Часов в одиннадцать дня на палубе пароходика, следовавшего из Кадыкея к Галатскому мосту, вели беседу два молодых человека. Тот, что сидел ближе к борту, — белолицый, несколько обрюзгший, в массивных роговых очках, — близоруко щурил карие глаза, с ленцой поглядывая то на собеседника, то на привольно раскинувшиеся под солнцем воды Босфора. Пряди прямых светло-каштановых волос выбились из-под сдвинутой на затылок шляпы и, падая на лоб, закрывали одно из стекол очков. Говорил он очень быстро и при этом, явно красуясь, слегка выпячивал губы.
Его приятель, тщедушный, с нервными руками и блеклым лицом, то и дело бросал по сторонам желчные взгляды. Оба выглядели не старше двадцати пяти.
— Так вот, начал историк ее спрашивать, а я от смеха удержаться не могу, — рассказывал первый, устремив взгляд на море. — Совсем, бедняжка, растерялась, глазки бегают по сторонам, о помощи просят. Я-то знал, что она в конспекты и не заглядывала. Ну, думаю, провалилась, как пить дать. Тут, вижу, Умит за ее спиной делает знаки профессору. И что же? Как Умит хотелось, так оно и вышло. Историк задал несколько пустяковых вопросов, сам же на них и ответил и отпустил ее.
— Неужто профессор втюрился в нашу Умит?
— Ему лишь бы молоденькая да смазливая была… Эх, до чего же мне вся эта жизнь надоела! — вдруг воскликнул он и хлопнул приятеля по колену. Потом добавил с таким видом, словно это относилось к только что рассказанной истории: — Все опостылело: университет, лекции, профессора, товарищи… Но особенно — Девушки. Все надоели. До тошноты.
Он помолчал, снял очки, повертел их в руках, затем продолжил:
— Ничего-то мне не хочется, ничто больше не привлекает. Чувствую, что с каждым днем опускаюсь все больше, и, представь, даже доволен этим. Надеюсь, вскоре моя апатия станет столь совершенной, что даже скукой^ перестану томиться. Думаешь, не понимаю: каждый должен заниматься каким-нибудь делом. Только, по-моему, дело должно иметь смысл. В противном случае лучше ничего не делать. Вот я размышляю: что мы можем? Что в нашей власти? Ничто! Наш мир существует уже миллионы лет, а самым древним творениям людей не более двадцати веков. Да и эта цифра преувеличена. Третьего дня я разговорился с нашим преподавателем по философии. Начал серьезно — о «смысле бытия». Однако и он не смог мне ответить, во имя чего мы являемся в этот мир. Стал распространяться о радости творчества, о том, что жизнь сама по себе имеет смысл. А-а, пустой звук! Что творить? По-моему, творчество — это создание нечто из ничего. Но даже у самого умного из нас голова не более чем амбар для знаний и опыта, добытых теми, кто жил до нас. Давно известным вещам придают чуть новую форму и выбрасывают на рынок. И это называется творчеством?! Ума не приложу, как может кого-то удовлетворять подобное смехотворное времяпрепровождение. Мечтать о вечности и в то же время создавать произведение, которое, в лучшем случае, лет через пятьдесят истлеет где-нибудь на библиотечной полке, а через пятьсот лет от него даже названия не останется. Или же весь свой век копошиться в глине, а то долбить резцом мраморную глыбищу, чтобы через пятьсот лет твою скульптуру, без рук, без ног, выставили в каком-нибудь музее… Ей-богу, мне кажется, во всем этом и грана смысла нет, особенно как вспомню, что от некоторых звезд свет идет до нас пять тысячелетий. Убежден, единственное, что по-настоящему в нашей власти, — это свести счеты с жизнью, — проговорил он многозначительно. — Да, только так мы можем проявить свою волю к действию. Спросишь, почему же я не делаю этого? Но я ведь уже говорил: лень мешает. Мною владеет страшнейшая апатия. Живу по инерции. Эх, да что там!
Он зевнул во весь рот, вытянул ноги. Сидевший напротив них пожилой мужчина с армянской газетой в руках съежился и бросил на него косой взгляд. Второй молодой человек рассеянно посматривал по сторонам, будто слышал все это сотни раз. Очевидно, его беспокоила какая-то мысль: насупившись, он беззвучно шевелил губами. Когда же наконец его товарищ кончил свои разглагольствования, он спросил с легкой усмешкой:
— Послушай, Омер, а деньги у тебя есть? А то пропустили б по рюмочке вечерком, а?
— Денег нет, но не волнуйся, — стрельнем у кого-нибудь, — ответил Омер с видом бывалого человека, что вовсе не вязалось с только что прозвучавшими заумными «теориями». — Если бы я заглянул в конторы, то не было бы проблемы, но до чего же неохота идти туда!
Приятель неодобрительно покачал головой.
— Разве можно так бездельничать? Того и гляди, тебя выгонят со службы. Если чиновник учится в университете, то самого ничтожного повода достаточно для увольнения. А в почтовом ведомстве тем более. Там время особенно дорого. По крайней мере, должно быть дорого… — Он рассмеялся. — Теперь понятно, почему письма из Беязида в Эминеню идут по двое суток[36]. Благодаря усердию клерков вроде тебя!
— К письмам я не имею никакого отношения, — возразил Омер. — Мое дело — бухгалтерия. С утра до вечера корплю над сводками, а по вечерам, случается, помогаю кассиру. Эх, дорогой мой Нихад, до чего ж это приятное занятие — считать деньги!
— Деньги — вообще занятная штука, — внезапно оживился Нихад. — Я часто достаю из кармана лиру, кладу перед собой и д-о-олго разглядываю. С виду — ничего особенного. Несколько ловко переплетенных линий; мы еще выводили похожие на уроках рисования в школе. Потом рисунок, две коротких строчки и две-три подписи. Нагнешься поближе — в нос ударит запах жира и грязи. Но подумать только, друг мой, какая силища в этой засаленной бумажке! Предположим, одолела тебя тоска смертная. Жизнь представляется мрачной и безысходной. Начинаешь нести глубокомысленный вздор наподобие твоей «философии». Потом и это приедается и пропадает даже желание шевелить мозгами. И думаешь: никто и ничто не в состоянии задеть тебя за живое. Раздражает своей глупой непоследовательностью даже погода. То слишком жарко, то чересчур холодно, то сыро. Прохожие таращатся на тебя, как полные идиоты, или, как бараны за пучком соломы, несутся по своим делам. Пытаешься разобраться в причинах своего мерзкого душевного состояния и теряешься перед лицом неразрешимых загадок человеческого духа. Тогда хватаешься за вычитанное в книгах словцо «депрессия», потому что все мы обязательно хотим дать название каждому своему недугу, физическому или душевному, и не находим себе места, пока не удастся этого сделать. Не будь у людей потребности давать всему названия, врачи умерли бы с голоду. И вот, когда ты, вцепившись в слово «депрессия», как в спасательный круг, носишься по воле волн в бескрайнем море своей тоски, неожиданно встречаешь старого приятеля, с которым давно не виделся. И тут же замечаешь, что он прилично одет, значит, водятся денежки, а у тебя самого в кармане — ни куруша, и тогда, если повезет, займешь у застигнутого врасплох дружка две-три лиры. Вот тут-то и начинаются чудеса! Моментально приходит облегчение, в душе воцаряется благодать, словно внезапный порыв ветра развеял туманную муть. Глядь, от тоски уже и следа нет. Ты взираешь на все довольными глазами и ищешь, с кем бы поболтать о том о сем. Так, дорогой, с помощью двух замусоленных бумажек ты достигаешь того, чего не мог добиться с помощью груды книг и длительных размышлений. Правда, чувство собственного достоинства не позволяет сознаться в том. что твой дух выкидывает свои головокружительные курбеты за столь дешевую плату. Ты пытаешься приписать перемену в настроении более возвышенным материям: облачность, допустим, поднялась на три сантиметра, и прохладный ветерок овеял твой затылок, или тому, что в этот миг тебя осенила удачная мысль. А между нами говоря, все как раз наоборот… Именно этим двум-трем лирам, которые вдруг завелись у тебя в кармане, ты обязан тем, что замечаешь прохладу ветра и даже можешь разумно мыслить… Вставай, дружок, мы уже у пристани. Вот увидишь: рано или поздно мы с тобой либо свихнемся, либо станем властителями мира. А пока попробуем раздобыть немного денег и выпить за наше блестящее будущее.
Нихад встал, но приятель не двинулся с места, и Нихаду пришлось потрясти его за плечо. Тот вздрогнул, но так и не обернулся. Решив, что Омер задремал, Нихад склонился и заглянул ему прямо в лицо. К своему великому изумлению он обнаружил, что Омер не сводит сосредоточенного взгляда с противоположной скамейки и при этом настолько поглощен увиденным, что утратил всякую связь с окружающим. Нихад поискал глазами: что могло заворожить приятеля? Но, не приметив ничего достойного внимания, снова положил руку Омеру на плечо.
— Вставай же!
Тот ничего не ответил, только покривился: оставь, мол. меня в покое.
— Что случилось? Куда ты смотришь?
Омер наконец повернул голову и коротко бросил:
— Садись и молчи!
Нихад повиновался. Пассажиры не спеша поднимались со своих мест и направлялись к выходу. Они заслоняли скамейку напротив, и Омер, чтобы не прерывать наблюдений, вытягивал шею, наклонялся то вправо, то влево. Не выдержав, Нихад толкнул его локтем. ' — Слушай, мне надоело! Скажи в конце концов, что ты высматриваешь?
Омер медленно повернул голову.
— Там сидела девушка. Ты видел? — проговорил он таким тоном, точно сообщил о непоправимом несчастье.
— Не видел. Ну что из этого?
— И я никогда раньше не видел.
— Что за вздор ты несешь?!
— Я говорю, что сроду не видел более прекрасного создания.
Нихад досадливо поморщился и снова встал.
— Нет, не стать тебе серьезным человеком, хоть ты и не дурак и поговорить мастер.
Какое-то время слабая ироническая улыбка еще дрожала на его губах, затем лицо приняло прежнее равнодушное выражение. Омер тоже поднялся. Встав на носки и вытянув шею, он принялся выискивать кого-то в толпе. Потом обернулся к Нихаду.
— Все еще сидит, — сообщил он. — Молчи и слушай! Это самые важные минуты в моей жизни. Не было случая, чтобы предчувствие обмануло меня. Произошло или вот-вот произойдет нечто роковое: мне кажется, я знал эту девушку еще до своего рождения, до сотворения мира. Как это объяснить? Неужели, чтобы ты понял, обязательно нужно сказать: «Я, безумец, влюбился с первого взгляда, пропал, погиб, сгорел!» Самое удивительное, что, кроме этих слов, мне вообще ничего больше не приходит в голову. Странно, что я вообще могу болтать с тобой. Каждая минута, проведенная вдали от нее, равносильна для меня смерти. Не удивляйся, что та самая смерть, которую еще недавно я почитал за высшее благо, перестала казаться привлекательной. Почему? Откуда мне знать? Да я и не собираюсь объяснять. Что толку? Только прошу тебя, не умничай сейчас, не умничай, пожалуйста! Посоветуй лучше, как мне быть! Если я сейчас потеряю эту девушку, вся моя жизнь уйдет на то, чтобы отыскать ее вновь. И длиться это будет недолго… Впрочем, ерунду я говорю… И тем не менее сущую правду. Никогда больше не видеть ее? Ничего страшней этого не могу себе вообразить. Подумай только, сейчас я не могу даже вспомнить ее лицо. Но уверен, что в глубине моей памяти, с давно забытых времен хранится четкий, словно высеченный в камне ее образ. Если я даже закрою глаза и смешаюсь с толпой, все равно неведомая сила приведет меня к ней.
Произнеся сей лихорадочный монолог, Омер и в самом деле сомкнул глаза и, схватив Нихада за руку, сделал несколько шагов. Пальцы его дрожали, как у человека в приступе малярии, и Нихад настороженно посмотрел на него. Хоть и привык он ко всякого рода сумасбродным выходкам приятеля, но такое сильное волнение все же поразило его.
— Странный ты человек! — только и мог он сказать. Влажная ладонь Омера еще крепче сжала его пальцы.
— Смотри, смотри! Она все еще здесь!
Нихад повернул голову и увидел на опустевшей скамье черноволосую девушку с нотной папкой в руках. Рядом сидела пожилая полная дама; обе оживленно беседовали. На таком расстоянии трудно было разобрать о чем. Девушка то умолкала с видом человека, окончательно решившегося на что-то, то снова произносила несколько фраз, словно сообщала об окончательно принятом решении. Взгляд ее был строг и прям, очертания подбородка свидетельствовали о сильной воле. Все в ней дышало простотой и естественностью. Порой ее рука в неторопливом, уверенном жесте опускалась на обитую клеенкой скамью; пальцы были тонкие, бледные, с коротко остриженными ногтями. Оглядев девушку с ног до головы, Нихад перевел глаза на приятеля, словно спрашивая его: «Ну что особенного ты в ней нашел?»
— Молчи, — пробормотал Омер глухим, точно со сна, голосом. — У тебя на лице написано, что ты намерен изречь какую-то глупость. Но я окончательно решился. Сейчас подойду к ней, возьму за руку и… — он умолк, на мгновенье задумался и продолжил: — …и, наверное, что-нибудь скажу ей. А может быть, она первая заговорит со мной. Уверен, она меня тотчас признает и не в силах будет этого скрыть. Хочешь, пойдем вместе, ты станешь рядом и послушаешь, о чем мы будем говорить. Разговор с девушкой, которую я знал еще до сотворения мира, должен быть необыкновенным!
Он потянул Нихада за рукав. Но тот вырвался.
— Тебе скандала хочется?
— Какого скандала?
— Она непременно позовет полицейского. И тот, не долго думая, заберет тебя в участок. Будет наука шалопаю! Какими глупостями набита твоя голова! Неужели ты никогда не научишься смотреть на себя и на окружающих как все нормальные люди? Так и будешь всю жизнь донкихотствовать — гоняться за выдуманными призраками? Неужто, зная, как мир банален, будешь весь век ждать от себя и других только необычайного? Минуту назад ты философски рассуждал о том, что в мире ничего нельзя изменить, и тут же собираешься совершить легкомысленный поступок, достойный только какого-то вертопраха. Чем же ты отличаешься от любого безумца, одержимого любовью? Не понимаю!
— Сейчас поймешь! — ответил Омер с видом оскорбленного достоинства. — Людям с птичьими мозгами, вроде тебя, ввек не постичь сложных, таинственных жизненных связей. Подожди-ка меня здесь!
Он направился к девушке. Нихад отвернулся и, глядя в открытое море, стал ждать неминуемого скандала.
Омер медленно приближался к незнакомке, не отрывая глаз от ее лица.
— Омер! — вдруг долетел до его ушей женский голос. — Как поживаешь? Где ты пропадал? — Он вздрогнул, словно очнувшись от глубокого сна, и перевел изумленный взгляд на пожилую спутницу девушки. Это была его дальняя родственница Эмине-ханым.
— Что же ты, милый мой, смотришь в нашу сторону и не замечаешь меня? — продолжала Эмине-ханым. — Я сижу и думаю: когда наконец догадается подойти, а он все болтает и болтает. Пошли, не то пароход увезет нас обратно.
Женщины поднялись.
— Ей-богу, тетушка, сам не знаю, как это вышло, — оправдывался ошарашенный Омер. — Занятия, работа. Никак не выберу времени. И потом, вы ведь меня хорошо знаете и не станете из-за этого обижаться.
Тетушка Эмине рассмеялась:
— Да, не мне, дружок, на тебя обижаться! Ведь ты даже матери и то ни одного письмеца за год не удосужишься послать. Ладно уж! Раз встретились, давай рассказывай, что поделываешь.
— Все по-старому, — сказал Омер, не отрывая глаз от спутницы тетушки Эмине. — Ничего нового.
Они поднялись на мост и направились к старому городу.
Скользнув взглядом по жирному затылку тетушки, Омер неожиданно встретился глазами с девушкой, которая за все это время не проронила ни слова. Она пристально смотрела на него, словно силясь что-то вспомнить. На щеках у нее дрожали тени от ресниц. Омер вопросительно глянул на тетушку.
— Ах да! Я ведь не представила ее тебе, — спохватилась Эмине, сразу же вспомнив о благородных манерах, которыми так любят щегольнуть анатолийцы, долго живущие в Стамбуле. — Впрочем, вы же знакомы. Посмотрим, посмотрим, вспомнишь ли ты Маджи-де. Она ведь доводится внучкой дяде твоей матери. Правда, когда ты уехал из Балыкесира, она была еще во-о-т такая. Маджиде живет у нас уже полгода. Играет на рояле, в школу специальную ходит.
Омер повернулся к Маджиде и протянул руку.
— Я учусь в консерватории, — пояснила она, отвечая на рукопожатие Омера, и сразу же опустила глаза.
Омер попытался припомнить из доброй сотни своих родичей, живущих в Стамбуле, Балыкесире и других городах, дядюшку своей матери и его внучку. Взглянув снова на Эмине, он заметил, что та чем-то обеспокоена. За спиной у девушки тетя делала ему знаки, которые, по всей видимости, означали: «При ней нельзя об этом говорить!»
Заинтересованный, он нагнулся к Эмине, и та быстро прошептала:
— Молчи. Не спрашивай, что с нами случилось! Зайдешь, расскажу.
Она многозначительно посмотрела на девушку, и Омер уловил в ее лице тревогу и сострадание.
— Бедняжка еще ничего не знает, — шептала ему прямо в ухо тетушка, — никак не решусь ей сказать. Неделю назад мы получили известие, что у нее умер отец. Прямо не знаю, как быть.
Омер вдруг почувствовал, как в нем шевельнулось что-то похожее на радость, но уже в следующее мгновенье он укорил себя. «Стыдно радоваться смерти ее отца только потому, что это несчастье может быть тебе на руку, — рассуждал про себя Омер. — Но, увы, в каждом человеке таится корыстолюбец, которому нет никакого дела до морали. Он дает свою оценку событиям и всегда одерживает верх».
Тетушка истолковала его задумчивость по-своему — как признак искренней скорби по поводу смерти родственника.
— Зайди к нам, — снова шепнула она. — Я все тебе расскажу. Долгая история…
Они подошли к трамвайной остановке на Эминеню. Здесь тетушка Эмине и Маджиде распрощались с Омером. Молодой человек долго смотрел им вслед, безотчетно надеясь, что девушка обернется. Но она не оглянулась; стройная, тонкая, она легко ступала в своих туфельках на низком каблуке, казалось, плыла над мостовой. Потом вскочила на подножку трамвая и подала руку тетушке Эмине.
Омер все еще следил за ней глазами, когда чья-то тяжелая ладонь легла ему на плечо. Он подскочил. Позади него стоял Нихад и с грозным видом ждал объяснений.
— Ну и ловок же ты, братец! — сказал он, видя, что Омер и не думает оправдываться. — Когда ты подошел к ним на пароходе, я отвернулся, только б не быть свидетелем скандала. Через некоторое время глянул, а вас уже и след простыл. Потом, смотрю, вы запросто беседуете на мосту, я и пошел за вами. Значит, девчонка оказалась из тех?.. А у старухи вид действительно вполне профессиональный.
Омер усмехнулся:
— Разумеется, ничего другого и не может прийти в твою блаженную башку. Ты не успокоишься, пока не придумаешь какое-нибудь примитивное объяснение. «Он не знаком с этой женщиной. Подошел к ней, заговорил. Она не позвала полицию. Значит, она из „тех“!» Вот ход твоих мыслей. Просто и понятно, ведь ничего необычайного в жизни не случается. — Он постучал Нихада по лбу. — Я предпочел бы вовсе не иметь мозгов, чем иметь этакие убогие. Никакого воображения!
— Хорошо, дорогой, — возразил Нихад, не обращая внимания на иронию приятеля. — Что же в таком случае произошло? Не успел ты к ней подойти, как она воскликнула: «Ах, откуда ты взялся, мой суженый, предназначенный мне в мужья еще до сотворения мира!» — и бросилась тебе на шею. Предположим, так оно и было. Но ни за что не поверю, чтобы эта толстая тетка могла спокойно отнестись к вашему мистическому знакомству.
— Оказывается, мы родственники, друг мой! — сказал Омер таким тоном, будто сообщил величайшую тайну. — Я никого и ничего не видел, кроме девушки. А ведь рядом с ней сидела моя знаменитая тетушка Эмине. Девушка — ее дальняя родственница. Ее зовут Маджиде. Она учится в консерватории. Неделю назад у нее умер отец, но она еще не знает об этом. Нихад покачал головой:
— Да наделит Аллах живых здоровьем! — Потом бросил насмешливый взгляд на Омера. — Значит, это и есть твое роковое, необъяснимое знакомство? Эх, мой мальчик, чем больше стараешься ты обнаружить сверхъестественные явления, тем на все более обыденные наталкивает тебя жизнь. Боюсь, так будет продолжаться до конца дней твоих и ты отыдешь к праотцам, так и не свершив ничего, что заставило бы всех раскрыть рот от удивления. Помереть можно со смеху, ей-богу! Выходит, девица, с которой ты изволил познакомиться еще до сотворения мира, оказалась твоей родственницей. Наверняка в детстве вы вместе играли, и в каком-нибудь уголке твоей памяти сохранилось воспоминание о ней. Но у тебя мозги всегда в лихорадке, и поэтому все немедленно окуталось пеленой необычайной таинственности. М-да, с тобой не соскучишься!
Омер кивнул головой.
— Действительно, наше знакомство оказалось самым заурядным. А вот чувства мои именно таковы, как я говорил. Я убежден, нас связывает нечто, не зависящее ни от моей, ни от ее воли. Посмотришь, как часто я буду теперь заходить к тетушке Эмине.
Нихад расхохотался.
— И это сверхоригинальное знакомство завершится обоюдной любовью двух родственников, не так ли? А ты прославишься, как единственный в мире молодой человек, соблазнивший собственную кузину. Ну что ж, дай бог счастья!
Омер не стал возражать, и вскоре разговор принял другое направление: приятели принялись обсуждать, где бы выпить сегодня вечером, и быстрым шагом направились в сторону Беязида.
Нельзя сказать, чтобы Маджиде вовсе не замечала, как странно с ней обращаются в последнее время в доме тетушки Эмине. Она догадывалась, что неспроста. Но с кем бы она ни пыталась заговорить на эту тему, неизменно слышала в ответ: «Что ты, душечка! Нам нечего скрывать! Напрасно беспокоишься».
Несколько раз тетушка Эмине подходила к девушке с таким видом, будто собиралась сообщить нечто важное, но несла какую-нибудь чепуху и быстро исчезала. С ее дочерью Семихой у Маджиде не сложились отношения. Семиха считала, что Маджиде слишком много воображает о себе, и, чтобы не уронить собственного достоинства, держалась с ней холодно и высокомерно.
Дядюшка Талиб приходил домой из своей лавки на Ягискелеси[37] поздно, усталый и мрачный. Он вообще не имел обыкновения обсуждать что-либо с домашними. Поужинав, брал газету и принимался терпеливо разбирать по складам слова и фразы, набранные крупным латинским шрифтом. Благодаря введению латинского алфавита он, еще совсем недавно неграмотный человек, научился читать и писать.
На помощь Нури, сына тетушки Эмине, тоже рассчитывать не приходилось. Он учился на последнем курсе унтер-офицерской школы и бывал дома раз в неделю, а то и реже.
Хотя Маджиде жила у тетушки более полугода, ни с кем у нее так и не установились близкие отношения, и поэтому особенно упорствовать ей было неудобно. Собственно говоря, дом тетушки Эмине мало отличался для нее от обычного пансиона. Утром, захватив с собой ноты, она уходила в консерваторию, возвращалась под вечер и еще до наступления темноты запиралась у себя в комнате. Именно эта ее замкнутость и раздражала Семиху больше всего.
Что же касается тетушки, то она жила своими интересами и почти не обращала внимания на тихоню-племянницу, ее вполне устраивало, что видятся они не чаще двух раз в сутки. Перед гостями, приходившими обычно днем, в отсутствие девушки, тетушка хвасталась ею, как «большим знатоком музыки», намекая тем самым на культурность своей семьи. Но поскольку девушка никогда не участвовала в вечеринках, которые устраивала хлебосольная Эмине и на которых веселились на провинциальный манер, то тетушка вскоре усомнилась в музыкальных способностях племянницы. Иначе как объяснить ее пренебрежение народными песнями и игрой на сазе[38].
Дела дяди Талиба в последние годы шли неважно, но в доме и виду не подавали, что с деньгами стало туговато, и по-прежнему радушно принимали родственников из провинции, гостивших нередко по нескольку месяцев. Вот почему с таким нетерпением здесь поджидали ежемесячного перевода в сорок лир, который делал для Маджиде ее отец.
Сам дядюшка Талиб смотрел на племянницу лишь как на источник этих ежемесячных денежных поступлений, хотя сорок лир, бесспорно, не бог весть какие деньги, тем более для дома, где привыкли жить на широкую ногу. Дядюшка Талиб с каждым днем все больше запутывался в долгах. Было совершенно очевидно, что вести торговлю по старинке нельзя, но он по-прежнему не терял надежды справиться с трудностями. Ведь прежде ему это удавалось. Однако не осталось в нем былой страсти к риску и переменам, да и старые, похожие на него купцы почти перевелись. Рынок, особенно торговлю мылом и жирами, ныне захватили ловкие, поднаторевшие в делах молодые и богатые дельцы. Торговцы, которые не могли выдержать конкуренции с ними, были оттеснены, многие разорились.
Эта борьба за существование продолжалась уже лет десять и обошлась Талибу-эфенди в несколько сот акров земли и две-три сотни оливковых деревьев. Из трех некогда принадлежавших ему домов на задворках квартала Шехзаде-баши у него остался лишь один — тот, в котором он жил сейчас с семьей. В последнее время значительная часть жемчугов и ожерелий из золотых монет, принадлежавших самой тетушке Эмине, тоже отправилась на Сандал-бедестани[39].
Эмине-ханым, как только при ней заходила речь о том, что дела идут все хуже и хуже, неизменно разражалась слезами. Когда же приходилось продавать что-нибудь из ее многочисленных драгоценностей, утонченная дама укладывалась в постель с несносной мигренью. Однако страдания ее длились от силы двадцать четыре часа. При первом же удобном случае она собирала вновь своих острых на язычок стамбульских подружек и устраивала вечеринки с музыкой и плясками. Сложные чувства испытывали сейчас ее неразлучные приятельницы, которые в лучшие времена вместе со всеми своими чадами и домочадцами кормились от щедрот Эмине. Они считали непристойным покинуть своих покровителей, когда те оказались в затруднительном положении, да и не хотелось искать другое место, где можно было бы так же удобно устроиться, пока не будут съедены последние крохи. А уж они-то знали, что в этом доме отнюдь не все источники иссякли.
Земляки из Балыкесира, привыкшие бездельничать у себя в провинции и не видевшие ничего дурного в том, чтобы по нескольку месяцев пить, есть и развлекаться в Стамбуле за чужой счет, частенько наезжали к тетушке Эмине. И эти наезды для семейного бюджета Талиба-эфенди были подобны сокрушительным ударам молота.
Маджиде все видела, понимала, но не находила в этом ничего особенного. Сколько она себя помнила, в доме ее отца в Балыкесире происходило то же самое. И там ни о чем другом не говорилось, кроме как о денежных затруднениях, о плохих видах на урожай, о том, что такие-то земли придется заложить, такие-то виноградники — продать, о том, как раздобыть деньги под проценты, чтобы уплатить по банковским счетам, и тому подобном. Ее мать, так же как тетушка Эмине, закатывала истерики всякий раз, когда приходилось продавать хотя бы одну золотую монету из се мониста, а отец, приходя домой и молча перебирая четки, погружался в нескончаемые расчеты.
Эти картины окружали Маджиде с детства. Но ее удивляло другое: неужели всем этим полям, виноградникам, домам, оливковым рощам, золотым ожерельям, драгоценностям действительно не будет конца?! Богатства, накопленные целыми поколениями, беспрерывно перемалывались на жерновах новых времен, но конца им пока не было видно. Долги каким-то образом умудрялись отдавать, поля засевать или продавать. Невест выдавали замуж не хуже, чем прежде, и во время свадеб родственники извлекали из тайников бриллиантовые серьги и жемчужные ожерелья.
И если среди всей этой кутерьмы Маджиде не только выросла, но и получила образование, этим она прежде всего была обязана воле случая. Случайно она не умерла от одной из многочисленных болезней, которыми переболели все члены семьи. Случайно ее не заставили сидеть дома после окончания начальной школы. Если бы ее отца не выбили из колеи бесконечные затруднения, он ни за что не поддался бы на уговоры учителей и не позволил бы дочери учиться дальше, а выдал бы ее замуж, как и старшую, в четырнадцать лет.
Только в первом классе средней школы судьба Маджиде перестала всецело зависеть от случайностей.
Девочку поздно отдали в школу, и когда она перешла в седьмой класс, ей минуло шестнадцать; она была уже совсем взрослой девушкой, серьезной и с независимым видом дочери знатного человека. Одноклассницы сторонились ее. Она занималась только уроками и была полностью предоставлена самой себе. Никто не интересовался ее успехами, и некому было направить ее на тот или иной путь. Мать изредка заходила к ней в комнату, но только для того, чтобы сказать, что такое-то платье находит слишком пышным, а такое-то — очень уж узким. Затем она пожимала плечами, словно говоря: «Надоело мне с тобой возиться!» — и уходила к себе. Так как большинство девушек ее круга посещали школу, мать не считала учение чем-то предосудительным, но в то же время не скрывала от дочери, что предпочитает как можно скорее выдать ее замуж.
С каждым днем все более чужим становился для Маджиде отцовский дом, с его просторными жилыми комнатами и кладовыми на первом этаже, примыкающими к мрачному, полутемному, мощенному мраморными плитами огромному залу, и с таким же огромным залом и комнатами на втором этаже. Все, о чем Маджиде слышала на уроках, читала в книгах, вся ее школьная жизнь были невероятно далеки от устоявшейся, словно окаменевшей пятьдесят лет назад жизни в этом доме. И совсем неуместными выглядели здесь ее книги, в беспорядке наваленные на полках в шкафах орехового дерева, с резными дверцами, платья и школьные передники, разбросанные по комнате. Девушка прочла множество романов. И хотя большинство из них она захлопывала со странным чувством брезгливости, тем не менее книги с необычайной яркостью раскрыли перед ней иной, отличный от ее собственного, мир. Романы не давали представления о добре и зле, но в них была, по крайней мере, настоящая жизнь.
Маджиде мало общалась с другими девушками, и не только потому, что любила одиночество. Она просто не находила удовольствия в беседах со сверстницами. Разговоры этих тринадцати — шестнадцатилетних школьниц вызвали бы краску на лице взрослого человека. Они всегда пренебрежительно разговаривали с мальчиками, учившимися вместе с ними, но между собой разбирали их достоинства и недостатки в таких выражениях, которые не оставляли сомнений в их осведомленности. Маджиде не могла сдержать любопытства и с интересом прислушивалась к их словам, но потом, оставшись одна, испытывала непреодолимое отвращение и всякий раз решала больше не обращать внимания на своих товарок.
Все разговоры подружек были похожи один на другой. Девочки собирались группами в школьном саду и, поджимая губы, шептались о том, что у Ахмеда, мол, руки белые и нежные, у Мехмеда губы толстые и что такой-то преподаватель слишком часто украдкой посматривает на одну из учениц, а преподавательница рукоделия никак не найдет себе мужа.
Поначалу Маджиде считала эту болтовню просто глупой. Позже, когда книги раскрыли перед ней иной мир и пробудили в ней мечтательность, разговоры соучениц стали ей противны. Каждое их слово грязным пятном ложилось на прекрасный мир, созданный воображением девушки. Перед глазами Маджиде не раз проходили живые картины будущего. Но она ни с кем не делилась, хранила свои сокровенные мечты как драгоценность и даже боялась часто предаваться им, чтобы не исказились прекрасные образы.
Как раз в этот период, когда она училась в седьмом классе, одно приключение окончательно отдалило ее от одноклассниц. Собственно говоря, это нельзя было даже назвать приключением. Все, что родилось и выросло тогда в ее душе, она не выдала никому даже взглядом.
Еще в начальной школе Маджиде обратила на себя внимание музыкальными способностями и красивым голосом. В пятом классе уроки пения вел некий Неджати-бей. Он преподавал почти во всех школах Балыкесира. Это был уже довольно пожилой человек. Войдя в класс, он вынимал из футляра свой кларнет и принимался наигрывать однообразные мелодии, предоставляя детям возможность подтягивать кто во что горазд.
В душе Неджати-бей горел любовью к искусству и даже сам пытался сочинять песни на слова своих коллег учителей — любителей изящной словесности. Авторы нещадно насиловали смысл, пытаясь втиснуть его в определенный размер стиха, ритм и рифмы у них выходили корявые, да и музыка Неджати не отличалась высокими достоинствами. С годами, угнетенный собственной бездарностью, Неджати-бей опустился и обозлился на весь мир. ч При каких обстоятельствах Неджати-бей обратил внимание на Маджиде, неизвестно, но вскоре стал уделять девочке много времени. Получив согласие ее отца, он после школьных занятий водил Маджиде и еще двух своих учениц в Союз учителей. Здесь, на старом разбитом рояле, он давал им уроки музыки. Быстрые успехи Маджиде удивляли других учеников. На вечере, устроенном по случаю окончания начальной школы, она исполнила на рояле несколько пьес. Для новичка, занимавшегося всего восемь месяцев, она играла очень хорошо. Среди собравшихся в зале родителей, учителей и чиновников никто ничего не смыслил в музыке, но аплодировали ей долго и восторженно.
Когда Маджиде перешла во второй класс средней школы, Неджати-бей переехал в другой город, и за все каникулы девушка почти не подходила к роялю. Ей не хотелось одной ходить в Союз учителей, а если бы даже захотелось, то вряд ли это одобрили бы ее домашние.
Но когда начались занятия, в школе появился новый преподаватель музыки. Это был совсем молодой человек, высокий, коротко остриженный, черноволосый. Его звали Бедри На его круглом лице, казалось, все время блуждала рассеянная улыбка, и поэтому девушки с первого же дня стали подсмеиваться над ним. Вначале Бедри очень сердился на них. Он то и дело заливался краской, по нескольку минут не мог раскрыть рта и молча кусал губы, но потом на лице его снова появлялась прежняя блуждающая улыбка. Оглядев учеников, он садился за рояль и продолжал свои объяснения. Музыкальный класс, большой и всегда холодный, был удобным место для всяческих проказ. Мальчишки позволяли себе здесь самые отчаянные шалости, а девушки шушукались, прикрыв рот платочками, и то и дело разражались смехом.
— Ведите себя достойно! Прошу внимания! — говорил Бедри — на большую строгость он не был способен.
Бедри пытался заглушить шум и смех в зале громкой игрой на рояле или же просил учеников спеть что-нибудь хором. Но это мало помогало. Тогда за застекленной дверью класса вырастала фигура директора школы Рефик-бея. Он окидывал презрительным взглядом молодого преподавателя, неспособного навести в классе порядок, и, насупив брови, призывал учеников к тишине. Класс отвечал ему заискивающими улыбками.
Мало-помало Бедри привык. Большинство учеников было так плохо воспитано и избаловано, что их невозможно было урезонить ни окриками, ни просьбами. Даже на уроках самого директора стоял шум, как на базаре. Только на уроках истории да турецкого языка бывало тихо, так как историк частенько давал волю рукам, а преподаватель турецкого имел пристрастие к плохим отметкам, за что и был прозван ребятами «Нулем».
Когда Бедри узнал, что в других школах творится то же самое, он перестал обращать на это внимание и стал заниматься только с теми учениками, которые интересовались музыкой.
Вначале Маджиде сидела в углу, и Бедри заметил ее не сразу. Но вскоре все внимание молодого-преподавателя сосредоточилось на ней. С жаром человека, сделавшего необыкновенное открытие, он принялся рассказывать другим преподавателям и директору о незаурядных способностях девушки, пытаясь убедить их в том, что ею необходимо специально заняться. Его слушали с большим вниманием, одобрительно кивая головами, но за спиной ухмылялись и многозначительно переглядывались.
Что же касается Маджиде, то она по привычке, выработанной еще во время занятий с Неджати-беем, пожалуй, ни разу не взглянула в лицо своему новому преподавателю. Она смотрела только на ноты да на пальцы Бедри, изредка погружаясь в свои неясные мечтания. Темы бесед учителя и ученицы никогда не выходили за пределы того музыкального отрывка, над которым они работали. Оба они, как все люди, сознательно или бессознательно увлеченные искусством, были слепы ко всему, что его не касалось. Эти беспечные отношения между молодым учителем и девушкой, возможно, продолжались бы еще долго, если бы сам директор Рефик-бей не помог им взглянуть на самих себя другими глазами и не направил их мысли в сторону, весьма далекую от музыки.
Однажды вечером Бедри сидел в учительской и писал письмо матери в Стамбул. Обратив внимание на то, что по всей школе стало совсем тихо, он быстро закончил письмо и выбежал в коридор. Бедри жил в здании школы, и так как ему не хотелось сегодня выходить на улицу, он намеревался отправить письмо с кем-нибудь из учеников. Выглянув в школьный сад и увидев, что все уже ушли, Бедри вернулся к себе, уже надел было шапку, как вдруг услышал, что кто-то играет в музыкальном классе на рояле.
«Наверное, это Маджиде, — подумал он. — Отдам-ка ей письмо, пусть отправит». Когда он вошел в класс.
Маджиде уже закрыла инструмент и взяла в руки сумку.
— Я немножко позанималась, эфенди, — робко сказала она, направляясь к двери.
Бедри уступил ей дорогу.›
— Будешь проходить мимо почты, опусти письмо! Девушка положила письмо в сумку и, сделав реверанс, попрощалась с учителем:
— До свидания, эфенди!
— Не забудь про письмо!
— Не забуду, эфенди!
Маджиде вышла в сад и быстро зашагала по усыпанной песком дорожке. Когда Бедри возвращался в учительскую, навстречу ему из темного угла коридора выскочил директор. Прошмыгнув мимо Бедри, он выбежал в сад. Возбужденный вид Рефик-бея и его странное поведение удивили Бедри. Но он не стал над этим задумываться.
На следующий вечер Бедри должен был после уроков заниматься музыкой с Маджиде. Когда он вошел в класс, там сидели все семь учеников, с которыми он занимался дополнительно.
— Сегодня не ваш день. Зачем же вы остались? — спросил Бедри, в душе польщенный тем, что ученики так заинтересовались музыкой.
Девушки многозначительно переглянулись. А Маджиде, сидевшая в первом ряду, покраснела и опустила голову.
— Директор приказал всем заниматься вместе, — сказал один из мальчиков.
Бедри недоуменно пожал плечами и раскрыл ноты. Прослушав Маджиде и еще двух учеников, он сказал:
— Остальные завтра вечером!
Отпустив детей, Бедри пошел к директору — выяснить, чем вызвано столь странное распоряжение. Но, не найдя его в кабинете, вернулся к себе, оделся и вышел немного погулять. Шагах в десяти впереди себя он заметил учеников, с которыми только что занимался. Бедри поравнялся с ними, и некоторое время они шли вместе. Школьники, вопреки обыкновению, были какие-то притихшие.
— Вам, конечно, полезно всем присутствовать на уроках, — сказал Бедри, — но при условии, что вы будете внимательны и своей болтовней не станете мешать другим.
Ученики продолжали молчать. Надо было что-то сказать, и Бедри спросил Маджиде:
— Ты не забыла тогда про письмо?
Девушка страшно смутилась и залилась краской. Остальные опустили головы: кое-кто тоже покраснел, другие кусали губы, чтобы не рассмеяться.
— Ваше письмо взял господин директор, эфенди, — еле слышно произнесла Маджиде.
Бедри даже остановился от неожиданности.
— С какой стати?
— Не знаю, эфенди, только я вчера вышла в сад, как он догнал меня и потребовал, чтобы я отдала ему ваше письмо. Когда я достала конверт, он спросил: «Что там написано?» — «Не знаю, говорю, Бедри-бей просил опустить его в ящик». Тогда он прочел адрес и сказал: «Хорошо, хорошо. Ступай и больше не берись носить писем на почту». А ваше письмо он передал Энверу из третьего класса, чтобы тот опустил его в ящик.
Учитель промолчал. У площади он распрощался с учениками и пошел в кофейню, где обычно собирались учителя. Все его коллеги были уже в сборе. Кто играл в карты, кто в кости, а кто просто наблюдал за игрой и давал советы игрокам.
В дальнем углу Бедри увидел директора, тасовавшего колоду карт. Он сидел, поджав под себя одну ногу. Его шляпа лежала рядом на стуле. Время от времени он почесывал свою лысину, потом снова принимался тасовать карты.
Вначале он сделал вид, что не замечает Бедри. Но, увидев, что тот направляется к его столу, любезно предложил:
— Присаживайтесь, милейший! Сюда, сюда! Что будете пить?
— Благодарю, ничего! Мне необходимо с вами переговорить, сейчас же!
Партнеры директора недовольно покосились на Бедри, который редко заходил в кофейню, а теперь пришел и испортил им игру.
— Як вашим услугам, милейший! Только вот закончу партию. У вас срочное дело? Ну, хорошо… — Он обернулся к одному из наблюдавших за игрой: — Сыграй-ка один кон за меня. Только смотри в оба, а то я уже третий раз ставлю.
Он встал и отвел молодого человека в сторонку. Бедри не знал, с чего начать разговор. Но директор опередил его:
— Вы, наверное, хотите поговорить об этом письме? Я ждал вас с самого утра. Но так как вы не пришли, я подумал, что вы сами поняли свою ошибку. Дорогой мой, вы много ездили по белу свету, много видели, но у нас свой опыт. В таких маленьких городках, как наш, необходимо обдумывать каждый свой шаг. Здесь не Германия. Вы ведь бывали в Германии, не так ли?
— Нет, в Вене.
— Ну, это все равно. В общем, здесь не Европа. Правда, мы хотим походить на Европу. Но не все делается сразу. Помаленьку, полегоньку…
Резким движением руки Бедри оборвал директора.
— Зачем вы все это говорите? — спросил он. И, помолчав, добавил: — Почему вы взяли письмо? И почему не вернули его девушке, когда прочли адрес, а отправили с другим учеником?
Он понимал, что назревает крупная ссора, и чувствовал, что не может ее предотвратить.
— Для того, чтобы выручить вас, — положив ему руку на плечо, сказал Рефик-бей лицемерно-искренним тоном. — Чтобы избавить вас от сплетен, которые тотчас поползли бы по всему городу!
— Вы что? За дурака меня принимаете, что ли? — хрипло выкрикнул Бедри. — Кроме вас, никто и не видел, что я послал эту девушку с письмом на почту! А если даже и видел, то вряд ли кто, кроме вас, мог придумать такую пакость! — Бедри вскочил. Лицо его побелело. — Мне противно даже говорить с вами на эту тему, не то что давать объяснения. Какая гнусная клевета…
Рефик-бей потянул его за рукав и усадил на место.
— Ваше возмущение, может быть, и справедливо. Но, уверяю вас, я только исполнил свой долг. Я убежден в ваших добрых намерениях. Однако вы всегда должны помнить: здешняя публика такова, что большинство окружающих может усмотреть в этом дурной умысел.
— Вы опозорили меня перед учениками!
— Если бы я не сделал этого, вы были бы еще больше опозорены!
— Как я теперь буду смотреть им в глаза?!
— Ну что вы, душа моя! Это обычная история. Не стоит так расстраиваться. Достаточно впредь быть более осмотрительным!
Рефик-бей встал. Партия, за которой он все это время следил краем глаза, окончилась. Приятель, который сел вместо него, проиграл. Желая поскорей закончить разговор, директор сказал:
— Завтра в школе мы все подробно обсудим. Пройдет время, и вы сами признаете, что я был прав: Да, — добавил он, сделав вид, что только сейчас об этом вспомнил, — я счел более удобным, чтобы вы занимались со всеми учениками одновременно. Уже пошли всякие разговорчики, а мы ни в коем случае не можем рисковать репутацией школы, тем более что она смешанная!
Когда Рефик-бей снова уселся за карты, партнеры вопросительно уставились на него.
— Ничего, — ответил он. — Этот молодой человек, наверное, думает, что все кругом идиоты! Мы еще и не таких видали! Подпусти только таких волков к стаду молоденьких девушек! Надо же когда-нибудь дать им понять, что мы не слепые.
Директор стал тасовать карты.
— Теперь-то я с вами разделаюсь, — сказал он партнерам, и, словно размышляя вслух, продолжал ворчать, сдавая карты: — Сколько лет я директорствую и ни разу не допускал в своей школе ничего подобного. Неужели мне теперь из-за этого хлюста потерять доверие родителей?
Бедри все еще сидел в углу. Скандал, которому он даже радовался в глубине души, так и не состоялся. Все резкие слова, приготовленные им по дороге в кофейню, пропали. Было бесполезно не только защищаться, но даже ругать этого человека. Ведь низость, о которой Бедри было стыдно даже подумать, он воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Что бы Бедри ни сказал, он получил бы ответ, который делал бесполезными дальнейшие возражения. Бедри был беззащитен перед этими людьми, так как они не допускали мысли о том, что можно быть искренним, честным и правдивым, а были убеждены, что всеми движут лишь низкие побуждения. Молодой человек вышел из кофейни и вернулся в школу. Ему даже не хотелось прикасаться к инструменту. Он порылся в своем вещевом мешке, вынул первую попавшуюся книгу и постарался углубиться в чтение.
Вернувшись домой, Маджиде сразу поднялась к себе. Положила в угол сумку. Сняла передник. Потом достала учебник географии и, усевшись на миндере[40], принялась за уроки. По два раза читала одну и ту же страницу, не понимая, что читает, все никак не могла сосредоточиться. Она сжала зубы и насупила брови, дыхание у нее стало прерывистым, руки задрожали. Наконец она отбросила книгу в угол и, растянувшись на миндере, зарыдала. Боясь, как бы не услышали плача, она вцепилась зубами в набитую морской травой подушку.
Она плакала от злости, только от злости, — на директора, на подруг, на домашних, на самое себя, но больше всего на Бедри.
Как они смеют? Как смеют унижать ее, насмехаться, впутывать в какую-то мерзость! Как после этого всего она явится в школу? Не ходить? Но тогда придется объяснять, почему она не хочет ходить в школу, начнутся суды-пересуды. Одна только мысль об этом пугала ее.
Вчера вечером после разговора с директором она пыталась перебороть себя. Это ей удалось, но сегодня в школе она заметила, что подруги переменили свое отношение к ней. Новость уже облетела всю школу. И те, кто принимал ее замкнутость за самомнение или же завидовал ее способностям, перешли в открытую атаку. — Ну и ну, вот, оказывается, какие у нас дела творятся, а мы и не знали! — говорили они так, чтобы слышала Маджиде. — Молодец господин директор! А взгляды их были куда красноречивее слов. Маджиде не была ни гордячкой, ни самонадеянной. Скорей наоборот, ей не хватало уверенности в себе. И сейчас она не понимала, почему соученицы стали уделять ей столько внимания. Разве человека может занимать что-нибудь больше, чем собственные мысли, неудачи, страхи, недостатки! Ей казалось, что на глаза подруг надеты какие-то волшебные очки, которые мешают им видеть самих себя. Иначе чем объяснить их идиотскую слепоту? Какая-нибудь из ее товарок, случалось, язвила по поводу подпиленных ногтей подруги, хотя всем было известно, что сама она румянится и красится хной, которую потихоньку таскает у матери. Другая как-то в воскресенье ходила гулять с мальчишками; скандал разразился на весь город, ее вызвали на дисциплинарный совет и на неделю исключили из школы. Но через два дня она, даже не краснея, возмущалась: «Господи боже мой! Смотрите-ка, Айше гуляет с Ахмедом! Совсем стыда у них нет».
Когда Маджиде не нравилось что-либо в поведении других, она прежде всего спрашивала себя: «А не поступаю ли я сама так же?» Наверное, ни одна из ее подруг ни разу в жизни не задала себе подобного вопроса. И вот сейчас ее охватило глубокое презрение: как могла она принять всю эту историю близко к сердцу? «Пусть себе ехидничают, а я не буду обращать внимания», — решила девушка. Она встала, умылась. Вернувшись к себе, взяла в руки учебник и спокойно принялась за уроки.
Время от времени она отвлекалась, перед ее глазами возникали насмешливые лица подружек, сконфуженный и возмущенный Бедри. Но, тряхнув головой, она упрямо сдвигала брови и снова погружалась в чтение.
На следующий день школа вовсе не показалась ей страшной. Еще по дороге она заметила, что чувствует себя совершенно свободно. Ноги быстро и легко несли ее по разбитым тротуарам, словно ее ждала добрая весть. До начала уроков и во время перемен она убедилась, что подруги нашли новые темы для злословия и что случай с письмом будет окончательно забыт гораздо раньше, чем ей казалось. Она вздохнула облегченно, хотя и немного печально, так как никогда не занимала большого места в сердцах своих соучениц, никогда долго не оставалась центром внимания класса.
Через несколько дней жизнь вошла в обычную колею. Только теперь они занимались музыкой всемером. Бедри был более рассеян и даже больше, чем прежде, раздражителен. Он мог иногда накричать из-за пустяков, но потом, словно прося извинения, делался мягче и вежливее обычного. Особенно деликатен и мягок был он с Маджиде. Казалось, он понимал, сколько огорчений пережила из-за него девушка. Он всячески старался дать ей понять, что не виноват в случившемся. Изредка, сталкиваясь в коридоре, они обменивались короткими взглядами и замечали, что понимают друг друга. Иногда во время уроков, когда Бедри проходил мимо класса, Маджиде хорошо слышала, как замедляются его шаги у застекленной двери, и чувствовала, что его глаза ищут ее.
Между ними установилось взаимопонимание двух людей, с которыми обошлись одинаково несправедливо. На Маджиде сильно действовали задумчивость и мрачность Бедри. Возвращаясь домой по вечерам, она нарочно отставала от подруг, чтобы еще раз издали увидеть Бедри, как он идет в город по каким-нибудь делам. Она тайком провожала его взглядом, пока он не скрывался за углом. Ей бывало неприятно, когда он слишком долго разговаривал с какой-нибудь девушкой в классе, хотя она и не хотела себе признаться в этом. Порой она задавалась вопросом: «Может быть, директор был прав?» Но, вспомнив, что ее отношение к Бедри переменилось лишь после вмешательства директора, она пыталась оправдаться перед своей совестью.
Казалось, все в классе забыли о недавнем происшествии. Но стоило Бедри подойти к Маджиде и перекинуться с ней несколькими словами, как все опять многозначительно переглядывались. Это смущало Маджиде и, как ни странно, еще более сближало с Бедри. Теперь уже она на каждом уроке то и дело посматривала на дверь, с замиранием сердца ожидая, когда Бедри пройдет по коридору. Стоило ей услышать шаги в коридоре, как она поворачивалась к двери. Обычно она не опускала глаз, а смело отвечала на долгие взгляды Бедри, гордясь собственной храбростью. Однако ее характер и положение Бедри не позволяли им сблизиться. Ни на уроке, ни на перемене, ни после уроков молодой человек не пользовался возможностью поговорить с Маджиде, лишь иногда украдкой смотрел на нее таким взглядом, словно хотел без слов выразить свои чувства. Директор, сам того не желая, заставил его взглянуть на Маджиде другими глазами. Берди сделал для себя новое открытие: девушка выделяется из числа ровесниц не только незаурядным музыкальным дарованием, но и внешностью. Его поразила красота ее рук, шеи, глаз. В ее манере говорить и держаться не было ничего наигранного. Собеседнику в лицо она смотрела открыто и смело, с такой естественной простотой, какая редко встречается у женщин.
Бедри с нетерпением ждал урока, на котором должен был увидеть ее. Она снилась ему по ночам. Но, приходя на урок, он не обращал на Маджиде и половины того внимания, которое уделял другим ученикам. Очевидно, боялся бросить тень на девушку. Он не хотел, чтобы их отношения превратились в пошлую любовную интрижку между учителем и ученицей, которые случаются в каждой школе. Кроме того, ему не приходилось много заниматься с Маджиде, потому что она была усидчивее и способнее других.
И еще одна причина побуждала его к сдержанности в проявлении чувств: Бедри был музыкантом, натурой артистической. Подверженный внезапным и сильным порывам, он страшился большой, всепоглощающей любви. Вот почему сухостью своего обращения он старался отдалить девушку от себя. Но, откровенно говоря, удавалось ему это плохо.
Когда он думал, что на него никто не смотрит, он бросал на нее взгляд, полный нежности и восхищения, и вовсе не испытывал огорчения, видя, что девушка замечает это. Он ценил сдержанность Маджиде. Если бы она хоть чем-нибудь выразила радость или удовлетворение, это огорчило бы его не меньше, чем ее холодность и безразличие. Оба вели себя по-детски: Маджиде и впрямь была почти ребенком, а Бедри — художником, то есть взрослым ребенком.
Тем временем учебный год кончился, наступили каникулы. Бедри вернулся в Стамбул, к своей матери. Маджиде почти не покидала большой деревянный дом отца. У молодых людей не осталось ничего на память друг о друге, кроме нескольких групповых фотографий, где они были сняты в школьном саду и на прогулке в День Пятого мая[41]. Не образы друг друга они сохранили надолго в своей памяти, а воспоминания о сильных чувствах, которые они действительно пережили, и о тех, которые испытывали лишь в своем воображении.
На станцию Бедри ехал в коляске. По дороге он увидел Маджиде вместе с несколькими соученицами. Они поклонились учителю, и хотя Бедри и Маджиде не осмелились даже посмотреть друг на друга, им показалось, что они обменялись долгим-долгим взглядом.
В сентябре, когда снова начались занятия, в школе появился новый преподаватель музыки. Говорили, что Бедри остался в Стамбуле. Этот год прошел для Маджиде почти бесследно. Новый преподаватель тоже был очень молод. Девушка брала частные уроки теперь у него. С группой других учеников Маджиде выступила в нескольких концертах и имела успех.
Маджиде никак не могла понять, какую пользу ей принесло обучение, тем не менее успешно сдала все экзамены и окончила среднюю школу, лишь один раз прибегнув к помощи отца — на экзамене по французскому языку.
Теперь все было кончено. Что делать дальше, не знали ни учителя, ни мать, ни отец Маджиде, как не знали этого ни учителя, ни родители других девушек. Их судьба, как и судьба Маджиде, теперь снова была игрушкой в руках случайностей. Быть может, через некоторое время Маджиде захотят выдать замуж. Она заранее решила, что откажется. Найдут другого жениха. Откажет и этому. Но долго так не сможет продолжаться. Рано или поздно она перестанет упорствовать и покорится, будь что будет! И что-нибудь будет…
Такова, значит, жизнь — туманное, волнующееся море; что впереди — не видать и за два шага. К чему воля, когда всем распоряжается случай! К чему смятение в чувствах и мыслях, если им все равно нет применения! Разве не спокойней, не благоразумней воспринимать готовые формы, данные жизнью и средой, нежели идти в мир с намерением самому строить собственную и изменять окружающую жизнь?
Такие или подобные мысли теснились в голове Маджиде. И пока она искала на них ответ, дни, как стебли под серпом жнеца, падали один за другим, один на другой. Девушка пыталась развеять тоску игрой на фортепьяно. Ей без особых трудов удалось уговорить отца купить старый расстроенный рояль, прежде принадлежавший какому-то греку, а сейчас по дешевке продававшийся департаментом выморочного имущества. Но разбитый инструмент с позеленевшими подсвечниками нагонял на нее лишь грусть и тоску. До сих пор она с удовольствием занималась музыкой, так как думала, что только музыкой можно привести в движение человеческую душу. Сейчас она убедилась, что ей не под силу это. Когда она раскрывала ноты и начинала играть, в ее ушах звучали только мелодии, которые она слышала от Бедри и позднее от другого преподавателя. Перед этой безжалостной игрой воображения и памяти она бессильно опускала крышку.
Маджиде ье была похожа на тех девиц, которые считают, что музыка — это лишь средство, помогающее удачней выйти замуж, и что после свадьбы ее можно сбросить с себя, как ненужное девичье платье. В музыке она видела смысл жизни; для нее это был друг, который всегда рядом.
Жаркие дни девушка проводила, лежа на тахте в полутемном зале, погруженная в бесконечные мечтания. Изредка она участвовала в играх и прогулках по садам и виноградникам, которые устраивала ее мать вместе со своими сумасбродными приятельницами. Но эти развлечения еще более усиливали тоску.
Маджиде уже устала от мыслей о том, как ей жить дальше, когда новая случайность придала ее жизни совершенно иное направление. Из Стамбула в Балыкесир приехала тетушка Эмине — хотела поразвлечься и заодно посмотреть, что можно еще продать. Она была совершенно очарована своей серьезной и красивой племянницей, так не похожей на ее легкомысленную, избалованную дочь. Узнав, что Маджиде к тому же делает успехи в музыке, тетушка Эмине и вовсе всполошилась.
— Будьте уверены, я Маджиде здесь не оставлю! — В ее тоне звучало сострадание к похоронившим себя в Балыкесире родственникам. — Пропадать ей, что ли?.В Стамбуле она будет учиться, увидит свет. Вместо того чтобы обрастать плесенью, повеселится, погуляет с Семихой.
Тетушка сумела задеть самое больное место родителей Маджиде:
— Какого мужа вы найдете в своем Балыкесире для дочери? Мелкого чиновника? Она достойна лучшего! В Стамбуле она сможет выйти замуж за доктора или инженера. Пусть только поживет у нас несколько лет, тогда увидите!
Маджиде была в восторге от своей веселой, милой тетушки. Появляясь в доме, Эмине крепко целовала ее в обе щеки и принималась говорить о том, каких подруг заведет себе в Стамбуле Маджиде.
— А в консерваторию я смогу ходить? — как-то раз спросила племянница.
— О господи! О чем речь! Конечно! Куда захочешь, туда и будешь ходить.
После этого тетушка Эмине стала казаться Маджиде толстым, пожилым ангелом, сошедшим с небес, дабы спасти ее.
Родители Маджиде почти не противились. Дело шло к осени, и у них было еще немного денег от продажи урожая. Они сшили для Маджиде несколько «стамбульских» платьев, дали ей и тетушке бидон зеленых оливок, несколько бидонов меду, два небольших ковра, посадили в поезд и отправили в Стамбул. Больше им не суждено было увидеться.
На станции плакала только мать. Отец теребил рубашку и, когда поезд тронулся, лишь насупил брови и слегка кивнул головой.
