Составитель и автор предисловия К. ЯЦКОВСКАЯ
В декабре 1979 года литературная общественность Монголии отмечала пятидесятилетие одного из талантливейших писателей страны, лауреата Государственной премии, автора множества повестей и рассказов Сэнгийна Эрдэнэ. На юбилейном заседании оглашались тексты официальных приветствий, вручались традиционные подарки, сменялись на трибуне многочисленные ораторы — прозаики, поэты, деятели киноискусства, признательные читатели, просто друзья… Эрдэнэ как-то напряженно всматривался в зал, был серьезен. Наверное, не просто выслушивать столько торжественных речей в собственный адрес. А выступления все продолжались. Перечисляли вышедшие книги, подводили итоги творческих десятилетий. Говорили о родине Эрдэнэ, связывая с ней истоки его таланта. Вспоминали даже первое юношеское стихотворение «Золотая ласточка», написанное им в восемнадцатилетнем возрасте. «Что ж, первое произведение, как первая любовь, остается в сердце писателя на всю жизнь», — заметил тогда в ответном слове Эрдэнэ.
Да, прозаик Сэнгийн Эрдэнэ начинал свой путь в литературе как поэт. Через несколько лет после публикации первого стихотворения вышел в свет его поэтический сборник. Однако эта книга стихов так и осталась единственной, продолжения не последовало — началась проба сил в прозе. Появляются первые рассказы и повесть «Салхитын-Гол». На какое-то время Эрдэнэ отдает предпочтение рассказам. Публикует их в газетах и журналах, не дожидаясь, пока сложится сборник. В сюжетной достоверности и простоте рассказов, целомудренно-сдержанной манере выражения сокровенных чувств, в активной позиции автора, провозглашавшего право каждого человека на счастье, на настоящую любовь, было много нового. Читатели восприняли их как удивительное откровение и не замедлили с откликами. Письма шли и самому Эрдэнэ, и в редакцию литературной газеты «Утга зохиол урлаг» («Литература и искусство»). «Когда читаешь маленькие рассказы Эрдэнэ, становится радостно, чувствуешь, как у тебя поднимается настроение, — говорилось в одном из читательских откликов. — Чтобы вместить в короткий рассказ хотя бы маленькую частичку огромного океана жизни, со всем, что есть в ней хорошего и плохого, нужно большое мастерство. Творчество писателя, который живет одной жизнью с народом, равняет по народу шаг, никогда не может быть забыто».
Сэнгийн Эрдэнэ родился в Хэнтэйском аймаке. Юрта его родителей-скотоводов стояла в просторной живописной долине, которую питает полноводный Онон, тот самый, что у Василия Яна в его знаменитом романе «Чингиз-хан» назван Золотым (наверное, у многих, читавших эту книгу, остались в памяти строки: «Вспомним, вспомним степи монгольские, Голубой Керулен, Золотой Онон…»). На родине Эрдэнэ учился в начальной школе, помогал матери в ее нелегких заботах — отца он лишился рано. Потом было офицерское училище в столице, медицинский факультет Монгольского государственного университета. Получив диплом врача-психиатра, начал работать в одной из больниц. Во время дежурств, в те дни, когда выдавались свободные часы, в маленьком кабинете врача и были созданы первые рассказы.
Эрдэнэ вместе с его ровесниками выпала судьба стать свидетелями неслыханных по дерзости социальных преобразований на просторах древней Монголии. Чтобы закрепить перемены, чтобы мечты о новой жизни стали явью, людям приходилось идти на многие лишения, бороться с сопротивлением старого. Борьба за будущее счастье не обходится без жертв — об этом Эрдэнэ узнал из жизни. Впечатления детских и отроческих лет не прошли бесследно. Они не раз переосмысливались Эрдэнэ — зрелым писателем и отразились в судьбах его литературных героев. Вот как обосновывает он выбор главного направления в своем творчестве: «Нет более почетного долга у писателя, нежели оставить будущим поколениям летопись своего времени». Беспредельно веря в силу литературы и стараясь доказать ее своими произведениями, писатель неустанно обращался к проблеме формирования личности, нравственного обновления человека. То, о чем пишет Эрдэнэ, помогает проникнуть и во внутренний мир самого писателя, мир с праздничными и скорбными днями, со страстным желанием искоренить зло и несправедливость.
На протяжении полутора десятилетий выходили в свет все новые и новые повести и рассказы Сэнгийна Эрдэнэ. К середине шестидесятых годов он становится признанным мастером психологической новеллы, и несколько его произведений, среди которых был и публикуемый здесь рассказ «Пыль из-под копыт», удостоились в 1965 году Государственной премии МНР в области литературы. В ту пору стали особенно много говорить и писать о новаторских чертах творчества Эрдэнэ. Эту добрую славу принесло писателю стремление открыть людям хотя бы частицу бесконечного богатства человеческой души. Герои произведений Эрдэнэ, обыкновенные люди — будь то живущие по соседству в большом столичном городе с его бурным ритмом будней или на далеких, разделенных десятками и сотнями километров стойбищах, занимающиеся привычным делом или постигающие совершенно новые, неслыханные ранее в Монголии профессии и занятия, — всегда остаются людьми большой души, истинно доброго сердца, готовыми к любым испытаниям во имя торжества добра, умеющими преданно любить.
В каком бы жанре ни работал Эрдэнэ, каждое произведение, выходящее из-под его пера, озарено светом поэзии. В повествование всегда органично входит пейзаж, и в этом, несомненно, обнаруживают себя традиционные эстетические представления народа, с незапамятных времен живущего в естественном гармоническом единении с природой. Пейзаж в прозе Эрдэнэ сопоставим с пейзажным параллелизмом в народной монгольской песне, где природа, переданная через живописные детали: причудливый излом линии гор, одинокое дерево, зелень лугов, туман, вползающий в ущелье или поднимающийся над озерами, реками, и, наконец, солнце, владычествущее над миром, — служит тому, чтобы углубить или оттенить мысль, сентенцию, чувство, выраженные средствами народной поэзии. У Эрдэнэ пейзаж редко выглядит пышной, насыщенной яркими красками картиной. Чаще всего это миниатюра — графически точный, изящный рисунок или чистая мягкая акварель.
Ярким безоблачным утром начинается действие в рассказе Эрдэнэ «Мы с Кулан», герои которого едут на сельский праздник. Радость несет всему живому свет восходящего солнца. Отступает перед ним густая тень, отбрасываемая горами на востоке. С юга навстречу путникам веет ласковый утренний ветерок. Росная трава отзывается веселым посвистом под ногами резвых скакунов. Заметим, что в эту картину радостного летнего утра автор ввел традиционную, истинно монгольскую деталь — все описание ориентировано по странам света. Не удержался он и от похвалы иноходцу: «Если бы на его круп поставить пиалу с водой, ни капли не пролилось бы через край». Этот рассказ — о первой пылкой юношеской любви. Сампил, так зовут юношу, влюблен в жену хозяина, красавицу Кулан. Сначала переполняющие Сампила чувства забавляют ее. Но, услышав признание юноши, Кулан неожиданно для себя обнаруживает, что она тоже неравнодушна к нему, и уже готова, приняв его предложение, порвать с нелюбимым мужем. Однако герои не успевают объясниться — появление разъяренного Цамбы, мужа Кулан, вынуждает их расстаться — как будто навсегда.
Время показало, что после выхода рассказа в свет автор не забыл своих героев. Через десять лет появляется рассказ «Кулан и Цамба». Сампил, оказавшись в родных местах, случайно встречает Кулан у того самого перевала, откуда они вместе мчались навстречу счастью. Теперь, глядя, как медленно едет Кулан, он вспоминает народное присловье: «Если человеку грустно, он не спешит. Резво скачет тот, кто радостен и весел». Кулан приглашает Сампила в дом, где она живет с Цамбой, довольным собой и накопленным богатством. Наблюдая за Кулан, Сампил старается понять, как жилось ей все это время. Остановив взгляд на расписных сундуках, он неожиданно приходит к мысли, что на дне одного из них навсегда были погребены алчным накопителем Цамбой красота Кулан, ее молодость и мечты. Живя под одной крышей, Кулан и Цамба, по мысли автора, оставались на разных полюсах. Жажда Цамбы к накопительству не передалась Кулан, но постоянное внутреннее противостояние при внешней покорности мужу отняло у нее силы. Прощаясь с Сампилом, Кулан кротко просит его приехать еще…
В сентябре 1981 года, когда работа над этим томом Библиотеки монгольской литературы уже завершалась, в газете «Утга зохиол урлаг» был опубликован новый рассказ Эрдэнэ «Мы с Кулан (тридцать лет спустя)». Повествование, как и в предыдущих двух рассказах, ведется здесь от лица Сампила, ставшего к этому времени известным журналистом. Собираясь в отпуск на родину и вспоминая о молодых годах, он размышляет над прочитанными у Достоевского строками о радости, которую несут детские воспоминания. Сампил осознает, что все эти годы в нем жила первая любовь и Кулан как бы всегда была где-то рядом. Несколько лет назад Кулан овдовела. Сампил часто думал о ней, и при этом сердце его неизменно отзывалось нежностью. Их встреча происходит на том же месте у Онона, где Кулан когда-то не хватило решимости порвать с постылым мужем. Писатель открывает нам сердце Кулан, хранившей любовь к Сампилу все долгие годы, прожитые на положении бедной невестки в богатом доме.
Почему же Эрдэнэ через много лет вернулся к героине своего старого рассказа? Вернулся после того как, движимый стремлением постичь психологию людей, их мысли, чувства, толкающие подчас на непредсказуемые поступки, он создал образы самых разных, непохожих друг на друга героев. В возвращении писателя к судьбе Кулан мы видим Эрдэнэ-новеллиста как бы на новом витке его творческого восхождения. Раскрывая внутренний мир Кулан, художник заставляет нас задуматься о женском сердце, которое трепетно отзывается на любовь, потом слабеет в смирении перед житейскими обстоятельствами и вдруг неведомо откуда снова обретает стойкость и силу, чтобы мужественно признать, что настоящая любовь еще не свершилась и ждет своего часа.
Три рассказа о Кулан, сложившиеся теперь в прекрасный цикл «Любовь и жизнь женщины», достойно обогатили монгольскую прозу.
Женские судьбы, сходные в радости и неповторимые в несчастье, проходят перед читателем во многих произведениях Эрдэнэ. Судьба еще одной героини, Сэмджуудэй, раскрывается в повестях «Год Синей мыши», «Ее зовут Сэмджуудэй» и «Девичье лето». Работа над этим циклом продолжалась с перерывами на протяжении всего минувшего десятилетия. Одновременно выходили рассказы, создавались и другие повести, появлялись новые лирические миниатюры, но постоянный зов души снова и снова заставлял писателя возвращаться к героям двадцатых годов, к поре неудержимого наступления новой жизни, к времени рождения нового человека в революционно обновленной Монголии. «Когда я работал над повестью «Год Синей мыши», мне казалось, что она станет моей главной книгой…» — говорил однажды Эрдэнэ. Однако позже, во вступительном слове к первому изданию русского перевода «Ее зовут Сэмджуудэй», он признался, что это новое произведение стало ему наиболее дорого: «Именно в этой повести я с особым волнением работал над образом простой, наивной и добросердечной молодой монголки, в которой зреет сильный характер. Она освобождается от пут невежества, выходит из мрака однообразных будней, преодолевает горечь нищеты, она верит, что открывшийся ей путь в новую жизнь сулит светлое будущее». В следующей повести, «Девичье лето», где действие происходит на фоне реальных исторических событий, появляются уже и реальные исторические лица, с чьими судьбами переплелись судьбы литературных героев Эрдэнэ. Эти три повести вместе составили единое целое, и писатель не случайно издал их отдельной книгой как трилогию.
Хронологически все повествование охватывает почти восемь лет, начиная с года Синей мыши по монгольскому традиционному календарю (1924-й по европейскому летосчислению), знаменательного для народной Монголии. Это год, когда революционные события привели к провозглашению Монгольской Народной Республики, время бурной и нелегкой жизни народа в переломную эпоху. Процесс становления и мужания нового человека — хозяина новой страны, изнурительная борьба с тайными и явными врагами, нелегко преодолеваемый барьер: сложившийся в веках уклад кочевой жизни, веками спрессовывавшаяся психология — все это нашло отражение в трилогии.
Сэнгийн Эрдэнэ ведет нас рядом со своими героями их трудной дорогой. В год Синей мыши Сэмджуудэй трагически теряет любимого человека, позвавшего ее в новую жизнь… А в «девичье лето» 1931 года мы прощаемся с Сэмджуудэй, сильной, уверенной в своей правоте, способной ныне повести за собой других. Сострадая своим героям, писатель обнажает и корни обрушивающихся на них несчастий, показывает, как хрупко, легко ранимо человеческое сердце при столкновении со злом и каким огромным запасом прочности оно обладает для того, чтобы сберечь даже самую малую искру, зажженную от добра.
Три повести о Сэмджуудэй открыли новое направление в творчестве Эрдэнэ — жанр исторической прозы. В художественном осмыслении исторических событий прозаик умело перемежает документализм с присущим ему лиризмом. Это качество ярко проявилось и в последнем произведении Эрдэнэ — лирической повести о Дашдоржийне Нацагдорже, основанной на фактах биографии замечательного монгольского писателя (повесть была опубликована в 1981 году к 60-летию народной революции). Нацагдорж для Эрдэнэ не просто классик, основоположник современной монгольской литературы. Это писатель, очень близкий ему по духу творчества. Повесть о нем была задумана Эрдэнэ как гимн молодому поколению новой Монголии: «…Я попытался показать Нацагдоржа и его молодых современников, заряженных кипучей энергией Революции, передать, как влияла на их судьбы сама атмосфера той удивительной поры — расцвета нового монгольского государства, рожденного к жизни Революцией».
Писать о Нацагдорже после выхода в свет монографических исследований и книг-воспоминаний о нем — задача непростая. И все же как писатель, проявивший свое дарование прежде всего в психологической прозе, Эрдэнэ по-новому воссоздал образ рано возмужавшего революционера, юность которого протекала в сплошной «лихорадке буден». Действие повести охватывает всего лишь один год из жизни Нацагдоржа, однако и в этих узких временных рамках автор сумел показать, как формировался его характер и шлифовалось мировоззрение, как шел Нацагдорж к преддверию того часа, когда он, переполненный необыкновенной любовью к Пагмадулам, раскрыл свой замечательный поэтический талант.
Раздумья Эрдэнэ над процессами литературного творчества нередко выливаются в статьи и выступления литературоведческого характера. В этих работах есть, конечно, место и анализу отдельных произведений товарищей по перу, однако чаще всего Эрдэнэ критически рассматривает в них то, что написано им самим, или говорит о своем понимании творчества других писателей. Так было, например, в споре о толковании рассказа Д. Нацагдоржа «Слезы почтенного ламы», когда Эрдэнэ высказался в пользу гуманистической трактовки образа служителя культа.
Эрдэнэ-художник постоянно пребывает в творческих исканиях. Казалось бы, еще в шестидесятые годы с выходом мастерски написанных психологических новелл им была взята немалая высота. Семидесятые годы отмечены сюжетным разнообразием повестей, получивших признание не только на родине писателя, но и за рубежом: «Жена охотника», «Дневная звезда» и другие произведения переводятся на русский язык, приходят к читателям социалистических стран. А теперь он задумал создать роман. «Хочется писать о том, что лучше всего знаю, — говорит он, делясь своими творческими планами. — Герои будущего романа, конечно, с Онона. Время действия — с середины тридцатых годов до конца второй мировой войны… Роман — жанр для меня новый, и не скрою, что вели меня к нему и «Строговы» Георгия Маркова, и книги Габриэля Маркеса, и роман Чингиза Айтматова «И дольше века длится день»… По-моему, все-таки нет более могучей прозы, чем русская». Когда-то, говоря о своих литературных кумирах, Эрдэнэ восторженно отзывался о Павке Корчагине Н. Островского, о пятнадцатилетнем капитане Ж. Верна. Потом на смену им пришли романтические герои молодого Горького. С годами круг почитаемых писателей стал шире, и Эрдэнэ ввел в него Ги де Мопассана, И. С. Тургенева, А. П. Чехова, М. М. Пришвина.
Полагаясь на великую силу художественного слова, Эрдэнэ хочет доверить литературе свои раздумья о жизни, о пронизывающих ее причинных связях. В новой книге писатель намерен рассказать об этапах большого пути своего поколения, которому выпала удивительная судьба: «Представьте себе, я, сорок лет назад мальчиком покидавший юрту отца верхом на коне, взятом на почтовой станции, дожил до времени, когда монгол готовится к полету в космическое пространство» (из интервью газете «Утга зохиол урлаг»). Не прошло и года после этого высказывания, как Эрдэнэ поспешил на родину первого монгольского космонавта Гуррагчи, чтобы познакомиться с его родителями, братьями и сестрами, увидеть тот уголок Монголии, где началась жизнь человека, открывшего монгольскую страницу всечеловеческой эпопеи Земля — Космос. Очерк «Зов далекой земли» Эрдэнэ написал с поэтическим вдохновением, вызванным и самим событием, и рассказом матери космонавта о детских годах сына. Писатель постарался бережно передать ее думы о сыне, к которому пришла шумная слава, и в то же время показал стоящую за ними поэзию самой жизни. Старой женщине памятно, что Гуррагчу с детства манили звезды — ведь они так близко к их стойбищу: «Стоит только взобраться на вершину одной из гор, увенчанную пиком, словно ракета, рвущаяся ввысь, да взять в руки укрюк, которым отец заарканивает коней, и дотянешься до звезды». Да, в ясном монгольском небе звезды, как верные друзья, светят запоздалым путникам, заглядывают в каждую юрту через тоно — открытое в центре круглой крыши окно… Эрдэнэ не пытается выведать у матери первого монгольского космонавта что-нибудь особенное. Сокровенное и житейское тесно переплелось в материнской памяти. Дети — ее самая большая драгоценность, и потому счет времени у нее свой — материнский. Самый большой отсчет по годам приходится на Гуррагчу, он старший… И снова бьется в сознании писателя вопрос: как постичь загадку связи времен? Ведь еще на его памяти главным средством передвижения была повозка на деревянных колесах, которую тащил вол. А сегодня монгол уже летит в космическом корабле!
Писатель должен оставить будущим поколениям летопись своего времени — таково глубочайшее убеждение Эрдэнэ. И он подтверждает это всем своим творчеством, будь то работа над большой прозой или очерком, путевыми заметками или публицистическим выступлением.
В Библиотеке монгольской литературы творчество Сэнгийна Эрдэнэ представлено тремя повестями — «Год Синей мыши», «Ее зовут Сэмджуудэй» и «Девичье лето», несколькими рассказами и лирическими миниатюрами, по своим художественным достоинствам занявшими подобающее место в истории монгольской литературы. Эти произведения — лишь небольшая часть того, что создано писателем. В какой-то мере восполнить недостающее советский читатель может по ранее вышедшим на русском языке авторским сборникам Эрдэнэ («Чистый источник», 1965; «Солнечный журавль», 1980), а также по книгам, посвященным современной монгольской прозе.
К. Яцковская
© «Иностранная литература», 1974.
Онон! Величественный и прекрасный, тысячелетиями катит он свои воды, молчаливый свидетель событий. Если б река умела говорить, она поведала бы людям много интересного.
На ее берегах разыгрывались жестокие сражения, и тогда людская кровь лилась потоками. А потом река смывала следы битвы, очищала землю. Это может подтвердить хотя бы вон тот белый череп.
В мирное время люди приходили постоять на берегу. Плавное течение большой реки как нельзя лучше располагает к размышлениям. Хорошо бы узнать, о чем думали наши предки! Да разве узнаешь! С уверенностью можно сказать лишь одно: река усмиряла разгневанного, вразумляла заблудшего, утешала обездоленного.
Кто только не побывал на берегу Онона! Отправляясь в дальние походы, разбивали здесь свои биваки древние воины. С диким посвистом и гиканьем водили они коней на водопой и, глядя на катящиеся вдали воды, невольно задумывались над тем, какая участь постигнет их в чужих краях. И в суровых военных походах, видно, не одно сердце смягчалось при воспоминании о родном Ононе. Многие племена называли его берега своей родиной, бесчисленные поколения прожили здесь свою жизнь. В тяжелые времена они вверяли Онону свою судьбу, просили отпущения грехов.
Шли годы. Смещались в реке броды, вода подмывала берега, а иногда река и русло меняла; половодье уносило вырванные с корнем деревья, на их месте появлялась молодая поросль, а ведь пока сместится брод, пройдет жизнь целого поколения, и, прежде чем засохнет на корню старое дерево, пройдет жизнь нескольких поколений.
Я родился в этих краях, на берегу Онона. Брод, которым пользовались во времена моего детства, сохранился и поныне. Река всегда вызывала во мне благоговейный трепет. Еще бы! К ее зеленоватой прозрачной воде склонялись лица древних монгольских богатырей. Мать в детстве наказывала мне всякий раз при переправе бросать в реку мелкие монетки. Они, верно, до сих пор покоятся на дне Онона. Река эта постоянно будоражила мое воображение. У нас издревле так повелось: ты можешь не верить в бога, но обязан боготворить землю, на которой родился, и воду, которой тебя омыли. Для меня Онон словно живое существо, а порой река представляется мне зеркалом, в котором отражаются человеческие судьбы…
В самый разгар весны 1923 года караван, возглавляемый знатным хоринским бурятом Дунгаром, достиг берегов Онона. Гу́лба[1] Дунгар ехал в передовом обозе, состоявшем из четырех конских упряжек. Сам он сидел на повозке с плетеным верхом, именуемой «бурятский ходок». При нем находились жена и единственная дочь. За его повозкой следовали три возка с грузом, вверенные заботам обнищавшего ламы Цэрэнбадама. Гулба о чем-то сосредоточенно размышлял и лишь изредка похлестывал своего белого коня длинным ивовым хлыстом; у него было желтое, обрюзгшее лицо с редкими бровями, на висках отчетливо выделялись серебряные пряди. Он уныло поглядывал на остающуюся позади черную раскисшую землю, изрытую следами конских копыт. В глубине возка, откинувшись на мягкую подушку, дремала жена Дунгара Хандуумай, закутанная в старую соболью доху. Это была красивая бледнолицая женщина с тугими черными косами, заколотыми золотыми шпильками. Продетые в уши крупные кольца золотых серег мерно покачивались. Дочка гулбы шагала рядом с ходком, чтобы размять затекшие ноги. Ей шел всего лишь шестнадцатый год, но это была вполне взрослая девушка, высокая и сильная. Ее большие круглые глаза, затененные длинными ресницами, с живым любопытством поглядывали по сторонам. Лицо у нее было смуглое, нос — прямой и узкий, а губы красиво изогнуты. В ней чувствовалась примесь какой-то чужой крови.
Рядом с дочерью Дунгара шла ее подруга Сэмджид. Они почти ровесницы. Сэмджид старше всего на два года. Это коренастая, крепко сбитая девушка с широкими скулами и крупным приплюснутым носом. Большие продолговатые глаза и полные губы не оставляли сомнения в том, что перед вами чистокровная бурятка. И одеты девушки были совсем по-разному. Дочка гулбы носила юфтевые сапожки на коже, а Сэмджид — мягкую обувь, так называемые бойтоки, из сыромятной кожи, прикрученные к ногам ремешками. У себя на родине девушки едва замечали друг друга, но за время долгого пути успели подружиться.
Позади передового обоза тащился остальной караван — восемь айлов[2], доверившись гулбе, отправились в поисках лучшей доли в соседнюю Монголию. Дорога всех измотала, и босые люди молча шагали за своими повозками, невесело размышляя о том, что их ждет на новом месте. Замыкали караван собаки да домашний скот. Отощавшие и побуревшие от весенней линьки животные понуро плелись за повозками.
Размытая весенними водами дорога, по которой двигался караван, то и дело петляла. По обеим сторонам ее насколько хватал глаз тянулась степь, покрытая желтой прошлогодней травой.
Близился полдень. Дунгар, долгое время ехавший с опущенной головой, выпрямился, внимательно оглядел окрестности. Вдали виднелся невысокий горный перевал, местами поросший сосняком. Еще дальше, за перевалом, синели горы. Слабая улыбка тронула губы Дунгара. Скоро Онон! Гулба натянул поводья.
— Балджид, позови-ка Чойнхора! — сказал он дочери.
Обоз остановился. Жена гулбы очнулась от дремоты.
— Что случилось? Где мы?
— Ничего, — буркнул гулба. — Хочу Чойнхора вперед выслать, пусть разведает местность.
— Чойнхор-аха[3]! А, Чойнхор-аха! Идите скорей, вас отец зовет! — высоким, пронзительным голосом закричала Балджид.
От погонщиков отделился молодой загорелый парень лет двадцати, с острым взглядом прищуренных глаз. Черная баранья шапка его была заткнута за пояс, ворот дэли[4] распахнут, за спиной — берданка. Он пришпорил коня, и тот стремительно помчался вперед, разбрызгивая тяжелую грязь. На минуту всадник остановился подле ламы Цэрэнбадама.
— Что это у нашего ламы такой кислый вид? Неужто почтенный лама, подобно нам, смертным, испытывает голод? — насмешливо спросил Чойнхор и широко улыбнулся, обнажив короткие желтоватые зубы.
— Да уж я не чета тебе, обжора, привык подолгу поститься. А ты только и думаешь о том, как бы поплотнее набить брюхо. — Лама презрительно поморщился.
Тут на глаза Чойнхору попалась Балджид. Он украдкой окинул ее взглядом, но, заметив, что за ним наблюдает гулба, смутился.
— Где ты там, Чойнхор? Поезжай на перевал. По-моему, за перевалом должен быть Онон. Если это так, подай знак. Если нет, разобьем где-нибудь поблизости дневную стоянку.
Чойнхор ускакал, а Дунгар, спрыгнув с ходка, с удовольствием размялся — тело ныло от долгого сидения — и раскурил трубку. Подтянувшийся караван тоже остановился. Несколько мужчин подошли к Дунгару.
— Неужто скоро конец пути? Пора бы, совсем измаялись в дороге.
— Благодаря вашим заботам, уважаемый Дунгар, мы благополучно прибыли на место.
— Вы, гулба, да бурхан[5] — вот и все наши благодетели.
Разговаривая, Дунгар неотрывно следил за Чойнхором. Добравшись до перевала, тот туго натянул поводья и изо всех сил замахал шапкой. Сомнений не оставалось — за перевалом был Онон! Дунгар проворно вскочил в ходок.
— Ну, Хандуумай, радуйся! — закричал он. — Прибыли на Онон!
У Балджид не хватило терпения ехать вместе со всеми, и, раздобыв коня, она помчалась вперед.
— Эй, дочка, остерегайся этого разбойника Чойнхора! — крикнула ей вслед мать.
— Ну чего ты раскричалась? — сказал Дунгар жене.
— А ты разве не заметил, какими глазами этот парень глядит на нашу дочь? — возразила Хандуумай. — Нехороший у него взгляд, бесстыжий. Чойнхор — неровня Балджид, и нечего ему на нее глаза пялить.
Она хотела еще добавить, что Чойнхор вообще человек ненадежный, недаром по дороге он то и дело сворачивал в лес — зачем бы это? Но, чувствуя безмолвное раздражение мужа, не стала продолжать разговор. А мог ли Дунгар оставаться спокойным? Известное дело — воспитанием дочери занимается мать. Но правильно ли жена наставляет Балджид? Не внушает ли ей излишнее высокомерие? И так люди сплетничают, что жена прижила дочку, шляясь в молодости по Харбину да Хайлару. Дунгару тяжело было смириться с этим, но, к сожалению, основания для подобных сплетен были. Прежде Дунгар терзался ревностью, но с годами, поняв, что других детей у них с Хандуумай никогда не будет, смирился. Что поделаешь, надо растить эту девочку, чтобы было кому оставить дом и очаг.
Чойнхор поджидал Балджид на перевале, а ее глазам, как только она въехала на перевал, открылась поистине завораживающая картина. Вдоль горизонта с запада на восток тянулись поросшие густым лесом горы. Многоводная река, образуя огромную излучину, текла далее величественно и ровно. Левый берег реки был пологий и сливался с широкой желтой равниной. Правый берег, поросший кустарником и вереском, круто обрывался к воде. С гор тут и там тянулись к реке серебристые ленты ручьев. Лучшего места не сыщешь — словно говорили разбросанные по долине юрты. Здесь же паслись тучные стада скота, табуны лошадей. В дороге путники ни разу не встретили такого множества домашних животных.
— Юрты, смотри, Чойнхор, войлочные юрты! — радостно воскликнула Балджид, глаза ее смотрели на мир с неподдельным восторгом, длинные ресницы трепетали.
— Это твой отец, Балджид, привел нас в такие благодатные края. Может, он и прав, говоря, что в наших жилах течет кровь самого Чингисхана, — важно произнес Чойнхор. — Давай спустимся к реке, Балджид, поищем место для стоянки.
Они спустились с перевала. Из-за весеннего разлива берега Онон утратили четкие границы, бурные воды ее несли вырванные с корнем стволы деревьев.
Чойнхор и Балджид спешились, неторопливо напоили коней. Потом выбрали место для стоянки — сухую пустынную террасу, на которой лишь местами росли старые осины.
— Не набрать ли хвороста? — спросила Балджид.
— Погоди маленько! — Чойнхор оглянулся на перевал. Во взгляде его девушка успела уловить беспокойство и настороженность.
— Вы побудьте здесь, — сказала она, — а я соберу сухих веток на растопку.
Но тут Чойнхор взял ее за руку и притянул к себе.
— Отпустите, аха, не то отцу пожалуюсь.
А Чойнхор и не думал отпускать ее — в голосе Балджид он уловил не возмущение, а ожидание, и его вдруг осенила догадка, что он не первый мужчина, пытающийся сблизиться с ней.
— Всю дорогу я с тебя глаз не сводил, — угрюмо проговорил он, с досадой разжимая объятья: на перевале показался обоз.
Вскоре обоз достиг реки, и окрестности огласились таким шумом, словно голодных ягнят наконец допустили к маткам. Дунгар первым делом повязал на осину хадак[6] и поклонился Онону. Лама зажег арц[7] на плоском камне, женщины и дети приступили к обряду жертвоприношения, в реку полетели куски сушеного творога. Люди, прибывшие в неведомый край в поисках лучшей доли, искренне верили в необходимость умилостивить духов реки. К веткам осины, на которую Дунгар привязал хадак, они прицепили конский хвост, лоскутки, хадаки из дешевой ткани и бросили в воду монетки. Затем занялись делами: распрягали лошадей, готовили еду, устраивали жилье. Одни вбивали в землю колья и натягивали на них холст, сооружая четырехугольные палатки, другие создавали подобие дома, поставив торчком телегу и завесив ее с боков. Женщины, подоив коров, разливали молоко. Голодные ребятишки толпились у костров с деревянными чашками в руках, навлекая на себя недовольство взрослых.
Поздно вечером переселенцы угомонились. Лама устроился на ночлег в крытой телеге рядом с палаткой гулбы. Однако ему не спалось — мешала неотвязная мысль, что недалек, на всей вероятности, миг, когда он сможет лицезреть знаменитый монгольский монастырь богдо-гэгэна[8] в Урге или монастырь Эрдэнэ-дзу. Единственное желание томило ламу — пасть ниц перед изображениями божеств и вымолить у них прощение за собственные грехи, за прегрешения предков.
Гулба тоже не спал, но его обуревали совсем иные мысли. Последние два года неспокойно жилось ему на родине. От Байкала до Маньчжурии шла жестокая битва между красными и белыми, и в конце концов красные победили. Власть большевиков отменила все привилегии знатных и богатых. Чуял гулба — недалек тот час, когда и он лишится имущества, а может, и головы. Дунгар знал, что многие селенгинские буряты[9] переходили границу и оседали на землях соседней Монголии. Пока он размышлял, не последовать ли и ему их примеру, в Монголии тоже сменилась власть и управлять государством стали люди, по своим убеждениям не отличающиеся от красных. Однако ходили упорные слухи, что в Монголии спокойно, религия там не утратила силу. Здесь же действительно начали ущемлять богачей, и тогда Дунгар, уговорив обитателей нескольких айлов, вместе с ними пересек границу Монголии и направился на Онон. «Человек — беспомощное существо, — думал гулба, — он всецело во власти судьбы, и она делает с ним что хочет: то дарует довольство и почет, то гонит по свету, как щепку в половодье, и тогда рушится весь привычный образ жизни, и едва успеешь начать жизнь по-новому, все приходит в упадок». Тут у ног Дунгара шумит Онон. Думал ли он когда-нибудь, что окажется на его берегах? Ясно, халхасцы[10] его с распростертыми объятиями не встретят. Придется заводить новые знакомства, а кое-кому и в ноги поклониться. Однако земля большая, найдется и для гулбы место под солнцем. Настанет день, когда люди убедятся в его силе. Он словно могучий дуб, не подвластный никаким бурям и морозам.
Грозно, словно тигр, рычит ночью Онон. Гулбе и самому сейчас впору рычать от переполнявших его горьких мыслей. Он тяжело вздохнул. Рядом на постели сладко похрапывала жена. Он с досадой ткнул ее кулаком в бок. Но при чем здесь жена? Она не виновата, что в их жизни все переменилось.
Постепенно мысли гулбы вернулись к делам, которыми ему предстояло заняться. Завтра надо подыскать место для летника. Потом осмотреться, перезнакомиться с местной знатью, попросить земли в постоянное пользование — своевольничать не стоит. С утра он поедет к нойонам[11]. Кого взять с собою? Конечно, Цэрэнбадама и Чойнхора. Лама — человек с головой, даром что гроша ломаного за душой нет. И второй хоть и голь перекатная, но смекалистый. Хорошо бы ламу немного приодеть, а то у него вид как у бродяги. Попросить, что ли, Хандуумай, чтобы дала какую-нибудь одежонку? Нет, пожалуй, не стоит, все равно не даст. И как это тебя угораздило, гулба, попасть жене под пятку? Сейчас такая жизнь настала, что кого хочешь в бараний рог согнет. Время жестокое, и ты не имеешь права раскисать… Дунгар стиснул кулаки под одеялом.
Шумел, журчал Онон, и ржали в ночи кони.
Чултэм-бэйсе[12] возвращался домой, так и не дождавшись приема у Джонон-вана Ховчийского.
Джонон-ван проводил весну на южном берегу Онона, в горах Хурх. Отправляясь к нему, бэйсе рассчитывал разузнать подробно о положении дел не только в своих аймаке и хошуне[13], но и во всей стране, чтобы правильно оценить обстановку.
Высокородный князь Джонон-ван всю прошлую зиму, да и осень тоже, без конца устраивал пиры и празднества и дошел до такого состояния, что не только оценить положение в стране — коня собственного отыскать у коновязи не смог бы. Чултэм узнал, что последние несколько дней Джонон-ван беспробудно пьянствовал, и решил к нему не являться. Но потом передумал и все-таки поехал. И что же? У длинной коновязи неподалеку от большой белой юрты вана он увидел множество лошадей, а из юрты неслись громкие крики и разудалое пение.
«Прежде такое случалось только по большим праздникам. Теперь все изменилось», — подумал Чултэм и, повернув своего великолепного резвого коня, о котором говорили: «Чудесный белый скакун Чултэма», пустился в обратный путь. Сам князь, сухопарый мужчина, необычайно подвижный для своих пятидесяти лет, одет был хоть куда. Темно-синий, затканный кругами дэли подпоясан алым китайским поясом, серебряные ножны работы прославленного мастера Тоджила, да и у коня убор не хуже — новый зеленый чепрак, седло обшито желтой бахромой и украшено серебряными бляхами. Словом, все конское снаряжение было традиционно борджигидское[14].
На обратном пути Чултэм заехал в монастырь, погостил у знакомых лам, в китайских лавках приобрел подарки для своих домашних и снова выехал в открытую степь. Нет, не мог он припомнить, чтобы река Онон когда-нибудь разливалась так широко. За несколько дней до поездки к Джонон-вану бэйсе ездил в здешние края востребовать один старый долг. Но тогда река еще не вышла из берегов. Весенний паводок питается снегами, тающими в горах. Значит, этой зимой в горах были частые снегопады. Поездив по берегу и не найдя брода, Чултэм разыскал старого лодочника, Черного Молома, но тот оказался больным, и вдобавок единственную его лодчонку унесло течением. Вот незадача! Так и домой не попадешь. И вообще последнее время, как заметил бэйсе, ему не везет. С невеселыми мыслями ехал Чултэм вдоль берега. Ничего не поделаешь, придется обратиться за помощью к бурятам. Еще накануне революции несколько айлов цонгольских бурят, минуя заставы, пришли в здешние края и тут осели. Многие из них примкнули к бандам барона Унгерна. Говорили, что с халхасцами буряты сходятся туго — переселенцы, как правило, люди богатые и держатся особняком. Говорили еще, что в торговых сделках и на охоте они непримиримы, а в остальном народ покладистый. Все это припомнил Чултэм, когда, с трудом продравшись сквозь густые заросли ивняка, оказался на открытом берегу. Тут, на высокой террасе, он увидел бурятский зимник. Новенькие деревянные дома весело смотрели на мир застекленными окошками. Сараи и сложенное в стога сено говорили о том, что жилье это не временное. Возле изб играли ребятишки, бегали собаки. Тут же паслись коровы и овцы. Если за три-четыре года люди сумели так прочно обосноваться на новом месте, это, по мнению Чултэма, говорило в их пользу. Остановившись у крайнего дома, бэйсе спешился.
— Эге-гей! — крикнул он. — Есть здесь кто-нибудь?
Однако никто не ответил.
— А ну-ка, ребята, скажите взрослым, чтобы переправили меня на тот берег, — обратился Чултэм к мальчишкам.
Те бросились врассыпную. «Что они, монгольского языка не понимают?» — недоумевал бэйсе. Однако мальчишки, видимо, его поняли, так как вскоре из крайней избы появился человек с веслами в руках. Чултэм пошел за ним. На берегу бурят отвязал челнок, столкнул его на воду и вскочил в него сам. Челнок казался вовсе утлым и ненадежным, он так и подпрыгивал на волнах. Человек выпрыгнул из лодки, держа в руке веревку, и подтянул ее к берегу. Все это время бородатое лицо его было мрачным, желтоватые рысьи глаза смотрели холодно. Не произнося ни слова привета, он приказал Чултэму:
— Кидайте седло в лодку. Коня привязывайте к корме и садитесь, да осторожней, не переверните лодку.
— Сам знаю, — сердито буркнул Чултэм, — на этих берегах вырос. В молодости я и верхом переправлялся, а нынче уж нет прежней сноровки.
Он сел в лодку, перевозчик взмахнул веслами, и они поплыли. До середины реки добрались благополучно. Вдруг конь резко натянул повод, словно зацепился за что-то ногой. Челнок едва удержался на воде.
— Отпускай коня! — не своим голосом закричал лодочник. — Конь за корягу зацепился!
Однако лошадь резко рванулась и поплыла дальше. «О бурхан, неужто животное поранилось?» — с замиранием сердца подумал Чултэм. Дурное предчувствие его не обмануло. Когда Чултэм выпрыгнул на берег, а лодочник с рысьими глазами отплыл обратно, конь с большим трудом выбрался на сушу. Одна нога у него повисла как плеть.
— О, горе мне! — вскричал бэйсе, оглядывая своего любимца. — Мой конь сломал ногу.
Гордость Чултэма, прекрасный белый жеребец навсегда вышел из строя. У него была сломана передняя левая нога. Мокрое животное стояло понурив голову и вздрагивало всем телом, отряхивая воду. Чултэм и не заметил, как его окружили бурятские ребятишки. Перехватив его суровый взгляд, они бросились оповещать взрослых о случившейся беде. Один старик бурят со слезящимися глазами предложил:
— Заходите ко мне, напою вас чаем и дам коня.
Старик посочувствовал убитому горем Чултэму, а тот, поглаживая сломанную ногу коня, бормотал:
— Лучше б я ногу сломал! Какого коня собирается дать мне старик? Наверно, лошадь из своей телеги. В таких случаях говорят: «Не на коне, на деревяшке едешь». — Чултэм взял наконец себя в руки и осмотрелся. Вдали виднелась еще одна стоянка бурят. Их Чултэм знал — они не первый год кочевали вдоль Онона и Улдзы, а ему это было не по нраву. Одно время он даже подумывал о том, как выдворить их отсюда. Пробовал прибегнуть и к помощи Джонон-вана. Однако еще до революции богдо-гэгэн издал указ, разрешающий бурятам, как людям монгольской расы и единого с монголами вероисповедания, переселяться в Монголию. Видно, не последнюю роль в этом деле сыграли их щедрые подношения властям. И народное правительство, судя по всему, не собирается их изгонять. Правда, говорят, оно было весьма озабочено, узнав, что среди переселенцев много князей и вообще лиц неблагонадежных. Но и их пока не отправляют назад. Жаль, что бэйсе не удалось предстать перед бурятами во всей красе. А на телегу он ни за что не сядет — не подобает это монгольскому князю.
Кое-как добравшись до дому, Чултэм отдохнул и через несколько дней отправился к бурятам в полном параде. Поверх дэли — хантаз, в руках — ташур[15]. Голову его венчала шапка с фарфоровым шариком и павлиньим пером — знак княжеского достоинства.
Но еще не доехав до стоянки знакомых бурят, Чултэм неожиданно наткнулся на небольшое новое стойбище. Женщины и девушки были одеты тут весьма необычно. Чултэма, приехавшего верхом на красивом сером жеребце, встретили почтительно. Бэйсе обратился к мужчинам, разгружавшим телегу:
— Есть среди вас главный?
— Есть. Как не быть! — ответили те с низким поклоном.
— Как его зовут? Где он?
— Зовут его гулба Дунгар, а найти его можно вот там. — Мужчины указали на деревянное строение в самом центре лагеря.
— Гулба? Что значит «гулба»?
— По-нашему — князь, глава рода.
Чултэм привязал коня к коновязи, которой служила простая ивовая рогатина, и тут же навстречу ему вышел грузный, уже немолодой мужчина. Пояс едва сходился на его толстом животе, голову украшала черная китайская шапочка. Бэйсе поклонился.
— Приветствую и желаю благополучия, гулба Дунгар!
— И я желаю здоровья и благополучия знатному халхасскому князю. Прошу его пожаловать в дом.
Чултэм успел заметить, как сверкнули хитрые глаза гулбы под тяжелыми нависшими веками. Видать, хитер этот гулба.
Жена и дочь хозяина проворно расстелили шелковый стеганый тюфячок, усадили гостя, поставили перед ним низенький столик. Чултэм осмотрелся. Справа на божнице перед изображением бога Арьявала были расставлены золотые и серебряные кадильницы, кувшинчик, чайничек — словом, все необходимое для жертвоприношения. Слева один на другом стояли два больших окованных жестью сундука. Стену напротив входа украшал ковер искуснейшей работы с изображением замка. Никогда прежде бэйсе Чултэму не приходилось видеть столь роскошного ковра! Очевидно, переселенец гулба — человек не просто состоятельный, как он предполагал, а настоящий богач. Тем временем супруга гулбы накрыла на стол, разлила по пиалам чай.
— Мы слыхали о вас много хорошего, уважаемый князь, — степенно сказал гулба. — И непременно навестили бы вас, если бы нам не сказали, что вы в отъезде. Мы бежали сюда от смуты, пришли с верой, что страна, где почитают буддизм, примет нас, несчастных, и приютит.
Бэйсе догадался, что такую складную речь гулба сочинил заранее, а вот у него в ответ ничего подготовленного не оказалось.
— Мы, князья, теперь ничего сами не решаем. У нас есть народное правительство, вся власть в его руках. Права богдо-гэгэна ограничены, — сдержанно и довольно холодно ответил бэйсе.
— А я слышал, что в вашем аймаке князья по-прежнему заправляют всеми делами.
— Да, но приходится учитывать и перемены, которые происходят в стране, — несколько смягчился Чултэм. Про себя он уже решил держать с гулбой ухо востро.
— Что бы там ни было, а мы рассчитываем на вашу милость и со своей стороны готовы всячески вам служить, — дружелюбно продолжал Дунгар. Вынув из сундука фарфоровый сосуд в паутине трещин, он наполнил чаши вином. Ароматный коричневый напиток оказался очень крепким и необыкновенно вкусным — бэйсе пробовал такой впервые. За чаркой следовала чарка, и Чултэм уехал от гулбы совсем хмельной. Напоследок он бросил внимательный взгляд на женщин.
В тот день халхасец и бурят отлично столковались.
На следующий день гулба созвал глав айлов. Если принять в расчет и ламу, то собралось восемь мужчин и одна женщина, вдова, муж которой погиб на русско-германском фронте в 1916 году. На руках у вдовы Сэрэмджид остались пятеро сыновей и дочь Сэмджид, та самая, с которой подружилась в дороге дочка гулбы. В силе и ловкости Сэрэмджид не уступала иному парню, а за время перекочевки в Монголию проявила столько преданности гулбе, что иногда он полагался на нее более, чем на всех мужчин, вместе взятых. Гулба заявил собравшимся, что настало время подумать о мирной жизни на новом месте, что с местной знатью вполне можно поладить и первые шаги в этом направлении уже сделаны. Однако чужбина есть чужбина, говорил гулба, и надо получить официальное разрешение поселиться на монгольской земле, придется, видно, хлопотать не только в хошуне и аймаке, но и до правительства дойти. И тут словами ничего не уладишь. Прежде всего следует вручить щедрые подарки местным ванам и нойонам. Действовать надо сообща, в одиночку не потянем. У него, гулбы, например, от прежнего богатства и следа не осталось.
Начался сбор средств. Люди верили Дунгару и отдавали последнее. «Наживем снова», — говорили они, принося женские украшения, куски шелка и атласа. Дунгар составил подробную опись и внес свою лепту: старую соболью доху и двадцать золотых рублей. Только у бедной вдовы не нашлось ничего ценного. «Мне одной приходится кормить ораву детворы, — сказала она соплеменникам. — Работаю не разгибая спины, а денег хватает, только чтобы с голоду не помереть».
Гулба Дунгар прибыл к Чултэму-бэйсе очень торжественно. Вырядился в дэли из первосортного шелка с серебряными пуговицами и отделанным выдрой воротом. К поясу пристегнул ножны тончайшей китайской работы — с золотыми драконами по темной эмали. Надел гулба шапку с атласным верхом и собольей опушкой. Для пущей важности на нос водрузил очки в золотой оправе, и получилось, что не просто знатный, но еще и ученый человек прибыл к бэйсе в ходке, запряженном лучшей в табуне лошадью.
День, проведенный в гостях у монгола, вселил в Дунгара уверенность, что он сумел ухватиться за кончик нити, которая приведет его к желанной цели.
Войдя в юрту и поклонившись бурханам, гулба уселся на тюфяк, жадно вдыхая аромат свежесваренной баранины — с тех пор как он покинул родину, ему ни разу не довелось отведать свежего мяса.
В первый свой приезд Дунгар преподнес бэйсе дорогие серебряные часы, а жене его и детям — китайские шелка, тибетский бархат да красивое бамбуковое кнутовище. Давненько не получал бэйсе таких дорогих подарков, а тут еще гулба дал понять, что этим дело не ограничится, просто еще не наступило время для более ценных подношений.
— Мне отдаривать особенно нечем, — пробормотал едва слышно хитрый бэйсе. — Я простой человек, живу исключительно скотоводством. Держу табун лошадей да отару овец — несколько сот голов. Коровы тоже имеются — наши хангайские[16] края славятся скотом. Нуждаетесь в молоке, дам вам коров, захотите скаковых лошадей — пожалуйста, овец можете взять на мясо. Что же касается платы — заплатите сколько сможете.
Уж не уклоняется ли хозяин от разговора о политике, толкуя только о своем богатстве? Улучив момент, гулба ловко перевел беседу на другую тему — его интересовала обстановка в Монголии. Бэйсе не захотел поддерживать разговор и ограничился лишь кратким замечанием:
— Во время Цаган-сара[17] скончался Сухэ-Батор, главная опора народной власти. Теперь его сила ослабнет. Великий богдо-гэгэн восстановит свои прежние права и привилегии. Таковы его ближайшие намерения, как я полагаю.
Вот это новость! Выходит, гулба ошибся, считая, что князь далек от политики. Однако насколько правдоподобны его предсказания насчет богдо-гэгэна? Надо все хорошенько взвесить. Когда умирает крупный государственный деятель, двадцать других готовы занять его место. Неужто во всей Монголии не найдется человека, который сможет заменить Сухэ-Батора? А сможет ли богдо-гэгэн вернуть себе прежнюю власть и все полномочия верховного правителя страны? Пожалуй, если ему на помощь придут князья, но если все они такие недальновидные, как этот бэйсе, не видать богдо трона.
Покосившись на гостя, который с полузакрытыми глазами теребил свою косичку, князь продолжал:
— Недавно я ездил к Джонон-вану, да вернулся ни с чем. Новая власть, несмотря на смерть Сухэ-Батора, продолжает гнуть свою линию, насаждает новый порядок, при котором и у богатых и у бедных одинаковые права, а Джонон-ван, по-моему, если говорить откровенно, перестал интересоваться политикой и ударился в загул. Ни к чему хорошему это его не приведет.
— Мне хотелось бы встретиться с Джонон-ваном, конечно, когда кончится его загул. Нам нужна бумажка от монгольских властей, разрешающая кочевать на берегах Онона. Вы, бэйсе, влиятельный и уважаемый в округе человек, устройте мне встречу с Джонон-ваном.
Чултэм немного подумал и согласился:
— Не поможет ван, найдем другой путь, — сказал он.
На этом беседа о самом важном, ради чего Дунгар приехал к бэйсе, оборвалась. До позднего вечера хозяин и гость пировали да рассказывали друг другу разные истории.
А через несколько дней батрак князя пригнал Дунгару два десятка овец. Гулба поделил овец между айлами — пусть их новая жизнь на монгольской земле будет скрашена этими подношениями!
Весна набирала силу. Деревья покрылись листвою, зазеленела трава. К тому времени Дунгар успел навестить Джонон-вана, и, надо думать, не с пустыми руками. От себя лично он преподнес соболью доху да целую горсть золотых монет. По совету бэйсе, отправляясь на поклон, не забыл прихватить с собой также несколько бутылок русской и китайской водки. От имени глав айлов гулба вручил вану малую толику собранного у них золота, а взамен всех даров заручился бумагой с печатью, подтверждающей, что всем айлам, приведенным из-за кордона бурятским князем Дунгаром, разрешается обосноваться на берегах Онона.
Прежняя стоянка оказалась тесной, и переселенцы после долгих споров решили откочевать в долину реки Урты, на редкость удобную для летника и необычайно красивую. Протянувшуюся на пол-уртона[18] долину с севера замыкал отлогий холм, поросший густым лесом, ее поили несколько небольших, разбросанных кругом озер, и выпасы для скота здесь были хорошие.
В то лето Дунгару несказанно везло: за что бы ни взялся, во всем ему сопутствовала удача. У бэйсе он арендовал восемь крупных круторогих быков да десяток коров с телятами. Буряты — мастера на все руки, и редко среди них сыщется человек, не умеющий орудовать топором. В пограничной деревушке у русских переселенцы закупили сухие березовые заготовки и сколотили телеги. Восемь бычьих и десяток конских упряжек возили из леса на стройку бревна. Работали люди дружно. Одни валили лес, другие обрубали ветки, третьи тесали из бревен доски.
Лето было в разгаре. С гор тянуло приятной свежестью, и лишь изредка накрапывал дождь. Строительство летника подходило к концу — осталось подвести дома под крыши, и Чойнхор, прихватив с собой ламу да нескольких женщин с ребятишками, отправился в лес заготавливать кору. Среди помощниц оказалась и непоседливая дочка гулбы Балджид.
С первого дня прибытия на Онон, как только Чойнхора пронзила догадка, что эта хорошенькая девушка с явной примесью чужеземной крови знавала мужчин до него, он стремился убедиться в этом.
Тщедушному Цэрэнбадаму любая работа казалась непосильной. Его хватало только на то, чтобы собирать содранную кору в кучу. Все трудное приходилось на долю Чойнхора. Уже с утра, едва солнце высушит росу, он принимался за дело. У деревьев с жидкой кроной надрезал кору ножом у самого основания и сдирал ее, словно шкуру с убитого зверя. В зеленых зарослях сиротливо белели голые стволы молодых деревьев — старые Чойнхор не трогал: кора у них грубая, сухая и ломкая. На обнаженных стволах плавилась смола, издавая пряный аромат, схожий с запахом курительных палочек.
В лесу Чойнхор чувствовал себя как дома. Недаром говорится: для выросшего в лесостепи хоринского бурята лес — дом родной. До приезда в Монголию Чойнхор представлял себе ее как сплошную голую степь. Смешно вспомнить! На самом деле здесь оказались и прекрасные леса, и обильные сенокосы.
Чойнхор вместе с ламой построил шалаш в густых зарослях кустарника. В минуты отдыха он пытался завести с ламой разговор, но беседа не клеилась. Цэрэнбадам редко произносил более двух-трех слов и при этом никогда не смотрел на собеседника. Вообще этот лама весь был как бы устремлен вниз — опущенные плечи, вытянутый острый нос, даже полы дэли как-то странно обвисали на нем.
— Цэрэн-лама, я слыхал, что вы собираетесь посетить монастырь богдо-гэгэна и монастырь Эрдэнэ-дзу. Верно?
— Не знаю.
— А все-таки? — не унимался Чойнхор.
— Далеко эти монастыри отсюда.
— Утверждают, что туда настоящие паломники добираются, измеряя путь длиной своего тела: падают ниц, делают зарубку на земле, там, где коснулись головой, становятся на зарубку и снова падают. И так всю дорогу.
— Ты считаешь это выдумкой?
Чойнхор только плечами пожал.
— А правда, что Балджид не дочь гулбы?
— Почему? — вяло спросил лама, и, так как Чойнхор не мог сказать ничего вразумительного, разговор на том кончился.
«Странный человек этот лама, — думал Чойнхор. — Воспитывался и образование получил в Эгэтэ, известном дацане[19] хоринцев, ученой степени на поприще богословия не добился, хотя и считался одним из самых образованных послушников. А религии предан фанатично, ведет праведный образ жизни, не ведая, что такое жадность или ложь. Кое-кто считает даже, что в Цэрэнбадаме скрывается хутухта или хубилган[20]». С Цэрэнбадамом Чойнхору приходилось трудно, ведь его собственные мысли подобной святостью не отличались. Иногда Чойнхор принимался подтрунивать над ламой, но тот пресекал все попытки посмеяться над ним. И Чойнхор часто задумывался. Отец у него был беспокойный, непоседливый человек. Имущества имел ровно столько, сколько мог унести на плечах. Впоследствии занялся контрабандой и в конце концов пропал без вести. «Послушай, Чойнхор, а в тебе есть что-то от твоего отца. Ты беден, хочешь стать независимым, но пока тебе это не удается. Так будь же смелее, парень! Прежде ты не осмелился бы даже подумать о дочке гулбы, а теперь спишь и видишь взять ее в жены».
