Дом опустел, и я ощутил внезапный страх. Мне захотелось броситься следом за родными, но я по-прежнему лежал на кровати, свесив ноги и не в силах пошевельнуться. Лишь через некоторое время я заставил себя встать и выглянуть в окошко. Тревога и беспричинное раздражение, которые охватили меня в минуты перед расставанием, не проходили. Вспоминались настойчивые слова матери, в ответ на которые я упрямо твердил одно и то же: «Кому угодно ехать, пусть отправляется, я остаюсь…» Младшие дети не понимали серьезности момента и были радостно возбуждены, как будто им предстояло не бегство от неприятеля, а веселая экскурсия. Старшая сестра держала себя подчеркнуто спокойно и невозмутимо, всем видом стараясь показать, что спорить и волноваться не о чем: кто хочет — пусть едет, кто не хочет — пусть остается.
«Берегись, — сказал отец, — дед говорит, что стоит им увидеть твои длинные волосы, как тебя сразу же и расстреляют».
Отец давно махнул на меня рукой, считая безнадежно испорченным и неисправимым, однако, иногда, по привычке, читал мне нотации. Конечно, в компании моих приятелей трудно было остаться «неиспорченным», да и зачем было стараться вести себя как подобает в Сайгоне тех лет? Правда, я никого не обокрал и не мошенничал, но к образцовым меня не причисляли. Учился я кое-как, не раз оставался на второй год и до сих пор не имею аттестата, хотя давно уже вышел из школьного возраста. Не уверен, что и в этом году сумел бы сдать выпускные экзамены!
А зачем, собственно, было их сдавать? Моя сестра училась не в пример старательнее, закончила не только школу, но и литературный факультет университета, однако ей удалось найти лишь место секретарши в одной из американских фирм, да и то после долгих поисков. Отцу пришлось немало похлопотать, чтобы перевести ее в так называемую «национальную фирму», хотя всем ясно, что подобные наименования — всего лишь вывеска, за которой прячутся чужие деньги! Такая же американская лавочка, только со штатом, набранным из вьетнамцев.
Что могло ждать меня после получения аттестата? Служба в армии, работа учителем или должность служащего в каком-нибудь министерстве… Четыре раза в день мотаться туда-сюда на велосипеде. А где его взять, велосипед? Недавно всей семье пришлось поднатужиться, чтобы приобрести «солекс» для сестры. Было сказано, что она теперь уже взрослая девушка и ей необходимо выглядеть элегантно. Но купленный велосипед оказался таким, что я его и даром не взял бы. Лучше уж фланировать по улицам пешком или брать велосипед в случае нужды у друзей.
Мои принципы и поведение соответствовали определению «испорченный». В школу я ходил ради разнообразия — дома скучно! А когда надоедало, уходил с уроков и слонялся по улицам. Домой возвращался поздно и сразу заваливался спать… Короче говоря, жил совсем не так, как хотелось бы родителям. Впрочем, мне иногда становилось жаль мать, и я пытался взять себя в руки: начинал соблюдать распорядок, брался за учебники. Но благих намерений хватало ненадолго, и все катилось по-старому.
Отца я тоже жалел и понимал, что доставляю ему немало горя, но в отношениях с ним мною владел постоянный дух противоречия, заставлявший делать все наоборот. Например, я вовсе не собирался отпускать длинные волосы, но как-то раз не успел вовремя постричься. Отец заметил это и воскликнул: «Ты что же это? Гриву решил себе отрастить? Как уличные прощелыги?» С этого дня я принципиально стал отпускать волосы.
Так было и с одеждой. Я знал, что ярко-красные джинсы и темно-серая рубашка модного покроя кололи отцу глаза, и поэтому старался надевать их почаще. При этом я вовсе не стремился ему досадить. Просто мне хотелось делать обратное тому, что считалось правильным, а глашатаем «духа конституционности» в нашей семье был отец.
А разве не так получилось с эвакуацией? Звуки канонады доносились уже несколько дней, волнение вокруг нарастало, передавались многочисленные слухи о боях за Фудинь, Фулам, о том, что вьетконговцы начали второе наступление и недавно перерезали шоссе на Миньфунг… Подобно большинству, я не верил, что вьетконговцы — свирепые чудовища, но примкнуть к ним у меня и в мыслях не было. Твердости характера у меня не хватало даже для спокойной и размеренной жизни горожанина. Где же было выдержать испытания и опасности походной жизни? А какими глазами посмотрели бы вьетконговцы на мои привычки, если даже отец при всей своей снисходительности и тот не выдерживал?.. А тут еще мои длинные волосы. Вьетконговцы просто сотрут меня с лица земли как неотъемлемую частицу американского «свободного мира».
Возможно, я и согласился бы уехать, хотя желанием ютиться у тетки не горел. Но к уговорам матери присоединился отец… А тут еще возня и шум младших детей, вызывающая невозмутимость старшей сестры, — все это невыносимо раздражало меня, и я упрямо твердил свое: «Кто хочет, пусть уезжает, я остаюсь…» Потом, не обращая внимания на сборы и беготню, я поднялся на верхний этаж, сбросил одежду и завалился на кровать.
Но теперь все ушли, и я испугался. Что, если вьетконговцы действительно придут? Из окна я видел, что в некоторых домах остались люди, другие же стоят пустыми… Звуки стрельбы доносились со стороны шоссе. Если они двинутся прямо сюда, то уже вечером будут в нашем предместье. Но вдруг они обойдут нас стороной или сделают обходный маневр, как это было во время новогоднего наступления? Я надеялся, что так оно и будет. Но, с другой стороны, в этой кампании они всюду атакуют широким фронтом, наносят удары по городам… Попробуй найти безопасное место, когда такое творится!
Я продолжал стоять у окна, предаваясь тревожным размышлениям, припоминая все сплетни и разговоры, слышанные за последние дни. Успокоиться никак не удавалось. Я отказался от эвакуации, потому что не хотел подчиниться авторитету отца, семьи. На что же я рассчитывал, оставаясь один? Найти прибежище в компании приятелей? В глубине души я признавал, что решение уехать было бы правильным.
Желая отвлечься от бесплодных мыслей, я спустился на нижний этаж, чтобы найти что-нибудь поесть. К обеду в тот день я опоздал. Мать хотела меня накормить, но я отказался. Теперь я почувствовал голод и решил, что для начала надо поесть, а там видно будет… Может быть, схожу проведаю друзей, может быть, лягу спать.
Ужиная, я вдруг вспомнил про комендантский час. В обычное время мы не очень-то с ним считались. Разве что на центральных улицах был риск нарваться на патруль, а по окраинам можно было ходить спокойно. Но сейчас бои идут где-то рядом. В кармане у меня лежало свидетельство об отсрочке от призыва, действительное по август. Отец выхлопотал его, чтобы дать мне возможность сдать, наконец, выпускные экзамены. Теперь, когда кругом бои, пожалуй, никакая бумага не поможет. Я решил, что никуда не пойду, запер входную дверь и, поднявшись к себе, улегся на кровать.
Я долго ворочался с боку на бок, прежде чем заснул. А когда проснулся, сразу понял: что-то случилось. Они здесь! Вьетконг! С улицы доносились выстрелы, собачий лай… Шум стоял невообразимый. Вдали на шоссе, по которому, очевидно, отступали войска, захлебываясь, строчил пулемет. Стрельба слышалась и в районе моста. Выходит, они сумели обойти шоссе и оказались здесь раньше, чем я предполагал!
Я вылез из-под полога и посветил на часы. Половина пятого. Похоже, что партизаны проверяют дома. Шаги, стук во входные двери… Этим звукам вторили радостные возгласы: население приветствовало победителей… Кто-то выкрикивал лозунги… А вот топот убегающих ног, крики… Кого-то схватили…
Я напряженно прислушивался. Все ближе и ближе к нашему дому… Что же делать? Но я не успел ничего придумать и даже испугаться, как внизу забарабанили в дверь.
— Открывайте! Открывайте!
Одним прыжком я очутился возле большого гардероба, стоявшего возле изголовья кровати, распахнул дверцу и забился вовнутрь. Год назад мне уже приходилось прятаться таким способом во время облавы на уклоняющихся от призыва, — удостоверения об отсрочке отец тогда еще мне не достал.
Партизаны пошумели возле двери и удалились, но вскоре появилась другая группа. Снова раздались крики, стук, потом дверь затрещала, срываемая с петель. Вошли в дом. Шаги, голоса, звук сдвигаемой мебели… Вот они поднимаются ко мне, и сердце мое заколотилось, готовое выскочить из груди.
— Займи позицию у окна, — раздался голос рядом, — особое внимание — высоким зданиям.
Вошедших было двое. Говоривший остановился возле моего шкафа. Другой направился к окну.
— Отсюда хорошо просматриваются крыши домов напротив.
— Вот и наблюдай!
— Здесь ничего нет, но дальше у них две огневых точки.
Очевидно, уже было достаточно светло, и они различали, что делается на шоссе. Я еще не успел как следует освоиться в сложившейся ситуации, как послышались новые шаги и голоса.
— Ну, что у вас там?
— Докладываю: все в порядке, — ответил человек, находившийся ближе ко мне, а стоявший возле окна добавил:
— Из этого дома все эвакуировались.
Вошедший остановился посреди комнаты.
— Похоже на дом служащего.
— Да, видно, самый рядовой.
Тот, кто произнес последние слова, шагнул в сторону моего письменного стола и вдруг воскликнул:
— Вы только посмотрите на этого парня — ну и прическа!
Я вспомнил, что там стоит моя фотография в рамке.
— Одно слово — стиляга! — отозвался другой.
— И чего только у него нет! Пластинки, учебники, журналы, романы!..
Похожий на командира тоже подошел к столу и, очевидно, принял участие в его осмотре.
— Школьник, — услышал я его голос спустя некоторое время, — но отец и старшие братья могли, конечно, и в полиции служить. Оставайтесь здесь, — приказал он, — осмотрите все хорошенько и пусть один ведет непрерывное наблюдение из окна. Есть и отдыхать — поочередно. Наверняка они сегодня попытаются прощупать этот район.
Отдав распоряжения, он стал спускаться вниз. Да, я не ошибся, это — командир: оставшиеся ответили ему хором, подтверждая полученный приказ.
Когда шаги замерли, тот, возле окна, обратился к своему товарищу:
— А ну-ка, подними полог!
Я вспомнил о своей неубранной постели и разбросанной по ней одежде.
— Смотри-ка, наряд стиляги!
— А ну, примерь!
Послышался громкий смех. Они издевались над моими джинсами и модной рубашкой. Кажется, один из них натянул все это на себя и теперь стоял перед моим убежищем, разглядывая себя в зеркало.
— Хорош, а?
— Форменный ковбой!
— Жалко, волос не хватает!
— Ничего, повоюем здесь с десяток дней, и отрастут не хуже, чем у этого стиляги!
Нарядившийся в мое платье на все лады извивался перед зеркалом, и оба поминутно разражались хохотом. Как мне рассказывали после, он вытянул вперед руки и, тыча пальцем в свое отражение, воскликнул:
— Угости-ка пулей этого стилягу, что смотрит на меня из шкафа, чтобы и не вспоминать!
Откуда мне было знать, что это шутка и что говорящий указывает на самого себя в зеркале? Скорчившись от страха и темноты, я вообразил, что мое присутствие обнаружено и меня приказывают расстрелять. Я не стал долго раздумывать и с паническим воплем вывалился в крепкие руки бойцов.
— Братья, — залепетал я…
— Ты кто такой? — крикнул боец и ткнул мне в грудь автоматом.
Но я, потрясенный произошедшим, не мог вымолвить ни слова.
— Эй, что там такое? — донеслось снизу.
— Да вот один тип прятался в шкафу. — Боец скручивал мне руки за спину.
— Отпустите его, — приказал поднявшийся по лестнице командир, едва увидев меня. Следом вошло еще несколько человек, все с оружием. Командир подошел ко мне.
— Кто вы? Почему прятались?
Вот так состоялась моя первая встреча с бойцами Освободительной армии, наносившей удар по Сайгону. Прежде я видел их только на газетных снимках или в передачах по телевидению.
Меня отпустили, и я рассказал обо всем без утайки. Кто я такой, кто мои родители, чем занимаются братья и сестры. Объяснил, куда отправилась семья и почему я не эвакуировался вместе со всеми. Поначалу я, впрочем, сказал, что остался присматривать за домом. Затем я вместе с бойцами сошел вниз, и в моей комнате остался лишь наблюдатель.
Расквартированные в нашем доме бойцы были все очень молоды. Молод был и их командир, с первого дня я начал называть его, как и все остальные, просто — Нам.
Он успокоил меня и предупредил, что, если я захочу вступить в их отряд, они охотно примут меня, если нет — могу остаться дома.
Несколько бойцов начали долбить лаз в кирпичной стенке, отделявшей двор нашего дома от соседнего. Удары лома гулко разносились по улице. Другие занялись приготовлением пищи. Я показал, где хранятся рис, соус, овощи, мясо — мать оставила всего в изобилии, — и вызвался помочь на кухне, но вместо этого Нам усадил меня рядом и начал подробно расспрашивать о жизни в городе и его окрестностях, о том, как настроены солдаты, полицейские, чиновники, различные слои крестьян… По мере сил я старался давать исчерпывающие ответы.
Один из бойцов вмешался в беседу и поинтересовался, почему у меня такие длинные волосы. Я объяснил, что эта мода распространилась после гастролей английского музыкального ансамбля «Битлз», и рассказал, что это за ансамбль.
— Ну, а нормальные люди тоже отпускают такие волосы? — спросил другой боец. Этот вопрос привел меня в замешательство. Прежде я как-то не задумывался, что значит быть «нормальным», а теперь почувствовал, что меня из-за длинных волос нормальным не считают.
Видя мое смущение, бойцы расхохотались и заговорили о другом. Что-что, а посмеяться они умели!
Прошел всего лишь один дель, а я ощущал себя совсем другим человеком.
Вечером, когда я вместе с ротой ожидал команды пересекать шоссе, я забыл о своих длинных волосах, о ссоре с родителями и, главное, о своем клейме «испорченный». Хотя, пожалуй, один раз я вспомнил о прошлом, шагая из родного предместья в молчаливой колонне бойцов. Неужели я действительно решился вступить в их ряды?, Только теперь я по-настоящему осознал все, произошедшее со мной. Столько событий и впечатлений обрушилось на мою голову за один только день! Население дружно встречает бойцов Фронта национального освобождения. Оживленные возгласы, радостные лица повсюду. На улицах множество людей. Но самое удивительное — это бойцы. Простые, приветливые в обращении, уверенные в себе. Если им нужно у тебя что-то спросить, сразу же задают вопрос. Нужно тебе что-то сказать — скажут, не стесняясь. И Нам, который, как я узнал, был командиром роты, держался как все. Отправляясь обходить посты, он звал меня с собой. С какой гордостью я шагал рядом, ловя на себе взгляды прохожих и мечтая, чтобы меня увидел кто-нибудь из знакомых.
Я согласился сразу, без колебаний, когда Нам в конце дня спросил меня: «Ну, что ты решил? Пойдешь с нами?»
Сомнения возникли позднее, во время марша, и меня охватил внезапный страх: не попроситься ли назад? Разве у меня хватит выдержки перенести все тяготы, выпадающие на долю бойца? И еще смутное чувство печали овладело мною, будто я что-то безвозвратно утратил. Я вдруг почувствовал себя заблудившимся и одиноким в этой огромной массе суровых воинов.
Но подобные чувства и мысли владели мною недолго, у меня просто не было времени им предаваться. Не знаю, форсировалось ли шоссе одновременно и в других местах, но возле места нашего перехода скопилось немало бойцов. Мы подвигались шаг за шагом, тесня и толкая друг друга. Так же беспорядочно теснились в голове мои мысли, а когда наконец мы придвинулись совсем близко к обочине и я увидел впереди широкую ровную поверхность, у меня вдруг возникло ощущение, что стоит ее пересечь — и передо мною сразу откроется новая, совсем непохожая на прежнюю, удивительная жизнь. Это было радостное предвкушение, смешанное с боязнью.
Я стоял сразу за Намом и слышал разговор о том, что почти все подразделения уже продвинулись. Осталась наша рота. Сомнения и нерешительность опять вернулись. «Правильно ли я поступил?» — снова спросил я себя и вдруг вздрогнул: откуда-то с крыши высокого дома, расположенного за шоссе, открыли огонь, пули высекали искры из бетонного покрытия. Мигом все лишние мысли вылетели из головы. Бойцы, отпрянувшие назад под прикрытие стены углового дома, увлекли меня за собой. Нам приказал выдвинуть пулемет и открыть огонь по дому — рота должна была продолжить переход.
— Ты откуда, Чанг? — услышал я вдруг его вопрос.
— Прислали из батальона узнать, почему вы задерживаетесь, — раздался в ответ женский голос. В следующий момент гибкая фигурка, стремительно преодолев открытое пространство, очутилась рядом, заставив меня плотнее прижаться к стене, чтобы дать ей место в укрытии. И голос, и весь облик девушки показались мне странно знакомыми…
— Что вы здесь топчетесь? — нетерпеливо спросила она у бойцов.
Девушка запыхалась от быстрого бега, и я слышал совсем близко ее учащенное дыхание. «Я где-то видел ее раньше», — с нарастающей уверенностью подумал я, но в этот момент раздался чей-то ядовитый голос:
— Ты думаешь, мы железные и пули будут от нас отскакивать?
— Железные не железные, а сколько можно ждать, — перебила его девушка, — вот только огонь прервется, и надо делать бросок.
— Не выйдет! — поддразнил ее другой. — Бросайся сама, если такая непробиваемая.
— Как это «не выйдет»? — возмутилась девушка. — Навечно, что ли, здесь засели?! — Ей приходилось кричать, чтобы быть услышанной. Едва заградительный огонь прервался, она резко схватила меня за руку, поднимая с земли и увлекая за собой вперед. В следующий момент я уже бежал, чувствуя рядом других бойцов, а за спиной пули с визгом ударялись о бетон. Перебежав магистраль, девушка выпустила мою руку и остановилась, громко подбадривая остальных:
— Скорее, скорее!.. Не отставать! — и исчезла в темноте.
Так и не вспомнил тогда, где же я видел прежде эту хрупкую фигурку, слышал этот звонкий голос.
Смелый бросок девушки увлек за собой немало бойцов, хотя огонь тотчас же возобновился. Позднее, когда нашим пулеметчикам удалось нащупать огневые точки противника, оставшиеся присоединились к нам без большого труда. Все силы, проникшие в город, сконцентрировались в ту ночь в районе Новый Шолон.
Предыдущий удар по Сайгону был нанесен сразу после празднования лунного Нового года. Помню, наша компания ходила по городу, рассматривая места недавних боев. Мы видели пожары, следы пуль и осколков на стенах, слушали возбужденные пересуды горожан. Рассказывали, что атаковавших было немного. Они нанесли внезапный удар и рассеялись. А вояки марионеточного правительства ударились в панику и уже после ухода партизан обрушили снаряды прямо на дома мирных жителей.
Теперь я сам принимал участие в операции и знал, что бойцы Освободительной армии пришли крупными отрядами, видел, что они смело вступают в бой, умело приспосабливают дома к обороне, пробивая в стенах бойницы, и не боятся ни пехоты, ни танков, ни авиации, сражаясь за каждую улицу, за каждый дом. Даже ядовитые газы им нипочем! Бои были такие, что целые улицы превращались в развалины. Прежде я знал в этом районе каждый закоулок, а теперь с трудом опознавал большие улицы.
Мне выдали винтовку! Трофейного оружия было много, и Кан, командир моей группы, выбрал для меня новенькую Ар-15, сверкавшую вороненой сталью, но вскоре приказал заменить ее автоматом Калашникова с тремя запасными магазинами. С этого момента я стал настоящим бойцом Освободительной армии: оборонялся, стрелял и с громким «ура» ходил в атаку вместе со всеми.
Однажды среди товарищей завязался разговор о событиях ночи, которая стала для меня боевым крещением, ночи, когда мы должны были пересечь шоссе под огнем. Некоторые хвалили девушку за ее смелость и хладнокровие: ведь это она увлекла нас на бросок, когда пулемет врага прижал роту к земле. Другие же считали, что девушка проявила ненужную удаль, которая могла вызвать напрасные жертвы. Ведь уже был отдан приказ выдвинуть ротный пулемет, надо было только подождать, и перешли бы совершенно спокойно. Им возражали, что пулемет пулеметом, а в военном деле нужна инициатива. К тому же никто не пострадал, так что риск был вполне оправданным… А приказ командования надо исполнять в срок, о какой же ненужной удали можно говорить!
