кайя разливала чай и подавала завтрак. Как тень, скользила она в полутьме у буфета под аккомпанемент ежедневно повторяющейся жалобы фру фон Кассэ на то, что ей по ночам дует из окна и что она чувствует холод даже под периной.
— Да, — только и сказала Кайя из своей полутьмы.
Отворилась дверь спальни, и вышла фру Кант, радостная, как птица, вылетевшая из гнезда. По своему обыкновению, она тут же начала что-то рассказывать и непринужденно болтать, — ей ведь всегда снятся самые невероятные сны.
— А мне снились яйца, — сказала Лисси.
Эмми видела во сне, что она рвет розы на могиле родителей.
— Кайя, ты вечно все забываешь! Налей фру Кассэ вторую чашку чаю! — с упреком сказала фру Кант.
— Да, мама, сейчас, — сказала Кайя и принесла чай.
Сестрицы все еще обсуждали свои сны. С третьего этажа кто-то громко позвал хозяйку, и Кайя поднялась наверх. Кухня была заставлена ведрами с грязной мыльной водой и старыми башмаками и туфлями, которые Евгения собиралась чистить. В углу стояла видавшая виды, истертая метла. Дверь в чулан, где жил Спорк, тоже была распахнута.
Спарре снова закричал, на этот раз требуя, чтобы подали сапоги. И фрекен Кайя схватила их и понесла наверх.
Каттруп вышел на кухню в фуфайке и кальсонах, чтобы почистить там свой черный костюм. Присутствие Кайи не остановило его. Все жильцы третьего этажа вообще относились к ней как к существу среднего рода.
Фрекен Кайя обходила комнаты, открывала окна, стелила постели. Потом она услышала, как заскрипела дверь у Грентофта, и он вышел в коридор. Она стояла в комнате Каттрупа и хотела было захлопнуть дверь, но не успела: он увидел ее и вошел.
— Доброе утро, фрекен Кайя, — сказал Грентофт и пожал ее холодные шершавые руки.
— Доброе утро.
Он огляделся. Кровать еще не была постелена, на сосновом столе лежала кипа потрепанных книг, тонкие мятые занавески шевелились от ветра.
— Настоящая студенческая берлога, — сказал он.
— Да, — ответила Кайя. И, разом собравшись с духом, она торопливо высказала то, о чем все время думала, что решила, пока хлопотала в утренних сумерках среди всех этих чужих людей:
— Вы не должны здесь оставаться, это не для вас. Вам надо… жить лучше…
Грентофт спросил, но без всякого убеждения, потому что ночью и утром он тоже думал о том, что невозможно привести сюда жену:
— А здесь разве нехорошо?
— О да… пришлось так снизить уровень… конкуренция слишком велика… Это не жилье для приезжих, — сказала она и отвернулась.
Грентофт не стал возражать, только спросил, где ему поселиться. Она дала адреса, назвала цены и сказала:
— Вот напьетесь чаю и сразу же идите туда.
После того как он ушел, она еще с минуту постояла, не двигаясь. Голова была пуста, и казалось, сердце вот-вот откажет.
Потом она поднялась наверх.
Грентофт сидел возле старой фру Кант, которая все еще завтракала, не прекращая при этом весело болтать. Фру Гессинг вернулась с прогулки и отвела сестер Сундбю и фру Кассэ к окну.
— Конечно, rendez-vous, — возбужденно говорила вдова, — и представьте, с новой. Такая маленькая, юркая… в красной шляпе… Теперь мы все уже знаем, куда это он бегает по утрам… И всегда встречается в парке Эрстед…
— Гм, — фру фон Кассэ многозначительно улыбнулась, — утром он только начинает…
Сестры Сундбю пылали от негодования, но продолжали расспрашивать. Дамы стояли, сгрудившись, они перешли на шепот, доносились только отдельные слова.
— Она из театра!
Да, да! За это фру Гессинг готова поручиться головой. Грентофт отошел от фру Кант. Он наблюдал за дамами, которые перешептывались, наклонив друг к другу головы. За столом ругались студенты. В скупом свете утренних сумерек, проникавшем в комнату через одно-единствен-ное окно, все лица казались серыми.
За столом теперь сидела одна только старая фру Кант. Ее благородное, подвижное лицо было ясным, словно из всей этой сумятицы она черпала только жизнь.
Грентофт собрался уходить.
Он встал, будто стряхнул с себя тяжесть, и взял Кайю за руку.
— Что ж, раз у вас нет места, пойду поищу.
Фрекен Кайя только улыбнулась ему. Она не нашла, что сказать. Тихо спустилась она в комнату Арне и собрала вещи Грентофта. Она делала это очень медленно, каждую вещь клала отдельно. Потом закрыла дорожную сумку. Вошел Арне.
— Это я, фрекен, — сказал он.
Кайя смутилась,' отвернулась и хотела уйти. Но Арне вдруг сжал ее руки, будто чувствуя все ее страдания.
— О, фрекен, — сказал он, чуть не плача.
Кайя застыла, и лицо ее внезапно озарилось, когда она на одно мгновенье уткнулась в плечо Арне.
— Оули, — сказала она, — я хочу, чтобы вы были счастливы.
Она отстранилась, а голос ее прозвучал нежно, как ласка.
Фрекен Кайя вышла. Арне стоял у окна и глядел поверх домов и людей в серую мглу.
Пока фрекен Кайя поднималась наверх, до нее доносилась снизу громкая болтовня: сестрицы отправлялись в церковь. А наверху фру фон Кассэ ругалась с Евгенией. Когда эта дама разговаривала с прислугой, то по тембру ее голоса всем становилось совершенно ясно, что до трех своих замужеств, принесших ей вожделенное дворянство, она, несомненно, была базарной торговкой.
Зазвенели церковные колокола. На обоих тротуарах толпились люди. У многих в руках были молитвенники.
Вдруг у Арне глаза наполнились слезами, и он заплакал, весь переполненный глубокой, неожиданной болью, — заплакал на пороге своей жизни.
Приходящая прислуга Иенсен, оставив в третий раз свою работу — она доставала из буфета и протирала хрусталь, — отправилась на кухню. У мадам Иенсен, когда она трудилась, разыгрывался аппетит, понуждавший ее каждые полчаса искать подкрепления в еде. Она питала особое пристрастие к соусам, остатки которых соскабливала ножом со стенок кастрюль.
Это свое занятие под прикрытием печной трубы ей пришлось прервать, когда в дверь позвонили, напористо, два раза кряду.
— Кикимора наша идет, — сказала девушка, чистившая сельдерей, — ступайте отворите!
Мадам Иенсен поплыла по квартире, нелепо колыхаясь в своих многочисленных юбках. Раздался еще один звонок, прежде чем она дошла до двери и отомкнула ее.
Фрекен Сайер ждала на площадке.
— Что, у нас звонок не звонит? — спросила она, выпятив обезьяньи губы, после чего обернулась к юнцу из винной лавки, державшему корзину с бутылками.
— Вот сюда, дружочек, вот сюда, дружочек, — сказала она, беспокойно шевеля перед собою всеми десятью пальцами. Облаченные в серые мешковатые перчатки, руки ее походили на когтистые лапы.
Рассыльный виноторговца поставил корзину в передней и помешкал мгновение, между тем как фрекен Сайер смотрела на него слегка заблестевшими глазами.
— Ну все, прощайте, дружочек, — сказала она, а затем добавила, обращаясь к прислуге Иенсен:
— Выпустите его.
И пошла по коридору. Жемчуга на ее накидке тихо побрякивали, пока она шла через комнаты в кухню. Взглядом серых глаз, зорких, хотя и слезившихся, она вмиг окинула всю посуду.
— Кастрюли обскабливаем! — сказала она и засмеялась булькающим смешком, похожим на хриплый кашель.
— Я его сама привела с вином, — фрекен Сайер продолжала смеяться, поводя кривым плечом вверх и вниз под тренькавшими жемчугами, — за ними не догляди сдуру — они и подменят вино у тебя за спиной.
Девушка, не отвечая, продолжала чистить овощи.
— Принесите-ка мне в комнату этикетки тайного советника, — сказала фрекен. — И клейстеру.
Воротившись в столовую, где мадам Иенсен перетирала фарфор, фрекен расположила бутылки без этикеток на столе и, поводя кривым плечом вверх и вниз, как кошка, когда она поеживается, принялась наклеивать пожелтевшие винные этикетки своего отца, тайного совет-, ника, на расставленные бутылки.
— Прекрасное средство улучшить вкус, любезнейшая, — сказала она, продолжая клеить и залепляя тягучей мутной жижей свои трясущиеся пальцы. — Вино-то из Греции, а греки всегда в этом толк понимали.
Она колдовала над своими этикетками с видом гадалки, перебирающей колоду засаленных карт, пока вдруг не спросила, вскинув голову:
— Иенсен, вы что-нибудь ели?
Приходящая прислуга Иенсен что-то пробормотала.
Голова фрекен Сайер кротко покачивалась взад и вперед:
— Если нет, вам надо перекусить. В этом доме, милочка моя, голодом никого не морят. Я вам сейчас принесу.
И она пошла, торопливо, как-то странно — по-лягушечьи — припрыгивая на ходу.
— Вот вам, вот вам, — сказала она и поставила тарелку на стол перед мадам Иенсен, которая начала есть, полуотвернувшись, быстро, как человек, привыкший глотать пищу украдкой.
Фрекен Сайер следила за каждым ее движением, точно муху разглядывала под стеклянным колпаком.
— Да, без еды нельзя. Она прибавляет сил, — сказала фрекен, не сводя глаз с мадам Иенсен. — Да и не всегда ведь вволю-то поешь. — И затем вдруг спросила:
— Где она шляется? — «Она» была ее компаньонка.
— Фрекен Хольм ушла по своим делам, — ответила мадам Иенсен.
— Хм, от хлеба и денег она не отказывается, — заметила фрекен Сайер и, взглянув на тарелку мадам Иенсен, добавила тонким фальцетом:
— У вас там еще осталось, Иенсен. Извольте доесть до конца.
Мадам Иенсен поглотила остаток с тою же алчностью, — и две пары глаз смотрели друг на друга, как смотрят фехтовальщики из-под защитных масок.
— Покорно вас благодарю, фрекен, — сказала мадам Иенсен и унесла тарелку.
Кухарка пришла взять блюдо из буфета, и фрекен Сайер повернулась к ней:
— Хм, не диво, что от Иенсен воняет, при том как она набивает себе живот. Но ведь в этом доме хлебосольство — закон.
Фрекен кончила возиться с бутылками:
— Ну до чего хороши, — сказала она, глядя на фальшивые этикетки. — Поставьте их к печке, пусть подсохнут.
Девушка сделала, как она велела, и ушла.
Оставшись одна, фрекен Сайер торопливо пробежалась три-четыре раза перед бутылками, и отсветы огня из голландской печи падали на нее, пока она бегала, любуясь приготовленным своими руками питием.
Мадам Иенсен воротилась и снова принялась за работу, а фрекен села в кресло.
— Да, — сказала она, — восемнадцать душ это немало. Но ведь столько близких людей, и всех хочется порадовать.
— Родня ведь все, — заметила мадам Иенсен.
— Да, — ответила фрекен, уловив в интонации прислуги что-то такое, что заставило ее метнуть взгляд на лицо Иенсен. — Близкие — это близкие.
— Да, — сказала мадам Иенсен.
Немного погодя она спросила:
— А вазы на серебряных ножках доставать?
— Нет, не надо, милочка, — ответила фрекен и вдруг опять завертела, заиграла всеми пальцами, — слишком уж это хлопотно.
Мадам Иенсен смотрела на ее скачущие пальцы.
— А то бы вам, милочка, снова их чистить пришлось, — сказала фрекен Сайер, кивая прислуге.
В дверь опять позвонили. Это оказались две племянницы Майер в красных шляпках на белокурых волосах. Они ворвались вихрем, точно завсегдатаи в свой ресторанчик, и почти в одно время приложились к щечке фрекен Сайер.
— Господи, — сказали они, — тетя Виктория, дорогая, мы просто решили к тебе забежать, не надо ли чего помочь.
— Уж я знаю ваши добрые помыслы, — ответила фрекен Сайер, — садитесь, мои милочки.
И, обернувшись к мадам Иенсен, она сказала:
— Не забудьте маленькие вазочки для цветов. Будут фиалки.
— Фиалки, — вырвалось у старшей красной шапочки, — нет, наша тетушка чем дальше, тем все шикарней становится.
— Да, — поспешно воскликнула вторая, — у нашей тетушки чем дальше, тем очаровательней делается.
— Милочки мои, старый человек чего не сделает ради молодежи. Капиталец мой невелик, однако ж то тут, то там службу сослужит.
— Да, — сказала одна из племянниц, с пристальным вниманием обозрев все до последней вилки, — кто-кто, а тетушка умеет порадовать других.
— Что ж еще-то остается. — И фрекен Сайер посмотрела долгим взглядом на одну, потом на другую.
Но ей пришло на память, что кое о чем она все же позабыла. Намедни она видела у фрекен Сване, канониссы, прехорошенькие фонарики, они так красят стол.
— Молодые ведь любят, чтоб было много света, — сказала она и чуть погодя добавила:
— Можно с такою приятностью заглядывать друг другу в лицо.
У приходящей прислуги лицо конвульсивно дернулось, чего никто не заметил, между тем как фрекен Сай-ер продолжала:
— Быть может, купите мне их, дюжину, раз вам все равно в город идти. Иенсен, подайте-ка мне шкатулку.
Мадам Иенсен сходила в гостиную и принесла шкатулку— нечто вроде миниатюрного бюро, в котором фрекен Сайер хранила свои ценности.
Фрекен открыла ее и стала выкладывать на стол ассигнации, одну за другой, своими сморщенными пальцами с желтыми, до странности затвердевшими ногтями.
Вдруг она поймала взгляд, которым старшая племянница шарила по всем отделеньицам шкатулки.
— Да, приятно смотреть на деньги, — сказала фрекен Сайер.