Однажды Чойнхор, нарезав коры на целую крышу, развалился в траве и снова вернулся мыслями к Балджид. Вдалеке настойчиво куковала кукушка, стучал по дереву дятел. «Балджид очень красивая девушка, — думал Чойнхор. — Интересно, какая в ней еще кровь течет — русская, китайская, японская? На отца своего она мало похожа. Ей бы во дворце жить, а не в простой избе. Эх, обзавестись бы собственным домом и жениться на Балджид. Как она хороша! Идет — словно плывет по воздуху. Кто научил ее так лукаво поглядывать на мужчин, так морщить носик в сдержанной улыбке? Вероятно, мать, Хандуумай. Эта не продешевит. Хандуумай, а Хандуумай, кому ты собираешься продать свою дочь? Или уже запродала за восемь быков этому бэйсе? А гулба врет, что получил скот в аренду, он расплатился за него денежками, собранными с айлов. По справедливости животных следовало бы поделить между всеми хозяйствами. Но гулба все к рукам прибрал. Ну и пусть берет — ведь это он привел нас в эти края. А пока тебе, Чойнхор, приходится строить летник для гулбы и трудиться до седьмого пота. Да еще заискивать перед хозяйкой, перед Хандуумай, вилять хвостом, словно собачонка какая. Послушай, Чойнхор, пока не поздно, забудь Балджид!»
Мысли Чойнхора прервал молодой звонкий голос, разнесшийся, казалось, на весь лес:
— Чойнхор, Чойнхо-ор! Где вы?
И тотчас громко откликнулась притихшая было кукушка: ку-ку, ку-ку!
— Эге-гей! Я здесь! — крикнул Чойнхор, вскакивая на ноги.
Легко и ловко пробираясь между ободранными деревьями, девушка грациозно, как серна, подбежала к Чойнхору.
— Сколько коры вы напластали! Теперь отец будет вас до небес превозносить.
На ней было русское платье, мягкие кожаные сапожки облегали стройные ноги. Чойнхор залюбовался оживленным лицом, темными бровями, беспечной улыбкой Балджид.
— Сколько коры… — начала она снова.
— Ну о чем тут говорить, — прервал ее Чойнхор, не выказывая удовольствия от этих похвал и вытирая потное лицо.
— Говорят, Чойнхор-аха, сегодня кончаем крыть дом для тетушки Сэрэмджид. А когда вам избу будем ставить?
— Не тороплюсь я, но уж строить так строить, чтобы в мой дом не стыдно было любую невесту привести.
— Любую?
— Нет, Балджид, нет, но чтобы той, которая войдет в мой дом, он пришелся по вкусу.
— Кто же эта счастливица?
— Дочка гулбы.
— Что такое? — Девушка даже побледнела. В последнее время она заметно похудела — от перемены ли воды, от тайных ли дум, только глаза ее на осунувшемся лице стали еще больше и еще явственнее обозначился весь ее необычный для бурятки облик. Эту перемену в ней Чойнхор приметил давно и терялся в догадках. Вот и теперь дерзкий вопрос вертелся у него на кончике языка, но он сдержался — смутная надежда заполучить Балджид в жены заставила его взять себя в руки. Как ни в чем не бывало Чойнхор спросил:
— Правда, что гулба собирается в монастырь богдо-гэгэна, а потом в Тибет на богомолье? Что же ты молчишь? Не слыхала разве?
— А как же, знаю, — со вздохом ответила Балджид. — Отец и нас с матерью берет.
— Тогда я напрошусь в сопровождающие — охота свет посмотреть.
Чойнхор бросил на девушку взгляд, от которого ей стало не по себе.
— Я пойду, пожалуй, тут неподалеку меня девушки дожидаются.
— Балджид, любимая… — Он прижал ее к себе, но она вырвалась и убежала.
К середине лета, когда месяц заметно пошел на убыль, все переселенцы, прибывшие на Онон с гулбой Дунгаром, имели крышу над головой. Но людям, которые обзавелись жильем, теперь понадобились лошади для разъездов, молочный скот, одежда: ведь перед отъездом они большую часть имущества обратили в деньги.
Лето быстротечно, не успеешь глазом моргнуть, как наступит зима, а зимой даже в деревянных домах с полом от мороза не спрячешься. Надо было утеплять летние строения мхом или покупать монгольские юрты. Средств на все это у переселенцев не хватало. Но они не унывали. Прослышав, что в этих краях в хорошей цене телеги, ящики, сундуки и прочие изделия из дерева, они принялись столярничать. Тетушка Сэрэмджид вынуждена была отдать свою дочку Сэмджид и двух старших сыновей в батраки. Девушка стала дояркой, парнишки — чабанами. Сэмджид научилась также готовить молочные продукты, нужные для богослужения, и продавала их ламам.
Чойнхор же думал не о зиме, а о поездке в Тибет. Для этого ему во что бы то ни стало нужно было обзавестись хорошим конем. Долгое время после того, как отец проиграл все хозяйство в карты, конь оставался для Чойнхора только мечтой. Здесь, в Монголии, желание это стало особенно сильным. Его подогревала мысль о путешествии, а кроме того, рассказы старых аратов-монголов о легендарном халхасском коне богатыря Гэсэра[21]. Это удивительное животное, по их словам, пробегало за месяц расстояние, на которое другим коням требовался год, а за один день преодолевало путь, на который обычно уходит месяц. После завершения постройки летника Чойнхор нанялся табунщиком к бэйсе Чултэму. Как-то раз он гнал табун с гор. В хангайских краях лошади сильно страдают от гнуса, вот и приходилось на день уводить коней подальше от низин, а к вечеру пригонять на водопой. Чойнхор никак не мог взять в толк — для чего одному хозяину такой огромный табун? Бэйсе приходилось держать трех табунщиков, кроме Чойнхора, да говорили, что на южном берегу Онона у него имеется еще один табун, не меньше этого. Сейчас к хошунному на́дому[22] готовили нескольких скакунов. Но и при таком количестве лошадей Чойнхор не имел права разъезжать на любой из них, только на той, которую разрешил брать бэйсе. Однако Чултэм пообещал: «Будешь хорошо смотреть за табуном, подарю тебе годовалого жеребенка». Кто же будет ездить на остальных? Неужто бэйсе держит табуны только из тщеславия? На всякий случай Чойнхор украдкой испытал на резвость несколько жеребят.
Кони бэйсе славились своим диким норовом на всю округу. Вот и теперь старый буланый конь затеял драку с вороным пятилеткой и, изловчившись, укусил молодого в морду. Взревев от боли, вороной лягнул противника и отскочил в сторону. Однако уступать не собирался. Вытянув шею, он внезапно ухитрился схватить буланого за холку. Чойнхор сразу принял сторону вороного и подбадривал его криками: «А ну, вставай на дыбы! Кусай его, кусай за ухо, кому говорят!» Жеребцы лягались, норовя угодить друг другу в зубы, били землю копытами, у обоих глаза налились кровью.
У молодого зубы оказались поострей — он выхватил у противника клок шкуры и торжествующе взревел, а буланый только издал жалобное ржание.
Жеребята и молоденькие кобылицы, с явным любопытством наблюдавшие за схваткой, держась на почтительном расстоянии, запрядали острыми ушами. Вороной обежал большой круг и снова ринулся в атаку. Пока буланый приседал на задние ноги, вороной обрушился ему на грудь всей тяжестью своего тела. Буланому пришлось признать поражение: распустив гриву и потупив голову, он отступил.
— Молодец, вороной! — засмеялся Чойнхор и подумал: «Вот так и люди вступают в борьбу один против другого. Интересно, с кем придется схватиться мне?»
Еще до конца сенокоса гулба вместе со всем семейством отправился в монастырь Ламын, а затем в монастырь Бэрээвэн. С ними поехал ставший лучшим другом гулбы бэйсе Чултэм, а также Чойнхор и лама Цэрэнбадам. Несколько батрачек гулбы не одну ночь провели за шитьем, торопясь к сроку закончить наряды — для Хандуумай длинную безрукавку из тибетского шелка да голубой чесучовый дэли, расшитый драконами, для Балджид — светлый дэли в черных узорах, отделанный светлым же кантом. Хандуумай надела золотые браслеты и кольца, волосы заколола булавками с кораллами и жемчугами. Балджид оделась по монгольскому обычаю, как принято у халхасских девушек, нанизала на пальцы кольца червонного золота, а серьги у нее были тонкой европейской работы. Гулба подновил свой ходок, велел заново обтянуть колеса железом, лошадей запряг в серебряную упряжь. При отъезде Цэрэнбадам совершил религиозный обряд — разломил пополам веточку ивы и бросил обломки в разные стороны.
Чойнхор охотно взялся сопровождать гулбу. Во-первых, это давало возможность не разлучаться с Балджид, а во-вторых, бэйсе сдержал слово и разрешил ему взять за службу хорошего скакуна. Любимая женщина и добрый конь — что еще надо Чойнхору для счастья? Только вот не было у него денег справить себе новую одежду.
Об этой поездке давно мечтал и лама. Для него едва нашлось место на заднем сиденье ходка, но восседал он там, словно на троне. К тому же напоследок Хандуумай расщедрилась — вырезала ворот на старом дэли мужа и подарила его Цэрэнбадаму.
Чудесное в тот год стояло лето. Солнечные дни сменялись дождливыми, и земля расцветала с невиданной щедростью. Утром в день отъезда над озерами и горными склонами, напоминая караван верблюдов, клубился туман, но вскоре солнце и ветер расчистили небо. Пахло привядшей травой и ее молодыми, только что проклюнувшимися побегами. Казалось, что на земле не бывает ни морозов, ни снегопадов и царит на ней вечное лето. Чойнхор и Балджид изредка переглядывались в надежде на тайное свидание.
А река текла величаво. Чойнхор и не подумал бы прежде, что Онон может быть так спокоен. Ласковая вода, словно зеленый шелк, шурша струилась по зеленовато-голубой гальке.
— Нашему Онону! — Дунгар кинул в реку серебряный тугрик. — Онон — наша судьба. Помолитесь ему, дети, — обратился он к Балджид и Чойнхору. А бэйсе с усмешкой наблюдал за гулбой, и это не укрылось от внимания Чойнхора.
Монастырь Ламын, один из старейших в хошуне Джонон-вана, раскинулся в низовьях реки Хурх, с севера окаймленной лесистыми горами Хэнтэйского хребта. Собрался в нем разный люд: русские и китайские купцы, остатки разбитых банд Унгерна, беженцы из Урги. Русская граница была недалеко, поблизости находились и золотые рудники. Следовательно, ловкие торговцы могли с большой выгодой заниматься скупкой и контрабандой драгоценного металла. Сами ламы особым благочестием не отличались. Частенько в храм Хандмы они приглашали на молебен девушек и молодых женщин, дабы те получили возможность испросить милость у Цаган Дара-эхэ и Ногон Дара-эхэ, но, едва наступала ночь, бежали к богомолкам, прикрыв лицо орхимджем[23].
В хошунном управлении путешественники никого не застали, кроме истопника, который сообщил, что Джонон-вана следует искать на летнике в местечке Навчит-Лиственном. Пришлось ехать дальше. Весной, когда Дунгар приезжал к нему на поклон, ван был не очень-то приветлив. Еще один волк объявился, кого он намерен сожрать? — отчетливо было написано на его лице. Однако подарки принял. «Интересно, куда он клонит, этот бурят с волчьим нутром? Да только халхасские князья не то что чужим — своим зверям в пасть не дадутся», — думал про себя ван.
День гости провели в главной юрте князя, восьмистенном белом строении с красным орнаментом. Под таганом на шести ножках жарко пылал огонь. Вместе с хозяином расположились они на китайском ковре, разостланном поверх белого войлока, перед ними на низеньком столике стояли закуски — седло барашка и различное печенье.
Джонон-ван, сорокалетний мужчина, сидел широко расставив ноги, так что видны были башмаки и красные шелковые носки в узорах. Высокий воротник шелковой рубахи подпирал подбородок. В руках он вертел трубку с длинным мундштуком.
— Мы, халхасцы и буряты, можем дружить. Вы, гости, ешьте и пейте сколько угодно. Теперь, при народном строе, что ван, что батрак — все едино. Если я — паразит, упившийся народной кровью, пусть берут мое добро. Однако пока не берут. И в бога теперь мало кто верит, а самого богдо, вот увидите, скоро турнут с трона, — сказал Джонон-ван и резко, отрывисто рассмеялся. В смехе его слышалась ярость. «Может, и придет такое время, как ты говоришь, да только тебе, приятель, бежать будет некуда», — злорадно подумал Дунгар. Его рысьи глаза так и шныряли по сторонам. Чултэм решил перевести разговор на другую тему:
— Издавна существует обычай — петь на пиру. Мы с гулбой побратались, можно сказать, земляки теперь. Пусть же дочь его Балджид споет нам.
Девушка сидела на левой половине юрты рядом с матерью и старалась не смотреть на вана — он внушал ей робость.
— Дочь у вас красавица, — одобрительно произнес Джонон-ван, — будь у меня в хошуне парень ровня ей, непременно просватали бы. Кстати, и наши женщины красотой не обделены. Нынешняя супруга богдо-гэгэна — из наших мест. И девушки у нас голосисты. Однако послушаем, девушка, как ты поешь.
Гулба и бэйсе переглянулись. Джонон-ван, чтобы расположить к себе слепнущего богдо-гэгэна, подсунул ему свою землячку, желтолицую, толстую и распутную девку. «Хороша буряточка, — думал ван. — Не так давно один из офицеров Унгерна, бурят Джомболон, обещал мне раздобыть красотку. Обманщик! Забрал моих лучших коней — и ни девушки, ни денег!» В то время можно было уповать на милости богдо, а сейчас и на это надежды почти не осталось.
Балджид сидела потупившись. Щеки ее пылали, она явно стеснялась петь. Хандуумай незаметно подтолкнула ее локтем: начинай же! И она запела.
Сперва голос ее дрожал, но постепенно набирал силу. Она уже без страха смотрела на мужчин. Вот сидит Джонон-ван, похожий на страшного идола — такие же выпученные глаза и оскаленные зубы; вот ближе к выходу — слегка захмелевший Чойнхор; а рядом с ним — незнакомый мужчина с тяжелой челюстью. Он наклонился к другому своему соседу, китайцу, светлолицему, с круглыми рыбьими глазами, одетому в черный халат, и шепчет что-то.
Балджид пела и пела. Чойнхор вдруг всхлипнул. Хороша была песня, а сама певица еще краше — подперла пальчиком щеку, волнующие глаза ее сияют, они как темная вода в полынье.
Взгляды Хандуумай и Джонон-вана встретились. В его глазах читалась воля человека, привыкшего повелевать, и вместе с тем изворотливый ум и пристрастие к авантюрам. В ее — готовность женщины не упустить удобный случай и извлечь из него выгоду.
В разгар пира Джонон-ван пригласил вдруг гулбу в малую юрту. «Быть принятым в этой юрте, битком набитой коврами, расписными сундуками, шкафчиками со старинными книгами, парадным платьем и оружием, означает особую милость», — смекнул гулба. Ван налил себе и гостю водки в серебряные чарки.
— Ну, за ваше счастливое путешествие. Кстати, не хотите ли погостить у меня денька два-три? Вы, гулба, видать, человек бывалый, нам бы с вами потолковать, посоветоваться.
Дунгар выпил водку, долго и старательно вытирал со лба пот: прикидывал, чем объясняется такой прилив гостеприимства у неприветливого поначалу вана.
— Какой я советчик, положение дел в Монголии знаю плохо. Однако думаю, что новому правительству доверять можно. Ведь оно оставило на троне духовного владыку — богдо-гэгэна.
— Ему осталось сидеть там считанные дни, — хмуро сказал ван.
— Но ведь новой власти уже три года.
— Хоть тигр и в горах, а конь все равно шарахается. Я вперед гляжу, уважаемый Дунгар, и вижу, что не пройдет и года, как нам, князьям, придет конец.
— Но разве вы не владеете, как и прежде, огромными стадами скота, отарами овец и табунами? Уверен, вам не придется, как мне, спасаться бегством.
— Богатства наши при нас останутся, не позволим поднять на них руку, а значит, и бежать в чужие земли нам ни к чему. Среди нас много опытных чиновников, поглядим, как без них народная власть обойдется, — гневно сказал князь и залпом осушил чарку. — Погостите у меня. Сейчас велю поставить для вас отдельную юрту.
Чтобы окончательно расположить к себе Дунгара, Джонон-ван преподнес ему в дар китайскую коляску с раздвижным верхом, на рессорах, просто чудо! Так и попался Дунгар, старый опытный волк, в ловко расставленную ловушку. Первой пришла в восторг Хандуумай.
— Какой щедрый дар! Чем мы сможем отблагодарить вана? — воскликнула она, жадно разглядывая коляску и прекрасно зная, какой расплаты он ожидает. У нее чесались руки поживиться еще чем-нибудь, не менее ценным, из богатейшей казны известного монгольского нойона.
А пир шел своим чередом. Все ели и пили так, словно завтра наступит конец света. А кое-кто рассуждал: теперь не скоро дождешься от Джонон-вана такого угощения и не следует упускать счастливый случай.
Наступила ночь.
Чойнхор ревниво наблюдал, как Хандуумай с дочерью носятся от большой юрты к малой и обратно. «Хватит пить», — сказал он себе, но было уже поздно, благоразумие покинуло его. Где же женщины? Куда они подевались? Томимый подозрениями, он постучался в юрту гулбы.
— Кто там? — раздался голос Хандуумай.
— Я, Чойнхор.
— Мы спим. А ты потерпи до рассвета и не шуми, не позорь бурят.
— Ах, вот оно что!
Чойнхор со всех ног бросился к малой юрте вана.
— Вы куда? Ночевать ступайте в главную юрту, — преградил ему дорогу караульный.
Чойнхор с силой оттолкнул его и сорвал дверь. Все, что произошло потом, представлялось ему как в тумане. Он только помнит, что тащил Балджид за волосы, а кругом него суетились люди с криками: «Вяжите его, в войлок катайте! Где ружье вана?» Как ему удалось вырваться, он не знает. Только проскакав верхом во весь опор изрядное расстояние, Чойнхор пришел в себя. На востоке едва занималась заря, с юга тянул прохладный ветерок. Неужто он взял чужую лошадь? Да нет, это его конь. Как же все произошло? Вспомнилась Хандуумай, в руках у нее свечка, она истошно вопит. Обхватив руками голые коленки, плачет навзрыд Балджид. Пошатываясь, стоит гулба и щурит рысьи глаза. Неужто у Чойнхора достало сил забежать в большую юрту, схватить седло и отыскать своего коня? Не помнил он, как вырвал Балджид из объятий Джонон-вана, как голый ван искал нож…
Чойнхор натянул поводья и ударил себя кулаком по голове. Потом стал потихоньку всхлипывать и наконец завыл низким протяжным голосом, каким воют волки.
Цэрэнбадам провел ночь у подножия огромного гранитного изваяния Майдари[24], на северном склоне горы, подле которой стоял монастырь Бэрээвэн. Ночи были теплые, нагревшаяся за день земля пахла полынью, но ламе не спалось. Перед его мысленным взором проходили собственная жизнь, судьбы близких людей, и все вокруг было окутано непроглядным мраком. Надо посвятить себя служению богу, тогда очистишься от грехов и достигнешь вожделенной нирваны. Велико было душевное смятение ламы. Он один как перст, в мирской жизни найти себя не может, он словно овца, отбившаяся от стада. Монастырь Бэрээвэн произвел на него совершенно ошеломляющее впечатление. «Это страна истинного блаженства, — думал Цэрэнбадам. — Такого и во сне не увидишь. Каковы же тогда другие прославленные монастыри — в Лхасе, Джагаре и Гумбэне?» Три дня назад семейство гулбы нанесло визит Бэрээвэн-номун-хану, вручило ему дары: золотые монеты, выдровые и собольи шкурки — и получило приглашение погостить у него до окончания праздника — религиозной мистерии Майдари-Цам. А он, лама, останется в монастыре навсегда. Толчком к такому решению послужил недавний случай у Джонон-вана, окончательно разочаровавший ламу в близкой ему семье гулбы. Да и гулба после того случая, как показалось ламе, переменился. Дунгар поглядывал на него с неприязнью, если не с ненавистью. Ван принес извинения гостям: все, так сказать, получилось по пьянке, но провожать их не поехал — устал, мол.
По дороге в монастырь Хандуумай вела себя смирно, не привередничала. На ее кроткие вопросы муж не отвечал, только поводил бровями да прятал дикие глаза. Но когда бэйсе, уставший от непрерывной болтовни супруги гулбы, уехал вперед, сославшись на необходимость подготовить все к их прибытию, Дунгар дал волю своему гневу. Даже вспомнить об этом было страшно. Это случилось под вечер, после переправы через реку Хурх, на дороге, ведущей к монастырю. Дорога шла в гору, и Цэрэнбадам, чтобы помочь лошади, спешился и пошел за телегой. И вдруг он увидел, как гулба тоже соскочил с ходка и бежит вдоль дороги. Воздев руки к небу, он кричал:
— Ах вы проклятые бабы! Выпили мою кровь, сожрали мою плоть, а теперь и опозорили навек! Погодите, вам это с рук не сойдет! Видит бог, всю жизнь для вас старался, а чем вы мне отплатили, чем?! Только крови на мою голову не хватает, и так род Дунгара оборвался, нет у меня сына!
Он вопил истошно, даже пена на губах выступила. Жена и дочь с ревом повисли у него на плечах. Видно, долго копил в душе гнев гулба. Никогда прежде не слыхал от него лама таких безобразных ругательств и богохульства…
Первые два дня Цэрэнбадам ночевал у ламы, наблюдающего за жертвоприношениями. А эту ночь провел под открытым небом, чтобы увидеть восход солнца. Какое же это было великолепное зрелище! Сперва лучи утреннего солнца окрасили в розовый цвет маленький храм у стен монастыря и постепенно залили крышу главного храма, заиграли на его высоких золотых ганджирах[25]. Весь монастырь лежал перед ламой как на ладони. Четко различались тропинки, ведущие к храму. Вот толпятся внизу богомольцы, пришедшие спозаранку, чтобы покрутить молитвенные барабаны и узнать судьбу. В северной части тоже храмы, поменьше, и тоже под золотыми кровлями, и еще — белые субурганы[26]. В южной размещаются школы богословия, медицины и астрономии. В северо-восточной части находится несколько храмов во главе с желтым храмом, посвященным объявлению бога. В самой южной части монастыря — хозяйственные постройки и юрты, где живут ученики. А вот и огромный хашан[27] Номун-хана. Во дворе — летний дом под зеленой крышей, перед ним кусты черемухи, чуть подальше — юрта для гостей, большая, удобная, еще дальше — амбары и другие надворные постройки. От острого взора ламы не укрылось, как от гостевой юрты отделились три фигурки и направились к воротам. Очевидно, семейство Дунгара спешило к утренней молитве. К главному храму уже со всех сторон стекались прихожане. Развеваются по ветру алые орхимджи. Сейчас ламы вознесут к небу молитвы — и отпустятся грехи людские. Этому стоит посвятить жизнь. Бурхан, бог, он могуч и велик, а человек ничтожен, как муравей. Внезапно в горле у ламы встал комок, он не понимал, что с ним происходит. Чойнхор, например, поддался греху и начал сеять вокруг себя горе. Не думаем, нет, не думаем мы о ближних, лишь о корысти своей, потому и чиним непотребное. Темен человек, темны люди. Одну женщину, явно иноземное отродье, двое мужчин между собой не поделили, двое, господин и слуга. Чойнхор наверняка будет мстить. И не миновать новой беды. Или взять бурят. Покинули они земли отцов в смутные времена, в разгар боев между белыми и красными. А ведь все сущее жаждет счастья. Однако мир и спокойствие утрачены, вместо них воцарились ненависть, ревность, зависть. И к победителю, и к побежденному одинаково приходит счастье, так сказано в священных книгах. Но всегда ли? И, усомнившись, лама принялся истово молиться.
Солнце уже залило всю землю, в его ослепительно ярких лучах сияли сотни ганджиров. Пронзительные звуки гонгов, труб-раковин оповестили о начале утреннего богослужения. Верующие заторопились, какими маленькими они кажутся с высоты!
Но лама не тронулся с места. Он сидел на корточках, опустив руки на колени, погруженный в горестное раздумье. Плечи опущены. Кроткое лицо, обветренное, обожженное солнцем, неподвижно, словно лик бурхана. «Одинок я на этом свете, — думал он, — ясно, я рожден, чтобы всю жизнь прозябать в бедности и одиночестве. Но все свершается по велению бога. Прожито уже немало. Если я буду молиться за других весь остаток моей жизни, не снизойдет ли на меня божья благодать после смерти? Да, отныне я пойду другим путем — путем, указанным свыше, чистым и светлым».
Итак, Цэрэнбадам принял решение. О нем он оповестил в ближайшем храме богов, много раз простираясь перед ними ниц, и на сердце у него стало легче. А потом смешался с толпой верующих между восемью златоглавыми колоннами на паперти великого храма. В центре его возвышалась статуя Будды, опирающаяся на спинку пьедестала, обтянутую парчой. Перед статуей лежало жертвенное печенье. Справа и слева на скамьях сидели облаченные в шелк и парчу хамбы и цорджи[28], в свете лампад поблескивали их жезлы и колокольцы. С западных и восточных стен храма грозно взирали на людей огромные, с котел, глаза шестнадцати богов буддийского пантеона. Несколько сот лам приготовились к богослужению. Цэрэнбадам только хотел занять свое старое место на самой нижней скамье, как к нему подошел служитель храма Бэрээвэн-номун-хана и сказал:
— Ваши возвращаются домой и просят вас прийти поскорее.
«Что за спешка?» — никак не мог взять в толк лама. Гулба собирался пробыть в монастыре до окончания праздника. Он накоротке сошелся с Бэрээвэн-номун-ханом, одним из известных лам Цэцэнханского аймака Халхи. И вдруг внезапный отъезд? Уж не произошел ли снова скандал, как с Джонон-ваном? Впрочем, это была лишь догадка. Когда он пришел, гулба, запрягавший лошадь, сердито сказал:
— С ног сбились, разыскивая тебя.
— Почему вы так спешите, гулба?
— В хошун прибыл представитель народного правительства и срочно вызывает нас.
— Зачем?
— Почем я знаю? Может, хотят нас на родину отправить, а?
Из дома Номун-хана вышла Хандуумай, за ней — Балджид. Их провожал сам хозяин.
— Поезжайте с миром! Все обойдется, я буду молиться за вас.
— Мы вам так благодарны, что трудно выразить словами, — затараторила Хандуумай. — На следующий год непременно приедем к вам на Цаган-сар. — Она говорила, позвякивая украшениями, лукаво и кокетливо, забыв о своем возрасте, поглядывая на Номун-хана. А Номун-хан, человек мужественного вида, скорее похожий на воина, нежели на ламу, заученно звучным голосом обратился к гулбе:
— Гулба Дунгар, я буду молиться за вас.
Дунгар снял шапку, низко поклонился в ответ, сгибая короткую бычью шею.
— Да исполнятся ваши пожелания, мудрый лама, великий хутухта! Желаю вам здравствовать много лет.
Выразив надежду на встречу в будущем, семейство гулбы тронулось в путь. Когда они выехали из монастыря на тракт, ведущий в Хангай, лама с видом провинившегося ребенка попросил гулбу остановиться.
— Мне вовек не забыть все то доброе, что сделали для меня вы, уважаемый Дунгар, и вы, уважаемая Хандуумай! И я буду за вас молиться до самой смерти. Желаю вам счастливо добраться до дому, — сказал он.
— Что-что? — не понимая, в чем дело, переспросили его супруги.
— Я решил навсегда остаться в монастыре, посвятить себя служению богу.
— Хотите стать настоятелем в главном храме Бэрээвэна? — насмешливо предположил Дунгар.
— Нет. Я, одинокий, прилепился к вам и жил при вашей поддержке. Пришло время стать самостоятельным. Но я не намерен сидеть на одном месте. Совершу паломничество в монастырь Богдо, Эрдэнэ-дзу и другие монастыри.
— Почему бы вам не вернуться домой? — всхлипнула Балджид.
— Бэрээвэн-номун-хан обещал открыть для нас, бурят, свой монастырь, — свысока сказала Хандуумай. — Подумайте, как стать ученым ламой, чтобы служить потом в собственном храме.
Гулба достал кошелек и дал ламе несколько тугриков.
— Паломники путешествуют нищими, знаю. Много вам не надо. Оставайтесь, но, если вам придется туго, вспомните о нас.
И они тронулись в путь втроем, так как бэйсе уехал раньше, а лама остался. Вслед им из главного храма неслись звуки барабанов и труб.
Уполномоченный народного правительства Очирбат застал в управлении хошуна Джонон-вана полное запустение. Посреди маленького поселка на южном берегу реки Хурх, покрытом выгоревшей от солнца травой, стояло несколько юрт. Очирбату удалось разыскать лишь старика за́лана[29]. Он важно восседал, скрестив ноги, на тюфяке из телячьей шкуры, в своей старой, насквозь прокопченной юрте, а перед ним на столике стоял пузырек с тушью и лежала кисть для письма. Круглые китайские очки придавали сухому, сморщенному старичку ученый вид. Он внимательно изучил мандат, выданный Очирбату от имени народного правительства, и возвел глаза к небу, словно понимая, что Очирбат и есть тот человек, который займет место Джонон-вана.
— Сейчас в управлении никого нет, ни самого вана, ни туслакчи, ни захирагчи. Бурятский нойон Дунгар поехал в монастырь Бэрээвэн. По правде говоря, все дела у нас тут заглохли, один я остался, да и то больше для охраны юрт.
— Можете вы вызвать в управление вана и бурятского нойона?
— Нойон Дунгар, я уже сказал, на богомолье, его легко вызвать, а ван занемог после попойки. Наши нойоны издавна к спиртному приохотились.
«А вас семейные заботы одолели — не до государственных дел», — грустно подумал Очирбат, вспомнив ватагу ребятишек, игравших возле юрты.
— Значит, договорились, вы вызовете этих людей?
Очирбат хотел было отдохнуть с дороги, но в юртах было нестерпимо жарко, а кроме того, в них нашли приют чесоточные щенки, поэтому он предпочел поехать осматривать окрестности.
На душе у него было невесело: края незнакомые, люди — тоже, и никакой уверенности в том, что правительственное поручение будет выполнено успешно.
Он доехал до монастыря, побродил по китайским лавчонкам, понаблюдал за снующими по узким улицам прохожими, большинство которых составляли ламы, и, не обнаружив никаких признаков новой жизни, вовсе приуныл. Потом отправился на берег Онона и уселся под сенью старой ивы. Ее крупные, с ладонь, листья отражались в воде, придавая ей зеленый оттенок. От реки веяло прохладой и свежестью. С детства Очирбат был наслышан об этой реке. Как напоминает она ему ту, другую реку, на берегу которой прошло его детство, — реку Орхон. Он зачерпнул руками воды, поднес к губам. И на вкус она похожа на орхонскую! Человеку, выросшему в непосредственной близости от большой воды, другие водоемы кажутся мельче, незначительнее. Про Онон этого никак не скажешь. Полноводный, он уходил за горизонт, рассекая плотную массу тайги, и веяло от него неизъяснимым покоем. Дышит он легко и свободно, как человек, уснувший после трудового дня. Погруженные в полуденную дремоту, стояли не шелохнувшись заросли черемухи, малины и смородины.
Очирбат сбросил одежду и кинулся в воду. Купался он долго, до посинения, шумно расплескивая воду, как в детстве. Потом, чтобы согреться, долго бегал и даже кувыркался в траве. Кто бы мог подумать, что это правительственный чиновник! Да и внешность его не внушала почтения. Худое смуглое тело, впалая грудь. А ведь парень провел несколько лет в партизанском отряде, потом служил в армии. В 1921 году он вступил в один из первых революционных партизанских полков Сухэ-Батора, храбро сражался под его знаменами. Потом служил в Военном министерстве и часто сопровождал Сухэ-Батора, а также Хатан-Батора Максаржава во всех их походах. Словом, несмотря на молодость, успел Очирбат и пороху понюхать, и со смертью лицом к лицу повстречаться.
Внезапно он услышал шум. Продираясь сквозь заросли ивняка, на берег выехало несколько бурятских повозок. У брода они остановились. Галдели чумазые ребятишки, видать, только что лакомились черемухой, громко переговаривались женщины в пестрых юбках; намочив руки в воде, они приглаживали волосы. Кони у бурят были крупные, сильные, с крепкими ногами. «Интересно, что стало с Сангарилом?» — внезапно подумал Очирбат. Он ведь совсем было забыл о нем. Теперь же, когда ему предстояло по заданию правительства произвести перепись бурят и создать специальный хошун с временным правлением, он не мог не вспомнить о Сангариле. Правда, когда перед отъездом он зашел к Пунцуку, бывшему командиру полка, тот сказал: «Ты самый подходящий для этого задания человек». В голосе Пунцука была ирония. Он имел в виду случай с Сангарилом…
Случай тот произошел в 1921 году, солнечным майским днем на берегу Селенги. В роще между деревьями на земле лежали блики солнечного света, разогнавшего застоявшийся в листве туман. Их было шестеро мужчин, шагавших по траве, все еще хранившей влагу вчерашнего дождя: два красноармейца, младший командир Народной армии Очирбат и трое пленных — двое русских белогвардейцев и юноша бурят. Русские шагали угрюмо, словно привыкли к мысли о том, что ни жизнь противника, ни своя собственная не стоит ломаного гроша. Бурят, удивительно красивый, стройный, стянутый в талии широким ремнем с латунной пряжкой, шагал, сложив на груди руки и опустив голову. Вид у него был страдальческий. Время от времени он вскидывал голову, и тогда можно было заметить в его глазах слезы. «О чем думает этот юноша в свой смертный час? — размышлял тогда Очирбат. — Кем он был до того, как попал в белую банду? Наверно, скотоводом. Запутали его, вот он и пошел против народа». Очирбат понимал, что не имеет права помиловать пленного, опираясь лишь на собственные домыслы. Но вопреки своей воле испытывал симпатию к юноше. Не мог он понять, что же покорило его в пленном — молодость, красота или отчаяние и доверчивость, которые читались у него в глазах? Трудно объяснить, как это произошло, но, когда красноармеец вскинул револьвер, Очирбат не дал ему выстрелить. «Пощадите этого арата, не расстреливайте!» — сказал он. Бурят стоял, терпеливо ожидая решения своей судьбы. «Ладно, — сказал красноармеец, — парень молодой, авось еще вернется на правильный путь». «Ступай! — сказал Очирбат пленному. — Да смотри больше не попадайся нам на глаза. Как тебя звать-то?» «Сангарил», — ответил пленный и повалился Очирбату в ноги. Отойдя на некоторое расстояние, Очирбат оглянулся. Сангарил продолжал лежать, словно поваленное бурей дерево.
Где же теперь бурят Сангарил? Одевшись, Очирбат смотрел, как буряты переходят реку вброд. «Интересно, какие у них девушки? Между нами и бурятами есть некоторая разница, значит, и у девушек характер должен быть иной, чем у наших… Что бы с нами было, если б не произошла революция? А эти вот знают, зачем сюда приехали? Или им все равно, где и как кочевать? Да разве угадаешь свою судьбу? Вот и меня занесло в этакую даль, и опять я столкнулся с бурятами. Надо бы хорошенько познакомиться с их жизнью, обычаями». Он прислушался к их речи. Непривычные ударения делали ее непонятной. Особенно женщины, словно сытые гуси, тянули слова и выговаривали их очень мягко. Среди пестрой толпы Очирбат приметил стройную смуглую девушку с длинной черной косой. Одета она была бедно: войлочные опорки, старенький зеленый дэли и никаких украшений. «Подойду поближе», — решил он. На его приветствие буряты ответили все, как один, а старик, ехавший на первой телеге, спросил:
— Далеко еще до монастыря Ламын?
— Он вон за тем холмом. Вы направляетесь на богомолье?
— Да. На Сам.
«Он имеет в виду Цам», — подумал Очирбат, украдкой рассматривая приглянувшуюся ему девушку — невысокого роста, хрупкая, на ладони подымешь. Глаза спокойные, лучистые и какие-то необычайно теплые. Она с любопытством смотрела вокруг: ясное дело, в чужой стороне все кажется интересным. Очирбат всегда отдавал предпочтение таким девушкам. И эта бурятка очень ему понравилась. «Вот если бы удалось с ней познакомиться», — подумал он.
Буряты уехали, а Очирбат остался лежать на траве, глядя в небо, омытое недавним дождем. В вышине мчались кудрявые, словно взбитая шерсть, облака — казалось, они спешат слиться с рекой. Как прекрасен мир, как хорошо и радостно жить! В прошлом его судьба складывалась счастливо, так останется и впредь, независимо от того, темное или светлое небо будет над головой. Под ясными небесами тоже иногда свершаются печальные события. Но, возвратившись с войны, цирик обычно мечтает о мирной жизни. И кроме работы, Очирбат думал о своей будущей семье, о жене, детях.
Внезапно на берег выскочил всадник. Очирбат поднялся ему навстречу. Конь у всадника был взмылен. «Бедный коняга!» — пожалел животное Очирбат. И на вопрос владельца коня, кто он такой, сердито ответил:
— Ты бы лучше конем поинтересовался, он, того гляди, ноги протянет.
— Ну и пусть, — ответил парень. — Конь все равно не мой, а одного монгольского богача. Да, я бурят. Но и монгольские и бурятские богачи и князья одинаково обходятся с нами, бедняками. Недавно дело дошло до того, что один бурятский нойон собственную дочь для монгольского вана не пожалел. Куда только смотрит народная власть?
Парень несколько раз с силой ударил кулаком по седлу, вымещая свой гнев, и неожиданно смолк. У бедняги, видно, были причины для злобы. Очирбат примирительно сказал:
— Конь-то здесь при чем? А что касается революционной народной власти, то, коли ты умный парень, у нас с тобой найдется о чем потолковать.
— Революция! Где она, твоя революция?
Парень повернул коня и поскакал прямо к воде.
Ван и Дунгар приехали в хошунное управление. Ван выглядел весьма представительно, не зря же он облачился в роскошный хантаз, подарок самого богдо, и надел шапку с шариком и павлиньим пером. Раз его вызвал к себе представитель нового правительства, пусть знает, с каким важным человеком ему придется иметь дело. В большой белой юрте он чинно уселся на атласный тюфячок. Очирбат, как и подобает представителю народного правительства, тоже решил не ударить в грязь лицом и появился перед прибывшими в русских хромовых сапогах и военном шлеме. Поверх шелковой куртки нацепил шашку в серебряных ножнах — подарок командира одного из красноармейских полков.
Разговор начал Дунгар:
— Наконец-то вы прибыли. Я вас ждал.
Джонон-ван важно погладил бородку.
— Что нового в государстве правителя с ограниченными правами[30] и в государстве, где власть народа не ограничена?
Очирбат уловил иронию, но сдержался и ответил как ни в чем не бывало:
— Богдо-гэгэн здоров. И у народной власти дела идут хорошо, хотя особых новостей нет. А вот как обстоят дела в вашем хошуне, мне поручили проверить партия и правительство. До сих пор у вас даже школы нет. Мой долг — организовать школу. И еще мне предстоит выяснить, правильно ли взимаются налоги.
Джонон-ван по-прежнему сидел с невозмутимым видом и курил китайскую трубку, набитую китайским же табаком.
— Вот и славно, что есть кому делами заняться, а то мне эти заботы стали обременительны. Подумываю в Ургу съездить, разузнать, не собирается ли богдо обзаводиться новой супругой, — сказал он и злобно рассмеялся. Дунгар поморщился. Но Очирбат не дал вану спуску:
— Вы собираетесь предложить богдо новую девицу из своего хошуна? Напрасно! У богдо уже давно иссякла мужская сила. — Он засмеялся и обратился к гулбе: — При нашем правительстве создано специальное управление по делам бурят. Я приехал по заданию правительства создать новый хошун, объединяющий бурят, которые кочуют по берегам Онона. Правительство приняло решение: в течение трех лет никаких налогов с бурят не взимать. Для начала необходимо собраться всем вместе и кое о чем посоветоваться. Поезжайте домой, предупредите глав айлов и назначьте место и время сходки.
Стоял ясный осенний день. Возле стойбища Чултэма-бэйсе скопилось много бурятских повозок. Бэйсе распорядился поставить все имевшиеся у него юрты, вплоть до предназначенной в приданое дочери. Потому и было в его дворе шумно и весело, словно на хошунном надоме.
Прибывших усаживали на войлочные коврики перед юртами и палатками и подносили угощение. Тарелки и блюда ломились под тяжестью молочных пенок и арула[31], а также свежей баранины, которой бедняки давно не пробовали. Вдоволь было и молочной водки. Очирбату пришлась по душе обстановка, царящая на сходке, где буряты выразили стремление войти в единую монгольскую семью. В ожидании, когда подъедут остальные, он беседовал с бэйсе и гулбой, присматривался к бурятам. Седла на большинстве их коней были деревянные, а чепраки кожаные, с латунными бляхами. Серебряная сбруя или серебряные ножны встречались очень редко. Буряты вели себя чинно, ели и пили неторопливо. А вот и молодой парень, которого Очирбат повстречал на днях у реки.
— Чойнхор, а Чойнхор! — окликнул парня гулба. — Погляди, кого еще нет.
Встретившись взглядом с Очирбатом, Чойнхор насупился и, нагнув голову, прошел мимо. И еще одного знакомого человека увидел Очирбат — ту самую девушку, которую «на ладони подымешь». По всей видимости, она была служанкой у бэйсе — подавала еду, обносила чаем. Характер женщины проявляется в том, как она подает пиалу с чаем. У новой знакомой Очирбата это получалось ловко и красиво.
Вернулся Чойнхор и сообщил, что все в сборе. Гулба вытащил из-за пазухи красный лоскут, аккуратно расправил его.
— Вывесь-ка, Чойнхор, красный флаг.
Чойнхор привязал лоскут к шесту и воткнул шест в землю перед одной из палаток. Люди притихли, глядя, как полощется на ветру алый флажок. «Ого, каков старый волк! — подумал Очирбат о гулбе. — Интересно, что он сейчас скажет?»
— Мы, буряты, собрались под алым флагом революции сегодня в замечательный осенний день тысяча девятьсот двадцать третьего года. Монгольское народное правительство предприняло в отношении нас замечательный шаг — пригласило вступить в семью монгольского народа. Много горя и тяжелых испытаний выпало на нашу долю. А теперь на нас снизошла благодать — не иначе как в награду за горячие молитвы наших отцов и дедов, совершавших паломничество в монгольские храмы! Ныне мы достигли вершины счастья. Правильно я говорю, братья мои?
— Так, так! — послышалось со всех сторон. У людей были взволнованные лица, кое-кто украдкой смахивал слезу.
— А теперь перед вами выступит уполномоченный народного правительства, герой Народной революции господин Очирбат.
Гулба нагнулся к нему и вполголоса посоветовал:
— Говорите медленно, иначе вас могут не понять.
Очирбат говорил внятно, отчетливо. Рассказал о значении Народной революции, о деятельности партии и правительства, о том, что при правительстве создан специальный орган по делам бурят, что все они объединяются в собственный хошун, подчиненный государственным властям, что у хошуна будут права и обязанности, а также собственная печать.
— Задача нашей революции, — сказал он, — состоит в том, чтобы все народы, населяющие Монголию, жили дружно и счастливо, одной семьей. В следующем году намечается созвать первый Народный хурал, который примет конституцию, основной закон нашего государства, в ней будут закреплены права граждан. Конституция будет направлена на защиту бедняков, против ханов и нойонов. И дети ваши, как и дети монголов, должны учиться, чтобы активно участвовать в строительстве новой жизни. Хошунным даргой[32] до выборов предлагается назначить гулбу Дунгара.
Очирбат вынул из сумки печать, завернутую в желтую бумагу, и передал ее гулбе. Тот принял с благоговением, обеими руками. Он был искренне взволнован. Горбатый нос его покрылся бусинками пота, руки дрожали. Очевидно, новая власть и не собиралась ставить ему в укор прежние чины и княжеское звание. Мало того, она вручила ему печать хошунной администрации. Может, временно, но этот акт еще выше поднимал авторитет гулбы в глазах его соплеменников. Бэйсе посмеивался про себя, он был доволен: выходит, зря болтают о наступлении на права феодалов и князей. Богдо-гэгэн сидит на престоле, надо думать, прочно, иначе разве признало бы правительство перебежчиков с другой стороны?
Дунгар сделал знак Чойнхору, и тот вывел вперед каурого коня в серебряной сбруе и дорогом седле. Дунгар взял коня за повод и с поклоном обратился к Очирбату:
— Араты бурятского хошуна просят вас принять в дар этого коня, чтобы вам легче было нести свою службу. Это очень хороший конь, кавказской породы.
Очирбат растерялся:
— Что вы! Зачем мне такой дорогой подарок? Я чиновник, мне положено пользоваться уртонными лошадьми.
Однако Дунгар продолжал настаивать, а Очирбату неудобно было отказываться, и в конце концов порешили на том, что конь Очирбата останется пока в прежнем табуне.
— Примите хотя бы седло и сбрую. Это работа известных хайларских мастеров, — сказал Дунгар, тщательно пряча раздражение под любезной улыбкой.
После официальной части началось празднество. Состоялись состязания борцов и конские скачки. Не обошлось и без потасовки.
Пока народ разъезжался, наступил вечер. Очирбат устроился на ночлег в одной из юрт. В открытое тоно[33] ветер доносил слабый запах меда. Чудесно дышится в такие вечера! Вспомнились Очирбату родные края, схожие со здешними и все-таки в чем-то отличные. Давно покинул Очирбат отчий кров, и когда еще ему доведется побывать там снова?
В юрту с чайником в руках вошла девушка. Да это же знакомая бурятка. Она налила Очирбату пиалу чая и собралась уже уходить, когда он остановил ее.
— Куда спешишь? — ласково спросил он. — Присядь-ка, я хочу у тебя кое-что спросить.
Сэмджид смущенно — к ней обратился большой чиновник — потупилась.
— Ты служанка у бэйсе?
— Да.
— Каковы же твои обязанности?
— Доярка я.
— Как тебя зовут?
— Сэмджид.
— Сколько тебе лет, Сэмджид?
— Семнадцать.
— Ты хотела бы учиться в хошунной школе?
Девушка задумалась.
— Нет. Мы бедные. Отца у нас нет, братья и сестры у меня совсем маленькие.
Вот она, бедность! Очирбат наивно полагал, что с победой революции исчезнет и бедность, ан нет! Он внимательно посмотрел на девушку. По сравнению с дочкой гулбы, в чьих жилах явно была примесь чужой крови, Сэмджид — типичная представительница своего племени. Широкие скулы, припухшие губы. Тяготы жизни уже наложили свой отпечаток: на смуглой коже под глазами залегли чуть заметные складочки. Девушка смущенно теребила край старенького дэли сильными, широкими в суставах пальцами.
— Я видел тебя на переправе, помнишь?
— Помню. Только мне тогда и в голову не пришло, что вы такой важный.
— Ну уж и важный! Обыкновенный человек, солдат революции. В хошуне открывается школа, и мне хочется, чтобы ты пошла учиться.
— Не получится.
— Сколько платит тебе бэйсе?
— Обещал дать моей семье юрту, чтобы перезимовать.
«Оказывается, ей, бедняжке, зимой негде будет жить, если бэйсе не выполнит обещания», — догадался Очирбат и внезапно вспомнил о сегодняшнем подарке.
— Послушай, мне подарили сегодня коня, седло и сбрую. Я дарю их тебе. Продайте и купите юрту.
— Люди удивятся, за что нам такой подарок, — возразила Сэмджид и покраснела.
— Глупости! Я тоже сын бедняка, а бедняки должны помогать друг другу. — Он осторожно погладил ее руку. — Я сам скажу кому надо насчет коня. Теперь ты можешь и о школе подумать. Вскоре вообще все переменится, перед бедняками широко откроются все дороги, это я твердо знаю. Поняла?
— Да, — тихо ответила Сэмджид.
Наступила зима. Богатые и зажиточные хозяйства к ней приготовились хорошо — разбили на зимниках теплые юрты, привели в порядок или построили новые загоны для скота. Беднякам же пришлось туго — кое-как утеплили летние жилища. Зимой 1923 года около сорока айлов бурятских племен хилог и ярун расположились на зимовку вокруг жилища гулбы, на лесистом склоне горы Галт-хан — Огненный хан. Гулба разбил большую белую юрту, купленную в Гоби. Батраки сделали над ней навес из сосновых досок, построили амбары. Как только выпал первый снег, Дунгар стал разъезжать на новеньких легких санях. Под дугой, на русский манер, заливался колокольчик. Дунгар держался как большой начальник. Он добился, чтобы у них в хошуне открыли отделение кооператива. Теперь не надо было ездить далеко, чтобы приобрести предметы первой необходимости. Тетушка Сэрэмджид вместе со всем своим выводком поселилась поблизости от гулбы. За работу бэйсе расплатился с Сэмджид несколькими кусками ветхого войлока. Что б они делали, если бы не подарок Очирбата? Но бэйсе и тут надул Сэмджид — вместо горячего скакуна дал старую клячу, так что вырученных от ее продажи денег едва хватило, чтобы поставить маленькую избушку. Ее утеплили как могли: набили мха в пазы, набросали на крышу навоза, перемешанного с землей. Питались кониной да кислым молоком — и не унывали. Сэрэмджид жила одной мыслью — поставить на ноги детей. О себе не думала, до самых заморозков ходила босиком, выполняла самую тяжелую работу и никогда не жаловалась. Она выделывала кожи, пилила дрова, таскала их на себе из лесу. И дети росли у нее крепкие. Старшему мальчику минуло тринадцать. Была у матери мечта — вывести его в люди. «Дети, — часто говаривала она, — мальчонка и девочка — большая разница. Мальчик — мужчина, он сумеет поправить наши дела». Этой осенью она впервые отпустила старшего сына на охоту — пусть приучается. Он оправдал ее надежды. За участие в коллективной охоте получил целую оленью ногу и немного кабаньего жира. Охота на оленя особенно поразила подростка. Он никогда не забудет, как жалобно трубил загнанный олень. Вышли охотники тогда на заре. Серебрился иней, пахло гниющими листьями и травами. Горы лежали в полном безмолвии, и казалось святотатством нарушить эту первозданную тишину ружейными выстрелами. Но вот раздался какой-то тревожный звук. «Олень, олень», — зашептали охотники, залегая в засаде. Вскоре на гребне горы показалось величественное животное. Шкура на его спине поблескивала, ветвистые рога излучали сияние. Мальчик никогда не думал, что олень может быть таким большим. Можно ли загубить эдакую красоту? Гулкое эхо выстрелов было ему ответом. После нескольких отчаянных прыжков прекрасное животное повалилось на землю, забилось в агонии. Охотники не спеша покуривали трубки. Наконец кто-то сказал: «Теперь можно». Все окружили убитого оленя. Один охотник нагнулся и ножом перерезал животному вену на шее. Мощным фонтаном брызнула кровь. Ручейки ее стекали вниз и окрашивали в алый цвет тронутую заморозком землю. Охотники наполнили горячей кровью большую деревянную чашу и пустили ее по кругу. Приторно-сладкий запах вызвал у мальчика тошноту, но он превозмог себя и сделал большой глоток. Губы охотников стали красные, как у разбойников в старых сказках. Одновременно мальчик испытывал гордость — еще бы, он настоящий охотник, вернется домой с добычей. И дома он теперь немного важничал, говорил с малышами покровительственным тоном.
Вот так и жила Сэрэмджид. Впрочем, чувствовалось, что вскоре для бедняков действительно наступят лучшие времена. Князья и феодалы были отстранены от участия в политической жизни страны: им было запрещено участвовать в выборах местных органов власти, которые состоялись в конце года, да и изменения в налоговой политике были далеко не в их пользу. Уходили в прошлое старые порядки. Когда начались разговоры о предстоящей переписи скота, бэйсе примчался к Дунгару. От верного человека Чултэм слышал, что в эту зиму не стоит экономить на мясе, а если в стаде случится падеж, хозяин его на три года будет освобожден от налога. Не скажет ли при переписи гулба, у которого мало в хозяйстве скота, что купил часть животных у бэйсе? Свой скот Дунгар раздал по айлам, а те давали ему за это молоко и мясо. Что ж, если бэйсе хочет, он и его скот раздаст беднякам на выпас. Надо только пустить слух, что состоялась сделка.
Так и поступили. Гулба от своего имени отдал скот, принадлежащий бэйсе, бедняцким айлам в аренду. Перегонять две сотни коров новым хозяевам было поручено Чойнхору. А чтобы он держал язык за зубами, подарили ему мясного бычка. Случай у Джонон-вана, казалось бы, мог привести к печальным для Чойнхора последствиям. Однако по возвращении с богомолья семейство гулбы сделало вид, что ничего не произошло. Наоборот, Дунгар явно нуждался в его услугах.
Чойнхора радовали перемены, последовавшие за революцией. Видно, скоро князья и впрямь окончательно лишатся своей власти. И опять затеплилась надежда — в новых условиях гулбе не резон отдавать свою дочь за богача. Мысль о том, что Балджид может стать его женой, туманила голову. Однако все чаще и чаще он пытался разобраться в их отношениях. В самом деле, что их связывает? Любовь? Но Балджид его не любит. А он? После всего, что было… Да, у него осталось лишь физическое влечение, не больше. Балджид от рождения легкомысленна. После возвращения из монастыря Бэрээвэн она повстречала Чойнхора в степи, и он попросил у нее прощения. «Хмельной я был», — виновато сказал он, чувствуя, что говорит не то. «Ладно уж. Я ведь, похоже, не меньше твоего виновата». Они стали встречаться и вскоре сблизились. Он хотел найти в их связи большее, нежели физическую близость, испытать самому и дать возлюбленной познать всю полноту счастья, но из этого ничего не получилось. Поэтому между ними часто возникали ссоры и размолвки. Чойнхор понимал, что такие отношения ни к чему хорошему не приведут, и все-таки надеялся.