Спор разгорался все сильнее, но я заметил, что даже те, кто осуждал поступок девушки, отзывались о ней с уважением. Порицали ее только за «ребячество» и припоминали другие эпизоды, чтобы доказать, что она никогда не упускала случая показать себя. Мой командир Кан насмешливо назвал ее «дамой из батальона» (Чанг была связным батальона и проводником по здешним местам. Командование часто присылало ее в роты с различными поручениями).
Сам Кан был отличным солдатом, хотя, пожалуй, чересчур одержимым. Он никогда не расставался со своей базукой. Однажды во время прошлой кампании ему довелось сжечь больше тридцати вражеских солдат одним выстрелом. Он был сайгонцем, как я, и его семья — мать и сестры — жила одно время в пригороде в простой хижине, крытой пальмовыми листьями. Потом все дома в их районе сожгли, чтобы освободить место для небоскребов. Теперь Кан часто приговаривал, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что согласен воевать всюду, где прикажут, но непременно сбережет несколько гранат и, когда вернется, ударит как следует по этим небоскребам.
В ту памятную ночь он тоже оглядывался по сторонам, ища подходящую позицию для базуки, чтобы «заткнуть врагу глотку». Но появилась девушка и увлекла нас за собой, потом заговорил ротный пулемет. Базука Кана так и не понадобилась, и за это, кажется, он затаил обиду на Чанг.
Слушая беседу товарищей, я все больше проникался к ним уважением. Девушка возбуждала во мне любопытство, но расспрашивать о ней было неудобно. Товарищи, конечно, могли себе позволить быть веселыми и даже чуть развязными, но мне с моим недавним прошлым нужно было строго следить за своим поведением. Впрочем, она мне вовсе не нравилась. Уважать я ее, конечно, уважал, но не больше. Бойцы величали ее по-всякому: и «госпожа», и «девчонка», и «малышка», но я мысленно всегда называл ее «старшая сестра», а бойцов-мужчин, как принято, — «старшими братьями», независимо от того, старше они или моложе. Вспоминая события той ночи, я испытывал смешанное чувство. Девушка, конечно, была молодец, но меня коробили ее тон и манера говорить. Разумеется, момент был ответственный, не время для церемоний, да и кто-то из бойцов начал над ней подтрунивать, но все же, рассуждал я, если ты девушка — мягкое и нежное создание, забывать об этом не имеешь права… Неужели война так меняет людей?
Впоследствии мысли об этой девушке не раз приходили мне в голову, а однажды я опять встретился с ней, и тоже при драматических обстоятельствах. В то утро наша рота двигалась через небольшой городок. Вдруг над нашими головами закружились два вертолета, а из окон высокого здания ударили пулеметы, преграждая дорогу. Все произошло почти как в ту первую ночь, только еще внезапнее. Из пяти бойцов нашей труппы двое были ранены. Вскоре к нам присоединился ротный. Другие подразделения уже ушли вперед, а нам пришлось спрятаться в одном из домов крохотной улочки. Тени вертолетов скользили по земле возле дома, а пулеметы наперебой захлебывались очередями. Пули взрывали сухую землю, поднимая фонтанчики пыли, и впивались в стену, высекая из нее кирпичную крошку. Положение становилось критическим. Нужно было преодолеть открытое пространство, чтобы укрыться в квартале, застроенном большими зданиями, и там передохнуть до вечера, а потом сделать решающий бросок к самому сердцу Шолона. Но огонь прижимал нас к земле, не позволяя сделать и шага. Нам, укрывшись под навесом крыши, напряженно высматривал вражеские огневые точки; от ветра, поднятого винтами вертолетов, волосы застилали Наму глаза, мешая глядеть. Кан со своей базукой пробрался на кухню. И в этот момент перед нами неожиданно возникла девушка…
— Чанг! — обернулся командир роты. И тут я узнал ее. О небо! Я думал, мои глаза вылезут из орбит от изумления…
— Так это ты!
Девушка взглянула на меня и тоже узнала:
— Значит, ты с нами?
— Вы что же, знакомы? — спросил Нам.
Чанг сделала несколько шагов вперед.
— Прежде я была у них в доме служанкой. — Она присела рядом с командиром роты и тоже выглянула наружу.
Вбежал Кан, схватил командира за руку и, не говоря ни слова, увлек его за собой. Мы с девушкой последовали за ними и увидели, что Кан о чем-то горячо толкует, указывая рукой на двухэтажный дом, который был выше других в ряду. Все сразу поняли его намерения. Он хотел установить там базуку и ударить по вражеским пулеметам. За несколько дней, проведенных в отряде, я успел узнать, как действует базука, и понимал, что стрелять с такой позиции очень опасно!
Минута проходила за минутой, и каждая из них казалась бесконечной. Вертолеты кружились над нами, время от времени выпуская наугад ракеты. Мы снова собрались на верхнем этаже, откуда было удобно следить за обстановкой. Пулемет не умолкал ни на минуту, и мы были бессильны.
— Разреши мне… — повторял Кан. Нам еще раз посмотрел на большое здание, в котором скрывались огневые точки, потом перевел взгляд на ветхий двухэтажный домик и нахмурил брови.
— Ну, дай же я оттуда ударю, — продолжал твердить Кан, лицо его было страдальчески искажено. Он повернулся и схватил руку Чанг, как бы ища у нее поддержки. Девушка тяжело вздохнула, и командир нехотя кивнул. Кан мгновенно выпустил руку девушки и, схватив свое оружие, бросился из дома. Прошло несколько томительных минут. Я почувствовал, как рука Чанг легла на мое плечо, и почти в тот же момент прозвучал раскатистый выстрел. У меня зарябило в глазах и зазвенело в ушах, но я тотчас же высунул голову из укрытия и увидел, что здание, в котором засел враг, окутано дымом. Пулеметы смолкли, вертолеты скрылись. Сзади прокатилось дружное «ура». Бойцы выскакивали из своих укрытий и, перебегая открытое место, скрывались среди больших зданий.
Нам и Чанг первыми бросились вниз и пролезли в дыру, проделанную Каном в стене, я последовал за ними. Мы бежали к дому, на чердаке которого Кан выбрал огневую позицию. Дом рухнул, не выдержав силы отдачи базуки. На его месте громоздилась беспорядочная куча обломков: кирпич, штукатурка, балки, гофрированное железо…
Кана вытащили из-под развалин тяжело раненным, без сознания. Дальше мы несли его на носилках. Чанг на ходу спросила меня о моей семье. Я рассказал об их отъезде.
— А ты давно с нами?
— С той ночи, как ты перетащила меня через шоссе.
— Какой ночи? — Девушка взглянула на меня с удивлением. Но я ничего не успел объяснить, ее срочно вызвали в батальон. После она появлялась еще несколько раз, передавала приказы командования, спрашивала, как чувствует себя Кан, и снова убегала.
Раненый боец начал приходить в себя. Заметив, что мы с Чанг беседуем как старые знакомые, он прошептал:
— Знакомы?
И я рассказал.
Однажды утром — это было больше года назад — я не пошел в школу и валялся на кровати, как вдруг услышал на улице громкие крики. Оказалось, что кричат в доме торговки жареными бананами тетушки Хай. Этот дом примыкал к нашему, но выходил фасадом на другую улицу. Доносились голоса торговки и еще какой-то девушки. Я в то время томился от скуки, поэтому сразу выскочил на улицу узнать, что происходит. Перед калиткой, ведущей к дому тетушки Хай, стояла девушка с покрасневшим от гнева лицом.
— И не спорьте со мной, — восклицала она, — станете заставлять силой — в полицию пожалуюсь!
Ее собеседницей по другую сторону калитки оказалась вовсе не тетушка Хай — бедная торговка, зарабатывающая себе на жизнь нелегким трудом, а совершенно незнакомая малоприятная женщина, тучная, с густым слоем румян.
— Не глупи, девочка, — отвечала она с насмешкой, — свяжешься с полицией — сама бед не оберешься!
Одного взгляда на женщину было достаточно, чтобы понять, кто она такая. Ясное дело, девушку шантажировали…
— Что тут происходит? — спросил я, подходя ближе.
Девушка уже повернулась, чтобы уходить. Услышав мой вопрос, она вскинула голову и глянула в глаза так сердито, будто спорила именно со мной. На вид ей было лет семнадцать — восемнадцать, гладкие волосы зачесаны назад и схвачены заколкой, одежда крестьянская: черные шаровары и блузка оранжевого цвета, в руках — небольшая сумка, видимо, со всем ее имуществом. Раньше я несколько раз сталкивался с этой девушкой на улице, она разносила воду по соседним домам. Сейчас, вглядевшись пристальнее, я решил, что она наверняка не горожанка, пришла откуда-то издалека, а деревенские простушки, как известно, лакомая добыча для любой сводни! Девушка оставила мой вопрос без ответа и торопливо зашагала прочь. Я пошел следом. Мать и сестры тоже вышли на шум и стояли возле нашей калитки.
— Что там случилось, сынок? — спросила мать.
— Вот у нее спроси, — ответил я, указывая пальцем на девушку. Моя мать — женщина добрая, всегда готова помочь тому, кто в беде.
— Что с тобой, дочка? — участливо спросила она, когда девушка поравнялась с нею.
Девушка подняла голову, посмотрела на мать, сестер и остановилась.
— Зайди к нам, успокойся и расскажи толком, что произошло, — пригласила ее мать.
Внезапно незнакомка опустила голову и стремительно бросилась мимо матери прямо в дом. Положив голову на стол, она зарыдала. Она долго рыдала, не поднимая лица. Женщины окружили ее, я тоже стоял в недоумении. Мать присела рядом и, гладя, девушку по плечам и спине, старалась ее утешить.
— Ну что? Что случилось? Расскажи… — уговаривала она.
Девушка успокоилась не сразу, но наконец вытерла слезы и заговорила. Оказалось, что она родом из Тэйниня, родители погибли при бомбежке, и ей пришлось уйти в Сайгон на заработки. Она нашла квартиру в домике тетушки Хай и стала разносить воду по ближайшим улицам. Со своею хозяйкой она вовсе не была в родстве, но, по обычаю, называла пожилую женщину тетушкой, а та ее — племянницей. И вот, оказывается, эта «тетушка» за ее спиной сговорилась с другой женщиной, и та сегодня явилась требовать, чтобы девушка шла на работу в бар. Квартирантка отказалась наотрез. Видя, что увещевания не помогают, женщина возвысила голос и перешла к угрозам. Она кричала, что тетушка Хай уже договорилась с ней, а она, в свою очередь, пообещала хозяину бара, отказаться невозможно… Тетушка Хай вмешалась в разговор и стала ей поддакивать, утверждая, что девушка раньше была согласна, и за это она не брала с нее денег ни за еду, ни за жилье. (На самом деле квартирантка зарабатывала достаточно и платила регулярно.) Девушка разволновалась и, в свою очередь, накричала на них, пригрозила, что пожалуется в полицию, а затем собрала вещи и ушла.
Меня смутили слезы девушки, а выслушав ее рассказ, я удивился, до чего он похож на ежедневные фельетоны сайгонских газет: война заставляет девушек уходить из родных мест в большой город, а там они попадают в цепкие руки торговок живым товаром, которые для начала прельщают их легким заработком официантки в баре. Потом на сцене появляется какой-нибудь бездельник-ловелас вроде меня. Что ж, для этой роли я вполне сгодился бы в то время… Настоящей любви я еще не знал. В кругу моих друзей любовь считалась старомодным и наивным чувством. К женщинам и девушкам мы относились свысока, дразнили и задирали их на каждом шагу. Но кое-какая порядочность во мне все же была, и, слушая рассказ девушки, я возмутился.
— Что же ты теперь будешь делать? — спросила мать.
— Пойду куда-нибудь, — с тяжелым вздохом ответила та, — буду искать работу.
— Куда тебе идти, — тоже вздохнула мать, — и где ты ее найдешь?
— А что, если мы… — вмешался я в разговор и, не договорив, выразительно посмотрел на мать. Мать поняла намек: ей была нужна помощница — ходить на рынок, готовить, следить за детьми. Вот так в первый раз в жизни из-за благородного жеста я подумал о хозяйстве.
Девушка осталась у нас, но я больше не обращал на нее внимания. А неделю спустя мать сказала, что новая служанка уехала к себе на родину в Тэйнинь. Там отыскалась какая-то тетка, которая хочет забрать ее к себе. Перед отъездом девушка просила передать мне свою благодарность и добрые пожелания.
Когда она жила у нас в доме, ее звали Минь, а теперь выяснилось, что ее настоящее имя Чанг, да и внешность стала совсем другая, неудивительно, что при встрече я не сразу узнал ее. Минь выглядела совсем по-деревенски, а Чанг и одета была как горожанка, и завивала волосы. Да и голос ее прежде я слышал по-настоящему лишь однажды, когда она ругалась на улице. Попав к нам, она все время молча корпела над работой и разговаривала только с детьми, а мы слышали от нее лишь «да» или «ясно». Так мог ли я узнать нашу молчаливую служанку в той девушке, которая громко спорила с бойцами и, схватив меня за руку, решительно повела под огнем через дорогу? Кто же она на самом деле?
И мне рассказали. Чанг была родом из Бенче. Прежде она работала связной при провинциальном комитете, а год назад ее отправили со специальным заданием в Сайгон. В ту пору девушке еще не исполнилось и восемнадцати лет. Ей дали пятьсот донгов (меньше, чем стоит самое скромное питание в течение двух недель), приказали добраться до Сайгона и обосноваться там, чтобы при случае использовать ее квартиру как явку. На первых порах девушке пришлось нелегко, потом она освоилась и установила связь с движением в среде служащих и учащихся. Позднее ее назначили проводником одного из подразделений, выделенных для взятия Сайгона.
Я невольно вздрогнул, сообразив, что Чанг появилась у нас в доме в самом начале своей подпольной работы. Счастье, что мне тогда не вздумалось приставать к ней! Какими глазами смотрел бы я на нее теперь? Одна мысль об этом бросала меня в жар. Оказывается, она и среди учащихся работала! В свое время мне довелось несколько раз участвовать в выступлениях школьников, политических семинарах, демонстрациях. Но я делал все это просто из озорства, увлеченный общим порывом, и никогда всерьез не задумывался, зачем это нужно. В отличие от Чанг, никаких высоких целей и идеалов у меня не было.
На Новый год в Сайгоне обычно появлялись листовки и лозунги Национального фронта, кое-где проходили митинги и на некоторые из них я даже бегал посмотреть. Возможно, все это — дело рук Чанг! Кто бы мог подумать! Я еще долго сидел, ошеломленный услышанным.
Вечером состоялось памятное для меня совещание. С наступлением ночи нам предстояло пересечь еще одно большое шоссе и с боем пробиться в центральную часть Шолона. Противник наверняка окажет сильное сопротивление. Как поступить с ранеными? Взять их с собой — они будут нас связывать, оставить здесь — кто будет о них заботиться? Да и место ненадежное. Противник не уничтожен, и мы стараемся избежать столкновения с крупными силами. Так и в окружение попасть недолго. Во время прошлогодней кампании все раненые были благополучно эвакуированы. Но это дело случая. Тогда наши пришли мелкими группами, атаковали выборочно, противник был застигнут врасплох. И население оставалось на местах. Если раненые не могли передвигаться с отрядом, их оставляли в частных домах. Местные жители ухаживали за ними, а после выздоровления помогали добраться до своих. Сейчас все по-другому. Бои развернулись, население бежит, спасаясь от бедствий войны, а враг старается отрезать пути отхода и замкнуть кольцо окружения. Кто может поручиться в таких условиях за жизнь раненых?
Понимая серьезность положения, раненые товарищи предложили сами: все, кто может держать оружие, вернутся в строй, а тяжелораненые останутся, чтобы не быть обузой…
Для окончательного решения мы собрались в большом доме, хозяева которого бежали. Просторная комната была уставлена дорогой мебелью из черного дерева, на стенах висели панно с каллиграфически выписанными китайскими иероглифами — изречениями мудрецов, стихотворными поздравлениями хозяевам, а также многочисленные картины и зеркала. В центре потолка была подвешена роскошная люстра… На совещании присутствовали делегаты рот, представители командования и раненые, всего около двадцати человек. Те, кто был ранен легко, стояли, опираясь на винтовки, и старались держаться бодро, показывая своим видом, что хоть сейчас готовы в поход. Тяжелораненых, обмотанных бинтами, принесли на носилках, пружинных матрацах, поролоне.
У многих бойцов были при себе детские игрушки, которые придавали им очень забавный вид, хотя, по-видимому, никто, кроме меня, этого не замечал. Чего только не было: пластмассовое оружие, карнавальные маски, плюшевая собачка, резиновый медведь, заводной автомобильчик, мотоцикл с седоком… Мы только что вели бои в оживленном торговом районе. Противник старался не столько сражаться, сколько побыстрее эвакуировать гражданское население, чтобы потом целыми машинами вывозить награбленное в крупных магазинах. Офицеры и солдаты тащили радиоприемники мешками, а браслеты с часами надевали на руку десятками — от кисти и до локтя — или нацепляли их на стропу от парашюта и вешали на шею, как цветочную гирлянду, которой венчают победителей… У нас же было правило: запирать и опечатывать двери магазинов, которые оказывались в расположении части, чтобы хозяева по возвращении нашли все в целости и сохранности. Никто не посягал на дорогие вещи. Лишь изредка бойцы подбирали валявшиеся детские игрушки, игральные карты или какие-нибудь бесполезные безделушки, привлекшие их внимание. Мне приходилось видеть, как в минуты отдыха они дурачились, нацеливаясь друг в друга из пластмассовых пистолетов. Помню, как один из бойцов полз, направляя перед собой игрушечный заводной танк, а его товарищ, разыгрывая страх, пятился назад.
Вот и сейчас многие не захотели расставаться со своими игрушками.
Собрание приняло решение: позволить раненым, способным владеть оружием, продолжать марш; тяжелораненых — оставить. Командир батальона сказал несколько напутственных слов и еще раз призвал всех, кто может сражаться, вернуться в строй. Среди тяжелораненых был Кан. Услышав слова комиссара, он стиснул зубы и попытался привстать, но тут же откинулся на подушку. Чанг поспешно подсела к нему и, успокаивающе погладив ладонью, заглянула в лицо. Комиссар продолжал объяснять задачу, подчеркивая, что от раненых требуется не меньшее мужество, чем от тех, кто идет в бой. Хотя им будет оставлена помощь, сказал он, главная забота ляжет на них самих, а после предстоит с помощью крестьян, самостоятельно пробираться на север в расположение части.
Затем стали обсуждать, кто же останется с ранеными. Найти подходящую кандидатуру было нелегко: это должен быть человек энергичный и находчивый, хорошо знающий город, а главное — умеющий ладить с людьми. Ведь ему предстояло заручиться поддержкой местных жителей. Между тем фронтовики, которые смело сражаются в бою, бывают подчас излишне прямолинейны. Да и в город многие из них попали впервые. Никто не решался взять на себя ответственность за раненых в этом превращенном в развалины районе, откуда все бежали и где можно было ждать встречи с врагом.
— Прошу оставить меня… — раздался вдруг несмелый голос.
Это была Чанг. Девушка заговорила робко и неуверенно. Казалось, она боится, что ее просьба будет отвергнута и она получит вдобавок замечание за легкомыслие, потому что ее обязанности проводника очень важны. Мне вспомнились рассказы о том, что в прошлом году некоторые отряды сбились с пути во время марша, а другие атаковали по ошибке совсем не те объекты, какие надо было.
— …Я вполне справлюсь одна, — закончила Чанг. — Не нужно отвлекать других бойцов. Что же касается обязанностей проводника, то теперь в наши ряды влились горожане, не одна я знаю город.
Девушка глянула при этих словах на меня, потом снова перевела взгляд на командиров, которые начали вполголоса переговариваться. Меня охватило сильное волнение. В эту минуту Чанг была совершенно не похожа на энергичную и решительную связную, которая умела заставить подчиняться себе. Я догадывался, кого она имела в виду, говоря о новом проводнике. Конечно, город мне знаком, но стать проводником — такая ответственность! Я смотрел на Чанг, Нама, комиссара и других командиров, не смея ничего сказать. Батальонный комиссар повернулся и о чем-то спросил у нашего ротного. Тот утвердительно кивнул головой, тогда командир встал и объявил, что просьба Чанг удовлетворена, командование уверено, что и она, и раненые бойцы вполне справятся с поставленной задачей. Затем он закрыл собрание и подозвал меня:
— Отправляйтесь в расположение батальона!
— Слушаюсь.
— Перед этим можете зайти к себе в роту. Вечером выступаем, будете указывать дорогу. Вы ведь хорошо знаете город?
— Так точно.
Комиссар и командиры вышли из дома первыми. За ними последовали легкораненые, чтобы разойтись по подразделениям. Тяжелораненым предстояло провести ночь в этом доме. Я мог бы и не заходить в роту: оружие было при мне, одежда — тоже, но подумал, что надо бы попрощаться с Намом и другими товарищами. Пока я стоял около Кана, Чанг разговаривала с другими ранеными.
