Дождливой осенней ночью 1903 года в уезде Назилли Айдынской губернии разбойники, напавшие на деревню Куюджак, убили мужа и жену.
Каймакам Саляхаттин-бей[1], взяв с собой прокурора и врача, самолично отправился на расследование. Так как начальник жандармов был в отпуске, сопровождал их старший сержант с тремя рядовыми. Капли дождевой воды стекали с их черных барашковых шапок и, прочертив на щеках странные узоры, падали с подбородка на грудь. Дождь тоскливо шелестел в мокрой листве буков и ракит, стоявших вдоль дороги. Нудно скрипели по дорожному песку копыта, оставляя на нем беспорядочные следы.
Ближе к селу буки и ракиты сменились рощами инжира и грецкого ореха. Они тянулись ровной темно-зеленой стеной по обеим сторонам дороги; лишь кое-где высились кроны огромных ореховых деревьев.
В этот ненастный, сумрачный день вид всадников, молчаливо скакавших по дороге, вызывал невольный страх. Впереди всех, наклонив голову, не отрывая взгляда от мокрых навостренных ушей лошади, ехал каймакам. Ему было всего тридцать пять лет, но волосы, выбивавшиеся из-под шапки, были совсем седыми. Справа неумело раскачивался в седле прокурор. Он хотел закурить и пытался высечь огонь, ударяя огнивом о кремень, но это ему не удавалось. Врач, человек, немало повидавший на своем веку и выработавший философический взгляд на жизнь, тихонько насвистывал себе в усы, с которых струйками стекала вода. Он прекрасно играл на тамбуре[2] и сейчас повторял трудный плясовой мотив дервишей мевлеви[3], который он на днях разучивал со скрипачом Николаки.
Ехавшие сзади четыре жандарма с винтовками через плечо закутались в бурки, доходившие лошадям до живота. Мохнатые черные пирамиды бурок объединяли всадника и лошадь, делая их похожими на какое-то диковинное животное.
Через два часа они добрались до Куюджака. Грязные улицы деревни были безлюдны. Только маленькая босая девочка с палкой в руке загоняла гоготавших, тревожно хлопавших крыльями гусей в маленькую лазейку под изгородью. Заметив всадников, девочка взобралась на кучу кизяка, едкий запах которого разносился по всей улице, и, опустив палку, широко раскрытыми глазами уставилась на них. Когда всадники свернули за угол, она, позабыв про гусей, бросила палку и побежала к дому.
Приезжие, вызвав старосту, тотчас отправились на место преступления. Это был маленький домик на краю деревни. Двухстворчатые ворота вели в крохотный, весь в цветах садик. Два ряда самшитовых саженцев и низких абрикосовых деревьев подходили прямо к деревянным ступеням крыльца. Поднявшись, все вошли в первую комнату. Картина, которую они увидели, потрясла даже видавших виды жандармов.
Справа от дверей стоял шкаф для белья, чуть поодаль — высокий комод. На нем — старинные часы под стеклянным колпаком, две керосиновые лампы с абажурами из красного тюля, большое зеркало в золоченой раме. Над зеркалом висели два кремневых пистолета в кобурах. Напротив двери, у окна с спущенными занавесками, вдоль стены — низкая тахта, покрытая ковром; по углам — тюфяки для сидения, обшитые бумазеей, и подушки, а на подушках — платки с бантиками из серебряной нити. У тахты, изголовьем к двери, стояла кровать, на ней под широким, свисавшим к полу одеялом, виднелись два неподвижных тела. О том, что здесь произошло, говорили ручьи запекшейся крови, которые тянулись от кровати к середине комнаты, образуя там большую лужу.
Но не лужа крови, не два тела под одеялом заставили больше всего ужаснуться вошедших. В углу они увидели ребенка, он, стоя на коленях, смотрел пристальным взглядом на вошедших.
Каймакам, чуть сдвинув на затылок мокрую шапку, подошел к ребенку. Врач, приподняв одеяло, приступил к осмотру трупов.
— Кто ты, сынок? — спросил каймакам.
— Юсуф…
— Какой Юсуф?
— Юсуф, сын Этема-аги.
Каймакам в растерянности умолк. Это был сын убитых.
— Что ты здесь делаешь? Ребенок показал рукой на кровать.
— Их сторожу.
— Давно ты здесь?
— С вечера. Когда это случилось, я побежалая сказал старосте. Потом вернулся. Как я их, бедных, оставлю одних?
— И ты не боишься?
— Чего мне бояться отца с матерью?
— В то время ты тоже был здесь?
— Нет, в соседней комнате. Когда мать закричала, я проснулся, прибежал, но разбойники уже зарезали и мать и отца.
— А тебе ничего не сделали?
— Один бросился было на меня, но тут пришел другой и утащил его.
— Что у тебя с рукой?
Малыш протянул правую руку, покачал головой и сказал:
— Когда я вбежал в комнату, мама была еще жива. Я прыгнул на одного. Но тут мамочка перестала шевелиться. Я его отпустил. Потом смотрю — палец порезал. Было очень больно, но теперь стало легче.
Окровавленная тряпка упала с его протянутой руки… С содроганием все увидели, что большой палец отрезан, удерживается лишь на кусочке кожи. Врач, снова прикрыв трупы одеялом, подошел к ребенку, отрезал болтавшийся палец и принялся обмывать и бинтовать руку. Мальчик был поразительно спокоен. Лишь иногда лицо его бледнело, и он крепко стискивал зубы. После приступов мучительной боли на его тонких посиневших губах появлялась улыбка, словно он стеснялся своей слабости и слез, навертывавшихся на его черные глаза.
Врач с изумлением смотрел на мальчика.
— Ничего, доктор-эфенди. Подумаешь, палец!
— Это, конечно, не страшно. Но ты потерял много крови.
Врач обернулся к каймакаму:
— Я удивляюсь, как он еще держится на ногах.
— До нас кто-нибудь приходил сюда? — спросил прокурор.
— Я приходил, но ничего не трогал, — вмешался староста. — Все было так, как сейчас.
Прокурор обернулся к мальчику:
— Это ты положил их на кровать?
— Они и были на кровати. Я только подложил им подушки под головы да натянул одеяло. Пусть спят, бедные. Что я мог еще сделать?
Весь вид мальчика, когда он произносил эти слова, говорил не о равнодушии и безразличии, а о воле, которой могли бы позавидовать многие взрослые. Выказать свое горе, когда ничего уже нельзя изменить, да еще перед столькими горожанами, он, видимо, считал оскорбительным для своего самолюбия.
— У тебя есть родные? — спросил каймакам.
— Кроме них, никого.
Мужество ребенка потрясало, заставляло сжиматься сердце. Вообще, смотреть на тех, кто сдержанно переносит свое горе, куда тяжелее, чем на тех, кто плачет и убивается: неизвестно, что скрывается за сухими, неподвижными глазами, какие чувства кипят в мерно вздымающейся груди, и потому всегда теряешься, не знаешь, что предпринять.
Каймакам, едва сдерживая слезы, взял маленького Юсу фа за руку и притянул к себе.
— Поедешь со мной?
— Куда?
— Ко мне домой. Я буду любить тебя, как отец. Хорошо?
— Как отец ты не сможешь меня любить. Но я поеду. У тебя тоже никого нет?
— Нет, есть. Но будешь и ты. Вместо сына. У меня нет мальчика.
Он взял Юсуфа за подбородок, приподнял его голову. Юсуф вздрогнул, отвернулся и тихонько отошел в угол.
Закончив следствие и не обнаружив никаких улик, каймакам со своими спутниками возвратился в город. Юсуф был с ним. Он крепко сидел в седле на лошади, которую им дали в деревне. И только ночью, когда его уложили спать в доме каймакама, мальчик потерял сознание и два дня бредил и метался в горячке.
Жена каймакама Шахенде-ханым была отнюдь не в восторге оттого, что в дом привезли какого-то «деревенского ублюдка», и не постеснялась во весь голос заявить об этом в присутствии мальчика.
Саляхаттин-бей женился пять лет назад на девушке вдвое моложе себя. После бурно проведенной молодости, изведав все радости жизни, он вдруг почувствовал усталость и понял, что так жить у него больше нет сил.
В наших маленьких анатолийских городках такие женитьбы — дело привычное. Даже самые сильные люди, продержавшись несколько лет, в конце концов тоже заражаются брачным микробом и, как слепцы, женятся на первой попавшейся девице. При этом меньше всего думают о будущем. Мужчине нужна в доме женщина, а родители девушки боятся упустить «приличную партию». Брачный микроб начинает действовать после свадьбы: люди, которые раньше мечтали показать себя, возвыситься, стремились к какой-то цели и хотели что-то совершить в жизни, опускаются, становятся равнодушными.
Постоянно общаясь в доме с человеком, чуждым по привычкам, общему уровню, моральным устоям и взглядам на жизнь, поневоле превратишься в скептика, который ни во что и никому не верит. У женатого человека остается лишь один выход — раз уж влип, считай, что так суждено, молчи и терпи; не подавай виду ни друзьям, ни врагам и пытайся найти в своем новом положении преимущества и радости, о которых все говорят, но которых никто не может обнаружить.
Благодаря молодости и энергии, которой, казалось, не будет конца, Саляхаттину-бею удалось сохранить свою независимость. Но наши нервы часто сильнее воли и разума, а воображение обманывает нас куда искуснее любого соблазнителя. Стоит им разыграться и взять власть над нами, как дело можно считать решенным. Требуется лишь время, чтобы голова приняла то, что ей навязывают нервы.
Вначале Саляхаттин-бей действительно любил эту хорошенькую девушку. Но не как равное себе создание, а как милую кошечку или ягненка. Однако вскоре он понял, что она не желает быть существом низшего порядка, а хочет равенства. Довольно быстро он убедился также, что у кошечки очень острые когти, а у ягненочка довольно крепкие рожки. Сразу возникли многочисленные неприятности и огорчения. Пытаясь совладать с женой, Саляхаттин-бей прибегал к поистине смехотворным и жалким средствам, менее всего пригодным в подобных случаях, — к разуму и логике.
Выросшая взаперти и поэтому вынужденная подавлять в себе желания и потребности, Шахенде, естественно, была неуравновешенной, с изломанным характером. Прежде чем вывести девушку на прогулку, мать по три часа кряду занималась ее прической, но ни мать, ни отец никогда не задумывались о том, что творится в ее голове. Они заботились только о ее наружности, так оттирают тряпочкой яблоко, которое кладут сверху корзины, чтобы всучить покупателю. Для чего же еще растить в семье девушку?
Кстати сказать, такие жены прекрасно устраивают многих мужей, которые до полуночи чешут языки за игрой в кости, а потом, приняв серьезный вид, возвращаются домой, чтобы найти в постели белое, пышное тело. Но тех, кто, подобно Саляхиттину-бею, мечтал «свить уютное семейное гнездо», ожидали жестокие разочарования, и тогда они понимали, что поступили опрометчиво.
Чтобы развить ум жены, Салляхаттин-бей приносил домой книги, которые, на его взгляд, были доступны ее пониманию. Результат не замедлил сказаться — она стала к месту, а чаще не к месту употреблять книжные выражения. Однако стоило Саляхаттину поправить жену, как она вспыхивала и закатывала очередной скандал.
Тем не менее Саляхаттин-бей не оставлял намерения сделать жену своим другом, думал, что она еще очень молода и со временем образумится. Он пробовал обращаться с нею как с дочерью или сестрой, но встречал лишь презрительные насмешки. Тогда он решил вести себя как хозяин и господин, но каждый раз сталкивался с возмущением, а если заходил слишком далеко, то с обмороками и истериками.
Наконец он предоставил жене полную свободу, вынужденный сносить ее капризы, применяться к ее вздорным требованиям и нелепым претензиям.
К счастью, в Анатолии против всех недугов есть свои средства. И наиболее употребительное из них — ракы[4]. Здесь пьют неудачливые чиновники, пьют разорившиеся торговцы, пьют помещики, когда неурожай, пьют офицеры, тоскующие в глуши, пьют каймакамы, не поладившие с женой…
Пил и Саляхаттин-бей. И его запои в глазах окружающих понемногу превратили жену каймакама из непослушной и неопытной молодицы в терпеливую и самоотверженную ангелицу.
Даже дочка, родившаяся через год после свадьбы, не стала мостом над глубокой пропастью, разделявшей мужа и жену. С первого дня появления на свет ей старательно внушали, что жизнь, — сплошное горе. Среди ночи, когда девочка спокойно спала, ее вдруг хватали трясущиеся руки и прижимали к рыдающей груди. Удивленными глазами следила она за матерью, а в это время жалостливый голос причитал у нее над ухом:
— Ах, несчастная моя доченька! Ах, бедная моя Муаззез! Сиротинушка ты моя! Гляди, отца все еще нет! Ах, бедное, несчастное дитя!
Девчушка, конечно, не понимала, что значат эти слова. Но весь ее вид действительно говорил о том, какое это несчастье пробуждаться вот так среди ночи. Потом, не выдержав, она принималась громко реветь. Тогда мать, держа ее на руках, спускалась в сад, думая, что там-то она успокоится. При виде темной листвы деревьев и пробивавшегося сквозь нее лунного света дочь умолкала. Но когда ночной воздух обдавал ее холодом, снова поднимала рев и будила соседей.
— Молчи, моя сладкая! Молчи, моя единственная! Молчи, доченька! Сейчас придет твой отец… Не плачь, сиротинушка при живом отце… Аллах накажет нашего мучителя!
В соседнем доме открывалось окно и появлялась женская голова:
— Что это, доченька Шахенде, бей твой все еще не пришел?
— Нет, тетушка! А дитя мое, пока отец не придет, спать не может. С самого вечера все мечется и кричит: «Папа! папа!..» Просто не знаю, что делать, тетушка.
Соседка, надавав молодой матери советов и выпустив заряд проклятий в адрес ее мужа, удалялась. В это время дверь открывалась, по лестнице, шатаясь, поднимался Саляхаттин-бей и, не раздеваясь, валился на постель. Жена входила в комнату, чтобы раздеть его, и этого было достаточно, чтобы нежность и раскаяние, переполнявшие душу пьяного, выливались наружу. Не помня себя, он что-то невнятно бормотал, хватая ее за руки, целовал их и кулаками бил себя в грудь и по седой голове. Взволнованная и растроганная столь жарким раскаянием, Шахенде давала волю слезам, а ничего не понимавшая маленькая Муаззез, забытая на краю постели, продолжала жалобно плакать.
Юсуф удивлялся: непонятные вещи творились в этом доме. Его родители тоже ссорились, но по-другому. Отец, раздраженный чем-либо, просто срывал свою злобу на матери, а бедная женщина, не смея возражать ему, не только не раскрывала рта, но даже не поднимала глаз и тихо, беззвучно плакала.
Юсуфа поражало, что Шахенде позволяет себе так распускать язык, и он с сожалением смотрел на каймакама, покорно сносившего дерзости жены. Отношение Шахенде к нему самому не волновало Юсуфа. В доме был один хозяин, один человек, чьи приказы надлежало выполнять, — Саляхаттин-бей, и пока тот нуждался в нем, Юсуфе, слова Шахенде-ханым не имели никакого значения. Когда она бывала слишком груба с ним, Юсуф молча смотрел на нее, словно говоря: «Баба ты, баба, чего тебе. Ты, наверное, не в своем уме». И удивлялся, почему Саляхаттин-бей не схватит эту расходившуюся бабу за руку и не выгонит вон.
Первые дни Юсуф ни с кем не хотел разговаривать. Постепенно наступили холода, он вынужден был сидеть в комнате. Когда не было работы, он подолгу смотрел в окно, в сторону куюджакских гор, словно хотел разглядеть что-то за тучами. Но стоило кому-нибудь войти в комнату, он отворачивал голову и делал вид, что чем-то занят.
Со всеми, даже с каймакамом, он держался холодно. Шахенде беспрерывно твердила, что в этом ребенке нет никаких человеческих чувств; особенно возмущалась она его равнодушием к смерти родителей. И в самом деле, пока никто еще не видел, чтобы Юсуф по какому-либо поводу проявил свои чувства. Лишь иногда, во время ссор каймакама с женой, глаза его, с отвращением и даже с ненавистью следившие за Шахенде, обращаясь к Саляхаттину-бею, смягчались, загорались такой откровенной нежностью, что каждый, кто увидел бы Юсуфа в этот миг, невольно подумал бы, что в его душе таятся сильные, глубокие чувства.
Единственным существом, по отношению к которому он не стеснялся проявлять свои чувства, была маленькая Муаззез.
Когда Муаззез топотала по комнате пухлыми, будто ниточками перевязанными ножками, мальчик следил за ней с легкой улыбкой, потом осторожно, точно боялся разбить, брал ее на руки и тихонько гладил. И девочка, как ни с кем другим, была ласкова и мила с Юсуфом. Она хватал его за нос, за волосы, а когда Юсуф, взяв' ее под мышки, легонько подбрасывал, откинув головку, заливалась смехом. Но игры с маленькой девочкой не могли облегчить душу Юсуфа. Стоило ему взглянуть через окно в сторону Куюджака, как его сковывало оцепенение, он опускал Муаззез на пол и задумывался.
Тогда она, словно что-то понимая, молча отходила в угол и смотрела на Юсуфа большими грустными глазами.
Так продолжалось до тех пор, пока Саляхаттина-бея, по установившейся традиции, не перевели в далекие от Куюджака края — в Эдремит.
В Эдремите Юсуф впервые пошел в школу. Но его учение продолжалось недолго.
В то время Юсуфу было лет десять. Был он бледный, худой, но сильный и выносливый мальчик. Глядя на него, никто не сказал бы, что его побаиваются и мальчишки постарше, даже если их много. Тем не менее в уличных драках, Юсуф, правда, не всегда принимал в них участие, он нередко был главарем и один выходил против пяти-шести противников. Но не сила и храбрость Юсуфа больше всего пугали мальчишек, а непоколебимое хладнокровие и твердая уверенность в себе, сквозившие в каждом его движении.
Учеба тяготила Юсуфа. Как только он выучился читать, всякий интерес к учению у него пропал. Он говорил, что ради каких-то «чепуховых» знаний не желает якшаться с «бейскими сынками». Это дало Шахенде повод для новых нападок. Часто доставалось и Саляхаттину.
— Разве не говорила я тебе, бей, что этот мальчишка — сущая беда на твою голову. Не выйдет из него ничего путного. Руку даю на отсечение. Он будет жалким носильщиком или разбойником с большой дороги. И никто, кроме тебя, не виноват в этом.
— Ну хорошо, женушка, — успокаивал ее муж, — чего ты хочешь от мальчика? Подожди, пусть подрастет. Может, и приохотится к ученью. Ведь года еще не прошло, как мы его взяли из деревни. Он тоскует по воле, не привык к городу.
— Дело твое. Но если этот поганец будет продолжать безобразничать, я заберу дочь и уеду. Можешь оставаться со своим любимым Юсуфом.
Саляхаттин-бей в довольно резких выражениях давал ей отповедь — ведь она уже не раз угрожала ему уехать, забрав свои пожитки, и тем не менее оставалась. Но если душе ее угодно, то скатертью дорога. Отец, заведующий складом «Режи»[5] в Назилли, вряд ли примет ее с распростертыми объятиями. А потом Саляхаттин-бей добрых полчаса пытался успокоить жену, которая билась в истерике.
Ему самому не нравилось, что Юсуф не желает учиться, но, зная странный характер мальчика, он не решался настаивать. Не раз он спрашивал:
— Ты почему не хочешь ходить в школу?
— Я уже выучился читать! Чего еще надо?
— Этого недостаточно, дорогой. В жизни надо многое знать.
— Придет время, узнаю.
— Послушай, сынок, ведь проще узнать все это от учителя.
При упоминании об учителе мальчик презрительно кривил губы.
— Учитель воспользовался бы своими знаниями, если бы от них был бы толк. Ты вот ученый человек, а что с того? Мой отец ничему не учился, а в доме его слушались больше, чем тебя.
И Юсуф тихо и доверительно добавлял:
— Вот матушка Шахенде ворчит ночи напролет: а ты ничего не можешь поделать. На что же тогда твоя ученость?
В этих детских словах было немало правды. И то, что мальчик своим умом дошел до понимания такой простой истины, огорчило Саляхаттина-бея. Он решил оставить Юсуфа в покое. Шахенде, хотя и ругалась, в глубине души была довольна. Поручив Муаззез Юсу-фу, она могла гулять сколько душе угодно. Ей не приходилось испытывать неудобства, таская дочь повсюду за собой, или волноваться, оставляя ее дома одну.
Так вот и рос маленький Юсуф, — как дикое инжирное деревце на развалинах городской стены, — трудно и немного нескладно, но зато гордо и независимо.
В те годы Эдремит, расположенный на склонах трех холмов — Гамтепе, Ибрахимдже-кей и Тавшанбайыры, — был довольно большим и приятным касаба[6].
Пересекая его из конца в конец, вдоль мощеных улиц протекали две речушки, которые соединялись у Нижнего рынка, а чуть пониже общим потоком впадали в реку Бюкжчай, огибавшую город.
Стоило взобраться на один из холмов, и глазам открывалась редкостная панорама. Густая листва инжирных деревьев, кроны тута и олив почти совсем закрывали замшелые, почерневшие черепичные крыши домов; высокие белесые тополя, одиноко стоявшие на окраинах, в центре, вдоль речушек, тянулись прерывистыми цепочками; среди яркой зелени высилось более двадцати ослепительно белых минаретов, и смотревшему издали казалось, что они слегка раскачиваются, точно так же, как тополя; тускло поблескивал огромный свинцовый купол соборной мечети Куршунлу на Верхнем рынке. В этой картине была такая же стройность и гармония, как если бы она была создана художником.
Весь город — скопление черепичных крыш, деревья, минареты — был опоясан светлой зеленью виноградников и садов, а вокруг этого зеленого пояса, насколько хватало глаз, были разбросаны темнолистные оливковые рощи.
Вид центральной части города говорил о том, что там живут ремесленники и торговцы средней руки. Вдоль узких улочек теснились деревянные, похожие друг на друга, но довольно красивые домики, с садом при каждом. Возвышавшиеся среди них большие оштукатуренные особняки городской знати, с широкими двухстворчатыми дверьми и запыленными изображениями военных кораблей на выступах вторых этажей, нависавших над улицей, казались сказочными дворцами.
Особняк Саляхаттина-бея находился в районе Бай-рамйери, вдали от Нижнего рынка и Греческого квартала, где обычно жили приезжие чиновники. Дом стоял на углу улицы, позади него был большой сад. С краю сада протекала мелкая, по колено, речушка, в которой мальчишки били рыбу обрезами, сделанными из бочарных обручей. Перед домом, на площади, стояла мельница; большой жернов при помощи деревянных ручек с шутками и смехом крутили женщины. В том месте, где речка становилась глубже и шире, ребята постарше устраивали утиные бои.
Здешние мальчишки, подобно взрослым, были разделены на классы и группы, но принципы этого деления были совсем иными. Наибольшим влиянием и авторитетом пользовались «добропорядочные смельчаки» — озорные, но рассудительные ребята. Они не дрались по пустякам, но если уж вступали в драку, то даже угроза смерти не могла заставить их отступить. Маленькие и слабые всегда находились под их защитой, они улаживали все ребячьи раздоры по-доброму или, если это было необходимо, силой. Короче говоря, они командовали при всех обстоятельствах. В большинстве своем это были дети небогатых или совсем бедных, но честных ремесленников. Они служили в лавках мальчиками на побегушках или помогали родителям.
Другую группу составляли воспитанные и благонравные тихони. Почти все они ходили в школу, были прилежны и никого не задирали. Когда их задевали, они, не отвечая, шли своей дорогой. Если же приходилось совсем туго, с плачем бежали жаловаться родителям. Но покровительство «добропорядочных смельчаков» было для них более надежной защитой. Благонравные тихони пользовались особенной любовью женщин и стариков и были предметом гордости своих мамаш.
Но были в квартале и бессовестные драчуны. Эти тоже ничего не боялись, но, в отличие от первых, были безрассудны — постоянно дрались, хулиганили, по целым дням стравливали уток, играли в расшибалочку или камнями сбивали ягоды с шелковиц в соседних садах. Они были грозой всей округи и особенно благонравных детей.
Самой презренной категорией мальчишечьего населения считались бесчестные, трусливые, избалованные и льстивые мальчишки, по большей части чиновничьи сынки, — бессистемное воспитание и беспрерывные побои лишили их всякого самолюбия, прогуливать уроки вошло у них в привычку. Смельчаки гнушались ими. Но были и такие, которые позволяли себе снизойти до них, чтобы воспользоваться их услугами, — желая подольститься, те крали из дома разные мелочи, но при первом удобном случае над ними издевались и гнали прочь. Они не принимали участия ни в уличных схватках, ни в играх.
И, наконец, было в квартале несколько несчастных, робких детей тише воды, ниже травы, которыми никто не интересовался. Никто их не трогал, потому что это были дети, и без того обиженные судьбой, — бедняки, которые за кусок хлеба работали по восемнадцать часов подручными у кузнеца или в кофейнях, сироты, которые содержали своих матерей, батрача летом на полях, а зимой на оливковых плантациях. Все смотрели на них с жалостью и состраданием.
Первое время Юсуф держался от всех в стороне. В его памяти еще не изгладились страшные воспоминания, да и чувствовал он себя в городе чужим. Ребята здесь знали много такого, чего не знал Юсуф. Это сквозило в каждом их движении. Вначале они словно не замечали чужака. Однако, увидев, что и он не обращает на них никакого внимания, решили поиздеваться над ним, позлить его. Юсуф ничего не понимал в их изощренных насмешках. Но однажды, когда мальчишка по имени Мехмед Карабаш снова сказал по его адресу что-то не очень лестное и все остальные рассмеялись, Юсуф вдруг влепил ему две здоровенные пощечины. От неожиданности Мехмед упал. На губах у него показалась кровь. Он хотел было броситься на Юсуфа, но не успел подняться, как снова был сбит с ног. Юсуф прошел мимо застывших от изумления мальчишек и вернулся домой. С тех пор они стали побаиваться его.
Тогда же появились у него товарищи. Сын мелочного торговца Шерифа-эфенди — Али, с которым Юсуф познакомился дома, когда тот приходил к ним вместе с матерью. Али ходил в школу и ни с кем не дрался. Он был чуть повзрослев Юсуфа и покровительствовал ему, как старший брат. Обо всем, чему его учили в школе, он рассказывал Юсуфу, и тот слушал его или с легкой улыбкой, или серьезно, нахмурив брови, но ничему не удивляясь, словно все, что ему рассказывали, он знал и раньше. Казалось, никакое самое волнующее известие не могло вывести его из равновесия. Это поначалу немного сердило Али, но он был доволен, что его молча и внимательно слушают, и рассказывал, рассказывал без конца. Под вечер они выходили вместе с Юсуфом гулять или, захватив кувшины, отправлялись к источнику Чынарлы. Вода этого источника считалась лучшей в городе, и по вечерам здесь бывало настоящее столпотворение. Приходили, склонившись под тяжестью кувшинов, девушки в деревянных туфлях на босу ногу, беспрестанно жевавшие смолу; в белых передниках с жестяными бидонами в руках прибегали растрепанные мальчики из кофеен, малыши, тяжело дыша, тащили глиняные кувшины с узкими горлышками, плача от страха, когда наступала темнота. Каждый вечер дети должны были приносить отсюда домой питьевую воду. Таков был обычай, которого придерживались даже в самых знатных семействах. Здесь беседовали, бранились, а иногда и дрались.
Часто Юсуф брал с собой к источнику Муаззез. По дороге он разговаривал с Али, а Муаззез, крепко держа его за руку, молча семенила ножками по камням разбитой мостовой. Когда Юсуф, прерывая разговор, смотрел на нее, девочка поднимала голову и улыбалась. Но, споткнувшись о какой-нибудь камень, она морщилась и поневоле снова опускала глаза. Это забавляло Юсуфа. Дружба его с Муаззез становилась все крепче. Иногда родители, не в силах сладить с девочкой, обращались за помощью к Юсуфу, и не было случая, когда бы Муаззез не послушалась его. Они привязались друг к другу еще и потому, что оба были одиноки и заброшены.
По сравнению с Назилли, Эдремит был большим «культурным» центром. Шахенде-ханым нашла здесь много равных себе по уму приятельниц и соседок. С ними она сплетничала, веселилась и развлекалась. Саляхаттин-бей дома почти не бывал. Государственные дела и ночные попойки отнимали столько времени, что дети иногда по неделям не видели его.
Старая служанка из Румелии[7], накрыв стол, уходила спать в свою комнату, предоставляя детям делать все, что заблагорассудится. Не будь Юсуфа, озорная Муаззез перевернула бы весь дом. Но он всегда руководил ее играми и был не только ее товарищем, но и, в меру своих сил, воспитателем.
Другим приятелем Юсуфа был Кязым, сын Рюштю-эфенди. Его отцу принадлежал большой сад, поэтому здесь чаще всего собирались играть дети. Их привлекало обилие плодовых деревьев. Но еще сильнее, словно магнит, притягивало к себе развесистое тутовое дерево с черными кисловатыми плодами. Некоторые мальчишки и дружили с Кязымом только ради этой шелковицы.
В часы вечерней прохлады дети и подростки облепляли ветви старого дерева. Из его густой зеленой листвы то высовывалась качающаяся нога, то тянулась кверху чья-нибудь рука. Когда мальчишки слезали с дерева, их лица, руки, рубашки были сплошь разукрашены темно-вишневыми пятнами. Набрав полные горсти тутовых листьев, они терли ими друг друга, чтобы вывести пятна, а потом бежали мыться к колонке.
Кязым ходил в школу и уже помогал отцу в мануфактурной лавке. Он был среди них самым старшим и самым расчетливым. Он ничего не делал просто так и за съедение шелковичных ягод требовал расплаты во время пятничных прогулок, когда кормился за чужой счет. Пятничные прогулки были одним из главных развлечений всех мальчишек квартала. Еще в четверг заготовлялась халва, а в пятницу утром стряпали гювеч или кяыт кебабы[8] или же брали с собой сырое мясо, чтобы приготовить его в поле. Самым искусным поваром среди мальчишек слыл сын местного чиновника Васфи. Но он был порядочным трусом и подлизой, и его неохотно брали с собой. Особенно не любили его за ябедничество. Но его шутки смешили ребят, и поэтому они его терпели. Как и Кязым, он кормился за чужой счет, но с той разницей, что ничего не давал взамен.
Щедрее всех был Ихсан, сын хаджи Рифата[9]. После того, как год назад его отец в результате несчастного случая погиб на охоте (кое-кто говорил, что это был отнюдь не несчастный случай, а месть албанца Галиба-аги, с которым они враждовали из-за оливковой рощи), четырнадцатилетний Ихсан стал главой дома и владельцем всего отцовского состояния. В последнее время он редко бывал в школе, а если и приходил, то лишь для того, чтобы поговорить о женщинах и кутежах, в которых он принимал участие, вызывая у подростков зависть и удивление. Мальчишки смотрели на него как на вполне взрослого и считали для себя честью находиться в его обществе. У щедрого Ихсана был один недостаток — он был избалован и слишком задирист. Нередко из-за пустяков втягивал в драку целый квартал.
На пятничные прогулки мальчишки часто брали с собой ягнят, которых держали в каждом доме. Пока ягнята паслись в густой траве, одни разжигали костер и готовили еду, другие купались в арыке. Перекусив на скорую руку, принимались петь песни, играли на дудках, принесенных с собой или вырезанных тут же из ракиты, воровали в соседних садах зеленый миндаль и незрелые сливы. Самые благоразумные, усевшись под деревом, присматривали за ягнятами и рассказывали друг другу истории об удальцах и разбойниках.
Радостно было видеть, как под вечер, ведя на поводу ягнят, они возвращались в город, усталые, с охапками травы за спиной и длинными свежесрезанными палками в руках.
Незаметно проходили долгие, похожие друг на друга годы. Квартал был все таким же, все те же были товарищи у Юсуфа, по-прежнему стояла перед домом мельница и все те же женщины крутили ее, но у расстеленных на земле покрывал с крупномолотой пшеницей уже играли их дети, а руки и голоса женщин огрубели и глуше стал их смех.
Шесть лет прошло с тех пор, как Юсуф покинул Куюджак. Казалось, он совсем забыл свою деревню. Однако, когда он ссорился с городскими мальчишками, ему с какой-то смутной, безотчетной горечью вспоминались деревенские друзья.
В первые годы Юсуф зимой вертелся у маслобоен, состязался с мальчишками, кто ловчее воткнет в кучу оливковых жмыхов прутики, которыми были заколоты мешки с маслинами, а когда Саляхаттин-бей купил маленькую оливковую рощу, Юсуф стал присматривать за рабочими, собиравшими урожай. Летом он бродил по полям или лежал где-нибудь под деревом на винограднике, который Саляхаттин-бей снимал в Дженнетаягы.
Так дожил Юсуф до шестнадцати лет и с каждым годом становился все молчаливее. Часами, вместе с Али, который, окончив школу, взял в свои руки дело отца, молча сидели они на низеньких скамеечках перед лавкой Али в Байрамйери. Перед лавкой на площади бил большой фонтан. Здесь совершали омовение направлявшиеся в мечеть старики. Возле фонтана, шаря своими плоскими клювами по грязным лужам, вперевалку бродили утки. Монотонно шелестела листва огромной чинары, закрывавшей всю площадь своей тенью. Чуть поодаль на крыше большого особняка Карпузоглу забавно трещала аистиха, обучая летать своих птенцов. Торговля начиналась довольно поздно — перед первой молитвой, а до этого в лавку почти никто не заглядывал. И оба приятеля, любившие помолчать, могли спокойно предаваться своим размышлениям, глядя на уток или на листья чинары.
Иногда, накинув на себя черные узорчатые ельдирме[10],с развевающимися на ветру рукавами, забегали в лавку девушки и покупали золотую мишуру или дешевую материю, по дороге из гостей заходила какая-нибудь ханым и разглядывала кофейные чашечки, служанка покупала пол-окка[11] соли и два лимона или внук Карпу зоглу приходил за солеными фисташками.
Зимой дни проходили быстрее и разнообразнее. Юсуф вставал до зари и, надев сапоги и грубошерстную куртку, отправлялся на оливковую плантацию задолго до того, как туда приходили поденщики. Он наблюдал, как мужчины длинными жердями сбивают плоды с покрытых крохотными листочками веток олив, как женщины, подоткнув подол и согнувшись в три погибели, окоченевшими от холода руками подбирают маслины, или же, прислонившись спиной к дереву, просто стоял и глядел в землю.
Заскорузлые, искривленные стволы олив, каждый год после обрезки менявшие свою форму, напоминали ему сочетание каких-то диковинных букв, складывавшихся в долгий, длинный рассказ. Юсуфу понятен был их язык.
Хорошо понимал Юсуф и язык поденщиков. Иные хозяева не разрешали женщинам даже покормить грудных детей, которых те приносили с собой. Но Юсуф, заметив, что поденщики устали, разрешал им отдохнуть. Хотя он полагал, что тяжкая жизнь предопределена беднякам самой судьбой, ему было очень жаль бедняков. Бледные, изможденные люди, с маленькими кошелочками для еды в руках и с детьми за спиной, каждый день в предутренней мгле толпами спешившие по улицам в оливковые рощи на работу за жалкие гроши, притягивали к себе Юсуфа. Сколько раз, проходя мимо них, он испытывал желание остановить кого-нибудь, поговорить с ним. Вот уже шесть лет Юсуф не встречал никого, кто говорил бы тем же языком, что и он, и в душе юноши пробуждалось какое-то смутное убеждение, что именно так должен говорить рабочий-поденщик с оливковых плантаций.
И правда, что бы Юсуф ни делал, с кем бы ни дружил, к горожанам он привыкнуть не мог. Не мог — и все. Он всегда чувствовал себя чужим, одиноким. Не находил объяснения их поступкам. Даже товарищи могли обманывать его, просто так, ради шутки, и врать без надобности. Вначале Юсуф сердился, но, увидев, что так ведут себя окружающие и что это считается в порядке вещей, перестал злиться. Оставалось лишь недоумение. Почему они лгут? И почему обращаются с бедными поденщиками как с собаками? Да, Аллах создал их бедняками, но почему их даже не считают за людей? А если бы Аллах создал бедняками всех беев и бейских сынков? Ведь Аллах всемогущ! Понравилось бы им самим такое обращение?
Аллаха Юсуф представлял себе неким опасным существом, которое делает все, что ему заблагорассудится. Но сейчас он не боялся его, потому что не знал за собой ничего такого, что могло бы навлечь на него гнев Аллаха, — а гнев Аллаха, говорят — ужасен. Дальше этого мысли об Аллахе у Юсуфа не шли.
Муаззез исполнилось десять лет. Она окончила четырехклассную начальную школу и, благодаря заботам добрых и любивших ее соседок, научилась вышивать на пяльцах, плести кружева и немного шить. Вместе с несколькими сверстницами брала уроки игры на уде[12] у портнихи Мюреввет-ханым. Но вскоре Юсуф, не объясняя причины, велел прекратить эти уроки. Саляхаттин-бей был раздосадован, так как считал занятия музыкой чрезвычайно полезными для дочери, но не решился жертвовать своим покоем и ввязываться в долгий спор с упрямым Юсуфом. Шахенде поворчала для вида, но тоже не стала подымать шума. Юсуф незаметно становился главным человеком в доме. Даже Шахенде привыкла к этому. Ей теперь казалось, что так было всегда.
По-настоящему огорчена была лишь Муаззез. У Мюреввет-ханым бывало так интересно и людно! Там собирались веселые, плутоватые и много знавшие девушки. Но что поделать, разве Юсуфа переспоришь? Радость от сознания, что она подчинилась желанию старшего брата, помогла ей пережить огорчение. Решение Юсуфа запретить Муаззез заниматься музыкой было вызвано рассказами о непристойных историях в доме Мюреввет-ханым, которые он узнал от Ихсана.
Каждое событие, нарушавшее однообразие жизни маленького городка, — всегда праздник. Но больше всех радости и волнений приносил с собой рамазан[13], которого ждали и к которому готовились целый месяц.
В течение всего месяца большинство детей соблюдали пост и молились. Подниматься и завтракать до зари, спать до полудня, а потом бродить с мнимо задумчивым видом — во всем этом было свое особое наслаждение.
В полдень надо было присутствовать на проповеди муллы Салима Ибрадалы в соборной мечети, в час третьей молитвы надо было не пропустить чтения Корана хафызами[14], а перед вечером взоры и слух обращались к холму, с которого должна была выстрелить пушка, возвещая об окончании дневного поста. Пушку можно было увидеть из любого места в городе, и мальчишки, собираясь на площади, зорко следили за каждым движением пушкаря. Те, кто жил неподалеку от соборной мечети, наблюдали за муэдзином Сары-хафызом, который стоял на балкончике минарета с часами в руках и давал сигнал пушкарю. Как только раздавался выстрел, мальчишки издавали вопль, словно в толпу попал настоящий боевой снаряд, и разбегались по домам. Поздним вечером дети вместе со взрослыми отправлялись на ночную молитву. Но часто выскальзывали из мечети и, воспользовавшись отсутствием взрослых, играли в кофейнях в колечко. Когда кончалась молитва, они собирались вместе и бродили по улицам с толстыми палками в руках или отправлялись драться в гяурский квартал.
Каждый вечер в четверг в обители ордена Кадирие[15] происходили радения дервишей. Их ждали с особенным нетерпением. Мальчишки толпились у обители, разглядывая входивших, особенно женщин, а потом, толкаясь, прилипали к окнам и глазели на радеющих дервишей. Иным особо благочестивым мальчикам в качестве особой привилегии разрешалось вместе с отцами входить в обитель и даже участвовать в радениях. Среди всеобщего экстаза, причин которого они не понимали, мальчишки тоже раскачивались из стороны в сторону и время от времени воздевали затуманившийся взор к решеткам, за которыми находились женщины.
Настоящее веселье наступало в дни праздника, следовавшего за рамазаном. В один из таких дней и произошло событие, которое втянуло в круговорот городской жизни Юсуфа, до тех пор державшегося в стороне, и, по существу, положило начало его настоящей жизни здесь.
В первый день праздника, вернувшись с утренней молитвы, Юсуф, в новеньком костюме из «чертовой кожи», улыбаясь, наблюдал, как Шахенде наряжает Муаззез. Вскоре должны были прийти Кязым, Васфи, его сестра Мелиха и Али, с которыми они, наняв повозку, собирались отправиться на прогулку к пристани Акчай. Но пришел Али и сказал, что отец не отпускает Кязыма до обеда, потому что за одно праздничное утро они могут продать больше, чем за целую неделю. Прогулку пришлось перенести на вторую половину дня.
Чтобы убить время, они решили пойти на площадь Байрамйери. Юсуф, Муаззез и Али были одеты во все новое. Али, как и подобало в столь торжественный день, выглядел нарядно: на нем была рубашка без воротничка из темно-желтого зефира, из кармана куртки торчал уголок расшитого золотом платочка. Юсуф прямо-таки сиял в своей темно-зеленой рубашке, туфлях на низком каблуке без задников и сдвинутой на затылок феске. Но нарядней всех, несомненно, была Муаззез. Она надела лиловое, ослепительно блестевшее на солнце атласное платье и лакированные туфельки с большой пряжкой, а в косы, закинутые за спину, вплела красные ленты. К тринадцати годам Муаззез вдруг похорошела и выглядела совсем взрослой барышней. И Али, несмотря на все свои старания, не мог отвести полных удивления и любопытства глаз от ее маленькой груди, слегка обозначавшейся под атласным платьем.
Когда они подошли к площади Байрамйери, было время кормления птиц. Кругом стоял оглушительный гомон. Под тентами на краю площади во весь голос кричали лоточники из Аланьи и Аксеки, продававшие браслеты, ленты, хну и жвачку. Ребятишки без устали надували пищалки. Извозчик, стоя около своих лошадей с кнутом в руках, громко зазывал седоков: «К холодному источнику, в Дженнетаягы!» В повозку набилась детвора. Ребятишки галдели, смеялись, дудели. Мимо с криком «Берегись!» промчался другой извозчик. Его повозка уже была переполнена малышами. Дети вопили от восторга и пели:
На углу стоит корчма,
Вместо двери лозы там.
Приглянулся парень мне,
Он провел пятнадцать лет в тюрьме.
Посредине площади построили качели, вокруг которых толпилось особенно много народу. На больших качелях, где помещалось сразу по десять человек, медленно раскачивались маленькие детишки в ослепительно ярких разноцветных одеждах. Взрослые садились в парные лодки-качели.
Постояв немного, Али предложил:
— Пойдемте покачаемся.
— Вы идите, а у меня голова кружится, — ответил Юсуф.
Али и Муаззез сели в освободившуюся лодку. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее раскачивались качели. Али налегал на веревки изо всех сил. А Муаззез, немного испуганная, раскрасневшаяся, с трудом удерживалась на своем сиденье. Как ни старался Али смотреть в сторону, как ни отворачивал голову, глаза его невольно обращались к Муаззез, и тогда его щеки становились такими же красными,^как у нее. Но Муаззез ничего не замечала. Каждый раз, когда лодка приближалась к земле, она улыбалась Юсуфу, который стоял неподалеку, прислонившись к дереву, и кивала ему головой.
В это время соседние качели остановились, и в них уселись Ихсан с Шакиром, сыном заводчика Хильми-бея. Юсуф сразу помрачнел. Хотя Шакиру не исполнилось еще и восемнадцати лет, он слыл кутилой и распутником и был грозой всего города. Шакир транжирил отцовские деньги на греческих проституток и измирских мальчиков. Ни один скандал в городе не обходился без его участия. Сегодня он надел темно-синюю рубашку, жилетку с двумя рядами пуговиц, на жилетку прицепил массивную золотую цепочку, вокруг фески щегольски повязал кружевной платок.
Ихсан, садясь в качели, заметил Юсуфа, кивнул ему и помахал рукой. Когда качели раскачались, Шакир с трудом сохранял равновесие. Видно было, что он сильно навеселе. Ихсан хотел его поддержать, но тот вырвался и с пьяным криком «Давай!» ухватился за веревки. Волосы его растрепались.
Юсуф побледнел. Шакир, расплывшись в масляной улыбке, уставился на Муаззез и, ошалело вертя головой, пытался уследить за взлетавшими в высоту качелями. Вдруг он сорвал с фески кружевной платок и бросил его в лодку Муаззез. Она испуганно вскрикнула. Али перестал раскачивать качели. Ихсан, поддерживая Шакира, которого совсем развезло, тщетно пытался остановить качели.
Когда Али и Муаззез сошли с качелей, Юсуф сказал:
— Вы идите домой, а мне надо сказать пару слов Ихсану.
Они отошли в сторону, Муаззез, ничего не подозревая, остановилась у лотка торговца сластями. Юсуф, подойдя к Ихсану, спросил:
— Послушай, Ихсан, что нужно этому сукину сыну?
Шакир, пытавшийся убрать под феску длинные сальные волосы, обернулся:
— Это кто сукин сын?
Привычным движением он потянулся к заднему карману. Но Юсуф опередил его и ударил кулаком по лицу. Шакир свалился на землю. Ихсан крепко схватил Юсуфа за руки и пытался его успокоить:
— Не надо, дорогой. Прошу тебя, Юсуф. Видишь, он нализался. Сейчас я его уведу.
Юсуф оттолкнул Ихсана и пнул ногой лежавшего на земле Шакира. Тут подбежали Али с Муаззез и увели Юсуфа. Шакир поднялся и хотел было броситься за ним, но Ихсан вместе с хозяином качелей удержали его и попытались отобрать у него револьвер. В это время подошел Хаджи Этхем, закадычный дружок Шакира.
— Я сам с ним справлюсь, — сказал он столпившимся вокруг людям и, взяв пьяного под руку, потащил за собой.
Хаджи Этхем был красивый дошлый парень. Двадцать лет назад, когда Этхему было четыре года, его родители, отправляясь в Мекку, взяли мальчика с собой, и с тех пор его стали звать Хаджи. Он был небогат, но денег у него всегда было больше, чем у других. Поговаривали, что этим он обязан своим богатым приятелям-кутилам, вроде Ихсана и Шакира, перед которыми угодничал и которым оказывал мелкие услуги, поставляя для кутежей девушек и мальчиков, что, впрочем, не мешало ему слыть отличным малым. Он слонялся без дела по городу так же, как и Шакир, обвязав феску кружевным платком.
У Шакира была своя компания. В их дела не вмешивались ни городские власти, ни полиция, и он и его дружки щедро умасливали их деньгами. Большинство в этой компании составляли люди довольно пожилые. Прокутив свои деньги, они жили теперь за счет рассказов о кутежах в прошлом, кормясь щедротами юнцов, которые не успели еще растранжирить свои деньги.
В городе они пользовались большим влиянием. Хотя от их былого богатства не осталось и следа, они всеми силами старались поддерживать свою прежнюю славу, и так как все они происходили из родовитых и знатных семей, это им в какой-то мере удавалось. В памяти у всех еще были живы воспоминания о старшей сестре такого-то и великолепных увеселениях, устраиваемых таким-то. Когда пожилые женщины попадали в особняк разорившегося богача, они вспоминали былые пиршества, им казалось, что они видят тень покойного бея и что с тех пор ничего не переменилось. А похотливый бездельник — опустившийся пьяница, был в их глазах самым прекрасным и достойным женихом, которого может пожелать себе девушка. О его распутстве чаще всего говорили как о заслуживающей сожаления, но извинительной слабости: «Что поделать? Молодость. Повзрослеет — образумится!» Между тем большинству этих «молодых людей» уже перевалило за сорок. Но даже в самых лучших семьях не было девушки, которую не отдали бы им в жены, если бы они того пожелали. Казалось, вся городская знать была связана вечным и нерушимым договором, который соблюдался, несмотря ни на какие перемены в положении и состоянии тех, кто принадлежал к ее кругу. Никому в голову не приходило отказать в чем-либо этим бейским сынкам, и пятнадцатилетних девушек — чистых, красивых — бросали в объятия седеющих, морально опустошенных и обычно больных дурными болезнями развратников, у которых за душой не было ни гроша. В их особняках разыгрывались потом тщательно скрываемые, но страшные драмы. Лишь одно спасало городских девушек от этой ужасной участи — бейские сынки неохотно женились, предпочитая жить с проститутками, и умирали от пуль и болезней раньше, чем, пресытившись жизнью, решали обзавестись женой.