Мясистый, жирный бычок достался Чойнхору недаром. Щедрость двух богачей объяснялась просто: один хочет избежать налогов, другой — обогатиться за чужой счет. Если бы Чойнхор мог, он разоблачил бы этот сговор. Вместе с тем он вполне отдавал себе отчет в том, что сделать это непросто. Все знали, что бэйсе скот продал. Распоряжаться собственным имуществом — его право, попробуй докажи, что бэйсе мошенник.
Чойнхор только что забил бычка, когда к нему приехал Очирбат. Покосившись на освежеванную тушу, от которой еще шел горячий пар, он поинтересовался:
— Кто же это тебе преподнес?
Чойнхор пропустил вопрос мимо ушей. Очирбат задумался. Недавно он просмотрел опись скота, принадлежащего некоторым богачам. За Чултэмом-бэйсе числилось около двухсот голов крупного рогатого скота, составлявшего основу его хозяйства. Неужто, если верить слухам, бэйсе решил подорвать эту основу?. Удивляло и то, что покупателем называли гулбу Дунгара, который вообще скотоводством не занимается. Почему вдруг ему пришло в голову купить целое стадо? Но одно дело — догадки, другое — точная уверенность в своей правоте. В выборах органов народной власти богачи феодалы и нойоны участия не принимали. Власть бедняков, по мнению Очирбата, должна вынести решение — розданный на выпас скот передать в полную собственность бедняцким и маломощным хозяйствам-арендаторам. «Это, — думал Очирбат, — будет самым справедливым актом. Надо будет потолковать об этом с Чойнхором, он батрак, ему должны быть близки интересы его класса». Они быстро нашли общий язык. Чойнхор и сам считал, что скот должен принадлежать тем, кто за ним ухаживает, кормит его и пасет.
Пообещав вернуться на ночлег, Очирбат поехал к Сэмджид. Хошунная школа была готова, но аратов, согласных послать детей учиться, находилось очень мало. Сбивали с толку ламы, эти проклятые безбрачники, гнездящиеся в монастыре Ламын. Хитрые речи, запугивания, проповеди о спасении души — все было пущено в ход. А ведь редко кто из родителей не спрашивал ламу, что ожидает их детей в школе. Понятно, какой ответ они получали. Очирбат в этом деле рассчитывал на бурят. Хотя они, как и монголы, религиозны, но ведь прежде жили в России, следовательно, мысль о школе не должна казаться им чуждой.
Вот и плохонькая изба вдовы Сэрэмджид, неужто она стоит доброго коня и дорогого седла? При появлении Очирбата Сэмджид, чинившая ребячью одежонку, испуганно вскочила и скрылась за занавеской. Ее мать приветливо встретила гостя, не переставая помешивать аарц[34] в большом котле. Четверо малышей в ожидании горячего напитка сидели за печкой на деревянной лавке. Сэмджид достала новенькую скатерку, разостлала ее в северной части комнаты, пригласила Очирбата сесть. Он осмотрелся, пока мать с дочерью о чем-то торопливо перешептывались за печкой. В доме стоял резкий запах аарца и вареной конины. В левом углу перед божницей были расставлены жертвоприношения. На стене висел ветхий коврик. Справа на лавке был свален всякий хлам: старая одежда, одеяло, какая-то посуда. «Мы бедные» — вспомнились ему слова девушки.
— Вы уж извините, — заговорила Сэрэмджид, — айл у нас бедный, люди заходят друг к другу редко. Мы так благодарны вам, что имеем крышу над головой. Трудно поверить, что нам помог почти незнакомый человек, спасибо вам! Я и детям своим твержу, чтобы не забывали вас, сына Монголии.
Из единственного в доме старого сундука Сэрэмджид достала леденцы и немного черемухи, поставила перед гостем скудное угощение. Тут и Сэмджид вышла. Она успела переодеться, вместо старого, ветхого дэли на ней был теперь почти новый, на ногах новенькие бурятские гутулы[35] на стеганой подошве. Стесняясь того, что переоделась она ради Очирбата, стояла перед ним Сэмджид, и ее полное личико пылало кумачом. Это тронуло его, он поспешил закурить. А мать и дочь принялись готовить обед. Нет, нет, обедать он не останется, только выпьет чашечку аарца. Но разве почетного гостя угощают аарцем? Чтобы успокоить хозяек, он сказал, что привык к этому напитку с детства, он тоже из бедной семьи.
В дом вошел парнишка лет тринадцати-четырнадцати, в больших войлочных гутулах, в дэли, сшитом из обрезков овчины, и серьезно, как взрослый, приветствовал Очирбата.
— Мой старший сын, — с гордостью сказала Сэрэмджид.
«Мальчик школьного возраста», — мысленно отметил Очирбат, а вслух решительно заявил, что детей надо послать в школу.
— Нет ничего лучшего, чем дать детям образование, — сказал Очирбат, — стране нужны грамотные люди. Некоторые араты этого не понимают, потом будут жалеть. Ведь и я оставил родной дом и пошел служить родине. А сидел бы под кошмой, так ничего бы не видел и не слышал. И грамоте бы не научился. Не тяните детей назад, пусть познают вкус новой жизни. В школе их обеспечат одеждой и питанием.
Сэрэмджид глубоко задумалась. Разумеется, Очирбат, к которому она питала безграничное доверие, говорил правду. Но отпустить из дому сына, который только-только начал помогать семье! Нет, это выше ее сил. Охотники его хвалили: «Он будет всех вас кормить, Сэрэмджид». Интересно, а берут ли в школу девочек? Ведь Сэмджид совсем большая, глядишь, выскочит замуж и поминай как звали. Семье от нее помощи ждать нечего. А что, если…
— В вашу школу больших девочек берут?
— Конечно.
— Тогда не подойдет ли для учебы эта девушка? — спросила Сэрэмджид, указывая на старшую дочь. А та с криком «Мама!» бросилась за дверь.
Чойнхор один возвращался домой с краткосрочных курсов, организованных в центре хошуна Биндэрья-Ула для председателей багов[36]. Перед ним лежала заснеженная степь. Голова лошади покрылась инеем. Чойнхор размышлял о своей жизни. Ему и во сне не могло присниться, что в его судьбе так скоро наступит крутой перелом. Жизнь, к которой он привык с детства, казалась незыблемой. А теперь жизнь всей страны меняется прямо на глазах. Изредка Чойнхор прерывал раздумья и вглядывался вдаль. На горизонте степь с двух сторон замыкали лесистые горы. Чуть заметно бежит по степи тропа. Тихо, и ничто не мешает думать. Недавно снова прошли выборы в местные органы власти. Прежде, год назад, бедняки и понятия не имели о выборах, которые были привилегией нойонов. Рухнул вековой порядок, и осознать это было нелегко. Однако большинство аратов сразу поверили в силу и возможности революции. Своими решительными революционными действиями народная власть растопила холод недоверия. Свобода расковала мысль. Выборы показали, что власть таких, как гулба, кончилась. Никто не выступал и защиту богачей.
День выборов навсегда врезался в память Чойнхора. Он и не подозревал в себе той ярости, с которой рассказал о сговоре гулбы и бэйсе, обманувших народную власть. Эту решимость разбудил в нем Очирбат. В тот памятный вечер, когда Очирбат заночевал у него, они долго говорили по душам. Бурят и халхасец быстро нашли общий язык, и тот из них, кто знал и понимал больше другого, тот, кто с винтовкой в руках сражался за народную власть, за то, чтобы беднякам жилось счастливо, сумел стать примером для другого. Выступая на выборном собрании, Чойнхор то и дело поглядывал на Очирбата — это придавало ему уверенность. Потом Очирбат, как и обещал Чойнхору, огласил решение хошунного управления о том, что скот, отданный на выпас с корыстной целью избежать уплаты налога, становится собственностью арендаторов. Какие взгляды бросали гулба и бэйсе на Очирбата и Чойнхора! Холодной ненавистью сверкали рысьи глаза Дунгара. Это же настоящий хищник, а ведь совсем недавно Чойнхор считал его своим благодетелем! Сердце батрака пылало гневом, но он взял себя в руки и взгляда не отвел. Смотри, гулба, ты проигрываешь битву.
Чойнхора поддержало большинство, а через несколько дней его выбрали председателем багового управления. Гулба, временные полномочия которого кончились, оказался под началом своего бывшего батрака. Чойнхор больше не испытывал страха перед хозяином, одно лишь связывало их — Балджид. Не мог Чойнхор решиться на разрыв с ней.
Араты, обучавшиеся на курсах вместе с Чойнхором, были, как и он, простые, малограмотные скотоводы. Однако узнал Чойнхор от них больше, чем за всю предшествующую жизнь. Да и курсы дали ему многое. Прежде у него не было четкого представления о революции, о том, какие революционные преобразования осуществляет сейчас и намерена осуществлять в будущем народная власть. На курсах ему все объяснили доходчиво и обстоятельно. Прежние сомнения — поможет ли батракам и беднякам новая власть — отпали. Ясно, поможет и защитит, на то она и народная.
Чойнхор глубоко вдохнул прохладный воздух. Прежде был он темен и слаб, как человек, которому не одолеть горного перевала выше конского седла. Теперь нет больше бессловесного батрака Чойнхора, живущего хозяйскими подачками. Есть свободный арат Чойнхор! Как поведет себя гулба? Сейчас он подобрал когти, временно затаился, поэтому надо держать ухо востро. Рассказать ли Балджид, о чем говорилось на курсах? Наверно, не стоит, она дочь своего отца, не поймет.
Внезапно Чойнхор увидел вдали какое-то животное. Присмотрелся — волк пожирает задранного козленка. «Ах ты, зверюга!» — выругался Чойнхор и, пустив коня рысью, помчался прямо на него. Злобно ощерившись, зверь пустился наутек. Бежал тяжело, высоко вскидывая зад. Чойнхор решил преследовать его. Прикинул — до гор еще с десяток верст, он наверняка догонит отяжелевшего зверя. Правда, ружья у него нет, но кнут с тяжелой ручкой из эбенового дерева — хорошее оружие.
Чойнхор страстно любил охоту, а тут перед ним был волк — заклятый враг скотовода. Ему и прежде приходилось охотиться на волков, но с одним кнутом — ни разу. Лошадь быстро настигла зверя. Но едва он занес кнут для удара, зверь прибавил ходу. Стоило Чойнхору настигнуть волка, как тот несколькими огромными прыжками уходил далеко вперед. Чойнхор кричал до хрипоты, пытаясь криками напугать зверя. Вконец разозлившись и войдя в азарт, он изо всех сил гнал коня. Волк оглянулся. Изо рта у него шла пена. «Еще верста такой гонки — и конец волку», — подумал Чойнхор. И вдруг случилось невероятное. Волк увидел старый сарай на покинутом летнике и бросился туда. Из открытой двери на Чойнхора смотрели блестящие глаза. «Вот так смотрел на меня гулба на выборах», — невольно подумал Чойнхор. Волк не собирался выходить из своего убежища. Охотнику пришлось спешиться. Чойнхор Привязал лошадь и, выдернув из забора кол, осторожно приблизился к сараю. Он во что бы то ни стало должен помериться силой с диким зверем. Волк щерился, скаля огромные зубы. Человек замер на месте, но отступать было нельзя, достаточно проявить слабость, попятиться, как волк непременно набросится на тебя. Едва подумав об этом, Чойнхор с громким криком замахнулся колом, и волк вонзил зубы в дерево. В то же мгновение Чойнхор с силой обрушил рукоять кнута на волчью морду. Зверь упал. Человек добил его несколькими ударами и вздохнул с облегчением. Зверь был крупный. «Ну и дурак же я, столько времени потратил, — пожалел охотник. — Странное существо — человек. Увидел зверя и давай преследовать». А между тем могло случиться и так, что одолел бы зверь. Об этом не думалось в пылу погони.
Чойнхор долго провозился, снимая с волка шкуру, и вернулся домой уже под вечер. В стойбище он застал привычную картину. Девушки поили скот и громко переговаривались. Дети катались на санках с гор, матери звали их домой. Над юртами поднимались дымки. Изо рта животных шел белый нар. На сердце Чойнхора потеплело. «Так мы, скотоводы, и живем. Вот и свой скот у бедняков появился. Казалось бы, чужое добро присвоили. Да нет, богачи в свое время народ хорошо пососали. А Чултэм-бэйсе не обеднеет».
Он повел коня к водопою и столкнулся с Балджид.
— Чему вы научились на своих курсах, уважаемый начальник? — с насмешкой спросила она. — Доказал отцу, что золото на самом деле обернулось медью, и исчез. Только помни, это тебе даром не пройдет.
— На курсах я кое-чему научился. Может, и ты хочешь поучиться, могу помочь!
Балджид хотела было ответить резкостью, но тут взгляд ее упал на волчью шкуру.
— Когда ты убил волка?
— Только что, по дороге домой. Загнал его и прикончил, пусть не мешает жить добрым людям.
— А если бы волк тебя задрал?
— Кому я нужен?
Балджид вытащила ведро из колодца и вылила воду в ледяную колоду.
— Пои лошадь-то!
Чойнхор уловил в ее голосе игривые нотки и быстро сказал:
— Ну и здорово же я по тебе соскучился!
— Коли так, приходи после ужина к нашему сараю, где сено, и жди меня.
Она засмеялась. Чтобы Чойнхор да упустил случай! Такого прежде не бывало. Но сейчас он решил поступить иначе.
— У меня все силы на волка ушли, — грубо бросил он ей.
Стояла морозная ночь 1924 года. Окно дома, где разместилось управление хошуна Биндэрья-Ула, было освещено. В холодной, нетопленной комнате, подавленные горем, сидели люди, как миллионы других людей в разных концах земного шара. Созвездие Семи Старцев[37] могло бы рассказать о глубокой скорби, охватившей и сердца жителей далекой скандинавской деревушки, и простых аратов хошуна Биндэрья-Ула. Горе сплотило весь мир в эти суровые зимние дни.
В помещении хошунного управления висел на стене портрет Владимира Ильича. Вырезанный из какого-то журнала или газеты, он был обведен черной рамкой и наклеен на кусок кумача. Под портретом горели две свечи. Люди сидели тихо, никто и не вспоминал о куреве. Наконец Очирбат стянул с головы шапку и встал.
— Товарищи, сегодня до нас дошла горькая весть — двадцать первого января скончался великий Ленин, вождь мирового пролетариата. Наше правительство, весь наш народ глубоко скорбят. Почтим же молчанием память вождя.
Все встали, обнажив голову. Очирбат достал из-за пазухи лист бумаги.
— У меня есть предложение — послать в Москву телеграмму. Я прочитаю, а вы послушайте!
«Мы, члены партии, честные араты хошуна Биндэрья-Ула, глубоко скорбим по поводу смерти Ленина, великого друга и учителя монгольского народа, народов всего мира, и клянемся не щадя жизни бороться за дело великого вождя». Ну как? Принимаем?
Руки взметнулись вверх.
— А дойдет наша телеграмма?
— Непременно. Ее передадут по телеграфным проводам, — заверил Очирбат.
— На портрете товарищ Ленин схож с монголом, — сказал кто-то.
— Ленин — человек необыкновенный, иначе разве смог бы он стать вождем всех трудящихся.
Люди посидели еще немного, обмениваясь скупыми фразами, и разошлись.
Тяжело было на душе у Очирбата. Еще не утихло горе, причиненное кончиной Сухэ-Батора. А теперь не стало Ленина. Почему такие замечательные революционеры, как Ленин, как Сухэ-Батор, совсем еще молодыми уходят из жизни? Выдержать шквал суровых боев и погибнуть уже в мирное время! Очирбат, хоть и говорил о себе, что недостаточно хорошо знает учение Ленина, тем не менее был твердо уверен: все, что он делал в годы революции, является воплощением ленинских идей, ленинского учения.
В белом свете звезд Очирбат остановился у своей юрты. Идти домой, в холодные пустые стены, не хотелось. Что ему там делать? Разве только выпить чаю да лечь спать? Так ведь все равно не уснешь.
Трудно оставаться человеку наедине с собой, когда у него большое горе. Первая мысль Очирбата была о Сэмджид, Он тайно и горячо любил эту девушку, но тщательно скрывал свое чувство, полагая, что время для любви еще не настало. Оказывается, решать личные вопросы куда сложнее, чем служебные. Сэмджид учится в школе, но она взрослая девушка, и немало парней на нее заглядываются. Замечая это, Очирбат корил себя за нерешительность. Сейчас Сэмджид, верно, еще не спит, готовит уроки. Учитель не нахвалится ею — и умница, и старательная. Очирбат очень гордился тем, что в школе, которую он организовал, учится девушка. Революция уравняла в правах мужчин и женщин. Но равенство это надо было еще осуществить на практике. Как хорошо, что мать пустила Сэмджид в школу! Когда Очирбат выступал на открытии школы, он сразу ее заметил. Одна только девушка среди мальчишек разных возрастов, и притом старше их всех! Вспомнилось, как Сэмджид приехала в школу в единственном праздничном дэли, тоненьком, без подкладки. А зима была уже на носу. Очирбат заказал женщинам, жившим в монастыре, теплый дэли, а когда он был готов, передал одежду с Чойнхором, велев сказать, что прислали из дому.
Воспоминания придали Очирбату храбрости, и он решительно зашагал к школе. Истопник вызвал Сэмджид. Она торопливо, словно только и ждала, когда он ее позовет, выбежала к нему, уже на ходу завязывая пояс.
Они пошли рядом и вскоре очутились в открытой степи. А когда глаза привыкли к темноте и стало видно, что на том берегу застывшей реки тянулась сплошная полоса густого кустарника, поняли, что забрели очень далеко. Откуда-то издали доносился лай собак. Сэмджид и Очирбат долго молчали, наконец он сказал:
— Ленин умер.
— Большое горе, — тихо отозвалась она.
Заснеженная ночная степь, черный бор вдалеке, звездное небо, казалось, тоже скорбят вместе с ними. Очирбат коснулся ладонями щек Сэмджид. Щеки были ледяными, а девичье дыхание — жарким.
— Как тихо! — говорил один из них.
— Какие яркие звезды! — говорил другой. Холода они не чувствовали. В эту скорбную ночь в жизнь обоих входило нечто большое, и обычные слова были бессильны выразить чувства, владевшие Очирбатом и Сэмджид.
— Ой, звезда упала, видели? Не моя звезда упала, а звезда неба, — скороговоркой, очевидно вспомнив о старом обычае, произнесла девушка.
— Еще кто-то умер, — грустно сказал Очирбат.
— Это правда?
— Нет, девочка, это только так говорят. На свете много людей умирает, на всех звезд не хватит.
— Глупая я, ничего еще не знаю.
— Сэмджид, дорогая, будешь хорошо учиться, многое узнаешь и поймешь. Ты непременно должна получить образование.
— Это благодаря вашим стараниям… А потом что? Я часто по ночам, когда все уснут, думаю о будущем. И видится мне чудесный город с замечательными домами, с окнами, сверкающими на солнце. И широкая дорога проходит через город, и ведет она прямо к солнцу. И люди, живущие в этом городе, умеют летать. И мне кажется, что я шагаю по этой дороге, но не одна, а с вами рядом.
— Да, интересно, что ждет нас в будущем? Иногда я мечтаю о том, как буду бродить по московским улицам. Стану большим военачальником — вся грудь в орденах. Дорогая Сэмджид, вот кончишь школу, поезжай в город учиться дальше. Почему «поезжай»? Да мне кажется, к тому времени я тоже там буду. Мы с тобой еще молоды и увидим, что будет не только через десять — двадцать лет, а через все пятьдесят!.. Всю жизнь мы будем с тобой вместе, Сэмджид!
Они подошли к школе. Очирбат погладил Сэмджид одеревеневшими от холода пальцами по замерзшим щекам и впервые поцеловал ее в горячие губы.
— Давай, Сэмджид, хоть изредка встречаться.
— Хорошо! — еле слышно отозвалась она.
Перекочевавшие в Монголию буряты впервые встретили здесь Новый год. Кончился год Черной свиньи шестнадцатого шестидесятилетнего цикла, и наступил год Синей мыши.
В хотоне[38] Дунгара встречали Новый год. В первый день праздника приносили богам в жертву еду и питье, по возможности все самое лучшее. Двое-трое суток молодежь разъезжала по гостям, поздравляла соседей. Дунгар велел запрячь пару лошадей в легкие сани и, усадив в них жену и дочь, поехал вдоль берега Онона. По пути им встретился Чойнхор. «Хэ-хэ!» — дико прикрикнул на коней Дунгар, стегнув кнутом, и, едва не задев Чойнхора, стрелой промчался мимо, оставив за собой облако снежной пыли.
— Счастливо оставаться, Чойнхор! — насмешливо прозвенел вслед всаднику голосок Балджид. «Ах, чтоб тебя!» — выругался Чойнхор, стиснув зубы. В бессильной ярости сжались кулаки. Никогда дочь гулбы не любила его.
Из этой поездки Дунгар вернулся очень довольный. Чойнхор сразу догадался почему. Вскоре к гулбе приехали гости-сваты из богатого айла агинских бурят, преподнесли хадак дунгаровым бурханам. После их отъезда Чойнхор поинтересовался:
— Чьей же ты станешь, Балджид?
— Да есть тут один толстый краснорожий парень. Свадьбу летом сыграем. А до тех пор между нами все может оставаться по-прежнему, да и после свадьбы тоже. Жених — дурачок, и у меня будет полная свобода.
Весна в том году наступила рано. Быстро стаял снег, обнажив пожухлую прошлогоднюю траву, побежали ручьи, овражки в лесу наполнились желтой талой водой.
Сравнивая нынешнюю весну с прошлогодней, буряты считали, что жизнь их изменилась к лучшему.
В начале весны неподалеку от хотона Дунгара среди зарослей старых осин разбил стоянку одинокий странник. Он появился, волоча за собой тележку на четырех колесах. Сгрузил какой-то хлам, поставил тележку против ветра и кое-как прикрыл лохмотьями — получилось подобие шалаша. Человек выглядел необычно: длинные волосы падали на плечи, на заросшем лице лихорадочно блестели большие глаза. Дэли у него был рваный, но, судя по воротнику, дамского покроя. Из дыр торчали клочья ваты. Носы мягких бурятских бойтоков были сбиты.
Известие о его появлении принесли ребятишки. Они обнаружили его в тот момент, когда он раскурил можжевельник и, ударяя в маленький ламский барабанчик-дамар, читал молитву. Окончив молитву, он достал из сумки кусок сахара, расколол его на несколько мелких кусочков и роздал детям. «Я — хубилган Хар Махгала[39], — сказал он. — Передайте это своим матерям, и пусть они принесут мне поесть». Некоторым ребятам показалось, что человек этот похож на ламу Цэрэнбадама. И действительно, то был он. Но он уже никого не узнавал, разум его помутился. В такое плачевное состояние Цэрэнбадам впал несколько месяцев назад. Прошлым летом, когда он расстался с семейством гулбы, вся его жизнь пошла кувырком. Лишившись опоры, превратился он в черепок, брошенный в золу. Он никому не был нужен. Никто его не знал, и пристроиться при храме ему не удалось. Каким богам он только ни молился — и Чойджо, и Майдари, и шестнадцати божествам, — все напрасно. Шатался как бездомный пес и жил подаяниями верующих. Постепенно он стал называть себя хубилганом хутухты, и сам твердо в это уверовал. Он принял обет странника и, обмотав локти и колени воловьей шкурой, провел в пути много дней, ползком добираясь до монастыря богдо-гэгэна — на это ему понадобились не десять суток, как каравану, а два с лишним месяца. Простые богомольцы, которых он встречал в пути, восхищались им и подкармливали. В благодарность лама высекал на камнях слова молитвы, подносил бурханам освященное зерно. В Гандане, крупнейшем монастыре Урги, при виде огромной статуи бога Майдари высотой в восемьдесят локтей Цэрэнбадама охватил религиозный экстаз. Он истово молился, а бронзовое божество словно одобряло его. Лама обошел все храмы Урги и окончательно потерял рассудок, забыв все, что было с ним прежде.
На остатки денег, подаренных еще гулбой, он купил в китайской лавке на окраине города четыре колеса и несколько досок. Сколотил тележку, погрузил всю свою утварь и тронулся в путь. Первый снег застал его в пади Тэрэлдж возле реки Толы. На счастье, ему повстречался там один бурятский айл. Буряты сразу поняли, что за «хубилган» перед ними, пожалели его, дали теплую одежду и еды. Он забыл о своем решении уединиться в горах и провел зиму среди нищих и чавганц[40]. А в конце концов окончательно утратил человеческий облик. Ослабел не только душой, но и телом. Вот таким и предстал он перед своими соплеменниками. Наверно, его привел сюда какой-то непостижимый инстинкт. Но земляки боялись сумасшедшего и близко к себе его не подпускали. Несколько дней раздавались грустные звуки колокольчика и барабана да курился слабый дымок между старых осин. Потом все прекратилось. К шалашу сбежались собаки, слетелись птицы. Странный человек умер! Чойнхор, как лицо официальное, съездил в рощицу и убедился, что «перерожденец» скончался. Хандуумай, а вслед за ней и другие сочли это дурным предзнаменованием и настояли на ранней перекочевке на летник.
Едва Дунгар устроился на лето, как в его хотоне появился еще один странный человек. Стояла пора, когда весенняя вода уже сошла, зазеленели травы и листья, защебетали вернувшиеся с зимовья птицы. Этот человек набрел на летник Дунгара после долгих скитаний по глухой тайге, так как, перейдя границу, старался во что бы то ни стало не попасться пограничникам. После побега из пересыльной тюрьмы он еще ни разу не встречал жилье. От волнения у него перехватывало дыхание. Он понял — здесь его спасение. Длинными худыми руками распахнул он на груди одежду, и изможденное лицо его скривилось.
В острых серых глазах, прятавшихся под черными бровями, сверкнули слезы. Только сейчас он понял, до чего вымотался в поисках прибежища. По виду хотона догадался, что здесь живут буряты. «Но ты, волчий сын Сангарил, веди себя осмотрительно», — приказал он себе шепотом. Так он говорил себе в самые опасные минуты жизни. Он затаился и решил разведать обстановку. Несколько новых изб на высокой речной террасе. Журчит ручей в каменистых берегах, размытых половодьем. Избы и сараи крыты свежей древесной корой. «Люди прожили здесь всего одно лето», — определил Сангарил. Неподалеку пасется скот, от жилья расходятся тропинки, вытоптанные копытами животных. Свернув хвост колечком, бегают сытые псы, подле сараев стоят кожемялки и телеги. Играют ребятишки.
Крайний айл показался Сангарилу самым бедным. Дом был ветхий и низенький, словно гриб. И ни саней, ни телеги возле единственного сарайчика. На завалинке, сгорбившись, сидит какой-то человек и размахивает остроконечным предметом, из которого идет дым. «Шкуры окуривает», — смекнул Сангарил. Из-за поворота к ручью направляется девушка с коромыслом на плечах. Она держит путь к бедному айлу. За этим айлом виднеется куда более благоустроенный летник. Крытые добротные сараи, несколько телег, три коновязи — значит, в хозяйстве держат лошадей. А желтый бревенчатый дом под дощатой крышей, длинный амбар, просторный коровник и примыкавший к нему телятник красноречиво говорили о богатстве хозяина. «А вдруг здесь живет гулба Дунгар? — подумал Сангарил, и что-то дрогнуло у него в душе. — Ах ты, волчий ублюдок, чего хвост поджал? А ну ступай в этот дом и попытай счастья». С этими словами Сангарил решительно покинул свое укрытие. Он вернулся к лошади, оставленной в лесу, достал винтовку и патронташ, спрятанные в дупле, и вскочил в седло. Сейчас его трудно было принять за беглеца из тюрьмы, вздрагивающего от любого шороха. Сангарил перестал быть таежным, бродягой и стал путником, едущим, как ему и положено, по дороге. Возле бедного айла в нос ему ударил кислый запах окуренной шкуры.
— Эй, придержите псов кто-нибудь! — повелительно крикнул он. Из избы выскочила хорошенькая девушка лет восемнадцати.
— Чьи здесь айлы? — с трепетом спросил Сангарил.
— Хилогские, ярунские… — начала перечислять она.
— Хорошо! — невольно вырвалось у него. — Гулба Дунгар здесь живет?
— Здесь. Вон его желтый дом, слева.
Уловив в голосе девушки любопытство, Сангарил прикусил язык. Не хватает, чтобы здесь оказались еще какие-нибудь знакомые, кроме гулбы. Он прекратил расспросы и поехал к Дунгару. Узнал его сразу — тот сидел на разостланной в дверях сарая шкуре и читал какую-то религиозную книгу. Лысая крупная голова, полное скуластое лицо и особенно хорошо знакомые китайские очки не оставляли никаких сомнений: перед Сангарилом был Дунгар, старинный друг его отца.
— Дядюшка Дунгар, здравствуйте!
— Здравствуйте, — ответил гулба, но Сангарила не узнал.
— Не признаете? Я Сангарил, сын вашего друга Цедыпова.
— Что? — изумился Дунгар. Резким движением он поправил очки на носу и, опершись о землю обеими руками, вскочил на ноги.
— Эй, Хандуумай, Балджид! Идите скорей сюда, у нас гость, сын генерала! — закричал он.
Женщины выбежали из дому.
— И впрямь — Сангарил! — запричитала Хандуумай. — Откуда ты взялся?
— Вы, тетушка Хандуумай, нисколько не изменились, а Балджид стала настоящей красавицей, — улыбнулся Сангарил.
Только тут гулба спохватился: для чего это сын генерала явился к нему? Гостю дали сперва умыться и переодеться, сытно накормили, и только потом он рассказал о себе.
Летом 1920 года после разрыва России с Маньчжурией консул царской России в Хайларе генерал Цедыпов и гулба Дунгар потеряли друг друга из виду. Ясно, что генерал не желал возвращаться на родину, где произошла революция. Он втайне надеялся на Колчака и японцев, а Сангарил жить надеждами не захотел. Считая, что ему уготовано большое будущее, он еще весной 1919 года покинул Хайлар. Но когда прибыл в Верхнеудинск, армия Колчака была уже разбита, а Красная Армия и сибирские партизаны явно шли к победе на всем Дальнем Востоке.
Сангарил свел знакомство с верхнеудинскими анархистами, пытался поднять антисоветский мятеж на правобережье Селенги, когда же красноармейцы стали разоружать мятежников, он со своими подручными перестрелял их и бежал на юг, за Яблоневый хребет. Сангарил понял, однако, что столкнулся с реальной силой, одолеть которую в следующий раз, может быть, и не удастся. И вступил в банду барона Унгерна. «Великое воинство» этого сумасшедшего барона весной двадцать первого потерпело полный крах на территории Монголии, а Сангарила взяли в плен и приговорили к расстрелу. Но ему удивительно повезло, спас его монгольский цирик, совсем еще молодой парнишка — чем-то Сангарил разжалобил его неискушенную душу. Сангарил опять присоединился к остаткам белобанды и в конце концов встал на путь беззастенчивого разбоя; позже был арестован Особым отделом Дальневосточной Республики, посажен в Даурскую пересыльную тюрьму, бежал оттуда — опять повезло, — и вот он здесь. Когда в двадцатом году он вернулся в Хайлар, отец его уже умер, младшая сестра вышла замуж за маньчжурского бурята и вместе с матерью уехала к нему в худон[41]. Он мог бы поехать туда, буряты, тем более родственники, не отказали бы ему в крове. Но человеку, который мечтал разделить с Унгерном славу и богатство, претила сама мысль об этом. Смерть отца дала Сангарилу возможность самостоятельно решать свою судьбу. Он боготворил Унгерна, но этот человек, «избранник бога», превратился в прах. Уже после побега Сангарил вспомнил о близком друге отца, но разыскать его не смог и лишь случайно узнал, что гулба откочевал в Монголию.
— Кроме вас, мне не на кого положиться, — сказал Сангарил.
Гулба задумался. Вот какой человек просит приюта! Надо хорошенько все взвесить.
— В моем хотоне, кроме нас, тебя никто не знает. Я скажу, что ты сирота, сын моих знакомых. Однако помни, настроение у людей сейчас сильно изменилось. Тобой могут заинтересоваться власти. Но мы не должны давать спуску тем, кто готов отдать жизнь за проклятую революцию, — бесстрастно сказал Дунгар.
— Ведома ли жалость тому, кто родился в немилосердное время? — сдвинув брови, сверкнул глазами Сангарил. Он изъявил готовность во всем подчиняться Дунгару, а тому это было на руку.
— Да, времена нынче трудные, милый мой. Кстати, у нас скоро свадьба, дочку замуж отдаю.
— Помнится, когда-то, когда мы оба были еще детьми, она была обещана мне, — засмеялся Сангарил.
— Ну когда это было, — сказал Дунгар, мысленно вознося молитвы богу: не хватало еще, чтобы этот нищий в зятья набивался.
Гулба свез гостя к бурятам на Улдзу, а по пути заглянул в айлы — пригласить людей на свадьбу, которая была назначена на начало июля. Позвал бурятов — и агинских и хоринских.
В первую же ночь, которую Сангарил провел под его кровлей, гулба замыслил подлое дело. Собственно, помышлял он об этом давно, но лишь с приездом Сангарила появилась возможность его осуществить. Чтобы добиться цели, считал Дунгар, хороши любые средства, вплоть до убийства. Лишь бы самому рук не замарать. Гулба понимал, что запутавшегося в жизни Сангарила можно подбить на любой, самый отчаянный поступок. Провожая его на Улдзу, гулба намекал, что обеспечит ему убежище, но для этого Сангарил должен оказать ему кое-какие услуги. Новая власть и новые законы, стоящие на страже бедных, вызывали у Сангарила лютую ненависть. Так что в его лице гулба нашел единомышленника.
Домой гулба возвращался в хорошем расположении духа. Незадолго до того прошли дожди, наступившая было засуха кончилась. Значит, свадьба дочери состоится при хорошей погоде. На радостях Дунгар навестил Чултэма-бэйсе. Уже подъезжая к его жилью, он услышал печальный бой барабана и звон колокольчика. В юрте лама и два молодых послушника читали молитвы, перед бурханами горела лампада, а сам хозяин сидел грустный.
— Богдо-гэгэн скончался, — сказал он гулбе.
— Какое несчастье! — с притворной горечью воскликнул гулба. Достав из кошелька три серебряных тугрика, он подполз на коленях к ламе и положил деньги на низенький столик: — И от моего имени помяните.
Лама покосился на него из-под полуопущенных век, кивнул, и голос его зазвучал увереннее.
В перерыве Чултэм и гость вышли на свежий воздух. Бэйсе был очень набожен и сейчас смотрел на жизнь мрачно.
— Вот какая беда, Дунгар, дорогой, осиротели мы. Теперь проклятые безбожники и вовсе голову подымут. Не вынес богдо испытаний, ниспосланных стране, отошел в лучший мир. — Он достал из-за голенища трубку и сел прямо на траву. — Вчера приезжал дарга Чойнхор, — заметил он после долгого молчания. — О чем-то толковал с моими батраками. Чую, не к добру это. Хотел я его подкупить, предлагал коня, но он отказался — не нужен, мол, мне ваш конь: видать, крепко Чойнхор запомнил прошлое. Я ему присоветовал: ты парень молодой, лучше о себе подумай, а то уж больно загордился. Знаешь, говорят: брошенный камень может пасть на голову кинувшего. На том мой разговор с ним кончился. Я человек не мстительный, но кажется мне, что вы, Дунгар, слишком мягкосердечны и ваше добро может обернуться злом.
Дунгар понимал, что творится в душе его приятеля. Смерть богдо удвоила ненависть Чултэма к революции, к тем, кто ее защищал. Бэйсе же, наблюдая за притворно грустным лицом Дунгара, думал: «Этот толстый бурят воспринимает кончину богдо не серьезнее, чем смерть какого-нибудь захудалого ламы». Он сердито выколотил чубук.
— Куда вы ездили? Успешно ли? Дарга вами интересовался.
«Рассказывать ли о Сангариле? Почему бы и нет? Ведь они с бэйсе теперь пара быков в одной упряжке», — подумал Дунгар.
— Видимо, я могу быть с вами откровенным, бэйсе. Я приютил одного беднягу. Это белогвардейский офицер, благородного происхождения. Он бежал из тюрьмы, идти ему больше некуда.
— Укрывать преступника? — Бэйсе выжидающе поднял брови.
— Погодите же. У него очень скверное прошлое. Чтобы спасти свою шкуру, он пойдет на все, вы меня поняли, бэйсе? Понадобится кого убрать, рука у него не дрогнет.
«Вот это кстати, — подумал Чултэм, но тут же спохватился: богдо скончался, а он сидит и рассуждает о греховном. Впрочем, почему бы не натравить одного бурята на другого? Нойонам от этого одна лишь выгода».
— Вот и пусть ваш белогвардеец возьмет на себя Чойнхора, — сказал он, наклоняясь к Дунгару. Тот давно ожидал этого момента.
— Сам Чойнхор не столь уж опасен, бэйсе, тут с другой стороны надо приниматься.
До чего хитер, до чего смекалист этот Дунгар!
Не удивительно, что Чултэм понял гулбу с полуслова. Их обоих революция лишила власти, оба, будь они в силе, начали бы войну против всех, кто стоит за новую жизнь.
Долго еще беседовали гулба и бэйсе, но никто, кроме ветра, не знал, на чем они порешили.
В дороге гулбу растрясло с непривычки ездить верхом. Едва показался впереди его хотон, он приметил дым над крышей. Верно, Хандуумай ждет его и кипятит свежий чай. Чултэм обещал вскоре наведаться к Дунгару. «Он помоложе меня, — рассуждал гулба, — и думает, я не замечаю, как он ведет себя с моей женой. Вот бы отрезать ему уши!» И, представив своего приятеля с отрезанными ушами, гулба злорадно расхохотался, да так, что едва не вывалился из седла.
В то время как гулба возвращался домой, дочь его Балджид и другая девушка — Сэмджид, выполоскав белье в ручье и разложив его на траве для просушки, сидели на берегу и тоже хохотали.
Сэмджид окончила первый класс хошунной школы и словно переродилась. Когда она в новеньком дэли, с книгами и тетрадями под мышкой появилась на летнике, все ее сверстницы ощутили жгучую зависть. Правда, кое-кто не упустил случая позлословить: «Давно ли ела одну похлебку из конины, а теперь строит из себя ученую!»
Больше всех завидовала подруге Балджид. Она побывала с родителями во многих маньчжурских и китайских городах и с детства усвоила, что счастлива девушка может быть только в городе. Вот и Сэмджид поедет в город, чтобы учиться дальше. «Да и я родилась, — думала Балджид, — вовсе не для того, чтобы стать женой худонского увальня, мне тоже хочется образованного общества, веселой жизни». Она буквально ходила по пятам за Сэмджид и все пыталась выведать у нее, как та поступила в школу.
Завидев отца, Балджид сказала:
— Отец возвращается, верно уговорился о дне свадьбы. Выйду за своего увальня, зато буду жить, как мне хочется.
Глядя на ее высоко вздымавшуюся грудь, Сэмджид подумала, что так оно и будет, своеволия подруги еще никому из парней сломить не удавалось.
— Плохо родиться женщиной, — продолжала Балджид, — но водить за нос и кружить мужчинам головы хорошо! Погляди, как Чойнхор приуныл, узнав, что я выхожу замуж. Стоит мне приказать ему: убей соперника и буду твоей — убьет ведь. Мужчины готовы из-за женщины на все.
— А ты не пыталась уговорить родителей отдать тебя за Чойнхора?
— А зачем? Я за ним не гонюсь. — И Балджид расхохоталась.
Сэмджид мысленно сравнила себя с нею. Конечно, Балджид не виновата, что все парни за ней увиваются. Еще бы — такая красивая! А она, Сэмджид, ничем не примечательна. Что только нашел в ней Очирбат?
— Твой Очирбат — парень симпатичный, — сказала Балджид. — Хотя прошлым летом я видела мужчину и покрасивее, Джонон-вана. Чойнхор меня тогда едва не прикончил, застав нас вдвоем, так нойон выхватил саблю и голый выскочил из юрты. Вот была потеха! Но Чойнхор его так и не догнал.
— Ты красивая и можешь привередничать. А по мне, была бы у парня хорошая душа. Очирбат — человек душевный.
— Мужчины сплошь обманщики. Все они из шкуры вон лезут, когда хотят до женского тела добраться. И плакать будут, и на колени становиться.
— Очирбат не такой. Он хочет помочь мне получить образование. Он любит меня, но вместе с тем и строгий он, и жалостливый, а чтобы плакать да в ногах валяться, нет между нами такого. Он мне рассказывал: в двадцать первом спас от расстрела одного бурята, белогвардейца. Очирбата так разжалобили его молодость и красота, что он упросил красноармейцев отпустить его. Бурята, кажется, Сангарилом звали. Интересно, если жив, помнит ли он Очирбата?
— Сангарил? У нас… — Балджид осеклась, вспомнив строжайший наказ отца никому не рассказывать о Сангариле. — Я хотела сказать, что в Хайларе у нас был один знакомый, которого звали Сангарилом, но тот совсем старый.
Разговор оборвался. Стоял такой тихий и ясный день, что казалось: все люди желают друг другу добра и в мире не может быть места злу. В такие дни не верится, что на земле бывают войны, горе и страдания… Вот и две девушки — Сэмджид и Балджид — греются на солнышке. Как приятно лежать в траве и мечтать о любимом. Сэмджид с нежностью думала об Очирбате, смотрела вдаль, на вершины гор, а видела его. А Балджид представлялось, что ее возлюбленный не простой человек, а посланец солнца: вот руки его — ветер, напоенный душистым запахом трав, — нежно ласкают ее разомлевшее тело. На миг предстали перед ней лица Чойнхора, Джонон-вана и еще того, кто будет ее мужем, и исчезли. Потом увидела она красивое, как у божества, тонкое лицо Сангарила. Видение это долго не исчезало. Она вздохнула — его руки показались ей холодными.
— Тот Сангарил, верно, давно умер, — сказала она так резко и неожиданно, что Сэмджид испуганно вздрогнула.
В сумерках, едва показались очертания летника Дунгара, Очирбат натянул поводья и пустил скакуна шагом. Впрочем, скакуном тощего уртонного конягу назвать было трудно. Однако и конь, почуяв близость жилья, повеселел, и с шумом втянул в себя воздух.
На летнике царило оживление. В прозрачном вечернем воздухе отчетливо проступали темные силуэты домов, в окнах горел свет, а главное — повсюду пылали костры. У коновязей было полно лошадей. Люди громко и весело переговаривались, окликали знакомых, спорили, и эхо их голосов отзывалось в горах. Ветер доносил запах горячего кислого молока, свежего навоза и дым горящих поленьев.
«Дунгар празднует вступление дочери в брак. Много гостей созвал гулба. Видать, почитают его земляки за то, что здесь, на чужбине, куда он их привел, они живут счастливо. А того не видят, как хитер этот матерый волчище. Ничего не делает без собственной выгоды. Ведь и меня тоже не зря пригласил. Выгодно ему, чтобы говорили: на свадьбе у дочери, мол, был важный государственный чиновник. Цену себе набивает, вот и пригласил. А я приехал в его хотон только Сэмджид повидать. Если б не она, ни за что бы не принял приглашения. Пронюхал гулба про нашу с Сэмджид любовь, рассчитал тонко — мол, не упущу случая повидаться с любимой, мы ведь с ней очень редко встречаемся. Не увезти ли ее с собой в город? Тому, кто остается, всегда тяжелее», — размышлял Очирбат. Уже у самого летника встретили его три всадника, посланные гулбой.
— Добро пожаловать, дорогой гость! Гулба узнал о вашем прибытии и велел встретить вас.
«Да он и впрямь, как волк, почуял добычу», — усмехнулся про себя Очирбат. Пока он спешивался, из дому выскочил босоногий парнишка, принял из его рук коня. Вокруг огромного костра перед домом была разостлана белая свадебная кошма. Слева от стариков сидели женщины и девушки, справа — мужчины и юноши. При виде Очирбата Дунгар поднял с ковра свою шапку — красивый головной убор с алыми отворотами и черным бархатным верхом, — надел и, оттолкнувшись от земли двумя руками, ловко вскочил на ноги. На его дэли с серебряными застежками сиял цветной пояс, не скрывающий, однако, толстого живота. К поясу пристегнуты серебряные ножны. Словом, у Дунгара был вид не богатого скряги, а щедрого и процветающего богача. Приветствуя Очирбата, он приложил к груди обе руки.
— Осмеливаюсь спросить о здоровье. Благополучно ли доехали? Я рад и счастлив, что князь революции почтил своим присутствием свадьбу моей единственной дочери, век того не забуду! — Лоснящееся лицо гулбы с прищуренными рысьими глазами сияло и улыбалось всеми своими морщинами. Старики потеснились и дали Очирбату место рядом с собой. Едва усевшись, Очирбат стал искать глазами Сэмджид. А гости все прибывали. Уже погасла вечерняя заря и коней отвели в ночное — пир, так пир до утра. Посмеивались разряженные женщины в длинных безрукавках поверх дэли, в кожаных гутулах на клееных подошвах, с золотыми украшениями в косах. Девушки сбились стайкой. Редкая из них могла похвастаться украшениями, зато все они — стройные, легкие — сияли молодостью и здоровьем. Бэйсе тоже восседал на почетном месте, одетый с изысканной простотой в дэли из китайского шелка в крупный рисунок и шапку-капюшон. На Очирбата Чултэм не смотрел. «Похоже, из-за своих коров он готов меня на куски разорвать. Ничего, пусть попользуются твоим добром буряты-бедняки», — подумал Очирбат, от внимания которого не ускользнула враждебность Чултэма.
Но вот на ковер вышел распорядитель пира, снял шапку, поклонился на четыре стороны:
— Уважаемые старцы и молодежь! Прошу приступить к пиршеству.
Люди, заждавшиеся угощения, зашумели, устраиваясь поудобнее. Коронное блюдо — сваренная баранья голова — было подано первым. Старший из мужчин отрезал кусок и совершил подношение огню. Это входило в свадебный ритуал.
Появилась невеста в сопровождении женщин. Голову ее украшала круглая шапочка из синего бархата с алой каймой по краям, синий, китайского шелка дэли был в талии перехвачен поясом с уймой серебряных подвесков.
— Отдаю единственное чадо свое в чужую семью. Так уж устроен наш бренный мир, — с грустью, тихо сказал Дунгар.
Последнее время он почему-то затосковал. Все было ему не по вкусу, все раздражало. Вот сидит супруга его, Хандуумай. Нарядилась, как в Хайларе, и резко выделяется среди прочих женщин. А насурьмилась, нарумянилась, не иначе решила затмить красотой собственную дочь. «Если бы ты, Хандуумай, родила мне сына, не рвались бы теперь корни рода Дунгара. Пусть родила бы парнишку от кого угодно, все равно он был бы признанным наследником и законным продолжателем рода гулбы. Тогда не пришлось бы людям говорить, что гулба выдает дочь замуж, а сказали бы: Дунгар берет в дом невестку. И дочь выросла распутной, под стать матушке. Не побрезговала батраком, при первой же встрече пустилась кокетничать с Сангарилом. А о Джонон-ване и вспоминать совестно», — думал Дунгар. Налив горячей водки Очирбату, он засмеялся:
— Смотрите, какие свадьбы бывают у бурят, может, и вы к ним в зятья пойдете.
Но Очирбат не слушал его, не обращал он внимания и на похвалы стариков своему уму и дальновидности — на женской половине появилась наконец Сэмджид. Она показалась ему удивительно красивой в синем дэли с желтым поясом и круглой белой шапочке. Почему переглянулись женщины? А, понятно, дэли на Сэмджид монгольского кроя.
— Не понять, Сэмджид, кто ты, парень или девка, — громко заметила какая-то женщина.
Но девушка не обращала внимания на окружающих — она видела одного Очирбата. «Я знала, что встречу тебя здесь, потому и надела монгольский дэли», — безмолвно говорил ее взгляд. Очирбат догадался и одобрил. «Правильно, девочка, нечего бояться чужих языков!» — подумал он.
— А у вас тут много молодежи, гулба, — сказал он.
Дунгар прищурился.
— Верно. Должен заметить, что буряты — люди способные, из них выйдет не один крупный государственный деятель, полезный революционному правительству. Только на что ему девчонки, ума не приложу.
Дунгар явно намекал на Сэмджид. Очирбат нахмурился. Хорошо бы поскорее сбежать отсюда. Мужские голоса с каждой новой корчагой вина крепчали. На правой стороне поднялись четверо мужчин. Отвесив поклон Балджид, они завели старинную обрядовую песню-наставление невесте:
Уезжай, уезжай, пусть ревет верблюдица,
Пусть заплачут и мать и отец.
Смахнули слезу старики, а женщины дружно подхватили:
Оседлай-ка ты кобылку,
Натяни потуже повод,
Осторожно молодая
Пусть отправится в дорогу.
И ты, парень, парень славный,
Из чужой семьи пришедший,
Поезжай быстрей, смелее,
Поезжай с почетом ты…
Пели от души. В таких случаях невесте полагается проливать слезы. Балджид закрыла лицо рукавом и зарыдала. У девушек вслед за ней тоже прорвались слезы. И вскоре заплакали все остальные. Когда песня кончилась, невеста и две ее подружки поднесли запевалам алые шелковые платки. Пели песню и о кольце. Казалось, мужские и женские голоса состязались в красоте и силе, хотя женский хор немного опережал мужской. Правду говорят: женщина сильнее в пении, мужчина — в беседе.
— Вот как мы поем! — сказал Дунгар Очирбату.
Вроде и выпил Дунгар, но пьян не был, глаза смотрели зорко и трезво, лицо блестело от пота.
— Хорошо поют, — согласился Очирбат, — так же, как халхасцы на своих свадьбах. — И подумал: «Вот бы уйти сейчас, наверно, уже можно».
И, словно разгадав его намерение, Сэмджид улыбнулась ему. Пора! Пирующим требовалась передышка: старики оделили детей лакомствами, послышались первые пьяные голоса. На мужской половине несколько молодых парней, приятелей жениха, приехавших за невестой, окружили Сангарила. Живя у новых знакомых, он ничего не рассказывал о себе, и тем не менее парни сразу признали в нем вожака. На Сангариле был серый чесучовый дэли с голубым поясом и тонкий суконный шлем. На боку висел нож с деревянной рукояткой. Женщины исподтишка разглядывали красивого юношу.
Мысль о том, что Сангарила можно будет встретить на пиру, никак не могла прийти в голову Очирбату. Поэтому, заметив его, он подумал, что где-то прежде видел уже этого человека. И вдруг вспомнил: это же Сангарил! Очирбат обрадовался: жив, выходит, человек. Наверно, нашел правильный путь, ишь каким молодцом выглядит. «Увидит меня, наверняка тоже узнает. Если б не я, не сидеть бы ему среди пирующих, а лежать в том сосняке. Интересно, кого же я все-таки спас тогда, в двадцать первом? Надеюсь, не врага. Впрочем, сейчас это выяснится».
Сангарил держался самоуверенно. Он не сомневался, что при помощи Дунгара снова обретет утраченную силу. А тут еще будоражила кровь своими взглядами красавица Балджид, и в нем проснулся гордый, удачливый мужчина. Жених Балджид, которому призанять бы ума у Сангарила, конечно, не мог быть серьезным препятствием. Сангарил уже строил планы на будущее, они были страшны и грандиозны, и горе тому, кто осмелится встать на его пути.
Распорядитель объявил, что начинается праздник огня. Поодаль разожгли огромный костер и стали водить хоровод. Дунгар ввел Очирбата в круг почти насильно. Отказаться наотрез было неудобно — надо помнить, чью водку пил. И Очирбат вместе с хороводом обошел несколько раз вокруг костра. Наконец ему надоело ходить под любопытными взглядами девушек, и он вышел из круга. К нему тотчас подскочил Чойнхор.
— Очирбат, послушай, а ведь Дунгар снова продал свою дочь, на этот раз за несколько пар быков. Он думает, что все можно продать и купить. Но мы-то ему не продадимся. — Он сплюнул и вытер рот рукавом, потом горячо зашептал Очирбату на ухо: — Сэмджид домой пошла, сказала, будет ждать в сарае.
На свадебной кошме остались всего несколько стариков, с ними — Дунгар и Чултэм. Сперва Очирбату показалось, что приятели в ссоре, но, очевидно, он ошибся — они о чем-то совещались.
— Дунгар-гуай[42], мне завтра рано уезжать, позвольте проститься.
— Что за спешка? Почему вам не остаться еще на день?
С этими словами гулба вскочил, вынул из-за пазухи хадак, поставил поверх него пиалу с водкой и поднес гостю:
— Прошу принять ради благополучия дочери! — И отвесил, словно бурхану, несколько нижайших поклонов.
Немного поплутав, Очирбат разыскал на краю летника айл Сэмджид. Сквозь щели сарая пробивался слабый свет. Очирбат привязал коня и, стараясь не разбудить собак, подошел к двери. Она тут же распахнулась. На пороге стояла Сэмджид.
— Я так и знала, что ты сейчас придешь, — с какой-то детской радостью воскликнула она. Девушка достала чайничек с самогоном. — Вот, припасла для тебя.
— Моя прекрасная, моя замечательная Сэмджуудэй[43], — сказал Очирбат, произнося ее имя на бурятский манер и целуя в щеку. Взявшись за руки, они сели рядом. Самогон показался ему райским напитком. Оба чувствовали себя счастливыми. О пиршестве они не говорили. Как можно вообще говорить о посторонних вещах? Однако приходится. Очирбату нужно было сказать девушке о своем скором отъезде.
— Сэмджуудэй, скоро я уеду в город, вызов мне прислали.
— Насовсем? — грустно спросила Сэмджид.
— Вероятно. Послушай, любимая, нам судьба быть вместе. Поедем в город и там поженимся.
Потрескивало, издавая горький запах, в коптилке масло, шуршали мыши, от телеги пахло дегтем. Очирбат ласково поглаживал руку Сэмджид.
— Скоро наступит замечательное время, Сэмджид, когда не будет на земле ни бедных, ни богатых. И претворятся в жизнь народные мечты. Так говорил наш Сухэ-Батор. Все теперь зависит от наших сил и стараний.
Пламя вспыхнуло последний раз и погасло. Сэмджид обняла Очирбата за шею и засмеялась:
— Очирбат, а ведь уже светает. Тебе пора ехать. И помни, нет на свете человека, который любил бы тебя, как я.
Свет зари и впрямь уже сочился в щели сарая. Очирбат прижал девушку к груди. Захотелось вдруг остаться здесь. «Я же солдат, клятву дал, значит, служить надо», — сказал он себе. Отвязывая повод, он опять привлек к себе Сэмджид.