— Ну, ступай, веди батальон, да смотри не зевай, гляди в оба, — с улыбкой напутствовал меня Кан.
Я улыбнулся в ответ, не зная, что сказать на прощанье, и в этот момент Чанг повернулась и увидела меня.
— А, ты еще здесь? — Потом она обратилась к раненым: — Побудьте пока одни, я схожу в батальон и сразу же вернусь. Идем, — добавила она, схватив меня за руку.
Вместе мы двинулись к выходу из этого громадного, непривычно роскошного дома.
— Ты тоже хотел просить, чтобы тебя оставили с ранеными? — спросила она. (И вправду у меня была такая мысль, но я не решился высказать ее вслух.) — Хватит и меня одной, сейчас каждый человек на счету.
Мы вышли на улицу. Она была пустынна, бойцы успели разойтись. Косые лучи заходящего солнца заливали теплым светом мостовую, стены и крыши домов. Мне вдруг показалось, что я вижу все это в первый раз, а прежде никогда не обращал внимания, замечая только прохожих, автомобили и магазины. Улица показалась чужой и непривычной. Кругом царило безмолвие. Звуки стрельбы, гул реактивных самолетов были едва слышны, будто война шла где-то далеко, в другом времени и пространстве. Странное ощущение охватило меня. Мы сошли с террасы на тротуар. Чанг с улыбкой повернулась ко мне, лицо ее было тоже освещено солнцем, а мысли, казалось, блуждают где-то вдали.
— В роту пойдешь или показать тебе сперва дорогу в батальон?
Я молчал и по-прежнему шел за ней, не зная, что ответить.
— Что тебе сказала мать, когда ты вернулся и узнал, что я от вас ушла? — вдруг спросила Чанг. — Наверное, что я вернулась на родину в Тэйнинь? А ведь было совсем не так! Просто я растерялась и не знала, что делать. У себя в провинции ничего не боялась, а здесь… Это уже позднее я привыкла работать со студентами, преподавателями, врачами, бывать в семьях, похожих на вашу семью. А у вас даже боялась рот открыть, где уж тут явку организовывать. Руководство это понимало, поэтому меня перебросили в Чотьек в семью торговца, чтобы привыкала к новым условиям постепенно. Но матери твоей пришлось сказать, что я возвращаюсь в Тэйнинь.
Я шагал рядом с ней по пустынной улице, слушал рассказ и машинально отмечал приметы пути. Меня охватило странное чувство, будто мы идем вместе куда-то далеко-далеко. В голосе девушки появились смешливые нотки:
— Помнишь тот день, когда я плакала? Это я от злости! В другое время никто не заставит меня хотя бы слезинку уронить. И злилась я вовсе не на эту противную торговку или на тетушку Хай, которая стала ей поддакивать. Обидно стало, что возможна такая несправедливость. Ведь ради людей стараешься, мечтаешь, чтобы все стали свободными, а люди как с тобой поступают? И не какие-нибудь мироеды, а тетушка Хай. Она ведь сама беднячка, знает, почем фунт лиха. На такую и сердиться долго нельзя. Когда будем возвращаться, хорошо бы ее навестить. — Девушка замедлила шаг. — В Чотьеке и Футхо я устраивала явки. Как взялась за работу, сразу почувствовала себя увереннее. А первые дни в вашем доме даже заснуть не могла, все тревожилась, что не выполню задание. Задремлешь, бывало, и приснится, что наши вступают в город. Проснешься — никого нет!
Чанг остановилась и указала рукой на один из домов, возле которого виднелось много бойцов:
— Штаб батальона там, в доме номер восемьдесят четыре. А мне теперь сюда, — она указала на проход между домами, — увидимся еще, наверное?
Она двинулась было прочь, но тотчас остановилась и снова обернулась ко мне.
— Чуть не забыла! Встретишься с семьей — передай всем привет от меня!
Девушка уходила, а я стоял и ошеломленно глядел ей вслед, стараясь разобраться в своих мыслях и чувствах. Как много нового я узнал и понял за сегодняшний вечер, сколько раз терялся и молчал, не находя слов. Мне предстояло еще о многом подумать и многое понять, но одно было ясно: я навеки связан со своими товарищами по оружию, с делом, которому мы вместе служим.
1968
Перевод И. Быстрова.
В ночь с четвертого на пятое мая 1968 года[34], когда уже занимался рассвет, мы добрались до сайгонского моста, что зовется «Игрековым». Мы преследовали батальон марионеточной армии. Это сейчас батальон улепетывал от нас, а поначалу дело оборачивалось скверно: нам пришлось залечь на топком рисовом поле, так как противник, оседлав единственную дорогу, ведущую к городу, поливал нас с дорожной насыпи автоматным и пулеметным огнем. Мы тоже отвечали огнем, но сбросить их с дороги не удавалось. И тут со всех сторон загрохотали взрывы, застрекотали пулеметы и автоматы — началось наше второе наступление на Сайгон. Ребята заволновались. Как раз в это время политрук, ползком подобравшись к дороге, выскочил на насыпь и, стоя во весь рост, крикнул: «Вперед! На Сайгон!» Тут-то и случилось чудо: в мгновение ока мы оказались на дороге, а они, все до единого, кинулись наутек. Дорога была в наших руках, мы вошли в предместье, и вот перед нами мост…
Ничего не скажешь, сайгонские жители встретили нас ликованием и объятиями. Но после рассвета начались то бомбежки, то артналеты. Нам, правда, удалось уговорить местное население эвакуироваться, чтобы избежать лишних жертв. И вот они, собрав пожитки, с корзинами на плечах, толкая впереди тележки, ушли из своих домов. Они ушли, а за их спинами дома уже лежали в развалинах, объятые пламенем и в тучах дыма.
Прямо на нас шел взвод американцев. Они спустились с моста и топали не торопясь, уверенные, что мы давно отсюда сбежали, если нас раньше не сожгло напалмом, не завалило кирпичами, не убило осколками. Но не успели американцы отойти от моста и трехсот метров, как грянули наши пулеметы и автоматы — ни один янки не уберегся от пули!..
Вдоль улиц клубами тянулся дым, всюду полыхал огонь, громоздились груды битого кирпича, а на спуске от моста лежали трупы американцев, вперемешку с их оружием и снаряжением.. А мы вновь исчезли, укрывшись за развалинами. Со стороны моста донеслось урчание танков и бронетранспортеров. Они вынырнули прямо перед нами, десятка два бронированных чудовищ, и, лязгая гусеницами, принялись утюжить развалины, врезались в стены, ломали опорные балки и столбы, крошили уцелевшие от бомбежек дома. Американцы не сомневались, что, вздумай мы укрыться там, они нас расплющат всех до одного и не единожды. Но тут раздались залпы, в бой вступили наши противотанковые орудия. Все заволокло желтым дымом, бронированные машины остановились, моторы заглохли, докрасна накалилась объятая пламенем броня, изогнулись их стальные тела, опустились вниз искореженные стволы орудий.
События этого утра особенно порадовали нас: теперь мы убедились, что умеем гнать врага не только в горах или на равнинах. Враг отступает, и очень успешно, на улицах города!.. Вместе с тем и американцы, хотя авиация и артиллерия их доставляют нам большие неприятности, не могут нас остановить, ибо пехота их и танки уступают нам в бою даже в условиях уличных сражений…
Таковы уроки, которые мы извлекли в результате двух наступлений на Сайгон. Но сейчас я хотел бы рассказать о другом. Эту историю я не могу забыть, и, пожалуй, она имеет кое-какое отношение к нашим успешным атакам на Сайгон.
В ту ночь и в то утро, когда жители предместья покинули его и начались бомбежки, я решил еще раз осмотреть участок обороны, который занимал мой отряд. Заглянув в один из уцелевших домов, я вдруг обнаружил там женщину с ребенком. Женщине было лет тридцать. Присмотревшись к ней, я поразился удивительной ее красоте. Весь облик ее говорил о том, что не труд был ее главной заботой, что жила она в неге, заботясь лишь о своей внешности. Правда, сейчас вид ее был весьма непрезентабельный: волосы растрепаны, модный костюм помят, пудра осыпалась со щек, губы не накрашены. А малышка, девочка лет двух, наоборот, была ухоженна, тщательно причесана и одета. Такая милая, славная толстушка… Мать, обняв дочку и бессмысленно глядя перед собой, сидела на диване, который стоял в передней у самой стены.
Дом этот привлекал внимание в квартале, отличаясь аккуратностью и чистотой. И в комнатах было полно дорогих вещей: телевизор, транзистор «Филипс» с шестью диапазонами, стол и кресла, отделанные никелированными планками, подушки на диванах, обтянутые яркой тканью. Но что особенно бросалось в глаза, так это обилие продуктов — всюду в шкафах, на полках громоздились банки мясных консервов, пачки печенья, блоки сигарет. Банки были круглые и квадратные, пачки маленькие и большие, — словом, полный набор американских товаров. Кроме нетронутых запасов, на полу, на столах, в углах, под кроватью валялись уже открытые банки, разорванные пачки. Да, видать, люди в этом доме жили весьма обеспеченные.
Я спросил женщину:
— Что случилось, почему вы не эвакуировались?
— Не эвакуировалась, — будто эхо повторила она и покачала головой.
— Ведь у вас ребенок, — продолжал я.
— Ничего, она со мной, — ответила женщина.
Мы уже привыкли, что нас встречают с радостью, иные плачут от счастья. А эта даже не поднялась со своего дивана. Голос ее звучал устало, равнодушно, отвечала она с неохотой, правда, если приглядеться, то можно заметить, что в равнодушии этом сквозит беспокойство и даже страх. «Может быть, муж у нее — важная птица в марионеточной армии или администрации, — подумал я, — а может, офицер в карательных частях либо полиции».
— Послушайте, куда вы спрячетесь, когда начнется бомбардировка или обстрел? Тут же ребенок. Это ваша дочка?
— Да, моя, — ее голос вроде бы потеплел.
— Оставаться здесь небезопасно, подумайте о дочери. Вам надо срочно уходить отсюда.
— Куда я пойду? — с холодным равнодушием ответила она.
— Ну а муж-то ваш где?
— Нет у меня мужа.
— Кто же отец ребенка?
Женщина ничего не ответила.
— Наверное, он погиб? — спросил я участливо.
Глядя куда-то в сторону, женщина рассеянно сказала:
— Нет, почему же? Он жив.
— Так почему же он вас бросил здесь в такое время?
— Он армейский капитан и теперь в Фунюане.
Я хотел было сказать: «А, марионеточный капитан!..» — но сдержался. Однако, что-то надо предпринять, чтобы обеспечить безопасность этой женщины с ребенком. Я еще раз пожалел, что она не эвакуировалась вместе со всеми. Может, не хотела расставаться со всей этой роскошью — телевизором, приемником, шикарной мебелью, нарядами? И почему она говорит, что у нее нет мужа, ей некуда идти, когда на самом деле муж служит капитаном в Фунюане?
На улице послышался топот бегущих ног. Я обернулся: в дом влетел парень с автоматом на плече. Он был местный, сайгонский доброволец, присоединившийся к нам в начале операции. Увидев меня, он просиял, потом обратился к женщине:
— Ты еще здесь? А он где? — вопросы сыпались один за другим. Она не отвечала, и парень продолжал: — Ты еще не сказала про него? — Он повернулся ко мне: — Здесь прячется янки-дезертир!.. — Я не успел еще удивиться, как доброволец опять обратился к женщине: — Ты скажи нашему американцу, пусть вылезает. Ну-ка, вставай с дивана, я его сам вытащу…
С этими словами он решительно двинулся к дивану. Женщина поднялась, прижимая ребенка к груди. Парень, не снимая автомата, наклонился над диваном и начал шарить рукой, видно, открывая защелку. Он откинул сиденье дивана, будто крышку деревенского сундука, бормоча себе под нос:
— С полуночи в деле, никак вырваться не мог, только сейчас удалось забежать, я уж думал, что…
Я приблизился к дивану, парень наклонился и позвал:
— Эй, Моро! Моро! Слышь, вылезай!
И тут я увидел негра. Он прятался, собственно, не в диване, а в глубоком подземном убежище, вход в которое был скрыт под сиденьем дивана. Зрелище, признаться, впечатляющее. Я даже глаза вытаращил, а молодой сайгонец, как ни в чем не бывало, объяснял:
— Это Моро. Знакомьтесь: Эдуард Моро, рядовой американских ВВС. — Сайгонец дурачился, явно наслаждаясь моим изумлением: — Он солдат, но служил на побегушках, точнее, возил в машине белых американцев. — Закончив представление, сайгонец сказал американцу: — Перед тобой вьетконговец, можешь с ним поздороваться.
Все это время негр стоял в своем укрытии по стойке смирно, вытянув руки по швам. Теперь же, когда ему сказали, что надо поздороваться, он совсем растерялся. Я не выдержал, прыснул со смеху, потом сказал, протягивая негру руку:
— Вылезайте!
Он нерешительно взялся за нее обеими руками, затем ухватился покрепче, и тут я с неожиданной для него силой рванул и мгновенно вытащил его из ямы. Моро чуть было не растянулся передо мной, но сумел удержаться на ногах.
— Спасибо вам, мистер, спасибо, — пробормотал он.
Молодой сайгонец, прежде чем поставить диван в нормальное положение, указал пальцем вниз и проговорил:
— Моро в этом подземелье провел без малого три месяца, он сидел там почти со времени нашего новогоднего[35] наступления на город. — Он поглядел на негра и улыбнулся: — Если бы не сегодняшний успех вьетконговцев, неизвестно, сколько бы времени еще пришлось тебе просидеть под землей. Слышишь, Моро?
Моро тоже заулыбался, косясь в мою сторону. Вслед за мной он вышел на середину комнаты и остановился рядом с женщиной. Молодой сайгонец, показав на нее, произнес:
— Это Оань, девчурку зовут Кэм, а меня — Лыу. — Затем обратился к женщине: — Эвакуироваться теперь ты не успеешь. В случае чего укроешься в убежище вместе с ним. — Он повернулся к негру и продолжал: — Моро, слышишь, ты тоже спрячешься в подземелье, а потом явишься к вьетконговцам. Ну, а мне пора, мои ребята там небось заждались. Я ведь отпросился всего на минутку. Не иначе как скоро будет контратака… Теперь у меня в руках оружие!..
Он с довольной улыбкой похлопал по стволу автомата и, кивнув на прощание, выбежал на улицу.
Я посмотрел ему вслед: над развалинами домов, над огнем и дымом занимался рассвет. Времени у меня оставалось в обрез, я скомандовал:
— Живо! Спускайтесь все в убежище.
Оань с девочкой на руках двинулась к дивану, а Моро стоял в нерешительности.
— Может, я могу вам помочь, — проговорил он.
— Это потом, а сейчас спускайтесь в укрытие.
Моро, нажав защелку, открыл вход в убежище. Я взял девочку на руки и помог Оань спуститься вниз, А заодно, улучив момент, повнимательнее рассмотрел подвал. Там лежал надувной резиновый матрац, вокруг него, как и в комнатах, валялись консервные банки, пачки с печеньем, раскрытые и еще непочатые. В подземелье легко могли уместиться человека три, и мне оно показалось относительно надежным.
Женщина с ребенком уже спустились вниз, а Моро все еще стоял и не спешил закрывать входной люк в убежище, сиденье дивана.
— Я слышал, как говорили соседи, что батальоны господина Тхиеу[36] уже сбежали, — обратился он ко мне. — Но учтите, скоро подоспеют американские резервы. Новогоднего наступления никто не ожидал, и тогда резервов не было, а теперь совсем другое дело — двадцать пятая дивизия и…
Я улыбнулся и прервал его:
— Да, да, это нам известно. Вы говорите о двадцать пятой дивизии «Тропическая молния» и первой дивизии «Вождь краснокожих»? Их уже подтянули, они стоят в тридцати километрах от Сайгона, но отдельные части уже заняли позиции в городе. Мы принимаем меры. Так что мы в курсе.
Моро уже закрыл было сиденье дивана, но вдруг опять высунул голову.
— Я думал, что смогу быть вам полезен…
— Ладно, ладно! — приговорил я, слегка нахмурившись. — Конечно, сможете. А пока посидите в убежище.
Только после этого Моро наглухо закрыл люк в подземелье. Я же вернулся на свой наблюдательный пункт возле разрушенной стены и тут же получил сообщение о приближении противника. Мы приняли бой и задали ему хорошую трепку.
Перед самым боем я успел сказать своим товарищам, что в одном из домов укрываются американский солдат-дезертир и жена офицера марионеточной армии с дочкой. Ребята очень удивились, но им было не до разговоров, вот-вот должны были появиться американцы.
Вскоре контратака, предпринятая американцами, захлебнулась, авиацию они перебросили на другие участки, а мы заняли новые позиции и стали ждать приказа. Вскоре нам пришлось покинуть эти места, и мы уговорили Оань уйти вместе с нами, а позже присоединиться к беженцам. Моро, конечно, не отставал от нас. И тогда-то мы узнали от начала до конца всю историю Оань, Моро и Лыу. Дело было так.
Муж Оань, его звали Хоа, закончил офицерское училище в Тхудыке и сначала служил в марионеточной армии в районе города Нячанга, но, когда в 1963—1964 году войска Фронта освобождения активизировали свои действия, Хоа счел за благо перевестись в Сайгон в Генеральный штаб. Пока муж был на фронте, страх за него не оставлял Оань. Теперь он занял тепленькое местечко в Сайгоне, однако беспокойство и страх не покидали женщину. Ведь чтобы выхлопотать этот перевод, пришлось истратить двести тысяч сайгонских донгов и влезть в долги, с которыми теперь надо было расплачиваться. Хоа вел такой же образ жизни, как и все сайгонские офицеры: увлекался азартными играми, занимался контрабандной торговлей. Не брезговал он и аферами, вроде продажи белых билетов тем, кто хотел избавиться от армии, или получения за мертвых душ солдатского жалованья, или просто разворовывания американской помощи. В таком деле офицерский чин и должность служили для Хоа и его компаньонов хорошим прикрытием.
Случалось, что ему перепадал крупный куш. Двести тысяч того долга удалось выплатить, но зато появились новые долги. Потому что увлечение картами обходилось Хоа весьма дорого — иной раз он загребал большие деньги, но и проигрывался в пух и прах. Порой ему удавалось здорово поживиться на какой-нибудь афере, но потом наступал черный день, когда он оставался с пустыми руками: чтобы ненароком не загреметь в тюрьму, не оскандалиться, приходилось подмазывать, давать взятки. Но при любых обстоятельствах образ жизни семьи не менялся: холодильник, приемник, телевизор оставались на местах, муж разъезжал на мотоцикле «хонда», жена — на «судзуки». А долг тем временем перевалил за четыреста тысяч.
Поэтому Оань устроилась работать на военную базу, аэродром Таншоннят, что неподалеку от Генерального штаба. Здесь ей приходилось каждый день встречаться с американцами, и она старалась держать себя с ними как можно скромнее. Надо сказать, что Оань гордилась своей молодостью, красотой, образованностью: она кончила университет по английскому отделению, бойко говорила по-английски, была начитанна, вполне прилично знала английскую и американскую литературу. К тому же у нее был муж, красавец офицер, и она втайне презирала американских вояк…
Но год назад на аэродроме появились три американских офицера, прибывших из Штатов. Ежедневно встречая Оань на базе, они познакомились с ней, неизменно здоровались и вообще были изысканно вежливы. Янки справлялись о здоровье ее супруга, просили передать подарки детям — кроме малышки Кэм у Оань были еще сын и дочка постарше. И вот как-то раз, придя на службу, Оань увидела на своем письменном столе записку, написанную по-английски.
«Мы хотим пригласить Вас сегодня провести с нами вечер и готовы за это удовольствие заплатить Вам сто долларов. Если Вы согласитесь, просим прийти Вас в восемь часов в отель «Рекс». У входа Вас встретит наш шофер Моро. До встречи сегодня вечером».
Оань была возмущена, она пылала от гнева!.. Схватив записку, женщина разорвала ее на клочки и выбросила в мусорную корзину. «Боже, какие идиоты! — думала она. — Ну все как один, что военные, что штатские, что солдаты, что офицеры. Не успели приехать в страну — й позволяют себе такую наглость. Подлецы!..»
И хотя записка была без подписи, Оань сразу узнала почерк капитана Уильяма, старшего из троих новичков. Они не стеснялись — в записке значилось и название отеля, где они жили, и имя негра — водителя их машины.