— Ох, правда, — ответила младшая племянница, фрекен Люси, и, будто для устойчивости, ухватилась рукой за свой ридикюль, — а особенно иметь их.
— Но молодые — они больше золотишко любят, сказала фрекен Сайер с добродушно-лукавой улыбкой крестной матери — она и приходилась крестной всему потомству своей родни, а на зубок всегда дарила старинные ложки и вилки тайного советника, на которых отдавала выгравировать новые вензеля. — Нате вам, детки, золото на фонарики. Оно так красиво ложится на прилавок.
Она протянула старшей племяннице, фрекен Эмилии, золотую монету — холодный металл так и жег племянницыну руку сквозь плотную перчатку — и повторила:
— Стало быть, купите дюжину.
В этот момент снова позвонили: то был мальчик из цветочной лавки.
Две красные шапочки раскрыли корзину, обнаружив бездну фиалок.
— Тут, однако, целых два стола хватит убрать, — сказала фрекен Эмилия.
— Да и вам еще останется по букетику в петличку, — сказала фрекен Сайер и собственноручно — ее желтые ногти, казалось, прокалывали петли, точно иглы — прикрепила бутоньерки обеим племянницам.
— Ну вот, — продолжала она с прежнею улыбкой, — без цветов какое ж угощенье, а вам, мои деточки, будет чем угоститься. Ну-ка, Иенсен, что у нас там готовится? Старухе, сами знаете, всего не упомнить.
Мадам Иенсен стала перечислять блюда обеденного меню таким тоном, будто стреляла каждым кушаньем в племянниц, точно пулей из заряженной винтовки.
— Так что уж будете сыты, — заметила фрекен Сайер тоном чрезвычайно мягким.
Племянницы тем временем вынули фиалки из корзины, и фрекен сказала:
— Хм, я вот всегда думаю: цветы, конечно, завянут, но что ж, коль они хотя на время доставят людям радость.
Племянницы на прощанье снова приложились к ее щечке.
— Ты озябла, дорогая Эмилия, — сказала фрекен Сайер, — у тебя такие холодные губы. Ну, прощайте, милочки, да не забудьте же про фонарики.
Не успела закрыться дверь на лестницу, как фрекен Эмилия сказала с зычным рокотанием в голосе:
— Откуда она их берет? Можешь ты мне сказать?
Фрекен Люси ответила:
— Снимает со счета. Я же всегда говорила. Я сама сто раз видела, как она бегает в сберегательную кассу.
Старшая с силой хлопнула наружной дверью.
— А мы ходи, ей фонарики покупай, — сказала она, — за этакий хлам, пожалуй, выручишь что на аукционе.
Две сестрицы пошли по улице, придерживая юбки обеими руками.
Возле торговых рядов младшая сказала:
— Мне марка нужна, — и зашагала через дорогу к киоску.
— С киосками не мешало бы быть поосторожней, моя девочка, — бросила фрекен Эмилия.
— Думаешь, рассыльные лучше? — отпарировала Люси, продолжая свой путь и кренясь набок, как будто ее ридикюль был набит увесистыми предметами, вроде ключей от ворот и щипцов для завивки.
Две красные шапочки пошли дальше и прямо посреди тротуара угодили в объятия низенькой плотной особы, воскликнувшей:
— Дорогие мои, кого я вижу!
— Ты в городе?
— Да. — И особа, бывшая супругой сельского пастора, затрясла головою столь ретиво, что можно было лишь удивляться, как это она у нее не отваливается. — Вчера только приехала, и ношусь как угорелая по всему городу: столько родни, и все к себе зовут.
Красные шапочки рассказали о фонариках, которые им надлежало купить, и пасторша отправилась с ними за компанию, хотя перед тем собралась было к дядюшке, которому, бог свидетель, придется раскошелиться ей на обратную дорогу.
— Мы ведь у себя в усадьбе только и пробавляемся, что тощими телятами, — сказала она, — а денежки видим считанные дни — покуда десятину несут.
Послушать фру Лунд — выходило чуть ли не так, что в пасторском доме вообще съестного не водилось, кроме разве что сала, соленых сельдей да новорожденных отпрысков домашней скотины.
Когда они пришли в магазин, где торговали лампами, фру Лунд сказала, глядя на фарфоровые вещицы:
— А мы-то на эти деньги две недели живем.
И потом добавила:
— Но раз у тети Виктории сегодня обед, пойду-ка я к ней, доложусь, что и я буду.
Они расстались на лестнице магазина. Когда фру Лунд ушла, старшая фрекен Майер сказала:
— Ну вот, теперь небось и там крон двадцать ухватит, за кофейком. Коли Эмма приехала по делам, известно, чего от нее ждать.
Когда племянницы ушли, фрекен Сайер опять поместилась в кресле. Ее сморил сон. Сидя так, погруженная в дремоту, с уроненной на грудь головой в высоком чепце и с выпяченной левой лопаткой, упершейся в спинку кресла, она походила на какую-то странную поломанную игрушку.
Она не проснулась, когда в дверь снова позвонили.
Мадам Иенсен отворила и постояла мгновенье над спящею фрекен — она смотрела на нее так, будто падаль разглядывала у канавы.
— Пришел господин, он желает видеть фрекен, — громко сказала она.
Фрекен вздрогнула.
— Что? — спросила она, еще не очнувшись, и, покрутив головой, торопливо добавила:
— Сядешь этак и задумаешься. Кто там такой?
— Да этот, курчавый, — сказала мадам Иенсен и вышла.
Фрекен Сайер побежала к себе в спальню и перед зеркалом торопливо оправила чепец, парик, корсаж, весь остов, полагаемый ее телом.
Девушка на кухне, услышав, как стукнула дверь в хозяйкину спальню, спросила у мадам Иенсен:
— Для кого она там прихорашивается?
— Для этого, хлыща-то, — ответила мадам.
— Вон чего, — сказала девушка, — право слово, у нас не соскучишься. Что-то он на этот раз унесет?
— Да осталось ли тут что? — возразила мадам Иенсен, поджимая губы.
Фрекен Сайер, мелко припрыгивая, вбежала в среднюю гостиную, где навстречу ей поднялся со стула молодой, очень стройный мужчина с необыкновенно белыми и мягкими руками.
— Добрый день, красавчик вы мой, — сказала фрекен Сайер и торопливо задернула портьеры на обеих затворенных дверях.
Компаньонка фрекен Хольм, отомкнув входную дверь, пошла по коридору, бледная и прямая.
— Где фрекен Сайер? — спросила она голосом, тон которого от слова к слову совершенно не менялся.
И мадам Иенсен, глядя ей в глаза, ответила:
— У нее тоже дела.
Фрекен Хольм отправилась в столовую, где начала вынимать из шкафа салфетки и скатерти.
Без малого час прошел, прежде чем фрекен Сайер с сияющей улыбкой на подрагивающем лице раздвинула портьеры и сама проводила молодого блондина до двери.
— Ну до свидания, красавчик мой, — сказала она. — Всегда-то вы меня выручите.
— Вы же знаете, я рад вам служить, — ответил молодой человек очень мягким голосом.
И дверь за ним закрылась.
Фрекен притрусила в столовую, пальцы, руки и ноги ее были вдвое деятельней против обычного.
— А, — сказала она, увидев фрекен Хольм, — вы уже дома?
— Да, — ответила компаньонка.
Фрекен Сайер засмеялась.
— Что, сегодня у вас день племянника, дорогая? — спросила она очень дружелюбно.
— Зто были мои свободные часы, — ответила фрекен Хольм, лицо которой осталось неподвижно.
Когда снова затрезвонил звонок, это оказалась фру Лунд, тотчас наполнившая всю переднюю своим веселым юношеским смехом:
— Тетя Виктория, дорогая, я ведь в городе, вчера приехала, и вдруг слышу, ты устраиваешь обед. Я, конечно, пришла доложиться, чтобы и мне было местечко. Уж я-то всегда куда-нибудь втиснусь со своим стулом.
Фру Лунд уселась и говорила, говорила без умолку своим радостным голосом о супруге-пасторе, о пятерых детишках, об усадьбе, где такой разор — скоро гвоздя на месте не останется.
— О, — сказала она вдруг, — золотые мои, вы тут скатерти разбираете. Здравствуйте, дорогая фрекен Хольм. А наши-то, тетенька, стираны-перестираны, все десять штук, скоро совсем на клочки разлезутся. Не подаришь ли одну, а, тетя? — спросила она, протягивая к ней по столу свою красивую ладонь. — Ты ведь всегда так добра к бедным сородичам.
Фрекен Сайер, вся повадка которой в присутствии фру Лунд удивительным образом изменилась, точно перед нею был человек, к коему питала она тайное уважение, булькнув от смеха, спросила:
— Найдется у нас что-нибудь, фрекен Хольм?
Но фру Лунд уже вскочила со стула и бросилась к бельевому шкафу:
— Тетя Вик, дорогая, мне, конечно, из стареньких. — И она принялась рыться в скатертях, между тем как тетка сказала, улыбаясь:
— Уж ты, дружочек Эмма, сама подберешь, что тебе годится.
Фру Лунд все рылась.
— Вот эта подойдет, — сказала она, — в твоем богатом доме ее, право, уже не постелешь, а для нас — господи, тетенька, это же роскошь! Она у нас будет на случай епископской ревизии.
— Ну хорошо, ее и бери, — сказала фрекен Сайер, — ближнему помочь всегда приятно. Стало быть, мы эту и пришлем, — добавила она.
— Да что ты, тетя Вик, дорогая, я ее с собой заберу.
Еще чего недоставало, мы люди не гордые. Фрекен Хольм, милая, есть у вас газетка?
Фру Лунд получила газету, завернула в нее скатерть и перевязала бечевкой.
— Подбираешь, где что достанется. — И она засмеялась тетке в лицо.
— Да, правда, моя девочка, — ответила фрекен Сайер.
— Однако мне пора. Господи Иисусе, я же теперь не успею к дядюшке, разве что конкой поехать.
Глаза фрекен Сайер блеснули.
— Ты и его проведать собираешься, — сказала она.
— А как же, тетя Вик, — засмеялась фру Лунд, — всех своих родственников порадовать хочется.
Она обыскала карманы, в них не нашлось и десяти эре.
— Дай уж мне на конку, — попросила она.
Когда фру Лунд ушла, фрекен Сайер снова вернулась в свое кресло.
— Славная девочка, — сказала она и, глядя на компаньонку, добавила:
— Она так откровенна.
Мадам Иенсен и фрекен Хольм начали застилать стол скатертью, когда явился домашний врач.
Фрекен Сайер сидела в гостиной, и мадам Иенсен коротко доложила:
— Статский советник.
Фрекен подхватилась едва не прыжком и полетела навстречу доктору.
— Советник, голубчик, что это вам вздумалось карабкаться по лестницам ради совершенно здорового человека? Да еще когда вы, надеюсь, на обедишко ко мне пожалуете. Но садитесь же, садитесь.
Статский советник, с белым от бороды, очень узким и спокойным лицом, сказал:
— Хотел взглянуть на вас одним глазком во время приготовлений. Ведь уж я вам говорил, вы себя этим переутомляете, многовато, скажем прямо, на себя взваливаете.
И, помешкав мгновение, он добавил:
— При вашей конституции.
— Многовато, — согласилась фрекен Сайер, глаза которой сделались беспокойны, — но, мой добрый советник, живешь с людьми — терпи, как и все.
— Да, — сказал статский советник, неотрывно глядя на фрекен, — покуда срок не выйдет.
Пальцы фрекен Сайер судорожно стиснули подлокот-ники, а статский советник, не меняя тона, продолжал:
— Между тем переменчивая погода чревата болезнями для нас, стариков.
Глаза фрекен по-прежнему беспокойно бегали.
— Народу-то будет девятнадцать душ, советник, — : сказала она вдруг, — теперь ведь Эммочка добавилась, она нынче в городе. Только что от меня со скатертью ушла.
Советник все тем же голосом ответил:
— Да, семейный сбор.
Он поднялся и добавил:
— Ну что ж, вот я вас и повидал.
Рука фрекен Сайер дрожала, когда он ее взял.
— Но, ради бога, что-нибудь стряслось? — воскликнула фрекен, на лоб которой из-под парика пробилась струйка пота. — Скажите лучше прямо.
Доктор отпустил ее руку.
— Вы же знаете, осторожность никогда не мешает.
— Да, господин статский советник, — сказала фрекен, грудь которой со свистом вздымалась, — но ведь так хочется порадовать молодых.
По лицу советника скользнула улыбка, едва ли различимая.
— Так мы еще увидимся, — только и сказал он.
— И вашей дамой за столом буду я, советник, — сказала, смеясь, фрекен Сайер.
— А свое шампанское вы, надеюсь, пьете — от всяких напастей? — спросил советник уже в дверях.
— По мере необходимости, голубчик, — ответила фрекен.
Статский советник откланялся.
Когда он ушел, фрекен Сайер остановилась посреди комнаты. Она вдруг с такою силой сжала вставные челюсти, что они заскрежетали. И тотчас снова забегала по комнате, вытянув руки перед собой — фигура ее отражалась в двух угловых зеркалах, — взад и вперед, взад и вперед, будто мерялась силами с тайным врагом.
Затем она снова пошла в столовую, где глаза мадам Иенсен острыми шильями впились ей в лицо, а фрекен Хольм, убиравшая стол фиалками, тоже подняла на мгновение голову.
— Ах уж этот доктор, — сказала фрекен Сайер, — ему, конечно же, не терпится узнать, что подадут на обед.
Ответа не последовало. Фрекен отправилась на кухню.
— А зайчатиной так обнесут, — сказала она, — чтоб потом два дня остатки доедать.
И вдруг ее скрипучий голос резко разнесся по коридору:
— Иенсен, милочка, смотрите же, не позабудьте на противне половину спинки — как в тот раз.