— Жди меня, родная. И все будет так, как мы задумали. Будет у нас счастье. Не зря же мы пролили столько крови.
Он уехал на коне, еще сонном после теплой ночи. Это летнее утро было самым замечательным в его жизни. Тысячи жаворонков щебетали у него над головой. Медленно таял застоявшийся в горах и падях туман. Птичьи трели разгоняли тихую грусть. Манили взор яркие степные цветы. Из уст Очирбата лилась ликующая песня:
Серая ласточка сильна своими крылами,
А молодой парень — молодостью своей,
Не вычерпать половником источника,
Мужество юноши не покорить…
Он ехал и пел давно не петую им песню. «Мужество не покорить» — гордые слова, они выражают стремление добиться своей цели. В жизни у Очирбата две цели: бороться за дело революции и любить ради него же.
Очирбат оглянулся. Золотые лучи восходящего солнца затопили окрестности. Крошечная фигурка на окраине летника — Сэмджид. Она все еще не ушла. Он помахал ей рукой и погнал коня. Возле глинистого склона горного лесистого перевала замедлил ход и не спеша въехал в лес. Там было тихо. Пискнула какая-то пичуга и замолкла. Где-то глухо долбил ствол дятел, больше — ни звука. В таком лесу хорошо прятаться хищным зверям. Неожиданно Очирбату стало не по себе. Он заторопился, но копыта коня разъезжались по глине. «Нынче идет год Синей мыши, и мне сравнялось двадцать четыре года. Молод, но разве это мешает служить своему народу? Вот и с очередным заданием партии справился. Надо твердо стоять на земле и уверенно идти к цели. Этот год у меня будет особенно счастливым». Блеяние козленка антилопы отвлекло внимание Очирбата. И вновь все стихло, но это прозвучало как сигнал тревоги. Надо будет обязательно приехать сюда с Сэмджид. Интересно, что она сейчас делает? Верно, подоила корову и кипятит молоко. Как она смотрела мне вслед! Замечательная девушка! Перед отъездом надо будет ее приодеть, не допустит он, чтобы она и дальше ходила в лохмотьях. Айл у Очирбата будет как у людей…
Снова пронзительно заблеял козленок. С дерева, громко фыркая, сорвался тетерев и устремился в глубь леса. Очирбат оторвал взгляд от дороги — вот и вершина перевала. Вот и дерево, на котором развеваются жертвенные хадаки. Внезапный выстрел настиг Очирбата сбоку. «Ох!» — только и успел он крикнуть. Соскальзывая с коня, попытался уцепиться за гриву, но не смог и упал ничком в густую придорожную траву.
Эхо винтовочного выстрела постепенно погасло, и снова в лесной чащобе воцарилось безмолвие.
Пер. Г. Матвеевой.
© Издательство «Прогресс», 1980.
Лето стояло дождливое, и Онон вышел из берегов.
Но вот наконец настал день, когда небо начало проясняться, и тотчас послышались голоса птиц, застрекотали насекомые. Возле переправы у Красного луга безлюдно. Только под деревом в тени безмятежно спит перевозчик Джамц. Рот его приоткрылся, и виден влажный, прихваченный зубами язык. Он храпит. Испачканная рубашка из белой бязи задралась, обнажив большой, в синих прожилках, вздутый живот. Неподалеку привязана лодка-долбленка из могучей сосны. Обычно, когда дождь стихает, в Ононе еще день-два прибывает вода, и паром бездействует, стоит на приколе. Тогда у коренастого Джамца прибавляется хлопот — сколько раз приходится ему гонять туда-сюда лодку. Сейчас река еще только-только начинала входить в берега. Она неслась мощным потоком, вздымая на середине пенистые гребни. Порой в воде взметнется выхваченное из земли дерево, пролетят развеянные охапки смытого с берега сена. Птицы, молчавшие во время дождя, заливаются на разные голоса. Зеленые мухи облепили живот Джамца и спокойно сосут его кровь. У переправы на дорогу со следами от конских копыт, впечатанными в глину, как тавра, слетелось множество бабочек — они словно соскучились по земле, по цветам.
За несколько дождливых дней кусты, окаймляющие густыми зарослями оба берега, вдоволь напились, вымылись до глянца и теперь, истосковавшись по солнечному теплу и свету, поворачивают к небу свои листья, тянут к нему ветки. Высокий красный берег, прозванный Красным лугом, начинается сразу у переправы и изгибается как подкова, открываясь сразу во всей своей красоте. Тысячи лет воды Онона бьются о берег и мало-помалу вгрызаются, подтачивают его — теперь они настолько проникли вглубь, что почти касаются подножия горы, которая громоздится сразу за переправой. А гора с торчащими по гребню деревьями, с темными остроконечными уступами нависла над рекой. Грозное это зрелище, когда разбушевавшаяся в наводнение река бьется в глинистый берег, бурлит и пенится у самого подножия горы.
Около полудня на Красном лугу, у переправы, появился всадник на взмыленном, блестевшем от пота гнедом коне. Это был Сангарил. Истрепанный шелковый дэли распахнут на груди, под ним — белая чесучовая рубашка. За пояс на спине заткнута суконная накидка от дождя. Он без оружия — не то что ножа, даже кнута в руках у него не видно, и это выглядит странным. Подъехал к самому обрыву у переправы. Всадник был мертвецки пьян. Тоскливыми, потемневшими, еще более мутными, чем воды бушующего Онона, глазами уставился он на рвущийся из берегов стремительный поток. Совсем недавно в его сердце тоже кипело и переливалось через край половодье. Со времени свадьбы дочери Дунгара прошло три месяца, а Сангарил изменился так, будто прожил три неимоверно трудных года. А теперь, через несколько дней после встречи с Балджид, он метался по дорогам, кружа без всякой цели где-то в верховье Улдзы. Только здесь, на Красном лугу, он вдруг осознал, что очутился на переправе у Онона. Какая-то тайная сила привела его сюда. Значит, если суждено ему оборвать свою жизнь, то это должно случиться здесь, в этом месте, на Красном лугу. Куда исчезла его озлобленность, жажда мщения? Почему так спокойна кровь, всегда толкавшая его на борьбу своим кипением? Сангарил на мгновение отрезвел, узнав то самое место, где вся прожитая им жизнь превратилась в сон, мираж. Впереди не осталось ничего, будущее — одна бескрайняя пустота. Да и сейчас перед ним ничего нет, кроме ржавой, мутной воды Онона, ярко-зеленой рощи и синеющих вдали гор. Они словно обозначили границы безлюдья. Нигде никого, будто перевелся на свете род людской. Сангарил не заметил, что у самого берега на воде качается привязанная лодка; точно так же не обратил он внимания на спящего в тени дерева здоровяка Джамца. Все, что он знал с малых лет — любовь, страсть, алчность, убийства, — казалось, исчезло куда-то навсегда. Оставалось единственное: исчезнуть самому. Это был конец. Конец. Значит, не будет больше ни половодья, ни этой зеленой рощи. Ничего больше не будет. Мозг, одурманенный архи[44], не воспринимал птичий гомон, шум несущейся реки. В ушах громко звучали словно рвущиеся откуда-то из-под земли стенания Балджид. Безысходно печальный, жалобный голос девушки, которую терзал не человек — бешеный зверь. Память навязчиво возвращала ее лицо, каким оно было в последний миг, — с выражением непередаваемой скорби и ужаса. Тот вечер, все то, что случилось несколько дней назад, было последней страницей жизни, последним звеном в цепи земных страданий Сангарила.
В каком мирном расположении духа, с какими радостными надеждами ехал он на встречу с Балджид. Он был твердо уверен, что нет в мире ни единого человека, никого, кто видел, слышал, кто мог бы напомнить ему о совершенном преступлении, о всех его грехах. Он ехал к Балджид, и в нем росла убежденность, что, если не сегодня, не сейчас, пусть потом, она все равно будет с ним, она будет его. Только о такой судьбе он всю дорогу молил бурхана. Только этого ждал от жизни. В тот вечер было очень тихо, земля, наверное, затаила свое дыхание. Он возвращался с Улдзы, где поил коня, когда неожиданно столкнулся с Балджид. Она искупалась в реке, и ее мокрые волосы рассыпались по плечам. Ах, как она была прекрасна — верхом, с обнаженными ногами, вся словно налитая соком. В вечернем свете дивно блестели ее глаза. Видно, небо послало ему спасение от всех мук, от всего, в чем он запутался, очищение от всех грехов… Но с какой ненавистью встретила его Балджид! Ни на мгновение он не мог предположить такое. Едва узнав его, она вся задрожала, как слабая пичужка при виде ястреба, потом закричала прерывающимся голосом: «Какое же ты чудовище! Ты за что Очирбата, этого замечательного человека, за что ты его убил? Уж не волк ли ты, что не может насытиться кровью? Зачем, как ты посмел приехать?» Гнев вскипел в нем, разум его вмиг помутился. Он стащил Балджид с коня, разорвал на ней одежду… Это был конец жизни. С того вечера в ушах непрерывно звенел душераздирающий крик Балджид. Теперь, думал Сангарил, он должен сказать свое последнее слово земле, Онону, ясному синему небу — всему, что составляет эту непостижимую, беспредельную Вселенную, ее мир. Может быть, после того, как душа распростится с телом, произойдет ее очищение и миру останутся эти его последние слова. Говорят же, что остается дух человека… Разве это не его думы, не его желания? Лучше поведать их земле, нежели людям, Да и нет вокруг ни единого человека, кто мог бы выслушать его. Придя к такому решению, Сангарил стал думать, что же он скажет. Ничто не приходило на ум. До чего же он дожил: ни человеку, ни земле ему нечего, выходит, сказать! Ничего ему не остается, кроме смерти. Пусть говорят, что человек оставляет на этом свете свой дух, но зачем нужен дух такого человека, который низвергнулся в беспросветный мрак. Пролил человеческую кровь, слезы. Точно скотина, надругался над Балджид. Нет, не Сангарил, а какой-то зашевелившийся внутри мерзкий дьявол все это содеял. Что ж, он не человек и есть, он превратился в дьявола. И хватит об этом, теперь нужно думать о том, чтобы найти это свое последнее слово, положить конец страданиям. Заплакать, завопить бы напоследок. Но что из того, что он заплачет, закричит? Кого он разжалобит, в ком вызовет сочувствие? Кто услышит его вопль, кто увидит слезы?
Бросив Балджид в степи в кромешной тьме, он скакал куда глаза глядят, скакал неведомо куда, и теперь он, Сангарил, сам не знал, кто же он — человек или зверь. Так очутился он на обрывистом берегу перед красным от глины, бесновавшимся внизу Ононом. Паром стоял без движения. Да, собственно, дальше ему некуда и незачем было двигаться.
Какое-то время Сангарил смотрел на беснующуюся реку. Потом спешился. Разнуздал коня и напоил его. Зачерпнул рукой себе воды. Она неожиданно оказалась вкусной. Минуту-другую он шел по Красному лугу, ведя за собой коня. Потом остановился, отвязал от тороков сумку, вытащил две бутылки китайской водки. Перед тем как выпить, покропил привычным жестом сначала на четыре стороны света, потом еще раз, между ними. При этом он вовсе не думал ни об обычае, ни о том, что почитает таким образом мать-землю, ее духов. Все вокруг утратило для него смысл раз и навсегда. Он еще не решил, какой казни подвергнет себя за то, что унизил и бросил Балджид, но это было ему предначертано, предопределено. Как внезапный смерч, его собственная жизнь взвихрилась потоком грехопадений, отвратительных обстоятельств. Да, эту цепь нужно разорвать, нужно заставить себя принять последнюю «радость». И все-таки незаметно решение созрело: то ли он сам, то ли кто-то другой свершит эту казнь, но казнь должна свершиться. Все, что случилось, — было, и потому смерть тоже должна быть. Водки уже не оставалось. Рассудок все более терял способность колебаться, страшиться, цепляться за воспоминания прошлого. Осталось одно: заполнивший все вокруг плач, истошный вопль. Вот от чего поскорее нужно освободиться. Шатаясь, Сангарил подошел к краю Красного луга. Стремительные воды Онона, казалось, звали и манили его, обещая единственное спасение от обступившего мрака. Конь его фыркнул, и Сангарил понял это как просьбу: «Один не ходи». Словно все было продумано заранее: он расстегнул дэли, завязал своим поясом коню глаза. Потом закружил коня на месте, как это бывало, когда он трогался от коновязи в каком-нибудь айле, рванул с места, не своим голосом закричав «ха-ай», и во весь опор помчался по берегу.
Было начало лета 1929 года. Семейство почтенной Сэрэмджид расположилось на летнем стойбище у речки Нугастай. Дети ее за минувшие пять лет подросли, вытянулись, теперь они могли жить без чужой помощи. Старшему сыну Баатару исполнилось восемнадцать, он был хозяином в доме. Еще недавно Сэрэмджид не смела даже подумать, что придет такое время, когда ее осиротевший выводок, ее дети станут на ноги, выйдут в люди. Сколько тайком плакала она, когда в иной день, казалось, уже не было сил терпеть. Босая, голодная, закабаленная, сколько вынесла она ради того, чтобы дети стали людьми. Позже она никак не могла поверить, что безвозвратно ушли времена, при которых бедняк остается бедняком до конца своих дней.
Баатар оборудовал летнее стойбище у Нугастая вместе с младшими братьями и сестрами. Это было его первое настоящее дело, в котором он проявил мужской ум и смекалку. Старый и новый дом, оказавшись рядом, стояли как немые свидетели того, что немало лет прошло в жизни их хозяев и что дела в этом айле пошли на поправку. Может быть, Баатар намеренно поставил новый дом рядом со старым, чтоб заметней было. Старый — приземистый и продуваемый всеми ветрами, он покосился набок, дверь в нем такая низкая, что непонятно, как человек мог входить в нее. Но и старому дому нашли применение: крышу покрыли лиственничной корой и сделали в нем помещение для дойки. Новый сложили из янтарных, свежеоструганных ровненьких бревен. На крыше сосновая дранка, а к нарядной, аккуратной двери ведет настоящее крыльцо. Оба дома обнесены добротной оградой. Столбы прочные, хорошо скрепленные между собой, каждый четвертый оплетен красным свежим ивняком — на ветках еще кое-где зеленеют листочки. За домами соорудили навес для коров, а для телят — маленький сарайчик. Имущества у них было мало. Рядом с сарайчиком стояла кожемялка да единственный деревянный возок. Во дворе проложены две дорожки. Навоз собран в кучу. По всему видно, что дети у Сэрэмджид старательные. Под крышей нового дома ласточки уже успели свить себе гнезда. Баатар гордился, что их летнее стойбище он оборудовал здесь, на широкой, солнечной террасе, несколько удаленной от остальных стойбищ. Выросший в бедности, сиротой, этот горячий юноша стремился изо всех сил воспитывать в себе мужское достоинство, ни в коем случае не попадать к кому-либо в зависимость. Как бы ни было трудно, он всегда держался стойко. В нем, в его сердце жило чувство гордости, его укрепляло сознание, что он полноправный гражданин революционного государства, и он знал, что в будущем ему откроется еще более счастливая и удивительная жизнь. Так будет, будет непременно, верил он. Порукой тому, самым бесспорным доказательством служила судьба его старшей сестры Сэмджид, ее путь к знаниям, к культуре.
Когда в начале лета в хангае[45] ласточки вьют гнезда, одно блаженство ходить босиком по молоденькой траве, по земле, уже хорошо прогретой солнцем. Дети, только что приехавшие на летнее стойбище, были просто счастливы. Вчетвером они играли на берегу Нугастая, когда увидели спускавшегося по склону горы всадника. Они узнали старшего брата и наперегонки бросились к дому. Брат ездил в сомонный[46] центр и обязательно должен привезти гостинцы. Взрослые рассказывают о сомонном центре всякие диковинные вещи. Там показывают «движущиеся тени»[47]. Еще там видели необыкновенную вещь — велосипед: у него два колеса, а человек садится и едет. Что-то еще новенького они услышат от брата? Может быть, он что-нибудь узнал про их Сэмджуудэй? О старшей сестре тоже рассказывают удивительные вещи. Там, в далеком городе, где она живет, она стала очень образованной. Даже не верится, что это говорят про их Сэмджуудэй. Вроде совсем недавно она сама старательно чинила свои прохудившиеся бойтоки, доила коров у Чултэма-бэйсе, а зимой грела им, малышам, творог и конину.
— Баатар приехал! Старший брат приехал! — без умолку кричали дети. Сэрэмджид вышла на их голоса из нового дома. На ней был далембовый[48], без единой заплатки дэли, кожаные гутулы на толстой наборной подошве. Раньше она так не одевалась. Лицо ее, которое тяжкие годы испещрили морщинами, озарял спокойный свет добрых умных глаз, широко открытых миру. Как много говорят материнскому взору самые, казалось бы, неприметные вещи. По тому, как сидел в седле ее старший сын, она поникла, что этот горделивый всадник едет с добрыми вестями. Иначе зачем было коня пускать рысью?
Баатар спешился у коновязи. Одного за другим поднял и расцеловал подбежавших малышей. Отвязал от тороков переметную сумку. Сэрэмджид наблюдала за сыном, и он виделся ей посланцем одного из пяти главных бурханов. Когда он успел вырасти, ее мальчик, когда успел превратиться в такого ладного, стройного юношу? — задумалась Сэрэмджид. Она отметила про себя его прямой нос, живые, со смешинкой глаза. Она знала, как он вспыльчив, но теперь он научился сдерживать себя. Невольные слезы набежали на глаза. Сэрэмджид отерла их рукой.
— Хорошо ли доехал, сын мой? Какие новости привез? — Малыши теребили старшего брата спереди, забегали сзади, и мать прикрикнула на них: — Будет тормошить его! Устал, поди, ваш брат с дороги.
Обосновавшиеся на новом стойбище ласточки, словно обрадовавшись, летят и летят стайками во двор. Баатар степенно вошел в дом, еще пахнущий смолой, расстегнул дэли и на правах хозяина свободно уселся на деревянной кровати в хойморе. Только теперь он заговорил.
— В сомоне слыхал, не сегодня-завтра приедет Сэмджуудэй.
При этой вести Сэрэмджид, не отдавая себе отчета, быстро забормотала молитву. Дети же как шальные запрыгали, закувыркались так, что весь дом задрожал. С портрета, висевшего на западной стене, на обрадованную мать и на ликующих братьев, казалось, смотрела сама Сэмджуудэй. Красивая девушка — пряди стриженых волос полукругом зачесаны к скулам, белый пушистый берет сдвинут набок — устремила на них пристальный взгляд задумчивых узких глаз. Новость о скором приезде Сэмджуудэй предвещала огромную радость, нет, настоящее счастье. Сколько раз Баатар мечтал хотя бы во сне увидеть любимую старшую сестру! Ощущение близкого счастья, захлестнувшее его при одном только известии о ее приезде, не шло ни в какое сравнение с тем подъемом, который он испытывал, когда устраивал новое летнее стойбище.
Дети, получив причитавшиеся им гостинцы, выбежали из дома. Сэрэмджид занялась приготовлением чая для старшего сына.
— Сэмджуудэй приедет погостить или по делам службы? Что говорят?
— Будто бы отбирать имущество у богачей, у нойонов!
— А почтенный Дунгар входит в число тех богачей?
— Говорят, имущество будут отбирать у наследных халхаских тайджей-крепостников, у нойонов.
— А Чултэм-бэйсе — тайджи?
— Да.
— Вот как обернулось… Наша Сэмджуудэй у них дояркой была. Трудно ей теперь придется.
— Сэмджуудэй сейчас — чрезвычайный уполномоченный правительства. Она и расскажет сомонному начальству, что и как делать. Говорят еще, что она на машине едет.
— Бурхан милостивый, спаси мою дочь, — взмолилась Сэрэмджид.
Через два дня Сэмджуудэй приехала. Приехала и в самом деле на автомобиле, и тотчас все пришло в движение. Все бросились ее встречать. Выразишь ли словами, что значил этот приезд, да еще на такой нарядной машине: колеса рифленые, верх брезентовый, сигнал — что звук серебряной трубы, а светит — как глаза горят. Казалось невероятным, чтобы дочка Сэрэмджид, получавшая от всех тычки девчонка, стала такой важной. Прослышав, что Сэмджид прибыла в сомонный центр, Баатар поехал встретить ее.
К Сэрэмджид набилось множество земляков — старики, дети. Разве мог кто-нибудь подумать, провожая Сэмджид в Улан-Батор, в партийную, как называли тогда, школу, что она так быстро продвинется, станет государственным человеком. А теперь люди собственными глазами увидели, как эта самая революция с легкостью и решительностью, которую и вообразить невозможно, вводит свои преобразования. Да, такое настало время: и худонские девушки становятся ревсомолками[49], повязывают обрезанные волосы красными косынками, поют зажигательные революционные песий. Многие с энтузиазмом участвуют в конфискации имущества богачей, в организации коммун и артелей, в походе за ликвидацию неграмотности. Так вот и жизнь Сэмджид неузнаваемо изменилась.
Над долиной Нугастая впервые от сотворения мира колеса легкового автомобиля подняли облака пыли. Стоявшие около дома Сэрэмджид лошади шарахнулись в разные стороны, заметались и сорвались с привязи. За оградой толпились любопытные. Они наблюдали, как из автомобиля вышли Сэмджид, Баатар, молодой командир с нашивками войск внутренней безопасности, сомонное начальство. Завидев дочь, Сэрэмджид беззвучно заплакала. Люди вокруг от изумления щелкали языками, не могли удержаться от громких возгласов. Преображение Сэмджид на самом деле было удивительным. Каких-нибудь три года назад она была обыкновенной здоровой светлолицей девушкой. Теперь куда девалась ее пышность — она похудела и выглядела высокой и стройной, в этой юбке и кофте из зеленой ревсомольской материи, в хромовых сапогах на каблуках. На груди приколот значок КИМ[50]. Сэмджид была необыкновенно хороша в этой форме, со стрижеными волосами, в сдвинутой набок кепке с большим козырьком, с кожаной портупеей. Может быть, от пудры ее лицо казалось каким-то неестественно белым, будто прозрачным. А вот глаза, ясные мягкие глаза Сэмджуудэй, выдающие душевное волнение, остались, несомненно, прежними. Походка у нее стала легкой, в каждом движении проглядывала гибкость — она плавно поворачивалась, наклонялась, и одежда была под стать ее движениям. Само собой всплывает в памяти речение: тело — дьявол, одежда — бурхан. Сэрэмджид встретила дочь, поднеся ей пиалу с молоком; в глазах ее блестели слезы. Сэмджид пригубила молоко, передала пиалу Баатару, а сама, тоже в слезах, прижалась к матери. Мать и дочь на какое-то время застыли в объятиях. Подождав, пока улеглось первое волнение, люди зашумели и стали здороваться с гостьей. А малыши застеснялись перед старшей сестрой, спрятались за спины взрослых и издалека смотрели на нее, раздуваясь от гордости. Сэмджид сама позвала их, приласкала, перецеловала одного за другим. Все вместе они вошли в новехонький дом.
Вот так в летний, теплый день собрались все дети Сэрэмджид, кровинушки ее.
В один из благодатных дней первого летнего месяца освящали монастырь Бумбатын, возведенный на новых землях, куда перекочевал Дунгар-гулба со своим семейством, с соседями да еще с присоединившимися к ним из разных мест бурятами. Этот храм соорудили на пожертвования, собранные с народа, на вклад из джасы[51] Бэрээвэн-номун-хана, а также на подношения, сделанные Чултэмом-бэйсе и другими. Со всей округи собрались бурятские мастера, и в течение двух лет шла работа: верующие общими усилиями заготовляли лес, давали для его перевозки телеги, лошадей — возводили священные стены. Строительство это почиталось за добродетель, которая зачтется в следующем, после смерти, перерождении, в определении будущей судьбы. Умельцы показали, на что способны их руки. У слияния главных дорог в просторной долине, укрытой с юга и с севера горами, возвели они небольшой, но искусно сработанный, нарядный храм с красиво изогнутой шатровой крышей — до блеска выструганные, подогнанные друг к другу березовые доски скреплялись вставками из тонкой серебряной решетки, — с позолоченными, горящими на солнце навершиями, с многоступенчатым высоким крыльцом, с вратами из кедрового дерева, на которых резчики изобразили картины всерадостного рая Будды Амитава.
В тот день собралось много верующих из ближних и дальних окрестностей. Располагались вокруг храма кто как мог. Одни разбивали майханы[52], палатки, другие оставались в легких возках, кто-то довольствовался укрытием в тени. Кое-где уже разводят огонь, готовят чай, варят еду. Поодаль от храма на берегу маленькой речушки несколько мужчин, подоткнув полы дэли, засучив рукава, свежуют бычью тушу. Над ними, лишь только они приступили к разделке, закружила стая черных воронов. Из города приехали китайские торговцы. Они быстро соорудили прилавки и развернули торговлю едой. Люд толпился около них: покупают водку, табак, что-то еще, тут же едят, пьют. Нарядны и внушительны украшения, приготовленные по случаю освящения храма. С четырех концов изогнутой крыши свисают желтые, белые, голубые — пяти цветов — длинные шелковые хадаки, над входом с двух сторон опущен полог, шитый шелком, украшенный аппликацией с изображением докшитов — хранителей веры, раскачиваются яркие многоцветные джанцаны[53], на крыльце уже дымится благовониями огромная каменная курильница. Вокруг храма поставлены молитвенные барабаны, шесты, на которых тоже развеваются хадаки и многоцветные ритуальные флажки. На запад от храма желтеют три нарядных павильона, сооруженных для лам и знатных мирян. В среднем уже расположились цордж из монастыря Ламын, Дунгар и Чултэм-бэйсе со своими близкими. Дунгар, с тех пор как отказался от своего титула «гулба», начал сдавать: веки стали дряблыми, уголки рта обвисли, в нем появилось что-то болезненное. Худой, темнолицый цордж из монастыря, наоборот, выглядел моложаво. Он протянул руку к мясу, лежавшему на большом металлическом блюде, взял жирное ребро — сало потекло между пальцами, — отрезал от него кусок и, почти не разжевывая, проглотил.
— Говорят, ваши буряты похитили изваяние бурхана Дзандандзуу. Это правда?
Дунгар приподнял веки, поморгал и, улыбаясь только глазами, ответил:
— Майдари из их монастыря в восемьдесят локтей высотой. Если не он, то разве что Агваан-хамба в рукав положит.
— Ваш Агваан-хамба обещал устроить встречу богдо с далай-ламой, да, говорят, не сумел, — вступил в беседу Чултэм-бэйсе.
Цордж понял, что пора поддержать бурят. Благодушно прикрывая глаза, он заговорил:
— Бэйсе, смотрите, вы еще не поднесли бурхану девять белых лошадей, а бурятские братья готовят девять белых быков.
Дунгар, сидя на своем месте, выпрямился, как бы выражая неудовольствие, достал из-за пазухи золотой портсигар с сигаретами и закурил.
— Я отсоветовал — соседа Чултэма коснется конфискация имущества. Ничего не поделаешь, законы революции строгие. Подаришь бурхану девять белых лошадей, а это — государственное имущество… Наших же девять быков кто там считать будет.
Так беседовали они, угождая друг другу. Неожиданно послышался звук мотора, и люди разом загалдели. Дунгар встал, поправил пояс, надел шапку.
— Похоже, машина с чрезвычайным представителем правительства на подходе. Нельзя не встретить. А вы, бэйсе, что же? — не без укора спросил он и вышел из павильона. Чултэм-бэйсе недобро посмотрел ему вслед.
— Бессовестные люди эти буряты. Взять хотя бы Дунгара. Как ползал передо мной на коленях, когда прикочевали сюда, как сгибался вперегиб, ни на шаг не отходил. А теперь, ишь, выпрямился, большой революционер. Как изощряется — авторитет себе завоевывает. Другом после смерти будешь! — Чултэм-бэйсе демонстративно — мол, не касается меня представитель правительства — потянул рукав и высвободил руку из дэли, спустив его с одного плеча.
Машина подъехала к большому нарядному шатру, поставленному для сомонного начальства. Еще не успела затормозить, как люди окружили ее. Дунгар с трудом прокладывал себе дорогу в толпе. Выйдя вперед, он вытащил из-за пазухи красного цвета тонкий шелковый хадак и протянул его Сэмджид.
— Прими хадак цвета красного знамени, землячка наша, в честь величия революционного строя.
Сэмджид почтительно, двумя руками, приняла хадак и бережно убрала его в карман рубашки.
— Уважаемый дядюшка Дунгар, как здоровье ваше? Подружка моя, Балджид, у свекрови?
Дунгар, присматриваясь к Сэмджид, задержал на ней свой взгляд, потом со вздохом ответил:
— Я что ж, увядаю потихоньку, как это и заведено в жизни. А за Балджид мать уже поехала. Тоскует подружка твоя, не может жить вдали от родителей, — вырвалось у него откровенное признание, и тут же, непонятно почему, лицо его помрачнело. — Живем хорошо. И здоровье хорошее, — торопливо закончил Дунгар и отступил.
Сомонный дарга поднялся на подножку автомобиля и, размахивая шапкой, объявил:
— Араты! Сейчас чрезвычайный представитель правительства заведет для вас патефон — музыкальный ящик. Вы увидите и услышите, что это такое. А вы, красавицы, научитесь петь новые, революционные песни.
Людей притягивали все неожиданно появившиеся диковинные вещи. Сверкающая легковая машина. Ревсомольская одежда их же землячки Сэмджид. Командир в красивой форме с ярким значком. Сбежались все, даже те мужчины с реки, которые свежевали тушу быка. Сэмджид достала патефон и поставила пластинку с песней. Высокий чистый девичий голос зазвенел в тишине. Он звал молодых женщин, самых угнетенных на земле людей, вставать на новый путь. Все вокруг слушали с разинутыми от изумления ртами. Маленький ящик и вращающийся на нем черный диск, неожиданные звуки песни, живой голос невидимого человека — все казалось волшебством. Сэмджид меняла пластинки. Она обещала научить всех членов ревсомола и остальную молодежь, девушек, замужних женщин новым песням. Парням и девушкам давно уже наскучили частушки, которые они складывали друг о друге, а то, что предлагала петь Сэмджид, было интересно. Сэмджид усадила всех желающих в кружок перед входом в шатер.
— Сначала, — сказала она, — я вас научу петь «Монгольский Интернационал»[54].
Сэмджид запела, и ее звучный низкий голос привлек слушателей из соседних шатров. Неожиданно с высокого крыльца раздались громкие звуки бурээ, бишгура, глухие удары в барабан, звон тарелок. Прибывшие на освящение храма ламы и послушники из монастыря Ламын старались изо всех сил. Так повелел цордж. Он не сказал прямо, что религиозное пение должно заглушить революционные песни, но барабан, тарелки настойчиво созывали верующих к храму. Бурээ и бишгур славили новый храм, провозглашали его незыблемость и крепость в служении Цзонхаве[55], благо, исходящее от него для всего сущего, напоминали о долге усердного распространения святой буддийской религии. Люди один за другим уходили на эти звуки от шатра сомонного начальства. Сэмджид не очень огорчалась. На крыльце храма уже стоял цордж и кропил верующих святой водой, окуная павлинье перо в серебряный сосуд. В правой руке он держал очир[56] и, манипулируя им, посылал свое благословение толпе. Цордж, напрягая веки, чтобы они не смыкались, старался придать своим глазам умное выражение. Тем временем со стороны монастыря Ламын приближался возок, запряженный девятью белыми лошадьми. Люди зашумели: «Цзонхава-бурхан пожаловал». Девять белых лошадей с расшитыми шелком красными и желтыми шлеями и нагрудниками привезли возок со священными книгами. Сам возок тоже был украшен расшитыми шелковыми подвесками, яркой тесьмой, на нем были начертаны знаки молитвенных формул. Двери храма распахнулись настежь. Ламы стояли в два ряда. По образованному ими живому коридору хувраки[57] внесли отлитого из желтой меди Цзонхаву. Скульптура была изваяна в полный человеческий рост. Перед ней на дароносном столе зажгли яркие лампады, курительные свечи, водрузили мандал[58]. Дунгар и Чултэм, опередив остальных, молитвенно коснулись лбами Цзонхавы, чтобы им передалось его благословение. В подношение храму Дунгар вытащил из кошелька и положил двадцатипятитугриковую засаленную ассигнацию. Он покосился в сторону Чултэма-бэйсе и заметил ему:
— Ради доставленного на ваших белых лошадях Цзонхавы опустошил собственный кошелек.
Чултэм уже было собрался сунуть руку себе в карман, но передумал.
— Дунгар, ты бы эти деньги не бурхану отдал, а хомуни, так, что ли, называется новая артель, которую, говорят, собираются устраивать. Было бы лучше.
В храме Бумбатын началось первое богослужение. Верующие расположились большим кругом.
Это было время, когда казалось, что, несмотря на всю свою силу, революция не одолеет буддийскую религию.
Сэмджид без конца ворочается на деревянной кровати в юрте заезжего двора уртонной службы. От множества дум сон не идет. Ранним утром надо созвать на собрание всех жителей сомона. Вопросы предстоит обсудить сложные: конфискация имущества феодалов, создание коллективного хозяйства из семей бедняков, вторая чистка партии… Кровать слева занимает Аюур, представитель управления внутренней безопасности. Ему тоже не спится. Там попыхивает папироса, видно, как поднимаются красные клубы дыма. Сэмджид познакомилась с ним в 1924 году, когда он приезжал расследовать убийство Очирбата. Аюур встречался тогда с Сэмджид, чтобы расспросить, как и в какое время уехал Очирбат со свадьбы дочери Дунгара. Потерявшая любимого человека, убитая горем Сэмджид рассказала все, что могла. Но то ли следователь был слишком молод, то ли оттого, что не было никаких улик, он не сумел обнаружить следов преступника. Приехав в аймачный центр два месяца тому назад и увидевшись с Аюуром, она узнала, что дело об убийстве Очирбата так и не было раскрыто и потому прекращено еще в 1924 году. Очирбат! Он и сейчас жив в ее сердце. Милый, дорогой человек, она помнит его всегда, каждую минуту. В 1926 году, когда после окончания местной школы ехала она учиться в Улан-Батор в партийную школу, поднялась на перевал Ханхар и никак потом не могла оттуда уйти. Упала на землю, где убили Очирбата, и заплакала. То, что у нее теперь такая работа, — заслуга Очирбата. Если бы он, родной человек, был жив, работали бы сейчас рядом, выполняли бы свой долг и жили бы вместе, в любви. Чем больше думала Сэмджид об этом, тем глубже становилась ее печаль. Она всегда была очень старательна в учебе, работе, помня его заботу, желая хранить память о нем. Если в самом деле остается после смерти человека его дух, то дух Очирбата был ей опорой и помощью. В прошлом году на VII съезде партии Чойбалсан разговаривал с ней. Узнав, откуда она родом, вспомнил Очирбата.
Сэмджид не осознавала того, что нашла дорогу новой жизни по велению времени, не думала, что такая ей была уготована судьба. Она просто радовалась, что ей открылся этот новый путь, что она шагает по нему. Но она не могла целиком постичь всех свершившихся на глазах перемен, разобраться во всех тонкостях и хитросплетениях возникающих вопросов, точно так же как не могла не испытывать волнений неопытного человека.
В сомонном центре изредка лают собаки. По соседству, в глинистой заводи сонно квакают лягушки. В тоно видно, как перемигиваются звезды. Аюур продолжает курить, ему все не спится. Шофер и собака скребутся во сне — блохи кусают.
…А наши на ноги становятся. Бедная мамочка, сколько пришлось ей гнуть спину, заботиться и тревожиться о нас. Теперь и к ней приходит радость. Младшие подрастают. Когда я уезжала, кто мог подумать, что через три года Баатар станет настоящим мужчиной. Да его просто не узнать. Помню, Очирбат, уговаривая меня ехать учиться, сказал: «Брат твой скоро станет взрослым — позаботится о доме, о достатке». Тогда мне думалось, он этими словами хотел меня успокоить. Наверное, Очирбат обладал даром провидения — какой человек кем может стать. Баатар в самом деле совсем уже взрослый мужчина. Надо ведь, летнее стойбище сменил, новый дом оборудует. Его бы тоже в ученье определить. А кому тогда быть при маме? Младших непременно в школу отдам. Баатар прирос к нашим краям. Глядишь, женится, своим домом заживет и маму к себе возьмет, пожалуй. Беднякам надо в коллективное хозяйство. Ничего, что пока нет скота, имущества. Со временем все добудут. Дядюшка Дунгар постарел. А как быть, если вдруг кто-нибудь предложит конфисковать его имущество? По-прежнему ли люди с благодарностью относятся к нему за то, что уговорил их перекочевать в Халху? Он старик умный, предусмотрительный, умеет приспособиться к обстановке. А почему Балджид позвала мать к себе? Милая моя подружка, все ли хорошо у тебя? Хандуумай-гуай, конечно же, за свою дочь бросится в огонь и в воду. Если там что-нибудь не ладится, она разведет их и привезет дочь домой. Это уж точно. Не посмотрит на богачей с Улдзы…
Чултэм-бэйсе в мою сторону недобро поглядывает. Наверняка знает, что его имущество будут конфисковать, и успел кое-что припрятать. И немало. Как здесь быть? Не пришлось повидаться в аймаке с Чойнхором, от этого многое идет не так. Его мать сейчас между жизнью и смертью. Если бы свиделись, можно было помочь, в Улан-Батор отправить… А как Чойнхор добивался Балджид тогда, во время нашей перекочевки. И как я втайне завидовала ей. Шесть лет пролетело… Все стало иным! Был бы Чойнхор, его бы выбрали в председатели артели. Кого же теперь найти на это место? Будем решать большинством голосов. Вот было бы здорово, если бы Балджид приехала, пока я здесь. Вспомнили бы нашу дорогу на новое кочевье, как обосновывались здесь на первых порах.
Разве можно заранее предсказать, как у человека сложится жизнь? Вот Очирбат, как он далеко заглядывал в своих мечтах! Он и меня заставлял верить: все, чего сильно желаешь, сбывается. Бедный, прекрасный мои человек! Если б я тогда умела рассуждать так, как сейчас, может, сумела бы уговорить его не ездить… Кто мог подумать, что все так случится… Кто мог подумать! Я несчастливая. Кто знает, может, и не буду всю жизнь одна, но такого человека, как Очирбат, снова уже не встречу…
Много дум передумала Сэмджид, пока заснула. Вскоре приснился ей сон. Поднимается она на перевал Ханхар. Дорога вроде знакомая. Но впереди откуда-то взялся высокий красный утес, через него перебраться нужно. За ним — Онон или другая река, только широкая. Если эти преграды преодолеть, то можно с Очирбатом встретиться. Как будто кто-то так и говорит: «Еще раз — последний раз в жизни — дадим тебе его увидеть». И Сэмджид карабкается на красный утес. Она уже выбивается из сил. И все-таки оказывается на вершине. Но что это? Спуска отсюда нет. Там, внизу, сверкая на солнце, течет большая река. Прыгнуть с утеса? Даже если разобьюсь, все равно меня ждет встреча с Очирбатом. Значит, лечу! В это время кто-то обхватывает ее и крепко прижимает к груди… Сэмджид вздрогнула и со стоном пробудилась. Чья-то рука действительно лежала у нее на груди. Рядом слышалось прерывистое дыхание.
— Не бойся, это я, Аюур.
Сэмджид, отбросив его руку, хотела подняться, но он сильно прижал ее к себе.
— Сэмджид, милая Сэмджид, у меня нет больше сил быть просто рядом с тобой. Не думай, что я только ищу, с кем бы поразвлечься. Знала бы ты, как ты желанна, как хороша. Помоги мне, пойми меня, — шептал Аюур, не в силах справиться с охватившей его страстью. Он весь дрожал. — Всю жизнь буду тебя помнить!
Сэмджид ни во сне, ни наяву не могла предположить такого, она была ошеломлена и напугана. Аюур не отступал.
— Сэмджид, дорогая, сколько дней я держал себя в руках. Я жил стиснув зубы. Но больше нет моих сил терпеть… А я ведь, если надо, все могу выдержать. Я еще ни разу не терял над собой контроль. Ты, ты всегда так хороша… — Аюур искал ее губы, пытаясь поцеловать. Сэмджид резко отвернулась. Она сознавала, что за этим последует.
— Оставьте меня! Да что же это такое?! Оставьте меня наконец!
Аюур еще сильнее прижал к себе Сэмджид.
— Я не могу забыть тебя с тех пор, как впервые увидел в двадцать четвертом. Помню, как не поверил своим глазам, когда ты приехала в аймак два месяца тому назад. Я искал возможность быть с тобой рядом, поехать с тобой вместе. Пусть люди думают, что хотят. Сэмджид, дорогая, пожалей, полюби меня. Я ведь человек, как все. Я мужчина.
Сэмджид впервые в жизни видела, чтобы мужчина так униженно просил. Сказать что-нибудь резкое не хватает решимости. Даже если твердо знать, что все его слова — вранье и обман, все равно она едва ли отважится плюнуть в него, оттолкнуть.
— Вы успокойтесь, — постаралась уговорить его Сэмджид. — Подумайте сами — мы выполняем важное государственное поручение. Что люди скажут, если узнают? Не сегодня-завтра мы расстанемся, разъедемся в разные стороны. И не нужно меня обманывать сладкими речами. Я давно уже не прежняя Сэмджид.
— Мне-то как быть? — запричитал, всхлипывая, Аюур. Сэмджид почувствовала на щеке холодные слезы. Словно ее вдруг полоснуло чем-то, она громко позвала шофера:
— Балдан-гуай! Зажгите свет!
Аюур стиснул ее так, что кости захрустели, стремительно поцеловал и отскочил к своей постели.
Снова уснуть Сэмджид не смогла. Лишь забрезжил рассвет, она оделась и вышла из юрты. На северной окраине сомонного центра высилась сопка. Там, на вершине, Сэмджид дождалась восхода солнца. В юрту направилась лишь тогда, когда увидела, что из трубы заклубился дым. Возвращаясь, она заметила, как у коновязи спешился какой-то всадник. Кто-то знакомый как будто. Сэмджид хотела было уже войти в юрту, но задержалась на мгновение и тут узнала приехавшего — это был Чултэм-бэйсе. Неторопливо, как бы в раздумье, привязывал он своего коня. Снял шапку, пригладил косу, застегнул воротник у дэли и подошел к девушке. Осанка, повадки — все прежнее, одежда же — плохонькая, старую-престарую надел. Несколько раз почтительно поклонился Сэмджид. На лице — маска полного спокойствия.
— Хорошо ли доехала, доченька? С тех пор как халха и буряты поселились рядом, всякий раз радуешься, как за своего ближнего, когда видишь, что кто-то идет в гору, преуспевает. Я специально приехал с тобой повстречаться, переговорить кое о чем, слово твое услышать.
Странное дело, Сэмджид, служившая когда-то у него в батрачках, не чувствовала в себе ни обиды, ни ненависти. Сейчас никто ни перед кем не был в долгу.
— Чултэм-гуай, вы, как всегда, бодры. Как чувствует себя супруга? Хорошо, надеюсь?
Чултэм улыбнулся, сузив и без того узкие глаза.
— В добрые времена и сердце ширится, не так ли? У нас все живы-здоровы. — Здесь он умолк (зачем распространяться о себе), а потом с показным простодушием спросил: — Доченька, вот бы мне в твоей машине посидеть, это можно? Пока она стоит, попробовать хоть бы раз, как в ней сидят.
Изумленная этими речами Сэмджид открыла дверцу, усадила гостя на переднее сиденье и сама села на место шофера. Бэйсе, покачивая головой, приговаривал:
— Ай, хорошо. Счастливица ты, Сэмджид, в таком автомобиле ездишь. Это хорошо, что ты облечена властью исполнять важное государственное поручение. Для нас, стариков, ты, подобно скале, служишь крепкой опорой. Только я своей стариковской головой никак в толк не возьму: как без ошибки выполнить, что положено по революционному закону? Ты уж растолкуй, объясни мне, будь добра. Говорили, будут забирать имущество фядалов. Фядалами этими, сказывали, называют ханов, нойонов, которые народ эксплуатировали. Конечно, такие, как Джонон-ван или Бэрээвэн-номун-хан, должны, непременно должны вернуть все, чем поживились за счет народа. А как быть таким, как мы? Звания-то у нас захудалые — мы всего-навсего тайджи, а жили сами по себе. Так ведь? — осторожно уточнил бэйсе.
— Как вы жили, какой дорогой шли, скажут араты. Если в доброе время вы живете со спокойным сердцем, нечего суетиться, беспокоиться, — резко ответила Сэмджид. Она вышла из машины и вернулась в юрту. Аюур спал богатырским сном. Сэмджид услыхала, как быстро помчался прочь на своем коне Чултэм-бэйсе.
В один из дней после тихого летнего дождя к стойбищу Дунгара потянулась вереница людей, ехавших верхом на лошадях, в телегах. Когда возник вопрос, где проводить собрание аратов, сомонный дарга решил, что самым подходящим местом будет жилье семейства Дунгара. Но Дунгар жил сейчас один, без хозяйки, и, чтобы потом не было упреков, в ответ на запрос из сомона послал нарочного с запиской, старательно написанной кистью на линованной бумаге:
«Я, Дунгар, почту за честь принять собрание у себя в доме. Поскольку в своем неприбранном жилище я сейчас один, то прошу прислать несколько помощниц, пусть позаботятся о чае, угощении и прочем».
Сомонная молодежная ячейка выделила нескольких девушек Дунгару в помощь, и они занялись устройством очага под большим навесом, где обычно доили коров. Заново поставили печь, обмазали ее глиной и водрузили котел с семью клеймами. В котле булькала ароматная жирная баранина. Народу в доме все прибывало. Пожилые, войдя, кланялись в сторону изваяния бурхана, подходили к дароносному столу, на котором блестела начищенная до блеска ритуальная утварь — тонкое серебряное жертвенное блюдо, сосуд со святой водой. Они молитвенно прикладывались к святым вещам лбами, вращали молитвенный барабанчик. На тумбе, поставленной рядом с божницей, лежали стопкой — одна на другой — несколько толстых сутр[59] в шелковых обертках. И будто для того, чтобы доказать, какой он, Дунгар, начитанный человек, на книжной полке, приделанной к стене, выставлены несколько томов сочинений Льва Толстого в переплете с золотым тиснением. Он вообще был человеком дальновидным. Недаром же «сам лишил себя титула гулбы, принял порядки и идеи революции» — это его собственные слова — и сумел обзавестись множеством новых знакомых в ближней и дальней округе, снискать себе славу уважаемого дядюшки. За несколько минувших лет Дунгар мог бы разжиться многочисленными табунами, отарами отборного скота, но он этого не сделал. Сообразил, что со временем рука революции дотянется до имущества нойонов и феодалов. Поэтому скота у него было немного, но, ограничив его поголовье, он позаботился о том, чтобы отобрать самых лучших животных. Несколько дойных коров, великолепный могучий вол, верховые и упряжные кони радовали взор не одного Дунгара. Ими любовались все вокруг. И все же тайком он держал еще скот на стороне, богател с помощью сватов с реки Улдзы. Был у него и зять, который тянул лямку не хуже здорового вола, — он занимался делами Дунгара в меновой торговле, и в результате постоянно пополнялись серебром и ассигнациями те сбережения, которые Дунгар хранил в окованном железом русском сундуке. За это время Дунгар сам дважды ездил в Улан-Батор, завел там связи с известными бурятами, еще до революции поселившимися в столице и заметно разбогатевшими, научился разбираться в том, куда дует ветер, угадывать будущее. В итоге он задумался и над тем, как, оставаясь приверженцем революции, дальним прицелом все же иметь обогащение. Он хорошо знал, что жизнь не вечна, но и до самой смерти видеть себя бедняком ему не хотелось.
Когда прибыли Сэмджид, Аюур и сомонное руководство, дом Дунгара едва вмещал всех участников собрания. Увидев над входом красный стяг, Сэмджид вспомнила, как в 1924 году при создании хошуна Дунгар-гулба вытащил из-за пазухи квадрат красной материи и велел Чойнхору прикрепить его над входом в шатер.
Начальство вошло в дом, почетных гостей усадили в хойморе и тотчас поставили перед ними большое медное блюдо с мясом. Сэмджид собиралась сказать, что с мясом можно обождать, но не успела. Аюур и сомонный дарга заправили рукава и приступили к еде. Сэмджид поднялась со своего места и обратилась с речью к собравшимся. Она разъясняла решения VII съезда партии, в которых говорилось о конфискации имущества у желтых и черных феодалов[60], разбогатевших на эксплуатации бедноты, о распределении конфискованного имущества между семьями нуждающихся или об использовании его в качестве основного фонда при создании кооперированных хозяйств, которые впоследствии станут опорой в строительстве социализма. Сэмджид объявила также, что ей даны чрезвычайные полномочия для проведения собрания аратов, где должны быть выявлены тайджи, нойоны, хутухты, хубилганы, прочие лица, разбогатевшие на эксплуатации народа, что ей же поручено проводить конфискацию, содействовать организации коммун и колхозов. Сэмджид призывала собравшихся не бояться и не осторожничать — смело срывать маски с тех, кто принадлежит к классу эксплуататоров.
Первым слово попросил Дунгар. Начал он издалека:
— Весной года Синей мыши мы перекочевали к монголам в Халху пешие и голые. Нас обласкала революция, потому что мы верили, что найдем для себя большое счастье, мы предчувствовали его, и в братский союз нас объединила общая борьба. Нам не пришлось кланяться халхаской знати, тайджи — мы быстро получили от революционного правительства право на постоянное жительство. Мы устроили свою жизнь, возродили родные очаги. Наши дети нашли дорогу к счастью, к наукам. Посмотрите на нашу землячку, недавно еще малявку Сэмджид. Подумать только, она прибыла к нам разъяснить суть революционной политики! Вот каким замечательным человеком стала она. Уже семьдесят с лишним лет я, старый человек, оставляю на земле следы своих ног и много всякого повидал в этом мире, осиянном солнцем. Встретившись сейчас с Сэмджид, я испытываю величайшую радость.
Люди! Вы знаете, что я принадлежал к знатному роду, но всегда был за простой народ. Я унаследовал титул тайджи в царское время. Октябрьская революция отменила все звания и привилегии, и вы также знаете, что я сам отказался от этого звания. Я лично считаю, что партия приняла мудрое решение и правильно строит свою политику в отношении конфискации имущества, всяческих накоплений у феодалов, аристократии и передачи его людям, которым приходилось тяжко батрачить. Я уважаю такую политику. — Дунгар сделал паузу, обвел своими хитрыми бесцветными глазками всех сидящих в доме, зажег сигарету и продолжил: — Народное революционное правительство оказало нам, бурятам, большую милость, освободив от уплаты обязательных налогов. Очутись мы в другом положении, халхаские нойоны, знать зажали бы нас в тиски, известное дело. Такая вот история. Была же наша Сэмджид, чрезвычайный представитель правительства, в услужении у Чултэма-бэйсе, доила его коров… Бэйсе, кстати, сделал подношение в джасу монастыря Бумбатын, он выделил из своего табуна девять белых лошадей. На них и Цзонхава пожаловал. Поразительная щедрость!
Люди зашептались между собой. Их ошеломила эта едкая критика в адрес соседа и приятеля, с которым Дунгар все минувшие годы был не разлей вода. Некоторые бывалые араты, хорошо знавшие Дунгара, догадывались о причине этой сверхреволюционной речи: главным для него было не дать себя подвести под конфискацию имущества, заткнуть своей речью рты возможным противникам.
— Наши люди, прикочевав с севера, совсем недавно стали на ноги. Собственно, у нас-то и времени не было на накопление богатого имущества или каких-нибудь запасов. Так что мы со всей сознательностью принимаем установку революции на ликвидацию разницы между богатыми и бедными. Я лично одобряю курс партии на создание кооперативных хозяйств. Совершенно правильная это политика — изымать имущество у таких людей, как Чултэм-бэйсе, и передавать его народной кооперации.
Народ сидел какое-то время в раздумье, молча. В доме слоями поднимался дым от трубочного китайского табака, от махорки. Стало слышно, как по крыше застучали капли начинающегося, еще не сильного дождя.
Молчание затянулось. Безмолвствовал даже Шорню, в свои тридцать лет слывший пустомелей на всяком сходе. Высокий темнолицый Шорню с крупным носом, хитроватыми глазами сидел под самой печкой. Он сосредоточенно жевал табак и периодически сплевывал его в щель между досками.
— Шорню, ты скажи! — кто-то ткнул его в спину. — Хватит гулбе надрываться. Подбрось жару!
Сэмджид долго терпеливо ждала. Наконец поднялась с места.
— Это важное дело нужно обсуждать сообща и большинством голосов принимать решение. Не велика беда, если кто-то будет говорить нескладно. Это не имеет значения. Никто за такое порицать не будет.
Шорню понравились эти слова. Слегка наклонившись, он поднялся, поправил на себе пояс и, причмокивая губами, набычась, заговорил:
— Я что ж, умом слаб, человек бестолковый. Однако ж Сэмджид очень хорошо нам тут растолковала революционные идеи, всю политику. По сравнению с нами, темнотой, Дунгар-гулба и его близкие — люди умные, начитанные, много повидавшие. Он-то первый и призвал идти за массами. — Тут Шорню неожиданно поднял изогнутый палец, сплюнул желтую слюну и фальцетом прокричал: — Да только тут возникает вопрос: а что сам Дунгар — пиудал или не пиудал?
Среди собравшихся поднялся шум.
— Шорню, поддай! Поддай! Что жмешься? Смелей! — подзадоривали одни.
— Неблагодарный! Язык без костей — мелет что ни попадя. Хватит брызгать слюной! — выражали неодобрение другие. Но Шорню уже никто не в силах был закрыть рот.
— Что хватит? То, что Дунгар-гулба нынче не гулба, а заделался революционером? Ну-ка, сами скажите! Говорят, имущий пиудал — это богатый человек, эксплуататор. Так что, Дунгара из их числа надо исключить? Тридцать с чем-то дойных коров, таких, что им собственное вымя нести не под силу, роздал по айлам — доите, пейте молочко вволю. Красиво говорит благодетель, да только обман тут вышел. В прошлом году осенью несколько бочек с молочными пенками и с маслом в Улан-Батор сволок. Будешь отпираться, что не на продажу? А кто те пенки, то масло собирал? Кого называют торговцами, купцами, эксплуататорами? Ну-ка, отвечайте! — Шорню в сильном возбуждении разинул рот, да так и остался стоять. Дунгару было не по себе, но он сдерживался, сидел со спокойной улыбкой, всем своим видом давая понять, что слова Шорню — пустая болтовня. Он подождал, пока Шорню уселся, и только тогда, не поднимаясь с места, заговорил:
— Шорню тут поминал тридцать коров, так я их отдаю артели. Мне вообще ничего не жалко. Если хватит моих возможностей, я для артели готов купить плуги, лемеха и что там еще понадобится из техники.