Оань сердилась весь вечер, но рассказать о своем неожиданном злоключении было некому. На военной базе со своими сотрудниками не больно поговоришь, а мужа как раз не было дома, он уехал в Дананг. В тот вечер к ней, правда, заходил Лыу, но с ним ей не хотелось быть откровенной. Этот Лыу недавно закончил университет и преподавал в частной школе. Когда он получил повестку о призыве в армию, Хоа достал ему нужные документы, и молодой человек добился отсрочки. С тех пор Лыу стал частым гостем в доме капитана. Хоа и Лыу вместе гуляли, пили, играли в карты, проворачивали темные дела. Кроме того, у Лыу для частых посещений этого дома была еще одна причина, которая недолго оставалась тайной и для Оань, и для Хоа, но оба они считали ее незначительной: Оань очень нравилась молодому человеку. Оань привыкла посвящать Лыу во все свои дела, но на этот раз было затронуто ее самолюбие и женская гордость, — словом, об этом не очень-то удобно говорить с мужчиной, которому нравишься.
На следующее утро на службе ее ждала новая неожиданность: трое офицеров-янки, будто ни в чем не бывало, заглянули к ней, с отменной вежливостью поздоровались, немного поболтали, и у Оань не было повода изменить к ним свое отношение, поэтому она была как всегда любезна. Но, вернувшись после обеда, Оань снова нашла на своем столе записку:
«Сегодня мы готовы предложить Вам двести долларов. Место и время прежние. До встречи вечером».
Оань разорвала и эту записку. Тем не менее игра продолжалась. На следующее утро к ней опять наведались дружелюбные янки, после обеда на столе опять появилось приглашение. И так изо дня в день. Менялась лишь предлагаемая сумма, которая каждый раз возрастала вдвое: пятьсот, тысяча, две тысячи долларов. Оань проводила бессонные ночи, она сердилась, возмущалась, ее охватывали страх и беспокойство. Но всякий раз, когда в ее рабочую комнату входили три американских офицера, Оань приходилось вести с ними вежливую беседу, хотя она старалась быть серьезной и сдержанной.
Женщина решила, что как только вернется муж, она все ему расскажет и попросит подыскать ей другое место. В отсутствие Хоа оставить службу Оань не решалась, потому что не так-то просто было устроиться на эту базу. Ее приняли на службу только по протекции друга Хоа да из уважения к офицерскому чину мужа.
Все эти дни Оань была вне себя от отчаяния и злости. Она злилась на янки, злилась на себя за то, что у нее не хватает смелости прямо сказать этим трем жеребцам, чтобы они прекратили свою дурацкую игру, прогнать их в шею, запретив околачиваться возле ее рабочего стола. Она сердилась на мужа, который обещал быстро вернуться, но почему-то задержался, оставив ее одну в такую трудную пору.
У нее росла обида и на ни в чем не повинного Лыу, потому что не могла поделиться с ним своими заботами, а он зачастил в дом, все выспрашивал и выведывал у нее, чем она так расстроена. К тому же случилось, что у них с Лыу именно в это время сорвалось крупное дельце. Причем сорвалось так, что под ударом оказался не только Лыу, но и, прежде всего, Хоа и сама Оань. Еще раньше Хоа и Лыу установили контакт с шофером, который возил американские товары из торгового порта Сайгона на склады Лонгбинь, что в Биенхоа. Когда капитан уехал в Дананг, шофер сообщил Лыу, что пригонит машину с товаром, как всегда, в условленное место. Казалось, все сулило удачу, компаньоны, Лыу и Оань, уже потирали руки, предвкушая немалый доход. Но стоило Лыу открыть ящики, как вместо товаров он обнаружил там пулеметы, правда, в разобранном виде. И тут, как на беду, подоспела патрульная машина военной полиции. Лыу удалось скрыться. Оань, наблюдавшая за происходившим из окна кафе, тоже вовремя сумела уйти. Взяли только шофера, бедняге надели наручники и препроводили в полицейский участок. Лыу и Оань исправно носили ему передачи, но чтобы вызволить его из рук полиции, требовались немалые деньги. Парня надо было выручать во что бы то ни стало, потому что на суде все могло открыться, и тогда всей компании не миновать бы тюрьмы, особенно тяжко пришлось бы капитану Хоа.
У несчастной Оань на душе кошки скребли, но она, приходя на службу, старалась держаться, как и прежде, естественно и с достоинством, чтобы никто из окружающих ничего не заподозрил. Иной раз ее терзало искушение, особенно в тот день, когда, вернувшись с обеда, она увидела оставленную американцами записку, где стояла цифра «две тысячи». Ночью, лежа без сна, она со злостью гадала, какой будет следующая сумма: четыре тысячи или пять? Не отдавая себе в том отчета, Оань машинально подсчитывала: пять тысяч долларов по обменному курсу соответствуют восьмистам пятидесяти тысячам сайгонских донгов. Почти миллион!.. На эти деньги можно купить свободу для шофера, да еще и расплатиться с долгами… А потом… Потом начать новую, спокойную жизнь, растить детишек. Те деньги, о которых супруги могли только мечтать, теперь буквально сами плыли ей в руки…
Подобные мысли не в первый раз мучили Оань, потому что в Сайгоне все на свете определялось деньгами. И когда ей в первый раз предложили сто долларов, она не могла не подсчитать, что это целых шестнадцать или семнадцать тысяч донгов, то есть ее двухмесячное жалованье!.. Но, размышляя, высчитывая, она одновременно еще больше возмущалась бесстыдством и коварством янки, которые воображают, что за деньги можно купить все.
На следующий день после того, как цена за вечер в компании веселых американцев достигла двух тысяч, они все трое, как обычно, заявились в ее рабочую комнату. Последовали приветствия, шутки, а потом Уильям вдруг спросил Оань:
— Ваш муж скоро возвращается, не так ли?
Ей не очень-то хотелось поддерживать светскую беседу с этими наглецами, и она разговаривала, не поднимая головы от бумаг.
— Да, — холодным тоном проронила она.
— Вообще-то он должен был уже давно вернуться, не так ли? — наседал Уильям.
Оань молчала.
— Не сегодня-завтра он вернется, — многозначительно произнес янки. То ли он говорил это самому себе, то ли своим приятелям, — Оань сделала вид, что ее это не касается. Но когда они ушли, ей стало не по себе. Ясное дело, они торопят ее, шантажируют, намекая на возвращение мужа. Негодяи!
После обеда Оань нашла записку: «Мы готовы предложить Вам пять тысяч долларов». Она разорвала бумажку, не дочитав до конца. Еще никогда она не была так сердита! И решила, с завтрашнего же дня, не дожидаясь возвращения мужа, бросить службу. Ничего, для нее найдется другое место, а отсюда надо бежать, бежать без оглядки!..
Тем не менее, несмотря на столь решительное настроение, Оань после ужина долго занималась своим туалетом, потом переоделась в аозай[37], попросила сестру приглядеть за домом и ребятишками и, усевшись на «хонду», выехала из дому. В голове не было ни единой мысли, только встречный ветер трепал ее волосы. «Хонда» точно сама подвезла ее к отелю «Рекс». Здесь у входа ждал Моро, который проводил женщину в номер к американцам. Она оставалась у них два часа с небольшим. В начале одиннадцатого, перед тем как Оань покинула гостиницу, Уильям отсчитал ей пятьдесят стодолларовых бумажек. Опустив голову, она схватила пачку ассигнаций и кинулась к двери, стремглав сбежала по лестнице, вскочила на мотоцикл и умчалась домой, не заметив Моро, стоявшего у входа в отель и глядевшего ей вслед.
На следующий день Оань вышла на службу, и трое американских офицеров по заведенной привычке заглянули к ней; они держались свободно, дружелюбно, любезно. Через два дня домой вернулся Хоа, он не обнаружил в жене никаких перемен. И только один Лыу заметил, что с Оань стряслась какая-то беда, он часто заходил к ней, и во взгляде его она читала тревогу. Оань стала избегать молодого учителя.
Оань обменяла часть долларов на донги и вручила их Лыу, чтобы тот вызволил из полиции шофера. Потом она заплатила самые неотложные долги, затратив на все две тысячи долларов. Оставшиеся три тысячи женщина припрятала. Оань была полна решимости пожертвовать всей суммой, чтобы расквитаться с долгами. Она хотела уговорить мужа бросить карты и темные аферы. Она мечтала оставить службу, ибо в Сайгоне любая женщина, состоящая на службе, обязательно попадет если не в постель к янки, то к какому-нибудь другому гнусному типу. Конечно, семье придется туго, ведь не так-то просто воздержаться от неразумных трат, вести хозяйство экономно, словом, жить На одно капитанское жалованье.
Оань всегда грезила о спокойной, честной жизни, но теперь, когда необходимые средства были в ее руках, перед ней возник трудноразрешимый вопрос: как объяснить мужу, откуда у нее взялись столь большие деньги. Ей и так пришлось нелегко, пока удалось растолковать Хоа, где она достала две тысячи долларов. Что же будет, когда муж узнает о новых трех тысячах? Тяжких подозрений не избежать.
После того злосчастного вечера вокруг Оань ничего не переменилось, по-иному на нее стали смотреть только двое — Лыу и Моро. Лыу она избегала, а при встречах держалась с ним холодно. Ну а Моро смотрел на Оань с жалостью, презрением и тайным вожделением. Но какое ей было дело до него? Он всего лишь жалкий негр, которого презирают белые американцы и даже такие, как Оань, ни во что не ставят.
Прошла неделя. Однажды в рабочую комнату к Оань вошел Уильям и безо всяких вступлений сказал:
— Мы возвращаемся в Штаты.
Оань подняла голову и вдруг почувствовала, точно тяжкая гора свалилась с ее плеч. И хотя после того вечера янки всегда держались с нею подчеркнуто вежливо, словом, как и прежде, Оань испытывала не только стыд, при каждой встрече с ними ее охватывал страх, словно над ней нависла неотвратимая угроза. И вот они убираются восвояси! Оань, сдерживая радость, склонилась к бумагам.
— Когда же вы уезжаете? — спросила она.
— Послезавтра.
Осталось каких-то два дня, подумала Оань, встрепенувшись от счастья.
— Вы уезжаете все трое? — спросила она опять.
— Да, все трое. Мы прибыли во Вьетнам по одному контракту.
Итак, Оань разом избавится сразу от трех подлецов!
Она хотела было спросить, не едет ли вместе с ними и Моро, но подумала, что это будет для нее слишком большая удача. К тому же Моро рядовой, а у них иные сроки службы в этой стране, чему офицеров-специалистов. И Моро останется, как проклятое напоминание о совершенном ею грехе!..
Но ее мысли прервал Уильям.
— Мы возвращаемся, миссис, и просим вас вернуть нам наши деньги, — сказал он.
— Какие деньги? — испуганно воскликнула Оань.
— Те самые пять тысяч долларов, — невозмутимо уточнил янки.
Несчастная женщина сразу ощутила горечь во рту, уши вдруг у нее заложило, а перед глазами пошли цветные круги.
— О чем вы говорите? — в растерянности пролепетала она.
И тут Уильям извлек из кармана какой-то предмет, завернутый в черную бумагу, и протянул Оань.
— Этот презент стоит пяти тысяч, я вас уверяю, — произнес янки с расстановкой.
Оань дрожащими руками развернула бумагу: там оказалась проявленная узкоформатная пленка. Не в силах сдерживать дрожь, она поднесла пленку к глазам и стала рассматривать, потом, обмякнув, откинулась назад, бросила свернувшуюся ленту, с брезгливостью оттолкнув ее от себя. На пленке был запечатлен тот самый вечер: Оань входит в номер к американцам в гостинице «Рекс», янки здороваются с ней, усаживают ее на кровать, она снимает с себя аозай…
Уильям тщательно свернул пленку и бережно завернул ее в бумагу.
— Как видите, пленка стоит таких денег…
Силы оставили Оань, она лишь машинально отвечала на вопросы американского офицера:
— Но у меня нет с собой никаких долларов.
— Ничего, — утешил ее янки, — мы улетаем через день, у нас еще есть время. Вы принесете деньги завтра.
— Я уже израсходовала, у меня осталось только…
— Сколько?
— Три тысячи.
— Говорите правду, ведь прошла всего неделя! — крикнул он, но, увидя жалкую гримасу Оань, понял, что она не лжет, и смягчил свой тон:
— Ладно, приносите завтра три тысячи.
Наутро они появились в обычное время, на этот раз все трое, и сзади маячил еще Моро.
Не ожидая вопроса, Оань вынула деньги и протянула их капитану Уильяму. Тот деловито взял пачку ассигнаций, неторопливо пересчитал: их оказалось тридцать стодолларовых бумажек, в тех самых купюрах, которые он собственноручно вручил Оань неделю назад. Янки сунул деньги в нагрудный карман, извлек пленку, однако не отдал ее Оань.
— Поскольку вы остались должны нам две тысячи, то вот это… — сказал он и поднял сверток, потом, обернувшись, позвал: — Эй, Моро! Моро!
Офицеры-янки расступились, пропуская вперед чернокожего солдата. Уильям дал ему пленку и продолжал:
— Это пока остается у Моро. Он не уезжает, служить ему здесь еще долго. Когда у вас будут деньги, вернете две тысячи долларов Моро и получите пленку. Не так ли, Моро?
Оань не слышала, что говорил Моро, что он отвечал белым. Все случившееся с ней казалось ей невероятным кошмаром. Она теряла рассудок… Но спектакль на этом не кончился. Уильям, обращаясь к Моро, продолжал:
— Теперь все в руках Моро. — Голос капитана Уильяма звучал саркастически. — Наш приятель Моро — большой чудак, он, надо думать, так привык к своей бедности, что две тысячи долларов, должно быть, ему не понадобятся. Потребует ли он их от вас, миссис, или удовлетворится чем-то другим, это уж, как говорится, дело вашего с ним общего согласия. Не так ли, дорогой Моро? Что же касается нас, то мы выходим из игры.
Янки дружно захохотали и, распрощавшись, направились к двери. Бедную женщину била дрожь, она ничего не слышала, ничего не понимала: вроде бы благовоспитанные люди, не забыли попрощаться с ней, пожелали ей доброго здоровья, удачи, попросили передать привет Хоа и милым детишкам… Вконец обессиленная, женщина опустилась на стул, ей хотелось бежать отсюда, но ноги сделались вдруг ватными, она не могла даже двинуться с места…
В полдень, придя домой на обед, Оань ни крошки не взяла в рот, а после на службу не вернулась, сославшись на плохое самочувствие. Хоа сделал вид, что не придает значения жалобам жены, уехал на службу. Однако остался Лыу, обедавший у них в доме. Он вошел к Оань в комнату и стал умолять ее, чтобы она не скрывала от него ничего и рассказала, что с ней случилось. Потерявшая контроль над собой Оань не в силах была нести свой позор и чистосердечно во всем ему призналась.
Но беда одна не ходит. Хоа, заподозривший что-то неладное, вернулся в тот день со службы раньше времени и, пройдя прямо в комнату жены, застал ее в слезах сидящей рядом с Лыу. Не желая, чтобы подозрения пали на верного Лыу, Оань не стала скрывать от Хоа своих злоключений.
Последовал скандал и развод. Хоа забрал двух старших детей и отбыл в Фунюан. У Оань осталась младшая дочь. Ей не хотелось возвращаться к своим родным, и она попросила Лыу снять для нее этот домик неподалеку от моста.
Оань оставила службу на аэродроме. Больше она не встречала Моро, но при одном воспоминании о том, что он еще здесь, во Вьетнаме, ее снова охватывал страх, сердце начинало отчаянно колотиться, к горлу подступала дурнота. Хотя, казалось, чего ей бояться: Хоа обо всем знает, семьи у нее теперь нет. После всего случившегося Лыу перестал участвовать в темных махинациях Хоа. Молодой учитель опять сошелся со своими бывшими однокашниками по университету и в начале 1968 года, когда Фронт освобождения организовал то самое мощное наступление на Сайгон, Лыу вместе с членами студенческой ассоциации и буддийских групп оказывал помощь населению, пострадавшему от военных действий. А во время второго наступления на Сайгон Лыу взялся за оружие.
Что касается Моро, то он чуть не сгорел на аэродроме Таншоннят во время новогоднего наступления. Это был кромешный ад! Пылали самолеты, автомашины, склады, дома. Много американских вояк и марионеток нашли тогда свою смерть. Моро повезло, он отлежался в траншее возле гаража. Через три дня он выбрался с аэродрома, прихватив с собой листовку, обращенную к американским солдатам: эти листовки разбрасывали бойцы Фронта освобождения.
Эти события заставили Моро задуматься о войне, о белом расизме, об американской агрессии, о многом другом.
Я разговаривал с Моро, он многое понял, перечувствовал. «В американской армии мы, негры, всего лишь наемники, — говорил он. — Белые нанимают нас, чтобы мы убивали. Здесь, во Вьетнаме, они посылают нас убивать вьетнамцев. Они втягивают нас и во все свои грязные дела… Взять хотя бы, к примеру, ту же историю с миссис Оань. Я ведь слышал своими ушами, как те трое обсуждали эту шутку. Если бы миссис Оань согласилась сразу на сто долларов, то они поступили бы с ней честно, конечно, по их разумению. Но миссис Оань не пошла на это, тогда они разозлились. И чем дальше, тем больше приходили в ярость, пока не решили ее опозорить. Господа офицеры полагают, что для женщины нет страшнее позора, чем спать с негром. Поэтому они оставили мне эту пленку и сказали, что у миссис Оань никогда не будет двух тысяч долларов и она обязательно придет ко мне».
После новогодних дней 1968 года, чудом избежав смерти, Моро разыскал домик у моста, где теперь жила Оань. Когда негр появился у порога, Лыу решил, что тот явился шантажировать Оань, и чуть было не убил беднягу. Хорошо, Моро успел сказать, что пришел отдать просто так эту проклятую пленку. Потом Моро и Лыу подружились. Вместе они вырыли подземное убежище, где спрятался Моро. У него остались талоны в американский военный магазин, он поддерживал связь с солдатами-неграми, которые и снабжали его консервами, печеньем и прочим. Вот и вся история.
А война между тем шла своей дорогой. Ушли и мы к новым сражениям за счастье наших соотечественников, за счастье таких парней, как Лыу, и таких брошенных офицерских жен, как Оань, и таких американцев, как чернокожий Моро.
1969
Перевод И. Глебовой.
Оговорюсь заранее: я до сих пор не женат вовсе не оттого, что решил держаться уговора, заключенного моим отцом и дядюшкой Ха, когда сам я был еще ребенком. Просто так сложились мои обстоятельства.
В пятьдесят пятом, тринадцатилетним подростком отправили меня на Север. И в следующем же году я уехал в Советский Союз, в Москву; поселился я там в интернате для учеников-вьетнамцев, занимался по школьной программе и учился в техникуме. После выпускных экзаменов был послан продолжать образование на геодезический факультет. Вот и прожил я в дружеской стране девять лет подряд. Окончив институт, вернулся на родину, а три года спустя меня снова направили за границу — на сей раз в Чехословакию — учиться в аспирантуре. Возвратился я, и вскоре началось весеннее наступление семьдесят пятого года; операция «Хо Ши Мин» завершилась освобождением Сайгона и всего Юга.
Так прошли годы. Не то чтобы мне некогда было и подумать о женитьбе, обзаведенье семейством. Нет, меня целиком захватила другая страсть — живопись. Рисованием увлекся я с малолетства, когда был на Юге, в партизанской зоне. Тогда, само собою, это ни к чему не привело. Но потом, студентом уже, встретил я настоящего художника — он вел у нас курс начертательной геометрии и был профессором Института имени Сурикова. Заметив мое пристрастие к живописи, он привязался ко мне и рекомендовал в одну из студий своего института. Вот я и стал, кроме общеобразовательных дисциплин и геодезии, заниматься еще и живописью. Рисовал днем и ночью. Получу диплом геодезиста, совсем уж было решил я, и попрошусь остаться в Москве года на два-три, закончу курс и в Художественном институте. Но к тому времени янки развязали ожесточенные военные действия не только на Юге, но и на Севере. А в войну каждый человек на счету, мог ли я, зная об этом, задерживаться за границей. Я вернулся домой и начал преподавать в Ханойском политехническом институте; затем, как я говорил уже, меня послали в Чехословакию — учиться в аспирантуре. Древняя Прага вновь пробудила во мне страсть к живописи. Как знать, не это ли мое увлечение не оставило места для матримониальных планов?
Приехав из Праги, я был назначен на работу в управление геодезии и картографии при канцелярии премьер-министра. Вскоре был освобожден Далат, в этом городе находился картографический отдел Генштаба марионеточной сайгонской армии. Наши военные картографы сразу освоили его архивы, и материалы, собранные ими, были использованы при проведении операции «Хо Ши Мин». А на следующий год меня самого командировали в этот картографический центр вместе с группой специалистов из канцелярии премьер-министра, они должны были изучить различные стороны положения в Далате.