Своим влиянием эти люди отчасти были обязаны более умным и расчетливым родственникам, которые, сохранив свое состояние и положение в обществе, возглавляли городское самоуправление или были предпринимателями. Хотя они и не желали знаться со своими опустившимися родственниками, но тем не менее во многих важных случаях под нажимом женской половины дома вынуждены были за них вступаться, потому что жена одного приходилась сестрой какому-нибудь из этих бездельников, другой был женат на сестре его приятеля, а родственным связям, они, особенно женщины, придавали огромное значение.
Драка с одним из таких бейских сынков, который к тому же еще не успел промотать свое состояние, не сулила Юсуфу ничего хорошего. Но пока у них не было повода устроить Юсуфу какую-нибудь пакость. То обстоятельство, что Юсуф, как здесь многие думали, был сыном каймакама, вынуждало их действовать более осторожно и выжидать удобного случая.
Если бы Юсуф присмотрелся внимательнее к тому, что творится вокруг, он заметил бы, что после этого случая многие приятели переменились к нему. Васфи теперь неохотно ходил с ним гулять. Холодно разговаривал с ним и Кязым, когда Юсуф заходил в лавку. Все боялись Шакира и его дружков. Но Юсуф не придавал случившемуся никакого значения и ничего не замечал.
Лето прошло спокойно. И только зимой произошли события, которые наконец навели Юсу фа на мысли, что кто-то неотступно преследует его. Сам Юсуф и тут ничего не заметил бы, но Али, который, несмотря на угрозы и подкупы, не оставил его, открыл Юсуфу глаза и растолковал вещи, о которых тот и понятия не имел.
Самым важным из этих событий была история с поденщицей, работавшей на оливковой плантации.
В один из холодных зимних дней Юсуф, как обычно, придя на плантацию, увидел среди работающих незнакомую женщину с девочкой лет двенадцати. Подозвав десятника, Безбородого Ибрахима, Юсуф спросил, кто это.
— Поденщицы, хозяин, — объяснил Ибрахим. — Работали у Шакира-бея. Сказывают, побили их там. Теперь к тебе просятся. Говорят, будут работать за харчи, только бы не трогали!
Юсуф подозвал женщину.
— Ты почему, тетушка, бросила прежнюю работу и пришла сюда?
— Побили меня, хозяин.
— Ни за что ни про что людей не бьют.
— А вот побили…
Юсуф недоуменно пожал плечами.
— Допустим, но я-то чем могу тебе помочь? Мне работников больше не нужно.
— Смилуйся, хозяин, рабой твоей буду, не прогоняй. Мы с доченькой одни на свете.
Юсуф взглянул на девочку, которая стояла рядом с матерью, и, неизвестно отчего, ему вдруг стало не по себе. Он долго не мог отвести от нее глаз. У этой тоненькой, худой, но не по годам рослой девочки было зеленовато-бледное, страшное лицо, какое бывает у людей, истощенных голодом и тяжелой болезнью. Ее огромные черные глаза смотрели из-под черных насупленных бровей, и это был взгляд много пережившего на своем веку человека. О нелегкой жизни говорили и горькие складки вокруг тонких бесцветных губ. Ее угрюмое лицо, глаза, полные ненависти, тяготили и мучили Юсуфа, словно обвиняли его в каком-то преступлении. Не отрывая взгляда от девочки, Юсуф спросил:
— Вы здешние?
— Нет, мы из Чине.
— Из Чине? Из-под Айдына?
— Оттуда.
— Что же вас сюда занесло?
И женщина рассказала, что, выйдя замуж за жандарма, она вместе с ним приехала сюда, потом он оставил их и сбежал с какой-то шлюхой, а теперь бросил и ее, живет где-то около Маньяса, занимается контрабандой табака, им совершенно не помогает.
Когда Юсуф узнал, что они из Чине, ему показалось, что он встретил родственников или побывал на родине.
— Ладно, работайте. Что-нибудь придумаем! Женщина работала много, а девочка то сидела где-нибудь под деревом, то вертелась около матери, то глядела на мужчин, которые сбивали с ветвей маслины, и за все это время ни с кем словом не перемолвилась. Вечером, когда, взяв свои узелки, они собрались уходить, Юсуф подбодрил их:
— Не горюйте, все образуется!
Женщина, припав к его рукам, принялась на все лады благословлять и благодарить его, а девочка стояла молча и смотрела на него равнодушными, холодными глазами.
На следующий день мать пришла одна, сказав, что девочка заболела.
— Есть у вас кто-нибудь дома? — забеспокоился Юсуф. — Кто смотрит за больной?
— Никого нет. Лежит одна, бедняжка!
Юсуф резко повернулся и пошел прочь, но до самого вечера у него из головы не выходила больная девочка. Он представлял себе ее лежащей на жесткой подстилке на земляном полу, неподвижно устремив взгляд своих черных глаз в потолок.
Вечером, еще до конца работы, Юсуф подозвал женщину и они вместе отправились в город. Моросил дождь, в колеях на дороге стояла вода. Миновав Нижний рынок, они подошли к Байрамйери. Юеуф зашел в лавку Али, попросил отвесить немного масла и риса и велел женщине взять покупки. И они молча зашагали дальше по улице. Она жила в квартале в Деирменоню по дороге в Ибрахимдже-кёй. Миновав огороженный забором большой сад, они остановились перед хибаркой из необожженного кирпича, прилепившейся к самому склону холма. Над крышей хибарки свисали ветки дикого инжира, росшего на крутом скалистом склоне.
Они пришли еще засветло, но в хибарке было темно. Пока женщина, взяв светильник с какого-то возвышения, напоминавшего очаг, пыталась его зажечь, глаза Юсуфа привыкли к темноте, и он увидел девочку. Она лежала, отвернувшись к стене, и натягивала на себя одеяло. Еще перед дверью Юсуф услышал шум. И теперь, при виде девочки, которая встревоженно ерзала на своей жесткой постели, ему почему-то пришло в голову, что она легла только перед их приходом.
— Кюбра, смотри, — сказала женщина, — пришел хозяин Юсуф!
Девочка повернула голову. Взглянула на Юсуфа. Потом медленно приподнялась и села, закутавшись в одеяло. Ее черные волосы рассыпались по плечам, она откинула их за спину, и он заметил, что ее обнаженные до плеч руки были все в пупырышках от холода.
Юсуф, усевшись в углу, разглядывал ее. И девочка тоже не сводила глаз с Юсуфа. Юсуф смутился и стал озираться по сторонам. В хибарке была лишь одна эта комната с земляным полом. Постель Кюбры, рядом с нею небольшой сундук и старый вытертый коврик — вот и все убранство.
Мать Кюбры возилась у очага, готовя-еду. Приподнимая крышку сундука, она доставала оттуда то глиняную миску, то щепотку соли. С прокопченных балок потолка, засыпанного сверху землей, свисало несколько початков кукурузы. Над постелью Кюбры виднелась узкая щель, заменяющая окно, в которую был вставлен осколок стекла. Чтобы укрыть внутренность дома от любопытных взоров, стеклышко замазали тонким слоем извести.
Юсуф снова взглянул на девочку и увидел, что та по-прежнему смотрит на него.
— Ты очень больна? — спросил он.
— Нет!
— Это хорошо!
Снова наступило молчание. Было слышно, как возится у очага женщина да глухо стучит дождь по земляной крыше. Снаружи послышались легкие шаги. Кто-то, обойдя вокруг дома, остановился, и вдруг за побеленным стеклом смутно обрисовалась чья-то тень. Мать и дочь переглянулись. Юсуф вскочил и подбежал к двери. Но женщина схватила его за рукав.
— Не надо, сынок. Это здешние парни, они всегда к нам заглядывают. Садись, не беспокойся.
Юсуф вернулся на место. Обхватив колени руками и подтянув их к подбородку, он, сощурившись, смотрел то на мать, то на дочь.
Прошло довольно много времени, прежде чем суп наконец сварился. Мать налила его в оцинкованную миску, вынула из сундука деревянную ложку и протянула дочери. Девочка, выпростав из-под одеяла голые руки, взяла миску и проглотила несколько ложек супа. Потом вдруг швырнула миску на пол. Женщина испуганно подбежала к ней. Девочка изо всех сил оттолкнула мать, упала лицом на постель и зарыдала. Все тело ее содрогалось под грязной белой рубашкой.
Мать неподвижно сидела на полу, по щекам ее медленно покатились слезы. Вдруг она вскочила, подбежала к Юсуфу и, припав к его рукам, быстро проговорила:
— Уходи отсюда, хозяин! Уходи! Из-за нас ты попадешь в беду!
Юсуф усадил ее перед собой и спокойно сказал:
— Ну, а теперь, тетушка, рассказывай, что с вами случилось. Перестань плакать.
Дождь на улице припустил еще сильнее. Капли застучали по крыше громче и чаще. Светильник потрескивал, его дрожащее пламя почти не отбрасывало света. Все так же валялись перед постелью перевернутая миска и деревянная ложка — никто к ним не притронулся.
Юсуф сидел и слушал рассказ женщины, то и дело прерывавшийся рыданиями. Девочка, зарывшись в одеяло, не издавала ни звука.
— К чему все рассказывать, мой ага, докучать тебе? — начала женщина. — Не сорвись мы с родных мест, ничего бы не случилось. Да что говорить! Так уж, видно, на роду нам написано. Если на то воля Аллаха, что может поделать раб его? Когда муж мой захотел нас сюда привезти, я сказала: «Не поеду!» Но ведь он мужчина и против него не пойдешь!.. Прежде, когда мы жили в деревне, был он не человек, а ангел! Это все с ним здесь сделали. Пить научили, допьяна напаивали, отвадили от дома, от дочери… Да, так вот, поднялись мы и уехали из милой нашей Чине, переселились сюда. Поначалу он и здесь вел себя прилично. Но потом он резко переменился. Стал поздно домой приходить. А иногда и целыми неделями не являлся. Спрашиваю его: «Где был?» — отвечает: «Преследовал шайку». Но я-то знала, что он обманывает меня. В торговых рядах есть башмачник Юнус-ага, так он мне и рассказывал, что муж отправлялся в Хавран или Френккёй и там забавлялся с бабами… Однажды вернулся и опять сказал: «Преследовал шайку». Но в этот раз он был такой усталый, такой бледный, что я поверила. Вошел и сразу повалился на постель. Притворился, будто спит. Но какое там! Вертится с боку на бок, приоткрывает глаза и все на меня посматривает. Наконец не выдержал и раза три глубоко-глубоко вздохнул… Я к нему и говорю: «Что с тобой, Сеид-эфе?» Был он жандармом, но в Чине все его звали эфе[16]. Он очень любил зейбеков, оберегал их. Два раза удавалось ему поймать самого Кара Мехмеда из Динара, и оба раза он его отпускал. Меня поклясться заставил, что я никому не скажу. «Смотри, говорит, а то меня повесят…» Так вот я и спрашиваю: «Сеид-эфе, что ты загрустил? Что с тобой, скажи ради Аллаха!» Он и звука не произнес, глаза зажмурил и притворился, будто спит, но лицо его покраснело, а грудь под одеялом просто ходуном ходит. Большая беда, вижу, приключилась с моим Сеидом. Но какая? Почему он мне не рассказывает?
Под вечер он встал с постели. Кюбра ходила тогда в начальную школу, отец хотел, чтобы она выучилась читать Коран… Да, так вот, встал он под вечер с постели и спрашивает, где Кюбра. Занятия в школе уже кончились, время позднее. Я ответила, мол, пойду посмотрю. Дошла до мельницы. Думаю, заигралась Кюбра с мальчишками, и дрожу от страха, что отец прибьет ее. Смотрю, у мельницы ее нет. Дошла до дома муллы, где школа помещалась. И там нет. «Только сейчас, говорят, пошла домой». Провеивала муку для муллы и задержалась. Девочка моя хорошо умела это делать. Сейчас вот все забросила… Ах, бедная ты дочка моя!..
Женщина залилась слезами, казалось, она задохнется от рыданий, Кюбра подняла голову, посмотрела на мать, но ничего не сказала, не стала успокаивать ее, а снова зарылась с головой в одеяло. Женщина утерла рукавом глаза и снова заговорила. Но слова ее прерывались рыданиями, и едва можно было разобрать, что она говорит:
— Вернулась домой и что же вижу! Кюбра сидит перед дверью и плачет. «Папа! Папа!..» Ах, думаю, опять Сеид-эфе побил ребенка. «Что ты плачешь, дочка?» — спрашиваю. «Папа, где он?»
Я так и обмерла. Вошла в дом, гляжу — нету Сеида-эфе. Спрашиваю Кюбру, а она рыдает, слова вымолвить не может. Когда немного успокоилась, она мне рассказала, что, когда пришла домой, отец взял ее на руки и начал целовать. Девочка посмотрела ему в лицо и испугалась. «Папа, ты болен? Что с тобой? Почему ты плачешь?»
Да, здоровенный мужчина, а плакал, как ребенок. Я, как вышла за него, ни разу не видела на его глазах слез. Сеид-эфе прижал ее к груди еще раз и еще. Потом надел башмаки, снял со стены свой «мартин»[17], вытер глаза платком и ушел. Гляжу я, ворот платья у девочки раскрыт. «Что такое?» — спрашиваю. «Отец, когда уходил, снял с меня талисман и повесил себе на шею», — говорит. Бедняжка прямо зашлась от плача.
«Помилуй, доченька, — говорю ей, — чего ты плачешь? Он ушел с отрядом, талисман принесет ему счастье, и, Аллах даст, скоро вернется». Так я ей говорю, а у самой из глаз слезы в три ручья текут. А дочь: «Он больше не вернется!» — «Почем ты знаешь?» — «Видно было, как он уходил». И правда, с того дня и я больше его не видала. На следующий день пришли власти, весь дом перевернули, что-то искали. Я спрашивала, узнавала, а мне ничего не говорят. Пошла я тогда к каймакаму. В то время здесь был бородатый такой. Когда я сказала, кто я, он поглядел на меня с жалостью и ответил: «Мы сами ищем твоего мужа, женщина. Он удрал и увез с собой Хайрие, по кличке Счастье. Но ты сама виновата: не смогла удержать мужа. Тебе от него добра ждать нечего. Подумай-ка лучше о себе!»
Женщина умолкла. Поглядела на дочь и продолжала:
— Если бы не она, мне бы и печали мало. Но девочку надо было кормить. Мы и раньше небогато жили, но нужды, слава Аллаху, не видели. До тех пор, пока не ушел от нас дорогой мой Сеид-эфе, кое-что у нас было. И после этого с полмесяца кормились мы пшеницей да маслом, что оставались в доме. А через полмесяца все запасы кончились. Два, три дня сидим голодные. Доченька моя не жаловалась, но ее молчание меня еще больнее за сердце брало. Как-то утром она сказала: «Мама, у меня голова кружится, я с постели встать не могу!» Дитя мое милое, не сказала, что она голодна, что сил нет. Голова, мол, кружится. Тут я чуть совсем ума не лишилась. «Ох горе, думаю, на глазах у тебя дочь умирает, а ты еще чего-то ждешь. Дитя твое тает, как свечка, чего же ты сидишь?» Накинула я покрывало и выскочила на улицу. А сосед наш, башмачник Юнус-ага, все уже знал и как раз в это время направлялся к нам. Я его по дороге встретила. Посмотрел он на меня и все сразу понял. Взял меня за руку и говорит: «Увы, дочь моя, такова жизнь. Могло бы быть и хуже, да некуда. Соберись с духом и ступай потихоньку да помаленьку работать. Слава Аллаху, руки-ноги у тебя есть. И, даст Аллах, ни тебе, ни дочери твоей в подлеце нужды не будет!» Светлый старичок этот Юнус-ага. Всегда давал мне добрые советы, на правильный путь наставлял. И на этот раз послал его Аллах мне навстречу. «Юнус-ага, — спрашиваю, — где же мне взять работу? Я здесь чужая, никого не знаю. Кто мне работу даст?» Подумал он немного и говорит: «Наша старуха что-то толковала. Кажется, в доме заводчика Хильми-бея то ли служанку, то ли работницу ищут. Ступай-ка со мной». Пошли мы к нему. Действительно, Хильми-бею нужна была служанка. Жена Юнуса-аги надела покрывало и пошла со мной. Супруга Хильми-бея — важная, толстая госпожа, вся в жемчугах и брильянтах. Старушка ей все рассказала, что со мной случилось. Оказывается, многие об этом уже знали. Госпожа выслушала и говорит: «Разве можно ихнему брату верить? Будешь работать, проживешь своим трудом. Здесь тебе будет лучше, чем в доме мужа!» Спеси в ней много, но сердце — доброе. По мне, пусть было бы хуже, да только бы в доме мужа! Но что могла я поделать? Как ни тяжко спину гнуть на чужих людей, все равно ради дочки я должна была работать… Чего уж там! Короче говоря, на следующий день переехали мы к Хильми-бею. Дали нам с Кюброй каморку. Работать, конечно, было трудно, но все-таки сыты, одеты. Ко всему человек в конце концов привыкает. «Буду стараться, говорила я себе, и если понравлюсь, проживу здесь до могилы. А выпадет счастье, отдам дочь за честного мастерового и душа моя будет совсем покойна. Кто знает, может быть, зять попадется хороший и возьмет меня к себе. Чем на чужих людей работать, сделаю лучше из своих волос метлу и буду служить дочке своей да зятю, за их детишками смотреть!» Все мои надежды были на Кюбру! — Женщина изо всех сил старалась сдержать себя, но горе оказалось сильнее ее, и она заплакала, на этот раз тихо, беззвучно, проглатывая слезы.
Вдруг в глухом шуме дождя послышались шаги, кто-то подошел к двери и стал сильно в нее барабанить. Женщина побелела как мел, вскочила, подошла к двери.
— Кто там?
— Открывай, открывай! Это я!
Юсуф узнал голос Хаджи Этхема.
— Да открывай же!
Женщина медленно отворила дверь. На пороге, мокрый от дождя, завернувшись в бурку, стоял Хаджи Этхем. Он сделал шаг вперед, но, увидев Юсуфа, попятился. Очевидно, не ожидал встретить его здесь в такое время. Но, быстро овладев собой, проговорил, улыбаясь:
— Добрый вечер, Юсуф-эфе!
И затем, не обращая на него внимания, отвел женщину в сторону и стал ей что-то шептать. Не успел он произнести несколько слов, как лицо ее изменилось. Сжав кулаки, она закричала:
— Чего вы от меня хотите? А? Чего еще вы от меня хотите? Говори же, Хаджи Этхем, зачем ты сюда пришел? Узнать новости? Как идут дела, устраивается все или нет? Дела никак не идут, Хаджи Этхем! Вы плохо расставили ваши сети. Не смогли навлечь беду на голову этого парня! Что поделаешь, мы оказались не такими бездушными, как вы! Мы еще новички в таких делах! Что ты смотришь на меня, точно убить хочешь? Нет, на меня злиться нечего. Это не моя вина. Я, может быть, все довела бы до конца, но видишь ты эту девочку? Она не смогла. На подлость она еще не способна! Она все узнала. Дочь моя меня пристыдила. Дала урок своей матери. Да простит меня Аллах! Эта невинная девочка — вы можете говорить, что хотите, она невинная, ее сердце невинно, ее сердце чисто! — да, эта девочка втолковала мне, какой великий грех я беру на душу. Смотри, она захлебнется в слезах. Нравится вам ваша работа? Ее горе, может, вам счастье принесет? Смотри, Хаджи Этхем, смотри! Неужели твое сердце не сожмется? И ты еще, не стыдясь, приходишь сюда узнавать, как идут дела! Никак! Вы ничего не сделаете этому парню! По крайней мере, нас не заставите сделать! Я выйду на городскую площадь и все расскажу правоверным! Все, понимаешь ты? Все! Найдутся ведь хоть два мусульманина, которые и нам поверят. Можете тогда нас убить. Можете и сейчас это сделать. Но прежде я возьму свою дочь, выйду на площадь Нижнего рынка и все расскажу. Самые жестокосердые люди, поглядев на Кюбру, сжалятся над нею и поверят ее словам…
Она не успела договорить. Хаджи Этхем схватил ее руку и вывернул книзу. Женщина с криком согнулась в три погибели, а Этхем ударил ее по лицу. Кюбра вскрикнула, вскочила и подбежала к матери, но Юсуф подоспел раньше и схватил Этхема за горло. Юсуф только занес кулак, чтобы его ударить, как вдруг от неожиданной боли вскинул обе руки, застонал, покачнулся и упал на спину.
Каймакам Саляхаттин-бей проводил дни в управе, а ночи за выпивкой. В этом заключалась вся его жизнь. С жителями вверенной ему округи он общался мало и то по выбору. Долгий жизненный опыт научил его понимать, для чего местные жители заводят дружбу с такими чиновниками, как он. Саляхаттин-бей редко принимал приглашения на званые обеды и вечера, так как не любил впутываться в интриги и желал остаться честным; он предпочитал скромные выпивки в компании адвокатов, окончивших юридический факультет, и лишь изредка с председателем уголовного суда.
Один из адвокатов, Хулюси-бей, имел большой красивый дом на Тавшанбаыры. А такого сада, как у него, не было во всем Эдремите. Окаймленный самшитом, с дорожками, усыпанными галькой, он производил впечатление маленького парка. Перед самым домом была беседка, оплетенная виноградной лозой, и маленький бассейн с фонтаном. По вечерам к бассейну выносили стол, уставляли его салатами из помидоров, жареной рыбой и другими закусками, выстраивали шеренгу бутылок. Зимой стол накрывали в доме. В одной из комнат растапливали выложенную голубыми изразцами печку, которая, впрочем, не так уж нужна была в Эдремите, и выпивали там.
Как-то прохладным зимним вечером Саляхаттин-бей, председатель суда и несколько адвокатов собрались, как обычно, в доме Хулюси-бея. Они уже были порядком навеселе, когда пришли заводчик Хильми-бей и Хаджи Этхем.
Хильми был человек высокомерный, он принадлежал к одной из старейших знатных семей Эдремита. В свое время он окончил среднюю школу на острове Митилена и был одним из уважаемых и образованных людей в округе. Но больше всего его уважали за богатство, которое, по слухам, было огромным. Никто в Эдремите не имел столько оливковых рощ. Говорили, что деньгам его знает счет один лишь Аллах, а ему самому считать их времени не хватало — он мерил золото подносами.
Должно быть, в этом была доля правды. Никакого состояния не хватило бы покрывать огромные расходы Хильми-бея и его сына.
Отношения этого человека с сыном служили источником упорных сплетен в городе. Хильми-бей вместо того, чтобы наставлять Шакира на путь истинный, попытаться исправить его, сам устраивал такие же кутежи, нередко даже вместе с сыном, привозил летом за город, в Дженнетаягы, а зимой в бани мальчиков из Измира, с Митилены или из местных греческих семей. Можно было только удивляться, что Шакир, после всего этого, не заходил еще дальше.
Слухи, бродившие по городу, утверждали также, что между отцом и сыном существуют какие-то тайные отношения, которые привязывают их друг к другу.
Неожиданный приход Хильми-бея был, несомненно, не случаен, хотя сам он всячески подчеркивал случайность, — заводчик не был столь близок к Хулюси-бею, чтобы явиться к нему без приглашения. Его приход, да еще вместе с Хаджи Этхемом, несомненно, преследовал какую-то скрытую цель.
Хильми-бей присоединился к компании. Выпил несколько рюмок ракы. Но так как он пришел совершенно трезвым, то водка не оказала на него почти никакого действия. Его маленькие глазки беспрерывно шарили по комнате. Наконец он предложил судье:
— Сыграем в картишки? Как ты?
Судья слыл человеком честным и справедливым. Но карты были его слабостью. Хотя он и не участвовал в крупной игре, но от небольшой партии не отказывался.
— Как вам угодно. Давайте по маленькой.
Стол с закусками убрали. Принесли другой, поменьше. Постелили пикейную скатерть. Появились карты.
В доме Хулюси-бея редко играли даже в покер, чаще всего в тридцать одно. Но Хильми-бей предложил:
— Может, сыграем сегодня в «меч»?
— Ну уж нет! Ведь это тюремная игра!
— Да разве не все равно? Карты есть карты, душа моя. Чтобы не затевать долгой игры, провернем пару кругов на ногах, так и пройдет время.
— Как хочешь!
Пересмеиваясь, остальные столпились вокруг стола. Они смотрели на игру как на забаву: ведь она вовсе не соответствовала ни их доброму имени, ни их положению.
Хильми смешал карты и спросил стоявшего рядом каймакама:
— Что вам, бей-эфенди? Каймакам опешил:
— Помилуй, бей, я в карты не играю. К тому же вовсе не знаю, что это за «меч» или как там его…
— А тут и знать нечего, бей-эфенди, сейчас научитесь!
И он в нескольких словах разъяснил смысл и правила игры.
— Я в эту игру не играю!
— Послушай, дорогой, — вмешался судья, — не отбивайся от компании. Сыграем один круг и разойдемся.
Саляхаттин-бей рассмеялся:
— Но ведь ты сам знаешь, душа моя, что я в карточной игре ничего не смыслю!
— Да уж какая это игра, бей-эфенди, не преувеличивайте. У нас у всех одна цель — позабавиться! Что вам дать?
Саляхаттин-бей положил перед собой серебряную монету в пять пиастров:
— Дайте девятку!
Быстро замелькали пальцы Хильми-бея, и перед Саляхаттином легла девятка. Хильми в свою очередь тотчас же вытащил из кармана монету и бросил ее на стол:
— Пожалуйста! Возьмите и карты, теперь вы будете сдавать!
Минут через тридцать игра разгорелась. Разговоры прекратились, улыбки слетели с лиц, уступив место выражению азарта и алчности. Слышались только короткие возгласы:
— Король, на две лиры!
— Тройку, на отыгрыш!
И таинственно шуршали карты, падая одна за другой на стол.
Лампа, стоявшая на краю стола, освещала своим желтым светом только круг игроков, а вся комната была погружена в полумрак. Тени сидевших за столом людей, похожие на каких-то чудных, огромных тварей, выделывали на стене угловатые, резкие движения. На полке стенного шкафа в углу стояли забытые рюмки, полграфина водки, яйца с копченым мясом и соленья. Еще недавно собравшиеся то и дело подходили к шкафу, опрокидывали рюмочку и с набитым ртом возвращались к столу, чтобы продолжать игру. Теперь у них уже не было сил двинуться с места: лица побледнели, руки тряслись. Собирая карты, они то и дело рассыпали половину колоды, снова мешали и давали снять не тому, кому нужно.
Время от времени они совали руки в карманы, доставали красивые вязаные мешочки, полученные женами в приданое, и дрожащими пальцами вынимали оттуда деньги.
Хулюси-бей и два других адвоката проиграли так немного. Они играли осторожно и не открывали карту тем, кто завышал ставку.
Судья — он был уже в большом проигрыше — остановился и стал играть осмотрительнее. Больше всех проиграли Хильми-бей и Саляхаттин. Захмелевший Саляхаттин-бей не только проиграл все бывшие при нем деньги, но и задолжал пятьдесят золотых Хильми-бею. Он играл, забыв обо всем, как все новички в картах, стараясь нервной, азартной игрой расположить к себе фортуну. Проиграв, он удваивал ставку. Снова проигрывал и снова удваивал ставку. Его проигрыш приблизился к сумме, о которой, будь он трезвым, он испугался бы даже и подумать.
В выигрыше оставался только Хаджи Этхем. С серьезным лицом он сгребал деньги и тасовал карты. Так как в карточной игре деньги необязательно держать на столе, Этхем клал золотые в карман, оставляя перед собой только несколько меджидие[18].
Хильми-бей проигрывал молча, с застывшей высокомерной улыбкой в углах губ, и, когда перед Саляхаттином не оказывалось денег и бедняга, подавленный и бледный, судорожно откидывался на спинку стула, он клал перед ним пригоршню лир:
— Я поставлю за вас, бей-эфенди!
Хулюси-бей и остальные, кроме судьи, казалось, смекнули, что здесь что-то нечисто. Но никто не осмеливался сказать об этом вслух, тем более что их это никак не касалось. Они могли даже остаться в выигрыше. Хулюси-бей смотрел на Саляхаттина с жалостью и отчаянием и старался не встречаться глазами с Хильми-беем. Ничего нельзя было поделать: от предложения прекратить игру Саляхаттин отказался, решительно махнув рукой.
— Оставь нас, любезный, — сказал Хильми-бей. — Пусть бей-эфенди поиграет. Может, он все вернет. Смотри, и мы ведь тоже в проигрыше. Неужели же бросить игру на половине?
Теперь уже действительно ничего нельзя было поделать.
В желтом свете лампы лицо каймакама казалось вытянутым, его седые волосы, прядями свисавшие на висках, приняли темный оттенок. Щетина на подбородке точно выросла за один час, на кистях рук, на длинных пальцах вздулись синие жилы. Ничего не видящими, налитыми кровью глазами он озирался по сторонам, ничего не видел. Несколько раз встречался с укоризненным взглядом Хулюси-бея, и на его побелевших губах появлялась бессмысленная улыбка, которая тотчас исчезала, как только он снова наклонял голову. Игра закончилась только к часу утренней молитвы. Саляхаттин-бей оттолкнул горсть денег, которую ему снова протянул Хильми, и проговорил с безнадежным видом:
— Хватит!
Он поднялся, опрокинув при этом стул:
— Сколько я вам должен?
Хильми-бей взял коробку из-под сигарет, лежавшую на столе, подсчитал записанные на ней цифры:
— Триста двадцать лир! И добавил, улыбаясь:
— Да это не важно, бей-эфенди. Говорят, что за год даже пяти кур ушей не переходит от игрока к игроку. Как-нибудь снова соберемся, и вы отыграетесь!
В этот день Саляхаттин-бей смог отправиться на службу только после обеда. Он сильно повздорил с Шахен-де, в голове у него все странно перепуталось. В канцелярии его уже ждал Хулюси-бей.
— Беда-то какая! — грустно сказал Саляхаттин-бей.
— Нельзя унывать! Надо искать выход.
— Какой может быть выход? Если я продам свою оливковую рощу и возьму за год вперед жалованье, все равно не хватит. Ведь это триста двадцать золотых! Кончено, Хулюси-бей, все кончено! Подумай только, я даже не могу собрать вещи и уехать. Я обречен на позор и срам. Конечно, я постараюсь расплатиться через три года, через пять лет.
В кабинет вошли чиновники, и разговор оборвался. Каймакаму показалось, что сзади мелькнула физиономия Хаджи Этхема — Саляхатгин-бей замер. Хаджи Этхем подошел к его столу и положил какую-то бумагу.
— А это зачем? — спросил каймакам, прочитав ее.
— Знаете, бей, такой уж обычай, извольте вашу подпись. Да вы не тревожьтесь.
Каймакам дрожащей рукой поставил подпись, и Хаджи Этхем, стараясь не встречаться взглядом с Хулюси-беем, быстро вышел из комнаты.
Каймакам не глядя подписал остальные бумаги и медленно обернулся к Хулюси-бею:
— Я подписал вексель на сумму проигрыша.
— Зачем ты это сделал?
— А что мне оставалось? Прибежал с самого утра. Наверное, целый час ждал, скотина. Все, все кончено!
— Ах, дорогой мой, ты ведь этому Хильми-бею не сделал ничего худого. Мстить ему тебе не за что. У них, наверное, совсем другие цели. Какие-нибудь более важные расчеты или что-то в этом роде. Хильми-бей прекрасно знает, что с тебя эти триста с чем-то лир не получить. А ради удовольствия сделать каймакама своим должником такие деньги на ветер не бросают. Погоди, подождем немного. И наверняка узнаем, что они затеяли. Наберись терпения, не падай духом. Все на свете можно уладить.
Саляхаттин-бей только покачал головой, как бы говоря, что словами его не утешишь.
Когда вечером он вернулся домой, Шахенде встретила его с сияющим лицом. Такой ласковый прием после недавней ссоры удивил каймакама.
— Знаешь, дорогой, у нас важные новости, — шепнула ему на ухо Шахенде, взяв его под руку.
— Дай Бог! Добрые?
— И не спрашивай! Сегодня к нам приходили от Хильми-бея. Не просто так, в гости, а со сватовством.
— Сватовством? Кого сватают?
— Да кого же еще, мой бей? Разве ты забыл, что у тебя дочь на выданье?
— Сватают Муаззез? Да она же еще ребенок!
— Помилуй, Саляхаттин-бей! Какой там ребенок! А сколько лет было мне, когда я за тебя вышла?
— Я сейчас ни за кого не собираюсь отдавать свою дочь. Так и отвечай всем. И к тому же нечего тебе лезть в эти дела.
— Как же мне не лезть? Разве я не мать? А тебе нечего шуметь, я ответила, что посоветуюсь с тобой. Во всяком случае, я не собираюсь держать ее в девках до двадцати лет, пока она старухой станет!
Уединившись в своей комнате, Саляхаттин-бей долго размышлял, пытаясь сопоставить эти два события, происшедшие в один день, и прийти к какому^ нибудь выводу. Ему казалось, что он что-то начинает понимать, но связать концы с концами никак не удавалось. Если Хильми-бей хочет взять Муаззез в жены своему сыну, для чего понадобилось ему затевать всю эту историю? Разве он не мог прямо посвататься? Вряд ли наследник такого богача мог опасаться отказа.
Но когда на следующий день он порасспросил о Шакире, то все понял.
Выслушав его предположения, Хулюси-бей поморщился.
— Это мне и в голову не приходило, — сказал он. — Жаль девушку!
— Почему жаль? Я за такого подонка дочь свою не выдам!
— Они, наверное, и полагали, что ты так ответишь. Зачем же тогда дали тебе триста лир? Нет, погоди, похоже еще они подстроили тебе ловушку. Деньги тебе дали, чтобы ты не уехал из Эдремита. Я думаю, они еще кое-что приготовили. Одного не понимаю. Шакир такой беспутный гуляка, ему только удовольствия да развлечения подавай. Что это ему приспичило жениться, ума не приложу!
Саляхаттин-бей снова задумался. Он не мог смириться с мыслью, что вынужден будет отдать свою дочь парню, о котором наслышался столько плохого.
— Но, может быть, это лишь очередная придурь Шакира, — заметил Хулюси-бей. — Завтра-послезавтра она пройдет. Постарайся как можно дольше протянуть с помолвкой. Давай уклончивые ответы. Может, он и отстанет. А что до трехсот лир, то они хорошо знают, что не получат их с тебя. Да и ты им когда-нибудь пригодишься. Хаджи Этхем — из одной компании с Шакиром. Деньги Хильми-бея не в чужой карман попали!
Саляхаттин решил, что разумнее всего держать пока все это в строгом секрете. Он ничего не рассказал и Юсуфу. Парень горячий, он может натворить такого, что потом не расхлебаешь. Незачем ему знать об этой истории, Саляхаттин-бей краем уха слыхал о его стычке с Шакиром во время гулянья, и это укрепило ' его решение.
Однажды ночью, недели через две, Юсуфа принесли домой раненым. Его спасителями были старый башмачник Юнус-ага, бедно одетая женщина лет тридцати пяти и болезненная девочка, которая беспрерывно плакала и не отводила глаз от бледного лица Юсуфа.
Эта девочка и ее мать ни в ту ночь, ни после ни на шаг не отходили от постели Юсуфа и так и остались в доме каймакама.
Рана Юсуфа была не опасна. Нож угодил в мякоть бедра, рядом с пахом, и ему надо было дней пятнадцать — двадцать пролежать в постели.
Увидев раненого Юсуфа, Саляхаттин-бей и даже Шахенде были потрясены. Саляхаттин-бей только теперь понял, как дорог ему Юсуф. По нескольку раз в день он заходил домой, поднимался наверх к Юсуфу и, улыбаясь, говорил:
— Ишь, забияка! Уже в такие годы удальство свое показывает. Подумаешь, какой эфе выискался. Недаром ты из-под Айдына! А? Ну, когда же ты нам расскажешь, как все это произошло?
И незаметно от других он косил глазами на женщину и девочку, словно спрашивая, кто они такие.
Но Юсуф упорно молчал, а когда ему досаждали расспросами, с усталым видом отворачивался к стене.?
Кюбра и ее мать незаметно стали чем-то вроде› служанок в доме каймакама, все к ним так и относились. Особого любопытства они ни у кого не вызывали. Их появление в доме вызвало немало разговоров.
Говорили, что Хильми-бей и Шакир весьма обеспокоены судьбой девочки, Кюбры, и даже никогда не унывающий Хаджи Этхем ходил удрученный. Не оста* лось тайной и то, где был Юсуф ранен. Все это пересказывалось на тысячу ладов.
Саляхаттин-бей принужден был удовольствоваться доходившими до него слухами. И хотя бедняге тяжело было узнавать о том, что произошло, по уличным сплетням, от Юсуфа нельзя было добиться подробного рассказа.
Только один человек хотел было докопаться до истины. Это была Муаззез, но и она не осмеливалась расспрашивать Юсуфа, пока он хоть немного не поправится. Мать Кюбры на все расспросы отвечала:
— Дочка была больна, Юсуф-ага купил риса и масла и пошел проведать ее. Дай ему Аллах здоровья, он человек милосердный! Только он вышел на улицу, как из темноты кто-то выскочил и ударил его ножом. Не иначе, как Юсуфа-агу с кем-то перепутали.
— Ты сказала, что в ту ночь Кюбра была больна, — уточнила Муаззез.
— Как же! Лежала в постели.
— Как же она шла под дождем через весь город, больная?
— Ах, доченька моя, мы люди привычные. Мало разве горя видели? От испуга у дочери моей болезнь как рукой сняло. Она так любит Юсуфа-агу!
Но ее объяснения не успокоили Муаззез. Как-то днем она вошла в комнату Юсуфа и, присев к нему на постель, спросила:
— Братец Юсуф, скажи наконец, что все это значит? И кто эта девушка Кюбра?
Тут она покраснела и смутилась.
— Кюбра — сирота божья, Муаззез! И ей много досталось. Посмотри только на ее лицо!
— Знаю, братец, знаю, — откликнулась Муаззез с детской непосредственностью. — Но у нее такой странный вид. Хотя она моложе меня, но когда мы вместе, я ее стесняюсь. Как тебе сказать?.. Мучает меня что-то. Но посмотрел бы ты, как она меня полюбила. Иногда ни с того ни с сего бросится мне на шею и примется целовать. И тебя она, кажется, тоже очень любит… Не раз заставала я ее у твоих дверей. А как меня увидит, опустит глаза, словно сделала что-то нехорошее, и сейчас же убегает. А вот подружиться с ней я никак не могу. Хочу, но не могу.
Юсуф молчал. Он задумчиво глядел на Муаззез, которая играла его рукой, лежавшей на одеяле. Поняв, что он ей ничего не скажет, Муаззез решила перевести разговор на другую тему:
— Знаешь, Юсуф, меня сватают!
Она взглянула на Юсуфа широко раскрытыми глазами, словно сама удивлялась, как просто и откровенно удалось ей это высказать. Юсуф быстро приподнялся на постели.
— За кого?
— За сына Хильми-бея, Шакира. Мать его приходила… От меня скрывают, но весь город уже знает.
— А что отец?
— Отец не очень доволен. Кажется, только мать хочет. Каждые два дня то она у них, то они у нас! Говорят, Хильми-бей очень богат. Мать они уже сейчас задарили. И вот…
Она протянула Юсуфу правую руку. На руке было два золотых браслета тонкой работы.
— Это от матери Шакира-бея!
Юсуф побагровел. Он сильно сжал руку Муаззез, она чуть было не вскрикнула.
— Значит, уже до этого дело дошло? Они дарят тебе браслеты, будто ты уже сосватана! Что ж, дай-то Аллах! Я рад за тебя. Рад, жених — богатый!
Муаззез, вся залившись краской, вскочила, на глазах у нее показались слезы. Губы задрожали. Она растерянно повторяла:
— Юсуф, брат!
Потом сорвала браслеты и кинула их на одеяло. Юсуф схватил их, смял в кулаке и швырнул в угол. Муаззез расплакалась. Юсуф взял ее за руки, тихонько притянул к себе, коснулся губами ее волос и проговорил на ушко:
— Найдутся для тебя женихи получше! Разве время тебе сейчас думать об этом? Знала бы ты, что за грязный тип этот Шакир-бей!
Муаззез резко отстранилась. Глаза у нее сразу высохли. Ничего не говоря, она посмотрела на Юсуфа с таким выражением, словно не желала понимать его. В этом взгляде были и удивление, и упрек, и даже гнев.
— Ты еще совсем девочка, — продолжал Юсуф. — Конечно, ты немного завидуешь замужним сверстницам. К тому же такие распутники, как Шакир, почему-то нравятся девушкам. Но как бы тебе не пришлось горько раскаяться. Подумай серьезно. Конечно, будь это хорошая партия! Тебя не собираются держать дома, конечно же, выдадут замуж! И все-таки не пойму, зачем твоя мать через день таскает тебя к Хильми-бею? Дом у них, правда, очень богатый… Но ты же у нас умница. Не будь такой нетерпеливой. — Юсуф вдруг замолчал, пораженный выражением лица Муаззез. Глаза у нее горели, уголки губ дрожали. Юсуф ожидал взрыва негодования, но Муаззез тихонько поднялась с постели и, опустив голову, медленно вышла. Юсуф, ничего не понимая, смотрел ей вслед.
После драки с Юсуфом на праздничном гулянье Шакир, сильно однажды выпив, поклялся:
— Будь я проклят, если эту Муаззез не возьму к себе в дом. Тогда этот безродный Юсуф поймет наконец, с кем имеет дело!
Те, кто счел слова Шакира обычной пьяной похвальбой, ошибались. Распутник, привыкший, что каждое его желание исполняется, никак не мог забыть оскорбление, которое на людях нанес ему Юсуф, и полагал, что будет полностью отомщен, лишь заполучив Муаз-зез. Тогда он сможет сказать Юсуфу:
— Ты ее от меня оберегал, а я вот беру в дом женой!
Вначале отец даже слушать ничего не хотел. Он не допускал и мысли, что его снохой будет дочь какого-то чиновника, кем бы этот чиновник ни был. Но после долгого спора, который происходил с глазу на глаз в запертой комнате, он согласился. Вообще они всегда умели уступать друг другу. Хильми-бей как будто даже побаивался сына. Не раз после долгих споров он соглашался на то, против чего вначале решительно возражал. Но в этом случае он не видел необходимости слишком уж упираться. Дочь каймакама, пожалуй, не хуже дочери какого-нибудь богача. По всей вероятности, Шакир сумел убедить отца, что этот брак одновременно будет им и выгоден. Но оба они решили, что, прежде чем сватать Муаззез, лучше заранее связать Саляхаттина-бея по рукам и ногам. Так они хотели ускорить дело, — их настойчивые попытки добиться согласия Саляхаттина-бея натыкались на уклончивые ответы, а они не хотели ждать.
Случай с Юсуфом и поселение Кюбры с матерью в доме Саляхаттина-бея заставили их поторопиться, используя влиятельных лиц, они повели атаку на каймакама со всех сторон. Просьбы и уговоры постепенно сменились угрозами. Саляхаттин-бей и не думал, что дело примет такой оборот. Он понимал, как мало значит правительственный чиновник в сравнении с этими людьми, которые, в сущности, были хозяевами края, и знал, что хотя они и вынуждены считаться с каймакамом, но, при желании, могут и сместить с должности. Поэтому он совсем сник.
Единственно возможный выход — уехать, бросив все, — был для него закрыт, пока в руках Хильми-бея находился вексель. Между тем протяни он еще немного, и все влиятельные лица округи, объединившись, могут перейти к решительным действиям, а это повлечет за собой отрешение от должности и в конце концов публичный позор.
Воля Саляхаттина-бея, подорванная постоянной выпивкой, начинала сдавать. Мало-помалу мысли его приняли иное направление, и он стал задавать вопросы: «Какой смысл так упорствовать?» Шакир не только не отказался от своего намерения, но все больше распалялся и можно было заключить, что эта женитьба для него не мимолетная прихоть. А если человек чего-нибудь так сильно добивается, то разве невозможно предположить, что со временем он исправится? Может, он хочет завести семью, потому что ему опостылела та грязная жизнь, которую он вел до сих пор. И если это так, то насколько бессмысленными выглядят все его, Саляхаттина-бея, возражения. Разве и сам он в молодости не грешил, хотя и никогда не опускался так низко?
Чем больше он думал, тем более неразумным представлялось ему собственное поведение. Ему стало казаться, что он напрасно мучает и себя и других. К тому же адвокат Хулюси-бей тоже перестал поддерживать его.
— Тебе видней, делай как лучше! — говорил он. Бедняга не забывал, что здесь ему жить и зарабатывать свой хлеб.
Наконец Саляхаттин-бей решил открыться Юсуфу. Позвав его как-то к себе, он сказал:
— Юсуф! Муаззез уже в том возрасте, когда надо выходить замуж. За нее сватаются. Я тебе ничего не говорил, но, вероятно, ты слышал — ее руки просит сын Хильми-бея Шакир! Я знаю, что вы с ним не в ладах. Но дело идет о счастье твоей сестры. Вначале я не был склонен принять это сватовство, так как считал Шакира неисправимым развратником. Но люди, которым я доверяю, утверждают, что парень он, в сущности, неплохой, только по молодости лет да под влиянием дурных приятелей ведет немного распущенную жизнь. Теперь же, после того как он посватался к Муаззез, за ним никто не замечает прежнего сумасбродства. Многие даже говорят: удивляемся, мол, как парень, не знавший никакого удержу, сделался вдруг таким тихоней. Значит, он может исправиться. Ты, конечно, не станешь противиться замужеству Муаззез из-за ваших ребяческих ссор… — Тут только Саляхаттин-бей заметил, что Юсуф плетет косичку из бахромы на занавесе и совсем не слушает его. Он умолк, огорченный.
Юсуф оставил занавес:
— Раз ты уже решил, к чему теперь мне все это рассказывать? Ты — отец, ты и должен думать о судьбе дочери. А мне что?
— Помилуй, Юсуф! Разве я не знаю, что ты заботишься о Муаззез больше, чем я? Ты — ей и за старшего брата, и за отца. Чего говорить, даже мать о ней так не заботилась, как ты. Поэтому ты не отмахивайся, мне, мол, что. Я ведь с тобой советуюсь, как с равным. Старое зло свое отбрось, но если видишь в сватовстве Шакира что-либо дурное, говори. Почему ты отмалчиваешься? Может, тебе что-нибудь известно?
— Мае известно, что Шакир — сукин сын! За таких девушек не выдают.
— Я раньше тоже так думал, Юсуф! Но верно ли будет, если мы наотрез откажем? Все говорят, что Шакир очень переменился.
— Отчего же он переменился?
— Оттого, что решил стать человеком, образумился.
— А вы и поверили?
— С чего же он тогда присмирел?
— Со страху… Если бы ты знал, как Шакир и Хильми-бей рвут и мечут! Я кое о чем догадывался, только никак в толк не мог взять, почему. Спасибо, Али раскрыл мне глаза. Али тоже ничего определенного не знает, только слышал, что говорят в городе. Дыма без огня не бывает. Если даже одна десятая того, что я слыхал, правда, то таким не то что девушку отдать — «здравствуй» сказать позор.
— Все это, наверное, преувеличено или выдумано. Разве можно судить о человеке по сплетням?
Юсуф отвернулся, словно их разговор затянулся и наскучил ему:
— Делайте, как хотите. Вы меня спросили, я вам ответил…
Поведение Юсуфа рассердило Саляхаттина-бея.
— Конечно, я сделаю так, как хочу. Но если бы ты сказал все, что тебе известно, и перестал бы на что-то намекать, было бы еще лучше.
Юсуф пожал плечами, поднялся и хотел было уйти, но Саляхаттин-бей, побледнев, схватил его за руку:
— Вы все сговорились меня доконать, что ли? — заговорил он дрожащим прерывистым голосом. — Неужто не только город, но даже и мои домашние ополчились против меня, а я-то надеялся, Юсуф, что хоть ты поймешь меня. Юсуф! Я думал, — ты — единственный родной мне человек. Я ведь с ума схожу, сынок. С ума схожу… Если так будет продолжаться, я убегу куда глаза глядят или пущу себе пулю в лоб. Ты говоришь, чтобы я не отдавал Муаззез за Шакира, не так ли? Прекрасно! И я этого не хочу! Но что я могу поделать? Если ты можешь дать мне совет, говори. Я поступлю так, как ты скажешь. Но у меня нет больше сил бороться. Я больше не в состоянии тянуть, не в силах отбиваться от этой стаи коварных, злобных волков, делать вид, что не понимаю их угроз, каждый день выдумывать новые предлоги и вежливо улыбаться. Я тоже человек, Юсуф. Я тоже состою из мышц и нервов. Пожалей меня хоть немного!