Сойдя с моста, Нихад и Омер медленно зашагали по проспекту Бабыали[42]. Они направились к Беязиду, решив по дороге взглянуть на витрины книжных лавок. Молча поднимались они вверх по улице мимо витрин с выставленными в них артишоками в оливковом масле, кусками жареной бараньей печенки и книгами в безвкусных обложках. Когда они проходили мимо почты, Омер решил было побороть свою лень и наведаться в контору. Но время приближалось к обеду, его появление выглядело бы по меньшей мере нелепо, и он поплелся дальше, испытывая странное беспокойство, которое приписал ощущению невыполненного долга. За пятнадцать курушей он купил один из журналов, разложенных на прилавке торговца табаком рядом с мраморной колонкой для питьевой воды, и, заглянув в содержание, сунул журнал в карман.
Нихад был по-прежнему рассеян. Хотя у него не хватало денег на обед, он даже не заметил, что Омер выложил целых пятнадцать курушей за какой-то журнал. Как всегда перед полуднем, проспект был почти безлюден, и молодые люди не встретили ни одного знакомого. Дойдя до Беязида, они уселись за столик в одной из кофеен у мечети. Здесь тоже было пусто. В дальнем углу два злосчастных студента технического факультета монотонно зубрили лекции. У входа сидел бородатый софта[43] и, посматривая вокруг хитрыми глазками, курил кальян.
Некоторое время приятели молча глазели на проносившиеся по площади трамваи, на прохожих и нищих. Наконец Нихад, очнувшись от своих мыслей, поднял голову.
— Срочно нужны деньги!
— Знаю. Сейчас народ пойдет обедать, кого-нибудь из знакомых поймаем. Одной лиры хватит?
Нихад смерил приятеля презрительным и злым взглядом.
— Да я не о таких деньгах говорю. Нужны деньги для большого дела.
— Ты что, торговлю вознамерился открыть?
— Брось болтать чепуху, дорогой мой. Этого понять ты не в состоянии, так же как я не способен проникнуться твоими возвышенными идеями. Однако до конца своих дней оставаться студентом философского факультета я не намерен.
— Тогда поскорее кончай университет!
— Ну и что дальше? Неужели ты думаешь, меня удовлетворит университетский диплом?
Омер стал серьезным.
— Ты в самом деле, Нихад, в последнее время стал какой-то непонятный. Говоришь загадками, знакомства водишь со странными типами. Особенно мне не понравился этот, что смахивает на татарина, которого на днях я видел с тобой. Кто они — эти люди?
Нихад подозрительно огляделся по сторонам.
— Потише ты, болтун! Не суй свой нос в дела, в которых ничего не смыслишь. Произноси лучше свои умные речи и строй воздушные замки. Когда образумишься и спустишься с небес на землю, тогда и поговорим серьезно.
Он помолчал и, словно передумав, добавил:
— Впрочем, на днях все равно надо будет поговорить с тобой. А пока могу сказать только одно: нам нужны деньги.
— Вам нужны деньги? А кто это — вы? И сколько вам надо?
— Кто мы — сейчас не спрашивай. А денег нам требуется много, и нужны они нам всегда. Так-то, друг.
Омер рассмеялся.
— Я заинтригован…
Нихад оборвал его движением руки:
— Хватит! Я сказал, что скоро поговорю с тобой. Жди. А пока подумаем о том, где пообедать и как провести вечер.
К двум часам столовая напротив кофейни заполнилась посетителями. Среди них Нихад и Омер заметили нескольких знакомых, но не настолько близких, чтобы можно было занять у них на обед. Наконец, потеряв надежду, они съели по бублику и выпили по чашке кофе.
Было время школьных каникул, и после обеда все кофейни на площади у мечети Беязид заполнили учителя, приехавшие в Стамбул со всех концов страны. Эти «летние» клиенты, как их здесь называли, приходили группами по три-четыре человека и до вечера болтали или играли в кости. Вечером, также компаниями по три-четыре человека, они отправлялись в какой-нибудь дешевый ресторанчик в Бейоглу. С наступлением темноты в кофейнях оставались лишь те из них, кто не успел за зиму накопить денег, да студенты.
Омер и Нихад просидели в кофейне до вечера, время от времени пересаживаясь от стола к столу, чтобы укрыться от солнца. Они молчали: Нихад обдумывал свои планы; мысли Омера ни на чем долго не задерживались. Несколько раз он вынимал из кармана журнал, но, просмотрев заголовки, хлопал им по столу и бормотал:
— О господи, какая скучища! Куда от нее деваться? С ним такое случалось часто. Голова вдруг начинала гудеть, он чувствовал тяжесть в груди, что-то сжимало горло. Неопределенные, но властные желания мучили его.
— Ты бы не скучал, если бы знал, чего хочешь, — сказал Нихад.
— Назови мне цель, которой стоило бы добиваться и ради которой можно пожертвовать жизнью… — умоляюще проговорил Омер.
Нихад рассмеялся.
— Вот видишь, опять несешь околесицу! В жизни нет ничего такого, ради чего стоило бы умереть. Стоит только жить. Больше того, мы обязаны жить! Твою башку так заклинило на небытии, что ты прежде всего ищешь цель, ради которой стоило бы отказаться от жизни, то есть уйти в действительное, а не в воображаемое небытие. Жить! Жить лучше всех, подняться над людьми, повелевать ими, быть сильным, даже жестоким — вот как следует жить! Посвяти этой цели жизнь — и, увидишь, ты сразу воспрянешь духом.
Нихад покраснел от возбуждения, его бегающие глаза засверкали.
— Ты в самом деле переменился, Нихад, — все так же вяло отозвался Омер. — Или я прежде не знал тебя. Так вот какие страсти ты скрывал в себе! Ты очень эгоистичен и самолюбив, верно ведь? Может быть, ты и прав… Но эта твоя правда претит мне…
Официант в белом переднике повернул выключатель. Желтым светом вспыхнули лампочки, подвешенные на проволоке между деревьями. В кофейню, громко споря, вошли четверо мужчин и сели за соседний столик.
— Откуда изволили пожаловать, господа? — обернулся к ним Нихад.
— Вы тоже здесь? — удивился один из пришедших, низкорослый, с нервными движениями человек. И тут же добавил: — Ну и глупый вопрос я задал! Видно же, что вы — здесь. Подобное только у нас, турок, возможно: задать вопрос, который заведомо не нуждается в ответе. Скажите, на каком еще языке можно проговорить несколько часов кряду и ничего дельного при этом не сказать?
Второй, тоже небольшого роста, сощурил глаза, — за толстыми стеклами очков невозможно было определить их цвет, — и спросил своего спутника:
— А ты не замечаешь, что твоя тирада служит лишним доказательством этой особенности. нашего языка?
— О господи, опять начались умничания, — поморщившись, пробормотал Омер. — Лучше совсем не иметь мыслей, чем вести эти бесконечные разглагольствования.
— Подумать только, — вполголоса обронил Нихад, — а ведь оба они — знаменитости! И в словах этого выдающегося турецкого поэта, и в словах столь же выдающегося публициста несомненно заключена святая истина.
Приятели тихонько рассмеялись. Двое из вновь пришедших упорно отмалчивались. Нихад наклонился к одному из них и о чем-то тихонько спросил. Тот утвердительно кивнул, и Нихад повернулся к Омеру:
— Все в порядке. По крайней мере, сегодня вечером мы живем.
Омер сокрушенно вздохнул: новость не очень обрадовала его.
— Ты недоволен? — удивился Нихад.
— А чему радоваться?
— Как чему? Ты говоришь таким тоном, словно брезгуешь пить за чужой счет.
— Замолчи, ради бога! Вся моя жизнь… Вся наша жизнь… одна низость…
— Подумаешь, воплощение добродетели!
— Вовсе нет! Просто я решил с сегодняшнего дня начать новую жизнь, не такую мелочную и убогую, как прежде, а по-настоящему осмысленную. Вот так… Стоит мне приложить старания, и я добьюсь чего угодно. Ах, если бы не дьявол, что сидит во мне! Он подстрекает меня на поступки, которые по доброй воле я ни за что не совершил бы. Пытаюсь избавиться от него — куда там… И не я один такой. В любом из нас — точно такой же дьявол, он вертит нами как хочет. Уверен, твои планы покорения мира — тоже его работа.
Нихад не выдержал.
— Да прекрати ты, ради бога! Я понимаю, что с тобой происходит. Только боюсь, ты рассердишься, если сказать тебе об этом прямо…
— Ну, скажи!
— Тебе нужно жениться!
— Дурак!
Омер брезгливо поморщился, вытащил из кармана журнал и принялся опять его просматривать. Нихад обернулся к маленькому человечку в очках.
— Ваша сегодняшняя статья, Исмет Шериф-бей, просто превосходна. У нас нет другого публициста, который обладал бы такой неотразимой логикой и так умело разил врагов своим острым пером. Каждую вашу статью мы ждем с большим нетерпением…
Омер оторвался от журнала.
— Ты что, цитируешь письма благодарных читателей?
— А разве я не прав?
— Прав, прав. Только забыл добавить, что во главе противников, поверженных нашим Исметом Шерифом, стоит он сам. Судя по тому, что в каждой новой статье он с удесятеренной энергией утверждает противоположное тому, что писал м, есяц назад, первый замертво поверженный им враг — все тот же Исмет Шериф. Не так ли, Эмин Кямиль?
— Совершенно верно, — с готовностью подхватил великий турецкий поэт, только что доказывавший способность родного языка ничего не выражать. Обычно он не упускал возможности поспорить с Исметом Шерифом.
— Тот, кто не понимает, что жизнь — это последовательная цепь изменений, — проговорил Исмет Шериф, — и что каждое такое изменение есть шаг вперед по пути прогресса, — тот просто мракобес…
Не считая нужным что-либо добавить, Исмет Шериф принялся теребить шрам на шее. Еще в детстве, во время Балканской войны, его ранило осколком снаряда при эвакуации из Эдирне, где он находился вместе с отцом, командиром роты. С тех пор голова Исмета Шерифа всегда клонилась к левому плечу, и ему стоило больших усилий держать ее прямо. Событий более значительных, чем это ранение, в жизни сего прославленного публициста так и не произошло. Оно даже сыграло не меньшую роль в формировании его характера, чем отец, о котором говорили как о настоящем герое и который погиб смертью храбрых в Эдирне. Впоследствии ранение стало главной темой толстого романа Исмета Шерифа.
Каждую неделю он выступал со статьями в крупной стамбульской газете. В них он касался самых злободневных проблем — в политической, экономической и литературной жизни в стране и за границей и, приводя цепь довольно убедительных доводов, делал решительные выводы и выносил суровые приговоры.
Поэт Эмин Кямиль почти всюду сопровождал этого публициста и мыслителя, вместе с ним участвовал в попойках и, хотя полностью разделял его убеждения, вменил себе в обязанность опровергать каждое его слово, каждую мысль. Эмин Кямиль, богатый бездельник, проедавший доставшееся ему от отца наследство, большую часть своей жизни провел в имении отца около Ешилькёя[44], развлекаясь охотой и кормлением собак, а также сочинительством стихов, к вящему восторгу любителей поэзии.
Вскоре эти занятия ему надоели, других он себе не нашел, поэтому в последние годы Эмин Кямиль увлекся буддизмом и, обрившись наголо, бродил босиком по своему поместью, ожидая погружения в нирвану. Потом ему и это наскучило, и вот уже несколько месяцев, как он стал ярым приверженцем Лао-цзы. Он вечно таскался с книжками по китайской философии на французском языке и пытался в соответствии с ними толковать жизнь и людские характеры. Товарищи не принимали его всерьез, хотя был он вроде бы и не дурак и в меру отзывчив. Это задевало самолюбие Эмина Кямиля, и он отвечал им презрительным высокомерием.
Нихад и Омер познакомились с этими «выдающимися личностями», когда те возымели намерение издавать молодежный журнал и заказали приятелям стихи и передовицы. Журнал давно прогорел, и его место заняли другие, столь же недолговечные журнальчики, но встречи с Исметом и Эмином не прекратились. Омер, правда, сразу же отстал от «издательских» дел, но Нихад все еще принимал в них участие. Время от времени под рубрикой «Молодежное движение» он публиковал статьи в той же газете, где печатался Исмет Шериф. Из этих статей нелегко было понять, что имеет их автор в виду, но они создавали впечатление, что он нападает на врага, назвать которого нельзя открыто, и вызывали горячие споры среди молодежи определенного толка.
Что до молодых людей, которые повсюду сопровождали Исмета Шерифа и Эмина Кямиля, то это были недоучившиеся студенты, вступившие на стезю журналистики. Поскольку никто из них не блистал особыми талантами и знаниями, то ничего, кроме небольших газетных сообщений, им и не поручали. В присутствии «великих людей» они сидели набрав в рот воды и только приветствовали восторженным смехом любую из многочисленных острот.
Неожиданно Исмет Шериф вскочил с места и скомандовал:
— Пошли!
Все поднялись. Омер выложил содержимое своего кошелька на оцинкованный стол, то же сделал Нихад. После недолгого препирательства компания вышла на улицу, решив отправиться в питейное заведение, недавно обнаруженное неподалеку отсюда в районе Коска.
Низкое, с давящим потолком помещение скорее напоминало лавку лудильщика. Здесь сидели только несколько давно не бритых пьяниц, два-три ремесленника, музыкант в черных очках и с удом в руках да мальчишка-певец лет десяти — одиннадцати в башмаках на босу ногу. Музыканты отдыхали. Омер сразу же обратил внимание на желтое, исхудалое лицо мальчика, в котором плутоватость сочеталась с детской застенчивостью.
Всем своим видом он старался разжалобить посетителей. Во взгляде его больших карих глаз читалась жажда сострадания. Порой он, правда, забывал обо всем и тогда обеспокоенно посматривал на инструмент или вздыхал, провожая голодным взглядом блюда с закусками, которые разносил хозяин-армянин; и тогда у него делался действительно несчастный вид, от которого сжималось сердце.
Компания заняла маленький столик. Хозяин тотчас принес на подносе графин водки, слоеные пирожки с мясом, фасоль с луком, жареные бычки. Снова заиграла музыка. Эмин Кямиль пустился в рассуждения по поводу мальчика-певца, а Исмет Шериф в стиле своих передовиц принялся обличать национальные язвы; газетная братия по-прежнему молчала.
Нихад ни с того ни с сего стал рассказывать об утреннем приключении Омера. Тот со скучающим видом вытащил из кармана свой журнал. Рассказ Нихада вызвал у всех приступ хохота, но Омер, сверкнув глазами, вдруг хлопнул журналом по столу:
— Послушайте! Здесь напечатаны стихи, как раз о том же самом, что и меня сводит с ума. Никто из вас не понимает даже, о чем я толкую… Но, уверен, тот, кто написал эти стихи, он бы понял!
Омер поднес журнал к глазам и стал читать. Это было стихотворение одного из известных поэтов, и называлось оно «Дьявол».
Читал Омер дрожащим от волнения голосом, как человек, изливающий душу, то и дело бросая взгляды на слушателей. В стихотворении говорилось о дьяволе, который сначала преследует свою жертву, словно тень, не отставая ни на шаг и нашептывая что-то на ухо, потом холодными как лед руками стискивает затылок и, наконец, заключает в свои мертвящие объятия; о силе, перед которой люди — испуганные и беспомощные дети. Когда Омер кончил читать, лоб его блестел от капелек пота.
— Послушайте только, — сказал он и перечитал. несколько строк:
С детских лет он со мною,
Лишь первый увидел я сон.
Слышу шаги за спиною
И знаю уже: это он.
В душе моей страх перед ним,
Словно весь мир, велик…
Да, да, страх перед ним, — перешел почти на крик Омер. — Мой страх велик, как весь мир! Вся моя жизнь была бы иной, если б не было этого страха, если б я не боялся дьявола… Уверен, он не даст мне сделать ничего хорошего, ничего стоящего…
Эмин Кямиль покачал головой и, нервно заморгав глазами, прервал его:
— Ну чего ты разошелся? На что жалуешься? Почем ты знаешь, может быть, этот дьявол и есть самое ценное в твоей душе? Такие люди, как ты, воспринимают мир только пятью чувствами и поэтому не могут избыть вечного страха. Доберись вы до первопричин и закономерностей жизни, вы бы уразумели, что все наши слабости вне нас. Семь цветов ослепляют, звуки оглушают, пища набивает оскомину, и бесконечные суетные стремления сначала приводят в восторг, а потом останавливают сердце. Возвышенные натуры ценят не показное, а сокровенное…
— Но сами-то вы, маэстро, не очень походите на человека, пренебрегающего благами внешнего мира, — не выдержал Нихад. — Вопреки мудрости Лао-цзы, вы вкушаете все прелести жизни!
Эмин Кямиль хотел было что-то возразить, но Исмет Шериф опередил его.
— Ничего удивительного, — сказал он, обернувшись к Нихаду. — Дьявол сидит во всех нас. Искусство — тоже его детище. Это он не дает нам погрязнуть в обыденщине, благодаря ему мы познаем себя, понимаем, что мы люди, а не автоматы. Эмин Кямиль говорит ерунду. Внешнее неотделимо от внутреннего. Просто это две стороны одной и той же идеи…
Омер уже думал о другом и не слушал их. Нихад поднес рюмку ко рту и сказал:
— Однако ваша точка зрения не очень отличается от взглядов Эмина Кямиля. А больше всего вас с ним объединяет серьезное ко всему отношение и стремление тотчас же вывести из всего свою философию… Но нашего Омера вы так и не поняли. Всякая чепуха может привести его в невероятное возбуждение. Он думает, что знает мир, а на самом деле он его не ведает. Он убежден, что находится во вселенной, сущность которой непознаваема. — Обернувшись к Оме-ру, он добавил: — Когда ты вернешься к реальной жизни, к осознанию своих интересов, у тебя не останется ни дьявола, ни пророков. Убедись, каким примитивным механизмом являются твое тело и твой дух, определи свои желания и решительно иди к цели. Тогда увидишь!
Омер отрицательно покачал головой:
— Никого из вас я не понимаю и понятия не имею, что вам ответить. Но я уверен, что не ошибаюсь: есть сила, которая управляет нами вопреки нашей воле. На самом деле все мы совсем другие, гораздо лучше… В этом я абсолютно убежден. Но как соединить одно с другим, не знаю.
Нихад усмехнулся:
— И не узнаешь до конца своих дней.
Зал опустел. После третьей рюмки голова Исмета Шерифа закачалась на искривленной шее, а движения Эмина Кямиля стали еще более судорожными. Между ними вдруг вспыхнул жаркий спор. И непонятно было — согласны они друг с другом или нет. Изъяснялись они запутанными, витиеватыми фразами, смолкая время от времени, чтобы убедиться в произведенном впечатлении, и снова принимались говорить разом, не слушая и перебивая друг друга. Омеру захотелось выяснить, о чем же они спорят. Он прислушался.
— Познание, мышление, необходимость, система, сознание… Даю голову на отсечение… Идеологические зазывалы… Политические маклеры… Спекулянты идеями…
Выспренние выражения перемежались с жаргонными словечками и философскими терминами.
— О господи, эти люди вечно повторяют самих себя, — пробормотал Омер.
— Что ты сказал? — спросил Нихад.
Омер привык делиться со своим приятелем каждой мыслью. Но сейчас он впервые нашел это лишним и, покачав головой, ответил:
— Ничего… просто так.
Шестиугольные деревянные часы на противоположной стене показывали одиннадцать.
— Я ухожу, — вдруг проговорил Омер, схватил шляпу и выскочил на улицу.
Он быстро дошел до квартала Лялели, свернул направо и по разбитой, изуродованной пожарищами улочке побрел мимо отдельных уцелевших домов к кварталу Шехзадебаши.
Нихад остался за столиком. Обернувшись к одному из репортеров, он обеспокоенно спросил:
— Послушай, приятель, сегодня ведь платишь ты?
Тот, пытаясь приподнять отяжелевшие веки, утвердительно кивнул головой. Нихад облегченно вздохнул и пробормотал:
— Чудак! Чего ж он так быстро смылся? Не понимаю…
Омер постучал в дом тетушки Эмине уже около полуночи. Все окна второго этажа, выходящие на улицу, были темны. Только в широком окне над дверью брезжил слабый свет. «Наверное, в зале кто-нибудь есть», — подумал молодой человек.
Он не постеснялся в столь неурочный час зайти в гости к родственникам, которых не навещал около года. Еще с лицейских времен он привык приходить сюда всякий раз, когда поздно задерживался в городе. Старая служанка Фатьма стелила ему постель в одной из пустых комнат, и он засыпал беспечно, как в детстве, а утром уходил, обычно никем не замеченный.
На этот раз решение зайти к тетушке пришло неожиданно. В какой-то момент Омер испытал непреодолимое отвращение к пустой, бессодержательной болтовне своих приятелей. Ему захотелось бежать от этого фразерства и суесловия в мир простых, ясных побуждений и слов. Он не заблуждался насчет своей тетушки Эмине — едва ли в ее доме он найдет то, что ищет, но даже самому себе он не желал признаться в том, что именно так неудержимо влекло его сюда. Как всегда, дверь открыла служанка Фатьма. Три десятка лет гнула она спину в доме Эмине, но никогда ни на что не жаловалась. Эта старая дева с улыбчивыми глазами, в одежде, пропахшей кухней, была очень добра к Омеру. И на сей раз она вся так и засветилась радостью.
— Ах, заходите, заходите, бей. Наши еще не ложились. И не спрашивайте почему. Сами расскажут. Плохо у нас, совсем плохо…
Омер на одном дыхании взлетел по лесенке и очутился в устланном линолеумом зале, где увидел Галиба-эфенди и тетушку Эмине. Хозяин, казалось, дремал, но, завидев гостя, поднялся ему навстречу. Он через силу выдавил из себя улыбку. Тетушка сидела в белом тюлевом платке, и глаза у нее были заплаканы.
— Заходи, заходи, дорогой мой Омер… И не спрашивай лучше ни о чем, — простонала она.
Омер тотчас обо всем догадался.
— Сказали ей?
— Сказали, сказали… Да если бы и не сказали, она все равно поняла бы. Сегодня вечером обняла меня за шею и говорит: «Я уже совсем взрослая, зачем вы от меня скрываете? Неизвестность только мучает меня. Ради бога, скажите, что стряслось?» Она поклялась держать себя в руках, ну, я и проговорилась. Посмотрел бы ты на нее, сердце разорвалось бы. Зарыдала, упала на миндер, потом убежала наверх, заперлась у себя, даже наших утешений слушать не стала. Погасила свет. А вскоре совсем затихла.
— А вы не заходили к ней, не посмотрели, как она? — с тревогой спросил Омер.
— Как же посмотреть! Я ведь сказала — дверь заперта. Ох, боюсь я, как бы руки на себя не наложила. Стучалась я к ней. «Оставьте меня, тетушка, говорит, немного успокоюсь и усну». Странная она девушка. В такие минуты человек ищет, с кем бы горем поделиться, а она — как бы от людей спрятаться. — Тетушка провела рукой по глазам, снова наполнившимся слезами. — У меня и то нервы расстроились. С тех пор все голова болит… Как-никак все-таки отец умер. Но что можно поделать!
— Дела покойного в последнее время шли совсем плохо, — пробормотал Галиб-эфенди.
Тетушка Эмине бросила на него гневный взгляд: это ж надо, даже в такой трагический момент говорить о каких-то там «делах»!
Омер почувствовал, что ему по-настоящему жаль девушку. Он вспомнил о своем отце, который умер четыре года назад. Омер тогда учился в одном из закрытых лицеев Стамбула. Он плохо знал своего отца, и хотя вспоминал о нем лишь тогда, когда получал деньги или собирался домой на каникулы, известие о его смерти потрясло Омера. Он вдруг ощутил, что ему недостает чего-то, ощутил пустоту, как будто сидел спокойно в комнате и вдруг одна из стен исчезла. Он не мог поверить в смерть отца, словно калека, у которого вчера были целы руки и ноги, не может поверить, что сегодня их уже нет.
— Хоть бы ей удалось доучиться, — задумчиво произнес Омер.
Галиб-эфенди моментально очнулся от дремоты и выпалил:
— Посмотрим, позволит ли ей состояние их дел продолжить ученье!
Тетушка вторично смерила супруга гневным взглядом и подумала, как время меняет людей! Вот и в Талибе не осталось и следа от былой беспечности и приличествующей благородному человеку щедрости; эта щедрость уступила место мелочному скряжничеству. Если бы не жена, он давно отказал бы в куске хлеба гостям и землякам. Но Эмине-ханым все свои силы, всю свою волю тратила на то, чтобы оттянуть наступление этого часа. «Пусть я кровью буду харкать, но скажу, что кизил жую. Лучше всем домом поститься, чем краснеть перед гостями за угощение», — любила повторять Эмине. Однако поститься всем домом пока не приходилось.
От выпитой водки Омер ощущал странную тяжесть во всем теле. Он несколько раз зевнул. Заметив это, стоявшая в углу на коленях Фатьма моментально вскочила.
— Ваша постель готова, бей.
— Устал я сегодня, — сказал, потянувшись, Омер.
— Раз так, и я пойду, — с укоризной в голосе проговорила тетушка Эмине. — Смотри только не уходи утром, не повидавшись с нами… На сей раз я обижусь. Да пошлет Аллах нам всем спокойную ночь.
По скрипучей лестнице поднялся Омер в комнату, отведенную ему под ночлег. Второй этаж дома выступал над первым, и от этого казалось, будто комната зависла над улицей. Широкая постель была расстелена прямо на полу. Сначала Омер стал нащупывать выключатель, но потом передумал: уличный фонарь, висевший прямо перед окном, давал достаточно много света.
У двери стоял обтянутый тканью табурет. Омер обессиленно опустился на него. Голова раскалывалась, во рту горчило. Чувство смутной тревоги не отпускало его. Он огляделся по сторонам.
Ничто не переменилось в этой комнатке, которую Омер помнил почти с детства. Она была обставлена дешево, но своеобразно. Диван с разбитыми пружинами и четыре скрипучих табурета стояли на прежних местах. И все тот же красивый, но уже совсем ветхий ушакский ковер[45] покрывал пол. На софе у окна лежали все те же батистовые покрывала и подушки, набитые морской травой; на стенах висели священные надписи из Корана, взятые под стекло и оправленные в рамки. И со всеми этими вещами мирно уживался столик с патефоном и набором модных пластинок в потрепанных конвертах.
Мысли Омера вернулись к тетушке Эмине. Она, несмотря на печаль и слезы, не позабыла подвести сурьмой глаза и нарумянить щеки. Его двоюродная сестра Семиха, эта беспечная толстушка, давно почивала в своей комнате. Омер подумал, как, в сущности, похожи эта комната с разностильной обстановкой и хозяйки этого дома. Если заглянуть к ним в душу, то и там можно обнаружить в самом близком соседстве изречения из Корана и бойкие фокстроты.
Омер подошел к окну и распахнул его. Стояла влажная весенняя ночь. Он решил, что от прохладного воздуха головная боль утихнет.
По красноватому от городских огней небу бежали редкие облака, с соседних улиц долетал шум трамваев. Напротив по-прежнему возвышалась старая стена, окружавшая сад большого особняка. Это поразило Оме-ра. Он всегда приходил в изумление, когда замечал, что какая-нибудь вещь долгое время остается неизменной — ведь в его собственной жизни все так быстро менялось! Вдруг ему стало грустно. По небу бежали легкие облака. Мысли Омера, такие же бесформенные и неуловимые, как эти весенние облака, точно так же порой сгущались, принимая форму смутных воспоминаний, неопределенных надежд и стремлений.
Вдруг он поймал себя на том, что все это время разговаривал вслух, но, как ни старался, не мог припомнить, о чем. Где-то в глубине его мозга болезненно пульсировала одна точка, словно посылала какие-то сигналы. Но стоило прислушаться, как она тотчас затихала. Омер прислонился головой к раме. Глаза его были полузакрыты. Ветви деревьев, свешиваясь над стеной сада, мягко покачивались в темноте ночи, совсем как клубы низко стелющегося дыма.
Вдруг Омеру показалось, что не стало ни шума трамваев, ни электрического света, кругом зелено и ясно. Он идет по неширокой дороге, обсаженной тополями. Вдоль правой обочины бежит, пенится веселый арык, по левую руку тянутся бесконечные сады, виноградники, окруженные изгородью из кустов ежевики и шиповника. Виноградные лозы похожи на присевших на корточки людей, а молодые черешенки усыпаны пунцовыми ягодами. Дорога идет под откос и постепенно сужается, превращаясь в тропинку. Тополя и кусты подступают почти вплотную к Омеру, как две высокие зеленые стены. И вдруг он очутился на широкой поляне. Кроны огромных вязов и ореховых деревьев закрывают небо, и свет, просачиваясь сквозь листву, украшает переливчатым покрывалом поверхность небольшого водоема на краю поляны. Вот, оказывается, откуда бежит вода по арыку! Омер подходит к водоему. На другом его берегу высятся замшелые, увитые плющом скалы. Не слышно ничего, кроме шелеста листьев и сладкого шепота водяных струек: то ключи пробиваются сквозь песчаное дно.
Пронзительный скрежет трамвайных колес заставил Омера вздрогнуть. И сразу же его охватило мучительное желание узнать, где и когда он видел эту картину: дорогу, всю в зелени, воду и замшелые скалы. Он изо всех сил напрягал память, пытаясь вспомнить те места, где гулял еще в детстве. Напрасно. Он перебрал все, вплоть до лесов Дурсун-бея и сосновых боров Каздага, припомнил все места, мимо которых когда-либо проходил или проезжал. Был он один на этой зеленой дороге или с кем-нибудь? И этого он не помнил. Картина, которая только что привиделась ему, не могла быть причудой воображения — слишком конкретны и осязаемы были детали. Все это он уже видел когда-то. Но когда? Может быть, во сне? Нет, то был не сон. Он наяву видел виноградники, и деревца черешен. Он измучил себя, но так и не вспомнил, когда это было. Он отвернулся от окна.
С ним часто случалось подобное: читает какую-нибудь книгу, и вдруг покажется ему, что эти самые строки он уже читал когда-то, а вот где — припомнить не может. Или неожиданно во время разговора придет ему в голову, что он уже слышал от этого самого человека такие же слова, и, забыв о собеседнике, он начинает вспоминать, где и когда это было. Поначалу он приписывал все сновидениям, словно таинственная сила заранее приоткрывала перед ним будущее. Потом эта мысль смешила его своей нелепостью. Верно, однако, то, что некоторые слова, картины и события почему-то казались знакомыми. Он был убежден, что уже слышал, видел, переживал это, но не мог определить когда.
Омер устало опустил голову на батистовую подушку. В доме все затихло. Он закрыл глаза и мысленно прошелся по всем комнатам.
Фатьма, постелив себе на линолеумовом полу в зале, наверное, уже забылась легким, чутким, как всегда, сном. Одна нога ее, с растрескавшейся на лодыжке кожей, высунулась из-под одеяла. Ее большие, огрубевшие от тяжелой работы руки сложены на маленькой, увядшей груди, которой никогда не касалась мужская ладонь. Черные волосы выбились из-под грязного платка. Грудь мерно колышется; в отвыкшей от мыслей голове проносятся образы отца с матерью, которых Фатьма не видела с детских лет. Сны для нее — единственное средство не потерять совсем способность мыслить.
Представлять себе дядюшку Талиба и тетушку Эмине, спавших на первом этаже в комнате, окно которой выходило в сад, было не очень приятно. Вдавленные в матрацы две огромные жирные туши лежат спиной друг к другу. Белая, расшитая ночная рубашка дяди Талиба сбилась на животе, одна из штанин его бумазейных с перламутровыми пуговицами кальсон задралась выше колена. У тетушки Эмине в жирных складках шеи поблескивают капельки пота, в углах глаз сурьма смешалась с комочками слизи. Они видят беспокойные сны. Тяжелый храп дяди Талиба смешивается с легким присвистом, вылетающим не то из носа, не то изо рта его супруги.
Семиха спит на втором этаже, окна ее комнаты тоже выходят в сад. У нее молодое, упитанное тело. Одну руку она положила под щеку, другую на грудь. Светло-каштановые прямые волосы разметались по вышитой подушке, пухлые ноги плотно завернуты в батистовые простыни. В ее легкомысленной головенке проносятся сны о муже с автомобилем, шелковых платьях и модных прическах.
Ну, а в комнате по соседству с той, где находится он?
Омер не хотел признаться себе, что все это мысленное путешествие по дому он предпринял ради того, чтобы попасть в эту комнату. Только сейчас он понял, что влекло его сюда. И все чувства, пережитые утром, когда он впервые увидел девушку, вновь охватили его.
— Дурак Нихад… Еще немного — и я стану таким же, как он, — пробормотал он.
До сих пор Омер считал своего рода доблестью высказывать вслух все, что думал и чувствовал. Это казалось ему признаком уверенности в себе. И на сей раз он не видел необходимости изменить своему принципу.
— Как ее зовут?.. — размышлял он вслух. — Кажется, Маджиде. Да, не очень красивое имя. Наверное, ее отец услышал его от какого-нибудь чиновника… Но независимо от того, нравится или не нравится мне ее имя, я непременно скажу ей завтра, что влюбился без памяти…
Он постарался вызвать в памяти лицо девушки, но ему это не удалось. Он только увидел ее как бы издали — стремительную походку, покачивающиеся завитки волос над необычайно красивой, тонкой шеей.
Она стройна, у нее волевой подбородок. А вот какой формы губы или цвет глаз — этого он не помнил.
— Ну какое это может иметь значение?! — пробормотал Омер вслух. — Главное, она не похожа ни на кого в целом мире. Итак, завтра, завтра…
Тут он припомнил, какое горе постигло Маджиде, и даже укорил себя в эгоистической забывчивости.
Может быть, она разделась и легла в постель. А может, сидит, съежившись, в углу комнаты и не смыкает глаз. Или следит за тем же самым бегущим по небу облаком, что и он. Бедняжка, остаться совершенно одинокой в восемнадцать лет! Она вдали от дома, окружена чуждыми ей по духу людьми. Омер знал, как слабеют в такие минуты люди, как ищут, с кем бы поделиться горем.
«Завтра постараюсь ее утешить», — подумал он, но тут же устыдился пошлости собственных мыслей и пог. юрщился. Как ни пытался он обуздать свое воображение, ему это не удавалось. Перед мысленным взглядом проносились картины, одна другой трогательней: он изливает душу перед девушкой, а она ласково и мило внимает.
Омер знал по опыту, что события, мысленно пережитые им, пригрезившиеся в мечтах, никогда не осуществляются в реальности. И при этом полагал, что желания его, по сути, вполне осуществимы, просто судьба несправедлива к нему. Он решил больше не мечтать о сближении с Маджиде. Ведь стоит только вообразить ее своей, как непременно постигнет разочарование. А на сей раз, вопреки обыкновению, неизмеримо важнее были не иллюзии, а реальность. Дабы обмануть судьбу, он пустился на хитрость: стал уверять себя, что все будет плохо. Мозг, уставший от дневной сумятицы и все еще под действием винных паров, постепенно затуманился. Омер заснул у открытого окна, склонив голову на подушку, набитую морской травой.
Когда Омер проснулся, еще не рассвело. Только тонкая белая полоска забрезжила вдали за деревьями сада. Омер потянулся. Слегка ломило шею, так как он спал в неудобной позе; он был молод, и ночная прохлада не повредила ему. Только лицо и руки были неприятно влажными: то ли он обливался потом во сне, то ли воздух был сырой. Омер вытер лицо и руки платком, долго протирал очки. Все еще спали, и он не пошел умываться, чтобы никого не тревожить. К тому же ему было лень двигаться. В саду пели птицы. Еще совсем крошечные листочки шевелились под мягким дуновением ветра и слабо шелестели. Было необыкновенно приятно смотреть, как одна за другой гаснут звезды на небе. Грязные, поросшие мохом черепичные крыши, казалось, оживали в свете зарождающегося дня; прозрачные, как кисея, испарения над деревьями и домами таяли, пропадали. Вся эта картина наполнила Омера; бодростью и силой. |
— Стоит все-таки жить, если есть на свете такая штука, как весна, — пробормотал он.
Улицы постепенно оживали. Пронзительный скрежет первых трамваев заполнял город. В садиках соседних домов слышался стук деревянных башмаков, хлюпанье насосов, плеск воды. С шумом распахнулись, железные ставни на одном из окон. Урча пронесся по улице автомобиль и свернул на проспект.
Омеру подумалось, что не только жизненный уклад его родственников, но и жизнь всего города разнохарактерна и пестра, словно состоит из множества заплат. Природа и техника, тысячелетняя древность и нынешний день сосуществуют рядом. Красота и фальшь, полезное и ненужное уживаются друг с другом, переплетаются и громоздятся одно на другое.
Кто-то завозился на первом этаже: это, должно быть, встала Фатьма, готовит завтрак. Омер подошел к зеркалу, поправил галстук, причесался. Он решил подождать немного, а потом пойти умыться и напиться воды.
В соседней комнате послышались шаги, открылась дверь. Омер вскочил и, не успев ничего сообразить, оказался в зале. Маджиде с полотенцем в руках уже прошла в умывальную. Через приоткрытую дверь он заметил ее белый ночной халат и спутанные волосы. «Значит, она спала раздевшись», — подумал молодой человек. Это ему показалось странным, будто сон в одежде был признаком истинного горя.
Маджиде умылась и, вытирая лицо, неторопливо возвращалась в свою комнату. Омер растерянно оглянулся по сторонам и, схватив маленькое розовое полотенце, висевшее на спинке стула, принялся мять его в руках.
Подняв голову, девушка равнодушно посмотрела на него, словно не узнавая, и вяло обронила:
— А, это вы? Бонжур.
Омер, похлопывая себя по коленям скрученным полотенцем, ответил ей с чисто детским воодушевлением:
— Да, это я. Я пришел поздно… Вы уже спали… То есть рано ушли к себе… Я не мог с вами увидеться… Да отойдет ваше горе в прошлое. То есть дай вам бог здоровья!
Он видел, что Маджиде порывается уйти, и говорил быстро, чтобы хоть ненадолго удержать ее. Было видно, что девушка провела бессонную ночь. Веки ее покраснели, припухли, лицо побледнело, щеки ввалились. Омер понял, что был не прав, полагая, будто она провела спокойно всю ночь. Он говорил и одновременно осматривал ее с головы до ног. В длинном белом ночном халате Маджиде показалась ему еще выше и тоньше, чем накануне. Между халатом и домашними туфлями из алого бархата виднелись узкие и белые, как слоновая, кость, лодыжки. Короткие рукава с оборками оставляли открытыми покойные руки. От запястья к пальцам веером разбегались голубоватые жилки. В прядях остриженных вьющихся волос блестели капли воды.
Больше Омер ничего не мог сказать. Девушка не выказывала никакого смущения от того, что стояла в ночной одежде перед незнакомым юношей. Ее смелый взгляд совсем смутил Омера. Если бы она покраснела и начала с наигранным волнением закрывать то одну, то другую обнаженную часть тела или попыталась убежать, Омер наверняка стал бы отпускать банальные шуточки. Но стоявшая перед ним девушка вела себя естественнее, чем он, и в этом было ее преимущество.
— Да… Я очень расстроен. — Омер запнулся. — Дай бог вам долгой жизни!
— Благодарю вас, — по-прежнему вяло, но учтиво ответила девушка и ушла к себе.
Омер тоже хотел было вернуться в свою комнату, но сообразил, как нелепо выглядела бы тогда его встреча с Маджиде, и направился к умывальнику. Он снял очки, провел мокрой ладонью по лицу и вытерся полотенцем, которое успел за это время свить в жгут. Хотя во рту у него пересохло, он забыл напиться. Вернувшись к себе, Омер долго стоял посреди комнаты. Он понимал, что вел себя глупо и предстал перед девушкой в смешном, жалком виде.
— Черт подери, выказать себя этаким болваном! — пробормотал он. — Уставился на нее так, словно собирался съесть. Кажется, она ужасно рассердилась, хотя и не подала виду. Если бы я был девушкой, я презирал бы таких мужчин.
Он не мог спокойно усидеть на одном месте. Ходить же по комнате из угла в угол тоже не мог — боялся выдать волнение. Поэтому он продолжал стоять посреди комнаты, исполненный неудовлетворения самим собой.
— В жизни нашей так много мелочей и пошлостей! Они-то и делают ее несносной, — проговорил он. «Да что это я», — тут же одернул он себя и, круто повернувшись, вышел из комнаты и спустился по лестнице на первый этаж.
Стол, накрытый белой клеенкой, был уже готов к завтраку. В двери, ведущие из сада, вошла Фатьма, обтирая о передник мокрые руки. Она несла эмалированную кружку с крупными зелеными маслинами.
— Вы садитесь, бей, наши поздно встают, — сказала она, ставя кружку на стол, рядом с тарелкой с сотовым медом.
Омер решил, что если он уйдет, не повидавшись ни с кем, то и на этот раз родственники не будут на него в обиде.
— Дядя уже ушел? — спросил он.
— Нет, еще и не вставал.
Значит, Галиб-эфенди совсем забросил дела. Наконец и он понял, что бесполезно являться в свою лавку на Ягискелеси до утреннего намаза, и решил подольше спать по утрам, полагаясь на своего шестнадцатилетнего мальчишку-приказчика.
Омер подвинул к себе стул и сел. Фатьма налила ему чаю. Наверху послышался шум открываемой двери и чьи-то шаги.
— Это Семиха? — спросил Омер с деланным равнодушием.
— Нет, что вы! Барышня встает не раньше обеда… Это Маджиде-ханым. Время идти в школу. Вчера она пропустила занятия, они с хозяйкой навещали приятельницу в Кадыкёе. Но как же она пойдет сегодня?
В зале по-прежнему слышался легкий шум. Наверное, Маджиде надевала туфли. Фатьма придвинулась к Омеру и зашептала:
— У нее в школе играют и поют. Разве можно пойти туда в такой день? — И, покачав головой, добавила: — Ну, а что делать здесь, в четырех стенах? Пойдет, прогуляется на свежем воздухе, легче ей станет… Так жаль ее, так жаль…
Маджиде спускалась по лестнице. На ней была спортивная юбка кирпичного цвета в зеленую клетку, кофейного цвета шерстяной свитер и такого же цвета берет. Омер посмотрел в ее сторону. По его лицу расплылась какая-то нелепая ухмылка. Маджиде, чуть улыбаясь, спускалась по лестнице. В полутемном зале были не так заметны краснота вокруг глаз и бледность лица. Она выглядела лишь немного вялой.
Ее улыбка задела Омера за живое. Не потому, что он считал неприличным улыбаться, когда постигает такое несчастье, — нужно быть слепцом, чтобы не заметить, как страдает Маджиде, — но эта одинокая девушка привыкла полагаться на себя и не хотела выказывать своего горя. Улыбка как будто отталкивала всякого, кто вздумал бы приблизиться к ней. «Я, кажется, впутаюсь в такую историю… Дай бог, чтобы все обошлось благополучно», — подумал Омер.
Маджиде села прямо напротив него. Взяла свою чашку, через силу сделала несколько глотков. На мгновение ее глаза встретились с глазами Омера. Этот юноша с прядями светло-каштановых волос, падавшими на белый лоб, показался ей немного чудаковатым, но искренним и приветливым. Взгляд Маджиде чуть-чуть потеплел, она вздохнула, прикрыв глаза. Весь ее вид, казалось, говорил: «Вы видите, что со мной делается».
Омер сразу все понял. Он посмотрел на нее в упор и тоже глубоко вздохнул. Как два человека, сидящие в одном купе вагона и говорящие на разных языках, они пытались объясниться робкими, застенчивыми улыбками.
Несколько раз Омер наклонялся вперед, намереваясь что-то сказать, но так и не решился. Маджиде как будто не замечала этого. Наконец оба одновременно поднялись из-за стола.
— Передай привет тетушке и дяде, — сказал Омер, обращаясь к Фатьме. — Так и скажешь: я, мол, ждал, ждал, но они еще не встали. Пусть не обижаются. — И, улыбаясь, добавил: — А Семихе передай, что я целую ее глазки.
Он взялся за шляпу. Маджиде собрала ноты и надела розовое летнее пальто.
— Вы тоже уходите? — бросил Омер как бы невзначай.
— Как видите.
«Да, — подумал Омер, — обычные приемы тут не подходят». Шаблонные фразы, веселые дерзости, которые так нравились его сокурсницам, игривые и подчас нескромные остроты — все это мертвым грузом сразу осело на дно его памяти. Но намерения его, напротив, стали более определенными. Когда Маджиде, выходя из дверей, случайно коснулась пальцами его руки, он вдруг покраснел как рак. Они пошли рядом. Изредка Омер ловил на себе взгляд ее черных глаз, одновременно печальный и неприступный. Тогда он терялся, бессмысленно оглядывался по сторонам и умолкал. Он и сам то и дело бросал косые взгляды на свою спутницу. И если полы ее пальто распахивались на ходу и он мог видеть плотно обтянутую свитером грудь, то у него перехватывало дыхание.
Выйдя на проспект, они посмотрели друг на друга.
— Вам куда? — поспешно спросил Омер. — В консерваторию? Сейчас восемь часов. У меня еще час времени. Хотите, пройдемся пешком?
Маджиде утвердительно кивнула, и они пошли дальше по направлению к Беязиду, оттуда — к Бакырджилар. Неловкость не проходила.
«У меня пропал голос, как у соловья, наевшегося шелковицы[46], - думал Омер. — Насколько я помню, это со мной впервые. Вот дурацкое положение! Не станешь же сразу объясняться в любви девушке, с которой только что познакомился и которая лишь вчера узнала о смерти своего отца. Надо бы выразить ей соболезнование, но я понятия не имею, как это делается. Мне ведь никто не соболезновал…
Вообще утешения — это высшая степень лицемерия. Физиономия принимает фальшиво-печальное выражение, брови этак приподнимаются; со скорбным видом покачиваешь головой, стараешься говорить огорченным тоном. С ума можно сойти! Уверен, Маджиде того же мнения, что и я. Наверняка соболезнования будут ей не по душе. Это видно хотя бы по тому, что она пошла на занятия, словно ничего не произошло… Однако ужасно глупо идти так, молча, и переглядываться, словно школьники, у которых еще молоко на губах не обсохло. Это в конце концов проявление взаимного равнодушия… Протяну ей сейчас руку и скажу: „До свиданья“, вот и все… Больше навязываться невозможно… Но почему я не могу сделать этого?.. Да она просто приворожила меня! Профиль у нее чудесный. Какая матовая кожа! Правда, немного желтоватая. От бессонницы или всегда такая? Нет, определенно, я уже видел ее когда-то, я знаю ее. То есть душу ее знаю… Между нами есть некая незримая связь. Ах, дурак Нихад! Когда-нибудь он меня выведет из себя… „Ты, наверное, видел ее в детстве, в твоем мозгу осталось воспоминание о ней…“ Ерунда! При чем тут детские воспоминания?.. Но раз об этом зашла речь, раз выдвинуто такое предположение, трудно удержаться, чтобы не поверить… Как люди любят все упрощать, опошлять!.. Одно дурацкое слово, и все мечты разбиты… Что-то не нравится мне Нихад, особенно в последнее время. Впутался в какие-то темные дела. Но товарищ он верный. Ради меня пошел бы даже на смерть… Впрочем, почему я так убежден в этом? Мало ли что я думаю, а он, может, и пальцем не пошевелит… Однако до сих пор он многим жертвовал ради нашей дружбы. Деньгами, например… А способен ли он на большее? С некоторых пор он сам стал мне меньше нравиться, а уж типы, его окружающие… Но есть в них, право, что-то притягательное. Мозг у них работает, как в лихорадке, как машина: только бы доказать что-то. А что? Плохое или хорошее? Черт его знает!»
Взгляд его снова упал на Маджиде; как и он, девушка была погружена в свои мысли. Брови ее сошлись на переносице, взгляд был нацелен вперед, и на лице ее не шевелился ни один мускул. Ноты, которые она держала под мышкой, соскользнули назад. Ноги, обутые в кофейного цвета туфли на низком каблуке, легко ступали по мостовой. Омер заметил, что она шла, как мужчина, крупным, свободным шагом. Семенящая походка большинства девушек всегда вызывала у него чуть ли не сострадание. Поэтому он с одобрением отметил, что эта девушка шагает с ним в ногу.
Они подошли к мосту. Кругом стоял неумолчный гул людских голосов.'Все, казалось, спешили куда-то, бежали, суетились. Омер и Маджиде перешли через Золотой рог и продолжали шагать рядом, изредка поглядывая на желтую воду и на множество маленьких и больших баркасов, шаланд, лодок, барж. На одной из шаланд сидел мальчишка лет девяти. Он брал из жестянки червяка, насаживал на крючок и, забросив в воду, равномерными рывками подтягивал к себе. Его босые и грязные ноги свисали над водой, глаза неотрывно следили за поплавком. Юноша и девушка остановились и долго наблюдали за мальчишкой. Упорство и терпение юного рыбака навели Омера на мысль, что сам он никогда ничем не был так поглощен, ничему не уделял столько внимания.
Одна из нотных тетрадей упала на мостовую. Омер нагнулся, поднял ее и протянул руку за всей пачкой.
— Дайте, я понесу.
Маджиде молча протянула ему ноты. И только в глазах у нее промелькнуло что-то, похожее на благодарность.
Это совсем сбило Омера с толку. «Странно, — подумал он, — никогда благосклонность и внимание девушек, которые нравились мне, не радовали так, как один этот взгляд, смысл которого мне даже не вполне ясен. Да, только один взгляд, к тому же выразивший жалость. Но, по крайней мере, не безразличный, и одно это заставляет мое сердце сжиматься. Может быть, это и есть любовь? Возможно, до сих пор я и не знал, что такое настоящая любовь. Наверное, мне следует что-то предпринять. Но сама мысль об этом кажется мне утомительной. Пусть все идет само собою!.. О чем она сейчас думает? Во всяком случае, не обо мне… А почему бы и нет? Все отдал бы я ради того, чтобы она думала обо мне. Стоит ей подать знак, и я, не задумываясь ни секунды, брошусь вот под этот трамвай, впрочем, брошусь ли?»
Маджиде схватила его за руку.
— Что с вами? На кого это вы засмотрелись, да так, что чуть не угодили под трамвай?
Омер растерянно озирался по сторонам. Действительно, он стоял на мостовой. Значит, обогнал Маджиде и даже не заметил этого.
— Да, мне показалось, там был знакомый… Наверное, я обознался, — принялся он неловко оправдываться.
Он чувствовал странную дрожь в руке, которой только что касалась Маджиде. «Почему она отпустила мою руку?» — подумал он и досадливо поморщился, как обиженный ребенок. Ему захотелось плакать, и он с трудом сдерживался. В конце концов он попросил:
— Возьмите меня, пожалуйста, под руку. Маджиде выполнила его просьбу, только на сей раз ее прикосновение было легким и нежным. В этот миг глаза их встретились. Маджиде пристально смотрела на него, словно силясь что-то припомнить. Точно таким же взглядом она смотрела на него вчера на мосту. Когда глаза Маджиде подолгу останавливались на нем, он терялся. Девушка как будто что-то примечала, принимала к сведению и снова продолжала чего-то доискиваться.
Омер отвернулся. Они снова пошли быстрым шагом и молча миновали подъем после Каракёя, замечая, что с каждой секундой в их отношениях происходит какая-то перемена, словно они только сейчас начали узнавать друг друга. Каждый из них думал о своем, но каждый был убежден, что найдет в другом понимание и единомыслие.
Когда они дошли до консерватории, Маджиде молча протянула руку. Омер испугался: вот сейчас они расстанутся, и он не увидит ее, может быть, несколько недель. Но ведь он не мог себе представить, что будет делать без нее даже пять минут! Он побоялся сказать ей об этом и только спросил:
— Вы сможете сегодня заниматься?
— Зачем вы спрашиваете? — проговорила Маджиде все с той же непонятной улыбкой на губах. — Разве об этом говорят?
Омер, напрягая всю свою волю и мужество, пробормотал:
— Я так много хотел вам сказать!
— И ничего не сказали…
Он посмотрел на нее с упреком.
— Еще увидимся, — проговорила Маджиде. словно извиняясь.
— Когда? — сразу спросил Омер. Маджиде пожала плечами.
— Я приду сюда вечером и провожу вас, хорошо? Девушка задумалась. Потом, будто решившись на что-то, сказала:
— Как вам угодно.
И поднялась по лестнице.
Омер спускался вниз по улице почти бегом. Он не чуял под собой ног. В душе его пенилось, кипело, переливалось через край счастье. Ему хотелось обнимать всех прохожих и кричать: «Ну почему вы все такие хмурые? Смейтесь, радуйтесь, разве есть на свете что-нибудь прекраснее жизни?»
Не переводя духа, он добежал до моста. Сердце колотилось. Он посмотрел на часы, было уже около десяти. «Опять опоздал», — подумал Омер. Но и это не омрачило его радости. Дальний родственник, устроивший Омера в почтовое ведомство, занимал там высокую должность. «Пойду поцелую ему ручку… И он будет доволен, и наши прикусят языки, увидев, что я выхожу из его кабинета».
Омер даже не знал, как называлась его должность, которая приносила ему ежемесячно сорок две лиры семьдесят пять курушей жалованья. Он сидел в бухгалтерии и почти ничего не делал. Иногда кассир хафыз Хюсаметтин-эфенди просил помочь ему, и Омер заполнял бухгалтерские книги бесконечными колонками цифр. Однако это занятие никогда не наводило на него скуку. Он изобретал свои, новые способы работы: иногда заполнял слева направо всю строку, иногда писал цифры столбиком одна под другой, заполняя графы по очереди. Прочитав десять: — пятнадцать цифр подряд, пробовал запомнить их сразу и, превращая работу в спорт, приходил от нее даже в азарт.
В комнате, где он работал, было столов десять. За каждым сидели чиновники, разного возраста, но с одинаковым выражением на лицах, будто нет дела важнее, чем то, которым они занимаются. По сути, все они были привязаны к своей работе не больше, чем Омер. Каждый был погружен в собственные мысли: одни — о том, как добыть средства на жизнь, другие — о свидании, третьи — о кинофильмах, и все без конца кляли свою работу, с которой мирились лишь ради хлеба насущного.
Маленькие залитые чернилами столы были завалены линованными бланками, пачками сколотых бумаг, огромными черными тетрадями. Такими же толстыми черными тетрадями были забиты стеллажи, стоящие за двумя большими столами у стенки.
Один из молодых чиновников приподнял край бювара и, вставив туда круглое карманное зеркальце, занялся приведением в порядок своих набриолиненных волос и потертого галстука из искусственного шелка. Так как жилетка не закрывала его ветхой, залатанной у ворота рубашки, он то и дело нервно проводил рукой по шее. Брюки его светлого костюма лоснились на коленях, но были аккуратно отутюжены, на мысках поношенных полуботинок канареечного цвета, купленных, очевидно, из третьих рук, проступили потные пятна. Его сосед, чиновник средних лет, стриженный под ежик, выдвинув ящик письменного стола, углубился в чтение подшивки старых вечерних газет.
Хотя перед всеми были разложены деловые бумаги, чиновники, высвободив местечко на краешке стола, занимались своими личными делами или же, на худой конец, написав две-три строчки и подсчитав колонку цифр, откидывались на спинку кресла и погружались в размышления. Потом, неожиданно вздрогнув, словно их кто-то подтолкнул, снова склонялись над бумагами, делая вид, что заняты работой. Они напоминали Омеру лошадей, запряженных в водяное колесо, которые точно так же время от времени останавливаются и, задрав голову, пытаются рассмотреть что-то скрывающееся за шорами, а затем опять принимаются ходить по кругу.
Кассир Хюсаметтин-эфенди, сидевший в отдельной комнатушке за латунной решеткой, был, пожалуй, единственным человеком в конторе, который действительно работал. Он был малоразговорчив, часто оставался в конторе после ухода всех сослуживцев и, тщательно заперев кассу на несколько замков, делал какие-то пометки в пяти-шести бухгалтерских книгах одновременно. Омер подружился с ним с первого же дня. Хюсаметтин ходил почти всегда небритый. В свои сорок пять лет он потерял половину волос и совершенно поседел, так что на вид ему можно было дать все шестьдесят. Омер сразу же понял, что этот человек, вовсе не так прост, как кажется с первого взгляда. Острил он по-своему, оригинально, его замечания по адресу чиновников были резкими и меткими. Омер не мог понять, откуда Хюсаметтин-эфенди так хорошо знает все слабости чиновников, сидевших в большой комнате, куда он заходил крайне редко.
Приятное расположение духа почти никогда не покидало Хюсаметтина-эфенди. Он носил очки в тонкой золотой оправе и обычно, когда отвлекался от работы, чтобы поболтать, поднимал очки высоко на лоб. Его светло-голубые глаза почти всегда улыбались, но стоило заглянуть в них поглубже, как начинало казаться, что тебя сдавливает жестокое стальное кольцо. Все поступки и суждения этого человека были прямыми и бескомпромиссными. Никогда и никого он не боялся, ни перед кем не ломал шапку.
Омер знал, что живется кассиру несладко: он женат, имеет пятерых детей, старшему из которых восемнадцать, и его жалованья с трудом хватает до конца месяца. Когда они познакомились, Омер принялся было сетовать на свою жизнь, на то, что жалованье — грошовое, что тех нескольких лир, которые раз в год присылает из Балыкесира мать, не хватает даже на покупку рубашки, что, если бы он закончил учение, то, может быть, его дела пошли бы совсем по-другому. Но вот безденежье вынуждает работать, он уже шесть лет урывками посещает университет, и, естественно, толку нет никакого. Сказать правду, он пропускал занятия и не мог закончить университет вовсе не из-за отсутствия денег. Омер питал в душе глубокое недоверие, пожалуй, даже пренебрежение и к студентам, и, особенно, к преподавателям. Он-то знал, что виной всему — странное устройство его головы. И жаловался на внешние обстоятельства, чтобы обмануть других, и прежде всего самого себя.
Хюсаметтин-эфенди выслушал его с серьезным видом и сказал:
— Эх, сынок, послушайся моего совета: раз начал учиться, бросать нельзя. Стоит только немного поостыть, и эта штука, которую называют наукой, начинает отпугивать. Слишком близкое знакомство с жизнью отталкивает от серьезного ученья. А тогда уж и не стоит утруждать себя понапрасну… Выбери себе другой путь в жизни, постарайся попасть в какой-нибудь банк, ты еще молод, добьешься успеха.