— Понятно. Попробовал бы отказаться, — смеялись люди.
Заседали целый день. По вопросу о конфискации имущества у Чултэма-бэйсе споров не было. Когда речь зашла о том, кого выбрать в председатели, араты разделились в своих мнениях надвое. Старики, пожилые люди были за Дунгара, молодежь предлагала выбрать Чойнхора. Несмотря на то что Сэмджид растолковывала политику партии о широком вовлечении в государственную, политическую деятельность бедных аратов — основную силу революции, — было ясно, что Дунгару многие доверяют, ибо он не подходил под мерку феодала или человека из знати. Наоборот, после двадцать четвертого года, объявив себя революционером, он сумел выдвинуться вперед как представитель класса аратов. В душу Сэмджид запало сомнение: не будет ли это несправедливо — принимать в расчет только то, чем был Дунгар-гулба прежде? У нее самой не было никаких причин — ни затаенной обиды, ни злобы, — чтобы чернить его. Только человек, намеренно ожесточившийся, может в вопросе о конфискации имущества поставить Дунгара на одну доску с Чултэмом-бэйсе. По всему выходило: Дунгар — единственный, кого можно ставить во главе создаваемого хозяйства. И потому, что еще совсем недавно на него возлагали обязанности хошунного дарги, и потому, что он знающий, начитанный, дальновидный и опытный человек. Даже люди, втайне не одобрявшие Дунгара, не могли бы назвать другого человека, способного управиться с такой хлопотной работой. Сомонное начальство тоже было на стороне Дунгара.
Собрание затянулось далеко за полночь. Пришло время спать. Те, кто жил поблизости, ушли, а приехавшие издалека остались здесь же, под крышей Дунгара. Улеглись вповалку — ногу негде было поставить. Вскоре сквозь могучий храп послышалось, как кто-то колотит в дверь.
— Старый, вставай! Мы с Балджид вернулись! — донесся женский голос. Это была Хандуумай. Дунгар поднялся, зажег свечу. Лежавший у двери человек отодвинул засов. Мать и дочь переступили порог, с их длиннополых накидок струилась вода.
— Что это у нас здесь творится? — вскрикнула Хандуумай.
Люди просыпались, поднимались с пола. Балджид сняла с себя накидку и повесила у двери.
— Здравствуйте, отец. Где Сэмджуудэй? На дворе машину увидела, поняла, что Сэмджид приехала. До самой Улдзы дошли разговоры, что она должна быть здесь.
Увидев, как в западной половине дома с постели приподнялась Сэмджид, Балджид сорвалась с места, перескакивая через людей, бросилась к ней. Девушки обнялись, как неразлучные близнецы, и заплакали. Промокшая под дождем, уставшая в дороге Хандуумай никак не ожидала, что ее дом заполнит столько людей. Она пришла в ярость.
— Старый, а ну давай освобождай место, выпроваживай их. И вообще, найдется тут человек, который догадается выпрячь лошадь, внести нашу поклажу? Они что, не могли спать в сарае? — не унималась старуха. Люди, кряхтя, сопя, поднимались, тянулись к выходу.
— Погоди, ребята помогут, нечего спешить, — бормотал еще спросонья Дунгар. Сам он никак не мог натянуть сапоги.
Балджид, уняв слезы, но все еще возбужденная, уговаривала Сэмджид пойти в машину. Сэмджид согласилась. Обе девушки быстро выскользнули из дома. Едва брезжил рассвет, дождь стих. Сэмджид и Балджид, усевшись на заднее сиденье, за разговорами скоротали ночь. Не спали и участники собрания. Развели огонь, суетились вокруг котлов в заботах о чае, еде. Балджид, не давая Сэмджид передохнуть, засыпала ее вопросами. Самой же Балджид нечего было рассказывать. Разве что о пяти годах замужества, о том, что детей не заимела, а теперь и вовсе разошлась с мужем — не хватило сил терпеть мужнину родню. И откуда такие несносные, привередливые люди берутся? Где-то в глубине души Сэмджид была рада освобождению подруги. Ей была приятна эта встреча с Балджид, которой она втайне завидовала в свои детские годы, полные нужды и лишений.
Учет скота Чултэма-бэйсе занял несколько дней. Сэмджид поручила это дело членам комиссии, уполномоченным от имени Народного хурала проводить конфискацию имущества, во главе с Аюуром, сама же осталась на несколько дней дома — побыть с матерью, с малышами. Присутствие Аюура теперь было ей в тягость, ее угнетала мысль о том, что до конца лета им придется ездить вместе. После того, что произошло ночью на уртонном подворье, Аюур ходил с задумчивым, даже сокрушенным видом, время от времени вздыхал или молчал, уставившись на вершину ближней горы. Может быть, притворялся, хотел вызвать жалость к себе, а может, и нет… Особенно глаза были печальными. И все же в его грусть как-то не хотелось верить. Уж очень легко и неестественно прослезился он в ту ночь. Как бы то ни было, Сэмджид решила не подавать виду, будто что-то замечает. Лучше вообще не думать и не вспоминать об этом. Нельзя же все время держаться отчужденно и постоянно сохранять официальный тон, даже в служебных делах. Теперь, полностью доверяя Аюуру, она отправила его провести конфискацию имущества Чултэма-бэйсе.
Пересчитать поголовье скота у Чултэма-бэйсе было делом нелегким. Правда, перепись крупного рогатого скота прошла, в общем, без хлопот. Куда сложнее было с его табунами. Они паслись не только на пастбище в пределах сомона; чтобы собрать их всех, пришлось ездить до самого Онона. Семейство Чултэма-бэйсе на лето расположилось в трех юртах в долине реки Баян. Все самые ценные и красивые вещи бэйсе перевез в стойбище зятя, сам же с женой постарался обставить свое жилище так, чтобы выглядело скромно и простенько. Но это его не спасло. Было ясно, что отберут все излишки, если количество скота превысит нормы. Правда, теплилась еще надежда на то, что останется у них скот, выделенный дочери. Ничего пока не было слышно и о том поголовье, которое он передал в дар храму Бумбатын при его освящении.
В распахнутую дверь Чултэму были видны люди, сгоняющие в табун его лошадей. «Черное воронье, налетели, как на падаль!» Внезапно прорвалась наружу вся его досада, злость, накопившаяся за несколько прошедших дней. Теперь он уже не мог сдержать проклятий, и от этого глаза его потемнели.
— Дай выпить! — зарычал он на жену, рывшуюся в сундуке. Старуха, решив, что отбирать надетые украшения не посмеют, чуть ли не все пальцы унизала золотыми кольцами. Поблескивая драгоценностями, она протянула руку к буфетику на хойморе, достала оттуда бутылку китайской водки и молча поставила перед мужем.
— Эти буряты и впрямь надумали меня по миру пустить. Недобрые люди. Дунгар, когда прикочевали, кланялся, угождал, а на собрании как со мной обошелся! Я слыхал, они и к богачам относятся с пристрастием, смотрят, кто халха, а кто бурят. Сэмджид-то на стороне своих бурят — она меня и живьем похоронить может.
— Вот до чего довело наше соседство с бурятами. Откочуй мы к югу, останься среди халхасцев, разве дожили бы до такого? — подлила масла в огонь жена.
— Ничего, придет еще время… Забегает у меня Дунгар, как пес. Свинья, голодранцем станет. Посмотрим, что он получит в своей коммуне, чего там нахлебается.
— Что же с нами-то будет, как отберут весь наш скот, все наше имущество? Они ведь не сегодня-завтра все к рукам пригребут, а нам нищенствовать?
— Что будет? Что будет, то и будет! Эта власть — государство нищих. А мы были опорой религии и своего строя. И кормили многих.
— Говорят ведь, вскормленный теленок телегу разбивает. Так оно и есть.
Чултэм опрокинул еще одну стопку водки. Хмель понемногу разбирал его. Он встал и начал одеваться, будто собираясь куда-то в гости на пиршество: достал шелковый коричневый дэли с большими серебряными пуговицами, креповый пояс. Надел крытую черным бархатом с двумя красными завязками шапку. Под богатое седло оседлал белого иноходца и поскакал в табун. На всем скаку подлетел к нескольким мужчинам в плохонькой пыльной одежонке и, кружа возле них на коне, которого он намеренно не удерживал, сказал:
— После вечерней дойки прошу всех к нам в гости. Устраиваю застолье по случаю сдачи имущества государству, — подстегнул иноходца и ускакал.
Аюур отправился в сомон — значит, главного хозяина не будет… Вроде Чултэму теперь и не к кому податься. Не на поклон же к Сэмджид ехать. И к Дунгару теперь не заявишься. Пей водку хоть до потери сознания, все равно добра не сохранишь. Он с маху влетел на сопку, что стояла посреди долины реки Баян. Резко остановил коня, спешился. Достал трубку и закурил. Удивительно, как переменчива жизнь. Чего только не видел человек с тех пор, как появился он в этой просторной светлой долине, раскинувшейся между двух гор, с тех пор как родился и осознал себя. Человеку испокон веков уготован путь — родиться и умереть. Так как же теперь быть? Как еще изловчиться, к какой прибегнуть хитрости, чтобы вернуть скот, возродить состояние, которое должно нынче стать добычей черной собаки? Смириться, все пустить кобыле под хвост — просто грех, другим словом не назовешь. Во все времена в этой прекрасной долине было спокойно. Жили мы, думая, что всегда будем богаты детьми в доме, несметными табунами да жирным скотом в загонах. И вот, откуда ни возьмись, наступает лихолетье, заполняют землю мерзкие бурятские бродяги, летят вверх тормашками права знати, титулы и привилегии, происходит эта самая революция, и нате! Все переворачивается, словно дерево, упавшее комлем кверху.
В долине по всему южному склону, в каждой пади, распадке, где хорошая трава, видны зимовья бурят. Поразительно, как мгновенно, как легко восприняли революционные идеи эти люди, охочие до трудной работы, на зависть ловко владеющие топором. Наверное, оттого, что они легки на подъем. Несколько лет Чултэм провел рядом с бурятами, но так и не сумел понять их характер.
Ах, как нестерпимо жаль, что все идет прахом — накопленное за пятьдесят лет богатство, скот. Жизнь его прошла в радости и удовольствиях, в достатке, и сейчас он не мог себе представить, как жить без всего, просто так. Остается одна-единственная надежда на ценности, которые он успел спрятать в старой, забытой всеми джасе монастыря Ламын. Никто об этом не знает, кроме сорок, свивших себе гнезда в покинутых сараях.
Много дум передумал Чултэм-бэйсе, с грустью глядя на родные просторы. Почти полдня провел он в седле, прежде чем возвратился домой. Для угощенья по случаю сдачи имущества приготовили корчагу архи, двух жирных валухов и всякой другой снеди. С известием о предстоящем застолье он разослал мальчишек по дальней и ближней округе. Эту его затею могли понять по-всякому: или заигрывает с государством, или решил накормить своих собак, чтобы чужим не досталось. Вообще-то сейчас правильнее вести себя так, чтобы никому не давать повода для придирок или сведения счетов. Ведь не просто так пользовался он привилегиями богатого человека, к тому же носящего титул бэйсе…
На объявленное по случаю конфискации имущества застолье — вроде бы ожидали его — собирались люди. Не отказались выпить, закусить и члены комиссии. Пировали вовсю два дня. К вечеру второго дня люди разбрелись кто куда. Все были под хмельком, а у Чултэма-бэйсе от выпитого лицо стало ярко-красным. Аюур примчался туда на машине Сэмджид. Его проводили в гостевую юрту, принесли архи — он даже не пригубил. Чултэм, едва взглянув на Аюура, почувствовал, как его охватывает страх. Аюуру было лет тридцать, и выглядел он совсем молодо, хотя виски уже тронула седина. У него были колючие, запавшие глаза, сплюснутый с боков маленький нос, презрительно вздернутые тонкие губы, злобное выражение лица, резкие движения. Чултэму вспомнилось: во время освящения храма Бумбатын он то и дело выныривал из толпы, словно не мог себя сдержать, поправлял на боку револьвер. Сейчас Чултэм, не зная, как лучше поступить, угодливо предлагал отведать угощения. Аюур же собрал в шатре членов комиссии и провел с ними «беседу».
— Вы все стакнулись с бэйсе и обжираетесь народным достоянием. Всех арестую и предам суду. Не исключено, что вы вошли с бэйсе в сговор и теперь будете укрывать его имущество. Я-то знаю, где и что у него припрятано. От зоркого ока внутренней безопасности никто и ничто не сможет укрыться.
Чултэм, прислушиваясь к твердым, падающим, как горох, словам, стоял ни жив ни мертв. Аюур чуть не бегом выскочил из шатра и приказал ему:
— Бэйсе, вы следуйте за мной, и без промедления.
Чултэм теперь уже насмерть перепугался, весь хмель выветрился из него в одно мгновение. Слова застряли где-то в горле, и он едва выдавил:
— Джа[61]. Позволь надену шапку.
Легковая машина по прямой дороге быстро, еще до наступления темноты, привезла их на место бывшей джасы монастыря Ламын. На шум мотора из покосившихся строений с проломанными крышами, с вывалившимися дверьми выпорхнули большие птицы с красными клювами, шумно замахав крыльями. Аюур спрыгнул с подножки, выхватил револьвер.
— А ну, говори скорее, где спрятал вещи.
Чултэм никак не ожидал такого оборота событий. Неизмеримая обида полоснула внутри как огонь.
— Раз до этого дошло, можешь убивать! На, убивай! — Он рухнул на колени и низко пригнул голову.
— Кто тебе сказал, что буду убивать? Говори, где спрятал вещи?
— В том дальнем доме, — показал рукой Чултэм и заплакал, обхватив голову руками.
Несколько дней после этого Чултэм ходил как помешанный. Никак не мог он понять, откуда Аюур узнал о его тайнике. Теперь ему никогда — хоть кровью плачь, хоть водой жажду утоляй — не нажить столько добра; не будет ни отрезов шелка и парчи, ни ланов[62] золота, ни серебра. Кто-то, значит, крался за ним, выслеживал. А кто это мог быть? Не иначе бурятишка, из них соглядатай нашелся. Больше некому. Может, Дунгар подослал. При его смердящих мыслях с него станет. Точно, дело рук бурят, грешников проклятых, и свою-то жизнь разоривших. Чултэм начал думать о мщении. Как бы наказать их? Решение пришло неожиданно, когда он в один из этих ужасных дней снова в раздумье сидел на сопке. Невыразимая тоска рвалась наружу, он готов был завыть. Взгляд его остановился на очертаниях зимовий. Вдруг подумалось: «А если все сжечь дотла?..» Лучшего средства для мщения не было. Он уже представлял, как забегают, засуетятся в панике бурятишки. Больше ни сомнений, ни колебаний он не испытывал. Какая-то таинственная внутренняя сила толкала, подхлестывала его: «Подожги! Скорее! Все в тартарары, в костер!» Чултэм вскочил на коня. Примчался к китайцу-лавочнику около монастыря Бумбатын, купил у него банку керосина и прямиком поскакал к зимовьям. Поджигать он начал с краю — с домов и укрытий для скота, в пади, где должны были зимовать несколько семей, близких к Дунгару. Хорошо просохшие бревенчатые постройки, копны заготовленного сена под навесами загорелись с необычайной легкостью, и кверху заклубился черный дым. Чултэм-бэйсе подался в лес и там укрылся. Ему видно было, как вскоре в долину с летних стойбищ примчались буряты. С непередаваемым ликованием смотрел он, как мечутся люди, бессильные что-нибудь сделать, как-то отвратить беду. Их горе вызывало в нем злорадство. Он был доволен своей местью — зимовья превращались в пепел; он чувствовал себя настоящим сайн-эром[63] и готов был сам себе кричать «ура!».
Все, кто жил вместе с Дунгаром, и ближайшие соседи сбежались тушить пожар. Шум, крики, взволнованные команды — ничто не помогло. Все зимовья разом сгорели дотла.
Два дня гостила Сэмджид дома. Мать, младшие братья и сестры просили Сэмджуудэй рассказать о том, что она видела, узнала за эти годы, и рассказы ее были необыкновенны, они были похожи на сказку, которую не приходилось слышать ни до этого, ни после. Сколько ни говорила Сэмджид, им все было мало. Все им казалось удивительным. Сэмджуудэй рассказывала про Улан-Батор, и получалось, что это не город, а какая-то сказочная страна. Все было интересно и чуть-чуть неправдоподобно: и площадка, где танцуют, и «движущиеся тени» — кино, и магазины, где продается все — разве что глаз не купить, а так все есть, — и надом там длится несколько дней. Там есть школа, после которой человек становится даргой и ездит на машине. Все, что говорила старшая сестра, было необычно. Даже ее одежда напоминала сказочную.
Младшие заслушивались диковинными рассказами, но стоило Сэмджид предложить им прокатиться, как они выскакивали и бежали наперегонки к машине. Сэмджид хотелось взять кого-нибудь из них с собой в город. Решить же, кого именно, было трудно. Да и ей бы тогда непросто пришлось — ведь она все свое время отдает работе. И все же она должна подумать о родных. Хоть говорят, что собака и пловцом станет, чтобы собственный нос достать, а все же хлопотно. У Сэмджид нелегкая работа. Любая небрежность, ошибка, допущенная ею, может отразиться на человеческих судьбах. Бурная река — революция, сметающая на своем пути все препоны, вдребезги разбивающая препятствия, подхватила своим течением и Сэмджид. В ее сознании утвердилась убежденность в том, что она не имеет права отступать перед трудностями, становиться на колени перед обстоятельствами, она знала, что всю себя до конца отдаст людям, трудовому народу, если выпадет ей такое испытание, если появится такая необходимость. То, что она пережила, особенно трагическая гибель Очирбата, то, что постигла за минувшие пять лет, ее клятва стать настоящим человеком — все звало ее на борьбу. Государственная работа, устройство личной жизни требуют немало ума, выдержки, терпения и мужества. Заранее все это планировать невозможно. Когда ее наделили полномочиями чрезвычайного представителя по конфискации имущества феодалов, ей думалось, что дело это не очень сложное — существует же подробная инструкция, соответствующее постановление… А вот приехала на место, и пожалуйста — сколько возникло мучительных вопросов! Взять хотя бы Дунгара. Кем его считать? Она как будто догадывалась об истинной цене его революционных речей. Хитрость, уловки — только чтобы его не тронули, чтобы не взялись за его имущество. Но что-то еще заставляло ее колебаться, какие-то неопределенные сомнения удерживали — не торопись. Ведь Дунгар сам не скрывал, что стремился в председатели организуемой артели. И это надо принять в расчет. Наказывать его за прошлое, за то, что он принадлежал к привилегированным? Не будет ли это перегибом?
Относительно конфискации имущества Чултэма-бэйсе сомнений не было. Он один из самых богатых феодалов хошуна, его имя есть и в списках, составленных по стране. Одна только неясность: как быть с лошадьми, подаренными им джасе монастыря Бумбатын? Если сразу посягнуть на имущество монастыря, возведение которого стало радостным событием для множества верующих, можно потерять этих людей, можно нечаянно совершить такую ошибку, что ее потом долго не исправишь. Сэмджид и здесь не хотелось спешить. Посоветоваться бы с кем-нибудь, рассказать о своих сомнениях. Единственным таким человеком мог бы быть Аюур. Но после той ночи в юрте она почему-то не верила ему, как прежде, он стал казаться ей человеком, который хочет увести ее куда-то в сторону. Аюур вернулся в сомон, когда члены комиссии по конфискации имущества пировали у Чултэма-бэйсе. Позднее с особым торжеством рассказывал, как прознал о кладах бэйсе в заброшенном селении и как сразу припер его к стенке. Он прямо не говорил Сэмджид, что она кое в чем проявляет мягкосердечие, но нередко напирал на то, что в деле революции нужна твердая рука, а больше всего осуждал отсутствие бдительности у людей из сомонного управления.
В тот день, когда запылали зимовья, Сэмджид отправилась в сомонный центр вместе с Балджид, которой не терпелось расспросить подругу о городских новшествах. Для поездки в сомон Сэмджид взяла у матери бурого рысака. Баатар, как тень повсюду сопровождавший старшую сестру, и на этот раз не отстал. Так они и ехали втроем. На Сэмджид был синий шелковый дэли — мать сшила его и берегла для дочери: после ревсомольской одежды она снова была прежней — обыкновенной и простой. Балджид, не желая выделяться, особенно не наряжалась. Впрочем, что бы она ни надела, выглядела Балджид всегда чудесно. Правда, тот, кто знал ее раньше, мог бы сказать, что после неудачного замужества она несколько приугасла. Но привычки остались прежние — она не обрела степенности замужней женщины, сохранив в себе ту же легкость, умение всегда быть непринужденной и простой. Она хранила в сердце воспоминания о том, что им пришлось вместе пережить во время долгой и трудной перекочевки, об их девичьей дружбе. Сэмджид с радостью отметила про себя, что от ее былой наивной зависти к подруге не осталось и следа. Напротив, теперь она могла наставлять Балджид, давать ей советы в жизни. Балджид готова к этим урокам, а в Сэмджид не было ни малейшего высокомерия. Она не стремилась поразить чье-нибудь воображение, потому что считала: не ей одной — всем должно быть одинаково хорошо.
Баатар рядом со старшей сестрой и Балджид чувствовал себя на седьмом небе. Он норовил держать своего коня к ним боком, заставлял его идти пританцовывая. После первого летнего дождя вся долина ярко зазеленела. Ласточки прямо стайками с лету пикировали под ноги лошадей. Непрерывно заливались жаворонки. Их было так много — не сосчитать. Похоже, на этой земле все сущее — и пернатые, и человек — радовалось самой жизни. Балджид украдкой взглянула на Баатара, подумала: «Ишь ты, какой парень великолепный вырос. А твой, что вялая трава, засох». Просто не верилось: каких-нибудь пять лет тому назад Баатар был неказистым, сопливым мальчишкой — откуда что взялось? Стройный, плечистый, с широкой грудью… В его осанке угадывалась мужская стать и сила, кровь кипела в жилах. И лицом он вышел красивее многих. Балджид спрашивала себя, осуждали бы ее люди, если б судьба столкнула с парнем моложе ее, таким, как Баатар. Так уж ли это предосудительно? Ответ не приходил, но какой-то внутренний голос нашептывал: чего в жизни не бывает. До сих пор Балджид не видела настоящей любви. Конечно, несколько лет замужества за нелюбимым запомнились. Такова уж была ее женская доля. Сейчас она не раскаивалась, что разошлась. Молодая еще, кто-нибудь ей еще встретится. Она попыталась представить, как сложилась бы ее жизнь, не послушайся она родителей, — наверное, вышла бы замуж за Чойнхора. Уж Чойнхор-то был бы ручным, ни в чем бы не перечил.
— Вот и Баатар подрос, — как бы невзначай произнесла Балджид. Ее слова прозвучали в унисон с думами Сэмджид.
— Не то слово, глава в доме.
— Славный парень…
— Что и говорить.
Баатар не подал вида, что слышит разговор старшей сестры с Балджид. Интересно, что они еще скажут; он постарался бесшумно вести своего коня. Балджид оглянулась.
— Эх, были бы мы с Баатаром ровесниками. — Тут она не выдержала и захохотала.
— Оставь! Не смущай брата, — остановила ее Сэмджид и сама засмеялась.
Баатара действительно смутил этот разговор, но чем — понять он сразу не смог. И вдруг до него дошло, что имели в виду местные парни, когда говорили о Балджид: девчонка что надо. Он стал сравнивать ее со старшей сестрой. Конечно, в Балджид не было такой душевной мягкости, но ее отличала красота. Ее смех, кокетство не могли никого оставить равнодушным. Баатар еще не вкусил плодов любви, но он был уже в том возрасте, когда надвигаются смутные предчувствия, когда душу наполняют мечты. Интуитивно он ощущал, что Балджид обладает какой-то удивительной женской тайной. Эта совместная поездка чем-то его очень волновала, она сулила какие-то таинственные открытия. Дотронуться бы до ямочек на ее щеках или коснуться розовых, как лепестки цветка, губ, ехать бы вдвоем совсем рядом — стремя в стремя. Баатар, устыдившись этих своих тайных желаний, резко осадил коня и постарался держаться на расстоянии от спутниц.
Три года тому назад Сэмджид, страстно желая представить, как сложится ее будущее, ехала по этой долине, по этим просторам, с которыми сроднилась за небольшой срок, пока они жили здесь. Три года тому назад она окончила начальную школу, и ей открылся новый путь в жизни. Пройдет еще три года… «Как предугадать, что свершится, чем они заполнятся? Не думала же я, что младшие так быстро вытянутся, подрастут. А Баатар и вправду стал великолепным парнем. Повезло мне с младшим братом. Скоро женится, станет главой семьи… Да, станет мужчиной, сможет содержать маму, младших сестер и братьев — со мной ли, без меня. Воздается, значит, человеку за испытания, лишения, познанные с малых лет. А как угадать, где живет та девушка, которой суждено стать его женой, подругой? Пусть, пусть встретится ему добрая душа, чтоб была опорой в жизни. Братик, ты-то сам еще и не думаешь, наверное, ни о ком…»
— Посмотрите, что там такое? — закричал Баатар, показывая на юг в сторону холма. Из пади, где были устроены зимние стойбища Дунгара и его соседей, валил черный дым.
— Никак наши зимовья горят! — воскликнула Балджид. Все разом повернули коней и помчались туда. Да, их зимовья были охвачены огнем; горело не одно какое-нибудь строение, горели все сразу. На всем скаку подлетели они к самому крайнему, но погасить пожар уже не было никаких надежд. Балджид, уставившись на пылающий перед ними бревенчатый дом и большой просторный коровник, с отчаянием в голосе проговорила:
— Кто же это? За что так жестоко мстят нам этим поджогом? Только человек, ослепленный ненавистью, мог решиться на такое злодейство…
«Что ты, дело не в мести бурятам. Ну кто и за что будет мстить им? Это сделал человек, который не нашел в себе сил, чтобы совладать со злобой, которую он питал против революции. Такие не только жгут зимовья в отсутствие хозяев, они еще на многое способны. Нас еще ждет трудная борьба!» — думала Сэмджид, как бы отвечая подруге.
С летних стойбищ сюда, крича и размахивая руками, верхом и на телегах неслись люди. Поднялась невообразимая суматоха. Из сомонного центра на машине примчался Аюур и с ним еще несколько человек. «Как бы это несчастье не вызвало ссоры между бурятами и халхасцами», — предостерегал Сэмджид какой-то внутренний голос, и ее вдруг захлестнула странная неуверенность: а что, если это я неправильно выполняю свои обязанности? Что, если так все пойдет и дальше, если это не остановишь? Она чуть не взмолилась: только бы не было больше таких трудных положений!.. В поджоге зимовий ей виделось лишь первое предупреждение о надвигавшихся событиях.
Сэмджид оставила своего коня и спешно отправилась в сомон. Люди не расходились допоздна, словно хотели увидеть, как догорят их зимовья. Баатар и Балджид перед заходом солнца двинулись к летнему стойбищу у Нугастая. Вернуться домой можно было накатанной, довольно людной дорогой по равнине, но Балджид предложила: давай двинемся кратчайшим путем, через перевал. Баатару почему-то хотелось возразить. Ему было странно и неловко оказаться вдвоем с Балджид в безлюдном месте. Незаметно они поднялись на гребень перевала. Балджид сошла с коня и предложила посмотреть, как будет садиться солнце. Что ж, посмотреть на заход солнца всегда интересно. Они привязали коней к дереву, а сами уселись на траву. С запада дул мягкий ветерок, он нес с собой горький запах, тянущийся от пожарища. Над деревьями по склону горы клубами поднимался густой дым, и заходящее солнце, проглядывавшее сквозь него, казалось кроваво-красным.
Баатар увидел, как освещенное лучами солнца лицо Балджид становится растерянным, как появляется в ее глазах тревога и вздрагивают губы, и подумал, что она чего-то испугалась.
— Скоро стемнеет, и все кончится, — сказал он.
Балджид вдруг будто ожила, она протянула руку и взяла Баатара за плечо.
— Садись сюда поближе. Прислонись ко мне.
Баатар всем своим телом ощутил, как вздымается грудь Балджид, как неистово колотится ее сердце, и совершенно отчетливо понял, что он во власти тайного желания этой сильной, жаркой и ласковой женщины. Кто-то коварно нашептывал ему: при чем здесь ее возраст? В жизни не будет случая, чтобы судьба еще раз дала тебе возможность испытать нежность женщины, уже познавшей вкус любви… Заходящее солнце слепит глаза, будто оно зацепилось за макушку горы.
— До чего же непростой этот мир… — Балджид закрыла глаза. Баатар не понял, что Балджид говорила о запутанном грешном мире, — он был мужчиной и потому подумал, что она просит его о помощи в этом нелегком мире. Как же не помочь человеку, тем более Балджид, такой прелестной молодой женщине. В этом нелегком мире всякое происходит, начиная хотя бы с того, что поджигают зимовья, обращают их в пепел… Вот и лучи солнца, зацепившегося за вершину горы, тоже нестерпимо слепят. Конечно, тяжело человеку быть одному. Мир устроен так, что мужчина и женщина должны существовать вместе, вдвоем. Что из того, если между ними есть разница в годах… Балджид открыла глаза. От них исходил таинственный, волшебный свет, казалось, что она молча молит небо ниспослать ей любовь. Не моргая, она смотрела и смотрела широко открытыми глазами, словно ей о многом хотелось ему сказать. В уголках ее безмолвных приоткрытых губ таилось и раскаяние, и едва уловимая тень вызывающей улыбки.
— Ах, Баатар, таков этот мир. Соединились в нем и горе, и счастье.
— До чего ж ты прекрасна! — невольно вырвалось у Баатара. Он обнял Балджид за шею и стал нежно целовать ее горячими губами.
Три года в Балдже существует сомонный центр, и за это время маленький населенный пункт заметно преобразился, стал оживленным поселком. Помнится, в ту осень, когда Сэмджид уезжала в Улан-Батор, так называемые «здания» сомонного управления и магазина удручали своей неказистостью — плохонькие амбары, и только. Сейчас их поселок выглядел давно обжитым местом. Несколько бревенчатых домов выстроились на русский манер — с одной стороны, другую заняли складские помещения кооператива — низкий амбар, сараи; возникла целая улица из зимних и летних домов, где в достатке живут люди, занятые на службе в сомоне. Чуть поодаль от площади — сложенные из кирпича-сырца торговые ряды и харчевня, открытые китайскими торговцами, что обосновались при монастыре Ламын. Китайцы обзавелись землей под огороды и сажают картошку, капусту. У них можно увидеть и приспособления для полива овощей, и осликов, стоящих на привязи. По единственной улице сомонного центра на немецких велосипедах фирмы «Опель» разъезжает молодежь. Эту мудреную современную технику буряты назвали «самокатом», она становится излюбленным средством передвижения. Все служащие в сомоне соперничают в приобретении велосипедов, некоторые достают их по заказу из аймака или из столицы. Что ж, этот маленький поселок стал не только центром, где располагаются местные органы власти, он, пожалуй, является теперь средоточием новой культуры. В красной юрте сомона всегда толпится народ: учатся грамоте, читают газеты, слушают агитаторов. Раз в неделю, по выходным дням, ревсомольская ячейка собирает молодежь, устраивает разучивание новых песен, танцы под музыку. Раньше у молодежи не было места для сборов и развлечений.
В один из таких выходных дней в сомонном центре царило необычное оживление. Сэмджид, приступив к выполнению главного задания, с которым она приехала, решила теперь собрать молодежь — и ту, что живет поблизости, и из отдаленных мест, — чтобы разъяснить ей современную обстановку. Кроме того, нужно было начинать и немаловажную работу по приему молодежи в ревсомол. К тому же подвернулся удобный случай — из аймака приехала молодежная агитбригада. Хотелось взять реванш за то, что от нее отвернулись в день освящения храма Бумбатын. Вообще теперь Сэмджид не оставляла мысль о том, что нужно вовремя взрывать всяческое благодушие, использовать для этого все свои возможности, действовать под лозунгом — веди революционную пропаганду среди масс, стойко борись против отсталости, против религиозного дурмана! Для этого нужна смелость и решительность. Нужно научить людей сжимать кулаки, не бояться суровых слов.
Члены агитбригады на террасе за поселком разбили огромный шатер, повесили знамена, флажки, и туда к ним из окрестных стойбищ вереницами тянутся верховые. Бездомные собаки, рассчитывающие чем-нибудь поживиться, бродят около жилья, они жмутся к заборам, домам, стараясь держаться в тени. У озера в долине собираются табуны лошадей. Пониже сомонного центра, на заболоченном лугу, расхаживают кажущиеся белыми на солнце турпаны, журавли; отчетливо можно различить цвет одежды путников, едущих по дороге в телегах и верхом.
Все это Сэмджид видит в открытое окно сомонного управления. Аюур вчера уехал в аймак. По инструкции нужно постоянно информировать центр о конфискации имущества феодалов, богачей, высшего ламства. Поэтому Сэмджид подготовила отчет о проделанной работе и отправила его с ним. Скоро окончим здесь свою работу и поедем в следующий сомон. Когда Аюур уезжал, она ни словом не обмолвилась о том, что между ними было, поручила только получить указания из аймака да условилась встретиться в сомоне. Он тоже ничем не выказывал своего раскаяния в той бесстыдной выходке, которую позволил себе ночью в уртонной юрте. Странно все-таки. Если Аюур действительно любил и даже дошел до слез, как же сумел он подавить это в себе после той единственной попытки?.. Это чем-то необъяснимо нравилось Сэмджид, хотя она по-прежнему усматривала в его поведении прежде всего признаки лицемерного и легкомысленного человека. Ее огорчало, что он думал о ней как о девушке, которую легко завоевать. Как ни крути, а придется быть вместе, пока не выполним задание. Другого выхода нет.
Оттуда, где расположилась агитбригада, слышна музыка — доносятся звуки шандзы, хучира[64], играет патефон. Похоже, люди уже собрались. Сэмджид достала из сумки зеркальце, пристроила его на подоконнике, поправила прическу, подрумянила щеки. С чего же начать свою речь? «Молодежь Монголии! Молодежь свободной страны, осиянной красной зарей народной революции!» — мысленно произносила она, наблюдая за собой в зеркало; правая рука была поднята вверх, и лицу она попыталась придать призывное выражение. Нет, немного не так. Что-то твои подведенные карие глаза смотрят чересчур принужденно. Зачем эти попытки переломить свой спокойный характер, свою скромность. Можно сказать просто: «Молодые товарищи!» или «Товарищи молодежь!» Да, так и начать спокойно: «Молодежь!» Порешив на этом, она уже готова была выйти на улицу, но в это время вошел старик ямщик из сомона и протянул ей конверт без адреса.
— Человек из управления внутренней безопасности велел вам вручить.
Она спешила, поэтому не вскрыла письмо и не прочла его сразу.
К приходу Сэмджид агитбригадники наладили музыку и учили сельскую молодежь танцам. Китайцы, безошибочно поспевающие к любому стечению народа, и здесь успели развернуть свою торговлю вразнос: продавали табак, сигареты, пончики, жареные пирожки с мясом. В Монголии не было такого места, куда бы не добрались китайцы, а в хошуне Джонон-вана, при монастырях Бэрээвэн и Ламын их было просто множество. До революции, когда граница была открыта, они повадились через бурят, через русских из караулов вести свои торговые делишки. Вообще в этой местности по берегам Онона встречались разные люди — и выходцы с Тибета, и маньчжуры. Бурятская молодежь перешептывалась, с изумлением рассматривая наряды и украшения городских певцов и танцоров, их разноцветные шелковые дэли, пояса, нити кораллов и жемчуга. Некоторые и вовсе впервые слышали мелодии песен халхасцев. Они отличались от тех, что пели буряты в свои праздники, и их своеобразие удивляло. Зрители наблюдали, с каким уважением агитбригадники встретили Сэмджид, и то, что девчонка из их среды пользуется славой и уважением среди монголов, вызывало в них гордость за землячку.
Вскоре последовало объявление:
— Перед тем как показать пьесу с пением «Господин Самьяа», мы предоставляем слово чрезвычайному уполномоченному правительства Сэмджид.
Люди расселись полукругом перед шатром. Какой-то худой мужчина с заткнутыми за пояс ременными путами, с плохоньким — одна только видимость осталась — кнутом в руках вытянул грязную шею и своими движениями сразу напомнил голодного коршуна.
— Монголки совсем другие девочки. Совсем другие, — как-то очень заинтересованно произнес он.
Толстый нагловатый парень с прикрытыми дэли раздвинутыми коленями, прочно усевшись на земле, возразил:
— Ну, не скажи. Тощие они, кожа да кости. Дотронешься — сломаются. — Сам он при этих словах захохотал до слез. Все вокруг почувствовали себя неловко — ни к чему были эти грубые, вызывающие слова.
— Тише! Придержите языки! — пытался кто-то урезонить грубиянов. Но любители щегольнуть острым словцом перед толпой не успокоились.
— Значит, коллективное хозяйство — это где будут соединяться попарно халхаски с бурятами, так, что ли? — продолжал ораторствовать первый. Другой тут же добавил:
— Еще бы не так. Конфискованных у Чултэма-бэйсе упитанных волов зарежут, поедят, смазливых монголок возьмут в жены и будут полеживать вместе…
Но их уже никто не слушал. Все повернулись к Сэмджид.
— Кем мы были пять лет тому назад? Кем была я? Пять лет тому назад, когда всех нас, измученных долгой дорогой перекочевки, неведением — куда идем и что нас ожидает, — радушно приняла под свою опеку Монголия, разве могли мы знать, что всего за каких-нибудь пять лег достигнем такого. Мне это и во сне не снилось. Для меня, беднячки, не знавшей даже первой буквы алфавита, ничего не видевшей дальше пастбища с телятами, весь мир был закрыт плотной пеленой тумана. Кто мог сказать, откуда появится солнце, способное проникнуть сквозь завесу тьмы? Все мы были такими. А теперь подумайте, благодаря чьей заботе, чьим заслугам у нас все становится иным? Пять лет тому назад, когда мы на пустынной земле ставили колышки, размечая место под свои дома, разжигали первый огонь в своих очагах, революционная Монголия приняла нас в свою большую семью. Мы действительно долго блуждали, но разве не нашли мы свою родню? Мои земляки, братья и сестры, вы знаете меня. Вы знаете — целое лето за кусок мяса, за кусок творога я доила коров у Чултэма-бэйсе, чтобы было чем накормить пятерых маленьких братьев и сестер. Все вы знаете, что голой и босой была я во время нашей, казалось, нескончаемой перекочевки. Я испытала на себе всю горечь бедности…
Люди притихли и слушали речь Сэмджид затаив дыхание. Сэмджид и не думала, что будет говорить о себе. Но, увидев знакомые лица соседей-земляков, прикинув, что бы сказать им подоходчивее, понятнее, она решила, что не ошибется, если скажет о себе. И она рассказала о том, как благодаря одному человеку (она не стала называть имени Очирбата — это было бы тяжело и ей, и остальным) она пошла учиться и узнала огромное счастье быть грамотной, о том, как за три незабываемых года учебы в партийной школе очень многое постигла, как перед ней раскрылся весь мир, рассказала и о своем участии в качестве делегата в работе VII съезда партии.
— Я нисколько не умнее других, мне не было уготовано судьбой такое будущее. Это государство вырастило меня, лелея, как мать лелеет родную дочь. Следуя обычаю предков — добром отвечать на добро, — всю свою жизнь я отдам за Монголию. Вот моя клятва, и я от нее никогда не отступлю, никогда ее не нарушу.
— Сэмджуудэй! Да здравствует наша Сэмджуудэй! — закричал кто-то.
Собравшиеся вздрогнули и зашумели. Они недоумевали, откуда взялся Чойнхор, который, чуть ли не ступая по головам, устремился к Сэмджид.
— Сэмджид, наша Сэмджид! Сэмджид, ты посмотри на меня! На несчастного, негодного Чойнхора… — Его попытки продолжать речь окончились ничем, он был изрядно пьян. Люди, негодуя, осыпали его бранью, кое-кто зубоскалил. Чойнхор, несмотря на всеобщее возмущение, пробрался к Сэмджид и упал перед ней на колени.
— Сэмджуудэй, мамашу-то я в степи оставил. Так это далеко… Один-одинешенек я теперь на этом свете, несчастное я существо!
Дальше понять его было невозможно. Сквозь его вой доносилось только всхлипывание: «ийг-гийг-гийг». Теперь замолчали и зубоскалы. Сэмджид подхватила Чойнхора под мышки.
— Чойнхор, встань! Что ты делаешь, мужчине не пристало так ползать, так распускать себя. Встань, пойдем. — Больше она не нашла слов ему в утешение.
Чойнхор свез тяжело больную мать в аймачную больницу, но спасти ее оказалось невозможно. Сегодня он похоронил ее, и нужно было возвращаться домой. По дороге завернул еще к тунгусам, решил у них заглушить свою печаль водкой. И, уже подъезжая к дому, заметил скопление народа в сомонном центре. Тогда он направился туда и устроил свой маленький спектакль. Однако стоило ему услышать от Сэмджид, что Балджид рассталась с мужем, как рассудок его прояснился и печаль немного улеглась.
Сэмджид только на уртонном подворье, куда она привезла Чойнхора, вспомнила о письме Аюура. Вскрыла его и начала читать:
«Тебе, прелестная, исполненная всех совершенств девушка, вызывающая бесконечную любовь среди тех, кто рожден на земле, осиянной золотыми лучами солнца (Сэмджид застыдилась этих слов, лицо ей опалило жаром), я пишу эти строки, поверяю белоснежной бумаге свою любовь, чтобы донесла она ее до тебя, чтобы открылась тебе моя тайна и спал с души тяжкий камень. Клянусь тебе: все, что я здесь излагаю, — правда, которая писана кровью сердца. Впервые увидев тебя еще тогда, в 1924 г., никак не думал, что ты станешь для меня воплощением совершенства. В Монголии мало таких женщин, как ты. Я понял это, когда увидел тебя два месяца назад в аймачном центре. Я понял, что ты и есть та, которая пришла на эту землю, чтобы зажечь во мне любовь. В ней, в любви к тебе, мое счастье. Я попросил у начальства, чтобы нас послали вместе, и я поклялся, что буду защищать тебя от всех и всяческих врагов. Мои мечты стали еще дерзновеннее после того, как я испытал высшее счастье быть рядом с тобой, все больше и больше поклоняться твоему уму, твоей красоте. Я думал, что вызову в тебе ответную любовь и ты станешь моей женой до конца наших дней. Я долго сдерживал себя, помня о наших служебных отношениях, но в конце концов не выдержал, и мне поневоле пришлось открыть свое сердце. Любимая, нежная моя! Будь милосердной, прости меня, ничтожного, мягким и сострадательным сердцем женщины. Как воин революции я должен уметь быть стойким, но как обыкновенный человек я бессилен. В ту ночь на твою грудь разве не падали горячие (для Сэмджид они были холодные) слезы моей любви?»
Сэмджид хотела было скомкать, выбросить письмо, потом заставила себя продолжить чтение.
«Моя Сэмджид! То было предначертание судьбы — ты приехала в Халху из далекого края и покорила мое сердце. И мне было суждено родиться мужчиной и найти тебя в этом мире…»
Нескончаемым потоком лились красивые, но лживые слова в письме Аюура, пока наконец не сменилась тема:
«На правах доброго друга должен напомнить тебе кое о чем. Хочу, чтобы мягкое сердце женщины не стало для тебя преградой в выполнении служебного долга. Разве не должны мы к таким феодалам и богачам, как Дунгар и Чултэм, относиться безжалостно? Пожалуй, правильнее было бы через аратов установить, какие подношения сделал Чултэм-бэйсе джасе монастыря Бумбатын, а также выявить содержимое подвалов Дунгара. Конфискуя имущество Бэрээвэн-номун-хана, цорджа монастыря Ламын, Джонон-вана, мы действовали решительно и твердо, в соответствии с законом. Хорошо бы и впредь руководствоваться им неуклонно. Если обнаружится, что к твоим землякам, к бурятам, мы отнеслись мягко, это может в дальнейшем помешать нашему делу. Нужно быть бдительными».
Странное письмо. Что-то не верится в искренность этих сердечных излияний Аюура. А ведь как-никак клянется в любви… За его красивыми словами проглядывает легковесность и похоть. А в последних строках, в советах по работе, звучит твердое, как угроза, «если…». Почему прямо было не сказать, если он так думает? Что он за человек, какие у него мысли на самом деле, как поведет он себя в дальнейшем?
Письмо это насторожило Сэмджид, душу ее омрачила черная тень тревоги.
Утро на летнем стойбище у Нугастая. Вдоль берега этой кристально прозрачной небольшой реки, тем не менее перерезающей с запада на восток всю широкую долину Баян, расположилось более десяти семейств. Закончилась утренняя дойка. От айлов идут подоенные коровы, по тропинкам, протоптанным еще в предыдущие годы, они лениво тянутся на выгоны. Из одних айлов выходит одна-две, из других — по десять и больше. Летник Дунгара устроен на возвышении, поодаль от других. Дом, сарай — все выглядит внушительно. Просторный загон для быков. У излучины Нугастая огорожен огромный квадрат земли — пастбище для телят. На летниках других айлов — приземистые постройки под лубяными крышами, за изгородями — небольшие участки. Над айлами поднимаются сизые дымки. Подхваченные легким ветерком, они уносятся к горе и, сливаясь, повисают прозрачной завесой. Бегут босоногие детишки, ивовыми прутьями погоняя быков. Девушки, чуть склонившись, несут от Нугастая на коромыслах тяжелые ведра с водой. На зеленом лугу у реки, опустив головы к самой земле, щиплют траву стреноженные кони. Утреннее солнце приятно ласкает им спины. Вся эта картина, эта благодатная летняя пора, сама природа, люди, все живое кажутся такими мирными, спокойными, словно никто и никогда здесь не знал ни спешки, ни хлопот. Жизнь течет, как Нугастай. Посмотреть, так вроде и у зажиточного Дунгара, и в других семьях, что бедно живут в своих домишках, нет причин для суеты. Даже собаки, толстые и сытые, спят спокойно. Очнутся — не лают, голоса не подают, только потягиваются.
Стойбище Сэрэмджид позади всех остальных айлов, к северу. В то утро, когда Сэмджид собралась уезжать, проводить ее пришли немногие. Дети окружили машину, с любопытством наблюдая, как Балдан старательно, до блеска моет ее, готовясь в путь. Баатар, свесив ноги, сидит на заборе, не отводя взгляда от летника Дунгара. После того как в день пожара на зимовьях он задержался с Балджид на перевале, у бедного парня внутри все ходуном ходит. Так уж устроено в мире — если между мужчиной и женщиной протягивается ниточка, если познается вкус любви, то вскипает кровь, разгорается, огонь в сердце. Однажды упустив поводья, потом трудно, очень трудно подхватить их и удержать. Балджид, от рождения наделенная даром быть нежной, ласковой, обольстительной, с поразительной легкостью сумела околдовать наивного парня, только еще открывающего для себя мир. Для нее это было, во-первых, самоутверждением — она беспрепятственно достигла того, чего хотела, во-вторых, радостью любить, ласкать такого парня, разделить с ним переполнявшие ее чувства. Завлекая его, давая ему возможность испытать блаженство, она не замышляла ничего другого.
Она не задумывалась и над тем, что их отношения могут привести к беде. Ей не пришло в голову проявить осторожность, чтобы не дать разгореться в Баатаре глубокому, серьезному чувству. Да это ее и не заботило. Слишком уж виноватыми считала она мужчин, ее сверстников, в том, что не довелось ей быть по-настоящему любимой, изведать счастье, быть преданной женой, добродетельной матерью.
Баатар после той ночи на перевале совсем извелся, непрестанно мечтая о Балджид. По ночам она снится ему, а днем его гложет единственное желание — увидеть ее хотя бы издали, и он ходит печальный, не находя себе места. Ему бы только взглянуть в ее живые черные глаза, погладить пышущие жаром нежные загорелые щеки. Наконец он решил: если в восемнадцать лет женятся, значит, он возьмет в жены Балджид. Раз так — нечего откладывать на год-другой, никакие причины в расчет принимать не будет. Нужно спешить, пока к ней еще кто-нибудь не посватался, иначе упустит. Правда, выложить все без околичностей самой Балджид очень нелегко. Что, если она ответит: не пойду за тебя. Или предложит: не будем жениться, давай просто так встречаться где-нибудь. Тогда как быть? Ведь предупредила же она в ту ночь: «Никому ни слова, нельзя, чтобы люди узнали. Встретимся как-нибудь подальше от людских глаз». Может, она так сказала, потому что вообще надо скрывать, когда между мужчиной и женщиной любовь…
От этих раздумий Баатар и вовсе запутался. Посоветоваться бы, поговорить с кем, да только надежных друзей раз-два — и обчелся. Он продолжает размышлять в одиночестве. «Прошли времена, когда препятствовали браку бедного с богатой. Тут беспокоиться нечего. А если Дунгар и Хандуумай заартачатся: мол, не отдадим свою дочь за бедняка, тогда украду ее и с мамой, со всей малышней уеду в Улан-Батор к Сэмджид. Они-то не будут возражать, что я возьму Балджид в жены».
Уже несколько дней маялся Баатар, и его переживания, как он ни старался их скрыть, становились заметными. Матери всегда проницательны. Сэрэмджид, с сочувствием поглядывая на сына, объясняла его состояние тем, что парень не смеет признаться старшей сестре в своем желании поехать с ней в столицу.
…Балджид очень уж неопределенно сказала: «Встретимся как-нибудь». А когда, сколько ждать — непонятно. Хоть ты плачь от досады!
Ночь он снова проворочался без сна, поднялся рано, помог старшей сестре уложить вещи. Теперь, нетерпеливо ожидая прихода Балджид, сидит на заборе. Отсюда летник Дунгара виден как на ладони. Вот Балджид вместе с матерью направилась на выгон к коровам; потом, словно для того, чтобы быть заметной издалека, надела ослепительно яркую желтую куртку и пошла к реке за водой; потом вынесла еду Барсу, большому пятнистому псу. Барс хорошо знает Баатара. Однажды во время перекочевки (Баатару тогда было тринадцать) на одном из привалов Барс приволок человеческий череп. Какой тогда поднялся переполох! Дунгар обругал его «мерзостным удавом» и велел Чойнхору пристрелить собаку. Там пса и бросили. А через несколько месяцев, когда он появился снова живой-невредимый, люди решили, что свершилось чудо, и не посмели его тронуть. Но это «ходячее чудо» за пять лет настолько одряхлело, что сейчас пес мог принять за кость какой-нибудь камень на берегу реки и притащить его в зубах. Баатару Барс чем-то напоминал хозяина, Дунгара. Хотя, пожалуй, Дунгар еще не успел так состариться.
В мозгу у Баатара роится множество дум. «Сестра Сэмджид, наверное, уже не выйдет замуж. Будет собирать народ, проводить конфискацию имущества у богачей, учить революционным песням, вечно где-то разъезжать на машине по служебным делам. Попробуй найти такого человека, который отважился бы предложить чрезвычайному представителю правительства, одетому по-ревсомольски, стать его женой. Может ли она, как Балджид, полюбить мужчину, встречаться с ним?.. Конечно, лицом сестра не так хороша, как Балджид, но все-таки мила. Так как же мне сказать, что я беру Балджид в жены?» Увидев, как Балджид взяла уздечку и направилась к коню, Баатар возликовал: «Сейчас приедет! Сейчас приедет!» Соскочил с забора, едва не запрыгал на одной ноге…
Появился Чойнхор, взбудораженный и шумный. Еще не так давно он похоронил мать, но сейчас печаль его заметно шла на убыль. На лице играла улыбка, точно он радовался каким-то своим мыслям. Догадываясь, в чем дело, Сэмджид подумала: «Пусть же сбудется твое желание, пусть Балджид будет твоей».
— Сэмджуудэй, начальница наша! Собираешься в путь — пыль гонять по дорогам? — громко говорил Чойнхор, привязывая коня к столбу, и его слова эхом отдавались у дома. Сэмджид, которая сидела во дворе, заплетая косички младшим сестрам, ответила:
— Надо по делам ехать, дорогой Чойнхор. Больше мне некуда и незачем спешить.
Чойнхор, как мальчишка, перемахнул через забор, подошел к Сэмджид и сел рядом, скрестив ноги.
— А разве там у тебя никого нет, ты ни о ком не скучаешь?
— Кроме этих, здесь, мне не о ком случать и торопиться не к кому.
— Я думал, ты станешь женой какого-нибудь большого начальника. — При этих словах Чойнхор посмотрел на солнце и засмеялся.
— Ну конечно! У меня даже времени нет подумать о замужестве. А вот ты не загуливайся в холостяках. На твое счастье, и Балджид вернулась. Знаешь, я предложила сделать тебя заместителем председателя. Вы с дядюшкой Дунгаром найдете общий язык и в работе, и в жизни.
Баатар слышал их разговор. Как только старшая сестра произнесла имя Балджид, его всего затрясло. «Хватит, остановитесь! Я никому не отдам Балджид! Чем этот Чойнхор лучше меня? Немного постарше, и все? Станет заместителем — возомнит о себе, за Балджид начнет увиваться. Сэмджуудэй, если бы ты знала, что творится в моем сердце, ты не говорила бы этого. Ты бы пожалела брата. Ну почему я раньше тебе не сказал? Сегодня же, когда будешь уезжать, расскажу непременно. Так напрямик и скажу — женюсь на Балджид. Попробуйте только не разрешить! Пока голова на плечах, буду бороться, никого не побоюсь. Мою Балджид я никому не отдам, никому…»
Комок застрял в горле у Баатара, на глаза навернулись слезы. И Балджид, которая еще минуту назад была видна вдалеке в лучах солнца, вдруг куда-то исчезла… Баатар, прикрывая рукой глаза, с тоской вглядывался в ту сторону, откуда она могла появиться. «На всем свете нет прекрасней женщины, чем ты. Нет! Я возьму тебя в жены. Возьму! Даже если придется умереть, все равно!» В этих заклинаниях была уже не ревность вдруг прозревшего мальчика, в нем пылал жаркий огонь любви, охватившей все сердце. К чему может привести эта суровая клятва?