На мою долю выпало не так уж много работы. Покончив с делами, я получил разрешение съездить к себе на родину в Биньтхуан. Сами-то родители мои были выходцы из Куангбиня, но судьба занесла их сюда, в Биньтхуан; отец работал письмоносцем на почте в Хоада, здесь-то я и родился.
Места эти запомнились мне сплошными песчаными пустошами, похожими на побережье Куангбиня. Перед тобой, если стать лицом к морю, нескончаемые желтые дюны; а позади тоже пески, только белые, убегают к самой опушке невысокого леса, окаймляющего подножие Долгих гор — Чыонгшон. Дорога номер один, достигнув здешних мест, тянется меж рядами тамариндов и малолюдными деревушками. Почтовое отделение Хоада помещалось в прямоугольном кирпичном домике у обочины. За ним притулился домишко еще поменьше, крытый листьями пальмы, где жили отец с матерью.
Теперь ничего этого я не нашел. Проехав Виньхао и Шонглаунгшонг, за перекрестьем дорог в Фанрикыа по обе стороны шоссе видишь стоящие чуть не вплотную дома, — правда, тоже небольшие, одноэтажные, и лишь за базаром Лэу начинаются настоящие широкие улицы с домами в два и три этажа, заслонившими напрочь безлюдные и пустынные прежде береговые пески. Виды эти ничуть меня не обрадовали, здесь не сохранилось и следов моего детства. Родителей давно уже не было в живых, да и из родни никого не осталось. Так что задерживаться мне было незачем.
Рядом с почтой стоял когда-то еще один кирпичный домик — такой же приземистый, только чуть подлиннее, в нем было две комнаты. Там помещалась больница Хоада. Неподалеку, тоже на задворках, ютился другой крытый листьями домишко, тут жил дядюшка Ха с женой; оба работали в больнице: он — санитаром, она — уборщицей. На безлюдье, среди песков и тамариндов, семьи наши как-то сразу сблизились, подружились и во всем помогали друг другу. Тем временем нагрянула революция, потом началась война с французами. Отец сперва работал у нас, в Хоада, потом ушел воевать. Мы с матерью остались дома. Она ходила теперь по утрам в Фанрикыа, покупала у рыбаков свежую рыбу и со всех ног поспешала на базар перепродать улов; на скудную выручку ее мы жили вдвоем и платили за мое обучение. Дядюшка Ха с женой тоже остались было на старом месте, но затем перебрались в Фантхиет. Сам я тогда, по малости лет, ничего толком не понял; а когда мне пошел восьмой год, мать умерла, и отец забрал меня в партизанскую зону. Со временем он объяснил мне, что дядюшка Ха был оставлен в Хоада для подпольной работы, но попал под подозрение, за ним начали слежку, и, чтобы избавиться от нее, дядюшка с женой переехали в Фантхиет. Там у них родилась дочь, была она младше меня лет на пять или шесть. Сам я ее никогда не видел, знал только ее имя — Лан.
На партизанской базе я стал учиться дальше и выполнял всякую мелкую работу: клеил конверты, бегал с бумагами по учреждениям. Потом меня вместе с другими детьми кадровых работников и революционеров удалось переправить на Север. В последнюю ночь отец наставлял меня и говорил о разных вещах, которые я не должен был забывать. В том числе, он рассказал и про семью дядюшки Ха. Оказывается, перебравшись в Фантхиет, он продолжал работать на нас. Доставал в аптеке, куда он устроился продавцом, лекарства и пересылал их партизанам. Отец как раз и поддерживал с ним связь. Однажды дядюшку арестовали, но хозяин аптеки дал взятку, кому следует, и его отпустили. Отец обещал, как только представится случай, сообщить мне адрес дядюшки Ха, чтобы я мог посылать им с женой письма. Но исполнить эту его просьбу я так и не смог: через два года отец, шедший на задание в Тхаптям, попал в засаду и был убит.
Помню, в ту давнюю ночь он все расхваливал мне семейство дядюшки Ха. Они, мол, из бедняков, как и мои родители; потом судьбы наших семей сложились по-разному, но все мы боремся с врагом. Я у отца с матерью единственный сын, и Лан у дядюшки с тетушкой тоже единственная дочь, поэтому отцы наши уговорились породниться, выдав нас друг за друга. Тогда я пропустил его слова мимо ушей, но потом, вспоминая наш разговор, находил их забавными и трогательными. Надо же, ну и старики, — вроде оба революционеры, воевали, мой отец, ко всему вдобавок, партиец, кадровый работник, а все рассуждают на старый лад. Но я каждый раз волновался, представляя себе, как родитель мой вызывает тайком дядюшку Ха в лес или на прибрежные дюны и они, обсудив очередное задание, долго уговариваются — истовые мечтатели — о том, как устроить получше наше будущее…
Впрочем, я и сам иногда предавался иллюзиям. Ни разу не видев Лан, я никак не мог представить, какова же она воочию. Помню, правда, отец говорил, мол, у себя, в Фантхиете, она тоже ходит в школу, очень усердна, послушна. Я с удивительной ясностью восстанавливал в памяти обличье дядюшки Ха и его жены, какими они были в пору нашего соседства, но ухищрения эти ничуть не помогали мне воссоздать внешность их единственной дочери. И все-таки я иногда спрашивал себя: как же мы встретимся потом с Лан?.. Я воображал ее бесстрашной подпольщицей, диверсанткой, партизанкой, действующей в городке Фантхиет. Был еще один вариант: Лан удалось вырваться за кордон оккупантов, она — активистка, видный работник. Мы случайно встречаемся с нею на партизанской базе в освобожденном районе во время делового совещания и, разговорившись, вдруг узнаем друг друга… Временами я допускал и такую мысль: она уже замужем, обзавелась детьми; муж ее — наш боевой соратник. А что, если он просто адвокат, врач или делец? Или — это были уже крайние предположения — служит в сайгонской армии, в полиции, в охранке? Он — штаб-офицер, генерал? Ну, а сама Лан — не приохотилась ли к легкой жизни? Не избрала ли какое-нибудь недостойное занятие: скажем, стала певичкой, спекулянткой? Или ее закружил и унес мутный поток преступности и разврата, бурлящий в оккупированных городах?.. Но, честно говоря, я редко задумывался обо всем этом, всплывает мимолетное воспоминанье и тотчас исчезает. Чаще всего щемящие мысли о доме приходили в Москве по вечерам, когда на заснеженную землю опускались сумерки. И еще я, бывало, тосковал по родным местам, встречая рассвет на Карловом мосту над Влтавой и любуясь молоденькими пражанками. Словом, и я лелеял иногда радужные мечты!..
Приехав после стольких лет отсутствия в Хоада, я попытался, конечно, навести справки о дядюшке Ха и его семействе. Но ничего не узнал и решил: ладно уж, доеду до Фантхиета. Там я, наконец, выяснил, что сам дядюшка Ха умер, а жена его перебралась в Далат.
Я вернулся в Далат. До отъезда моей группы в Ханой оставалась еще целая неделя. Разузнав адрес тетушки Ха, я отправился ее навестить. Отыскать ее было проще простого — она жила в предместье Датхань, неподалеку от центра. Правда, я никак не ожидал увидеть такой внушительный особняк, крытый черепицей, прямо — загородная вилла посреди участка, как принято здесь, с цветочными клумбами, с двориком перед фасадом, садом и огородом. Потом уже, после долгих расспросов, я узнал: дядюшка Ха, выйдя из тюрьмы, расхворался и умер, а тетушка, она поначалу так и осталась в Фантхиете, приторговывала по мелочам — из Фантхиета возила в Далат на продажу рыбный соус, а обратно везла цветы, овощи. После пятьдесят четвертого года, не желая подвергаться преследованиям за то, что мужа ее при французах не раз арестовывали и даже сажали в тюрьму, она переехала в Далат насовсем. Занялась всерьез цветочной да зеленной торговлей и со временем обзавелась участком и домом. Внешне тетушка Ха переменилась — не узнать. По-прежнему добрая и сердечная, она постарела, поседела, зато располнела и разрумянилась; куда только подевалась былая ее изможденность и худоба…
Но в тот, самый мой первый приход меня на пороге дома встретила не тетушка Ха, а Лан. Калитка стояла распахнутой настежь. Миновав деревья и клумбы, я подошел к выложенной цветной плиткой веранде. Одна из створок входной двери была приоткрыта. Я постучался. Никто не вышел, и я постучал снова. В доме послышался стук сандалий, чья-то рука отворила дверь. Я увидал молодую девушку, растерянно глядевшую на меня.
— Здравствуйте, — сказала она. — Простите, вам кого?
Увидев мундир цвета хаки, резиновые сандалии, мягкую шляпу с широкими полями — эту форму Освободительных войск мы, люди штатские, носили здесь, в командировке, удобства ради, — здешние жители почти всегда терялись и становились заискивающе вежливы. И на лице женщины, встретившей меня у пустой веранды, — я сразу понял, что это Лан, — все явственней проступала тревога.
— Извините, не здесь ли живет тетушка Ха? — спросил я.
— Да, здесь.
Я улыбнулся.
— А вы — Лан?
Она еще внимательнее взглянула на меня. С первого взгляда ей можно было дать года двадцать два — двадцать три; но приглядевшись, я понял: ей лет двадцать восемь, — именно таков, по моим подсчетам, был возраст Лан. Высокая, стройная — на зависть иным европейским модницам. Короткая стрижка безо всякой завивки, на лице ни малейших следов косметики. Легкие домашние брюки и блузка — розовая, в цветочках, простенько вроде, но и не без щегольства.
— Не скажете, тетушка Ха дома? — снова спросил я.
Тревога и настороженность в ее глазах сменились неподдельной радостью:
— А вы, наверное…
— Точно, — засмеявшись, ответил я, — перед вами Хоанг, сын дядюшки Дата, собственной, как говорится, персоной.
— О небо!
Опустив руку, придерживавшую дверь, она шагнула было ко мне, остановилась и обернулась, собираясь, наверно, позвать мать. Тут между ногами ее и дверью протиснулись двое малышей: мальчик лет трех-четырех и девочка, ей было годика два. Оба — прехорошенькие.
— Ваши?
— Да, мои.
В лице ее вдруг появилась холодность.
— Мой муж — капитан, — торопливо сказала она, — он сейчас на курсах. — Голос ее стал жестче: — На курсах по перевоспитанию, — пояснила она и вежливо пригласила: — Заходите, пожалуйста.
Она вошла в дом. Я поднял девочку, прижав ее к груди одной рукой; другой взял мальчика за руку. Дойдя до гостиной, она остановилась.
— Прошу вас, присядьте. Я пойду в сад, позову маму.
Взглянув на девочку, она потянулась было забрать ее у меня, но, передумав, сказала:
— Да вы отпустите ее. Ноги-то, вон, все в грязи; с утра до ночи копается с бабушкой в саду. — Потом наклонилась к мальчику: — Дык, ты поздоровался с дядей?.. Вы садитесь, садитесь (это уже мне). Вот мама обрадуется!
Она повернулась к дверям. Я, не отпуская детей, двинулся следом.
— Можно и мне с вами? — спросил я. — Хочу поскорей увидеть вашу матушку.
Эти люди, чувствовал я, близки мне. Встреча после долгой разлуки радостью отозвалась в сердце. Хорошо, что они живут в достатке и покое, не в пример многим семьям, разбитым, разоренным войной. (Хотя, кто мог тогда знать, что лучше, достойнее — этот безбедный достаток или мытарства и нищета?)
Я радовался и в то же время думал, как теперь быть с Лан? А она шла впереди, то и дело оборачиваясь и спрашивая: «Вы недавно приехали?..», «Сюда, к нам, прямо из Ханоя?..», «И где вы остановились?..». В голове у меня был полный хаос. Поначалу, когда Лан открыла мне дверь, я принял ее за студентку. Уж очень молодо она выглядела. Потом, догадавшись, кто она, я разглядел, что и лет ей побольше. Сейчас, вон, и детей ее вроде вижу, а она снова кажется совсем юной. Узнав, что я — Хоанг, сын ближайшего друга ее отца, она обрадовалась, но постаралась сдержаться, сразу рассказала о муже, свела все к вежливости, гостеприимству… Нет-нет, ей и впрямь можно дать ее годы. Прожито и пережито немало, но жизнь ее мне неведома. Я вдруг вспомнил, каким почтенным показался мне их особняк, увидел мысленно распахнутую калитку, притворенную дверь на веранду… А вокруг все пусто, загадочно!
Мы нашли тетушку Ха в саду и все вместе вернулись в дом. То-то было радости, расспросов, воспоминаний! Мне чудилось, будто я встретил свою мать, правда, выглядела она побогаче прежнего, но была ласкова и добра, как когда-то, во время лишений и бед. Дети Лан так и льнули ко мне. Поистине, я словно вернулся в родную семью.
В оставшиеся дни никаких дел у меня не было. Я осмотрел атомный реактор, бывшую военную академию и центр подготовки специалистов по «психологической войне», Пастеровский научно-исследовательский институт, электростанции Даним и Ангкроет, цветочные плантации, озера и водопады Далата… Жил я по-прежнему в гостинице вместе с другими работниками канцелярии премьер-министра, но постоянно навещал тетушку Ха, обедал у них, а как-то раз даже заночевал. Пейзажи Далата очаровали меня. Я прихватил бумагу, кисти, краски, мольберт; но оставил их у тетушки Ха, и так ни разу к ним и не притронулся…
Бывая у тетушки, я вскоре понял: семейная жизнь Лан не удалась. Тетушка, поглядывая на нее, вздыхала и говорила мне: «Бедняжка, не повезло ей!..» Лан с мужем, узнал я, давно уже не живут вместе, у него, вроде, есть другая семья. Подробных расспросов я избегал. Зато меня самого тетушка Ха о чем только не спрашивала. Конечно, она любила меня, но, понимал я, ее занимали не только мои личные дела; очень уж ей хотелось разобраться в том, что происходит на Севере и что это, собственно, такое — социализм. В первую нашу встречу она удивилась несказанно: как же так, я до сих пор не женат?
— Да у нас там, — отвечал я ей, смеясь, — женятся очень поздно.
В словах ее ощущалось неподдельное преклонение перед Севером и революцией; но сколько же на все это наложилось нелепостей и предрассудков. Наверно, в голове у Лан была такая же путаница, только она почти ни о чем не спрашивала и сама говорила мало, все больше слушала. Особенно много недоразумений возникало вот по какому поводу: не станут ли северяне мстить, не начнут ли преследовать? Да и немудрено ожесточиться, считая, будто все тут (понимай — в оккупированных прежде районах) изменники. Но, едва тетушка заводила такие речи, Лан, сидевшая рядом, обычно останавливала ее:
— Ах, мама, вы бы лучше послушали…
Я понимал, Лан смотрит на это по-своему. Нет, она страшилась не строгостей, даже не репрессий, а унижения и позора. И потому особенно блюла свое достоинство. Это сказывалось и на наших каждодневных встречах. Она была со мною мила и сердечна, но сохраняла между нами некую дистанцию, барьер, словно говоря: «Вот я — такая, как есть; да, я — жена сайгонского офицера, но мне стыдиться нечего!..»
И чем больше удовлетворенье и радость по поводу дел на Севере проскальзывали в ее словах, тем упрямее замыкалась она в бессмысленной своей гордыне. Поэтому, рассказывая о Севере, я всячески старался не дать ей лишнего повода для тягостных, мыслей. Зато уж тетушка Ха в дотошных своих расспросах не упускала самых малых мелочей — и таких, которых я не любил касаться даже мысленно: служебных постов, окладов, пайков. А долгие мои поездки за границу, лишившие меня возможности непосредственно участвовать в войне, — они стали любимейшей ее темой, — тетушка расценивала как редкую, почти небывалую честь.
В Советском Союзе и в Чехословакии я рисовал для души и, не дорожа особенно своими работами, отдавал их каждому, кто ни попросит. Тамошние друзья мои, заполучив картину, покупали мне подарки или устраивали застолье. Подарки я отвергал наотрез, угощеньем прельщался иногда, но от выпивки обычно не отказывался, особенно, если друзья являлись с бутылками в мою комнату — пображничать вместе. И я здорово выучился пить европейские напитки, пил запросто и водку, и сливовицу.
Но в гостях у тетушки Ха я всякий раз просил лишь бутылку-другую знаменитого пива «33». Ибо не так уж и приохотился к спиртному: при случае мог выпить сколько угодно и с удовольствием, нет — тоже не беда. Бывая у друзей здесь, в Далате, сам я о выпивке не заговаривал, но если они подносили рюмку, опрокидывал ее, не моргнув. Тогда, сочтя меня завзятым питухом, приятели стали искать случая пригласить меня, и тут уж я попробовал и шотландского виски, и французского коньяка, и итальянского бренди…
Вечером накануне отъезда в Ханой приятель дал мне бутылку коньяка «Эннесе». За ужином у тетушки Ха я пил только пиво «33», коньяк на стол не поставил: тетушка и Лан наверняка отказались бы, не распивать же его при хозяйках в одиночку. Поужинав, я присел поболтать с тетушкой и с Лан, поиграл с детьми и лишь в начале десятого ушел в свою комнату.
Она предназначалась для гостей, за окном, выходившим в сад, открывался чудесный вид. Позади сада начинался пологий склон холма, поросшего соснами; из-за деревьев выглядывали крыши пагод и навершия башен… С гостиной и остальными помещениями комнату мою связывала галерея. Дверь напротив моей вела в комнату тетушки, рядом был небольшой покой, где стоял буддийский алтарь, и в дальнем конце — комната Лан, тоже выходившая в сад.
Вернувшись к себе, я решил сразу лечь спать. Но на меня почему-то нахлынула тоска, и я вдруг вспомнил о подаренной другом бутылке. Принес ее, сел и стал пить, глядя в сад. Днем там можно было разглядеть каждую клумбу, каждую грядку с капустой, зеленью, луком, клубникой… Кусты роз, хризантемы… Зеленые листья, яркие лепестки цветов, взрыхленная красноватая земля — все точь-в-точь как на картине. Но ночью в неверном свете фонарей и зыбком тумане деревья, грядки и цветники виднелись смутно, а порой и вовсе пропадали из глаз, словно переставали существовать. Я распахнул настежь все створки деревянных ставень и снова уселся, глядя в сад сквозь оконное стекло. Вскоре и его заволокло туманом, я как бы погружался в густые белесые клубы. И тут мне вспомнился вдруг открывавшийся осенними ночами вид из окна моего общежития в Праге на Страховом холме: старинные королевские и княжеские дворцы, Градчаны, кварталы Малой Страны, Карлов мост, Влтава, старый центр города с ратушей и синагогой, памятник Яну Гусу… Древняя Прага утопала в тумане. Вспоминал я другие места Чехословакии, припомнил Россию и страны, где был только проездом. Потом вспомнил наш Север, Ханой, свое детство. И казалось, воспоминаньям не будет конца, они наплывали чередой, точно мутные волны тумана.
Вдруг послышался негромкий стук в дверь. Слегка удивившись, я обернулся, потом встал и открыл ее.
— Ах, это ты, Лан.
— Не спишь еще?
— Нет-нет, заходи.
Она вошла, чуть помедлив, и увидала бутылку на столе.
— Как, и вы тоже пьете? — голос ее повеселел.
Я придвинул стул и улыбнулся:
— Садись, пожалуйста.
Но она осталась стоять.
— Отчего ж ты не попросил рюмки?
(Я, чтоб не затруднять хозяек, воспользовался стоявшей в комнате чайной чашкой.)
— Да ну, не все ли равно.
— Нет уж. Я схожу за рюмками.
Шагнув к порогу, Лан обернулась:
— Ты решил один выпить всю бутылку? Не закусывая?
Она рассмеялась.
— Нет, послушай, — замотал я головой, — не надо никаких закусок. Я уж привык…
— И ты никогда не разбавляешь коньяк?
Я не стал отвечать ей и сам спросил:
— Что, дети уже спят?
— Да.
— А тетушка молится Будде?
— Да.
Она не сводила с меня глаз и улыбалась и, судя по ответам, не очень-то прислушивалась к моим вопросам. Ее интересовало одно — бутылка коньяку, которую я собирался выпить в одиночку, не разбавляя, без всякой закуски.
Наконец она повернулась и направилась к дверям.
— Пойду за рюмками, — сказала она и уже на пороге добавила: — Может, и меня пригласишь выпить?
Игривый голос, быстрые движенья — все это так отличалось от обычной ее манеры держаться. Видно, ей очень пришлось по душе то, что я пил коньяк. Ну, а я — от первых же чашечек, от тумана, клубившегося за окном, и внезапного появления Лан — слегка ошалел. И пришел в себя, как раз когда она вернулась с двумя хрустальными рюмками и пачкой сигарет «555».
Прозрачная обертка с пачки была сорвана, но сигареты нетронуты. С самого первого моего визита тетушка Ха предлагала мне сигареты, но я неизменно отказывался. Ведь я не был курильщиком.