Кассир задумался, углубившись в воспоминания, потом заговорил о себе:
— Я вот тоже бросил ученье на половине. И не в университете, как ты, а еще в обычной школе. Ушел из школы, стал служить под началом отца, который заведовал финансовой частью в вилайете[47]. Женился я совсем мальчишкой. Через пять лет умер отец. А вскоре — моя жена. Я совсем распустился. Быстро прожил те гроши, которые оставил мне батюшка. Потом опять стал служить, снова женился, пошли дети. Так и живу. Собственно говоря, это и есть настоящая жизнь. Я вот убежден, что жить следует только сегодняшним днем, не придавая излишне большого значения прошлому, не сожалея о якобы упущенных возможностях и не обнадеживая себя никакими иллюзиями на будущее. Все это отравляет наш и без того короткий век. И потом, есть такое великое жизненное искусство: находить забавную сторону во всем. Стоит в начале месяца нагрянуть лавочнику и выразить неудовольствие по поводу неуплаченного долга, как с моей женой делается нервный припадок. А я слежу за лавочником, смотрю, как он в дверях сердито сдирает с головы шапку, как потом ее напяливает, слушаю, как он коверкает слова, подражая стамбульскому выговору, и, ей-богу, меня это только смешит. Ну, скажи, разве что-нибудь в жизни подвластно нашим желаниям? С этим приходится мириться, тем более что природа наделила нас способностью из всего извлекать урок. Скажем, иногда не остается денег на учебники для ребят. Старший настаивает, буквально берет меня за горло. Я не могу не дать. А остальные четверо — девочки, им остается только плакать. Сажаю их перед собой и начинаю внушать, что и без учебников можно обойтись, надо, мол, только получше запоминать объяснения учителя. А когда вижу, что они мне поверили и начинают прислушиваться к моим словам, становится и смешно, и грустно до слез. То же самое и в нашей конторе. Из всех служащих только двое-трое прекрасно понимают, что к чему — и в нашем деле, и вообще в жизни. Эти хитрецы далеко пойдут. А остальные все — серая скотинка. Воображают, что представляют собой что-то, коли занимают место под солнцем. Глядишь: один задается своей молодостью, другой кичится старостью и опытом; кто хвастает прошлым, кто тешит себя мечтами о будущем. А жизнь — это мельница, и любого она перемелет на своих жерновах, даже того, кто мнит о себе бог весть что. Так-то…
Странное удовлетворение получал Омер от разговоров с кассиром. Казалось, их объединяло полное неверие ни во что, только годы, прожитые Хюсаметти-ном-эфенди, помогли ему избавиться от неопределенных желаний и страстей, которые теснились в душе Омера. Кассир уже не ожидал от жизни ничего нового. Иногда он просил у Омера несколько лир в долг, не стесняясь, с удивительной простотой и естественностью. И когда молодой человек обращался к нему с просьбой ссудить его деньгами, он, не колеблясь, отдавал ему все, что имел при себе. Часто после этого Омеру становилось так стыдно, будто он отнял деньги, предназначенные детям на хлеб.
Вот и сегодня Омер, посидев пять — десять минут за своим столом, пошел к Хюсаметтину-эфенди. Он сгорал от нетерпения с кем-нибудь поговорить. Но кассир был занят. Перед ним лежала огромная бухгалтерская книга. Надев очки, он напряженно морщил лоб, словно никак не мог разобраться в запутанных расчетах. Омер собрался было уходить, но тот поднял голову и окликнул его.
— Где ты нынче обедаешь? Подожди, пойдем вместе в какую-нибудь шашлычную. Мне сегодня что-то не по себе. Посидим, поболтаем.
Омер чрезвычайно удивился, услышав от Хюсаметтина точно такие же слова, с которыми сам шел к нему: «Мне что-то не по себе».
Омер вернулся к своему столу. Он не захватил с собой ни журнала, ни газеты, и ему поневоле пришлось раскрыть бухгалтерскую книгу. Он вынул из стола бумагу для черновиков с отпечатанным на обороте текстом и принялся что-то писать на ней, чертить, рисовать фигурки. Потом взял другой лист, исписал его весь своими подписями, а рядом столбиком вывел: «Маджиде, Маджиде, Маджиде». Но, заметив, что это имя оказалось перед его именем, перечеркнул весь листок.
В обед он зашел за кассиром. Хюсаметтин-эфенди, вопреки обыкновению, встретил его молчанием. Они перекусили в маленькой шашлычной с низким потолком, расположенной в районе Бахчекапы. Омер несколько раз вопросительно посматривал на Хюсаметти-на, но тот сидел словно в воду опущенный. Они расплатились, вышли. Потом завернули в маленькую кофейню, полистали газеты. Оба молчали, погруженные в свои мысли.
Омер решил, что судьба насмехается над ним в очередной раз и что всепоглощающая радость, которую, он испытывает сейчас, непременно обернется чем-нибудь печальным. Поэтому, дабы не искушать судьбу, он решил разделить непонятную ему грустную задумчивость Хюсаметтина. С детства его приучили воспринимать любую радость и удачу как дурное предзнаменование и бояться их. «Много смеешься — плакать будешь» — эти слова запали ему в душу, и он считал их непреложной истиной. Каждое приятное событие после первой вспышки радости вызывало в нем беспричинную грусть или страх. И Омер пытался избавиться от них с помощью наивных хитростей. Вот и сейчас он, сам того не замечая, напустил на себя задумчивый вид и затосковал вместе с Хюсаметтином.
— Что нового, Хюсаметтин-эфенди? — наконец спросил он, глубоко вздохнув.
— И не спрашивай, сынок…
— Что с вами? Неужели и вы стали всерьез воспринимать жизненные невзгоды?
— Мне нынче не до шуток. Ввязался я в такое дело, что дай бог благополучно выпутаться.
Кассир снова погрузился в молчание. Омер смотрел ему в лицо, ожидая продолжения, но Хюсаметтин-эфенди медленно поднялся из-за стола.
— Пора, — сказал он. — Пойдем в нашу пещеру. Омер был изрядно заинтригован, но, зная характер кассира, не решался настаивать — Хюсаметтин-эфенди не любил, чтобы совали нос в его дела. Когда они поднимались по лестнице в контору, он сказал:
— По-моему, сынок, нет никакой разницы между молодостью и старостью. Может быть, старость даже лучше, так как она означает, что жизнь, эта бессмысленная канитель, уже на исходе. Есть, однако, такие дела, которые для стариковских плеч слишком тяжелы. Впрочем, посмотрим… — Тут к нему неожиданно вернулось его обычное расположение духа. — Загадками говорю, не правда ли? Как-нибудь, при удобном случае, объясню тебе все. Я знаю: ты едва ли сможешь дать мне полезный совет. Да и не такое это дело, чтобы можно было помочь одним советом. Но должен я хоть с кем-то поделиться, сил моих больше нет молчать. От жены дома таюсь, в конторе от всех скрываю, в пору свихнуться.
И, ни слова не добавив, он пошел к себе за перегородку.
Омер направился к своему столу. Но он был не в состоянии сидеть на месте, не мог подавить нетерпения. «Оба мы в одном городе, — говорил он сам себе. — Полчаса, а то и меньше нужно, чтобы дойти друг до друга. Но, несмотря на это, я — здесь, а она — там. Почему? Какое у меня здесь дело? Только мучаю себя и надоедаю другим. Да и у нее, наверное, все из рук валится. Не станешь ведь в такой день играть на рояле? Мы не вместе! Разве может быть что-либо бессмысленнее? Жизнь — это цепь случайностей. Прекрасно. Но ведь должна же быть в ней хоть какая-то логика?!»
Омер потихоньку вышел из комнаты. Чтобы скрыть свой уход, он оставил шляпу на вешалке. Перескакивая через две ступени, сбежал вниз. На улице приостановился и подумал: «Еще слишком рано. Как бы она не решила, будто я влюбился до потери сознания». Но тут же одернул себя: не такая это девушка, чтобы перед ней надо было хитрить и притворяться. От нее ему ничего не удастся скрыть. Эта мысль одновременно и пугала, и успокаивала его. Знать, что кто-то видит тебя насквозь, не слишком приятно. Но ведь наконец он встретил человека, способного понимать все его мысли, даже те, которые он не осмелится высказать вслух.
Чтобы убить время, он направился к Балыкпазары[48]. По узким улочкам, то и дело сталкиваясь друг с другом, брели хамалы[49], ползли повозки. Стараясь сохранить равновесие, Омер шел по скользкому тротуару, летом и зимой покрытому грязью. Вскоре он очутился на Ягискелеси. Мрачные каменные здания с железными створками полуоткрытых окон стояли так близко друг против друга, что, казалось, грозили раздавить попавшего сюда человека. От каждой лавки к водостоку в конце улицы тянулся грязный, жирный след, вязкий запах масла бил в нос, со стороны моря несло сыростью и зловонием.
Омер узнал лавку дядюшки Талиба. Она помещалась в темном подвале, и с улицы не было видно, есть ли кто-нибудь внутри. За грязными стеклами виднелись бутылки с образцами оливкового масла, недалеко от двери стояла огромная бочка, на которой от пыли и жира образовался слой липкой грязи.
«Как можно добровольно обречь себя на пожизненное заключение в этаком подземелье? — подумал Омер. — Как можно изо дня в день ходить по этой улице, без всякой надежды попасть когда-нибудь в более приятное место? Но ведь дядюшка Талиб некогда знавал и другое. Его детство и юность прошли среди садов и необозримых полей. А теперь он забился сюда, как крыса, и ждет. Чего? Смерти… Увы, мы лишены возможности выбрать себе место по вкусу даже для ожидания смерти».
На улице стало безлюдно, и Омеру показалось, что он опаздывает на свидание. Он поспешил назад, дошел до моста и направился в сторону Бейоглу.
Было еще только четыре часа, и когда Омер подошел к консерватории, он не знал, что делать. Они не договорились с Маджиде ни о времени, ни о месте встречи. Ждать у дверей или войти и спросить? Но когда? По окончании занятий? А в котором часу кончаются занятия?..
«Вечно я извожу себя из-за всяких мелочей! — по обыкновению начал он рассуждать сам с собой. — У меня язык не повернулся сказать ей, как обычно говорят, назначая свидание: встретимся в таком-то месте, в таком-то часу. А теперь я простою здесь, как дурак, и все будут пялиться на меня, отпускать шуточки. Но, по-моему, следует обдумывать лишь самое главное, детали же должны улаживаться сами собою. Так должно быть, если в жизни есть хоть какая-нибудь логика. Интересно, неужели еще кто-нибудь на свете ломает себе голову над подобной чепухой? И при этом, не стыдясь, считает себя умным человеком…»
Омер решил войти в здание. Поднявшись по ступеням, он попал в довольно широкий коридор. До его слуха донеслись звуки различных инструментов. Юноши и девушки проходили мимо него, с футлярами и нотными папками в руках. Омер подошел к небольшой группе девушек.
— Я ищу студентку Маджиде-ханым. У кого можно узнать, где она?
Девушки понимающе усмехнулись.
— Какую Маджиде? — спросила одна из них.
Омер долго и подробно описывал, какую именно Маджиде; наконец девушки сказали, что не знают такой, и ушли. Омер принялся искать служителя. Но тут дверь одной из аудиторий за его спиной распахнулась, и он обернулся, словно его дернули за руку. К нему быстрым шагом приближалась Маджиде.
— Вот вы где! Я узнала вас по голосу. Вы меня искали?
Омер заглянул ей в глаза. Не раздумывая и сам удивляясь собственной храбрости, он спросил:
— А вы ждали меня?
Девушка, не отводя взгляда, грустно кивнула.
— Да.
Она протянула Омеру руку, и так они стояли некоторое время. Руки у обоих были холодны как лед.
Одновременно у них вырвалось одно и то же слово:
— Пойдемте.
Они направились к лестнице. Маджиде взяла Омера под руку точно так же, как утром, и не отпускала его руки, хотя шла на ступеньку позади. Некоторое время они молча шагали по улице. Омер испугался, что снова наступит такое же неловкое и бессмысленное молчание, как утром, и пробормотал:
— Я должен был вам кое-что сказать!
— Да.
Маджиде бросила на него взгляд, который не придавал ему смелости. Светло-каштановые волосы свесились ему на лоб, касаясь оправы очков. Он был симпатичен ей, как серьезный малый ребенок.
Девушка отвернулась.
— Да, — снова повторила она. Поколебавшись еще мгновение, Омер произнес:
— Когда вчера утром на пароходе я подошел к вам, я не заметил, что с вами была моя тетушка.
Маджиде пристально взглянула на него. Она не понимала, к чему он клонит. Омер спросил:
— Рассказать вам все? Не пугайтесь. Все — это не так уж много. Но я непременно хочу сказать вам все. И немедленно… Если я не скажу сейчас, боюсь, в другой раз у меня недостанет смелости. Вы, по-моему, человек прямой. Я уверен, вы не станете хитрить или превратно толковать мои слова. Как бы банально и по-ребячески они ни звучали, вы проникнете в их истинный смысл.
Он принужден был остановиться. Маджиде смотрела на его округлые щеки, влажные губы. Его густые брови как будто сплелись с падавшими на лоб волосами. Взгляд у него стал беспокойный, казалось, в глазах его отражались встрепанные пряди волос. Девушка понимала, как для него мучительны эти попытки высказаться, как он далек от мысли обмануть ее. И она почувствовала, что, помимо воли, начинает таять лед, сковавший в ее душе все добрые, теплые чувства. Она поддалась тому неудержимому порыву, который вызывает в нас человек, обнажающий свою душу. Рядом с этим юношей, который мог, не таясь, не ломаясь, сбросить с себя маску и открыть все свое самое сокровенное, она почувствовала себя сильной и уверенной.
Это душевное движение приятно волновало ее, рождало светлую признательность к тому, кто вызвал его. Ей было не так уж интересно, о чем будет говорить Омер, но не терпелось поскорее услышать, как он будет изливать свои чувства и мысли, когда ему ничто не будет мешать.
— Вы очень откровенны со мной, — сказала она. Омер не понял, что она имеет в виду. Но прежде чем он успел уточнить, Маджиде продолжила:
— Вы первый человек, который пожелал говорить со мною откровенно. И, кажется, вообще первый человек, пожелавший говорить со мной. Мне кажется, что ничего плохого вы не можете сказать. Так отчего же вы замолчали?
Омер перевел дух, как будто избежал великой опасности, и улыбнулся.
— Могу ли я сказать вам что-либо плохое? Разве это так уж плохо, если я скажу вам, что полюбил вас, полюбил без памяти, так, что готов умереть? Не пугайтесь, возможно, ваш слух не привык к таким словам. Но только слух. Вы можете не признаваться в этом себе, но вашей душе мои слова не чужды. Вот видите, вы не закричали, не убежали от меня. Ваше лицо не выражает презрения. Вы понимаете меня! Видите мою душу до дна, до самых заветных тайников, и она не кажется вам чужой… Не так ли? Я не прошу ответа… Я лишь хочу, чтобы вы меня слушали. Я понимаю, как странно вам слышать подобные слова от человека, с которым вы лишь вчера познакомились и с которым проговорили не больше двух часов… Но внутренний голос нашептывает мне, что я поступаю правильно. Никогда в жизни и ни с кем я не был так откровенен. Не смел быть. Но вам я могу довериться спокойно, с закрытыми глазами. Говорю это, не боясь ни насмешек, ни возражений. Это доверие родилось во мне в тот самый миг, когда я впервые увидел вас на пароходе. Я уже говорил, что когда подошел к вам на пароходе, то даже не заметил сидевшую рядом тетушку Эмине. Увидев вас, я уже не видел больше ничего. Я не знал вас, но несмотря на это уверенно подошел к вам. Я намеревался заговорить с вами, но тут вмешалась тетушка. Обо всем этом не нужно даже рассказывать. Хочу только одного, мучительно пытаюсь высказать только одно: я люблю вас. Знаю, слова эти повторялись миллиарды раз со дня сотворения мира, но, скажите, разве они не так же свежи, как произнесенные впервые? Они свежи и совершенны, как ничто во вселенной. Эти слова всякий раз рождаются заново, и, едва родившись, они уже само совершенство. Я люблю вас… Не пытайтесь отвечать мне. Какое это все-таки счастье — иметь кому вверить себя целиком, со всеми своими желаниями, страстями, привычками. Я вижу, вы прекрасно меня понимаете. И убежден, не сможете остаться равнодушной. Никто не может проявить равнодушие к любящему. Перед лицом этого самого удивительного в мире явления никто не обладает свободой действий. Как не в силах мы отказаться от воздуха, которым дышим, от места, которое занимаем в пространстве, так нет у нас власти отвергать даруемую нам любовь. Я люблю вас… И как люблю, о, бог мой! Если вы сейчас отрежете мне руку, я не испытаю боли. Я не представляю себе силы, которая удержала бы меня, если бы я захотел сделать что-нибудь ради вас. Даже смерть надо мной отныне не властна. Посмотрите, мимо проходят люди, большинство из них оглядывается и смотрит на нас, вернее, на меня. Хотите, я кого-нибудь убью? И если этот человек узнает, что я посягаю на его жизнь во имя любви, руки его ослабнут и он ничему не будет противиться. Видите, вы потрясены не меньше моего. Наверняка подобное случается с вами впервые. Но скажите, разве что-то вам кажется непонятным? Разве все это не было вам известно давно? Только сейчас перед вами приподнялась какая-то завеса и открылись золотые россыпи вашей души. Я убежден: для вас, так же как и для меня, исчез весь окружающий мир. Вы идете и даже не замечаете этого разбитого тротуара, улицу, толпу, вы не ощущаете веса собственного тела. Смотрите, мы уже пришли к Беязиду… Как? Когда? Мы и этого не заметили. Время остановилось для нас и смиренно подчиняется нашим с вами чувствам. Дайте мне вашу руку. Пульс ваш бьется так же часто, как мой, может быть, даже быстрее. Ваша влажная рука жжет мне ладонь. Разве вы испытали бы хоть малейшее огорчение, если бы нас сейчас не стало? Мы не желаем расставаться с жизнью, потому что у нас много неосуществленных желаний. Но в этот миг ни одно желание не привязывает нас к земле. Наши души полны до краев. Ваша рука послушно лежит в моей ладони, и от этой вашей покорности можно лишиться рассудка. Вы дрожите, как листок на тонкой ветке. Я благодарен вам за то, что вы дали мне возможность пережить это мгновение. Я благодарен жизни, случаю, тем, кто произвел меня на свет, всему и всем. Мы уже у вашего дома. Я не зайду. До тех пор, пока не увижу вас снова, я постараюсь жить памятью об этих мгновениях. Я не знаю, что буду делать. Может быть, убегу за город и вместе с зарею вернусь сюда. А может быть, сяду и буду сидеть здесь у стены, дышать воздухом, который вас окружает. Идите домой и не говорите ни слова. Каждая минута, проведенная с вами, с головокружительной скоростью приближает меня к еще большему счастью. Я боюсь. Знаете ли, такое большое и полное счастье — это уже страшно! Я боюсь упасть сейчас, вот здесь. Боюсь, что все чувства, накопившиеся во мне, взорвутся и обратят меня в прах. До свидания. Завтра утром я приду проводить вас. До свидания!
Омер весь был покрыт испариной, как от приступа малярии. Он схватил руку Маджиде, поднес ее к губам, но опустил, так и не поцеловав. Глаза его смотрели в лицо Маджиде невидящим взглядом. Он постоял немного, потом неожиданно повернулся и быстро скрылся за углом.
Маджиде медленно поднялась по ступенькам и постучала. Она сказала Фатьме, что устала, сыта и сейчас же ляжет спать. В ее комнатке, выходившей окном на улицу, было темно. Надвигались сумерки, но уличные фонари еще не зажглись. Девушка положила ноты на стул и села на краешек узкой белой кровати, сжав голову ладонями.
Сердце все еще колотилось, в голове шумело. Маджиде пыталась овладеть собой и осмыслить все сказанное Омером. Но она не могла припомнить ни слова, видела только его самого, его растрепанные каштановые волосы, глаза, сверкавшие под очками, его красивый рот, слышала голос, овевавший душу, как резкий, но приятный ветер. Она видела, как Омер быстрыми шагами шел рядом с ней и говорил, говорил, редкими, скупыми и энергичными жестами окончательно подчиняя ее мысль ходу своих рассуждений. То, о чем он говорил, пугало ее своей новизной. Никогда прежде ни о чем подобном она не задумывалась, но едва Омер начал говорить, как она с готовностью стала, разделять его чувства и мысли, и они уже не казались ей ни чуждыми, ни пугающими. Перед ней обнажилась новая сторона жизни, заманчивая и пьянящая. Но даже если бы этот юноша говорил заведомую неправду, если бы произносил слова, вовсе лишенные смысла, все равно ему удалось бы произвести на Маджиде неизгладимое впечатление, поскольку он излил свою душу так, словно выпустил кровь из вен. Началась новая пора. Отныне все пойдет по-другому.
— Что-то будет… Что-то будет… И что я могу поделать? — пробормотала Маджиде.
И тут же с удивлением призналась себе, что готова идти навстречу этому неизвестному будущему. Больше того, она желает его с чувством восторга и страха, похожим на ощущения всадника, скачущего во весь опор.
Она вдруг увидела, как жизнь ее, дотоле не имевшая цели, приобрела новый смысл. Просыпаясь по утрам, она не будет думать: «И этот день, как все. Зачем я проснулась, зачем прервался сон, в котором я находила забвение?» И, выйдя на улицу, она не будет вяло брести все равно куда.
Что за человек этот Омер? Она еще ничего не знает о нем, только вчера увидела и не успела составить никакого мнения.
Маджиде в который раз попыталась проникнуть в смысл сказанного Омером, но безуспешно. Перед ее мысленным взором стояло только возбужденное лицо юноши; она видела его рот с капельками пота над верхней губой, слышала какие-то слова, произносимые то робко, то властно, и не столько содержание речей, сколько интонация вызывали в ней то желание покориться, то щемящую жалость.
Не раздеваясь, прилегла она на постель и широко раскрытыми глазами уставилась в потолок. Но очень скоро сон сморил ее.
Маджиде проснулась рано. Привела себя в порядок. Ей не терпелось тотчас выйти на улицу. На душе было беспокойно. После всего, пережитого вчера, остался только страх. Она не знала, какой окажется эта новая, такая заманчивая, неясная жизнь; и воля, до сих пор руководившая всеми ее поступками, снова заговорила в ней, понуждая принять какое-нибудь решение. Девушка хотела выйти из дому пораньше, чтобы избежать встречи с Омером, но не смогла: она ходила по комнате из угла в угол, время от времени украдкой посматривая в окно, потом спустилась вниз, поела, снова поднялась к себе и, наконец, дождавшись того времени, когда они накануне вышли из дому, выбежала на улицу.
Омера не было. Девушка быстро огляделась по сторонам и пошла по направлению к проспекту. Хотя она полагала, что Омер не придет, и даже хотела этого, тем не менее была глубоко огорчена. Она шла, насупив брови, и самые противоречивые чувства боролись в ее Душе.
«Тем лучше, — внушала она себе. — Я боюсь его, потому что не нахожу в себе сил не только возражать, но даже отвечать. Как много, как красиво он говорил!.. Я не должна была слушать его. Сначала я не понимала, что со мной. Я не оборвала его не потому, что соглашалась, а потому, что растерялась. Но я могла бы попросить его замолчать. Тогда он рассердился бы и ушел. У него был такой вид… такой вид, словно стоит невзначай обидеть его, как он тотчас же убежит… Но ведь я этого не хотела… Нехорошо, если человек, который идет рядом, вдруг обидится и убежит. К тому же он ничего предосудительного не сказал. Но что может быть опаснее сказанного им? Он сказал, что любит меня…»
Маджиде приостановилась и зажмурила глаза. Она безуспешно пыталась отогнать пугающие мысли, но они настойчиво возвращались к ней.
«Да, он сказал, что любит меня. А разве это стыдно — быть любимой? Кто меня любил до сих пор? Бедный папочка… Уже два месяца, как он умер, а я и не знала. Тетушка скрыла от меня известие о его смерти, наверное, заботясь обо мне… Но скорей всего ей просто хотелось избежать неприятных переживаний! Что теперь будет с мамой? Наверное, сестра взяла ее к себе. Возможно, мама сама написала, чтобы от меня скрыли эту весть до каникул… Бедная мамочка… Представляю, как она убивалась… Хорошо, что меня не было в Балыкесире. А не лучше ли было мне находиться там, последний раз поцеловать отца, утешить мать? Конечно… Но я подумала, хорошо, что меня там не было. Наверное, я плохая дочь? И в такой день я могла слушать его слова… Но до чего ж красиво он говорил!.. Какие красивые у него губы!»
Маджиде залилась краской. Размышляя, она снова зашагала по направлению к Беязиду. Она посмотрела на часы: было уже около девяти. «Сяду в трамвай», — . решила девушка и тут вспомнила, что позабыла взять ноты. «Возвратиться или пойти без них? Можно подумать, я и впрямь собираюсь заниматься!» — прошептала она со странной усмешкой.
Маджиде подняла голову, бросила взгляд по сторонам, и вдруг ее охватила дрожь, такая же, как накануне, во время объяснения с Омером. Она сжала губы, снова оглянулась, вся собралась в комок, будто приготовилась бежать, резко обернулась и протянула обе руки Омеру, который — она это сразу поняла — уже долгое время шел за ней следом. Мало-помалу волнение улеглось. Внутренняя борьба, которая происходила в ней, пока она оставалась одна, разом утихла, и вся она подпала под влияние юноши, безмолвно шагавшего рядом. Эта покорность, очень похожая на ощущение уверенности и успокоения, которое испытывают птенцы, попав под крыло матери, нисколько не задевала гордости Маджиде. Она только не могла взять в толк, почему ей так легко подчиняться постороннему человеку, когда она этого вовсе не желает. Тут же она задалась вопросом: а действительно ли не желает? И, словно отвечая на него, она быстро взяла Омера под руку. Он ответил ей коротким, благодарным взглядом и продолжал молча шагать рядом. Это окончательно ошеломило Маджиде.
«А почему бы мне и не хотеть этого? — подумала она, точно возражая кому-то. — Почему бы?.. Как я могу утверждать, что не испытываю удовольствия от того, что этот юноша идет так близко, касаясь меня плечом, и произносит слова, в правдивости которых я не сомневаюсь ни секунды? Зачем же обманывать себя? Мне нравится это. И я хочу, да, да, хочу, чтобы он снова заговорил, чтобы слова, срывающиеся, как пламя, с его губ, снова захватили меня, ослепили и оглушили. Я снова хочу потерять ощущение реальности».
Ее вновь охватило уже испытанное накануне лихорадочное волнение, задрожал подбородок, она готова была расплакаться неизвестно почему. Чтобы совладать с собой, она спросила:
— Что вы делали ночью?
— Я многое должен рассказать вам. Но куда мы идем?
— Не знаю, — нерешительно ответила Маджиде. И вдруг добавила, сама удивляясь и пугаясь смелости своих желаний: — Я не взяла с собой нот и, пожалуй, не пойду сегодня в консерваторию…
Омер высвободил руку, перешел на правую сторону и сам взял Маджиде под руку. Не успели они сделать и несколько шагов, как Омер вдруг засунул руки в карманы: ему почему-то стало казаться смешным вести под руку девушку.
Когда они вышли на площадь Беязид, он остановился.
— Давайте пойдем к морю. Побродим… Сегодня не хочется никого видеть, хочется смотреть только в бескрайнюю, бесконечную даль… И еще на тебя!
«А ведь вчера я не был так холоден, — тут же подумал он, — и не вел себя так глупо. Что со мной?»
— Когда же мы перейдем на «ты»? — неожиданно спросил он, обернувшись к своей спутнице.
— Когда хотите! Омер расхохотался:
— Вот видите, у вас язык не поворачивается сказать мне «ты». Хорошо, подождите, пока это придет само собою. Только не сердитесь на меня, если я оговорюсь, как только что. Да ведь это и не важно. Мне кажется, нет разницы, смеетесь вы или сердитесь, любезны или досадуете. В вас все прекрасно.
Они свернули на одну из улиц, перпендикулярную Диван-иолу, спустились по крутому склону мимо деревянных домов и, пройдя под железнодорожным мостом, мимо пожарищ, очутились наконец у полуразрушенной стены, на которой росла трава. Неподалеку плескалось море.
Кругом не было никого. Редкие волны заливали и вновь обнажали огромные замшелые камни. Море дышало, и солнце, стоявшее высоко в небе, скрывало от человеческих глаз его истинный цвет. Вдали виднелись пароходы, катера, и еще дальше, как наполненные бурдюки, лежали Принцевы острова.
— Видите, даже море не пустынно, — произнес Омер. — И здесь наш взор находит для себя пищу. И в океане было бы то же самое. Не знаю, есть ли в этом мире такое место, где небо не сливалось бы с землей, где была бы видна бесконечность…
— Как странно все, что вы говорите. Странно и непонятно. — Глаза Маджиде широко раскрылись.
«Вчера я произвел на нее сильное впечатление, — думал Омер. — И хотя мало было смысла в моих словах, но звучали они искренне. Если же сегодня я буду нести околесицу, то наверняка она разочаруется во мне. Надо бы собраться с мыслями, а в голову, как назло, лезут одни непристойности. Кажется, я приходил уже сюда с другими девушками. В последний раз как будто с одной армяночкой, этакой грудастой девицей. Она, помнится, была вовсе не безобразна. А у Маджиде вроде бы совсем нет груди. Наверное, это зависит от одежды. Вчера она надела облегающий свитер; так было заметней. О боже мой, чем только не засорена моя башка! Вымести бы метлой этот сор! Только останется ли что-нибудь после такой уборки?.. Маджиде спросила, что я делал вчера. Как ответить? Я не убежал за город, не провел ночь под ее окном — все-таки было прохладно, а улегся в свою постель, завернулся в грязное одеяло и преспокойно захрапел».
Он вспомнил беспорядок в своей холостяцкой комнате, хозяйку пансиона, шум под окнами, не прекращающийся до утра, и у него сразу же испортилось настроение. Маленькая комнатка в доме тетушки Эмине со священными изречениями и патефоном показалась ему куда более уютной и приятной. Он вспомнил, что рядом с этой комнатой помещается комната Маджиде, и спросил:
— А вы что делали ночью?
— Ничего… Спала.
— И я!
Они улыбнулись. Просто так, чтобы не молчать. Омер снова заговорил:
— После того как я довел вас до дому, я вышел на проспект. Толпа на улице испортила мне настроение. Со мной это бывает. То меня одолевает такая пламенная любовь к людям, что я готов броситься каждому встречному на шею, то даже лица человеческого видеть не хочу. Это не отвращение… Я вовсе не питаю отвращения к людям вообще… Просто испытываю потребность в одиночестве. Бывают такие дни, когда меня раздражает малейшее движение, еле слышный шум. Я чувствую, что переполнен собою, и мне кажется, вот-вот выплеснусь за края. В моей голове теснятся мысли, которые мне самому кажутся значительней всего на свете, несбыточные мечтания, от которых ничто не в силах меня избавить. Потом я неожиданно начинаю томиться тоской по родственной душе, по человеку, которому можно откровенно рассказать обо всем, что происходит в моей голове. Вы не представляете, до чего жалкий вид бывает у меня тогда. Я чувствую себя несчастным, точно слепой котенок, которого выбросили зимой на улицу. Стены моей комнаты начинают расти. Город, жизнь за окном видятся необъятными и мощными, готовыми задушить меня. Жизнь наша проносится так стремительно, что стоит задуматься об этом, как начинает кружиться голова; мир беспорядочен, нам не дано проникнуть даже в суть пяди земли. И мне боязно, что вся эта непознаваемость разом обрушится на меня и раздавит, как муравья, как пшеничное зернышко! Каждая вещь в моей комнате вопит мне в лицо о моем бессилии и ничтожности. Я выскакиваю на улицу. Встречу, думаю, хоть одного близкого человека и пойду рядом, молча: лишь бы чувствовать его присутствие. Однако стоит наткнуться на приятеля, как я делаю вид, будто не замечаю его, никто не кажется мне настолько близким, чтобы я мог рассчитывать на его помощь. Не знаю, понимаете ли вы меня. Вчера я столько наговорил. Вы не должны придавать моим словам излишне большое значение. Я хотел излить все, что скопилось у меня на душе за долгие годы одиночества. Именно вы показались мне таким близким человеком. Едва я увидел вас на пароходе, как тотчас сказал себе: вот человек, которого я искал всю жизнь. Вот с кем я могу молча шагать рука об руку! И оказался прав. Если бы я ошибся, вы не были бы сейчас со мной. Не надо быть слишком проницательным, чтобы понять, что вы не из тех, которые ходят гулять к морю с первым встречным. И тем не менее, видите, мы сидим с вами рядом. — Омер помолчал. Потом повернулся к девушке. — Но вижу, вас это не радует.
Красивые карие глаза Маджиде смотрели на него в упор. Он застыл, словно ожидая приговора, и она, помимо своей воли, дотронулась до его руки.
— Я рада…
Они еще немного посидели на сырых камнях, потом встали и двинулись по направлению к Сарайбуруну. Иногда они вдруг забредали в тупик. Тогда возвращались обратно, сворачивали в сторону и снова шли в прежнем направлении. По дороге они купили у разносчика два бублика.
Довольно долго они шли по мощеной дороге, поросшей густой травой, то и дело спотыкаясь о пустые консервные банки. Теперь говорили оба. Маджиде расспрашивала Омера о Балыкесире, о его матери, родственниках и знакомых. Она ни словом не обмолвилась ни о своей семье, ни о смерти отца и была благодарна Омеру за то, что он также не касался этой темы.
Время текло. Солнце опустилось за минареты, а Маджиде и Омер все бродили. Наконец они вскарабкались на полуразвалившуюся крепостную стену. Деревца дикого инжира, пробившиеся меж камней, пытались распустить почки. От прикосновения к камням на пальцах оставались следы извести и песка. Молодые люди сидели здесь до тех пор, пока совсем не стемнело. Потом другой дорогой, несколько раз сбиваясь с пути, вернулись домой. Омер опять попрощался с Маджиде у дверей. Оба были притихшие, умиротворенные. Оба улыбались.
По утрам Омер встречал Маджиде, доходил с ней до консерватории, а вечером провожал домой. Часто они гуляли допоздна, иногда спокойно, а иногда возбужденно беседуя. Так прошло несколько дней.
От Маджиде не ускользнуло, что домашние переменились к ней. Она решила, что они обижаются на нее за то, что она мало времени проводит с ними. Но как-то малоразговорчивый дядюшка Талиб спросил ее за ужином:
— Ну, дочь моя, что ты думаешь делать дальше? Маджиде удивилась. Она совсем об этом не думала.
Она полагала, что мать ее живет у сестры, а ей самой не к чему ехать к ним. Она хотела остаться здесь до каникул, летом съездить в Балыкесир, а на следующий год попытаться устроиться в пансионе или еще где-нибудь.
— Не знаю, — сказала она. — Я вчера написала матери, подожду ответа.
Дядюшка Талиб безнадежно махнул рукой.
— Долго ждать будешь. Мы вот уже полтора месяца ждем от нее письма и все без толку. Разве ты ее не знаешь? А о сестре твоей да о муже ее и говорить нечего. В нынешнее время каждый думает только о том, как бы избавиться от забот.
Маджиде хорошо знала, что за люди ее мать и сестра. А муж ее сестры — крупный торговец мануфактурой — принадлежал к тому типу людей, которые были ей особенно неприятны; впрочем, ее неприязнь к шурину была взаимной. Но слова дядюшки Талиба задели девушку. Может быть, ее оскорбил повод, по которому они были сказаны, а может быть, она просто не привыкла, чтобы в подобном тоне говорили о ее семье. Она с трудом удержалась, чтобы не выскочить из-за стола, но вспомнила, что ее балованная кузина Семиха всегда так поступала, когда ей что-либо было не по нраву, и только закусила губу. В тот вечер она не произнесла за столом ни слова и, поднявшись к себе, написала матери еще одно короткое письмо.
Несколько дней после этого она продолжала ходить в консерваторию, возвращаясь опьяненной от прогулок с Омером. Дома ее встречали холодно, особенно Семиха. Переменила свое отношение к ней даже тетушка Эмине, хотя по-прежнему пыталась быть ласковой.
— Откуда пожаловали, ханым? — многозначительно поджимая губы, спрашивала она по вечерам. И, так как Маджиде молчала, добавляла: — Ты ведь говорила раньше, что не любишь гулять. Наверное, Стамбул на тебя так повлиял? Конечно, весна, кровь кипит… Маджиде краснела.
— Как поживаешь, сестричка? — насмешливо спрашивала Семиха, глядя ей в глаза.
— Спасибо, сестричка, хорошо, — отвечала Маджиде, натянуто улыбаясь, и тут же исчезала.
Однажды вечером она снова встретилась с Омером. Стояла уже совсем летняя погода. Молодой человек был рассеян, задумчив. Он не брился уже два дня. За эту неделю он похудел, изменился. Вопреки уверениям Омера, Маджиде догадывалась, что он часто проводит бессонные ночи, и это, несмотря на ее чувства к нему, а может быть, благодаря этим чувствам, было ей приятно.
— Давайте возьмем лодку, — предложил Омер, когда они подошли к мосту. — Сегодня такая луна!
Еще неделю назад подобное предложение показалось бы ему невероятно банальным, но теперь он нашел его вполне естественным.
«Нам нравятся прогулки при луне. И хочется быть вдвоем, — думал он. — Но стоило двум-трем романистам описать любовные сцены при луне, как нам уже это представляется пошлым и смешным, и мы готовы лишить себя огромного удовольствия». Выходит, этой глупости подвержены не только глупцы, но и те, кто считается умником. Они направились к Фындыклы[50]. Стемнело. Довольно долго бродили они, пытаясь найти лодочную станцию. Несколько раз выходили к морю, но, не обнаружив лодок, возвращались обратно. Наконец дорога, идущая вдоль берега, привела их к небольшой бухточке, в которой во множестве плавали на редкость нескладные, утлые лодчонки. Одну из них Омер нанял за пятнадцать курушей в час, оставив лодочнику в залог пиджак. Они тотчас же отплыли от берега.
Море было спокойно. Мимо них часто проходили пароходики, подбрасывая лодку на волнах.
Маджиде впервые в жизни села в лодку. Она ужасно трусила, но, желая скрыть это от Омера, стиснула зубы. На лице Омера играли отсветы береговых огней. Иногда их лодка попадала в тень стоявшего на якоре корабля, и тогда они окунались в кромешную тьму.
Тусклые, желтоватые огни города и пароходов мешали как следует рассмотреть, что делалось вокруг, и придавали морской воде грязный, отталкивающий вид. Маджиде опустила было руку за борт, но тотчас отдернула ее, словно коснулась чего-то липкого, отвратительного.
Отплыв подальше, молодые люди увидели мост и панораму города, взгромоздившегося на холмы по обеим сторонам Босфора. Взволнованные, они приподнялись со своих мест и стали пристально всматриваться в даль. Азиатская часть города была мало освещена, а противоположный, европейский, берег и особенно Бей-оглу почти сплошь покрывали бледно-красные точки. Казалось, от них исходит и устремляется к небу светлое марево. Море, упирающееся с трех сторон в город, похожий на исполинский рой светлячков, утратило свой первозданный цвет. Над городом стоял гул, напоминающий шум огромной фабрики. Мост над Золотым рогом походил на бриллиантовый браслет, надетый на запястье негра. Все было гармонично и совершенно, как полотно, созданное кистью великого мастера. Даже прожектора пароходов, лизавшие море ослепительно белыми тонкими языками, гармонировали с тусклыми фонарями лодчонок. Все, что днем резало глаз своими контрастами, в темноте ночи согласовалось, растворилось одно в другом.
Луна, неожиданно выплывшая над азиатским берегом, придала всей картине еще больше таинственности, загадочности. Сияние городских огней померкло, но все вокруг обрело еще более мягкие, фантастические очертания, словно на мир набросили светло-голубую вуаль.
Омер и Маджиде молчали. Слова могли только развеять очарование этой ночи. Отдавшись течению, они мерно качались на волнах. Пароходы проплывали мимо реже и реже, луна взбиралась все выше. Гул города мало-помалу затихал. Омер изредка брался за весла, чтобы поставить лодку поперек волны, и опять запрокидывал голову к небу или глядел по сторонам. Его лицо слабо поблескивало в лунном свете и казалось Маджиде отлитым из серебра. Волосы, как всегда свешивающиеся на лоб, высветлились, а мерцание волн отразилось в стеклах его очков.
Омер бросил весла и еле слышно произнес:
— Мы не можем отдаться всем существом этой ночи, потому что мы — дети современной цивилизации, и наши головы забиты всякой ерундой. Будь мы так же непосредственны, как люди, жившие десять — двадцать веков назад, мы не сидели бы безмолвно. Недаром они поклонялись солнцу, луне, тучам, молнии. Они лучше нас понимали скрытую душу природы. Мы же погрязли в своих мелочных расчетах, в заботах о собственных интересах. А пристрастие иных к науке, к знаниям, книгам — не что иное, как то же самое проявление честолюбивых устремлений. Ну скажи, какая наука, поэзия, любовь или политика прекрасней и величественней природы! Люди, увы, дальше собственного носа ничего не видят. Многие любуются сейчас луной? Едва ли один из нескольких тысяч. А луна видит всех и все и на наше пренебрежение отвечает милой, всепрощающей улыбкой. Стоит мне начать всматриваться в ее ясный лик, как самые различные видения начинают одолевать меня: то мерещатся усталые кули в лодках на Желтой реке, они дремлют, окутанные лунным светом; то видятся попугаи, уснувшие на ветвях огромных ореховых деревьев в Индии; а вот крокодилы отдыхают, положив головы на красноватые в лунных отсветах берега Нила; и пьяные аристократы обнимают своих возлюбленных в увеселительном саду какого-то большого города. Луна взирает на все это, и на прекрасном лике ее написано все то же невинное и чистое выражение. Как только удается ей не утрачивать свою невозмутимость, наблюдая и муки смертельно раненных на поле боя, и беспредельное отчаяние нищенок, копошащихся в мусорных ящиках перед домами богачей, и похотливую усмешку женщин, принимающих через окно по два любовника на ночь?! А мы, люди, обречены до конца своих дней носить в душе хоть частицу скверны, если единожды коснулись или были свидетелями порока. До чего ж мы ничтожны и жалки по сравнению с луной!
Посмотри, вот несутся всклокоченные облака; они льнут друг к другу, как только что раскрывшиеся цветы сливового дерева. Сейчас они приблизятся к луне и затеют с ней озорную игру. А вам не кажется, что в эту ночь даже ветер обрел видимость? Я вижу, как он играючи гонит облачка в нашу сторону. Он все ближе и ближе, вот-вот подхватит нас с вами, и мы, как эти облака, понесемся над землей. Нечто похожее я испытывал в тот вечер, когда впервые говорил с вами. Я вижу мир совершенно другими глазами. А вы? Сегодня все подвластно нашему духу. Еще недавно вода казалась страшной, но она больше не пугает нас, наоборот, кажется заманчивой и притягательной. Я не боюсь глубины, мне даже хочется погрузиться. Путешествие в морских глубинах откроет передо мной один из тех-волшебных миров, которые грезились еще в детстве.
Медленно-медленно буду скользить я ко дну. На пути повстречаю диковинных тварей, не похожих ни на одно земное существо, приласкаю их, как только что родившихся ягнят. Огромные рыбы растянут свои пасти, будто приветствуя меня улыбками, я тоже улыбнусь им. А на дне я пропущу сквозь пальцы песок и камни, сверкающие как драгоценности; мох и водоросли поглажу, как женские волосы…
Послушайте, Маджиде, я ведь почти что брежу. Почему вы не смеетесь надо мной? Или почему не пугаетесь? Ведь принято опасаться людей, у которых, как говорят, мозги набекрень. Они самые никчемные создания на свете. Вы не согласны? Самые никчемные, но в то же время самые лучшие… Впрочем, оставим эту тему. Давайте любоваться луной!
Наша лодка неотделима от моря, как пальцы от кисти. А эти огни на берегу? Невозможно поверить, что они могут быть погашены легким движением руки. Разве не пригвождены они навечно к тому месту, где мы их видим? А мы сами? Мы тоже слиты воедино с этой ночью. Кажется просто невероятным, что вскоре мы пристанем к берегу, пройдем по улицам, пропитанным запахами человеческого жилья, вернемся в свои дома. И, увы, нам следует поторопиться, уже поздно, любимые дядюшки и тетушки заждались нас. — В голосе Омера дрожали слезы. — У нас есть друзья, знакомые, начальники, работа, занятия. Ах, проклятая жизнь!
Омер вскочил, лодка закачалась, он снова сел и схватился за борта.
— Что с вами? Почему вы плачете? — подавшись вперед, тихо спросил он. — Вот видите, одна мысль о расставании с этой ночью заставляет вас плакать… Не вытирайте слез. Никто, даже вы сами, не имеете права прикасаться к глазам, которые наполнились слезами при свете луны. Я и не предполагал, что этот вечер кончится так удивительно прекрасно. Я хочу видеть ваше лицо вблизи.
Он снова встал, перешагнул через скамейку и сел напротив Маджиде. Она смотрела прямо перед собой широко открытыми и, казалось, невидящими глазами, на лице ее не отражалось никаких чувств, но с ресниц на бледные щеки одна за другой струились крупные слезы.
Омер взял девушку за руки. Руки у нее были белые, маленькие, нежные, но не бесформенные и мягкие, словно надутые перчатки, как у многих красивых женщин. В тех местах, где пальцы соединялись с кистью, были не выемки, а небольшие выпуклости. От запястья к пальцам тянулись тонкие жилки. Коротко остриженные ногти были не длинны, как листья ивы, и не широки, как лепестки полевого мака. Они естественно завершали утончавшиеся к концу пальцы. Омер молча поднес руки Маджиде к губам и осторожно, один за другим, стал целовать кончики пальцев. Маджиде нежно высвободила руку и долго перебирала его мягкие каштановые волосы.
На берегу их с тревогой поджидал лодочник. Омер даже не спросил, сколько с них причитается, и молча протянул ему пятьдесят курушеи. Лодочник так же без слов вручил ему пиджак.
Молодые люди шагали по пустынным улицам. Все лавки уже закрылись, вероятно, шел десятый час. В кофейнях на центральной улице коротали время ремесленники, рабочие, матросы; они беседовали, играли в карты. Изредка проносящиеся по улице полупустые трамваи разрывали грохотом тишину. Когда Омер и Маджиде подходили к Каракёю, с одной из боковых улиц неожиданно донеслись звуки патефона и чей-то громкий спор. Они шли, глядя на трамвайные рельсы, сверкавшие при свете фонарей, как две водяные струи, на каменные плиты мостовой, истертые подошвами пешеходов и автомобильными шинами. К тому времени, когда они миновали мост и арку Ениджами, улицы совсем опустели. Нарядные днем витрины магазинов были теперь закрыты ободранными деревянными ставнями. Звуки шагов Маджиде и Омера отдавались далеко вокруг, сливались, ударяясь о стены домов. Дойдя до площади Беязид, они постояли немного, глядя на тусклое отражение луны в бассейне. Жалкий вид их небесной спутницы, только что такой великолепной, поразил молодых людей. Даже Омер не находил слов. На скамьях вокруг бассейна дремали бездомные и «ночные девушки». Когда кто-нибудь из них шевелился, под ногами потрескивала фисташковая скорлупа, и этот треск смешивался с сонным бормотанием. На краю бассейна сидел нищий старик со спутанными волосами и всклокоченной бородой. Расстегнув рубаху на груди, он при свете луны и уличного фонаря искал насекомых. Под большим деревом, обнявшись, спали двое изможденных ребятишек. А поодаль, в кофейне, подвыпившие интеллигенты вели нескончаемый спор и никак не могли протрезвиться.
Маджиде почти повисла на руке Омера. В голове у нее была полная пустота. Вернее, она ни о чем не думала, лишь следила за картинами, одна за другой проносившимися в ее воображении. Одно связывало ее с материальным миром: сознание того, что она стоит рядом с Омером и крепко держится за его руку. Глаза ее были полузакрыты. На душе, после того как она выплакалась, стало легко, а вслед за этой легкостью пришло ощущение счастья. Самые долгие объяснения не могли бы сблизить их больше, чем эти минуты молчания.
Дойдя до квартала Шехзадебаши, они свернули направо. Маленькие, темные домишки, казалось готовые развалиться, лепились к вырисовывавшейся впереди арке акведука. Луна умирала на замшелой черепице крыш и вновь возрождалась в стеклах крошечных окошек. Деревца и трава, пробивавшиеся из камней акведука, при свете луны рельефно выступали на фоне неба.
У деревянного двухэтажного дома Маджиде и Омер остановились. Обоих охватила необъяснимая грусть. Хотелось говорить и говорить, но они не находили слов. Как будто все, что они видели и перечувствовали за этот вечер, свалилось им на плечи и придавило их своей тяжестью.
Омер взял Маджиде за руки. Ему хотелось ласкать их, шептать девушке нежные слова. Но она, очевидно, неверно поняла его движение и крепко пожала ему руку:
— Прощайте.
Омер молча посмотрел ей в лицо, словно собираясь что-то сказать, но, неожиданно передумав, только улыбнулся.
— Прощайте, — сказал он и выпустил ее руку.
— Ох, барышня, где вы пропадали?.. Вас ждут, — сказала Фатьма, открывая ей дверь. — Дядюшка очень сердится.
Маджиде пожала плечами. «А мне какое дело», — хотелось сказать ей, но Фатьма не дала ей говорить.
— Они в зале на верхнем этаже. Сегодня пришло письмо, должно быть, от вашей матушки. Они читали его, говорили что-то, потом опять читали… Даже барышня еще не спит.
Маджиде встрепенулась. «Неужели снова какая-нибудь беда?» — пронеслось в ее голове. Она быстро поднялась по лестнице и вошла в зал. Тетушка Эмине и дядюшка Талиб, стараясь казаться спокойными, ждали ее полулежа на низкой софе. За маленьким столиком чуть поодаль сидела Семиха, делая вид, что погружена в чтение.
— Послушай, дочь моя, — сказала тетушка Эмине, смерив Маджиде пронизывающим взглядом, — где ты так поздно гуляешь? Время уже за полночь.
Маджиде растерянно огляделась. Семиха углубилась в чтение романа. Дядюшка Талиб с необычайным вниманием изучал шляпку вколоченного в пол гвоздя.
— Сколько времени я молчала, — продолжала тетушка Эмине. — Все надеялась, что ты образумишься. Но наша — тьфу, тьфу, не сглазить бы — серьезная, послушная девушка с каждым днем ведет себя все хуже. Наедается где-то на стороне, словно и обеды наши не по ней, приходит домой ночью, чтобы никто не видел, и утром, ни с кем не поговорив, исчезает. Соседи уж бог знает что говорят. Кто видел тебя в Бейоглу с каким-то молодым человеком, кто встречал в парке, куда ты ходила слушать саз с пожилым беем. Врать не буду, сначала я верить не хотела. Все-таки ты из нашей семьи, а в нашей семье, слава Аллаху, еще ни о ком не шла худая слава. Но ведь не все правоверные — лгуны. Клянутся, божатся, что говорят правду… Мы ждали, думали: сама возьмешься за ум. Но больше терпеть я не намерена. Перед покойным твоим отцом, да хранит его душу Аллах, отвечать-то мне придется за тебя. Нам он доверил твою честь. Никогда я и думать не могла, что доживу до такого позора!
Тетушка Эмине никак не решалась произнести самого главного и несколько раз поглядывала на дядюшку Талиба, словно говоря: «Скажи же ты». Старик заерзал на софе, задумался.
В зале воцарилась глубокая тишина. Маджиде, кусая губы, ожидала конца разговора. Видя, что дядюшка Талиб не решается раскрыть рта, Эмине снова обратилась к девушке:
— Послушай, дочь моя, отец твой умер, упокой его душу Аллах. Сегодня мы получили письмо от твоей матери. Несчастная женщина сама не знает, что пишет…
— Да, вопросы наши так и оставила без ответа. Пишет только: дочери моей, ради бога, ничего не говорите, чтобы она не убивалась… — вставил Талиб-эфенди.
— Может не волноваться, — съязвила тетушка Эмине, — доченька ее и не думает убиваться…
Семиха тихонько фыркнула. Маджиде услышала это, и возмущение, наполнявшее ее душу, дошло до предела. Она хотела, чтобы разговор этот закончился как можно скорее.
-: Могу я прочитать письмо? — спросила она.
— Зачем? — сказала Эмине-ханым, переглянувшись с супругом. — Она его на наше имя прислала. Бессвязные слова…
Маджиде рассердилась.
— Но почему я не могу его прочесть?
— Если тебе интересно знать, что с твоей семьей, поезжай домой, узнаешь.
— Конечно, конечно, — тотчас поддержал супругу дядюшка Талиб. — На месте будет виднее.
Маджиде почувствовала, что кровь бросилась ей в голову. Она не знала, что ответить. Ей хотелось уйти к себе, спокойно обдумать случившееся. Но в то же время лучше покончить с этим делом сейчас же. Пусть они выложат все, и тогда она узнает, что от нее скрывают. Ясно, сегодня ее встретили так отнюдь не потому, что она вернулась домой поздно.
— Мама пишет, чтобы я вернулась в Балыкесир? — спросила она как можно спокойнее.
— Нет, — проговорилась Эмине-ханым. И тут же поспешила исправить оплошность: — Да, то есть пишет она много, но смысл такой…
— Конечно, смысл такой, — снова пробормотал дядюшка Талиб. — Одним воздухом в Стамбуле не проживешь. Валиде-ханым, правда, не пишет об этом, но уже два месяца…
Сердитый взгляд тетушки Эмине заставил его умолкнуть.
— Дело не в том, — продолжала она. — Разве об этом стоит говорить? Слава богу, у нас в доме еще найдется кусок хлеба для тебя. Ты нам не в тягость. Да оградит тебя Аллах от подобных мыслей.
— Конечно, конечно, — поддакнул дядюшка Талиб. — Одним ртом больше или меньше — разница невелика. Да вот и мать твоя пишет, что, как только разберется в делах отца, все поправится. — И тут же пробормотал себе под нос: — Не так-то просто разобраться в его делах. Неизвестно, останется ли что-нибудь после того, как все будет улажено.
Эмине снова метнула на супруга сердитый взгляд, и он, вздохнув, умолк. Маджиде уставилась на тетушку. Никогда еще не испытывала она такого отвращения к этой старой женщине, безуспешно пытавшейся с помощью самой примитивной хитрости обмануть ее и утаить свои истинные намерения. Дядюшка Талиб, который вообще не умел скрывать своих мыслей и беспрерывно проговаривался, казался Маджиде куда более порядочным человеком.
— Я ведь сказала — дело вовсе не в этом, — продолжала тетушка Эмине все с тем же видом оскорбленного достоинства. — Речь идет о чести нашей семьи. По правде говоря, я сама напишу твоей матери: пусть знает, что творит ее дочь. Если захочет, оставит тебя здесь, а нет — сама подумает, как быть.
Маджиде постояла еще немного, глядя себе под ноги, потом обвела взглядом всех. На лице ее была написана твердая решимость. Семиха отложила в сторону роман и спокойно, уже считая излишним всякое притворство, поглядывала на кузину с довольной улыбкой. Дядюшка Талиб зевнул во весь рот. Не произнеся ни слова, Маджиде повернулась и ушла к себе.
Сразу вслед за ней и прочие члены семьи разошлись по своим комнатам. Маджиде села на подоконник. Она прислонилась головой к оконной раме и подняла глаза на луну. Неужели этот лучистый круг, с насмешливым спокойствием взирающий на самые зловещие деяния, с одинаковым равнодушием освещающий все, — это та самая прекрасная и пьянящая до самозабвения луна, которой недавно они любовались на море вместе с Омером?
Маджиде медленно поднялась. Весь дом уже погрузился в глубокое молчание. Она осторожно, на носках, подошла к кровати, встала на колени и вытащила черный сафьяновый чемоданчик. Аккуратно сложила свои немногочисленные вещи. Надела кофейного цвета свитер и клетчатую юбку. Девушка не испытывала ни волнения, ни тревоги. Надев пальто, она немного постояла посреди комнаты, огляделась. Взяла лежавшие на кровати ноты, уложила их в чемодан. Больше ноги ее здесь не будет!
Боясь забыть что-нибудь, она шарила глазами по комнате, освещенной тусклым светом уличного фонаря. Убедившись, что ничего не забыто, она снова подошла к окну, присела и пересчитала все свои деньги. Двадцать лир с мелочью. Встала. Взяла потяжелевший чемодан и вышла из комнаты. Она не боялась разбудить кого-нибудь. Пожалуй, ей даже хотелось, чтобы они слышали, как она уходит. Так обращаться с нею! Никто еще не позволял себе подобного. Ошеломление и растерянность, овладевшие ею в первый момент, сменились неколебимой решимостью. Обитатели этого дома вызывали у нее теперь лишь глубокое презрение.
— Бессовестные, — проговорила она сквозь зубы. Ей было противно даже вспоминать их слова. Не зажигая света, она спустилась по лестнице. В нижнем зале спала Фатьма. Услышав шаги, она подняла голову:
— Это вы, барышня?.. Уходите?
— Да, — кратко ответила Маджиде. И стала спускаться по лестнице, ведущей на улицу.
Фатьма поднялась и в ночной рубашке пошла за ней, бормоча:
— Ох, барышня… Куда вы пойдете так поздно?.. Только это правильно. После таких слов даже камень не усидел бы на месте… Аллах да поможет вам.
Маджиде отворила дверь. Свет уличного фонаря упал на лестницу и осветил грубые, растрескавшиеся ноги Фатьмы. Маджиде протянула ей руку.
— Прощайте, Фатьма!
Девушка неловко пожала руку старой служанке, а та обхватила ее голову ладонями и расцеловала.
— Доброго пути, барышня! Доброго пути! Маджиде захлопнула за собой дверь.
Она стояла на каменных ступенях перед домом и не знала, что делать, куда пойти. Денег, пожалуй, хватит на то, чтобы дня два прожить в гостинице, а потом… потом вернуться в Балыкесир.
Она задумалась. Когда она собирала вещи и уходила из дому, у нее и в мыслях не было возвращаться в Балыкесир. Ей хотелось лишь одного: убежать из этого дома… Куда? Над этим она не задумывалась. Воспоминание о Балыкесире заставило ее содрогнуться. А разве здесь лучше? Какое там! Отныне у нее нет дома, нигде и никакого. Поехать к шурину, торговцу мануфактурой, и жить там вместе с матерью? Дела отца приводятся в порядок. Но недаром дядюшка Талиб сказал: «Неизвестно, останется ли что-нибудь…»
И снова, как во время объяснения с тетушкой, мысли Маджиде затуманились, в голове зашумело. Она устало закрыла глаза. Нет, она не поедет в дом шурина. Старшая сестра вечно ревновала своего непутевого мужа, этого выскочку, ко всем, даже к собственной матери. А перед ее закрытыми глазами волновалось море. Вначале оно напугало ее, а затем, при свете луны и под влиянием речей Омера, показалось ласковым, привлекательным. Глубина его манила, звала, завораживала.