Из столовой ничего не ответили, и фрекен Сайер прошла к себе в спальню. Занимаясь туалетом, она запирала свою дверь на ключ. Она долго рылась в шкафах и комодах, пока не извлекла кружева, шаль и вишневого цвета платье. Напоследок она достала свой праздничный парик и повесила его на канделябр подле туалетного столика.
Она собралась было сесть, но вдруг набросила шаль, прикрыв свою полунаготу, и затрясшимися руками — ее часто мучила нервная дрожь, когда она оказывалась перед зеркалом — сорвала с себя старый парик и нацепила на лысый череп новый, торопливо и не глядя на свое отражение. Черный парик сидел косо, и она теребила его пальцами, пока пробор, будто ощерившийся мертвенной белизной посреди черноты, не пришелся над серединою лба.
Затем она снова посмотрелась в зеркало и пригладила букли, торчавшие над висками, точно рога.
Когда голова была убрана, она налила воды в стакан и быстро вынула изо рта зубы, отчего лицо ее сразу опало, точно щелкунчик без ореха. Она промыла челюсти, тяжелые и массивные, и вставила их на место. Два ряда белых зубов, казалось, были еще способны кусать и грызть.
Беспрерывно раздавались звонки, и фрекен Сайер кричала через закрытую дверь:
— Кто там пришел?
Фрекен Хольм кричала в ответ:
— Рассыльный из кондитерской.
— Хлопушки он принес?
— Да, принес.
— Пусть Иенсен покажет их мне.
Фрекен Сайер накинула шаль на кривое плечо. Мадам Иенсен, единственная из всех, могла входить к фрекен во время переодевания. Возможно, фрекен звала к себе прислугу и для того, чтобы хоть немного помешать ее любимым занятиям.
Мадам Иенсен поставила перед ней корзину, полную разноцветных хлопушек, и фрекен довольно закачала головою в черном парике.
— Да, — сказала она, улыбаясь, — это такие, как нужно. Дети любят с ними забавляться.
Такие, как нужно, хлопушки были от французского кондитера, и в них были вложены билетики с особо непристойными стишками.
— Поставьте их на стол, — сказала фрекен Сайер, — для молодых это такое удовольствие.
Фрекен Хольм уложила французские хлопушки в стеклянную вазу, при этом уголки ее плотно сжатых губ слегка подергивались.
Мадам Иенсен тем временем воротилась в кладовую в обществе двух кастрюль.
В последний момент прибыл садовник, уставивший углы гостиной помятыми пальмами и другими растениями, которые несли на себе заметные следы частых перевозок и хождения по рукам.
Фрекен Сайер, появившаяся наконец с тюрбаном поверх парика и в кашмирской шали со множеством кистей, ниспадавшей вдоль спины множеством складок, сказала:
— Милочек, я вам говорила, что мне не нужна эта рухлядь, которую вы уже год как развозите на ваших тачках.
— Ей-богу, фрекен, они все как есть новехонькие, — ответил садовник, продолжая расставлять свои растения поврежденной стороной к стене. — Да ведь их не уберечь от пинков в часовнях и всяких таких местах.
Фрекен Сайер резко повернулась и, придя в столовую, принялась переставлять всю посуду на столе.
— Карточки с именами раздадите вы, — обратилась она к фрекен Хольм, — они так красивы в белых девичьих руках.
В дверях показался очень высокий, необыкновенно холеного вида господин с черною шевелюрой, уложенной волнами по обе стороны прямого пробора.
— Я лакей, — сказал он и поклонился.
Фрекен Сайер смерила его взглядом с головы до ног, при этом серые глаза ее сияли, а лакей, рассматривая свои очень гладкие и узкие руки, спросил, не найдется ли какого места привести ему в порядок свое платье.
— Ах вы, мой Адонис, — ответила фрекен Сайер, продолжая семенить по комнате, — ступайте, кухарка вам покажет.
— Покорно вас благодарю, фру, — сказал лакей и снова поклонился.
— Фрекен, Адонис, — забулькала фрекен Сайер, — из тех, знаете ли, кто не расстался со свободой. Ступайте же.
Лакей прошел по коридору в кухню и тем же сдержанно-вежливым тоном поговорил с девушкой, препроводившей его в буфетную, где не Стояло ничего, кроме ночного стула фрекен.
Молодой красавец — он вкушал свободу по случаю временного увольнения от службы в одном из ресторанов на Конгенс-Нюторв — воротился, облаченный в черную фрачную пару со всеми необходимыми атрибутами. Туалет его сгодился бы, пожалуй, и для бала.
Фрекен Сайер, поеживаясь, как кошка, сказала компаньонке фрекен Хольм, между тем как молодой человек принялся расставлять бутылки на буфете.
— То-то удовольствие молодым барышням — смотреть на этакие белые пальцы, поддерживающие блюдо.
Она прошла в среднюю гостиную, когда раздался звонок в дверь.
Это была фру Эмма Лунд, супруга пастора, которая со смехом заключила тетку в объятия.
— Милая тетя Вик, — сказала она, — ты не находишь, что я очаровательна в лиловом корсаже? Это Клара мне одолжила.
Фрекен Сайер ответила:
— Любезная Эмма, ты, право же, можешь оставить его себе. Он будто нарочно сшит на тебя.
— Что ты, — сказала фру Лунд, — разве Клара на это согласится. Семейство Рубов — тебе не чета.
— Да, — сказала фрекен Сайер и вдруг заулыбалась, — им больше нравится копить.
Фру Лунд объявила, что непременно должна пойти взглянуть на сервировку, и, наскоро составив букетик из украшавших стол фиалок, приколола его себе на корсаж.
Когда она пришла обратно, гостиная почти уже наполнилась.
Господин адвокат Майер беседовал с фру фон Хан о несчастных случаях в слякоть и гололедицу, а фру Маддерсон, его экономка, с канареечными волосами и лицом, сохранившим относительно невинное выражение после многих лет доверенной службы в домах состоятельных вдовцов, сидела возле фрекен Сайер и говорила:
— Спасибо, фрекен, это так мило с вашей стороны, что вы и меня позвали.
Фрекен Эмилия Майер подошла к фру Лунд.
— Вот как, — сказала она, — ты уже успела ухватить букетик цветов. Впрочем, их здесь более чем достаточно.
— Весьма странно, — сказал господин Майер, который все еще рассуждал о несчастных случаях, слякоти, го-лоледице и конках. — Весьма странно, что люди никак не научатся пользоваться страхованием. В наше время, когда можно застраховаться от чего угодно.
Фрекен Сайер внезапно рассмеялась — в своей кашмирской шали она походила на диковинную фигурку Будды.
— Да, тут он прав. Люди никогда не научатся благоразумию.
Но фру фон Хан возразила:
— А моя Августа конкой не ездит, хотя бы уже из-за публики. К тому же там всегда сквозняк.
И когда фрекен Сайер сказала, что на конке, мол, так к так не подъедешь к их парадному на улице Эленшле-гера, то фру ответила:
— Дорогая Виктория, Августе только на пользу прогуляться пешком, от этого спина прямей делается.
Фру Лунд чуть ли не повисла на шее у писателя Вильяма Аска.
— Вот что, дорогой мой, — сказала она, — я приехала, и извольте-ка теперь раздобыть контрамарки для нас, бедных провинциалов.
Вильям Аск склонил свое бледное усталое лицо, а тем временем прибыла фру Белла Скоу, стройная темноволосая дама, которая уже десять лет, состоя в супружестве с адвокатом Скоу, вдовствовала, увитая шелками.
Она извинилась, что муж не приехал вместе с нею:
— Ты ведь знаешь, тетя, как занят Скоу. Он просил передать, чтобы за стол садились без него.
— Да, Белла, — сказала фру фон Хан, — бедный твой муж, он совершенно себя не щадит.
Фрекен Люси громким полушепотом сказала господину Аску:
— О, эти Скоу уже целую вечность вместе никуда не приезжают.
Господин Вилли Хаух, молодой представитель большой торговли, в наружности которого было что-то английское и до крайности вылощенное, войдя в гостиную, сказал:
— Я, кажется, несколько опаздываю. Но мне надобно было зайти по делу в киоск.
Фрекен Люси Майер со смехом заглянула в лицо своему стройному кузену:
— В каком же ты бываешь киоске?
Господин Вилли поднял серо-голубые глаза:
— Быть может, в том же, что и ты.
Кузина Люси, продолжая смеяться, сказала:
— Кстати, Вилли, я не понимаю, как это ты ухитряешься оставаться таким стройным. Видит бог, меня всегда так и подмывает обвить твой стан руками.
Кузен приоткрыл рот, обнажив свои белые зубы под тонкой полоской усов.
— Сделай одолжение, — сказал он, — но только шерстяная материя на ощупь довольно холодна.
Адвокат Майер занимал беседой фру Беллу Скоу, — разговаривая, он пригибал голову, точно его внушительный нос настойчиво принюхивался к собеседнику.
— Да, — сказал он, — нынче тяжелые времена для тех в нашем сословии, кто так или иначе связался с делами строительными.
Он вдруг повернулся к фрекен Сайер:
— У тебя ведь ничего не вложено в стройку?
Фрекен Сайер, которая разговаривала с фрекен фон Хан о лакее, сказала:
— Дружочек, тебе ли не знать, уж ты-то осведомлен обо всех моих делах.
— Для молодых глаз всегда благо — увидеть этакую твердую непреклонность, — ответил господин Майер.
Фрекен Хольм, начавшая разносить карточки, в которых значилось, кому с кем сидеть за столом, дошла до господина Вильяма Аска, и тот, подняв очень темные глаза, спросил:
— Как вы поживаете, фрекен?
— Как всегда, — ответила фрекен Хольм и протянула карточку господину Вилли, который, когда она отошла, сказал:
— А вы таки правы, в этой девочке что-то есть.
Господин Аск улыбнулся:
— Однако ж не для вас.
Господин Вилли раскачивался всем своим чрезвычайно гибким корпусом.
— Вы в этом уверены? Кто начинает в четырнадцать, тому довольно скоро становится тридцать восемь.
— Ас вами так и было?
— Полагаю, должно следовать закону естества, — ответил Вилли, который, отведя плечи назад, заложил большие пальцы в жилетные карманы, выставляя напоказ свою фигуру.
Все кругом беседовали, и фру Маддерсон — она еще не отстала от темы строительства — сказала:
— Да, вот господин адвокат — он всегда держится строго юридических дел. Господин адвокат говорит, спекуляции кладут пятно на все сословие. И он ими не занимается.
— Не занимается, — повторила фрекен Сайер и присовокупила несколько громче: — А что, сделался ли он душеприказчиком фру Якобсен?
Фру Маддерсон ответила, что да. И фрекен Сайер крикнула как могла громко:
— Поздравляю, Бернхард. Ведь и то сказать, ты так часто бывал в этом доме последние-то годы.
Фру фон Хан подошла к чиновнику Сайеру:
— Послушай, видит бог, пора положить этому конец. На сей раз она еще и цветов в горшках накупила — ни дать ни взять оранжерея.
Но фрекен Эмилия, проходившая мимо, заметила:
— Они взяты напрокат. Я это проверила.
Фру фон Хан сказала:
— И все же я буду говорить со статским советником— после обеда. Ведь это же явная ненормальность.
— Зато уж угощеньице будет, — встряла фрекен Люси. — Можно, прости господи, подумать, она нас удушить хочет в своем продовольствии.
— А кто сказал, что не хочет, — возразил чиновник, рассматривая свои лакированные башмаки.
Вилли, проходивший мимо, сказал:
— Ей что, не она ведь наследства ждет.
Адвокат Майер как-то странно приник перед статским советником, который только вошел, а барышни Хаух, Минна и Оттилия, все еще хлопотали в передней, отославши предварительно лакея: прежде чем появиться в гостиной, им надо было прибегнуть к помощи многочисленных гребней и снять многочисленные платки с фрекен Оттилии, которая всегда носила траур по безвременно ушедшем женихе и по сю пору оставалась неизменно верна глубокому декольте.
— Ну, — воскликнул адвокат Скоу, распахнув дверь, — теперь можно и за стол. Наши сороки уже в прихожей.
Барышни Хаух подошли к фрекен Сайер.
— Виктория, дорогая, — сказала фрекен Минна, — к тебе в гости всегда идешь с удовольствием, нужды нет, что сезон был утомителен.
Фрекен Сайер ответила:
— Да, сидеть вам, правда, будет тесновато, наша славная Эммочка нынче ведь тоже в городе.
— Дорогая, — сказала фрекен Оттилия, — мне кажется, от этого лишь станет веселей.
Мужчины начали разбирать своих дам, и господин Скоу, повернув голову, сказал:
— Ага, супруга моя уже здесь? — И повел к столу фрекен Люси.
Общество перешло в столовую, где фиалки и фонарики повергли всех в изумление. Между тем все расселись, и лакей стал обносить супом.
— Да, деточки, — сказала фрекен Сайер, — сидите вы тесно, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде, а для молодых оно, возможно, и приятней.
Фрекен Люси, не замедлившая окинуть лакея взглядом знатока, шепнула Вилли:
— Батюшки, какой опять херувим. Бог знает, где эта ведьма всегда их выкапывает.
Вилли, занятый исследованием мадеры, ответил:
— А уж это ее секрет. Впрочем, она слывет щедрой на оплату.
Адвокат Майер, сидя между барышнями Хаух, принюхивался то к правой, то к левой стороне.
— Надеюсь, я не очень стесняю дам, — сказал он.
Господин Вильям Аск обратился к фру Белле Скоу:
— Да, тут не слишком просторно.
На что фру ответила с улыбкой, покривившей неподвижную маску, каковою было ее лицо:
— О, я этого не замечаю.
— Того, что безразлично, никогда не замечаешь, — сказал господин Аск.
Фру Скоу подняла на него глаза:
— Ну а вы, неужто видите что здесь, в этой комнате?
— Да, птичью стаю, — ответил Вильям.
— Кушайте же, дети, кушайте, — крикнула фрекен Сайер и, подняв свою рюмку, добавила:
— Ваша старая тетка пьет за ваше здоровье.