Губы несчастного дрожали. Сердце Юсуфа сжалось от бесконечного сострадания и любви к этому человеку. С трудом удержавшись от того, чтобы броситься ему на шею и расцеловать, он только и смог сказать:
— Поступайте, как вам кажется лучше, отец! Но если хотите знать, чего стоят эти люди, поговорите с нашей Кюброй и ее матерью. Я думаю, они достаточно знают этих негодяев.
— Какое отношение Кюбра и ее мать имеют к Хильми-бею?
— Не знаю… Вероятно, большее, чем мы можем предположить.
Юсуф позвал Кюбру и ее мать. Увидев Саляхаттина-бея, они испугались.
— Вы не успели в тот вечер рассказать мне все до конца, — обратился к ним Юсуф. — Начните теперь сначала, отец тоже хочет послушать.
Саляхаттин-бей усадил женщин и добавил:
— Можете мне все рассказать, не бойтесь. Ваша история, кажется, имеет отношение к Хильми-бею. А его сын Шакир сватает нашу Муаззез. Я готов дать согласие. Но Юсуф сказал мне, что вы о них кое-что знаете, и пока я об этом не услышу, не могу принять окончательного решения. Начало он мне уже рассказал, так что вы говорите только о том, что касается Хильми-бея и его семьи. Наверное, эта история связана с Кюброй?
Мать и дочь некоторое время молчали, не зная, как отвечать на эти неожиданные вопросы. Кюбра опустила голову и уставилась в пол. Тогда Саляхаттин-бей обратился к ней:
— Кюбра, дочь моя! Муаззез — твоя сестра, и ты, конечно, желаешь ей добра… Подумай об этом и расскажи мне все, что знаешь. Все, что произошло. Хорошо?
— Жаль Муаззез. Не отдавайте им ее! — не поднимая головы, тихо ответила девочка.
— Хорошо, дочь моя. Но скажи, почему? Отчего вы покинули дом Хильми-бея? Если вы с ним поссорились, то почему работали у него на сборе маслин? И почему потом пришли к Юсуфу?
— А что же нам было делать, бей-эфенди? Умирать с голоду?
Женщина опять заплакала. Юсуф всегда злился на людей, у которых глаза на мокром месте. Но у матери Кюбры слезы, казалось, были из самого сердца, и при виде их нельзя было не разделить ее горя.
Саляхаттин-бей подошел к Кюбре, осторожно взял ее за подбородок, заглянув в глаза.
— Ты, видно, немало вынесла, девочка! Но все ведь проходит. Все забывается. Какой смысл терять голову от горя? Надо смотреть на вещи спокойнее, как бы со стороны…
Он умолк, опасаясь, что Кюбре его слова непонятны. Но та своим ответом показала, что хорошо поняла если не самые слова, то их общий смысл.
— Есть вещи, которые не проходят и не забываются, бей-эфенди! Такие, которые человек уносит с собой в могилу.
Продолжая расспросы теперь уже не только ради Муаззез, но и ради самой этой девочки, каймакам спросил с нетерпением:
— Но, доченька, почему ты не расскажешь мне о своем горе? Если с вами плохо поступили, то моя обязанность наказать их.
— На это ничьей власти не хватит!
Саляхаттин-бей хотел было сказать: «У меня хватит». Но не в силах был вымолвить это даже просто так, ради красного словца. События последних дней ясно показали, как он беспомощен и бессилен. Любая похвальба в его устах показалась бы теперь только смешной.
— Мы свое горе доверили Аллаху, — ответила мать Кюбры. — Он их покарает.
— Рассказывай же, — вмешался Юсуф. — Отец ведь сказал тебе, что, прежде чем решить судьбу Муаззез, надо выяснить все о Хильми-бее и его семействе.
— Да разве я смогу рассказать! У меня сердце лопнет. Кюбра, доченька, расскажи, что они с тобой сделали. Не стыдись, на тебе греха нет. Пусть стыдятся те, кто это сделал!
Кюбра долго молчала и сидела, не поднимая глаз. Потом, словно приняв какое-то решение, кивнула головой. Она огляделась по сторонам, глаза ее заблестели каким-то странным голодным блеском. Они были полны ненависти и, только встретив взгляд Юсуфа, как будто немного смягчились.
— Мать уже говорила, — испуганно и робко начала она свой рассказ, — мы прислуживали в доме Хильми-бея. Каждое утро я поднималась наверх и убирала постели. Как-то раз я вошла в комнату Шакира-бея. Было уже довольно поздно. Я думала, что его нет в комнате. Но смотрю — в постели… Я хотела уйти, но он слышал, как я вошла, и, не повернув головы, крикнул: «Принеси воды, девчонка!» Я побежала вниз, набрала стакан холодной воды и принесла. Он выпил воду залпом. Возвращая стакан, он глянул мне в лицо, потом еще и спрашивает: «Давно ты у нас?» — «Скоро пять лет», — отвечаю. «Мать моя знает толк в красотках, но нам не показывает», — пробормотал он. Только я собралась идти, как он схватил меня за руку. «Что ты делаешь, Шакир-бей?» — говорю. А он тянет меня в постель и отвечает: «Сейчас увидишь». Я испугалась, совсем голову потеряла. Вырвалась и выскочила из комнаты. Шакир-бей в одном белье погнался за мной, но не поймал. Прибежала я вниз к матери, а она, увидев, что я запыхалась, спрашивает: «Что это с тобой, доченька?» Я от стыда ничего не посмела ей рассказать. «Бегом спустилась, — говорю, — вот и запыхалась». Мать меня долго бранила: «И не стыдно тебе бегать по дому? Выросла вон какая, а все ума не набралась». Чтобы не попадаться на глаза Шакиру-бею, стала я прятаться. Когда он звал меня в свою комнату, я всегда оставляла дверь открытой. Но Шакир-бей почти перестал выходить из дома. То и дело, проходя мимо, все норовил прижать. А я от страха пикнуть не смела, отбивалась от него, как могла. Прошел день, пять дней, а он все не отстает. Я матери так ничего и не сказала. Боялась, что она рассердится, почему от нее таилась. А Шакир-бей все не унимался. Допоздна не вставал с постели и под разными предлогами зазывал меня в комнату. Не раз я матери говорила: «Ты прибирай наверху, а я вместо тебя пойду на кухню». Но мамочка моя отвечала: «Помилуй, дочка, слава богу, пока я жива, твои руки грязной посуды не коснутся. Ты так говоришь, потому что жалеешь меня. Но твоя мать все для тебя сделает». Она, бедная, не знала, что я терплю. А Шакир-бей делался все нахальнее. У меня сердце замирало от страха, что в доме услышат, подумают невесть что и нас с матерью прогонят. В конце концов Шакиру-бею как будто все это надоело, и он оставил меня в покое. Ох, думаю, слава Аллаху. Потому что, увидев меня, он больше не трогал меня, не хватал, а только гадко так глядел и проходил мимо… Было это уже весной. В доме постоянно шли пирушки, гулянки. Как-то раз ханым позвала меня и говорит: «В Дженнетаягы кое-что должны отвозить. Ты езжай с повозкой, приготовь там все». Я не знаю, было ли ей что-нибудь известно. Пусть грех лежит на ее душе. Мать с утра ушла на реку стирать белье. Она не знала, что я уехала. А я так любила сад. Вишни уже поспели. Радостная, веселая сбежала я вниз, уселась поверх белья и ковров. Возчик — отчаянный парень, так гнал лошадей, что повозка того и гляди перевернется. Я визжала от восторга и страха. Сад был на другом конце Дженнетаягы. Мы проехали Соуктулумбу, кругом пошли сады. Дорога была залита водой. Вода доходила до ступиц. Колеса чмокали, чавкали. Возчик развеселился и всю дорогу пел песни. Наконец мы приехали. Я спрыгнула на землю, подошла к вишням, нагнула ветки и стала есть. «Пока возчик сгрузит вещи, наемся», — думаю. Вскоре возчик крикнул мне: «Кюбра, мы уезжаем! Ступай, приведи все в порядок!» Я пошла в дом. Хозяева проводили здесь половину лета и много всего успели понавезти. Тут были и корзины с медными кастрюлями, и коробочки с красным перцем. Расставляю вещи и пою. До сих пор помню: о Шадие, как ее украл Муса-чавуш[19].
Ах, беи, я долго в пути был, устал.
От чар Шадие как безумный я стал.
Вот эту песню я и пела. Только стала я расстилать наверху большой ковер, слышу, кто-то поднимается по лестнице. Сердце у меня замерло от страха. Выглянула я в прихожую. Вижу, идет Шакир-бей, ухмыляется…
Саляхаттин-бей и Юсуф оба вздрогнули. Кюбра, взглянув на них, умолкла. Лицо ее стало удивительно бесстрастным. Последние слова она проговорила сухо и безжизненно:
— Все с той же ухмылкой Шакир-бей подошел к двери. Я закричала, бросилась к двери, вижу, за ним по лестнице поднимается Хильми-бей…
— Его отец! — воскликнул Саляхаттин-бей, вскочив с места.
— Его отец. Он тоже ухмылялся. Ох, мамочка моя, никогда в жизни я не видела такой поганой ухмылки.
Кюбра все с тем же окаменевшим лицом припала к матери. Юсуф встал и направился к двери, уже на пороге услышал голос женщины и обернулся. Подавшись к каймакаму, она глухо проговорила:
— Доченька моя подбежала к окну и уже высунулась до половины, но парень схватил ее за юбку… У ворот сада на каменном колодце сидел Хаджи Этхем и стругал палку…
Как-то поздним утром Юсуф, завернувшись в кожух, под проливным дождем шел по Нижнему рынку и вдруг наткнулся на Хаджи Этхема. Заметив Юсуфа, тот хотел было улизнуть, но Юсуф окликнул его:
— Поди-ка сюда!
Хаджи Этхем нащупал в кармане пистолет и, не отрывая глаз, следил за Юсуфом. Заложив руки за спину, Юсуф быстро приближался к нему, они вместе перешли дорогу и укрылись под навесом одной лавки. Не глядя в лицо Хаджи Этхему, Юсуф спросил:
— Вексель, который ты взял у отца, при тебе? Хаджи Этхем приготовился к драке, даже к перестрелке, и такого вопроса он не ожидал.
— С какой это стати мне носить вексель с собой! Он у бея. А что такое?
— Возьми его и под вечер приходи в кофейню «Чынарлы». Я заплачу долг.
Хаджи Этхем побледнел, словно ему всадили нож в живот.
— Откуда ты их возьмешь?
— А тебе что за дело?! Принеси вексель. Юсуф, не оглядываясь, пошел в сторону Соуктулумбы и до вечера, как обычно, работал в оливковой роще.
Хаджи Этхем шел в кофейню, чтобы как обычно поиграть в кости, но после разговора с Юсуфом он побежал к Хильми-бею и пробыл в доме часа два.
Подобного оборота дела они никак не ожидали. Саляхаттин-бей за это время никак не мог собрать триста лир. Все его приятели-чиновники нуждались в деньгах не меньше, чем он. А из местных богачей вряд ли кто-либо мог дать в долг столько денег, к тому же они знали, что такой поступок грозит им неприятностями. Скорее всего здесь какая-то хитрость.
— Будь начеку. Смотри, чтобы не вырвал вексель! — велел Хильми-бей. — Этот парень, видать, ушлый!
Вечером Хаджи Этхем и двое его дружков явились в кофейню «Чынарлы». Там Юсуф уже ждал их. Взяв вексель, он, к удивлению Хаджи Этхема, не попытался ни разорвать его, ни сбежать, а тщательно сложил вексель, сунул в карман, достал сафьяновый мешочек, выложил на крашенный белой краской железный столик золотые монеты и принялся отсчитывать их.
Затем Юсуф, все так же не глядя на Хаджи Этхема, молча пошел к двери и исчез за пеленой дождя.
Во время этой сцены все, кто был в кофейне, побросали кости и столпились вокруг стола. Ухмыляясь, они с мнимым сочувствием поглядывали на Хаджи Этхема. А когда он горстями стал сгребать золото в карман, они, облизывая губы, жадно следили за каждым его движением.
Вскоре дверь кофейни снова отворилась и вошел Шакир. Все разошлись по своим местам, оставив его наедине с Хаджи Этхемом.
Шакир подошел к одному из столиков у двери и бесцеремонно подтянул к себе деревянную скамейку. Хаджи Этхем уселся напротив. Оба молчали. Шакир-бей оглядел кофейню. Народу было полно, и все окна запотели. Из угла долетали голоса двух критян, которые о чем-то беседовали, тряся длинными белыми усами. Чуть поодаль, возле очага, пятеро торговцев лошадьми затеяли какой-то спор. Свет лампы, качавшейся под потолком в самой середине комнаты, освещал головные уборы посетителей. Фески, барашковые шапочки, овчинные колпаки покачивались, как цветы на ветру. На деревянной перегородке, отделявшей посетителей от очага, на полочках стояли наргиле[20], поблескивали медные желтые подносы, поставленные на ребро, а сбоку висели длинные красные трубки.
С темных стен на эту беспрерывно колышущуюся клумбу из людских голов смотрели изображения тучных персидских красавиц с венцами на головах и нитями жемчуга на шеях. Две цветные литографии представляли сцены из «Отелло». На первой был изображен Яго, поднимающий с земли платок, оброненный Дездемоной. На другой — Дездемона, распростертая на роскошной постели, и белобородый ревнивый мавр, занесший руку, чтобы вонзить ей в горло кинжал.
Шакир торчал в этой кофейне целыми днями, и все это уже его не интересовало. Он просто ждал, когда Хаджи Этхем начнет рассказывать. Но, не выдержав, прищурил глаз и сделал знак головой, будто спрашивал: «Ну, как?»
— Плохо! — откликнулся на его Вопрос Хаджи Этхем.
— Он заплатил деньги?
— Сполна!
— Что нам теперь делать?
— Не знаю.
— Разве ты ничего не придумал?
— Дело трудное. Можно в два счета погореть. Надо поскорее избавиться от этой девки. Выкрасть ее, что ли?
Шакир, сверкнув глазами, наклонился к приятелю:
— А отец? Ты сможешь его уговорить?
Хаджи Этхем молча поглядел на него, как бы говоря: «Что за вопрос!»
— А куда ему деваться, если дело вскроется, загремим все трое…
Шакир его уже не слушал. Он погрузился в какие-то свои мысли.
— Сможем мы это сделать сейчас же? — тихо спросил он.
— Не так-то просто. Куда мы ее увезем?
— В наш летний дом, — перебил Шакир. — Я увезу! Хаджи Этхем недовольно покосился на приятеля.
— Ас матерью что нам делать?
Шакир толком не понял, что тот имеет в виду.
— С матерью? Пусть себе дома сидит. На что она мне? Мне дочь нужна!
Лицо Хаджи Этхема стало совсем злым.
— О ком ты говоришь, скажи на милость?
— О дочери каймакама.
Хаджи Этхем резко махнул рукой, точно отбрасывая что-то.
— Оставь ты это, ради Аллаха, Шакир-бей! Ты все думаешь о своих удовольствиях. А я говорю об этой девчонке, Кюбре. Напрасно мы ввязались в эту историю. Все бы тебе только с бабами путаться… Если мы не разделаемся с Кюброй, плохи наши дела! Особенно сейчас, когда у каймакама развязаны руки. Он нас в порошок сотрет. Неужели ты хочешь, чтобы нас осрамили на всю округу, чтобы нас по судам затаскали?
— Но ведь ты уже все уладил?
— Какое там — уладил! Шакир-бей, ты жизни не знаешь! Ослеп, что ли? Правду сказать, я чуть было не загремел раньше вас всех. Пока мы собирались спихнуть в яму Юсуфа, сукина дочка весь наш план раскрыла. Пришлось пустить в ход ножичгк. Все мои надежды были на долг каймакама. А сейчас чего ему бояться? А тут еще этот парень, что волком смотрит, Юсуф… Придет время, конечно, и с ним рассчитаемся. Все это, без сомнения, — его рук дело. Я так и не знаю, где он раздобыл триста двадцать лир. Может, ограбил кого-нибудь? Что ты на это скажешь?
Шакир посмотрел на него холодным взглядом:
— Ладно! А как с Муаззез? Как с нею?
Хаджи Этхем встал. Поднялся и Шакир. Они подошли к двери. Дождь немного утих. Когда они расставались у кофейни, Хаджи Этхем проговорил:
— Ты совсем ослеп от любви, бей… Съезди-ка в Измир, проветрись!
Триста лир Юсуф добыл не на большой дороге.
В тот же день, когда Кюбра рассказала им свою историю, Юсуф вечером вышел из дома и отправился к Али.
Не успел он войти в темную лавку, как Али бросился ему навстречу:
— Что с тобой, Юсуф?
Юсуф прислонился к мешку с фасолью. Его лицо никогда не выражало такого сильного волнения. Окинув Али долгим, пристальным взглядом, он произнес:
— Что вы все за люди!
В этой короткой фразе прозвучало такое гневное возмущение, что Али остолбенел.
— Что случилось, Юсуф?! — повторил он.
Но тут в лавку вошел покупатель и спросил рису. Когда Али отвесил товар, снова подошел к Юсуфу, тот уже овладел собой. Теперь на его губах играла обычная равнодушная улыбка. Эта улыбка, как стена, отгораживала его от окружающих людей, которых он никак не мог, да и не хотел, понять. Она была его последним прибежищем. Ему казалось, что только за этой холодной стеной может он спастись от того мутного бурлящего потока, который грозит захлестнуть его. За показным равнодушием он скрывал те чувства, которые всколыхнул в нем рассказ Кюбры, да и что ему оставалось делать. Он не мог бы найти общего языка со всеми этими людьми, они все равно никогда не поняли бы Юсуфа. К тому же говорить следует лишь о том, что доступно твоему разумению, а Юсуф даже в истории с Кюброй все еще многого не понимал. И смутно чувствовал, что никогда не поймет. Вот отчего в этот мучительный и страшный час своей жизни он принял обычный невозмутимый вид и рассказал Али только то, что ему стало известно.
Али выслушал его, ни о чем не спрашивая. Только под конец рассказа лицо его залилось краской.
— Такого я даже не мог себе представить! Эти люди еще подлее, чем я думал. Значит, вот зачем им понадобилось опутать твоего отца! Если что-нибудь выйдет наружу, они с его помощью хотят спрятать концы в воду. А Шакир думает еще и Муаззез заполучить…
— От моего отца теперь толку мало. Он растерялся и не знает, что делать.
Поколебавшись немного, Али спросил:
— А Муаззез знает об этой истории?
— Вряд ли. Откуда ей знать!
— Она согласна выйти за Шакира?
— Что она понимает! Она еще ребенок.,4-У Али заблестели глаза.
— Как это не понимает? Если она узнает, что за негодяй этот Шакир, она его имени слышать не захочет.
Юсуф не понял, куда он клонит, и только пожал плечами. Али что-то хотел добавить, но не мог. Он несколько раз открывал рот, но так ничего не произнес. Юсуф задумался.
— А ведь в это дело они и меня хотели впутать! — внезапно проговорил он с усмешкой.
— В какое дело, — не понял Али, — а молодец девчонка! Я никогда ее не видел. Какая она?
— Не спрашивай! Смотреть больно. Но что-то в ней есть. Она так просто этого не оставит. Что-нибудь сотворит. Я как вижу ее в доме, так робею…
Али, желая вновь вернуться к теме, не дававшей ему покоя, сказал:
— Надо, чтобы твой отец уплатил долг! Его слова дошли до Юсуфа не сразу.
— Но как же он заплатит? Где возьмет столько денег?
И тут Али вдруг выпалил, сам удивляясь собственной храбрости:
— Я дам!
— Ты хочешь жениться на Муаззез? — медленно проговорил Юсуф, глядя ему в глаза.
Али вспыхнул и кивнул. Юсуф поднялся и хлопнул его по плечу:
— Я знаю, что в этом мире так просто добро не делают. Потому и спросил. Чего ты краснеешь? Я полагаю, ты жених подходящий. Вечером скажу отцу.
Он наверняка согласится. Только как ты уговоришь своего отца, чтобы дал столько денег?
— Не беспокойся, — сказал Али.
Когда Юсуф выходил из лавки, он придвинулся к нему и прошептал:
— У моей бабушки денег куры не клюют. Мне она никогда ни в чем не отказывает. А отец ничего не узнает.
Бабушка Али по матери была хорошо известна в Эдремите. Она овдовела совсем молодой, оставшись с маленькой дочкой на руках, и одна управляла состоянием, доставшимся ей от отца и мужа. Она надевала сафьяновые сапожки и надолго уходила в свои оливковые рощи, подгоняла там поденщиков, продавала масло в Стамбул и Измир и, наконец, выдав дочь за отца Али Шерифа-эфенди, который был тогда довольно бедным молодым человеком, удалилась на покой. Теперь ее имуществом управляли зять и внук. Но говорили, что свое золото старая Ганимет-ханым хранит в укромном местечке, в дубовом сундучке, который всегда лежит у нее в головах. Когда ее спрашивали, верно ли это, она всегда отвечала: «Здесь лежат только деньги на саван. На них вы меня похороните». Частицы этого богатства, которого никто в глаза не видал, являлись на свет в виде брильянтовых сережек, нитки жемчуга или талисмана с бирюзовыми бусинками «от сглаза», когда кто-либо из родственников женился или совершалось обрезание детей.
В полутемной комнате с низким потолком, на первом этаже их дома, старая женщина, сидя в углу на подстилке, беспрерывно читала Коран, перебирая четки крашенными хной пальцами; она соблюдала посты, творила намазы, с обязательными земными поклонами, которые отвешивала бессчетное число раз на дню, и показывалась даже своему зятю только в покрывале. Но к Али она питала большую слабость. Когда он пришел и рассказал ей о своем горе, она сказала: «Откуда у меня такие деньги!» Однако вечером, совершив последний намаз, она тихонько вошла к Али в комнату и, промолвив: «Держи, только отцу ничего не говори!», положила в головах расстеленной на полу постели плотно набитый мешочек.
Али стоял на коленях в другом конце комнаты перед маленьким пюпитром и при свете лампы переписывал набело долговые книги. Увидев бабушку, он бросил книгу и карандаш и побежал к ней, чтобы кинуться ей на шею, но старая женщина жестом остановила его и так же беззвучно, как и пришла, выскользнула из комнаты, прошуршав длинными юбками.
Али едва дождался утра и весь день до самых сумерек с нетерпением поджидал Юсуфа, Время шло, и он все больше терял надежду увидеть его. Он шагал из угла в угол по лавке, то и дело высовывался из дверей и смотрел на дорогу, потом снова, чтобы забыться, хватался за долговые книги. Но мысли его были далеко. Он видел себя то верхом на коне в свадебном наряде, то пляшущим вместе с приятелями свадебный танец. Но стоило ему вспомнить, что Юсуфа все нет, как на душе становилось муторно, на него волнами нахлестывали опасения.
Несколько раз в глубокой задумчивости он едва не налил покупателям керосина вместо уксуса, а к вечеру нескольким должникам забыл записать долги.
Когда почти совсем стемнело, Али, усталый и отчаявшийся, опустил ставни, задвинул засов и медленно направился к дому.
Проходя по площади мимо мечети, он услышал голос муллы, скороговоркой читавшего молитву. Даже здесь, на улице, слышен был глухой шорох, который производили молящиеся, падая ниц.
Вскоре он уже был возле своего дома, оштукатуренного и окрашенного в синий цвет. Над стеной сада свешивались ветви огромного инжирного дерева. Войдя во двор и умывшись у колонки, Али, не поев, поднялся в свою комнату и растянулся на постели, прикрытой белым батистовым покрывалом.
«Да разве каймакам отдаст свою дочь за какого-то там лавочника? А ведь я не нищий, кое-что за душой имею!» — с горечью думал Али.
Он встал, взял с комода наугад какую-то книгу. Это была хрестоматия, оставшаяся у него с четвертого класса. По вечерам он изредка брал то учебник математики, то историю и снова перелистывал страницы, которые читал, наверное, уже раз пятьдесят. Он не знал на свете других книг, кроме учебников. Бабушка изредка читала вместе с другими старухами житие Мухаммеда и плакала над ним, но Али находил его скучным; многочисленные переводные романы, напечатанные в два столбца, которых было много у Васфи, он понимал плохо. Его потребность в чтении вполне удовлетворяли школьные учебники.
Но в этот вечер, прочитав несколько страниц, он заскучал и над хрестоматией и, снова усевшись на. постели, стал глядеть через зарешеченное окошко на улицу.
Сладкие мечты вдруг наполнили его душу. Он представил себе, как Муаззез, тихонько приоткрыв дверь, входит в его комнату с подносом и предлагает ему кофе. Усевшись против нее, он долго ведет с ней приятный разговор об их свадьбе, о сотнях кувшинов оливкового масла, о магазине, который он откроет на Нижнем рынке.
Утром Али проснулся, испытывая те же сладкие чувства, которыми был полон его сон, хотя у него и ныла шея от неловкой позы, в которой он спал. Он вернулся к действительности и вздохнул.
Позавтракав внизу куском хлеба с оливковым маслом, Али выпил полмиски бекмеза[21], потом снял со стены ключ от лавки и вышел на улицу. Он попытался выбросить из головы пустые, как ему теперь казалось, надежды и, чтобы рассеяться, решил отправиться к дяде, который жил в одной из деревень на склонах Каздага.
Вдруг сердце Али подпрыгнуло, потрясение было такое, словно он ударился грудью о стену: повернув за угол, он увидел на противоположной стороне улицы Юсуфа. Али остановился посреди дороги, глядя на него умоляющими глазами. Юсуф подошел к нему и по обыкновению положил ему на плечо руку. Он улыбался, и в этой улыбке сквозило чувство превосходства.
— Отец согласился, — сказал он. — Мать еще ломается…
Али молча, точно ничего не слышал, уставился на Юсуфа вопрошающим взглядом. Юсуф расхохотался:
— Да что ты? Успокойся, Муаззез будет твоей женой.
Али не заметил, что в его словах звучит насмешка и даже прямое оскорбление.
— Что говорит Муаззез?
— Она еще не знает. Мать ей сегодня скажет. Юсуф махнул рукой, он хотел поскорее закончить этот разговор посреди дороги и с выражением высокомерия процедил сквозь зубы:
— Ладно, давай деньги!
Если бы Али как следует владел собой и пригляделся к Юсуфу, он был бы поражен и очень огорчен, Юсуф произнес эти слова не как друг, он словно выплюнул их ему в лицо. Но Али был вне себя от счастья. Он рассеянно опустил руку в карман брюк, вынул туго набитый мешочек и протянул его Юсуфу. Юсуф быстро, точно поднимал камень с земли, всей ладонью схватил этот мешочек и, насупив брови, проговорил:
— Сделка заключена, не так ли?
И быстрыми шагами удалился.
Вечером Юсуф, отдав в кофейне «Чынарлы» триста двадцать лир и получив вексель, вышел из кофейни и долго бродил под дождем по городу. Сапоги его по голенища увязли в грязи, а когда он поднимал ногу, глубокий след тут же заполнялся жидкой грязью.
На темных и узких улицах ему попадались навстречу женщины, возвращавшиеся от соседей с застекленными фонарями в руках, и пьяные. Незаметно он пришел на окраину города к берегу Бюкжчай. В этом месте через реку был переброшен длинный деревянный мост, по которому переправлялись повозки, едущие в Хавран и Кемер. У обоих концов моста росли большие чинары. Утихший было дождь снова припустил, и Юсуф укрылся под одной из этих чинар. Мост опирался на каменные быки, пенистые грязные воды реки образовывали возле них бурлящий водоворот. От скрытой тучами луны исходил слабый рассеянный свет, и видно было, как тяжелые капли дождя, падая в бегущие воды реки, оставляли на ее поверхности мелкие, тотчас исчезавшие кружочки.
Юсуф, прислонившись спиной к стволу большой чинары, всматривался в деревья на другом берегу реки, в размытую дорогу, ведущую к городу, с поблескивавшими на ней лужами, тучи, то темные, низко нависавшие над землей, то светлые, высокие. Все это представлялось ему слитным, неразрывным целым. В эти минуты, казалось, в природе ничто не существовало отдельно. Юсуфу почудилось, что и сам он — частица этой огромной глыбы ночного мрака. Он невольно поежился. Мокрыми руками провел по лицу. Со лба по щекам струилась дождевая вода. Это движение точно разорвало его связь с окружающим, и он почувствовал, что существует сам по себе. Его охватило чувство, прямо противоположное тому, которое он испытывал минуту назад, — чувство одиночества. Он огляделся по сторонам, и ему показалось, что тучи, река быстро удаляются от него. Редкие желтые огоньки в окнах городских домов сиротливо дрожали на волнующейся-поверхности реки. Юсуф обеими руками обхватил чинару за своей спиной. Пальцы его попали в холодные трещины коры. Он отдернул руки и положил их на грудь. Ему вдруг показалось, что грудь его в таких же трещинах, что и кора векового дерева, и он почувствовал, как к горлу подкатывает ком. О Господи, как он одинок… Один, совсем один в этом бескрайнем ночном мраке, простирающемся от звезд на небе до гальки на дне реки, от туч, набегавших откуда-то с востока, до моря где-то на западе. В каком направлении ни устремлялись бы его мысли, они никого не встречали на своем пути. Он был уверен, что в эти минуты во всем необъятном мире нет ни одной живой души, которая думала бы о нем, и с каким-то горьким вызовом решил, что и его мыслей тоже никто не достоин. Эти мысли причиняли непонятную боль. Неужели, правда, о нем никто не думает и ему самому нет ни до кого никакого дела? Неужели он прав, считая себя таким одиноким? Пожалуй, что нет. Эти мысли немного успокоили его натянутые нервы. Он отделился от дерева, глубоко вздохнул и зашагал к городу.
Подойдя к дому, он вынул из кармана ключ, открыл дверь. В прихожей, которая одновременно служила кладовой, а иногда и спальней для гостей, Кюбра с матерью укладывались спать. Увидев Юсуфа, женщина взяла керосиновую лампу, стоявшую на одной из нижних ступеней лестницы, которая вела на второй этаж, и выкрутила фитиль. Юсуф сделал знак рукой, чтобы она не беспокоилась, и хотел было тихо подняться наверх, но, проходя мимо разложенных постелей, заметил огромные блестящие глаза Кюбры, уставленные прямо на него. Взяв у женщины лампу, он спросил:
— Почему вы не спите?
— Ждем ханым…
— А где она?
— Взяла с собой Эсму и ушла в дом к начальнику телеграфа. Там сегодня вроде музыка, веселье. Сказала, что придет поздно.
Эсма была их старой служанкой родом из Румелии, она выполняла в доме множество обязанностей, от экономки до стряпухи.
— А отец не вернулся? — снова спросил Юсуф.
— Нет… Даже обедать не приходил!
— А Муаззез?
— Барышня наверху… Только что легла… Юсуф, держа лампу, стал медленно подниматься по скрипучей лестнице. Наверху он остановился в нерешительности — то ли взять лампу с собой, то ли оставить здесь, — но, подумав, решил оставить, ведь Шахенде-ханым еще не вернулась. Он сделал было шаг вперед, но вскрикнул от неожиданности и застыл на месте. Дверь в комнату напротив была открыта, там стояла Муаззез и смотрела на Юсуфа.
Она была в коралловых домашних туфельках на босу ногу и в длинной белой ночной рубашке с вышивкой на вороте, рукавах и подоле. Волосы, заплетенные в косы, были откинуты за плечи. Губы кривились в горькой усмешке, она, видимо, долго плакала.
— Как, ты еще не ложилась? — с деланным равнодушием спросил Юсуф.
— Я ждала тебя!
— Случилось что?
: — Мне надо поговорить с тобой.
— Разве нельзя подождать до завтра?
— Я хотела сегодня… — Поколебавшись, она добавила: — Но если ты не хочешь, я…
Юсуф взял ее за руку.
— Пойдем, поговорим!
Они вошли в комнату Юсуфа, которая помещалась рядом с ее комнатой, сели на постель.
— Брат, за сколько вы меня продали? — спросила Муаззез без всяких предисловий.
Юсуф, пораженный, взглянул ей в лицо.
— Вернее, за сколько ты меня продал? — повторила Муаззез.
— Что ты говоришь?
— Мать сегодня мне рассказала… о долге отца и обо всем остальном.
— Ну и что? Чем плох Али? Он тебе не нравится?
— Ты только сейчас решил поинтересоваться моим мнением. Да будет вам известно, я ни за Али, ни за кого другого не пойду.
Разговор явно становился слишком резким. Чувствуя за собой вину, Юсуф сказал нарочито шутливым тоном:
— Может, твое сердце все еще принадлежит Шакиру?
Муаззез вскочила. Руки ее были в пупырышках от холода, но лицо горело.
— Не говори мне больше об этом, Юсуф… Не говори!
Кулачки ее сжались. Она вся дрожала. С болью в душе Юсуф спросил:
— За кого же ты тогда хочешь замуж?
Муаззез опустила голову, и слезы, одна за другой, закапали ей на грудь. Юсуф, потянув ее за руку, снова усадил на постель и тихо, ласково повторил:
— Говори же, за кого ты хочешь?
Подняв на него заплаканные глаза, Муаззез воскликнула:
— Ни за кого!.. Понятно?.. Ни за кого!
Она долго не сводила с него взгляда. Юсуф смотрел ей в глаза, и по его лицу в неверном свете лампы пробежала дрожь. Медленно протянув руку, он погладил ее волосы. Муаззез, казалось, только и ждала этой ласки. Она взяла руки Юсуфа в свои ладони и сказала:
— Теперь ты понял?
Юсуф, прикусив нижнюю губу, медленно кивнул головой:
— Понял!
И впервые в жизни Муаззез увидела, как на карих глазах Юсуфа блеснули слезы.
С полчаса они сидели рядом. Оба дрожали от холода, но не решались пошевелиться. Первым поднялся Юсуф и, притронувшись к плечу Муаззез, проговорил:
— Ступай, ложись спать!
Они встали и прошли в ее комнату. Когда девушка легла, Юсуф сел у ее изголовья. Оба молчали. Только изредка юноша протягивал руку и гладил ее волосы. Но так легки были его прикосновения, что Муаззез вряд ли их ощущала.
Вскоре комнату наполнило ровное дыхание девушки, и тогда Юсуф бесшумно, на цыпочках вышел.
Глаза его были полузакрыты, ему казалось, что все это сон. Поэтому он не заметил Кюбры, которая сидела на последних ступенях лестницы и расширившимися глазами следила за ним.
Какое-то время он стоял в оцепенении посреди своей комнаты. За окном стало немного светлее. Он подошел к тахте, стоявшей у окна, сел и стал смотреть на улицу. Поредевшие, то серебристо-белые, то тяжелые черные облака бежали наперегонки друг за другом.
Так он и просидел до утра.
Оба юноши, которые провели без сна, каждый в своей комнате, всю ночь, думая об одной и той же девушке, встретились на следующий день. В полдень Юсуф направился в лавку Али. Он был внешне спокоен, хотя и знал, как трудно будет сделать то, что он вынужден сделать. Он пытался заранее сочинить фразу, которая разом поставила бы все на свое место. Что-нибудь вроде: «Она не соглашается. Скверны твои дела!» Не надо только вдаваться в объяснения. Он знал, что первыми словами, которые скажет Али, будут: «Значит, вы меня надули!», и при одной мысли об этом покрывался потом. Дойдя до площади, Юсуф, вместо того чтобы свернуть к лавке Али, зашел в кофейню напротив и уселся у окна. В это время дня кофейня была почти пуста. Чуть поодаль два старика, поджав под себя ноги, сидели на широкой, покрытой циновкой скамье и, положив голову на руки, подолгу раздумывая, играли в шашки. Юсуф уставился на лавку Али. В дверь вошли два покупателя. Когда они уходили, на мгновение мелькнуло лицо Али. Юсуф заволновался, словно столкнулся с ним нос к носу. Нет, не так-то просто подойти к этому парню, который не ожидает никакого подвоха, и сказать: «Деньги я у тебя взял, а девушку не отдам. Она будет моей женой!» Али совсем еще юнец. Сможет ли он вынести такой удар, как подобает мужчине? Больше всего Юсуфа страшило, что он просто заплачет — молча, без криков, без ругани. Он не мог себе представить, что ему делать в этом случае, и в нерешительности раскачивался на стуле. Так как было очень жарко, ставни лавки были наполовину приспущены. Юсуфу припомнились те летние дни, которые провел перед этой лавкой вместе с товарищем, которому он сейчас должен будет причинить жестокую боль. Он как бы воочию видел розовощекое пухлое лицо Али, видел, как тот, рассказывая какую-то историю, поднимает вверх обе руки и жестикулирует.
Юсуф вскочил. Он понял, что если еще немного посидит здесь, то вернется, так ничего и не сказав. Он обязан покончить с этим делом сегодня же. Иначе зло, которое он причинит приятелю, с каждым днем будет расти. Самое правильное — пойти и сказать, что ничего не вышло, и молча выслушать обидные слова, которые совершенно справедливо бросит ему в лицо товарищ.
Он вышел из кофейни и решительно зашагал через площадь. Хотя было совсем сухо, ему казалось, что он идет по вязкому болоту, — ноги с трудом отрывались от земли. К горлу подкатывал ком.
Но лавка была уже близко, и Али заметил его. Он вскочил с плетеной табуретки, подбежал к Юсуфу, схватил его за руки, втянул в лавку и обнял.
— Ах, Юсуф! Мой Юсуф!.. Увидишь, какую свадьбу я устрою! Мать очень обрадовалась, и отец не против. Да здравствует жизнь!
Юсуф вывернулся из объятий товарища, поглядел на него и вдруг почувствовал, что вся душа у него перевернулась. Случилось то, чего он боялся. Али плакал. По его розовым щекам, покрытым, как у айвы, пушком, катились слезы, хотя Али и пытался улыбнуться. Он пододвинулся к Юсуфу, и они оба уселись на мешок с рисом. Вытирая слезы тыльной стороной ладони, Али спросил:
— Муаззез уже знает, правда?
— Знает.
— Что она говорит, Юсуф, скажи, ради бога? Вдруг я ей не понравлюсь. Но скажи, Юсуф, разве я дурной человек? Такой, как Шакир?.. Муаззез тебя не ослушается, Юсуф! Ты ей рассказал обо мне. Хорошо? Ты самый лучший друг. Ты это дело начал, ты и доведешь его до конца. Послушай, когда мы вместе ходили на праздники к Чынарлы-чеме, а я в душе мечтал о Муаззез, но не смел и подумать, что она будет моей. Своим счастьем я обязан только тебе. Клянусь головой матери, Юсуф, теперь ты мне дороже отца, дороже брата…
Али положил ему руку на плечо. Он весь дрожал.
— Завтра или послезавтра мать пойдет к вам сватать Муаззез и договариваться о свадьбе. Я ни с кем тягаться не хочу, но говорю тебе, такую свадьбу сыграю, что сорок лет о ней в Эдремите помнить будут!.. Да, разве ты не слыхал? — вдруг спросил он, словно только что вспомнил. — Наш Ихсан, сын Хаджи Рифата, тоже женится. Скоро и у него свадьба. Берет девушку из Чорука. Говорят, свадьба будет пышная!
Юсуф уже слышал об этом. Он кивнул головой.
— Пусть сначала он свадьбу справит, — улыбаясь, проговорил Али, — а потом я свою устрою.
Юсуф встал. Приятель ухватил его за руку.
— Что? Ты уже уходишь? Ладно, ступай, но не забудь поговорить обо мне с Муаззез. Сделай все, что можешь, пусть она меня полюбит.
— Хорошо! — проговорил Юсуф после некоторого раздумья.
С этим он и ушел.
Неужели сама судьба уготовила ему после счастливейшей в его жизни ночи несчастнейший день?! Какую горькую печаль испытывал он, глядя на голубое небо, на лицо любимой! Это было так ново, необычно для Юсуфа.
И все случившееся так мучило его, что хотелось биться, метаться, чтобы вырваться из тесной клетки, в которую он попал.
Счастье, казалось бы, выраженное, в сущности, в глубине его сердца, было недостижимым, и это вызывало в нем не только смятение, но и ярость.
Ничто в жизни до сих пор не имело для него цены, ничем он не увлекался, ничего не добивался. Он смотрел на все со стороны и ни от кого не желал зависеть, довольствовался гордым одиночеством. Теперь он впервые чего-то желал, желал с неодолимой силой. Почему же он должен душить это могучее желание, которое, наверное, и раньше жило в его душе, в самых глубоких ее тайниках, а теперь вырвалось наружу. Почему?! Ради кого?!
Перед глазами Юсуфа встал Али, и его губы скривились в полупрезрительной, полусочувственной улыбке. Какой это недалекий простак. Он подумал, что и раньше-то Али ничего не интересовало, кроме школьных учебников, а теперь вот уже несколько лет его голова забита лишь ценами на картошку или оливковое масло. Собственно говоря, Юсуф уже много лет никого не любил и понимал, что сможет полюбить кого-нибудь, только если будет восхищаться им. Разве мог он полюбить окружающих его людей, если он не уважал их, если смотрел на них свысока и даже гнушался ими? Если он и любил немного Саляхаттина-бея, то лишь потому, — что, кроме бесившей Юсуфа беспомощности, у того было еще удивительно доброе сердце.
С первого дня Юсуфа поразило поистине ангельское терпение этого человека по отношению к такой бестолковой, болтливой, не отдающей отчета в своих действиях, жене.
Но к Муаззез он испытывал совсем другие чувства. Он думал о ней не как о постороннем, чужом или отдельно от него живущем человеке, а как о частице самого себя: как о своей руке, глазах или сердце. Здесь не могло быть и речи о том, любить или не любить, нравиться или не нравиться, восторгаться или презирать — это ни разу ему не приходило в голову. Чувство, проснувшееся в нем к Муаззез и дошедшее до его сознания, ощущалось как страшная боль при мысли, что ее могут от него оторвать.
Но неотвратимый ход событий, накатывавшихся на Юсуфа одно за другим, вынуждал его теперь к самым невероятным поступкам. И, несмотря на возмущение, кипевшее в его душе, он знал, что должен будет покориться, что ни ум, ни сила его тут ничем не могут помочь.
Пока все эти смутные мысли, как лента, разворачивались у него в голове и он, закинув руки за голову, лежал на мягкой подстилке, уставившись в потолок, дверь тихонько скрипнула. Юсуф приподнялся, и, увидев входившую в комнату Муаззез, вскочил на ноги и пошел ей навстречу.
Сердце Муаззез забилось, словно готово было разорваться. Но Юсуф, вместо того чтобы обнять ее, поцеловать глаза, лицо, подошел к двери и, обернувшись с порога, сказал удивленно глядевшей на него девушке:
— Я ухожу, у меня спешное дело!
— Юсуф!
— Завтра-послезавтра мать Али придет тебя сватать: погляжу, сумеешь ли ты показать, что ты дочь каймакама!
— Юсуф!
— Не очень-то слушай свою мать. Али неплохой парень. Деньги есть, состояние есть, порядочность известна…
При этих словах лицо Юсуфа исказилось иронической улыбкой. Заметив ее, Муаззез попятилась, раскрыла было рот, но ничего не могла вымолвить. Она снова попыталась что-то сказать, но из горла у нее вырвались лишь какие-то нечленораздельные звуки. Она думала, что произнесла нужные слова, но они застряли у нее в горле.
У Юсуфа шумело в голове, но, все так же держа себя в руках, он подошел к Муаззез и проговорил поприветливей:
— Молчи, моя девочка, так надо!
После описанных нами событий прошло две недели. Юсуф мало бывал дома и почти все время проводил в оливковой роще. Он приходил домой после полуночи и уходил на заре. Ясно, что он не хотел встречаться с Муаззез. Несколько дней назад мать Али приходила ее сватать и получила ответ: «Подумаем!» Здесь такой ответ считался успехом. Это означало, что дело решено. Каждая из сторон, для пущей важности, как можно дольше тянула время, и они очень редко ходили друг к другу. Но в доме Али начались приготовления к обручению, было даже выбрано красное тюлевое покрывало для подноса с баклавой, который по обычаю посылают при обручении.
Когда были уплачены триста двадцать лир, Саляхаттин-бей после сильного нервного напряжения впал в апатию и ко всему утратил интерес. Очевидно, чтобы вознаградить себя за ночи, проведенные в бесконечных думах, он ничем не хотел забивать голову и даже на самые простые вопросы домашних только пожимал плечами.
Шахенде-ханым по-прежнему обходила соседей и занималась болтовней и развлечениями. Она бывала даже в доме Хильми-бея, хотя между ними пробежал холодок, но никогда не заикалась о том, что Муаззез обещана другому. Зато в других домах она говорила: «Я не знаю, мы еще не решили, но, говорят, зять очень богат… И чист, как ангел!» Она не ограничивалась похвалами в адрес Али и, называя его зятем, давала понять, что сватовство уже порядком продвинулось вперед.
Но ума у нее ни на что не хватало, а Саляхаттин-бей и Юсуф все эти дни были заняты только собой, и никаких приготовлений к обручению не делалось.
Больше всего такое положение мучило Муаззез, которая не понимала, что происходит и как собираются с ней поступить. Каждое утро и каждый вечер она принимала решение поговорить с Юсуфом с глазу на глаз, но это ей все никак не удавалось: то у нее самой недоставало смелости, то Юсуф, придя домой полумертвый от усталости, сразу же валился в постель. Несколько раз, когда отца с матерью не было дома, она ждала Юсуфа допоздна и однажды, выйдя ему навстречу, даже начала было:
— Юсуф, брат…
Но Юсуф тут же оборвал ее:
— Ты еще не ложилась, Муаззез? Кто же выходит зимой так легко одетый в прихожую? Скорей в постель, я тоже сегодня очень устал и сейчас лягу!
И, не дожидаясь ее ответа, он пошел к себе.
Первое время Муаззез была вне себя от гнева, она даже возненавидела Юсуфа, но постепенно ее злость превратилась в глубокую печаль, а в последнее время она стала бояться его. Нет, Юсуф вовсе не был спокоен, как это казалось. Однажды вечером, строго оборвав начавшийся было разговор, он вдруг протянул руку и погладил Муаззез по щеке. Она заметила, что рука его дрожала, как у больного лихорадкой. Иногда он слушал ее, не перебивая, минут десять и больше, в его глазах светилось понимание и даже ответное чувство, но как только она переставала говорить, он, точно очнувшись от сна, отделывался сухим, холодным, ничего не значащим ответом и тотчас же удалялся.
От этого Муаззез впадала в еще большее уныние. Проводя целые дни одна в пустом доме, она привыкла говорить сама с собой. Ни с того ни с сего на нее вдруг нападали слезы, а потом на губах появлялась легкая улыбка.
Кюбра и ее мать жили в доме каймакама, как привидения. Они исчезали, когда в них не было нужды, а когда их искали, вдруг появлялись, точно из воздуха. Было похоже, что они, как и Саляхаттин-бей, погрузились в спячку, чтобы дать отдых своим нервам, слишком долго находившимся в напряжении.
Хотя Кюбра и пришла немного в себя, лицо ее по-прежнему сохраняло болезненную бледность. Не раз она поднималась днем наверх, входила к Муаззез, чтобы перекинуться с ней несколькими словами, но та, погруженная в свои думы, лежала ничком на тахте, и они не находили, что сказать, и только в тягостном молчании глядели друг на друга.
В последние дни Муаззез стала совсем избегать Кюбру. Сама не зная почему, она в душе как будто сердилась на девочку. Даже сейчас, когда она больше всего нуждалась в общении с людьми, Кюбра ни разу не пришла ей на память: она не могла сблизиться с ней, хотя та сама искала этого. Какое там сблизиться! Когда они молча смотрели друг другу в глаза, Муаззез замечала во взгляде Кюбры странный блеск. Если бы Муаззез могла, она убегала бы днем из дому или пряталась где-нибудь в темном углу.
Но, к счастью, как и все девушки, воспитываемые взаперти, подобно домашним животным, только еще более бесцельно, она обладала способностью ждать долгие часы и дни, а может, месяцы и годы, ничем не занимая ни своего ума, ни своих рук, ни о чем не думая и ничего не делая.