Лан открыла пачку и протянула мне:
— Ты, вообще-то, не куришь, я знаю. Но, может, затянешься сигареткой?
Что ж, можно и закурить, хоть это мне не по вкусу. Я взял сигарету. Лан придвинула пачку к себе поближе и тоже достала сигарету.
— Как, ты куришь?
Она усмехнулась, кивнула. Я, смешавшись поначалу, взял со стола спичечный коробок, принесенный Лан, и дал ей прикурить. Потом и сам зажег сигарету, припоминая мельком: нет, за все это время я ни разу не видел ее курящей. Пепельницы в доме всегда были девственно чисты, и вряд ли такая нежная и заботливая мать, как Лан, курит украдкой от детей. Да и принесла она с сигаретами не какую-нибудь новомодную зажигалку, скажем, «Зипо», а обычные спички… Но затягивалась она сигаретой, как заправский курильщик. Нет уж, здесь, на Юге, что ни девушка, то — сложная натура.
Я поглядел на Лан, — она села напротив меня, — и придвинул ей рюмку, другую взял себе. Потом поднял бутылку:
— Пить будешь?
Не увидь я, как она курит, я спросил бы ее по-другому: «Ты, может, и вправду выпьешь со мной?» В ответ на мой категоричный вопрос она кивнула:
— Да, налей, пожалуйста, рюмку.
Я наполнил ее рюмку, потом свою.
— Значит, завтра уезжаешь? — вдруг спросила она.
Я кивнул. Она подняла рюмку:
— Доброго тебе пути.
Чокнувшись с ней, я, в свою очередь, пожелал:
— Будь счастлива.
Выпив до дна свою рюмку, Лан поставила ее на стол и взглянула на меня:
— Ты так и не спросил, как же я здесь живу.
Она улыбалась, глаза лукаво блестели, но вопрос свой она явно обдумала заранее, стремясь вызвать меня на откровенность. Впрочем, врасплох она меня не застала.
— Мама, — ответил я, — в общем-то мне рассказала…
И запнулся, не желая вдаваться в подробности. Лан, того и гляди, снова решит, будто я «ударяюсь в политику». У здешних девушек есть насчет нас, северян, такое предвзятое мнение.
— И потому, — продолжила она мою фразу, — тебе не о чем меня спрашивать? Тебе все ясно?
Вопрос ее прозвучал не просто насмешкой, это был вызов. Пожалуй, здесь не было ничего неожиданного, и все-таки я растерялся. Передо мной сидела совершенно другая, непривычная Лан. Раньше она занималась обычно детьми, помогала матери в саду, читала — все больше романы на английском языке, слушала музыку… Всегда спокойная, мягкая… Собираясь в город, она никогда не красилась. Усаживалась на свою «мини-ламбретту» в расклешенных брюках и блузке в обтяжку, но как раз в меру — все из простой, дешевой ткани. Правда, было в этой нарочитой простоте, как я догадался сразу, особое, скрытое щегольство.
Но сейчас она курила, пила коньяк, глаза ее светились лукавством. Неоновый свет затоплял комнату, за окном колыхался туман… Мысли мои, почувствовал я, пришли в смятенье. Вдруг, словно откуда-то издалека, послышался голос Лан:
— Налей мне еще рюмку.
Опомнившись, я глянул на стол, взял бутылку, налил ей и себе.
— Ты удивлен, не так ли?
— Чем?
— Да вот, я курю, пью… Когда я жила в Хюэ, — сказала она после паузы, — я здорово курила и выпивала. А здесь бросила, боюсь, мама рассердится. Только сегодня, не знаю сама почему, нарушила свой запрет.
Я знал от тетушки Ха, что последние годы Лан не жила с мужем в Сайгоне, а перебралась в Хюэ, где продолжала свое образование и работала учительницей. У нее был диплом магистра филологии, но она закончила еще и факультет английского языка в педагогическом коллеже. Потом Лан, по ее просьбе, перевели сюда — преподавать в школе; и не прошло и года, как Далат был освобожден. Сейчас она не работает: в школе еще не закончилась реорганизация.
— А ты любишь танцевать? — снова спросила меня Лан. — Наверно, в Советском Союзе и в Чехословакии студенты да и вообще молодежь увлекаются танцами не меньше, чем в Англии или во Франции?
— Да, танцы — обычное их развлечение. Но это ведь целое искусство… — Спохватившись, что впадаю в менторский тон, я засмеялся: — Не думай, в социалистических странах молодежь отплясывает самые модные танцы, да так…
— А на Севере? — перебила меня Лан.
Я слегка смутился, потом продолжал:
— На Севере их называют «международными танцами». Конечно, танцуют и там; но когда шла война…
И пустился было в объяснения.
— Ну, а ты-то сам? — оборвала меня Лан.
— Конечно, пробыв столько лет за границей, — отвечал я со всем возможным равнодушием, — танцам я научился, но не очень люблю их.
— Ты любишь только живопись, да?
Откинувшись на спинку стула, она осторожно выпускала изо рта колечки дыма, глядя на неоновый светильник.
— А вот я очень люблю танцевать. Ходила, бывало, чуть не на все bals de famille[38]. Теперь моими платьями битком набит вон тот шкаф. А к чему они мне, скажи на милость?
В голосе ее прозвучала неподдельная горечь, прежней иронии как не бывало.
— Пускай повисят, — улыбнулся я, — придет время, еще наденешь их.
Лан поглядела на меня:
— Придет, говоришь… Ты лучше ответь, как на духу, может, мне сшить черные брюки и блузку баба?[39] Да и расхаживать в них?
Об этом мы с тетушкой Ха и Лан уже говорили однажды. Я сказал: пусть ходят в чем есть. Конечно, лучше не наряжаться пестро и крикливо. Только что кончилась война, мы еще бедны. Но Лан опять вернулась к старому, и в голосе ее мне снова послышался вызов.
— Я ведь тебя спрашиваю, как близкого человека.
Пусть так, но отвечал я ей уклончиво:
— Я ведь ни разу не видел, к лицу ли тебе платья и юбки. Но в своих европейских брюках ты смотришься — что надо. И вообще одеваешься просто, со вкусом.
— Да у меня все брюки клеш!
— Но, — решил отшутиться я, — вроде, нет ни одной пары с манжетами шириной в шестьдесят сантиметров.
Засмеявшись, она подняла рюмку:
— Давай выпьем.
Мы чокнулись. От коньяка щеки ее раскраснелись, глаза блестели нежно и ласково. Признаюсь, я глядел на нее с некоторым сочувствием: сколько раз за недолгое время менялось настроение ее и обличье! Мягкая, ласковая, чистосердечная, веселая… Язвительная, вспыльчивая… И снова добрая, нежная… Нет, женщин в ее возрасте трудно понять, да еще при таких обстоятельствах. Зачем она пришла ко мне? Потому что я завтра возвращаюсь в Ханой и ей жаль расставаться со мной? Это чувство искреннее, чистое — так сокрушалась бы перед разлукой сестра… Честно скажу, иногда мелькала у меня тайная мысль: а ну как, приехав сюда, нашел бы я Лан незамужней, бездетной? Сама-то тетушка Ха и не таила своего удручения, в разговорах наших она не в силах была скрыть ни тяжелых вздохов, ни горьких взглядов, которые то и дело бросала на дочь. А Лан, как я говорил уже, была со мной сердечна, приветлива, мила; но неизменно сохраняла меж нами некую дистанцию. И вдруг сама явилась ко мне на ночь глядя; да еще и держится так странно. Но вот к ней, вроде, вернулось веселое расположение духа, и я спросил:
— Скажи, почему ты не работаешь?
Правда, я знал, после освобождения Лан не раз бывала на собраниях, но от работы отказывалась: у нее, мол, маленькие дети и мать — одинокая старуха. К ней приходили коллеги да и ученики тоже, звали, уговаривали, но она работать не шла. Хотя недавно она сказала мне: если предложат место учительницы, согласится, а нет — останется дома, будет помогать матери выращивать и продавать цветы; не станет народ покупать цветы, так начнет разводить овощи… Глядя на Лан, я понимал: разговоры эти ей давно приелись. Но все же, при каждом удобном случае, советовал: ходи на собрания, берись за любую работу; поваришься в гуще жизни — узнаешь ее как следует, да и внесешь свой вклад в дело революции. Но она знай себе отмалчивалась. Я понимал, душу ее гнетет тяжкое бремя.
Вот и теперь она промолчала, потом протянула мне свою рюмку.
— Налей-ка еще.
— Зачем ты столько пьешь? — спросил я, но поднял бутылку. Налил ей. Потом себе.
— Успокойся, — сказала она, — где мне с тобой тягаться, целую бутылку сразу я не выпью. Хотя, бывает, одна выпиваю полбутылки. — Осушив рюмку, она поставила ее на стол и, глядя на меня, вздохнула: — Не сердись, выслушай… Да, я выросла здесь, на Юге, но была девушкой чистой и верной… Мама рассказала мне про уговор между нашими отцами. Но я, как ни старалась, не могла представить, какой же ты. Я и родителей твоих не видела ни разу. Спросила маму, она рассказала и про них, как наши семьи жили вместе в Хоада. И все-таки представить тебя я была не в силах. О, как далеко ты был от меня!.. Я знала от мамы, что отец твой — участник Сопротивления, а тебя переправили на Север… Что мой отец работал на революцию, его пытали в тюрьме и после этого он заболел и умер. Я безумно жалела папу, думала о твоем отце, о тебе, преклонялась перед вами. Но мне казалось невероятным, чтобы их уговор стал реальностью. Нет, я не могла вообразить тебя… своим мужем. Мой муж, думала я, не может быть революционером. Разве сама я способна стать подпольщицей? Да мне это не по силам… Конечно, я училась и старалась вовсю, чтобы сдать экзамены, получить работу и выйти замуж за такого же человека, как я. Нет-нет, не за какого-нибудь там чинушу или важного офицера, — лишь бы нам хватало на жизнь и мы могли вырастить детей. О большем я не мечтала… Ты был на Севере, ты стал революционером, и меж нами легла пропасть… Не сердись, но так мне казалось тогда. И поэтому, едва мне пришло время любить, чувства мои устремились куда-то прочь от тебя. Я получила тогда диплом бакалавра здесь, в Далате, и уехала учиться дальше в Сайгон. Там я познакомилась с Лыонгом, он тоже был приезжий, только из Нячанга. Он учился на последнем курсе коллежа. Мы полюбили друг друга. Любовь, истинная, чистая любовь овладела всем моим существом. Наконец он окончил коллеж, и мы решили, что он должен съездить в Далат к маме — просить моей руки. Но тут ему предложили поехать учиться в Канаду. Он не знал, как быть, совсем уж было отказался от поездки. Я настояла на его отъезде. Могла ли я из эгоизма повредить любимому человеку? Время, оставшееся до его отъезда, было самым счастливым и самым печальным для нас. Мы не расставались ни на миг; вместе гуляли, вместе смеялись и плакали. Я заботилась о нем, обо всех его делах — вплоть до мелочей. Ведь он был таким непрактичным. Сама выбирала для него костюмы, обувь, сорочки, даже галстуки. Связала ему свитер, перчатки. В день его отъезда я плакала с самого утра. Он еще колебался. И даже в аэропорту Таншоннят перед самым отлетом то и дело твердил: «А может, мне лучше остаться?..» Я прильнула к нему, потом сама подтолкнула к выходу на посадку. Когда самолет взлетел, я упала без чувств, друзья Лыонга подхватили меня. Они увезли меня домой, а там лишь, в одной из комнат, которые они снимали, я пришла в себя. Проплакала весь день… Наверно, друзья Лыонга сочли такое проявление чувств признаком слабости, инфантильности. Любовь для них сводилась к одной только плотской близости. Но я… Нет, наша с Лыонгом любовь была настоящим, большим чувством, я никогда не забуду ее.
Все это Лан выпалила единым духом. Голос ее, вроде, звучал искренне; однако мне послышалось нечто нарочитое, недосказанное. Она замолчала. Но я, хоть мне и стало как-то не по себе, понимал: она все еще во власти заблуждений и предрассудков. И тем не менее мне было жаль ее. Будь она моею сестрой, я прижал бы ее голову к груди, погладил ее, приласкал. О, как я клял в душе черный, бесчеловечный режим, разбивший мечты — чистые, бесхитростные мечты — стольких людей и их надежды на счастье.
— А Лыонг? — спросил я, — где он сейчас?
Она протянула свою рюмку.
— Налей мне еще.
Тут уж я твердо решил остановить ее:
— Нет-нет, довольно. Я и сам не хочу больше пить.
Взяв бутылку, я собрался спрятать ее под стол.
— Нет, погоди! — заупрямилась она. — Выпей еще и мне налей тоже.
Выражение глаз и голос ее, сам не пойму отчего, заставили меня смягчиться. Я уступил и наполнил наши рюмки. Мы выпили. Поставив рюмку на стол, Лан, не дожидаясь повторенья моего вопроса, сказала:
— Лыонг до сих пор там, в Канаде. Закончил университет и остался там. Говорят, вступил в общество вьетнамских эмигрантов, они выступали в поддержку вьетко…[40] ах, позабыла, в поддержку революции. Ему бы здесь этого не простили. Но я перестала и думать о нем. Вытеснила, изгнала его из памяти; да я умерла бы от одной мысли, что он вернулся и мы вдруг встретимся. Не правда ли, люди часто опасаются того, что кажется им слишком прекрасным? А может, они боятся, как бы на поверку оно не оказалось низменным, недостойным? Ты-то сам как считаешь?
Она смотрела мне прямо в глаза. Я, не поняв сразу, к чему клонятся ее вопросы, забормотал с вымученной улыбкой:
— Да брось ты эти заумные мысли. Во время таких колоссальных перемен в обществе нужна выдержка, спокойствие…
Но она покачала головой, как бы не желая слушать дальше, и сказала:
— Позволь, я продолжу, а ты послушай.
Сама взяла бутылку, налила мне и себе. У меня не хватило духу удержать ее за руку. Я только вздохнул, говоря:
— Ты не должна так много пить. И сам я больше не хочу.
Она подняла рюмку, осушила ее, облизала губы и, не глядя на меня, сказала:
— А потом было вот что. До отъезда Лыонг снимал квартиру вместе с тремя приятелями. Друзья отдали мне его ключи и сказали: захочешь побыть здесь — приходи в любое время. С тех пор я часто заходила туда, садилась на кровать Лыонга и плакала, вспоминая каждую минуту, когда мы были вместе, каждое слово, каждый его жест. Однажды меня застал там Фыок, друг Лыонга — студент-медик. «Давай, — предложил он, — сходим погуляем — отвлечешься немного, развеешься». У меня и впрямь камень лежал на сердце, и я согласилась. Потом лишь я поняла, как он коварен и ловок; но тогда меня тронуло его участие и преданность Лыонгу. Он окружил меня вниманием и заботой, всячески старался развлечь, утешить. Как-то, полгода спустя, пригласил вечером в больницу, где проходил тогда практику. И там, в кабинете Фыока, я упала в его объятия…
Я, вроде бы, спокойно, как всегда, смотрел на Лан, но сердце мое разрывалось от боли. Жалость, гнев, а может, отчасти и алкоголь затуманили сознание. Теперь уж я сам, не дожидаясь ее просьбы, взял бутылку и налил нам коньяку. Она выпила, потом я опрокинул рюмку.
— Через несколько месяцев я почувствовала: со мной происходит что-то неладное. Сказала Фыоку, он осмотрел меня — я была беременна! Я уговорила его съездить в Далат, к маме. Кто-то из подруг рассказал мне: Фыок, мол, повеса и обманщик. Конечно же, я не поверила: думала, тут замешана ревность. Состоялось, как водится, сватовство. Мама все знала и огорчалась безумно, но что поделаешь. Свадьбу мою отпраздновали довольно пышно, хоть и впопыхах. Я ходила на лекции; все, вроде, осталось по-старому. Только характер у меня изменился, я стала раздражительной, угрюмой. Лыонгу я больше не писала, даже думать о нем не смела. Меня часто мучила бессонница; бывало, целую ночь напролет лежу и плачу, обняв руками свой раздавшийся живот. Однажды, не выдержав тоски и одиночества, я встала среди ночи, взяла такси и поехала в больницу. Ведь Фыок — мой муж, кто, как не он, должен успокоить, утешить меня. В больнице меня знали, я прошла прямо к его кабинету. Дверь была заперта, но за пластинчатой шторой виднелся свет. Я подошла к окну, заглянула в щель между планками шторы и похолодела. Фыок лежал на диване с какой-то женщиной. Я узнала ее: это о ней поговаривали, будто она была близка с ним еще до нашей свадьбы. Чтоб не упасть, я прислонилась к стене. Потом, стараясь не шуметь, вышла, остановила такси и уехала домой…
Она понурилась и вздохнула. Ах, как мне хотелось шепнуть ей: «Лан!..» Но я сдержался. Налил обе рюмки, мы выпили. Я и не вспомнил, как только что останавливал ее.
— После этого, — заговорила она снова, — я вернулась в Далат и обо всем рассказала маме, сказала, что буду требовать развода. Мама советовала: не торопись; может, он одумается, раскается? У мужчин, мол, такие истории случаются сплошь и рядом. Женщина эта — просто певичка, содержанка. Не зарекайся, говорила мама, если муж возьмется за ум, пойди ему навстречу. Она хотела увидеться с Фыоком, я дала ей полную волю. А сама подала заявление о переводе на филологический факультет в Хюэ. В это время из Франции вернулся мой дядя я получил профессуру в Хюэ. Я поселилась у него. Тогда-то я и приучилась пить и курить. Дядя, долго живший во Франции, свыкся с тамошними обычаями и ни в чем не стеснял меня. А сигаретам и европейским напиткам у него в доме не было перевода. Я научилась модным танцам, ходила на балы… — Она говорила все быстрее, как бы желая поскорее закончить рассказ: — Фыок не раз приезжал ко мне в Хюэ, добивался примирения, но я отказалась наотрез, мне, мол, надо учиться, и пусть он оставит меня в покое. Когда он после нашей последней встречи вернулся в Сайгон, его призвали в армию и назначили военным врачом. Та женщина повсюду следовала за ним, потом он снял дом, и они стали жить вместе. Она родила ему троих детей.
— Значит, — перебил я ее, — Дык — сын Фыока?
— Да, его.
— Ну, а Минь?
— И дочка тоже от него.
Я вытаращил глаза. Как же так? Она рассмеялась, и смех ее резанул мне по сердцу.
— Ах, ты удивлен, да? Налей-ка мне еще.
Я наполнил ее рюмку, но себе наливать не стал. Она выпила и, поставив рюмку на стол, взглянула на меня в упор. Я отвел глаза.
— Можешь мне поверить, — сказала она, — Минь — дочка Фыока. Мы зачали ее уже после того, как я уехала в Хюэ. Когда я услыхала, что его взяли в армию, а потом узнала, что певичка все еще с ним и даже прижила от него детей, я сразу решила ехать в Сайгон и оформить развод. Дыку тогда исполнился год. Поехала, нашла Фыока. Он уверял, мол, сам страдает, жалеет о случившемся и согласен на развод. Только просил дать ему немного времени. Потом стал домогаться меня… А я… словно кто-то отнял у меня всякую волю. Что ж, думала я, как-никак, была же я его женой… И уступила… Как я потом казнила себя за свою слабость. Знала ведь все наперед и опять!.. Видя мои мученья, он дал мне три таблетки и велел, вернувшись домой, принимать по одной в день. Тогда, мол, ничего не будет. Я успокоилась, уехала в Хюэ, приняла пилюли. Месяца через три, как мы условились, я должна была съездить в Сайгон и закончить все формальности, связанные с разводом. Но тут, несмотря на таблетки, у меня появились недвусмысленные симптомы… Я пошла к врачу. Он осмотрел меня и стал спрашивать, не принимала ли я таблеток, стимулирующих развитие плода. Потому что, учитывая названный мною срок, плод сформировался очень уж быстро… Итак, я снова была беременна! Он дал мне вовсе не противозачаточные пилюли… Наверно, надеялся покрепче привязать меня к себе. Потом родилась дочь. Но мужа с тех пор я всячески избегала. Теперь, как ты знаешь, он на курсах по перевоспитанию.
Последние фразы она произнесла чуть ли не скороговоркой. Я едва разобрал слова. Я налил себе коньяку, забыв наполнить ее рюмку. Выпил и почувствовал, как к горлу комом подкатывает злость. На кого? На этого типа? На Лан?
А она глядела на меня как ни в чем не бывало, даже улыбалась.
— Мне, значит, ты больше не наливаешь? — спросила она все с той же милой улыбкой.