Она окинула взглядом весь стол, за дальним концом которого фру Маддерсон, склонив набок канареечную голову, говорила чиновнику Сайеру о своих «песенках»:
— О, это ведь так, пустяки. Но господину адвокату это доставляет удовольствие… знаете, под вечер, когда он утомлен.
Фрекен Сайер сказала, адресуясь к фру фон Хан:
— Милочка, устриц ты можешь есть совершенно спокойно. Они из Лимфьорда.
Фру фон Хан, которая ела с таким видом, будто каждый моллюск застревал у нее в горле, ответила:
— Благодарствую, Виктория, уж я знаю, что ты не экономишь. — И, резко переменив тему, она заговорила со статским советником о болезнях и смертности в городе:
— Я же говорю вам, советник, нам навстречу попалось ни много ни мало семь похоронных процессий, пока мы шли, я и Августа. Зрелище совершенно ужасное.
Статский советник согласился, что смертность действительно велика.
— Да, — сказала фру фон Хан, — причем говорят, будто нынче все больше старики столь прискорбно покидают этот мир.
Фру Лунд заметила:
— Теперь, должно быть, всюду болезни. В нашем приходе у Лунда на одной неделе было пять похорон. Но мыто, конечно, только радуемся.
Фрекен Сайер сидела и беспрерывно двигала свои рюмки и бокалы, ей очень хотелось выпить с Вилли. А тем временем чиновник Сайер с фрекен Августой фон Хан тоже заговорили о болезнях, кончинах и эпидемиях, так что бренность человеческого существования густым чадом повисла над тарелками.
— За твое здоровье, Вилли, за твое здоровье, — крикнула фрекен Сайер через стол, подняв свою рюмку.
— За твое здоровье, тетя Виктория, — сказал Вилли, — что ни говори, а, ей-богу, кровь в нас всех течет твоя.
Фрекен Сайер рассмеялась и закачала головою.
— Алая кровь, мой мальчик, — ответила она, и слезящиеся глаза ее блеснули, а голос захлебнулся в кашле.
Фрекен Августа фон Хан не так давно пела в церковном хоре последнее прости своей приятельнице. Это было до чрезвычайности трогательно и красиво.
Фру фон Хан, с одобрением рассматривавшая руки ла-кея, пока тот разливал вино с этикетками тайного советника, находила, однако, что отпевание в церкви много торжественней, ежели оно по средствам. В часовнях же всегда такой запах — как в комнатах, где слишком много горшков с цветами.
— Вы льете на скатерть, — сказал статский советник фрекен Сайер, у которой дрожала рука, когда она чокалась с Вилли.
Фрекен подняла взгляд на доктора.
— Пейте, голубчик, пейте, — сказала ома, — это чистейший виноград.
И она не спускала глаз с его лица, покуда советник не проглотил греческую горечь.
Бутылки с этикетками достигли барышень Хаух, которые при виде пожелтевших наклеек ударились в воспоминания.
— Насколько же мы были мо, ложе, — сказала фрекен Минна, — но ах, что это был за дом, тот, угловой, настоящий аристократический особняк.
Фрекен Оттилия, выставив плечи из своего декольте, подхватила:
— О да, я прекрасно помню — я тогда еще училась — доброго старого тайного советника, как он стоял у себя на лестнице по вторникам и субботам и сам присматривал за служанкой, когда она чистила шары на перилах. Он ведь любил, чтобы все у него блестело.
— Да, — сказала фрекен Минна, — до чего было торжественно со старинными медными шарами. А балы! — продолжала она. — Ну что могло быть праздничней сиянья восковых свечей в доме тайного советника.
— Господи Иисусе, — сказала фрекен Люси адвокату Скоу, — тетушка Минна сама признается, что танцевала при церковных свечах.
— Никуда не денешься, — ответил адвокат, — дамочка-то как-никак постарше этого вина.
Чиновник Сайер сказал:
— Да, тот дом содержался солидно.
Фрекен Сайер издала булькающий смешок, а старые конечности ее под столом затрепыхались — об этих движениях никогда нельзя было знать, биенье ли то подспудной жизненной силы или же особого рода судорога.
— Да, там было где разгуляться! — сказала она.
Фру фон Хан приветливо взглянула через стол:
— А я тебя, Виктория, всегда в розовом помню.
— Годы-то бегут, — сказала фрекен Минна, точно по какой-то ассоциации идей.
— Но особняк был продан прежде времени, — сказал адвокат Майер, — люди никогда не умеют выждать благоприятной конъюнктуры… В наши дни все дела делаются в спешке.
— Ах, — воскликнула тут фру Маддерсон, чьи мысли еще заняты были танцами, — что может быть прелестней вальса!
Барышни Хаух заговорили вдруг о доме, который был у них на Норреброгаде.
— И в самом деле, у вас ведь там дом, — вступился господин Майер.
Должно быть, его ушные раковины были очень подвижны, ибо, едва упомянут был этот дом, уши его тотчас оттопырились в стороны, точно как у кролика.
— И мы с сестрицей Оттилией частенько поговариваем о продаже. В той части города — там же канитель с получением платы. И мы так мучаемся, когда приходится выгонять жильцов. Но и порядок ведь должен быть. А с другой стороны, дом с незапамятных времен в нашем фамильном владении. Да и где нам одним, без помощи, с этаким делом управиться.
— Есть же, однако, компетентные люди, — возразил господин Майер, — как раз и полагающие своею целью помогать в подобных чистых делах. В случаях честной продажи, не выходящей за установленные рамки.
Всякий раз, упоминая о сословии и рамках, господин адвокат Майер метал мгновенно вспыхивавшие взоры на господина адвоката Скоу.
— Боже, ну конечно, — сказала фрекен Оттилия, чувствуя, что господин Майер словно бы чуточку к ней придвигается, — на вас-то, дорогой, женщина смело могла бы положиться.
Адвокат Скоу, лицо которого ярко пылало, чем он, по-видимому, не столько обязан был вину фрекен Сайер, сколько объемистым таблеткам, которые он то и дело глотал, вынимая из жилетных карманов, вдруг спросил через стол:
— А где этот дом?
Фрекен Минна несколько вяло сообщила о его место, нахождений.
— Блестяще, — сказал господин Скоу, — недавно был разговор о новой жилой стройке как раз в этом кварта, ле. С башнями, линолеумом и ватерклозетами. Время требует своего. Разумеется, самое лучшее, — продолжал он, — когда есть в придачу и загородный воздух. Подальше от центра, в направлении Хеллерупа— там, пожалуй, больше будет шику.
— Да, — заметила фрекен Минна, — в наше время многое делается для небогатого люда в этих новых домах.
— Мещанское сословие — такова нынче программа, — сказал господин Скоу. — Повытянуть у них мелкие деньжонки из-за голенищ.
Фрекен Сайер сидела и довольно качала париком:
— Да, Альберт, м-илочек, у тебя голова тайного советника.
Вилли повернулся к фрекен Эмилии:
— Хм, еще бы, старикан, конечно, тоже был мошенник.
— Боже мой, Вилли, а ты не знал? Ведь это он был владельцем всех домов у «Речки».
— Ну-ну, — ответил Вилли, — я всегда смутно догадывался, что наше родословное древо выросло из лужи.
Фрекен Сайер, продолжая самодовольно качать головою, сказала господину Скоу:
— Но ведь вы, молодежь, слава те господи, все больше и больше смыслите в делах.
— Стройка, — резко сказал господин Майер, — никоим образом не входит в рамки моей деятельности. Я вообще не одобряю тех в нашем сословии, кто работает со ссуженными в долг деньгами. В согласии с моими принципами, я предпочитаю не пачкаться. Но ведь мы принадлежим к старшему поколению.
— Да, господин адвокат, — молвила фру Маддерсон, нагнув голову к фиалкам.
Господин Майер склонился ниже к припудренному Декольте фрекен Оттилии и сказал гораздо тише:
— Однако у меня всегда есть немалая, смею сказать, дамская клиентура.
— О да, — сказала фрекен Оттилия, — это так понятно.
— Внушать доверие — вот ведь что главное, — сказал господин Майер, который вдруг словно пополам сложился от великой скромности. — Ну и затем, — присовокупил он, — уметь деликатно обходиться с клиентами.
Немного погодя он заговорил с двумя сестрами о бумагах на домовладение.
Между тем фру фон Хан, покончив с отпеванием в церкви и отпеванием в часовне, перешла к обсуждению священников:
— А я обожаю Стельберга… и в особенности его напоминания. Когда он, бывает, в церковных дверях взглянет на тебя кротким взором и спросит, не пришла ли пора тебе душу укрепить в общении с господом. Так и чувствуешь, что у него для каждого прихожанина свое словечко припасено. А вы кого ходите слушать? — спросила она вдруг фру Беллу Скоу.
— Я не бываю в церкви, — сказала фру Скоу.
— Однако, — заметила фру фон Хан, — есть же люди, у которых совесть всегда покойна.
Вильям Аск, наклонившись вперед, спросил:
— Вы и в самом деле полагаете, фру, что церковная скамья— этакая белильня для нечистой совести?
Фру фон Хан не ответила, тогда как фру Лунд со смехом сказала:
— Иные вот, к примеру, ходят же в церковь.
А фру Маддерсон заметила:
— Поэтическая проповедь — это прелесть что такое!
Фрекен Августа фон Хан, которая как раз брала себе заячью спинку и руки которой, оттого что она тесно прижимала локти к телу, не первый уже раз задевали руки лакея, заявила:
— А мне религия очень многое открывает.
Скоу, беседовавший с чиновником, сказал:
— Как бы там ни было, церковь, безусловно, редкий выигрыш для нового квартала.
Статский советник на вопрос фру фон Хан ответил:
— Посещение священником больного может быть весьма благотворно.
А на другом конце стола чиновник Сайер сказал:
— Я совершенно убежден, что государству без церкви не обойтись. Кое в чем она все же служит надежной уздой.
Фрекен Сайер, питавшая тайный страх к священникам, или, быть может, к слишком уж черным, похоронного вида, одеяниям, скрывающим их, спросила фру Эмму Лунд:
— Что, моя девочка, долго ль еще Якобу сидеть у себя в приходе?
— Лет двадцать, — ответила фру Лунд, — с этим епископом нам никогда, видно, оттуда не выбраться.
— Да, — сказал чиновник Сайер, — нынче сделался полнейший хаос в замещении служебных должностей. Скоро до того дойдет, что прямо с торфяных работ— и в амтманы будут попадать, минуя всю министерскую службу. Прошли те времена, когда в расчет принимались деловые качества да давность службы.
Беседа о службах и должностях покатилась волной и захлестнула стол.
Господин Майер заметил, скользнув взглядом по чиновнику:
— Поговаривают даже о прямых увольнениях в конторах.
Фру фон Хан сказала почти в одно время с ним:
— Дражайший кузен, что правые, что левые — все одно, коль скоро речь идет о куске пожирней для себя и для своих. Бедняга Хан двадцать три года проторчал на своей дюне береговым инспектором.
Фрекен Сайер, лицо которой сияло, а одна рука, лежавшая на столе, непрестанно двигалась, будто тесто месила, обратилась к фру фон Хан.
— Ты, милочка, — сказала она, — все чудесные варенья мимо пропускаешь, не отведавши.
Фру Лунд громко крикнула:
— Да уж, тетя Вик, ты нас совсем запичкала вареньями.
— Выбор теперь так велик, — сказала фрекен Сайер, — а молодые ведь к сладенькому всегда неравнодушны.
И, повернувшись к фру фон Хан, она вдруг добавила:
— А твой добрый Иохан, милочка, он ведь и диплома никакого не имел.
Они продолжали говорить о службах и должностях, а адвокат Скбу, еще не отставший от домостроительства, сказал доктору:
— Ничего не поделаешь, советник. Стройка — наикратчайший путь. Ежели разбираешься в строительном материале и имеешь соображение — можно твердо рассчитывать на свой шесть процентов. И пресса всегда поддержит, стоит лишь разориться на завтрак.
Адвокат Майер заметил:
— Да, есть ведь дела такого рода, где без вина не обходится.
— Совершенно верно, — сказал господин Скоу, — в делах о наследстве всегда подносят — наследнички.
Господин Сайер, который все не мог оторваться от службы в государственном ведомстве, запальчиво сказал, адресуясь к фру фон Хан:
— Диплом, по-видимому, все же необходим как ручательство некоторой пригодности.
— Не знаю, — ответила фру фон Хан, — много ль ума наберешься, сидючи в конторе.
— Во всяком случае, не имея головы, туда не попадешь, — сказал чиновник, чей ответ последовал без задержки.
— Не довольно ль и локтей? — возразила фру, голос которой легко срывался на стрекот.
— Механизм государственного управления, — сказал чиновник, оттянув вниз уголки губ, — вещь, едва ли доступная дамскому разумению.
Фрекен Сайер сказала так кротко, будто хотела их примирить:
— Да, мой друг, ведь в старинных зданиях такое множество закоулков.
— И множество наградных, рассованных по ящикам, — добавила фру фон Хан все тем же тоном.
— Так это же хорошо, Тереза, — ответила фрекен Сайер прежним голосом, — жить-то всем надо.
— Дорогой Вилли, — сказала фрекен Люси Майер, коснувшись отцовских дел о наследстве, — а ты и не знал — когда отец душеприказчик, Эмилия имеет с этого один процент.
И, повернувшись к фру Маддерсон, она спросила:
— А вы сколько?
Фру Маддерсон улыбнулась:
— Фрекен Люси такая шутница.
— Ну а ты-то что имеешь? — спросил Вилли, обращаясь к кузине.
— А я — ключ от входной двери, — смеясь, ответила Люси.
Адвокат Скоу всех заглушил, сражаясь со статским советником, утверждавшим, будто невозможно отрицать, что смертность в новых домах чересчур велика.
— Это опровергается статистикой, — крикнул господин Скоу. — А вы говорите так потому, что начитались газет, которые вечно суют свой нос, куда их не просят.