И когда мысли, сжигавшие ее душу, заходили в тупик, она отдавалась во власть пустоты.
Одна случайность, вернее, несчастье вдруг все переменило.
Ихсан вот уже целую неделю праздновал свадьбу. В среду вечером веселье и всеобщее возбуждение достигли предела. Двор их дома в районе Чайджи заполнили женщины, а площадку перед воротами — мужчины.
Женщины в тонких цветастых платках уселись рядком вдоль стен двора, часть домочадцев вместе с близкими друзьями расположились на ступеньках лестницы, ведущей на второй этаж. Несмотря на довольно холодную погоду, вероятно, осмелев от приближения весны, свадьбу устроили на вольном воздухе. Посередине двора, на выложенной камнем площадке, пели, приплясывая с бубнами в руках, несколько цыганок. Молодые женщины и девушки из соседних домов, мелко перебирая ногами, обутыми в желтые башмаки и бабуши[22], опустив глаза, плясали под их пенье местные танцы.
Невеста в феске, увешанной монетами и нитками жемчуга, прикрытая тонким тюлевым покрывалом, спускающимся до плеч, восседала на резной деревянной скамье, предоставленной ей в честь этого торжественного дня. Длинные золотые нити свешивались вдоль ее щек, ниспадая на грудь. Она изредка обводила окружающих растерянным, неподвижным взглядом, но чаще сидела, опустив глаза, вероятно, ожидая той минуты, когда кончится свадебное веселье. Расшитое золотом темно-вишневое бархатное платье с рукавами, почти закрывавшими кисти, и широким подолом, складками спускавшимся до земли, придавало лицу невесты розоватый оттенок. Свет факелов, горевших по углам двора, поблескивал на ее влажных ресницах. Мать невесты, стоявшая рядом, беспрерывно утирала глаза краем платка, к ней то и дело подходили женщины-родственницы со стороны жениха и что-то шептали на ухо.
Невесту тоже выводили несколько раз танцевать, и тогда цыганки начинали громче бить в бубны, и их отрывистые напевы звучали еще выразительнее, еще сладострастней. Выйдя на середину, невеста останавливалась на минуту, точно растерявшись, а потом медленно, будто оттаивая, начинала двигаться. Подол ее платья, скользнув раза два по большим черным камням, маленькими рывками, похожими на прыжки, начинал кружиться по двору.
Платье из толстого бархата с поблескивавшим золотым шитьем не могло скрыть детскую худобу ее тела. Ее руки, тонувшие в широких рукавах, поднимались только до груди, а пальцы прищелкивали тихо, почти неслышно. Волосы, заплетенные в тоненькие, доходившие до плеч косички, раскачивались под тюлем в такт ее движениям; полузакрытые глаза были устремлены в землю; широкий пояс, низко охватывающий талию, выдавал легкие движения ее бедер и отбрасывал искрящиеся блики. Весь танец невесты состоял из незаметных, но удивительно ритмичных, сливающихся друг с другом движений.
Выстроившиеся в сторонке женщины удовлетворенно кивали головами. И они, и дети, смирно сидевшие рядом с ними, поджав под себя ноги, следили за невестой с таким вниманием, словно боялись пропустить малейшее ее движение. Даже мать Ихсана остановилась у деревянного амбара под лестницей, перестала отдавать приказания служанкам и, одобрительно следя за танцем, думала о том, что взяла своему молодцу достойную невесту.
Что до мужчин, толпившихся на улице, то их веселье было отнюдь не таким спокойным и степенным. По краям широкой и пыльной площади шла железная решетка, воткнутые в нее факелы довольно ярко освещали площадь. Оркестр, расположившийся в сторонке и состоящий из двух барабанов, зурниста и кларнета, беспрерывно наигрывал разнообразные мелодии; красные, раздутые, точно зобы, щеки зурнача лоснились. На деревянных колодах, расставленных вокруг площади, заняла места почти вся именитая молодежь города. Пришли все друзья Ихсана — от ухарей, разодетых в голубое сукно, до благонравных эфенди в костюмах из темно-зеленой чертовой кожи. Все были пьяны, и Ихсан с огромной трехлитровой бутылью и жестяной кружкой в руках неустанно обходил гостей.
Смуглое лицо жениха не выражало ничего, кроме тупой усталости. Его тонкие, редкие усики, все в капельках пота, казались еще реже, когда он подходил к приятелям и улыбался им бессмысленной улыбкой.
Сдвинутая на затылок феска с кружевным платком^, из-под которой выбивались расчесанные на прямой пробор курчавые черные волосы, приоткрывала выскобленное бритвой темя. В этот вечер он думал только о том, чтобы угодить своим товарищам, как следует повеселить их, и поэтому, как только затихали зурны, он с руганью обрушивался на музыкантов, но при этом приказывал своим людям, чтобы они не забывали наполнять для них водкой бутыли, которые очень быстро опустошались изнемогающими от усталости цыганами.
Как только музыканты начинали играть общий свадебный танец, со своих мест поднимались человек десять и, выстроившись в затылок, медленным, мерным шагом начинали кружиться по площади, то соединяя руки над головой, то снова опуская их вниз. Танцоры то и дело дотрагивались до земли пальцами, чтобы они лучше щелкали, вслед за пьяной отрыжкой из их глоток вырывались визгливые выкрики.
Али пришел пораньше и уселся в углу. Он был не очень пьян. Для приличия, чтобы не обидеть Ихсана, он выпил всего два глотка, глядя на своих приятелей, которые вертелись посредине, припадая на колени, и в то же время внимательно посматривая по сторонам, чтобы на своей свадьбе сделать все еще лучше.
Несколько раз к нему подходил Ихсан. Как-то, присев рядом, он спросил:
— Ну, как дела? Когда твоя свадьба?
— Что ты, дорогой, еще ничего не известно. Ихсан смерил его недоверчивым взглядом:
— Значит, и от нас скрываешь? По правде говоря, обижаешь ты меня, Али.
Али промолчал. Ихсан вскочил. Глядя ему вслед, Али увидел, что к площади приближается Шакир с Хаджи Этхемом и остальной компанией.
Шакир, как всегда, был пьян, и Хаджи Этхем держал его под руку. На Шакире были зеленоватые шаровары, голубая куртка и жилет.
Гости, сидевшие на бревнах, подвинулись, уступив место вновь прибывшим. Ихсан вышел им навстречу и поднес вино. Шакир схватил протянутую ему полную кружку, осушил ее, задрав голову, и, морщась, вытер рот ладонью. Хаджи Этхем вытащил из кармана каленый горох с изюмом. Кто-то из людей Ихсана поставил перед ними большое блюдо с соленьями.
Но тут взгляд Шакира упал на Али, который сидел шагах в пяти от него. Растолкав локтями окружавших его людей, Шакир пригнул голову и испустил дикий крик.
Кое-кто из присутствующих сразу смекнул, в чем дело, а Хаджи Этхем пробормотал:
— Вот еще напасть!
Хотя Али утверждал, что еще ничего не известно, но в городе все считали его женитьбу на Муаззез делом решенным. Эта новость, о которой больше всего трезвонила сама Шахенде-ханым, всячески отрицая ее, быстро долетела и до Шакира. И он, и Хаджи Этхем без труда догадались, откуда Юсуф добыл триста двадцать лир. Хаджи Этхем сразу же решил устроить Али какую-нибудь пакость и только выжидал удобного случая.
При виде своего соперника, который разрушил все его мечты, Шакир пришел в бешенство. Он считал свои планы уже осуществившимися, а этот парень, отсчитав три сотни золотых лир, вырвал у него из рук девушку. Словно ни к кому прямо не обращаясь, но искоса поглядывая на Али, он стал сквернословить. Приятели пытались его урезонить.
— Помилуй, Шакир-бей, тебе это не пристало! Успокойся, ради всего святого!
Шакир расталкивал их плечом и орал:
— Оставьте меня! Я их всех разорю!
Али быстро сообразил, в чем дело. Он хотел было уйти подальше от греха, но понял, что этого он сделать не может, потому что тогда он никому в городе не посмеет взглянуть в глаза. Он остался сидеть на месте, стараясь не обращать внимания на Шакира. А Шакир распалялся все больше. Мысли его обратились к Муаззез. Она все время стояла у него перед глазами, и, когда взгляд его останавливался на Али, он чувствовал, что в нем и правда закипает душа. Он не мог представить себе, что этого жалкого, трусливого лавочника могли предпочесть такому, как он, — сыну богача, настоящему бею, и во всем винил Али.
— Если есть удалец похрабрее меня, пусть выйдет! — крикнул Шакир.
— Что ты, ага! Откуда в Эдремите взяться джигиту храбрее тебя, — тотчас ответили ему окружающие.
— Кто посмеет прикоснуться к надкушенному мною яблочку?
— Кому это придет в голову, Шакир-бей? Веселись себе на здоровье!
Али сидел как на угольях. Шакир, закрыв глаза, орал, мотая головой:
— Если найдется такой, я выпущу из него кишки.
— Выпустишь, Шакир-бей. Будь спокоен — все в порядке!
В это время барабаны и зурны вновь заиграли свадебный танец. Танцоры, подымая пыль, снова закружили заплетавшимися ногами. Время от времени они останавливались, вытаскивали из-за пояса пистолеты и пять-шесть раз подряд палили в воздух.
Шакир выскочил на середину и присоединился к танцующим. Широкий кушак халепской[23] работы волочился по земле, путаясь у него в ногах. Он едва держался на ногах и поэтому больше вертелся на одном месте. Нагнувшись, чтобы встать на колено, он упал лицом в пыль и с трудом поднялся. Глаза его были полузакрыты, он глядел сквозь маленькую щелку между веками.
Вдруг он заметил, что стоит рядом с Али. Повернувшись к нему лицом, он попытался выпрямиться. Его губы и лицо нервно подергивались. Глаза были по-прежнему полузакрыты. Он поднял брови и принял вызывающую позу. Али тоже выпрямился, побледнел и молча смотрел на Шакира, думая в этот момент не о нем, а о товарищах, о том, что они скажут, если он струсит.
Шакир встрепенулся. В круг танцующих вошли барабанщик и зурнист. Барабанщик, выпятив свой горб, изо всех сил лупил по туго натянутой коже барабана. Зурнач раскачивался из стороны в сторону, словно играл всем телом; он то наставлял инструмент на кого-нибудь из танцующих, то, войдя в раж, поднимал его прямо к небу.
Шакир, пытаясь танцевать, сделал еще несколько шагов. В этот момент кое-кто из зрителей и танцоры вытащили пистолеты и один за другим стали палить в воздух. Шакир тоже сунул руку за пазуху, вытащил из-под голубой куртки огромный «смит-вессон» и три раза выстрелил в небо.
Потом, словно устав держать тяжелый пистолет, рука его медленно опустилась, дойдя до уровня груди Али, остановилась, выпрямилась и застыла на месте. Глаза Шакира, все время полузакрытые, вдруг округлились и вылезли из орбит. Он чуть наклонился вправо и, когда глаз его оказался на уровне мушки, два раза подряд спустил курок.
Достать пистолет, выстрелить в воздух, наставить его на Али — на все это потребовалось несколько секунд, и многие только успели обернуться на звук выстрелов.
Али откинулся назад и упал на землю.
На площади все смешалось. Танцоры, барабанщики, зурнисты, те, кто еще пил водку, и те, кто уже засыпал пьяным сном, — все бросились к распростертому на земле телу. Ихсан встал на колени, обхватил руками голову Али. Он кивнул одному из стоящих рядом парней, и тот, присев, обнажил грудь раненого. Пули попали в левую сторону груди на расстоянии четырех пальцев друг от друга. Из маленьких черных дырочек почти не текла кровь. Ихсан поднял голову и посмотрел на окружающих, словно говоря: «Видите, он готов».
— Оставьте его! — с видом знатока сказал один из парней. — Да упокоит его Аллах!
— Да упокоит его Аллах! — в один голос повторили остальные.
Только теперь все вспомнили о Шакире. Повернувшись к нему, они увидели, что Шакир стоит на том же месте, откуда стрелял; правая рука его, державшая пистолет, висела, как неживая, а левой он отпихивал Хаджи Этхема и других своих дружков, которые пытались увести его.
В конце улицы показались два жандарма с унтером во главе. Со времени провозглашения свободы[24] эти представители государственной власти уже успели себя достаточно проявить, и народ не относился к ним столь равнодушно, как к старой жандармерии, — стоило теперь где-нибудь появиться хоть одному жандарму, каждый предпочитал убраться подобру-поздорову во избежание неприятностей.
Вот и сейчас, не успели они показаться, как площадь опустела. Жандармы попытались перерезать убегавшим дорогу, но смогли задержать только шесть человек.
Шакир вместе с жандармом, который держал его под руку, медленно отправился в участок. Хаджи Этхем в суматохе исчез.
Всю дорогу никто не раскрыл рта. Когда они вошли в розовое деревянное здание участка, помещавшегося на склоне Тавшанбайыры, свидетелей и Шакира оставили в коридоре. Унтер вошел в кабинет, приготовил перо и бумагу. Перед ним на столе лежал большой массивный пистолет, отобранный у Шакира.
Шакир, вызванный первым, ошалелый и все еще пьяный, не мог дать никаких показаний. Унтер протянул ему табакерку, и он пытался свернуть толстую самокрутку, но бумага то и дело выскальзывала из его дрожащих пальцев. Унтеру при свете маленькой лампы с отражателем, которую он снял со стены и поставил на стол, удалось нанести на бумагу только имя и фамилию убийцы.
— Уведи его! Пусть войдет кто-нибудь из свидетелей! — приказал он стоявшему у двери жандарму и, откинувшись на спинку стула, зевнул.
Шакир, волоча ноги, поплелся к двери и лицом к лицу столкнулся с Хаджи Этхемом. Тот даже не обернулся, словно не заметил или не узнал его.
— Ну, как дела, Джемаль-чавуш? — обратился Хаджи Этхем к унтеру и, покачав головой, добавил: — Жалко парня, ей-богу! Просто лев был… Очень жалко!
Джемаль-чавуш был молод и служил в жандармерии недавно, но он был не настолько уж прост и неопытен, чтобы поверить, будто Хаджи Этхем пришел сюда погоревать об Али. Он подозрительно взглянул на вошедшего.
Хаджи Этхем, указав на Шакира, который все еще стоял в дверях и тупо смотрел на него, заметил как бы невзначай:
— Этому парню мать послала одеяло и постель. Я принес их. Бедная женщина так плачет, так убивается!..
Потом обратился к Шакиру:
— Ступай, постели себе и ложись… Утро вечера мудренее. Случилось несчастье, что теперь делать… Нельзя быть таким небрежным. Когда пьян, надо лучше смотреть по сторонам.
Шакир медленно вышел, размышляя над тем, что могут означать эти слова. Хаджи Этхем и унтер, оставшись одни, некоторое время молчали. Потом унтер взглянул на Хаджи Этхема, точно спрашивая: «Еще что?»
Тот, глубоко задумавшись, по-прежнему молчал. Наконец, будто подведя итог каким-то долгим расчетам, тряхнул головой и спросил:
— Что будет с этим парнем?
— Об этом знает один Аллах… да еще наш матерый!
«Матерым» называли председателя уголовного суда, или, как тогда именовали, судебной палаты по уголовным делам. Так прозвали его в народе, вернее те, кому приходилось иметь дело с судом, потому что судья был дородным пожилым человеком.
Хаджи Этхем усмехнулся и многозначительно взглянул на унтера.
— А что может сделать матерый? Несчастный случай! Злого умысла нет. Это не преступление…
Унтер махнул рукой.
— Оставь, любезнейший. Это уж ты нам не расска-. зывай… Свидетели за дверью. Сейчас я их всех опрошу.
— Милый ты мой, золотой ты мой Джемаль-чавуш! Выслушай сначала меня, а потом свидетелей. Да я ведь, кстати, тоже считаюсь свидетелем! Я был там и не пьян.
Он наклонился над столом поближе к унтеру и, вытянув шею, негромко, но не останавливаясь ни на секунду, стал сыпать фразами. Он говорил долго и, между прочим, почти убедил унтера, что смерть Али — всего лишь результат несчастного случая. Потом он выпрямился, собираясь идти, и тут взгляд его задержался на пистолете, лежавшем на краю стола.
— Дорогой мой! Это, конечно, несчастный случай, — сказал он, — но разве обязательно он должен был произойти из-за Шакира?
Джемаль-чавуш тряхнул головой, давая понять, что разговора, который только что произошел между ними и закончился тем, что на столе очутился маленький, туго набитый мешочек, еще недостаточно для того, чтобы он это уразумел.
Тогда Хаджи Этхем сунул руку в правый карман куртки, вынул еще один такой же мешочек и положил его рядом с первым. Затем он вытащил из кармана брюк небольшой браунинг и протянул его унтеру. Тот, удивленный, взял пистолет в руки, и, пока он раздумывал о том, что бы это могло значить, Хаджи Этхем успел засунуть за пояс массивный «смит-вессон», который лежал на столе.
Джемаль-чавуш все с тем же невозмутимым, понимающим видом поглядел на Хаджи Этхема и, когда тот выходил, крикнул ему вслед:
— Смотрите, не сфальшивьте и меня не подведите! Держитесь твердо!
— Ты не беспокойся. Разреши только, я дам по сигарете свидетелям.
Унтер усмехнулся, спрятал мешочки во внутренний карман куртки, открыл один из ящиков стола, положил браунинг на бумаги, запер ящик и вынул ключ.
Хаджи Этхем, выйдя из кабинета, растолкал заснувших на скамейке четырех свидетелей, угостил каждого щепоткой контрабандного табака, поговорил о всякой всячине и завел разговор о том, кто же убил Али.
Трое свидетелей были из деревни Чорук, откуда Ихсан взял себе невесту. Решив, что, если они будут показывать так, как их учил Хаджи Этхем, суд закончится скорее и на их долю придется меньше неприятностей, они одобрительно кивали головами. Четвертым был барабанщик-цыган. Он дрожал от страха, что попал в руки жандармов, и одновременно прикидывал, что он может на этом деле заработать. Но Хаджи Этхем вовсе не желал быть с ним таким же щедрым, как с жандармским унтером. Поэтому, положив руку на плечо, он проговорил:
— Эй ты, цыган! Я тоже был там и все видел. Все случилось так, как я сказал. Если ты будешь врать и показывать по-другому, я отделаю тебя так, что и костей не соберешь!
Барабанщик встал, приложил руку к груди и ответил:
— Клянусь честью, я покажу так, как ты говорил… Но наш табор отсюда далеко, трудно будет приходить. Придется дела свои бросать. Вот почему я тревожусь!
Хаджи Этхем протянул ему щепотку табака и вышел из участка. Несмотря на позднее время, он направился к дому Хильми-бея.
Представ перед унтером, свидетели в один голос заявили: «Мы ничего не видели, ничего не слышали! Все выпили, танцевали, веселились. Вдруг Али вскрикнул и свалился на землю. Оказывается, его убили…»
Приложив под протоколом пальцы, они тоже вышли из участка и пошли своей дорогой.
Джемаль-чавуш дежурил и поэтому должен был провести ночь в участке. Он растянулся на стоявшем в углу диване с разбитыми пружинами и натянул на себя шинель. Шакир положил свою постель на деревянные нары дежурки, свалился и уснул. Он спал так крепко, что его не могли разбудить ни шум, производимый жандармами, каждый час сменявшимися с поста, ни громкий стук подкованных сапог часового, расхаживавшего по камням мостовой у самых дверей.
Следствие продолжалось недолго. Уже через неделю после ареста следователь выпустил Шакира на свободу. Да и эту неделю он бывал в тюрьме только днем, раскуривал папиросы в кабинете директора, разгуливал взад и вперед по маленькому садику у ворот казармы. На ночь его отпускали домой. Об этом якобы секретном разрешении знали все — и каймакам, и прокурор, и председатель суда, — но ничего не говорили. Да иначе и быть не могло. Так это велось с давних пор. Городскому начальству, несмотря на провозглашение свободы и равенства, даже в голову не приходило, что сын Хильми-бея может быть в самом деле заключен в тюрьму. Тюрьма предназначалась для бродяг, крестьян и прочих простолюдинов. Разве можно равнять с ними сына Хильми-бея, пусть даже он убил человека? Бей-ские сынки, не только такие, как Шакир, чье осуждение было еще под вопросом, но даже те, которые получали по пятнадцать лет тюрьмы, половину этого срока по большей части проводили дома. В тюрьме их держали исключительно во время редких наездов вали или инспектора министерства юстиции. Иногда прибывал, правда, какой-нибудь упрямый начальник караула или начальник тюрьмы и, чтобы показать свою твердость, начинал наводить строгости. Но через несколько дней, побеседовав с приходившими в тюрьму родственниками некоторых арестантов, он все оставлял по-прежнему. Да и первоначальная строгость была не более чем военная хитрость, рассчитанная на то, чтобы «продаться подороже».
Шакир видел арестантов, которые наивно думали, что и он попадет к ним в камеру, лишь тогда, когда те, прильнув к деревянной решетке, отделявшей внутренний двор тюрьмы от ворот казармы, смотрели на волю. Да и это продолжалось всего одну неделю.
Потом начался суд. Но так как следователю не удалось установить, что Шакир имеет к убийству какое-либо отношение, суду делать было нечего. Только хлопоты отца Али немного затянули дело. Шериф-эфенди уговорил несколько человек, присутствовавших на свадьбе, выступить свидетелями. На первом заседании они изложили все, что видели, и заявили, что Шакир не только наставил пистолет на Али, но даже и прицелился. Но на последующих заседаниях часть этих свидетелей неизвестно почему изменила свои показания.
Остальные свидетели, в том числе и те, что давали показания в участке, утверждали, будто они ничего не знают, в ту ночь все стреляли в воздух, и за этим грохотом невозможно определить, чья пуля попала в Али.
Защитник Шакира, Хами-бей, был дальним родственником Хильми-бея. Этот богатый человек, пользовавшийся среди своих коллег довольно странной репутацией, вел дел больше, чем все другие адвокаты города. Он обладал резким, громовым голосом, убедительной логикой и выигрывал почти все дела, за которые брался, но не пренебрегал при этом средствами, которые при всем желании нельзя было назвать чистыми. Он считал, что как на войне все дозволено, чтобы победить, так и на суде все средства хороши, чтобы выиграть дело. Подменить показания, взвалить вину на другого, найти лжесвидетеля, заставить бедняка за несколько курушей сказать: «Это сделал я», чтобы спасти истинного виновника преступления, — таковы были «тонкие» приемы, применявшиеся Хами-беем. Но в деле Шакира даже не возникло таких обстоятельств, которые требовали бы излишнего напряжения его умственных способностей. Хаджи Этхем все уладил сам, и адвокату по существу делать было нечего.
Судья не сомневался, что Али убит Шакиром. Собственно говоря, никто в этом не сомневался. Но более важные доводы — показания свидетелей, вещественные доказательства — говорили в пользу Шакира. Правда, все знали, что это подстроено, но… Что до каймакама Саляхаттина-бея, то он вовсе не занимался эти-м делом.
Каждый раз, когда отец Али кричал на суде:
— Я настаиваю на своем иске! Я требую крови за кровь! — у судьи сжималось сердце, но, решив, что он ничего не может поделать он только говорил:
— Положитесь на правосудие.
Всем обстоятельствам, подтверждавшим, что убийца Шакир, противостояло одно, более веское и доказательное, перед которым все обвинения не имели никакого значения. Это было заключение врача. Согласно этому заключению, пули, извлеченные из тела Али, сына Шерифа, были выпущены из пистолета крупного калибра.
Между тем в суд был представлен маленький браунинг, который, согласно протоколу, держал в руке Шакир, когда жандармерия прибыла на место происшествия.
Свидетели, которых опрашивали до появления на суде врачебного заключения, не смогли назвать системы пистолета, из которого Шакир стрелял. Шериф-ага убедил их потом изменить показания, и они заявили, что видели в руках Шакира большой тяжелый пистолет, но толку от этого было мало.
На все вопросы, которые задавали Шакиру относительно событий той ночи, он отвечал:
— Не знаю. Был пьян, ничего не помню.
— А раньше было у тебя что-нибудь с Али?
— С какой стати? Мы ведь приятели! Что между нами может быть?
— Люди видели, как ты стрелял в него.
— Ошибка. Я стрелял в воздух. — = Отвечая на вопросы судьи, он приподнимал бровь, кривил губы, и, лицо его принимало такое выражение, словно он хотел сказать: «Э! Ты надоел мне. Отстань!»
Хами-бей начал свою речь, слегка улыбаясь, словно удивлялся тому, что вынужден защищать столь очевидную истину, и еще раз вкратце изложил все дело. Начав с того, что Шакир и Али были друзьями детства, вместе играли, он подчеркнул, что между ними никогда не было ничего такого, что могло бы вызвать вражду, и невозможно даже себе представить причины, которые могли бы натолкнуть одного из них на мысль об убийстве.
О Муаззез на суде никто даже не заикнулся, потому что обе стороны не желали сердить каймакама, впутывая его в это дело. К тому же никто не мог затронуть этого вопроса еще и по той причине, что сватовством Муаззез занимались женщины, и даже Шериф-ага не мог настолько переступить границы приличия, чтобы позволить своей жене выступать на суде свидетельницей.
И судья, который все это знал, вынужден был до конца выслушать монолог Хами-бея, сотрясавшего стены суда:
— Убитый и мой подзащитный были связаны такой искренней и самоотверженной дружбой, что речи о какой-то там вражде быть не может, более того, перед лицом опасности они готовы были пойти на смерть, чтобы спасти друг друга!
Перейдя к событиям роковой ночи, Хами-бей заявил, что все были пьяны и, развеселившись, стреляли в воздух, что Али сразили две шальные пули и налицо имеется не преступление, а несчастный случай. Заключил он следующим образом:
— Виновником этого несчастного случая не может быть Шакир-бей, ибо в заключении государственного патологоанатома, составленном на основании вскрытия трупа, точно установлены характерные особенности оружия, явившегося причиной смерти, которые совершенно не совпадают с характеристикой того оружия, которое носил мой подзащитный.
— Высокий суд! Мы являемся здесь свидетелями еще одной прихоти божественного провидения, еще одной случайности. Происходит несчастный случай, и погибает один из сынов нашей родины. Это само по себе уже достаточное несчастье. И вот судьба, не желая расчищать путь еще одному несчастью, направляет руку правосудия на ложный путь, тем самым давая повод для предания забвению истинного, но невольного виновника несчастья…
К концу защитительной речи два члена суда, сидевшие рядом с председателем, начали засыпать. Шериф-эфенди, стоявший в углу, не желая видеть, как будет оправдан убийца его сына, тихонько вышел из зала и, тяжко вздыхая, поплелся домой.
Шакир тоже дремал на своей скамье. После того как Хами-бей закончил речь, председатель объявил, что заседание переносится на следующий день, когда и будет вынесен приговор. Как все и ожидали, этот приговор был оправдательным.
Апатия, слабость, напавшие на каймакама после того, как миновали трудные дни, не были чем-то преходящим, наоборот, они усиливались день ото дня: у него обнаружилась болезнь сердца.
Эта болезнь мало-помалу давала себя знать еще раньше, уже с тридцатилетнего возраста. Ему все труднее становилось ходить пешком, подниматься по лестнице, в гору, и, выпив лишнего, он плохо чувствовал себя всю ночь. Но болезнь вдруг обострилась. Раньше он не принимал ее всерьез, считая; что это естественно после перенесенного волнения и большой усталости. Но несколько месяцев назад этот недуг, о котором он в последние годы стал совсем забывать, так как вел в Эдремите довольно спокойную жизнь и дом его помещался на невысоком месте, неожиданно посреди ночи разразился сильным сердечным приступом и острой болью в груди и с тех пор все время давал о себе знать.
Это произошло примерно в те самые дни, когда был убит Али. Гнетущая тишина, вздорность всего, что творилось в его доме, недоверчивый вид Юсуфа, который его избегал, безразличие Муаззез, возраставшее день ото дня, и, наконец, непрерывное ворчание Шахен-де довели его до того, что ему стало душно в собственном доме. О том, чтобы пойти в присутствие, ему не хотелось думать. Пообедав дома, он надел пальто, выскочил на улицу и направился к северной окраине городка. Он шел, увязая в грязи, среди оливковых рощ и искал родник, который, как он слышал, находился где-то неподалеку, но где точно, он не знал. Говорили, что рядом с родником растет огромная чинара; это место для прогулок ему очень хвалили, и с неожиданно пробудившимся интересом Саляхаттин-бей решил непременно разыскать его. На склонах холмов за оливковыми рощами вырисовывались разбросанные там и сям купы деревьев; одни из них еще стояли голые, другие уже окутывались светло-зеленым покрывалом молодой листвы. Но где именно среди них скрывался родник, он не знал и направился к тем, что казались ему ближе всех. Среди олив росли деревья слив и абрикосов. Они были усыпаны прелестными розовыми цветами. Стоило пройти мимо них, как вас окутывал и опьянял их аромат.
Саляхаттин-бей почувствовал, что к сердцу его устремляется что-то молодое, бодрящее. Он глубоко вздохнул, его легкие до краев наполнились воздухом, ему показалось, что вместе с природой оживает он сам. Все вокруг пробуждалось к новой жизни: на земле, похожей на ил, затененной оливами, никогда не сбрасывавшими своей густой листвы, местами начала пробиваться трава; тонкие безлистые ветви ив покрылись светлым зеленым пушком полуоткрытых почек, оповещавших о том, что скоро появится листва, которая сплошь покроет эти тонкие ветви.
Склон холма, поросший оливами, подымался вверх террасами, укрепленными каменными подпорками. Перебираясь с одной террасы на другую, каймакам до крови оцарапал руки о колючки ежевики. Ему показалось, что вместе с кровью из тонких царапин на его покрытых рыжеватым пушком руках с раздувшимися жилами вышел и яд, который долгие годы подтачивал его тело. Так привольно и свежо у него на душе. Перебравшись еще через несколько уступов, он подошел к купе деревьев, которую видел снизу. Родника не было здесь. Огромное раскидистое ореховое дерево и две молодые чинары, словно в полузабытьи, стояли, прислонившись друг к другу ветвями, готовясь очнуться от долгого оцепенения. Саляхаттин-бей уселся под орешиной. Последний подъем порядком утомил его. Сердце стучало, как колотушка. Но ощущение молодости и полноты жизни, наполнившее его душу, от этого не уменьшилось. Откинув голову, он отдышался. Почувствовав, наконец, что пот, выступивший на спине под пальто, начинает высыхать, он выпрямился и стал смотреть на долину.
Все вокруг сияло и светилось, точно вымытое. Тучи, закрывавшие небо и солнце, тянулись до дальних горных вершин, осаждаясь на них туманом, и поднимались все выше над долиной. Хотя солнца не было, воздух был такой чистый и прозрачный, что Саляхаттин-бей различал даже деревни в горах совсем рядом с полосой тумана.
Повернув голову вправо, он увидел море. Километров десять тянулись сады и деревья, а дальше начиналось море, которое то блестело на солнце, местами пробивавшемся сквозь тучи, то снова темнело. Очень далеко, на горизонте, совсем в тумане, едва виднелся остров Митилена. Наверное, сейчас там шел дождь.
Вдруг Саляхаттин-бей почувствовал, что у него начинает кружиться голова. Он словно потерялся среди этой необъятной, прекрасной и приветливой природы. Но, снова осмотревшись вокруг, он увидел город, который начал обволакиваться слоями розового тумана, и вздрогнул. Необходимость вернуться туда, в это тесное, низкое, как могила, место показалась ему мучительно горькой. Испугавшись своих мыслей, он начал быстро спускаться вниз.
От недавней легкости в душе не осталось и следа. Саляхаттин-бей испытывал только усталость и головную боль.
Когда он подошел к городу, навстречу ему попалось несколько пастухов. С криками они гнали перед собой с десяток тощих волов, не давая им разбредаться. В нос ударил влажный резкий запах навоза. По раскисшей дороге стелился дым от смолистых сосновых дров, вылетавший из труб приземистых домишек. Саляхаттин-бей быстро шагал по раскисшей дороге, не желая быть застигнутым темнотой. Хотя погода стояла сырая и пасмурная, было не холодно. Он сильно разогрелся в своем пальто, все тело покрыла испарина. Придя домой, он сразу же разделся, накинул короткую стеганую куртку и вымылся у колонки. Потом пошел к себе и растянулся на постели.
Через полчаса его позвали ужинать. Вместе с женой и дочерью он сел за низкий стол, накрытый на нижнем этаже в комнате, выходящей на улицу.
— Юсуфа опять нет? — спросил он, чтобы что-то сказать.
— А когда он бывает? — ответила вопросом Шахенде.
Она сказала это без всякой задней мысли, просто потому, что привыкла разговаривать в таком тоне. Каймакам пожалел, что спросил ее об этом.
— Юсуф последние дни совсем перестал бывать дома, — проговорила Муаззез, не поднимая глаз. — Не знаю, что происходит? И вы с ним совсем не разговариваете…
Каймакам пожал плечами, давая понять, что это его не интересует.
Он взял миску с компотом, которая стояла на краю стола, и поставил ее на середину. Все трое принялись есть.
В полутемной комнате раздавался только негромкий стук металлических ложек о миску. Поужинали. Каймакам уселся в сторонке и попросил Муаззез:
— Дай мне какую-нибудь книгу.
Муаззез открыла книжный шкаф, в котором помещались также кофейный прибор и мешок для белья, вытащила со средней полки из кучи наваленных друг на друга книг самую толстую и подала ее отцу.
Прислонившись к стене, Саляхаттин-бей при свете лампы, висевшей над головой, принялся просматривать старые, пожелтевшие страницы. Эта книга с потрепанными, оторванными от толстого черного переплета страницами была подшивкой журнала «Сервети Фюнун» за старые годы[25].
Перелистывая ее, каймакам припомнил то время, когда он читал этот журнал запоем и даже учил наизусть стихи, помещенные под гравюрой по самшиту, которая называлась «Девушка, идущая к фонтану».
Через полчаса он удалился в свою комнату. Шахенде и Муаззез тоже легли рано.
Около полуночи Шахенде разбудил сдавленный кашель мужа.
— Что с тобой, бей!
В ответ послышался стон, и, когда Шахенде собралась выйти в переднюю, взять светильник, Саляхаттин-бей глухо проговорил:
— Принеси бутылку с одеколоном!
С трудом сунув ноги в ночные туфли, Шахенде выскочила из комнаты. Схватив светильник, стоявший у лестницы, она с грохотом сбежала по ступеням. В комнате над улицей нашла бутылку с одеколоном, растолкала мать Кюбры.
— Вставайте, эй вы! Бею нехорошо! — крикнула Шахенде и с таким же шумом и грохотом понеслась наверх.
Когда она вошла в комнату, Саляхаттин-бей сидел на постели, подложив под спину подушку и прислонившись к стене. Он поднял голову и болезненно поморщился.
— Послушай, к чему этот шум? Неужели ты ничего не можешь делать тихо?
Увидев, что он поднялся, жена грохнулась у его ног и залилась слезами.
Проснувшиеся домочадцы столпились у двфрей и — с любопытством заглядывали в комнату. Не проснулась только Муаззез.
Каймакам жестом руки велел им идти.
Все разошлись.
Посидев немного, он обратился к жене:
— Ладно, замолчи и ложись… Ничего не случилось… Дай бутылку с одеколоном. Сердце немного забилось… Мне как будто нехорошо сделалось. Я сегодня много ходил. Не знаю, может, от этого!.. Сначала было очень плохо… Казалось, кто-то навалился мне на грудь, наступил на горло. Теперь стало легче… Ложись же! Чего ты плачешь?
Шахенде ползком придвинулась к мужу. Глаза ее покраснели. Продолжая время от времени всхлипывать, она положила голову на его руки. Печальные воспоминания охватили его… Он словно увидел за этим покрасневшим от слез лицом, которое начинало уже покрывать морщины, свежее лицо молодой девушки и снова пережил надежды любви и радости первой брачной ночи. Это продолжалось, может быть, секунду, а может быть, и больше. Потом его охватило сострадание… Несмотря на раздражение и презрение, накопившееся в нем за долгие годы, он увидел, что в этот миг она была искренней и действительно испугалась, действительно тревожилась, что ему плохо. Искать за этим какие-нибудь задние мысли было бы, пожалуй, жестоко.
Саляхаттин-бей, отвыкший за долгие годы от малейшего человеческого участия, погладил мокрое от слез лицо жены. Потом тихонько приподнял ее голову и положил на подушку, лег сам и тотчас же уснул, будто провалился в пустой и темный колодец…
Сердечные приступы стали повторяться чаще и иногда продолжались довольно долго. Врач городской управы уже долгие годы не выезжал из Эдремита и под старость забыл даже, как делаются перевязки. Его каймакам ни о чем не спрашивал. Он показался военному врачу в чине капитана, который приехал к своему отцу в Эдремит на поправку после ранения, полученного на балканской войне. Этот молодой человек после долгого раздумья сказал, что предполагает у него ослабление сердечных клапанов, посоветовал быть в постоянном покое, не рекомендовал ложиться спать на полный желудок и тому подобное. Но Саляхаттин-бей, хотя и выполнял все его советы, стал быстро и заметно сдавать. Под глазами у него появились мешки, щеки обвисли, лицо было постоянно усталым. Разговаривая, он время от времени останавливался, начинал часто дышать, раскрывая рот так, что были видны все его зубы.
Поскольку судебный процесс Шакира пришелся как раз на это время, каймакам почти им не занимался. Похоже было, что его интерес к жизни, за которую он, собственно говоря, никогда и не цеплялся, стал еще меньше. Иначе он не упустил бы такого случая и, подняв дело Кюбры, нанес бы семейству Хильми-бея настоящий удар.
— Этим гадинам нужно размозжить голову! — не раз говорил он об отце и сыне.
Более подходящего случая для того, чтобы их уничтожить, представиться не могло. Однако он этого не сделал. И даже, призвав к себе Юсуфа, попросил его ни во что не вмешиваться, не затевать ничего, что могло бы его взволновать или причинить ему неприятности. Вот почему в семье каймакама вся эта история не вызвала даже того интереса, который могли бы проявить жители другого города. Остальные члены семьи были как будто даже довольны случившимся. Шахенде радовалась, что ей не пришлось отдать дочь за лавочника. Юсуф и горевал, и в то же время чувствовал, что освободился от какого-то тяжкого бремени. Муаззез же испытывала радость при мысли, что сможет теперь открыть все, что было у нее на сердце.
Однако Юсуф не предоставлял ей для этого удобного случая. И, кажется, не собирался предоставить.
Он пожертвовал Муаззез для того, чтобы выполнить свое обязательство перед Али, и постарался выкинуть из головы все воспоминания о том вечере, когда она спросила его: «Ты понял, кто мне нужен?» Но скоро убедился, что не может вычеркнуть эти воспоминания, запечатлевшиеся в его мозгу до мельчайших подробностей, хотя и сумел настолько овладеть собой, чтобы не думать об этом, не делать из этого никаких выводов.
Он уже почти приучил свои чувства к слепому оцепенению, когда произошло убийство Али. Юсуф вначале не поверил. Он испугался этой случайности, затем снова вернулся к прежнему оцепенению. В голове у него роились мысли, которых он сам ясно не осознавал, и они изводили его. Он оказался в трудном положении. Гордость самоотречения не поз. воляла ему стать преемником мертвого приятеля, точно в этом была какая-то низость. Во всяком случае, ему нелегко было бы подойти к Муаззез и сказать ей:
— Иди ко мне. Я, правда, пожертвовал тобою для одного дела: так мало ты для меня значишь. Теперь препятствие устранено, и я буду с тобой, пока снова не произойдет что-либо важное.
Так как он и сам не мог всего этого уяснить, то у него оставалось единственное средство — снова замкнуться в своем прежнем одиночестве: он возвращался домой обычно лишь затем, чтобы поспать, и проводил остальное время в оливковой роще или за городом.
Последнее время он стал чаще задумываться над своей судьбой и все больше заходил в тупик. Кем он был? Кем он будет?
Пока приемный отец ничего ему не говорил, да и никогда ничего не скажет. Однако его молчание не избавляло Юсуфа от странного положения в жизни. Неужели приемный сын каймакама до тридцати лет будет слоняться без дела и жить на всем готовом? А потом?
Какому ремеслу он научился? Какое дело он знал? Много лет назад, когда он закончил начальную школу, ему пришло в голову поступить в ученики, стать сапожником, портным или кондитером. Но рассказы о самодурстве мастеров, случаи, которые он сам наблюдал, быстро заставили его отказаться от этой мысли. Потом он занялся оливковой рощей и полем. Участок земли в два дёнюма[26], расположенный рядом с оливковой рощей, вот уже три года на время сева и жатвы поручался заботам Юсуфа. Но вот теперь он стал здоровенным парнем, и надо было найти себе место в жизни, стать рукояткой какого-нибудь топора. Но какого? Да как он смел мечтать о Муаззез! Какими бы глазами он смотрел на всех? Ведь он вместе с нею должен был бы есть хлеб отца? Ну, конечно же, если он возьмет Муаззез, то должен будет сам ее содержать. Отцу до нее не будет дела. Он думал над этим целые дни, но в голову не приходило ничего дельного. Сколько лет так могло продолжаться?
Не раз ему хотелось бросить все и бежать куда глаза глядят, наняться в Балыкесире или в Бандырме к кому-нибудь возчиком или надсмотрщиком. Но если б он так поступил, то обидел бы отца, Муаззез и даже Шахенде. Неужели за все заботы он отплатит этому человеку тем, что без всякой причины возьмет и уйдет? Нужен был какой-то другой выход. У него должно было быть прочное место рядом со всеми людьми, с которыми он никак не мог свыкнуться, хотя жил среди них вот уже десять лет, свое собственное место, которое принадлежало бы только ему…
Только найдя его, он мог помышлять о чем-то другом. Возможно, он найдет подходящую девушку и вольется в тот поток жизни, который течет перед ним.
Лето было в разгаре. Днем Эдремит пустел. Все выезжали на поля, виноградники, в Дженнетаягы, в Аркбашлары, в айвовые сады и только под вечер возвращались в городок, задыхавшийся от жары и испарений.
В доме каймакама царило прежнее безмолвие. Саля-хаттин-бей слабел с каждым днем, а Шахенде-ханым продолжала свои прогулки и визиты к соседям.
В последнее время она стала брать на эти увеселения и дочь, которая ростом уже догнала ее. Муаззез, измученная одолевавшими ее мыслями, рада была вырваться из домашнего затворничества. Она смутно надеялась, что, может быть, это снова заставит Юсуфа заняться ею.
К тому же нельзя было сказать, что сверстницы и все эти вечера с пением и игрой на уде, которые устраивались почти каждый день, беседы на скользкие темы совсем не занимали Муаззез. Несколько раз они с матерью побывали и в доме Хильми-бея. Так как обеим было ясно, что Юсуфа это рассердит, потому что ему всегда не нравилась эта семья, а теперь, после смерти Али, особенно, они об этих визитах ничего ему не говорили. Из-за болезни Саляхаттина-бея и все усиливавшейся оторванности Юсуфа от дома, Шахенде была полностью предоставлена сама себе. Участие, которое вызвал у нее первый приступ болезни мужа, превратилось со временем в привычку. Вскоре ей стало казаться, что он болел уже долгие годы. По ночам, когда бедняга стонал в постели или, тяжело дыша и держась рукой за сердце, начинал кашлять, Шахенде в полусне протягивала к нему руку с одеколоном или, если ему бывало совсем плохо, давала выпить ложку лекарства, прописанного «военным доктором», или понюхать эфира. Единственный, кто на самом деле заботится в последнее время о Саляхаттине-бее, так это Юсуф. Часто под вечер он ждал отца у входа в присутствие и вместе с ним возвращался домой. По дороге они беседовали о делах, о видах на урожай, о городских новостях. Даже односложные реплики неразговорчивого Юсуфа удивляли Саляхаттина-бея. Он стал замечать начинавшиеся в юноше перемены. От его обычного самоуверенного и вызывающего вида не осталось и следа. Он не смотрел больше в глаза собеседнику твердым, пристальным взглядом, точно спрашивая: «Это и есть та глупость, которую ты хотел сказать?» Или же нередко обрывал на середине собственную фразу, словно ждал, что собеседник закончит ее сам.
Раньше он никого ни о чем не спрашивал, а только молча слушал, теперь он задавал вопросы, ему многое хотелось знать. Его больше всего интересовала обычная жизнь и люди его среды. Отчужденность Юсуфа понемногу исчезала, обнаруживая его стремление слиться с окружающими.
Видя это, Саляхаттин-бей и радовался, и чувствовал одновременно, что его охватывает какая-то непонятная грусть. Он очень привык к прежнему Юсуфу. Властный, упрямый, несговорчивый, он казался ему милее. Смирного, нерешительного, застенчивого юношу Саляхаттин-бей никак не мог принять всерьез.
Но он был не в состоянии докапываться до причин этой перемены. Чувства вспыхивали и быстро гасли в его душе, он тотчас же забывал о них, когда ему снова приходила в голову какая-нибудь мысль, ему казалось, что он думает об этом впервые, и он снова огорчался, радовался и удивлялся.
Делами службы он занимался по привычке, выработавшейся за долгие годы. Если же ему становилось очень тошно, то, поручив часть дел секретарю, он отправлялся домой, ложился на тахте в затененной комнате, выходившей на улицу, и вспоминал бесцельно прожитые годы своей жизни.
Когда он закрывал глаза, перед ним вставали вершины каких-то гор, склоны, поросшие деревьями, кирпичные, деревянные или каменные дома маленьких городков, где он жил, и толпы людей. Но ничто не вызывало в нем интереса. Все воспоминания его казались ненужными, бессмысленными. Каждое событие в его жизни могло произойти и не произойти, каждый человек, попавшийся на его пути, мог бы и не встретиться. Он не находил в прошлом ничего, что заставило бы его воскликнуть: «Ах, почему я так поступил?» или: «Ах, почему я этого не сделал?» И не потому, что жизнь его протекала очень приятно, а потому что в-этот момент она была ему совершенно безразлична.
Чего еще мог бы он желать? Он родился, вырос, выучился, поступил на государственную службу, объездил всю страну, состарился; женившись, жил в ссорах и перебранках, и вот дошел до такого состояния… Можно подумать, что все живут иначе! Да и как можно иначе жить? Удовольствия? Их у него было достаточно в жизни. И сегодня можно было желать повторения тех пирушек, которые он устраивал с задушевными друзьями, приобретенными в различных городах во время разъездов по стране. Холостым, когда представлялся случай, он не отставал от других в сердечных забавах. Хоть с какой-нибудь жандармской вдовушкой, да были и у него сладкие грехи. Попадая в Стамбул, он не упускал возможности побывать на улицах Венеции и Тимони[27]. Разве жизнь могла быть иной?
Он ни о чем не сокрушался бы, если бы ему сейчас предстояло навсегда закрыть глаза. Размышляя, он не находил ничего такого, с чем бы ему было очень грустно расстаться.
Даже дочь не привязывала его к этому миру. Не столько равнодушие к ней было тому причиной, сколько безропотная покорность судьбе. Поскольку не в его власти было что-либо изменить, он должен был проделать заранее предначертанный путь и, как всякий здравомыслящий человек, со снисходительной усмешкой наблюдая за событиями, ждать очереди.
Лишь один вопрос немного волновал Саляхаттина-бея: что станется с Муаззез, если он умрет. Он не думал, что Юсуф уживется с Шахенде и останется в доме, но уже сейчас отдавать ему распоряжения на этот случай он тоже не хотел. Ах, если б он мог, прежде чем умереть, видеть, что его дитя вышло замуж за порядочного человека, если бы он ни о чем не тревожился! Тогда, может быть, он даже^ хотел бы скорее расстаться с этой утомительной жизнью… «Разве мне что-нибудь осталось еще сделать? — говорил он себе. — Освободим наше место для тех, кто придет в этот мир…»
Но на Шахенде он никак не мог положиться и волновался, что оставляет дочь у нее на руках. Неужели ничего нельзя было сделать, чтобы уйти из этого мира, где он ничем не желал интересоваться, уладив и это дело?
Но как его уладить? Кто может посвататься к Муаззез? Кто может на ней жениться? Все знали, что стало с тем, кому она приглянулась, кто пожелал ее взять. А Шакир-бей гулял на свободе как ни в чем не бывало. Найдется ли удалец, который рискнет получить пулю.
И потом не очень-то хорошо смотрят на девушку, из-за которой случилось такое несчастье. Она становится притчей во языцех.