Балджид вынырнула откуда-то внезапно. На ее саврасом иноходце была нарядная, в серебряных бляшках сбруя, седло с коралловой инкрустацией по седельной луке. Сама же она надела синий узорчатый шелковый дэли, голову повязала ярко-красной косынкой. У девушек, распевающих революционные песни, недавно вошло в моду носить красные, как флаг, платки, и Балджид очень шла такая косынка. Баатар, смутившись, пригнулся за сестриной машиной, и шофер Балдан очень кстати протянул ему тряпку:
— Ну-ка, сынок, протри автомобиль, чтоб блестел как новенький.
Балджид подошла, поблескивая немецкими сапожками, обтягивавшими ее красивые ноги.
— Всем желаю здравствовать! Чойнхор-аха, как ваше здоровье?
Чойнхор знал ее характер и поэтому не придал значения этой напускной почтительности. Про себя же отметил, что она стала еще красивей и ладней. Коротко отозвался на ее приветствие, сказав, что чувствует себя хорошо, в свою очередь осведомился, как поживает дядюшка Дунгар. Улыбнувшись Баатару, Балджид с готовностью сообщила:
— Отец еще с утра на телеге уехал в Шар-ухаа, собирается устроить там проводы Сэмджуудэй. Мы тоже сейчас туда отправимся. Сэмджуудэй, ты, наверное, попозже поедешь, захвати с собой маму, братьев, сестер.
Баатара обрадовало, что Балджид при всех насмешливо назвала Чойнхора «аха»: если Чойнхор ей старший брат, то я, выходит, ровесник. Это она имела в виду? Чойнхор, Балджид и Баатар втроем отправились к Шар-ухаа. Породистый саврасый иноходец Балджид между конями Чойнхора и Баатара ни разу не сбился с ноги, в такт его шагу покачивается в седле Балджид, грациозно сгибаясь в талии. Она так легка и изящна — Баатар, слегка придерживая коня, не сводит с нее глаз. Чойнхор, напротив, нет-нет да и подстегнет своего скакуна, чтобы поравняться с Балджид. У Баатара это вызывает раздражение, но ему не хватает смелости вырваться вперед или хотя бы двигаться рядом. «Какое же это блаженство, — думает он, — ехать вот так и смотреть на Балджид. Как она хороша, как мила! Что за непостижимая удача — найти ее в этом мире и полюбить! На лугу, у излучины Нугастая, поставлю светлый дом, поженимся и заживем в свое удовольствие. Дети пойдут. Обзаведемся хорошими лошадьми, двухосной телегой… Каждому по саврасому иноходцу. Рядышком будем скакать по ровным долинам, по их зеленым, цветастым коврам, и приедем к реке Балдж. В густой чаще, чтобы поблизости ни души, привяжем коней, а сами — в реку купаться…» Балджид, будто угадав его мысли, звонко засмеялась. «Наверное, Чойнхор «казал что-нибудь смешное. Может быть, он надо мной издевается?» В Баатаре вспыхнул гнев, он сжал кулаки и стиснул зубы.
Дунгар собственноручно вместе с несколькими мужчинами приготовил угощение и поджидал возле обо[65] у Шар-ухаа. Вот уже и барашек готов и разделан на куски, а рядом выложена и его голова, и конфеты, печенье, сушеный творог, молочные пенки, архи, вино — словом, все, чего душа пожелает. Кто знает, кем и когда был заведен обычай устраивать путнику проводы в открытой степи. Похоже, что раньше так поклонялись обо. Недостает только присутствия ламы да хувраков… Наконец приехала Сэмджид с матерью и малышами. Она нисколько не удивилась приготовленному застолью: такой уж человек старый Дунгар. К тому же, как председатель артели, он не мог удержаться, чтобы не оказать уважение государственному лицу, представителю революционной власти. Старик был уверен, что лучше самому показаться угодливым, чем ему будут преподавать науку чинопочитания.
На душе у Сэмджид легко. Ничто сегодня не печалит, не беспокоит ее. Над лесистыми горами — легкая дымка, а там, дальше, над синим скалистым хребтом, повисли белоснежные облака, словно бирюзово-голубое поле расписали серебристым узором. Красота этого края, пусть не от рождения близкого, но давшего другую жизнь, кажется Сэмджид символичной, она — залог будущего счастья.
Провожающие, усевшись кружком, неподалеку от обо, принялись за угощение, перемежая его застольной беседой. Вскоре заметили, что к ним на велосипеде приближается какой-то человек. Это оказался известный во всей округе лама Гэлэгбал, одетый по-европейски, но с привязанным за плечами ритуальным колокольцем и молитвенным барабанчиком, легкий, низкорослый и темнолицый человечек. Он пристроил свой велосипед к обо и подошел к сидящим, оскалив в улыбке мелкие, острые, как у тарбагана, зубки.
— Проезжал мимо обо, смотрю — машина, вот и направил сюда свой самокат. Ведь если поразмыслить, то этот велосипед — младший брат автомобиля. А может, и старший, пусть так… Позвольте и мне пожелать счастливого пути нашей землячке, представителю властей. Выпьем за это. — Оборвав свое напутствие, лама сел рядом с Сэмджид. Дунгар подал ему наполненную архи большую фарфоровую пиалу. Лама поморгал блестящими черными глазками, зашевелил губами, читая какое-то заклинание. Трижды окунул в водку мизинец, трижды покропил в разные стороны, на мгновение замер, а потом хватанул все одним глотком. Сэмджид почему-то вспомнился блаженный лама Цэрэнбадам. Вот уж вправду святой души был человек, воистину принял на себя обет благочестия. А этот Гэлэгбал разъезжает на велосипеде в европейском платье, водку запросто хлещет. Цэрэнбадама люди не воспринимали всерьез, а Гэлэгбала почитают: и волшебство, мол, постиг, и в священных книгах сведущ. Бессмысленная вещь — религия…
Баатар все это время сидел задумчивый, ничего не ел, не пил. Наконец встал со своего места, подошел к сестре.
— Сэмджуудэй, сестра, мне надо поговорить с тобой. Отойдем.
Старшая сестра с братом удалились от людей, сели рядом на землю. Со всех сторон их окружали буйные заросли татарника, цветы кланялись своими головками.
— Ну говори, братик, о чем думаешь, что беспокоит тебя. Все рассказывай. Твоя сестра никак не думала, что ты уже стал таким взрослым, честное слово. Теперь я спокойна.
Баатар сорвал макушку татарника, швырнул ее, потом, отведя глаза, сказал:
— Сэмджуудэй, сестричка, я… Я хочу жениться на Балджид.
— Что?! — воскликнула Сэмджид, но тут же осеклась, притянула к себе голову брата. — Баатар, миленький, разве так можно? Так рано жениться? Что ты говоришь? И потом, Балджид намного старше тебя. А может, она будет женой Чойнхора-аха…
Баатар закрыл лицо руками.
— Тогда зачем ты говоришь, что я… что я стал мужчиной? Я люблю Балджид… Лучше Балджид никого нет, никого нет! — Он чуть не разрыдался. Сэмджид не смогла сдержать слез, и они заплакали вместе.
— Баатар, братик, почему ты вдруг выбрал Балджид? Что произошло?
— Тогда, в тот день, когда сгорели зимовья… На перевале Нугастай… Я не думал, что так случится… Балджид сама…
Сэмджид вмиг все поняла: это Балджид не удержалась — она, легкомысленная и распущенная, совратила бедного брата! Бесстыжая! Первым движением ее было позвать сюда Балджид и самым безжалостным образом отчитать ее за то, что она сделала брата своей игрушкой. Но Сэмджид остановила себя.
— Баатар, братик мой милый. Оставь эти мысли, прогони их подальше, выбрось из сердца! Сколько есть девушек — твоих ровесниц. А ты с дочерью Дунгара-гулбы! Нет, глупая это затея жениться на ветренице, уже побывавшей замужем. Бедненький ты мой, попал в силки такой женщины. Бедный, легковерный братишка… Не думай больше об этом. Понял?
Всхлипывая, Баатар ушел, ничего ей не ответив. Вернувшись к провожающим, Сэмджид почувствовала, что совсем недавно испытываемая ею счастливая легкость мгновенно исчезла. Сердце тревожно билось в предчувствии грядущей беды. Она стиснула зубы, чтобы ничем не выдать себя, не причинить боли матери, младшим, и все-таки не выдержала. Кто мог подумать, что сегодняшнее расставание обернется горькими слезами. Хотелось бросить Балджид что-то резкое, но вместо этого она обняла ее и заплакала.
— Балджид, как мы сдружились с тобой, когда вместе перекочевывали, сколько вынесли мук и страданий. Ты уж не навлекай беду на братишку моего, не надо! — только и сказала Сэмджид на прощание.
Так печально закончилось расставание у обо при Шар-ухаа.
Вечер. Еще не потухла белая полоса, оставшаяся в небе после заката. Если прислушаться к журчанию Нугастая, то можно различить множество ладов, звучащих в мощной деятельности воды, которая неустанно точит и шлифует свое каменное русло. Балджид, слушая эти перепевы Нугастая, сидела в задумчивости. Земля, прогревшаяся за летний день, отдавала теперь тепло своих недр. Над перевалом вдали еще полыхала распадающаяся на отдельные полоски вечерняя заря, а выше, в бесконечности, зажглись на небе звезды. Что такое этот Нугастай с его колдовским журчанием, эта впитавшая тепло земля, что такое весь этот мир, как не обитель несчастных существ, юдоль страданий. Подняться бы на гору и исчезнуть бы в этом молочном свете или, как птица крылатая, улететь в звездное небо, а может, раствориться в этих водах, в земле. Но только чтобы везде остаться собой, такой, как она есть. И имя чтоб было Балджид, и сердце чтобы так же билось. Какой же расчетливой была и как заблуждалась она тогда, в ту весну года Синей мыши. Думала: все сбудется, как в сказке… Дура. За эти пять лет чего только не насмотрелась. Всего пять лет, а их уже не вернуть, и заново не родиться. Не смогла ослушаться отца и мать — вот и вышла за нелюбимого. Как же! Женская участь — замуж выйти, детей рожать! Ну а на самом деле, что еще суждено девушке? Нет, не сложилась у меня жизнь. Сэмджид — образованная, над всеми начальница, в машине ездит, да еще с охраной! А я и в небо не улечу, и в земле не растворюсь, так и останусь прозябать, за мужем ходить да коров доить. Это судьба. Чем девушка из богатой семьи отличается от других? Тем, что у нее куда больше парчи, шелков, золота, жемчуга, тем, что выросла изнеженной? И вообще, зачем человек живет? Рождается в этом мире человеком, попадает под власть своей судьбы. Говорят, будто нынешнее существование определяется грехами или благодеяниями, совершенными в прошлом. Будто бы есть потусторонняя жизнь. Только лучше вовсе не думать о грешных делах, благодеяниях, а испытать бы счастье в этой жизни и насладиться им сполна… Счастье. Где оно, это счастье? Хорошо, конечно, родиться хорошенькой, быть молодой, кружить парням головы — но сколько так может продолжаться? В один прекрасный день заметишь, что увяла, как весенний цветок. Где то счастье, когда можешь любить и быть любимой? Баатар… Пусть он еще совсем молоденький, но как хочется его любить!.. Люди, если узнают, всполошатся — ну да это не самый большой грех на свете. У Сэмджид какие-то подозрения возникли, так она плакала безутешно… Что, если бросить мне все это — скот, все добро — и поехать, как Сэмджид, учиться? Как бы не так, отец и мать поперек дороги лягут, будут отговаривать — и не вечны мы, и пусть будут внуки, правнуки, чем перейдет накопленное в чужие руки… Скажут: найдется человек зажиточный, умелый — выйдешь еще замуж. Кто же он? Может, назло им выйти за Чойнхора? Не станут же они возражать против того, чтобы породнились председатель с заместителем… Вот смех! А что, буду ходить в красную юрту, научусь грамоте, а то и в ревсомол вступлю! Возьму да и подамся, как Сэмджид, в революционерки, в большие начальники!.. Жди, после смерти…
На ближнем озерце кричит утка. У реки стреноженный конь с хрустом ест траву. К этому жилью нынче вечером не то что путник — ни один пьяница не заезжал, пожалуй. Появись кто посторонний, собаки бы залаяли. Ох, до чего же грустно.
Баатар! Что же ты, приходи же! — хотелось закричать Балджид, да не крикнешь такое — стыдно. Она видела, как во время вечерней дойки Баатар возвращался от северной горы с телегой, нагруженной хворостом.
Балджид назначила Баатару свидание у озера: «Приходи к заливу, когда спустятся сумерки, когда одна только белая полосочка останется на небе», но уже все сроки прошли. От долгого ожидания она готова была впасть в отчаяние. Нет, наверно, непредвиденные дела задержали его дома. Он должен прийти непременно. Послышался шорох, кто-то приближался к ней… Ее собака. Барс. Совсем стал старый, дряхлый, а все же не ошибся — приплелся вот, нашел хозяйку. Он может, не разглядев, подхватить у реки голыш вместо кости, но собачий нюх еще сохранил… Нет для Барса человека милее Балджид. Барс устроился у ног хозяйки, зевнул своей беззубой пастью, облизнулся и задремал.
Что, Барс, уже отужинал? Счастливчик — поспит, поест, больше ничегошеньки ему не надо. Так когда-нибудь и не заметит, как придет его собачья смерть. А молодым замечательный был пес, боевой: и прыгал, и кружился, и другим собакам встрепку задать мог. Во всем был первым. На осенней охоте, бывало, первым подлетал и хватал зверя за глотку. Теперь у него все позади. Хотя на то, чтобы не околеть, силы еще есть. Стрелял же в него Чойнхор, а он выжил. Ах Барс, Барс! Без тебя мне будет совсем одиноко…
Балджид издали разглядела на светлой полоске горизонта едва заметную фигуру Баатара. От радости ей, как ребенку, хотелось побежать навстречу, но она усидела на месте. Куда девалась ее недавняя грусть? Тишина отодвинулась, все вокруг наполнилось звуками. На озере весело крякали утки, в отдалении заливисто лаяли собаки. «Что это со мной? Почему я так взволнована?» — спросила она свое гулко стучавшее сердце и прижала руки к груди, стараясь унять тревожное томление. Вот наконец и Баатар.
— Ну здравствуй, — проговорил он, усаживаясь чуть поодаль. По всему было видно, что и он волнуется.
— Садись ближе. Дай руку. Сердце колотится безумно.
— Балджид, прогони пса.
— Что ты, он ведь совсем дряхлый!
— А разве ты не говорила — о нас ни одно живое существо не должно знать?
— Ах Баатар, мой Баатар, какая же это радость — быть с тобой вместе! Если бы можно было жить много лет в такой радости и чтобы о ней знали только звезды в небе да вольные птицы.
— Это так тяжело, когда нужно свое счастье от людей прятать, да еще много лет.
— Да-да, конечно, скрывать трудно, и не то что годы — дни.
— А может, не нужно скрывать?
— Баатар, не о том мы говорим. Лучше обними меня.
— Милая…
— Что ты сказал Сэмджуудэй на прощанье?
— «За нас не волнуйся, счастливого пути».
— Тогда почему она сказала мне: «Не навлекай беду на моего братишку»?
— Наверно, ей меня жалко?
— Но о чем это она, о какой беде?
— Я сказал ей, что хочу тебя в жены взять.
Оба замолчали. И вокруг ни звука. Утки на озере, видно, уснули. Старый Барс тоже спит, и ему снится, что он рычит, как лев, а на самом деле пес всего лишь тяжело дышит, с трудом поднимая грудь.
— До каких же пор Сэмджуудэй будет оставаться одна? — Балджид глубоко вздохнула.
— Был бы Очирбат, не жила бы она одна.
— Она и сейчас не знает, кто его убил?
— Кто же это знает?
— Я давно догадалась.
— Тогда почему же ты до сих пор молчала?
— Боялась за отца с матерью, за себя.
— Не понимаю.
— Баатар, дорогой, тебе я все расскажу. О своих догадках, о подозрениях. Может быть, обо мне идет дурная слава… Ты, Баатар, поверь мне — душа у меня чистая!
— Моя Балджид! Я-то хорошо знаю, какое у тебя сердце.
— Ах, Баатар.
— Балджид, родная моя.
— Небо совсем погасло.
— Ты бы прогнала Барса…
Балдж — одна из самых своенравных и живописных рек, берущих начало среди густых таежных зарослей в восточной впадине Хэнтэя и в конце долгого пути отдающих свои воды Онону. Она быстро выходит из берегов, когда случается наводнение. Она и быстро мелеет. Этим летом река была полноводна и щедра. В рощах по ее берегам вызревало множество ягод, поляны усеялись радужными россыпями цветов. Дунгар, задумав устроить праздник для артели, выбрал самое красивое место в излучине Балджа. Ему казалось, что работу по организации коллективного хозяйства, создаваемого волею революционного государства, правильнее начинать с праздника, на котором проявится сама сущность всеобщего равноправия: нет теперь ни высшего, ни низшего сословия, зато есть у всех равные права на землю, на воды, на зажиточное существование. Имелся у него и еще один довод в пользу праздника — он принесет необходимое ему признание среди людей.
Сколько этому бывалому человеку пришлось передумать, пережить в те дни. До сих пор не было подробных указаний, как сдвинуть с места работу артели. Оставалось руководствоваться общими лозунгами и призывами ликвидировать частную собственность, объединить скот и имущество аратов, жить коммуной, закладывать основы коммунизма. Для таких, как Дунгар, возникло множество трудностей в понимании того, как нужно вести эту новую для всех и многообразную работу по развитию революционного движения масс. Необходимо было вести культурное наступление — бороться с неграмотностью, привлекать женщин к государственным делам, уничтожать эксплуатацию бедняков, принимать в члены народной кооперации, революционного союза молодежи, МОПРа[66]. Председателю поневоле приходилось разбираться во всем этом: ведь ему надо было выступать на собраниях, митингах, надо было уметь разъяснять революционные лозунги. Дунгар занялся чтением газет и поэтому вполне сходил за человека, сведущего в идеях и задачах революции. Местные араты были недалеки от истины, когда говорили, что Дунгар стал красным революционером. Да и как же им иначе считать, если человек порвал со своим прошлым? Дунгар все знал: что говорят, чем обеспокоены, о чем думают люди. Поэтому он и решил, что прежде всего людей нужно заставить поверить в счастливую жизнь, которую принесет им этот самый колхоз. О том, что на берегу Балджа будет устроен праздник артели, объявили за два-три дня, и народу к открытию съехалось великое множество. На широкой поляне в излучине реки, среди ярких цветов, поставили конфискованную у Чултэма-бэйсе десятистенную юрту из белого войлока, с нарядно расшитым покрывалом. Вокруг нее рассыпались многоцветные шатры, палатки.
Услышав, что праздник продлится несколько дней, некоторые семьи объединились и теперь хлопотали у общих очагов. Баатар разбил залатанную палатку, которую он обычно брал на сенокос, под густым тополем. Дверь своего дома на летнем стойбище подпер поленом и всех — мать, малышей — привез на праздник. Вездесущие китайские торговцы подвозили от монастыря Ламын на конных телегах, на осликах товары и, спеша опередить друг друга, разворачивали торговлю. Из ближайших монастырей подошли сюда и паломники, направляющиеся в святые места. Праздник открывался митингом. Большой шатер украсили красными флагами. Над входом повесили транспаранты: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует коммуна, открывшая батракам и беднякам дверь в коммунизм!» В тени поставили стол, за которым сидели руководители сомона Балдж, секретари партийной и ревсомольской организаций, председатель артели Дунгар, Чойнхор. Все, кроме Дунгара, были в военной форме. Где и когда добыл себе такую одежду Чойнхор, не знал никто. На нем были сапоги с высокими голенищами, галифе из коричневато-зеленой материи, гимнастерка с большими медными пуговицами, кожаная портупея, фуражка с блестящим козырьком, чуть сдвинутая набок. Люди с усмешкой перешептывались, обсуждая его наряд.
— Чойнхору ордена не хватает. Если б от него зависело, всю грудь бы увешал.
— Вот пес, небось прифорсился, когда свозил в аймак сокровища Чултэма-бэйсе. Успел-таки! — не забыл вставить свое слово Шорню, попыхивая неизменной махоркой.
Появился и пьяный в дым лама Гэлэгбал, перепугавший своим велосипедом лошадей у коновязи. Собрание переполошилось, и тогда сомонный дарга позвал помощников и приказал удалить баламута.
Все началось с пения. Перед шатром вышли пятеро девушек — все в одинаковых серых дэли, в красных косынках. Они исполнили две песни — «Монгольский Интернационал» и «О МОПРе», — которым их обучила Сэмджид. Пели на бурятский мотив, не совсем слаженно, но слушали их с интересом. Балджид сидела с несколькими своими подругами-сверстницами. Она рассеянно слушала и шутки их по адресу Чойнхора, и мнения о выступлении самодеятельных певиц. Ее занимали собственные мысли. В них был Чойнхор, его любовь к ней, сватовство… Много пришлось пережить из-за него несколько лет тому назад. Тогда она считала его единственным, с кем, возможно, было бы в жизни хорошо. А теперь вдруг стало казаться, что он, наверное, был бы ей в тягость. Откуда это? Из-за Баатара? Из-за того, что он завладел ее сердцем? И с Баатаром ей еще не все ясно. Скорее всего, это невинная детская игра. Ненадолго… Она была далека от мысли, что, разбив детское сердце Баатара, может довести его до беды.
После пения председатель Дунгар выступил с докладом. Говорил он долго. Все, о чем толковал, было заимствовано в основном из газет, люди же думали: раз уж он человек умный и истинно революционный руководитель, то, значит, сам дошел до всего, что говорит. После собрания началось застолье. Столы накрыли в юрте, отобранной у бэйсе. Еды и напитков было вволю — тоже перепало из запасов Чултэма. Дунгар, как распорядитель пиршества, потчевал каждого входящего, настойчиво приглашая досыта поесть и выпить.
Ему вдруг вспомнилось другое застолье — пять лет тому назад во дворце у Джонон-вана. Кто бы среди халхаских нойонов мог предположить, что имущество их конфискуют, а Дунгар-гулба вступит на путь революции, будет вести застолье уже как председатель артели. К прошлому возврата нет. Мы при новой власти занимаем почетное место, и пусть судьба будет к нам милостива. Нужно только помочь ей — быть во всем благоразумным и осторожным. «Со слепым и земля слепая, с хромым — хромая». Думая об этом, Дунгар испытывал удовлетворение самим собой и с какой-то жалостью смотрел своими хитрыми желтоватыми глазками на людей. Чойнхор пропустил несколько рюмок архи и теперь шумно требовал веселья:
— Какое застолье без песен, без музыки! Зовите сюда девушек! На собрании спели свой «Интернационал» — это правильно. А за угощением давайте вспомним песни предков.
Люди одобрительно зашумели, как будто только и ждали таких слов. Одна из девушек, подававших еду, робко заметила:
— Кто из нас поет лучше Балджид?
Тут же все загалдели: «Балджид, Балджид нужно позвать!» Лучшей певицы — дочери Дунгара — поблизости не оказалось. За ней хотели бежать, но кто-то сказал, что она с подругами ушла на речку, и поиски прекратились: где же там на речке искать? Да и других певцов найти было нетрудно. Одному только человеку непременно хотелось видеть Балджид — это был Чойнхор. Здесь, на празднике, он намеревался переговорить с ней о многом. Другого, более удобного случая не предвиделось. Праздник, так радостно открывающий новую жизнь, казался ему символическим предзнаменованием их будущего союза.
Под шум и гам застолья Чойнхор незаметно вышел из юрты. Около оборудованных китайцами в тени прилавков с едой и товарами толпились люди. У красной юрты дети и несколько взрослых слушали патефон. Слонялись, приставая к людям, успевшие захмелеть пришлые тунгусы… Чойнхору показалось несколько странным, что девушки ушли купаться на речку. Неожиданно мелькнуло подозрение: нет ли тут какого обмана? Побродил там и сям; вроде бы все сверстницы, подружки Балджид, были здесь. С кем же она ушла? Купив у китайца сигарет, он сел на коня и отправился к реке. В излучине Балджа на берегу стоят редкие старые тополя, кое-где раскинулся боярышник. Ребята, бронзовые от загара, прыгают, кричат, плещутся голышом в воде, поднимая радугу брызг. Повыше заросли становятся гуще, там начинаются настоящие дебри черемухи, боярышника, серебристой ивы. Если девушки задумали купаться, не иначе выбрали место там, в кустах. Но почему-то Чойнхору не верилось, что Балджид отправилась купаться. Грустный, брел он по берегу. В этом году прошли хорошие дожди, и все вокруг благоухает: трава, цветы, листья источают пьянящий, пряный аромат. Скоро сенокос. Сена, пожалуй, будет вдоволь. Женюсь на Балджид, и выйдем вместе на такой, как здесь, у Балджа, луг, да как пойдем рядом, плечо к плечу, косить! Радость-то какая огромная! За день намаешься, устанешь… К вечеру перед палаткой у открытого полога огонь разведем, сварим чего-нибудь, тихо поговорим о том о сем, а то и просто помолчим… Что может быть лучше…
Конь что-то почуял и насторожился. Чойнхор пристально посмотрел в сторону берега и сквозь чащу разглядел силуэты двух сидящих рядом людей. Он остановил коня. Бросилась в глаза желтая-прежелтая одежда. А ведь у Балджид из ворота дэли тоже выглядывала желтая рубашка… Так и есть, она! Кто же с ней рядом? Чойнхор спрыгнул с коня, бросил поводья и, крадучись, подошел поближе. Неужто Баатар? Этот мальчишка?! В первое мгновение он глазам своим не поверил. Нет, они сидели не просто так. Балджид распустила косу, а Баатар… Баатар обнимал ее, целовал, ласкал. Чойнхор едва не взревел, как раненый медведь. Грязная тварь! Греховодница! Куда только стыд подевала? Из какого семени ты на свет явилась? И этот еще щенок! Разомлел, недоносок, под чарами старой бабы. Как же все это? Людей постыдитесь! Беззвучный вопль рвался у него из груди, в глазах потемнело, он готов был в бешенстве грызть землю, деревья. А те двое забылись совсем, словно одни во всем мире. «Как же быть, что делать?» — растерянно думал Чойнхор; ему хотелось броситься на них, убить, но он не в силах был сдвинуться с места…
Лишь поутру, на второй день праздника, Чойнхор, выйдя на поляну, немного поостыл. Вечером, взбешенный, прискакав с реки, он хотел рассказать Дунгару, как дочь его там купается, как забавляется, но потом передумал — стоит ли поднимать скандал. А может, решительности не хватило. Молча выпил архи и ушел из-за стола. Чойнхор ходил из юрты в юрту, из шатра в шатер и пил там все подряд — русскую водку, монгольскую, китайскую, архи, смешивал все, что подносили. Не помня себя, забыв, что он заместитель председателя, упился в стельку, как последний пропойца. А теперь чувствовал себя премерзко. Выходит, и жизнь ему ни к чему… Чойнхор поплелся к шатру сомонного начальства. Все они, похоже, давно поднялись. У стенки стоял таз с остатками воды, он умылся. Лица у сидевших в гостевой юрте были огненно-красными. Чойнхора поразило, что среди них сидел и Чултэм-бэйсе, тоже навеселе.
— Ну, сынок, неимущий арат, поприветствуй Чултэма. Мое имущество перешло колхозу, так что и мне, поди, не возбраняется побыть на празднике, попировать с вами. Вишь, ты теперь тоже начальство. Одинок вот только. Да-а, собирал я, собирал свое добро — и теперь оно в руки умного начальства перешло. Пусть так. Иди же сюда, Чойнхор! Воистину пища хозяина не узнает.
С этими словами он налил полную пиалу водки и подал Чойнхору. Тот принял ее обеими руками, поднес ко рту и начал пить. Водка струйками текла из уголков рта, а Чойнхор тем временем силился понять, что произошло с председателем Дунгаром. Сидит, как, бывало, сиживал дзанги — управитель сомона, — раздобревший, самодовольный, и живот от смеха колышется.
— Сосед Чултэм, ты правильно сказал. Так устанавливается революционная справедливость — нет привилегированных, нет униженных. Я тоже когда-то заблуждался, да вот нашел выход. И ты правильно сделал, что приехал на праздник. В партийной газете писали — нельзя отталкивать человека, если он становится на сторону революции. Понимаешь? Ну, давай теперь вместе попразднуем, вместе повеселимся. Что, если нам устроить скачки рысаков, Чултэм? Потом ты же и величальное слово произнесешь в честь коня-победителя.
Чойнхор не переставал изумляться, его всего переворачивало: «Надо же, нашли общий язык. И Чултэм явился отведать мяса своего вола…»
Праздник развеял немного Чойнхора: весь день пришлось крутиться — организовывал скачки, собирал парней; пели бурятские песни на два голоса. Балджид, еще более похорошевшая, появлялась то там, то тут на своем саврасом иноходце в сопровождении подружек, и всякий раз, когда Чойнхор видел ее, в нем вскипал гнев — еще свидимся где-нибудь, от людей подальше! — но он не позволял своим чувствам прорваться наружу. Совсем неожиданно для себя решил повидаться вечером с Баатаром. Что это ему, спьяну в голову взбрело? Послал за Баатаром ребятишек. Тот приехал на большом упряжном коне. Наивный мальчик, утративший в огне первой любви чувство реальности, не знавший сейчас в своем сердце ничего, кроме счастья, думал, что Чойнхор позвал его по какому-то делу. Чойнхор велел привязать коня, а сам направился в рощу. Баатар сразу насторожился: что же, разве я не мужчина? «Да, да, ты мужчина», — заговорил в нем внутренний голос, и он невольно сжал кулаки.
Некоторое время Чойнхор шел молча. Баатар следовал за ним. Наконец Чойнхор спросил:
— Сколько тебе сейчас лет?
— Восемнадцать.
— Во время перекочевки совсем мальцом был, а?
— Как знать…
— Что «как знать»?
— Не так уж много лет прошло с тех пор.
— А ты меня слушай! С малолетства ты, видно, на дурной путь вступаешь. Рано еще тебе распускать волосы замужней женщине.
— Чойнхор-аха, что вы говорите?
Чойнхор сжал кулаки, заскрежетал зубами.
— Я вас видел вдвоем. Ты думал, никто не узнает? Дурак, последний болван! Видали — лежит в объятиях с женщиной, а она ему в старшие сестры годится. Раз до этого дошло, так знай — она моей будет… Моей.
Баатар почувствовал внезапный прилив ледяного спокойствия.
— Вы пьяны. Поговорим, когда протрезвеете.
У Чойнхора перед глазами все помутилось, словно заволокло внезапно спустившимся плотным туманом. Он угрожающе уставился на парня.
— Ах, вот как? Это я пьян? Я еще с тобой должен разговаривать? На, получай, щенок! — Чойнхор молниеносным ударом сбил Баатара с ног.
Баатар не отдавал себе отчета в том, что произошло в следующую секунду: его противник тоже оказался на земле, а Баатар, схватив большой круглый булыжник, бил им своего ненавистника по лицу, куда попало… Лицо Чойнхора сплошь покрылось кровоточащими ранами. Вдруг до Баатара дошло, что он делает что-то ужасное. Отшвырнув камень, он вскочил. Чойнхор, сплевывая кровь, со стоном: перевернулся на бок, а потом вытянулся, будто испуская дух. Баатара охватил страх, он какое-то время не мог сдвинуться с места. Обе его руки были в крови. Я убил человека! Я убил человека! Протянув вперед обагренные кровью руки, он бросился туда, где продолжалось праздничное веселье.
— Мама! Мамочка! Я человека убил! — закричал он, и заросли эхом повторили: «Аа-аа-аа-и-и!»
В долине Керулена появились едва уловимые признаки осени. Над горами тянется дымка. Приехав в один из таких дней в центр Хэнтэйского аймака, Сэмджид никак не думала, что столкнется с бедой. Она остановилась у бревенчатого, выкрашенного суриком здания аймачного управления. Не успела выйти из машины, как со всех сторон ее окружили дети. Одежда на них была плохонькая, ноги в цыпках, и держались они очень скромно, тихо перешептываясь. Сэмджид смотрела на них и думала о своих младших братьях и сестрах, ей захотелось всех их обласкать, погладить их теплые от солнца черные головки. В дверях магазина, китайских лавчонок, закусочных уныло толпятся люди. На центральную площадь по красной песчаной дороге медленно выплывает утомленный караван верблюдов. Из открытого окна управления изредка доносится стук пишущей машинки. Неподалеку, в одной из юрт, кто-то перебирает струны шандзы. Сэмджид смотрит на все это, слушает… Со стороны кажется, что жизнь по-прежнему идет спокойно. Вроде каравана, что прошествовал сейчас по улице, потихоньку движемся мы вперед. Не так ли? Сэмджид возвращается к своим прежним мыслям. Вот и вернулась она, выполнив порученное ей дело. Работала четко, без ошибок и без перегибов. Какое задание ждет ее теперь? Какие будут выводы, оценки?.. Надо было еще решить, чем заняться в первую очередь, сейчас: пообедать ли перед встречей с руководством аймака, стряхнуть усталость или прежде всего устроиться в гостинице. Пока она так стояла в раздумье, из невысокого дома, где размещается милиция, под конвоем вывели двух человек. Поверх голов у них были накинуты дэли. Сэмджид не обратила на арестованных никакого внимания — в этом не было ничего необычного. Она уже решила, что сначала поест, и они вместе с водителем повернули к столовой. Неожиданно один из конвоируемых стащил дэли и с криком: «Сэмджуудэй! Сестра!» — бросился к ней. Милиционер выхватил пистолет:
— Стой! Стрелять буду!
Все произошло в какие-то доли секунды, и Сэмджид не сразу сообразила, что человек, в которого готов стрелять милиционер, — это ее брат, Баатар. Узнав его, она едва не лишилась чувств.
— Не стреляй! Баатар, Баатар, остановись!
Баатар обернулся и встал как вкопанный.
— Убери оружие, подожди! — не своим голосом в страхе закричала Сэмджид милиционеру, и он в нерешительности опустил руку, заметив стоявшую неподалеку легковую машину.
— Как ты здесь оказался? Что случилось?
— Я избил Чойнхора-аха. До смерти избил! — ответил Баатар и горько заплакал. Любители происшествий набежали в один миг.
— Но он жив? Или ты его убил?
— Не знаю. Ничего не знаю.
Сэмджид поняла все. Тогда, во время проводов у Шар-ухаа, он ведь в слезах признался ей, что полюбил Балджид. Потом, иногда вспоминая об этом, Сэмджид наивно надеялась, что все обойдется, хотя где-то глубоко в душе и таилась смутная тревога. Теперь вот каким несчастьем все обернулось.
— Иди, брат! Береги себя! И не беспокойся об оставшихся там. Сестра твоя все, что сможет, для тебя сделает. Не отчаивайся.
Милиционер снова накинул дэли на голову Баатара и увел его. Люди расходились, продолжая обсуждать случившееся: «Подумайте, как споткнулся, бедняга!.. И такие бывают встречи… А сестра-то, видать, человек хороший. Служащая, наверное».
Сэмджид смотрела брату вслед: жалость, боль за него разрывали ее сердце. Она не находила выхода из этого трагического положения. И вдруг вспомнила: «Аюур! Надо ехать к Аюуру и во всем разобраться!»
В аймачном управлении внутренней безопасности Аюура не оказалось. Отдыхает на Керулене. Помчалась туда. Хорошо было на берегу Керулена: шелком стелются травы, мирно пасутся стада. Но для Сэмджид вся красота мира была теперь далеко. От айла к айлу ехала она, выспрашивая, где обосновался Аюур. Наконец нашла. Семейство Аюура жило в удобном месте. Айл был внушительный. На свежей траве на возвышении поставлены две юрты: одна побольше, другая поменьше. За юртами хозяйственная утварь. Чуть поодаль, у коновязи, стоят десятка два коней. Несколько лошадей под нарядными седлами, в красивой сбруе. Чем-то они напомнили Сэмджид коней Чултэма-бэйсе. Понятно — чтобы коней не разлучать, почти по соседству с их прежним хозяином расположился… Аюур вышел хмельной, красный от выпитого кумыса. Он с неподдельной радостью раскинул руки, идя ей навстречу.
— Хорошо ли доехала, Сэмджид? Удивительно, как ты нашла нас. Как дела? Как здоровье? Ты совсем смуглянкой стала. Прямо гобийка! — Засыпая Сэмджид вопросами, он чуть не полез обнимать ее.
«О деле Баатара, наверное, не знает», — засомневалась Сэмджид. Подвыпивший Аюур с вожделением поглядывал на ноги Сэмджид, на ее фигуру. Хихикнув, словно его защекотали, пояснил:
— Вот мой дом. В большой юрте отец с матерью. В маленькой — я, одинокий воин. — Он снова хохотнул и, взяв Сэмджид за руку, повел ее к себе.
Переступив порог, Сэмджид застыла, пораженная. Ее, имевшую представление о том, как выглядят жилища нойонов, удивила эта юрта государственного служащего. На хойморе стояли в ряд сундуки, шкафчики с тонкой золотой инкрустацией, на них — всевозможные зеркала, вазы, замысловатые часы. Справа и слева — кровати с занавесками, с шелковыми расшитыми покрывалами, на них небрежно разбросаны подушки и подушечки. «А в этих сундуках еще сколько всего…» Сэмджид совсем сникла и присела на краешек кровати, стоявшей слева.
— Эй, Гандийма, принеси чаю! — крикнул Аюур, и вскоре в юрту вошла аккуратно одетая девочка лет пятнадцати. Она принесла сушеный творог, нарезанные молочные пенки на блюде, домбо[67] с чаем.
— Младшая сестра, — представил Аюур. — Осенью пришлю к тебе посмотреть столицу. — Последнее было сказано с явным намеком на то, что Сэмджид была ему не только хорошей знакомой, но и близким человеком. Что и говорить, малопривлекательно все выглядело: жилище Аюура, сам он, его манера вести себя.
— Аюур, я к тебе по делу приехала. По срочному делу.
— Знаю, знаю. Братишку твоего доставили по делу об избиении заместителя председателя. Тот, говорят, чуть не умер. Ну, одно дело — разговоры, другое — установить, что и как было. Я ждал твоего приезда. Ты, Сэмджид, сегодня отдыхай. В таком виде я не могу ехать на работу.
— Я очень беспокоюсь о брате. У нас ведь все хозяйство на нем одном держится. Он очень хороший парнишка.
— Не волнуйся. Если хочешь знать правду — все в моих руках. Выпустим, женим на Гандийме. — Аюур бесцеремонно загоготал.
Сэмджид ничего не оставалось, как принять его приглашение.
— Пойду на речку, смою дорожную пыль.
— Да-да, конечно. Вода в Керулене что кипяченое молоко. Кожа сразу нежная станет… — Взгляд его блудливых глаз был омерзителен.
Вода в Керулене действительно была теплой и мягкой. Как приятно лечь в воду на перекате, подставив тело под бьющие струи. Слушаешь с закрытыми глазами журчание воды, и оно успокаивает, как музыка. В то лето… В то лето, когда мы с Балджид лежали на берегу реки, о чем только не переговорили… Теперь из-за Балджид случилось это несчастье с братом. Что ей вздумалось играть сердцем мальчика?.. А чем занимается Аюур? Чьи у него расписные сундуки? Чьими шелковыми покрывалами он пользуется? Как это все отвратительно. Но он может освободить Баатара. Разве можно мальчика, ничего не видевшего в жизни, кроме пастбища для телят, бросить в тюрьму? Завтра же поеду туда, узнаю о состоянии Чойнхора, если худо ему — привезу сюда… Вот ведь как получается — к Аюуру на поклон иду…
Пока Сэмджид купалась, Аюур приготовил стол. Посредине дымилась свежая, только что отваренная баранина. Сам он успел еще изрядно добавить кумыса и теперь был совсем пьян. Солнце клонилось к закату. Сэмджид отказалась от угощения.
— Аюур, мне надо вернуться в аймак, там и переночую. С утра встреча с начальством, — как можно мягче постаралась она объяснить свой отказ. Аюур положил ей на колени руки и заговорил, тяжело дыша:
— Ты зря меня опасаешься — я не собираюсь брать тебя силой. Мне не удалось убедить тебя в своем чувстве. Такая уж дурная у меня голова, не вовремя родился. Что ж, не суждено мне, значит, мечтать о нашем будущем… Но один-то раз ты можешь меня пожалеть? А? Я тебе помогу, а ты — мне.
— Чем я могу тебе помочь?
— Собой. Своим прекрасным телом, омытым водами Керулена…
— Аюур, не говори чепухи.
— А ты о братце подумай. Да мало ли что еще может открыться… Помнишь дело Очирбата? Если его поднять, есть что и с тебя спросить. Ну да это ладно. Во время конфискации, между прочим, у меня было задание проверять твою работу. Хорошо, оставим это…
Сэмджид почувствовала в груди такой жар, будто там вспыхнул огонь. Застучало в висках, она стала задыхаться.
— Все, что ты говоришь, — чушь! Я женщина, но не принадлежу к слабым. Ты не добьешься от меня своего ни угрозами, ни хитрыми уловками. Прошло то время, пора бы тебе это понять.
Аюур резко наклонился к Сэмджид.
— Сэмджид, милая! Что за каменное у тебя сердце? В ноги тебе кланяюсь — подари одну-единственную ночь! Осчастливь! — Он крепко обхватил ее за колени.
Отвращение и ненависть к Аюуру дали Сэмджид силы прервать эту сцену. Напрягая голос, она позвала шофера:
— Балдан-гуай! Балдан-гуай! Мы уезжаем, немедленно!
Уже в сумерках Сэмджид, не останавливаясь, миновала аймачный центр. Она спешила на запад, к своим. Все перед Сэмджид померкло. Даже чистые краски раннего вечера не существовали для нее. В голове звенят гадкие слова Аюура, перед глазами, как кошмарное видение, мелькает его лицо. Потом все заслоняет Баатар. Она видит его бредущего, с накинутым на голову дэли.
О, до чего же все трудно дается в жизни. На каждом шагу — новое препятствие, новое столкновение… Но жизнь продолжается. И хотя бы во имя этого нужно быть готовой преодолеть все. В горе нужна твердость, в тяжелую минуту — душевные силы. К Сэмджид возвращалась решимость бороться.
Пер. К. Яцковской.
Однажды в середине лета 1931 года на берегу Средней речки, что ныне протекает почти посредине Улан-Батора, появилась группа людей, которые занялись установкой юрт. Воды в прозрачной, незамутненной реке в том году было много. По обоим ее берегам далеко простирался зеленый луг, своего рода маленькая заповедная степь, не истоптанная людьми и стадами животных. Вдали виднелись очертания города, вились дымки из труб. С южной стороны возвышалась громада священной горы Богдо-Ула, над ее вершиной ослепительно сияло жаркое солнце. Неподалеку от места, где люди устанавливали юрты, за неглубоким бродом начинался монастырь Гандан. К Белому Храму у реки непрерывной чередой тянулись по дороге пешие и конные богомольцы. Обгоняя их, изредка стремительно проносились мимо автомашины или мотоциклетки, как тогда называли мотоциклы, — это спешили по своим делам военные командиры и гражданские начальники. Ставившие юрты были все люди молодые, одетые в ревсомольскую форму. Парни коротко пострижены, девушки без кос. Перед юртами, которые возникали одна за другой, были вкопаны шесты, и между ними молодежь натянула транспаранты с лозунгами, написанными крупными буквами: «Да здравствует Первый съезд батрачек и беднейших женщин!», «Мы против религиозного дурмана! Долой монастыри и храмы!», «Рядовые ламы, миряне-бедняки, вступайте в Монгольскую народно-революционную партию!»
Содержание призывов и лозунгов неопровержимо свидетельствовало о том, что дело происходило в самый разгар так называемого «левого уклона».
Городок из юрт возводился ревсомольцами для размещения делегаток Первого съезда батрачек и беднейших женщин. Для них же предназначались и большие пестрые шатры и палатки — под красный уголок, кухню, столовую.
Ночь. Сэмджид и Раднаева уютно устроились на берегу Средней речки. Порывистый ветер гнал по небу остатки туч после пролившегося вечером теплого дождя, и их рваные лохмотья время от времени закрывали луну. Вода в речке то серебрилась мелкой рябью, когда луна выглядывала в просвет между тучами, то темнела, когда тучи смыкались. От костра под большим навесом кухни разливалось неяркое красноватое зарево. В палатке, где разместился красный уголок, слышалось нестройное пение — делегатки разучивали какую-то новую песню. Пели они неуверенно, часто повторяя слова и мелодию. Со стороны брода изредка доносился скрип колес и конский топот: кочевники и богомольцы на телегах и верхом перебирались на другой берег. Временами то здесь, то там темноту вспарывали лучи фар, пронзительно квакал сигнал автомобиля. В городе лаяли собаки, ржали, словно где-нибудь в далекой глубинке, кони, мычали коровы.
Раднаева сидела, внимательно вслушиваясь в звуки, потом сказала:
— Элдэв-Очир, по-видимому, очень хороший человек…
— Да, он очень хороший, — откликнулась Сэмджид и вздохнула.
— Ты чем-то обеспокоена, Сэмджид?
— Я хочу обратиться к дарге Элдэв-Очиру с просьбой, но никак не решусь.
— А что это за просьба и почему ты не можешь решиться?
— Видишь ли, мой младший брат попал в тюрьму. Избил заместителя председателя колхоза. А я не знаю, чем ему помочь.
— Тогда тебе обязательно надо обратиться к Элдэв-Очиру. Ведь ты служишь делу революции. Чего тут стесняться — возьми и попроси его разобраться. Хочешь, я ему скажу, если сама боишься? А что там случилось с братом-то?
И Сэмджид рассказала, как в двадцать девятом году, возвращаясь в столицу после конфискации имущества феодалов, встретила она в Ундэр-Хане младшего брата — Баатара, как попыталась разобраться в обстоятельствах его преступления и обратилась с этим к Аюуру и какое условие поставил тогда он.
— Я не продала себя этому человеку за освобождение брата. Разве могла я поступить иначе!
Раднаева обняла Сэмджид за плечи.
— И как это до сих пор не нашелся человек, который стал бы твоим мужем?
— Такой человек был, я любила его. Он погиб в двадцать четвертом.
— Сэмджуудэй, дорогая! У жизни жестокие законы. Мы с тобой родились в годы суровой борьбы, нашли свой путь в этой борьбе, вместе делаем великое дело. И мы не имеем права пасовать, отступать перед личными невзгодами и трудностями!
В просвет между тучами выглянула луна, и в ее свете четко обозначились стоявшие на берегу рядком юрты, выложенный камнями огромный круг — граница лагеря делегаток съезда, грузовики «Монголтранса», сгрудившиеся поодаль. А к югу, за рекой Толой, стлалась белая пелена тумана. Блеснули позолоченные маковки дворца богдо-гэгэна, кровли храма. Пение девушек в красном уголке стало немного стройнее, сквозь ночной туман песня разносилась над притихшим и засыпающим городом.
— Чудесные голоса у монгольских женщин, — нарушила молчание Раднаева. — И вообще мне нравятся монголки: уж если женщина бойкая — то бойкая, если красивая — то уж действительно красивая. А ведь большинство из них совсем недавно были подневольные батрачки, темные, неграмотные.
— Это точно. Всего за несколько лет многое у нас изменилось. Вот я в двадцать шестом году закончила партшколу и с агитбригадой двинулась не куда-нибудь — в Гоби. И так у меня порой сердце болело, когда я видела беспросветную женскую долю. А вот для наших делегаток все это вчерашний день, они и в Улан-Батор приехали не на чем-нибудь — на автомобиле.
— Да, если б не революция, какими бы были сейчас наши народы? Плутали бы в потемках, не зная дороги, как птицы, сбившиеся с пути в тумане. Какое ужасное, мрачное время-то было! В двадцатом году я по поручению комсомола ходила по тайге пешком, босая, вела революционную агитацию среди женщин — эвенок и якуток. Жили они в тайге, как дикие звери. Хозяйничали тогда в тайге шаманы, куда ни придешь — перед каждым чумом идолы вывешены. Ни один человек не осмеливался поднять глаза в присутствии шамана. Трудно приходилось. А было мне тогда всего двадцать лет. Ходила я по тайге и все боялась, думала: где и когда утопят меня или со скалы сбросят. Именно тогда революция вошла, как говорится, мне в плоть и кровь. Потом, когда я уже работала в Москве, в Коминтерне, как-то рассказала о тех днях Марии Ильиничне Ульяновой — сестре Ленина. Так она сказала тогда, что именно через тяжкие испытания люди выходят на большую дорогу жизни. И когда меня от Коминтерна командировали в Монголию, я без всяких колебаний приняла назначение.
Обе женщины безмолвно всматривались в лунные блики на воде.
— А твой муж не собирается сюда приехать? Ведь скучаешь, наверное, ждешь не дождешься? — спросила вдруг Сэмджид.
— Конечно, скучаю и жду. Мой муж сейчас в Москве. Работа у него нелегкая. Сам-то он с Северного Урала, из крестьян, русский. Познакомились мы с ним в начале двадцатых годов в Якутске. Вместе работали там в ревкоме. Потом вместе поехали в Москву. Я стала работать в женотделе ЦК партии, а муж, его зовут Володя Самарин, был направлен в Чека. Работал под руководством самого Дзержинского. Чека у нас — это как в вашей стране управление внутренней безопасности.
— А этот твой русский… Муж-то твой, что он за человек? — В вопросе Сэмджид угадывалось любопытство.
Раднаева рассмеялась.
— Он у меня хороший. На вид вроде ничего особенного. Но большой умница, честный, верный, вот он какой. За годы гражданской войны и послевоенной разрухи побывал чуть ли не во всех концах России. И какую только работу не пришлось ему выполнять! С двадцать восьмого года на учебе, учился в Берлине, в Париже. А нынешней весной вернулся на родину.
— Трудно, наверное, вам жить порознь, вдали друг от друга.
— Конечно, нелегко. И все же главное — это работа, долг, а личное счастье — оно будет, обязательно будет. Правда, я слышала, что Володя, возможно, приедет работать к вам, в Монголию.
— Вы такие люди, прямо как герои из сказки. Всегда думаете прежде всего о большом, смотрите вперед.
— Уж ты-то, Сэмджуудэй, не прибеднялась бы! А о деле своего брата поговори обязательно с Элдэв-Очиром. Может, все-таки мне с ним поговорить? Вот уладишь семейные дела и отправляйся-ка ты учиться. Нынче осенью группу девушек будут отправлять в Москву, в медицинское училище. Вашей стране очень нужны образованные люди, специалисты. Ведь уметь читать и писать — этого, милая Сэмджид, мало.
— Не могу даже представить, чтобы я и вдруг поехала в Москву.
— А могла ты раньше представить себя в роли особого уполномоченного правительства по конфискации имущества феодалов?
— Нет, конечно. Но ведь не я одна была такая. Этим делом занимались еще двести человек.
— Не надо бояться трудностей, дорогая Сэмджид. Тот, кто перед ними пасует, никогда не добьется большой цели. Да и я тебе смогу помочь. А учиться в Москве — это для любого большое счастье.
— Ладно, сестрица… Ведь ты мне как старшая сестра… Я еще не все хорошо понимаю. Даже не представляю себе, кем стану, как буду жить дальше. Знаю только, что раньше мне надо позаботиться о матери, младших поднять на ноги.
— Это правильно. Но ведь человек добивается всего, к чему стремится, не за год и не за два. Разве плохо будет, если ты сначала пойдешь учиться? Очень скоро вашей стране будут нужны по-настоящему образованные люди. И на учебу ехать тебе все же надо, обязательно надо!
— Ладно, я еще подумаю.
Девичий хор в красном уголке голосисто и бодро выводил:
От бедствий и страданий всех избавит
Наш Третий Интернационал.
Время от времени из-за туч выглядывала луна, и тогда вспыхивали блики на золоченых маковках храма богдо-гэгэна. В реке всплескивали крупные рыбины, изредка протяжно квакали лягушки. Было уже поздно. Из стана прибывших в город караванщиков доносились разноголосые звуки — ржание коней, мычание коров, детский плач. Сэмджид и Раднаева молча вслушивались в голоса ночи. И вдруг ночное спокойствие разорвал отчаянный крик: «Спасите! На помощь!» Голос был женский — пронзительный, срывающийся на визг. Затем из темноты раздался другой — мужской, хриплый:
— Погодите вы, красные суки! Вот скоро всех вас придушим, будете у нас голыми корчиться! Эй вы там, слышите? — Голос умолк, донесся удалявшийся цокот копыт.
Раднаева вскочила на ноги и, выхватив из кармана маленький браунинг, несколько раз наугад выстрелила в темноту. Разбрызгивая воду сапогами, бросилась по берегу туда, откуда донесся крик о помощи. Сэмджид поспешила следом. В палатке-общежитии делегаток поднялся переполох. Пробежав несколько десятков шагов, Сэмджид и Раднаева увидели женщину, которая звала на помощь. Сначала они едва сообразили, что произошло. Перед ними лежала молоденькая девушка, совершенно нагая, со связанными руками и ногами.
— Спасите меня! Помогите! — отчаянно и жалобно стонала она, захлебываясь рыданиями.
— О, грязные сволочи! Просто звери дикие! — сквозь зубы, со злобой и горечью прошептала Раднаева.
С помощью Сэмджид она развязала веревки. Вскоре их окружили сбежавшиеся на крик делегатки, кто-то сорвал с себя тэрлик[68], набросил на пострадавшую. Ее отвели в ближайшую юрту, помогли одеться, успокаивали как могли. Вскоре незнакомка, немного придя в себя, смогла говорить.
— Я посудомойка у хамба-ламы. Узнала, что собирается съезд женщин-батрачек, и попросила управителя отпустить меня. А он сказал, что еще подумает… Я немножко читать умею, вот и узнала из газет. А кто это со мной сделал — не знаю. Вчера управитель хамба-ламы с угрозой этак спросил меня, уж не собираюсь ли я все-таки пойти на ваш съезд. Это очень плохой человек, он всегда придирается, пристает. Вечером, уже после захода солнца, пошла я на малое подворье. Тут на меня сзади и напал какой-то человек. Заткнул мне рот, связал, бросил на коня и поскакал куда-то. В степи бил меня больно… надругался… — Девушка горько заплакала. Из больших черных глаз, как у матери-Тары[69] на иконе хорошего письма, капали крупные слезы. На нежном и чистом девичьем лице — ни кровинки от испытанных мук и позора. Стройное худенькое тело сотрясала дрожь — так лань дрожит, преследуемая волком.