— И получают свое угощенье, — сказал адвокат Майер.
— А если приходится пользоваться дешевым материалом, — продолжал Скоу, — тому виною лишь жалованье рабочих. Пора бы всем капиталовладельцам сообща ополчиться на эти профессиональные союзы.
— Или же, — господин Скоу обратился вдруг к господину Аску, — что вы думаете об этой проклятой социал-демократии, которая портит нам конъюнктуру чуть ли не, наполовину?
Вильям Аск ответил:
— Я ничего не думаю. Это, надо полагать, тоже партия— с лидерами, желающими иметь место за общим столом.
Фру Лунд, которая очень разрумянилась, продолжая говорить о епископе, сказала:
— И это бы еще куда ни шло, кабы вдова нашего предшественника не сидела у нас на шее. О, господи, я, кажется, способна ее задушить.
Фрекен Сайер, играя глазами, сидела посреди этого шума. В своей кашмирской шали, с плотно сжатым морщинистым ртом, она походила на престарелую Сивиллу.
— Ах, как чудесно, — воскликнула она, — когда вокруг тебя жизнь бьет ключом!
Она водила по столу беспокойными пальцами, будто руны царапала на камчатной скатерти.
Фру Белла Скоу беседовала с Вильямом Аском, лицо которого хранило вежливо-печальное выражение.
— Да, у меня прелестный будуар, — сказала она. — Ведь хочется иметь в доме уголок, принадлежащий тебе и больше никому. По крайней мере, я порою чувствую потребность побыть в комнате, где нет телефона.
Вильям Аск возразил:
— Есть, однако, люди, которые жить не могут без этого трезвона.
Фру Белла слабо улыбнулась.
— Да, верно, — сказала она. — Но когда читаешь, это страшно раздражает.
— Я знаю, — ответил Вильям, — вы относитесь к числу редких у нас людей, покупающих книги.
Лицо фру Беллы не изменило своего выражения:
— Мертвецы мертвецам лучшая компания, — сказала ома. И, возможно, желая себя остановить, она добавила:
— Почему это сегодня не видно чудесных вазочек на серебряных ножках?
Фру фон Хан услышала ее вопрос и бросила острый взгляд через стол.
— Виктория, — сказала она, — да ты же купила новые вазы!
Фрекен Сайер усмехнулась!
— Да, старинные вещицы припрятаны. Эта роскошь, моя девочка, не должна больше биться, покуда я жива.
Фрекен Хольм, которую занимал разговором Вилли, чьи серо-голубые глаза были красноречивее слов, внезапно подняла свой взор.
— Куда вы смотрите, фрекен? — спросил Вилли.
— Я смотрела на вашу тетушку, — ответила фрекен Хольм.
— Мне, ей-богу, кажется, старуха оживает, как только родня начинает вздорить, — сказал Вилли.
Фрекен Люси Майер рассуждала о литературе и о женщинах-писательницах:
— Я нахожу, что у них больше смелости, чем у мужчин.
Вилли, очень мягкие губы которого слегка изогну-, лись, бросил взгляд на Люси.
— Что ты понимаешь под смелостью? — спросил он.
— А тебе не терпится узнать! — И безо всякого смысла она добавила:
— Вилли вообще считает, что достаточно быть красивым.
— Ошибаешься, — возразил ее кузен, — я, к сожалению, считаю, что достаточно быть хорошо одетым.
Фру Маддерсон сказала, засмеявшись:
— А мне от этих дамских романов всегда не по се-бе делается.
— Что же так, фру? — спросил Вилли.
— Но, боже мой, господин Вилли, — сказала фру Маддерсон, — теперь мы никогда не можем быть спокой-ны за наши маленькие интимные тайны.
Они продолжали говорить о литературе, пока Вилли не спросил господина Аска;
— Вы когда-нибудь видели женщину?
— Да, — и Вильям улыбнулся, — случалось.
— А я так никогда, — сказал Вилли, — подозреваю, что они давно уже все на кладбище.
Разговор о литературе разросся и коснулся театра.
Фру фон Хан заявила, что скоро ни за что нельзя будет ручаться, какой спектакль ни возьми.
— Я свою Августу в Королевский театр — и то лишь на Хейберга посылаю да на балеты.
— Да, — сказала фрекен Оттилия, — Бурнонвиль всегда останется Бурнонвилем. Что может быть прекраснее «Свадебного поезда в Хардангере»!
Фрекен Оттилия понизила голос:
— Ах, если бы посмотреть «Свадьбу в Хардангере» вместе с покойным!
Чиновник Сайер держался того мнения, что эти господа пишут совершенно беспардонно:
— Вообще не знаешь, можно ли еще предъявлять им хоть какие-то нравственные требования.
А господин Скоу, оттопырив губы, сказал:
— Литература существует для моей жены. Но оплата счетов за тома в кожаных переплетах лежит на мне.
Статский советник, повернувшись к фру Белле, поднял свою рюмку:
— Все же современная литература, пожалуй, и пользу приносит. Она порою готовит к тому, что нас ожидает в этой жизни.
Лакей поставил тарелочки для мороженого, и фру фон Хан шепнула своей дочери:
— Августа, тарелки-то уже не китайские.
Фрекен Августа фон Хан не слышала. Занятый сер вировкой лакей не без труда преодолел ее упруго отведенное назад плечо.
Фрекен Минна Хаух, сказавши, что такого танцора, как Шарф, никогда уже больше не будет, приняла затем участие в литературных дебатах:
— А этого Й.-П. Якобсена нынче чуть не в каждом доме встретишь — на конфирмацию.
— Действительно, — сказала фрекен Оттилия, — да мы и сами его дарили. Два томика — уж очень подходящий к случаю презент.
Адвокат Майер перегнулся через стол к господину Аску:
— Не так-то просто вести разговор о книгах в присутствии уважаемого писателя.
Вильям слегка выпятил губы:
— Я, господин адвокат, никогда не беру с собой в общество собственных сочинений.
— Ах, господин Аск, — воскликнула фру Маддерсон, — а я как раз недавно читала господину адвокату одну из ваших книг. Ведь мы всегда читаем вслух от восьми до десяти.
Чиновник Сайер высказал предположение, что обычай читать вслух по вполне понятным причинам уже не в ходу в настоящих семьях.
— Невозможно же, в самом деле, опускать чуть не половину всех страниц, — сказал он.
Но фру Лунд воскликнула:
— А мне все равно. Ничему я так не радуюсь, как новым книжкам. В пасторской усадьбе, дети мои, как наслушаешься песнопений паствы — поневоле заскучаешь по чем-нибудь этаком.
И она принялась со всеми подробностями пересказывать какой-то весьма безнравственный роман.
Фрекен Сайер слушала, покачивая головою и приложив руку к уху.
— Боже мой, тетя Вик, — сказала фрекен Люси, — кто же не знает, что в книгах у каждого мужчины по три жены.
— Что там говорит Люси? — спросила фрекен Сайер, нагнувшись над столом.
— Или же у каждой женщины по три мужа, — крикнула фрекен Люси.
Фрекен Сайер засмеялась так, что бульканье разнеслось по всей комнате.
— Бойкое дитя, — сказала она. — Вот, господин статский советник, такие девчонки жизнь живут — будто в вальсе кружат.
Фрекен Августа фон Хан изобразила улыбку семнадцатилетней инженю на своем тридцатидвухлетнем лице.
— Не знай мы тебя, милая тетя Виктория, можно бы подумать, ты хочешь нас всех развратить.
— Только не тебя, дорогая Августа, — ответила тетя Виктория, пожалуй, чуть суховато.
Адвокат Майер, которому кровь бросилась в лицо, сказал:
— Да, дома мои дочери не могут научиться подобным вещам.
Адвокат Скоу громко расхохотался.
— Разве ты не присутствуешь при чтении вслух, Люси? — спросил он.
— Нет, — ответила Люси, — я читаю в постели.
— А я читаю лишь книги из Будапешта, — сказал Вилли.
Чиновник Сайер вдруг весьма резко перевел разговор через Будапешт на вояжи, турне и поездки на курорт. Но фру Маддерсон, прицепившись к книгам из Пешта, воскликнула:
— И они ведь с иллюстрациями!
Фрекен Сайер тоже подала голос, крикнув:
— На каком же они языке?
Фру фон Хан, поддержавшая разговор о путешествиях, находила, что Франценсбад — прелестное местечко, а фрекен Оттилия Хаух сказала, залившись пунцовым румянцем от собственных слов:
— Да, я ведь бывала там каждое лето, пока он был жив.
Фрекен Минна торопливо вставила — и тоже вдруг покраснела:
— Мы и в позапрошлом году туда ездили.
Лакей подал мороженое. Оно имело форму огромной курицы, прикрывшей распростертыми крыльями своих цыплят.
Послышались восторженные возгласы.
— Как она вся переливается! — сказала фрекен Минна.
— Да это, ей-богу, первокласснейший пломбир! — произнес господин Скоу.
— Перышки-то — все до единого видны, — сказала фру Маддерсон.
Но смешливый голос фру Лунд прозвучал звонче всех:
— Тетя Вик, тетя Вик, у меня уже слюнки текут, я так и чувствую на языке его вкус.
Тем временем фру фон Хан, взявшаяся резать, с такою горячностью вонзила в курицу ложку, что отхватила одним махом целое крыло.
Но тут господин адвокат Майер поднялся с места и постучал по своей рюмке.
— Душеприказчик будет речь держать, — полушепотом сказал господин Скоу.
Лицо фрекен Сайер разом оживилось, и в глазах обращенных на друга Майера, появился блеск — со стальным отливом.
Господин Майер, — по тому, как он стоял, было видно, что круглая спина относится к числу фамильных черт, — сказал, что, как ему прекрасно известно, тетя Виктория не любит речей, тем более речей в свою честь.
— Но когда у тебя родится мысль, — сказал господин Майер, — то невольно делаешься… ну, что ли… ее рабом. Впрочем, я отнюдь и не намерен произносить речь. Я хотел бы, — и адвокат указал своей слегка скрюченной правой рукой на мороженое, — лишь обратить ваше внимание на этот образ, и все поймут меня без слов. Спасибо тебе, тетя Виктория.
Господин Майер постоял еще мгновение, растроганно склонив голову перед образом и своею мыслью, между тем как фру Лунд и фру Маддерсон вскочили и бросились к фрекен Сайер, которая кивала головою.
— Ну, спасибо, спасибо, — говорила она всем, кто с нею чокался, — старая тетка старается, как может, прикрыть вас своим крылом.
— Ах! Господин адвокат всегда так символично выражается, — сказала фру Маддерсон.
Все стали чокаться, рюмки звенели. Вилли и девицы стучали в такт ложками по тарелкам. А фру фон Хан прошипела чиновнику Сайеру:
— А ты уж не мог ничего сказать! Всегда только Майер да Майер!
Фрекен Сайер сидела, переводя взгляд с одного на другого, пока они рассаживались по местам.
— Ну вот, мои милые, — сказала она, — а теперь вы эту курицу забьете.
Она сделала знак фрекен Хольм и тихо сказала ей что-то.
Фру Лунд энергично всадила в курицу ложку:
— Батюшки, а она треснула!
— Ах, — воскликнула фру Маддерсон, — разрушать такую красоту!
Фру Лунд, завладевшая половиной куриной грудки, сказала:
— Боже, я, честное слово, не нарочно. Птица-то внутри пустая.
— Угу, — сказала фрекен Сайер, глаза которой по-прежнему впивались по очереди в сидевших за столом, подобно глазам гада, — внутри ничего нет. Съели — и конец.
— Да уж, — сказала фру фон Хан.
Приходящая прислуга Иенсен, у которой поверх многочисленных юбок был надет чудовищный белый передник с кружевными прошивками, внесла три ведерка со льдом, из которых торчали серебряные горлышки шампанского.
Возник всеобщий переполох. Все молодые захлопали в ладоши. У господина Майера лицо сделалось каменное, как маска, а фру Маддерсон, которая было радостно заулыбалась и вместе с молодыми забила в ладоши, внезапно окаменела с точно таким выражением лица, как у господина адвоката.
Фру фон Хан посерела.
— Настоящая попойка, — сказала она, не сумев унять дрожь своего голоса, — можно подумать, Виктория, мы поминки справляем.
— Неужели, Терезочка, — ответила фрекен.
Чиновник Сайер барабанил по столу всеми десятью пальцами. А фру Лунд сказала:
— О, ничто так не освежает, как шампанское. У нас-то оно всего раз было — как первенького крестили.
Фрекен Люси заметила вполголоса:
— А, плевать, лишь бы нам было весело, пока она жива.
Фрекен Сайер вдруг стала совершенно спокойна. Она сидела, вытянув голову, как будто для того, чтобы было удобней переводить взгляд с одного лица на другое, и со своими десятью растопыренными пальцами, покоившимися на столе, походила на огромного паука, который ткет свою паутину.
— Шампанское ведь не может долго храниться, — сказала она.
Господин Скоу тихо спросил, пока лакей наполнял его бокал:
— Что это за марка?
— Мумм, господин адвокат, — ответил лакей.
— Ого, тогда она таки правда не в себе.
— Во рту так и щекочет, — сказала фрекен Люси, которая уже пила.
— Как это? — спросил господин Скоу.
— Ха, как будто вы сами не знаете!
Первая хлопушка с треском вспыхнула над столом. Вилли разорвал ее с фру Маддерсон. Вылетевший билетик упал на скатерть, и все молодые наперебой старались его схватить, чтобы вслух прочитать написанное.
— Пусть Вилли читает, — крикнула фрекен Сайер, — у него такой ясный выговор.
— Да, пусть Вилли, — пронзительно сказала фрекен Эмилия, — единственное, что он умеет, это немного читать по-французски.
А фрекен Люси уже разорвала следующую хлопушку с господином Скоу.
— Фи, какая гадость, — сказала она, слушая, как Вилли громко читает под общий смех билетик из хлопушки фру Маддерсон — это был припев песенки с Монмартра, который и конюха ввел бы в краску.