Если бы Саляхатгин-бей не порвал так рано связи с миром и не стал бы уже сейчас глядеть на жизнь со стороны, то, может быть, он попросил бы о переводе в другой город и поискал бы там для дочери приличной партии. Но, больной, он ждал, пока все образуется само собой, и не собирался ничего предпринимать.
Шахенде была по-своему умна и понимала, что в Эдремите для Муаззез закрыты все пути к замужеству за исключением одного. Существовал один-единственный выход, которого она давно уже желала: выдать Муаззез за Шакира…
Шахенде не знала историю Кюбры, но трудно было предугадать, изменила бы она свои намерения, если бы даже и узнала. Что касается Юсуфа и Саляхаттин-бея, то ни тот, ни другой не желали больше поднимать этот вопрос, полагая, что с ним покончено раз и навсегда. Им и в голову не приходило, что у Шахенде на этот счет есть свои планы и она может что-нибудь предпринять на свой страх и риск. Между тем Шахенде, хотя она и не признавалась себе в этом, чувствовала, что Саляхаттин-бей еще недолго протянет, и думала лишь о том, как устроить свою жизнь в будущем.
Оливковой рощицей и крохотным полем трое не могли бы прокормиться даже месяц. А попасть в зависимость от Юсуфа было тяжелее всего. Есть хлеб этого высокомерного упрямого парня, подчиняться ему было для Шахенде непереносимо. Да и неизвестно, сможет ли еще Юсуф прокормить даже самого себя. Чем унижаться перед этим праздношатающимся, ни к чему не пригодным «приемным сыном», гораздо разумнее было найти себе хорошего зятя и свить с его помощью гнездышко.
Беспутство и пьянство Шакира как будто стерлись из памяти. Событие, заставившее всех позабыть об этом, — убийство Али, — не казалось Шахенде чем-то ужасным, может быть, потому, что убить человека считалось в городе чуть ли не славным и геройским поступком; а может быть, потому, что это убийство было совершено из-за ее дочери, Шакир стал ей даже симпатичнее.
И потом к этой семье ее привязывала дружба с матерью Шакира, которая крепла день ото дня и границы которой трудно было определить.
Особенно способствовали этому сближению роскошь особняка Хильми-бея и притягательная сила подарков, снова посыпавшихся на Шахенде от матери и от сына.
Но Муаззез теперь уже не была такой нерешительной и покорной материнской воле, как два-три месяца тому назад. Ею овладела страсть, которая росла с каждым днем и руководила всеми ее поступками.
Со временем ее раздражение против Юсуфа, вызванное его холодностью, уменьшилось и сменилось любопытством, искавшим объяснений такому поведению Юсуфа. Юсуф, который с детства был ей ближе всех, Юсуф, всегда и везде служивший ей опорой, смотревший в тот вечер на нее с такой нежностью, с такой открытой душой, так хорошо понимавший ее, не мог ни с того ни с сего забыть о ней. В том, как он упорно избегал ее, было что-то странное.
Но, несмотря на это убеждение, девушка по-прежнему продолжала свои прогулки с матерью. Побывав несколько раз в доме Хильми-бея, Муаззез по тому, как ее здесь встретили, поняла, что к ней относятся не как к чужой… До последних событий, в то время, когда ей и в голову еще не приходило, что Шакир-бей будет так упорно свататься и что ему откажут, ее тоже встречали в этом доме приветливо. Ханым целовала ее, сажала рядом с собой, и после каждого визита Муаззез возвращалась с подарком. Но теперь повторение нехитрых этих уловок было ей неприятно. Она составляла компанию матери только для того, чтобы не быть одной дома и не оставаться во власти своих тягостных дум. Но в дом к Хильми-бею ей идти не хотелось.
Особенно охладела она к этой семье после того, как однажды, когда их пригласили в Дженнетаягы, она встретила там Шакира, который бродил вдалеке и не спускал с нее глаз; что-то в ней вдруг оборвалось, ей стало страшно.
Такой жизни она больше выносить не могла. Ей претило то, что дэставляло удовольствие ее матери, во время визитов ей не о чем было говорить со своими сверстницами. Одинокая жизнь, полная мечтаний и раздумий, отдалила пятнадцатилетнюю Муаззез от девушек ее возраста. Она теперь рассуждала как женщина и сама пыталась помочь своему горю.
Надо было что-то предпринять, найти выход, покончить с таким положением вещей. Когда она размышляла, как это сделать, она столкнулась в доме с Юсуфом. Так близко она не видела его уже несколько недель. Его бледность испугала Муаззез. Забыв все, о чем она собиралась говорить, Муаззез спросила:
— Что с тобой, Юсуф?
— А что?
— Лицо у тебя очень бледное… Ты болен?
— Нет… Отец меня огорчает. Потом одиночество. Безделье. Скука!
— Здоровье отца? Но ведь в последние дни ему стало лучше, не правда ли?
Она спросила об этом с такой непосредственностью, что Юсуф усмехнулся.
— В постели не лежит, — и добавил точно про себя: — и, наверное, не сляжет!
— Что ты хочешь этим сказать?
Юсуф снова улыбнулся и перевел разговор.; — Где твоя мать? Снова в гостях?
— Да.
— А ты почему не пошла?
— Не захотела…
Она умолкла, внимательно посмотрела Юсуфу в лицо и повторила, отчеканивая каждый слог:
— Не захотела!
Во время этого разговора Юсуф у дверей надевал ботинки. Муаззез стояла рядом.
Видя, как он спешит уйти из дома, девушка с искренним, идущим от души огорчением сказала:
— Но, может быть, в один прекрасный день захочу!
— Что? — спросил Юсуф, быстро выпрямившись. Муаззез пожала плечами.
Юсуф раскрыл было рот, чтобы переспросить, потребовать у нее разъяснения, но вдруг резко повернулся к ней спиной и, приоткрыв дверь, вышел на улицу.
Солнце стояло в зените. Юсуф забыл, зачем он вышел из дома, куда собирался идти. В голове его вертелась лишь одна мысль: бежать, уйти подальше от дома, чтобы не возвратиться и не спросить Муаззез: «Чего ты захочешь? Чего?»
Он чувствовал, что если хоть немного замедлит шаги, то не сможет совладать с собой и побежит обратно, и поэтому шел все быстрее. Вскоре Юсуф вышел на южную окраину городка. Чтобы отвлечься, он стал глядеть по сторонам. Юсуф знал здесь каждую полоску пашни, каждый сад, каждое оливковое дерево.
Он расстегнул пуговицу на груди. Сильно палило солнце, беспрерывно трещали кузнечики. Юсуф шел, обливаясь потом, полузакрыв глаза. Вдруг он почувствовал аромат, не похожий на привычный запах олив. Он открыл глаза. Перед ним было инжирное дерево. Юсуфа с давних пор волновал запах двух деревьев: грецкого ореха и инжира. У грецкого ореха был густой, нежный аромат, немного похожий на запах эссенций, которые продавали уличные торговцы. Запах инжира не был приятен — вязкий, липкий, тяжелый. Казалось, что на солнце испаряется инжирный сок и при каждом вдохе склеивает ноздри.
Юсуф снова зажмурил глаза и пошел дальше. Он был весь мокрый от пота. Земля так нагрелась, что жгла ему ступни. Кругом все пылало, даже темные листья олив казались прозрачными. Солнце щедро лило свой свет на землю, сплавляя и перемешивая все вокруг.
Вскоре Юсуф вышел к пересохшему руслу реки и попал в буйные заросли: молодые чинары и ивы сплетали свои тки, кисловато пахли вязы, колыхались побеги иудина дерева, горя прекрасными цветами; пожелтевший тростник, чертополох, камыш, мята, побеги айвы теснили и заглушали друг друга. А вокруг была только голая галька и песок. Казалось, даже камни высохли и сморщились от жары.
Юсуф пробрался в самую чащобу. Пробежала ящерица, умолкли, потом снова заверещали несколько цикад.
Юсуф расстегнул ворот рубашки, снял куртку и, открыв рот, измученный, обессиленный, присел, чтобы отдышаться. Он растянулся на земле, расчистил под деревьями себе местечко, чтобы положить голову, хотел дорыться до сырого прохладного песка. Но кругом было сухо и горячо, как в духовке. Чтобы найти влагу, надо было, наверное, врыться в землю на два аршина.
Он лег навзничь, прикрыл лицо руками. Солнце слепило глаза даже сквозь листву. Голова у него гудела. Какая-то фраза, которую он не мог слово в слово припомнить, лихорадочно вертелась в мозгу. Да, как это сказала Муаззез? «Может быть, в один прекрасный день я захочу?» Так, что ли? Неужели сказала так определенно? Или: «Может быть, если я захочу?» В этой фразе не было ясного смысла, она больше походила на угрозу. «Если она сказала так, то это ничего», — решил Юсуф. Но он хорошо знал, что она сказала не так. Заметив, что он пытается подменить сказанные ею слова, которые не желал допускать до сознания, Юсуф рассердился. На какой-то миг ему захотелось, чтобы мозг его перестал работать. Он так сильно и мучительно захотел этого, что на глазах у него выступили слезы. Чтобы не заговорить вслух, чтобы не закричать, он прикрыл рот рукой. На секунду ему удалось ни о чем не думать, и он почувствовал облегчение. Но вскоре он поймал себя на том, что беспрерывно бормочет: «Что же будет? Что же будет?»
Он приподнялся. Встал. Отряхнул с себя песок. Он понял, что, сидя здесь, не успокоится. Он повторял себе, что все это не имеет никакого значения и не стоит того, чтобы задумываться. «Пойду и поговорю с ней… Что она хотела сказать?» — пробормотал он. Он все убыстрял и убыстрял шаги и по городу уже почти бежал. Две женщины, переходившие из дома в дом, остановились и уставились на него. Заметив, что привлек к себе внимание, Юсуф пошел медленнее, глядя по сторонам. Улицы были пустынны. Несколько малышей, усевшись на пороге дома, жевали молочную кукурузу. Впереди, на площади, где маячили замершие на месте ослы, на которых торговцы доставили в город дрова, он увидел мальчишек, которые, размахивая тополевыми ветками, гонялись за осами. С громкими криками они носились за жужжащим насекомым, и, настигнув его, оглушали ударом, и сбивали на землю. Тогда все собирались вокруг, и наиболее храбрый хватал осу краем куртки и пытался вырвать у нее жало, которым она пыталась защищаться. Эта операция не всегда проходила удачно, иногда погибала оса, а иногда, вырвав у нее жало, мальчишки привязывали к лапке насекомого нитку и пускали летать. Эта забава, в которой было столько опасности настоящей охоты и после которой каждый раз несколько мальчишек являлись домой с опухшими лицами и заплывшими глазами, была одним из любимых летних развлечений. Правда, она нередко кончалась громким ревом разбегавшихся по домам поколоченных мальчишек. Так бывало после вмешательства взрослых, которые, проходя по улице, подвергались нападению разъяренных ос.
Юсуф медленно пересек площадь. Ему вдруг стало жаль осу, пойманную коварными мальчишками, которые своими ловкими пальцами лишили ее самого надежного оружия. Его охватила какая-то щемящая тоска, и он словно забыл о том, что так влекло его домой. Свернув за угол, он все еще слышал крики мальчишек.
Он знал здесь каждую улицу, каждый дом, каждый камень на мостовой, каждый облупившийся кусок штукатурки на стенах, но сейчас он вдруг заметил, что у некоторых домов рамы окон еще больше осели, а некоторые дома выкрашены свежей краской. На углах темнели все те же мокрые, покрытые плесенью водостоки.
Когда он подошел к своему дому, сердце его сильно забилось. Он никак не мог вспомнить, зачем он пришел, о чем он хотел говорить с Муаззез, что ему надо у нее спросить. Беспорядочные мысли, путаясь, проносились у него в голове, но ни одну из них он не мог ухватить.
Он тихонько постучал в дверь, и в тот же миг ему захотелось убежать. Но дверь открылась.
Увидев бледное лицо Кюбры, Юсуф немного овладел собой. Он вошел и спросил с равнодушным видом:
— Муаззез наверху?
— Барышня ушла.
Юсуф не понял:
— Что сделала? '
— Ушла.
— Куда?
Подошла мать Кюбры.
— Входи же, Юсуф-ага. Пришла ханым и забрала барышню с собой.
Юсуф снял ботинки и вошел в прихожую. Он заглянул в комнату, выходившую на улицу. На тахте сиротливо лежало ситцевое платье Муаззез. Он вышел в сад. Накачав воду из колонки, подставил руку к желобу и стал жадно пить. Вода в кувшинах была недостаточно холодна, чтобы утолить его жажду.
Вытерев рот рукой, он уселся на зеленом деревянном сундуке, стоявшем в углу прихожей. От этого сундука, где хранились мешки с крупой, лапшой и другими продуктами, несло плесенью. В этой прохладной прихожей запах плесени стоял и летом и зимой. Он исходил от выстроившихся у стены больших глиняных кувшинов с оливковым маслом, прикрытых деревянными крышками, от подгнивших снизу ступеней лестницы, ведущей на второй этаж, от утыканных гвоздями стен и сложенных друг на друге тюфяков, от колонки, стоящей возле самой двери, ведущей в сад.
Глубоко вздохнув, Юсуф спросил, точно обращался к самому себе:
— Куда они ушли?
Поколебавшись, мать Кюбры ответила:
— Ей-богу, не знаю… Наверное, к этим… к Хильми-беям…
Юсуф так и подскочил на месте.
— К Хильми-беям?
Эти слова сорвались с его губ, как свист. Женщина встала и подошла к Юсуфу.
— Юсуф-ага, я не знаю, но, видно, нашу ханым ничто не исправит. Она и барышню сделает похожей на себя. После всего, что случилось, она через день ходит в дом Хильми-бея и, точно этого еще мало, берет с собой дочь.
— Они все время бывают там? И давно?
— Не все время. Ханым, правда, и не переставала ходить к ним. Но барышня не ходила. А в последние дни поддалась матери. Это уже второй или третий раз, не знаю… Сейчас она ничего не сказала. Но перед этим я не раз слышала, как мать ее звала, а барышня говорила: «Не хочу, мамочка, оставь меня в покое». Та ее уговаривает, она не устоит и под конец соглашается. А в этот раз, только ты ушел, явилась мать. Муаззез, такая расстроенная, наверху песни пела. Увидела мать
и спрашивает: «Ты откуда?» А ханым и отвечает: «От Хильми-бея. Мы едем на виноградник, я пришла за тобой». Барышня вскочила. «Хорошо, говорит, поедем. Быстрее, мамочка, быстрее». Сорвала с себя ситцевое платье, надела розовое сатиновое, с грехом пополам накинула покрывало и выскочила на улицу. Даже мать удивилась такой ее прыти… Вот они и ушли… Что поделать, Юсуф-ага, мы-то с тобой знаем, чего стоят эти Хильми-беи, но им разве втолкуешь? У кого деньги, у того честь и совесть!
Юсуф поднялся, весь покрытый испариной. Он повел плечами и долго стоял с бессмысленным выражением лица, словно стараясь прийти в себя. Потом медленно подошел к двери. Глаза у него были злые, жестокие, как у человека, решившегося на что-то страшное. Он не спеша натянул ботинки, поправил съехавшую на затылок шапку, открыл дверь.
Но тут вскочила Кюбра и быстро подбежала к нему:
— Постой, Юсуф!
Пока Юсуф разговаривал с матерью, Кюбра не раскрывала рта. Встречаясь с ней глазами, Юсуф отворачивался. Эта девочка всегда производила на него странное впечатление. Но сейчас, когда она крикнула: «Постой!», что-то молнией пронеслось у него в голове, и он припомнил, что с тех пор, как она появилась в доме, и даже с самого первого дня, когда он увидел ее, Кюбра всегда смотрела на него таким же тяжелым, неподвижным взглядом своих больших глаз.
Он чувствовал на своей спине и особенно на затылке его тяжесть. Оказывается, было что-то такое, что он скрывал даже от самого себя и в чем он сейчас даже толком не мог разобраться. Похоже, что между ним и этой девушкой что-то произошло само собой — без слов, без рассуждений. Он не в силах был понять, что именно, и только чувствовал, как эта девушка, которую несколько минут назад он считал далеким, чуждым существом, с головокружительной быстротой становится ему близкой. Придержав рукою открытую дверь и прислонившись спиной к железному засову, он спросил:
— Что случилось?
Кюбра подошла к двери и тихо, глухим голосом сказала:
— Зачем ты идешь, Юсуф-ага? Что ты можешь поделать?
Юсуф, глядя на девушку, покачал головой. Кюбра снова пробормотала:
— Ты пожалеешь… Туда тебе нет дороги…
— Верно, — ответил Юсуф, словно до конца понял эту бессмысленную, незаконченную фразу. — Для меня было бы лучше, если бы я не пошел… Но надо!
Кюбра тряхнула головой с неожиданной для нее порывистостью и отступила на шаг. И Юсуф снова почувствовал ее пронзительный взгляд, такой же, каким она сверлила его, когда он увидел ее впервые в оливковой роще, и снова, как тогда, почувствовал себя виноватым. Он пожал плечами, давая понять, что ничего не может поделать с собой.
— Иди! — сказала Кюбра. — Я тоже уйду. Мы тоже уйдем. Я больше не могу терпеть!
Она обернулась:
— Ступай, мать! Собирайся, пойдем!
Женщина застыла на месте. Она не слышала, о чем они говорили, но поняла, что произошло что-то необычное.
Девушка снова обернулась к Юсуфу:
— Ты больше не увидишь нас, Юсуф…
Юсуф, побуждаемый какими-то неясным чувствами, проговорил, словно твердо знал:
— Как знать… Мы еще увидимся.
Он медленно приоткрыл дверь, вышел из дома и, постояв немного на каменных ступенях крыльца, решительно зашагал по улице.
Юсуф не отдавал себе отчета в том, что он собирается делать. Он предчувствовал, что сегодня все переменится. Что-то должно было произойти, но он не мог ни о чем ясно и определенно думать. Что же предпринять? Юсуф ощупал рукой пистолет. Потом счел это ребячеством и усмехнулся. Решил ни к чему себя не понуждать — будь что будет, — и направился к Нижнему рынку. По дороге ему пришло в голову: «Надо поехать на виноградник Хильми-бея… А что, если там Шакир? И я что-нибудь натворю? Тогда уже ничего нельзя будет исправить».
Он пронесся по рынку, как молния. Сегодня его видели здесь уже в третий раз. Кое-кто из завсегдатаев кофейни удивленно поглядел ему вслед. Чуть пониже, на площади, стояли извозчики. Поравнявшись с ними, Юсуф остановился и стоял как вкопанный. Он осваивался с неожиданным решением, которое, как гвоздь, впилось ему в голову. Через несколько минут, овладев собой, он со спокойной улыбкой попросил дать взаймы на несколько часов крытую рессорную коляску.
— Я поеду в Дженнетаягы и вернусь обратно. Может, немного задержусь там, — сказал он.
Извозчик знал его. Ничего не подозревая, он снял с лошадей торбы с кормом, положил их под сиденье, надел постромки и протянул вожжи Юсуфу, который тем временем успел прыгнуть в коляску.
До Соуктулумбы Юсуф ехал медленным шагом, но потом схватил кнут и погнал лошадей во весь опор. Он потерял голову от нетерпения, весь устремившись вперед. Он, казалось, хотел обогнать лошадей. Громоздкий экипаж, раскачиваясь из стороны в сторону, подпрыгивал на разбитой каменистой дороге. За виноградниками дорога шла по краю узкого сухого оврага. Весной здесь бурлил поток, а теперь все поросло крапивой, которую рвали и раскидывали во все стороны копыта мчащихся лошадей.
Юсуф тяжело дышал, казалось, он сам, а не лошадь, мчался сюда сломя голову. Продолжать так ехать дальше — значило всполошить всю округу. Натянув вожжи, он остановил лошадей. Спрыгнув на землю, он быстро зашагал по высокой обочине. Лошади, после короткого, но трудного пробега, перебирали ногами и мочились. Приблизившись к винограднику Хильми-бея, Юсуф прижался к забору. Рука его лежала на пистолете. Вокруг не было никого. Солнце палило немилосердно. Время приближалось к третьему намазу[28]. Но люди все еще не могли отделаться от вялости, которую нагнала на них страшная жара, и не выходили из своих укрытий. Только из летнего особняка Хильми-бея доносилось пение и гомон, а на самом винограднике среди лоз виднелись две женские фигуры. Юсуф узнал в них Муаззез и сестру Васфи — Мелиху. Конечно, взрослые женщины не вышли бы в такую жару на солнце, чтобы есть еще незрелый виноград.
Юсуф обошел вокруг виноградника. Внимательно осмотрел все укромные уголки, все затененные деревьями места. Никого, кроме девушек, не было видно. Убедившись в этом, он вернулся к деревянной решетчатой калитке, толкнул ее и вошел. Девушки услышали, как скрипнула калитка, и оглянулись.
— Муаззез! — глухо окликнул Юсуф.
Девушка остолбенела. Она взглянула на ничего не понимавшую Мелиху, потом растерянно огляделась, словно кого-то искала. Нерешительность ее продолжалась недолго. Она быстро овладела собой и сказала приятельнице:
— Ты ешь, я пойду посмотрю… Это, кажется, Юсуф, мой старший брат. Может, с отцом что случилось?
Она сама поверила в только что выдуманную ею ложь. Ей в самом деле стало страшно: а вдруг Юсуф привез недобрую весть. Пока она бежала по взрыхленной земле, цепляясь ногами за виноградные лозы, тревога ее росла. Она вся дрожала.
— Папочка! Папочка! — несколько раз вырвалось у нее.
Приблизившись к Юсуфу, она испугалась выражения его лица. Но когда он спросил: «Ты зачем сюда пришла, Муаззез?» — она облегченно вздохнула.
Значит, с отцом ничего не случилось. Значит, не это привело сюда Юсуфа. В другое время она испугалась бы его гнева. Но сейчас двойная радость вызвала слезы на ее глазах: она поняла, что тревога ее была напрасной, и испытывала необъяснимую радость оттого, что Юсуф пришел сюда только ради нее.
— А что тут плохого, Юсуф? — спросила она с наивным видом. — Что может случиться со мной? Ведь я не одна, с мамой.
Юсуф строго смотрел ей в лицо.
— Я спрашиваю, почему ты пришла, Муаззез?!
Твоя мать пусть делает все, что ей вздумается. Зачем ты сюда ходишь?!
Муаззез вдруг захотелось немного помучить его, притвориться, что она не понимает, чего он от нее хочет. Она не могла удержаться, чтобы не отплатить Юсуфу за те страдания, которые он причинял ей в последние месяцы. Это желание было вызвано радостью и ощущением счастья, охватившим ее в тот миг. Если бы она не сдержалась, то бросилась бы Юсуфу на шею. Но она нахмурила брови и спросила:
— А что мне делать, Юсуф? Сидеть целый день дома? Разве я не вправе хоть чуточку развлечься?
Юсуф опустил голову. Как раскаивался он сейчас, что пришел сюда. Гнев его прошел, уступив место тупой тоске. Ему захотелось поскорее уйти отсюда.
— Хорошо, поступай, как знаешь, — проговорил он, не поднимая головы, и уже собрался повернуться к ней спиной, как Муаззез, придвинувшись к нему, прошептала:
— Юсуф!
— Что?
— Юсуф, зачем ты пришел сюда?
Он не ответил. И правда, зачем он пришел сюда?
— Ты пришел сюда за мной?
Он кивнул головой и залился краской, словно признался в чем-то постыдном.
— Да.
Муаззез взглянула ему в глаза, и сердце у нее встрепенулось от счастья. Она прочла в них то самое выражение, как в тот вечер, когда он сказал ей: «Понял».
— Идем отсюда, Юсуф, идем, — решительно проговорила Муаззез.
Юсуф, весь красный, утвердительно кивнул головой.
— Я только возьму свое покрывало… Юсуф быстро схватил ее за руку.
— Оставь, не надо, идем со мной!
— Как же не надо? — проговорила девушка. — Что скажет мама? Что скажут люди?
— Никто ничего не скажет, — отвечал Юсуф, выводя ее за руку из виноградника. — А скажут — невелика беда…
Заметив стоявшую невдалеке коляску, Муаззез посмотрела ему в лицо.
— Мы поедем в ней?
— Да.
— Хорошо. Пусти. Я возьму покрывало и сейчас же вернусь… — Уставившись на него своими черными глазами, она прошептала: — Или ты боишься, что я не приду?
Юсуф покачал головой:
— Придешь… Я знаю…
— Так почему же ты меня не отпускаешь?
Юсуф нервно сжал ее руку.
— Не надо. — И проговорил дрожащими губами: — Будь что будет, теперь я тебя никуда не отпущу!
Они подошли к коляске. Юсуф помог Муаззез сесть, поднял клеенчатый верх, задернул сбоку занавески и, прыгнув на козлы, сказал:
— Сядь поглубже, не выглядывай!
Он щелкнул кнутом, и лошади помчались; обогнув виноградник, они выехали на дорогу.
Оставшись одна, Мелиха продолжала жевать виноград, изредка поднимая голову и пытаясь разглядеть, куда девалась Муаззез. Юсуф гнал лошадей во весь опор. Девушка, ухватившись за сиденье обеими руками, забилась в угол коляски и задумалась. На крутых поворотах или когда экипаж подскакивал на камнях, она тихонько вскрикивала. Вдруг ее охватили опасения, ей стало страшно: что сулит ей конец этого путешествия? Куда они едут? Конечно, домой. А верно ли, что домой?
Сидя сзади, Муаззез не видела лица Юсуфа, но она хорошо знала, что на нем было написано. Такое лицо не может быть у человека, который везет домой свою сестру! Нет, не может! Такого лица у Юсуфа еще никогда не было. Все мускулы на нем напряглись, словно хотели прорвать кожу. Муаззез хорошо это знала, как будто видела его.
Постепенно и спина Юсуфа стала казаться Муаззез странной. Она то вырастала, заслоняя собой все, и в экипаже становилось темно, хоть глаз выколи, и Муаззез хотелось кричать от страха. Не только спина Юсуфа, но и его коротко остриженные черные волосы, выбивавшиеся из-под шапки, и горящие уши тоже увеличивались, росли. Муаззез казалось, что волосы его делаются толще и длиннее, а уши пылают огнем.
В какой-то момент Юсуф, казалось, взлетел вверх. Муаззез, не видевшая, что творится вокруг, испугалась. Юсуф изо всех сил размахивал кнутом, и лошади неслись, как бешеные. Муаззез приоткрыла сзади верх и увидела, как за поворотом дороги показался и исчез всадник, похожий на Шакира. Сердце ее наполнилось величайшим презрением к матери. Значит, ему сообщили, что она у них в летнем доме, и он сразу поскакал туда. Ей захотелось пододвинуться к Юсуфу, тихонько обнять его и прошептать в его горящие уши: «Я согласна, Юсуф. Делай со мной что хочешь, но не оставляй меня никогда».
В эту минуту коляска взбиралась по крутому склону. Девушка снова раздвинула верх и увидела, что они подъехали к Соуктулумбу.
— Юсуф! Куда мы едем? — крикнула она, видя, как лошади свернули направо по дороге на Хавран, вместо того чтобы направиться в город.
Юсуф не ответил, даже не повернул головы и продолжал гнать лошадей. Но Муаззез уже не боялась. Фигура, закрывавшая собой все перед ней, внушала ей безграничное доверие.
Вдоль слегка извивающейся дороги росли почти сплошной стеной оливы. Лучи солнца, склонявшегося к горизонту, освещали уже только одну обочину, но постепенно совсем пропали с дороги и поползли вверх по стволам деревьев. Сгорбленные, скрюченные оливы, одни скособочившиеся, другие откинувшиеся назад, не будь на них ветвей и листвы, напоминали бы памятники старого кладбища. Но только что поднявшийся вечерний ветерок зашелестел в их узких крепких листочках, и чудилось: эти странные стволы оживают и глядятся вокруг своими дуплами.
Коляска, оставляя за собой облако пыли, продолжала все так же нестись по дороге, и ее быстрый бег резко контрастировал с медленным едва заметным движением окружающей природы, с ее беззвучными, похожими на шепот звуками.
Юсуф глядел прямо вперед и не замечал ни убегающих вдаль деревьев, ни встречных крестьян, поспешно отводивших своих ишаков к обочине. Наконец он решил придержать лошадей, и они пошли шагом. Теперь кругом них разлегались поля. На первом же скрещении дорог Юсуф свернул вправо и погнал лошадей через Бюрхание к Айвалыку. Вскоре вдоль дороги снова выстроились стеной тополи и ракиты. Стало темнеть. Нигде не было ни души. Когда они въехали в Бюрхание, в мечети и в кофейнях зажглись огни. Юсуф, не останавливаясь, проехал через городок. Впереди показалось широкое русло пересохшей реки. Лошади, увязая в песке, с натугой тащили повозку и взмокли от пота. Юсуф спрыгнул на землю, взял лошадей под уздцы и медленно перевел через песчаный участок. Здесь он остановился, чтобы дать животным немного передохнуть. Вытащил из-под своего сиденья торбы — там было еще довольно много ячменя. Освободив постромки, Юсуф нацепил лошадям на шеи торбы. Только после этого он сообразил заглянуть в повозку. Сунув голову внутрь, он сперва ничего не мог различить. Перед ним была только кромешная тьма. Понемногу его глаза привыкли к темноте, в самом углу он увидел светлую тень. Он наклонился, протянул руки и прошептал:
— Муаззез!
— Юсуф! — услышал он в ответ.
Фигурка Муаззез в светлом платье придвинулась к нему. Хотя было жарко, она вся дрожала.
— Ты озябла? — спросил Юсуф.
— Нет, отчего же.
— Боишься?
— Нет, — помолчав, решительно ответила Муаззез. Она не спрашивала, куда они едут, да это теперь и не интересовало ее. Юсуф тоже ничего не мог сказать. В голове у него было пусто. Все, что произошло с ним после полудня, словно бы оглушило его, и сейчас у него не было никаких ощущений, только чувствовался резкий запах лошадиного пота да шумело в ушах от грохота коляски по разбитой дороге и звона колокольцев, раздававшегося и сейчас, стоило лошадям пошевелиться. Приподняв запушенные пылью брови, он попытался улыбнуться, положил голову на руки Муаззез и ровно, глубоко задышал. Казалось, он засыпает. Муаззез не выдержала и спросила:
— Мы поедем дальше, Юсуф?
— Поедем еще немного… Может, попадется деревня… Я этих мест совсем не знаю!..
Муаззез чуть было не спросила, почему они не остались в Бюрхание, но передумала. Она чувствовала, что Юсуф сам не знает, почему они там не остались, почему они едут дальше, и не хотела, чтобы он мучился, подыскивая ответ.
Медленно поднималась луна и, показавшись над верхом экипажа, осветила головы громко жевавших лошадей. Мост впереди, рощи за ним и море, тянувшееся вдали, будто ожили, белый матовый свет вызвал все к новой жизни. Это была жизнь, отличная от дневной, она могда прийти сюда, только перелетев через тьму. Природа, задыхавшаяся днем под раскаленными лучами солнца, в потемках, длившихся совсем недолго, совершенно преобразилась. Теперь в воздухе чувствовалось движение, дыхание земли, которое, точно тюль, обволакивало все вокруг. В чертополохе на берегу реки пели цикады, из-под ног лошадей выскакивали кузнечики. Легкий ветерок, дувший с моря, ощущался явственно. Все звуки стали четче, различимее, понятнее.
Юсуф, совершенно разбитый, опершись руками на дно экипажа, замер, прислонив голову к Муаззез. Девушка, касаясь подбородком его волос, вдыхала запах пота и пыли, исходивший от него, изредка поглядывала наружу и при виде деревьев, шевелившихся в лунном свете, моря, усыпанного лунными бликами, удивленно щурилась.
Лошади, доев корм, сердито замотали головами.
— Поедем! — сказал Юсуф.
Он снова запряг лошадей, бросил торбы под сиденье, взобрался на козлы и щелкнул кнутом.
Муаззез снова откинулась в темный угол. Она пыталась устроиться поудобнее. Возле сиденья под попоной лежало немного сена, в сторонке она нащупала две сложенные пополам кошмы. Муаззез подтянула их к себе и села на них, кошмы резко пахли лошадиным потом. Муаззез почувствовала, что лицо ее и одежда стали липкими.
Все, что происходило сейчас, казалось ей само собой разумеющимся. Она снова выглянула наружу. Теперь луна светила слева, и Муаззез хорошо были видны руки Юсуфа, державшие вожжи. Латунные украшения упряжи сверкали, точно драгоценности. Фигура Юсуфа закрывала собой почти все впереди. Он слегка наклонил голову, и Муаззез хорошо видела его лицо: волосы и ухо были в тени, левая щека, часть лба и нос освещены и казались совсем мраморными, бровь Юсуфа — девушке виден был только ее край — слегка подрагивала. Никогда еще Юсуф не был таким красивым. Она долго смотрела на него, потом тихо, беззвучно заплакала. Она закрыла лицо руками, и слезы струились у нее по ладони. Юсуф не должен был видеть, что она плачет. Нельзя показывать такого большого счастья тому, кто его приносит. Муаззез подсознательно чувствовала это.
На дороге слышался только звон колокольцев. Даже топот лошадей терялся в их неумолчном напеве. Спины лошадей, которые шли теперь медленным шагом, изгибались вместе со сбруей, и на них играл свет. Под оливами, кроны которых колыхались, точно светлое зеленое море, было темно, только изредка сноп света, как стрела, прорывался сквозь листву до земли и корней.
Они поднялись по довольно крутому склону, и перед ними открылся спуск и в самом конце его — море. Вдоль дороги замелькали сосны. Юсуф решил, что они приближаются к Целиткею или Козаку. Но, насколько хватало глаз, ничего похожего на деревню не было видно. Не зная, как быть, ехать ли дальше, он обернулся и тихо спросил:
— Поедем дальше, Муаззез?
— Не знаю. А куда?
— Хочешь, остановимся здесь… Завтра подумаем!
— Остановимся.
Юсуф резко натянул вожжи. Лошади сразу встали. Справа возвышался покрытый соснами небольшой бугор, слева, тоже поросший соснами, холм плавно спускался к морю, распростершемуся в километре от них. Юсуф отвел лошадей к полянке под соснами, выпряг их, привязал к дереву и, просунув в повозку голову, сказал:
— Выходи, Муаззез. Не холодно… Ты не озябнешь!
Хотя удушливая дневная жара уже спала, ночь не принесла с собой прохлады. Море, проглядывавшее между сосен, было неподвижно, словно затвердевшее.
Муаззез спрыгнула на землю. Она терла глаза не то от того, что хотела спать, не то от яркого света луны.
Осторожно ступая по сосновым иглам, они прошли несколько шагов, уселись на поваленном стволе и стали смотреть на море. Перед ними открывался необозримый простор, и взгляд их, ни на что не натыкаясь, достигал горизонта. Одурманенные густой пылью, резким запахом навоза и лошадиного пота, они сейчас наслаждались пьянящим ароматом хвои, жадно вдыхали чистый воздух.
Какое-то смутное предчувствие подсказывало им, что часы эти никогда больше не вернутся, и нашептывало, что ни о чем не надо думать, чтобы не омрачать своего счастья. Оба они не думали ни о том, что было час назад, ни о том, что будет через час. Ими полностью овладело то естественное и величественное чувство, которое сильнее всех мыслей и переживаний и которое захватывает человека лишь несколько раз в жизни.
В этот миг они были так подвластны этой силе, как деревья вокруг них, как море вдали. У них не было никаких забот и никаких желаний. Даже сладкая грусть, которая обычно овладевает людьми, когда желаемое достигнуто, была от них далека. Счастье, такое полное и совершенное, казалось, потрясло обоих. Они даже не находили ласковых слов, а только улыбались друг другу: дыша всей грудью. Они сидели долго. Потом голова Муаззез склонилась на плечо Юсуфа: она уснула. Юсуф поднял ее на руки и отнес в повозку.
Лошади терлись мордами о деревья, под копытами у них потрескивала сухая хвоя и осыпалась вниз по склону.
Что-то шевелилось в верхушках огромных высоких сосен, — это серая белка прыгала с ветки на ветку.
Едва заметно покачивалось протянутое в пустоту дышло повозки, дыхание спавших в ней молодых людей смешивалось с запахом сена и кошмы.
Мелиха, видя, что Муаззез долго не возвращается, перестала есть виноград и побежала в дом. Запыхавшись, она сообщила Шахенде, что приезжал Юсуф, позвал Муаззез, и, вероятно, они вместе ушли.
«Наверное, что-то случилось с Саляхаттином-беем», — было первой мыслью, пришедшей в голову Шахенде. Она испуганно вскочила.
— О Боже, я пойду… Наверное, что-то случилось с беем… Господи, сохрани! — запричитала Шахенде, набрасывая на голову покрывало.
Шахенде не показалось странным, что Муаззез ушла, не сказавшись ей. Это только еще больше увеличивало ее тревогу. Значит, дело принимало серьезный оборот. Когда она спустилась вниз, служанка сказала, что Муаззез оставила свою накидку и шарф.
— О Боже, она с ума сошла! — в отчаянии воскликнула Шахенде, удивившись странному поступку дочери.
В это время прискакал Шакир и сказал, что видел Юсуфа, возвращающегося в коляске в город. Муаззез он, правда, не видел с ним. Это сообщение еще больше поразило Шахенде, хотя она и обрадовалась, что ее дочери не придется идти через весь город простоволосой, с открытым лицом. Значит, дело настолько серьезно, что Юсуф прикатил в коляске. Почему же, в таком случае, он ничего не сообщил ей? Или он уже не считает ее за члена семьи? Как смеет этот неотесанный мужлан ставить ее в такое глупое положение перед друзьями?!
Подняли батрака, который спал на соломе в конюшне, и велели запрягать лошадей. Мать Мелихи тоже решила вернуться домой. Неожиданное происшествие всем испортило настроение. На дно открытой повозки постелили кошму, поверх нее положили небольшой ватный тюфяк и все это сверху покрыли ковром. Шахенде, Мелиха и ее мать с помощью служанки взобрались на повозку, раскрыли свои зонтики, и пегая лошадь рысцой затрусила по дороге.
Чем ближе они подъезжали к городу, тем больше росло беспокойство Шахенде. Она не строила никаких предположении, ни о чем не думала, а только вздрагивала при мысли о доме и боялась, хотя не знала, что ее там ожидает.
Ее спутницы слезли у Нижнего рынка, Шахенде прикрывала голубым зонтиком лицо. Повозка, трясясь, со ^ страшным грохотом проехала через Чайджи и Байрамйери и остановилась у дома. Шахенде подобрала юбки и хотела было сама спрыгнуть на землю, но это ей не удалось, и она подождала, пока кучер подаст ей руку. Потом быстро взлетела на каменные ступеньки крыльца и громко застучала дверным кольцом.
Никто не отозвался. Шахенде снова постучала. Снова молчат и не открывают. Она и в обычное время ничего не могла продумать от начала до конца, а тут от волнения и страха совсем ума лишилась. Стоя у дверей, она обалделыми глазами смотрела то на улицу, то задирала голову на верхний этаж, не зная, что предпринять.
Старая служанка Эсма вот уже неделю как отправилась к своей снохе, но дома оставались Кюбра с матерью. И потом, Юсуф и Муаззез должны были уже вернуться. Если они поехали не домой, то куда же? Она еще несколько раз громко постучала в дверь. В доме напротив поднялась решетка на одном из окон, и показалось желтое морщинистое лицо вечно больной жены часовщика Ракыма-эфенди.
— Не стучи понапрасну, Шахенде-ханым. Никого дома нет!
Шахенде-ханым не спросила ее: «Откуда ты знаешь?» Это даже не пришло ей в голову. Следить за обитателями квартала, сидя за решеткой окна, было единственным занятием этой женщины, и сведения ее всегда были безошибочными.
— Куда они ушли? — только спросила Шахенде.
— Кюбра с матерью вышли с узлом в руках, но куда отправились они — не могу знать!
— С узлом в руках?
— Да, с узлом… Видно, не собираются возвращаться!
— Помогите, правоверные! — запричитала Шахенде, не помня себя. — Да, они, верно, ограбили дом и ушли. А не было ли у них в руках перламутровой шкатулки?
— Не приметила, соседка. Может, они засунули ее в узел?
— А разве Юсуф и Муаззез не приезжали?
— Не приезжали, соседка. А разве они были вместе? Разве ты не вместе с дочерью ушла?
Чувствуя, что произошло что-то необычное, остальные соседки тоже приподняли решетки на окнах и приняли участие в разговоре. Одержимая любопытством жена часовщика стала сама задавать вопросы.
— Мы ушли вместе, — отвечала Шахенде, — к этим… на виноградник к одной приятельнице… Приехал Юсуф и увез ее, но дома их нет… Я испугалась, думала, с отцом что случилось. Но, очевидно, ничего худого с ним не произошло. А теперь за детей тревожусь.
Одна из соседок не утерпела и спросила:
— А разве дочь не сказала тебе, куда едет?
— Да вот не сказала… Не понимаю, что с ними могло стрястись.
Соседки, всегда без труда объяснявшие все события, на этот раз задумались и, не зная, что предположить, стали задавать вопросы, совсем сбивавшие с толку и без того растерявшуюся Шахенде.
Наконец все вопросы были исчерпаны, и жена часовщика решила, что Шахенде больше незачем стоять на улице.
— Послушай, Шахенде-ханым, что ты стоишь под дверью? Мать Кюбры, уходя, положила ключ на окно.
Шахенде ошалело посмотрела на желто-зеленое лицо соседки. Это лицо не выражало ничего, кроме удовлетворения человека, исполнившего свой долг. Не находя слов, Шахенде отвернулась, достала ключ, отперла дверь и, войдя в дом, опустилась на пол в прихожей.
У нее не было сил пошевелиться. Ее пухлое тело покрылось капельками пота. Она скинула с головы покрывало. В прихожей все было как обычно. Постели Кюбры и ее матери были сложены в сторонке и, как всегда, прикрыты домотканым ковриком. Не было только узла, который обычно лежал рядом с постелями. Шахенде так же мало задумывалась над тем, почему эта женщина и ее дочь ушли, как над тем, зачем они явились. Время от времени она утомленно бормотала: «Куда же этот парень увез Муаззез?» Но тут же снова встревоженно думала: «Не украли бы чего эти бабы!» Однако тревога не заставляла ее сдвинуться с места, чтобы проверить вещи, и тут же исчезала, уступая место тупой апатии.
По мере того, как текло время, ей становилось все страшнее. Саляхаттин-бей все не приходил. Она сойдет с ума, если он сегодня опять придет поздно. «Пойти, что ли, спать к соседям?» — подумала она. Но кому-то нужно было остаться в доме, чтобы открыть бею, когда он придет, и объяснить ему, что произошло. Как бы там ни было, он был мужчина в этом доме, и Шахенде не осмеливалась оставить его на улице. К тому же она чувствовала, что только Саляхаттин-бей может развеять ее тревогу и все ей объяснить. Закрыв глаза, с замирающим сердцем она ждала его появления каждую минуту. Наступил вечер, стало темнеть. Она встала и поднялась в комнату, выходившую на улицу, чтобы зажечь лампу. Но потом забыла, зачем пришла сюда, и, встав у окна, принялась глядеть. После жаркого дня на улице появилось много людей. Они сновали взад и вперед. Кто нес под мышкой каравай хлеба, кто возвращался домой, держа в руках миску с едой. Прислонившись лбом к решетке, Шахенде ждала, что вот-вот из-за угла покажется муж. В эти минуты она ничего больше не хотела. Она забыла обо всем на свете. Душу ее переполняли только жуткий страх и бесконечное нетерпение. Чтобы избавиться от этого бремени, Шахенде, не привыкшая ни о чем задумываться, нуждалась в другом человеке. И, сама того не замечая, она ждала Саляхаттина-бея только для того, чтобы избавиться от необходимости самой 6 чем-то думать.
Старики, перебирая четки, возвращались с вечернего намаза. Шахенде, съежившись, сидела на тюфяке, не догадываясь подозвать кого-нибудь из квартальных мальчишек и послать в управу за Саляхаттином-беем.
Она облокотилась на подоконник и в изнеможении положила голову на руки. У нее рябило в глазах, в голове шумело.
Наконец у двери послышались медленные усталые шаги. Шахенде вскочила и выбежала из комнаты. Пришел Саляхаттин-бей. Он еще не успел снять обувь, как жена схватила его за колени.
— Бей, ты не видел Юсуфа и Муаззез?
— Откуда? Юсуф ко мне сегодня не заходил… А Муаззез должна быть дома.
— О Господи, бей, и не спрашивай!
— Что случилось? Не пугай меня!
— Детей нет… И эта баба с дочкой своей взяли узел и ушли!
— Кюбра?
— Да, обе… И даже ничего не сказали. Кто знает, может, они дом ограбили и ушли. Я от волнения ничего не успела посмотреть… Тебя ждала!
— Где Юсуф?! Где Муаззез?
— Я же тебе объясняю, дорогой… Муаззез пошла со мной!..
Шахенде вдруг остановилась. Она вспомнила, что не может сказать Саляхаттину-бею, куда она ходила сегодня с Муаззез. Не найдя, что соврать, она стала заикаться. К счастью, каймакам не обращал на нее внимания. Опустив голову на грудь, он часто дышал и не сразу заметил, что она умолкла.
— Рассказывай же, душа моя! — проговорил Саляхаттин-бей.
Он все еще стоял в прихожей и слушал, полузакрыв глаза
— Почем я знаю, беи? — глухо откликнулась Шахенде. — Я вместе с Муаззез пошла к приятельнице в Дженнетаягы. Юсуф приехал в коляске и увез Муаззез. Я сначала подумала, что тебе стало плохо, но, придя домой, никого не застала. Эти бабы оставили ключ на окне и скрылись…
Только теперь до каймакама дошло, что дело нешуточное.
— Когда Юсуф приехал на виноградник Хильми-бея за Муаззез?
— Ко времени третьей молитвы, — быстро ответила Шахенде и, пораженная внезапным страхом, не удержавшись, спросила его умоляющим голосом:
— А откуда ты знаешь, бей, что мы ходили к Хильми-бею?
Каймакам пожал плечами. Он и сам не знал. Когда до его слуха долетали слова «Дженнетаягы, Юсуф, Муаззез, Кюбра», ему невольно пришло в голову, что сегодня они ходили на виноградник Хильми-бея. Это вышло так естественно, что он не подумал даже сердиться на жену и только спрашивал со все возрастающей тревогой:
— Куда они уехали?.. Да как же ты этого не знаешь? И что только ты за создание, Господи?
Но добиться толкового ответа от жены было невозможно. Она говорила бессвязно, и слова ее еще больше сбивали Саляхаттина-бея с толку. Каймакам помолчал, раздумывая, что предпринять. И тут царившее в доме безмолвие словно бы сорвало пелену с глаз: он вскочил, огляделся, кроме растерянной, дрожав^-шей от страха жены, он не увидел никого. Белый свет падал в темную прихожую из садовой двери. Значит, уже взошла луна, а дети все еще не вернулись.
Мысль о том, что они могут совсем не вернуться, словно ножом резанула его грудь и остановилась где-то у горла. Жить в этом доме без них, наедине с этим толстым, жалким созданием! От этой мысли он подскочил на месте.
— Куда они подевались? — в гневе заорал каймакам. — Где они?
Жена в ответ испуганно всхлипнула.
Тогда Саляхаттин-бей быстро натянул сапоги и вышел на улицу. Он шел по темной разбитой мостовой, громко стуча каблуками. Придя в управу, он сразу же послал за жандармским начальником.
В ту ночь конные жандармы, отправленные во все стороны на розыски детей каймаками, первым делом хорошенько поужинали в деревнях, расположенных в получасе езды от города. Двое из них решили заночевать в этой же деревне, остальные четверо, поужинав, вскочили на коней, проехали еще немного и улеглись спать там, где их застала глухая ночь.
Жандарм, отправившийся в сторону Бюрхание, проведя ночь в деревне Френк, в получасе езды от Эдремита, подождал, когда солнце поднимется повыше, и к полудню прибыл в Бюрхание. Там в кофейне рядом с мечетью, он узнал, что вечером какая-то коляска проехала в сторону Айвалыка.