Потом сама взяла бутылку, наполнила свою рюмку и выпила. Больше мы не считались с тем, кто кому наливает, — просто каждый брал бутылку и пил сколько хотел. Она продолжала свой рассказ, как будто говорила о ком-то другом, в тоне ее иногда проскальзывала даже ирония:
— Он добился своего, а я… мне было все равно. О разводе я больше не заговаривала. Это — его дети. Пускай видится с ними. Он и деньги им посылает. А у нас с ним все кончено. Он для меня просто человек, с которым я была когда-то знакома, но видеть его больше не хочу. Пусть он теперь на этих курсах, пусть я считаюсь по-прежнему женой сайгонского офицера. Не стану я изображать из себя ярую сторонницу революции. Дадут мне место учительницы — постараюсь работать по-новому, как нужно сейчас. Не дадут — буду помогать маме выращивать цветы или овощи. Уж цветочниц с зеленщицами, надеюсь, не упразднят? Как ты считаешь?
Я хотел было остановить ее: хорошо ли так говорить? Да и неправа она кругом. Но понял, бравада эта ее — напускная. А может, виною всему алкоголь? Хоть она и старалась держаться как ни в чем не бывало. Сам-то я вроде протрезвел. И невольно задавался вопросом: зачем Лан пришла ко мне ночью, к чему клонит свой рассказ? Да, наверно, все это правда. Но неужели она не видит, что и сама виновата во многом? Почему о стольких вещах говорит лишь вскользь? Чего добивается?.. Сожалеет о случившемся? Злится на себя или на людей, неспособных понять ее? Хочет оправдаться? Казнит и терзает себя?.. Попробуй разберись в этаком хитросплетенье.
— Велика ли важность — жена капитана, — продолжала тем временем Лан. — Не так ли? Что ж, я знавала потом и чинов повыше, даже чуть не стала генеральшей. Сейчас-то я поняла, кто был тогда захватчиком, а кто — жертвой, кто прислуживал заокеанским хозяевам и кто сражался за родину. Раньше война как-то не задевала ни жизни моей, ни мыслей. Я знала только свои занятия, потом — работу, заботилась о детях. Пользовалась благами, которые давала мне жизнь, но на чужое не зарилась. Теперь вот пришли вы, и от вас услыхала я слова «изменники», «марионетки», «офицерье»… Почувствовала горечь и стыд. А ведь когда я раньше слышала: «государство» и «коммунисты», «марионетки» или «революционеры», это ничего не говорило мне. Хорош ли, плох человек, я всегда решала только по его отношению ко мне… Когда родилась Минь, я начала чаще бывать на людях. Дядя мой считался в Хюэ весьма важной персоной, и светских знакомств у меня стало хоть отбавляй. Я посещала bals de famille, плавала на байдарке по Ароматной реке, играла в теннис. Один генерал — назови я его имя, тебе оно, наверняка, окажется знакомым — приглашал меня в офицерский клуб. Познакомился он со мной случайно. Я тогда училась и преподавала. На своей «ламбретте» носилась по городу, как угорелая. У поворота на перекрестке, возле школы, где я работала, мне каждый день попадалась навстречу генеральская машина. Ее сопровождала охрана, пешеходы, переходившие улицу, и весь транспорт должны были прижиматься к обочинам. Как-то я очень спешила, опаздывала на урок и вырвалась на проезжую часть. Охрана остановила мой мотороллер, схватила меня. Я вырывалась. Генерал, выйдя из машины, подошел поближе, постоял, послушал, потом отчитал офицера охраны и попросил у меня прощения. С того дня он стал искать знакомства со мной. Мой двоюродный брат был офицером в его штабе, так что тут от него не потребовалось особых усилий. Через брата он пригласил меня на теннисные корты офицерского клуба. И я пошла. Генерал поинтересовался моими делами и, услыхав про нашу с Фыоком размолвку, обругал его грязной скотиной и спросил, не хочу ли я, чтобы его наказали. Но я не пошла на такую низость. Сколько раз приглашал он меня на вечеринки на свою виллу, звал на танцы, я всегда отказывалась. Нет, не потому, что у него была жена, взрослый сын и две или три «официальные» любовницы — это меня не пугало. Просто хотела доказать ему, что при всех своих чинах он не всесилен. Любая власть имеет границы — даже в такое время. Но, честно говоря, меня иногда трогало его внимание. Помню, когда мама тяжело заболела и вызвала меня телеграммой в Далат, я не могла никак купить билет на самолет. Поделилась своей бедой с братом, а он рассказал обо всем генералу. Тот дал письменное предписание брату немедленно отвезти меня на армейском джипе в аэропорт, достать билет, проследить за моей посадкой в самолет и, после вылета его, вернуться и обо всем доложить… Я иногда спрашиваю себя: если бы все шло по-прежнему, если б не освобождение, стала бы я «генеральшей»? Пусть третьей, четвертой, седьмой или какой там по счету? И слава богу, что осталась женой капитана, иначе бы не сидеть нам здесь сегодня, не разговаривать. Да окажись я теперь генеральшей, ты бы, небось, и не глянул в мою сторону. Разве нет?
Губы ее чуть изогнулись в улыбке, она глядела мне в лицо, явно надеясь вывести меня из себя. Ждала, вот-вот прорвутся наружу злоба, презрение, ярость. Но я, улыбнувшись, сказал спокойно:
— Знаешь, мне хочется нарисовать тебя.
Она опешила. Словно не расслышала, не поняла, о чем я говорил. Потом вдруг кровь бросилась ей в лицо, глаза засверкали, рот искривился; казалось, рассудок изменил ей. Я оглянулся на сложенные в углу мольберт, папку с бумагой, коробки с карандашами и красками и повторил:
— Да, я хочу нарисовать тебя.
— Нарисовать?.. Меня? — голос ее срывался на крик: — Меня?! Рисовать меня?!
Она откинулась на спинку кресла, словно пытаясь отодвинуться от меня подальше, испугавшись, что я начну рисовать ее вот здесь, сейчас же, еще не пришедшую в себя после всего сказанного.
Я рассмеялся:
— У меня давно появилось желание написать твой портрет, да все мотался туда-сюда, не успел договориться с тобой. А сейчас… Не писать же тебя среди ночи. Отложим до следующего моего приезда. Договорились?
Она по-прежнему не отрывала от меня взгляд, словно все еще изумлялась, не верила…
— Буду писать твой портрет, — настаивал я, — и предаваться воспоминаниям…
Я вдруг разговорился, и чем дальше, тем больше захватывал меня собственный мой рассказ. Я как бы видел воочию Хоада, тамошнюю больницу, почту, песчаные дюны, ряды тамариндов… Лан тогда и на свет еще не родилась, да и сам я был малым несмышленышем. Я говорил, и словно живые вставали передо мной дядюшка и тетушка Ха: вон они — день и ночь гнут спину в своей больнице… Вон мой отец изо дня в день разносит почту по всему уезду… А вот и мама. Встает ни свет ни заря и торопится за рыбой в Фанрикыа. Поздняя ночь, катится по дороге повозка, лошадиные копыта высекают из булыжников искры, длинный кнут свистит над крышей повозки… Вот отец мой, проделав нелегкий путь из партизанской зоны, вызывает дядюшку Ха, и они — то ночью, то среди дня — встречаются тайком в дюнах, потом на лесной опушке… Я говорил о том, как погиб мой отец, как пытали в тюрьме дядюшку Ха… А ведь иные из тех, кто служили тогда у французов — солдатами, капралами, офицерами, вышли при янки в полковники и генералы…
Лан сидела и слушала, глядя мне в лицо. Мне стало казаться, будто она не видит меня, глаза ее застилали слезы. Вдруг она уронила голову на стол, и плечи ее задрожали. Сперва она плакала беззвучно, потом зарыдала в голос. Волненье ль душило ее, или то были пьяные слезы?.. Но, как бы там ни было, мог ли я видеть все это спокойно! Я встал, обогнул стол, присел на ручку ее кресла и, положив ладонь ей на плечо, стал утешать, успокаивать ее. Мне хотелось, чтобы она уверовала в свое будущее, неотделимое теперь от будущего страны, всех нас. Постепенно она перестала плакать. Потом подняла голову и взглянула на меня:
— Ты… ничего ты не знаешь! — судя по голосу, она все еще сердилась слегка. — Только не смейся надо мной…
Я легонько погладил ее по плечу.
— Слышишь, не вздумай смеяться, — продолжала она. — Я решила, нынче ночью расскажу тебе все… а потом… уйду из этой жизни! — Она понурилась и заговорила быстро, глотая слова: — Я и яд приготовила у себя в комнате, написала письмо маме, детям и тебе… Нет-нет, только не смейся!
Вдруг она снова уронила голову на стол, словно все внутри у нее оборвалось, рухнуло, рассыпалось в прах. Куда подевалось ее своенравие, упрямство? Передо мной была обыкновенная слабая женщина, достойная сожаления. Взяв Лан за подбородок, я поднял голову ее и произнес, глядя ей в глаза:
— Я никогда не буду смеяться над тобой, но и ты дай слово не затевать больше глупостей. Слышишь?
Усевшись снова в кресло, я увидал стоявшую посередине стола бутылку и, улыбнувшись, спросил:
— Может, выпьешь еще, осталось как раз две рюмки?..
— Нет, — покачала она головой, — пей сам.
Она смотрела на меня. Следы слез не высохли еще на ее лице, волосы растрепались, несколько прядей прилипло ко лбу. Она улыбнулась через силу и заговорила, пытаясь придать голосу веселое, кокетливое выражение, отчего показалась мне совсем уж несчастной.
— Ты, — спросила она, — и вправду счел меня пьянчужкой? — Опершись на ручки кресла, поднялась и сказала: — Я, пожалуй, пойду, а то ты еще не выспишься…
Повернулась и пошла к двери; походка у нее была легкая, как всегда, она даже не качнулась ни разу. Я убрал бутылку под стол, встал и, шагнув следом за Лан, открыл перед нею дверь. Густые клубы тумана, заползшие в галерею, окутали Лан.
— Не сердись, ладно? — сказала она, обернувшись.
— Спокойной тебе ночи, — ответил я.
В тумане казалось, будто голоса наши доносятся откуда-то издалека. Я проследил, как неясный силуэт Лан доплыл до противоположного конца галереи. Дверь в ее комнату отворилась и захлопнулась снова, щелкнул ключ в замке. Тут лишь вернулся я в свою комнату и стал укладываться на ночь.
1977
Перевод М. Ткачева.
Дорогой, я решилась написать Вам, потому что мне так и не удалось сказать Вам все, что хотелось бы. Я пишу, чтобы Вы прежде для себя решили, как нам быть. Иначе могу ли я дать Вам ответ? Посудите сами, какой смысл торопиться с ответом, если Вы не знаете обо мне всего? Нет, сначала Вы все обдумаете, так будет лучше.
Знаете, я обычно встречаю рассвет среди цветов. Проснувшись, я первым делом внимательно разглядываю мои цветы, любуюсь каждым листиком, каждым лепестком. Цветы тоже смотрят на меня. Я одинока, как веточка орхидеи, не нашедшая себе ствола-опоры. А Вы вполне могли бы стать для меня такой надежной опорой. Почему же я не спешу с ответом?
Не думайте, что я полюбила Вас потому, что вдове осточертело одиночество и мне захотелось опереться на Ваше плечо. И совсем не потому, что нелегко устоять перед славой победителя, — хотя я жила при прежнем режиме и была свидетельницей его краха. У меня есть более серьезные основания, чтобы полюбить Вас.
Живя в Сайгоне до освобождения, поневоле приходилось задумываться о том, кто они такие, вьетнамские коммунисты, или «вьетконговцы», как их называла здешняя печать. К восемнадцати годам, к тому времени, когда я уже стала студенткой и научилась самостоятельно мыслить, у нас на Юге трудно было сыскать простачка, который бы всерьез верил россказням о том, что вьетнамские коммунисты — жалкие, ничтожные люди. Смешно верить анекдоту, будто «северяне» столь субтильны, что, повиснув вчетвером на хвостике папайи, не в силах переломить этот хвостик. До нас уже доходили слухи, что «вьетконговцы» предпринимают наступательные операции не только за пределами Сайгона, но порой устраивают переполох и на ближайших подступах к городу и появляются даже в самом городе. Они вездесущи, как бесовское наваждение… Мы, обитатели дальнего тыла, привыкли не доверять пропагандистским сказкам, которыми пестрели газеты, мы больше полагались на собственную сообразительность. Так, например, в Сайгоне однажды власти устроили выставку оружия, «захваченного у вьетконговцев». И совсем неожиданно выставка эта заставила нас всех усомниться в разглагольствованиях властей о том, что вьетконговцы слабы — только и знают, что отступать. Мы вдруг поняли, что они сильны, коль скоро у них такое оружие.
Иногда нам устраивали встречи со студентами, бежавшими «с той стороны», с солдатами, кадровыми работниками, «пробравшимися» к нам по горным тропам хребта Чыонгшон. Начиналась шумиха в печати, выступления деятелей литературы и искусства… Посмотреть на этих «вьетконговцев» было любопытно. Их заставляли произносить речи про то, что в Северном Вьетнаме, дескать, «нет свободы», а «интеллигенция, деятели литературы и искусства страдают от репрессий». Нам хотелось не столько послушать, сколько посмотреть на них: зеленые юнцы, у которых вроде бы и нет ничего за душой, выступали с докладами, толковали о свободе, о правах интеллигенции и деятелей литературы и искусства, при этом у них проскальзывало такое понимание сути вопроса, которое приводило нас в изумление. Откровения этих людей, которые «капитулировали, пришли с повинной, вернулись к настоящей жизни», все же помогали нам кое-что узнать о Северном Вьетнаме, о коммунизме, заставляли нас думать, спорить…
На лекциях нас, студентов, беспрестанно пичкали всякими небылицами, но мало кто из нас верил официальным наставникам, разглагольствовавшим с кафедр. Мы куда больше верили газетам и журналам, выходившим в Северном Вьетнаме, которые тайком передавали из рук в руки. Одного парня — он мне очень нравился — бросили в тюрьму только потому, что у него нашли северовьетнамские издания. Он был усердным студентом, не ходил на демонстрации, не проводил бессонных ночей за жаркими спорами, не участвовал в студенческих сходках и не пел революционных песен, но его зверски пытали, потом отправили в тюремную больницу. Там он и умер…
Потом я вышла замуж. Этот питомник орхидей основал мой муж. Помнится, муж как-то показывал мне открытки: на них были орхидеи, выращенные любителями в Ханое, орхидеи, которые выросли в цветнике у самого Хо Ши Мина (теперь я знаю, что эти открытки широко распространялись в Северном Вьетнаме и что Хо Ши Мин увлекался орхидеями уже тогда, когда жил в хижине во дворе бывшей резиденции французского генерал-губернатора в Ханое[41], еще до того как для него неподалеку был построен деревянный дом на сваях, который сейчас превращен в музей). Муж показывал мне и открытки с орхидеями, которые росли около дома генерала Во Нгуен Зиапа, открытки, на которых были изображены орхидеи, украшавшие дула орудий на танках советского производства, воевавших в Южном Вьетнаме, а один танк был усыпан орхидеями, словно его искусно замаскировали. Орхидеи были на вещевых мешках кадровых работников и солдат, преодолевавших перевалы и переправлявшихся через горные ручьи, орхидеи были в крытых пальмовыми листьями жилых помещениях и в военных штабах секретной зоны Тэйнинь, находившейся на территории, контролируемой Фронтом освобождения, орхидеями маскировали нейлоновые палатки в джунглях…
Я расскажу потом, каким образом эти открытки оказались у моего мужа. Благодаря этим открыткам, пусть не покажется это странным, у меня сложилось свое представление о северянах. Помнится, еще муж рассказывал мне, что некий ханойский любитель орхидей окружил свой садик проволокой с электрическим током, но это не помогло и орхидеи были похищены! Откуда такое пристрастие к цветам у этих людей?
Обмануть меня глупыми баснями про Северный Вьетнам было уже невозможно. Но я не могу сказать, чтобы мы прониклись любовью к нему. Мы относились к нему уважительно, но все же побаивались, считая, что северовьетнамцы слишком далеки от нас, имеют с нами слишком мало общего. Тогда мне бы и в голову не пришло, что я когда-нибудь полюблю коммуниста. Разве можно полюбить человека, которого побаиваешься, с которым не имеешь ничего общего, хотя и уважаешь его. Я уже говорила, что парень, который мне нравился, был замучен в тюрьме. Потом я встретила человека, за которого вышла замуж. Я вышла замуж не по любви (мужа уже нет в живых, и мне не следовало бы так говорить, но что поделаешь, если это правда). Муж был старше меня на семь лет, а обстоятельства в нашей семье были таковы, что мне не приходилось рассчитывать на другие предложения. И я никогда не мечтала о муже министре или генерале. Мне хотелось всего-навсего выйти замуж за самого обыкновенного человека, лишь бы он был порядочным. Мой муж был преуспевающим дельцом, и хотя миллионов у него не было, прилично обеспечить семью он мог. Он хорошо разбирался во многих вопросах, имел обширные связи и был очень привязан к семье. Чего же желать! После того как он стал разводить орхидеи в этом питомнике, наша семья перебралась сюда, подальше от сайгонской сутолоки. Здесь мы жили спокойной жизнью, к тому же в питомнике для каждого нашлось дело.
Мы прожили безбедно до весны 1975 года. В марте — апреле 1975 года в стране развернулись события, которые положили конец нашей тихой мирной жизни. Нас охватил страх, предчувствие беды. И не напрасно: 27 апреля мой муж был зверски убит.
Я овдовела как раз в то время, когда на Юге царила неразбериха, когда одни стремились во что бы то ни стало уехать, сбежать из Вьетнама, а другие, наоборот, возвращались, когда одни тряслись от страха, а другие ликовали. Я носила траур по мужу и мы с сыном не собирались трогаться с места. За нашим городским домом присматривал надежный человек. У меня оставались кое-какие средства, на них мы с сыном смогли бы более или менее сносно прожить еще несколько лет. Я чувствовала, что уже не смогу расстаться с нашими орхидеями, за эти годы я к ним привыкла. Муж вложил в них столько сил, и я с удовольствием ухаживала за ними. Сын тоже возился с ними с утра до ночи, из-за них он даже бросил институт.
Итак, и после освобождения Сайгона мы с сыном продолжали ухаживать за орхидеями, словно ничего не изменилось. Тогда мы, конечно, и не помышляли о расширении питомника. Часть наших работников сбежала, с нами осталось лишь несколько человек. Они продолжали работать отчасти из чувства долга, отчасти потому, что не нашли другой работы. Во всяком случае они мало надеялись на твердый заработок. Получилось так, что основными работниками стали мы с сыном.
И вот однажды у нас появились представители из волости. Среди них оказались люди, с которыми нам довелось познакомиться еще до того, как Юг был освобожден. Представьте себе, мы встретили знакомых, которые при американцах были здесь на нелегальной работе. Иногда они появлялись у нас, мы с мужем встречали их как надо и помогали, чем могли, — они этого не забыли и вот теперь решили навестить меня. Они, оказалось, очень обходительны, бодры и веселы. Мы с сыном поинтересовались дальнейшей судьбой нашего питомника, но они лишь разводили руками: питомник, мол, вам принадлежит, вы и решайте. Конечно, постарайтесь его сохранить, а у местных властей пока на этот счет никаких указаний нет. Судьба вашего питомника в дальнейшем будет решаться городскими властями Сайгона или даже в центре, в Ханое. Мне предложили заняться кое-какой общественной работой, я согласилась. Потом появились представители района, затем города — это была военная администрация. Военные, оказывается, не забыли тот случай, когда после неудачной операции в Сайгоне[42] целый отряд укрылся в нашем питомнике вместе с джипом, орудием и минометами. Гости сами напомнили мне об этой встрече, а мне было некогда заниматься воспоминаниями, так как работы у меня было по горло. Дело в том, что отряд уходил из города на рассвете, продолжать путь до наступления темноты не мог, потому-то бойцам и пришлось остановиться у нас. Они нам сказали тогда напрямик, без утайки, кто они такие, и посоветовали не обращать на них внимания и спокойно работать, а сами заняли оборону, скрытно выставив дозоры. Правда, они запретили нам покидать территорию питомника, сказав, что вынуждены будут задержать каждого, кто появится здесь. Мы, конечно, подчинились. К счастью, в тот день к нам не наведался ни один солдат марионеточной армии, хотя вокруг нас располагались укрепленные военные посты. С наступлением темноты отряд двинулся в путь, причем с нами вежливо попрощались, поблагодарив за оказанную услугу.
Один американец по имени Джон Тоффер как-то поинтересовался, почему муж подчинился тогда приказу вьетконговцев. Муж нехотя ответил: «Попробуй не подчинись! Они бы разнесли мой питомник, а нас вряд ли оставили в живых». Тоффер криво усмехнулся и понимающе кивнул. О нем, об этом Тоффере, я расскажу потом подробнее.