— Августа! — сказала фру фон Хан.
Но фрекен Августа уже разорвала хлопушку с чиновником.
— Послушай, Вилли, — крикнула фру Лунд, размахивая хлопушкой над головой, — я их собираю для нашей учительницы.
А господин Вилли, который разрывал хлопушки то с фру Лунд, то с фру Маддерсон, все читал и читал, стишок за стишком, под дружный смех и рукоплесканья.
— Ах, господин Вилли, я обожгла себе пальцы, — томно простонала фру Маддерсон, кокетливо поводя пальцами в воздухе.
Вилли продолжал читать:
— «Encore un baiser qui ne tire à rien…» — Но тут он вдруг остановился. — Ну нет, это уж чересчур, — сказал он, а алые губы его, казалось, лоснились от удовольствия.
— Что он сказал? — прохрипела фрекен Сайер; кашмирская шаль сползла с ее плеч, и она сидела, вытянув перед собою руки с растопыренными пальцами, точно старая ведьма, что тянется к огню, греясь у костра.
— Дай-ка сюда! — крикнула Люси и вырвала у Вил-ли билетик, чтобы, зардевшись, прочитать его вместе с господином Скоу, усы которого шекотали ей щеку, как усы сержанта ласкают щеку дамы под звуки тихого вальса в танцевальном зале.
Ничего нельзя было расслышать, хлопушки хлопали снова и снова, и все молодые читали наперерыв, откидываясь назад, весело хохоча.
— Постойте, — воскликнул Вилли, вскочив с места, — исполнение, черт возьми, мое!
И он крикнул, заглушая остальных:
— «Amour, amour, oh, chose difficile…» [23]
— Давай сюда, — сказала фру Лунд, — я их собираю!
— Ничего же не слышно! — крикнула фрекен Сайер, покачиваясь взад и вперед в своем дубовом кресле.
— Боже мой, господин Вилли, — послышался голос фру Маддерсон.
А фрекен Оттилия по-юношески вытянула шею, выползая из собственного декольте.
— «Amour, amour, oh, chose difficile…»
— Хотя бы уж скорее встать из-за стола, — сказала фру фон Хан, которая у себя на дюне не привыкла к стихам французских кондитеров.
— Вас посещают замечательные мысли, — отозвался чиновник и в третий раз разорвал хлопушку с фрекен Эмилией: когда он, думая о будущем, перебирал в уме свои женские знакомства, она ему все же наиболее импонировала своею положительной солидностью.
Сидя подле господина Скоу, фрекен Люси кудахтала от смеха. Возгласы на датском языке перемежались с французскими стишками. Фру Маддерсон показывала господину адвокату через стол свой бедный обожженный пальчик, а фру Лунд, поднявшись с места, чуть не вступила в рукопашную с Вилли, который вспрыгнул на стул.
— Не желаете ли, фрекен? — спросил лакей, снова обносивший гостей хлопушками, подставляя вазу фрекен Августе фон Хан.
— Как им весело, — сказала фрекен Сайер, глаза которой совершенно перестали слезиться. — А ведь смех, советник, полезен для здоровья.
Фрекен Люси, отклонившись назад, совсем упала в объятия Скоу, а фрекен Минна сказала адвокату Майеру:
— Ведь это же чудесно, когда молодежь может веселиться в семейном кругу.
— Вас хлопушки не прельщают? — спросил господин Вильям Аск фру Беллу Скоу.
И когда она покачала головой, Вильям сказал:
— Власть денег, фру Скоу, все же ничто перед властью жизни.
— Да, — тихо ответила фру Скоу, — есть вещи, которые еще сильнее кружат голову.
Вилли вдруг спрыгнул со стула.
— С вами, фрекен Хольм, — крикнул он, протягивая хлопушку компаньонке и заглядывая ей в глаза своим сверкающим взором.
— Благодарю, господин Вилли, — ответила она, — но я слишком мало знаю по-французски.
— Милочка, — крикнула фрекен Сайер, — вы-то себе пальчики не обожжете.
— Обжегшись на молоке, будешь дуть и на воду, — шепнула фрекен Люси. — Давай с тобой! — громко сказала она, протягивая хлопушку Вилли.
— «Amour, amour, oh, bel oiseau…»[24]
Хлопушек не осталось. Статский советник взял по-следнюю, которая оказалась пустой.
— Кондитер как в воду глядел, — сказал он, — не стоит тратить стихи на стариков.
Среди наступившего затишья подали чаши с водой, и общество ополоснуло кончики пальцев.
— Ну, дети, на доброе здоровье, утешили вы старуху. — И фрекен Сайер поднялась, опираясь на руку статского советника.
— Не знаю, когда уж на это на все будет наложен запрет, — сказала фру фон Хан, проходя мимо чиновника.
Господин Вилли на мгновение задержался в столовой и, заложив руки в карманы, играя глазами, обозрел покинутое поле брани.
— Да, Лауритцен, — сказал он лакею, — есть много видов ночных кабачков, и семейная жизнь тоже находится в развитии.
Он еще немного постоял.
— Вы что же, без места?
— Покамест да, — ответил лакей, полируя себе ногти салфеткой.
— Ну ничего, — сказал господин Вилли, поворачиваясь, чтобы идти, — вы и так не пропадете.
— Подвертывается кой-что, — ответил господин Лау-ритцен, лицо которого осталось совершенно неподвижно.
Посреди гостиной фру Лунд подсчитывала собранные билетики.
— Ну вот, семнадцать, — сказала она, — семнадцать штук.
Все благодарили фрекен Сайер за угощение, а фру Маддерсон шепнула на ухо фру Лунд:
— Я их еще разок почитаю, потом, вот только остальные усядутся за кофе.
— Спасибо, — сказал адвокат Скоу и поцеловал фру Беллу, едва коснувшись губами ее щеки.
Пока лакей подавал кофе, адвокат Майер завел речь об одном бракоразводном процессе:
— Подчас, право же, кажется, нынче у людей ни стыда, ни совести не осталось. В случае, о котором я говорю, у супругов пятеро детей.
Бракоразводное дело, снискавшее шумную известность, заполонило гостиные, и статский советник сказал:
— Да, развод в нашем обществе, того и гляди, обратится в сакраментальный обряд.
— Ха, а иначе я не знаю, для чего ж бы и замуж выходить, — сказала фрекен Люси.
А господин Майер спросил, глядя в лицо чиновнику:
— Но откуда она, вся эта безнравственность? Ведь она положительно свирепствует, разрушая многие семьи.
Чиновник пожал плечами:
— Похоронены принципы, адвокат.
Фрекен Сайер склонилась над чашкой, будто гадала на кофейной гуще.
— Ну-ну, детки, — сказала она, — а я так радуюсь, что у людей прибавляется свободы.
— Отчего же, фрекен? — спросил господин Аск.
Фрекен Сайер, щурясь и мигая, смерила Вильяма взглядом и сказала:
— Милочек, от разговоров с писателем лучше воздерживаться. Однако, — добавила она затем, — мне по нраву скорость и прыть. Помнится, когда я была молода — да, милочек, в те давние времена, — в Тиволи устраивали бег в мешках. Мальчишки бегали, надев на голову мешки. В те времена и в нас было больше детского. Но очень потешно было смотреть, как они резвились.
— Этот бег в мешках, кажется, есть и поныне, — сказал Вильям.
Фрекен Сайер улыбнулась:
— Ну, откуда ж мне знать. Я теперь разве что выберусь посидеть на скамье у концертного зала. Впрочем, там тоже приятно. Пейте же, детки, пейте, — ска-зала она, кивая на многочисленные бутылки с ликером.
Адвокат Скоу подошел к лакею, который разливал ликер по рюмкам, и вполголоса спросил:
— Что это за пойло, Лауритцен?
— Можете сами судить по этикеткам, господин адвокат, — с поклоном ответил лакей.
— А теперь нам, старикам, пора и за картишки, — сказала фрекен Сайер. — Не разложите ли столики, фрекен?
Фрекен Хольм, ни. слова не ответив, принялась раскладывать столы.
— Не пойму я, на что тете Вик эта неприятная бледная личность, — сказала фру Лунд, когда фрекен Хольм прошла мимо.
— Ну как же, дорогая, — ответила фрекен Эмилия, — ведь всякому приятно, когда у такой особы — и есть уязвимое место. Ты же знаешь, у нее этот ребенок в Люнгбю.
— Ах, бедняжка, — сказала фру Лунд. — Подумать только — иметь детей еще и вне брака…
— Внебрачная рождаемость, между прочим, убывает, — сказал подошедший к ним господин Вилли.
Фру Лунд рассмеялась:
— Не из-за твоей ли добродетели, Вилли?
— Во всяком случае, если я и сочетаюсь браком, от этого ничто не изменится, — ответил Вилли, поворачиваясь на каблуках.
— Боже, — сказала фру Лунд, — и как мы только терпим этого Вилли в семейном кругу? Он же никакой меры не знает!
— Да ну, — встряла Люси, — другие, право, ничуть не лучше. Если бы ты знала, что иной раз слышишь на балах.
— И что говоришь! — крикнул Вилли из своего угла, где он, прислонившись к столу, стоял и брыкал ногами.
— Августа, — сказала фру фон Хан дочери, уводя ее за шкаф. — Я тебе говорю, все именно так, как я говорю. Она попросту распродает свои вещи. Иначе почему бы вазочкам не быть на столе? Но знаешь, ты можешь, прохаживаясь этак туда-сюда, заглянуть мимоходом в шкаф с фарфором, чтобы у нас были доказательства. Во всяком случае, я буду говорить со статским советником, как только она усядется за карты. Но ведь вся беда в том, что в семье нет согласья.
Фрекен фон Хан немного помедлила:
— Надо бы, матушка, поговорить сперва с кузеном Скоу.
— Это для чего?
— Для того, что он ведь должен стать опекуном, — сказала фрекен Августа.
— Дитя, — воскликнула фру, — просто невероятно, до чего ты всегда осмотрительна!
— Станешь осмотрительной, матушка, — ответила дочь, — когда всю жизнь в одном тряпье ходишь.
Мать и дочь расстались.
Фрекен Августа прошла в столовую, где мадам Иенсен у буфета подкреплялась кремом, сгребая его суповой ложкой с тарелочек из-под мороженого, а фрекен Хольм подбирала жареный миндаль, выпавший из хлопушек и раскатившийся по всему столу — и вдруг остановилась при появлении фрекен фон Хан.
Фрекен Августа не могла вспомнить, где она забыла свои перчатки, видимо, здесь, и она принялась ходить вокруг стола, ища их с таким видом, будто искала иголку.
Мадам Иенсен не оборачивалась, а фрекен Хольм вышла.
Фрекен фон Хан приблизилась к большому шкафу.
— Ах, — сказала она, — что за восхитительные старинные замочки! Как бы они были хороши к туалетному столу!
И она стала вертеть старинные замочки и ключики.
В средней гостиной барышни Хаух, фру Маддерсон и фрекен Сайер уже расположились играть в карты.
— Ах, как приятно, — сказала фрекен Сайер, поводя увечным плечом, — ну до того приятно в картишки перекинуться. Не правда ли, мои милочки, сидишь вот этак, и руки у тебя будто все чем-то заняты.
Второй игральный столик пустовал.
— Вы тоже собираетесь играть, господин советник? — спросила фру фон Хан, стоя в дверях второй гостиной— она решила все же начать с доктора, — а то мне бы хотелось с вами поговорить, всего два слова.
— Признаться, я думал сыграть, — ответил статский советник.
— Я вас долго не задержу, — сказала фру фон Хан.
Фру отступила, пропуская советника, и они вошли во вторую гостиную, где фру пригласила советника присесть на диван.
— Ой, — сказала фру Лунд, — никак они уже начали играть? Пойду-ка я, выговорю себе выигрыш тети Вик.
И фру Лунд пошла, а Вилли последовал за ней.
— Дорогой советник, — сказала фру фон Хан, — я, право, весьма сожалею, но нас с кузеном Сайером все более тревожит здоровье Виктории, то, в каком она сейчас состоянии.
— А что такое, фру? — спросил статский советник, глядя на нее.
Фру фон Хан сделала головой непроизвольное движение, почти как жокей перед барьером.
— Дорогой советник, — сказала она и вдруг крикнула своему кузену:
— Кузен Сайер, поди сюда!
После чего продолжала, обращаясь к статскому советнику:
— Ведь это же все ненормально, любезнейший статский советник.
— Конечно, — вмешался чиновник, — и, смею сказать, всем нам мучительно больно это видеть. Даже если оставить без внимания неразумное распоряжение средствами.
— Августа, детка, — сказала фру фон Хан дочери, которая только что вошла, — задерни чуть-чуть портьеру.
Фрекен фон Хан шепнула скороговоркой:
— Матушка, их там нет. Ни вазочек, ни китайских.
— Я же говорила, — сказала фру фон Хан.
Статский советник продолжал разглядывать фру:
— Но в чем же вы, собственно, усматриваете отклонение от нормы у фрекен Сайер?
— Отклонение от нормы, — повторила фру, лицо у которой было цвета золы, — отклонение от нормы? Придется нам посоветоваться с Майером. Он как-никак знает законы.
Господин адвокат Майер подошел в сопровождении своей дочери, фрекен Эмилии, которая присела на краешек дивана.
— Дорогой Майер, — сказала фру фон Хан, — мы тут говорим о нашей бедной Виктории. Ведь вы, как и я, полагаете, что ей лучше всего было бы сейчас в лечебнице.
Адвокат Майер беспрестанно потирал себе руки.
— Да, господин статский советник, — сказал он, — к сожалению, имеются признаки… Но это, конечно, должна быть частная клиника.
— Любезнейший Майер, — вступилась фру, — частные клиники слишком ненадежны. А Виктория действительно невменяема.
— Однако, — возразил статский советник, — в чем же это проявляется? Ведь должны быть какие-то симптомы…
— Симптомы, — выпалила фрекен Эмилия, у которой за время сидения на краешке дивана сделалось совсем отцовское выражение лица, — симптомов, слава богу, довольно.