Ее дыхание участилось, стало прерывистым. Колени ослабли. Она хотела было присесть на каменные ступени крыльца, но неожиданно вздрогнула и открыла глаза.
— Вы здесь? — спросила она, ничего еще не понимая, но уже охваченная предчувствием счастья. — Что вы здесь делали?
На нее молча смотрел Омер, улыбаясь одними уголками губ. Никогда еще Маджиде не видела на его лице такой грустной улыбки. Он протянул ей руку. Маджиде дала ему свою и спустилась по ступеням. Они стояли так близко, что чувствовали дыхание друг друга, смотрели друг другу в глаза. Эти несколько секунд сблизили их больше, чем самые долгие свидания.
— Вы ждали меня? — спросила Маджиде, опустив глаза.
— Да… — Омер промолчал и добавил: — Я знал, что сегодня еще раз увижу вас.
Они медленно пошли по улице. И только у трамвайной линии Омер спохватился:
— Боже мой, какой я дурак! — Он забрал у Маджиде чемодан. Некоторое время они молчали. Улицы совсем опустели. Ушли в депо последние трамваи, на несколько часов предоставив отдых рельсам, зиявшим между плит мостовой, как рассеченные ножом щели.
Омер остановился и поставил чемодан.
— Я даже не могу объяснить, как это случилось. Странное предчувствие подсказывало мне, что в эту ночь не следует далеко уходить от вас. Стоило отойти от вашего… то есть от этого дома, как что-то останавливало меня. Несколько раз я доходил до угла и всякий раз возвращался. Я был уверен, что такой человек, как вы, недолго выдержит в доме тетушки Эмине и когда-нибудь все это кончится, и кончится скверно. «Как они встретят Маджиде, если еще не спят?» — думал я каждый вечер, когда расставался с вами. И всегда дрожал от страха за вас, но никогда предчувствие беды не было таким сильным, как сегодня.
Омер поднял чемодан и снова зашагал по улице. Глядя прямо перед собой, он продолжал:
— Я никак не мог заставить себя уйти. «А вдруг я понадоблюсь», — вертелось в голове. Я не сомневался, что, если вам скажут хоть слово, вы немедленно покинете этот дом, даже среди ночи. Не удивляйтесь… Я знаю вас так же, как самого себя. Может быть, даже лучше…
Он переложил чемодан в другую руку и, повернувшись к Маджиде, улыбнулся.
— Теперь вы видите, что интуиция не обманула меня. Вы понимаете, как близки наши души?
— Я удивлена, — просто ответила Маджиде.
Омер почему-то рассердился и, пробормотав: «Я тоже», стал мысленно ругать себя: «Что за вздор я несу! Да, я ждал ее сегодня ночью… Да… В этот раз действительно что-то подсказывало мне, что нельзя уходить… Все это так… Но, несмотря на все ее самообладание, у нее на душе наверняка буря. И пытаться воспользоваться этим, играть на том, чего она не понимает… Какая пошлость!.. „Я знаю вас, как самого себя…“ Ну, можно ли сказать глупее! Разве я знаю себя? На какой примитивный обман я решился: „Предчувствовал, что понадоблюсь вам сегодня…“ Да ведь так могла сказать только какая-нибудь старая суеверная баба. Предчувствовал… Значит, мне было заранее известно… О господи! Значит, я предчувствовал! Теперь глядите, „как близки наши души“… Бедные души, если таким манером доказывается их близость… Какой во всем этом смысл? Неужели я нуждался во всех этих вывертах? Как она спокойно и уверенно идет рядом со мной!.. Зачем же так пошло обманывать ее? Не так уж и простодушна она. Сказала: „Я удивлена…“ Что она имела в виду? Эту случайную встречу или… банальность моих слов? Скорей всего, второе. „Я удивлена…“ Вот все, и ни капли доверия ко мне. Как плохо мы представляем себе сокровенные глубины и таинственные связи человеческих душ! Как мало знаем об истинных побуждениях людей!»
Омер шел, нахмурившись, то и дело кивая головой в подтверждение своих мыслей. Он вновь и вновь перебирал их, выискивая уязвимые места, дабы предаться самобичеванию.
«Откуда я знал, что именно сегодня понадоблюсь ей? Я говорил, будто каждый вечер, после расставания, меня не покидала смутная тревога. Я не солгал. Мне ли не знать семью тетушки Эмине? Достаточно было Маджиде несколько раз вернуться домой позже обычного, как они тут же стали допекать ее. Совершенно очевидно, что после смерти отца Маджиде могла принять близко к сердцу любой пустяк и мгновенно решиться на действие. Ясно также, что она не из тех людей, которые бесконечно сомневаются и готовы чуть что отступить от своих решений. Но что же приключилось сегодня вечером? Попробую восстановить в памяти.
Мы расстались, как всегда. Я повернулся и медленно добрел до проспекта… И здесь мною внезапно овладела мысль, вернее, опасение: что, если беда случится именно сегодня, а Маджиде останется без поддержки?.. Но откуда он взялся, этот страх?.. Итак, я повернулся и пошел, как всегда. Неужели не произошло ничего необычного? Вот-вот… Я, кажется, нащупал верное решение. Конечно же, произошло».
Он усмехнулся. На его лице отразилось не удовлетворение, а скорее самоуничижение.
«Как я поступал каждый вечер? Медленно отходил на сорок — пятьдесят метров от ее дома в сторону проспекта, изредка останавливался и пытался представить себе: „Сейчас она на лестнице. Сейчас — у своей двери. Вот она вошла в комнату“. И обычно, стоило мне вообразить, что она переступила порог, как в ее окне вспыхивал свет. И сегодня все было точь-в-точь так же. Но в момент, когда я сказал себе: „Сейчас она в комнате“ — и обернулся, света в ее окне не было. Я подождал немного, свет не загорался. Наверное, она разделась и легла, не зажигая света, так как уже поздно, — решил я… Но ведь могла быть и другая причина — девушку задержали где-нибудь, прежде чем она успела пройти к себе… Об этом я не подумал… А может быть, и подумал, кто его знает. Главное, что именно с этого момента зародился мой страх. Было ли что-нибудь тревожащее в том, что свет не загорелся, как всегда? Конечно… Мысли мои, помимо воли, сосредоточились на этом. Я стал гадать, что же произошло, и, сам не понимая, в чем дело, испугался… Но что же во всем этом сверхъестественного? И какое это имеет отношение к родству душ? Неужели прав Нихад? И я в самом деле витаю в небесах? Вряд ли… Ничем я от прочих людей не отличаюсь — ни достоинствами, ни недостатками. Впрочем, разве меняется что-то в мою пользу от того, что у других такие же недостатки, как у меня?..»
Он снова переложил чемодан в другую руку и подумал: «Куда же мы идем? Очевидно, ко мне. Конечно, ко мне… Куда же еще? Ведь было заранее предопределено, что наши жизни соединятся. Правда, пришли мы к этому решению неожиданно. Тем лучше. О господи, как я люблю ее… Вот она рядом со мной… Ее рука касается моей, она, нисколько не колеблясь, идет за мной, ко мне, будет спать в моей постели… Что может быть удивительнее этого? Как же я до сих пор не прижал ее к себе, не поцеловал ее руки, лицо, почему не плачу и не благодарю ее? Мне страшно думать о будущем… Это страх счастья… Держать ее в объятиях или даже просто смотреть на нее долго-долго, гладить ее руки, сидеть рядом, зная, что теперь мы вместе, навсегда. Но до сих пор я не решался даже мечтать об этом… Да и сейчас не следует заходить слишком далеко в своих мечтаниях. Иначе получится одна низость. У девушки только что умер отец, и она вынуждена покинуть дом родственников. Я взял ее под свою опеку. Будет ужасно, если взамен я начну требовать от нее изъявлений благодарности или дам ей почувствовать, что надеюсь на это… Бог мой! О чем я думаю? Какие мерзкие мысли лезут в голову! Если бы она могла заглянуть в мою душу и увидеть ее во всем безобразии, она не прожила бы у меня и одного дня…»
— Вы не устали? — неожиданно спросил он. — До моего дома еще довольно далеко… В Бейоглу, до площади Таксим…
Он представил себе свой «дом», и эта картина вызвала в нем отвращение. В последнее время мадам даже не считала нужным убирать у него. Разве смел он привести кого-либо в эту неприбранную, жалкую каморку?
«Я совсем спятил. Ни в чем не отдаю себе отчета. Связываю с собой судьбу другого человека и даже не задумываюсь над тем, к чему это может привести. Завтра она станет моей женой. А у меня в кармане всего тридцать пять курушей. Тридцать пять! Этого не хватит даже на обед для одного. А с завтрашнего дня я становлюсь главой семьи, кормильцем, как говорится. У меня будет жена. И какая жена! Стоит ей дать мне знак, и я готов умереть. Но к чему говорить о самопожертвовании, если я не смогу даже накормить ее завтраком… Тем не менее я полон решимости. Эта прекрасная, эта несчастная девушка, ничего не ведая, идет со мной туда, куда я веду ее… Я сказал ей, что мой дом далеко. Она ничего не ответила. Значит, она знает, что мы идем ко мне, и согласна. Не очень приятно, что она так легко соглашается. Может быть, она зла на свою судьбу и, чтобы отомстить ей, приносит себя в жертву? Если бы я знал, что она так думает, я оттолкнул бы ее тут же — и поминай как звали! Милостыньки мне не надо. Если она идет со мной не потому, что любит меня, любит настолько, чтобы забыть обо всем, если ее толкнула на это другая причина, — значит, все кончено. Сейчас спрошу у нее».
Он повернулся к девушке и прерывающимся от волнения голосом спросил:
— Почему вы идете со мной? Скажите мне сейчас же, иначе я сойду с ума.
— А что мне делать? — печально сказала Маджиде и добивала: — Вы этого не хотите?
В этом вопросе, несмотря на ее гордость и умение владеть собой, прозвучало столько отчаяния и беспомощности, что Омер, мгновенно забыв о своих сомнениях, горячо воскликнул:
— Я не хочу? Как вы можете так говорить! Разве мне нужно что-либо от жизни, кроме вас! Да и чего еще можно желать, кроме вас! Поверьте: в наших отношениях я всегда буду вашим должником. Если я даже умру ради вас, то должен быть признателен, что вы позволили мне принести себя в жертву. Но скажите, скажите, почему вы идете сейчас со мной?
Омер поставил чемодан и протянул ей руки. Маджиде схватила их, притянула молодого человека к себе и, прижавшись к нему, прошептала на ухо:
— Я никому не верю, кроме вас… и… я люблю вас! Точно стыдясь показать свое лицо после этих слов, она спрятала голову у него на плече. И Омер в первый раз поцеловал ее в висок.
Они присели на чемодан, ожидая, пока уляжется волнение. Омер несколько раз дотрагивался до ее плеча, и, проведя рукой по шее, брал за подбородок, и смотрел на прекрасное, тонкое лицо, казавшееся матовым при тусклом свете уличных фонарей. Оба улыбались.
Они были по-настоящему счастливы в эти минуты. На смену нечеловеческому напряжению последних дней пришло чувство облегчения и блаженства. Маджиде вспомнила их первую вечернюю прогулку; одного только воспоминания об этом вечере было достаточно, чтобы привести ее душу в полное смятение: кровь стремительнее потекла по жилам, по телу пробежал озноб. Присутствие этого юноши волновало ее, и она ничего не могла поделать с собой. Наоборот, ей хотелось отдаться этому чувству, позабыв обо всем на свете. Стоило прикрыть глаза, как начинали чудиться его губы, его улыбка. И тогда непонятно куда исчезали все грустные мысли, страх перед будущим, ощущение собственной беспомощности. Она вновь преисполнилась уверенности в своих силах. Отныне она была убеждена, что сможет построить и свою жизнь, и жизнь Омера так, как считает правильным. Совсем неожиданно она повзрослела, стала женщиной.
«Я все могу. Я спасу и себя, и его. Ведь мы теперь. неразлучны. Он — моя единственная привязанность, я нуждаюсь в нем. И он без меня не сможет существовать. Одна только я смогу наполнить его жизнь содержанием. Прежде жизнь казалась мне бессмысленной и пустой. А сейчас моя главная цель — жить ради него… Все, что он говорит, — это правда, даже когда его слова меньше всего похожи на правду. Мы слишком долго искали друг друга — всю жизнь. Обретя друг друга, мы обрели покой. Больше ни в чем мы не нуждаемся. Возможно ли более полное счастье? Кто посмеет назвать постыдными мои чувства, если они делают меня счастливой в самый несчастный день моей жизни… Что скажут люди? А что хорошего я видела до сих пор от людей? Даже близкие только и делали, что мучили меня, стараясь лишить мое существование всякого смысла. До сих пор лучшими минутами были те, когда я оставалась совсем одна. Омер — первый человек, близость которого приносит мне радость… Да и кто посмеет меня укорить? Семья тетушки Эмине? Муж моей сестрицы? Или мама, которая ничего не смыслит в окружающем мире? Я достаточно натерпелась ради них, теперь они могут оставить меня в покое. И я их тоже… Пусть думают, что я умерла… — Маджиде рассмеялась и пожала Омеру руку. — Пусть думают, что я умерла, хотя только с этого момента начинается моя настоящая жизнь…»
На пустынных улицах стало свежо. Приближался рассвет. Заметив, что Омер в легком костюме, Маджиде сказала:
— Ну, пойдем, а то замерзнешь.
В первый раз Маджиде обратилась к нему на «ты». Едва ли у кого-нибудь другого это получилось бы так к месту и так вовремя. Омер вскочил. Лицо его осветилось детской радостью, и он расцеловал Маджиде в похолодевшие от предутренней сырости щеки. Потом поднял с земли чемодан, и они снова зашагали по улицам.
Наконец они остановились перед железной дверью с зарешеченным матовым стеклом. Омер достал из кармана ключ, отпер дверь и пропустил Маджиде вперед. На узкой крутой лестнице было темно, и Маджиде крепко ухватилась за его руку.
— На лестнице свет не горит, — тихо проговорил Омер. — Хозяйка уже полгода обещает исправить. Но я потерял на это надежду. Кстати, без света гораздо лучше. По крайней мере, не видна грязь. Надо бы найти предлог и занавесить чем-нибудь стекло в двери, чтобы совсем ниоткуда не проникал свет. Наша мадам сейчас спит. В доме всего четыре комнаты; одну занимает она сама, остальные сдает. В одной из них живут две девушки-гречанки. Портнихи. Иногда они варят обед в своей комнате, и тогда хоть нос затыкай. Другая комната на днях освободилась, и ее еще никто не занял. Думаете, зачем я все это рассказываю и почему не тороплюсь ввести вас в дом? На то есть причина! Никак не могу решиться показать вам свое обиталище. Мне кажется, увидев жуткий беспорядок, вы начнете брезговать мною…
Маджиде еще сильнее сжала его руку и лишь коротко обронила:
— Пойдем.
Ей было сейчас не до чистоты. Она хотела наконец хоть куда-нибудь прийти. Держась друг за друга, они стали подниматься по лестнице. Старый ковер, покрывавший лестницу, раздражал Маджиде; она то и дело цеплялась ногами за дыры. От затхлого воздуха, от запаха пыли, грязи, старья слегка кружилась голова. Очевидно, здесь годами не проветривали и не впускали сюда солнечные лучи. Ботинки Омера скрипели при каждом шаге, чемодан глухо ударялся о ступени, о стены. Наконец Омер прошептал:
— Пришли.
Сделав в темноте еще несколько шагов, он нащупал дверное кольцо и распахнул дверь. Маджиде удивилась тому, что комнатка не заперта на ключ.
Омер выпустил руку девушки и зажег свет. Действительно, с первого взгляда каморка производила неприятное впечатление. Посредине стоял стол, накрытый толстой скатертью неопределенного цвета. На столе валялся грязный бритвенный прибор и чашка с остатками мыла. Тусклая лампочка под запыленным абажуром из розового шелка освещала лишь стол и часть пола вокруг. У самой двери помещалась кровать. Она была в таком беспорядке, словно на ней плясали. Одеяло и пикейное покрывало валялись скомканные в ногах, простыня свешивалась до полу.
Маджиде шагнула вперед и в растерянности остановилась. Омер поставил чемодан в угол, указал девушке на обитый материей стул и принялся наводить порядок. Торопливо схватил со стола бритвенный прибор, галстук-бабочку, платяную щетку и сунул все это под кровать. Вытащил из-под подушки несколько грязных носовых платков, пижамные брюки и постарался незаметно сунуть их в нижний ящик зеркального шкафа, стоявшего напротив кровати. Так как шкаф, стол и кровать занимали всю комнату, Омер каждый раз задевал Маджиде, толкал ее стул и, встречаясь с ней глазами, виновато улыбался, словно просил прощения.
Маджиде осматривалась. Трудно было понять, куда выходят окна комнаты: захватанные шторы из какой-то ворсистой ткани не то кофейного, не то серого цвета были плотно задернуты. Крытый линолеумом пол частично покрывал старый свалявшийся ковер, который вызвал у Маджиде такое же отвращение, как и ковер на лестнице.
«Мы прошли никем не замеченные, — думала она. — Может быть, он каждый вечер приводил сюда другую. Может быть… Ну и пусть. Нельзя путать нынешнего Омера с прежним. Разве я сама — та же, прежняя Маджиде? Я, нынешняя, не имею к той никакого отношения. Меня и узнать-то нельзя. Омер тоже, наверное, переменился. Раз так, значит, бессмысленно думать о прошлом».
Омер перевернул простыню и натянул на подушку чистую наволочку. Внимательно осмотрел края одеяла и сокрушенно покачал головой. Потом подошел к шкафу, достал чистую пижаму и положил ее на подушку. Маджиде снова погрузилась в раздумье, сердце у нее забилось.
«Сейчас мы ляжем спать… Вместе? Конечно, вместе… Как будто я не ведала об этом, когда шла сюда. Я пришла, зная и желая этого. Чего же я боюсь? Я всегда спала одна, в своей комнате. Но это совсем другое… Он меня обнимет? И потом я увижу его красивые губы совсем рядом… Даже поцелую их… Да… И как поцелую! О господи, какие бесстыдные мысли лезут в голову!.. Почему бесстыдные? Я уже могу считать себя женщиной. Разве женщины стесняются таких мыслей? А он как будто бы и не рад. Интересно, о чем он думает? А может быть, беспорядок в комнате смутил его, он растерялся? Но разве это имеет значение? Завтра я наведу здесь порядок. Буду аккуратной и заботливой женой… Что значит „буду“? Я уже его жена. Да, но мы не поженились… Ах, вот это плохо… Чего только не будут болтать обо мне. Но я же решила, что мне нет ни до кого дела! Ну, конечно же, какое мне дело? Потом поженимся… Обязательно… Но как сейчас можно об этом говорить? Мы после вместе подумаем…Волосы снова упали ему на лоб, их по утрам нужно расчесывать мокрыми. Но так еще красивей».
Тем временем Омер снял пиджак, ботинки, надел шлепанцы, достал из шкафа маленькое чистое полотенце и тихонько вышел из комнаты. Маджиде, прервав свои размышления, вскочила, торопливо порылась в чемодане, вынула свой ночной халат и сразу же стала раздеваться. Оставшись в одной рубашке, она вдруг испугалась, сердце ее заколотилось. Если бы в этот момент вошел Омер, она, пожалуй, закричала бы и спряталась от него. Тем не менее она не могла подавить в себе желания увидеть себя как бы со стороны, пока не надет ночной халат, и подошла к пыльной зеркальной дверце шкафа. Рубашка доходила ей до колен, оставляя открытыми стройные ноги. Быстро осмотрев себя, Маджиде остановила взгляд на прическе. Поправила волосы. Приблизив лицо к зеркалу, она заметила легкую улыбку в углах губ. Эта улыбка держалась на ее губах все время, пока она надевала ночной халатик и ложилась в постель. Даже когда она натянула на себя сбившееся одеяло и, обессиленная от волнения, закрыла глаза, ожидая Омера, на ее лице все еще играла улыбка, это была улыбка прощания с детством.
Когда Омер открыл глаза, он увидел, что Маджиде уже проснулась. Одетая так же, как и вчера, она сидела в профиль к нему, у стола, и задумчиво глядела перед собой. Омер некоторое время наблюдал за ней. Теперь он видел, как прекрасна ее шея, сиявшая белизной под волосами, которые она гладко зачесала назад. «Отчего я не проснулся, когда она встала и одевалась», — пожалел Омер. Потом подумал: «Который же час? Наверное, я опять опоздал в контору? Это уж слишком. Не хватало только, чтобы сейчас меня выгнали с работы. Тогда все пропало. Я во что бы то ни стало должен сегодня пойти в контору. Нужно бы переговорить с моим важным родичем. Расскажу, в каком оказался положении, скажу, что женился или, лучше, что собираюсь жениться. Может быть, найдет мне место поприличнее. На сорок две лиры семью не прокормишь… Но, главное, надо подумать, как быть сегодня. Кажется, у меня оставалось что-то около тридцати пяти курушей. Что на них можно сделать? Как я скажу ей об этом?»
Он пошевелился. Кровать скрипнула, и Маджиде повернула голову. Увидев, что Омер проснулся, она улыбнулась. И эта улыбка придала ее бледному, немного осунувшемуся лицу еще большую привлекательность. «Благодарю тебя. Я люблю тебя. Ты принес мне счастье!» — говорил ее взгляд так откровенно и ясно, как не могли сказать никакие слова. И Омеру почудилось, что он полной грудью вдыхает аромат цветов.
Омер вскочил с кровати. Босиком по грязному ковру подбежал к Маджиде, обнял ее и долго стоял, прижавшись лицом к ее щеке. Он гладил ее шею и, запустив пальцы в завитки волос на затылке, прижимал к себе ее голову.
Отпустив ее, он быстро оделся и, пытаясь придать естественность своему голосу, сказал:
— Я загляну в контору, постараюсь раздобыть денег.
Маджиде снова улыбнулась:
— У меня есть кое-что… До конца месяца дотянем. Да и не так уж долго осталось!
Омер вышел из комнаты и через некоторое время вернулся вместе с хозяйкой.
— Это моя жена!.. Мадам, наша хозяйка! — представил он их друг другу.
Мадам на вид было лет сорок — пятьдесят. С ее постной физиономии не сходило выражение вечного недовольства. Одежду она носила исключительно черного цвета, а волосы затягивала в тугой пучок на затылке. Мадам остановила на Маджиде долгий изучающий взгляд, затем, повернувшись к Омеру, проговорила с сильным греческим акцентом:
— Я очень рада! — и, обернувшись к Маджиде, добавила: — Я вам предоставлю соседнюю комнату. Она немного больше. Сейчас мы в ней приберем, подметем, и сегодня же вы сможете переехать.
Омер позавтракал вместе с Маджиде в маленькой столовой по соседству. Потом сел в трамвай и уехал на почту, а Маджиде вернулась домой, чтобы перебраться в другую комнату.
Когда Омер, взбежав по каменным ступеням, влетел в контору, он никого из сотрудников не застал на своих местах: все ушли обедать и еще не вернулись. Он сел за свой стол, зарегистрировал несколько бумажек, лежавших перед ним, и, не зная, чем бы еще заняться, стал перелистывать бухгалтерские книги; назначение большинства из них он давно позабыл. Отныне, решил он, следует проявить усердие в работе, дабы никто не мог его попрекнуть незаслуженным жалованьем. Пора крепко стать на ноги. Никогда прежде он не ощущал такой потребности и поначалу обрадовался, но вскоре призадумался: не слишком ли быстро он меняется?
Обеденный перерыв кончился, стали возвращаться чиновники. Они удивленно таращились на Омера — не привыкли видеть его поглощенным работой. Обмениваясь с ним короткими приветствиями, они усаживались за свои столы. А Омера так и подмывало сообщить всем о своей женитьбе. Так прямо и сказать: «Знаете, я женился! Сегодня. Теперь у меня семья. И мне, как большинству из вас, придется отныне думать о хлебе насущном и угождать начальству в надежде на прибавку к зарплате». Но он себя сдерживал. Какая там женитьба! Ни свадьбы, ни обручальных колец. Да над ним просто посмеются. И потом, разве его сослуживцев интересует что бы то ни было, не имеющее отношение к их собственным персонам? Пожалуй, только как тема для сплетен.
В конце концов Омер направился в закуток к Хюсаметтину-эфенди — сколько ж можно таить в себе радость? К тому же он намеревался попросить несколько лир в долг. Денег Маджиде хватило б до конца месяца, но не станет же он брать у нее на карманные расходы.
Едва взглянув на Хюсаметтина, Омер остановился в изумлении. Всего одну неделю они не виделись, но узнать того было почти невозможно: зарос щетиной, глаза ввалились, выражение лица стало опустошенным и даже немного диким.
— Что случилось, Хюсаметтин-бей? Вы нездоровы? — воскликнул Омер.
Кассир поднял очки на лоб и несколько мгновений отрешенно смотрел на юношу. Казалось, он вовсе не замечает его, а только пытается собраться с мыслями.
— Мы не виделись целую неделю, — сказал Омер. — У меня появилась важная новость!
— Садись, рассказывай, — безучастно произнес Хю-саметтин-эфенди.
Он предложил Омеру сесть из одной только вежливости. Было совершенно очевидно, что на самом деле он и думать не думает о делах своего молодого друга, а целиком поглощен своими заботами.
— Сначала вы расскажите. На вас же просто лица нет! Чем вы обеспокоены?
— И не спрашивай!.. Выкладывай лучше, что случилось с тобой.
«Господи боже мой, — удивился про себя Омер, — что это с нашим хафызом? Он и в прошлый раз был какой-то странный. Но сегодня особенно… Впрочем, ладно, все равно не выдержит, расскажет».
— Знаете, я женился! — выпалил Омер. Хюсаметтин несколько оживился и спросил заинтересованно:
— Когда? На ком? А нам ничего не известно! Омер рассмеялся:
— Откуда вам было знать?! Я сам не понял, как это случилось. Но что правда, то правда: теперь у меня есть жена, и я должен заботиться о ней.
Хюсаметтин поглядел на него с нескрываемой жалостью.
— Желаю счастья… Дай бог, чтобы тебе повезло. А я… я полагаю, ты парень с умом.
Омер заметил, что он еле удержался от того, чтобы сказать: «я полагал». Омер улыбнулся:
— Что, я сделал глупость?
— Нет, дорогой мой, должно быть, нет.
Омер стал рассказывать, как все это произошло. Он многое изменил в своем рассказе, не желая выставить Маджиде в невыгодном свете. Он не хотел, чтобы кто-нибудь даже за глаза подумал о ней плохо. К концу его рассказа Хюсаметтин-эфенди снова погрузился в свои мысли, и Омер убедился, что кассир его не слушает. Ему вдруг стало тоскливо, он вернулся к себе и до конца рабочего дня просидел, ничего не делая, однако создавая видимость глубокой заинтересованности работой. Несколько раз он подходил к начальнику канцелярии за объяснениями по поводу реестров. Тот отвечал ему серьезно, а сам ухмылялся: кого, мол, обманываешь, любезный; нам ли не знать, чего ты стоишь и благодаря кому здесь держишься.
Когда чиновники захлопнули ящики столов, Омера охватило радостное волнение при мысли о том, что он тоже сейчас пойдет домой. Там его ждала Маджиде. И впервые он не поморщился, вспомнив о пансионе и хозяйке-гречанке. От его напускного трудолюбия и старательности не осталось и следа. Захотелось сейчас же выскочить на улицу и нестись домой. В дверях он столкнулся с кассиром и сразу вспомнил, что собирался попросить у него денег взаймы.
— А я как раз к вам… — соврал он.
— Я тоже шел к тебе… Пойдем вместе.
Кассир не раскрывал рта, пока они не вышли на улицу. Они направились к Сиркеджи.
— Послушай, сынок, — начал Хюсаметтин-эфсн-ди. — Это правда, что ты рассказал мне сегодня?
— А вас это и вправду интересует? — со смехом ответил Омер.
— Оказывается, ты из быстрых.; Молча они прошли еще несколько шагов.
— Хоть и нехорошо вводить в соблазн молодожена, ну да ладно, — сказал Хюсаметтин. — Пойдем пропустим пару рюмочек. Мне надо поговорить с тобой. И на этот раз серьезно. Ну и плохи же мои дела, раз я собираюсь обратиться к тебе за советом!
Омер хотел отказаться: ведь сегодня у него особенный день. Но вид Хюсаметтина встревожил его. Несмотря на всю свою взбалмошность, Омер был неплохой малый и не мог отказать, когда его о чем-нибудь просили. Не раз, бывало, остановит его на улице приятель и добрых полчаса несет околесицу, но, как бы Омер ни спешил, он не решался сказать: «Хватит, у меня дела». А на сей раз ему было особенно интересно, что скажет Хюсаметтин-эфенди.
— Ладно, пойдем. Только предупреждаю: я пить не буду, — сказал Омер.
Они зашли в маленькую закусочную у трамвайной остановки. Справа — стойка, слева — три маленьких столика. За одним из них сидел однорукий и одноглазый человек. Он опрокидывал водку рюмку за рюмкой, и после каждого глотка лицо его странно передергивалось.
Хюсаметтин быстро отхлебнул несколько глотков из своей рюмки и, подождав, пока Омер, вопреки своему намерению все же заказавший водку, пригубит ее, без всяких предисловий перешел прямо к делу:
— Тянется это уже давно. Два месяца. Ты ведь знаешь, я не из тех, кто делает из мухи слона. И вообще на все мне плевать. Но если бы кто-нибудь еще недавно сказал, что я впутаюсь в подобную историю, я бы ни за что не поверил. И вот я выбит из седла. Боюсь, здравомыслие окончательно откажет мне, и тогда, если есть хоть один шанс из тысячи выпутаться из этого дела, я упущу и его. Ты знаешь, просить совета не в моем характере. Но, может быть, твоя молодая голова все-таки снесет какую-нибудь золотую мыслишку. Ладно, не буду тянуть. Расскажу тебе вкратце все с самого начала. Не помню, рассказывал ли я тебе о своем шурине, который занимается посредническими делами по продаже недвижимости. Его контора здесь, в Сиркеджи. Но недвижимость — это только ширма. Нет такого дела, куда бы он ни совал нос, начиная от спекуляции земельными участками и кончая набором прислуги и хористок для баров и театральных компаний. То вдруг разбогатеет и приезжает к нам в гости на автомобиле, то люди видят, как его ведут в участок. У нас с ним были неважные отношения. Но все-таки родственник. У негодяя две дочери, два солнышка. Я люблю их, как родных. Стоит их отцу прогореть на очередной афере, как у них начинается голодный период, и девочки вместе с матерью перебираются к нам. А месяца через два-три этот самый Исмаил-бей, то есть мой шурин, в мое отсутствие приезжает за ними на машине и увозит к себе. Такая волынка тянется уже лет пятнадцать. Я довольно долго ничего не слыхал о нем. А два месяца назад ко мне прямо в контору заявился какой-то тип. Назвался адвокатом и сообщил, что шурин мой арестован и хочет меня видеть. Бог мой, думаю. Отпросился с работы и пошел в тюрьму. Шурин наплел целую историю. Нашел, мол, он одному человеку служанку, а тот холостой, девушка несовершеннолетняя, что-то у них там приключилось. Словом, наш благородный Исмаил-бей на пару с одной пожилой «дамой» попал в тюрьму за понуждение к проституции. «Ради бога, — говорит, — помоги мне, братец! Я здесь ни при чем. Это все мой секретарь без моего ведома натворил. А меня обязательно должны оправдать!» Очень любит он, скотина, прихвастнуть. «Мой секретарь», «мой адвокат», «мой агент» — только и слышишь от него. Изображает из себя крупного дельца. Наконец понял я, что ему нужно: двести лир. Нужно, видите ли, внести залог, и тогда его освободят. «Мне причитается в сорока местах, в банках лежат деньги. Но не могу, — говорит, — получить их. Арестован! К тому же не хочу, чтобы кто-нибудь прознал о таком позоре! Не знаю, что теперь делать, — говорит. — Ради бога что-нибудь придумай. А как меня выпустят, я, конечно, тебе тут же отдам деньги». Поначалу я не догадался, в чем дело. Но он, подлец, стал умолять меня, надулся, чуть не плачет. А потом стал удивляться, что это я артачусь из-за столь ничтожной суммы. Наконец я и говорю: «Посмотрим, что-нибудь придумаем!» А он мне: «Помилуй, думать некогда. У меня обязательства, деловые свидания. Я несу тысячные убытки!» Я по глупости ему поверил. Вернулся в контору, голову ломаю. Попросить не у кого, двести лир — деньги немалые. Тут, черт возьми, вспомнил его детей, жалко мне их стало. Он ведь сказал, что, как выйдет, в тот же день отдаст деньги. Был он прилично одет, и я подумал, что он в самом деле при деньгах. Взял из кассы двести лир и уплатил залог. Вот тут-то и началась трагедия. Исмаил-эфенди как был мошенником, так и остался. Когда его выпустили из тюрьмы, я ему сказал: «Ну, братец, пойдем, сейчас же доставай деньги, чтобы я мог их вернуть в кассу». А он и отвечает: «Поздно уже, завтра что-нибудь придумаем». Этого оказалось достаточно, чтобы раскрыть мне глаза. Его фокусы были известны мне и прежде. Началась борьба, конец которой заранее был предрешен. Я уже сказал, что надежды не было никакой. Стоило мне заглянуть в каморку, которую он называл своей конторой, как я понял, в каком он положении. Набрехал он про сорок мест, где ему якобы причитаются деньги, и про счета в банках. Как он ни крутился, даже десяти лир ему взять было неоткуда. А продать и подавно нечего. В этот раз пришла моя очередь умолять его. Представь, всю жизнь я старался прожить, никого ни о чем не прося. И вот теперь стал говорить ему о своих детях, жене, о двадцати годах безупречной службы. Но ведь этот мерзавец не человек. Да и будь он человеком, ему ничего другого не оставалось, как водить меня за нос. Главную подлость он уже совершил — обманул меня в тюрьме. А это было уже ее следствием, и тут он ничего поделать не мог. Увидев, что я настаиваю чуть ли не со слезами на глазах, он сказал: «Что я могу поделать, братец? Сам видишь, в каком я положении. Дела мои совсем плохи. Постарайся что-нибудь придумать. Как только закончится судебное разбирательство, тебе возвратят залог. Все уладится!»
Не хотел, подлец, верить, что мне неоткуда больше взять денег. А делу его конца не видно. Да и не такое это дело, чтобы его могли решить в две-три недели. Я же должен был вернуть деньги в кассу до первого числа. Если бы нагрянула ревизия, я погорел бы еще раньше. Но в начале месяца все непременно обнаружилось бы. Наконец наступило первое число. Я стал то и дело отлучаться из конторы, одно это насторожило начальство. Но что мне было делать? Если бы у меня не было никакой надежды, я пошел бы и сам рассказал обо всем директору. Но проклятая надежда, что дело его вот-вот решится и мне вернут залог, завела меня еще дальше в болото. Подводя баланс и подсчитывая оставшиеся в кассе деньги, я сделал в бухгалтерских книгах несколько небольших ошибок или, будем называть вещи своими именами, — подлог. Пусть даже в книгах потом будут подчистки, но если я верну деньги, все обойдется, решил я. Сделают мне выговор, на том и кончится. И вот так тянется уже два месяца. Чтобы ничего не выплыло наружу, я вынужден производить все новые подлоги. С каждым днем все глубже погрязаю в трясине. Но что делать?
— Ну, а как суд? — спросил Омер.
— Суд? Только вчера я ходил узнавать. Ждут свидетеля из Хараболу и свидетельских показаний из Бартына. Похоже, Исмаил-бея все-таки посадят, и поэтому он старается затянуть дело. Но мне, наоборот, нужно, чтобы оно кончилось как можно скорее. Иначе я погиб. А как кончится — неважно.
Хюсаметтин задумался. Потом заговорил снова: — Иногда мне хочется сознаться во всем, чтобы, положить конец своим терзаниям. Но что поделаешь, дорогой? Семья, дети… У них нет иной опоры, кроме меня. Шесть душ. И потом, за это дадут не меньше пяти лет. Разве я смогу столько отсидеть? Что ты на это скажешь?
Омер молчал, хмурил брови.
— Да, — сказал он наконец, — в самом деле, положение скверное. Значит, денег вы не можете достать? В таком случае ничего другого не остается, как ждать, пока кончится процесс.
Хюсаметтин кивнул головой, словно говоря: «Это я и без тебя знаю!» Осушив рюмку, он поднялся из-за стола. Они вышли на улицу.
— Я поделился с тобой вовсе не для того, чтобы получить какой-то совет, — проговорил кассир. — Просто надо было выговориться. Думал, легче станет. А получилось наоборот. Пока я тебе рассказывал, я окончательно убедился, что дела мои так плохи, что хуже и быть не может. Оказывается, я до последнего момента пытался обмануть себя. Но теперь не осталось у меня никакой надежды. Дела ничем не поправишь. Ты, кажется, тоже хотел мне что-то сказать? — неожиданно спросил он, меняя тему разговора. — Ну, рассказывай, что у тебя там?
— Что? Когда? — спросил Омер, уже забыв о своем намерении попросить у него денег.
— Ты ведь сказал, что шел ко мне, когда мы встретились? Наверное, деньги тебе нужны?
Только теперь Омер вспомнил и молча посмотрел на Хюсаметтина.
— Сколько? — спросил тот.
— Две-три лиры. Но как…
— Не беспокойся, — сказал Хюсаметтин-эфенди, горько улыбнувшись. — У меня осталось кое-что от получки. Не краденые. К тому же я знаю, что в подобных делах ты не щепетилен… Бери!
Он вытащил кошелек. В нем лежали четыре бумажные лиры. Три из них он протянул Омеру. Они расстались.
Хотя Омер выпил не больше двух рюмок, голова у него кружилась. Был уже вечер, улицы заполнились народом. Отблески витрин играли на лицах прохожих. Все они, закончив свои важные дела, совершив важные сделки, спешили в свои важные дома важно обедать и важно спать. Улица кишела, как муравейник. Только более беспорядочно, бессмысленно. Омер медленно брел по тротуару, натыкаясь на встречных. Вдруг вспомнил, что ему давно пора быть дома, и понесся почти бегом.
«Ну что я делаю? — корил он себя. — Только сегодня женился и сегодня же забыл об этом. Правда, Хюса-меттин влип в крупные неприятности. Но как я не подумал о той, которая ждет меня? Как я согласился пить водку? Впрочем, это не так уж важно. Но почему все-таки я согласился? Если бы мне с самого начала хотелось выпить с Хюсаметтином, меня бы меньше мучила совесть. Тогда я считал бы, что поступил правильно. Но я пошел с ним не потому, что так решил, а просто потому, что не могу никому ни в чем отказать. Неужели меня так легко затащить куда угодно? Я не умею проявлять свою волю. И потом, как я мог забыть?.. Ах, эта чертова рассеянность! Вдруг проваливаюсь в какую-то пустоту и забываю обо всем на свете. Надо что-то сделать с собой. Маджиде безусловно поможет мне в этом. Не утаю от нее ни одной своей слабости. Во-первых, для того, чтобы не обманывать ее, а во-вторых, чтобы она помогла мне от них избавиться. Удивительная девушка! И как просто, как естественно держится!..»
По мере того как он приближался к дому, нетерпение его росло. Тяжело дыша, он взбежал по лестнице. В прихожей было темно. Омер нащупал свою дверь и в этот момент услышал за спиной голос Нихада.
— Где ты пропадаешь? Мы ждем тебя битый час. Раз ты нигде не показываешься, мы сами решили проведать тебя. Мадам сказала, что тебя нет дома, и почему-то не пустила в комнату. Вот мы и ожидаем в этой темнотище!
Омер зажег свет и только тогда заметил, что Нихад не один.
— О, Хикмет-бей! Добро пожаловать! Какая честь! — сказал он, пожимая руку маленькому человечку, который по самые плечи утопал в мягких диванных подушках. Хикмет-бей вел курс одного из восточных языков в университете. Он был настолько уродлив, что наводил ужас на тех, кто видел его впервые. Тем не менее среди знакомых он снискал репутацию самого обаятельного и милого человека. Огромный кривой нос торчал на крохотном личике, подобно клюву диковинной птицы; кожа на лице шелушилась, как у чесоточного больного; короткие толстые пальцы завершались выпуклыми обкусанными ноготками. Все это в совокупности производило столь отталкивающее впечатление, что, беседуя с ним, хотелось зажмуриться. Но говорили, что природа, безжалостно изуродовавшая его тело, пощадила душу. Родом он был из Марата и всегда ходил в окружении земляков — устраивал их на работу, опекал, пока они не вставали на ноги; некоторые подолгу жили у него в доме; он пользовался каждым удобным случаем, чтобы помочь или по крайней мере предложить помощь своим знакомым. Крохотного роста, он ходил, выставив голову вперед, постукивая о тротуар палкой с костяной ручкой, и, слушая кого-нибудь, прикрывал глаза голыми, без ресниц, веками. Он просиживал до полуночи в кофейнях квартала Беязид, проводя время в спорах со студентами университета и преподавателями, любил потолковать о восточной литературе, мистицизме, героических поэмах и, мало заботясь о том, слушают ли его и понимают ли, в упоенье закрыв глаза, читал наизусть целые страницы из сочинений Табари[51]. Его голос то понижался, то вдруг, особенно в описаниях батальных сцен, переходил на крик; он на разный манер складывал губы, смакуя благозвучные арабские и персидские слова, нанизывая их, словно жемчужины, и каждый раз вызывал восторги слушателей. Они переглядывались, будто восклицая: «Какая эрудиция! Какая память!» А иногда, войдя в раж, кричали: «Браво, маэстро, браво!»
Омер взял стул и подсел к гостям.
— Как поживаете?
— Где это ты пропадал? — спросил Нихад.
Будто вспомнив о чем-то, Омер вскочил со стула.
— Да, разве вы не знаете? Я женился! Влюбился и женился!
Гости недоуменно уставились на него.
— Чего вы удивляетесь? Все это случилось в одну неделю, за десять дней… Поразительнейшая вещь. Вы поздравите меня, увидев мою жену.
— Даже не видя ее, я желаю вам обоим счастья, — сказал профессор Хикмет.
— Кто же она? — недоверчиво спросил Нихад. — Когда ты успел?
— Вчера вечером.
— Да ты пьян! — Нихад обернулся к профессору: — Болтает. Выпил лишнего и несет чепуху. Садись, у нас к тебе серьезный разговор.
— Подождите, — сказал Омер. — Сейчас я приведу жену.
Он отправился было к себе, но вдруг остановился. Через полуоткрытую дверь он увидел тонкую фигурку Маджиде. Свет падал на ее волосы, лицо оставалось в тени. Омер заметил, что она не улыбается, как всегда, а смотрит на него строгим, задумчивым взглядом. Он приблизился к ней, смущенный, как всякий, чувствующий свою вину.
— Ты здесь? — спросил он.
На лице Маджиде отразилось недоумение: где же еще она могла быть?
— Мы же должны были занять другую комнату, — пытался вывернуться Омер. — Ведь мадам обещала?
Маджиде оценила его находчивость.
— Мы уже перебрались. Осталось только кое-что перенести. И потом, там нет лампочки. Я ждала тебя!
— Я сейчас схожу куплю, — сказал Омер, тотчас позабыв о гостях.
Маджиде вошла в комнату и вернулась с сумочкой.
— Сколько стоит лампочка?
— У меня есть деньги, — сказал Омер. «Что это значит? — подумал он, — почему она спросила, сколько стоит лампочка? Неужели боится дать больше, чем стоит лампочка? Странно». Однако тут же устыдился своих мыслей: «Нехорошо… Стыдно так думать! Бедняжка просто поинтересовалась, сколько стоит лампочка!»
— Ты же сказал, что у тебя всего тридцать пять курушей! — тихо проговорила она, протягивая ему бумажку в пять лир. — Возьми, а то может не хватить!
Омер чуть не расплакался. Втолкнув Маджиде в комнату, он переступил через порог, захлопнул дверь ногой и обеими руками обнял ее за шею.
— Маджиде… Женушка моя… Я очень плохой… Ты меня сделаешь человеком! — горячо зашептал он.
— Что случилось? Что с тобой? — удивилась Маджиде.
Омер не решился сказать, о чем он только что думал.
— Я так поздно пришел! — соврал он.
— И только? — спросила Маджиде. Подумав немного, она добавила: — Зачем ты так? Какой в этом смысл?
Омер догадался, что Маджиде имела в виду. Она заранее не верила его объяснениям и не хотела слушать его оправданий. Он не знал, что делать, и ничего не мог придумать. Оставалось одно — сбежать. Он торопливо опустил в карман деньги, которые ему дала Маджиде.
— Я сбегаю куплю лампочку, чтобы мы могли сейчас же занять другую комнату!
Распахнув дверь, он увидел профессора и Нихада.
— Ах, послушай, Маджиде, я совсем забыл. Хочу познакомить тебя с моими товарищами.
Омер взял ее за руку и вывел в прихожую. Нихад и профессор, вежливо улыбаясь, поднялись со своих мест.
— Моя жена. Профессор Хикмет. Мой товарищ Нихад! — представил их друг другу Омер и, обернувшись к Маджиде, сказал: — Побудь здесь минутку. Я скоро вернусь!
Омер бегом спустился по лестнице. Маджиде проводила его взглядом, потом обернулась к гостям и улыбнулась.
— Впервые я видел вас вроде бы на пароходе, — поколебавшись, сказал ей Нихад.
Маджиде покраснела и потупила глаза. Она сразу же поняла, на каком пароходе видел ее Нихад. Она испугалась: с тех пор прошло так мало времени, меньше двух недель. Но как все переменилось! Ей казалось, что и нескольких лет не хватит на то, чтобы осмыслить все, что было пережито за эти двенадцать дней.
Когда она подняла голову, то встретилась с бесцеремонным взглядом профессора и почему-то сразу же вспомнила, какое отвращение вызвало у нее пожатие его холодной, влажной руки.
Наступило неловкое молчание, временами они лишь натянуто улыбались. Наконец профессор Хикмет произнес:
— Скажите, откуда вы родом, милая?
— Из Балыкесира.
Профессор удовлетворенно кивнул головой.
— Из Анатолии! Прекрасно! Кажется, Омер тоже оттуда?
— Да…
— Омер — славный парень!
— И хороший товарищ! — вмешался Нихад. — Только очень разбрасывается. Он нуждается в добром наставнике, да и чудаковат немного…
Маджиде рассердилась. Она сама знала, каков Омер, и допускала, что другим он может казаться чудаком. Но совершенно неприлично говорить ей об этом.
— И в то же время он умница, — сказал профессор Хикмет, глядя ей в лицо.
— Но не находит своему уму применения, — опять влез Нихад. — Не знает, какой цели себя посвятить.
В это время на лестнице послышались шаги. Все трое повернули головы. Вошел Омер с лампочкой в руках; его влажные растрепанные волосы падали на лоб.
— Вот, пожалуйста, — сказал он, подойдя к Маджиде.
Она сейчас же ушла в комнату, оставив открытой дверь, ввернула лампочку при свете, падающем из прихожей, и принялась расставлять вещи.
Омер устало опустился в кресло и погрузился в свои мысли.
— Что с тобой? — спросил Нихад. — О чем задумался?
— Сегодня один знакомый поведал мне очень печальную историю… И я расстроился.
Не дожидаясь расспросов, он рассказал гостям историю Хюсаметтина-эфенди. Профессор слушал невнимательно, следя глазами за Маджиде, то и дело переходившей из одной комнаты в другую, но покачивал головой, хмурил брови, делая вид, что следит за рассказом Омера с большим интересом. Нихад вначале тоже был занят своими мыслями, но под конец вдруг заинтересовался, даже придвинулся к Омеру, стараясь ничего не упустить. Он несколько раз прерывал его, чтобы выяснить кое-какие подробности.
— Жалко беднягу, — сказал Омер, закончив рассказ. — Если б вы только знали, какой это замечательный человек.
— Жалко? — возмутился профессор Хикмет. — Да как можно жалеть человека, который под каким бы то ни было предлогом прикарманил государственные деньги.
— Но ведь он не хотел этого!
— Все равно. Это не оправдание. Будь я на твоем месте, я сейчас же сообщил куда следует.
Омер был поражен. Он никак не мог поверить, что профессор Хикмет, этот доброхот и благодетель, способен проявить подобную жестокость.
— У этого человека большая семья. Всю свою жизнь он. был безупречен… — попытался было вступиться за кассира Омер, но профессор прервал его:
— И ты еще защищаешь таких подлецов! Всем им головы надо поотрывать!
«Он хоть и добряк, но ужасно узколоб», — подумал Омер и сказал:
— Разве можно так судить о людях, попавших в беду? Истинное добро — это когда оказывают услугу-незнакомому человеку. Но мы, увы, спешим на выручку только приятелям, остальных же, не задумываясь, называем подлецами.
Профессор не стал возражать — снова уставился на Маджиде. Нихад тоже притих.
— О чем ты думаешь? — спросил Омер приятеля.
— Эта история еще не выплыла наружу?
— Нет. А почему ты спросил? Собираешься донести?
— Что ты, душа моя. Просто так!
Помолчав немного, Нихад снова спросил:
— В вашей кассе бывает много денег?
— Иногда бывает много. Тысячи четыре, пять. Может быть, и больше. Тебе-то что до этого?
— Просто так, интересно. Значит, никто бы не узнал, если бы этот тип украл и больше?
Омер обозлился:
— Что значит украл? Какие странные слова ты употребляешь! Ничего не понимаешь в людях… Думаешь, мы автоматы и все, что мы делаем, заранее предопределено. А произойдет какая-нибудь поломка — нас надо разобрать и выбросить. Да как можно отрицать, что даже у самых сильных людей бывают минуты слабости, когда они вынуждены поступать против своих желаний! И это не делает никого ни хуже, ни лучше, чем он есть!
Нихад поднял руку.
— Оставь. Еще немного — и ты заведешь свою любимую пластинку о дьяволе внутри нас. Я ни о ком не собираюсь судить ни плохо, ни хорошо. Хочу только понять, в чем дело. Могу. сказать, что я не считаю нужным прощать людям их слабости. Быть сильным — прежде всего! Сила оправдывает любой поступок. Жалость к слабым — просто глупость.
Омер ничего не ответил. С Нихадом частенько случается: распалится и начинает заговариваться. Хотя, по существу, он хороший товарищ и неглупый человек, но нередко, особенно в своих статьях, проявляет неожиданную по силе проявления для своего тщедушного тела озлобленность и болезненную нервозность. Когда же он говорит просто и непринужденно, то производит впечатление бойкого, насмешливого и толкового парня. И Омер всегда удивлялся, что такой человек пишет статьи, исполненные слепого фанатизма, и с помощью примитивной демагогии пытается собрать вокруг себя сторонников, наивных, но много о себе мнящих, студентиков-недоучек. Когда однажды он сказал об этом Нихаду, тот ответил:: — Почем ты знаешь? Может быть, именно с этими наивными и невежественными студентами я собираюсь делать большие дела!
Тогда Омер не принял его слова всерьез и только рассмеялся. Но мало-помалу ему пришлось поверить, что Нихад сказал правду, потому что в последнее время тот не разлучался со своей компанией и возымел привычку произносить длиннейшие речи.
Оба гостя поднялись одновременно.
— Ну, ладно, — сказал Нихад. — Пока, до свидания. Заглядывай к нам. На днях зайду к тебе. Надо как следует потолковать. А сейчас оставим молодого супруга в покое.
Профессор Хикмет обнял Омера за плечи и, притянув к себе, доверительно спросил:
— Скажи-ка, братец, как у тебя дела? В деньгах есть нужда? Если что-нибудь понадобится, приходи ко мне. Помогать товарищам — наш долг. Если хочешь, могу тебе дать сейчас несколько лир.
Омер понурился, и профессор вытащил кошелек.
— Сколько тебе нужно? Этого хватит? — Он показал бумажку в десять лир.
Омер все так же мрачно молчал. Наконец, нерешительно протянув руку, взял деньги.
Гости поднялись, Маджиде вышла к ним, и они, попрощавшись с ней за руку, удалились. Молодые супруги сидели друг против друга на стульях и осматривали свое новое жилище так, словно хотели хорошенько запомнить, как оно выглядит. Каждый думал о своем и не решался поделиться с другим своими мыслями.
«Зачем только я взял у этого субъекта деньги! — укорял себя Омер. — Не так уж они мне нужны. Денег Маджиде и тех, что я взял у Хюсаметтина, вполне хватило бы и на хозяйство, и на карманные расходы. И все-таки не удержался, не смог отказаться. С какой стати я взял эти деньги и даже пытался разжалобить его? А ему только того и надо. Несколько лир потеряет, подумаешь велика важность. Зато еще один человек обязан ему. Еще кто-то будет восторгаться его добротой. И он будет доволен! Ишь ты, захотел стать ходячей добродетелью. Но разве это так уж плохо? Если бы у всех были такие слабости… А потом, кто знает, может быть, человек действительно испытывает потребность творить добро и делает это бескорыстно… Сами мы не можем быть добрыми и поэтому стараемся умалить достоинства других, обвиняем их в саморекламе, лицемерии и в желании заслужить даже посмертно, благодарственные молитвы».
«Следует ли сказать Омеру, что его приятели мне совсем не понравились, — думала в это время Маджиде. — Один из них просто урод… Какие у него липкие глаза! И другой не лучше. Его взгляд мне тоже не понравился. Смотрит, как будто приценивается к людям. А каков нахал?! Смеет при мне называть Омера чудаком… Однако мы беседовали всего несколько минут. Не могу же я судить о людях, которых толком не знаю, к тому же еще жаловаться на них Омеру. Все-таки они его товарищи. Если бы он не находил в них никаких достоинств, то не дружил бы с ними. Нет, я ничего не скажу ему. Надо привыкнуть к этой среде. Может быть, кое-что меня пугает просто потому, что я здесь чужая».
Тут взгляды Омера и Маджиде встретились, и они мгновенно позабыли обо всем, кроме того, что они наконец остались наедине в чистой, уютной комнате, что они любят и желанны друг другу.
Но все же у обоих на душе было немного печально, потому что впервые за время их знакомства они предпочли умолчать о том, что думают. Они могли не признаваться в этом даже самим себе, но все равно это было так.
Несколько дней прошло без всяких перемен. Омер прилежно посещал контору, старался возвращаться не поздно и каждый день твердил, что бесконечно счастлив. Маджиде снова начала посещать консерваторию. Только теперь она уходила с занятий пораньше, чтобы забежать по дороге в лавки, купить сыр, чай и другие продукты. Собрав на стол, она терпеливо ждала возвращения мужа.
Как ни старались они экономить, им все же не удалось избежать самых необходимых расходов. Питаться в столовой было не по карману, и они обедали кто где, иногда вместе в дешевой шашлычной, а вечером довольствовались легким ужином, который Маджиде готовила на кухне у мадам. Для этого им пришлось купить несколько тарелок, чашек, ложек, поднос и прочую мелочь, которая хотя и стоила дешево по отдельности, но вся вместе обошлась в порядочную сумму. До конца месяца было еще десять дней, а у молодых супругов осталось всего шесть лир.
Омер повидался со своим влиятельным родственником, который служил на почте, и попросил устроить его на место получше или повысить жалованье. «Как только представится удобный случай, я о тебе подумаю», — обещал тот. Но по его тону Омер догадался, что тому уже известно о нем что-то не слишком лестное. «Подлец директор, наверное, накапал, — подумал он. — А как я стал стараться! Так всегда — наши добрые намерения ничего не стоят».
За целый год он не написал матери ни одного письма, и вряд ли было удобно просить у нее денег. Впрочем, мать, возможно, извинила бы его и даже не попеняла за то, что он пишет ей, только когда нуждается в помощи.
А деньги надо было достать во что бы то ни стало. Омеру и прежде их не хватало, но он никогда не страдал от безденежья так сильно, как сейчас. Раньше все затруднения улаживались сами собой, благодаря каким-то счастливым случайностям. Кроме того, долголетняя привычка помогала ему смотреть на денежные затруднения, как на нечто совершенно естественное. Он никогда не расстраивался, если день-другой приходилось сидеть без обеда или оттягивать с платой за комнату. Но сейчас любой пустяк ввергал его в уныние, и у него беспомощно опускались руки. До женитьбы он не задумывался о завтрашнем дне, а сейчас изводил себя бесконечными расчетами, как дотянуть до конца месяца. Раньше не видел ничего зазорного в том, чтобы стрельнуть двадцать пять — пятьдесят курушей у кого-нибудь из приятелей, но теперь это казалось ему недостойным женатого человека, семьянина. В его лихорадочно возбужденном мозгу рождались десятки самых невероятных прожектов. Любая вещь, выставленная в витринах магазинов на Бейоглу, дразнила его своей недоступностью. Его так и подмывало расколотить витрину и ограбить магазин, а то, прочитав в газете фельетон или сообщение уголовной хроники, начинал прикидывать, не провернуть ли ему самому какую-нибудь ловкую аферу или кражу.
Однажды хозяин табачной лавки по ошибке дал ему сдачи с одной лиры — четыре лиры с мелочью. Вначале Омер не заметил этого, но, отойдя несколько шагов, удивленно уставился на зажатые в кулаке деньги. И тотчас же какой-то голос, словно отгоняя возможные угрызения совести, стал нашептывать ему: «Не глупи! Сравни его убыток со своим барышом. Он, может быть, даже не заметит потери, а ты несколько дней сможешь обедать по-человечески. Кто знает, сколько бедняков он надувает за день?» Омер покачал головой, будто отвечая: «Даже если ты и не прав, я все равно не верну эти деньги».
Долго после этого случая Омер, что бы ни покупал, невольно ожидал, не дадут ли ему лишнего. Но судьба почему-то не спешила еще раз выказать ему свою благосклонность. До женитьбы ему случалось продавать что-нибудь из одежды; теперь он даже постыдился бы намекнуть на это Маджиде. Он окончательно замкнулся в себе. А мысль о том, что жена может догадаться о его нелепых проектах, заставляла Омера цепенеть от страха.
Но Маджиде ничего не замечала. Она была слишком поглощена занятиями в консерватории и домашним хозяйством. В редкие минуты, когда можно было бы передохнуть, ей приходилось убирать, стирать мелкие вещи, приводить в порядок белье Омера. Она сбрасывала с себя груз забот только утром, по пути в консерваторию, и вечером, когда покупала продукты в магазинах.