Успокоив кое-как пострадавшую, Раднаева и Сэмджид уложили ее спать в одной из юрт. Пока укладывались сами, Раднаева задумчиво проговорила:
— Что творят эти приспешники хамбы Ёндзона. А ведь сам везде твердит, будто живет тихо-мирно, занимается только делами веры, в мирские не вмешивается. И вот тебе! Об этом завтра надо обязательно рассказать Элдэв-Очиру. Они избили и обесчестили эту бедную девушку специально, чтобы запугать всех нас. Слышала, как нас обозвал этот мерзавец!
Сэмджид глубоко вздохнула:
— А ты говоришь — учиться поезжай! Когда тут такие дела творятся…
Новенький «форд» с опущенным верхом, сверкая лаком, подкатил к группе юрт, где жили делегатки женского съезда. Из машины вышли Элдэв-Очир и Раднаева. Элдэв-Очир — сухопарый мужчина в хорошо сшитом, ладно сидевшем на нем сером костюме, белоснежной рубашке и темном галстуке в горошек. Лицо правильное, чистое, чуть бледное. Черные брови вразлет, пытливый взгляд карих глаз. Еще довольно молодой человек, он был уже одним из руководителей республики, и по всему видно, что на людях Элдэв-Очир привык держаться подтянуто и сдержанно. Представитель Коминтерна Раднаева тоже была одета по-европейски: белая шелковая блузка, узкая и длинная, до пят пестрая юбка, у пояса — красная гвоздика, на голове — широкополая шляпа из черной соломки. Овальное лицо, брови и губы в меру подкрашены. Немного сутулившаяся, с тонкой талией, изящными, словно точенными из слоновой кости пальцами, Раднаева была очень эффектна. Она и говорила, и двигалась, и жестикулировала с особой грацией. И в то же время делала это очень естественно, без всякого жеманства.
Вместе с другими навстречу приехавшим вышла и Сэмджид, поздоровалась за руку с обоими. Когда Сэмджид пожимала руку Элдэв-Очира, Раднаева представила ее.
— Это Сэмджид, из горкома партии. Работает в женотделе. Помните, я говорила вам.
Элдэв-Очир пристально посмотрел в лицо Сэмджид, крепко пожал руку.
— Как вы находите наших делегаток? — спросил неожиданно.
Этот вопрос застал Сэмджид врасплох, и она растерялась. Продолжая пожимать руку, неожиданно выпалила:
— Приодеть бы их. Больно уж они оборваны все. Многие даже босые.
Пройдя по лагерю делегаток съезда, Элдэв-Очир внимательно осмотрел юрты и палатки, украшавшие их лозунги. Потом остановился.
— Постройте-ка делегаток.
Сопровождавший Элдэв-Очира военный бросился к дежурному, громко крикнул:
— Трубите сбор!
Из голубой палатки, стоявшей особняком перед строем жилых юрт, выбежала одетая по-ревсомольски девушка с медной трубой в руке. Как заправский трубач, вскинула она свой инструмент, и по окрестностям разлились призывные звуки сигнала «Строиться всем!»
В ту же секунду из юрт и палаток, будто заранее ожидали сигнала, начали выбегать девушки. Вскоре все они, словно солдаты, застыли в строю вдоль прочерченной известкой на земле линии.
— А вы весьма преуспели в муштровке наших делегаток, — с сарказмом обратился Элдэв-Очир к сопровождавшему его военному. И весело рассмеялся.
Шефство над делегатками съезда неизвестно по чьей инициативе было поручено комсоставу Красных казарм, и молодые командиры охотно взялись за дело — учили своих подопечных читать и писать, разучивали с ними песни и танцы. Но главное внимание уделяли строевой подготовке. Поэтому для молодых и здоровых девчат быстро построиться по сигналу трубы было уже делом привычным. Но на человека со стороны такой военизированный быт производил несколько странное впечатление. Сразу по прибытии делегаток отправляли в баню и отрезали им косы, после чего они все выходили оттуда с одинаковой прической. Вот только одежда была у всех разномастная и довольно потрепанная.
Элдэв-Очир снял с головы шляпу, ладонью пригладил коротко постриженные волосы, прошелся вдоль строя. Спокойным, ровным голосом обратился к застывшим по стойке «смирно» молодым женщинам:
— Уважаемые женщины! Радостное событие переживаем мы все. Вас избрали делегатками на первый Всемонгольский съезд женщин. Вы представляете на этом съезде беднейшие, ранее угнетавшиеся слои аратства, ставшего ныне полноправным хозяином страны — нашей революционной Монголии. На съезде вам предстоит обсудить очень важный вопрос — участие монгольских женщин в великом деле строительства социализма. Для вас будут прочитаны специальные доклады, проведены беседы. Много приятного ожидает вас в дни съезда, я не буду заранее говорить обо всем. Очень скоро мы будем праздновать десятилетие нашей Народной революции, и вы будете почетными участницами этого празднества. Женщины-беднячки стали полноправными гражданами Монголии. Они должны быть такими же полноправными участницами нашего общего революционного дела.
Элдэв-Очир немного помолчал, затем продолжал:
— Прошлой ночью враги революции совершили гнусное преступление. Они пытались запугать вас. Не бойтесь! Мы сумеем вас защитить. Чтобы вырваться из нищеты и бесправия, нужны смелость и мужество! Каждая делегатка съезда должна научиться грамоте, знать и уметь петь революционные песни, внимательно усваивать то, что вам будут разъяснять агитаторы. Хочу также сообщить, что всем вам будет выдана новая одежда.
Восхищенно смотрели девушки на Элдэв-Очира и, когда расходились, то и дело оглядывались на оратора.
— Элдэв-дарга! Вы это только что решили — выдать делегаткам новую одежду? — с улыбкой обратилась к Элдэв-Очиру Раднаева.
Тот, чуть ослабив узел на галстуке, рассмеялся.
— Точно. Увидел, какая у всех затрапезная одежонка, и решил. Сейчас же еду к премьер-министру. А то, может, вместе отправимся? Надо будет в военной мастерской заказать для всех одинаковую форму.
— А премьер-министр согласится?
— Так мы ему объясним положение.
— Говорят, у него что-нибудь получить не так-то просто.
— Это правда. Только бережливость для государственного деятеля не порок.
— Не хотите, товарищ Элдэв-Очир, поговорить с девушкой, на которую вчера было совершено нападение?
— Дельная мысль. Где она? Ведь я только что обещал, что мы никому не позволим поднимать руку на наших делегаток. Ничего, мы разберемся, найдем виновных.
Вдвоем они вошли в пеструю палатку — красный уголок. Элдэв-Очир сел, пригласив и Сэмджид.
— Сэмджид, Рая говорила мне о тебе. Я попытаюсь разобраться с этим Аюуром. Твой брат, говоришь, уже два года в заключении?
— Да. Могу я надеяться, что теперь его освободят?
— А ты уверена, что там было превышение власти? — напрямик спросил Элдэв-Очир. Сэмджид вздрогнула. Хрустя пальцами и не смея поднять глаз, молчала. — Ну ладно, — решительно сказал Элдэв-Очир. — Закон есть закон. Разберемся. А подлецам использовать наши организационные неувязки в своих грязных целях мы не позволим.
Между тем в палатку вошла девушка-посудомойка с подворья хамба-ламы в сопровождении молодого военного, который командовал построением.
Не понимая толком, кто это заинтересовался нанесенной ей обидой, девушка робко остановилась посреди палатки. Выглядела она испуганной — видно, не пришла еще в себя после случившегося — и с затаенным страхом осматривала присутствующих своими печальными черными глазами. Остановила любопытный взгляд на Раднаевой, одетой явно по-иноземному. На тонких пунцовых губах возникла и сразу же исчезла неуверенная улыбка.
Элдэв-Очир некоторое время внимательно разглядывал незнакомку, затем сказал:
— Хорошенько запомни вот эту женщину — она тебе как старшая сестра будет. Это представительница Коммунистического Интернационала. Зовут ее Раднаева. А ты вообще-то слышала такое слово — Интернационал?
— Слышала.
— Где слышала?
— Я читаю газеты.
— О, вот это хорошо! Где же ты научилась грамоте?
— Сама научилась.
— Посмотрите на нее, товарищи! Серьезная девушка. — Элдэв-Очир с восхищением, будто он увидел невесть какое чудо, обвел взглядом присутствующих. — Ты, говорят, хотела участвовать в съезде?
— Да. Только вот… Теперь я боюсь.
— Бояться не надо. Этого мерзавца, что тебя обидел, мы найдем, он у нас получит по заслугам. А родители твои где?
— Они лесорубы, батрачат.
— Скот у них свои есть?
— Нет, они дрова заготавливают и продают.
— Как же ты попала на кухню к хамбе?
— Меня устроил туда один лама, знакомый отца.
Закурив не спеша, Элдэв-Очир задумался, устремив взгляд куда-то вдаль сквозь приоткрытый полог палатки. Потом спросил:
— Ну а звать-то тебя как?
— Дуламсурэн.
— А что ты умеешь делать, Дуламсурэн?
Мягкий и благожелательный тон разговора, видимо, успокоил девушку. У нее будто камень с души свалился. Глубоко вздохнув, она ответила:
— Умею песни петь.
— Может, споешь нам что-нибудь?
Растерявшись от столь неожиданного предложения, Дуламсурэн долго не могла решить, какую ей песню выбрать. Уставилась в угол палатки, беззвучно шевеля губами и покраснев от смущения. Со всех сторон раздались ободряющие возгласы: «Пой, не стесняйся». Наконец девушка овладела собой, выпрямилась, еще раз глубоко вздохнула и красивым, слегка дрожащим от необычной обстановки голосом запела:
У Восточной горы ль это было?
Я была там, следов не нашла…
Ай-я-яй, ай-я-яй!
Понемногу она, казалось, забыла обо всем, голос ее стал тверже, ровнее, звонче. Резонируя, начали позвякивать на столе фарфоровые пиалы. Привлеченные песней, в красный уголок набились делегатки. Элдэв-Очир слушал внимательно, напряженно, слегка прикрыв глаза и опершись подбородком на руку. Казалось, он думает о чем-то важном, сокровенном. И так хороша была эта народная песня, что она казалась неотделимой от юной прелести самой певицы. Песня навевала мысль о том, что жить на этой земле прекрасно, пробуждала у слушателей и печаль, и радость, у каждого — свое, то, что таилось в глубинах души. «И эту чудесную девушку так грубо и безжалостно осквернили? Да их надо уничтожать, как вредных насекомых, этих подонков, что сотворили такое!» Наверное, такие же мысли возникли у каждого, кто знал о случившемся прошлой ночью.
Когда песня закончилась, Элдэв-Очир резко поднялся, словно вдруг заторопился куда-то.
— Ты замечательно поешь, Дуламсурэн. Спасибо за песню. Пока, временно, все-таки отправляйся на подворье хамбы. Мы тебя оттуда вскоре заберем. Иди как будто ничего не случилось — просто ты вернулась к себе домой.
Обращаясь к Раднаевой и Сэмджид, Элдэв-Очир сказал:
— Пошли? К премьер-министру поедем втроем.
Уже сидя в машине, он все никак не мог отрешиться от пережитого волнения, вызванного чудесной песней, все думал о талантливой девушке: «Ей бы в концертах выступать. Наверняка сможет. Надо будет обязательно включить ее в число делегаток съезда и вместе с другими пригласить на надом. А что, из нее вполне может выйти отличная певица». Потом обратился к Сэмджид:
— Послушай, Сэмджид, какая у меня идея. Ее выполнение поручается тебе. Ты должна проникнуть на подворье хамбы. Под видом простой богомолки. Понаблюдай-ка острым глазом, что там у них делается. Наш человек будет тебя подстраховывать. В общем, разузнай там, что к чему. Мы должны знать, о чем думают и говорят эти люди. И да поможет тебе святое благословение хамбы Ёндзона. Нам это будет на пользу. — Элдэв-Очир сам улыбнулся своей шутке.
Как и предполагал Элдэв-Очир, премьер-министр не отверг его идею и распорядился выделить для делегаток необходимое количество ткани на дэли, пояса и косынки, а также кожаные сапоги. Вскоре портные из военной мастерской сняли с женщин мерки, и работа закипела — шили день и ночь. Впервые почувствовав осязаемую заботу революционного государства, делегатки приободрились, подтянулись и похорошели. Особый интерес к лагерю неожиданно овладел и шефами — молодыми командирами из Красных казарм: они еще чаще стали навещать своих подопечных.
Под видом богомолки Сэмджид отправилась на подворье хамбы.
Хамба Ёндзон крайне редко присутствовал на молебнах в своем храме, все больше отсиживался дома. Изредка, и лишь небольшими группами, принимал он у себя богомольцев, чаще всего тех, кто приходил с богатыми подношениями, произносил перед ними нравоучение, а особо приглянувшихся одаривал святой водой. После смерти богдо-гэгэна хамба Ёндзон стал главой монгольской церкви, почитаемым во всей стране «живым богом».
Чтобы больше походить на богомолку, Сэмджид пришлось приладить накладную косу, одеться в старый, поношенный дэли из синей далембы, в монгольские гутулы со скромным орнаментом. За плечи она закинула потрепанную котомку.
Еще маленькой Сэмджид доводилось ходить с матерью на богомолье в бурятский дацан в Эгэте. За прошедшие годы она почти забыла, как должен вести себя богомолец в храме, и поэтому внимательно наблюдала, как ведут себя другие. Вокруг обширного подворья хамбы многие тысячи богомольцев вытоптали в земле узкие тропинки-желобки. Некоторые особенно фанатичные верующие растягивались плашмя, бились лбом о землю. Они искренне верили в сверхъестественную святость, божественность и бессмертную душу хамбы Ёндзона.
Примечая все вокруг, Сэмджид несколько раз обошла подворье вдоль ограждавшего его частокола, затем через Красные ворота вошла в молитвенный павильон. Внутренний дворик резиденции хамбы ей подробно описала Дуламсурэн, которую она заранее обо всем расспросила. Обойдя подворье, она почти безошибочно узнавала, где что находится.
В центре двора располагалась огромная белая юрта хамбы с деревянным настилом и двойной дверью, расписанной ярким орнаментом. С западной стороны стояла юрта значительно меньше — для пожертвований от богомольцев. В глубине двора за большой юртой примостился летний молитвенный домик с решетчатыми переплетами окон, несколько неказистых юрт для прислуги, навес, где располагалась кухня. В западной же части раскинулись несколько построек, в которых помещались клетки с животными. В этом домашнем зверинце жили говорящий попугай, павлин и мартышка, которых богомольцы почитали не меньше, чем бурханов в храме. Обычай содержать зверинец хамба Ёндзон перенял от покойного богдо-гэгэна Джавзандамбы. А то, что попугай научился говорить по-человечески, богомольцы приписывали сверхъестественной силе, которой будто бы обладал хамба. Правда, «человеческий» язык попугая ограничивался тем, что время от времени он выкрикивал по-тибетски буддийское заклинание: «Ом мани падме хум». Вот и теперь любопытные богомольцы окружили клетку с попугаем, и тот прокричал дважды: «Ом мани падме хум, ом мани падме хум!»
Сэмджид раньше тоже ни разу не видела мартышку, и поэтому она остановилась, чтобы разглядеть диковинного зверька. Когда-то учитель в школе говорил, что человек произошел от обезьяны. Тогда же она видела на картинке человекообразную обезьяну, которая немного походила на человека. А вот в мартышке из зверинца хамбы ничего человеческого она не нашла. Мартышка висела вниз головой, уцепившись хвостом за перекладину. Длинными передними лапами она хватала кусочки всякой снеди, которые любопытные бросали в клетку, обнюхивала и принималась разжевывать белыми и острыми, как у крысы, зубами. Маленькими умными глазками мартышка посматривала на окруживших клетку людей, и на лице ее иногда появлялось некое подобие улыбки, скорее гримаса, от которой волосатое лицо безобразно морщилось.
Дивясь на невиданного зверя, богомольцы изредка обменивались репликами:
— Смотри-ка, а руки-то как у человека!
— Морда собачья, а глаза какие смышленые!
— Да она вроде смеется…
— Отвратительная тварь…
Создавалось впечатление, что люди забыли, зачем они пришли сюда, в резиденцию хамбы Ёндзона.
Наскоро осмотрев зверинец, Сэмджид заторопилась на кухню разыскивать Дуламсурэн, с которой заранее уговорилась встретиться. У самого навеса, где располагалась кухня, она едва не столкнулась с Дуламсурэн, которая несла ведра с помоями и сперва не узнала Сэмджид.
— Здравствуй, сестренка, — поздоровалась Сэмджид с девушкой, и та наконец узнала ее.
— Здравствуй, здравствуй. Подожди немного, вот только выплесну помои. — И Дуламсурэн быстро убежала со своими ведрами.
Они договорились с Сэмджид, что та выдаст себя за близкую родственницу Дуламсурэн, приехавшую из худона на богомолье к хамбе Ёндзону. Следуя уговору, Дуламсурэн повела Сэмджид к управителю Мушару, попросила, чтобы он устроил для сестры, богомолки из худона, лицезрение святого хамбы, которому та мечтает поклониться.
Принявший на себя монашеский обет Мушар был человеком неглупым, но большим бабником. Увидев Сэмджид, он сразу, что называется, положил глаз на нее: привлекательная провинциалочка ему весьма приглянулась. Маслеными глазками разглядывал управитель стройный стан богомолки. Тут же пообещал, что все устроит. Елейным голосом выразил радость: как, мол, это замечательно — сестры встретились после долгой разлуки, сказал, что тотчас распорядится, чтобы Сэмджид выделили место для ночлега в гостевой юрте, что она обязательно будет допущена к хамбе. Он морщил свой узенький лобик, похотливые глазки шкодливо бегали, на широких скулах играли желваки. Наблюдая тайком ужимки управителя, Сэмджид все больше проникалась убеждением, что он причастен к происшествию с Дуламсурэн, что это враг, использующий ламские одеяния как прикрытие своей волчьей сущности. «Ничего, — думала девушка, — мы укоротим твои грязные руки!» А вслух с почтением сказала:
— Вы такой добрый. Я так рада встретиться с сестрицей, увидеть святого хамбу, получить его благословение. Сбывается самая сокровенная моя мечта. И все благодаря вам, уважаемый управитель!
— Разрешите, я сама приготовлю постель для сестры в женской юрте, — попросила Дуламсурэн.
Управитель бросил на нее сердитый взгляд.
— Разве ты не знаешь, что посудомойкам не положено общаться с богомольцами? С ней, — он указал на Сэмджид, — ты встречаешься как родственница. И будь довольна этим. Об остальном я позабочусь. Идите обе за мной.
Он провел их в небольшой задний дворик, где стояли несколько юрт и шатров для знатных богомольцев. Указал на небольшую синюю палатку и сказал, что гостья будет жить здесь. Затем добавил:
— Дневная трапеза у нас уже кончилась. До ужина ты можешь с сестрой погулять по городу. А насчет лицезрения хамбы… я постараюсь устроить это завтра или послезавтра. — Он снова похотливо взглянул на Сэмджид, как-то странно хихикнул и удалился по своим делам.
Сэмджид нисколько не обманул приветливый и доброжелательный тон управителя. Когда тот скрылся из виду, она с сомнением в голосе спросила:
— Тебе не кажется, что он догадывается, кто я?
— Да что ты! Ни о чем он не догадывается. Он вообще какой-то чокнутый, с придурью, и скользкий к тому же, — ответила помрачневшая Дуламсурэн.
— А когда ты вернулась, он ничего не заподозрил? Не расспрашивал, где была да что делала?
— Нет. Я когда вернулась сюда, все сделала, как сказал ваш дарга.
— Ну а Мушар этот как реагировал?
— Сказал — вернулась, значит… А я, мол, думал, ты сбежала к этим делегаткам, что на съезд приехали. С тебя, сучки, станется… Вот так он меня облаял.
— По-видимому, Мушар считал, что ты нипочем не вернешься. А теперь, когда под видом твоей родственницы появилась я, он может заподозрить неладное.
— Тогда как же нам быть, сестрица?
— Ты только не бойся. Я разузнаю, что на уме у этого пройдохи.
Вечером, уже в сумерках, Мушар заглянул в палатку Сэмджид. Из-за пазухи он вынул бумажный сверток, в котором оказался традиционный бов[70] и кусочек сахару. Вручая подарок Сэмджид, управитель сладким голосом произнес:
— Ну как, сестрички, хорошо ли поговорили? Вот вы — две сестры, а совсем не похожи друг на друга. Отчего бы это? — В голосе управителя звучало то ли сомнение, то ли издевка.
— Так мы ведь двоюродные. Это наши матери родные сестры были. Я, например, в отца, — быстро нашлась Сэмджид.
— А Дуламсурэн у нас славная девушка, не правда ли?
— О да! Сестричка моя совсем красавицей стала.
— Очень приятно это слышать. А теперь к делу. Наш хамба приглашает к себе знатных богомольцев, людей состоятельных. У тебя-то есть что подарить святому человеку? Найдется небось несколько монет?
— Видите ли, все заработанное я обычно отдаю родителям. Так что у меня ничего нет.
— Значит, ты хитрила, когда просилась на прием к хамбе. Может, женский съезд тебе больше по душе?
Сэмджид поняла, что управитель догадывается о ее миссии. Овладев собой, она ответила дрожащим голосом:
— Ах, да неужели вы подумали, что я перекинулась к безбожникам? Ведь это великий грех! Я в наших краях слышала разговоры об этом женском съезде. Даже делегатки на него будто бы избирались. И еще говорили, что женщин, которых избрали, посадят на эту ужасную вонючую машину и повезут в столицу. Отец с матерью очень боялись, что меня тоже увезут, вот и отправили на богомолье.
Мушар присел возле Сэмджид, пожирая ее своими маслеными глазками.
— Вот это правильно, — успокоившись, одобрительно заметил он. — Ты смышленая девушка. Нет страшнее греха, чем отказаться от веры предков и стать безбожником. А этот женский съезд, знаешь, для чего задуман? Чтобы оторвать наших монгольских женщин от родителей, от семьи, одеть всех в ревсомольскую форму да поселить всех в одном доме, солдатикам для утехи. Вот какую они скверну замыслили. Умница, что избегаешь этого. А ты, Дуламсурэн, набирайся ума-разума у старшей сестры. Надумала, видишь ли, уйти с подворья хамбы! Смотри у меня: уйдешь — шкуры лишишься, так и знай. Лучше бери пример с сестры! — Под конец тирады в голосе управителя уже звучали угрожающие нотки.
Поправив фитиль у светильника, Сэмджид обратилась к Дуламсурэн:
— Сестрица, не сходишь ли ты за салом, надо добавить в светильник.
Дуламсурэн послушно вышла из палатки.
Мушар сделал вывод, что Сэмджид намеренно удалила девушку, чтобы остаться с ним наедине. Он вынул из-за пазухи часы с серебряной цепочкой, открыл украшенную резным орнаментом крышку.
— О, время уже нашему святейшему хамбе почивать. Мне надо идти, чтобы возжечь лампаду при отходе пресветлого ко сну. Но потом я снова к тебе приду. Ты девушка смышленая и понимаешь, что в наше время, когда у власти безбожники, гонители веры, думать о божественном — значит обеспечить себе счастье и благополучие в будущей жизни. А в этой жизни надо делать добро ближним, даже если не очень хочется. Думаю, мы с тобой поладим… — Он взял Сэмджид за руку и продолжал: — Я умилостивил молитвами злых духов и тем оградил себя от греха. Со мной тебе нечего стыдиться… Все будет хорошо и без всякого греха.
Сэмджид отдернула руку.
— Я здесь поживу несколько дней. Мне бы прежде всего хамбе поклониться, — смиренно произнесла она, а про себя думала: «Ах ты, старый развратник. Теперь-то мне ясно, что ты наш враг. Хотела бы я посмотреть, как духи, которых ты умилостивил, спасут тебя от неминуемой кары». — Хорошо бы завтра удостоиться благословения хамбы. А потом можно будет и пройтись погулять в степи. Да и с городом познакомиться интересно будет.
Эти прозрачные намеки Мушар понял, сразу клюнув на них и выказав готовность проглотить наживку. Обрадованный, что удалось найти подход к девушке, он изрек:
— Конечно, конечно. Я очень хотел бы о многом поговорить с тобой… Вот, например, есть у меня мысль — направить тебя на женский съезд, да сделать это так, будто идешь ты туда по своему желанию. А потом расскажешь, что там было, на съезде-то.
Так Мушар полностью разоблачил себя как враг и провокатор. Теперь были все основания для того, чтобы принять меры и пресечь враждебную деятельность окружения хамбы Ёндзона, откуда распространялись самые гнусные слухи и измышления о съезде женщин.
…Вскоре с подворья хамбы дошли слухи, что управитель Мушар арестован. Исчезла с подворья и посудомойка Дуламсурэн вместе с богомолкой, назвавшейся ее сестрой. Приближенные хамбы в беспокойстве за свою шкуру тоже покинули подворье и перебрались в монастырь Дамбадарджи. На подворье остались лишь мелкие прислужники да ученики хамбы.
Тем временем горожане все чаще стали наведываться в лагерь делегаток съезда. Работая день и ночь, военная пошивочная мастерская выполнила заказ на одежду для делегаток. И вот однажды утром выстроились все они в одинаковых зелено-коричневых дэли, подпоясанные ремнями военного образца с медными пряжками, в сапогах из мягкой кожи и красных косынках на остриженных волосах. Весть об этом быстро разнеслась по городу, вызвав у людей интерес и любопытство. Действительно необычным по тем временам было это событие.
Вечером 7 июля в Улан-Баторе в клубе имени В. И. Ленина открылся Первый съезд монгольских женщин.
Делегатки с восхищением рассматривали просторный светлый зал, люстры под потолком, сияющие электрическими лампочками. Робко, с затаенным дыханием рассаживались они в зале, казавшемся им сказочным дворцом. Тихо было в зале, казалось, муха пролетит — услышишь.
На сцене стоял длинный стол, накрытый красной материей. За столом сидели руководители партии и правительства республики, делегация секретариата по делам женщин при Коминтерне, члены президиума съезда. По обе стороны просторной сцены развешаны лозунги, написанные огромными буквами на ярко-красных полотнищах: «Да здравствует Первый съезд женщин — работниц и крестьянок!», «Да здравствует X годовщина Народной революции!», «Да здравствует некапиталистический путь развития!»
Сэмджид сидела в президиуме, во втором ряду, рядом с делегаткой из худона. По примеру Раднаевой она стала одеваться по-европейски и сейчас была в белоснежной блузке, накинутой поверх нее темной шерстяной безрукавке, в длинной черной юбке, в туфлях на высоком каблуке. Зачесанные назад коротко остриженные волосы скрепляла большая коричневая гребенка.
Ей и раньше много приходилось участвовать в разных собраниях и совещаниях, но сегодня она особенно волновалась. Ведь именно ей поручено огласить перед собравшимися делегатками приветствие секретариата Коминтерна. От волнения у Сэмджид пересохло в горле, она страшно боялась, что во время чтения сорвется голос. Потом взяла себя в руки, но сердце продолжало биться учащенно. Чтобы совсем справиться с волнением, стала всматриваться в лица сидевших в зале и в президиуме, выискивая знакомых. В одном из первых рядов Сэмджид заметила Дуламсурэн. Да ее бы всякий заметил — такая она красивая. За несколько последних дней в жизни Дуламсурэн произошли такие перемены, каких у других и за всю жизнь порой не бывает.
Добившись ареста управителя хамбы — Мушара, Сэмджид вместе с Дуламсурэн побывала у Элдэв-Очира. Он одобрил действия Сэмджид, помог Дуламсурэн: позвонил кому-то, и ее пригласили петь на Народном стадионе во время торжеств по случаю десятой годовщины Народной революции. Потом Элдэв-Очир с Сэмджид сидели во дворике управления внутренней безопасности, на скамейке под старым тополем. Говорили о разном. Между прочим, Элдэв-Очир сообщил, что скоро из Москвы в Монголию приедет муж Раднаевой. Рассказал о том, что при проверке выяснились неблаговидные дела Аюура, который во время конфискации имущества феодалов совершил должностные проступки и вообще в последнее время забросил работу, стал на путь стяжательства. С работы его сняли. Насчет брата Сэмджид отдано распоряжение освободить его и направить к старшей сестре.
Обрадованная таким быстрым, благоприятным исходом дела, Сэмджид тогда не нашлась даже что сказать, как поблагодарить Элдэв-Очира.
И вот теперь она сидит в президиуме женского съезда, думая о том, какое большое влияние должно оказать это событие на жизнь и судьбу многих монгольских женщин. Взять хотя бы батрачку Дуламсурэн, беднейшую из бедных. Вот она сидит как полноправная делегатка. Певица Народного стадиона. О судьбе этой девушки Сэмджид собиралась упомянуть в своем выступлении на съезде. Есть у нее много и других примеров того, как революция пробудила монгольских женщин к общественной жизни, к участию в революционном обновлении страны. И действительно, треть женщин Монголии уже вступили в кооперативы, более шестисот работают на руководящих партийных и государственных постах. Вот, например, заведует женотделом ЦК партии Догсма, которая выступает с докладом на этом съезде. В президиуме сидит Пунцаг — она министр здравоохранения. Две делегатки, сидящие за ней, — председательницы аймачных управлений. Около тридцати женщин являются председательницами сомонов и хоронов[71]. Всего несколько лет назад такого участия женщин в государственных делах нельзя было даже представить.
Наконец было объявлено об открытии съезда, зачитали приветствие ЦК партии. В нем говорилось: «Женщины — работницы и скотоводы! Добивайтесь сплочения своих рядов, активно поддерживайте и осуществляйте генеральную линию партии! Высоко держите революционное знамя! Все силы свои, всю энергию отдавайте делу искоренения феодализма, осуществлению благородной цели — некапиталистического развития страны на пути к социализму!»
Направляясь к трибуне, Сэмджид поймала взгляд Раднаевой, сидевшей в первом ряду президиума. Своими веселыми, насмешливыми глазами она как бы говорила Сэмджид: «Не волнуйся, смелее!»
Дойдя до трибуны, Сэмджид вынула текст приветствия, положила его перед собой на подставку и сделала глубокий вдох. В голове сразу прояснилось, слова на бумаге проступили отчетливо. И она стала читать: «Для вас, освободившихся от феодальной темноты и бесправия женщин революционной Монголии, открылась широкая дорога равноправного участия в великом деле пролетариев всех стран — построении социализма во всем мире…»
Закончив читать, Сэмджид направилась к своему месту. Элдэв-Очир кивнул ей, чтобы подошла. Она приблизилась и услышала негромкий шепот Элдэв-Очира:
— После заседания приходи в Центросоюз, там будет прием.
Учащенно забилось сердце Сэмджид. С 1927 года Сэмджид приходилось выполнять различные поручения, была она и чрезвычайным уполномоченным по конфискации имущества феодалов. Неоднократно встречалась с руководителями партии и правительства, но лишь незадолго до женского съезда познакомилась с Элдэв-Очиром, перед которым сейчас преклонялась. Сэмджид чувствовала искреннюю признательность к Элдэв-Очиру за быстрое решение ее личного дела — судьбы младшего брата.
Первый день съезда закончился, и после заседания в столовой Центросоюза был устроен торжественный ужин для президиума съезда. На него были также приглашены известные писатели, артисты, ответственные работники партийного и государственного аппарата. Сервировка была смешанной — вместе с традиционными монгольскими угощениями и напитками на столе стояли и европейские. Женщин и мужчин рассадили за столом через одного. Место Сэмджид оказалось рядом с бурятским врачом Цеденовым. Ждали Элдэв-Очира и Раднаеву.
Соседа своего, Цеденова, Сэмджид видела много раз, но лично не была с ним знакома. Это был широколобый мужчина с густыми, чуть вьющимися, посеребренными на висках волосами, несколько бледным лицом и широким носом с горбинкой. Из-под очков глядели внимательные карие глаза. Одет он был в серый костюм и голубую рубашку без галстука. Вначале Сэмджид чувствовала себя неловко под пристальным взглядом Цеденова. Чувствуя это, он легонько дотронулся до ее локтя своими длинными холеными пальцами.
— Я вас знаю. А вы меня?
— Я тоже вас знаю, — не поднимая на собеседника глаз, ответила Сэмджид.
— Так кто же я, по вашим сведениям?
— Вы врач, а зовут вас — Цеденов.
— Вообще-то у меня есть имя — Мункэ. Можно просто так и звать — Мункэ. — Он закурил, затянулся. — Родом я из Хэджинги. Из тех краев когда-то переселился в Монголию бурятский род, слышали, наверное. Мне даже говорили, что вы как раз из этого рода будете.
— Это верно.
— Вот видите, значит, мы с вами, можно сказать, земляки. Мне часто приходится бывать в худоне по своим врачебным делам. Давно хочу побывать и на Ононе, да вот пока не представился случай. У нас с вами общие корни. Надеюсь, познакомимся поближе…
Наконец в зал вошли Элдэв-Очир и Раднаева. Вместе с ними был высокий стройный мужчина, по виду — русский. Тщательно причесанные редкие русые волосы, несколько глубоких морщин на выпуклом лбу, курносый, почти монгольский нос и большие голубые глаза — таков был муж Раднаевой, Владимир Самарин.
Привыкшая сдерживать свои чувства на людях, Раднаева излучала улыбки, часто обращалась к мужу с какими-то репликами, на что тот, еще, по-видимому, не совсем освоившись в незнакомой обстановке, молча кивал головой, не переставая изучающе рассматривать помещение, собравшихся и накрытый стол. Но вот все заняли свои места. Тогда поднялся Элдэв-Очир и медленно обвел взглядом сидящих. Все умолкли, приготовившись слушать.
— Прежде всего, — начал Элдэв-Очир, — я хотел бы выразить радость и удовлетворение тем, что шефство над делегатками съезда женщин поручено нашей Народной армии и управлению внутренней безопасности. Это нас вдохновляет. Наша большая подготовительная работа начинает воплощаться в большое дело — съезд успешно начал свою работу. С особой радостью я отмечаю большую помощь, которую нам оказала в этом представитель Коминтерна, наш замечательный друг товарищ Раднаева. И еще одно приятное обстоятельство. Вот справа от меня сидит товарищ, только что прибывший в нашу страну. Это муж Раднаевой Владимир Самарин. Первый тост на нашем ужине я предлагаю за успешное проведение Первого съезда монгольских женщин!
Раздались дружные аплодисменты. Все встали с бокалами в руках, чокались, поздравляли друг друга.
— Ну что ж, Сэмджид, давайте чокнемся, ведь мы, как-никак, люди одного племени, — обратился Мункэ Цеденов к Сэмджид. — Со знакомством! Обилие друзей никогда не бывает чрезмерным. — Он вновь пристально посмотрел на Сэмджид. В его взгляде она увидела огоньки искренней теплоты. Этому доброму взгляду хотелось верить. И неловкость, скованность куда-то исчезли.
— Со знакомством, — повторила она. — Недаром говорится: у кого много друзей, тот широк, как степь. А без друзей человек узок, как ладонь. — И Сэмджид пригубила свой бокал.
— Это верно. Вы знаете, я уже третье лето здесь встречаю. У меня появилось много добрых друзей, и я чувствую себя широким, как степь. И такое у меня чувство, что родился я на этот свет для того лишь, чтобы принести по возможности больше пользы Монголии. А если это так и будет, то большего в жизни мне и не надо!
Цеденов говорил искренне, и Сэмджид верила в эту искренность.
До полуночи продолжался торжественный ужин. Когда стали расходиться, Мункэ и Сэмджид вышли вместе. Было темно, лишь кое-где горели уличные фонари. Они ступали в темноте осторожно, почти на ощупь. Мункэ и так-то плохо видел, а в темноте идти ему было совсем трудно. Он остановился, смущенно поднял глаза к звездам.
— Вот если бы в мире не было совсем ночей… — Он негромко рассмеялся и продолжал: — То все мы, наверное, мечтали бы, чтобы они были. — Он твердо взял Сэмджид за руку и решительно двинулся вперед. А у нее вдруг возникла мысль, что с этим человеком можно поделиться всем, даже самыми сокровенными мыслями.
Дошли до центральной площади.
— Вы знаете, Раднаева агитирует меня поехать учиться в Советский Союз, может быть, даже в Москву, в медицинское училище, — задумчиво проговорила Сэмджид.
Мункэ порывисто взял ее за руку и крепко пожал ее:
— Это было бы очень здорово, Сэмджуудэй! Обязательно поезжай. Это такая честь — учиться в Москве! Да еще в медицинском училище. Мне вот довелось учиться не в Москве, а в сибирском городе Томске. Непременно поезжай и не думай сомневаться!
Сэмджид было приятно, что спутник назвал ее ласково — Сэмджуудэй. Случайно это или намеренно? Сэмджуудэй… Эх, побывать бы сейчас в Москве, на Красной площади!.. Кто обронил эту фразу?.. Кто первый так сказал?.. Конечно же, Очирбат…
В памяти Сэмджид отчетливо возник тот зимний вечер 1924 года. Холодное безоблачное небо над темным бором, раскинувшимся на берегу Онона. Мерцающие звезды. Скрип снега под ногами. Лай собак со стороны монастыря. И они вдвоем в этом лесу. Она ласково поглаживала теплую руку Очирбата. То была ночь, когда они только что узнали, что умер Ленин, и, потрясенные страшным известием, бродили по ночной степи. И неожиданная фраза сорвалась тогда у Очирбата: «Побывать бы сейчас в Москве, на Красной площади…»
Сэмджид тогда заплакала. Плакала беззвучно, и крупные слезы скатывались одна за другой по ее щекам.
Лето воистину было девичьим. В те годы в монгольской столице почти каждый месяц, а то и каждый день происходило что-то новое, значительное. Но такого крупного события, как съезд женщин, давно уже не было. Недавние батрачки, рабыни своих мужей, собрались на съезд, чтобы как полноправные граждане решать дела государственной важности, обсуждать вопросы дальнейшего развития революции, строительства социализма. Говорили о том, как вести культурно-просветительную работу среди трудящихся женщин, привлекать их к активному участию в общественной жизни. Это работа на долгие годы, но в решениях съезда ставились задачи, которые надо было решать уже сейчас, сегодня. И это было замечательно.
О монгольские женщины! Какой душевной чистотой, врожденной скромностью, целомудрием наградила вас природа! Какой сердечной щедростью, красотой и неизбывной любовью вы одарены! Нежные и верные жены, заботливые матери! В легендах и сказаниях воспеты несравненная любовь и верность монгольской женщины. В песнях славит народ нежную мать, в сердце носят люди ее замечательный образ! Кому не известны удивительная история мудрой Мандхай-хатун, возглавившей вооруженную борьбу с иноземными поработителями, милосердие и добросердечность Хялар-хатун, сказание о Нарангарву, которая во имя спасения родных и всего племени своего принесла себя в жертву коварным врагам, а чтобы не надругались враги над ней, покончила с собой и превратилась в птицу поднебесную! Разве не о силе духа монгольской женщины говорят эти легенды! Но в условиях феодальной Монголии женщины влачили жалкое, безрадостное существование, жили в темноте и невежестве, батрачили на богатеев, утопали во мраке религиозного дурмана. Мало того, хитроумные маньчжуро-китайские эксплуататоры пытались вытравить из сознания женщин стыдливость и благородство, растоптать их душу, развратить корыстолюбием. Чего только ради этого не делалось — слов не хватит!
Китайские торговые поселения, как мухи облепившие Монголию, стали центрами растления монгольских женщин, которых там принуждали торговать своим телом, отравляли опиумом… Прицел был дальний — искоренить монгольскую нацию как таковую. Не вышло! Великая победа Народной революции вдребезги сокрушила коварный замысел китайских колонизаторов, монгольские женщины обрели свободу, стали равноправными гражданами. Перед ними открылся светлый путь к счастливой жизни!
И, по выражению нашего великого Нацагдоржа[72], возродилась природная красота, сметливость и благородство монгольской женщины, которая стала не только матерью, женой, но и хозяйкой всей своей державы.
Больше, чем других людей,
Женщин раньше угнетали.
Ныне красавицы женщины наши
Свободу и счастье навек обрели.
Эта песня постоянно звучала в те дни и в лагере делегаток съезда, и в зале, где он проходил, и на празднично украшенной площади, где состоялись надом и торжества, посвященные 10-летию Народной революции. Слова песни будили в женщинах гордость, звали к новым свершениям. И когда строй делегаток затягивал на марше революционную песню, все воспринимали это как символ возрождения государства.
К празднику было приурочено открытие Центрального театра на Народном стадионе, и в этой церемонии участвовали делегатки женского съезда. «Зеленый купол» — так торжественно окрестили новое здание, возведенное в форме огромной юрты, над которой развевался красный флаг. На кровле одноэтажного крыла, примыкавшего к большому залу с куполом, были укреплены лозунги и транспаранты, приветствующие делегаток съезда, трепетали разноцветные флажки. В самом зале гостей встречало ослепительное сияние множества электрических лампочек, гремел военный духовой оркестр. Было празднично и оживленно. Стены зала были расписаны священным орнаментом, символизирующим долголетие. Когда раскрылся ярко-огненный бархатный занавес, на широкой сцене перед зрителями предстали музыканты в красивых национальных костюмах. На коленях у музыкантов покоились инструменты — морин-хуры, хучиры, шандзы, ёчины. Но вот на середину сцены вышел бледнолицый, худощавый молодой человек в черном европейском костюме и объявил об открытии Центрального театра Народного стадиона. Хорошо поставленным артистическим голосом молодой человек продолжал:
— Мы шлем горячий революционный привет участницам Первого съезда женщин Монголии! Уверены, что вместе с мужчинами, как равные с равными, наши прекрасные женщины сделают все для осуществления великой исторической цели — построения в Монголии социализма, минуя капиталистическую стадию развития. Нам, участникам первого концерта в театре Народного стадиона, особенно приятно выступить перед делегатками женского съезда!
Молодой человек повернулся лицом к оркестру, взмахнул руками, и зазвучала мелодия «Монгольского Интернационала». Его наизусть знали все, и, услышав знакомую мелодию, зал дружно поднялся.
От бедствий и страданий всех избавит
Наш Третий Интернационал… —
звучало под зеленым куполом. От мощных звуков колебались хрустальные подвески люстр.
Сэмджид, Раднаева, Владимир Самарин стояли в первом ряду зала, пели вместе со всеми. Лукавым взглядом Самарин наблюдал за поющей Сэмджид, у которой оказался неплохой голос. «Да, революция — великая сила. Она делает с людьми чудеса, — думал про себя Самарин. — Ведь эти женщины, как рассказывала Рая, еще совсем недавно не только не пели «Интернационал», но даже не знали, что означает это слово. «Наш Третий Интернационал…» Сэмджид хоть и выглядит простой, а девушка умная. Правильно Рая настаивает, чтобы ее отправили учиться».
После общего пения «Интернационала» для собравшихся был дан большой концерт. В ожидании, когда на сцене появится их новая знакомая — Дуламсурэн, Сэмджид и Раднаева комментировали исполнявшиеся на сцене песни и танцы Самарину, который совсем не знал ни языка, ни монгольских обычаев. Конечно, Владимир Самарин слышал и видел много прославленных певцов, певиц и балерин в театрах Парижа, Берлина и Москвы. Но танцы и песни Монголии отличались восточным своеобразием, и ему было интересно познакомиться с древним и столь необычным искусством этого далекого народа. Да и само здание театра, на сооружение которого революционное правительство не пожалело средств, оригинальная архитектура и отделка здания не могли не привлечь его внимания. Театр этот стал символом заботы народного государства о развитии национальной культуры и искусства.
Дуламсурэн вышла на сцену почти в самом конце концерта. Когда она появилась в блеске огней, даже сдержанный Самарин невольно воскликнул по-русски: «Какая красивая девушка!» Раднаева ответила ему тоже на русском языке: «Да, она действительно красивая. Наша находка». В ее словах звучала гордость. Догадавшись по интонации, о чем они говорят, Сэмджид вмешалась в разговор:
— Сейчас она будет петь одну из самых любимых народных песен — «Прелести и грации полна». В этой песне переплетаются монгольские и бурятские мотивы, ни один монгол не может слушать ее без волнения.
Между тем Дуламсурэн в ослепительно голубом дэли, расшитом драконами, с отделкой из золотой парчи, с жемчужными подвесками, в национальной шапочке из красного шелка, напудренная и нарумяненная, выглядела сказочной принцессой, но никак не батрачкой, которую еще недавно притесняли на подворье хамбы Ёндзона.
Ведущий концерта, тот самый молодой человек, громко объявил:
— В сопровождении оркестра народных инструментов выступает солистка театра, делегатка Первого съезда монгольских женщин Дуламсурэн. Народная песня «Прелести и грации полна».
Оркестранты начали выводить любимую всеми мелодию. Дуламсурэн запела:
Ты прелести и грации полна,
Красавица, каких не много.
Смотрю я на тебя, краса и диво,
И наглядеться вдоволь не могу.
Сколько искренности и чувства было в исполнении Дуламсурэн, как звонко и чисто звучал ее голос! Захваченные песней, все затаили дыхание. Голос Дуламсурэн то взлетал высоко, как звук свирели, то внезапно переходил на низкие тона, и становилось страшно, как она не сорвется.
Сэмджид тоже украдкой рассматривала Самарина. Тот весь был поглощен концертом, как, впрочем, и любой человек на его месте, ничего подобного ранее не видевший и не слышавший. Его руки крепко сжимали подлокотники кресла, глаза были устремлены на сцену, и, когда звучавшая оттуда мелодия ему особенно нравилась, в глазах Самарина вспыхивали искры удовлетворения. Тонкие губы время от времени непроизвольно вздрагивали — по-видимому, еще не прошла усталость от долгой и трудной дороги.
Когда Дуламсурэн кончила петь, возбужденная Раднаева стремительно поднялась на сцену, обняла певицу и расцеловала. В глазах у нее стояли слезы, которые она утирала шелковым платочком. Зрители в зале встали.
— Браво! Бис! Еще, еще спой! — раздались голоса, перекрывшие шум аплодисментов.
Так в театре Народного стадиона родилась традиция просить артистов повторять наиболее понравившиеся публике номера.
На «бис» Дуламсурэн спела еще несколько песен, чем вызвала новый прилив энтузиазма у зрителей. Пела она с подъемом, догадываясь, что это начало ее пути в революционном искусстве.
После концерта только и разговоров было, что об успехе Дуламсурэн, о ней самой. Раднаева и Сэмджид отправились за кулисы и застали ее всю в слезах, окруженную артистами. Здесь же суетился и ведущий концерта.
— Отлично, отлично! — то и дело повторял он. — Слезы радости… Что может быть возвышенней!
Подошел и Самарин. Он сразу оценил ситуацию и обратился к Дуламсурэн, как если бы перед ним была одна из прославленных певиц, которых он слышал в Париже или Москве:
— Меня очень взволновало ваше пение. Большое спасибо!
Раднаева тут же перевела слова своего мужа. А Дуламсурэн то плакала, то смеялась. Надолго запомнится ей этот день! День ее второго рождения.
— Я никогда не забуду, что вы для меня сделали, — смущенно пролепетала девушка, обращаясь к Раднаевой и Сэмджид.
Вместе с мужем Раднаева проводила Сэмджид и Дуламсурэн до лагеря делегаток, где Сэмджид на время съезда и праздников поставила свою юрту. Лагерь по указанию Элдэв-Очира усиленно охранялся. Здесь Сэмджид не чувствовала себя ответственным работником, ей все казалось, что она такая же, как все, простая делегатка съезда, что вскоре ее ожидает еще один поворот судьбы, жила с затаенным ожиданием какого-то счастливого случая, который повернет ее жизнь в новое русло. Однако чего она никак не ожидала, так это встретить сейчас своего младшего брата Баатара. Ведя за собой Дуламсурэн, Сэмджид вошла в юрту. Из-за стола поднялся высокий юноша в военной форме. В неярком свете Сэмджид не сразу разобрала, кто это. Сначала подумала, что это солдат из охраны, но потом что-то знакомое почудилось ей в его облике. И наконец она узнала:
— Баатар, братишка!
— Сестра, Сэмджид!
Обняв брата, Сэмджид залилась слезами. Не понимая, отчего она плачет, Баатар прижимал голову сестры к своей груди и, стесняясь присутствия незнакомки, смущенно отводил взгляд от Дуламсурэн. Вскоре Сэмджид успокоилась.
— Как же ты нашел меня, откуда узнал, где я живу? — спросила она брата.
— Видишь ли, из Ундэр-Хана меня довезли на военном грузовике. Со мной ехал какой-то военный, так вот он и сказал, что знает, где тебя найти. Он и привел меня сюда.
Слушая маловразумительное объяснение Баатара, Сэмджид с болью и гневом вспомнила того негодяя, который упрятал брата в тюрьму, чтобы добиться ее благосклонности. В то же время она почувствовала облегчение и радость, что не уступила домогательствам проходимца.
Отшумел праздничный надом, продолжавшийся целую неделю, разъехались по домам делегатки женского съезда. Не стало в городе того многолюдья, как в дни праздника. Тише и спокойнее было теперь в столице. Как-то вечером, вскоре после праздников, у Самариных, живших в добротном доме на Водовозной улице, собрались Элдэв-Очир, Сэмджид, Мункэ, еще несколько друзей. Поводом для встречи стал предстоящий отъезд Сэмджид в Москву на учебу. После окончания съезда из числа его делегаток были отобраны около тридцати самых смышленых и бойких. Их решили направить в советское училище, где готовят медсестер и фельдшеров.
Собравшиеся у Самарина и Раднаевой гости сидели за длинным столом, непринужденно переговаривались. Угощенье на столе было не ахти какое богатое, но по тем временам вполне приличное. Гостиная, где расположились друзья, представляла собой продолговатую комнату с двумя окнами. Возле одного из окон стояло пианино. В углу резной буфет черного дерева, за стеклами которого была аккуратно расставлена хрустальная и фарфоровая посуда. Рядом — небольшой столик, сколоченный из простых оструганных досок, на столике — красивая, тонкой работы китайская ваза, монгольские чеканные кувшины, серебряные пиалы, кожаное ведро и другая традиционная утварь. Вдоль одной из коротких стен гостиной — длинная, из угла в угол, книжная полка, тоже из обыкновенных досок. Книги на полке были в основном на русском и французском языках. Остальное пространство на стенах было занято репродукциями картин русских художников, преимущественно пейзажей, и семейными фотографиями в рамках.
Раднаева, на которой было сшитое в монгольском стиле ситцевое платье, то и дело вставала из-за стола, поднося то кумыс, то чай, приготовленный по-монгольски, с молоком. Угощение на столе было русским. Хозяин рассказывал гостям о том, как в двадцатые годы работал под руководством Феликса Дзержинского, боролся с контрреволюцией.
— Много трудностей пришлось нам пережить. По всей России — голод, разруха. Недоставало самых необходимых вещей. Внутренняя контрреволюция, иностранные интервенты из кожи вон лезли, чтобы задушить Советскую власть. Вот вы, пожалуй, вряд ли знаете, что такое настоящий голод. Чтобы обеспечить рабочих в городах продовольствием, мы делали работу, которая не под силу никому, кроме революционеров. Кулачье припрятывало хлеб, враги революции поджигали продовольственные склады, убивали и истязали наших товарищей, недобитые белогвардейцы вредили чем могли. Вы только представьте! Жестокая была борьба, но мы отстояли революцию. И не дай бог вам пережить такое. Поэтому надо быть всегда начеку, не терять революционной бдительности. Феодалы, имущество которых вы конфисковали, никогда не примирятся с этим. Это точно! Уже сейчас то здесь, то там вспыхивают ламские мятежи. Наверняка это лишь первые признаки большой бури.
Говорил Самарин размеренно, тщательно обдумывая слова. Внимательно слушавший хозяина Элдэв-Очир отпил из небольшой пиалы кумысу, внимательно посмотрел в лицо новому своему другу. Потом заговорил:
— Мне известно мнение некоторых товарищей из Исполкома Коминтерна о внутреннем положении в нашей стране. У нас в ЦК отдельные товарищи, особенно Гэндэн, кажется, не очень-то согласны с этим мнением. Мы приложили большие усилия для того, чтобы организовать множество колхозов и коммун, но ничего не делаем, не знаем даже, что делать, чтобы они нормально развивались. В прошлом году этот вопрос обсуждался на восьмом съезде партии, и многие товарищи тогда высказывали сомнение в правильности такой политики. В стремлении преодолеть правый уклон не скатываемся ли мы в левацкую крайность? Примерно так в ЦК думают многие. Революционная работа — дело тонкое. Самарин верно говорит. Мы не боимся контрреволюционных выступлений. Но разве можно примириться с тем, что эти выступления возникают в результате наших собственных ошибок, а в итоге аратские массы дорого расплачиваются за это. Мы правильно сделали, что конфисковали феодальную собственность и передали ее аратам-беднякам. Но вот теперь мы бедняков и середняков без разбору объединяем в колхозы и коммуны. Правильно ли это? Ведь кое-где поспешно созданные колхозы уже начинают разваливаться.
В создании колхозов и коммун Сэмджид приходилось участвовать лично, и ее, естественно, беспокоило, что в последнее время все чаще стали говорить об их неэффективности, о том, что все это было ошибкой. А если это ошибка, то и лично она повинна в ней, хотя и выполняла правительственное задание. Если это перегиб, то в чем состоит его сущность и как его исправить? Ведь совсем недавно, на женском съезде, никто не называл создание артелей ошибкой. Наоборот, многие с одобрением говорили о том, что тысячи и тысячи женщин вступили в колхозы. Эти мысли постоянно мучили Сэмджид, и сказанное только что Элдэв-Очиром вновь возбудило неуверенность, сомнение.
Она взглянула на Мункэ. В последнее время он всячески старался продемонстрировать Сэмджид, что хочет сблизиться с ней. Вдруг Мункэ резко отодвинул стул и, обращаясь к Элдэв-Очиру, заговорил:
— В двадцать девятом мне пришлось участвовать, причем в самом начале, в конфискации феодальной собственности и организации колхозов. Тогда ни у кого не было никаких сомнений. А теперь, выходит, все это — ошибка? И нужно распускать колхозы? Как же мы людям в глаза смотреть будем?!
Элдэв-Очир ответил не сразу. Помедлив, сказал:
— Умение признавать и исправлять ошибки — непременное качество революционера. А тот, кто во что бы то ни стало упорствует, не признает ошибок, тот опасный для революции человек.
Элдэв-Очир встал, подошел к окну. Резко обернулся, хотел что-то сказать, но, видно, передумал, сказал другое:
— Впрочем, довольно об этом. Делу время, потехе час. Рая, сыграйте нам что-нибудь.
Раднаева села за пианино.
— Я сыграю вам «Аппассионату», так называется соната великого немецкого композитора Бетховена. Ее очень любил слушать Владимир Ильич Ленин.