— Но не выводить же их на свет божий у самой Виктории в доме, — заметила фру фон Хан.
— Лучше всего частная клиника, — сказал господин Майер, — тогда приличия будут соблюдены. Ведь о взятии под опеку в нашей семье речи быть не может.
— Почему? — спросила фру фон Хан.
— Что же нам, довести дело до семейного скандала, тетя Тереза? — сказала фрекен Эмилия, которая, следуя послушно за родителем, мгновенно переменила курс.
Доктор сидел, откинувшись назад, с таким выражением на лице, будто предавался любимому занятию — просвечиванию рентгеновскими лучами.
— Так разве, — и он неприметно улыбнулся, — опека не входит в ваши намерения?
— Господин статский советник, — ответил господин Майер, — может ли позволить себе это род, пользующийся всеобщим уважением и к тому же привлекающий к себе взоры публики!
— А самое главное, — сказала фру фон Хан господину Майеру, — опекуном-то стал бы Скоу, ведь он-ближайшая родня… А это, чего доброго, подорвало бы доверие клиентуры.
Адвокат Майер побледнел как полотно, а чиновник сказал:
— Да, господа, во всяком случае, так продолжаться не может. Мы должны подумать о семье. Скажите мне, пожалуйста, Майер, на что она живет? Она ведь, должно быть, берет из капитала.
— Как душеприказчик… — начал господин Майер.
— Не думаю, — прервала его фру фон Хан, которую била дрожь, — чтобы сумасшедшие могли выбирать себе законных душеприказчиков…
— Извольте объяснить, что вы имеете в виду! — почти крикнул господин Майер.
— То, что я говорю! — ответила фру, тлядя прямо в его птичье лицо.
Она помолчала секунду и затем переменила тон:
— Я всегда была того мнения, что лучше всего действовать прямо и открыто. А лечебница и опека — это необходимость… Я знаю, что говорю.
— Скоу! — позвала она.
Адвокат Скоу не слышал. Зажав Вильяма Аска в угол, он говорил о концессии на железную дорогу через Амагер. О ней хлопотал один из его приятелей.
— Это же, черт побери, достойно уважения! — воскликнул господин Скоу, глаза которого несколько остекленели, язык, однако, оставался послушным. — Взял и выложил деньги на бочку! Ну скажите, дорогой, много ли найдется таких, как он, ведь нынче все за банки цепляются! Денежки на бочку наличными. Это же, черт побери, достойно уважения!
— Скоу! — снова позвала фру фон Хан.
— Да, — откликнулся Скоу и пошел, придерживаясь рукою за столы.
Фру фон Хан опять с жаром принялась развивать свои идеи, пока адвокат Скоу не сказал:
— Н-да, ну, мне-то это все безразлично. А что думает по этому поводу статский советник?
Статский советник не ответил.
— А ты-то что об этом думаешь, — снова вступилась фру фон Хан, — ведь тебе пришлось бы стать опекуном?
— Я ничего не думаю. Получить наследство — вот это было бы приятно. Не из-за денег, их будет немного.
Но когда получаешь наследство, акции твои в деловом мире сразу повышаются.
— В этом — он весь, вся его фирма, — сказал, отвернувшись, адвокат Майер.
— Что вы там такое говорите? — крикнулд фрекен Сайер из-за карточного стола.
Господин Скоу рассмеялся:
— Мы беседуем о тебе, тетя!
— Оттого мне, верно, такая удача, — крикнула в ответ фрекен Сайер.
За карточным столом закончили второй роббер и теперь подводили итоги.
— Нам необходимо принять какое-то решение, — сказала фру фон Хан.
Доктор секунду сидел молча, потом заметил:
— Что ж, семья может обратиться за советом к специалисту. Специалисты часто легче находят выход в подобных случаях. Впрочем, я не думаю, чтобы это удалось.
Он снова помолчал, а затем добавил:
— Фрекен Сайер едва ли может быть сочтена опасной для окружающих.
Барышни Хаух, игравшие в паре друг с другом, отдали фрекен Сайер ее выигрыш. Но у фрекен Сайер не было сдачи. На столе перед нею лежали лишь три монеты по двадцать крон.
— Тетушка Вик, чур, я получаю твой выигрыш, — сказала фру Лунд и побежала разменять двадцать крон у статского советника, который, оставив собеседников, Последовал за нею.
— Вот черт, не могу спокойно видеть золото, — сказал Вилли.
— Но отчего же, господин Вилли? — спросила фру Маддерсон.
— Мне думается, всякий человек моего возраста в душе — вор, — ответил Вилли.
Статский советник поднял на него взгляд.
— В самом деле, — сказал он, — у многих молодых есть в голове некий пунктик помешательства.
Вилли потянулся своим стройным телом:
— Мы, господин статский советник, в лесу играем в разбойников.
— Нет, ну этот Вилли, — воскликнула фрекен Люси, — взять так прямо и сказать!
— Что ж тут такого, — улыбнулась фрекен Минна, — а ты, Люси, что делаешь в лесу?
Господин Вилли засмеялся:
— Она строит себе шалаши.
— Хм, хм, — сказала фрекен Сайер, встряхиваясь. — Никто так не шутит, как Вилли.
— А ведь он, — заметила фрекен Оттилия, — такой нежный и любящий сын.
— О да, — сказал Вилли, — я вижу свою мать всего два раза в год. И как-никак ведь это она произвела меня на свет.
— Ух, даже не по себе становится. — Фру Маддерсон зябко передернула плечами. — Можно подумать, вы это серьезно говорите.
— Ничего, фру Майер, милочка, то бишь, Маддерсон, хотела я сказать, — заметила фрекен Сайер, — вас не убудет от его речей.
Вильям Аск сказал после паузы, продолжавшейся несколько секунд:
— Досадно, Вилли, что это не вы стали писателем. От вас мы, возможно, услышали бы правду.
— Как знать? — ответил Вилли.
— Хм, да, — сказала фрекен Сайер, — у этого мальчика острый ум. Это вам на двоих, — продолжала она, разделив свой карточный выигрыш между фру Лунд и Вилли. — Всегда ведь имеешь своих любимчиков среди родни.
— Попьем-ка чайку! — крикнула она, адресуясь к фрекен Хольм, и та отправилась на кухню, где застала господина Лауритцена наедине с кухаркой.
Когда фрекен Хольм снова ушла, господин Лаурит-цен спросил:
— А все ж таки небось тяжко бывает в таком доме?
Девушка покачала головой:
— Мне нравятся дома, где всяк — сам по себе.
— Как вас понять, фрекен?
— Все таятся — и ты тоже, — сказала девушка и поставила чайник на поднос.
Пока господин Лауритцен обносил гостей чаем, фрекен Сайер сказала:
— А теперь спели бы вы нам одну из ваших песенок, фру Маддерсон.
— О, я ведь только так, для себя. Но если вы хотите, я с удовольствием, — ответила фру Маддерсон.
Она принялась листать «Музыкальный альбом», а все, слегка утомленные, сидели и прихлебывали чай.
И вот фру запела:
Ах, два дрозда в тени лесной
Сидят на веточке одной,
Сидят, горюют до утра,
Расстаться им пришла пора.
Поют вдвоем, и ветер вдаль
Уносит двух сердец печаль.
Голос фру замер, и слышно было, как фрекен Минна сказала:
— Это прелестно — послушать пение. Без этого, право, как будто чего-то не хватает.
— Да, это очень приятно, — отозвалась фрекен Оттилия, раскрыв глаза при звуках сестринского голоса, — фру Маддерсон так мило поет. И в самом деле поразительно— в таком возрасте сохранить такой голос.
Господин Майер, который в своем кресле слушал, качая в такт головою, сказал:
— Да, это талант, редкий, редкий талант. Она рождена для сцены.
Господин Скоу, стоявший рядом с чиновником, усмехнулся:
— Нет, вы только посмотрите на Майера. Вот уж воистину, каждый по-своему с ума сходит.
А фру Маддерсон, игравшая вступление ко второму куплету, обернулась к господину Майеру:
— Так, как дома, господин адвокат, я никогда не пою.
Один поет: «Моя любовь!
Прощай! Не свидеться нам вновь!»
Другой: «Любовь моя, нет сил,
Прощай! Разлуки час пробил!»
Один поет: «В чужом краю
Мне не забыть любовь мою!»
Пока фру Маддерсон пела, чиновник сказал в ответ на слова господина Скоу:
— Я, со своей стороны, никогда не понимал этих отношений и, должен признаться, отнюдь не одобряю, что эта дама принята в семейном кругу.
— Да уж, — ответил Скоу, — своих юбок — хоть отбавляй!
Он подошел к барышням Хаух:
— Так как же с этим домом-то? — И он сел посредине между ними.
— Ты знаешь, — сказала фрекен Минна, — по правде говоря, мы бы предпочли его продать. И ведь мы говорили уже с Майером, — она взглянула на господина адвоката, который по-прежнему слушал с закрытыми глазами, — но нам, женщинам, понять его трудновато — уж очень он тонкий юрист.
— В самом деле?
— Ему бы только печати да всякие такие вещи, — сказала фрекен Оттилия.
— А как же, — ответил Скоу, скривив губы, — чем больше крючкотворства, тем легче соблюсти свою пользу.
— Так что мы бы, собственно, предпочли иметь дело с тобой, Альберт, — продолжала фрекен Минна.
— Ну, у меня-то — деньги на бочку, — сказал Скоу. — А формальности улаживать — поверенный есть.
— О чем вы там говорите? — крикнула фрекен Сайер, заглушая музыку.
Стоило начать музицировать, и у фрекен заметно обострился слух, как будто она пользовалась семью слуховыми трубками сразу.
— Альберта так редко приходится видеть, — ответила фрекен Оттилия.
— А он ведь всегда готов услужить, — сказала фрекен Сайер, — и так расторопен.
Господин адвокат Майер словно бы очнулся от голоса фрекен.
— Да, Майер, — заметила она, когда он вдруг поднялся с кресла, — приятно посидеть, послушать музыку, друг Майер.
А фрекен Минна поспешно сказала господину Скоу!
— Хорошо, Альберт, мы к тебе зайдем — обе. Правда, тут ведь еще и то, что с процентов мы столько не будем иметь, как от сдачи внаем.
Скоу покрутил себе усы:
— Ну, почему же, думаю, мы это уладим, надо только сбыть дом в надлежащие руки. Такую недвижимость сторговать — не самое сложное дело.
Фрекен Эмилия, выступив из-за гардины, оказалась рядом с отцом, между тем как фру Маддерсон пела дальше:
Другой: «В далекой стороне
Не знать, не знать покоя мне!»
Один на запад полетел:
«Печаль — души моей удел!»
Лететь другому на восток:
«Навек прости-прощай, дружок!»
— Хм, ну вот, — сказала фрекен Эмилия, — теперь Скоу продаст Хаухов дом. Но, конечно, слушать можно ято-нибудь одно, всюду не поспеешь.
Тут господин Майер дважды тряхнул головой, точно разъяренный баран.
— Что ты можешь об этом знать? — прошипел он.
Затем он вдруг обернулся к роялю и очень громко сказал:
— Вы уже довольно пели, фру.
— Да, господин адвокат, — ответила фру Маддерсон, и руки ее упали с клавиш на колени.
— Спасибо, — сказал Вилли из соседней гостиной, где фру Белла Скоу сидела в углу и листала альбомы.
К ней подошел Вильям:
— Уф, она поет, как игрушечная канарейка.
— А вы думали, она кто? — сказал Вилли.
— Я не слушала, — сказала фру Белла, — я тут Листала альбомы.
— Это семейные? — спросил Вильям..
— Да, — ответила фру Белла, — причем удивительно, до чего все походят друг на друга — и с самых юных лет.
— Правда, — сказал он.
— Есть, однако ж, и различие, — заметил Вилли, — у некоторых горб вырос внутрь.
Вильям Аск рассмеялся:
— Право, вполне вероятно, что фрекен Виктория из всех самая невинная.
— Но все же, — сказала фру Белла, глядя в пространство, — откуда все это идет?
— От тайного советника, — ответил Вилли, — вот уж третье поколение пошло.
Фру Белла вдруг рассмеялась:
— А ты, Вилли, среди них единственный джентльмен?
Вилли раскачивался всем телом из стороны в сторону.
— Послушай, Белла, — сказал он, — отчего бы тебе не влюбиться в меня хоть немножко?
— И-в самом деле, — ответила фру Белла, смеясь, — мне просто никогда не приходило это в голову. А кроме? того, — продолжала она, — это едва ли могло бы доставить удовольствие. Ты, Вилли, думаешь всегда лишь о той, которой еще не добился, а обо всех тех, кто уже по-пал в твою коллекцию, ты и не вспоминаешь.
— Видимо, это — время, — ответил Вилли, глаза которого вдруг сделались печальны.
— Это — ненасытность, — возразила фру Белла.
Лакей доложил, что экипаж барышень Хаух прибыл.
— Как, уже? — сказала фрекен Оттилия, и две сестрицы приступили к церемонии прощания с целой се-рией легких поклонов.
Фру фон Хан стояла между чиновником и господином Майером:
— Значит, и сегодня мы так ни к чему и не пришли.
А уж на тебя, кузен Сайер, ни в чем нельзя положиться.
Чиновник ответил, рассматривая свои ногти:
— Человек в моем положении, Тереза, никогда не переходит известных границ.
Фру фон Хан усмехнулась:
— А вы, Майер, боюсь, не дождетесь вашего наследства. Потому что — теперь-то уж я могу вам это сказать— она попросту распродает все ценные вещи.
Господин адвокат Майер раскрыл рот:
— Что вы говорите?
— Я говорю, — ответила фру, — что она распродаст все до последней нитки. Вы что же, не видели, что мы на фаянсе ели?
— Да, да, сударыня, теперь я тоже припоминаю, — сказал господин Майер с видом человека, у которого мысли вдруг закружились в вальсе. — Но зачем же… зачем? — продолжал он, мотая головой. — Зачем ей это делать?