Маджиде часто заходила в дорогую кондитерскую в центре города и покупала на пять — десять курушей бисквита к чаю. Пока продавщица заворачивала покупку, она садилась на диванчик и разглядывала посетителей.
В кондитерской было два зала: в одном помещалось кафе — здесь стояли столики и кресла, в другом — магазин, где вокруг узкой стойки всегда толпились люди, пили, ели, пересмеивались.
Хотя Маджиде жила в Стамбуле уже полгода и почти каждый день бывала в Бейоглу, она никогда прежде не встречала такую диковинную публику, как в этой кондитерской. Молодая женщина обычно садилась в углу на диванчик и подолгу не уходила даже после того, как продавщица вручала ей покупку. Широко открытыми глазами смотрела она на завсегдатаев этого заведения и пыталась разобраться, что это за люди.
В большинстве своем там собиралась молодежь от четырнадцати до двадцати пяти лет. Девицы, одетые так, словно заскочили сюда по пути на бал, кривляясь и хихикая, будто их беспрерывно щекотали, лизали мороженое. Парни, все, как на подбор, с грубыми, наглыми и тупыми физиономиями, окидывали друг друга оценивающими взглядами. Выставляя вперед то одно, то другое плечо, ширине которых главным образом были обязаны портным, они бесцеремонно подходили к девушкам и громко заговаривали с ними. А те, совсем еще девчонки, но уже накрашенные, жеманничали и ломались; взгляды их абсолютно ничего не выражали, но они изо всех сил старались придать себе многозначительную томность.
Маджиде плохо слышала, о чем они говорили, но громкий смех, которым они разражались после каждой реплики, казался ей в высшей степени непристойным.
Маджиде пристально всматривалась в этих девиц, изучала их повадки, словно это были неведомые существа. Каким-то птичьим движением девушки вертели своими тщательно завитыми головками, складывали губки бантиком и, очевидно, больше всего на свете желали походить на знаменитых кинозвезд. Однако, невзирая на показную веселость, все они казались Маджиде глубоко несчастными — очень уж не вязались с их истинной сутью разыгрываемые роли. Маджиде вообще не могла понять, как это можно отречься от своего подлинного «я».
Среди постоянных посетительниц выделялась, например, девушка по имени Пери, судя по всему, заводила в компании своих подруг. Действительно ли звали ее Пери, как сказочную фею, или это было сокращенное от Перихан, Маджиде не знала. Эта девушка казалась весьма неглупой, но, увы, она так мало походила на пери из сказки и так мало оставалось в ней истинно человеческого, что Маджиде только диву давалась. Каждый ее жест, каждый взгляд походили на плохо усвоенный урок; вынимала ли она кошелек из кармана, подносила ли пирожное ко рту, кокетничала ли с молодыми людьми — все получалось у нее неестественно, фальшиво, манерно.
Парни были еще менее привлекательны. Почти все жевали резинку и считали особым шиком перекладывать ее с одной стороны рта на другую, устрашающе при этом гримасничая. Их авторитет среди приятелей находился в прямой зависимости от силы и роста. Сильные и высокие высокомерно относились к низкорослым и щуплым и снисходительно называли их «сынками». Девиц они пленяли двумя-тремя повелительными взглядами. Зато их хилые приятели орали во весь голос, громко хохотали и вели себя крайне развязно.
Маджиде порой сравнивала девушек из кондитерской со своими знакомыми. Соучениц по консерватории она плохо знала и еще не составила о них определенного мнения. Подружки из Балыкесира были самыми обыкновенными пустышками. Консерваторские девушки слабо ли, сильно ли, искренне или неискренне, но были привязаны к искусству. Но эти… Эти были неизмеримо хуже. Каждое их движение действовало на Маджиде, как удар хлыста.
«Разве можно жить среди них? — думала она. — Неужели таких много? А может быть, встречаются и похлеще? Может быть… Ведь до сих пор всякая новая среда, в которую я попадала, оказывалась хуже прежней. Взять, например, школу. Несмотря на сплетни и вздорность подруг, можно было рассчитывать на их дружеское участие. Даже директор с его жалкими уловками не казался окончательно испорченным человеком. В каждом было хоть что-то хорошее. Но здесь… Чем, к примеру, тетушка Эмине, дядя Талиб, Семиха лучше моих земляков из Балыкесира? Ничем. Пожалуй, даже хуже. Такое впечатление, что здесь каждый норовит казаться не тем, что он есть на самом деле. Семейство тетушки Эмине, их соседи, знакомые — все, как один, сплетники, глупцы. А вот эти, из кондитерской, еще хуже. Таких вздорных, ничтожных девиц и парней я не встречала ни в Балыкесире, ни в квартале Шехзадебаши. Не будь со мной рядом Омера, я бы и минуты здесь не выдержала. Надо будет поговорить об этом с Омером, и, как только позволят обстоятельства, мы уедем из Стамбула. Куда-нибудь в более спокойное, уединенное место».
Несколько мгновений Маджиде посидела с застывшим, неподвижным взором, потом снова начала рассуждать про себя: «Но разве мыслимо это — прожить в мире без людей? Где же другие находят себе единомышленников? Вот и товарищи Омера мне не понравились. Может быть, я сама странный человек? Может быть, окружающим я тоже кажусь вздорной, скучной? Но Омер так не считает. А вдруг я и ему когда-нибудь надоем?»
Она беспомощно поднесла руку ко рту, словно приказывая самой себе: «Молчи! Молчи!»
Что до Омера, то Маджиде ему не только не наскучила, она помогала ему переносить многие трудности. Он задыхался без нее. С тех пор, как они стали жить вместе, он не уставал делиться с нею всеми своими переживаниями, и одно то, что она выслушивала его ласково и терпеливо, придавало ему силы.
На службе все было без перемен. К концу месяца у Омера не оставалось ни куруша. Он еще раз повидался со своим влиятельным родственником, но не решился сообщить ему, что женился. «Трудись, — сказал тот Омеру. — Заслужи расположение начальников, пусть они представят тебя к повышению, и тогда я займусь тобой». Это обещание окончательно разбило надежды Омера. Имей он университетский диплом, ему, наверное, скорей удалось бы получить хорошее место. Но если он за столько лет не смог окончить курса, то теперь об этом и думать нечего. Впрочем, и диплом вряд ли помог бы! Какое будущее ждет выпускника философского факультета? Место учителишки в каком-нибудь анатолийском городке, шестьдесять — семьдесят лир в месяц. Но Омер и слышать не хотел о том, чтобы уехать из Стамбула. Он был привязан к этому городу всем своим существом, каждой клеточкой.
«Мыслящему человеку нельзя уезжать из Стамбула, — убеждал себя Омер. — К сожалению, у нас пока единственный культурный центр — Стамбул. В провинции засушиваются мозги. Достаточно взглянуть на студентов, вернувшихся из Анатолии после каникул».
Но в минуты откровенности он признавал, что явно преувеличивает значение Стамбула как культурного центра. «Оставь, дорогой мой, — часто спорил он с каким-нибудь приятелем, еще больше влюбленным в Стамбул, чем он сам. — Мы не хотим уезжать отсюда. Но признайся, часто ли мы ходим в библиотеку? И что мы видим, кроме двух-трех кофеен? Духовная жизнь, духовная жизнь… Но даже самый башковитый из нас занимается одной болтологией. А не глупо ли считать, что споры и ругань в кофейнях развивают умственные способности? Нас привязывает к Стамбулу лишь привычка. Живем здесь без всякой цели, бродим без единой мысли в голове и считаем, что с толком и приятно проводим время. Только это и держит нас в Стамбуле. Где еще можно столь успешно внушить себе и другим, будто ты великий мыслитель, не шевеля даже мозгами? Только этим и привлекателен Стамбул».
Но вопреки этой мысли Омер никак не мог расстаться со своей средой. Еще до встречи с Маджиде он, сидя с товарищами где-нибудь в ресторанчике под низким, нависшим потолком и выслушивая избитые остроты или затасканные мудрости, изрекаемые «теоретиками» в подпитии, находил их глупыми и никчемными. Он никогда не испытывал особой привязанности к своим дружкам и мнение о них имел далеко не лестное. Тем не менее он не раз с умилением вспоминал эти сборища и вздорные разговоры, ощущая потребность снова встретиться и посидеть в мужской компании.
Уже на второй неделе семейной жизни он заскучал. Когда его начинали раздражать сослуживцы, директор, чиновный родственник, нудные почтовые операции и даже жалкий вид кассира, наряду с желанием излить свою душу Маджиде появлялось и другое — поболтать с приятелями по душам за рюмкой водки. Он прекрасно знал, что на этих сборищах ни с кем нельзя поговорить по душам, что стоит завести речь о чем-нибудь серьезном, как непременно натолкнешься на равнодушие и даже насмешку. Несомненно, его друзья начинали беседу с добрыми намерениями, но неумение и нежелание думать, духовное убожество опошляли любую тему, любой разговор. Эти молодые люди совершенно искренне ощущали потребность делиться своими мыслями и поэтому каждый раз повторяли: «Соберемся, поболтаем вечерком», забывая о том, что, кроме ругани, из этого ничего не получается.
Тяга к таким беседам усилилась у Омера в последнее время еще по одной причине. Теперь он уже не мог, как прежде, равнодушно сидеть на службе. Голова его была занята мыслями о том, как заработать на жизнь, мыслями, которые раньше казались бы ему смехотворными. Это вынуждало его ограничивать свою свободу, и в нем начал зарождаться неосознанный протест. Он стал искать случая доказать самому себе, что он свободен и волен делать все, что вздумается. Однажды он допоздна просидел в ресторанчике только потому, что один из приятелей язвительно заметил, когда он собрался было уйти: «Не задерживайте его, а то дома его жена поколотит!»
И хотя Омер прекрасно понимал, что на подобные шуточки не следует обращать внимания, он, сам не зная почему, остался. Подобные случаи происходили с ним постоянно, вместо того, чтобы пренебречь мнением собутыльников, он к нему прислушивался и во всех своих поступках руководствовался им.
Безденежье явилось к ним в самом страшном своем обличье лишь в начале месяца. После покупки нескольких комплектов постельного белья, которое, по мнению Маджиде, было совершенно необходимо, жалованья Омера могло бы хватить не больше, чем на неделю. И только с помощью невероятной экономии его удалось растянуть на десять дней.
Глядя на своих сослуживцев, встречая на улице каждого знакомого и даже незнакомого человека, Омер думал только об одном: «Кто войдет в мое положение и поможет мне?» Чем хуже становились его дела, чем безнадежней казалась ситуация, тем невероятнее становились его планы и неосуществимей идеи. Временами ему хотелось схватить за шиворот какого-нибудь прилично одетого человека и потребовать: «Дайте-ка все свои денежки! Я не вор, не грабитель, но мне позарез нужны деньги. Дайте не из страха, а из сострадания!» Но ведь это не что иное, как обыкновенное вымогательство, к тому же нисколько не оригинальное, как ему думалось поначалу. Обыкновенный вымогатель не станет хватать жертву за шиворот.
Безделушки, которые он тысячи раз видел в витринах и никогда прежде не испытывал желания купить, представлялись теперь жизненно необходимыми, и он в отчаянии сжимал кулаки. Увидев в витрине пароходного агентства модель корабля, Омер говорил себе: «Будь у меня деньги, я непременно купил бы ее». Он мысленно приценивался ко всему, начиная от пончиков и соломенных шляп и кончая бутылками с водкой и серебряными табакерками. Проходя мимо уличного торговца фисташками, он невольно тянул руку к лотку и, обливаясь потом, с трудом сдерживал себя.
Однажды под вечер, возвращаясь домой, Омер увидел, что в одном из больших магазинов на Бейоглу объявлена распродажа. Он все равно ничего бы не смог купить — в кармане лежало только десять курушей, но ему отчаянно захотелось войти и хотя бы посмотреть, как другие покупают вещи, выставленные специально для них. Публика в основном состояла из женщин. Разгоряченные, потные, они буквально брали магазин приступом. Омер с трудом протиснулся в узкую дверь, зажатый с обеих сторон двумя пышнотелыми матронами. Наверняка, будь он при деньгах, эта толкучка вызвала бы у него отвращение.
Уже стояли первые летние дни, и в магазине было нестерпимо жарко. От женщин, одетых в легкие шелковые платья, шел терпкий запах, напоминавший запах жарящегося на вертеле мяса. Некоторые пришли сюда в сопровождении мужей, которые не скрывали своего раздражения и ежеминутно утирали покрытые испариной лица носовыми платками, распространяя смешанный запах пота и одеколона. Все были взвинчены, возбуждены, тут и там вспыхивали мелкие семейные ссоры.
Омер лавировал в толпе, непременно желая все увидеть, все рассмотреть. Расфуфыренные продавщицы с фальшивой любезностью заглядывали в глаза каждому покупателю. Но стоило тому отойти, как они с равнодушным видом снова принимались за свои дела. Самые различные вещи были в беспорядке разложены на прилавках: связки дамских чулок рядом с комплектами белья для грудных младенцев, резиновые мячи по соседству с шелковыми блузками. Ему хотелось пробовать на ощупь, мять, тискать любую продающуюся вещь. Он долго вертел в руках дамские шляпы с широкими полями, спросил, сколько стоят купальные простыни. Увидев на одном из больших прилавков кучу дамских чулок, он стал протискиваться туда сквозь толпу. От жары и толкотни по лицу его струился пот. Он поискал в кармане платок, но не нашел. Снял очки, положил в карман и ладонями принялся утирать лицо. От резкого запаха у него кружилась голова. Он снова надел очки и, сунув руки в карманы, вытер пальцы. Потом протиснулся к прилавку и сквозь мутные стекла очков стал разглядывать чулки. Подождав немного, он схватил первую попавшуюся пару. Чулок скользнул у него между пальцами, как кусок мягкого бархата, и свесился вниз. В душе Омера снова вспыхнуло затаенное желание: «Были бы деньги, купил бы их Маджиде». Он вспомнил, что ни разу еще не сделал своей жене ни одного подарка: ни цветка, ни горсти ягод, ни носового платка. Ему захотелось бросить чулки на прилавок и уйти. Но вдруг он замер. В тех местах, где к чулку прикасались его пальцы, остались жирные пятна. Омер испугался: «Что, если заметят и заставят купить чулки?» Он оглянулся. Продавщицы были заняты другими покупателями. Тогда он стал свертывать чулки пятками внутрь и сам не понял, каким образом вся эта длинная, мягкая шелковая вещь скрылась у него в ладони.
Усталым движением Омер опустил руку. Он был весь мокрый и дрожал как осиновый лист. Ему хотелось разжать кулак, бросить чулки на прилавок и выбежать на улицу. Но как он ни напрягал свою волю, не мог этого сделать. Омер застыл, словно пригвожденный к полу. Правая рука не желала слушаться, словно парализованная, Омер был уверен, что стоит ему шевельнуться, как его схватят за руку и потребуют: «А ну-ка, разожми кулак!» Он ошалело осмотрелся и задрожал еще сильнее. В нескольких шагах от него стоял высокий краснолицый человек с зализанными назад волосами и сурово смотрел ему прямо в лицо. Омер решил, что это один из агентов, следящих за покупателями. Стараясь придать себе невозмутимый вид, Омер принялся левой рукой копаться в чулках на прилавке. Он то и дело искоса поглядывал по сторонам и чувствовал затылком взгляд высокого на себе. Покупатели стали оглядываться на Омера, бесцельно стоявшего рядом с ними у прилавка. Собрав всю свою волю, Омер рывком сунул правую руку с чулками в карман и неспешно направился к выходу. Высокий человек стоял на прежнем месте и как будто не замечал Омера. Но Омер решил, что тот потихоньку следит за ним. Подходя к дверям, Омер ускорил шаг и почти бегом выскочил на улицу.
Над городом спускались сумерки. Не обращая внимания на трамваи и машины, Омер пересек мостовую. Сердце его билось так быстро, что казалось, вот-вот разорвется. Но стоило ему услышать, что следом кто-то идет, как сердце начинало колотиться еще сильнее. Наконец он свернул в одну из боковых улочек и побежал.
Узкая улица круто поднималась в гору. Омер бежал мимо каких-то каменных заборов, неосвещенных окон, сворачивая через каждые двадцать метров. Почувствовав, что больше бежать не в силах, он привалился плечом к каменной ограде сада. Дышал он часто и тяжело, под ложечкой сильно болело. Боясь оглянуться и посмотреть, не идет ли за ним кто-нибудь, он уставился прямо перед собой на разбитые камни тротуара. Правая рука совсем занемела, он так сжал ее в кармане, что пальцы начало сводить. Он медленно вытащил руку и увидел, что конец дамских чулок телесного цвета свисает из кулака. «Все пропало, наверняка заметили… Они торчали из кармана!» — пробормотал Омер.
Он отошел от стены, размахнулся и швырнул легкую ткань вверх. Чулки развернулись в воздухе, долетели до верха ограды и повисли. Сделав это последнее усилие, Омер почувствовал, что ноги больше не держат его. Он безжизненно осел на грязные камни под украденными чулками и закрыл глаза. Чулки легко развевались над ним на стене.
Когда Омер пришел в себя, было уже темно, и в окнах дома напротив зажглись желтые огни. Камни, на которых он сидел, больно впивались в тело. Влажное белье и особенно воротник рубашки противно липли к коже. Он быстро встал и, не решаясь даже взглянуть на стену, зашагал по направлению к дому.
Маджиде ждала его. Она стояла у окна спиной к двери и смотрела на улицу, ухватившись за шпингалет. Лицо ее было бледно и взволнованно.
Услышав шум открывшейся двери, она обернулась. Омер улыбнулся и спросил, стараясь казаться спокойным:
— Я слишком поздно?
— Нет, — коротко ответила Маджиде, пристально, глядя на него.
Омер подошел к столу. Свет падал только на верхнюю часть его лица. Под абажуром, который был в этой комнате немного больше, чем в прежней, его взмокшие волосы приняли красноватый оттенок. Он подтянул к себе стул, бессильно опустился на него, свесил голову на грудь.
Жена, молча следившая за ним, подошла к столу и спросила:
— Ты болен?
— Не знаю.
Маджиде наклонилась, погладила его волосы. Потом сказала с легкой, печальной улыбкой:
— Последнее время ты стал какой-то странный.
— Что ты имеешь в виду?
Маджиде задумалась. Действительно, что? Ей было трудно выразить это словами. Но она не могла не заметить происшедшей с мужем перемены. Он часто сидел, уставившись в одну точку, пальцы его нервно теребили скатерть или какую-нибудь тряпку. Маджиде замечала, что он не сразу отвечает на ее вопросы, а иногда вроде и не слышит их. В разговорах с нею, даже обнимая ее, он выказывал странную тревогу и нетерпение, как человек, который куда-то торопится. Все это она чувствовала и замечала, но не ре лалась сказать об этом.
— Я вижу, ты очень расстроен, — проговорила она. — Но чем? Все идет хорошо. И разве так страшно, что у нас нет денег? Ведь до сих пор мы никогда не сидели голодными. Мы обязательно что-нибудь придумаем.
Омер поднял голову и посмотрел на жену. Маджиде прочитала в этом взгляде что-то лживое, даже враждебное и вздрогнула. Омер медленно поднялся со стула, оперся руками о стол, подался вперед.
— Ты это искренне сказала? — спросил он, сощурившись и сжав губы.
Маджиде опешила. Она никогда не видела своего мужа таким. Ей стало страшно.
— Омер, что ты говоришь! — воскликнула она. — Что ты говоришь! Неужели ты серьезно об этом спрашиваешь?
Омер не шевельнулся и повторил, намеренно разделяя слова паузами:
— Ты на самом деле полагаешь, что я стал каким-то странным, как ты изволила выразиться, потому что у нас нет денег?
Маджиде широко раскрытыми глазами смотрела на него. Потом, так же как Омер, оперлась о стол и приблизила к нему свое лицо.
— А разве есть другие причины? — спросила она как человек, умеющий владеть собой, но не скрывающий своей тревоги. — Почему же ты не говоришь о них? Или ты уже не находишь нужным делиться со мной?
Их взгляды скрестились: ее — недоуменный, но решительный, и его — неискренний, со злобным прищуром. За пыльными, слегка запотевшими стеклами его очков, казалось, вспыхивают огоньки, на щеках вздулись желваки. Какой-то внутренний импульс вынуждал его пристально всматриваться в лицо Маджиде, словно он надеялся прочесть на нем нечто исключительно важное, найти, разгадать и… уничтожить.
Маджиде медленно протянула руки и коснулась ладоней Омера. Он, так и не обнаружив в ее лице ничего, что могло бы усилить его подозрения, обесси-ленно опустился на стул и, не вынимая своих рук из рук Маджиде, уронил голову на стол. «Я уже стал бояться всех и скоро начну всех подозревать, — пронеслось в его голове. — Как я докатился до этого? Как мне пришла в голову мысль, что Маджиде догадывается и скрывает правду от меня? Ну не идиот ли я! Откуда ей знать, каков я на самом деле?! Она и понятия не имеет, до чего я дошел, какой опасности подвергал себя. Как настоящий преступник, я становлюсь жертвой собственной подозрительности. Если бы тот, в магазине, и впрямь что-нибудь заметил или только заподозрил, он тотчас схватил бы меня за руку. А мне, дураку, казалось, будто он выслеживал меня до самого дома. Делать ему нечего! И как после всего этого я обращаюсь со своей женой, которая терпеливо ждала меня весь вечер! В чем она провинилась передо мной? Я опускаюсь все больше и больше, и это становится заметно по всему. А бедная Маджиде истолковала перемены в моей внешности и поведении так невинно, что впору расплакаться. Она полагает, будто я расстраиваюсь из-за отсутствия денег, и даже не подозревает, каких глубин достиг я в своем нравственном падении. Увы, я рассчитывал, что она не только будет понимать меня всегда и во всем, но и спасет меня, поможет очиститься. Вместо того я, опускаясь сам, увлекаю ее за собой. Но разве я умышленно делаю это? Разве преследую какую-то гнусную цель? И потом, как я смею лгать ей в глаза, будто отсутствие денег не имеет для меня никакого значения? О, этот проклятый дьявол внутри меня!.. Ужасное чувство влечет меня ко всему, что запретно или недоступно, заставляет тосковать о несбыточном.
Именно меня, который всю жизнь гордился своей независимостью от материальных благ! Несчастная пара шелковых чулок! О господи! Пара чулок… Впрочем, дело не просто в них. Все гораздо сложнее. Случившееся в магазине тем более безобразно, что произошло как будто против моей воли. Потные пальцы, скользкая, сама прячущаяся в ладони ткань. Все это так. Но почему я сразу не положил их на место? Да все потому же — в самой сокровенной части моей души владычествует дьявол. Любой мой проступок — проявление его воли. Может быть, рассказать обо всем Маджиде? Она не поймет. Но сколько можно скрывать от нее? Зачем тогда я привел ее сюда? Зачем затеял все это! Зачем вверг ее в этот ад, если души наши будут разобщены?»
Мысли Омера потеряли связность. После всего пережитого он испытывал разбитость и вялость. Он открыл глаза и в первое мгновение почти ничего не видел — свет лампы ослепил его. Он высвободил руки, все еще лежавшие в ладонях жены, немного посидел, безразлично и отрешенно глядя на нее, и вдруг, неожиданно для себя самого, почувствовал, что губы его складываются в улыбку. А ведь он думал, что уже навсегда разучился улыбаться! И тем не менее вот она, улыбка, омывает его лицо, как теплая вода.
И тотчас же свет озарил лицо Маджиде, хотя весь ее вид говорил о том, что она все еще встревожена.
— Когда ты мне расскажешь все, о чем ты думаешь, что тебя мучает? — спросила она. — Я же вижу, как ты терзаешься. Я слишком тебя люблю, чтобы оставаться безразличной к этому.
От Омера не ускользнуло, что в ее словах, в общем-то мягких и нежных, скрыт горький упрек. Это его задело за живое, и он едва не вспылил опять.
— Ты права. Я должен раскрыть перед тобой все неприглядные стороны своего характера. Только, боюсь, ты станешь после этого… — Он не решался закончить фразу словами: «презирать меня» или «брезговать мною». Несмотря на то, что в душе он был способен на крайние формы самоуничижения, в выборе слов он оставался весьма осмотрителен. Но он тут же подумал, что сейчас не до ложного самолюбия, и с грубой прямотой произнес: — Я боюсь, что ты станешь презирать меня, брезговать мною и даже бояться!
Маджиде с недоверием посмотрела на мужа.
— Не думаю, — тихо сказала она. И добавила, словно поясняя: — Не думаю, чтобы ты мог совершить что-либо постыдное…
Омер мгновенно переменился. Лицо его приняло прежнее отчужденное выражение.
— Значит, если я расскажу тебе и ты убедишься… — проговорил он.
Он не в силах был продолжать: снова не мог подыскать подходящего слова. Маджиде выжидательно смотрела на него.
Молчание это, наверное, продолжалось бы долго, если бы в дверь не постучали. Никто из них не сказал: войдите. Однако дверь распахнулась, и на пороге возник Нихад.
— В чем дело? — выкрикнул Омер.
Нихад, не рассчитывавший на такой прием, на мгновенье остолбенел.
— Так-то вы встречаете гостей, — наконец проговорил он и улыбнулся.
— Да нет, мой милый, — извиняющимся тоном проговорил Омер. — Ведь уже полночь, я думал, что-нибудь случилось.
— Какая полночь! Еще только девятый час. Я хотел поговорить с тобой и даже пройтись, конечно, с позволения твоей супруги, — сказал он, обернувшись к Маджиде.
Та пожала плечами и отвернулась.
— Хорошо, пойдем, — проговорил Омер, не глядя на жену. Потом спросил ее: — Ты не возражаешь?
Маджиде кивнула головой.
Молодые люди ушли.
Еще на лестнице Нихад взял Омера под руку.
— Нам нужны деньги, дружище!
— Мне тоже!
— Тебе — для собственного удовольствия, а нам — для дела!
Они вышли на улицу. Омер был рассеян больше обычного.
— Куда мы идем? — спросил он наконец. — Добывать деньги? Будем грабить или воровать? — И, криво усмехнувшись, пробормотал себе под нос: — Вот и до этого докатился, поздравляю…
Нихад с жалостью посмотрел на него.
— Ты неплохой парень. Тебя можно бы использовать в нашем деле, если бы ты оставил свой никчемный образ жизни и посвятил себя какой-нибудь серьезной, большой цели. Но ты не хочешь. Мне жаль тебя. Неужели ты думаешь, что сумеешь прокормить семью, получая грошовое жалованье на почте или в любой другой конторе? — Нихад провел рукой по волосам. Омера. — А ведь эта голова способна рождать великие идеи! Глупо зарывать талант в землю! Ты ведь совсем не такой, как вся эта шушера, ты — личность! Повелевать — твое право, скажу больше, — твой долг. Стоит тебе только захотеть, да так сильно, чтобы пожертвовать всем ради одной этой цели: повелевать людьми, встать над ними. Но твои причуды, детские или, вернее, бабские фантазии губят в тебе настоящего мужчину. Я только диву даюсь, как ты вообще мог связать свою жизнь с женщиной! Что такое женщина? Игрушка. Кукла. Так будь же мужчиной в полном смысле этого слова! Будь грубым, жестоким, чуждым всяческих сантиментов, полагайся лишь на силу. Всё и вся должно подчиниться нам! Народ — это стадо баранов, не более! Пусть же эта мысль отныне станет твоей идеей фикс, и успех тебе обеспечен, при условии, конечно, что ты употребишь для ее осуществления все свои духовные и физические силы. Поражение абсолютно исключено!
Омер искоса глянул на приятеля. Впервые он видел его до такой степени увлеченным излагаемыми мыслями.
— А не болен ли ты, братец?
Нихад в приливе мгновенной ярости замахнулся обеими руками на Омера и прорычал:
— Дурак! Я говорил с тобой, как с человеком, а ты… Нет, ты никогда не пойдешь с нами.
Нескрываемое презрение, прозвучавшее в его словах, задело Омера.
— А ты почем знаешь? — спросил он. — Я просто удивился. Ты — обычно спокойный, уравновешенный, и вдруг разбушевался. Вот ты на меня набрасываешься, а того не знаешь, что меня самого точь-в-точь такие же мысли временами одолевают.
— Ты серьезно?
— Повелевать народом, наверное, неплохо, но именно об этом я меньше всего думал. По мне, так стремление к власти вообще бессмысленно. Я о другом: есть только один способ остаться чистым — замкнуться в себе и прекратить всякое общение с окружающими, по крайней мере духовное.
— Замолчи! Что ты несешь? Как это — прекратить общение?! Чушь! Не забывай, что ты живешь в реальном мире, и будь любезен, когда разговариваешь со мной, оставь свои бредни при себе!
Омер долго не отвечал. Нихад полагал, что его слова произвели на приятеля сильное впечатление, но тот задумался совсем о другом: «Действительно, люди — грязные животные. А чем я лучше? И еще смею рассуждать о чистоте, об уходе в себя! Я об этом и заикаться права не имею. Что там наболтал Нихад? Я всегда догадывался, что он немного с приветом, но не предполагал, что у бедняги настоящая мания величия. Стремится повелевать миром! А что такое мир? Разве есть какой-нибудь другой мир, кроме духовного? И при этом у каждого — свой мир, отличный от других миров. Над прочим и голову ломать не стоит. К чему образование, ум, опыт, если все равно они не приносят желанного счастья? Уж лучше бы ни у кого из нас вовсе не было разума. Существование трав, животных, облаков, скал представляется мне куда более радостным и неутомительным. Толковать об этом с Нихадом бесполезно. Узнаю, что ему от меня надо, и вернусь домой. Маджиде волнуется, наверное».
При воспоминании о жене сердце Омера учащенно забилось.
«Что я наделал! Какой же я бессовестный, какой болван! Сначала напугал ее, потом, не успокоив, не ободрив, удрал из дому с приятелем. Маджиде ждала меня к ужину. Сидели бы мы сейчас под красным абажуром, друг против друга, и пили чай. Поговорили бы о том, что нет денег, погрустили, немного и, чтобы не огорчать друг друга, пошутили и, наконец, обнявшись, полуголодные, легли бы спать. Разве это не лучше, чем шляться по улицам с Нихадом, терпеть его словоблудие и, как волк на ягнят, коситься на продукты в витринах? Что меня держит здесь?»
Он обернулся к Нихаду.
— Как хочешь, а я иду домой. Маджиде ждет меня к ужину.
— Омер, ты мой лучший друг! Можешь разделять или не разделять мои убеждения, но ты должен мне помочь. Нам нужны деньги!
— Ты с ума сошел! Не по адресу обращаешься, мне самому нужны. И потом, на что вам деньги?
— Об этом не спрашивай… Сам знаешь, мы издаем журналы, и пусть маленькие, но все-таки книжки. Молодежь с нами, но она бедна. Мы часто вынуждены раздавать книги бесплатно. Журналы тоже обходятся ежемесячно в несколько сот лир… Но молчать мы не будем. Нельзя оставлять без ответа происки наших врагов. Мы обязаны бороться с теми, кто пытается отравить сознание молодежи болтовней о гуманности, справедливости и каких-то там правах. Борьба стоит денег… И ты единственный можешь достать их для нас…
Омер прервал его:
— Знаю, что вы издаете журналы, но, слава богу, давно уже отошел от вас… Все эти сопляки, которых ты собираешь вокруг себя, с удовольствием отдадут тебе несколько курушей, которые они ежемесячно получают от своих папочек, лишь бы увидеть свое имя в печати.
— Брось болтать. На деньги, сэкономленные на харчах, дела не сделаешь. — Он остановился, обнял Омера за плечи. — Этот твой кассир может нам достать деньги?
— Ты спятил!
— Он может достать деньги… И столько, сколько нам надо. Пятьсот, тысячу лир…
— Я завтра передам ему вашу просьбу, то есть требование. Он получит деньги в банке и оставит там, где вы укажете… Только напишите письмо, чтоб у меня было, чем припугнуть его.
— А что ты думал? Конечно, тебе придется пригрозить ему… Для него это не такая уж большая жертва. Двести лир или две тысячи — все равно растрата… И наказание одинаковое… Зато он останется на работе. Это для него выгоднее. Такие дела иногда по нескольку лет, а то и вовсе не выплывают наружу. Но если мы донесем на него, все станет известно немедленно. Усек? У нас есть на это полное право, ведь мы преследуем не свои корыстные интересы. Я полагаю, ты не настолько глуп, чтобы смешивать это с обычным вымогательством… Не забывай: это лишь средство для достижения высшей цели, а не воровство каких-нибудь носовых платков или чулок для собственного удовольствия.
Омер помертвел, схватил приятеля за плечи и заглянул ему в глаза:
— Откуда ты знаешь? Подлец! Следишь за мной? Понятно… Собираешься шантажировать не кассира, а меня! Ну, нет, дудки!
Нихад оторопело уставился на побледневшее, мгновенно покрывшееся испариной лицо Омера.
— Что-то я тебя не понимаю. Теперь мой черед спрашивать: ты случайно не болен?
Омер опустил глаза.
— Оставь меня. Я действительно болен. Мне пора домой.
Нихад не настаивал — неожиданная вспышка Омера испугала его.
— Не забывай только о том, что я тебе сказал. Подумай над этим! Для того, чтобы занять достойное место в жизни, все средства хороши и законны. Забудь об устаревших правилах морали!
Он повернулся и, не прощаясь, ушел.
Омер некоторое время смотрел ему вслед. Он увидел, как Нихад завернул к одной из ближайших кофеен. Сидевший у окна человек, седой, с узким разрезом глаз, широкоскулый, встал ему навстречу и пригласил за свой столик. Омер узнал в нем того самого субъекта, с которым Нихад подружился в последнее время. Омер недавно слышал его фамилию, но сейчас никак не мог ее припомнить. Один из приближенных сего «деятеля» рассказывал, что он занимал пост министра или даже президента в одном из карликовых марионеточных государств, которые повсеместно возникали после первой мировой войны. Правительство этого «деятеля» просуществовало не то несколько месяцев, не то два-три года. Потерпев политический крах, он стал кочевать из страны в страну, организовывая одну авантюру за другой.
«Что общего у Нихада с этим субчиком?» — подумал Омер и поспешил к дому.
Следующие несколько дней пролетели незаметно. Омер был молчалив и задумчив; от пережитого потрясения он оправлялся с трудом. Маджиде прощала мужу его странности, необъяснимые приступы гнева и грусти, так как не сомневалась, что, по существу, он очень хороший, добрый человек. Она тратила все силы ума и души на то, чтобы отвлечь его от печальных мыслей, вселить в него надежду на лучшее.
Но один случай на некоторое время отвлек все ее чувства от Омера.
Однажды Омер вернулся домой рано. Он буквально лучился радостью.
— Сегодня мы не будем ужинать дома! — объявил он. — Пойдем веселиться, слушать музыку. Нас пригласили товарищи!
Маджиде, решившая почему-то, что он сообщит ей о какой-то действительно большой радости, испытала легкое разочарование.
— А я уж было подумала, ты и в самом деле пришел с доброй вестью!
Омера уязвила реплика жены, но он тут же признал ее правоту и примиряюще улыбнулся:
— Что же могло произойти? Ты, наверное, решила, что меня назначили директором?
— Нет… А кто там еще будет?
— Народу будет много. Меня пригласил профессор Хикмет, помнишь, он приходил к нам. «Сегодня вечером мы пойдем веселиться, сказал он, приходи!» Я намекнул, что у меня нет денег. Он даже обиделся. «Ну, как тебе не стыдно, говорит, ты и твоя жена — мои гости!» Правда, он мне почему-то не очень нравится, но человек он добрый, — это знают все. Собирайся, пойдем!
Три платья, которые Маджиде принесла с собой в чемодане, теперь висели в шкафу с зеркальной дверцей. Она решила надеть шерстяное вишневое с бархатной оторочкой по воротнику. Правда, странно было щеголять в шерстяном платье среди лета, но когда она уезжала из Балыкесира, начиналась зима; ей сшили только зимние платья, попросить же денег на летнюю одежду она так и не успела.
Вздохнув, молодая женщина надела вишневое платье и села на стул. Положив ногу на ногу, тщательно заштопала чулки, и, натянув их на ступню, чуть подоткнула носок, чтобы штопка не вылезала из туфель.
Потом причесалась, не смачивая волос, взяла в руки свою единственную шляпу, долго ее разглядывала и в конце концов решила пойти без нее.
Омер и Маджиде вышли на улицу. Было еще слишком рано, и они решили немного прогуляться. Свернув с людного проспекта, они очутились на широком бульваре, тенистом и почти безлюдном. И оба подумали об одном и том же: что даже в прогулках по раскаленному летним зноем городу есть своя прелесть.
— Почему мы так редко ходим гулять? — пробормотал Омер. — Я день-деньской торчу на почте, ты — в пансионе. Так и зачахнуть недолго. Давай хоть немного гулять каждый вечер.
Маджиде не отвечала. Ею неожиданно овладели воспоминания о событиях последних двух месяцев, начиная с первой встречи с Омером и кончая нынешним вечером. Она молча смотрела на его профиль, радуясь тому, что они вместе, что ближе друг друга для них никого нет на свете.
Волосы свешивались ему на лоб, очки запотели, а губы, как всегда во время речи, красиво округлялись. Для Маджиде он был самым красивым, самым привлекательным мужчиной из всех, кого она видела. Пусть она изведала горькую нужду за время их совместной жизни, пусть лишилась своих девичьих иллюзий, но она любит Омера и не допускает мысли о разлуке. «Я знаю все его недостатки и заранее прощаю их ему», — подумала Маджиде. Омер тоже притих, погруженный в свои мысли. Она сжала его руку, их взгляды встретились. Губы Маджиде слегка подрагивали от волнения. Омер ничего не замечал.
— Ну, пойдем, — сказал он. — Мы можем опоздать.
Они вошли в один из садиков, расположенных между площадью Таксим и кварталом Харбие, и довольно долго шли по усыпанной песком дорожке, пока не услышали приглушенные звуки музыки и высокий женский голос. Перед небольшой сценой стояли крытые белыми скатертями круглые металлические столики. Издали эта картина напоминала лужайку, поросшую ромашками. Почти все столы были заняты. Толстые дамочки не первой молодости с любопытством глазели по сторонам, придерживая свои широкополые шляпы затянутыми в белые перчатки руками. Рядом с ними чинно сидели их доченьки, тринадцати-четырнадцатилетние скромницы, однако вполне искушенные в искусстве кокетничанья. Мальчишки были еще моложе, им было скучно, они капризничали и приставали к матерям и старшим сестрам. Отцы семейств вообще не слушали музыку — то ли им было некогда, то ли они не считали это обязательным. Они поминутно подзывали официантов, кого-то высматривали за соседними столиками, указывали друг другу или женам на кого-то пальцами и в полный голос переговаривались. Утомившись от разглядывания публики, они принимались за просмотр счетов и с сомнением спрашивали: «Послушайте, сколько порций сыра мы заказывали?» Не дожавшись ответа, снова углублялись в подсчеты или подзывали официанта.
Холостяцкие компании выглядели совсем иначе. Немного выпив, каждый заводил свою песенку, мало заботясь о том, слушает ли его собеседник. О чем только не шла речь в мужских компаниях! О романе с певичкой, о привязанности к друзьям, о ненависти к какому-то проходимцу. Вечер только начинался, и никто еще не заснул, сидя за столом, или, осовело уставившись на собеседников, не покачивался мерно из стороны в сторону.
Лишь несколько пожилых людей, сидевших подле самой сцены, с наслаждением внимали музыкантам. Эти изысканно одетые мужчины, с тщательно зализанными седыми волосами, сидели, преисполненные собственного достоинства, изредка пригубляя рюмки с водкой. Слушая музыку, они закатывали глаза, удовлетворенно причмокивали и после каждого номера подолгу хлопали сухими старческими ладошками.
Маджиде и Омер оглядывались по сторонам, разыскивая профессора Хикмета, но не видели ни его самого, ни других знакомых. Они сделали еще несколько шагов. Официанты предлагали им занять свободные места. Чувство неловкости у Омера и Маджиде усиливалось.
— Наверное, они еще не пришли, — наконец сказал Омер.
— А ты уверен, что они должны быть именно в этом ресторане?
— Во всяком случае, я так понял.
В это время за одним из столов у самого оркестра кто-то помахал им рукой.
— А вот и они! — обрадовался Омер. — Видишь, Эмин Кямиль делает нам знаки. Пошли!
Когда супруги приблизились к длинному столу, составленному из четырех-пяти столиков, все засуетились, по очереди представились Маджиде и, потеснившись, велели официанту принести еще два прибора. Омер был приятно удивлен оказанным ему приемом и смотрел на всех благодарными глазами. Все здесь были ему знакомы. Не знал он лишь того, что сидел рядом с профессором Хикметом, — крупного, толстощекого мужчину в темно-синем костюме с брильянтовой булавкой в галстуке. Время от времени он поглаживал себя по лысой голове с таким неподражаемым величием, а слова бросал столь размеренно повелительным тоном, что сразу становилось ясно: это птица высокого полета.
— Кто этот господин? — обратился Омер к сидевшему по правую руку от него публицисту Исмету Шерифу.
— Разве ты не знаком с ним? Это журналист Хюсейн-бей, — ответил тот и отвернулся.
Исмет Шериф был чем-то явно раздосадован и, не глядя на окружающих, одну за другой опустошал рюмки.
Омер не мог припомнить журналиста по имени Хюсейн и спросил сидевшего рядом с Маджиде профессора Хикмета:
— Кто это, профессор?
Тот тихо проговорил, чтобы не слышал его важный сосед:
— Нас только что познакомили.
И потом громко стал объяснять, кто такой Хюсейн-бей. Омер вспомнил, что не раз встречал эту подпись в газетах под серьезными статьями по вопросам литературы и эстетики. Но своей известностью, вернее влиянием, Хюсейн-бей был обязан не столько журналистике, сколько тому высокому положению, которое занимал в обществе. В каждом его движении, в каждом замечании сквозила самоуверенность и непринужденность сановника. Каждую свою реплику он завершал обаятельной улыбкой, обезоруживавшей собеседника, а все возражения отвергал молчанием, даже не вникая в суть.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, кто в этой компании хозяин. Хюсейн-бей отдавал резкие приказания официантам, небрежным кивком отвечал на поклоны скрипача и певицы, сидевших впереди оркестра, и то и дело потчевал окружающих:
— Что же вы сидите, дорогие мои? Пейте, закусывайте!
Компания разбилась на группки. В каждой шептались о чем-то своем, над чем-то хихикали, из-за чего-то пререкались. Профессор Хикмет занимал светской беседой Маджиде. Он засыпал ее вопросами: «Где вы учились, милочка? Чем занимается ваш отец?»
От нечего делать Омер снова обратился к Исмету Шерифу:
— Кто пригласил всех?
— Хюсейн-бей собрал сегодня литераторов, — со скучающим видом ответил Исмет Шериф. — Недавно вышел сборник его статей, опубликованных в газетах и журналах в течение последних двух лет. Он хочет, чтобы пресса откликнулась похвальными рецензиями. Это его страстишка. Он получает сотни лир, но не тратит деньги, как все нормальные люди, а употребляет их для завоевания литературной славы.
Маджиде кратко и вежливо отвечала на расспросы профессора, а сама тем временем оглядывала посетителей, наблюдала за оркестром. На сцене в два ряда сидели музыканты. Размалеванные певицы услаждали слух публики надрывным пением. Все ждали появления местной знаменитости — королевы песен Лейлы. Это ее имя сверкало на электрической рекламе у входа в сад. Концертная программа интересовала самих исполнителей еще меньше, чем слушателей. Певицы пересмеивались, скрипач, водя смычком по струнам, приветствовал кого-то из зрителей, цитрист перебирал мелочь в жилетном кармане.
Наконец оркестр умолк. Певицы спустились по деревянной лесенке, волоча за собой шлейфы своих красных, зеленых, канареечных платьев, и скрылись в буфете. Музыканты, сложив инструменты в футляры и чехлы, тоже удалились на перерыв. Маджиде, равнодушно наблюдавшая за ними, вдруг побледнела и, не удержавшись, схватила Омера за руку. От неожиданности он вздрогнул.
— Что случилось? Что с тобой? Ты замерзла?
— Наверное, — проговорила Маджиде, пытаясь овладеть собой. — Стало немного сыро. Мы еще долго здесь пробудем?
— Хочется послушать Лейлу! Только боюсь, тебе будет скучно, — сказал он, гладя ее руки. — Ты, наверное, не любишь народную музыку. Но она поет очень красивые песни. В них есть своя прелесть!
— Нет… Нет… — пробормотала Маджиде, неотрывно следя за кем-то глазами. — Народные песни мне очень нравятся.
На опустевшей сцене остался только высокий худой музыкант в черном костюме. Так как он сидел за роялем, позади всех, спиной к публике, его никто не замечал. Собрав ноты, он тоже спустился вниз и направился к столу, за которым сидели журналисты.
Омер, отпустив руки жены, закричал:
— Бедри, Бедри! Сюда!
Молодой человек в черном костюме посмотрел в их сторону и остановился. Маджиде не сводила с него расширенных глаз. Сердце ее колотилось, в висках гудело. Она крепко схватила Омера за руку. Но потом тряхнула головой и удивленно подумала: «Что это со мной, право? Что это я разволновалась? Чего мне бояться? Разве у меня есть, что скрывать от Омера? Нет! Разве произошло что-нибудь такое, от чего при встрече с Бедри пришлось бы краснеть? Нет! В таком случае нечего волноваться!»
Бедри, высокий, немного похудевший, но, как и прежде, с мягкой улыбкой на круглом лице, чуть смущенный, приближался к ним, на ходу пожимая руки журналистам. Он с жаром потряс Омеру руку.
— Вы здесь? — изумленно воскликнул он, подавая руку Маджиде.
Она посмотрела ему прямо в глаза.
— Да!
— Ты знаком с моей женой? — удивился Омер. — Откуда? По консерватории? Разве ты тоже ходишь туда?
— Нет, — спокойно ответил Бедри. — Не по консерватории. Она была моей ученицей в Балыкесире… Вот такая маленькая! — И он показал рукой на метр от пола.
— Положим, не такая, — возразила Маджиде с легкой улыбкой. — Мне было уже шестнадцать. С тех пор не прошло и двух лет.
Омер потянул Бедри за полу пиджака.
— Садись! Как твои дела? Как мама? Как здоровье сестры?
— Все так же.
Поколебавшись немного, Бедри спросил, искоса глядя на Маджиде:
— Вы давно поженились? Омер задумался.
— Кажется, около двух месяцев… Не так ли, Маджиде?
Молодая женщина заметила, что Бедри слегка помрачнел и на его улыбающемся лице появилось печальное выражение. Она испытала глубокую жалость и в то же время обостренный интерес к этому молодому человеку, о котором давно не вспоминала, и с некоторым удивлением отметила про себя, что вовсе не забыла его. Отделавшись от расспросов Омера, Бедри обернулся к Маджиде.
— Я недавно заезжал в Балыкесир… Побродил^ по школе, заглянул в зал, где мы занимались музыкой, и вспомнил вас… Странная история: пока работаешь в школе, чего бы, кажется, не отдал, чтобы не заниматься этим делом, но стоит бросить преподавание — и воспоминания об учениках не дают покоя. Представьте, я так расчувствовался, что едва не прослезился. Ну, как?.. Вы играете на рояле?
— Да, немного. Я занимаюсь в консерватории. Значит, вы уже не учительствуете?
Бедри рассказал, что не мог уехать из Стамбула из-за болезни сестры. Теперь он зарабатывает на жизнь частными уроками, к сожалению, весьма немногочисленными, а по вечерам играет на рояле здесь, в саду.
— У меня нет времени для настоящей работы, ведь то, что делаю я здесь, это самоубийство для истинного музыканта.
Исмет Шериф моментально вышел из состояния задумчивости и вмешался в разговор. Молчание в подобных случаях казалось ему равносильным признанию в собственной некомпетентности.
— Неужели вы тоже противник традиционной восточной музыки? Неужели и вам кажется достойной почитания лишь классическая музыка? То бишь наша национальная классика, которую каждый турок, можно сказать, с молоком матери впитал. Но согласитесь,^как бы ни был гениален музыкант, если он всей душой не постиг форм народной музыки, не сумеет создать настоящее национальное и так называемое современное произведение. В каждой своей статье я…
Бедри не выдержал и с вежливой улыбкой перебил:
— Великий маэстро! У вас, очевидно, слабая память! Совсем недавно мы беседовали на эту тему, и именно я высказал эту мысль. Меня нет нужды убеждать. Я признаю различные музыкальные жанры, равно как и в других видах искусства, если только в них заключается что-то самобытное, полезное, способное задеть за живое. Искусство всегда было средством самовыражения — это истина прописная. В каждую эпоху люди совершенно по-разному представляли себе окружающий мир и, естественно, по-разному отражали его в искусстве. Если какая-то историческая эпоха миновала, то ее искусством мы можем только восхищаться, но пытаться возродить его — нелепо. Даже примитивная музыка африканских племен заслуживает уважения, поскольку в настоящее время находится в процессе развития. Что же касается музыки, которую принято именовать традиционно восточной, то она уже достигла совершенства. И отрицать ее значение для развития всей нашей турецкой культуры было бы варварством. Отвращение же у меня вызывает не традиционная музыка вообще, а только то, что здесь исполняют. Это не турецкая, не европейская и вообще не музыка! Я против того, чтобы отдавать предпочтение только трурецкой или только европейской музыке. И в той, и в другой есть нечто положительное и отрицательное. Поначалу следует отделить зерна от плевел. За последние тридцать — сорок лет в нашей стране не было написано ни одной приличной музыкальной фразы. А то, что вы здесь слушаете с таким восторгом, — это, на мой взгляд, проявление пошлости, бездарности и творческого бессилия!
— Как! — возмутился Исмет Шериф, словно поймал собеседника на месте преступления. — Вам не нравятся даже песни, которые поет Лейла?
— Не нравятся. Песни сами по себе замечательные, но в исполнении балаганной певички они теряют все очарование, присущее безыскусным народным творениям. А слушателям нравится в этих песнях то, что осталось в них подлинного, невзирая на пошлость исполнения. Скажу вам еще одну вещь: эти мелодии — еще не законченные произведения искусства. Настоящий художник обращался бы с ними, как с первоначальным материалом. Они нуждаются в развитии, обработке, переложении на современные инструменты. Не век же исполнять их на двух струнах!
Музыканты снова заняли свои места. Оживление среди публики говорило о том, что ожидается выход королевы песен. Бедри вскочил.
— Поговорим в другой раз. — И, уже направляясь к сцене, обратился к Маджиде — Простите, меня задели за больное место. Всего хорошего!
— Заходи к нам, — пригласил Омер, задерживая его руку. — Мы все в том же пансионе.
— Хорошо, хорошо, неприменно зайду, — пообещал Бедри и взбежал на сцену.
Вскоре показалась и сама королева песен Лейла. Высокая, в длинном розовом платье, она плыла между столиками, одаривая посетителей чарующей улыбкой и на ходу поправляя крашеные завитые волосы рукой, на которой сияли золотые браслеты весом не меньше полукилограмма. Когда певица поднималась по деревянной лесенке, раздались громкие аплодисменты. Лейла приветствовала публику изящным поклоном, взяла у следовавшего за ней официанта отделанную жемчугом розовую сумочку и бросила ему на руки прозрачную пелерину, прикрывавшую ее плечи. Кивнув оркестру, она сложила руки чуть пониже груди и запела красивую, страстную народную песню. У нее был высокий, довольно сильный голос, и пела она совсем неплохо. От красивой, страстной мелодии, рожденной где-то в анатолийских степях, начал вибрировать воздух и задрожала листва деревьев. Песня как будто рвалась вдаль, к морским просторам, и замирала, обессиленная, на берегу. И хотя певица на эстрадный манер смягчала самые резкие и суровые места песни, сообщая не свойственную ей изысканную напевность, красота голоса и грустная покорность интонации производили сильное впечатление. Все слушали ее внимательно, потому ли, что песня была необычайно красива, потому ли, что всех подогревал общий интерес к самой певице. Даже детишки, до того дремавшие на стульях, проснулись и ошарашенно уставились на сцену.
Лейла исполнила еще несколько песен, некоторые из которых вызвали такой восторг, что она вынуждена была их повторить. Наконец под крики «браво!» она спустилась со сцены, взяла свою пелерину у почтительно дожидавшегося ее официанта, вручила ему свою сумочку и направилась в буфет.
Журналисты притихли. Хюсейн-бей никого больше не потчевал, а его гости, хватившие на дармовщину, погрузились в задумчивость.
От нечего делать Омер спросил Исмета Шерифа:
— Отчего ты в унынии, приятель? Что случилось?
Тот лишь пожал плечами.
— Ну, что ты пристаешь к бедняге? — вмешался сидевший напротив Эмин Кямиль. — Уже несколько дней как он не в духе.
Исмет Шериф бросил на приятеля пьяный, полный ненависти взгляд.
— Заткнешься ты наконец?
Эмин Кямиль рассмеялся. За столом оживились и стали ожидать, не перерастет ли эта перепалка в настоящий скандал.
Омер склонился к профессору Хикмету.
— Я давно не читаю газет… С каких это пор они в ссоре?
Профессор махнул рукой: пустяки, мол. И так же тихо ответил:
— Эмин Кямиль здесь ни при чем. Просто он все время подзуживает нашего Исмета.
И профессор рассказал Омеру, как Исмет Шериф просто так, из одной только скуки, напал на одного известного романиста. А тот, не будь дурак, опубликовал документы, из которых явствовало, что отец Исмета Шерифа погиб вовсе не геройской смертью, как считали до сих пор, а был убит пулей в спину, когда шел сдаваться в плен. После этого литературная дискуссия разгорелась с новой силой. Каждый из спорящих стал публиковать о другом все, что знал наверняка или хотя бы только слышал. Один писал: «Его отец не герой, а предатель!» — и проводил в подтверждение показания очевидцев. Другой утверждал, что мать его противника незаконно жила с одним мужчиной три года, с другим — пять лет и вообще была зарегистрирована в полиции. Так каждый из них пытался умалить общественный и литературный авторитет своего оппонента.
— Ну, а при чем тут Эмин Кямиль? — спросил Омер.
— Он все время подливает масло в огонь… Ему лишь бы потешиться. А Исмет Шериф не на шутку сердится. Вот было бы здорово, если бы он заехал ему сейчас графином по голове!
Маджиде решительно взглянула на Омера.
— Хватит! Пойдем. Омер удивился.
— Что? Тебе нехорошо?
— Нет… Ничего… Я немного устала.
Когда Маджиде некоторое время спустя стала задаваться вопросом, в какой именно момент наметился перелом в их отношениях с Омером, то далеко не сразу нашла ответ. Она пылко любила мужа, правда, ее любовь была в большей степени чувственной, чем ей позволяла признать стыдливость. У нее всякий раз пробегали мурашки по телу, когда она ласково перебирала волосы мужа или смотрела на его губы, такие красивые, немного пухлые, как у ребенка. Маджиде и не подозревала, что способна на столь сильное чувство.
Но далеко не одна чувственность усиливала ее привязанность к Омеру. За те месяцы, что они прожили вместе, Маджиде поняла, какой это, в сущности, слабый человек, подверженный мимолетным желаниям и капризам, беспомощный в борьбе с жизненными невзгодами. Его слабости проявлялись на каждом шагу. Стоило им вдвоем, к примеру, зайти в посудную лавку, чтобы купить чашку, как Омер мгновенно загорался желанием приобрести огромную расписную вазу, которою почему-то называли японской. Он приходил в такое искреннее отчаяние от того, что у них не хватает денег на эту покупку, что Маджиде стоило немалых трудов убедить мужа, что ваза им ни к чему и что она вовсе не нравится ей. И всякий раз во время подобных сцен Маджиде хотелось утешить и приласкать Омера, как малое дитя.
А временами безволие и ни с чем не сообразные прихоти мужа становились совершенно нестерпимыми. Нередко он возвращался домой поздно, от него разило водочным перегаром. На вопрос Маджиде, почему он задержался, Омер отвечал: «Товарищи пригласили, и я не устоял», или: «Захотелось, вот и пошел». Вся программа действий Омера укладывалась в два слова: «захотелось» и «не устоял». Маджиде была убеждена, что, спроси ее мужа, почему он женился на ней, и на этот вопрос он ответит все теми же словами: захотелось, вот и не устоял.
Сознание того, что она — единственная нравственная опора мужа, вселяло в Маджиде гордость, и она еще больше привязывалась к нему. Она в полной мере осознавала степень ответственности, которую взвалила на себя, но была уверена в своих силах.
Омер, хотя и неохотно, но тоже вынужден был признать, что Маджиде необходима ему. Случалось, в конторе, на улице его вдруг охватывало сожаление о былой свободе и независимости. Тогда он сердился на Маджиде, но через некоторое время, словно протрезвившись, говорил себе: «Что бы со мной было без нее? Стоит ли сокрушаться о потере холостяцкой свободы, если взамен я приобрел нечто более ценное». Он уже не мыслил свою жизнь без Маджиде и простодушно удивлялся, как обходился без нее раньше.
Когда некоторые его товарищи, отпуская шуточки, пытались убедить его в преимуществах холостяцкой жизни, его разбирало зло, он возвращался домой мрачный и даже грубил Маджиде. Но, натолкнувшись на ее непоколебимое спокойствие, видя, что за ним скрывается искреннее огорчение и тревога, он сразу менялся, брал жену за руки, целовал лицо, плечи и чуть не плакал от нежности.
— Не сердись на меня! Прости! Я ведь не только твой муж, но и твое дитя, — умолял он.
Омеру удалось внушить Маджиде ту же мысль, которой он сам был давно одержим: что в каждом человеке сидит дьявол. Маджиде плохо понимала, что это за дьявол, поскольку никогда не ощущала его присутствия в себе. Но в последнее время она стала опасаться, как бы он не взял верх и над ее душой.
Тем временем Бедри стал часто бывать у них в гостях. Он приходил в свободное от работы время, обычно под вечер. Если Омер был уже дома, все втроем выходили гулять. Если же он еще не возвращался с работы, они ждали его вместе с Маджиде, коротая время в болтовне.
Омер рассказал Маджиде, что знаком с Бедри уже много лет.
— Прежде мы очень часто встречались, но в последний год потеряли друг друга из виду. Я думал, он еще учительствует в провинции. А с ним вон, оказывается, что случилось!
И он рассказал о больной старшей сестре Бедри, о его старой матери.