Не желая утомлять ни себя, ни лошадь, он с полчаса отдыхал в кофейне, поручив присмотр за своим конем одному из слуг соседнего караван-сарая. Жандарм снял сапоги, расправил пальцы ног и блаженствовал в покое, облокотившись на железный столик; только почувствовав, что его клонит ко сну, он потянулся и крикнул слуге:
— Эй, приведи лошадь!
Обувшись, он потрепал лошадь по шее, подтянул подпругу и, поймав поводья, прыгнул в высокое черкесское седло. Его обычно норовистая белая кобыла присмирела в жару. Вытянув шею, она звонко зацокала подковами по мостовой.
Жандарм прибыл в Айвалык под вечер. Почти всю дорогу он дремал в седле, а теперь пел, положив ружье за спину и обхватив его руками.
В деревнях он допытывался у старост, не видели ли они парня с девушкой, и всюду получал отрицательный ответ. Теперь, удобно устроившись, он лежал в комнате жандармского участка Айвалыка со спокойной совестью человека, сделавшего свое дело, и размышлял о том, как, отдохнув немного, выйдет побродить и устроит смотр девушкам городка, население которого целиком состояло из греков.
Рессорная коляска, попавшаяся ему навстречу, когда он медленно ехал в сторону моря, не привлекла его внимания. Это было естественно: ведь в ней не было никого, а лошадью управлял молодой крестьянин в рыжевато-коричневой одежде. Этот крестьянин гнал лошадей довольно быстро и вскоре прибыл в Эдремит. Когда он уже почти проехал Нижний рынок, из мастерской кузнеца выскочил какой-то человек, схватил лошадей под уздцы и завопил благим матом:
— А ну, слезай, скотина! Куда ты гонишь моих лошадей?
Парень сразу же спрыгнул на землю.
— Значит, это твоя коляска? Бери ее. Я приехал, чтобы найти тебя и вернуть твое добро. Меня послал Юсуф-ага. Прости, говорит, если мало.
Он вытащил из патронташа мешочек, достал оттуда лиру и протянул ее владельцу коляски.
— Бог с ним! — сказал тот и уехал.
Но тут, откуда ни возьмись, появились два жандарма и, схватив парня, повели его в управу. Но даже во время этой прогулки, страшней которой для крестьянина и быть ничего не может, он все улыбался. Не оробел он и когда его привели к самому каймакаму, а только сказал:
— В жандармах нет нужды, мой бей. Я ведь и так шел к вам.
Саляхаттин-бей вскочил из-за стола и подошел к нему.
— Откуда ты приехал?
Паренек взглянул на него ясными карими глазами.
— Зачем тебе знать это, бей? Меня послали Юсуф-ага и твоя дочь. Сегодня утром наш имам совершил обручение. Они целуют ваши руки и послали меня сюда, чтобы сказать вам об этом.
Каймакам опешил, потом на лице его появилась улыбка:
— Юсуф обручился с нашей дочерью…
— Дай им Аллах того, что сердце их просит, бей. Твоя дочь вышла за джигита!
— Больше они ничего не сказали?
— Нет. Не сказали! Они послали меня, чтобы вы не волновались. Я и коляску передал хозяину!
— Они не вернутся?
— Не похоже. Но Бог его знает.
Несмотря на все настояния каймакама, крестьянин, которого, как выяснилось, звали Исмаилом, так и не сказал, из какой он деревни. Он уверял, что он едет на две-три недели в Хавран к своему зятю и клятвенно утверждал, что Юсуфа и Муаззез в их деревне нет.
Наконец каймакам, словно переменив решение, перестал допытываться и, усадив Исмаила напротив себя, долго с ним беседовал.
С превеликими клятвами — «ради нашей веры и Аллаха» — он стал втолковывать ему, что если Юсуф и Муаззез не вернутся в Эдремит, дела их будут плохи, что сами они не смогут себя обеспечить, а Юсуф не чужой ему человек, и он не возражает против их женитьбы. Как можно яснее постарался он объяснить Исмаилу, что лучше всего будет, если они оба, никому не сказавшись, поедут в его деревню, и что дети наверняка не станут упрямиться после того, как отец сам приедет к ним. Хотя Исмаил немногое пойял из его слов, он почувствовал все же, что у этого человека нет никаких дурных намерений. Если такой большой начальник сам хочет отправиться к ним в деревню, то возражать тут нечего.
— Ладно, поедем, каймакам-бей, как прикажешь! — сказал он.
Саляхаттин-бей велел тотчас же заложить экипаж и послал сообщить жене, что едет искать детей.
— Пусть она позовет кого-нибудь из соседок к нам переночевать! — сказал он.
Когда муэдзин стал призывать верующих на молитву, каймакам с Исмаилом отправились в путь.
К полуночи они прибыли в деревню Тахтаджи, расположенную в сосновом лесу. Исмаил остановил экипаж у двухстворчатых ворот и, спрыгнув на землю, постучал в них кулаком. Вскоре ворота открылись. Какой-то парень, протирая со сна глаза, ввел лошадей во двор и оторопело вытаращился на каймакама, разминавшего затекшие ноги.
— Гости уже легли? — спросил Исмаил.
— Наверное, легли.
— Постучись, пусть выйдет Юсуф-ага. — Парень тотчас же бросился вверх по лестнице, но Исмаил крикнул ему вслед: — Погоди, сначала посвети нам!
Тот сбежал вниз, перепрыгивая через две ступени, забежал в одно из строений, находившихся в другом конце двора, залитого лунным светом, и вышел с зажженной лучиной. Он внес ее в дом, поставил в первой же комнате на очаг и снова выскочил во двор.
Каймакам и Исмаил вошли в дом.
В углу на земляном полу лежали циновки и домотканые коврики. Исмаил взял тюфяк, лежавший у очага, расстелил его и пригласил каймакама сесть, а сам устроился на циновке.
Вошел Юсуф. Он, видно, еще не ложился. При свете лучины лицо его казалось бледным и сильно похудевшим. Он подошел, поцеловал руку Саляхатти-ну-бею. Тот усадил его рядом с собой и, немного помолчав, спросил:
— Что же это ты сделал, Юсуф?
В его тоне не было ни жалобы, ни упрека. Он только спрашивал, хотел знать.
— Другого выхода не было, отец… Голос Юсуфа был тверд и спокоен.
Оба молчали. Они чувствовали, что поняли друг друга и больше ничего говорить не нужно.
Исмаил, сидевший на корточках, выпрямился.
— Ты устал, бей? — спросил он. — Может, принести немного «горькой водички»?
— Принеси, — смеясь, ответил каймакам.
За долгие годы службы он узнал, что в шиитских[29] деревнях люди более опрятны и искренни и придерживаются более широких взглядов на веру. Объезжая деревни своей округи, он всегда предпочитал останавливаться у них. Саляхаттин-бей даже сам удивился, как это он сразу не понял, что попал в селение кызылбашей, а догадался только тогда, когда Исмаил спросил его, не принести ли «горькой водички». Он должен был бы понять это по открытому, смелому и уверенному виду паренька.
Каймакам налил немного ракы из маленького кувшина в продолговатую плошку и выпил. Бросил в рот несколько фисташек. «Горькая водичка» быстро согнала с него усталость, приятно взбодрила. Сверкнув глазами, каймакам заявил Юсуфу:
— Завтра я отвезу вас в Эдремит.
— Что нам делать в Эдремите?
— А что вы будете делать здесь?
— От продажи олив и пшеницы у меня осталось двенадцать золотых лир. Было четырнадцать. Одну я послал в Эдремит извозчику, другую разменял здесь. Поеду в Айвалык, куплю на эти деньги лошадь и повозку, буду работать. Если заработаю, куплю вторую лошадь, может, и на рессорную повозку хватит.
— Не болтай… Муаззез к такой жизни не привыкла… Да и на кого ты ее оставишь, когда пойдешь работать? Думаешь, тебе в Айвалыке сладко будет? Слыхал ты хоть раз, чтобы там приютили мусульманина?
— Поеду в Дикилие, в Измир… А нет — в Балыкесир!
Саляхаттин-бей осушил вторую плошку, прислонился к стене и спросил:
— А Эдремит чем плох? Возвращайся, я куплю тебе и рессорную повозку, и лошадей. А может, найду тебе какое-то другое дело!
Юсуф хотел было что-то возразить, но Саляхаттин-бей остановил его жестом руки.
— Погоди, не отвечай, — и, наклонившись к нему, добавил: — Ты думаешь, я сюда от радости прикатил? Неужто вы оставите меня одного? Разве этого я ждал от тебя и от дочери? Как же вы уедете, бросив меня на Шахенде? Кто у меня есть, кроме вас… А ведь это последние дни моей жизни… Конечно, я могу, Юсуф, если захочешь, остаться здесь с вами. Но тогда тебе придется кормить и жену, и меня!..
Юсуф растерялся, но понял, что каймакам сказал это не в шутку и не спьяна, а заранее обдумав.
Если бы Юсуф был совершенно свободен в своих поступках, то у него не было никакого права разлучать этого человека с дочерью. Не в силах скрыть последнюю мучавшую его мысль, он сказал:
— Кто знает, какими глазами на нас там будут смотреть?
— Какими глазами? Но разве вы не обручены? Разве это стыд? Разве это грех? Раз я даю согласие, никто слова не посмеет сказать!
— Вам лучше знать! — ответил Юсуф.
Саляхаттин-бей, словно только и ждал этого ответа, выпрямился и сказал:
— Ладно. Ступай спать. Я тоже устал. Встаньте завтра пораньше и меня разбудите.
Юсуф поднялся. Снова поцеловал отцу руку и вышел. Наверху, в своей постели, ничего не ведая, спала Муаззез. Юсуф, кг раздеваясь, сел у изголовья ее постели. Лунный луч, проникший в комнату сквозь деревянную решетку, тихонько подбирался к лицу девушки. Глядя на этот медленно ползущий по комнате луч, на тени, Юсуф уснул.
Исмаил постелил каймакаму внизу и ушел; Саляхаттин-бей, не раздеваясь, растянулся на постели и уставился на кувшин с ракы, тускло поблескивавший в-красноватом свете догоравшей лучины. Ему хотелось что-то додумать, но он никак не мог ухватиться ни за одну мысль, вертевшуюся у него в голове. Глаза его медленно закрылись, и он захрапел.
Жизнь вошла в свою колею быстрее, чем можно было ожидать. По возвращении в Эдремит каймакам около недели поил в своем доме близких друзей, а женщины веселились наверху. Так была отпразднована свадьба Юсуфа и Муаззез. Комната на верхнем этаже, выходившая на улицу, была отдана молодоженам. Им устроили постель с розовым атласным одеялом и подушками, шитыми золотом. Занавеси на окнах были перевязаны широкими лентами с золотым галуном. У стены напротив двери поставили комод с зеркалом, настольными часами и лампой с двумя стеклянными шарами.
Юсуф вместо шапки стал носить красную феску, вместо туфель без каблуков — штиблеты на резинках. Шаровары зеленого цвета он сменил на темно-синие гладкие брюки. Теперь он ничем не отличался от городских эфенди.
Шахенде, в ужасе от происшедшего события, которое она считала катастрофой, в доме почти не раскрывала рта, не удостаивая словом ни дочь, ни зятя. Она почти не бывала дома, и Юсуф отнюдь не был огорчен этим. Если бы эта женщина вовсе не приходила домой, было бы еще лучше. Старея, она стала питать все большее пристрастие к румянам, красила волосы какими-то травами, мазала брови сурьмой, а ее дружба с приятельницами постепенно превратилась в бесконечные сплетни.
Когда Юсуф слышал голос Шахенде, которая возвращалась по вечерам, звеня браслетами, его начинало мутить, он звал к себе Муаззез и не отпускал ее больше вниз.
Если бы не отец, он ни минуты не оставался бы здесь, а взялся за любую работу и сам бы кормил себя и жену. Но моральные обязательства по отношению к отцу, которые он почувствовал на себе в ту ночь, проведенную в деревне, привязывали его к этому дому.
Как и прежде, он не был ничем занят и слонялся без дела. Так как урожай был убран, он не заглядывал и на поле. Иногда он по целым дням не выходил из дому, смотрел, как Муаззез вышивает, или перелистывал отцовские книги. Проводя в доме целые дни, наедине с женой, он изредка вспоминал Кюбру. С тех пор как она ушла вместе с матерью, от них не было никаких известий, они исчезли из жизни Юсуфа так же внезапно, как и появились. Юсуф никак не мог разобраться в своих чувствах к этой девочке с бледным лицом и тревожным взглядом, и каждый раз, вспоминая о ней, расстраивался, чувствуя, что устал от вопросов, которые не в состоянии разрешить.
Это ощущение и томило его, и удивляло; в нем постоянно жила уверенность, что он еще встретится с Кюброй. Он чувствовал себя так, будто бросил какое-то дело недовершенным и ему предстоит его обязательно докончить. Поэтому он верил, что в один прекрасный день Кюбра предстанет перед ним вновь, и он тогда завершит это дело.
Он хоть и знал, что все это пустое, не мог выкинуть из головы и иногда часами сидел, погруженный в размышления.
Тогда Муаззез, в душе все еще немного побаивавшаяся Юсуфа, тихонько подходила к нему и, усевшись рядом, смотрела ему в лицо с любопытством и тревогой. Она любила его до безумия, но до сих пор никак не могла понять, что за мысли таятся в его голове. Она любовалась его лицом, каждой его черточкой. Особенно нравилась ей прямая линия, которая шла от завитков волос на макушке к затылку; она всегда вызывала в Муаззез желание поцеловать ее. Не очень широкий, с небольшой складкой, лоб мужа, его нос, соединявшийся со лбом без впадинки, всегда плотно сжатые губы пробуждали в Муаззез чувство, похожее на благоговейный страх, и она нередко безо всякой причины с плачем бросалась к нему на грудь и, как безумная, принималась целовать любимое лицо.
Юсуф с едва заметной улыбкой гладил Муаззез, и губы его шевелились, словно он что-то говорил про себя.
Однажды Муаззез, рыдая, пробормотала:
— Юсуф!.. Юсуф!.. Я боюсь тебя!
От этих слов Юсуф неожиданно вздрогнул и, взяв жену за плечи, отстранил ее от себя. Он пристально вгляделся ей в лицо. Ее глаза, ресницы, трепетавшие, как крылья бабочки, чуть опущенные вниз, дрожащие губы, все это свежее, как цветок, лицо почему-то вдруг вызвало в нем печаль. У него захватило дыхание. Он привлек ее к себе и крепко обнял в предчувствии неведомо откуда грозящей беды. Ее головка поникла, глаза были полны слез. Ее тело, дрожавшее в его объятиях, жгло его огнем. С горечью кусая губы, он уставился на темную стену и, не двигаясь, просидел так несколько часов.
Воспоминания о ночах, которые он провел, задыхаясь от страха перед неизвестностью, отныне не покидали его, и он становился все мрачнее, все неразговорчивее. Но Муаззез открывала по утрам глаза, смотрела на мужа невинно и радостно, как ребенок, с беззаботной улыбкой, и весь день, как птица, порхала по дому. Юсуф немного отвлекался, глядя, как Муаззез хлопочет то в доме, то в саду. Она чувствовала себя хозяйкой и ничего не давала делать все больше впадавшей в детство старой служанке: даже помогала стряпать и стирать белье. Вставала она рано, сбегала вниз в белом ночном халате с открытой шеей и руками, приносила Юсуфу завтрак: бекмез, бурдючный сыр и домашний хлеб. Ее светло-каштановые волосы, заплетенные в две толстые косы, покачивались на бегу, ее ступни, выскакивавшие из просторных для нее домашних туфель, казались крошечными. Из-под длинного халата слегка виднелись лодыжки, когда она садилась, приоткрывая стройные ноги в золотистых волосках.
Муаззез стелила на тахте салфетку, расставляла еду, принесенную на медном подносе, и звала Юсуфа. Усевшись бочком и свесив с тахты ноги, они принимались есть. Юсуф неотрывно следил за женой. Муаззез брала тонкими белыми пальчиками хлебец, разламывала его посередине и протягивала половинку Юсуфу. Иногда она, сбросив с ноги туфлю, поддевала ее пальцами и незаметно играла ею. Юсуф заглядывался на ее ноги с длинными пальцами и удивлялся их стройностью, красотой и нежной кожей.
О Господи, как прекрасна была эта девочка, как любил ее Юсуф! Чистый юноша, ничего до сих пор не знавший о женщинах, боготворил жену. Все его мысли невольно вращались вокруг нее. Он не представлял себе смысла жизни без Муаззез. Вспоминая то время, когда ему грозила опасность потерять ее, и те дни, когда он сам отталкивал ее, он удивлялся и спрашивал себя: «Как мог я так поступать?»
И Муаззез любила Юсуфа. И тоже не могла себе представить смысла жизни без него.
Если бы они не испытали страха потерять друг друга, расстаться друг с другом, может быть, они так и не узнали бы, как нужны друг другу — как тесно переплетены их жизни. Может быть, раньше они не думали о женитьбе только потому, что это было последнее средство, к которому они обратились, чтобы не потерять друг друга. Единство их жизней было таким естественным, само собою разумеющимся, что они обходились без слов, без долгих разговоров. Случалось, за весь день не обменивались и одной-двумя фразами. Когда по пятницам они, как здесь было принято, отправлялись за город к знакомым, где женщины развлекались сами по себе, а мужчины — сами по себе, они держались в стороне от окружающих. Муаззез, если к ней обращались, отвечала улыбкой, а Юсуф был так сдержан, что ни у кого не было желания с ним заговаривать.
Их охватила неодолимая тоска. Чем больше они чувствовали себя одинокими, тем сильнее стремились они друг к другу, им казалось, что не хватит и нескольких дней для того, чтобы рассказать обо всем, что накопилось в душе. Однако, когда они находили друг друга, они по-прежнему молчали и, сидя рядом или бродя по саду, испытывали счастье от одного сознания, что они вместе. К чему было говорить! Все красивые слова, общее веселье вызывали у них только скуку, настолько каждый был полон мыслями и ощущением необходимости другого. Смутно они чувствовали, что окружавшее их общество настолько лживо, насколько сами они искренни. Они без слов понимали всю силу своих чувств, понимали, что отделены от остального мира, одиноки в кругу своих знакомых, и с тревогой думали, до каких пор так будет продолжаться. Чувство, которому их никто не учил и которому природа не дает угаснуть в тех, кто отдается ей во власть, пробуждало в них страх, они ощущали себя оторванными от общего движения жизни, от людей. Вот почему они были спокойны только тогда, когда замыкались в своем мирке. Когда же их принуждали к общению, они начинали томиться, ими овладевали дурные предчувствия, они искали спасения в бегстве от людей!
Разговоры, шутки, развлечения пожилых мужчин казались Юсуфу бессмысленными, никчемными. Внутренняя пустота молодых людей отталкивала его. Как ни старался он быть как все, ему не доставляло удовольствия пить водку, орать во все горло или угрожать своим товарищам. Он так и не выучился играть ни в кости, ни в карты.
Муаззез же теперь видела, что все ее прежние увлечения и интересы были всего лишь проявлением детского любопытства. Она вздыхала от скуки, когда приятельницы судачили при ней.
— Почему это свадьба Расиме отложена на весну?
— Да потому, что язвы, которыми наградили ее милого проститутки, еще не закрылись.
Плясовые мелодии, которые они напевали по многу раз в день высокими голосами в сопровождении бубна, ее больше не веселили.
У Юсуфа и Муаззез было лишь одно желание: быть всегда вместе…
И они были вместе.
Но сколько могло, так продолжаться? Несомненно, что-то должно было измениться в их жизни. До каких пор они будут есть хлеб отца — старого, больного человека? Как мог Юсуф не обращать внимания на взгляды Шахенде, в глазах которой все чаще загорался змеиный блеск?
Что делать?
Этот вопрос с новой силой встал перед Юсуфом. Мучительно жить с таким ощущением, словно ты вот-вот должен отправиться в путь, не чувствовать твердой почвы у себя под ногами, позволять, чтобы Шахенде говорила:
«Парень такой здоровенный, а сидит дома, объедает нас!» Долго ли можно это переносить?
Никогда прежде Юсуф не сомневался в себе. Он верил, что сможет добиться всего в жизни. И не боялся будущего. Его угнетало настоящее. Именно оно подрывало его веру в себя, порождало в его душе сомнения. Он думал:
«Почему я такое ничтожество?»
Он смутно чувствовал, что явился в этот мир ради какого-то большого дела, но не знал, для какого, и не видел вокруг себя ничего, о чем мог бы сказать: «Это мое дело!»
Хотя Юсуф и не был так развит, чтобы все это проанализировать, тем не менее он испытывал муки «лишнего человека». Это чувство не похоже на скуку от безделья. Оно уничтожает человека, постепенно убеждая его в собственной ненужности. Чувствовать в себе силы, достаточные для свершения больших дел, и не знать, к чему приложить их. С бесконечным терпением ожидать неизвестности. Представлять себе будущее в самых неясных, словно деревья в тумане, очертаниях… Долго выдержать такое было нельзя.
Саляхаттин-бей видел, как мучается Юсуф, и в какой-то степени понимал причину его страданий. Он думал, что должен выполнить свое обещание, данное в шиитской деревне: купить Юсуфу пару лошадей с рессорной повозкой, но Шахенде ни за что не согласилась бы видеть свою дочь женой извозчика, да и ему самому этого не очень хотелось. Он хотел обеспечить более или менее приличную жизнь для своей дочери, которая вся так и цвела счастьем. Когда она встречала отца у дверей, глядя на ее тонкую фигурку, и розовое личико, он окунался в атмосферу юности.
Юсуфа он никак не представлял себе извозчиком, но сколько ни думал, не мог подобрать ему подходящего занятия. Понимая, что долго так не должно продолжаться, он вдруг принял неожиданное решение: устроить Юсуфа писарем в управу.
Юсуф был зачислен стажером, но Саляхаттин-бей надеялся через некоторое время выхлопотать ему чин. Он сообщил Юсуфу, что нашел для него дело, лишь после того, как были закончены все формальности и пришел ответ от вали из Балыкесира. Юсуф сначала поразился. Думай он целый год, ему не пришло бы такое в голову. Он не поверил бы, если б не знал, что отец не станет с ним так шутить.
— Какой из меня писарь! — заметил он вместо благодарности.
— Вполне достаточно того, что ты знаешь. Остальному научишься! — смеясь ответил Саляхаттин-бей.
— Тебе лучше знать, отец… Но я буду стараться…
— Писать ты умеешь. Сначала я тебе буду говорить, а ты будешь писать, потом станешь работать самостоятельно. У нас в канцелярии люди хорошие, они тебе помогут.
Юсуф промолчал. Теперь ему ничто не казалось невозможным. Самое трудное и сложное в мире дело было легче ожидания.
Муаззез, услышав, что ее муж станет государственным чиновником, очень обрадовалась. Она припала к Юсуфу и засыпала его вопросами:
— Когда ты приступишь? С кем будешь работать? Какое жалованье назначили? Ах, если б я могла посмотреть на тебя там?.. Под вечер ты будешь возвращаться со всеми чиновниками, не так ли? Ты будешь мне приносить и читать, что напишешь?
И, не дожидаясь ответа, она снова продолжала спрашивать все, что приходило в голову.
— Ну говори же! — требовала она, обнимая его, а через несколько секунд снова щебетала, прыгая на месте:
— Теперь ты будешь водиться с важными господами. Смотри, не забывай о нас.
Саляхаттин-бей на следующий же день повел Юсуфа в управу. Введя его в комнату рядом со своим кабинетом, он показал на стол у окна и представил двум другим чиновникам.
Оба были почтенные люди преклонных лет. При виде каймакама встали, одергивая свою длиннополую одежду. Один снял очки в металлической оправе и жестом пригласил Юсуфа:
— Милости прошу, эфенди, сын мой!
— Ну-ка, посмотрим, Хасип-эфенди, — улыбаясь, сказал Саляхаттин-бей, — сумеешь ли ты быстро научить нашему делу моего зятя?
— Под вашим покровительством, если будет угодно Аллаху, бей-эфенди!
— Он парень способный. Правда, держать перо не привык, но это не беда.
Он обернулся к другому старику, беспрерывно поправлявшему затасканную бесформенную феску.
— И ты будь к нему благосклонен, Нури-эфенди. Не будем посмеиваться над неопытностью нашего Юсуфа!
Нури-эфенди промямлил что-то невнятное. Юсуф подошел к столу, качавшемуся при каждом прикосновении.
— Если у тебя не будет клеиться, Юсуф, заходи ко мне, — сказал Саляхаттин-бей и вышел.
Юсуфу показалось, что у него кружится голова, он закрыл глаза и, ухватившись за стул, сел.
«Зачем я сюда пришел? Кто они, эти люди?» — вдруг пронеслось у него в голове. Перед глазами стоял туман, он с трудом мог разглядеть стол, за которым сидел. По столу расплылись разноцветные блестящие круги, похожие на искрящиеся при солнечном свете маслянистые пятна на лужах; он шире раскрыл глаза, и цветные круги тотчас же исчезли. На годами не мытом столе, закапанном чернилами, стояла круглая белая чернильница, песочница, напоминавшая солонку, и лежали два обломанных тростниковых пера. Юсуф взял одно из перьев и стал вертеть его в пальцах. Вдруг он заметил, что тонкий тростник рассыпается. Он испуганно оглянулся по сторонам и крепко сжал кулак. Все здесь казалось ему непонятным и подозрительным, он чувствовал себя так, будто пришел в храм, где исповедуют незнакомую ему религию. Ему казалось, что каждое его движение кощунственно. Сломанное тростниковое перо жгло ему ладонь. Хасип-эфенди подошел к Юсуфу, взял со стола второе перо, очинил его, расщепил кончик об ноготь и сказал:
— Возьми, сын мой. Набивай понемногу руку… Если бей, ваш отец, что-нибудь даст, напишите!
Но бей-отец в тот день не дал ничего. Под вечер он просунул голову в дверь и позвал Юсуфа. Они вместе пошли домой. По дороге Саляхаттин-бей все время говорил, точно беседовал с самим собой:
— Это занятие не по тебе. Но что поделаешь? Я знаю, тебе будет скучно. Правда, человек постепенно ко всему привыкает. Ты ведь видел: никто ничего не делает. Важно отсидеть столько-то часов… Тебе такая работа покажется бесполезной, но на этом стоял и стоит мир… Да, несомненно, в том, чтобы сидеть вот так сложа руки, тоже есть свой смысл. Смотришь — и кажется, что все дела в управе могут выполнять два грамотных человека. Однако не будь тут столько народу, все перевернулось бы вверх дном. Главное не в том, что делают чиновники, а в том, что они существуют. Посидев в этой пыльной комнате, ты, может, даже спросишь себя: «Зачем я здесь нужен?» И зря. Раз ты переступил порог казенного учреждения, значит, ты уже необходим. Если бы тебя не было, обязательно где-нибудь было бы упущение. Ты уж мне поверь. Я раньше сам думал по-другому, все пытался разрешить своим умом. Но теперь я верю только в одно: в опыт. Тому, что я тебе говорю, меня научили почти тридцать лет жизни. И ты понемногу образумишься. Мне осталось жить недолго. Вот я и твержу, чтобы ты запомнил: не жди многого от жизни! Если приспособишься к людям, от каждой беды в этом мире можно отделаться малым ущербом. Старайся ничем не выделяться среди других. Недавно судья дал мне книгу. Называется «Пучина иллюзий». То есть, чтобы тебе было понятнее, — «Глубина мечтаний». Вещь глубокая. Написано там, что однажды Аллах созвал пророков и спросил: «Что такое счастье?» Моисей сказал: «Отправиться в Землю Обетованную». Иисус сказал: «Тому, кто ударил по одной щеке, подставить другую». Будда сказал: «Ничего в жизни не желать». Дошла очередь до нашего Мухаммеда. «Счастье, — сказал он, — заключается в том, чтобы принимать жизнь такой, какая она есть. Ничего к ней не добавлять и ничего у нее не отнимать…» Есть вещи, которые нас огорчают. «Почему? — спрашиваем мы. — Не устранить ли их? Кое-чего нам не хватает. А хотелось бы иметь, и мы изо всех сил стараемся восполнить эту нехватку. И то и другое-глупо и бесполезно. Человек ничего изменить не может. Поэтому, если хочешь душевного покоя, думай, что и в зле, которое ты видишь, есть свой смысл, и не поддавайся искушению внести в мир добро, которого там не существует. И, самое главное, — никогда не жалуйся. Сколько бы ты ни бился, в этой жизни мучениям конца не будет. И вином не увлекайся. Иногда человек мается, не находя другого средства, чтобы разогнать тоску, но ты умей владеть собой. Как бы там ни было, начнешь выпивать, когда станешь старше. Тогда это будет даже на пользу. Две-три рюмочки вечером не повредят. Помогают забыться. Да ведь, собственно говоря, наш мир только того и заслуживает, чтобы забыть о нем!..»
Они подошли к дому, и Саляхаттин-бей прервал свои назидания. Постучав в дверь, он понимающе покачал головой и сказал, словно желая закончить разговор:
— Так-то вот!
Они вошли. Пока отец умывался, Юсуф поднялся наверх и уселся у окна. Муаззез не было, она, видимо, накрывала на стол. Юсуф хотел обдумать то, что ему говорил каймакам, но не мог всего припомнить. Слушая его, он искренне старался понять смысл его слов, ничего не упустить. Но все высказанные отцом истины, скользнув по его мозгу, отлетали прочь. Как же случилось, что мысли, которые, когда он внимал им, казались ему настолько верными, что их следовало бы запомнить навсегда, тут же забывались? Силился их припомнить Юсуф.
Когда он спустился вниз, чтобы поужинать, осунувшееся худое лицо Саляхаттина-бея, безразличный взгляд его потухших глаз сразу напомнили ему недавний разговор. Этот человек, который сидел напротив него и медленно жевал, сам был как бы итогом всего им сказанного, но теперь его мысли, как бы ни были они правильны, показались Юсуфу чуждыми. Собственно говоря, он верил в их справедливость лишь потому, что верил отцу. Жизнь не может быть такой бессмысленной, а человек рождается на свет не для того, чтобы сидеть сложа руки. Нет, все это не может быть правдой! Зачерпывая плова из медного блюда, Юсуф снова представил себе весь этот день и почувствовал, что не может найти никаких оправданий безделью в той пыльной комнате за тем закапанным чернилами столом. И сама комната, и очкастый Хасип-эфенди, и брюзга Нури-эфенди — разве могут они быть образцом? Весь день эти люди дремлют за столом да творят намазы. Юсуфу представилось, как оба чиновника отправляются совершать омовения, засучив рукава, с полотенцами через плечо, в сандалиях на босу ногу. Он будто видел, как они отбивают земные поклоны, стоя на коленях на молитвенном коврике. Нет, представить такую жизнь для себя — ужасно. Да и отец, который сейчас, медленно жуя плов, подносил ко рту маринованный перец, мало чем отличался от этих людей. Его жизнь тоже казалась Юсуфу ужасающе пустой. А ведь еще вчера он сетовал на безделье, хотел найти свое место в жизни и перестать быть обузой в доме. И вот теперь у него есть занятие, дело. Как жаль, что это дело оказатось еще более скучным и бессмысленным, чем безделье.
Но последующие события вдруг понеслись с такой быстротой, что ему некогда было подумать не только о будущем, но и о настоящем.
Прошла неделя, как Юсуф стал ходить на службу. Как-то под вечер отец позвал его к себе в кабинет. Бледный, он долго смотрел на него, потом указал глазами на лежавшую перед ним телеграмму:
— Плохие вести, Юсуф!
— Что такое?
— Объявлена мобилизация. Война!
Хотя Юсуф до конца не понимал всей серьезности этого события, он почувствовал, что надвигается что-то страшное. Уже несколько недель до него долетали тревожные слухи. И отец тоже говорил дома, что положение опасное и неизвестно, что будет дальше.
В последние дни Юсуф допоздна засиживался на службе. Но в объяснения не вдавался, так как не привык разговаривать со своими домашними о серьезных вещах. В кофейне он не бывал, поэтому до него доходили лишь обрывки разговоров. Стамбульские газеты приходили в Эдремит раз в неделю — в десять дней. Да и то их получали лишь несколько заядлых любителей чтения. Большинство новостей распространялось извозчиками, приезжавшими из Балыкесира или Измира, рыночными торговцами или местными греками.
Вести о провозглашении свободы, Триполитанской и Балканской войне докатились до Эдремита спустя довольно долгое время. Тихо и незаметно уходили мобилизованные, и так же тихо возвращались оставшиеся в живых. Если бы в Эдремите не было довольно многочисленного греческого населения и оно не стремилось следить за мировыми событиями, может быть, городок по-прежнему продолжал бы жить равнодушным и далеким от всего, что творилось в мире. Но объявление мобилизации убедило людей, что на этот раз происходит нечто необычное. Всех охватило предчувствие ужасного будущего.
Когда Юсуф вместе с отцом возвращался домой, гремели барабаны, играли зурны, люди группами собирались у кофеен, о чем-то возбужденно разговаривая, и толпами валили по улицам. Даже детей охватила серьезность. Подняв брови, с задумчивым выражением лица, они останавливали каждого, кто знал хоть чуточку меньше их, и передавали им новости, которые им удавалось узнать из разговоров взрослых, обильно расцвечивая их своими домыслами.
По дороге Саляхаттин-бей рассказывал Юсуфу:
— Положение опасное, сын мой. Посмотрим, чем все это кончится. Правда, союзники у нас сильные, но, как верно говорят старики, не так-то легко устоять перед семью державами. Сдается мне, что недолго это протянется. Мобилизация предпринимается очень широкая. Шлют телеграмму за телеграммой, требуют не допускать дезертирства…
До самого дома он объяснял ему, кто против кого воюет, почему началась война, повторяя то, что вычитал из газеты, которая пришла в управу.
Барабан, зурна. «Эй, гази!»[30], толпы на улицах… Идут возбужденные новобранцы. Бедняги не знают, какая судьба их ждет, и даже не допускают мысли о смерти, хотя и возглашают: «Победим или умрем за веру!» Истинные герои, они с улыбкой встречают неожиданную перемену в своей жизни, шагают навстречу опасности, даже не задумываясь над тем, за что и ради кого они идут умирать, как и где они будут убиты…
Только женщины хорошо понимали трагичность происходящего. Бедность воображения мешала им приукрашивать ужас войны лживыми иллюзиями, они предугадывали, какое горе ждет всех в грядущие дни.
Мужчины с растерянной улыбкой прощались с женами и матерями. Все домашние горько плакали, они же советовали крепиться, женщины жалели мужчин, считая, что они не ведают, что им уготовано, жалели, как малых детей.
Едва ли не из каждого дома в квартале уходил по меньшей мере один мужчина. Товарищи Юсуфа, друзья его детских игр, были отправлены с первой же партией. Сам он пока еще оставался. Отец, сообщая ему о мобилизации, добавил:
— Может, теперь твой покалеченный палец пригодится. Мне сказали, что с такими увечьями пока еще под ружье не берут!..
Юсуф поднял правую руку и посмотрел на то место, где прежде был большой палец. Рядом с указательным косточка образовывала маленький шарик, покрытый красноватой кожей, посредине выделялся шрам.
Юсуф долго разглядывал свою руку, и мысли его улетели в далекое и горькое прошлое.
Картины событий, о которых он долгие годы старался не вспоминать, ожили перед его глазами так ясно, что сердце сжалось от печали, которой до сих пор он никогда не испытывал. Саляхаттин-бей, шагавший рядом с ним, увидел на его лице болезненную гримасу.
— Что с тобой, Юсуф? — спросил он. — Хочешь быть героем? Жалеешь, что не можешь пойти в солдаты?
— Нет, — ответил Юсуф и, полузакрыв глаза, снова погрузился в свои мысли.
Казалось, он только вчера покинул родной Куюд-жак, окруженный голыми безлесными горами. Красивого там было мало. Грязные узкие улочки, выгон перед домом с маленьким садиком; отец, возвращавшийся с поля усталый, изможденный и набрасывавшийся с бранью на всех, чтобы отвести душу, вспомнилась мать, проводившая большую часть дня на кухне с земляным полом, перетиравшая жерновом булгур[31], раскатывавшая тесто, разжигавшая огонь, мать со слезящимися от дыма глазами нагибается к очагу и дует, усиленно пытаясь разжечь дрова.
Потом он вспомнил ту жуткую ночь. И в одно мгновение все кровавые подробности пронеслись у него в голове. Мускулы на лице напряглись, на висках выступил пот.
Каймакам видел, что с Юсуфом творится неладное, но, однажды не получив ответа на свой вопрос, больше ни о чем не спрашивал. Он понял, что Юсуфа занимает нечто более важное, чем отправка в армию. Чтобы отвлечь его, он спросил:
— Ну, как идут дела? Как твои коллеги? Ведь уже неделя, как ты приступил к работе.
— К какой работе?
— В управе, конечно…
— Какая же это работа?
— Помилуй, Юсуф! Ну и странный же ты! Неделю назад мы с тобой разговаривали на эту тему. Сидеть в управе тоже работа. Я тебя спрашиваю, как ты проводишь свое время. Боюсь, что наши старики приохотили и тебя к намазам…
Юсуф снова ничего не ответил. Тем временем они подошли к дому.
Муаззез была одна. Когда стемнело, явилась Ша-хенде. Они молча поужинали. Немного погодя в дверь постучали. Прибежал семилетний сын часовщика Ракы-ма-эфенди.
— Мать просила, если тетушка не занята, зайти сейчас к нам, — сказал он открывшей ему Муаззез.
Вышла Шахенде.
— Что случилось, сынок?
— У матери бок схватило. Просит, чтобы вы навестили ее.
Шахенде накинула покрывало и, сказав, что скоро вернется, перешла через улицу.
Болезненная жена Ракыма-эфенди то и дело звала к себе на помощь соседок и, как только боли у нее проходили, принималась болтать и сплетничать.
Саляхаттин-бей и все домашние знали это и не рассчитывали на скорое возвращение Шахенде.
Когда пришло время ложиться спать, Муаззез расстелила постели. Отец уселся в длинном ночном халате прямо на одеяле и принялся читать газету, которую захватил с собой из присутствия. Из-под халата торчали голые ступни.
Юсуф присел на тюфячок, поджал под себя одну ногу, облокотился на колено другой и уставился на лампу, которая дружеским огоньком горела над головой отца. Мысли его, ни на чем на задерживаясь, перескакивали через время и расстояние.
Муаззез с вышивкой в руках дремала на тахте. Иногда приоткрывала глаза, взглядывала то на отца, то на Юсуфа, но, видя, что они не собираются спать, снова закрывала их.
Каждый вечер Саляхаттин-бей говорил:
— Слушайте, дети, а не пора ли вам укладываться спать?
Тогда они поднимались к себе. Им казалось неприличным уходить к себе сразу после ужина, не дождавшись позволения отца.
Муаззез тихонько прислонила голову к подоконнику и задремала.
Проснулась она от шума. Протерев глаза, осмотрелась. Глаза ее округлились.
— Отец! — в ужасе крикнула она. Саляхаттин-бей стоял на постели. Левой рукой он держался за стену, правая его рука лежала на груди. Глаза выкатились из орбит. Юсуф придерживал отца под мышками, пытаясь напоить его водой.
Лампа висела за спиной Саляхаттина-бея, и лицо его трудно было разглядеть. Только блестели зубы, когда он раскрывал рот, пытаясь вдохнуть воздух.
Муаззез соскочила на пол:
— Юсуф, что случилось!.. Папочка!.. Что с тобой? — умоляющим голосом проговорила она.
Саляхаттин-бей повернул голову и взглянул на дочь. Страшная мука исказила его лицо. Он не в силах был говорить и, как ребенок, который не может объяснить что с ним, беспомощно дернулся к дочери. Из его глаз, как будто цеплявшихся за людей и окружающие предметы, на побледневшие щеки скатилось несколько слезинок.
Муаззез бросилась к отцу на шею…
Юсуф расцепил ее руки. Саляхаттину-бею становилось все труднее дышать, стоны все чаще вырывались из его груди.
Муаззез в слезах обернулась к мужу:
— Юсуф! Позови маму. Она знает, что делать, когда у отца бывают приступы!
Саляхаттин-бей покачал головой, как бы говоря: «Бесполезно». Потом со страшным усилием, задыхаясь, добавил:
— Не надо!.. На этот раз мне совсем плохо… Позовите врача…
Юсуф вскочил. Подойдя к двери, он обернулся:
— Муаззез. Ты ведь не растеряешься? Если отец что-нибудь попросит, быстро подай.
Когда Юсуф в прихожей натягивал куртку, Муаззез вдруг закричала:
— Папочка!.. Юсуф, сюда!
Юсуф вбежал в комнату. Саляхаттин-бей упал на колени. Он по-прежнему держался рукой за стену, а другой делал знаки Юсуфу, чтобы тот уходил.
Юсуф обернулся. И опять услышал голос отца. Еще раз взмахнув рукой, он проговорил:
— Скорее!
Юсуф быстро надел башмаки, выскочил на улицу и побежал к городскому врачу.
Муаззез, плача, поддерживала отца за плечи. Услышав, как хлопнула дверь, она поспешно обернулась и крикнула:
— Юсуф! Юсуф! Зайди за мамой! Пришли маму!
Но, услышав торопливо удаляющиеся шаги, проговорила:
— Ох, горе!.. Не слыхал!
Саляхаттин-бей снова застонал. К его лицу приливала кровь и тотчас же отливала, когда кончался очередной приступ. Муаззез протянула ему чашку с водой, которую оставил Юсуф, но отец оттолкнул ее.
— Скорее… принеси… эфир!
Муаззез вскочила. Когда она подошла к двери, то услышала, как он глухо простонал:
— Дети мои!
Оглянувшись, она увидела, что он лежит ничком на постели, хотела было вернуться, но отец приподнял голову, и глаза его говорили: «Нет!»
Муаззез, не зная, что делать, секунду постояла на пороге. Смотревшие на нее глаза отца говорили: «Ступай!», но в то же время неудержимо притягивали ее, не давали отойти.
— Неси… скорее! — бессильным голосом прохрипел С аляхаттин-бей.
И тогда Муаззез как сумасшедшая взлетела наверх. Открыла стенной шкаф в спальне родителей. Она знала эту белую бутылочку с зеленой этикеткой. Схватив ее дрожащими пальцами, понеслась вниз. Деревянные ступени скрипели и шатались под ногами, прикасавшимися к ним всего лишь на мгновение.
Спустившись вниз и подбежав к двери комнаты, она вскрикнула. Отец, вытянувшись, лежал у самого порога. Руки его были протянуты вперед, словно он хотел обнять того, кто вот-вот сюда войдет.
Муаззез принялась его трясти.
— Папочка… Папочка… Посмотри на меня. Папочка, посмотри, я принесла эфир!
Она приподняла его голову и, вытащив пробку зубами, поднесла к его носу бутылку.
Тут она почувствовала, что руки у нее мокрые. Она замерла и, пораженная, посмотрела отцу в лицо: из полуоткрытых глаз Саляхаттина-бея по щекам катились горячие слезы и, не успев остынуть, капали на руки дочери.
Вскоре Юсуф привел врача. Они перенесли Саляхаттина-бея на постель. Врач послушал его сердце, приоткрыл веки, посмотрел, потом снова закрыл их кончиком указательного пальца. С печальным видом он покачал головой и произнес:
— Да продлит Аллах дни остающихся в живых!
На следующее утро перед домом каймакама было настоящее столпотворение. Население Эдремита собралось, чтобы отдать последний долг и выразить искреннее участие человеку, который около десяти лет управлял их городом и почти не нажил себе врагов. До самой мечети на площади Байрамйери люди сидели вдоль стен. Народ безотчетно чувствовал, что вместе с этим человеком уходит в прошлое и покой Эдремита. В этом городке, оторванном от всей страны, жил каймакам, поглощенный его делами. С его уходом этот городок остался беззащитным под колесами времени, которое катило все быстрее и быстрее.
Юсуф, изжелта-бледный, стоял перед дверью. Слыша плач, доносившийся из дома, он сжимал зубы, но не мог сдвинуться с места. Он никак не мог поверить в случившееся, которое казалось ему страшным сном. Лицо его так перекосилось, что никто не решался к нему подойти.
В какой-то момент Юсуф попался на глаза Хасипу-эфенди, который сновал взад и вперед, занятый похоронными делами. Старик остановился. Сам он вдоволь выплакался, но Юсуф не плакал, и это испугало Хасипа. Он взял Юсуфа за плечо.
— Ступай, сынок, прогуляйся!
Старик с самого утра носился по городу и совсем измучился. Как только выдавалась свободная минутка, он садился где-нибудь в уголке, поднимал очки на лоб и плакал; слезы, стекая по седой бороде, капали на одежду. Не будь его, каймакама так и не вынесли бы из дому. Муаззез и Шахенде лежали наверху в беспамятстве, над ними стояли соседки. За мочалками из пальмового волокна, за мылом к муэдзину — повсюду бегал Хасип-эфенди. Он успевал заглянуть и наверх, тщетно пытаясь успокоить женщин.
Юсуф не хотел видеть Муаззез. Вернее, боялся остаться с ней наедине. Ему казалось, что тогда они еще яснее поймут, как велика их потеря, и не вынесут такого сильного горя. К тому же видеться с Муаззез в присутствии множества соседок было бессмысленно и мучительно.
Юсуф спустился с каменных ступеней и свернул на боковую улицу. Провожаемый взглядами людей, рядами сидевших под стенами домов, дошел он до мечети. Он мог бы пойти дальше, может быть, даже уйти из города, но вдруг почему-то остановился, поднял голову и посмотрел на балкончик минарета. Хватающие за душу призывы Сары-хафыза проводить в последний путь каймакама, волнами разливавшиеся по городу, приковали Юсуфа к месту.
Он не бывал в мечети, не творил намазов, не был привержен вере и обрядам. И его отец, Саляхаттин-бей, был, по выражению Шахенде, «красным гяуром». Но вопль, который, как острая стрела, вонзался в сердца людей, сидевших на этой площади, поразил его. Этот голос не имел никакого отношения к вере. Сары-хафыз, видевший каймакама в мечети только по праздникам, знал, что он вовсе не был религиозен и не стал бы читать по нем молитвы с таким чувством. Не служитель Аллаха, а человек, почувствовавший весь ужас смерти, обращался сейчас к умершему. Юсуф был уверен, что каймакам, который покоился сейчас в саду около дома, слышит и понимает этот голос, то возвышающийся, дрожащий от отчаяния, то понижающийся и затихающий в безропотной покорности. Может быть, даже отвечает ему. Время от времени голос Сары-хафыза звучал еще более скорбно и выразительно. Юсуф прислонился к тополю. Он весь дрожал от благоговейного страха, слушая этот разговор между Сары-хафызом, который говорил сейчас от имени всех живых, трепетавших перед смертью, и покойником, лежавшим в саду.
Юсуф и прежде, когда ему случалось вставать рано утром, слышал, как Сары-хафыз читает призыв к молитве. Его голос производил на него тогда не больше впечатления, чем любой другой красивый голос. А сейчас главным было то, что выражает. Хотелось пасть ниц, зарыться лицом в землю и ни о чем не думать. Вскоре Юсуф увидел, что все поднялись и направились к мечети. Он тоже принял участие в заупокойном богослужении. И, опустив голову, вместе с безмолвствующей процессией в каком-то забытьи дошел до кладбища.
Весь этот день и последующие дни он продолжал пребывать в забытьи. Муаззез, ожидавшая от мужа слов утешения, испугалась его состояния.
— Юсуф, приди же в себя! Если ты будешь так вести себя, что станет с нами?
Лишь услышав это невольно вырвавшееся предостережение, Юсуф немного очнулся. Теперь он один в жизни. Вернее, один обязан заботиться еще о двух людях. Опереться больше не на кого.
Отныне он уже не мог раздумывать: «Как мне устроить свою жизнь? Достойно ли меня это дело или нет?» Он знал, что его жизнь должна будет подчиниться предъявленным ей требованиям. Собственно, так было и раньше. Но тогда он считал, что в любой день может изменить свою жизнь, и это придавало ему смелость и уверенность.
Теперь он почувствовал, что уверенность эта испаряется, что неведомое будущее простирается перед ним, как пропасть, и вынужден был покориться своей судьбе. Но где-то в глубине души все еще жила надежда, что покорность эта временная, в один прекрасный день снова появится возможность поступать так, как он желает. И эта смутная надежда не позволяла ему поверить в то, что пыльная комната, куда он снова стал ходить через несколько дней после смерти отца, — отныне его последнее и постоянное прибежище.