После того, как у нас побывали люди из городской администрации, появились представители Вашего ведомства. Они подробно расспросили о состоянии дел, поинтересовались бумагами, каталогами. Я сказала, что намерена отказаться от питомника в пользу государства, так как одной мне заниматься им не под силу. Ваши коллеги ничего мне по этому поводу не сказали, но при очередном визите предложили создать смешанную компанию на следующих условиях: государство выделяет дополнительные средства, меня назначают директором компании, сын будет зачислен в штат, старые рабочие, если захотят, могут остаться, но придется взять еще и новых. Словом, питомник нужно расширять. Он будет передан в ведение экспортно-импортной компании, специализирующейся на цветах и фруктах.
Вы появились в питомнике вместе с Вашими коллегами из экспортно-импортной компании. Потом Вы стали часто наведываться к нам, помогали мне наладить работу на новых принципах. Вы с самого начала относились ко мне с очень большим доверием, а потом полюбили меня. И я полюбила Вас. Мы избегали объяснений и старались сдерживать свои чувства. Я — потому, что не хотела опошлять наши отношения, потому, что привыкла уважать себя, и еще потому, что полюбила Вас по-настоящему. А Вы, почему Вы скрывали от меня свою любовь, хотя это причиняло Вам страдания? Ведь Вы знали, что пользуетесь взаимностью, да? Вам кое-что стало известно?.. Но ведь рано или поздно и Вы, и Ваши коллеги все равно бы узнали… Может быть, Вы все знали обо мне и мучились сомнениями? Может быть, Вы считали меня не той женщиной, которая достойна Вашей любви? Если бы я осталась такой, какой была прежде, я попыталась бы Вам отомстить. Я отомстила бы Вам, расставив любовные сети, из которых нелегко было бы выбраться. Но нет, я теперь совсем другая, да и ни к чему эти уловки, если веришь, что тебя любят. Вы ведь уже готовы были сделать признание… Мне всегда претили легкие, поспешные слова о любви. Выстраданная любовь сильнее. Правда, чем больше страданий доставила нам любовь, тем страшнее признание и приговор. Я не могу больше видеть, как вы страдаете, хотя и делаете вид, что ничто не мешает Вам спокойно работать. В самом деле, почему любовь ко мне должна доставлять страдания? Нет, я не буду делать вид, что ничего не замечаю, не буду дожидаться, когда Вы скажете мне слова любви, потому что я люблю Вас и мне незачем скрывать это.
Вам будет интересно узнать, за что я Вас полюбила.
За Ваше прошлое и за Ваше настоящее. К тому времени, когда мы с Вами познакомились, я уже имела кое-какое, самое общее представление о коммунистах, но очень многое оставалось недоступным моему пониманию. Вы рассеяли мои сомнения, заставили меня поверить в будущее, мне захотелось сотрудничать с Вами. Сначала работа сделала нас друзьями, а потом я полюбила. Я все знаю про Вас: совсем молоденьким парнишкой Вы вступили в армию, при перегруппировке войск Народной армии Юга в 1955 году. Вы были направлены на Север, затем демобилизовались по состоянию здоровья, закончили финансово-экономический институт, работали по специальности, занимались вопросами экономики и внешней торговли и, наконец, были посланы сюда для работы в экспортно-импортной компании. В сорок лет Вы еще не женаты. Когда я спросила, почему Вы не женаты, Вы ответили, что просто случая не представилось.
Вы немногословны, но умеете говорить так, что Вам верят и Вас понимают.
Вы не только вернулись с победой, Вы сумели вселить в других чувство причастности к общей победе. Вы помогли мне разобраться во многих вещах, понять, в чем наша сила, но вместе с тем Вы не боитесь говорить о наших недостатках, упущениях, более того — ошибках. Вы умеете доверять другим и увлекать за собой других.
Наш питомник как будто не очень велик, а сколько он доставляет хлопот, какие трудные вопросы приходится решать! К нам теперь зачастили товарищи из волости, нами интересуется районное начальство и городские власти. Более того, у нас побывал сам премьер-министр Фам Ван Донг, посетил нас и товарищ Ле Зуан. Осматривая наше хозяйство, товарищ Фам Ван Донг довольно улыбался, а потом сказал просто: «Очень, очень нужное дело!» Товарищ Ле Зуан тоже заинтересовался нашей работой.
Но проблем и забот у нас много. К примеру, нужны дополнительные капиталовложения, а где их взять? Нужны деньги, а банк отказывает нам в ссуде. Наши орхидеи действительно необходимы, они ведь не только радуют, они могут стать серьезной статьей экспорта, и давать стране десятки миллионов долларов в год… С одной стороны, к нам поступают заказы из Советского Союза, ГДР и других братских стран. С другой стороны, у нашего города, у нашей страны есть дела и поважнее, чем орхидеи, которые тоже нужно немедленно решать. Финансирующие организации и банки хотят быстрей получить свои проценты, а для того, чтобы поставлять орхидеи на экспорт, нужно выращивать десятки миллионов веточек, на это потребуется еще лет пять. Вот как все сложно!
У меня порой опускались руки, но Вы каждый раз приходили на помощь, подбадривали меня, давали советы. Как же так получается: в будущем наше предприятие обещает давать миллионные прибыли, а пока приходится выколачивать каждое су. Орхидеям требуются удобрения, без них они гибнут, я не могу этого видеть! Но когда Вы рядом со мной, я обретаю веру в себя и в успех нашего дела, мне все трудности становятся нипочем.
Вы стали мне надежной опорой, на Вас можно положиться во всем. Когда возобновились занятия в вузах, Вы уговорили моего сына продолжить учебу. Но сыну больше всего нравится возиться с орхидеями, поэтому Вы раздобыли для него книги об орхидеях, посоветовали ему заняться самообразованием, учить английский. Он считается с Вами, Ваши советы идут ему на пользу. Я так Вам благодарна, что иногда мне, право, хочется плакать. Разве можно было не полюбить такого человека, как Вы?
За что же полюбили Вы меня? Я красива? Пожалуй. Справедливее было бы сказать, что я умею сохранять красоту и ее подчеркивать. Но кто из женщин моего круга при старом режиме занимался еще чем-то, кроме этого? К тому же много таких, которые и моложе и красивее меня и с готовностью увиваются вокруг нового начальства.
Или виною всему тот самый «первородный грех»? В привычках женщин моего круга было при встрече с мужчиной тотчас пускать в ход свои женские чары. Как получилось с Вами? Признаюсь, я кокетничала тонко, не переходя границы, как это и подобает женщине, которой уже за тридцать пять. И, как оказалось, кокетничала не зря… Вы обратили на меня внимание, я Вам понравилась.
Конечно, я знаю, что одним разумом любовь понять нельзя. И все же я обратилась к романам, фильмам, в основном советским или социалистических стран, потому что в Северном Вьетнаме о любви почему-то пишут слишком мало.
Но вернемся к рассказу о моем муже. Он погиб на шоссе при повороте к нашему питомнику, всего метрах в трехстах от него. Погиб от удара ножом в сердце. Его мотороллер «хонда» исчез, портфель был брошен у дороги, деньги тоже пропали, при нем остались только кое-какие бумаги. Мне тогда и в голову не пришло, что это политическое убийство, хотя муж и возвращался от Тоффера. Скорее это походило на убийство с целью ограбления. В те дни, перед освобождением, на шоссе творилось что-то невообразимое, мародеры и грабители буквально свирепствовали. И вот несчастье подстерегло и моего мужа; а он так торопился от Тоффера, чтобы до темноты поспеть домой.
Тогда кругом все были охвачены паникой, шли последние дни апреля 1975 года[43]. А перед этим муж не раз говорил мне, что надо бежать из Вьетнама. Двадцать седьмого вечером он, вернувшись из Сайгона, без обиняков объявил, что надо ехать в Америку и что Тоффер в этом нам поможет.
Помните, Вы еще спросили об этом Тоффере, увидев его имя в списке членов Общества любителей орхидей. Я тогда сказала, что Тоффер свел знакомство с моим мужем именно из-за орхидей и часто наезжал к нам. Он нередко заговаривал со мной, держался изысканно вежливо и тактично. Тоффер владел множеством акций различных сайгонских компаний и трестов.
А Общество любителей орхидей образовалось в 1973 году, оно устраивало выставки цветов, закатывало роскошные пиры. В руководстве общества числились важные персоны сайгонской администрации. Генерал Зыонг Ван Минь[44], высланный из Сайгона послом в Таиланд, значился председателем общества. Мой муж добился в обществе места секретаря, как мне тогда казалось, для того чтобы расширить свои связи и укрепить свое положение в деловом мире: в те времена в Сайгоне было полным-полно разных обществ и ассоциаций, в которых участвовали американцы и влиятельные люди из крупных фирм и компаний. Национальные общества любителей орхидей раз в три года собираются на свой Международный конгресс. Там устраивают выставки, аукционы растений. Случается, что иные экземпляры продаются за десять тысяч долларов!
Итак, муж настаивал на отъезде. А мне не хотелось. Куда уезжать, зачем? Сказать откровенно, я побаивалась прихода вьетконговцев, но думала, что с моей семьей они не могут поступить жестоко. В самом деле, в чем мы провинились, какое преступление мы совершили? Муж сказал, что при режиме Нго Динь Зьема он служил на флоте инженер-майором. Но это было при Нго Динь Зьеме! Тогда мой муж, морской инженер-механик по образованию, вернулся из Франции и его сразу же мобилизовали на флот. Служба ему быстро опротивела, и он вышел в отставку в те давние времена, когда Нго Динь Зьема еще не сбросили с его президентского кресла, почти двадцать лет тому назад!
Я убеждала мужа, уговаривала, приводила серьезные доводы совсем не потому, что у меня исчез страх перед вьетконговцами, или потому, что я поверила в правое дело революции. Нет, просто мне не хотелось уезжать. Конечно, в Америке мой муж сумел бы завязать связи и неплохо вести свои дела. В ловкости ему не откажешь. Ну, а я? Что бы там делала я? Да и сохранятся ли в этой Америке наши прежние отношения? А сын? В кромешном хаосе Сайгона я все-таки до сих пор умела держать его в руках, но что с ним станет в Америке — неизвестно. Мне хотелось спокойной жизни, хотелось сохранить семью, я страшилась перемен. И из двух зол я выбрала меньшее и решила остаться: будь что будет, но мы на родине!
Муж не сдавался, он привел мне еще один довод: ведь, занимаясь делами питомника, он должен был все время поддерживать связи с иностранцами — из Японии, с Тайваня, из Гонконга и, конечно, из Америки. Я отвечала, что и за это ему бояться нечего, ведь он не торговал оружием, боеприпасами или колючей проволокой, но спекулировал рисом, медикаментами, не поставлял обмундирование для американских, сеульских или сайгонских вояк. Когда-то он был торговым посредником по продаже велосипедов с моторами, радиоприемников, телевизоров, потом занимался производством стиральных порошков, рисовой муки и т. д., пока не занялся орхидеями. Никаких преступлений за ним не числится, говорила я. Он виноват не больше, чем каждый из жителей Сайгона.
Муж лишь безнадежно вздохнул в ответ и признался, что его вина и преступление — вот этот самый питомник. Я была просто поражена. А он рассказал мне, что когда в 1972 году его крахмальные фабрики в Баолоке и Ламдонге пришлось закрыть, потому что начали ввозить дешевый и качественный крахмал из-за границы, и ему грозило банкротство, Тоффер предложил на выбор три занятия, пообещав при этом помочь деньгами.
Во-первых, это молочная ферма. Держите какое угодно количество коров, он достанет породистых. Фермы можно построить где-нибудь в провинциях Биньлонг и Фыоклонг, угодий там много. Все необходимые разрешения Тоффер брался выхлопотать сам. Впоследствии, говорил он, поможет наладить производство сгущенки, даст денег и оборудование. Условия? Они просты: работниками на фермах Тоффер назначит своих людей. Только и всего.
— Взгляните-ка сюда, — говорил Тоффер мужу, развернув карту. — Биньлонг и Фыоклонг находятся в центре бывших боевых районов D и C, а вот здесь нынешнее месторасположение руководства Национального фронта освобождения в Тэйнине… «Тропа Хо Ши Мина» идет вдоль горной цепи Чыонгшон и именно здесь выходит к центральной части Южного Вьетнама. Вот смотрите: эта дорога ведет в восточную часть Кампучии и в Южный Лаос. Надеюсь, все ясно. Мне нужно только, чтобы на ваших фермах работали мои люди.
Муж от такого заманчивого предложения все же отказался, но не потому, что боялся оказаться замешанным в шпионские аферы, а оттого, что ему не улыбалась перспектива забираться в далекие джунгли, где хозяином был Национальный фронт освобождения.
Муж спросил Тоффера, какое же второе дело он может предложить. Оказалось, что речь шла о рыбном промысле. Потом предполагалось наладить производство консервов и ныокмама[45] с помощью все того же Тоффера.
— Рыбаки и рабочие, конечно, будут вашими людьми? — спросил муж.
— О! Вы догадливы! — рассмеялся американец. — Ведь «тропа Хо Ши Мина» проходит и по морю, а не только в горах.
Муж попросил Тоффера рассказать, в чем заключается третье занятие.
— В разведении орхидей, — с улыбкой ответил американец и тут же спросил: — Известно ли вам, какова цена орхидей на мировом рынке? — и сам же ответил: — Например, во Франции, которую вы прекрасно знаете, один цветочек стоит пять франков, а на каждой веточке обычно их бывает пять-шесть. Вот и считайте. Из Франции каждую субботу в США и ФРГ отправляют «боинги» со свежесрезанными орхидеями, чтобы утром в воскресенье добрые католики в городах могли бы отправиться на мессу с цветами в руках. Таиланд ежегодно получает по этой статье экспорта сотни миллионов долларов.
Муж был страстным любителем орхидей, и цветник при нашей вилле в Сайгоне вряд ли уступал даже питомнику генерала Зыонг Ван Миня. Но у нас во Вьетнаме орхидеи издавна разводили только ради собственного удовольствия, а для продажи, и то только внутри страны, их разводили лишь в Далате да Сайгоне. Никто не занимался экспортом орхидей за границу. Дело показалось мужу интересным, новым. Но он-то предприниматель, стремящийся получить доходы, а какая корысть здесь Тофферу? Американец протянул моему мужу пачку открыток: это были орхидеи, растущие в разных ханойских домах, во дворе возле дома самого президента Хо Ши Мина, возле резиденции генерала армии Во Нгуен Зиапа. А вот орхидеи на танках, эти — торчат из солдатских ранцев бойцов, пробирающихся по джунглям в горах Чыонгшон, другие растут в хижинах и домишках, в которых, где-то в секретном месте, расположились руководство Фронта освобождения и правительство Республики Южный Вьетнам. Американец рассказал, что в Ханое увлечение орхидеями зашло так далеко, что были случаи похищения некоторых великолепных экземпляров.
«А! Вот оно что! — подумал муж. — Но торговать, конечно, следует прежде всего не дикорастущими, а культивируемыми цветами. Так делают за границей, а тем более, такой способ больше всего подходит для Вьетнама, поскольку здесь идет война и заготовить в джунглях достаточное количество орхидей на экспорт — дело невозможное. Орхидеи надо выращивать, а дикорастущие следует использовать для селекции. Разумеется, рыскать по джунглям в поисках дикорастущих орхидей будут люди Тоффера. Мое дело и дело нанятых мною рабочих — селекция и уход за растениями. Мое дело — бизнес и только бизнес!» Решив так, муж согласился и занялся устройством нашего питомника. Всю работу делали мы и наши рабочие, но в штат питомника были приняты три работника — люди Тоффера. Они бродили по джунглям и в установленные сроки доставляли нам дикорастущие орхидеи.
Я трудилась в питомнике, помогала мужу, но, конечно, не знала, что те трое лесных бродяг — американская агентура. Я полюбила наш питомник и со всем усердием занималась им. Ведь раньше муж совершенно не допускал меня к своему бизнесу. Он ежемесячно выделял мне солидную сумму на расходы по дому — вот и все. Я была словно орхидея, бездумно паразитирующая на другом растении. И теперь оказывается, что наш питомник создан на деньги американцев и служит их целям. Если бы я узнала об этом раньше, то, пожалуй, не стала бы придавать этому значения. Да, американцев мы ненавидели и восхищались вьетконговцами, но к этому восхищению примешивался страх. Мы, за исключением немногих людей, не желали вьетконговцам поражения, но никто, в сущности, не верил, что они в силах одолеть американцев. В целом мы считали, что это не наше, а их дело, далекое от нас, дело, которое касается великих держав, борьбы разных «измов», а мы всего лишь пешки в этой шахматной игре, нам следует заботиться только о себе и своем маленьком благополучии.
Так я думала раньше. Но теперь, когда революция вот-вот победит, а американцы уже укладывают пожитки и собираются драпать, от нашей причастности к темным делам янки мне стало не по себе.
— Мне казалось, — сухо проговорила я, — когда придут вьетконговцы, мы сможем честно посмотреть им в глаза и сказать, что мы занимались только своим делом.
Я очень расстроилась, особенно после того, как муж сказал, что видел в офисе Тоффера тех самых трех лесных бродяг. Они умоляли своего хозяина дать им возможность бежать из Вьетнама. Они с плачем говорили, что иначе их здесь ждет верная смерть. Шпионаж в пользу американцев вьетконговцы им ни за что не простят! На это Тоффер с усмешкой ответил, что невелик был прок от их шпионажа. После того как марионетки в прошлом году потеряли провинцию Фыоклонг, по расчетам американцев, одним из главных направлений весеннего наступления 1975 года должна была стать южная часть плоскогорья Тэйнгуен. Поэтому они под всеми возможными предлогами засылали туда шпионов, и одним из удобных предлогов оказался сбор дикорастущих орхидей. Трое лесных бродяг на американские деньги нанимали людей, которые обшаривали все джунгли, но доложить своим хозяевам положительно ничего не могли. Вьетконговцы между тем сумели скрытно сосредоточить войска, орудия, минометы, склады и одним махом выбили марионеток из провинциального центра Буонметхуот на юге плато Тэйнгуен. И пошло! Вслед за тем пали города Плейку, Контум — весь Тэйнгуен, весь Центральный Вьетнам, а теперь вьетконговцы подкатились к самому Сайгону…
Все пропало! От этих откровений я похолодела и тут же дала согласие на отъезд в Америку. Мужу надо было срочно встретиться с Тоффером, чтобы договориться об отъезде, откладывать его уже было опасно. Муж направился было к автомашине, но вспомнил, что вчера у нее барахлил мотор. Он решил ехать на «хонде», велев нам с сыном съездить в авторемонтную мастерскую в Тхудык. Муж уехал на мотороллере, а мы с сыном отправились на машине. Поломка оказалась ерундовой, мы быстро вернулись и стали укладывать вещи. Как мне было тяжко! Я смотрела на орхидеи и готова была расплакаться. Но надо было все бросать и спасать самих себя.
Уже стемнело, а муж все не возвращался. Ужин был готов, но мы не садились за стол. В восемь часов я позвонила в наш сайгонский дом, сторож ответил мне, что муж туда не заглядывал. Я обзвонила всех знакомых, у которых он частенько бывал — все оказалось безрезультатно. В девять я набрала номер Тоффера. Он сказал, что муж ушел от него около семи часов и, наверное, скоро вернется домой. Он велел мне готовиться к отъезду и пожелал покойной ночи. Но я почти всю ночь не смыкала глаз. Часов в пять утра, когда я чуть-чуть задремала, раздался громкий испуганный крик моего сына. Оказалось, что кто-то обнаружил неподалеку от шоссе труп моего мужа.
Мне казалось, я схожу с ума… Вместе с сыном и рабочими мы предали тело мужа земле, тут же в питомнике. В девять утра мне позвонил Тоффер и спросил, почему мы мешкаем с отъездом. Я сказала ему о гибели мужа, а в ответ на вопрос, что я намерена делать дальше, объявила, что остаюсь.
Куда мне ехать? Я остаюсь рядом с могилой мужа. В тот момент я не думала о питомнике.
Дорогой! Я рассказала все, теперь решайте сами.
Когда-то я сказала мужу, что останусь и честно расскажу новым властям все о себе, но, по существу, все я рассказала только сегодня в этом письме. В тот день Вы спрашивали меня об истории нашего питомника. Тогда я почти не коснулась роли Тоффера. Вы хотели узнать больше о нем, но я умолчала тогда о главном.
Моего мужа уже нет в живых, но остались я и, конечно, мой сын. Я до времени не хотела откровенно рассказывать все. Но Вы полюбили меня, и я решила сказать правду, потому что я люблю Вас.
Я написала это письмо не только для Вас. Наверное, решить вопрос Вам помогут и Ваши товарищи.
1982
Перевод И. Глебовой.