Маджиде слушала все это, стараясь не выказывать особого интереса. Ей почему-то было приятно, что Омер с восхищением отзывается о Бедри, о его привязанности к друзьям, о большом музыкальном таланте.
Как-то раз Омер проговорился, что взял у Бедри две лиры в долг, Маджиде удивилась и огорчилась. Она знала характер Омера и боялась, что он повадится брать деньги у Бедри. Ей особенно не хотелось, чтобы Бедри считал ее неудачницей и начал выказывать жалость. Когда Маджиде по вечерам вместе с ним ожидала Омера и речь заходила об их женитьбе, она старательно следила за тем, чтобы в ее словах не проскользнуло и тени разочарования. Она даже скрывала от Бедри, что их брак — скорее всего по беззаботности Омера — еще не был оформлен официально, хотя жили они вместе уже более двух месяцев и со дня подачи заявления давно истек положенный срок. Бедри полагал, что они сочетались законным браком с согласия родителей.
— Вам хватает денег? Из Балыкесира присылают что-нибудь? — не раз спрашивал он, и Маджиде приходилось уклоняться от ответа.
Его интерес к Маджиде и Омеру нельзя было объяснить чем-либо другим, кроме дружеского расположения. Маджиде догадывалась, что он особенно волнуется за нее. Когда они не встречались несколько дней, Бедри, увидев ее, первым делом признавался:
— Я очень беспокоился за вас. Как дела?
Его внимание приятно волновало Маджиде. Омер никогда не говорил, что беспокоится за нее. Часто он вообще не замечал ее присутствия. Любовь Омера, как и все его чувства, проявлялась бурной, но кратковременной вспышкой. Он вдруг приходил в экстаз, и Маджиде задыхалась в такой любовной буре, на которую в целом свете был способен один Омер. Но потом он снова замыкался в себе и по нескольку дней был равнодушен к жене, будто к совершенно чужому человеку. И всякий раз Маджиде испытывала горькое разочарование.
Маджиде привлекали в муже горячность и страстность, которых, как ей казалось, она сама была лишена. И все-таки она предпочла бы видеть его более уравновешенным и целеустремленным. Как ни убеждала себя Маджиде, что нельзя требовать слишком: многого от одного человека, она ничего не могла с собой поделать: неудовлетворенность жизнью в ней крепла. Маджиде испытывала неосознанную потребность в близости с таким мужчиной, который заботился бы о ней, стал бы опорой. Ей хотелось, чтобы ее избранник заслуживал не только любовь, но и уважение. Чтобы он был не просто капризным ребенком, но и старшим братом, на поддержку которого всегда можно рассчитывать.
Это желание стало особенно сильным с тех пор, как к ним зачастил Бедри. С бывшим преподавателем музыки ее связывали лишь полудетские воспоминания. И если молодой женщине случалось пожалеть, что Омер лишен положительных качеств Берди, то она сразу же начинала мучиться странным чувством, похожим на ревность и страх. В такие минуты она становилась особенно нежна и ласкова с мужем и как будто злилась на Бедри за то, что он лучше Омера.
Об истинной природе чувств Бедри к ней Маджиде догадывалась и ни в чем не винила его. Но ей было досадно, что именно благодаря Бедри у нее как будто открылись глаза на недостатки Омера.
Непредвиденное происшествие, однако, перевернуло все вверх дном, приглушило одно и пробудило совершенно иное. Омер в последнее время снова ходил мрачный и злой. Все его раздражало, сердило. Так как с деньгами опять было туго, Маджиде ни о чем не спрашивала мужа, боясь еще больше расстроить его. Но как ни умела она владеть собой, как ни пыталась представлять все в лучшем свете, долгое общение с человеком, нервы которого постоянно напряжены, все-таки не могло на ней не сказаться.
Однажды под вечер Маджиде сидела у открытого окна. На улице было жарко, пыльно, шумная ватага ребят затеяла возню под окном. Она не ходила в тот день в консерваторию, но чувствовала себя настолько разбитой, что не хотелось даже двигаться. Откинув голову, упершись ногами в пол, Маджиде раскачивалась на стуле, и мысли ее перескакивали с одного предмета на другой, словно птицы с ветки на ветку. Но все они вращались вокруг одного — Бедри; ей очень хотелось, чтобы он сейчас пришел. Это желание встревожило Маджиде, а когда она вспомнила, что еще несколько дней назад Бедри пообещал зайти к ним сегодня, она вовсе растерялась.
«Мы очень плохо поступаем, — рассуждала она сама с собой. — И я, и Омер… Я — бывшая ученица Бедри. Он любит меня и хочет, чтобы я была счастлива. Это я знаю наверняка. Омера он тоже любит. Может быть, это его единственный друг. Но правильно ли мы поступаем? Вот уже целый месяц он помогает нам деньгами. Однако одного взгляда на его костюм достаточно, чтобы понять, как он сам нуждается… Разве пристало нам, пользуясь его бескорыстной дружбой, жить за его счет? Когда еще поправятся дела Омера! И ему нелегко брать в долг у Бедри, не будучи уверенным, что в ближайшее время мы сможем расплатиться. Но Бедри просто трогателен. Он помогает нам так, словно обязан это делать… Какой он добрый!..
Он часто вспоминает о Балыкесире и отворачивает лицо, словно боится, что я прочту его тайные мысли. Но я все равно понимаю. Как бы он ни старался это скрыть, воспоминания переполняют его душу. А я обо всем забыла… Нет, не забыла, просто эти воспоминания не имеют для меня такого значения. Так ли это? Собственно говоря, что между нами было? Мы не сказали друг другу ни слова. Я помню только его взгляды. Помню, как он стоял за дверью класса и подолгу смотрел на меня. Глаза его горели, как огонь. А сейчас он почти всегда задумчив, печален… У него на руках больная сестра. Ему очень трудно живется; наверное, это тоже его мучает.»
Раздался осторожный стук в дверь, и в комнату протиснулся Бедри. Маджиде встала и сделала шаг навстречу.
— Милости прошу!
— Спасибо. Омер еще не пришел?
В его тоне прозвучали одновременно и удивление, и едва заметное удовлетворение. Маджиде пододвинула ему стул.
— Нет, не пришел. Садитесь!
Он сел, как обычно, напротив нее. Было еще совсем светло, и они не включали свет.
Оба молчали. Маджиде глядела в лицо гостю, закусив нижнюю губу. Она боялась, как бы, против воли, не вырвались у нее жалобы. Он еще плохо представлял себе жизнь Маджиде и Омера и не успел разобраться в своих отношениях к этой семье. Хотя он давно знал и любил Омера, его женитьба, особенно женитьба на Маджиде, показалась Бедри странной, даже нелепой: слишком разные это люди, с такими непохожими характерами. Несмотря на видимость благополучия, Бедри был уверен, что их жизнь непременно даст трещину. Он искренне боялся этого. Больше всего он беспокоился за Маджиде. «Только бы этот сумасброд не навлек на нее беды! — думал он. — И как он посмел жениться?!» Правда, Маджиде никогда не жаловалась, хотя чувствовалось, что ей несладко. Отвечая на его расспросы, она уверяла, что довольна жизнью и счастлива, но Бедри почему-то не верил ей.
В последние два года жизнь Бедри была полна забот и горестей, и он на некоторое время забыл о Маджиде. Лишь когда он побывал в Балыкесире, побродил по школе и заглянул в свой бывший музыкальный класс, сердце его больно сжалось: школьницы в черных передниках, проходившие по коридору, напомнили ему ту девушку, которая составляла смысл его жизни два года тому назад. Даже самые незначительные переживания способны были вызвать сильные волнения в его душе. Когда он снова встретил Маджиде в городском саду, воспоминания ожили в нем с прежней силой.
Он хотел быть честным по отношению к Омеру, своему старому другу, и не желал ничего скрывать от него. Но что он мог сказать? Ведь между ним и Маджиде ничего не было! И сейчас его отношение к жене Омера мало чем отличалось от того дружеского участия, которое он питал к нему самому. Может быть, немного сильнее, немного нежнее, — и только! Так должно было быть. Бедри работал с утра до вечера и половину своего заработка отдавал Омеру с Маджиде не потому, что не хотел видеть Маджиде в нужде, но и ради Омера, чтобы не ставить его в неловкое положение перед женой. Бедри боялся, как бы безденежье не выбило Омера из колеи. Бедри был обязан заботиться о своей больной сестре, но эта забота тяготила его. Ему надоело быть рабом своих домашних, их нужд, их желаний. А вот Омеру и Маджиде он помогал с чувством радости. Он испытывал эгоистическое удовлетворение от того, что делал доброе дело, и, когда ему удавалось выручить друзей из затруднений, он радовался вместе с ними. Он ничего не требовал взамен. В его жизни, состоявшей, казалось, лишь из труда и забот, появился какой-то смысл, и это было для него достаточной наградой. И потом, он мог сидеть рядом с Маджиде, которая хотя и скрывала от него свои огорчения и заботы, но тем не менее была ему очень близка… Ходить гулять вместе с ней… Встречаясь глазами, замечать в ее взглядах отражение прежней дружбы и чувствовать, что жизнь стала осмысленной. Разве это так уж мало?
Прошло, наверное, много времени, а они по-прежнему молча сидели друг против друга. В комнате стало так темно, что они едва различали лица друг друга. Но каждому думалось, что другой догадывается о его мыслях, и поэтому не решались зажечь свет, взглянуть друг другу в лицо.
В прихожей послышались медленные, приглушенные ковром шаги, дверь отворилась, вошел Омер. Пока он шел по лестнице, глаза его привыкли к темноте, и ему хорошо была видна вся комната, озаренная светом уличного фонаря. Он переводил ничего не понимающий взгляд с Бедри на жену.
Маджиде встала и, пройдя совсем рядом с ним, щелкнула выключателем.
— Ты опять опоздал… Бедри-бей ждет целый час!
Ослепленный красным светом абажура, Омер замигал. Маджиде пристально посмотрела на него и отпрянула: она никогда еще не видела Омера таким. Вначале она подумала, что он пьян. На нем просто лица не было. Маджиде не видела его таким даже тогда, когда он бывал очень пьян, и это еще больше испугало ее. Щеки Омера ввалились, углы рта опустились, как у человека, готового на все, глаза стали мутные, усталые, а безвольно повисшие руки дрожали. Он то и дело закрывал глаза, под кожей на щеках играли желваки — было видно, что он пытается овладеть собой. Он сделал шаг вперед, подтянул к себе стул и рухнул на него. Бедри и Маджиде бросились к нему.
— Что с тобой, Омер?
Он ничего не ответил и опустил голову на руки. Прошло несколько минут, Омер вдруг поднял голову и огляделся, дико вращая глазами. Казалось, он только сейчас заметил, что в комнате кто-то есть. Взглянув на Бедри, он почти шепотом произнес:
— Ты здесь?
Этот абсолютно лишенный смысла вопрос напугал Бедри. Он положил Омеру руку на плечо.
— Что с тобой, Омер? Мы ничего не понимаем. Омер переводил взгляд с Маджиде на Бедри, потом, словно в голову ему пришла неожиданная мысль, глухо спросил:
— Кто это «мы»? Ты и вот эта? — Он показал на жену. — С каких пор вы называете себя «мы»?
Маджиде раскрыла рот, точно у нее вырвался беззвучный крик, потом сделала шаг и протянула руку, собираясь закрыть Омеру рот. Он вскочил, схватил Бедри за воротник и произнес совсем другим, мягким, даже заискивающим тоном:
— Ты мой товарищ, не так ли? Бедри был по-прежнему спокоен.
— Омер, что случилось? — просто спросил он. — Последнее время ты стал такой замкнутый. Посмотри, до чего ты дошел. Ты сходишь с ума, образумься!
— Ты хороший человек, — все так же мягко продолжал Омер. — Очень хороший товарищ. — В его голосе зазвучала горечь. — А в последнее время ты стал нашим покровителем и, к чему скрывать, может быть, даже благодетелем… Если кому-нибудь на свете можно верить, так это тебе. — Он обернулся к жене: — Верно, Маджиде?
Та, не отвечая, смотрела ему в лицо. Было ясно, что эта сцена мучительна для нее. Не замечая этого, Омер снова обратился к Бедри:
— Можно ли на тебя положиться? Не ошибусь ли я, если в трудную' минуту буду рассчитывать на твою помощь? Скажи!
Бедри медленно снял его руку со своей шеи.
— Оставь это, — сказал он ласково. — Если тебе что-нибудь нужно, скажи… Снова нет денег?
Этот вопрос будто подхлестнул Омера. Сложив руки за спиной, он приблизил свое лицо к Бедри:
— Ах, так? Ты сразу же о деньгах? Возможно… Возможно, у меня нет денег. Конечно, деньги — это все. Они дают людям возможность возвыситься, они же толкают в грязь… Деньги… Почем знать? Может быть, мне и впрямь нужны деньги. Ну, конечно, у меня в кармане нет и пяти курушей. Давай сюда!
Бедри опустил руку в карман. Вынул старый потемневший сафьяновый кошелек и раскрыл его. Омер, не отрываясь, следил за каждым движением товарища. Он видел, как тот оставил себе только мелочь, а все остальное — три бумажные лиры — выложил на стол. Омер пытливо смотрел на его руки, на лицо. Потом снова подтянул к себе стул и, опершись на спинку, пробормотал сквозь зубы:
— Прекрасно… А ты что будешь делать? Ведь у тебя ничего не осталось. К чему эта жертва, мой дорогой? Могу ли я поверить в такое бескорыстие? Вероятно, в другое время и поверил бы, но сегодня… Чего можно ждать от людей, кроме пакости! Кого вы оба хотите обмануть? Не смотрите на меня лживыми глазами! Этакий невинный вид может меня свести с ума! Я тоже умею строить невинные рожи! Но я знаю, что скрывается за такими гримасами. Понимаете? Я узнал, как подлы люди! Собственным носом ткнулся во всю их мерзость. Теперь даже личина святоши меня не обманет… Тебя, Бедри, я ни в чем не виню. Ты такой же, как и все мы. Не хуже и не лучше. Но только не стой передо мной с видом оскорбленной добродетели… Даже эти три лиры, что лежат на столе, не дают тебе на это права… Понимаешь? После того как я застал вас одних в темной комнате, мне смешно смотреть на ваши детски невинные физиономии! А вы что скажете, барышня? Наверное, считаете, что очень ловко все это проделали?..
Постепенно повышая голос, Омер дошел до крика. Маджиде стояла, полузакрыв глаза, в голове у нее была только одна мысль, только одно желание: «Скорей бы кончилась эта сцена! Скорей бы кончилась!»
Бедри вначале был спокоен и даже улыбался. «Что с ним?» — думал он, с жалостью глядя на Омера.' Но постепенно он стал терять самообладание. Что бы ни случилось, как он смеет так непростительно забываться? Ведь все это уже трудно, почти невозможно исправить. Как смеет он бросать такие необоснованные, такие оскорбительные обвинения в лицо Маджи-де? Это выведет из себя любого. Бедри насупил брови — возмущение его нарастало.
Помолчав немного, Омер снова принялся кричать:
— Я не обвиняю вас, потому что у меня нет фактов. Но я не верю больше в людей! Особенно в их дружбу. Навсегда утратил веру! А теперь, Бедри, убирайся вон! Немедленно убирайся, не то я дам тебе в ухо!..
Он двинулся прямо на Бедри. Тот невольно поднял' руки, чтобы защититься. Омер попытался схватить его за плечи, но неудачно, так как руки плохо повиновались ему. Тогда он с неожиданной силой толкнул Бедри к двери. Маджиде, которая все это время стояла молча, как каменная, громко вскрикнула. Бедри, пытаясь удержаться на ногах, прислонился к стене и рукой нащупал ручку двери. Но тут Омер, весь содрогаясь, опустился на стул, голова его упала на грудь, и он заплакал. Бедри захлестнула волна жалости, его глаза тоже наполнились слезами. Он не знал, кого ему больше жаль — Омера, себя или Маджиде? Бедри секунду поколебался, уходить ли ему, потом, глядя на Маджиде, обронил:
— Вы видите, я ничем не могу помочь. Надо, чтобы вы поговорили наедине. Прощайте!
Некоторое время Маджиде не двигалась с места. Затихли шаги Бедри на лестнице. Были слышны лишь частые, тихие всхлипывания Омера. Она долго смотрела не мужа. И впервые в ее душу закрался гнев. Ей хотелось ударить Омера. Ее одолевали вопросы, на которые никто бы не смог дать ответ: «По какому праву? Какое он имеет право так поступать? Что я сделала? Неужели для всех я только игрушка? Кто дал ему право?» А поскольку ответа она не находила, то гнев ее все возрастал. Наконец, не выдержав, она взяла Омера за плечи и потрясла.
— Встань! — крикнула она так же, как в тот момент, когда Омер толкнул Бедри. — Встань и беги за ним! Как ты посмел оскорбить человека, который тебе, дураку, не сделал ничего, кроме добра? Ступай!.. Только после этого я смогу говорить с тобой! Не смей смотреть мне в лицо, пока не найдешь Бедри и не извинишься перед ним. О боже, вот уж не думала, что ты можешь быть таким! Кто угодно, мать, отец — только не ты… Понимаешь ли, что ты наделал, что ты сказал? Хуже оскорбить меня ты не мог. Я просто слов не нахожу. Ты поступил отвратительно, Омер… И нечего теперь плакать!
Омер поднял голову, покрасневшими глазами долго смотрел на жену, потом встал, положил ей руки на плечи:
— Наверное, ты права! Как дальше жить, если не верить тебе, вернее вам. Кого-нибудь другого — не меня — твои слова взбесили бы еще больше… Но я убежден в твоей правоте. Ты просишь, чтобы я извинился перед Бедри. Ведь вам нечего стыдиться и бояться! Хорошо, я пойду… Надо доверять, надо верить..
Вдруг он снова переменился. Глаза его потемнели, затуманились.
— Но как верить другим, если я не верю самому себе?! — воскликнул он с болью в голосе. — Разве могу я кому-нибудь верить, кто бы он ни был, после того как увидел, словно на ладони, всю мерзость своей души, после того, как открылось то, что я скрывал двадцать шесть лет?! Как смеешь ты требовать от меня… И все же, раз ты так хочешь, я пойду и буду умолять Бедри о прощении. Не все же такие гнусные, как я? Наверное, есть и другие. Сомневаться в человеке без всяких к тому оснований! Бывает ли что-нибудь ужаснее? Лучше уж быть излишне доверчивым. Я иду!
Он подбежал к двери. Вернулся. Взял Маджиде за руки и хотел было их поцеловать. Но она отстранилась легким, решительным движением. Тогда он заглянул ей в глаза.
— Горе мне! Впервые ты отшатнулась от меня. И самое страшное — непроизвольно… Маджиде… Я боюсь потерять тебя… Может быть, это мне поделом, но я хочу сохранить тебя! Впрочем, за что меня любить? За хороший характер? За несуществующие достоинства? Мы совсем разные люди… И все же я люблю тебя, как безумный. Только и всего. Смею ли я сейчас говорить об этом? Ты права! Я еще мог чего-то ждать от тебя, пока любил, ни в чем не сомневаясь. Но теперь ты так далека от меня… Я не перенесу этого. Скажи, что я должен делать, — Маджиде, женушка моя, спрашиваю тебя, как друга… Что мне сделать, чтобы вновь вернуть тебя? Я исполню все, что ты скажешь. Но ведь я и сам знаю, чего ты хочешь. Иду. Если нужно, я паду ему в ноги. И скажу, что делаю это ради тебя. Ты права, Бедри такой хороший человек, что в нем нельзя сомневаться… Иду.
Он выскочил из комнаты и бегом спустился по лестнице.
Маджиде прилегла на кровать и несколько минут не двигалась, ни о чем не думала. Вдруг горло ее сжалось, на глаза навернулись слезы. Она не рыдала, нет. Просто скопившиеся слезы нашли себе выход и спокойно, даже ласково, полились по щекам на подушку. Эти слезы щекотали ей виски и мочки ушей. Маджиде ощущала странное успокоение. По всему ее телу разливалась слабость. Так, должно быть, чувствует себя человек, перерезавший себе вены, по мере того как кровь покидает его тело. Дышала она ровно и глубоко, при каждом вздохе воздух слегка дрожал у нее в горле, но это были не всхлипывания, а скорее вздохи облегчения.
Красный абажур в ее глазах то уменьшался, то увеличивался, свет лампы, мешаясь со слезами, сверкал всеми цветами радуги, расплывался по потолку большими и маленькими разноцветными кругами. Тишина звенела в ушах, и одиночество тяжелым камнем вдавливало ее голову в подушку.
Маджиде не замечала, как идет время. Наконец она очнулась и приподнялась на кровати. Первое, что она увидела, это свои ноги. Платье задралось, голые бедра и телесного цвета чулки на резинках показались ей чужими. Соскочив на пол, она подошла к зеркалу, чтобы взглянуть на себя. В это время раздался стук в дверь, и Маджиде сразу поняла, что заставило ее очнуться. Кто бы это мог быть? Она медленно подошла к двери, приоткрыла ее и отступила назад.
Перед ней, не решаясь войти, стояла худая, довольно опрятно одетая женщина лет тридцати пяти — сорока, с болезненным, желтым лицом. В первый момент Маджиде показалось, что она где-то ее видела. Недоброе предчувствие шевельнулось в ней.
— Вы к кому?
Быстро оглядев комнату, женщина решительно и резко произнесла:
— К вам.
— Пожалуйста.
Женщина вошла в комнату. Даже в полутьме было видно, как бедно она одета. Черное шелковое платье было вытерто, как сиденье стула, и блестело. Туфли с узким ремешком были поношены, но тщательно вычищены. Она часто дышала и морщилась, словно от боли. Маджиде, не находя слов, вопросительно смотрела на нее. Потом, не выдержав ее настойчивого молчания, отвела взгляд.
— Я сестра Бедри.
Маджиде встрепенулась.
— Давно уж я собиралась прийти сюда, — снова заговорила женщина. — Мне нужно было только посмотреть на вас. Чего скрывать? Я не думала, что вы серьезный и разумный человек. Поэтому долго крепилась. Боялась скандала, не хотела расстраивать брата… Но всему есть предел. Что вы за люди? Сейчас я вижу — вы вовсе не похожи на дурную женщину. Но неужели вам нравится то, что вы делаете?
Маджиде удивленно слушала ее, ничего не понимая. Женщина взяла стул, хотела было сесть, но передумала и осталась стоять.
— Дочь моя, — продолжала она, — я не хочу вмешиваться в чужие дела. Живите, как хотите. Но не мешайте другим. Вы, конечно, знаете, что мой брат должен кормить семью. А раз знаете, как же у вас хватает совести забирать весь его заработок, все, на что мы живем. Неужели вы думаете, что без конца можно пользоваться его добротой?
Маджиде была потрясена. Пытаясь овладеть собой, она произнесла, покраснев от гнева:
— Не лучше ли было бы вам поговорить обо всем этом со своим братом?
Лицо женщины задергалось, казалось, у нее вот-вот начнется истерика.
— Поговорить с Бедри? Да разве с ним можно говорить? Он вечно витает в небесах. Стоит сказать ему слово, как он отвечает: «Вы голодаете? Ходите голыми? А нет, так оставьте меня в покое». Но ведь не единым же хлебом сыт человек. И потом, какое вы имеете право? Он наш брат, наш сын, какое же право вы имеете садиться ему на шею? Нашли себе с мужем простофилю и хотите обобрать его, как липку. А я-то считала вас порядочной… Два года только и слышала от него: «Ох, мама, ох, сестричка, у меня в Балыкесире была ученица, такая красивая, такая благородная! Другой такой на свете нет. Просто чудо!» Тогда мы боялись, уж не влюбился ли он, захочет еще, чего доброго, жениться. Прошло время, он вернулся из Балыкесира, постепенно и говорить о вас перестал. С глаз долой, из сердца вон, — решили мы. Оказывается, ошибались… Вдруг он снова заговорил о вас, но уж, конечно, без прежнего восторга. «Мама, — говорит, — эта девушка вышла замуж. И знаешь, за кого? За нашего Омера. Дай бог им счастья». Но видно было, что он по вас сохнет. Тут опять началось. «Наверное, — говорит, — им трудно живется. И как это Омер женился, когда у него совсем нет денег? Жалко ведь ее, правда? Но они хорошие люди. Пусть будут счастливы». А как-то раз проболтался, что дает вам деньги. «Хоть я и помогаю им, как могу, — говорит, — но поправить их дела невозможно». Он у нас прямодушный, ничего не скрывает. Ах! Нам прямо кровь в голову ударила. Но мы промолчали, чтобы не сердить его. Долго ли до греха? Вот и наш Бедри совсем переменился. Раньше он выкладывал все, что имел в кошельке, а теперь стал считать каждый куруш. Попросишь у него денег, а он спрашивает: зачем? Несколько раз утром, когда он спал, я проверяла его кошелек. Если и бывало там три-четыре лиры, посмотришь вечером — пусто, одна мелочь. Хвала Аллаху, брат мой не пьяница, не гуляка. Если бы даже женился, и то было бы лучше. Жена не смогли бы отнять его у нас так, как вы. Да что ж это такое?! Мы ведь среди людей живем все-таки, а нас прямо-таки грабят, как на большой дороге!
Женщина задыхалась от волнения и вынуждена была присесть. Маджиде все еще стояла напротив нее, слушала и ничего не понимала. Она слышала каждое слово. Слова вызывали в ее мозгу определенные представления. Но она не могла объединить их и сделать вывод. Поэтому она не знала, что отвечать, и, опершись о стол, только смотрела на незваную гостью, собираясь с мыслями.
Сестра Бедри снова заговорила тихим голосом. Она часто останавливалась, и у нее был такой тон, словно она передавала своей приятельнице интересную сплетню:
— И вот, больная, я вышла на улицу — не могла же я оставить это дело, коли речь идет о будущем моего брата. Где только не побывала я за эти несколько недель! Прежде чем прийти к вам, решила узнать, что вы за люди. Обошла весь квартал Шехзадебаши и нашла дом вашей тетушки. Бедняжка в отчаянье. Клянет вас на чем свет стоит. «Честь нашей семьи, — говорит, — теперь не стоит ни куруша. Больше она нам не родственница!» Чуть плохо с ней не стало, когда со мной говорила. Дядюшка ваш- светлый человек, я его тоже видела. Он тоже от вас натерпелся. «Мы ее два месяца кормили-поили, — говорит. — Она нам восемьдесят лир задолжала. Но убежала из дому, не попросив прощения и не поцеловав руку». Проклинает он вас. «Даже на том свете, — говорит, — не прощу ей такую обиду!»
Больше Маджиде не могла вынести, у нее потемнело в глазах. Она попыталась схватиться рукой за что-нибудь, но покачнулась и ударилась лбом об угол стола. Потеряв сознание, плашмя упала на грязный ковер. Сестра Бедри испугалась. Ведь если с Маджиде что-нибудь случится, могут обвинить ее. Приподняв голову Маджиде, она заметила над ее правой бровью большую багровую ссадину. Хотела было перенести молодую женщину на постель, но у нее не хватило сил. В ужасе она выбежала из комнаты.
— Есть здесь кто-нибудь?!
Послышались шаги, на ее крик вышла мадам, как всегда, в черном, с кислым выражением лица.
— В чем дело?
Они вместе вошли к Маджиде.
— С ней вдруг стало плохо, — объяснила сестра Бедри. — Нервы, вероятно, сдали. Может, с мужем поругалась…
Сильные руки мадам подняли Маджиде с пола и перенесли на кровать. Мадам расстегнула ей платье и стала массировать запястья. Заметив шишку на лбу, она воскликнула:
— Бедняжка! Она ударилась! — И убежала к себе за уксусом.
Сестра Бедри сама принялась растирать запястья Маджиде.
— Бедри пришел домой, — бормотала она, — совсем как бешеный. Заперся у себя в комнате, повалился на кровать. Я приложила ухо к двери и слышала, как он плакал. Взрослый мужчина, а все еще сущий ребенок. Да и эта не лучше — грохнулась в обморок. Может, они и вправду любят друг друга? Не дай бог!.. Но этот босяк, что приходится ей мужем, конечно, уж рогоносец!
Снова вошла мадам, и сестра Бедри, не дожидаясь, пока Маджиде придет в себя, тихонько выскользнула из комнаты.
Когда Омер вернулся домой, Маджиде лежала с открытыми глазами, но еще не вполне придя в сознание. Мадам все с той же кислой миной входила и выходила из комнаты, пробуя на Маджиде домашние целительные средства. Сообразив, что на своем ломаном турецком языке она вряд ли сумеет объяснить Омеру, что произошло, она, сказав пару слов, умолкла и снова принялась за свои дела. Омеру не терпелось узнать, кто эта тощая женщина, которая довела его жену до обморока.
Маджиде некоторое время лежала с полузакрытыми глазами, потом повернула голову, Омер, стоявший у постели, припал к ее рукам.
— Женушка, жена моя! Что случилось? Сначала Маджиде ничего не могла вспомнить, потом улыбнулась и закрыла глаза. Мадам собрала свои склянки и, кивнув супругам, оставила их одних. Они молча смотрели друг на друга.
Время приближалось к полуночи. Свежий ветерок шевелил толстые, грязные портьеры. На улице стало тихо.
— Ты замерзнешь! — сказал Омер. — Ложись под одеяло. Дай я тебя раздену!
Он осторожно снял с жены платье, туфли, чулки. Накрыл ее одеялом, потом, не гася света, лег сам.
Он подложил свою руку под голову Маджиде, и они долго лежали так, не двигаясь. Молодая женщина смотрела куда-то на стену, а Омер на ее лицо. У Маджиде ни кровинки не было в лице, подбородок ее заострился, и все же она была красива, может быть, еще красивее, чем всегда. Свет абажура окрашивал ее ресницы в красный цвет, губы ее иногда подрагивали. Наконец она медленно повернулась к мужу.
— Что ты сделал? — почти шепотом спросила она. Омер не знал, как расценить ее вопрос. Может быть, она хочет сказать: «Что ты наделал! Зачем все это? Посмотри, до чего ты довел меня!» Или же спрашивает: «Был ли ты у Бедри? Говорил с ним?»
Он решил, что легче ответить на последний вопрос:
— Я застал его дома. Когда я увидел, в каком он состоянии, мне стало ужасно стыдно. Так сильно может переживать лишь тот, кого незаслуженно обидели. Но, несмотря на все, он встретил меня как истинный друг. По лицу бедняги было видно, что он хочет найти оправдание моему поступку. А когда я открыл ему все, он, — не могу сказать простил, — но пожалеть меня пожалел. Ах, Маджиде, если б ты знала все, тебе тоже стало б жаль меня. Что за женщина приходила сюда? — неожиданно спросил он.
— Его сестра.
— Сестра? Сестра Бедри? Зачем?
По выражению лица Маджиде было видно, как мучительно вспоминать ей о случившемся. Она отвела глаза.
— Не знаю! Наша дружба с Бедри… То, что он нам помогает… Нехорошо… Она сказала, что они терпят большой урон от этого.
— Скотина! — сам не замечая, насколько он искренен в своем гневе, воскликнул Омер. — Какое ей дело?!
Маджиде непроизвольно отодвинулась.
— Она сказала почти то же самое, что ты, — произнесла она дрожащим от возмущения голосом. — Пожалуй, была в выражениях определенней. Мне не стало б так плохо, если б я не знала, что ты думаешь точно так же, как она. Я просто не обратила бы внимания на эту больную, невоспитанную женщину. Но вы оба думаете почти одинаково, и это вывело меня из себя. Слушая ее оскорбительные, грязные намеки, я все время видела тебя. Я не посмела рассердиться, выгнать ее из дому. Какое я имею на это право? Разве ты не говорил мне то же самое? Ведь сестра Бедри вовсе не обязана думать обо мне лучше, чем ты, знать меня лучше, чем ты. Я не ответила ей ни слова. Потом вдруг закружилась голова. Она, оказывается, была у моей тетушки и передала все, что там обо мне говорят.
Молодая женщина больше не могла сдерживаться и снова заплакала. Но сейчас ее слезы текли не медленно и спокойно, они хлынули на подушку, как кровь из раны. Маджиде плакала от обиды, гнева, бессилия. Омер попытался успокоить ее, стал гладить по мокрым щекам, но она отвернулась, всем своим видом выражая желание, чтобы он оставил ее в покое. Они долго молчали. Омер дрожащими пальцами перебирал ее волосы. Казалось, он вот-вот тоже заплачет или выбросится из окна.
«Я самый подлый человек на свете, — думал он. — И никому не нужен, ни себе, ни другим. Чем раньше я подведу черту, тем лучше!» И в то же время он понимал, что, произнеси он эти слова вслух, они прозвучали бы так, будто он хочет припугнуть жену.
— Ты права, Маджиде, — тихо пробормотал он. — После сегодняшней беседы с Бедри, когда я убедился в том, с каким искренним, дружелюбным участием относится он к людям, я окончательно забыл, кто я. Он много говорил, пытаясь доказать, что я вовсе не плохой человек. И на минуту я поверил. А теперь вижу — все это ерунда! Это он настоящий человек. Ты права. Его сестра Мелиха, эта злюка и лентяйка, и я — мы действительно вылеплены из одного теста. С тобой нам не по пути, нам надо расстаться. Я еще немного поживу с этим проклятым дьяволом в душе, а там видно будет. Пора мне итог подводить… Зачем же тянуть тебя за собой? Ведь ясно, мы совсем разные люди. И если, несмотря на это, я, как безумец, люблю тебя — это тоже, наверное, по наущению дьявола. С каждым днем нам все хуже и хуже… Теперь случилось такое, о чем я никогда прежде и помыслить не смел, даже мысли не допускал, что способен на подобное. Так какое право я имею говорить с тобой, как честный человек. Ах, Маджиде… Ты уже осудила меня, хотя многого еще не знаешь. Ведь мой сегодняшний поступок непростителен. Я презирал самого себя и, не в силах вынести этого, хотел видеть всех такими же, как я, достойными лишь презрения. Женушка моя, если б тебе было известно, что я натворил… Ты рассердилась бы еще больше. А то и убежала бы от меня. Или, может, пожалела бы. Взгляни на меня. Разве я не жалок?
Маджиде невольно повернула голову. И в самом деле, ее муж выглядел таким изможденным, подавленным, словно у него иссякли последние силы. И она вспомнила, что, когда впервые увидела его в этот вечер, ей показалось, что в нем что-то изменилось. Она вспомнила, что ни разу не спросила у него, чтс случилось, не проявила участия и весь вечер думала лишь о своих собственных муках и бедах. Но не сострадание к мужу, а скорее любопытство заговорило в ней сейчас.
— Почему же ты не рассказал мне? И сейчас почему не рассказываешь? Уже больше месяца ты что-то скрываешь. Ты делаешь все, чтобы оттолкнуть меня. Говори же, что случилось сегодня!
Омер молчал. Лицо его медленно заливалось краской. Маджиде смотрела на него с волнением, и вид его снова возбудил в ней жалость.
Омер бьгстро поднялся и сел на кровати. В этот момент он старался держаться как можно дальше от жены. Привалившись спиной к стене, он с расстановкой проговорил:
— Сегодня… я шантажировал… нашего кассира Хюсаметтина… взял у него двести пятьдесят лир.
Маджиде, не двигаясь, смотрела ему в лицо, точно впервые видела его и пыталась найти в нем старые-, знакомые черты. Глаза ее сузились, длинные ресницы казались еще гуще, еще темнее. Ее вид испугал Омера, и, наклонившись к ней, он сказал:
— Если не хочешь, я ничего не буду рассказывать, Могу одеться, уйти и оставить тебя в покое. Или повернуться спиной и спать! Как хочешь!
Он говорил так, будто все безвозвратно решено, все кончено. Маджиде схватила его за руку и почти силой уложила рядом с собой.
— Рассказывай все! — прошептала она. — Разве ты не должен мне рассказывать все, и прежде, чем другим? Кто захочет тебя слушать так, как я, кто вообще тебя будет слушать, кроме меня? И кто будет горевать вместе с тобой?
Омер собрался с мыслями и так же тихо и медленно принялся рассказывать. Их головы покоились на подушке, почти соприкасаясь, Маджиде смотрела вверх, на потолок, а Омер лежал на боку и видел щеку, нос и ресницы своей жены.
— Ты знаешь, как мне было трудно все это время. И, может быть, трудней всего было делать вид, что все в порядке, чтобы ты ничего не замечала. Тише, тише! Я вовсе не собираюсь утверждать, что делал это ради тебя. За все, что я совершал, я отвечаю сам, я сделал это по собственной подлости. Выкручиваться ни к чему. Я не вижу себе оправдания. Что поделать — у меня так долго не было денег, что я совсем потерял рассудок. На улице, в конторе — постоянно я ломал голову: «Почему, почему нам так трудно живется?» И не находил вразумительного ответа. Если мне попадался кто-нибудь с покупками в руках, я тут же задавался вопросом: «Чем я хуже? Почему я не могу ничего купить и принести домой?» Почему я не могу ничего придумать, а только строю несбыточные планы и постоянно влезаю в долги. Может быть, на самом деле все это не так ужасно… Что, если люди, которых я встречал на мосту, живут нисколько не лучше меня? Но я смотрю на мир как будто сквозь увеличительное стекло. Все, что попадает в поле моего зрения, вдруг вырастает в размерах, теряет четкие очертания, растекается, как капля жира по шерсти. Ни о чем другом я и думать не мог. А тут еще Нихад начал на меня давить. Сказал, для каких-то тайных дел им якобы нужны деньги, и упомянул о нашем кассире. Мне было наплевать, нужны Нихаду деньги или нет. Я даже не обратил внимания на его слова. Зато мысль о кассире крепко засела у меня в голове. Что, если пойти на шантаж? Вначале я полагал, что неспособен на подобное преступление, но незаметно свыкся с этой мыслью.
И тогда я испробовал все средства и всякий раз натыкался на глухую стену; когда я был на грани отчаяния, я уцепился за этот последний шанс. Положим, тут сыграла роль своего рода привычка: я ведь еще до женитьбы частенько просил деньги у кассира. Только его вечная готовность прийти на выручку удерживала меня от окончательного падения. Он и сегодня не отказал, но это было совсем, совсем не то! Честное слово, я никогда не предполагал, что способен силой отнять у кого-либо деньги. Лишь временами воображал подобные сцены. А вот сегодня, как только вошел утром в контору, так сам не знаю, откуда взялась решимость: пойду и прямо потребую денег! Что я, хуже его жулика-шурина? Почему вдруг я расхрабрился, ума не приложу. Как только вошел в контору, я уже знал наперед, как поступлю. Вот и все. Дьявол опять играл мною. Я несколько раз подходил к дверям комнаты, где сидит кассир, но не осмеливался войти. Наконец один из сослуживцев сказал: «Хюсаметтин-бей у себя!» После этого я уже не колебался… Ах, Маджиде, если бы ты только видела, что стало с беднягой! Ведь он и так несколько месяцев живет в постоянном страхе. Это же пытка! Я тебе рассказывал об этом месяца два назад. Кажется, именно в тот день, когда мы поженились…
— Ничего ты мне не рассказывал, — тихо заметила Маджиде.
— Правда? А мне помнится, что рассказывал. Ах да, я говорил об этом профессору Хикмету и Нихаду. Разве ты при этом не присутствовала? Чтобы спасти своего шурина от тюрьмы, Хюсаметтин взял из кассы двести лир, и, так как не мог вернуть их, ему пришлось сделать несколько подлогов в ведомостях, чтобы дело не выплыло наружу. Вот уже несколько месяцев он ходит как по краю пропасти. Деньги за шурина он внес в залог. Если бы шурина осудили или оправдали, Хюсаметтину вернули бы эти двести лир, он положил бы их в кассу и исправил подчистки в ведомостях. Тогда все было бы в порядке. Но дело в том, что суд никак не кончится… Сегодня, едва я вошел к нему, он взглянул мне в лицо и грустно улыбнулся, мол, ничего нового, все по-прежнему. Но я уже принял решение и действовал, как автомат, не вдаваясь в рассуждения, ничего не слушая, чтобы он не мог сбить меня с толку. Честно говоря, я не помню сейчас, что ему говорил. Действовал, как во сне, будто и не я вовсе, а кто-то другой. Почти слово в слово я повторил то, что слышал от Нихада, и мои угрозы сначала ошарашили его. Но под конец на его губах заиграла странная усмешка. У меня сразу пересохло во рту, и я замолчал. Кассир встал, подошел ко мне. Я подумал, он схватит меня за шиворот и вытолкает вон. Но нет. «Молодец, сынок! Браво!» — сказал он с таким наглым выражением лица, какого никогда прежде я у него не видал. Потом он п-друг расхохотался, и смех его показался мне ужасно неуместным. «Ты точно выбрал время, — продолжал он. — К сожалению, я не могу отпустить тебя ни с чем. Ну да ладно, мы с тобой одного поля ягода и можем говорить откровенно. Пришел бы ты вчера, не получил бы ни куруша — я дал бы тебе только под зад коленом! Приди ты завтра, меня бы уже не застал. Тебя, наверное, дьявол подтолкнул… Молодец! Все равно я больше не могу выдержать. Как раз сегодня утром я окончательно решился. В кассе денег порядком. Часть, вернее, столько, сколько смогу унести, я оставлю дома, детишкам на молочко, а сам смоюсь. Смоюсь к дьяволу, и точка! В этом мире нельзя поступать иначе! Здесь всем заправляют люди вроде моего шурина. А что толку беспомощно задирать кверху лапы? Какое я имею право пускать своих пятерых детей по миру? Твои слова утвердили меня в моем решении. И я обязан тебя отблагодарить, сынок. Благодаря тебе я лишний раз убедился в том, как отвратителен этот мир. И люди один гаже другого. Никто, право же, и плевка в физиономию недостоин. По крайней мере, ты не заслужил этого. А знаешь, раньше я частенько думал о том, что судьба несправедлива ко мне: есть, мол, в жизни прекрасное, только меня одного она обделяет. И всякий раз вспоминал о тебе, о твоей душевной чистоте. И что же? Спасибо, что избавил меня и от этих последних иллюзий. А я-то полагал, что разбираюсь в людях. Глупец! Возьми, ради бога, свои двести пятьдесят лир и никому не доноси. Это твоя доля за молчание до завтрашнего дня. А потом хоть в трубу архангела Гавриила труби на весь мир! Если бы даже сам всевышний стал полицейским, то и ему не отыскать меня. Об одном только прошу, — на совесть твою не полагаюсь, просто пойми, тебе самому это выгодно, — не проговорись, что я отнес деньги себе домой. Начнут цепляться к тебе, спросят, откуда тебе известно, впутают в дело. Так что помалкивай не за совесть, а за страх. Ну ладно, раскрыл ты мне глаза, и на том спасибо! Теперь проваливай! Не желаю больше видеть ни одну гнусную человеческую рожу! С меня достаточно моей собственной. Чего стоишь?! Вон, вон!» Я вышел от него как пьяный. Каждое его слово звенело у меня в ушах. Я все время видел его расширенные глаза, которые, казалось, вот-вот вылезут из орбит, слышал его голос, срывавшийся от гнева и презрения к людям, к жизни, дрожащий от горя и отчаяния. Клянусь тебе, Маджиде, я считал себя таким подлым и гнусным, что хотелось дать самому себе пощечину, и мысль о том, что я не сумею как следует размахнуться, приводила меня в бешенство. Банкноты, которые были зажаты в кулаке в кармане брюк, хрустели при каждом шаге, и от этого меня мутило, словно я притронулся к нечистотам. Я вышел из конторы. Я готов был выбросить деньги. Но боялся, что какой-нибудь бедолага польстится на них. Даже самый подлый, самый бедный человек не должен марать о них руки, думалось мне. Что мне делать? Что делать? Пока эти деньги были у меня, каждая минута казалась пыткой. Но я считал это возмездием за свой поступок. Я шел ничего не замечая, пока не очутился у Беязида. И тут неожиданно вспомнил, Нихад живет неподалеку. Да, он был достоин этих денег. Он наверняка и не поймет, что они значат, он будет доволен. Я понял, что он и есть истинный хозяин этих денег, и даже обрадовался при мысли о том, что буду отныне гнушаться им. Он живет на одной из улиц, ведущих в Кумкапы. Но я не застал его дома. Я свернул деньги в трубочку и просунул под дверь. У меня не оставалось ни гроша, но зато отлегло от сердца. До дома я шел пешком.
Омер покрылся испариной и, казалось, совсем обессилел, хотя говорил почти шепотом. Он на мгновение закрыл глаза и почувствовал, как Маджиде, сама того, наверное, не замечая, отодвинулась. Не открывая глаз, он продолжал, словно в бреду:
— А дома я застал вас вдвоем. Сначала ничего такого не подумал, но неожиданно всплыла вся грязь со дна души, и я не смог совладать с собой. Разве будешь верить в чистоту других людей, видя в своей душе такую грязь?
Он открыл глаза и увидел, что Маджиде лежит на самом краю кровати и взгляд у нее испуганный и растерянный.
— Ох, Маджиде! Зачем ты заставила меня рассказывать? Ты не понимаешь меня. Если бы понимала, то не испугалась бы так. Тебе стало бы ясно, что все эти мерзости сделал не подлинный я, а притаившийся другой я. И ты пожалела бы меня, попыталась спасти. Бедри меня понял.;. Как мог он понять? Как мог он гладить мои щеки? Ведь я с ним так подло обошелся… Маджиде, не бросай меня!
Он уткнулся лицом в подушку. Руки его свесились с кровати. Он не плакал, ни на что не жаловался. И, казалось, даже не дышал. Это окончательно испугало Маджиде. Она потрясла его голову, пытаясь повернуть к себе лицом.
— Омер!.. Омер!.. Послушай! Муж мой, милый мой! Не отчаивайся! Посмотри на меня! — умоляла она.
Но он по-прежнему лежал молча. Маджиде еще больше перепугалась, нагнулась над ним и, шепча ему на ухо нежные слова, стала целовать его щеки, шею. Она не могла видеть его до такой степени подавленным. Чувство близости, уверенность в том, что она необходима ему, и рожденная этой уверенностью гордость заставили Маджиде забыть обо всем. Она прижалась к мужу всем телом. Наконец Омер с трудом повернул голову. Лицо у него было бледное, расслабленное, как у тяжелобольного. Благодарная улыбка делала его мягким и привлекательным. Маджиде обхватила руками его за шею и крепко обняла.
Десять дней прошло без перемен. Месяц только начался, и Маджиде с Омером пока не очень нуждались в деньгах. Только Нихад, вопреки предложениям Маджиде, стал приходить к ним все чаще и чаще, и не один, а в сопровождении каких-то шумливых, развязных субъектов, якобы студентов университета. Эти парни часами толклись в темной прихожей пансиона, где жил Омер, и шумели так, что мадам то и дело высовывала голову из двери и бросала на них злые взгляды. Обсудив какие-то свои проблемы и единодушно согласившись с мнением Нихада, молодые люди расходились.
Иногда они приносили с собой статьи, читали их друг другу вслух и просматривали корректуру журналов и брошюр. Их статьи состояли в основном из брани по адресу врагов, имена которых обычно не назывались, а если и назывались, то с прибавлением оскорбительных эпитетов. Иногда Омер по настоятельной просьбе Нихада выходил к ним и с легкой усмешкой выслушивал их пламенные произведения. Если верить этим поборникам справедливости, выходило, что каждый мыслящий, честный человек Турции был так или иначе чем-нибудь запятнан. Одного они обвиняли в том, что он агент иностранной державы, другого — в том, что он за деньги кому-то продался, третьего — в трусости и подхалимстве, в жилах четвертого, как они уверяли, течет смешанная кровь. Омер, даже не принимая участия в спорах, скоро с удивлением заметил, что все эти парни не имеют ни малейшего понятия ни о тех людях, ни об идеях, с которыми борются. Как-то раз он заметил Нихаду:
— Мне жаль тебя, братец. Ты мог бы найти себе единомышленников поумнее!
— Умные нам не нужны, — возразил тот с лукавой улыбкой. — С ними каши не сваришь. Нам требуются люди, которые слепо верят в то, что им говорят, и ни во что не вникают. Этих парней легко держать в руках. Стоит лишь указать им романтическую цель, дать почувствовать прелесть лихих авантюр, вселить в них убеждение, что сегодняшние границы тесны для них, и поощрить их честолюбивые устремления.
Потом, словно раскаиваясь в откровенности с другом, которого, как он понимал, бесполезно наставлять на путь истинный, Нихад добавил:
— Жизнь — это сплошное мошенничество!
Споря с Нихадом, Омер чувствовал, что тот не прав, но не находил в себе силы отстаивать свои взгляды. Жизнь это, конечно же, не мошенничество. А что? В ней должен быть какой-то смысл, и люди являются на свет вовсе не для того, чтобы только есть, пить и производить себе подобных. Должна же быть какая-то другая, возвышенная и более гуманная, цель. Но ему лень было напрягать мысль, гораздо проще искать спасение от лжи и пошлости в бегстве от жизни… Он привык избегать глубоких мыслей, тяжелой внутренней борьбы и, так и не научившись думать, лишь предавался иллюзиям и во всем сомневался. Не находя вокруг себя ни одного идейного течения, в правоту которого он мог бы поверить, Омер видел, что за высокопарными словами его товарищей и учителей скрываются грязные сделки с совестью, и предпочел уйти в мир собственной фантазии; но, поскольку жить одними иллюзиями все-таки невозможно, он стал жертвой собственных страстей и стечения обстоятельств.
Он был достаточно проницателен и понимал, что парни Нихада только корчат из себя великих мыслителей, играют в героизм и самоотречение. Они же считали Омера беспринципным забулдыгой, нигилистом, который никогда не испытывает даже потребности во что-нибудь уверовать. А Омер думал: «Знаю я вас, прекраснодушные юноши! Все ваши благородные порывы утихнут, едва вам удастся дорваться до теплого местечка».
Как-то в разговоре он сказал одному из этих молодых людей:
— Ты, друг, кончаешь медицинский факультет. Какие же у тебя планы на будущее? Поедешь в деревню?
— С какой стати! — вырвалось у того, но он тут же неловко попытался вывернуться. — Конечно, если потребуется, поеду.
— Что значит потребуется? В деревне нужны врачи. Это всем известно, каких еще особых приглашений ты ждешь? Захочешь поехать — никто тебе не помешает.
Тот собрался было ответить, но Омер не дал ему и слова сказать.
— Все ясно, любезный. Я заранее знаю все твои возражения: во-первых, врачи нужны не только в деревне, но и в городе; во-вторых, в деревне мы не сможем принести такой пользы, как здесь; в-третьих, мы не имеем права ограничить свою деятельность каким-то маленьким районом, когда родина вложила в нас за годы ученья столько средств и труда! Не так ли? Прекрасно, пусть будет по-вашему. Но почему вы тогда воспеваете деревню, почему пишете статьи о самоотречении и самопожертвовании? Хочешь, я скажу, чего ты добиваешься? Прежде всего тебе нужна протекция. Не пытайся возражать — ты будешь ее добиваться и уже, очевидно, добился, раз учишься на последнем курсе. Затем нужно получить хорошее место, такое, где бы ты был на виду и мог использовать все возможности, чтобы приобрести квалификацию. Потом — загребать деньги, горстями, мешками. Дальше. Тебе нужна красивая жена. Не такая, которая была бы близка тебе по духу, нет, это не обязательно. Вполне достаточно, если при виде ее все будут восклицать: «Ах, посмотрите, какая у него изумительная жена!» Только в этом вопросе вы бескорыстны. Ваш единственный духовный интерес, не имеющий отношения к материальным выгодам и удобствам, заключается в том, чтобы жениться на красотке, пусть, мол, все вокруг завидуют. Потом — автомобиль, особняк… А дальше — солидное брюшко, покер и тому подобное. Я вижу вашу жизнь как на ладони. И ничего не имею против. Пожалуйста! Но если вы готовитесь к такой карьере, почему выбираете столь странное и неподходящее начало? Неужели только для того, чтобы, будучи в преклонных годах, иметь возможность сказать близкому другу: «В юности мы тоже были идеалистами, но жизнь, увы, меняет людей. Теперь мы стали реалистами… Ах, где наша пылкая молодость!» Неужто надеетесь, что если вы в молодости немного дадите волю языку, то вам простится вся ваша дальнейшая пустая и гнусная жизнь?!
Нихад, полагавший, что такое умничание до добра не доведет, вместе с профессором Хикметом, который в последнее время часто стал приходить с ним, всеми силами пытался отвлечь Омера и переводил разговор на сплетни. Но Омер при каждом удобном случае, поймав кого-нибудь из их компании, принимался его обрабатывать.
— Послушай, приятель! — говорил он. — Чем ты занимаешься? Юриспруденцией? Чудесно! Сейчас ты забавляешься Тураном и Ираном…[52] Но как только тебя назначат помощником прокурора, поверь, тебе станет не до того… Ты будешь разъезжать из деревни в деревню, расследуя преступления. Наспех пробежав бумаги, станешь требовать суровых мер наказания и, дабы постигнуть смысл жизни, по вечерам начнешь выпивать с друзьями. Увидишь, как ограниченны станут твои стремления через несколько лет. От нынешней восторженности не останется и следа… Ты будешь избегать решительных поступков, которые помешали бы тебе повыситься в чине. Одно желание станет неотступно преследовать тебя: во что бы то ни стало понравиться начальству. Пользуйся случаем, трать свой мятежный пыл… Сейчас самое время. Пока ты студент, ты можешь считать любого профессора невеждой, любого преподавателя дураком. Можешь критиковать их сколько влезет. От этого не будет вреда, напротив, будешь казаться выше всех своих товарищей. Поноси на чем свет стоит тех, кто не может тебе ответить. Называй их подлецами и предателями! Молодость горяча. Ратуй за прогресс! Призывай к энтузиазму! Валяй! Но при условии, что это не повредит карьере!..
— Омер-бей, — спросил его как-то один из этих молодых людей, — вы рассуждаете так, будто вам уже много лет. А ведь мы с вами почти ровесники. Вы старше нас года на три-четыре, не так ли?
Вначале Омер не знал, что ответить, но, подумав, сказал:
— Ты прав. Нас объединяет пристрастие к одному и тому же делу — болтовне. Но есть и некоторое отличие: вы воображаете, будто делаете что-то, а я прекрасно сознаю, что ничего не делаю. И живу внутренней жизнью. Вот почему я вправе считать себя намного старше вас.
Во время всех этих споров и чтения статей Маджиде обычно не выходила из комнаты. Только изредка, когда профессор Хикмет очень уж настойчиво спрашивал: «Где же наша сестрица Маджиде? Отчего она не присоединяется к нашему обществу?» — Омер приводил жену. И тогда профессор Хикмет переключался на занимательные темы, вроде вооружения сельджуков или любопытных подробностей арабской истории. На эти темы он мог распространяться часами, надеясь привести в восхищение молодую женщину своей образованностью.
В последнее время профессор вдруг возмечтал о женитьбе. Студенты знакомили его с разными девушками, но дело почему-то не клеилось.
Нихад, бывало, подсаживался к Маджиде и доверительным тоном спрашивал:
— Скажите, Маджиде-ханым, нет ли у вас в консерватории хорошей и красивой приятельницы?
Маджиде принимала эти разговоры всерьез.
— Не знаю, — краснея, отвечала она. — Я никогда их не оценивала как невест.
Профессор Хикмет хотел, чтобы его будущая жена была и красива, и образованна, и обязательно из хорошей семьи, так как полагал, что его безграничная ученость дает ему право требовать от будущей жены наличия всех этих достоинств.
Эта компания стала приходить к молодым супругам все чаще, и хотя Маджиде, не желая противоречить Омеру, не высказывала своих чувств, она с большим трудом скрывала неприязнь к друзьям мужа. Придя из консерватории, она прибирала комнату, готовила ужин и немного отдыхала. После памятного вечера у них с Омером установились прежние хорошие, дружеские отношения. Но ничего еще не было решено. Оба чувствовали, что нужно о многом поговорить, во всем разобраться. Им предстояло заново раскрыть друг перед другом свои души, словно они только что познакомились, и заново полюбить. А пока их отношения скорее напоминали перемирие, основанное на взаимном доверии.
Но долго так не могло продолжаться. Им приходилось по-прежнему таиться друг от друга, и это вновь вызывало взаимное недовольство. Маджиде, например, хотела раз и навсегда выяснить отношение Омера к приятелям. Она видела, что он не слишком привязан к ним и продолжает общаться с ними лишь по привычке, потому что не видит повода для разрыва. Но Маджиде не находила в себе решимости начать разговор первой. В тот памятный вечер, когда они ходили слушать музыку, ей захотелось уйти, потому что она не в силах была вынести глупой болтовни этих знаменитостей, к тому же сидевший рядом с ней профессор Хикмет, пьянея, наглел все больше и больше. Он то и дело наклонялся к ней, говорил невероятные пошлости, и Маджиде задыхалась от дурного запаха, который шел у него изо рта. Делая вид, что он очень пьян, профессор болтал под столом руками, явно пытаясь прикоснуться к ее ногам и погладить колени. Веки его еще больше покраснели, словно у тяжелобольного, и он плотоядно поглядывал на грудь Маджиде.
Если бы сейчас рассказать обо всем этом Омеру, он сразу бы поверил ей и отвернулся от всех своих товарищей сам. Было ясно, что после инцидента с кассиром он сам желал этого. Но ведь вместо того, чтобы решительно и спокойно порвать с этой компанией, Омер мог устроить безобразный скандал профессору — слишком нервным и рассеянным он стал. Это настораживало Маджиде. Даже если бы она была права, если бы Омер согласился с ней, он был бы недоволен тем, что ему испортили настроение. Она знала также, что Омер предпочитает не касаться неприятных вопросов, избегает конкретных решений и действий. Его приводила в трепет мысль о том, что нужно что-нибудь предпринять, все равно — плохое, или хорошее; он был склонен жить, ничего не замечая, пока наконец события не загоняли его в угол, и тогда, чтобы разом разделаться с мучительными вопросами, он поступал так, как в тот момент взбредало ему на ум.
Маджиде тоже никак не могла прийти к окончательному решению. После скандала Бедри приходил только один раз, и то вместе с Омером. Посидев всего несколько минут, он поспешно откланялся. Судя по его виду, он знал о поступке своей сестры и чувствовал себя виноватым перед Маджиде. Бедри успел только рассказать, что встретил одного своего балыкесирского приятеля, от которого узнал, что мать Маджиде очень беспокоится о ней.
— Да, — призналась Маджиде, — я плохая дочь. Три месяца ничего не писала…
Но что она могла написать? Трудно и, пожалуй, даже невозможно объяснить матери свой поступок. Если бы ее брак был зарегистрирован, то, может быть, это было бы и проще. Она боялась также, как бы ее сестра и шурин не наделали глупостей и не обратились в полицию. Правда, род Омера, несмотря на то, что окончательно обеднел и распался, считался в Балыкесире весьма знатным и уважаемым. За честь породниться с ним Маджиде многое бы простилось.