— Чтобы ничего после себя не оставить, Майер! — ответила фру фон Хан — два страусовых пера в ее наколке развевались, как флаги.
— Странно… фру Маддерсон говорила мне то же самое. Да, да, — сказал адвокат, и лучик восхищения скользнул по его оторопелому лицу, — это женский инстинкт, я называю это женский инстинкт… Но, с другой стороны, давайте рассмотрим обстоятельства, — продолжал он уже иным тоном. — Каким образом она могла бы это делать? Не может же она сама…
— Это, конечно, тот блондин, что вечно здесь околачивается, — встряла фрекен Эмилия, — он ей все устраивает.
— Кто? — спросил отец.
— Какой блондин? — спросила фру фон Хан.
— Я его не знаю. Но видела много раз, и со свертками — здесь, у нее на лестнице.
— Но каким образом, Эмилия?
— А я, — сказала фрекен Эмилия, — время от времени забегаю сюда в подворотню ботинок застегнуть.
Господин Майер бросил взгляд на свою дочь.
— Да, но раз доктор не соглашается… — сказал он.
— На нем свет клином не сошелся, — возразила фру, фон Хан. — Специалисты, по счастью, более сведущи… Хотя они и обойдутся дороже.
Чиновник заметил, по-прежнему глядя на свои ногти:
— Конечно, Тереза права — в принципе.
Господин Майер, все еще с видом человека, у которого мухи в голове ползают, ответил:
— Что ж, тогда остается одно — лечебница. Придется, видимо, предпринять необходимые шаги, как ни огорчительно это для нас всех.
И тут он резво обернулся к адвокату Скоу, шагавшему мимо, и сердечным тоном сказал:
— Нам с вами, коллега, за сегодняшний вечер так мало удалось поговорить.
И он хлопнул коллегу по плечу своею скрюченной правой рукой.
— Как он выглядел? — полушепотом спросила фрекен Августа фон Хан у фрекен Эмилии.
— Кто?
— Ну этот, кого ты на лестнице-то видела, блондин.
Фрекен Эмилия описала его.
— Тогда я его знаю, — сказала фрекен фон Хан, — наверное, на улице встречала.
— Знаешь? — У фрекен Эмилии вырвался короткий смешок. — Я, право же, в этом не сомневалась. У тебя наметанный глаз — по этой части.
Барышни Хаух, распрощавшись со всеми, обняли фрекен Сайер.
— Да, Виктория, господи, чуть не забыла. Твое покрывало, ну то, что цветами — мыс сестрой хотели его допросить, снять узор. Старинные узоры, знаешь ли, опять в моду входят.
— А что брали в тот раз, вы мне отдали? — спросила фрекен Сайер. — Ладно, пусть Хольм вам его достанет.
Барышни Хаух отбыли.
— Хм, очень трогательно, — сказала фрекен Сайер, когда дверь за ними затворилась, — Минна никогда не устанет украшать девическое гнездышко Оттилии. Августа, — добавила она громче, — ты видела, какой у сестриц Хаух новый работник? Отменного телосложения! Они из гусар его взяли.
Господин Скоу, все еще беседовавший с господином Майером, который дошел наконец до «опеки», сказал:
— Мне-то от этого ни тепло, ни холодно. Такие дела — не для меня.
— Я всегда так и думал, — сказал господин Майер, — и опекуны ведь могут назначаться властями.
Фру фон Хан подсела к фрекен Сайер и стала расспрашивать, где она покупает дичь, ведь такой зайчатиной ни у кого не угостишься.
— У тебя, Тереза, тоже всегда чудесные соуса, — сказала фрекен Сайер.
— Боже мой, Виктория, да разве сравнить с твоими.
В соседней гостиной фру Лунд и фрекен Майер снова изучали билетики из хлопушек, то и дело прерывая чтение слегка нервическим смехом.
Вильям Аск и Вилли сидели напротив на диване.
— И охота же сюда приходить, — сказал Вилли, — смотреть, как эти воробьи клюют свой сухарь. Если б еще десятка-другая за это перепала, чтобы хотя поужинать согласно своему званию — так и того нет.
Писатель устало улыбнулся.
— Это я вам охотно презентую. — И он вынул из жилетного кармана две ассигнации.
— Вообще говоря, как-то неловко, — сказал Вилли, засовывая их своею унизанной кольцами рукой в карман фрака. — Но дома тоже невозможно оставаться.
— Отчего же?
— Да ну, бывает, останешься — так впору лечь да завыть.
Когда Вильям поднял голову и взглянул на него, Вилли добавил — и лицо его вдруг покрылось всеми морщинами, которые должны были его избороздить в последующие тридцать лет:
— Правда! ну что, понимаешь ли, за жизнь?
Статский советник, который сидел целый час в ка-чалке, усердно штудируя «Берлинске», прошел мимо них.
— Почему вы, собственно, ничего не хотите, молодой человек? — спросил он у Вилли.
— А чего же хотите? — ответил Вилли.
— Быть звеном в общественном механизме, — сказал статский советник. — Да, молодой друг мой, но этому-то молодость и противится.
Доктор подошел проститься к фрекен Сайер, все еще сидевшей в обществе фру фон Хан.
— Что-то у нашего советника усталые глаза, — сказала фру.
— Возможно, — ответил статский советник, — однако, фру, глаза еще видят, а уши слышат.
— Прощайте, фрекен Сайер, — и доктор поклонился, — как бы там ни было, берегу и охраняю вас покамест я.
Фру фон Хан на мгновение сильно побледнела, но сказала с чувством:
— Как и многих других, советник.
— Хм, — ответил статский советник, под взглядом которого изжелта-бледное лицо фру сделалось красным, — домашний врач в наши дни — не бог весть какая фигура. Он только и может, что… оградить от самого худшего.
— Да, — сказала фрекен Сайер, — с вами мне хорошо, — и тут она улыбнулась, — если бы вдруг случилась в вас нужда.
Фру фон Хан, резко повернув голову, взглянула на кузину. Но фрекен Сайер лишь встала с места:
— Прощайте, голубчик советник, прощайте. И спасибо вам, что пришли.
Она проводила его до двери.
Фру фон Хан молниеносно подскочила к господину адвокату Майеру, закончившему свой разговор с коллегой Скоу.
— Ну что, — сказала она и усмехнулась каким-то пересохшим смешком, — получили вы опеку?
И, не дожидаясь ответа, она воротилась к фрекен Сайер:
— Как, должно быть, чудесно, когда можешь держать такого домашнего врача! Все же домашний врач придает дому особый отпечаток.
— Да, милая Тереза, — ответила фрекен Сайер, — с доктором как-то спокойнее.
Лакей доложил, что подан экипаж господина адвоката Скоу, и фру Эмма Лунд сказала фру Белле:
— Белла, дорогая, нельзя ли и мне с вами… все-таки сколько-нибудь проеду.
— Эмма, дорогая, ну конечно, с удовольствием, — ответила Белла и хотела проститься с Вильямом Аском и Вилли.
— Мы тоже пойдем, — сказал Вилли, — кажется, птички прячут наконец-то голову под крыло.
Скоу, Вилли и Аск вышли в прихожую, где лакей адвоката, одетый в-доху, набросил на плечи фру матовочерное вечернее манто.
Фру Лунд тоже вышла и облачилась в свою жакетку, а господин Скоу, обернувшись, спросил:
— Вы готовы, мадам?
Общество двинулось вниз по лестнице, фру Белла и Вильям впереди всех.
Когда они спустились на один марш ниже других, фру Белла сказала:
— И все же, мой друг, ужаснее всего вечное продолжение.
— О чем вы? — спросил Аск.
Фру Белла чуть помедлила, прежде чем ответить:
— Завтра снова званый обед — у нас. Деловые знакомства моего мужа.
— Да, — сказал Вильям, — нынче ведь стали приправлять дела обильным угощением.
— По крайней мере, некоторые дела, — сказала фру Белла.
Все спустились вниз, и фру Лунд первой взобралась в ожидавшую хозяев коляску.
— Я, пожалуй, прогуляюсь с Аском, — сказал господин Скоу, когда его супруга тоже села. И, обращаясь к лакею, добавил: — Меня можете не ждать, Ханс.
Фру Белла молча укуталась в матово-черное манто, как в погребальный покров.
— Доброй ночи, — сказала она, склонив голову.
Коляска уехала.
Вилли был уже на улице и успел вскочить в электрический трамвай как раз в тот момент, когда господин Скоу и Аск вышли на троттуар.
В желтом свете отчетливо видна была фигура Вилли.
— Собою он хорош, — сказал господин Скоу.
— Да, это освещение ему к лицу, — ответил Вильям, провожая его глазами.
Стоя в вагоне, Вилли обернулся и вдруг увидел господина Лауритцена, на котором был шейный платок из черного муара.
— Это вы, Лауритцен, — сказал Вилли, — значит, нам с вами по пути?
— Выходит, что так, господин Хаух, — ответил Лауритцен, приветствуя Вилли.
Адвокат Скоу и Вильям Аск какое-то время шли по улице в молчании.
Затем Скоу произнес, слегка отдуваясь:
— Хорошо пройтись по свежему воздуху. Ей-богу, друг мой, иной раз голова кругом идет в наши дни.
— Охотно верю, — ответил Аск, — и то сказать, легко ли — целый город перестроить… путем спекуляций.
— Переделать заново целиком и полностью, хотели вы сказать, — поправил Скоу.
Он опять шел молча некоторое время.
— Кстати, вам известно, — сказал он затем, — что я тоже занимался сочинительством? Как же, я выпустил сборник новелл, когда мне было двадцать три года, под псевдонимом. А теперь я сочиняю проспекты. Н-да, — добавил он немного погодя, — у нас, пожалуй, вообще многовато развелось сочинителей — в деловом мире тоже. Как говорится, в малые печи сажаем большие хлебы, — продолжал он, помолчав. — Чересчур много слетелось клевать от одного и того же капитала — и рвать когтями один и тот же город.
Адвокат рассмеялся в пространство:
— Вы заметили, как тесно мы сидели у тетушки Виктории?
— Да, тесновато, — сказал Аск. — Но ведь вам только стоит сильнее ударить по «мелким деньгам».
— Уж слишком они мелкие, — ответил Скоу, — если они еще есть.
Пройдя немного, он повернулся к Вильяму:
— Послушайте, это же идея, вы бы не могли сочинить нам проспект об участках вдоль Страндвайен?
Аск не ответил.
— Платим мы хорошо, — продолжал господин Скоу, — а вам, верно, тоже случается бывать в стесненных обстоятельствах?
— Да, — вздохнул господин Аск от полнота сердца. «Не откажется при случае», — подумал господин адво-кат Скоу.
И они пошли дальше.
У фрекен Сайер оставалась лишь ближайшая родня, и фру фон Хан с дочерью вскоре поднялись и распрощались. Когда обе дамы спустились на улицу, фру сказала:
— Эти мне сестрицы Хаух, которые уносят покрывало! И Эмма, которая прикарманивает выигрыш!
Фрекен фон Хан, немного помолчав, заметила чрезвычайно сухо:
— Быть может, матушка, они-то и действуют умнее всех.
А в гостиной еще сидело семейство Майер.
Фрекен Сайер боролась с дремотой, дав волю своим ногам отплясывать под столом, между тем как руки ее прыгали по скатерти.
Адвокат, у которого лицо за последний час приобрело удивительное выражение, — точно у собаки, почуявшей добычу, — и на носу появилось золотое пенсне, обычно нацепляемое лишь по случаю особо доверительных консультаций о разделе имущества, смотрел на беспокойные руки фрекен:
— Ты что-то нервна сегодня.
— Я, друг Майер? Что ты, ничуть.
— Ну как же, — сказал адвокат, — это видно по твоим рукам.
— Милочек, это у меня от тайного советника, — ответила фрекен, резко вскинув на него глаза, — покойный, бывало, все пальцами по скатерти водил, точно в счетоводной книге писал.
— Ты ведь тоже, отец, всегда сидишь, счет на столе отбиваешь, — сказала фрекен Люси, которая ничего не знала о связи между «беспокойными руками» и «лечебницей».
Фру Маддерсон, сидя в кресле, спала. Но наконец все отправились восвояси, и фрекен Сайер осталась одна.
Отворяя подряд двери в квартире, она обежала, торопливо и подергиваясь, как игрушечный человечек на веревочках, все свои комнаты.
Руки ее были сжаты в кулаки.
— Я ложусь спать! — крикнула она на весь дом.
И, войдя в свою спальню, затворила дверь.
Сидя на стуле, она сняла парик, вынула зубы, — она никогда не спала с зубами из страха, что они ее задушат — и, накрутив на себя двадцать разных шалей, косынок и платочков, обратилась в пестрый бесформенный узел, на котором свободно болталась голова.
Она залезла в постель и позвонила в звонок у изголовья.
Фрекен Хольм вошла со стаканом, наполненным дымящейся жидкостью.
— Ах, приятно, — сказала фрекен Сайер, отпив. — И уж знаешь наверное, что это не яд.
Она продолжала пить, а фрекен Хольм стояла неподвижно у ее постели.
— Ну, милочка, — сказала фрекен Сайер, — денек был чудный… отрадный денек.
Она вдруг рассмеялась, громко и пронзительно.
— Славная штука — эта пожизненная рента, превосходное изобретение! Можно радовать их всю свою жизнь.
Фрекен Хольм не отвечала.
И, словно в припадке внезапного бешенства, фрекен Сайер рывком приподняла на постели свое увечное тело.
— Да! — крикнула она так громко, что голос ее сорвался на хрип. — Что мне дала моя жизнь? Так пусть же они теперь попляшут, покуда не заплачут над моим гробом! Можете идти, — сказала она, упав в подушки.
Фрекен Хольм потушила все лампы в доме, одну за другой.
Затем она прошла в свою комнату.
Став перед столом, она выложила миндаль — жареный миндаль, украденный ею для сына.