Недели три все шло по-прежнему. Юсуф, увидев, какой мучительной может быть жизнь, старался особенно не задумываться над будущим. По вечерам, вернувшись домой, он умывался, садился на тахту и смотрел, как Муаззез собирает на стол. Молодая женщина, вдруг разом потерявшая всю свою веселость и жизнерадостность, избегала оставаться с мужем наедине. Стоило им встретиться взглядом, как они сразу вспоминали о несчастье, и у обоих на глаза наворачивались слезы. Шахенде, всегда хмурая, заплаканная, подойдя к столу, делала несколько глотков, тут же удалялась в свою комнату и принималась стонать: «Ох, горе, горе!» Она была совершенно разбита и подавлена. За день она обходила по крайней мере пять-шесть соседок. Каждой гостье, являвшейся в дом, каждой соседке, у которой она бывала, Шахенде со слов Муаззез описывала смерть Саляхаттина-бея. С каждым разом этот рассказ обрастал все новыми подробностями, и каждый раз соседки и гостьи все громче голосили вместе с ней.
Любая женщина, потерявшая близкого человека, считала для себя обязательным соблюдение такой церемонии. Соседки также были на этот счет очень внимательны. Они замечали малейшее упущение в церемонии оплакивания покойного и никогда не пренебрегали возможностью принять деятельное участие в ее горе.
Вот почему Шахенде, возвращаясь домой поздно, усталая, измученная, после соседских угощений, ничего не ела и своей неслабеющей скорбью подавала достойный пример верности.
Муаззез, чтобы не огорчать Юсуфа, старалась сдерживать себя. Теперь она еще больше дорожила своим мужем, во многих привычках и повадках которого она узнавала отца. Но днем, когда ни Юсуфа, ни матери не было дома, она позволяла себе немного отвести душу и, вынув из шкафа сложенную в узел одежду Саляхаттина-бея, припадала к ней лицом и заливалась Слезами. Вечером, сидя у окна, она, услышав шаги случайного прохожего, вскакивала, ожидая, что вот сейчас раздастся стук и войдет отец. Она не верила в его смерть. Не верила, что он больше никогда не постучит в дверь, не попросит ее набрать воды из колонки для умывания, никогда больше не будет ходить по дому, седой, в длинном ночном халате. Он должен когда-нибудь снова прийти. Непременно должен.
Когда же раздавался стук в дверь и входил Юсуф, ее сердце сжималось от разочарования и радости, а на лице появлялась жалкая улыбка.
Они хорошо понимали друг друга и не хотели говорить об отце, проливать о нем слезы, слыша стоны Шахенде. Но, как только взгляд их падал в угол, где каждый вечер после ужина сидел и перелистывал свои книги Саляхаттин-бей, оба опускали голову и подолгу молчали.
Оказывается, Саляхаттин-бей, считавший себя в свои сорок шесть лет стариком, наполнял собою весь дом. Четырехкомнатный дом опустел. Служанка Эсма все еще не возвращалась от снохи, да и вряд ли вернется. И семья, в которой оставалось теперь три человека, казалось, занимала лишь угол в одной из комнат, а весь остальной дом был пуст. Нет, не пуст, а заполнен тенью умершего.
Шахенде и раньше если не бранилась, то молчала. Муаззез никогда не решалась первой вступить в разговор, а Юсуф от природы был несловоохотлив. В этом доме говорил, шутил, задавал вопросы и даже пусть в трех-четырех словах, но все же рассказывал новости один Саляхаттин-бей. Когда его не стало, на обитателей дома напала растерянность. Вертелось, вертелось мельничное колесо и вдруг остановилось. Тихо стало, а в ушах все еще гул стоит.
Вряд ли такие люди, как Муаззез и Юсуф, смогли бы быстро пережить свое горе, но последовавшие события не дали им замкнуться в своем горе.
После смерти каймакама недели две его обязанности исполнял старший чиновник управы — начальник отдела купчих крепостей. Потом прибыл новый каймакам, довольно молодой человек по имени Иззет-бей. Не успел он вступить в должность, как созвал в управе именитых граждан города. Страна, — сказал он на собрании, — переживает трудные дни. Можно ожидать, что не сегодня завтра броненосцы врага войдут в Эдремит-ский залив и даже станут обстреливать город. Чтобы понять всю серьезность положения, эдремитцы не должны дожидаться этой минуты, а уже сейчас объединиться с властями, и так далее.
Среди тех, кого вызвали в управу, были все богатые люди округи. К ним и адресовал новый каймакам свою речь. Считая себя здесь самым важным человеком, во время беседы он даже не взглянул ни на председателя суда, ни на муфтия[32], ни на кадия[33]. Несомненно, он хотел дать им почувствовать, что сейчас, в военное время, гражданский начальник обладает самыми широкими полномочиями.
Когда в городе стало известно, что на вторую ночь после прибытия каймакам пьянствовал с несколькими местными богачами в кофейне «Чынарлы», видавшие виды чиновники определили:
— По повадке видно: прислали в Эдремит лихоимца. Пока карман не набьет, не уедет.
Но Иззет-бей не очень походил на любителя набивать карманы. Он был слишком щедр и падок до развлечений. Поскольку самым главным делом в этом маленьком городке стало теперь следить за новым каймакамом, то сведения о его интимной жизни и поведении в малейших подробностях передавались из уст в уста и комментировались на тысячу ладов.
Юсуф увидел нового каймакама в первые же дни после его прибытия в город. Он сидел за своим столом, вертя в руке камышовое перо, как вдруг дверь распахнулась и появилась вначале голова, а потом хилое тело Иззет-бея.
Волосы у него были грязно-рыжие, усы и брови чуть потемнее. С виду ему было лет тридцать пять. Его тусклые голубые глазки так и бегали по сторонам, и свои слова он подкреплял пояснительными жестами длинных худых рук. Он спросил каждого, как его зовут, потом подошел к Юсуфу и оперся руками о стол.
— Ты что делаешь?
— Секретарствую, эфенди.
— Дорогой мой, я не о должности спрашиваю, а чем ты занимаешься.
— Делаю все, что поручат, — замявшись, ответил Юсуф.
Чиновник, неотступно следовавший за каймакамом, сложив на груди руки, пояснил:
— Это зять покойного Саляхаттина-бея, эфенди.
— Вот этот? — многозначительно переспросил Иззет-бей.
— Да, эфенди.
Юсуф стоял за своим столом и не мог оторвать взгляда от рук каймакама. Ногти на этих костистых, покрытых рыжими волосами руках были короткие, сплюснутые и кривые. В жизни Юсуф не видел таких уродливых рук, он с удивлением следил за их движениями. Задавая вопросы, каймакам жестикулировал одной рукой, а пальцами другой в это время постукивал по столу.
Он говорил с легким румелийским акцентом, всячески стараясь его скрыть. Юсуф вначале не почувствовал этого, но когда каймакам спросил: «Вот этот?», Юсуф сразу же заметил акцент, знакомый по манере разговаривать старой служанки.
Оглядев стены и перелистав несколько прислоненных к ним больших старых реестров, каймакам сказал:
— Ладно, работайте, — и вышел.
Каймакам произвел на Юсуфа неприятное впечатление. Он никак не мог забыть его голубых глаз — они, казалось, пачкали все, на чем останавливался липкий взгляд уродливых рук, которые несколько минут шевелились у него на столе.
Как нагло, как презрительно задавал он свои вопросы!
Когда он спрашивал людей, как их зовут или что они делают, казалось, что с его губ неслышно слетает еще одна фраза, сразу же доходившая до сознания того, к кому он обращался: «Неужели и ты человек?» Презрение, написанное на его лице, смешанное с жалостью, когда он обращался к старикам, к Хасипу и Нури-эфенди, стало еще более явным, как только очередь дошла до Юсуфа. Когда взгляд его упал на державшую перо правую руку Юсуфа, на которой не хватало большого пальца, он, не в силах, казалось, удержаться при виде столь комичного зрелища, растянул свое лицо в улыбке, показав желтые ровные зубы.
Когда же Иззет-бей спросил: «Вот этот?», Юсуф не на шутку встревожился. Значит, этому типу уже говорили о нем! Интересно, что? И кто говорил? Размышляя над этим, Юсуф почувствовал, как нелепо его положение здесь. «Зять бывшего каймакама!» Если и раньше, когда отец был еще жив, его раздражали робкие, но недвусмысленные взгляды чиновников, то теперь ему придется переносить их презрительное и, может быть, даже издевательское отношение.
— О чем задумался, сынок? — обернулся к нему Хасип-эфенди.
— Ни о чем, отец.
— Понравился тебе этот человек?
Юсуф пожал плечами. Хасип-эфенди грустно покачал головой.
— И мне он не приглянулся.
— Говорят, каждый вечер он выпивает с кем-нибудь из беев, — с обычным своим мрачным видом вмешался в разговор Нури-эфенди, перестав бормотать молитвы.
— А разве покойный смог бы сидеть с этими типами за одним столом и веселиться?! — откликнулся Хасип-эфенди. — Он даже на приемы к беям не ходил, хотя знал, что никто не подумает о нем дурного. И это после того, как он прожил здесь десять лет, когда все уже знали, что он за человек!
Помолчав, Хасип-эфенди продолжал снова:
— А ведь не прошло еще и трех дней, как он сюда приехал. Не успел познакомиться, и сразу — пьянствовать. Считает себя хитрецом, но пикнуть не успеет, как попадет в ловушку. Видали мы таких каймакамов до Саляхаттина-бея! Пытались всякие козни строить, думали, что умнее их в городе нет, а когда их отсюда выпроваживали, народ колотил в жестянки. Не знаю, право, но, по-моему, этого ждет такой же конец.
— Сын мой, Юсуф-эфенди, — проговорил Нури, снова прервав молитвы. — Вчера вечером они пили с Хильми-беем. Сначала накрыли стол в кофейне «Чынарлы», а потом пошли к Хильми-бею домой.
Юсуф на минуту задумался. Ну и что из того? Но тут ему пришло в голову, что каймакаму, вероятно, говорил о нем Хильми-бей. «Что им от меня надо?» — пробормотал он.
Ему хотелось подробно расспросить Нури-эфенди, поговорить с ним. Почему-то сегодня он не мог сидеть молча, как всегда. Что-то томило его. Но оба старика сняли носки, надели сандалии и с жестяными кувшинами в руках отправились совершать омовение.
Вскоре они вернулись, впереди шел Хасип-эфенди, за ним — Нури-эфенди, расстелили посреди комнаты старый молитвенный коврик и, бормоча молитвы, стоя бок о бок, совершили намаз.
Юсуф с трудом дождался вечера. Выйдя из управы, он быстро зашагал по улице. Когда он проходил по Верхнему рынку, из окна своей конторы его окликнул адвокат Хулюси-бей.
Юсуф не видел Хулюси-бея со дня смерти отца, да и во время похорон обменялся с ним двумя-тремя словами. Тогда Хулюси-бей сказал ему: «Сын мой, ты знаешь, мы дружили с твоим отцом. Если будет у тебя нужда или беда, сейчас же приходи ко мне». Но Юсуф тогда ничего не слушал и ни о чем не думал. Только сейчас он вспомнил эти слова Хулюси-бея.
Юсуф вошел в его маленькую контору. Это была обычная комната с низким потолком, только побеленная и заставленная диванами и креслами. На полу лежал красивый ковер, а у стены перед адвокатом стоял широкий стол с коричневыми конвертами и бумагами на нем. На стенах висело множество табличек с изречениями из Корана. Над головой Хулюси-бея красовалась большая таблица, на которой великолепным сюлюсом[34] было начертано:
Весь мир отражает в божественных зеркалах.
В пророке Мухаммеде виден, как в зеркале, сам Аллах.
Чуть левее в глубине конторы висели таблички поменьше. На них были начертаны выдержки из шариата:[35] «Каков умысел, таков и приговор!», «Сомнение не устраняет уверенности!», «Во избежание ущерба всеобщего предпочтителен ущерб частный». Прямо перед Хулюси-беем, как предостережение, висела надпись, выполненная изумительно красивым таликом:
Во мне возмущенье морского прибоя.
Будь мне опорой, Аллахов пророк!
Хулюси-бей отодвинул свой стул к полке с томами законов, указал Юсуфу место на диване напротив себя и спросил, точно собирался говорить о погоде:
— Ты совсем ко мне не заходишь, сын мой. Ну, как ты живешь?
— Хорошо, эфенди.
— Как ханым? Как дочь моя?
— Хорошо, эфенди.
— Выпьешь кофейку?
— Благодарю, эфенди.
— Подожди благодарить. От кофе не отказываются. — И он крикнул в окно торговцу, продававшему кофе в ряду напротив:
— Принеси нам две чашки с сахаром!
Ножки стола, за которым сидел Хулюси-бей, были точеные и сужались книзу. Слегка сощурив глаза, Юсуф, не отрываясь, разглядывал круги на этой ножке и гадал, зачем позвал его Хулюси-бей. Ему хотелось поскорее уйти домой.
Когда принесли кофе, адвокат спросил:
— Сын мой, Юсуф-эфенди, ты собираешься остаться в Эдремите?
Юсуф, не ожидавший такого вопроса, помолчав, сказал:
— Не знаю!
Он и правда не знал. Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нужно было разрешить множество других, долгие месяцы вертевшихся у него в голове. Что он мог сказать, если не представлял себе, как сложится его жизнь, и ничего еще не решил?
— Не знаю, — снова пробормотал он. Хулюси-бей немного подумал.
— Какое у вас здесь имущество?
— Пятьдесят олив, около десяти дёнюмов земли!
— Этим вы не прокормитесь!.. И потом нужно, чтобы кто-нибудь ими занимался, а ты теперь занят!
Они помолчали.
— У вашей матушки никого нет? — снова спросил Хулюси-бей.
— Нет!.. Мать ее умерла давно, а отец, кажется, года три назад. Он был директором склада «Режи» в Назилли. Говорят, ничего не оставил…
— И у тебя родных нет?
Юсуф промолчал. Он ни о чем не думал, а только ждал, когда оборвется поток воспоминаний, замелькавших у него в голове. Наконец тихо произнес:
— У меня никого нет!
Хулюси-бей развел руками, точно оказался в безвыходном положении.
— Раз так, ничего не пожелаешь!.. Оставайся здесь. Но выслушай меня, сын мой! Давай обо всем говорить откровенно. Вы все для меня — память о друге, которого я любил, как самого себя. На мои слова не обижайся. К чему скрывать? Теперь вы считаетесь бедной семьей и должны жить скромно. Ты знаешь, что в городе у тебя не только друзья. С тобой уже кое-что приключалось. Поэтому будь осторожнее. За службу держись ногами и руками. Время теперь смутное. Своего дела ты завести не сможешь. Задумаешь, скажем, начать торговлю — и капитал нужен, и опасно. Бог уже две недели, как мелких торговцев грабят разбойники. А купишь, к примеру, лошадь с повозкой — завтра власти конфискуют их для армии. А тебе вручат расписку, можешь жать из нее сок и тем питаться. Новый каймакам за тобой следит. Никто не хочет оставлять при себе людей своего предшественника. Я даже удивляюсь, как за эти три-четыре дня с тобой ничего не случилось: ты ведь еще стажер. Выгнать легко. Но кто знает — может, он честный человек! Я его еще не видел. Говорят о нем не очень-то хорошо, но правда известна одному лишь Аллаху. Да! Я все забываю о самом главном. У тебя в прошлом были неприятности с Шакиром и Хильми-беем. Если они заметят, что ты питаешь к ним хоть малейшую вражду, они тебя раздавят. Они уже заручились дружбой нового каймакама… А если даже и не заручились, то у них деньги. А с богатыми кто может тягаться?! У тебя же нет никакой поддержки.
Юсуф слушал молча. Хулюси-бей наверняка позвал его сюда не за тем, чтобы читать эти наставления. Юсуф почувствовал, что вначале он собирался говорить с ним о чем-то другом, но когда услыхал, что уехать из Эдремита они не могут, передумал и перевел разговор. Юсуф прекрасно чувствовал это, и неудержимое любопытство толкало его спросить, о чем, собственно, хотел говорить с ним Хулюси-бей.
Но он не решился спросить. Нельзя же было просто сказать: «Вы собирались говорить о чем-то другом. Так говорите же!» Надо было найти какой-то подход, но на это Юсуф был не способен, даже тогда, когда мысль его работала спокойно. А сейчас в его голове с грохотом разворачивалась цепь вопросов и предположений.
Он медленно поднялся и, поцеловав адвокату руку, ушел со словами:
— Я поступлю так, как вы сказали, дядя Хулюси-бей!
На следующее утро не успел Юсуф прийти в управу, как служитель сказал ему:
— Юсуф-эфенди, вас просил каймакам-бей! Когда Юсуф вошел в свою комнату, Хасип-эфенди бросился ему навстречу.
— Сын мой, этот тип тебя искал. Мы очень волнуемся, ступай скорее, потом расскажешь нам, в чем дело. Дай Аллах, чтобы проклятый не придумал ничего плохого!
Одного предположения, что с Юсуфом могут поступить плохо, было достаточно, чтобы подозрения, скопившиеся в головах стариков, превратились в уверенность, и они стали называть этого человека словом «проклятый».
Юсуф положил на стол сверток с едой, застегнулся на все пуговицы и отправился в соседнюю комнату.
Некоторое время каймакам, точно не замечая его, занимался лежавшими на столе бумагами, потом медленно поднял голову.
— А, это ты?
Он прочел еще несколько бумаг, подписал их, внес кое-где поправки и заставил Юсуфа ждать, наверное, минут десять. Потом резко поднялся и подошел к нему. Его лицо растянулось в доброжелательной улыбке, Юсуф, вместо того чтобы обрадоваться этой улыбке, испугался, его охватило чувство брезгливости. Если человек собирается сделать другому добро, то об этом вовсе не нужно заранее оповещать такой улыбкой. Между тем быстрые и косые взгляды, которые время от времени бросал на него каймакам, не сулили ничего хорошего.
Каймакам поднял брови и произнес, словно собирался начать важную речь:
— Послушай, сын мой! Ты зять моего предшественника. Я заочно питаю глубокое уважение к твоему покойному родителю. Будь в этом уверен. И считаю, что он доверил тебя империи. Я прикинул, разобрался. Это писарское дело не по тебе.
Он помолчал, будто ожидая, пока его слова улягутся в голове Юсуфа.
«Собираешься выставить меня за дверь, чего же тянешь?» — подумал Юсуф. Каймакам снова заговорил:
— Видишь, сын мой, на правой руке у тебя не хватает пальца. Дай Бог тебе здоровья, конечно! Но сколько бы ты ни старался, красиво писать ты не сможешь. Ну, а в твоей должности человек может показать себя только почерком. Бумаги, отправляемые губернатору, прежде всего должны отличаться красотой письма. Впрочем, ладно… Как я слыхал, характер у тебя независимый. Я нашел для тебя дело как раз по душе!
Каймакам снова сделал паузу. Он видел, что Юсуф с волнением ждет продолжения его речи, и смотрел на него с довольной улыбкой.
— Ты понял, сын мой? Дело как раз по тебе. Ты, конечно, сможешь быстро достать несколько курушей. У вас ведь есть деньги! Купишь себе хорошую лошадь, и я назначу тебя сборщиком налогов, а? Я уже переговорил с начальником финансового отдела. Мы будем тебе платить то же жалованье, но переведем к нему. Отдельно будем выплачивать деньги на фураж для твоей лошади. Ты должен будешь собирать с крестьян государственные налоги. Великолепная работа, не так ли? Не придется сидеть и скучать в комнате. Объезжай себе деревни на лошади! И денег прикопишь.
Юсуф, слегка опешив, кивал головой. Когда каймакам кончил, он сказал:
— Пусть будет так, как вы изволили приказать! Каймакам положил ему на плечо руку.
— Прежний каймакам был твоим отцом, я могу считаться тебе старшим братом. Если случится какая беда, приходи ко мне. А теперь ступай к себе и жди приказа!
Юсуф вышел. В голове у него все перепуталось. Он входил сюда уверенный, что этот человек хочет ему зла. Пока он стоял перед ним в кабинете, это убеждение еще более укрепилось. Но работа, которую он предложил, была вовсе не так уж плоха. С какой бы стороны он ни посмотрел, должность сборщика налогов была лучше, чем эта чертова писарщина.
Он рассказал обо всем Хасипу и Нури-эфенди, которые с нетерпением ожидали его в комнате. Они тоже не увидели в этом предложении злого умысла.
— Видимо, этот тип не хочет тебя держать при себе? — только и могли они предположить.
— Как бы там ни было, предлог довольно странный. Но дело, которое он нашел, и впрямь не так уж плохо. Ты молод. Вынослив. Зимой, в снег, конечно, трудновато объезжать деревни, но ничего. Дай бог, чтоб все было к добру!
— Новый каймакам, правда, не похож на порядочного человека, — добавил Нури-эфенди, покачав головой, — но в этот раз побужденья у него как будто добрые.
По дороге домой Юсуф зашел к адвокату Хулюси-бею и передал ему разговор с каймакамом. Он думал, что Хулюси-бей будет обрадован этой новостью, но тот лишь задумчиво покачал головой и сказал, точь-в-точь как Хасип и Нури-эфенди:
— Дай бог, чтоб все это было к добру!
Когда после ужина Юсуф рассказал о своем новом назначении Муаззез, та, печально склонив голову, прошептала непослушными от волнения губами:
— Хорошо, Юсуф, но что делать мне, если ты будешь все время разъезжать по деревням?
Тут и Юсуф изменился в лице: в самом деле, что делать Муаззез? Как он об этом сразу не подумал.
И вдруг ему вспомнились слова отца. Когда в кызылбашской деревне Юсуф говорил о том, что хочет работать возчиком в Айвалыке, Саляхаттин-бей спросил: «А что будет делать жена в твое отсутствие?» И вот теперь Юсуф станет ездить по делам, а жена останется одна. Горько усмехаясь, он пробормотал:
— Если б одна!
Возможно, он будет отсутствовать по целым неделям, а Муаззез будет все это время с Шахенде. Юсуф хорошо понимал, что для нее это еще ужаснее, чем одиночество.
— Милый мой Юсуф, — тихо проговорила Муаззез, — я знаю, что теперь мы не вольны поступать, как хотим. Но так часто разлучаться с тобой мне не хочется. Сам знаешь, мать не оставит меня в покое, будет таскать к соседкам и приятельницам, они будут приходить к нам. Ты ей ничего не говори. Она все равно будет делать по-своему. Пусть хоть в доме мир будет. Я сама попытаюсь с ней сладить. Только мне будет очень тоскливо. Видишь, я уже сейчас стала какая-то чудная. Наверх, в нашу комнату мне даже входить не хочется. Словно тебя уже нет, как мне будет тебя не хватать. Ах Господи! Как все плохо!..
На глазах Муаззез показались слезы. Юсуф проглотил застрявший в горле горький комок и с решительным видом сказал:
— Не расстраивайся, душа моя. Каймакам посылает меня, но ведь не насильно же! Я уйду со службы…
Муаззез тут же оборвала его и сказала с рассудительностью, на которую способна только женщина:
— Не говори глупостей, Юсуф. Что ты будешь делать, если бросишь службу? И потом, ты думаешь, что другая работа не будет тебя со мной разлучать? Разве можно в такое трудное время бросать свое место? Ведь отец не оставил денег, на которые мы могли бы существовать. Если ты будешь служить, да еще и следить за нашей рощей и домом, мы как-нибудь проживем.
Слова Муаззез, которую Юсуф считал еще ребенком, удивили его, но он не мог не признать ее правоту.
Несколько золотых лир, которые были при отце, вместе с деньгами Юсуфа потратили на похороны, на имама и муэдзина. У Юсуфа осталось лишь несколько меджидие. До конца месяца еще десять дней. Надвигается зима, предстоят большие расходы. Подумав обо всем этом, Юсуф понял, как бессмысленны и даже смешны его слова.
Он лег спать, решив покориться воле событий и ничего не предпринимать самому.
Наутро, когда Юсуф проснулся, жизнь показалась ему гораздо милее. Случившееся казалось теперь не таким безнадежным и ужасным, как ночью, при тусклом свете лампы. Осенний ветер, трепавший листву деревьев, никак не мог оборвать сухие, сморщенные листочки. Вряд ли стоило предаваться мрачным мыслям, если даже в этих крохотных зеленых листочках с такой силой живет способность к борьбе и сопротивлению.
Юсуф тихонько выскользнул из постели и подошел к окну. Солнце поднималось из-за деревьев, мягким светом заливая влажную траву в просторном саду. Юсуф подумал, что это вовсе не такое уж несчастье — ехать утром по полю верхом. Он обернулся, хотел было позвать жену, чтобы вместе полюбоваться на осеннее утро, но Муаззез спала сладко, как ребенок, зарыв голову в подушку и положив под щеку руку.
Ему стало жаль ее будить. Он на цыпочках подошел к постели, сел и долго смотрел на нее.
Каштановые волосы Муаззез, заплетенные в косы, лежали на подушке, Кончики кос расплелись и походили на кисточки из золотых нитей. Волоски покороче спадали с висков до щек и закрывали ее лицо тонкой шелковой вуалью. Рот был чуть приоткрыт, и белые зубы поблескивали при каждом вдохе. Веки с тонкими голубыми жилками время от времени слегка подрагивали.
Муаззез пошевелилась. Повернулась на спину, положила на одеяло руку, дыхание ее стало ровнее, свободнее. Юсуф глядел на ее высокую грудь под белым ночным халатом с закрытым воротом. Она равномерно вздымалась и опускалась. Белая рука Муаззез неподвижно лежала на розовом одеяле. Чуть согнутые пальцы, казалось, ухватились за одну из складок на нем.
Юсуф с полчаса смотрел на нее, потом, заметив, что солнце уже высоко, встал и начал одеваться. Но тут Муаззез проснулась. Увидев у изголовья мужа, она приподнялась, улыбнулась и, посмотрев на солнце, светившее в окно, проговорила:
— Ох, Юсуф, да ведь я проспала! Проспала!
— Нет, дорогая, еще не так поздно!..
— Подожди, я принесу тебе завтрак.
Она вскочила с постели, надела шлепанцы и побежала вниз.
Юсуфу стало очень горько при мысли, что отныне, подымаясь по утрам, вместо Муаззез, готовящей ему завтрак, или просто ее руки на розовом одеяле, чаще всего он будет видеть прокопченные балки на потолке какой-нибудь деревенской хибарки. Но тут же он решил, что надо гнать прочь от себя такие мысли.
В тот же день каймакам отправил его к начальнику финансового отдела, велев приступить к исполнению обязанностей сборщика налогов. Пожилой начальник, положив перед собой штук десять квитанционных книжек, прочел о них Юсуфу чуть ли не целую лекцию, и молодой человек до вечера перечитывал их, пытаясь все это запомнить.
Теперь оставалось купить лошадь. Проходя вечером через Нижний рынок, Юсуф повстречал Ихсана, с которым давно не виделся. Они разговорились, и Юсуф попросил у него совета. Ихсан повел его в караван-сарай на дороге в Соуктулумбу. Поторговавшсь с полчаса, они купили за десять лир красивую белую лошадь. Юсуф должен был выплачивать за нее по лире в месяц. Ихсан сам заплатил требовавшийся задаток, и они вместе вернулись в город, ведя лошадь за поводок.
После смерти Али они ни разу толком не поговорили. Ихсану было приятно и радостно, что Юсуф через столько времени обратился к нему как к старому товарищу, и старался доказать, что достоин его дружбы. Юсуср же, немного удивленный тем, что встретил друга, когда совсем уже отчаялся в людях, был еще больше обрадован и благодарен ему.
По дороге оба они вспоминали минувшие дни, совместные прогулки, дешевую халву и кебабы, жаренные в бумаге. Когда воспоминания дошли до Али, оба замолкли. Искоса взглянув на Ихсана, Юсуф заметил, что на глазах его тоже выступили слезы. Некоторое время оба не находили слов. Наконец Ихсан пробормотал:
— Вот так-то, Юсуф, такова жизнь, все проходит!
Сказанные стариковским тоном слова эти не рассмешили, а опечалили Юсуфа. Дойдя до угла улицы, которая вела из Чайджи к Байрамйери, они остановились, поглядели друг на друга и расстались. На душе у обоих было и радостно — оттого, что они снова встретились после долгой разлуки, — и грустно от предчувствия, что они больше, может быть, никогда не увидятся. Хотя жизнь, разведя их, снова сблизила на мгновение, долго быть вместе им, видно, не суждено. Минувшее вернуть невозможно, а одних воспоминаний недостаточно, чтобы привязать людей друг к другу.
Но Юсуфу казалось, что вместе с Ихсаном от него ушли не только детские воспоминания десятилетней давности, но и оборвались все связи с этим городом. Отчужденное чувство, которое он вдруг испытал к Ихсану, напомнило ему, что теперь его с Эдремитом ничто не связывает. Стоило ему задуматься над этим, как он почувствовал, что и в целом мире он ни к чему не привязан, и страшно обозлился в душе на бесчисленные условности этой чуждой ему жизни, которые сковывают его и лишают возможности поступать так, как он хочет.
Прохладным октябрьским вечером, возвратившись после четырехдневной отлучки, Юсуф подъехал к дому с задней стороны. Здесь он велел прорубить дверь в стене сада и в саду рядом с тутовым деревом устроил нечто вроде конюшни. Расседлав лошадь и нацепив ей на морду торбу с кормом, он вошел в дом и увидел, что никого нет. Было еще рано, и по всей вероятности, женщины ушли к соседям.
Юсуф поднялся наверх, разделся. Вымыл с мылом руки и голову. Он был сильно голоден. Спустившись на кухню, порылся в шкафу. Кроме остатков фарша на дне медного блюда, ничего не было. Открыл зеленый сундук в прихожей, чтобы взять немного хлеба и бурдючного сыра, но не нашел ничего, кроме сухих корок. Пустые мешки лежали в углу, и только посредине стоял полуоткрытый мешок с пшеничной крупой.
Снова вернувшись на кухню, Юсуф увидел на очаге кастрюлю с кашей. Вынув из висевшего у очага мешочка деревянную ложку, он уселся у холодной кастрюли.
Утолив голод, Юсуф поднялся наверх и растянулся на тахте. Стемнело, но никто не приходил, он стал тревожиться за Муаззез. Если бы они с матерью были поблизости, то наверняка услышали бы от соседских мальчишек, что он приехал. Скорее всего они отправились к кому-нибудь, живущему недалеко от Нижнего рынка.
Услышав, наконец, как в двери повернули ключ, Юсуф вскочил и поглядел из окна вниз. Сердце у него запрыгало от радости.
— Пришли!
Он едва удержался, чтобы не сбежать вниз и не обнять жену. Теперь он слышал ее голос.
— Ах!.. Мама, Юсуф приехал! Посмотри-ка, лошадь в саду! — удивленно воскликнула Муаззез. — Юсуф!
Она вбежала по лестнице и бросилась на шею мужу, вышедшему ей навстречу.
— Мы тебя сегодня не ждали. Но я точно чувствовала… Все время говорила маме: пойдем, уже поздно. Значит — это ты меня притягивал!
Она сняла верхнюю одежду и снова обернулась к Юсуфу.
— Ты голоден. Я пойду накрою на стол.
И, не дав ему ничего ответить, тихо добавила, опустив голову:
— Ты что-нибудь привез, Юсуф? В доме ничего нет…
Юсуф, пораженный, выпрямился.
— В доме ничего нет? — переспросил он.
— Есть немного пшеничной каши, но ты с дороги, не наешься. Я спросила — думала, ты еще чего-нибудь захочешь. Но если ты ничего не привез, не надо… Не ходи больше никуда!.. Я возьму немного солений. Ты сиди, я тебя позову, хорошо?
Она убежала. Юсуф так и застыл на месте. В деревне он ел обычно хлеб, сыр, кислое молоко, яйца и потому-то сначала даже не обратил внимания на кастрюлю с пшеничной кашей. Только теперь, вспомнив, что он находится в доме Саляхаттина-бея, он с горечью подумал, что здесь редко ели пшеничную кашу, даже и с маринованным перцем. Значит, наступили те дни, которых он так боялся? Значит, его семья, весь доход которой составляет небольшое жалованье сборщика налогов, опустилась до уровня тех, кто утоляет свой голод одной пшеничной кашей?
Перед его глазами снова встали шкаф, зеленый сундук, пустые мешки в углу. «Как же так? Как же так?!» — бормотал он сквозь зубы.
В отчаянии он сжал кулаки. Выхода не было: жизнь их, может быть, станет еще хуже, но лучше ей уж не быть никогда. Лишь сейчас Юсуф начал понимать, какая огромная ответственность легла на его плечи. Она давила его.
Снизу донесся шепот. Голос Шахенде становился все громче, Муаззез отвечала тихо, умоляющим шепотом. О чем они говорят, расслышать было невозможно. Подойдя к двери, Юсуф услыхал только, как Муаззез сказала:
— Мамочка, ради Аллаха, молчи!
Он схватился рукою за косяк и стиснул зубы: «Ах, эта женщина!» Но тут подумал, что не имеет права сердиться, упрекать ее в несправедливости к нему. Она, естественно, хочет, чтобы зять кормил семью, раскаивается, что отдала дочь замуж за такого человека. Мужчина, который взял замуж дочь каймакама, да еще тайком увез ее, даже не подумав о том, сможет ли обеспечить ей жизнь, к которой она привыкла, действительно заслуживает порицания.
«Что же делать?» — подумал Юсуф.
Этот вопрос горьким ядом разлился по всему его существу. Мысли, которые занимали его несколько месяцев назад, были совсем другого рода. Сегодня он не думал о будущем, не думал о том, какое направление примет его жизнь, подходит ему это дело или нет. Нельзя было ждать и дня, чтобы найти выход из положения, в котором он очутился.
Но и сделать ничего нельзя было.
Юсуф повел плечами, ему показалось, что все его тело сжали железным обручем. На лице появилось выражение брезгливого недовольства. Казалось, он считал, что не заслуживает такой участи. В нем точно жил другой Юсуф, с презрением взиравший на беднягу, который бьется в поисках куска хлеба и орет на бедных крестьян, чтобы содрать с них налог. Он сам вызывает в себе чувство гадливости.
Чтобы избавиться от этого ощущения, которое подымалось в его душе со все большей силой, он снова вернулся в комнату и открыл окно.
В это время раздался голос Муаззез:
— Юсуф, иди к столу!
Он медленно спустился по лестнице. Было холодно, и, чтобы не топить в комнатах, они ужинали на кухне. Посреди большого круглого подноса стояла кастрюля с пшеничной кашей, перед каждым лежал кусочек сухого домашнего хлеба.
— Я съел несколько ложек каши, когда приехал. Больше не хочу.
— Да если б ты и был голоден, такой ужин не разжег бы аппетита! — с язвительной усмешкой откликнулась Шахенде.
Муаззез с упреком, строго посмотрела на мать.
— Мы не знали, что ты сегодня приедешь, и ничего не успели приготовить, — продолжала усмехаться Шахенде.
Муаззез снова посмотрела на мать, словно говоря:
«Это ни к чему, он и так все знает».
Юсуф опустил глаза. Набирая кашу в ложку, он каждый раз подолгу смотрел на нее.
При свете лампы, стоявшей на низком табурете рядом с подносом, тонкие руки Муаззез казались совсем желтыми. Когда взгляд Юсуфа упал на ее руки, у него дрогнуло сердце. Он медленно поднял голову и посмотрел на Муаззез.
Их взгляды встретились. На лице Муаззез разлилась нежная усталая улыбка. Юсуф положил ложку.
— Благодарение Господу!
Женщины, словно только и ждали сигнала, чтобы кончилась эта пытка, быстро побросав ложки, повторили:
— Благодарение Господу!
Время сбора маслин еще не наступило. И куда бы Юсуф ни обращался, чтобы заранее продать урожай, он всюду получал отказ. Никто не хотел заключать сделку, не прикинув, каков будет урожай.
У Муаззез и Юсуфа нечего было продать. Несколько драгоценных вещей, подаренных когда-то отцом, были заперты в шкатулке Шахенде, и ни Юсуф, ни Муаззез не решались их попросить. Как бы ни было им трудно, они не решались обратиться к Шахенде с просьбой, которая вызвала бы открытую ссору.
Оставив Муаззез два меджидие, которые он занял у знакомых, Юсуф снова отправился по деревням и не возвращался вот уже десять дней. Так как от этих сорока курушей давно ничего не осталось, Муаззез с тоской ждала его приезда, но горько усмехалась, когда думала, что, вернувшись, он тоже ничего не сможет поправить.
Что до Шахенде, то она большую часть времени проводила у соседок и приятельниц и возвращалась домой поздно вечером.
С дочерью она почти не разговаривала, только понимающим взглядом следила, как та, точно тень, с печальными, провалившимися глазами бродит по дому, у Шахенде был такой вид, словно она чего-то ждет. Ждет упорно, терпеливо и не торопится.
Она и в самом деле ждала, когда будет сломлено упорство дочери. Она не чувствовала за собой никакой вины во всех их затруднениях и считала, что все происходит оттого, что ее не послушались. И терпеливо ждала того дня, когда она придет к ней с униженной просьбой.
О Юсуфе она не думала. Только желала избавить от подобной участи свою дочь. Но как? Над этим она тоже не задумывалась. Во всяком случае, она что-нибудь устроит.
Ей надоело быть всю жизнь на вторых ролях, ее раздражало, что зять и дочь с ней не считаются. Даже в таком трудном, просто ужасном положении не прийти к ней посоветоваться, не поискать выхода вместе с нею!
В первый же день, когда в дом привезли Юсуфа, она почувствовала, что вместе с ним в их семью вошла беда. Парень с самого начала стал зариться на дочь своего благодетеля, а тот смотрел на это сквозь пальцы и потворствовал ему. Он-то и виноват во всем!
— Да будет земля ему пухом! — бормотала она. — И этот Юсуф обдурил его.
И она сердилась на покойного мужа, который был больше привязан к Юсуфу, чем к ней…
Шел уже одиннадцатый день, как уехал Юсуф. Вечером Шахенде сидела в нижней комнате, подшивала оборвавшийся подол своего старого халата. Муаззез лежала на тахте в верхней комнате и тихонько напевала.
Она то и дело прислушивалась к звукам, долетавшим с улицы. Юсуф никогда не покидал ее на такой долгий срок. Она страшно соскучилась. Но стоило ей вспомнить, что уже наступил вечер и надо накрывать на стол, как она поморщилась. Ей было тяжело садиться за пустой стол напротив матери, насмешливо смотревшей на нее. В последние дни Муаззез стала питать к ней чувство, похожее на ненависть. Ей казалось, что умри Шахенде, она не стала бы жалеть, не стала бы горевать.
Ужасно жить в одном доме бок о бок с человеком, которого считаешь совершенно тебе чужим. А между тем эта женщина ее мать…
Мысли Муаззез вдруг смешались. Она испугалась, что зашла слишком далеко в своей нелюбви к матери. Конечно, сама она любит Юсуфа и ради него готова переносить любые лишения. Но разве ее мать, видавшая в своей жизни хорошие дни, не вправе быть недовольной тем, что ее заставляют терпеть такую нужду?
И потом, разве только она виновата в том, что не разделяет их горя? Разве они хоть раз пришли и по-человечески рассказали ей о своих бедах? Особенно Юсуф, с его ледяным, мрачным видом… Он словно не замечал, что Шахенде живет в этом доме, и никогда без крайней нужды не сказал ей и слова. А между тем она старшая в доме. Им следовало бы сделать первый шаг. Муаззез решила сказать об этом Юсуфу, когда он приедет. Необходимо, чтобы в доме был человек, который разделял бы с нею физические и моральные страдания, не то это многодневное одиночество ее погубит.
Тут на лестнице послышались шаги. Мать, шурша юбками, поднималась наверх. У Муаззез забилось сердце. Ее охватило непонятное волнение.
Когда Шахенде вошла, Муаззез быстро поднялась.
— Лежи, дочь моя, отдыхай, — сказала Шахенде, подсаживаясь к ней.
Некоторое время они сидели молча. Шахенде первая нарушила молчание.
— Где это столько времени пропадает твой муж?
— Ей-богу, не знаю, мамочка. Я тоже начала тревожиться.
— Нет. Тревожиться не о чем. Такая уж у него работа. Только на этот раз он задержался что-то слишком долго!
Муаззез молчала. Подождав немного, Шахенде заговорила снова:
— Сколько я тебе твержу: не сиди одна дома — а ты даже к соседям со мной не сходишь! Что с тобой станет, если так пойдет и дальше? Видит Аллах, тьг скоро будешь старухой!
— Что же делать, мама?
— Пойдем со мной… Увидишь человеческие лица, рассеешься…
— Скучно мне!
— А здесь тебе очень весело?
И правда, неужели рядом со смешливыми подружками-певуньями не веселее, чем в этом безмолвном холодном доме! Эта мысль на мгновенье промелькнула у нее в голове. Не зная, что ответить матери, она проговорила:
— Я не хочу никуда идти, вот и все.
— Послушай меня, дочка! — тихонько похлопывая ладонью по колену и раскачиваясь из стороны в сторону, начала Шахенде. — Тебе всего пятнадцать лет, а ты хоронишь себя заживо. Как погляжу на тебя, сердце кровью обливается. За что, думаю, такая судьба постигла мою дочь в юные годы? Хоть бы я могла это понять!
Шахенде заплакала. На глазах Муаззез тоже показались слезы.
— Я не сижу дома, ухожу, — продолжала Шахенде дрожащим голосом, — но не потому, что думаю о своих удовольствиях: сердце мое не в силах смотреть на тебя. Ну, случилась с нами беда. Что поделать — судьба, будем терпеть. Может, что и переменится. Но если ты замкнешься в своем несчастье, то сойдешь с ума. Почему тебе не подойти ко мне, не открыть свою душу, я же твоя мать! Разве так ведут себя дети? От всех можно отречься, от матери — нельзя. Я тебя в своем чреве девять месяцев носила. Разве Аллах благословит тебя, если ты будешь обращаться со мной, как с чужой?
Муаззез расплакалась. Обхватив мать за шею, она смочила слезами ее накрашенные щеки. Шахенде тоже была взволнована. Ей казалось, что она изливает сокровенное горе, которое терзало ее долгие годы, и она испытывала любовь и сострадание к дочери, которая сейчас плакала.
— Образумься, дочь моя, — снова начала Шахенде. — Ты еще молода, зачем тебе бегать от людей. Каждый раз старые друзья все расспрашивают меня о тебе. В такое время люди нужны друг другу. Ты видишь наше положение. От ласкового слова и то на душе легче становится. А ты все сидишь взаперти и вздыхаешь: «О Господи, мы обеднели! О Господи, хлеба нет! О Господи, муж не приехал». А что, ты думаешь, делает в это время человек, который приходится тебе мужем? Ест себе курицу, яйца, пьет сливки, разъезжает на лошади, наслаждается жизнью. Ему и горя мало, что жене есть нечего!
Шахенде нашла повод, чтобы высказать все, что думает о Юсуфе, вылить на него весь свой яд. Но Муаззез закрыла ей рот рукой:
— Молчи, мамочка! Не говори плохо про Юсуфа, мне и так тяжко!
Шахенде прижала дочь к груди.
— Да только и надеюсь, что Аллах оставит своей милостью тех, кто тебя мучает!
Муаззез снова закрыла ей рот.
— Ради Аллаха, мама, не произноси этих слов. Я сделаю все, что ты скажешь, пойду, куда ты захочешь. Только не злись на Юсуфа, не смотри на него, как на врага. Он страдает больше меня.
— Тот, кто мучает других, должен обо всем думать заранее. Увезти — не фокус, прокормить — вот фокус. Ах, глупая девочка!
— Мама! — крикнула Муаззез.
— Молчу, дочь моя, молчу! Ладно, пойдем вниз. Съедим по кусочку. Если есть что…
Муаззез с детства привыкла, что слова матери всегда обидны и ядовиты. Поэтому она ничего не ответила. Вытерев слезы, сошла вниз, достала скатерть и полкаравая хлеба из зеленого сундука, вынула ложки из мешочка, висевшего у очага, и, вздохнув, стала накрывать на стол.
Дни полетели так быстро и легко, что Муаззез их не замечала. Сначала они навещали старых знакомых и ближайших соседей, потом круг посещений расширился. Среди тех, к кому они стали снова заходить, была и семья Хильми-бея, где их всегда принимали с радостью. Несколько раз они оставались там ужинать и возвращались домой поздно. А вскоре в ужинах, устраиваемых ханым для своих гостей, стали принимать участие и мужчины — сначала Хильми-бей, а потом и Шакир. Несколько раз они все вместе отправлялись в дом Шахенде, веселились, заводили граммофон, который приносили с собой, и засиживались допоздна. Муаззез вначале боялась, переживала — нехорошо так, а потом отдалась во власть слепого безразличия. Юсуф приезжал домой раз в неделю, а то и реже, усталый, разбитый и, переночевав, на рассвете снова уезжал из города. Начался сбор маслин, самое время, чтобы взимать подати с крестьян, продавших свой урожай. Начальник финансового отдела и каймакам беспрерывно отдавали ему все новые и новые приказания, отправляли дальше и дальше от города.
Так продолжалось уже несколько недель, и Муаззез словно отупела. И только ночью, когда она одна лежала в своей комнате, она тосковала по мужу. По совету матери она не рассказывала Юсуфу о своей новой жизни, и эта тайна побуждала ее ко все большей скрытности, а иногда и ко лжи.
Теперь им надо было не так много еды. Мать перестала ее попрекать, и Муаззез избавилась от необходимости говорить о деньгах с Юсуфом. Муаззез радовалась, что ей не приходится огорчать Юсуфа, без толку изводить его, и этим пыталась оправдать свое поведение.
Мать, правда, досаждала Муаззез своей постоянной болтовней, и у нее оставалось все меньше возможности над чем-либо подумать. Она была точно в опьянении. На ее лице постоянно играла детская улыбка. Эта немного растерянная улыбка придавала ей особую красоту. Если она время от времени и задумывалась над своими поступками, то уже не видела в них ничего особенно плохого. Ведь с ней мать, которая не только одобряет ее поведение, но и сама все устраивает. К тому же вреда от этого никому нет. Разве такое уж большое преступление — ходить к подругам и сидеть за столом с мужчинами? Зато дома ничто теперь их не огорчает. Юсуф перестал ловить на себе многозначительные взгляды Шахенде и уже не видел печальной улыбки на лице Муаззез. Наоборот, возвращаясь домой из поездок усталый, он встречал необычайное внимание и участие тещи и самую горячую любовь жены.
Усталый Юсуф засыпал, не задумываясь над причинами столь необычного к нему отношения, и на следующий день снова уезжал. Но уезжал довольный, с радостным лицом. Ему даже не приходило в голову, как его семье удается безбедно жить на те несколько меджидие, что он оставляет. Он ничего не замечал. Если бы не необходимость часто расставаться с женой, он был бы даже доволен своей службой. Где бы он ни находился, перед ним всегда стояло ее улыбающееся лицо, слышался щебечущий детский голосок. И у него на губах появлялась мечтательная улыбка.
Его жена была красивее и счастливее, чем надо бы. Ведь теперь она не испытывала таких лишений, как еще недавно. А твердое убеждение, что в поступках, которые она скрывает от мужа, нет ничего дурного и что скрывает она их лишь для того, чтобы не давать повода к бессмысленным раздорам, придавало ей смелости и веселости, а это еще больше красило ее в глазах мужа.
Раз согласившись с тем, что по существу ей не нравилось, она заходила все дальше и дальше. В этом ее знакомые поощряли. За столом, где они сидели с матерью, стала появляться водка. Шакирова мать и Шахенде пили ее. Муаззез вначале упорно отказывалась, но потом отведала этой жгучей жидкости. За легким, приятным головокружением последовали веселые смешки. Количество выпитого вина стало увеличиваться. Во время таких вечеринок мать Шакира и Шахенде-ханым часто выходили из комнаты и долго не возвращались. Как-то раз Муаззез поймала взгляд Шакира, направленный вслед выходящим, он многозначительно подмигнул. Отношение жены Хильми-бея и Шахенде ее часто удивляли.
Однажды вечером Шакир и Хильми-бей пришли к ним вместе с долговязым рыжеватым мужчиной. Мать встретила нового гостя с почетом. Сама приготовила ему закуску. В доме Шахенде ели вкуснее и больше, чем прежде, хотя в Эдремите уже начали ощущаться первые лишения военного времени. Сев за стол и выпив вина, Муаззез узнала, что их гость — новый каймакам. Значит, на место ее отца посадили вот этого человека, похожего на скорпиона…
Вдруг он, обнажив в улыбке желтые зубы, ущипнул Муаззез за щеку. У нее кружилась голова, она упиралась лбом в ладони и раскачивалась, точно в полусне. Подняв голову, Муаззез посмотрела на него и махнула рукой, словно отгоняя назойливую муху. И снова впала в забытье.