Но тут события замелькали с такой быстротой, что жизнь Маджиде в течение одних суток приняла совсем иное направление.
Профессор Хикмет и Нихад со своей свитой пригласили Омера с супругой на вечер благотворительного общества. В тот день Омер очень устал: у него не было денег, он не обедал и прошел пешком от Такси-ма до Сиркеджи. Поэтому идти на вечер ему не хотелось. Он думал, что Маджиде тоже не захочет, и начал было отказываться, но профессор Хикмет заметил:
— Наша Маджиде-ханым хотела посмотреть. Ребята так старались… Будет музыка, спектакль. Надо их воодушевить. Мы помогаем чем можем, а вы уж, пожалуйста, потрудитесь хотя бы прийти.
Омер заикнулся было, что у него совсем нет денег, как профессор сунул руку в карман и вытащил две лиры.
— Что ж вы мне сразу не сказали? — попенял он Омеру, вручая деньги.
— Если надо, я тебе еще дам, — вмешался Нихад. Омера так и передернуло. Он подумал, что тот предлагает ему деньги кассира, и с ненавистью посмотрел на него. Но Нихад не обратил на это никакого внимания.
— Пойдем! — скомандовал он.
Все они вышли из дому, сели в трамвай и доехали до квартала Шехзадебаши. Когда они проходили мимо переулка, ведущего к дому тетушки Эмине, Маджиде вдруг охватил страх, она не удержалась и оглянулась. Ни в одном из окон не было света. «Наверное, ужинают в зале», — подумала Маджиде.
Они вошли в старый особняк. В огромном разукрашенном вестибюле рядами были расставлены стулья. Драпировка из байковых одеял в конце вестибюля обозначала сцену. Вокруг было пусто.
— Мы, наверное, рано пришли, — предположил Омер.
— Наверное, — согласился профессор Хикмет. — Пройдемте-ка в кабинет председателя. Там наверняка уже собрались все наши друзья. Поболтаем!
Они вошли в довольно большую комнату. Здесь действительно было полно народу. Сквозь клубы табачного дыма Маджиде разглядела человек двадцать. С большинством из них она познакомилась, когда ходила с Омером в ресторан слушать музыку. Напротив двери за большим письменным столом сидел высокий блондин средних лет с лошадиным лицом и зачесанными назад вьющимися волосами. Очевидно, он и был председателем этого общества. Пожилой круглолицый человек с узенькими глазками и редкими волосами, сидевший рядом с председателем в старомодном темно-вишневом сафьяновом кресле, произносил горячую речь, мерно рассекая рукой воздух, будто читал наставления или отдавая приказания.
Омер обернулся к Маджиде.
— Это очень известный в прошлом человек. Занимал важные государственные посты, сейчас на пенсии. Но по-прежнему любит верховодить. Слушай внимательно, у него отлично подвешен язык.
Вновь пришедшие расселись, и оратор продолжал свою речь. Он говорил долго и обо всем. Трудно было понять, что, собственно, он пытается доказать, настолько различные темы он затрагивал. Он коснулся и ремонта стамбульских мостовых, и посещения баров турецкими студентами, обучающимися в Европе, и обеспечения крестьян тракторами, и экспорта табака в Германию. Потом завел речь о том, что назрела необходимость создать привилегированную группу людей для управления страной, но так как обычным путем это сделать трудно, то, по его словам, в каждом учебном заведении следует отобрать вожаков — представителей разных сословий, и воспитывать их по специальной программе. Для подтверждения каждой своей мысли он приводил примеры из собственной жизни и, очевидно, весьма богатого административного опыта.
Воспользовавшись паузой, которую говоривший сделал для того, чтобы перевести дыхание. Исмет Шериф, сидевший все это время с сигаретой во рту, взял слово и, дабы не подвергнуться той же участи, что и предыдущий оратор, заговорил совсем без пауз, сливая слова и фразы в один сплошной поток. Он тоже касался множества тем, но из желания пустить пыль в глаза, выражался еще более туманно, витиевато и патетично. Примеры он приводил не из своей деятельности, а из своих произведений.
Во время его речи Маджиде увидела, что в комнату вошел Бедри. Омер сделал ему знак рукой.
— Садись с нами, — сказал он, когда Бедри приблизился. — Наш Исмет Шериф, несмотря на постигшие его неудачи, никак не образумится и все продолжает умничать. Сейчас я его поддену!
— Я подробно проанализировал в своих романах, — говорил тем временем «великий публицист», — какой эффект производят на психологию толпы и формирование общественного мнения эти данные, являющиеся важным фактором в прогрессе нашей социальной жизни.
— Простите, маэстро, — удивленно спросил Омер, — разве у вас есть романы?
Опешивший перед лицом столь поразительного невежества, Исмет Шериф резко бросил:
— Спросите об этом у грамотных людей!
— Изредка мне попадаются ваши статьи, — невозмутимо продолжал Омер, — но что-то не встречал романов. Наверное, их никто не читает?
Эмин Кямиль удовлетворенно хмыкнул.
— Помилуй, друг мой! — вступился он за Исмета Шерифа. — Роман «Рана» хотя и не пользовался широкой популярностью, но все же вошел в историю нашей литературы.
Действительно, роман этот был одним из наиболее часто упоминаемых произведений Исмета Шерифа. Его действие вертелось главным образом вокруг полученного увечья, отравившего детство и юность писателя.
— «Рана». В самом деле, есть такой роман, — не унимался Омер. — Да, да, припоминаю, когда-то читал… Но давайте рассудим: разве достаточно одного романа, чтобы иметь право называться писателем-романистом? Разве любой человек, который всю свою молодость жил только своим несчастьем, только о нем и думал, если он к тому же, благодаря многочисленным статьям, которыми кормится, набил руку и может грамотно передать свои мысли, не сумел бы изложить на бумаге это самое важное и, пожалуй, единственное событие своей жизни так, чтобы читатель был хоть немного заинтересован и растроган? Если роман «Рана» набрать нормальным шрифтом, он занял бы не более шестидесяти — семидесяти страниц. Как это признано всеми, его художественные достоинства весьма и весьма скромны. Неужели это вы называете выдающимся произведением, достижением искусства? Если бы я пережил то, что пережил Исмет Шериф, я сочинил бы романчик не хуже. По-моему, художник тогда становится художником, когда перестает писать только о себе!
Кривая шея Исмета Шерифа налилась кровью. Он весь затрясся и крикнул:
— Иначе и не может рассуждать тот, кто за всю свою жизнь не написал и двух строк! Мы не считаем себя вправе вмешиваться в работу уличного мальчишки — чистильщика сапог, но зато считаем совершенно естественным совать нос в работу художника. Совать нос в то, чего не понимаешь, — характерная черта полуинтеллигентов!
Омер рассмеялся:
— Меня не интересуют приемы и принципы чистильщика сапог. Но когда я вижу, что он плохо вычистил мои башмаки, я вправе высказать недовольство. Если же художник будет признавать право судить о его произведении только за своими коллегами, то нанесет этим ущерб лишь самому себе, потому что коллеги вообще гораздо пристрастней друг к другу, чем мы!
В зале засмеялись. Эмин Кямиль сделал вид, что снова хочет вступиться за Исмета Шерифа, но быстро переменил тему. Вначале никто не понимал, о чем он говорит, и лишь постепенно выяснилось, что о мусульманской мистике, которой с некоторых пор он стал увлекаться. За последний год молодой поэт сменил несколько увлечений: сначала это был буддизм, затем учение Лао-цзы и, наконец, Мухиддин Араби[53] и Халладжи Мансур[54]. Он пересыпал свою речь нетвердо заученными арабскими изречениями, а также к месту и не к месту читал арабские бейты[55].
— Я — истина! — Мансур глаголет. Его устами Истина глаголет!.. — произнес он и, сощурив глаза, осмотрелся по сторонам, чтобы убедиться в том, какое впечатление сия мудрость производит на слушателей.
— Эмин Кямиль, почитайте свои стихи, — попросил светловолосый господин, сидевший на председательском месте.
Его поддержали поклонники молодого поэта. Все смолкли, и Эмин Кямиль, не вставая с места, низким и довольно приятным голосом стал читать длинное стихотворение.
Казалось, в этом стихотворении были собраны воедино все страшные понятия и слова, существующие в турецком языке. Создавалось впечатление, что единственная цель автора — нагнать ужас на слушателей. В стихотворении говорилось о светопреставлениях, потусторонних голосах, кровавых зорях, адском пламени, смертельных ядах, фантастических призраках и о человеке, который, как Вильгельм Телль, стрелял из лука в яблоко, только стрела была пламенем, а яблоко — духом. Поэт кончил читать, но никто не проронил ни звука. Загадочность стихотворения и чувства, которые оно внушало, омрачили всех, как черная туча. Требовалось некоторое время, чтобы эта туча рассеялась.
Наконец председатель вспомнил, что первое слово и первое мнение по праву должно принадлежать ему.
— Необычайно! — воскликнул он. — Вот это стихи! Поздравляю!
Но, сообразив, что единственный способ показать свою компетентность в поэзии — это критика, он решил сделать хоть какое-нибудь замечание.
— Только одну строку я не совсем понял. Образ мне кажется… как бы это сказать, слишком сильным… Не знаю, как наши друзья находят эту строку:
Я выплюнул свои глаза, как бусы…
Завязался жаркий спор. Каждый высказывал свое мнение по поводу одной этой строки, поэт с нескрываемым сожалением смотрел на профанов, пытающихся растолковать смысл его творения, но был, однако, не в силах скрыть раздражение, вызванное критическими замечаниями.
— Ну, как тебе понравились стихи? — спросил Оме-ра Бедри.
— Не знаю… Я ничего не понял… Но, кажется, неплохо… Они производят странное впечатление!
Бедри кивнул головой и невесело усмехнулся.
— Эмину Кямилю только того и надо — произвести впечатление! Какие мы все-таки глупцы! Если бы мы как следует поразмыслили, то вынуждены были бы признать, что это самое обыкновенное шарлатанство, вздор. Чтобы писать такие стихи, не нужно прилагать особых усилий. В них нет ни сильных чувств, ни глубоких, захватывающих мыслей; цель автора напустить туману, показаться таинственными. Но стихи настолько банальны, что мы не простили бы их даже студенту первого курса. Только зная, как мало нам надо, поэт воспользовался несколькими испытанными приемами. Поначалу постарался создать мистическое настроение, затем подбросил несколько загадочных формул, к которым прибегает какой-нибудь невежественный, жуликоватый софта или мулла, дабы надуть окружающих, вставил две-три религиозных аллегории да пару туманных выражений. Невелика хитрость казаться глубокомысленным, будучи путаным и непонятным. Мы забываем, что нищие духом, но много мнящие о себе люди часто прибегают к этому средству и почти всегда добиваются желаемого. Эмину Кямилю удалось заинтересовать нас, пустить пыль в глаза и окружить себя ореолом таинственности благодаря приверженности к различным вероучениям, которые он то и дело меняет. Вздор, который, будь произнесен другим, только рассмешил бы, нахальство и взбалмошность, объясняющиеся пренебрежением к окружающим, кажутся нам признаками гениальности. Мы и не замечаем, что в этом человеке нет качеств, необходимых для подлинно значительной личности, — непоколебимой убежденности, душевного равновесия, глубокого уважения к людям. Посмотри, все эти отнюдь не глупые люди всерьез спорят по поводу одной строки: «Я выплюнул свои глаза, как бусы». И поэт, уверовав в собственную гениальность, взирает на них с благодарностью. Но приглядись и ты увидишь, насколько фальшива его благодарность, сколько лжи в глубине его души. И это ложь — самая страшная, потому что она тайная. Она-то и отвратила его мысли от общества, в котором он живет, привела к буддизму, китайской и мусульманской мистике. Кямиль якобы далек от мыслей о материальном благе, однако, чтобы выудить деньги у своего богатого папаши, пускается на такие хитрости, которые тебе и в голову не придут, сколько б ты ни думал. Он сумел внушить старику, что сын его — незаурядная личность. Однако папаша любит деньжатам счет. И Эмин Кямиль, чтобы урвать очередной куш, всякий раз придумывает что-нибудь новенькое. То сообщит, что он собирается выпускать новый журнал на зависть всему свету; то приводит с собой каких-то людей, которых выдает за писателей, и велит им превозносить себя до небес в присутствии отца; то заявляет, что он приглашен на конгресс в Европу; то, пользуясь тем, что старик не знает языков, показывает письма с лестными предложениями от мифических европейских издателей, которые якобы в восторге от его творчества. И мы считаем этого комедианта гением, великим поэтом, глубоким мыслителем только потому, что он ходит босиком в своем поместье… Способность верить, ни над чем не задумываясь, ни в чем не разобравшись, — одна из самых больших человеческих слабостей. Для лжепророков слепая толпа все равно что навоз для растений.
Бедри говорил вполголоса, медленно, спокойно. Кроме Омера и Маджиде, его никто не слышал. Они совсем забыли о затянувшемся споре по поводу строки из стихотворения Эмина Кямиля. Ни Омер, ни Маджиде не предполагали, что Бедри может говорить так долго и с таким воодушевлением. Омер только теперь понял, что его молчаливый товарищ многое передумал и многое для себя уяснил.
Спор о стихах наконец закончился, и Нихад пустился в рассуждения на свою излюбленную тему о том, что люди делятся на сильных и слабых, глупых и умных и что соответственно с этим должно быть устроено общество. Его речь вызвала всеобщее одобрение. Каждый полагал, что сила и ум присущи именно ему, и поэтому находил мысли Нихада вполне справедливыми. Бедри, который в этот вечер, как видно, ощущал потребность высказаться, снова обратился к Омеру:
— Еще одна чудесная идея! Обрати-ка внимание на его слова. Он вот-вот начнет поклоняться силе как божеству. А Исмет Шериф и профессор Хикмет — самые ярые единомышленники Нихада, если, конечно, не брать в расчет молокососов из его окружения. Всех троих объединяет нечто общее — каждый из них обижен богом, каждый, по-своему, жалок и несчастен. Нихада ты знаешь. Достаточно взглянуть на него: тело хилое, физиономия нервнобольного… Жалкое создание. Дома у него целая аптека. Что до Исмета Шерифа, то и ему, как видишь, несчастный случай испортил жизнь, исковеркал душу. Он обозлен на весь мир. Когда он раскрывает рот или берется за перо, наружу изливаются лишь яд и злоба, копившиеся в нем долгие годы. А профессора Хикмета природа и вовсе обделила достоинствами, он целиком во власти своих многочисленных и безудержных страстей, и хотя он только о женщинах и думает, его лицо вызывает у них, даже у тех, кто принимает его за деньги, лишь отвращение. Как видишь, все трое ненавидят жизнь, тоскуют по силе, которой лишены с детства. Всю жизнь они с завистью и отчаянием глядели на действительно сильных людей и в конце концов решили, что самое главное в жизни — это сила и поэтому ее следует превозносить превыше всего.
Их философия — порождение бессилия. Это философия классов, чувствующих, что они обречены. Они беснуются, и, если им удастся хоть на время захватить власть, они пытаются употребить ее на самые низкие деяния. Но в конце концов они погибнут, раздавленные извечными законами жизни, истории…
В это время все встали и направились в зал. Очевидно, начинался концерт.
— Пойдем посмотрим, — предложил Бедри.
Маджиде и особенно Омер все еще находились под впечатлением его слов. Омеру, может быть, впервые в жизни не хотелось высмеять человека, который говорил о серьезных вещах, и он не видел оснований для иронии.
Зал был полон народу. Лицеисты и лицеистки, родственники членов благотворительного общества, студенты университета шумно рассаживались по местам. Выйдя из кабинета председателя, почетные гости не пожелали сгонять тех, кто занял отведенные для них в первом ряду места, и направились в конец зала. Какие-то расторопные молодые люди принесли для них стулья.
Оркестр благотворительного общества, состоявший из шести музыкантов-любителей, заиграл «Марш независимости»[56].
Потом на кафедру, установленную перед занавесом из одеял, взошел председатель общества и, отодвинув графин с водой и хрустальный стакан, начал читать длинный доклад о деятельности общества за год.
Во время доклада должны были демонстрироваться диапозитивы. Это было великим новшеством. Двое молодых людей раздвинули одеяла, и стал виден плохо натянутый белый экран. Однако с аппаратом, который помещался за спиной у зрителей, что-то не ладилось. Пора было показывать диапозитивы, председатель умолк и отодвинулся в угол. Дежурный погасил свет, по залу прошел легкий гул. Молодые люди у аппарата сначала спорили вполголоса, потом стали покрикивать друг на друга все громче и громче: «Подержи вот тут! Здесь отверни!» Несколько человек из первых рядов поспешили к ним на помощь. Не выдержал и председатель. Сойдя с кафедры, он направился к заупрямившемуся проекционному фонарю. Но тот, испуская яркие лучи света, по-прежнему бездействовал. На белом экране шевелились всклокоченные тени, появлялись и исчезали огромные пальцы, электрические блики прыгали по одеялам и кафедре.
Наконец пятна на экране прояснились, и в лицо присутствующим заулыбались выстроенные в шеренгу дети и несколько взрослых, усевшихся перед ними на стулья в неловких позах. В центре сидел сам председатель.
Он поднес к экрану неизвестно откуда появившуюся у него в руках указку.
— Это дети, которых одело наше общество! Омер, Маджиде и Бедри сидели рядом. Сзади послышался шепот Исмета Шерифа:
— Каждый год на детях одна и та же одежда. Ее выдают им к празднику, потом отбирают и прячут. А в следующий праздник наряжают других детей и снова фотографируют!
— Неужели правда? — удивился Омер.
— Не знаю, но, очевидно, так. Бедри наклонился к приятелю:
— Врет… Хочет, чтобы его считали остроумным и критически настроенным.
— Свинство! — пробормотал Омер.
На экране появлялись все новые кадры. Председатель с указкой в руках продолжал давать объяснения:
— Гости, пожаловавшие на весенний бал, устроенный нашим обществом!.. Ахмед-бей, пожертвовавший обществу сорок лир… А сейчас вы видите таблицы. Здесь число посетителей нашего клуба. Цифры даны в сравнении с прошлыми годами… Количество накормленных нами неимущих детей. Всем выданы горячие завтраки.
К концу доклада, особенно во время демонстрации таблиц, в зале уже стоял гул. Не успел председатель договорить до конца, как вспыхнул яркий свет, и зрители заморгали глазами.
Согласно программке, напечатанной на машинке, за докладом должен был следовать юмористический рассказ. Из-за одеял с довольно развязным видом вышел небольшого роста юноша с приплюснутым носом и гнилыми зубами. С уверенностью шута, привыкшего смешить окружающих, он развязно приветствовал зрителей и, шепелявя, начал читать рассказ о том, как на гулянье, которое происходило, конечно, в старые времена, спорили и торговались с извозчиками, с продавцами шербета и ореховой халвы различные «инородцы». Сначала он принялся изображать албанца и, неумело подражая его акценту, произнес несколько фраз, вычитанных из юмористических газет. Затем эти же фразы повторяли другие, еще менее удачно изображенные им типы — араб, лаз, черкес, еврей, армянин, грек и курд.
Даже самые благожелательно настроенные слушатели с трудом дождались момента, когда чтец под жидкие аплодисменты скроется за одеялами.
Все время, пока шел номер, Исмет Шериф шептал на ухо Маджиде свои остроты, которые были столь же неудачны, как и у рассказчика.
«Я виделась с этим человеком всего лишь раз. Только что он поспорил с Омером! Откуда же такая фамильярность?» — спрашивала себя Маджиде. Вообще эти так называемые «сливки интеллигенции» производили на нее весьма неблагоприятное впечатление. С первых дней супружеской жизни Маджиде пыталась разглядеть в этих людях необыкновенные качества, достоинства, которых не находила у других, однако обнаружила, что от простых смертных их отличает лишь стремление в угоду собственным прихотям пренебрегать некоторыми правилами приличия, которые все остальные считают нужным соблюдать. Но разве это достоинство? Неужели не слушать своего собеседника, грубить ему, смеяться над ним, класть ноги на стул, орать во весь голос и оскорблять окружающих — все это признаки незаурядности? В течение тех нескольких месяцев, пока она присматривалась к этим знаменитостям, они только и делали, что доказывали глупость и бездарность окружающих и собственную правоту. Но как ни старалась Маджиде, ей не удавалось вспомнить ни одной их оригинальной мысли; она помнила только, что тот поругался с таким-то, этот поспорил с тем-то. И еще одно отличало этих людей от тех, кого знала до сих пор Маджиде: они смотрели на всех самоуверенным, нахальным взглядом, словно оценивали их на глазок. Но и это никак не могло быть признаком их незаурядности. Вот, например, в переднем ряду сидит публицист Хюсейн-бей, который угощал их тогда в саду. Он так откровенно прижимается к своей соседке, худощавой молодой особе в очках, как будто кругом никого нет. Разговаривая с ней, он раздувает ноздри, точно вот-вот на нее бросится, смотрит маслеными глазами и, вместо того, чтобы вникать в смысл того, о чем она говорит, бесцеремонно разглядывает ее шею и губы.
Эмин Кямиль тоже посадил рядом с собой девушку. Они давно уже оставили умные разговоры и перешли на обычные сплетни, вспоминают совместную прогулку по Босфору на прошлой неделе и многозначительно улыбаются. Молодой поэт в весьма прозаических выражениях, так непохожих на то, что он недавно читал, нашептывает девушке двусмысленности. Та, очевидно, вернулась с прогулки не безгрешной и сейчас игриво хихикает, словно ее щекочут.
В это время снова раздвинулись одеяла, и началось представление трагедии. Эту душераздирающую пьесу в трех действиях, сочиненную бездарным драматургом-любителем, разыгрывали столь же бездарные и невежественные любители-актеры. Может быть, не совсем справедливо было называть всех бездарными, так как некоторые все-таки пытались вложить в свою игру какие-то чувства. Но общее впечатление невежества, неопытности и стремления подражать дурным образцам — все это делало зрелище удивительно жалким. Одни из любителей полагали, что настоящие актеры должны говорить только в нос, другие то и дело срывались на крик. Молодой человек, возлежавший на белой кровати, который по ходу пьесы должен был умирать от голода и чахотки, беспрестанно морщился и глотал слюну, словно его тошнило, а в перерывах между репликами, щурясь, смотрел в зрительный зал, проверяя, какой эффект производит его игра. Несмотря на грим и длинное платье, всем было видно, что актриса, игравшая его мать, вовсе не пожилая женщина, а молоденькая, капризная девушка. В конце пьесы у трупа своего сына она издала такой вопль, что сорвала голос, едва не вызвав хохот всего зала.
Тем не менее аплодировали достаточно громко.
Маджиде снова стало скучно. Она хотела предложить Омеру пойти домой, но увидела, что он разговорился с какой-то девушкой, по-видимому своей сокурсницей, и промолчала. В это время на сцене появился оркестр. Маджиде заинтересовалась. Музыканты принялись наяривать модный танцевальный мотивчик. Маджиде передернуло. Мелодия этой вещицы своей непристойностью, пожалуй, даже превосходила ее слова. Но оркестранты, казалось, прилагали все усилия, чтобы сделать мелодию еще невыносимей. Словно мало было того, что они фальшивили и тянули кто во что горазд, они еще пытались подражать джазистам из баров на Бейоглу. Один из оркестрантов подбрасывал барабанные палочки, другой кричал с английским акцентом в картонный рупор:
— Войди ко мне в комнату, войди ко мне в душу, войди ко мне в кровь! — И, осклабясь, многозначительно подмигивал публике.
Лишь когда эта какофония наконец прекратилась, Маджиде перевела дух; ей сразу стало легче, точно она скинула тесные туфли. Омер все еще разговаривал со своей знакомой. Маджиде прервала его:
— Мы останемся до конца?
Исмет Шериф вмешался раньше, чем Омер успел ответить.
— Помилуйте, ханым, куда вы так рано?.. Дома вас никто не ждет. Правда, здесь не так уж интересно, но надо проявить снисходительность. Все они любители… И очень стараются.
«Ну и ну, — подумала Маджиде. — Будто это и не он беспрерывно брюзжал у меня за спиной и над всеми издевался».
В это время профессор Хикмет обратился к Омеру:
— Послушай, мне пришла в голову одна идея. Пусть Маджиде-ханым что-нибудь исполнит, раз уж она пришла сюда. Такого прекрасного музыканта нам нелегко найти.
Маджиде в ужасе схватила Омера за руку.
— Ты с ума сошел! Как могу я здесь играть? Омер рассмеялся:
— Я тебе этого и не предлагал! Скажи об этом Хикмету.
Услышав, о чем идет спор, к Маджиде подошел сам председатель и тоже стал просить. Но, видя, как решительно Маджиде отказывается, он умолк. В это время несколько человек в переднем ряду с жаром принялись уговаривать высокого господина с длинной белой бородой, одетого не по сезону в пальто.
— Это Али Хайдар, бывший шейх![57] — пояснил профессор Хикмет. — Вот смотрите, вы отказались, а он согласится. Он прекрасно играет на флейте!
Бедного старика, которого почти все знали, так как он жил неподалеку, чуть ли не силой вытолкали на сцену. Ему принесли стул. С печальной улыбкой на бледных тонких губах несчастный распахнул пальто цвета верблюжьей шерсти, вынул флейту из чехла, прикрепленного к подкладке, размял пальцы и заиграл. Все внимание Маджиде обратилось на старого шейха, который после первого же звука закрыл глаза и играл, ничего не замечая, словно перенесся совсем в другой мир. Если бы он хоть на мгновение открыл глаза, то увидел бы, что окружающие не проявляют к музыке никакого интереса. Его не слушали даже те, кто только что умолял выступить. Одни со скучающим видом ерзали на скрипучих стульях, другие по-прежнему беседовали и перешучивались с соседями. Нельзя сказать, что Маджиде в полном смысле этого слова понимала игру старика, но, слушая его, она испытала странную радость.
Хотя звуки, извлекаемые из флейты, были ей непривычны, они вовсе не казались неприятными. Только было немного грустно смотреть, как старик играл перед теми же слушателями, что недавно наслаждались низкопробной музыкой, и как тряслась его седая борода и дрожали на черном мундштуке старческие губы. Кто бы ни был этот человек, он делал свое дело серьезно и с душой. Он был печальным и живым упреком этой толпе, которая ничего не принимала всерьез и делала все лишь напоказ.
Маджиде легонько толкнула Омера.
— Бедняга! Мне жаль его. Какое право имеют они мучить старика, делать из него посмешище?
— Ты права, — ответил Омер и тут же повернулся к ней спиной.
Маджиде, огорченная невниманием мужа, слегка наклонилась вперед и увидела, что Омер что-то жарко шепчет на ухо своей соседке. До сих пор такая фамильярность не казалась ей странной, но сейчас ей стало неприятно и захотелось уйти домой, однако она ничего не успела сказать Омеру. Старик кончил играть. Утирая со лба пот, он серьезно выслушал слегка насмешливые комплименты и сел на свое место.
Председатель поблагодарил присутствующих, и вечер закончился.
Маджиде обрадовалась: наконец они пойдут домой. В то же время ее огорчало, что неблагоприятное впечатление, которое на нее произвели с самого начала товарищи Омера, после сегодняшнего вечера усилилось. Она встала и вышла в сад.
«Девушка, что сидела рядом с ним, наверное, его старая знакомая, — думала Маджиде, ожидая Омера. — Он даже не познакомил нас. Что за невоспитанность! Может быть, забыл? Странный человек!»
В дверях показался Омер с друзьями. Спустившись с крыльца, он подошел к Маджиде.
— Уже поздно, трамваи не ходят. Придется идти пешком. Прогуляемся, подышим воздухом. Да и многим товарищам с нами по пути.
Заметив среди них девушку, которая сидела рядом с Омером, Маджиде спросила:
— Они все живут в нашем районе?
— Нет… Не знаю. Наверное, просто хотят прогуляться.
Маджиде внимательно посмотрела на мужа и промолчала.
— Извини меня, дорогая, — виноватым голосом проговорил Омер. — Я был к тебе невнимателен. Но все это старые мои друзья. Мы не виделись несколько месяцев. С ними я провел пять лет. Мы вспоминали преподавателей, лекции, болтали… Эту девушку зовут Умит. Разве я тебе не рассказывал о ней? Одно время за ней увивался профессор Хикмет.
— Не рассказывал, — ответила Маджиде.
Она чувствовала, что Омеру не следовало сообщать ей такие детали. Она не верила его объяснениям, точнее, не хотела верить. Во всяком случае, это опасно, если в душе Омера оживут воспоминания о прошлом. Тогда его теперешняя жизнь покажется ему в тягость. Как знать, может быть, она уже тяготит его?
Вскоре Маджиде заметила, что Омер незаметно отстал от нее и присоединился к товарищам.
Они шли по направлению к Беязиду. Было еще не очень поздно, вероятно, около полуночи. Но воздух на улице стал пронизывающе сырым.
Маджиде приостановилась, и группа товарищей Омера медленно обогнала ее. Омер не заметил этого. Он шел рядом с Умит, что-то говорил с присущим ему жаром, и волосы его, как обычно, свешивались на лоб. Маджиде услышала за собой чьи-то шаги и сразу догадалась, что это Бедри. Они молча зашагали рядом, в нескольких шагах позади остальных. Маджиде вспомнила, что после доклада больше не видела Бедри.
— Вы все время были там? — спросила она.
— Да, все время. Но когда началась пьеса, я не вернулся, но шейх был так жалок, что я снова вышел. Вообще я не люблю ходить на такие сборища. Однако профессор Хикмет сказал, что придете вы. Почему вы сейчас пошли вместе с ними? — вдруг спросил он таким тоном, словно ему было что-то известно и он не мог больше это скрывать. — Почему не ушли сразу же?
Маджиде пожала плечами:
— Не знаю. Так захотелось Омеру. Им вроде бы всем по пути.
Бедри колебался: что-то в словах профессора Хик-мета насторожило его. «Не задумал ли он что-то недоброе? Может быть, пойти с ними?» — подумал он и, сам того не замечая, пробормотал:
— Какое я имею право вмешиваться? С нею муж!
— Что вы сказали? — переспросила Маджиде.
— Ничего, — ответил Бедри. — Я просто размышлял… Я покидаю вас. До свидания! — решительно попрощался он.
Пожимая ей руку. Бедри снова заколебался. Ему казалось, что он поступит нехорошо, если уйдет и бросит Маджиде одну с этими людьми. Однако тут же подумал, что никто на него не возлагал обязанность охранять Маджиде. И все же он, по крайней мере, должен предупредить ее.
— Следите за Омером, — проговорил он. — Не он вас, а вы его должны оберегать, — и быстро добавил вполголоса: — Если я вам понадоблюсь, всегда готов помочь. Не забывайте об этом!
Не попрощавшись с остальными, он свернул в одну из боковых улиц.
Маджиде никак не могла собраться с мыслями. Сначала ей пришли на ум слова Бедри: «С нею муж». И потом, что значит — оберегать Омера? Почему ей может понадобиться Бедри? Затем она вспомнила, что Бедри живет не здесь, а неподалеку от них, в Бейоглу, в квартале Джихангир. Почему же он убежал, а не пошел с ними? Ведь им по пути.
Расстояние между нею и остальными увеличилось шагов до тридцати. Компания спускалась по улице Мерджан, и снизу, из полумрака, до Маджиде долетел громкий веселый хохот. «Омер просто забыл обо мне, — подумала она. — И я не сержусь на него. Привыкла. Он действительно забывает обо мне без всякого злого умысла. Вот и про кассира он уже забыл. Как-то раз я спросила, что стало с беднягой, а он даже не выслушал мой вопрос до конца. Я думала, после этого случая он на приятелей Нихада и глядеть не станет. А он еще больше сблизился с ними. И не потому, что они нравятся ему. Просто он такой… Не в силах ни на что решиться. Но разве уважающий себя человек побоится принять решение? Не знаю… Разве не бывает иногда, что я сама боюсь принять определенное решение?»
Она почувствовала, что рядом с ней кто-то идет, и вздрогнула. Профессор Хикмет незаметно отстал от товарищей и, спрятавшись в тени дома, поджидал ее.
— Почему вы идете одна? Отчего так быстро ушел Бедри?
«Значит, он видел меня с Бедри?» — промелькнуло в голове Маджиде. И только потом она почувствовала скрытую в вопросе профессора угрозу: «Мне, мол, кое-что известно!» «Каков негодяй!» — возмутилась молодая женщина, не удостоив его даже ответом. Хотя Маджиде старалась не сердиться на Омера, ей все же стало немного досадно. Профессор Хикмет, заметив холодность Маджиде, тотчас перешел на отвлеченные темы. Он был убежден, что его высказывания непременно должны вызывать восторженное почтение слушателей. Сейчас он пересыпал свои рассуждения афоризмами о благородстве дружеских чувств, доброте и душевной радости, которую приносит помощь нуждающимся, и подкреплял свои витийствования крепкими ударами палки о мостовую.
Так они подошли к мосту. Маджиде увидела, как шедшие впереди остановились и со стоянки к ним подкатило несколько машин. Маджиде ускорила шаги. Подойдя ближе, она увидела, что, кроме двух человек, все уже уехали. Маджиде встревожилась, но, не желая, чтобы ее спутник заметил это, ничего не сказала.
Она услышала голос Хюсейн-бея, который, стоя около автомобиля, шагах в десяти от нее, выкрикнул:
— Профессор, быстрее! — Заметив рядом с ним Маджиде, Хюсейн-бей добавил: — О! Значит, ханым придется ехать с нами! Омер-бей уже уехал… Сейчас мы их догоним!
У Маджиде даже немного закружилась голова. Обида на Омера смешивалась с возмущением: с ней обращаются, как с женщиной, о которой совсем не обязательно помнить. Но она решила пока вести себя так, словно ничего особенного не произошло.
— Куда все уехали? — спросила она.
— Ах да, ведь вы шли сзади и не слышали! — ответил Хюсейн-бей, вталкивая в машину свою девушку, с которой он не расставался после концерта. — Ваш покорный слуга пригласил всех немного развлечься. Поедем в какое-нибудь заведение на Бейоглу… Посидим минут пятнадцать, послушаем музыку, посмотрим на танцующих. Омер-бей изволил согласиться. Так что вы уж, пожалуйста, не расстраивайте веселья.
Усадив Маджиде и профессора, он скромно занял место рядом с шофером.
Маджиде оказалась зажатой между костистыми коленями профессора Хикмета и сильно надушенной особой в очках. У нее начиналась головная боль, и это мешало сосредоточиться. Хюсейн-бей, перекинув руку через спинку сиденья, принялся любезничать со своей дамой.
Профессор Хикмет докучливо жужжал в ухо Маджиде:
— Вы никогда не посещали подобных заведений? Там весьма прилично. В таких местах хорошо отдыхать душою. Если вы там еще не бывали, значит, вы не знаете Стамбула!
Машина остановилась. Они вышли. На улице было пустынно, только сверкал электрическими рекламами бар.
«Я не пойду! — внутренне содрогнулась Маджиде. Потом подумала: — Придется вызвать Омера, уговаривать, пререкаться весь вечер и еще несколько дней. А что, если Омер не захочет пойти со мной? Весьма возможно… В каком глупом положении я окажусь перед его друзьями! — Это окончательно сломило ее сопротивление. — Посижу немного и уведу Омера.
Посмотрю хоть, что это такое». Больше всего ее злило не то, что ей придется зайти в подобное заведение, а то, что Омер бросил ее на улице с чужими людьми.
Те, кто приехал раньше, уже заняли несколько столиков. Омер сидел, прижавшись к Умит. Увидев жену, он растерялся и поднялся ей навстречу:
— Извини, Маджиде. Меня втолкнули в машину, сказали, что ты поедешь на следующей. Иди сюда, садись!
Маджиде поняла, что он уже выпил. Она вдруг ощутила неодолимую усталость и полное безразличие. Она была не способна о чем-либо говорить, что-нибудь делать. Все вдруг показалось бесполезным, лишенным смысла. Это даже испугало ее. Почудилось, что она однажды уже испытала нечто подобное. Но где, когда? Она не могла припомнить. Помнила только, что это ощущение было связано с какими-то неприятными событиями. Душа ее, как лодка, которую оттолкнули от берега в море, все дальше и дальше уходила от реального мира, и особенно — от Омера. Движение это не замедлялось, а все убыстрялось, словно ее подхватил незримый поток. Все, что осталось в прошлом, быстро скрывалось за туманной пеленой, пропадало. Маджиде стала совершенно спокойной и безразличной, точно все, что происходило вокруг, не имело к ней никакого отношения; она отрешенно наблюдала, как опьянение искажает лицо Омера, как он, склонившись к Умит, что-то нашептывает ей на ухо и смеется.
Умит, казалось, внимательно слушала Омера, но краем глаза то и дело посматривала на Маджиде. В этих косых взглядах читалось плохо скрываемое самодовольство. Очевидно, ей льстило, что Омер пристает к ней в присутствии жены. Они говорили довольно громко. Маджиде прислушалась, но ничего не поняла. Омер путаными фразами, употребляя странные сравнения, пытался в чем-то убедить девушку. А та, выражаясь так же замысловато, не хотела дать на что-то свое согласие.
Профессор Хикмет протянул Маджиде полный бокал, и она, хотя напиток показался ей очень горьким, зажмурившись, выпила все до дна. Рот и горло ей опалило огнем. Потом от желудка к голове начал распространяться легкий и приятный туман. Маджиде почувствовала, что, независимо от ее воли, губы складываются в улыбку, и она никак не могла с собой справиться.
Она оглядела зал. За дальними столами сидели хорошо одетые пожилые мужчины с полуголыми женщинами. Маджиде взглядом спросила мужа о них.
— А-а, это актрисы, — объяснил Омер. — Сейчас они начнут выступать.
Исмет Шериф встал и направился к одному из этих столиков.
— Посмотри на подхалима! — сказал Омер, оскла-бясь. — Пошел подлизываться. Ему это вовсе ни к чему, но такой уж у него характер.
Действительно, выдающийся публицист, подойдя к этим важным персонам, согнулся в три погибели и сел на самый краешек предложенного ему стула.
Маджиде заметила, что даже к девицам из бара Исмет Шериф обращался с подчеркнутой любезностью, и поняла, что этим девицы были обязаны своим кавалерам. Впрочем, его отношение к Хюсейн-бею тоже было достойно изумления. За глаза он всегда называл того глупцом и высмеивал его статьи, а в лицо — откровенно заискивал. Трудно было предположить, что человек, бичующий в своих пламенных статьях людские пороки и пользующийся среди приятелей Нихада репутацией бескомпромиссного журналиста, может так лебезить, только бы завоевать благосклонность каких-то важных лиц и пропустить за их счет пару-другую рюмочек. Очевидно, его побуждали какие-то ему одному известные причины. Но, как бы серьезны ни были эти причины, такое откровенное пресмыкательство трудно было извинить.
Эмин Кямиль тоже пересел за другой столик: и он повстречал здесь знакомых. После третьей рюмки Маджиде почувствовала себя совсем расслабленной. Она видела всех, в том числе и себя, как бы со стороны и находила всех, в том числе и себя, немного потешными.
Какой-то подвыпивший господинчик с багровыми щеками, который непонятно как оказался за их столиком, громко спросил профессора Хикмета:
— К кому подсел Эмин Кямиль?
Профессор Хикмет был уже довольно пьян. Сквозь почти сомкнутые, голые, без ресниц, веки он глянул на соседний столик.
— А, это наши люди! Сыновья Хайруллах-бея, генерального директора рекламного агентства. Чертовски богаты! В барах днюют и ночуют.
За столиком, куда глядел Хикмет, то и дело раздавались взрывы хохота. Эмин Кямиль с рюмкой виски в руках заливался соловьем, а все остальные покатывались со смеху.
— Он бывает забавен, когда выпьет! — заметил профессор Хикмет. — Поэтому его любят и всегда приглашают в такие компании. А он рад налакаться на дармовщинку.
Хюсейн-бей вдруг возмутился тем, что два приятеля, которых он пригласил с собой, покинули его стол. Одной рукой он обнял за талию свою даму в очках, а другую положил на плечо спутницы Эмина Камиля, брошенной своим кавалером, и обернулся к профессору.
— Я оставлю этих босяков здесь и уеду! Пусть сами расплачиваются! Их приглашают, как товарищей, а они, ни слова не сказав, убегают кому-то пятки лизать.
— Вы правы, бей-эфенди! — с легким поклоном сказал профессор Хикмет. — Пойдем сейчас? Или дождемся выступления артистов?
Хюсейн-бей не ответил и рукой поманил официанта.
Омер и Умит порядком опьянели и сидели, взявшись за руки. Как ни странно, это даже не рассердило Маджиде. «Наверное, я очень пьяна», — подумала она. Кружилась голова, в глазах стоял туман. Но она все хорошо понимала. Маджиде еще раз внимательно посмотрела на Омера и его соседку. Волосы девушки рассыпались по лицу, светло-карие глаза сузились, красивый острый подбородок покрылся каплями пота. Она широко улыбалась, показывая нечищенные, но ровные зубы.
«Она тоже смотрит на губы Омера! — подумала Маджиде. Она представила себе, как они целуются, но и это не задело ее. — Пусть делают, что хотят! — пронеслось в голове, и тут же пришла другая мысль: — Неужели опьянение убивает все человеческие чувства? — Сердце ее сжалось. — Но ведь я и трезвая была такая. Я ведь тогда тоже не сердилась на Омера. Только вот никак не припомню, когда это было. Когда?.. Но это страшно. Не в доме ли тетушки Эмине я испытала это чувство? Может быть. Немного по-иному, но ощущение было то же самое. Оставить всех в покое, что бы они ни делали, не вмешиваться… Такое чувство появилось у меня, когда я утратила к ним всякий интерес. Ох, неужели и Омер стал для меня безразличен? Не может быть. Это невозможно. Я просто пьяна. С ума сошла. Нет… Нет… О господи! Что это со мной?!»
Хюсейн-бей просмотрел счет и поднялся из-за стола.
— Пошли! — скомандовал он, обращаясь к Хикме-ту. — Назло им пойдем веселиться в другое место. Ты возьми ханым! — Он показал на девушку Эмина Кями-ля. — Пошли, Омер-бей!
Омер и Умит тоже вскочили. Омер привычным жестом взял жену под руку, и они втроем первыми вышли из бара. Маджиде совсем потеряла голову и безуспешно пыталась собраться с мыслями.
Омер, Маджиде и Умит сели в одну машину. Хюсейн-бей в этот раз посадил очкастенькую рядом с собой, на переднее сиденье. Профессор Хикмет со своей дамой устроились в другой машине. Когда машины тронулись, Хюсейн-бей обернулся и прохрипел:
— Видали нахала! Исмет Шериф все-таки успел вскочить в машину профессора. Подлец наверняка велел записать свою выпивку на мой счет!
Машины одна за другой на большой скорости неслись по улицам. Когда они проезжали Меджидекёй, девушка в очках с деланной тревогой спросила Хюсейн-бея:
— Куда мы едем? Здесь так безлюдно! Вместо ответа Хюсейн-бей обратился к шоферу:
— Сынок, вези нас в Бююкдере[58]. Поскорей, если можно, только без аварий!
Шофер им попался благоразумный: знай крутил баранку, даже не поворачивая головы. Лучи фар, как огромные ножи, подсекали деревья по обеим сторонам дороги и валили их назад. На свежем ночном воздухе голова у Маджиде вначале как будто прояснилась, но потом от бешеной скорости снова затуманилась, и обрывки мыслей мелькали, как деревья по обочинам. «Будь что будет, — решила Маджиде. — Да и что может быть? Ведь со мной Омер!» Она была спокойна за себя. Однако тут же призналась себе, что не присутствие Омера, а какое-то неосознанно принятое ею решение придает ей смелости. Но сейчас она не могла, а может быть, и не хотела задумываться о том, что это за решение.
Машина спускалась по извилистой дороге. Впереди над головами Хюсейн-бея и его дамы виднелось темное море. Оно было совсем как живое. Когда Маджиде смотрела в окно, ей казалось, что она слышит его шум, напоминавший шелест колосящейся пшеницы. Фонари на пароходах и причалах, как светлячки, мерцали зеленоватым светом. Маджиде почувствовала себя совсем одинокой. Это было странное и непривычное ощущение. Она и раньше годами жила в одиночестве, но всегда пыталась вырваться из него, что-то предпринимала. Сейчас же все замерло в ее душе. Чувство одиночества приятно успокаивало нервы, и мысли оцепенели, точно дети, которые, набегавшись за день, задремали на жухлой траве.
Когда машина остановилась, Маджиде долго не могла сообразить, где она находится. Омер помог ей выйти. Она ступила на землю, свет фар идущей сзади машины ослепил ее, и она прислонилась к дверце.
Хюсейн-бей велел шоферам ожидать и стал стучаться в застекленную дверь казино, откуда, очевидно, уже выпроводили всех посетителей. Дверь открыл служитель с мрачной, заспанной физиономией, босой, в белых кальсонах и рубашке. Казалось, он сейчас начнет браниться, но, узнав Хюсейн-бея, сразу же переменился и почтительно пригласил всех войти.
Хюсейн-бей и его гости устали, никому ничего больше не хотелось. Влажный ночной воздух немного успокоил их взвинченные нервы. Они сидели с таким видом, будто прибыли сюда не веселиться, а отбывать какую-то повинность. Женщины поблекли, на лицах обозначились морщинки, волосы растрепались. Так как среди интеллигентных женщин не принято краситься, они походили сейчас на загулявших юнцов.
Служитель прямо поверх своего ночного одеяния надел белый фартук, зажег в дальнем углу зала лампу и пригласил гостей к столу. Потом направился к буфету и принес несколько бутылок водки, немного сыра, хлеба и две коробки сардин.
Исмет Шериф, чтобы развеселить сидевшую в глубоком молчании компанию, принялся было острить. Но, кроме девушки, покинутой Эмином Кямилем, никто не смеялся. Омер возобновил разговор с Умит, Хюсейн-бей стал что-то рассказывать своей очкастой даме. Профессор Хикмет, как это часто бывало, напустил на. себя задумчивость. Он с большой охотой брался организовывать всяческие пикники и увеселения, но после первых же рюмок впадал в меланхолию, словно нуждался в алкоголе для того, чтобы осознать свою истинную сущность. Если в трезвом состоянии он полагал, что может добиться всего на свете, то водка избавляла его от мании величия, возвращая к горькой действительности.
Они осушали рюмку за рюмкой, почти не ощущая вкуса водки. Маджиде пила без всякого удовольствия, с горькой улыбкой, точно безмолвно укоряя кого-то.
Вдруг она поднялась и огляделась по сторонам. Официант, сидевший неподалеку на стуле, вскочил и проводил ее в туалет. Когда Маджиде открыла дверь, резкий запах ударил ей в лицо. Здесь все, даже стены, было желтого цвета. Слева над двумя умывальниками висело мутное зеркало, справа были две маленькие двери. Маджиде толкнула одну из них.
Когда она вернулась к умывальнику, ее взгляд упал на зеркало. Лицо нисколько не изменилось, и это удивило Маджиде. «А почему я решила, что должна увидеть совсем другое лицо?» — подумала она.
Умывальники были грязные. Маджиде не решилась прикоснуться к лежавшему в мыльнице серому обмылку и просто ополоснула руки водой. Липкое, мокрое полотенце, висевшее между умывальниками, вызвало в ней тошноту. Однако от резкого аммиачного запаха она немного протрезвела.
Дверь распахнулась. Маджиде ожидала увидеть одну из девушек, но показался Исмет Шериф. Он притворился удивленным, словно не ожидал встретиться здесь с Маджиде.
— О, ханым! Извините, пожалуйста!
Маджиде не ответила и хотела было выйти в зал, но он преградил ей дорогу.
— Я очень огорчен, Маджиде-ханым.
— Чем? — не подумав, спросила она.
— Недостойным поведением Омера. Мне, честное слово, крайне неприятно… С таким человеком, как вы…
«О господи! Какой же он глупец и пошляк! — подумала Маджиде. — Он же видел, что я пошла сюда. А еще прикидывается удивленным. Профессор Хикмет занялся девицей Эмина Кямиля и лишил его дамы. А Омер явно пренебрегает мною. Оба мы вроде не заняты».
Пока она, слегка сощурив глаза, размышляла об этом, Исмет Шериф сделал шаг вперед.
— Я — писатель и как человек, знающий людские души, сразу понял, что в этот вечер здесь разыгралась трагедия самолюбий… Я мучаюсь так же, как и вы!
С каждой фразой он подходил к ней все ближе.
«Трагедия самолюбий? — мысленно переспросила Маджиде. — Как порой примитивно рассуждают мужчины!.. Они полагают, что, если женщина оскорблена мужчиной, она должна немедленно броситься на шею другому. Во всяком случае, он именно на это рассчитывает. Пристает к женщине, с которой до того не обмолвился и парой слов, делает вид, что заинтересован. Неужели все мужчины считают нас такими дурами? Этот человек думает, что может прижать меня около уборной только потому, что Омер забавляется с другой, а я из-за этого расстроена. И вообще, кто знает, о чем он думает?»
Маджиде не замечала, что ее молчание придает Исмету Шерифу смелость. «Знаток человеческих душ» принимал раздумье молодой женщины за признак внутренней борьбы, которая, разумеется, решится в его пользу. Он ведь в конце концов и не рассчитывал, что такая женщина, как Маджиде, не задумываясь и не ломаясь, уступит его домогательствам.
Протягивая вперед руки, он несколько раз коснулся пальцев Маджиде, и от этих прикосновений в нем закипела кровь. Он схватил ее за плечи. Маджиде отшатнулась и уперлась спиной в стену. Исмет Шериф привычным движением быстро поднес руки к лицу, словно защищаясь от пощечины. Но, заметив, что Маджиде по-прежнему молча смотрит на него, сделал шаг вперед.
Он снова положил руки ей на плечи и почти вплотную приблизил к ней свое лицо. Похоть, угроза, мольба — все это одновременно отражалось в его мутном взгляде.
Маджиде, как загипнотизированная, не могла оторвать глаз от этой отвратительной рожи. Ее мутило от запаха водочного перегара, от вида листочков петрушки, прилипших к бледным деснам, но она по-прежнему неподвижно стояла, прислонившись спиной к стене, погруженная в свои мысли.
Как раскрылись для нее за пять-шесть часов все эти люди! Великие учителя жизни, рассуждавшие лишь на высокие темы, парившие в мире возвышенных идей и питавшие похвальное презрение ко всяческого рода низменным желаниям и страстям, они опускались все ниже и ниже, пока не дошли до скотского состояния. Маджиде видела, что в Исмете Шерифе не осталось ни капли человеческого, и не удивлялась, хотя до сих пор полагала, что убеждения людей должны войти в их плоть и кровь и побуждать к чистым и благородным стремлениям. Она и сейчас была убеждена в этом. «Да они никогда и не были иными, эти люди! Все, что они читают, пишут, думают, говорят, все это — ложь! Но ведь не все такие, как они. Должны же быть и другие…»
Она даже мысленно не хотела признаться себе, кого имеет в виду.
Видя, что Маджиде продолжает молчать, Исмет Шериф осмелел и попытался было обнять ее за шею, но неожиданно покачнулся от сильного толчка в грудь, едва успел ухватиться за ручку маленькой двери и увидел лишь, как Маджиде медленно и спокойно выходит в зал.
Когда молодая женщина подошла к столу, все, кроме Омера и Хюсейн-бея, были пьяны до бесчувствия. Девица Эмина Кямиля упала головой на стол. Профессор Хикмет положил руку ей на затылок и поминутно икал. При виде Маджиде он заулыбался и попытался обхватить ее рукой. Она отстранилась, а профессор, вцепившись своими безобразными ногтями в ее стул, забормотал:
— Ну что в этом такого, милочка! Ты ведь нам как сестра!
Маджиде встретилась глазами с мужем. Они долго смотрели друг на друга. В ее взгляде Омер прочел немой укор.
Он нагнулся к жене и удивительно трезвым голосом тихо проговорил:
— Что я могу поделать, женушка? Ты же видишь, в каком он состоянии. Ничего не соображает. И потом, он мой преподаватель. Считается, по крайней мере. Кроме того… как тебе сказать… ты ведь знаешь… — и добавил еще тише: — Я ему должен лир двенадцать. Как же я могу нагрубить ему?
Маджиде стало жутко. Перед ней был весь Омер. Омер, которого она знала, любила, который часто не нравился ей, а теперь был так далек от нее…
Она хорошо понимала его. Он мог обнимать при ней другую женщину и в то же время стыдиться грошового долга. Мог забыть свою жену на улице и в то же время любить ее больше жизни… Сегодня он мог ненавидеть и презирать кого-нибудь, а завтра, глядишь, идет с ним в обнимку только потому, что не решается сказать правду в лицо. Вся его сущность была перед ней как на ладони: прикрытые иронией подлинные чувства и пустота, прячущаяся за шуткой. Маджиде никогда не видела его таким крупным планом. Она понимала мужа и все еще любила его, но отчужденность, которую она ощутила еще вечером, не уменьшалась, даже как будто возрастала. Значит, так было суждено: увидеть Омера ясно и близко в тот самый момент, когда она пришла к решению, что все кончено.
Когда на следующее утро Маджиде открыла глаза, Омера уже не было. Он ушел, не разбудив ее. Было около полудня, и летний зной проникал в комнату через открытое окно. Она спустила ноги с кровати, надела домашние туфли и, подойдя к умывальнику, ополоснула лицо.
Голова у нее была ясная: ни следа от вчерашней усталости и тяжести. Маджиде не предполагала, что проснется такой свежей и бодрой. Она все хорошо помнила и думала обо всем без улыбки, но и без раздражения. Оставив всю компанию в казино, они потихоньку вышли вдвоем с Омером и пошли вдоль берега моря. Светало. Ровное, тяжелое и сверкающее, как ртуть в гигантской чаше, море резко пахло солью и водорослями. Они долго шли, спотыкаясь о камни разбитой набережной, и молчали. Маджиде привыкла к тому, что в такие минуты Омер начинал свои бесконечные рассуждения, и ждала, что он заговорит. Но теперь она ждала этого с невольным протестом. Он стал бы объясняться, и, может быть, ему удалось бы в чем-то убедить ее. Однако в глубине души она уже приняла окончательное решение.
Омер молча шел рядом с нею. Только раз, когда Маджиде оступилась, он поддержал ее, и Маджиде вздрогнула, точно он коснулся раны: Омер взял ее за ту же руку и так же, как брал всегда. Ее удивило, что она вспоминает об этом, как о чем-то приятном, но давно минувшем. Ведь ее муж, тот же самый человек, идет с ней рядом и так же крепко, как прежде, держит под руку. Он нисколько не переменился и любит ее не больше и не меньше, чем прежде. Что же тогда изменилось? Она сама. Маджиде испугалась, что поступает несправедливо по отношению к Омеру. «Да, да, — думала она, — он все тот же. И я это знаю. Нехорошо теперь сердиться, если раньше я была снисходительна. Но что мне делать?»
На дороге показалась машина. Они остановили ее и вернулись домой. Омер заплатил шоферу две лиры, которые взял у профессора, идя на вечер. Даже когда они неслись по пустынным, прохладным предрассветным улицам, Омер не проронил ни слова, но едва они вошли в комнату, он припал к ее рукам.
— Женушка моя!
Маджиде посмотрела ему в лицо. Многое оставалось в ее душе невысказанным, и очень хотелось, чтобы Омер сам догадался обо всем по ее взгляду, но получилась у нее только слабая укоризненная улыбка. Омер истолковал ее по-своему и, задыхаясь, проговорил:
— Маджиде! Обещаю, мы никуда больше не будем ходить. Ни на вечера, ни в сад… И не будем никого приглашать к себе. Я перестану с ними знаться. Начну новую, осмысленную жизнь. Поборю в себе этого проклятого дьявола!
Маджиде не забывала, что слышит эти слова не впервые, но она не сомневалась, что и на сей раз Омер совершенно искренен. Несмотря на всю свою решимость, она испугалась, что, как всегда, не устоит перед его словами, перед тем пылом, с которым он их произносил. Но она не желала, чтобы и сейчас весь ее гнев, вся накопившаяся в душе горечь были смыты лихорадочными поцелуями. Наконец Омер, будто осознав отчужденность жены, смолк. Они легли и сразу же уснули.
И вот теперь, пробудившись от сна, Маджиде поняла, что Омер спал не больше двух часов, а потом потихоньку оделся и ушел. Ей стало не по себе. Она вышла на кухню, вскипятила чай, позавтракала. Все шло как обычно, а ей казалось, что с этого дня все должно измениться. Маджиде затосковала; от легкости, которую она ощущала, когда проснулась, не осталось и следа. «Наверное, мне все еще плохо от выпитого», — решила она.
Ей не хотелось думать об Омере. Она вспомнила, что у них ничего нет на ужин, и достала свой кошелек. Там лежало двадцать пять куру шей. Так как бакалейщик давал им продукты в кредит, сегодня можно было обойтись и этой суммой. Она медленно стала одеваться.
Когда Маджиде вышла из дому, было уже около шести часов. Улицы заполнились спешащими с работы людьми. Маджиде решила сначала немного побродить, а потом зайти к бакалейщику. Она часто ходила в это время по направлению к Галатасараю и встречала Омера. Дойдя до Тепебаши, она повернула обратно. Из соседнего сада долетали звуки греческой песни. Маджиде снова подошла к Галатасараю и вдруг вздрогнула от неожиданности: шагах в двадцати от себя она увидела Омера или кого-то удивительно на него похожего. Он вел под руку женщину в белых туфлях на высоком каблуке, надетых на босу ногу. Именно эту подробность Маджиде почему-то очень хорошо разглядела, и она ее поразила больше всего. Женщина была похожа на Умит, но сама мысль о том, что Умит станет разгуливать по Бейоглу в туфлях на босу ногу, показалась Маджиде нелепой. На мгновенье она потеряла из виду эту пару и ускорила шаг. Вскоре она опять их увидела, уже шагах в тридцати от себя. Маджиде пристально вглядывалась в женщину, хотя толпа мешала ей. Тогда она зашагала еще быстрее и, налетая на встречных, почти догнала обоих. Маджиде уставилась на голые лодыжки. Нет, это были ноги пожилой женщины. Рука, выглядывавшая из короткого рукава блузы, была красная, с крупными порами. Наклоняясь друг к другу, оба о чем-то разговаривали. Маджиде остановилась и перевела дух. Это определенно была женщина легкого поведения, одна из тех, которых множество на Бейоглу. И как могла она принять ее за Умит! Маджиде снова потеряла парочку из виду и, боясь что больше не найдет ее в толпе, побежала. Прохожие оглядывались на нее. Вскоре она едва не наткнулась на них: эти двое шли все так же под руку, шагах в четырех от нее. Но тут они свернули в подъезд какого-то кинотеатра и, даже не взгляув на афишу, прошли к кассе. Все намерения Маджиде разом улетучились, ей захотелось только одного — уйти, бежать отсюда как можно скорее. Она почти бегом направилась к дому. Воображение рисовало ей грязные картины. Маджиде представляла себе, как Омер с этой женщиной сидят в ложе. Она бежала все стремительней, и каблуки ее туфель стучали по тротуару отрывисто и гневно.
«Наверное, он и раньше проделывал это… А потом ложился рядом со мной. Прикасался ко мне. Обнимал меня теми же самыми руками… Какая грязь! Какая грязь!» — возмущалась она. У нее пересохло во рту, как от долгого и громкого крика. Маджиде вдруг показалось, что прохожие посматривают на нее с ухмылкой, и она обозлилась. Разъяренными глазами смотрела молодая женщина на всех. Запахи раздражали ее. Аромат персиков из лавки торговца фруктами мешался с запахом нафталина из соседнего галантерейного магазина и неизвестно откуда взявшимся запахом жареной скумбрии. Все это вместе мешалось с выхлопными газами от проносившихся по улице машин и липло к Маджиде; она водила руками по лбу, по щекам, точно снимала клейкую паутину, которая пристает к лицу, когда долго бродишь по густому лесу.
Только придя домой, она немного успокоилась. Вытащила свой чемодан и стала укладывать вещи. К ним ничего не прибавилось с тех пор, как она ушла от тетушки Эмине, если не считать двух пар чулок. Кофейного цвета свитер был такой же, как и раньше, но туфли сбились и потерлись.
Неожиданно Маджиде выпрямилась.
«Куда я пойду? — подумала она. — Куда денусь с этим вещами? В Балыкесир? К тетушке Эмине? Нет!» Ей некуда идти. А впрочем, как знать… Она размышляла совершенно спокойно. И снова перед глазами, как в ту ночь, когда она, не зная куда направиться, стояла перед домом тетушки Эмине, заволновалось море в лунном свете… Море, которым они вместе с Омером любовались из лодки, сверкающее и таинственное. До него она вначале боялась дотронуться, а потом опустила руку…
Маджиде толкнула ногой чемодан. Белье вывалилось на грязный ковер.
— Кому нужны эти тряпки!.. К черту!
Она достала из шкафа стопку бумаги. Хотя на улице было еще светло, молодая женщина задернула шторы, включила свет. Потом села за столик и, взяв карандаш, быстро начала писать:
«Омер, я ухожу от тебя! Ты понимаешь, как тяжело мне на это решиться. Ты знаешь, у меня в жизни никого, кроме тебя, нет. И у тебя нет никого, кроме меня. И тем не менее я должна уйти. С того самого дня, как я покинула дом тетушки Эмине и пошла за тобой, я втайне все время боялась, что этим кончится. Как ни старалась я подавить свой страх, он снова и снова возрождался во мне, и это было мучительно. Я старалась понять, чем вызван этот страх. В течение трех месяцев нашей совместной жизни я прилагала много усилий, дабы предотвратить это, и поняла, что бессильна, что могу лишь положиться на случай, на судьбу. Не уверена, стоит ли говорить тебе обо всем этом. Омер, любимый мой муж, мы с тобой совсем разные люди, по-разному думаем, у нас различные взгляды на мир. Неизвестно, какой случайности мы обязаны тем, что соединили свои жизни. Ты говорил, что любишь меня, и я поверила. Я тоже любила тебя, и как любила! Мои чувства к тебе не изменились и сейчас. Но я так и не смогла ответить себе, почему я люблю тебя. Это заставило меня задуматься, зародило во мне сомнения в том, как сложится наша дальнейшая жизнь. Не скажу, что мне не нравился твой характер, твои поступки, но для меня они всегда оставались непонятными. Да и ты должен согласиться, что не все понимал во мне. Какая же в таком случае сила привязывала нас друг к другу? Что меня удерживало здесь и почему мою душу наполняла радость при виде тебя, если мне с самого начала было ясно, что мы совершенно разные люди. Неужели во всем виновен тот самый дьявол, о котором ты все время твердил? В последние дни я стала его бояться. Раньше я поступала только так, как сама считала правильным. Теперь мною руководит не мой внутренний голос, а какая-то сила, которую я не нахожу ни разумной, ни справедливой. Возможно, это и впрямь дьявол. Такое предположение не на шутку тревожит меня. Я никогда не стану подчиняться чьей бы то ни было власти, кроме собственного разума и воли. Живя с тобой, я увидела, что почему-то мне не удается проявлять свою волю. Мне нетрудно было бы подчиняться тебе, но для этого требовалось, чтобы, по крайней мере, часть твоих поступков я находила хорошими и правильными. Однако беспрерывно совершать то, что претило всему моему существу, я не могла иначе, как в силу какого-то наваждения. Это заставило меня наконец принять решение, которого я долго избегала.
Омер, будь я уверена, что сумею хоть сколько-нибудь повлиять на тебя, я наверняка осталась бы. Не возражай, я не ошибаюсь: ни моя любовь, ни мое влияние ничуть не изменили тебя. Со мной ты бывал самым хорошим, самым милым, самым разумным человеком на свете, но стоило нам расстаться, как ты становился неузнаваем. Ты все время сердился на меня, думая, что я заставляю тебя подчиняться моей воле. Шло время, а жить вместе нам становилось все трудней и трудней. Я садилась рядом с тобой, смотрела тебе в глаза, но убеждалась, что ты равнодушен ко мне. Кто знает, может быть, ты и люди из твоего окружения правы: человек должен стать таким, как вы, чтобы высоко взлететь. Но как я ни старалась, подобное существование было не по мне. Скажу больше: я не видела разницы между этой жизнью и тем бессмысленным существованием, которое вела еще школьницей в доме отца. Ну хорошо, пусть я неумная, плохо разбираюсь в жизни! Но неужели это помешало бы мне увидеть хорошее, здоровое начало в тебе и окружающих тебя людях? Разве я не пыталась понять, не всматривалась, не вникала в суть? Но ничего ценного я не нашла в вас. Вы отличаетесь от обитательниц нашего квартала, от семьи тетушки Эми-не, от людей того круга, где я выросла, единственно тем, что говорите гораздо больше и гораздо непонятнее. Вот сейчас я пытаюсь вспомнить, что узнала за эти три месяца, слушая споры и лекции твоих приятелей, и ничего не приходит на память.
Что же меня привязывало к тебе? Хотя внешне ты был такой же, как и все, внутренне ты мне казался особенным. Я видела, что тебя раздражают приятели, что вся эта сомнительная компания тебе неприятна. Я надеялась, что в один прекрасный день ты порвешь с ними окончательно и станешь другим человеком. В первые дни эта надежда даже окрепла немного, но постепенно я окончательно разуверилась в тебе. Я убедилась, что ты никогда не найдешь в себе решимости порвать с этими людьми и с этой средой. А у меня не хватало сил, чтобы вселить в тебя решимость. Если б я сказал: „Брось их!“ — ты спросил бы: „К кому ж я тогда примкну?“ Кого могла бы указать тебе бедная Маджиде? Я убеждена: где-то должна быть более разумная, чистая и справедливая жизнь, но где — я не знаю. Вот почему я не могла ничем помочь тебе. Наверное, когда ты привел меня к себе в дом, ты думал, что все пойдет по-иному, ты полагал, что я открою перед тобой новый мир… Увы, я принесла одно лишь разочарование. Мне не дано было стать твоим поводырем. Я сама такой же заблудший путник, как ты. Вот и брели мы, рядом, не ведая цели, сбивая друг друга, становясь друг другу помехой.
Нам надо расстаться. Я уже сказала тебе, будь я уверена, что сумею принести хоть немного пользы, я вытерпела бы все и осталась. Но вижу: единственное твое спасение — в одиночестве. Я убеждена, в конце концов ты найдешь свою дорогу. Но тебе надо быть одному. Чтобы никто не мешал тебе. Если бы судьба свела нас через несколько лет, возможно, наша совместная жизнь сложилась совсем иначе, и я с легким сердцем последовала бы за тобой. Но сейчас, вопреки всей моей любви, я не в состоянии бездумно покориться тому, что противоречит моей совести.
Я все говорю о твоем будущем, Омер, потому что думаю о нем больше, чем о своем. Я не имею представления, что буду делать, вернее, мне остается только одно, но я не хочу этого. Всю свою жизнь я старалась никому не причинять зла, не быть ни к кому несправедливой. Несправедливость по отношению к другим оскорбляла меня так же, как и по отношению ко мне. Мне будет тяжелей вдвойне от сознания, что я не заслужила подобной участи. Но что можно поделать? Пойдя за тобой, я порвала со всеми. Конечно, я принесла в жертву не так уж и много. Когда ты встретил меня у дверей дома тетушки Эмине, меня уже и без того почти ничего не связывало с прежней жизнью. Я покинула дом родственников, не зная, что буду делать дальше. Вернуться в Балыкесир к старшей сестре и ее мужу представлялось мне невозможным. Положение было ужасным. Но в душе жила надежда, которую я таила даже от самой себя. Казалось, я предчувствовала, что ты будешь ждать меня у дверей. Ничего не говоря и не задумываясь о последствиях, я пошла за тобой следом. С радостью и уверенностью я решилась на шаг очень трудный для девушки. И ни о чем не сожалею. Меня никто не принуждал. Я поступила так, как считала верным. Но сейчас… Кто будет ждать меня у дверей? Кто ночью на темных улицах будет говорить о своей любви? Ты сделал самый страшный день в моей жизни самым счастливым… Я шла, не зная куда, рядом с человеком, которого тоже почти не знала, и желания, овладевшие мною в тот час, придавали мне смелости. И вот я опять ухожу… Куда? Я не беру с собой ни чемодана, ни вещей. Туда, куда я собиралась, можно явиться и без смены белья. Но я буду надеяться… до последней минуты. Постараюсь найти в себе силы, уповая на то, что все еще может перемениться, прежде чем совершить эту страшную несправедливость.
Об одном прошу тебя, Омер. Ты видишь, как спокойно и разумно я пишу. Не считай же себя виновным в моей судьбе. Ты виноват не передо мной, а перед самим собой. Постарайся начать новую жизнь… Я уверена, тебе это удастся только в том случае, если ты останешься один. Впрочем, если ты встретишь умного, сильного человека — товарища или любимую, который возьмет тебя за руку и укажет дорогу… Меня же считай жертвой несчастного случая. Пришло бы тебе в голову винить себя, если бы я попала в автомобильную катастрофу, или лодка, в которой я сидела бы, перевернулась, или в дерево, под которым я стояла бы, ударила молния? Я даже считаю немного виноватой себя, так как понимаю: многое ты делал из-за меня. Если бы не я, ты, наверное, не мучился бы так из-за отсутствия денег и, может быть, не обошелся бы так с кассиром. Ты не желал бы других женщин только потому, что связался с одной из них, и (я вовсе не хотела об этом писать, но слова напрашиваются сами собой) не ходил бы с любой уличной…»
Маджиде медленно отложила карандаш и сжала зубы; не в силах больше сдерживаться, она заплакала.
Прошло около получаса. Она плакала тихо, безропотно, как три месяца назад, когда узнала о смерти отца.
Наконец она подняла голову, вытерла ладонью щеки. Потом снова взяла карандаш, зачеркнула последние строчки и продолжала быстрым, неровным почерком:
«Многое еще я могла бы написать тебе… Но какой в этом толк? Если бы мы часами говорили с тобой, и то всего не высказали бы. Однако как мало мы разговаривали с тех пор, как стали жить вместе, как будто стало нечем поделиться друг с другом. Почему мы не рассказывали о своих огорчениях? Может быть, тогда все было бы по-другому… Хватит, Омер! Я не сержусь на тебя, потому что слишком хорошо тебя изучила. И потом, я люблю тебя. Я унесу с собой эту любовь, куда бы ни ушла. Прощай! Целую твои красивые губы. И не сердись на меня. Я не могла иначе поступить. Прощай!..»
Слезы все еще текли по ее щекам. Она сложила исписанные листы бумаги и оглядела комнату, залитую красноватым светом лампы. Маджиде никогда не любила ни этой комнаты, ни обстановки, но сейчас она почувствовала, что все здесь дорого ей, даже старые, захватанные портьеры. Каждая вещь, казалось, пыталась удержать ее здесь. На углу стола стоял стакан с остатками чая. Над ним кружились мухи. Они взлетали, садились и подолгу сосали сахар на дне. Маджиде засмотрелась на них, задумалась. Губы ее шептали все тот же привычный вопрос: «Почему, почему?» В чем она провинилась? За какую свою ошибку приходится теперь расплачиваться? Ей вдруг показалось, что письмо получилось не таким искренним, как хотелось бы… Нет! Она сердилась на Омера. Да и как было не сердиться? Какое он имел право так легкомысленно поступить? Ведь он был старше ее, образованней и больше видел, ибо был мужчиной. Как смел допустить, чтобы из-за его безответственности Маджиде думала о себе, как о ком-то постороннем, и словно защищала его от несправедливости.
Потом ей показалось, что письмо еще в одном месте не совсем искренне… Но она ничего больше не успела подумать, так как в это время на лестнице послышались быстрые шаги. Схватив письмо, она спрятала его под одеяло.
Дверь распахнулась, и вошел Бедри. Он был бледен. Маджиде никогда не видела своего бывшего учителя в таком волнении. Бедри внимательно посмотрел ей в лицо и сказал:
— Вы плакали! Значит, вы все уже знаете! Маджиде ничего не понимала. Уж, конечно, Бедри не собирался сообщить ей, что Омер пошел в кино с другой женщиной.
— Волноваться бесполезно! — продолжал молодой человек, стараясь взять себя в руки. — Надо спокойно поразмыслить и что-нибудь придумать. Я уверен, что Омер непричастен к этой истории. В такие дела он вообще не впутывался. И, конечно, пострадал из-за негодяя Нихада!
Услышав имя Нихада, Маджиде точно очнулась от сна. Предчувствуя что-то ужасное, она приблизилась к Бедри.
— Ничего не понимаю. При чем тут Нихад? Что случилось? Я ничего не знаю!
— Как? Почему же вы плакали? Стало быть, вы еще ничего не слыхали? Ну конечно, от кого… Это случилось всего два часа назад.
Маджиде еще больше встревожилась.
— Ради бога, скорей говорите, что произошло! Случилось что-нибудь с Омером?
— Да. Его арестовали при выходе из конторы.
А также Нихада и многих из его компании. Профессора Хикмета тоже забрали, но этот тип каким-то образом выпутался. Во всяком случае, он уже на свободе. Наверное, вступились влиятельные приятели.
Маджиде схватилась за спинку стула.
— За что его арестовали? По делу кассира?
— Какого кассира? — переспросил Бедри, но тут же вспомнил историю, рассказанную когда-то Омером.
— Откуда вы узнали об этом? — настаивала Маджиде. — Вы не выяснили, за что он арестован? Где он? Можно ли его видеть сейчас?
Бедри придвинул ей стул.
— Садитесь. Не волнуйтесь. Они в полиции. Наверное, там их продержат до утра. Свидания, очевидно, пока не разрешат. Да и не нужно сейчас это… Сначала необходимо узнать, в чем дело. Я займусь этим. Как только я узнал, что он арестован, я сразу же прибежал сюда. Мне рассказал об этом один из приятелей Нихада. От него же я узнал, что профессора Хикмета отпустили. — Он помолчал, глядя ей в глаза, и продолжал: — Ужасно все это получилось. И совершенно неожиданно. А где вы были вчера ночью? Нихад был с вами? Ну, конечно, нет, ведь они незаметно отстали от всех у Беяз. ида… С ним было еще несколько юнцов. Я уверен, дело кассира не имеет к этому никакого отношения. Парень, который мне рассказал обо всем, намекал на какие-то загадочные обстоятельства. Но что они могли натворить? Вы уверены, что Омер больше ни в чем не замешан?
— Нихад со своими парнями часто приходил сюда, — ответила Маджиде. — Но, кроме бесконечных споров, они ничем не занимались.
— Ладно, это я выясню… Будь я уверен, что вы сохраните спокойствие, я немедленно отправился бы на разведку. Но боюсь оставить вас одну.
Маджиде с горькой усмешкой покачала головой.
— Хорошо, — сказал Бедри. — В таком случае я ухожу. Ждите меня. Если я задержусь, то буду здесь завтра утром. Я пойду в старый город. Постараюсь разыскать приятелей Нихада, если их еще не всех посадили, и что-нибудь выведать. До свидания!
Бедри протянул ей руку. Они посмотрели друг другу в глаза. «Я вам полностью доверяю!» — хотела сказать Маджиде, но почувствовала, что Бедри спрашивает ее взглядом о чем-то гораздо более важном, и промолчала.
Бедри бегом спустился по лестнице и выскочил на улицу.
Маджиде, словно оцепенев, сидела, ни о чем не думая. Только сейчас она почувствовала, какой чудовищной тяжестью навалились на нее события истекших суток. Комната, которая только что, казалось, удерживала ее, теперь стала тесной; Маджиде задыхалась в ней, точно за окном было не широкое, бескрайнее небо, а темный, глухой колодец. Одуревшие мухи, насосавшись сахара, облепили скатерть. Только что, глядя на них, Маджиде думала: «Даже эти насекомые имеют право на жизнь! Почему же нет его у меня?» Ей захотелось вырваться из этой тесной, грязной комнаты куда-нибудь, где можно было бы вздохнуть всей грудью.
Маджиде погасила свет и вышла на улицу. Ей никого не хотелось видеть, но ярко освещенные проспекты были полны народа. Она быстро зашагала по направлению к Шишли, точно спешила к определенной цели. Увидев, что женщина одна идет по улице в столь поздний час, какие-то завитые бездельники в белых брюках попробовали было увязаться за нею. Но Маджиде прибавила шаг, и они отстали. Маджиде вышла на шоссе, ведущее к памятнику Свободы. Быстрая ходьба и прохладный воздух освежили ее. Дома остались позади, вдали засверкали огни загородных ресторанов. Маджиде опустилась прямо на траву у обочины.
Мысли сразу нахлынули потоком, и первая же встревожила ее: «Я чуть было не совершила ужасную глупость! Слава богу, письмо еще у меня! Надо разорвать его, как только вернусь. Как могла я принять кого-то чужого за Омера? Правда, костюм, шляпа, походка, манера держать голову немного набок, — все это было точь-в-точь как у него. Но неужели интуиция не подсказала мне, что это не мой муж?! Ведь я этого субъекта даже не разглядела как следует! Значит, я считала само собой разумеющимся, что мой муж может гулять с подобной женщиной? Почему? Неужели я о нем такого плохого мнения? Очевидно, да. Надо немедленно разорвать письмо. Какой позор, если оно попадет к нему! Позор? Но почему? В письме нет об этом ни слова: я намекнула в одном месте, но потом зачеркнула. Да если бы и не зачеркнула, он все равно ничего не понял бы. Чего же мне тогда стыдиться? Надо немедленно уничтожить письмо. Непременно. Но разве написанное мною — ложь? Я ведь говорю там не о сегодняшнем случае, а обо всей нашей жизни. Разве я не могла бы оставить такое же письмо, если бы не обозналась на улице? Я подвела итог трем месяцам нашей совместной жизни. Да. И ничего не исказила. Ни моя сегодняшняя ошибка, ни арест Омера не в состоянии ничего изменить. Разве его арест не подтверждает правоту моих рассуждений, не свидетельствует о том, что он опускается все ниже, послушный чужим влияниям? Его арест потряс меня. Жаль Омера, но вряд ли жалость поможет сближению. Верю ли я в то, что смогу по-прежнему быть его женой? Только откровенно! Все зависит от этого. Нет, не верю. Значит, действительно все кончено».
Маджиде прерывисто вздыхала, как отчаявшееся дитя. Мысли распутывались, как клубок: «Перед тем, как пришел Бедри, мне показалось, что в одном месте письмо было не совсем искренним. Какое это место? Ах, да. Я написала, что у меня нет никакой надежды и ничто не придает мне храбрости, как в ту ночь, когда я покидала дом тетушки Эмине. Так ли это? Что же я имела в виду, когда писала, что буду надеяться до последней минуты? Надеяться, что вдруг все ни с того ни с сего изменится? Да нет! Надо быть искренней. И в первую очередь перед самой собой. Неужели, когда я писала эти строки, я совсем не думала о Бедри, не имела его в виду? Или же вспомнила о нем, только когда он пришел? Может быть. По-моему, я не думала о нем, когда писала письмо. Допустим. Но почему сейчас я об этом так много думаю?! Вчера вечером, расставаясь со мною, Бедри сказал, что всегда готов прийти на помощь. Как он догадался, что я скоро буду нуждаться в ней? Какой он чуткий! Он огорчен постигшим меня несчастьем не меньше меня самой, а может, и больше. Другой бы на его месте радовался. Неужели он ни капельки не доволен? По крайней мере не видно. А свои чувства он не умеет скрывать. Но как хорошо он говорит! На том вечере в благотворительном обществе, например… На каком вечере? Разве это было не вчера? Как раз в это время… А мне кажется, что прошли месяцы… Всем этим знаменитостям не удалось сбить с толку Бедри. Значит, не все такие, как они, и не всем они нравятся. Как хорошо, как верно говорил вчера Бедри! Может быть, ему ведомо то, что сокрыто от нас. Жизнь должна быть иной, не пустой и бессмысленной, и Бедри знает, какой она должна быть. Если он знает, что не обязательно жить так, как живут в доме тетушки Эмине или в Балыкесире, и при этом не уподобляясь Исмету Шерифу и профессору Хикмету, значит, он разобрался в том, как достичь разумной, истинно человеческой жизни. Какой он замечательный человек!
У него столько забот, а он всегда остается самим собой, спокойно переносит самые несуразные выходки такого ненадежного друга, как Омер, с бескорыстным участием относится ко мне. Все это и еще многое другое говорит о том, что Бедри умеет думать и чувствовать и, взвесив свои чувства, поступать так, как решил. Он ни разу не сказал про Омера ни одного плохого слова, всегда держался со мной, как настоящий его друг. Но есть в нем еще одна ценная черта, которая чем больше я думаю, тем больше мне нравится: он никогда не рисуется и, пытаясь скрыть свои чувства, не унижает себя. Он не старается избегать разговоров о прошлом, не делает вид, что забыл о нем, но в то же время не пытается использовать дружбу и доверие в своих интересах».
Маджиде поднялась с земли и быстро зашагала к дому. Бедри мог уже вернуться и не застать ее. Но что заставляло ее спешить домой — новости, которые должен был принести Бедри, или он сам? Бедри пришел лишь на следующий день около полудня. Маджиде не спала почти всю ночь. За все время ее жизни с Омером она впервые лежала в постели одна. Маджиде не решилась залезть под одеяло и легла, не раздеваясь. Время от времени она забывалась. Но от малейшего шороха или шума на улице просыпалась и тревожно вслушивалась. Под утро она наконец заснула и проспала около часа.
Проснулась Маджиде от громкого крика: женщина в окне напротив звала зеленщика. С этого момента ожидание превратилось в пытку. Для того чтобы убить время, она устроила генеральную уборку. Перетряхнула скатерти, перемыла всю посуду на кухне, переложила белье на полках в зеркальном шкафу. Долго думала о чем-то, держа в руках рубашки и носки Омера. Расхаживала по комнате — от окна к двери и обратно. Потом забралась на стол и тряпкой стряхнула пыль с абажура. Снова подошла к окну и, высунувшись до пояса, оглядела улицу.
Ожидание и тревога теснили ей грудь. Она не могла читать, не могла есть; заглянула в ноты, но ничего не поняла. Наконец, не выдержав, выбежала на улицу. Она быстро шла по тротуару, ожидая, что вот-вот из-за угла покажется Бедри. И у каждого поворота сердце ее начинало сильно колотиться. Но его не было, и у Маджиде понуро опускались плечи. Однако по мере того как она приближалась к следующему углу, в ней снова начинала зарождаться надежда. Вдруг Маджиде почувствовала, что дальше идти невозможно. Ей показалось, что Бедри пришел другой дорогой и уже ждет ее. Она повернула назад и побежала домой. Бедри все еще не было. Она села за стол, закрыла лицо руками и не услышала, как молодой человек вошел в комнату.
— Как вы себя чувствуете? — тихо и ласково спросил он, словно испытывая неловкость от того, что побеспокоил ее. — Вы меня очень ждали?
Она быстро отняла руки от лица и, не вставая с места, кивнула головой. Бедри ожидал увидеть ее заплаканной, но лицо Маджиде было спокойно и лишь казалось немного постаревшим. Неужели эта много пережившая женщина с усталым лицом, которая сидит сейчас перед ним на скрипучем стуле с порванной обивкой и пытается выдавить из себя улыбку, и есть та самая школьница, которую два года назад он знал серьезной и милой, молчаливой, но пылкой. Ее кудрявая голова, которую раньше она так гордо несла на стройной белой шее, теперь клонилась то к одному, то к другому плечу. Глаза, смотревшие на людей открытым и смелым взглядом, теперь вяло скользили с одного предмета на другой, ни на чем не останавливаясь.
Бедри забыл, для чего он пришел.
— Ну к чему ты себя так мучаешь, милая! — ласково сказал он.
Маджиде указала на стул.
— Садитесь! Что случилось? Где он? Рассказывайте!
Бедри опомнился, сел.
— Все так, как я и предполагал. Это дело Нихада. Я побывал в полиции и, поговорив с товарищами Нихада и с Омером, пришел к определенному выводу.
— Вы видели Омера?
— Да. Только что. Он переведен в тюрьму.
— Как?
— Не волнуйтесь. Он говорит, что это наверняка ошибка и, когда все выяснится, его выпустят. Судя по тому, что никому не разрешают свидания, а Омеру разрешили, все обстоит не так уж страшно.
— Что он говорил? Обо мне спрашивал?
Бедри заволновался, словно ждал этого вопроса и боялся его.
— Да, все обстоит так, как я предполагал. Маджиде оборвала его:
— Почему вы не отвечаете? Он что-нибудь сказал обо мне?
Немного подумав, Бедри проговорил:
— Разрешите, я сначала расскажу самое главное, а потом дойдем и до этого.
И, не ожидая ответа, продолжал:
— Вы знаете, что Нихад и те студентики, которых он сплотил вокруг себя, по молодости и по неопытности, не зная, чем бы заняться, а отчасти в надежде устроить свое будущее, решили объявить любовь к родине своей монополией и стали выпускать брошюры и журналы, которые заполняли бранью и клеветой. Вначале все это воспринималось как проявление чрезмерной горячности сбитых с толку и не имеющих определенной ориентации юнцов. Но в последнее время их деятельность приняла целенаправленный характер. Всем, в том числе и мне, это сразу бросилось в глаза. Эти храбрецы, привыкшие во все горло орать в кофейнях, на палубах пароходов, на улице и считавшие удалью, публично высказывая свои взгляды, защищать их с помощью кулаков, вдруг стали почему-то играть в таинственность. Они сходились в кофейнях по двое, по трое и о чем-то загадочно шептались. Если кто-либо в споре высмеивал их идеи, они лишь самоуверенно ухмылялись, словно говоря: «Погодите! Придет время, мы вам покажем, где раки зимуют!» Наконец они завели дружбу с авантюристами и подозрительными личностями, характер деятельности которых еще полностью не установлен. Среди них был и тот самый человек, похожий на татарина, которого мы частенько видели с Нихадом. Он тоже арестован… Не вдаваясь в подробности, могу сказать, что эти экзальтированные юноши попали прямо в расставленные для них сети… Часть из них даже не знала, на что идет… Они думгли, что высказывают собственные мысли, а на самом деле, как жалкие марионетки, переводили на турецкий язык варварские идеи, положенные в основу всего государственного строя некой иностранной державы. Отстаивая лживое и лицемерное мировоззрение, они не понимали, что роют яму себе, своему народу и всему человечеству! Они докатились в конце концов до таких дел, которые смело можно назвать изменой родине. Судя по обнаруженным материалам, они составляли списки всех не согласных с ними мыслящих людей страны и передавали их за деньги в руки каких-то неизвестных лиц, сумевших остаться в тени. В эти списки заносились люди не только за их политические взгляды, но и по признаку расы, крови, происхождению, высчитанному до седьмого колена. Полученные деньги вкладывались в сомнительные аферы. На них грели руки лишь главари, а остальные, как дураки, кричали задаром. Собственно говоря, из-за этого все и выплыло наружу. Несколько молодых идеалистов, видя, что главари загребают деньги, а им не дают даже понюхать их, выдали всех. Вы видите, все это достаточно отвратительно. Не думаю, что Омер имел к ним какое-либо отношение. Он боится только, как бы не выплыло дело кассира из-за тех двухсот пятидесяти лир, которые он оставил Нихаду. Боится — не то слово. Он стал такой странный. Совсем переменился за эту ночь и больше переживает за кассира, чем за себя. Меня это удивило — ведь с тех пор прошло больше месяца. У него был такой потерянный вид, что я просто не узнавал его. Видимо, он многое передумал. Потом… Говоря о вас… Бедри замялся.
— Он беспокоился обо мне? Что он сказал? — спросила Маджиде.
Бедри поморщился.
— По правде говоря, я так и не понял. Как только было упомянуто ваше имя, он задумался. «И с Маджиде ничего не улажено», — говорит. Я спросил его, в чем дело, он не ответил и заговорил о другом. Я предполагал, что он будет больше волноваться. Но нет. Уж не струсил ли он, подумал я. Вижу, арест его вовсе не тревожит. Он уверен, что его освободят. Может быть, это его состояние — начало новой, более разумной жизни.
Маджиде задумалась, уставившись на запыленный воротник Бедри. Морщинки прорезали ей лоб, словно она производила в уме какие-то сложные расчеты. Потом посмотрела на Бедри настойчивым, требовательным взглядом.
— Вы думаете, Омер переменится?
— В каком смысле переменится? Почему вы об этом спросили? — уклонился от ответа Бедри.
— Просто так. Я хотела знать, что вы думаете. Ну, так как же?
— Не знаю… Может перемениться… Но…
— Но что?
— Для этого нужно время. — Да.
Маджиде поднялась, давая понять, что не хочет больше продолжать этот разговор.
— Пойдемте к Омеру, — попросила она. — Наверное, меня допустят к нему.
Бедри ждал этого. Они вместе вышли из дому. Устроить свидание с Омером оказалось не так уже трудно. Маджиде заметила, что муж сильно изменился, и стала доискиваться причины. Лицо Омера заросло щетиной, но он почти всегда ходил небритый. Нет, не это. Что-то другое изменило черты его лица, выражение глаз. Он протянул руку сначала Маджиде, потом Бедри.
В камере для свидания — пустой выбеленной комнате — было всего два стула. Омер пригласил своих гостей сесть, а сам остался стоять. Но Бедри уступил ему место.
Маджиде с легкой улыбкой посмотрела на мужа. Ответная улыбка, едва обозначившись, замерла на губах Омера, все лицо его странно и неестественно напряглось. Маджиде стало жаль его.
Оба молчали. Бедри деликатно отошел в дальний угол к надзирателю, чтобы не мешать разговору молодой четы. Но ни один из супругов не придвинулся к другому, и чем дольше продолжалось молчание, тем острее оба чувствовали, что оборвалась какая-то нить, связывавшая их ранее. Маджиде вспомнила фразу из своего письма: «…Как мало мы разговаривали с тех пор, как стали жить вместе, как будто стало нечем поделиться друг с другом», — и с горечью подумала: «И впрямь не о чем. Он глядит как чужой… И я тоже! Отчего это? В тот день, когда мы познакомились, он говорил так много, совсем не зная меня, не заботясь о том, слушаю ли я. У него всегда так… Начинает замечательно, но ничего не доводит до конца. То ли от лени, то ли оттого, что не знает, куда это его заведет».
Надо было наконец что-то сказать, и Маджиде спросила:
— Ты очень скучал? Когда тебя привезли сюда?
— Скучать не было времени. Вчера меня допрашивали до полуночи, а рано утром перевели сюда.
— Ты очень мучаешься?
— Нет, дорогая! Они начали понимать, что я к этому делу не имею отношения. Мне только жаль Нихада. Его храбрые приспешники превратились в шелудивых щенков. Каждый валит вину на других. Уже сегодня они затеяли потасовку. Герои, кричавшие, что готовы отдать жизнь за дружбу, ради общей цели, теперь, чтобы спасти свою шкуру, продают друг друга ни за грош. Горько видеть их такими мерзкими…
Маджиде, внимательно слушавшая его, подумала: «Неужели нам больше не о чем говорить?» Это была не ее вина. Омер держался от нее на расстоянии, старательно избегал тем, которые касались только их двоих.
Против ожидания это не огорчило Маджиде. Но легко ли ей было видеть, что Омер отдаляется от нее? Вместе с тем, какое она имеет право сердиться на него и даже удивляться?
Омер, который, как и прежде, сидел возле нее со свешивающейся на лоб прядью волос, смотрел вокруг бегающими глазками и красиво округлял губы, даже когда молчал, этот самый Омер не вызывал в ней прежних чувств. Она слушала мужа с вежливым вниманием, как дальнего родственника или человека, с которым недавно познакомилась, и не находила в нем почти ничего общего с тем Омером, которого она все еще любила, который жил и, вероятно, всегда будет жить в ее памяти.
По знаку надзирателя они поднялись и расстались спокойно. Омер проводил жену и друга до двери. Маджиде снова увидела на его лице все ту же полуулыбку, напоминавшую скорее гримасу, и эта улыбка долго не выходила у нее из головы.
Дважды в неделю Маджиде навещала Омера в тюрьме и всегда приходила вместе с Бедри. В ее душе по-прежнему боролись противоречивые чувства, в которых она никак не могла разобраться. Когда она не видела мужа, ей казалось, что она все еще любит его, но совместная жизнь уже невозможна. А при встречах с ним она чувствовала, что между человеком, которого она любит, и нынешним Омером нет ничего общего. Тем не менее Маджиде сознавала, что не имеет права бросить его в беде и даже, когда он выйдет из тюрьмы, должна будет некоторое время продолжать прежнюю жизнь.
Предварительное следствие тянулось уже полмесяца. Бедри говорил, что каждый день выяснялось что-нибудь новое. Вообще все дело оказалось не таким уж серьезным. Десять — пятнадцать молодых болванов, надеясь с помощью громких фраз и демагогических статеек сделать карьеру и занять высокие государственные посты, стали орудием нескольких проходимцев, авантюристов и продажных людей. Каждый из этих трусливых недоучек страдал манией величия и считал, что нет и не будет гениальнее философа, историка, критика, поэта, политика или вождя молодежи, чем он. Теперь они рыдали перед судебными следователями, изливали свое горе жандармам, умоляли о помощи надзирателей и, тайком составляя доносы, выдавали новых сообщников, раскрывали все новые, неизвестные следствию преступления своих уже арестованных товарищей.
Все это Маджиде узнавала от Бедри. Омер в последнее время вообще перестал что-либо рассказывать и молча глядел в лицо Маджиде или беседовал с Бедри о погоде.
Маджиде наконец решила покончить с этой неопределенностью. Однажды, когда они договорились встретиться с Бедри в одной из кофеен на площади Беязид, чтобы пойти к Омеру, Маджиде захватила с собой то длинное письмо, которое так и не попало в руки адресата. Она собиралась незаметно от надзирателя передать его Омеру при прощании.
Маджиде вышла из дому около полудня. Они должны были пообедать с Бедри в дешевой столовой, а в два часа отправиться в тюрьму. Молодая женщина ехала в трамвае и боялась засунуть руку в карман, где лежало сложенное вчетверо письмо. «Я не должна этого делать, — думала она. — Нанести ему такой удар, когда он, может быть, еще нуждается во мне. А впрочем, какой это удар? Разве я нужна ему? Он морщится, когда я подхожу к нему. Считает излишним говорить со мной серьезно. Он первый стал держаться от меня на расстоянии. Нет. За это я не сержусь на него. По почему он так незаслуженно обижает меня? Я обязательно передам ему письмо и расскажу, когда его написала. Пусть знает, что я приняла свое решение задолго до сегодняшнего дня, еще ничего не зная о его аресте.
А правда ли, что я не сержусь на него? Ведь это задело бы кого угодно. Быть правой и оказаться виноватой… Интересно, что он думает обо мне? Каждый раз в конце свидания он что-то шепчет на ухо Бедри, и тот утвердительно кивает головой. Я чувствую, что он говорит обо мне, но стесняюсь спросить. Бедри так много делает для нас, идет на такие жертвы, хотя вовсе не обязан. Уже две недели он снабжает меня и Омера деньгами. Две-три лиры, которые каждый раз дает мне Омер, это, конечно, деньги Бедри. Чтобы догадаться об этом, не надо обладать особой проницательностью. Не начал же Омер зарабатывать деньги в тюрьме!.. Но Бедри стесняется предложить мне деньги сам. Как многим я обязана ему! Вернее, мы обязаны…» Маджиде сошла с трамвая. Кофейни на площади Беязид были полны народу. Протискиваясь между столиками, она искала глазами Бедри, но его не было. «Будь он здесь, он сразу же увидел бы меня», — подумала Маджиде. Нахальные взгляды мужчин, сидящих за столиками, казалось, ощупывали ее тело. Растерянно оглядываясь по сторонам, Маджиде заметила за одним из столиков профессора Хикмета с компанией. Здесь были и поэт Эмин Кямиль и публицист Исмет Шериф. Журналист Хюсейн-бей играл в триктрак с председателем благотворительного общества. Маджиде встретилась глазами с профессором и, чувствуя себя растерянной под бесцеремонными взглядами, по привычке направилась к их столику. Но профессор Хикмет быстро отвернулся и с необычайным вниманием стал следить за игрой. Видно, он что-то сказал остальным, потому что те, кто уже успел заметить Маджиде, тоже отвернулись, притворяясь, что не видят ее. Молодая женщина опешила. В первый момент она не могла понять, чем вызвана такая неучтивость добросердечного ученого мужа, который всего пятнадцать дней назад был с ней более чем любезен. Но, вспомнив, что она теперь жена арестанта, Маджиде рассмеялась: «О господи, да они боятся меня».
Так же, как в казино, она не рассердилась и не удивилась. Что можно ждать от этих типов, которые лишены обычных человеческих достоинств. Ей до боли захотелось попасть в среду других людей. Каких — она не знала и объяснить, что это за среда, — не могла. Ее охватило лишь страстное желание поскорее уйти туда, где нет таких отвратительных рож. Она резко повернулась и увидела Бедри, который шел навстречу и, улыбаясь, махал ей рукой. Они уверили друг друга, что не голодны, и решили идти прямо на площадь Султан-Ахмед.
— Если бы вы только видели этих профессоров и журналистов! — не удержавшись, взволнованно сказала Маджиде. — Они отвернулись при виде меня и стали о чем-то шушукаться. Профессор Хикмет, наверное, сказал: «Ради бога, не смотрите, она идет сюда!» Они все, как коты, выгнули спины и наклонили головы. Вы знаете, что я вспомнила? Когда мне было пять лет, я иногда заходила в комнату бабушки во время молитвы и хотела с ней заговорить. Бедняжка, бывало, отвернется от меня, а я зайду с другой стороны. Тогда она, изо всех сил стараясь не замечать меня, начинает читать суры из Корана громко и с какой-то угрозой в голосе. Меня всегда это очень смешило. Вид этих господ напомнил мне бабушку. Они точно так же старались не глядеть в мою сторону. Но я сама немного виновата. Хотела подойти и спросить, не видели ли они вас…
Бедри слушал ее с улыбкой. Когда она кончила, он заговорил тихим и ровным голосом, так же, как тогда, на вечере:
— Велика честь для этих господ — сердиться на них, Маджиде!
Молодая женщина заметила, что он назвал ее просто по имени. Но в его тоне звучала не задушевность, а скорее снисходительность учителя или старшего брата. Маджиде подумала, что это даже к лучшему, так как сейчас она ни с кем не могла говорить по душам, кроме Омера. И даже с Омером ей не хотелось быть откровенной. Маджиде казалось, что в ее душе сейчас ничто не могло откликнуться на такое ласковое обращение.
— Это раздвоенные личности, их терзают противоречия, — продолжал Бедри. — Честолюбие давит на них и лишает внутренней цельности. Умные и образованные, невежественные и глупые — все они достойны лишь жалости. Их головы забиты мусором. Все в них фальшиво — убеждения, чувства, характеры… Простой человек, любой неграмотный крестьянин или рабочий в тысячу раз лучше их. Потому что некий Хасан-ага думает как Хасан-ага и живет как Хасан-ага. Убеждения у него всегда свои собственные, потому что они — результат его собственного жизненного опыта. Все свои соображения он высказывает только от своего имени. Эти же господа никогда не бывают самими собой. То, что они выдают за мысли, — лишь осколки чужих противоречивых убеждений, которыми они набили свои головы, но не сумели переварить. Мехмед-бей, например, никогда не будет говорить так, как следовало бы говорить Мехмед-бею. Это для него невозможно. Станешь с ним беседовать о политике и услышишь изложение статьи из какой-нибудь французской газеты, а то и последней речи итальянского или немецкого диктатора. Заведешь разговор о музыке и услышишь перевод бог весть какой иностранной книжки или выдержки из сочинения какого-нибудь мусульманского музыковеда… Даже когда он утверждает, что ему нравится то или иное кушание, он говорит не от своего имени. Он никогда не выскажет собственного мнения, предварительно не припомнив, какие блюда любят важные персоны. Мехмед-бей противоречит себе на каждом шагу. Прочтет или услышит о какой-нибудь книге — и тотчас начнет выдавать мысли автора за свои. А тут окажется, что мировоззрение этого автора и его взгляды на искусство прямо противоположны взглядам на музыку, которые Мехмед-бей присвоил у другого. Взгляды и убеждения таких людей, не имея единой основы, распадаются на части, беспрерывно меняются. Естественно, ни один из них не представляет собой цельной личности. Главное для них — наскрести побольше материала для своих разглагольствований. Никто из них не понимает, что только глубокая убежденность и цельность мировоззрения, достигаемые обобщением исторического опыта и наук, делают человека человеком. Вот почему о подобных людях так часто слышишь противоречивые суждения. Один говорит о нем — дурак, другой утверждает — умница, третий считает его безнравственным, четвертый — добропорядочным. Вот это в нем хорошо, говорят, а вот это — плохо. До сих пор не понимают, что человек, его мысли, знания, логика, мораль, короче говоря, все — это единство. Сколь многоликим ни казался бы человек, все его качества где-то в одной точке должны сходиться, создавая гармонию. Это гармоническое единство мы и называем личностью. Вот почему мне так скучны и противны эти фальшивые, жалкие и смешные людишки, о которых только и можно сказать: «Ни то ни се, а серединка на половинку», и я стараюсь избегать их. Семилетний ребенок, с которым я занимаюсь музыкой, если родители еще не успели его испортить и дали ему свободно развиваться, кажется мне куда более интересным, чем все эти знаменитые публицисты и мыслители. Любой официант или лодочник умеет самостоятельно мыслить и усваивать то, что видел и слышал, во много раз лучше и серьезнее, чем все наши интеллигенты. Беседуя с лодочником, я узнаю много для себя нового и вижу перед собой человека, а не говорящую куклу. С первого взгляда они, возможно, покажутся вам не похожими на других людей, но постепенно вы поймете, чего они стоят, даже проявите снисходительность к их грубости и наглости. Каждый из них считает себя интеллигентом, а на поверку оказывается, что ему еще расти и расти просто до звания человека. Чтобы сохранить свой авторитет и положение в обществе, они всеми силами цепляются за личину интеллигента, прибегая для этого к самому невероятному мошенничеству и шарлатанству, и, естественно, становятся интриганами, жуликами, скатываются все ниже и ниже. Беспрерывно уличая друг друга в ничтожестве, они пытаются доказать, что таков весь мир. Но, к счастью, это не так. И не все похожи на них. Есть люди, которые идут крутой и трудной дорогой, но стремятся стать людьми в полном смысле этого слова. Может быть, их мало. Но они есть. Нельзя забывать, что самое страшное в жизни — это потерять надежду. Если таких людей еще мало, если они еще по-настоящему не заявили о себе, то это вовсе не дает нам оснований сомневаться, что в один прекрасный день добро, правда и человеческое достоинство восторжествуют. Те, кто сейчас живет и работает в разных местах страны, в разных условиях, завтра, объединившись, станут могучей силой, и они будут держать в руках самое сильное оружие на свете — правду!
Маджиде с удивлением смотрела на шагавшего рядом с ней человека. Только сейчас она заметила, что держит Бедри под руку. Кто знает, сколько времени они шли так! Маджиде держала его чуть повыше локтя, как обычно Омера. Она отдернула руку. Бедри укоризненно посмотрел на нее, и она опустила голову.
Этот-мужчина тоже шел рядом с ней и беспрерывно говорил. Но, слушая его, она не пьянела, как от речей Омера; с ее глаз спадала какая-то завеса, воля не ослабевала, а становилась тверже.
Они подошли к тюрьме. Маджиде вдруг вспомнила о письме, лежащем в кармане, у нее захватило дыхание, и она снова взяла Бедри под руку.
В тюрьме их ожидала непредвиденная новость. Надзиратель, который уже знал их, обратился к Бедри:
— Вы на свидание к Омер-бею? Он просил, чтобы вы остались, а госпожа ушла. Он хочет видеть только вас. Говорит, если дама не уйдет, он не выйдет.
Оба были изумлены. Маджиде первая пришла в себя.
— Хорошо. Оставайтесь. Я вас подожду… где хотите… Вы мне расскажете… что все это значит.
Условившись, что будет ждать Бедри в одной из кофеен на площади Султан-Ахмед, Маджиде, гордо подняв голову, быстро пошла к выходу.
Надзиратель привел Омера. Он снова был небрит. Словно больной, который не в силах говорить, он жестом подозвал Бедри. Они уселись друг против друга.
— Бедри… Я буду краток, — сразу же заговорил Омер. — Времени мало. Слушай и не возражай. Если ты меня любишь, — а, я в этом убежден, — и если ты любишь Маджиде, — об этом я догадываюсь, — ты сделаешь, как я скажу. Мое решение принято не сию. минуту, как всегда бывало со мной раньше. Я думаю над ним уже десять дней. Десять дней свожу счеты с самим собой, и оказывается, что я кругом должник. Не смейся… Я говорю серьезно и говорю правду. Мне скоро стукнет тридцать. И вот я подумал: что сделал я за эти годы? Ничего. Абсолютно ничего. Что может быть страшнее и постыднее! До самого последнего времени я пытался оправдаться перед самим собой, уверяя себя, что не делаю ничего плохого. Но жизнь показала, что я не делал ничего плохого лишь случайно. Не представлялось случая. Когда же случай представился, я не смог противиться напору событий. Не делать людям зла — это еще не значит быть хорошим человеком. Нельзя носить в душе ничего такого, что могло бы толкнуть тебя на подлость. А во мне этой дряни оказалось предостаточно. Быть может, плохое заложено в каждом… Но настоящий человек должен уметь избавиться от него или, по крайней мере, подавить его в себе. Не трогать зло — значит дать ему возможность рано или поздно поднять голову. Я не собираюсь читать тебе наставления. Хочу только сказать, что поражен сам больше всех. Как могло случиться, что человек вроде меня, которого среди приятелей считали неглупым, мог так бездарно и глупо прожить свою молодость? Вначале я был слеп. Жил среди товарищей, считавших себя чуть не гениями, и не только не замечал их непроходимой тупости, но и восторгался их высокомерием. У меня не было ни цели, ни убеждений. Все свои силы я тратил на мимолетные увлечения и не задумывался над будущим. Ловкий ответ, бойкая острота заменяли мне все истины. Такая жизнь сделала меня противоречивым, вздорным, и в конце концов я потерял стыд. Когда слова и поступки, в которых я часто не отдавал себе отчета, оборачивались против меня, я утверждал, что не хотел этого, и во всем винил сидящего в моей душе дьявола. Боясь, что не сумею оправдаться, я возлагал на него ответственность за все свои поступки и, вместо того чтобы плюнуть самому себе в лицо, искал участия и жалости, как неудачник, обиженный судьбой, или бедняк, притесняемый несправедливостью. Но при чем здесь дьявол! Это идиотская выдумка для успокоения собственной совести. Весьма нехитрая уловка. Никакого дьявола в нас нет, а есть лишь бессилие. Есть лень, безволие, невежество и самое страшное — нежелание взглянуть правде в глаза. Мы не привыкли напрягать расслабленные мозги; мы не считаем нужным крепить свою волю, в конце концов становимся абсолютно безвольными и носимся по жизни, как лодка без руля и без паруса. А когда опрокинемся вверх тормашками, виним во всем какие-то неведомые, сверхъестественные силы.
Так прожил бы и я всю свою жизнь. Но случай свел меня с Маджиде. Я не буду говорить тебе, как люблю ее… Думаю, что больше никого на свете не смогу так полюбить. Я нашел в ней такие качества, какие годами безуспешно искал в людях, и уже начал было полагать, что никогда не найду. В ней я увидел человека, не похожего на нас, настоящего человека, каким он должен быть. Мне следовало самому перемениться, чтобы стать достойным ее. Но я не смог. И в своем бессилии обвинил все того же дьявола внутри себя. Однако я был просто ленивым и безвольным человеком. И только! Я не привык сдерживать себя, не привык в нужный момент руководствоваться рассудком. Я полагал, что важнее обладать той примитивной свободой, какой пользуются дети, чем быть настоящим человеком. Как я ни любил Маджиде, мне было неприятно, что я от кого-то завишу. Я не мог удержаться, чтобы не оглядывать с ног до головы любую женщину на улице. Однако я не пал так низко, как того боялся. Не из-за своей порядочности, а потому что Маджиде, как бы я ни противился, все же влияла на меня в хорошую сторону. Но тот вечер, когда мы были в благотворительном обществе, выбил меня из колеи. Стоило мне оказаться среди прежних приятелей, девушек, с которыми я болтал в коридорах университета, развлекался на пикниках и прогулках, как я забыл обо всем. Эти приятели были живым воплощением прежней жизни. Может быть, Маджиде тебе рассказывала. Я напился и в присутствии любящей меня женщины вел себя непристойно… Она вынесла бы и такое испытание, если бы дело было только в этом!.. Но я опустился еще ниже. Маджиде тошнило от окружавшей ее обстановки, а я бросил ее одну. Мало того, дал ясно понять, что эти люди, которые вызывали в ней такое отвращение, вовсе не противны, а близки мне. Тут уж ничего нельзя исправить. Я не дурак. Я сразу понял, что все кончено и Маджиде никогда больше не сможет относиться ко мне с доверием. Какие бы клятвы я ни давал ей и самому себе, теперь это было бы смешно. Когда я слушал тебя перед концертом, я почувствовал, что в моей голове многое прояснилось, и я решил еще раз испытать себя. Но тут же забыл о своем решении. Сейчас я сам не верю себе. Я должен изменить свою жизнь и самого себя. Обязательно. Но когда я смогу это сделать? После многих лет внутренней борьбы! Или же, так и не преуспев в этом, буду влачить прежнее бессмысленное существование? Как бы там ни было, заставлять Маджиде жить такой жизнью — преступно. Я не хочу тащить ее с собой по пути, который неизвестно куда приведет, и никогда не соглашусь на это, даже если бы она сама пожелала. Когда я подбил итог, я увидел за собой столько грехов, что мне стало стыдно смотреть людям в лицо. Так и с кассиром. Что стало с ним? Я разыскивал его, хотя ничего никому не говорил об этом. Нашел его дом и долго бродил вокруг. Я увидел только скорбное лицо его жены и печальных детей. Куда он делся? Бродит ли по свету, проклиная людей, или погрузился в вечный сон, и волны шевелят его седые волосы среди водорослей на дне моря. Только одиночество и упорная внутренняя борьба могут очистить от всей этой скверны. Но я никому не хочу омрачать жизнь. Вот наши брачные свидетельства. Они еще не подписаны. Я их разорву. Только эта вот маленькая фотография останется у меня. Я думаю, что такая слабость простительна. Могут спросить: «Что же будет молодая женщина делать без тебя? Куда она денется?» Я уверен, что ты так не скажешь. Ты все это уладишь. Делайте, как знаете. Хочешь — возьми ее к себе, как сестру, хочешь — женись на ней. Считай, что меня нет на свете. Мы пойдем в жизни разными дорогами, будем жить в разных мирах. Я попытаюсь стать человеком. Лет десять тому назад мой учитель сказал мне: «Ты расточаешь свой ум, как мот». Он был прав. Я пустил ум по ветру и вот обанкротился. У меня ничего не осталось. Я думал, что мой ум будет без конца излучать энергию, как радий. Но забыл о том, что необходимо развивать и обогащать его. Я старался быть интересным, но не старался быть человеком; я не испытывал желания что-либо совершить, но хотел подняться туда, откуда мог бы с презрением взирать на тех, кто занят делом. Но что я представляю собой в бесконечности пространства и времени? Сорная трава. Червяк. Нет, еще более бесполезная и ничтожная тварь… — Омер умолк, не в силах продолжать. Глаза его горели, во рту пересохло, кожа на скулах так натянулась, что, казалось, вот-вот лопнет. Бедри хотел погладить его руку, но Омер отдернул ее.
— Сегодня меня выпускают. Пришло предписание из прокуратуры. Начальник тюрьмы оформляет документы, и я буду свободен. Вот почему я отослал Маджиде. Подумал, что, если мы выйдем вместе, я не смогу с ней расстаться. И все-таки я хотел бы посмотреть на нее в последний раз. Ох, как хотел бы!..
Голос его дрожал. Он уставился на белый потолок, потом, с большим трудом овладев собой, продолжал:
— Ты понимаешь, Бедри? Ни ты, ни Маджиде не должны разыскивать меня. Не отказывайте мне в этой милости. Может, я поеду в Балыкесир. Может быть, в какое-нибудь другое место. Мне следует заняться собой, попытаться начать жизнь заново. Для этого надо окончательно порвать с прошлым. Кто знает, может быть, когда-нибудь, не скоро, мы встретимся совсем другими людьми и с улыбкой протянем друг другу руки. Мне нет нужды говорить о Маджиде. Я спокойно могу доверить ее тебе. Знаю, ты любишь ее не меньше меня и сможешь быть ей лучшей опорой в жизни, чем я. Увидишь, она понемногу привыкнет к тебе. Но должно пройти некоторое время. У нее уже есть горький опыт, она не сможет сразу забыть всего. Быть может, она не захочет сблизиться с другим мужчиной, кто бы он ни был. Ты понимаешь это не хуже меня. Так стань же ее целителем. На свете нет другой такой удивительной, такой необыкновенной женщины. Бедри, клянусь тебе, на свете нет никого прекрасней Маджиде… Цени же ее!
Омер встал и повернулся к Бедри спиной. Надзиратель протянул ему пропуск, и он направился к двери.
Бедри пошел вслед за ним. Выйдя на улицу, они остановились, Омер протянул руку. Бедри, вместо того чтобы пожать ее, бросился на шею другу. Они обнялись, и Бедри почувствовал, что Омер весь дрожит.
Не вымолвив ни слова, Омер резко свернул в один из переулков, круто сбегающих к морю. Бедри медленно направился к кофейне, где его ждала Маджиде.
Он не думал о том, что ему теперь делать, как рассказать обо всем Маджиде. Он думал только об Омере, о своем товарище, которого все еще любила, а может быть, и будет любить Маджиде, и, несмотря ни на что, считал Омера счастливее себя.
Маджиде поднялась ему навстречу.
— Ну, что?
— Омера освободили. Но… — Бедри помолчал, подыскивая слова. Потом отвернулся и пробормотал: — Но он ушел. «Ни ты, ни Маджиде не должны разыскивать меня», — сказал Омер. Он хочет остаться в одиночестве и начать новую жизнь. Он не чувствует себя настолько сильным, чтобы взять на себя ответственность за двоих!
Бедри снова умолк. Маджиде тоже молчала и смотрела ему в лицо. Ни слова не говоря, они пошли рядом.
— Именно к этому дело и шло, — тихо произнес Бедри.
— Да, — откликнулась Маджиде, словно отвечая на свои мысли.
Бедри хотел еще что-то добавить, но не решился. Заметив, что губы его шевельнулись, Маджиде спросила:
— Что вы сказали?
— Ничего. Сейчас мы пойдем к вам. Я возьму его вещи и отнесу туда, куда он должен зайти. Потом…
Он не мог продолжать. Маджиде внимательно смотрела на него, ожидая, что он скажет. Это придало ему смелости.
— Сестра моя умирает. Врачи говорят, что ей осталось жить день-два. После этого вы переедете ко мне? Мать найдет в вас утешение.
Он испугался, точно сказал что-то неуместное, неумное, и с трепетом ждал ответа Маджиде.
— Нельзя терять надежду, — спокойно и просто сказала она. — Сестра ваша еще молода. Я буду ухаживать за ней…
Слова Бедри говорили о том, что он не забыл еще злосчастного разговора своей сестры с Маджиде, и поэтому Маджиде добавила:
— Я не из тех, кто помнит зло.
Она видела, что Бедри мучается, и ей было жаль его. Чтобы подбодрить его, она взяла его под руку…
От площади Султан-Ахмед они пошли к Алемдар-скому спуску. Вдруг Маджиде показалось, будто кто-то провел рукой по ее затылку. Она долго старалась заглушить это ощущение, и все же не выдержала, обернулась: позади них, шагах в двадцати, шел Омер. Как только Маджиде оглянулась, он повернул назад. Чуть наклонив голову, он медленно и тяжело поднимался вверх по улице.
Маджиде остановилась. Отпустила руку Бедри. Сердце ее бешено колотилось, перед глазами мелькали образы, картины, люди, краски. Но это продолжалось лишь мгновение. Она быстро овладела собой и снова ухватилась за Бедри.
— Нет… Нет… Пойдемте.
Молодой человек с грустью поглядел на неё и кивнул.
— Да… Пойдемте!
Когда через несколько мгновений он обернулся, Омер уже скрылся из виду.
— Вы не сможете забыть его! — сказал Бедри. — Вы никогда не сможете расстаться с ним!
Маджиде задумчиво посмотрела на него и, сунув руку в карман, вынула письмо, которое написала Омеру.
— Нет, Бедри… Я решила расстаться с ним еще до всего этого, уже давно.
И тихо добавила, протягивая ему вчетверо сложенные листы:
— Только надо запастись терпением. И уметь ждать.