Каймакам, все больше распаляясь, попытался обнять ее. Тогда Муаззез встала, тупо оглядела всех и, качаясь, вышла из комнаты. Она поднялась к себе и легла на постель.
Но сопротивление ее продолжалось недолго. Вскоре на руках у нее появилось несколько золотых браслетов. Как-то вечером Юсуф спросил, откуда они. Муаззез вспомнила, как он смял и швырнул в угол браслет, подаренный когда-то Хильми-беем.
Она на мгновение растерялась, о потом нашлась.
— Мама дала. Чем лежать им в катулке, говорит, пусть лучше будут у тебя на руке.
Ей теперь было уже легче лгать. Она не видела ничего предосудительного в том, что обманывала Юсуфа. Ей казалось, что его нужно отвлекать и успокаивать, как ребенка. Эти мысли приучили ее смотреть на Юсуфа немного свысока. По мнению окружающих ее теперь людей, Юсуф был чересчур прост и скучен. И потом, о Господи, как легко он верил всему! Увидев в доме новый стол, он спросил, где его взяли. «Это стол начальника телеграфа, — ответила Шахенде. — Они переехали в другой дом, а там для него не оказалось места. Отдали нам — пусть стоит!» Юсуф с недоуменной гримасой прошел мимо. А какое страшное волнение пережила в этот миг Муаззез! Она думала, что, войдя в комнату, он раскроет их шкаф и увидит там недавно появившиеся у них салфетки, столовые приборы. Она ждала его страшного гнева, ждала этого мига, чтобы со слезами признаться ему во всем и попросить прощения. Она даже сердилась на него и удивлялась, как может он не замечать происходящего. Иногда она приподнималась на постели, брала стоявший рядом светильник, подносила его к лицу спокойно спавшего мужа, и ей хотелось кричать во весь голос:
— Юсуф! Спаси меня!.. Куда я качусь?
Но тут же тихонько ставила светильник на место, натягивала на себя одеяло и засыпала таким же спокойным сном, как ее муж.
Еще не все было потеряно. Но Муаззез понимала, что ей не устоять против соблазнов, слишком слаба ее воля. Временами ей хотелось, чтобы ее увез куда-нибудь человек, который был бы сильнее, чем она. Но кто мог быть этим человеком, кроме Юсуфа? Однако он, ни о чем не подозревая, ухаживал за своей лошадью, ездил по деревням и, словно в насмешку, совал в руку жены несколько меджидие, говоря:
— Возьми, женушка, попробуй выкрутиться.
Как же мог, о Господи, как мог Юсуф ни о чем не догадываться, не услыхать, хотя бы краем уха, сплетни, которые понемногу расползлись по всему Эдреми-ту? Добропорядочные соседи и приятельницы порвали с ними всяческие отношения, и если весь квартал еще не перешел к открытому осуждению, то лишь потому, что тут был замешан каймакам, а еще вернее, потому, что всегдашние заводилы в таких делах были в армии. Оставшиеся калеки и старики еле выдерживали бремя навалившихся на них забот, у них не хватало сил ни на что другое.
Иногда Муаззез металась по дому как сумасшедшая.
— Юсуф! Юсуф! — кричала она.
Ей хотелось, чтобы он все узнал и, вернувшись, побил ее, даже ударил бы ножом. Она чувствовала, что увязает во всей этой грязи. Сама она никогда не сможет подойти к мужу и все ему рассказать, не сможет преодолеть сопротивление матери, если захочет вернуться к прежней жизни. Последнее, правда, еще ужаснее. Юсуф, заметив, что жизнь в доме пойдет по-прежнему, так или иначе поймет когда-нибудь все, и тогда разразится буря, которой боялась и ждала Муаззез.
Нет, сама она ничего не сможет изменить. Каждый день толкал ее все дальше, все глубже в грязь. Берег, который она покинула, все отдалялся, и ей казалось, что ее уже не спасет протянутая с этого берега рука.
Она теперь даже ждала наступления вечера, ждала, когда накроют столы; она уже не морщилась, когда пила ракы, и ей уже было не так противно сидеть в объятиях мужчины, который подарил ей браслеты.
В этих ночных сборищах стали принимать участие командир жандармской роты Кадри-эфенди и несколько музыкантов, которых приглашал каймакам. Зато Шакирова мать перестала приходить. Вероятно, она поняла, что слава, которая пошла о доме Шахенде, несовместима с именем добропорядочной женщины. Как-никак, она уроженка Эдремита и должна думать о чести своей семьи. А для своих развлечений ей нетрудно было найти других чиновничьих жен, которые, как и Шахенде, всегда были к ее услугам.
Что до нового каймакама, то он стал одним из постоянных посетителей их дома.
Он читал Муаззез, которая совсем перестала его дичиться, длинные лекции о любви и засыпал ее подарками, поглощавшими половину его жалованья, Шакир наблюдал за всем этим с какой-то странной радостью. Сейчас им владела не страсть к Муаззез, а ненависть к Юсуфу. Он считал, что, как бы там ни было, Муаззез, принадлежа другому, будет находиться и в его власти. Когда он думал о том, как горько будет Юсуфу узнать, что жена пошла по рукам, он злобно улыбался. Вот, в конце концов, он и отомстил Юсуфу, этому мужлану, за мордобой. Когда-то на эту девушку ему не разрешали даже взглянуть, а теперь каймакам часами тискает ее в своих объятиях. Придет время, и она очутится на улице.
Правда, наблюдая, как Муаззез, даже опьянев, отбивается от липких поцелуев каймакама, он, казалось, испытывал что-то вроде жалости к ней — ведь он лсогда-то действительно любил ее. Но воспоминания. о событиях, доставивших ему немало неприятностей, злоба, наполнявшая его душу, и убеждение, что теперь уже все кончено и ничего исправить нельзя, снова делали его холодным и равнодушным.
Шахенде была немного озабочена тем, что дело зашло так далеко. Когда она замечала, что старые приятельницы не оказывают им должного уважения и даже сторонятся их, хотя сейчас они жили и наряжались лучше прежнего, ей становилось не по себе, и она бормотала:
— Ишь ты! Какая это муха их укусила?!
Но она, конечно, понимала, почему их избегают. Просто не хотела, а может быть, и стыдилась признаться в этом самой себе. В ней жило непоколебимое убеждение, в котором она черпала успокоение для своей совести: все это она делает ради благополучия своей дочери, чтобы избавить ее от нищеты. Если они чем-то и опозорили себя, то в этом прежде всего виноваты Юсуф и ее покойный муж. Во всяком случае, на них лежит большая часть ответственности. Если бы они думали о будущем семьи и поступали бы с умом, то теперь Шахенде и ее дочери не пришлось бы лизоблюдничать перед чужими людьми. А уж, если бы Юсуф, вместо того чтобы долгие годы бездельничать, выбился бы в люди или хотя бы не похитил Муаззез, а отдал бы ее Шакиру, они наверняка не оказались бы в таком положении. Юсуф, который даже не задумывался над всем этим, не имеет теперь никакого права вмешиваться и сердиться. К тому же Шахенде была совершенно уверена, что не причиняет своему зятю ни малейшего зла.
Как-то Юсуф возвратился домой около полудня, окоченевший от холода. Долго стучал в дверь. Никто не открывал. Наконец послышался шорох приближающихся шлепанцев.
Шахенде встретила его с опухшими глазами.
— Вы еще спите, что ли?
— Поздно легли вечером, — ответила Шахенде и, скривив губы, добавила: — Гости были…
— Жаровни не зажигали?
— Нет, ты ступай в комнату, я зажгу, принесу. Юсуф, не снимая бурки, уселся на тахте. Подышал на руки, пытаясь согреться.
— Муаззез еще спит? — спросил он.
— Не знаю, наверное. Она бы спустилась, услышав, что ты приехал, — откликнулась Шахенде из прихожей.
Юсуф встал.
— Пойду посмотрю.
В одних носках, тихо, чтобы не скрипели ступени, он поднялся наверх и толкнул приоткрытую дверь их комнаты.
Его жена спала. Юсуф замер на месте. С удивлением он уставился на лежащую перед ним женщину. Потом подошел поближе.
О Господи! Неужели это Муаззез?
Лицо ее жирно блестело. Волосы были смяты, растрепаны и прядями прилипли к потному лбу. Ноздри как будто стали больше и раздувались при каждом вдохе. Рот приоткрыт, как в усмешке. Под глазами — чернота, усталость. Брови слегка насуплены. Юсуфа испугал серо-желтый цвет ее лица. От румянца на щеках не осталось и следа. Губы опухли, потрескались. Правая щека изредка подергивалась, и это делало выражение ее лица еще более похожим на ухмылку. Эта ухмылка, составлявшая странное противоречие с насупленными бровями, показалась Юсуфу непривычной. Он нагнулся еще ниже, но запах, который шел изо рта жены, оттолкнул его.
Он не понял, что это за запах. Только почувствовал, что это совсем не тот запах, который он всегда ощущал на своем лице вместе с дыханием Муаззез. У него закружилась голова. Ему захотелось встряхнуть ее и крикнуть: «Что с тобой стало?! Что с тобой стало?!» Но он понял, что не сможет этого сделать. Он боялся, что жена, проснувшись, расскажет ему что-то ужасное. События последнего времени снова быстро пронеслись в его памяти. Все поплыло в глазах, и он едва не упал.
Юсуф тихонько вышел из комнаты, опустился нг ступеньку…
Два месяца… Ровно два месяца, как он ни разу' внимательно не взглянул на жену. Он вспомнил то утро, когда впервые стал сборщиком налогов. Тогда он тоже смотрел на спящую Муаззез. Теперь ему казалось, что с тех пор прошло не два месяца, а целые годы. Что стало с его женой? Как она дошла до такого состояния?
Ему вдруг вспомнились всякие мелочи, на которые он до сих пор не обращал внимания. Вспомнились слова, которые он говорил Муаззез десять дней назад, перед отъездом, и странный вид Шахенде.
Теперь каждая из этих мелочей приобретала особый смысл. Всего подозрительнее казалась Юсуфу любезность Шахенде, испуганное, вкрадчивое и в то же время отчаянно веселое выражение лица Муаззез наводило его на мысли, в которые невозможно было поверить.
Он сжал кулаками виски, мускулы на шее напряглись, лоб горел, в голове шумело.
Он вскочил, сбежал вниз и, схватив за руку Шахенде, которая убирала свою постель, крикнул:
' — Что вы сделали с моей женой?.. Что стало с Муаззез?..
Шахенде, посмотрев на его лицо, испугалась.
— Оставь меня, — сказала она, вырывая руку. — Что случилось?
Потом она вдруг осмелела. Чего ей бояться? Что было, то было. И виноват во всем он сам, этот бездельник, этот наглец. Как он смеет кричать на нее?! Ни стыда, ни совести. Но и она не станет молчать. Будеть орать в два раза громче, не уступит ему.
Однако Юсуф уже не кричал. Руки его дрожали, он сел на тахту. Лицо его побледнело. Глуховатым, но спокойным голосом он проговорил:
— Поди сюда, мать. Закрой дверь и сядь!..
Это еще больше встревожило Шахенде, но она послушно села.
— Не пытайся мне ничего объяснять, — продолжал Юсуф. — Я сейчас ничего не могу слушать. Достаточно мне было поглядеть на ее лицо. Моя жена не была такой. Но не буду тянуть! У меня к тебе несколько слов. Мы уже столько лет живем в одном доме и ни разу по душам не поговорили. Теперь вот нужда заставляет… Я не знаю, что здесь творится. Дай бог, чтобы вы не зашли слишком далеко. Но тебя я хорошо знаю. Ты делаешь все, что вздумаешь. Когда отец был жив, я ничего не говорил, не мое это дело. А ты и тогда старалась обмануть нас обоих. Нам даже приходилось охранять от тебя твою дочь. Теперь отца больше нет. За честь этого дома в ответе только я. Если моя жена собьется с пути, виновата будешь ты.
Юсуф помолчал. Слова никак не складывались в осмысленные фразы. Он долго смотрел в пол, потом вдруг строго спросил:
— Мать, что произошло? Что-нибудь очень плохое? Вы обе зашли так далеко, что ты уже не можешь мне рассказать? Запомни раз и навсегда! Что бы ни случилось, Муаззез ни в чем не виновата. Да и в чем может быть виновата пятнадцатилетняя девочка? — Юсуф снова переменил тон. — Говори! — закричал он. — Что за гости были вечером в доме?
Шахенде смерила его презрительным взглядом.
— Тебе очень хочется знать? Тогда я скажу. Был каймакам Иззет-бей. Твой начальник и благодетель, Иззет-бей… Пришел справиться, не голодает ли семья твоего покойного отца.
Юсуф едва не вскочил с места, но, снова овладев собой, спросил:
— И до полуночи справлялся о вашем здоровье?
— Мы угостили его кое-какими крохами. Этого еще мало за то добро, которое он нам делает…
— Что за добро?
— Неужели ты думаешь, что мы можем прожить на те сорок курушей, которые ты оставляешь?..
Юсуф залился краской и, покрутив головой, точно задыхаясь, спросил:
— А на что же вы живете?
— Иззет-бей дает нам деньги от управы, потому что семье каймакама не пристало побираться.
— А почему я ничего об этом не знаю?
— Разве Муаззез тебе не говорила? Запамятовала, наверное.
— Лжешь! Почему мне каймакам ничего не говорил!
— Ас какой стати он будет тебе говорить? Чтобы похвастаться: я, мол, кормлю твою семью! Он небось понимает, что такое честь и совесть.
— Я сейчас пойду и спрошу его, по какому праву он вмешивается в чужие дела.
— Ты пойдешь? С какими глазами? Ты думаешь, можно прокормить семью на твои две с половиной лиры? С какими глазами ты посмеешь пойти к этому человеку, который держит тебя на службе при всем твоем невежестве? Если б ты был человеком, то пошел и поцеловал бы ему руку!..
Шахенде верила каждому своему слову, как только оно слетало с ее языка, и это придавало ей смелости.
Юсуф умолк. Он чувствовал, что здесь что-то неладно, но не знал, что ответить теще. Да он и не привык спорить. Любого случайного ответа было достаточно, чтобы закрыть ему рот. Только через некоторое время в нем снова пробуждались мучительные сомнения.
Точно так же подействовали на него и теперь слова Шахенде. На первый взгляд они могли быть правдой, Иззет-бей мог ходить в этот дом лишь из добрых побуждений. Но Юсуф был уверен, что это не так. Почему? Он и сам этого не знал.
Он вскочил, натянул в прихожей сапоги и, ничего не сказав, вышел на улицу.
Было сыро и холодно. Юсуф быстро зашагал по улице. Ему хотелось пройтись одному, подумать.
Он был не в силах оставаться дома, слушать тот вздор, который несла Шахенде. Но теперь, шагая по грязным улицам через лужи, он вдруг спросил себя: «Куда же я иду?» И не нашел ответа. Дойдя до окраины, он остановился, посмотрел вокруг. Порывистый влажный ветер время от времени бросал в лицо мелкие капли дождя. Со свистом раскачивались голые ветки деревьев.
Юсуф вспомнил лицо Муаззез.
— Ложь! — пробормотал он, сжав кулаки. — Все ложь! Я ей покажу!
Он повернулся и побежал назад. Поразительно быстро он очутился возле дома. Шахенде открыла дверь, поглядела на зятя, словно говоря: «Это снова ты?», и повернулась к нему спиной. Юсуф дернул ее за руку, и она села на пол рядом с обувью.
Юсуф не знал, что будет говорить. По дороге он ни о чем не думал. Постояв с минуту, он, задыхаясь, проговорил:
— Мать. — Голос его дрожал. — Мать, я многое должен тебе сказать. Но никак не соберусь с мыслями… Обо мне ты можешь не думать, но подумай о дочери. Хочешь, я руки тебе поцелую. Не причиняй ей зла. Не делай так, чтобы мы с ней не могли смотреть друг на друга. Я все могу вынести, но этого никому не прощу. Слушай! Мать! Я тебя не учу, делай так или эдак, но имей в виду, если ты навлечешь на нас позор, я никого не послушаю. Я тебе уже говорил: Муаззез я ни в чем не виню, я ее знаю. Если она тебя послушает, с тебя я и спрошу. Она совсем еще девочка. Я своими руками задушу тех, кто толкает ее на дурной путь. И ты знаешь, что свое слово я сдержу… Потом пожалеешь… Сама делай, что хочешь, но дочь не порти. Если попробуешь оторвать от меня ее сердце…
Не находя слов, он заскрипел зубами. Шахенде, дрожа от холода, смотрела ему в лицо и ничего не говорила.
— Видишь, — сказал Юсу ф, — жена моя вставала раньше солнца, а теперь спит до обеда. Больше мне ничего не рассказывай… Может быть, ты сказала правду, но запомни мои слова. Если вы ее погубите, я этого не прощу. Ты ведь мать, не позорь ни ее, ни меня перед целым светом… Я сделаю все, что ты хочешь! Каждый день на спине буду камни таскать, но сердце мое пусть будет спокойно. Я не хочу, уезжая, думать о том, что здесь неладно…
Он представил себе, что снова должен будет уехать из Эдремита, представил, какие страшные ночи ему предстоят, и в душе у него все перевернулось.
Он медленно выпрямился, взял реестры, которые утром, когда приехал, сложил у стены, и ушел в управу.
Юсуф пробыл в городе окело недели и все узнал. Правда, никто ему ничего прямо не говорил, но ему сразу же бросилось в глаза, как странно обращаются с ним Хасип и Нури-эфенди, как держится адвокат Хулюси-бей, — будто много хочет рассказать, но не решается. Когда же по намекам Хулюси-бея он понял, что его домашние снова стали дружить с семьей Хильми-бея, он совсем опешил.
Юсуф удивлялся собственному хладнокровию, спокойствию. Ведь даже одной десятый доли того, что он сегодня узнал, было достаточно, чтобы привести его в бешенство. Но он, хотя и с трудом, все же владел собой и мучительно искал выхода.
Может быть, этим спокойствием он был обязан надежде, что не все еще непоправимо потеряно.
Он ничего не говорил Муаззез, а только с болью в сердце смотрел на ее несчастный, потерянный вид. Муаззез ни о чем не догадывалась. Иначе ее наверняка сильно обеспокоили бы его внимательные взгляды. Муаззез проявляла мало интереса к окружающему, ходила вялая, сонная, и это связывало Юсуфа по рукам и ногам, ему недоставало смелости поговорить с ней, высказать свои подозрения, излить свое горе.
Его душа разрывалась пополам. Из того, что он слышал, он понимал, что в доме творится неладное. Но стоило ему хоть раз взглянуть на Муаззез, его сомнения рассеивались. Нет, конечно же, она чиста перед ним. Иначе его жена не выглядела бы такой потерянной, не вздрагивала бы она так, когда ее взгляд натыкался на мужа, ее руки не обнимали бы его с таким лихорадочным трепетом.
Видя ее состояние, Юсуф был не в силах о чем-то с ней говорить, о чем-то ее расспрашивать, подвергая еще большей пытке. Но что-то непременно нужно было предпринять. Так больше продолжаться не может.
Когда Муаззез сжимала его в объятиях, когда она прятала на его груди свою золотистую голову, словно прячась от какой-то опасности, Юсуф устремлял взгляд куда-то вдаль, будто высматривал невидимого врага. О себе он совсем не думал. Как же эти негодяи замучили бедную девочку! До чего ее довели! Неужели им ее не жаль? За что?
Юсуф сгорал от желания узнать во всех подробностях, что происходит в его отсутствие. Но кого он мог об этом спросить? Шахенде? Что она скажет, известно. Как бы она ни изворачивалась, верить ей нельзя. Муаззез? Неужели и он так должен терзать девочку, словно мало ее мучают другие? Разве ему недостаточно уверенности, что она все еще чиста и любит его?
Но сколько так могло продолжаться? Разве апатия и безразличие к жизни, охватившие Муаззез, не означают, что она понемногу начинает отдаляться от Юсуфа? От этой мысли ему было мучительно больно. Если он все еще молчал, выжидая, и пытался совладать с кипевшей в его душе яростью, то лишь потому, что был уверен в привязанности Муаззез. Он страшился, что каким-либо глупым или неуместным поступком может окончательно оттолкнуть от себя жену. Он все еще не терял надежды, что сделает ее такой, какой она была раньше.
Но как? Он думал об этом, находясь в управе, отчитываясь начальнику финансового отдела, думал на улице, дома, и чем больше думал, тем яснее понимал свое бессилие. Что он может поделать? Даже уехать отсюда не имеет возможности. На какие деньги? Куда?
Попытаться приструнить домашних, угрожать Шахенде было бесполезно. Она все равно будет поступать по-своему: ведь длительные отлучки Юсуфа предоставляют ей полную свободу.
А Муаззез? Разве может он ей что-либо сказать? Разве все это происходит по ее воле? А если не по ее воле, то как же с этим бороться?
Муаззез игрушка в руках матери, в руках других людей. Она еще ребенок. И разве стоит во имя ее спасения открывать ей глаза? Показав ей, как низко она пала, можно еще больше напугать ее, ^при-вести в отчаяние, но пользы от этого никакой не будет.
С другими же, с каймакамом, с Хильми-беем и Шакиром, он подавно ничего не может поделать. Его немедленно выгонят со службы, и тогда он полностью окажется в руках этих людей. Если бедность довела семью до такого состояния, то чего же ожидать от еще большей нищеты?
Конечно, стоило бы пойти и расквитаться с Шакиром, который уклонялся от военной службы, с кайма-камом и многими другими, но если потом его бросят в тюрьму или убьют, разве так будет лучше для Муаз-зез? Спасет ли это ее?
Случись так, его жена пойдет по рукам и уж, конечно, не скажет ему спасибо за это.
Но что-то надо сделать. Непременно.
Ему казалось, что он сходит с ума. Он бродил под дождем по окраинам города и все думал, думал. И этот окружающий мир страшно от него далек. И почему он испытывает такие жестокие, непереносимые муки. За что ему приходится терпеть все это?
Все опостылело ему, он держался только за Муаз-зез, только ей верил, Муаззез заполняла собой все пустоты его жизни, но без нее он просто не мог бы жить. Ему стало до безумия больно, что ее так бессмысленно, так безжалостно отрывают от него. Он знал, что главное, чего он ищет на своем жизненном пути, — не Муаззез, но ему казалось, что без нее он не сможет ничего добиться.
У него все время болела голова, мысль его, точно загнанная лань, трепетала от ненависти и отчаяния. Ему вдруг вспомнилось, как мальчишки мучили ос в тот день, когда он увез Муаззез. Сейчас он показался себе настолько похожим на эту осу, что на глазах его выступили слезы. Он был так же как и та оса, окружен жестокими людьми, так же, как и она — беззащитен.
Угрожая отнять у него последний кусок хлеба, они вынуждают терпеть все их бесчинства. Быть беспомощной жертвой в руках тех, кого он презирает, кого считает слабее себя, — как это унизительно!
Проверив отчеты Юсуфа, начальник финансового отдела разрешил ему провести еще несколько дней в городе. Нелегко в разгар лютой зимы разъезжать верхом. Хочется побыть в тепле.
Но вскоре после того, как Юсуф вернулся в Эдремит, каймакам спросил начальника отдела, почему сборщик налогов околачивается в городе. Начальник отдела, служивший в управе уже сорок лет, вскочил, поправил одежду.
— Он устал, бей-эфенди, и попросил разрешения остаться на несколько дней в городе. Ваш покорный слуга не возражал! Тем не менее я скажу ему, чтобы сегодня же выехал.
Каймакам презрительно скривил губы.
— Не важно, душа моя, я просто поинтересовался. Однако Юсуф получил приказ в тот же день выехать. Вызвав его к себе, начальник финансового отдела сказал:
— Сын мой, ты уже неделю в городе. Каймакам-бей, вероятно, видел тебя. Он спрашивает, почему ты так долго в городе. Сегодня же отправляйся. Аллах даст, скоро кончится сбор маслин, и я выхлопочу тебе отпуск на месяц. Возвратишься дней через десять, отдохнешь.
— Слушаюсь, — ответил Юсуф и вышел.
Захватив реестры и бланки квитанций, он отправился домой. Сложил все это в сумку и принялся седлать лошадь. Муаззез следила за каждым движением мужа. Юсуф вывел лошадь, привязал ее к кольцу в стене и снова вернулся в дом. Надел сапоги, накинул бурку и направился к выходу, но вдруг обернулся и спросил жену:
— Мать дома?
— Нет, Юсуф, — тихо ответила Муаззез. Помолчав, она добавила: — Наверное, ушла к соседке. Не знаю. Она мне ничего не сказала!
Они вышли. Юсуф постоял, потом посмотрел на жену и проговорил:
— Пожелай мне счастливого пути, Муаззез.;;? Муаззез, опустив глаза, пробормотала:
— Когда ты вернешься, Юсуф?
— Неизвестно, может, приеду на неделе.
Он никак не мог уехать. Кусая губы, он смотрел то в землю, то на Муаззез и ковырял носком сапога сухой песок. Муаззез первая нарушила молчание:
— Ты так и будешь все время разъезжать, Юсуф? Он вопросительно взглянул на нее. Муаззез растерялась:
— Скучно мне без тебя. Ты иногда по две недели не приезжаешь. Я очень скучаю по тебе.
— И это все, что ты хочешь мне сказать, Муаззез? Юсуф удивился, как эти слова слетели у него с языка. И ему самому было не очень ясно, что он имеет в виду. Но Муаззез вздрогнула. На ее личике сначала появился страх, потом страдание.
— Не все, Юсуф, — выдохнула она и заплакала. Юсуф взял ее за руку.
— А что же еще, Муаззез? Что еще?
В ответ она разразилась потоком слез. У Юсуфа потемнело в глазах. Ему хотелось обнять жену, приласкать, утешить, успокоить ее, сказать, что он многое знает, но не осуждает ее, хотелось разбить лед между ними. Но что-то удержало его, заставляя смотреть на Муаззез потухшими глазами. Он проговорил тихо:
— Не плачь, Муаззез, я скоро вернусь! — Он не сдвинулся с места, а снова посмотрел на жену и добавил, словно вверяя ей какую-то тайну: — Может, мы все еще поправим!
От этих слов по телу Муаззез пробежала дрожь. Глаза ее, полные слез, округлились.
— Юсуф… Ах, Юсуф!.. Разве это можно поправить!..
— Не знаю… Может быть… Не теряй надежды, жди меня…
Муаззез схватила его за руку.
— Уедем отсюда, Юсуф?
— Уедем!
— Уедем, как только ты вернешься, хорошо?
— Как же так сразу? Вот вернусь, мы все обсудим! Муаззез снова поникла. Устремив взгляд куда-то вдаль, она проговорила:
— Не знаю… Ты сказал, что скоро вернешься, не правда ли? И я буду тебя ждать…
Юсуф положил руку ей на плечо.
— Не горюй. Приди в себя. И смотри, не делай без меня глупостей!..
Он вскочил на лошадь.
Дни, которые последовали за этим, Юсуф не забудет до конца своей жизни. И каждый раз, когда он вспоминает о них, его охватывает то бесконечная ненависть и гнев, то печаль и тоска.
Когда он выехал из дому, на улице было ясно и холодно. Северный ветер, особенно чувствовавшийся за городом, кружил по полям, заставляя тополи со свистом схлестываться друг с другом.
Белая лошадь скакала по дороге, то прижимая, то навостряя уши, и ее длинный хвост развевался по ветру, как знамя.
Грудь Юсуфа часто вздымалась. Он смотрел на дорожную гальку. Он был как будто оглушен множеством мыслей. Он то краснел, то бледнел, глаза его то потухали, то загорались.
Больше всего Юсуфа мучил вопрос: «Зачем я ее оставил?»
Уцепившись за повод, он боролся с самим собой, чтобы не повернуть назад.
Жаркая боль, пронизывающая грудь, выжимала на его глаза слезы. Он распахнул бурку и, подставив грудь ветру, немного освежился.
Постепенно его тело сковывало оцепенение. Мозг окутывало туманом. В ушах звенело, глаза воспалились. Он погнал лошадь и вскоре въехал в деревню Зейтинли. Эта деревня лежала в долине между Эдреми-том и Акчаем. Большинство ее населения составляли беженцы из Румелии. Юсуф остановился в доме у знакомого крестьянина. Когда он спрыгнул с лошади и коснулся ногами земли, в его тело как будто вонзили острые иглы. Он хотел было выпрямиться под тяжелой буркой, но и на это у него не хватило сил. Войдя в дом, он тотчас же велел постелить себе и лег.
Ровно четыре дня он не мог подняться с постели. В первую же ночь у него начался такой жар, что он потерял сознание и пришел в себя лишь на другой день.
Горло жгло, и он не мог глотать. Одна из жен хозяина приготовила для него липовый чай, другая нагрела кирпич и положила ему на живот.
Юсуф все время потел, хотя не переставал дрожать от озноба. Картины, которые беспрерывно рисовало ему неимоверно разыгравшееся воображение, заставляли его ворочаться на постели и болезненно морщиться. На его воспаленных веках, словно на каком-то полотне, то и дело сменялись образы, мелькавшие у него в голове; иногда появлялись цветные, чаще фиолетовые, круги, а потом довольно ясно проступали знакомые лица и места. Вглядываясь в них, он то впадал в забытье, похожее на сон, то дрожал всем телом и сжимал кулаки.
По ночам он задыхался от ярости, колотил себя под одеялом кулаками. Светильник, стоявший перед ним, пламя от чурок, медленно потрескивавших в очаге, освещали красноватым светом циновку, постланную на земляном полу, а на лиловом одеяле прыгали тени.
Юсуфа жгло раскаянье: «Зачем я уехал из города? Зачем оставил ее одну?» Ему хотелось тотчас же вернуться, и он проклинал болезнь, приковавшую его к постели. С каждым часом уверенность в том, что Муаззез в опасности, росла в нем, и он в отчаянии кусал губы.
Он несколько раз пытался приподняться, но не мог. Невидимые цепи не позволяли ему шевельнуться. Он лежал на спине и думал, что вовсе не так силен, как полагал, что его воля и желания ничего не могут изменить, и, презрительно морщась, снова затихал.
Юсуф боялся уснуть, вернее, боялся того дремотного состояния, которое предшествует сну. В это время особенно разыгрывалось его воображение, все время подстегиваемое непонятной силой, и навязчивые картины доводили его до полного изнеможения.
Юсуф принял окончательное решение: как только он немного поправится, он сразу же вернется в Эдремит, заберет Муаззез, и они куда-нибудь уедут. Он ничего не скажет Шахенде, просто похитит свою законную жену. Он вернулся в Эдремит ради Саляхаттина-бея и успел достаточно раскаяться в этом. Если б он не вернулся в это проклятое место, начал новую жизнь, с ним никогда не случилось бы такой беды. В этом он был уверен. Тогда ему не нужно было б служить ни писарем, ни сборщиком налогов. Он не дрожал бы от страха перед каймакамом и, оставляя жену, не терзался бы, не обливался бы холодным потом, гадая, с кем она сейчас. Но не все потеряно, эту ошибку можно еще исправить. Исправить, не откладывая ни на минуту. Надо встать и сейчас же поехать, забрать Муаззез и, никому не сказав ни слова, уехать куда глаза глядят. Разве он думал, куда они поедут, что будут делать, на что будут жить, когда увозил ее в первый раз? Значит, и сейчас не стоит забивать себе этим голову.
Но проклятая болезнь заставляла его медлить, ждать в самые мучительные минуты.
— Ну и свинья же ты, Юсуф, нашел время валяться в постели! — говорил он самому себе, беспрерывно ворочаясь с боку на бок.
Лишь на четвертый день ком в горле немного пропал, стало легче глотать. Но слабость все еще не проходила. Он несколько раз поднимался с постели и бродил по комнате, но головокружение снова заставляло его лечь. На четвертый день он смог, наконец, съесть немного похлебки из муки- и миску кислого молока. Почувствовав, что начинает поправляться, Юсуф уже не мог усидеть на месте. Хозяин дома с трудом удержал его до вечера. Но когда стемнело и он склонил голову на подушку, воображение снова разыгралось со страшной силой. Юсуф вскочил с постели, натянул шаровары, надел куртку и выбежал во двор.
Видя его в таком возбужденном состоянии, хозяин не стал больше отговаривать. Он только втолкнул его обратно в дом и сказал:
— Погрейся немного, я оседлаю лошадь.
Вскоре Юсуф, плотно завернувшись в бурку, скакал по дороге в Эдремит. за последние дни стало намного холоднее. Падал редкий в этих краях снежок. Оливковые рощи по обеим сторонам дороги стояли неподвижные, точно окаменели. Жилистые ноги лошади высекали искры из гальки, лошадь часто дышала. Участилось дыхание и у Юсуфа. Он начал уставать. Тело покрыла испарина, снова заболело горло. Он испугался, что может опять свалиться. В его возвращении не будет никакого смысла, если, приехав домой, он сляжет. Но он решил выполнить задуманное, будь он даже на пороге смерти. Он увезет Муаззез, а там — будь что будет. Они найдут, где приклонить голову, мало ли деревень в горах?!
Он поразился, что так быстро домчался до города. Во весь опор мчался по разбитым мостовым, по узким улочкам. Завсегдатаи кофеен припали к запотевшим стеклам, чтобы поглядеть, что за всадник несется в такое время.
Женщины, которые попадались ему на темных улицах, испуганно вскрикивали, оттаскивали детей в сторону. Проехав Байрамйери, Юсуф придержал лошадь. Подъезжая к дому, он увидел свет на нижнем этаже. Он слез с лошади, взял ее за повод и обошел вокруг дома. Открыл ключом садовую калитку и вошел в сад.
Его никто не встречал. Он этому не удивился, так как дверь из прихожей в сад была закрыта. Наверное, не слыхали.
Он хотел было освободить подпругу у лошади, но тут же остановился. Зачем? Разве он не собирается взять жену и тотчас же уехать? Но удастся ли ему это сделать? Что скажет Шахенде? Сама Муаззез? Как встретит она его предложение? Не может же он везти ее голой? Но пока она что-нибудь наденет, Шахенде успеет поднять на ноги весь квартал.
«Будь что будет!» — сказал он себе. До сих пор его нерешительность губит его жизнь. Теперь он поступит так, как задумал. Не снимая сапог и бурки, он подошел к дому. Окно кухни, выходившее в сад, было темным. Подождав несколько секунд, Юсуф открыл дверь в прихожую.
Дальнейшее произошло меньше чем в две минуты. Как только Юсуф открыл дверь в прихожую, вместе с теплом, ударившим ему в лицо, до него донеслись звуки уда. Не задумываясь над тем, что бы это могло бы значить, он направился к комнате. Дверь была чуть приоткрыта, и оттуда в прихожую падала полоса оранжевого света.
Постояв секунду, он толкнул дверь рукой. Картина, которую он увидел, не поразила его. За четыре дня, сам того не замечая, он успел подготовиться к ней.
Посреди комнаты, вокруг стола, недавно появившегося в доме, сидели Хильми-бей, каймакам и Шахенде. Чуть поодаль, на скамейке, играл на уде седоволосый человек, лицо которого Юсуфу было знакомо, но кто он такой, Юсуф не знал. На одном конце тахты, склонившись друг к другу, шептались Шакир и Хаджи Этхем. На другом конце опьяневшая до беспамятства Муаззез, откинувшись на подушки, отбивалась от командира жандармской роты Кадри-бея, который, наклонившись над нею, пытался ее целовать. Папаха съехала у него на затылок, волосы рассыпались по лицу, он был весь мокрый. Сквозь расстегнутый ворот виднелась волосатая грудь.
Неожиданное появление Юсуфа ошеломило всех. Каймакам, тряхнув головой, попытался протрезвиться, Хаджи Этхем и Шакир переглянулись, Шахенде, дрожа, схватилась за скамейку и огромными, как плошки, глазами уставилась на Юсуфа. Музыкант, игравший на уде, положил инструмент и тоже повернулся к двери.
Жандармский офицер, оставив Муаззез, одной рукой пытался поправить шапку, другой — застегнуть мундир.
Муаззез приподнялась. Сначала она обвела комнату ничего не видящими глазами. Ей показалось странным, что Кадри-бей вдруг отстал от нее и в комнате воцарилось молчание.
Когда взгляд ее упал на стоявшего в дверях Юсуфа, она вздрогнула. Провела рукой по лицу, словно желая отогнать навязчивый образ. Пелена тумана, отделявшая ее от мужа, постепенно рассеялась, и Юсуф предстал перед нею совсем ясно.
Она почти совсем отрезвела. В душе ее не было страха. Наоборот, ей стало легко и спокойно, как никогда. Так чувствует себя путник, когда, наконец, может отдохнуть после долгой и утомительной дороги. На лице ее появилась спокойная улыбка.
Обведя глазами комнату, Юсуф сделал шаг вперед. Каймакам испуганно отодвинул от стола табуретку, но Юсуф вдруг поднял руку и кожаной плеткой ударил Иззета-бея по лицу, а затем с молниеносной быстротой принялся хлестать всех сидевших за столом. Вдруг плетка зацепилась за лампу, стоявшую на комоде, и сбила стекло. Коптящее пламя, несколько раз подпрыгнув на ветру, погасло, и комната погрузилась во тьму.
При свете колеблющегося красного пламени, прежде чем оно погасло, Юсуф успел заметить, что Шакир вытащил из кармана пистолет. Отшвырнув хлыст, Юсуф выхватил из бурки свой револьвер. В тот же миг перед ним блеснула вспышка и пуля, со свистом пролете мимо его уха, шлепнулась в стену за его спиной.
Юсуф два раза выстрелил прямо перед собой и услышал звук падения: кто-то упал с тахты. Но он не чувствовал себя в безопасности. Ему казалось, что в каждом углу этой темной комнаты таится смерть и надо всех уничтожить, чтобы выйти отсюда живым. Но вообще-то он был не в состоянии размышлять. Сейчас он мстил за все те долгие годы, что держал себя в узде, и понимал, что ему уже не остановить колесо, которое завертелось в нем с бешеной силой. В этот миг он сводил счеты со всей своей жизнью, со всеми окружавшими его людьми, и эта расплата была тем грознее, что следовала за долгою покорностью.
Он стрелял туда, где ему чудилось хоть малейшее движение. Когда кончились патроны, он остановился. В темной комнате не слышно было ни малейшего шороха. Все были или убиты, или забились в угол от страха. Он вынул патроны из кармана шаровар и снова зарядил револьвер. Пустил в два угла наугад по пуле. Потом сунул револьвер в карман, повернул голову налево и тихо позвал:
— Муаззез!
Через секунду, которая показалась Юсуфу веками, рядом с ним на полу раздался шепот:
— Юсуф!
Он нагнулся и руки его наткнулись на что-то мягкое.
— Муаззез! — снова позвал он. Тот же шепот ответил:
— Юсуф!
— Ступай, поедем.
— Неси меня, Юсуф!..
Он обхватил жену, поднял ее на руки и вынес из комнаты. Через открытую дверь в прихожую падал свинцовый свет ночи. Юсуф вышел в сад.
Белая лошадь, заметив хозяина, повернулась к нему головой. Юсуф правой рукой обхватил Муаззез за талию и посадил ее на все еще мокрую от пота лошадь. Вскочил сам в седло, обнял жену, плотно закутал ее, пригнув голову, выехал через садовую калитку и снова, как несколько минут назад, пустил лошадь в галоп.
Теперь он ехал в сторону Балыкесира. За Соукту-лумбой началось шоссе, и лошадь поскакала еще быстрее. Дул все тот же леденящий ветер. Юсуф опять удивительно быстро добрался до Хаврана, не заезжая в город, объехал его со стороны кладбища и перебрался на другой берег речки. Он ни о чем не думал. Ему хотелось только покинуть как можно скорее эти места. где он провел самое страшное время своей жизни. Куда угодно! В горы, в безлюдные леса или в шумные города!.. Только бы подальше, туда, где его никто не мог бы найти!..
Когда они приблизились к Паламутлуку, ветер немного стих, но снег, сыпавший с вечера, валил еще сильнее. Крохотными звездочками он оседал на черной меховой бурке. Юсуф прижал Муаззез к груди, еще плотнее закутал ее в бурку, потом пригнулся к ее голове и спросил:
— Тебе холодно, Муаззез?
Молодая женщина не ответила. Когда Юсуф повторил свой вопрос, ее тело, завернутое в бурку, дрогнуло, послышались похожие на хрип звуки. Юсуф испуганно потряс ее.
— Что с тобой, Муаззез?
— Юсуф… — ответил слабый, тихий голос.
— Ну что? Говори, Муаззез!..
— Я, кажется, ранена, Юсуф!..
Юсуф отпустил повод. Лошадь поскакала еще быстрее. Снег забивался в рот, слепил глаза.
— Что ты говоришь, Муаззез! — крикнул он. — Ты ранена? Куда?
Муаззез не ответила, только попыталась прижаться
— Где рана? — снова спросил Юсуф. — Остановимся, я перевяжу!
— Не знаю, Юсуф… Как хочешь… Не знаю, где рана. Только очень больно… Я, кажется, умираю… Не останавливайся… Поедем быстрее!
__Куда же? — растерянно спросил Юсуф.
— Куда хочешь, Юсуф… Поедем, — едва слышно прошептала Муаззез.
Юсуф еще крепче обхватил ее руками. Лошадь, не чувствуя узды, неслась как бешеная. Снег шел все сильнее; он налипал на шапку, на волосы, даже на ресницы, приятно холодя лицо.
Кругом было светло от снега. Оливы по краям дороги стали встречаться реже, появились чинары. Лошадь вдруг свернула налево. Юсуф заметил впереди деревянный мост, перекинутый через пенящуюся речку. Лошадь пронеслась по разбитым, подпрыгивающим доскам на противоположный берег и вдруг перешла на шаг… Она быстро и тяжело дышала, мотала головой.
С тех пор как они проехали Зейтинли, она все время скакала галопом и была теперь вся в мыле. Несколько минут она еще поднималась по склону, а потом совсем остановилась.
Юсуф понял, что дальше она не пойдет. Придерживая Муаззез, он спрыгнул на землю, снял ее. Тело Муаззез было легким и тоненьким, как у ребенка. Он снова завернул ее в бурку и понес к дереву, на краю дороги. Белая лошадь, волоча по земле повод, шла за ними. Юсуф склонился над Муаззез. Он еще раз хотел спросить, куда она ранена, чтобы перевязать ее.
Но когда ровное дыхание жены коснулось его лица, он замер. Было светло от лежавшего кругом снега, и Юсуф увидел ее лицо.
Сердце его задрожало от счастья. Дыхание ее было коротким, едва заметным, но это лицо было лицом прежней Муаззез. В ней не было ничего общего с той усталой, изможденной женщиной, которую он видел недавно лежащей в постели. Умытые снегом щеки сверкали матовой белизной, от влажных волос исходил аромат весны. Кожа, казалось, стала прозрачной. И чудилось, что под ней светится душа ребенка.
Юсуф осторожно выскользнул из бурки, завернул в нее жену и положил ее под деревом, а сам прислонился спиной к стволу. Уставившись на дорогу, по которой они приехали, он пытался собраться с мыслями.
Они находились на высоком перевале- между двух гор. Впереди были отвесные скалы, а позади, за дорогой, простиралась Эдремитская долина.
Но в той стороне ничего не было видно. Снег и туман окутывали все белой непроницаемой пеленой. Юсуфу чудилось, что он видит море и низкие тучи над ним.
Тут память перенесла его в другую ночь, которая, казалось, отделена от этой многими веками. Он вспомнил, как они ехали теплой летней ночью в коляске и звон колокольца мешался с исступленным стрекотанием цикад. Господи, как эта ночь отличается от той! Даже бескрайняя привольная тогда природа была сжата сейчас меж двух скал, и бесконечное, бездонное небо спрятано за мягкой белой завесой… Да и в душе Юсуфа многое переменилось. Он уже не испытывал счастья от того, что Муаззез лежит здесь, рядом с ним, принадлежит лишь ему одному, его сердце трепетало, точно он чего-то боялся. Он вспомнил и другую, отнюдь не радостную ночь, когда, побуждаемая каким-то непонятным чувством, Муаззез, бросилась ему на шею и сказала: «Юсуф, я боюсь тебя!» Он вдруг подумал, что тогда жена имела в виду именно сегодняшнюю ночь.
— Почему? Почему? — крикнул он. — Почему ты боишься меня? Что я тебе сделал?
Сейчас он подойдет и спросит ее. Но он побоялся притронуться к неподвижному телу, вытянувшемуся перед ним на черной бурке из шкур ангорских коз. Но и стоять на месте он не мог. До утра он все бродил и бродил вокруг жены.
Когда стало светать, он остановился и перевел дух. Надо ехать дальше, по крайней мере до ближайшей деревни. Подойдя к поросшему кустами склону, он поискал лошадь. Животное спряталось под скалой.
— Я забыл накинуть на нее попоны! — пробормотал Юсуф. — Как бы не заболела!
Он взял повод и вернулся к тому месту, где лежала жена.
Муаззез спала. Юсуф тихонько подошел и притронулся к ней рукой.
— Проснись, Муаззез! Пора в путь.
Увидев, что она не шевелится, он приподнял край бурки и долго, расширившимися глазами, молча смотрел на жену.
Лицо у нее было белое-белое. Рот чуть приоткрыт, словно она улыбалась во сне. Но открытые глаза придавали этому спокойному сну ужасный смысл.
Юсуф нагнулся над уже мертвой женой и приподнял ее за плечи. Голова ее откинулась назад, длинные каштановые волосы повисли до земли. Он прижался к ней лицом и дрожащими пальцами стал гладить ее окоченевшие щеки.
До крови кусая губы, он тихонько опустил Муаззез на землю. Засунул руку в сумку, притороченную к лошади. Там все еще лежали реестры и квитанции. Он вытащил их и швырнул на землю. На самом дне сумы был большой нож; он достал его и начал копать землю.
Солнце поднялось уже высоко. Снег таял, размягчая землю. К полудню была готова довольно глубокая яма. Юсуф взял на руки жену, закутанную в бурку, и поднес к яме. Легкий ветерок развевал волосы Муаззез. Только тут он заметил, что на ней было розовое сатиновое платье, и качнулся, словно его ударили в спину ножом. Он упал бы, если бы не схватился рукою за ствол дерева. В тот вечер, когда он в первый раз увез Муаззез, на ней было это же платье. Опустившись на корточки, у края могилы, он прижался лицом к мертвой. Юсуф был страшен, сухие глаза вылезли из орбит, руки, испачканные глиной, судорожно сжимали холодное тело жены.
Край бурки соскользнул на землю. На левом плече, около горла, Юсуф увидел пятна крови, которые окрасили платье до самого подола.
Быть может, с полчаса Юсуф, не отрываясь и не двигаясь, смотрел на рану. Казалось, перед ним проносится вся его прежняя жизнь.
Наконец, он глубоко вздохнул, снова завернул Муаззез в бурку, осторожно, словно боясь причинить ей боль, опустил в могилу и быстро стал забрасывать ее пригоршнями мерзлой земли.
Все это он делал почти спокойно и с такой заботливостью, будто ухаживал за живой. Только когда перед ним возник маленький холмик желтой влажной земли, он вперил в него взгляд, из горла его вырвался жуткий стон и он с силой вдавил кулаки в землю, скрывшую его жену.
Потом медленно и тяжело поднялся. Постоял над могилой. Перевел взгляд в долину. За оливковыми рощами, ярко сверкавшими на солнце, виднелись белые минареты Эдремита.
Юсуф посмотрел на город, потом на маленький бугорок перед собой, стиснул зубы, сжал кулаки, больно прикусил губу; по щекам его катились крупные слезы. Слезы заволокли глаза и скрыли от него все вокруг. Юсуф вытер глаза рукавом. Вскочил на лошадь. Обернулся еще раз, потряс кулаком, словно грозя этому городу, где прошли самые радостные и самые ужасные дни его жизни, и погнал лошадь вперед, в горы.
Несмотря на невыразимую скорбь, на всю силу испытанного им потрясения, он не желал покориться. Никому не показывая своего горя, он будет нести его в себе, один, но он пойдет по пути к новой жизни.