Она положила руки на клавиши, начала играть. Пальцы быстро летали по клавиатуре, и комнату заполнили звуки. То что-то лирическое, задумчивое, то бодро-призывное, возбуждающе-огненное было в музыке, лавиной хлынувшей на слушателей. Через открытые окна она вырвалась на улицу и, казалось, до краев заполнила сияющий над городом, чуть затянутый дымкой небосвод. Удивленно останавливались прохожие, прислушиваясь к необычным для слуха звукам.
Когда Раднаева кончила играть, гости группами в разных концах гостиной продолжили разговоры, обменивались новостями, шутили. Все, как сговорившись, старались оставить Сэмджид и Мункэ наедине. Несколько озадаченная разговором о колхозах, Сэмджид все же испытывала горячее чувство симпатии и благодарности к своим друзьям, образованным и много знающим людям, которые, как она догадывалась, хотели, чтобы и она не была одинокой. И в то же время ей было неловко, она стеснялась своей сдержанности по отношению к Мункэ, к его все более настойчивым попыткам к сближению. У нее не выходил из памяти тот праздничный ужин в Центросоюзе, когда он так ласково обращался к ней: «Сэмджуудэй». Он нравился ей, но настоящей любви не было. Мешала та не забытая до сих пор нежность, которую совсем еще юной девушкой отдала она Очирбату. Сэмджид казалось, что никогда не сможет повториться та первая светлая любовь, тот вихрь не изведанных ранее чувств, грез и надежд и что в будущем ждет ее обычное замужество, продиктованное стремлением поддерживать огонь в очаге, потребностью материнства, продолжения рода.
Мункэ Цеденов чуть захмелел от вина. На лице у него выступили капельки пота, на виске пульсировала голубая жилка. Привычным движением он легонько дотронулся до локтя Сэмджид, посмотрел ей в глаза.
— Я слушал все ваши разговоры, а думал о тебе, Сэмджуудэй, — начал Мункэ. — Это, конечно, хорошо, что женщины в период революции занимаются политикой. Так оно и должно быть. Но я все-таки считаю, что самая лучшая область, где женщины могут быть наиболее полезными, — это просвещение и медицина. Тебе, Сэмджуудэй, теперь надо думать не о прошлой своей работе, а о предстоящей учебе. Перед тобой открывается совершенно новый путь.
— Да я и так уже ни о чем другом не думаю. Очень боюсь, хватит ли у меня способности учиться-то… Я как-то сказала об этом Рае, так она мне чуть уши не оборвала. — Сэмджид негромко рассмеялась.
Сидевшая неподалеку Раднаева услышала последние слова и тоже рассмеялась. Потом уже серьезно сказала:
— Тебе задание, Мункэ: заняться с Сэмджид русским языком. Научи ее пока самому необходимому, чтобы у нее появились навыки. Это поможет ей на первых порах.
— Вот это верно, — вступил в разговор Элдэв-Очир. — Ты, Сэмджид, должна воспользоваться предпочтением, которое доктор оказывает тебе. — И он тоже рассмеялся.
Этот искренний, заразительный смех поднял настроение заскучавших было гостей. Хотя Сэмджид и смутило шутливое замечание Элдэв-Очира, ей было легко и хорошо среди этих милых людей. И она поддержала шутку:
— Да, Мункэ, ты должен хорошо учить меня.
— Ладно, — сразу же согласился тот. — Только предупреждаю: для человека, способного к языкам, на это нужно не меньше десяти дней.
— Боюсь, что способности у меня не ахти какие.
— Ты недооцениваешь себя, Сэмджуудэй.
— Я ведь так мало знаю! Училась всего два года в начальной школе да еще в двадцать шестом окончила партийные курсы. Вот и все.
Мункэ легко встал, наполнил два бокала и один протянул Сэмджид:
— За твои будущие успехи!
— Выпейте, Сэмджид, ну хоть чуточку, — присоединился к тосту Самарин. — За ваши успехи! — Он подошел к Сэмджид, чокнулся.
Когда Сэмджид впервые услышала рассказ Раднаевой о том, как она познакомилась со своим мужем, как они полюбили друг друга, ей даже показалось, что это люди с какой-то особенной кровью. Какая же у них любовь! Какой гармоничный союз! Вот ведь как бывает — эти двое, хоть они и разной национальности, создали семью, и какую крепкую семью! Так, видно, и все многочисленные народы и народности Советской России в огне великой революции выковывают общую необыкновенную судьбу. Каким же замечательным должен быть муж Раднаевой — и внешностью, и характером! Так она думала тогда. А теперь, глядя на него, узнав о нем побольше, поняла, что этот человек, с юных лет вставший под знамя революции, ее верный солдат, голубоглазый сын русского крестьянина Володя Самарин — самый обыкновенный человек, добрый и отзывчивый. Таким он и должен быть! Он учился в Берлине и Париже, выполнял ответственную работу, но остался простым и скромным. И вот теперь он приехал в Монголию, чтобы работать на благо ее народа, делить с ним хлеб насущный, помыслы и чаяния. Думая так, Сэмджид испытывала радостное чувство удовлетворения и успокоенности.
— Мункэ, расскажи мне о себе, — обратилась она к своему соседу.
Тот снова дотронулся до ее локтя, но уже более решительно. Видно, хмель прибавил ему смелости.
— Рассказать о себе? А мне, собственно, нечего о себе рассказывать. Вообще-то я в некотором роде генеральский сын. Отец мой, хоринский бурят, служил в царской армии, оказался одним из немногих, кому удалось дослужиться до солидных чинов. В молодости он учился в Петербурге, в военно-медицинской академии, отличился в русско-японской войне, был награжден, получил генеральское звание. В общем, оторвался от народа. После Октябрьской революции отец подался в Маньчжурию. Я пошел по стопам отца, стал медиком. Но только не повторил его ошибки, а встал на сторону революции. Даже фамилию изменил, теперь я не Цедыпов, а Цеденов. Взял фамилию дяди. Вот и все.
— Ты один сын у отца?
— Есть у меня еще старший брат, Сангарил… Он тоже, как и отец…
— Постой, ты говоришь — Сангарил? Сангарил…
В глазах у Сэмджид потемнело, все расплылось.
— Что с тобой, Сэмджид? Что случилось?
— Да так, ничего. Что-то вдруг плохо мне стало…
— Давайте-ка все выйдем на свежий воздух, погуляем по берегу Толы.
Голос Элдэв-Очира, предложившего погулять, словно донесся откуда-то издалека, глухо и неясно.
Баатар и Дуламсурэн шли по берегу Толы. Вокруг все дышало очарованием лета. Горы, степь и ясное небо купались в прозрачном знойном мареве, озаренные лучами солнца. Земля нежилась в этой благодати, подставив солнцу свою богатырскую грудь, покрытую цветным разнотравьем и зеленой порослью деревьев.
Баатар был в новеньком голубом дэли, на голове — военная фуражка. На Дуламсурэн дэли был зеленого цвета, в тон окружающей их природы. Ростом Баатар был не намного выше Дуламсурэн, но сложением крепок, широкоплеч и широкогруд. Ему лишь недавно исполнилось двадцать лет, но даже в походке его чувствовалась недюжинная сила и взрослая основательность. Дуламсурэн станом стройна, гибка и очень женственна.
Баатар то и дело украдкой заглядывал в черные глаза спутницы, и трудно было догадаться, о чем он в этот момент думает. Но у обоих в глазах можно было прочитать ощущение счастья, в них отражалась вся красота окружающего мира, радость и праздничное ликование. Дуламсурэн шла задумчивая, накручивая конец косы на палец. В душе звучала радостная мелодия счастья.
Глубоко вздохнув, Баатар прервал затянувшееся молчание:
— Послушай, Дуламсурэн… — и снова умолк, не зная, что сказать дальше.
— Что ты сказал? — откликнулась она, взмахнув ресницами.
— Погуляем еще?
— Погуляем.
— Смотри, какие там ивы, сплошные заросли…
— А здесь как раз брод на реке.
— Давай доберемся до той вон рощицы, где тополя.
— Давай.
— Искупаемся?
— Ты купайся, а я у воды посижу.
— Знаешь, а ваша Тола тоже красивая река, как и наш Онон.
— Ага. Мы с тобой оба — дети красивых рек. — И она продекламировала:
Тина зеленая в речке растет,
Как хлебная нива, в воде зеленеет…
Потом просто и искренне сказала:
— А твоя сестра Сэмджид — очень хорошая девушка. Она мне как старшая сестра.
— Да, она у нас хорошая.
— Интересно… Вот мы жили-жили, не зная друг друга, и вдруг встретились с ней. Я ведь шагу теперь не ступлю без ее одобрения… Вот и с тобой, не будь ее, могли бы не встретиться.
— Как это не встретились бы… — Огорченный таким предположением, Баатар замолк, губы его дрогнули.
Дуламсурэн горячими ладонями сжала его щеки и, утешая, словно маленького, сказала:
— Сэмджид мне как сестра, и с тобой мы, видишь, встретились.
Баатар улыбнулся. От этого ласкового прикосновения он готов был громко рассмеяться. Весь он был полон любовью к Дуламсурэн, кроме нее, в этот момент не было для него никого на всем свете. Ни о чем больше он не мог думать, только о ней. Лишь с ней одной хотелось ему затеряться в бескрайней степи. Все прошлое: нужда, голод, безрадостное детство, вся жизнь, которую он раньше не понимал до конца, непостижимость окружающего мира, Балджид, по которой он когда-то сходил с ума, все выпавшие на его долю несчастья — ничего этого для него сейчас не было. Была лишь одна Дуламсурэн, которая шла рядом с ним, существовала лишь ее чарующая красота, родное лицо, все ее милые жесты, походка, все-все, чем он сейчас любовался. И казалось, что и в будущем не будет ничего, кроме этого мига нежности и счастья, льющегося через край.
Дуламсурэн, в жизни которой за последний месяц произошло столько событий, и горьких и радостных, чувствовала растерянность. Как только что оперившийся и впервые взлетевший птенец испытывает растерянность, не умея еще как следует спускаться на землю, так и она все еще не могла освоиться в этой новой для нее жизни. Когда в тот вечер после заседания съезда она впервые увидела Баатара, она и думать не думала, что вспыхнет в ней это горячее, обжигающее чувство любви. Но это случилось, хотя и неожиданно, как неожиданно происходят все важнейшие события жизни. Просто пришла ее пора.
На другой день после первой встречи они втроем во главе с Сэмджид отправились в урочище Буян-Уха на надом. Провели там целый день, наблюдая за поединками борцов и скачками. А вечером на извозчике возвращались в город. Вот тогда-то, во время поездки, все и началось. Вода в Толе в тот день значительно поднялась от прошедших дождей, но люди, возвращавшиеся с гулянья, смело переправлялись через реку там, где был брод возле одного из отрогов Богдо-Улы. К несчастью нашей троицы, «карета», в которой они сидели, на самой середине потока наехала колесом на камень, и колесо соскочило с оси. Повозка угрожающе накренилась. Напуганный извозчик-китаец спрыгнул в воду, не зная, что делать с лошадью. Тогда Баатар взял Дуламсурэн на руки и осторожно донес ее до берега. Она даже сапожек не замочила. Потом он таким же образом доставил на берег Сэмджид. Потом, а не сначала!
Сэмджид похвалила тогда брата: настоящий, мол, кавалер. А Дуламсурэн молча, во все глаза, как-то по-иному смотрела на Баатара, который выжимал полы своего насквозь промокшего дэли. Он вдруг показался ей сказочным богатырем. Волнение и трепет охватили девушку. Пришла и к ней любовь. Теперь все это казалось ей каким-то переплетением подлинной жизни и волшебной сказки.
Над склоном горы, куда они забрались, стремительно летали стрижи. Из-под ног время от времени вспархивали жаворонки, сразу же взмывая в небо. И тогда откуда-то сверху, из одной точки, будто птица повисла на невидимой нити, возникала журчащая мелодия пернатого певца. Казалось, весь мир принадлежит лишь им двоим да еще этому неразличимому в небе жаворонку. Но нет. В этот мир проникали и посторонние звуки — приглушенный шум города, голоса живущих в нем людей. И даже эти люди, этот город не были единственными в огромном мире. Как и они, двое влюбленных.
Излучина реки с тополиной рощицей, которую облюбовал Баатар, оказалась очень уютным местечком. Неподалеку от рощицы располагались несколько бедных на вид юрт, пасся скот. И больше вокруг — ни души.
Они расположились в тени под старым раскидистым тополем с искривленными от постоянных ветров ветвями. Взглянули в глаза друг другу, и их губы слились в горячем, упоительном поцелуе. Они забыли обо всем на свете…
Баатар подошел к кромке берега и, оттолкнувшись, прыгнул в прохладную быструю струю. Разгоряченное зноем тело жадно впитывало прохладу. Потом он прыгал и бегал по зеленой луговине, резвясь, как жеребенок. Дуламсурэн наблюдала за ним повлажневшими, утомленными глазами, улыбалась, то расплетая, то снова заплетая свою косу. Наконец Баатар улегся возле нее.
— Дуламсурэн, — чуть внятно прошептал он.
— Да, что? — Она положила ладонь на его мокрый лоб.
— Ты знаешь, что я надумал? Когда Сэмджид уедет учиться, я заберу мать с малышами и поселюсь здесь, в городе.
— Что ж, вполне возможная вещь.
— Думаю, сестра поможет мне найти какую-нибудь работу. Мне ведь безразлично, кем работать.
— Я слышала, требуются рабочие в управлении электросети.
— Вот я и попрошусь туда.
— В любом случае Сэмджид тебе поможет.
— А знаешь, я мог бы пойти работать и на лесозаготовки. Вместе с твоим отцом.
— Эх, не успела я сообщить родителям о новостях. Вот удивятся они, когда узнают, что я теперь не на кухне у хамбы работаю, а солисткой театра.
— Там у вас, на Народном стадионе, не найдется для меня работы?
— Да я не знаю, какая еще работа может быть у нас, кроме как петь или танцевать. Ты сможешь играть в спектакле?
— Нет, не смогу. Лучше я пойду в контору электросети. Надо будет поговорить с Сэмджид.
— А что она сама думает обо всем этом?
— Перед отъездом в Москву собирается побывать в родных краях. И меня хочет взять с собой. А я сказал, что в худон насовсем не поеду, а заберу мать и ребятишек сюда. Правда, она еще окончательно не решила.
— А о нас с тобой что говорит?
— Что она скажет? Просто ничего не говорит.
— О, я знаю — она одобряет наши встречи, переживает за нас.
— Слушай, Дуламсурэн!
— Да, слушаю.
— Знаешь, что я скажу сестре? Скажу, что в худон не вернусь, а поступлю здесь на работу, заберу мать и малышей и женюсь на тебе. Не возражаешь?
— А она согласится?
— Сэмджид поймет меня. В худон я все равно не вернусь. А если… Нет, ни за что не поеду! Ведь там на меня коситься будут — в тюрьме сидел…
Они замолчали. Снова заговорила Дуламсурэн:
— Что-то я не совсем поняла тебя, Баатар. Кто на тебя будет коситься? Разве ты преступник?
— Конечно, я преступник, самый что ни на есть… — Он закрыл лицо руками, готовый заплакать.
— Что ты сказал? — испуганно встрепенулась Дуламсурэн. — Что это ты говоришь? Успокойся. Не надо, милый! — Она наклонилась, прижала горячую щеку к холодному лбу Баатара, погладила по груди. От ее прикосновения Баатар как бы очнулся, взял себя в руки. Он лежал, глядя в ясное небо, по которому плыли облака, совсем маленькие, размером с ладонь.
Со склона горы, где они расположились, было видно, как связка плотов с трудом преодолевала пороги на реке и плотогоны, перекликаясь между собой, налегали на весла. Они, казалось, совсем не замечали Баатара с Дуламсурэн. Вглядевшись в плотогонов, девушка вдруг неуверенно воскликнула:
— Да это же вроде мой отец!.. — И она набросила на голову платок, чтобы ее не узнали.
Когда плоты поравнялись с Дуламсурэн и Баатаром, один из плотовщиков, загорелый, как бронзовая статуя, шутливо крикнул парочке:
— Эй, вы! Неплохо там устроились?
Плот проплыл дальше, а Дуламсурэн, думая об отце, еще долго махала рукой вслед удалявшимся плотам.
— Знаешь, Баатар, ты спроси Сэмджид, не будет ли она против, если мы с тобой съездим к моим родителям. — В ее голосе звучали просительные нотки. И Баатар, влюбленно глядя на девушку, ответил:
— Конечно, мы это сделаем. Мне обязательно надо познакомиться с твоими родителями.
В приононской долине прошли затяжные дожди, дороги развезло, и поэтому Сэмджид пришлось оставить машину в сомонном центре. Машину для перевозки матери с ребятишками она выпросила в «Монголтрансе» и почти пять суток добиралась на ней до Онона. Несколько раз машина «садилась» в особенно размытых местах. Сэмджид измучилась порядком. От сомонного центра решила ехать на уртонном коне. Наконец добралась до переправы через Онон — и снова препятствие: река разлилась, вброд не сунешься. На обоих берегах скопилось много народу, и старик перевозчик на плохоньком пароме, не успевая передохнуть, сновал от берега к берегу, перевозя путников.
В ожидании, пока подойдет паром с пассажирами с того берега, Сэмджид привязала коня к дереву, уселась в тени. «Онон! — пронеслось в мыслях. — Чуть ли не с детства знакомая, родная река! Каждый раз встреча с тобой как встреча с близким человеком после долгой разлуки».
Не умещаясь в привычном русле, широко разлилась река, кипит и пенится поток на стремнине — он то и дело будто в нетерпении меняет направление, норовя ускорить свой бег, играючи несет и ворочает огромные вздыбленные лесины. Мрачноватое зрелище, но величавое! И радостно на душе от новой встречи с любимой рекой! «О мой прекрасный Онон! — снова и снова повторяла про себя Сэмджид. — Вот уже восемь лет, как я впервые увидела тебя. Восемь лет! Какая же я была тогда юная. Как в песне поется: «Родину вспомню — и годы забуду…» Будто вчера покинула я эти места. А Онон все такой же, как и восемь лот назад. В то лето с матерью и младшими братьями и сестрами как раз на этом перевозе переправлялись мы через Онон, по пути в монастырь Ламын. Здесь впервые увидела я Очирбата. Разве думалось тогда о большой любви и о страшном горе, которые пришли потом! Забитая и нищая, совсем не знавшая жизни девчушка, разве думала я, что стану человеком и вернусь на Онон, чтобы посидеть на берегу в одиночестве перед поездкой в далекие-далекие края».
Подошел паром. Сэмджид деловито завела на него коня и собралась было переносить седло и другую поклажу. В это время ее окликнул кто-то из толпы прибывших с того берега.
— Эге, Сэмджид, ты ли это?
Она обернулась на оклик и сразу узнала Чойнхора. И опять возникло у нее ощущение, что видела его лишь вчера. Чойнхор подбежал к Сэмджид, сжал ее руку.
— Откуда ты, Сэмджуудэй? Как здоровье, что нового? Ну, рассказывай! — По всему было видно, что он искренне рад встрече. Сэмджид передалась эта радость, на сердце потеплело.
— Вот удивительная встреча! — воскликнула она. — А ты совсем не изменился. Все такой же. Далеко ль направляешься?
— В монастырь Ламын. Тесть мой при смерти, просил, чтобы лама-наставник приехал.
— Подожди, кто же это твой тесть-то?
— Как, разве ты не знаешь? Дядюшка Дунгар. Ведь я все-таки женился на Балджид. Не слыхала? Впрочем, откуда же тебе знать об этом.
— Так, значит, тесть умирает?
— Ага. Давно уж он ждет смерти, видно, зажился на этом свете. Тут как-то схватило у него сердце, он и слег. Да больше не встает.
— А теща-то, Хандуумай, здорова ли?
— Здорова, что ей сделается. Все гадает, какой будет судьба мужа в будущей жизни. А Балджид, бедняжка, совсем извелась. Того и гляди сама свалится.
— Что еще новенького в наших краях?
— Да вроде ничего особенного. Вот разве что колхоз наш распускают…
— Как это распускают, почему?
— Пришло распоряжение аймачного управления. Говорят, что создание колхозов — это левацкий уклон.
При этом известии Сэмджид совсем расстроилась. И было отчего. Неужто и впрямь колхозы и коммуны, в создании которых она сама активно участвовала, оказались нежизнеспособными? Кое-где араты выражают открытое недовольство нововведением, выходят из коллективных хозяйств. Все больше разговоров о левацком уклоне. Дошло до того, что кое-где местные власти издают распоряжения о их роспуске. Об этом знают в центре, но официальной оценки этим фактам не дают, всё спорят да дискутируют, перекладывая вину друг на друга. Это давно волновало Сэмджид. А тут еще такая новость из родных мест, где колхоз создавался с ее участием.
— Так вы с Балджид, значит, поженились? — Сэмджид задала этот вопрос, чтобы отвлечься от невеселых дум.
— Ага. А я слышал, вашего Баатара освободили и он будто бы подался в город. Конечно, с ним тогда слишком сурово обошлись. Я ведь тогда на следствии показал, что вся эта история случилась по пьяному делу, что парень осознает свою вину. А меня же и обругали за это. Дескать, человек выступил против коллектива, против колхозов и коммун. Это, мол, дело политическое, а ты выгораживаешь. Жаль, что все так получилось. — В голосе Чойнхора звучало неподдельное сожаление, и он ждал, что ответит на это Сэмджид. Она же, молча выслушав, просто сказала:
— Да, Баатара освободили, и он приехал в столицу, работает в управлении электросети. А я вот скоро еду в Москву, учиться. Сейчас приехала, чтобы забрать мать с младшими в город. Как они там поживают?
— Ничего себе, живут. Ребята растут работящие, матери помогают. В общем, не хуже других. Очень ждут, когда навестишь их.
У Сэмджид перехватило дыхание.
— Ну конечно, заждались, родные мои… — Она опустила глаза. — Чойнхор, помоги-ка занести на паром пожитки.
Старенький паром тронулся, и тотчас бурливая река набросилась на него, раскачивая утлую посудину. У Сэмджид закружилась голова, и она старалась не смотреть на воду — уставилась на рощицу на том берегу, крепко держась за перила парома. Холодные брызги падали на судорожно сжатую руку, но она не отняла ее. «Скорее бы», — проносилось в мозгу…
Почти уртон пришлось ей ехать от Онона до кочевья матери. Уже на закате вдали показались очертания знакомого летника на Нугастае. Сэмджид азартно, как в детстве, хлестнула коня, все в ней заныло от неизъяснимого чувства родины. Уставший конь не прибавил рыси, пришлось смириться с его размеренным, неторопливым шагом. Вот наконец и дома. Мать, сестра, что постарше, и младший братишка были в небольшом загоне, доили коров. С лаем бросилась на Сэмджид небольшая лохматая собачонка с торчащими ушами. Раньше этой собаки не было. Сэрэмджид обернулась на лай, перестала доить. Увидев дочь и не узнав ее, удивилась: кто это, мол, вдруг заявился прямо к коровьему загону? А та, не слезая с коня, рассматривала свою старушку мать, не в силах заговорить. Первой гостью узнала сестра.
— Мама! — закричала она. — Это же наша Сэмджид!
Мать чуть подойник не выронила от радости. Встала, подбежала к Сэмджид.
— И вправду, ведь Сэмджид приехала! О боже! Какая радость-то! — причитала она, чуть не плача.
Сэмджид спешилась, всматриваясь в морщинистое лицо еще более поседевшей за последние два года матери. Не выдержав, она расплакалась, прижавшись к ограде загона. Мать всплеснула руками, стала ладонями гладить лицо дочери.
— А ты почему одна? Баатар-то что ж не приехал? Ну, рассказывай, как вы там.
А сестренка, размахивая руками, с криком: «Сэмджуудэй приехала!» — бросилась к ручью, где на берегу играли другие малыши. Сквозь слезы Сэмджид поспешила успокоить мать:
— У Баатара все хорошо, он остался в городе, работает, а я приехала за вами.
— За нами? Куда ты хочешь нас забрать? Значит, у Баатара все хорошо? Ну, слава богу. Если у тебя и Баатара все в порядке, я согласна с вами хоть на край света. — Мать еще не совсем понимала, что задумала дочь. Что может быть выше радости, которую испытывает мать, получив известие о том, что дети ее здоровы, счастливы, что все у них благополучно!
Сэмджид выложила привезенные из города гостинцы — конфеты, печенье, угостила всех. Допоздна сидели они в тот вечер. Сэмджид пришлось ответить на тысячи вопросов, которыми забрасывали ее мать и ребятишки. Хорошо ей было в родительской юрте, сидеть и разговаривать с самыми близкими на свете существами, с которыми связывала ее нить единокровного родства. И в то же время Сэмджид не оставляло грустное чувство, что отрочество, его маленькие радости и огорчения — все это ушло безвозвратно, впереди — не очень-то ясное будущее. Время неумолимо — вот и мать уже совсем старенькая стала. Но ей еще жить и жить, заботливо опекаемой повзрослевшими сыновьями и дочерьми.
Однако самым затруднительным оказалось получить согласие матери перебраться из родных мест в столицу. Вначале она — то ли не желая обидеть старшую дочь, то ли в сомнении — от предложения переехать в город не отказалась. Но когда детишки уснули, твердо сказала: не поеду. Поживу пока здесь, а вот когда вернешься после учебы, там видно будет. Больше об этом мать и говорить не хотела. Сказала только, что было б лучше Баатару вернуться домой, заниматься по-прежнему скотоводством. Сэмджид терпеливо объясняла матери, почему Баатар не хочет возвращаться. А то, что он станет в городе рабочим, ничуть не зазорнее, чем быть скотоводом.
— Он, кажется, жениться собирается, невесту нашел в городе, — продолжала Сэмджид.
Но мать не соглашалась ни с какими доводами. У нее было твердое предубеждение против города. Видя, что ее настойчивые уговоры огорчают мать, Сэмджид не знала, как ей быть. Всю ночь она не могла уснуть от навязчивых, тревожных дум.
На следующее утро Сэмджид встала, когда солнце поднялось уже довольно высоко. Не успела умыться — на пороге появилась Балджид.
— Здравствуй, Сэмджуудэй! — только и сказала та. И расплакалась.
Сэмджид, чувствовавшей себя значительно старше и опытней, пришлось выступить в роли утешительницы.
— Да не плачь ты. Перестань же, Балджид.
Зная, что у подруги при смерти отец, Сэмджид старалась говорить помягче, сочувствуя чужому горю. Два года назад Балджид была совсем другой. Сейчас она на сносях, девичья красота ее померкла, на лице проступили пятна. Да и былой уверенности в себе, когда-то признанной красавице, не осталось. И все же на вид она была совсем еще девочкой, даже странным казалось, что у нее вот-вот будет свой ребенок.
— Я встретила Чойнхора на переправе через Онон. Что отец-то, как он? Плохо?
При напоминании о свалившейся на нее беде Балджид снова заплакала. Из глаз, каких-то испуганных и кротких, совсем не таких, как прежде, текли слезы, и она смахивала их ладонью.
— Очень плох. Совсем плох. Вот узнал, что ты приехала, просил, чтоб зашла, проведала. Ты навести его, Сэмджуудэй. — Она умоляюще склонила голову.
По дороге на родину Сэмджид часто вспоминала, что именно из-за Балджид ее брат попал в беду, думала, что при встрече выскажет ей все, что об этом думает. А вот встретились, и даже мысль такая не пришла ей в голову.
Старик Дунгар действительно был плох. Он лежал на низеньком деревянном топчане с приподнятым изголовьем. Изъеденная гнойными язвами грудь была открыта, на ноги наброшена какая-то поношенная одежонка. Язвами было покрыто и лицо, в уголках глаз — комочки подсохшего гноя, веки посинели. Когда Сэмджид вошла, старик поднял руку, оттянул вниз веко. Лицо его исказилось, он что-то хотел сказать, но не смог.
К больному подбежала Балджид:
— Отец, это Сэмджуудэй. Пришла навестить тебя. — Она пододвинула к топчану колченогую табуретку. Сэмджид села, взяла больного за руку. Рука была холодна как лед. Только тут почувствовала она тяжелый запах болезни и умирания. В юрту вошла Хандуумай, мать Балджид, совсем не изменившаяся за прошедшие годы. Сверкая в улыбке своим золотым зубом, она проговорила:
— Ты подальше сядь-то, Сэмджид. Уж больно тяжелый дух от него, тебе непривычно. — В ее голосе не чувствовалось никакого сожаления или сострадания к больному.
— Замолчи! — сердито отозвался старик. И, обращаясь к Сэмджид с трудом произнес: — Кончается мой век, дочка, вот жду своего часа. А ты-то как, по казенному аль по своему делу приехала?
— По своему. Собираюсь в Советский Союз, учиться.
— Это правильно, Сэмджид. Поезжай, учись хорошенько. Кто ищет счастья в своей норе, тот его не добьется. А мне вот конец приходит. Такая уж доля: вместе со старой жизнью и я ухожу.
Старик неожиданно захрипел. Губы посинели, на лбу выступил пот. У Сэмджид даже промелькнула мысль, что он умирает. Но Балджид, кажется, не особенно испугалась. Она достала бутылочку какой-то коричневой жидкости, налила в ложку, побрызгала больному на грудь. Хандуумай как ни в чем не бывало сворачивала цигарку.
— О господи, вот беда-то. Что ты будешь делать! — Однако в голосе старухи не было ни тени сожаления об умирающем муже, скорее недовольство из-за причиняемого им беспокойства.
Дунгар лежал тихо, видно впал в забытье. Но вот он глубоко вздохнул, сжал ладонь в кулак, слабо стукнул себя в грудь. Веки глаз затрепетали, это больной попытался открыть их.
— Счастливого пути тебе, Сэмджид. Учись хорошенько. Не забывай Балджид, дочку мою единственную.
Он снова закрыл глаза. Потом поднял руку, пошарил на прикроватном столике, нащупал кожаный мешочек. Достал из него золотую монету русской чеканки, протянул Сэмджид:
— Вот тебе мое благословение. В добрый путь. Как принято в наших краях у стариков. Эх, пожить бы еще… — Он снова зашелся кашлем.
Испуганная Сэмджид взяла монету.
— Прощайте, дядюшка Дунгар. Живите долго.
Заплаканная Балджид снова принялась кропить отца коричневым снадобьем. А Хандуумай, удобно устроившись на кровати, казалось, не проявляла никакого интереса к происходящему…
На перевале возле обо Сэмджид спешилась, села, оглядывая окрестности. Восемь лет назад здесь погиб Очирбат. Сколько же людей прошло за века по этому хангайскому перевалу, мимо этого обо! Каждый путник добавлял к груде камней свой камень, и выросла та груда выше всадника на коне. Кто-то воткнул в каменную груду жерди, развесил на них пучки конского волоса, флажки, ленты, лоскутки ткани. А у подножия обо на большом плоском граните было набросано множество подношений — медные монетки, папироски и спички, кусочки борцога[73], конфеты. То ли это дань невидимым духам гор, то ли знак почитания окрестных гор и рек, но все эти жертвенные приношения положены путниками по незапамятной народной традиции.
Сэмджид сунула руку за пазуху, ища, что бы положить к обо. Рука нащупала платок, в уголке которого была завязана подаренная Дунгаром золотая монета. Она не раздумывала о том, что это немалая ценность. В голове была лишь мысль о том, что обо хранит память об Очирбате, и она бросила монету в кучу медяшек.
— Прощай, любимый! До свиданья, родина! Счастливо оставаться, мама и братья с сестрами. До свиданья, Онон!
Пер. Е. Демидова.
© Издательство «Прогресс», 1974.
Семнадцать лет — пора зеленой молодости. Но я в этом возрасте уже считал себя мужчиной и однажды жестоко поплатился за это.
Много лет назад в один из июльских дней отправился я с Чингисханом и его женой на сомонный надом — Чингисхан собирался участвовать в скачках. Мы выехали рано, чтобы миновать большую часть пути до наступления полуденного зноя.
Чингисхана по-настоящему-то звали не Чингис, а просто Рыжий Цамба. Это я прозвал его так за желтые, как у тигра, раскосые глаза и курчавые рыжие волосы. Об этом прозвище я не говорил никому, только сам иногда называл его так про себя.
У Чингисхана было несколько хороших скакунов. В то лето я помогал ему готовить коней к скачкам, Я не знал тогда всех тонкостей этого дела и, естественно, мог выполнять лишь подсобную работу. Под вечер, как только спадала жара, я выводил на луга его знаменитых скакунов, у которых были необычные клички: Рыжий Ветер и Быстрый Как Молния Гнедой. Утром я водил лошадей на проминку, а днем на водопой.
Рыжему Цамбе на вид больше тридцати не дашь. У него выдающийся вперед подбородок с глубокой ложбинкой посредине, короткие, немного кривые ноги. Ступает он по земле твердо, даже как-то тяжело. Руки у Цамбы всегда сжаты в кулаки, словно он собирается кого-нибудь ударить. Я не помню, чтобы его желтые глаза когда-либо смотрели ласково. Соседским мальчишкам один только его взгляд внушал трепет, при нем они не смели и шелохнуться.
Цамба богат — скота у него много, лошадей добрых хватает, и деньги никогда не переводятся. Он барышничает.
Весной, едва только зазеленеет трава, Рыжий Цамба накидывал на своего коня богатое, украшенное серебром седло, наряжался в новый дэли и, взяв с собой несколько скакунов, уезжал куда-то. Он пропадал обычно месяцами. Люди говорили, что он успевал побывать и в Баян-Улане, что на Керулене, и в Гал-Шаре, и в Дариганге. Возвращался он обычно в середине лета, ведя нескольких коней, подобранных по мастям. Тут были и иноходцы, и рысаки, и скакуны. Все знали: если всадник скачет по дороге, протянувшейся вдоль южного склона горы, так, что пыль по всей дороге клубится, — это едет Рыжий Цамба, ибо никто так быстро не ездил, как он. Кони были его страстью.
Некоторые говорили, что он везучий, что во всем ему сопутствует удача. Большинство же его земляков считало, что Рыжий Цамба — хвастун и мстительный человек. Что касается меня, то мне казалось, что он очень похож на Чингисхана.
Как я уже сказал, мы выехали на рассвете и поскакали на юг. До сомона уртона два, дорога довольно тяжелая. Она идет по сильно пересеченной местности. А впереди еще хребет Жирэм.
Показалось солнце.
— Я заеду в айл подкрепиться, а вы поезжайте дальше, — бросил Чингисхан и свернул с дороги.
Услышав эти слова, я почувствовал несказанную радость. Мне было семнадцать лет, и во мне, видимо, начинал пробуждаться мужчина.
Жену Цамбы звали Кулан. Цамба привез ее издалека. Была она красива, как луна, и переменчива, как ветер.
Я два года жил в аймаке у брата, а когда весной этого года вернулся домой, вдруг вижу — у Цамбы новая жена, да еще такая красавица. Соседи говорили, что он часто бьет ее, будто по утрам они иногда слышат, как она плачет. Но сам я ни разу не видел, чтобы Цамба бил жену, и не слышал ее плача.
Чингисхан скрылся за поворотом дороги. Я по-прежнему скакал рядом с Кулан, держа на поводу четырех великолепных коней, которых Цамба готовил к скачкам. Хозяин приказал нам ехать быстрее, чтобы до наступления жары перевалить через хребет.
Я украдкой поглядывал на Кулан, чувствуя, как меня переполняет необыкновенная радость. Я был готов скакать с этой красавицей хоть на край света.
В безоблачном небе ярко сияло солнце, в лицо нам веял свежий ветерок. По левую сторону от нас горы были еще во мраке и казались угольно-черными, а по правую сторону они были совсем золотые — их позолотило восходящее солнце. Высокая, влажная от росы трава зеленела по краям дороги. То и дело впереди нас взлетали вспугнутые жаворонки.
Кулан изящно сидела на коне, упираясь ногами в стремена, слегка изогнув носки желтых сапожек. Временами она подбирала подол синего дэли, и тогда становилась видна стройная мускулистая нога в шелковом чулке. Тонкая талия молодой женщины была перетянута широким поясом из желтого шелка. Кулан сидела на коне, словно влитая. Поджарый иноходец со звездочкой на лбу бежал так ровно, что, если бы на его круп поставить пиалу с водой, ни капли не пролилось бы через край. Чуть заметно темнела вдоль спины коня тонкая полоска ремня. Иноходец и всадница удивительно подходили друг другу.
На мне был старенький дэли из сурового полотна. Обшлага его настолько обтрепались, что края превратились в бахрому. На коленях моих солдатских брюк из грубого сукна красовались две заплатки, а на голове была старенькая кепка со сломанным козырьком. Я ехал на самой паршивой кляче из табуна Чингисхана — тощем трехлетнем жеребце.
И вдруг Кулан запела, устремив взгляд на горы, но тут же умолкла и придержала коня.
— Сампил, спой что-нибудь, — сказала она, лукаво взглянув на меня.
Кровь бросилась мне в лицо. На мгновение я растерялся. Говорят, кто рос сиротой, у того голос хороший. Да, у меня и в самом деле был неплохой голос. Бывало, пасешь в степи табун и от скуки целыми днями поешь, прислушиваясь к тому, как отзывается эхо в горах. Вот и сейчас, облизнув губы, словно досыта насосавшийся теленок, я робко начал петь. Мне показалось, что Кулан была удивлена, не ожидая, что у меня такой голос. Она подняла на меня свои прекрасные глаза и улыбнулась. Это воодушевило меня, и я запел песню о матери, которая скучает по своей единственной дочери, отданной замуж на чужбину. Я пел, собрав все свои силы, призвав все свое умение. И увидел, как на глазах у Кулан навернулись слезы. Она вынула платочек и вытерла глаза. Я в смущении оборвал песню. Откуда я мог знать, что мое пение ее так тронет?
— Как хорошо ты поешь, Сампил! — чуть слышно прошептала Кулан.
Мне показалось, что голос ее дрогнул, и я совсем смешался.
Ярко светило солнце. Мы поднялись на вершину горы. Понемногу разговорились. Я узнал, что Кулан росла, как и я, сиротой.
Спешились мы у обо. День был жаркий, и ветерок доносил до нас аромат хвои и листвы. Внизу, сверкая серебром, среди густой зелени петлял Онон. Кулан сняла с головы красный шелковый платок и белой нежной рукой несколько раз провела по лбу. Она пристально смотрела на меня, чуть заметно улыбаясь. Не знаю, что за мысли у нее были в тот момент, но мне показалось, что думает она обо мне, и думает что-то хорошее. Мной овладело волнение…
«Хоть бы Чингисхан немного задержался», — промелькнула у меня мысль.
— Сампил, ты что так смотришь на дорогу? — вдруг спросила Кулан.
— Чингис… — вырвалось у меня, и я невольно снова посмотрел на дорогу.
— Что?
Она, казалось, была удивлена. Я не знал, что ей ответить.
— Да Чингисхан… Нет, я не то хотел сказать…
Я залепетал что-то бессвязное и в конце концов рассмеялся.
— О каком Чингисе ты говоришь? — спросила она, все больше удивляясь.
— Да нет. Я хотел сказать: скоро дядя Цамба приедет.
— При чем же тут Чингисхан? — продолжала допытываться Кулан.
— Мне кажется, дядя Цамба очень похож на Чингисхана, — признался я.
— Да что ты! — Кулан покатилась со смеху. А потом с горечью сказала: — Да какой он Чингисхан! Если бы он был батором, как Чингис, то не стал бы бить свою жену. Сейчас уже, наверное, валяется пьяный в стельку. Хорошо еще, если этой ночью доберется до сомона.
Кулан глубоко вздохнула и легла на траву. В разрезе дэли я увидел ее колено; Кулан поспешно прикрыла его подолом. Она сорвала листик мятника, положила в рот и закрыла глаза.
Мне показалось, что она задумалась о чем-то. И вдруг она звонко рассмеялась и протянула мне руку.
— Помоги мне встать!
Я помог ей подняться. Какие мягкие, теплые были у нее руки!
Она вскочила на коня.
— Сампил, давай поскачем к реке. Там на берегу так хорошо… Ты не беспокойся, Цамба нескоро приедет. Поехали!
И она, стегнув иноходца плетью, пустила его под гору. Я быстро взобрался на свою клячу и пустился за ней.
— Сампил, спой!
Ветер надул мой старый дэли пузырем на спине, полы распластались, как крылья. Я запел старинную народную песню о сером соколе…
Мы добрались до реки. Кони едва переводили дух.
Кулан подъехала к старому броду и остановила своего коня в густых зарослях ивы, черемухи и боярышника.
Мы привязали лошадей к двум высоким осинам, сели и начали тихий разговор.
Я не понимал, что со мной происходит.
— Кулан, в наших краях нет женщины красивее тебя.
— Я красива не только лицом.
— Чем же еще?
— Догадайся.
— Какая ты счастливая!
— Нет, я вовсе не счастливая. Я оказалась во власти злого человека. Просто стараюсь скрыть от людей свое горе, вот все и считают меня счастливой.
— Кулан, ты не должна так жить. Ты не для этого создана. Брось Цамбу. Он не имеет права держать тебя силой. Уедешь — и он ничего не сможет сделать.
— Эх, Сампил! Вот если бы у меня был такой друг, как ты… Но ты такой робкий… Поцелуй меня…
Сидевшая на кусте серенькая птичка взглянула в нашу сторону, вытянув свою шейку, и, как бы удивившись, часто замигала своими черными, словно бусинки, глазками.
— Осенью, когда ты поедешь в аймак, я уеду с тобой, — задумчиво сказала Кулан, положив руки под голову. — Ведь там можно устроиться на работу. Я умею шить. На худой конец буду работать где-нибудь уборщицей. Правда, Сампил?
— Конечно. А я выучусь на тракториста или на шофера. Кулан, посмотри, какая хорошенькая птичка…
Когда мы подъезжали к новому броду, солнце начало клониться к горизонту. Вокруг царила тишина. Мы были уверены, что Чингис все еще пьянствует в Цаган-Тохое. Как мы были счастливы в те минуты! Кулан ехала, опершись о мое плечо, и тихо улыбалась. Я напевал ей песню о смелом, сильном соколе, а в небе нам улыбалось предзакатное солнце.
Вдруг мы увидели клубы пыли на дороге. Навстречу нам скакал всадник. Кулан остановила коня.
— Цамба едет! — чуть слышно прошептала она, указывая рукоятью на всадника.
— Откуда он мог взяться здесь? — растерянно пробормотал я.
Сердце у меня забилось так, будто хотело выскочить из груди.
— Он! Он! Это Цамба! Пока мы сидели в роще, он успел побывать в сомоне.
— Что же нам делать?
— Не знаю… Скажем, что останавливались у реки напоить лошадей.
— Так долго?..
Мы не успели еще ничего придумать, когда хмурый Чингисхан был уже в нескольких метрах от нас. Он вплотную подъехал к нам и злобно уставился на меня и на Кулан своими холодными желтыми глазами.
Ворот его дэли был распахнут, глаза бегали.
— Ты из сомона? — спросила Кулан.
Она хотела произнести эти слова спокойно, но голос ее дрогнул. Цамба скрипнул зубами и усмехнулся.
— Из сомона, говоришь? Да, я успел уже побывать там, пока ты нежилась в роще с этим щенком…
— Не сходи с ума!
— А-а! — закричал Цамба, и не успел я глазом моргнуть, как он схватил меня за шиворот и стащил с коня. Потом изо всей силы ударил мою клячу плетью, и та ускакала прочь.
— Я с тобой ни за что не поеду! — закричала Кулан, — Слышишь, я сейчас же сойду с коня!
— Только попробуй! А с этого сопляка я шкуру спущу! — закричал Цамба и бросился на меня.
— Цамба! Оставь его! — взмолилась Кулан, хватая его за руки.
А я стоял, не смея шевельнуться, словно прирос к земле.
Цамба схватил за повод коня Кулан и ускакал вместе с ней.
Все выше поднимались клубы желтой пыли, плач бедной Кулан постепенно замер вдали.
Не скоро я очнулся и понял, что стою на дороге и что мне предстоит добираться до дому пешком.
— Вот увидишь, я тебе еще отомщу! — закричал я, потрясая кулаком. — И Кулан тебя бросит, непременно бросит! Помяни мое слово, злой рыжий пес! — кричал я, утирая кулаком нос и всхлипывая.
Пер. К. Яцковской.
На одной из улиц Улан-Батора стоит маленькая будка с круглым окошечком. Целый день доносится оттуда стук молотка, и в такт ударам кто-то напевает чуть хрипловатым голосом:
Румяный луч зари
Сияет над горой.
Мое живое сердце
Всегда полно тобой…
Это поет Сэр-Од. Его знает вся улица. Вот уже три года, как он поставил здесь свою будку и сапожничает. В одном углу у него аккуратно сложены сапоги, ботинки, туфли всех фасонов и размеров — с рваными задниками, с истоптанными каблуками, с оторвавшимися подошвами.
Чаще всего Сэр-Од напевает, когда прибивает подметки. Когда он берет своими длинными заскорузлыми пальцами гвозди и молоток и начинает вколачивать гвозди в подметки, каждый видит, что это мастер своего дела. А глядя, как добросовестно он трудится, не один досадует на себя за то, что так неаккуратно носит обувь…
Сэр-Оду не больше тридцати лет. Когда же он надевает свою клетчатую кепку и кожаную куртку, то выглядит таким молодым и статным, что ни одна красавица не может пройти мимо, не взглянув на него украдкой.
Сэр-Од — сапожник. Но разве это плохая профессия? Разве она не нужна человеку? Ведь каждому требуется обувь, а она, к сожалению, быстро изнашивается, и тогда ее надо чинить.
На улице, где работает Сэр-Од, живут рабочие, служащие, студенты, ученые, словом, люди самые разные.
Сэр-Од знает почти всех, не знает он только того, кто одевается с шиком и не носит чиненую обувь. Но, конечно, лучше всего Сэр-Од знает мальчишек! Они любят гонять по двору мяч, и у них постоянно отрываются подметки…
Каждый имеет свой характер, каждый по-своему изнашивает обувь. Сэр-Од знает, у кого изнашиваются скорее носки, у кого — каблуки. Он знает женщин, у которых каблуки держатся всего несколько дней.
Казалось бы, чем быстрее изнашивается обувь, тем лучше сапожнику. Но Сэр-Од думает иначе. На этот счет у него свое мнение. Он не питает особой симпатии к тем, кто к нему часто приходит. Действительно, что ж тут хорошего, если только поставишь на сапоги первосортную подметку, старательно закрепишь ее, и вдруг — на тебе! Через несколько дней приносят сапожнику эти же сапоги совершенно разбитые. Разве не обидно?
Люди, живущие на этой улице, любят своего сапожника. Да и Сэр-Од относится ко всем одинаково хорошо: и к старым и к молодым. Но бывает так, что ты кого-то особенно выделяешь, кто-то кажется тебе приятнее других.
У Сэр-Ода тоже была своя симпатия, и звали ее Цэрэндулам.
Цэрэндулам — молодая женщина с бледным открытым лицом и глубоко посаженными черными глазами. У нее трое славных мальчишек. Муж Цэрэндулам пристрастился к хмельному и бросил ее с тремя детьми. Нелегко ей, бедной, приходится. Часто приносит она в будку Сэр-Ода одни и те же ботиночки.
Когда Цэрэндулам приходила в будку, Сэр-Од переставал петь и они подолгу разговаривали. И чем чаще они виделись, тем чаще Сэр-Од вздыхал, поглядывая на женщину.
Но Цэрэндулам заходила к Сэр-Оду и без ботиночек. И когда она приходила, Сэр-Ода охватывало странное чувство, его умелые руки вдруг переставали слушаться, а молоток не попадал в шляпку гвоздика.
Однажды Цэрэндулам сказала:
— Сегодня суббота. Приходите к нам вечером…
Сэр-Од надел выходной костюм и точно в назначенный час постучал в дверь ее квартиры.
— Наш сапожник пришел! — радостно встретили его дети.
Цэрэндулам приготовила вкусный ужин, поставила на стол бутылку вина, специально купленную для гостя. «Какая хорошая она, — подумал Сэр-Од. — И дети славные».
После этого в будке Сэр-Ода вечерами подолгу горел огонек: Сэр-Од шил несколько пар новых маленьких сапожек.
Как-то раз Цэрэндулам зашла в будку с тремя парами детских совсем стареньких ботинок. Сэр-Од отложил в сторону молоток, смущенно улыбнулся и открыл свой ящик. Оттуда он достал три пары новеньких сапожек.
— Я… я… это в подарок мальчикам. Возьми, пожалуйста, возьми, — сказал Сэр-Од. — Это им… В подарок…
Он растерянно улыбался, зачем-то перекладывал с места на место свои инструменты.
У Цэрэндулам навернулись на глаза слезы, они блестели, как бусинки на солнце.
— Цэрэндулам! Я очень люблю тебя и твоих мальчиков, — сказал Сэр-Од.
Пер. Я. Аюржанаева.
Чудесное августовское утро. Трава уже слегка пожелтела. А лазурно-голубое небо так необъятно широко, что кажется высоким-высоким и далеким. Веет прохладный ветерок. Счастьем дышит природа.
Просторная долина Борогчин рассекает Хангай на две части: южный склон — оранжевые барханы песков и северный — зеленые гряды холмов. В долине приютилась юрта. Ее хозяйка — высокая загорелая женщина лет тридцати. Она достает из замасленного котла, стоящего на низенькой печурке, пенки в палец толщиной, делит их поровну и кладет поверх двух кусков сушеного творога. Это малышам, еще сладко спящим. Они укрыты овчинным дэли, из-под которого торчит загорелая, вся в цыпках, нога одного мальчика и виднеется грудь другого. В левой части юрты кровать их матери, она аккуратно застлана дешевым покрывалом. Рядом прокопченный дедовский шкаф, справа пестрый сундук, а возле него седла, уздечки, ведра.
Взяв подойник, хозяйка выходит во двор. Мычат коровы. Кричат на озере, наслаждаясь солнцем, гуси и утки. Ветер доносит аромат дикого лука. Из соседней юрты слышатся звуки радио, оживленные голоса: они рождают в сердце женщины тоску по домашнему уюту, семье. В последнее время тревожное чувство ожидания не покидает ее.
В это светлое, погожее утро должен приехать с запада один человек… гуртовщик. Вот уже несколько дней женщина нетерпеливо смотрит вдаль. И сейчас ее взгляд устремлен на гряду холмов. Там белеют стада овец, виднеются беспорядочно разбросанные юрты гуртовщиков. Светлеют в улыбке, словно утреннее небо, всегда задумчивые, печальные глаза женщины; даже веснушки как-то особенно засияли на нежном лице ее, придав ему особую прелесть. Она бежит к коровам, поспешно доит их, моет детей, переодевается сама, прибирает в юрте, готовит еду. Ежеминутно выбегает она на улицу, чтобы посмотреть в сторону гуртов.
Наконец в полдень показывается всадник, на поводу он ведет запасного коня. Приподняв край кошмы, женщина стоит как завороженная, не в силах оторвать глаз от долгожданного гостя. Вот он уж близко. Теперь видно, что оба коня его одной масти. Мужчина небрежно набросил на плечо дэли ярко-зеленого цвета; рукава его белой рубашки засучены. Женщина идет ему навстречу. Она счастлива.
Балбар спешивается у привязи, спутывает своих коней, осматривается вокруг и, откашлявшись, направляется к юрте, мягко ступая по сухой земле зелеными шевровыми сапогами с загнутыми носами.
— Как поживаешь, Чанцаал? — спрашивает он.
Улыбка на его загорелом, пышущем здоровьем лице обнажает белые крупные зубы. Смуглая грудь его будто пропитана солнцем и всеми ветрами дальних дорог.
Чанцаал радуется приезду Балбара и вместе с тем робеет перед этим статным всадником, которого так беззаветно любит.
— Хорошо, — говорит Чанцаал, преданно глядя на гостя. — А ты как доехал? Я, когда увидела гурты, сразу поняла, что ты приехал.
В этот счастливый день встречи с любимым Чанцаал чувствует себя необыкновенно легко. Она быстро и проворно накрывает на стол, вытаскивает из сундука бутылку молочной водки и наливает в чашку. Раздувая ноздри, Балбар жадно пьет, вытирая пальцами уголки рта, и причмокивает.
— В этом году, — говорит он, — работа идет успешно. Был я на совещании аймачных гуртовщиков, получил там довольно трудное задание. Не ради похвалы, конечно, стараюсь, а ради дела. В этом году несколько отар здорово потучнели. Теперь городские набьют животы салом, а мы напихаем в кошельки трудовые денежки. Счастье в пути и успех в работе — хороший жребий для мужчины. Пять лет гоняю скот, и все хорошо. Ездишь спокойно, потому что много на свете добрых людей вроде тебя: и встретят, и накормят, и в дорогу проводят.
От нескольких чашек водки лицо у Балбара залоснилось, глаза затуманились. Он откровенно разглядывает женщину. Черные бархатные волосы Чанцаал издают знакомый аромат, синий шелковый тэрлик подчеркивает каждую линию ее стройного тела.
— Чанцаал! Я не собираюсь умирать одиноким, так и прошагав всю жизнь в пыли, летящей из-под копыт скота. Помнишь, прошлой осенью я тебе кое на что намекал: встретить бы, мол, человека, который темный мир холостяка сделает светлым и солнечным. Так ведь?
— Да, но тот человек… — Чанцаал запнулась.
— Тот человек ты! — Балбар захохотал, вскочил и схватил Чанцаал за руку.
— Что ты? Что ты? Здесь же дети, — сказала она.
Все еще смеясь, Балбар бросился на кровать. Он лежал раскинув руки и тяжело дыша. Испуганные дети стояли у дверей, прижавшись друг к другу. Балбар нащупал в кармане кожаный кошелек, вытащил из него две десятки и протянул их Чанцаал:
— Чанцаал, ведь твой сосед по-прежнему торговый агент? Дети, а ну идите сюда! Возьмите деньги и купите на них конфет.
Ребята, глотая слюнки от предвкушения удовольствия, бросились из юрты.
Балбар опорожнил еще одну бутылку.
Когда Чанцаал ушла на вечернюю дойку, он, совсем освоившись, разделся и удобно развалился на кровати. На другое утро, поев мучного супа и снова выпив водки, Балбар собрался в путь:
— Чанцаал, завтра к нам придет Дашичилен со своими. Разве плохо, когда земляки держатся вместе: рука об руку, торок к тороку? Они знают о нас с тобой. Один человек — не семья, лучина — не огонь. Ты тоже обязательно приходи.
На следующий день Чанцаал встала раньше обычного, подоила коров, сдала молоко, напоила детей, строго наказала им не уходить далеко от дома и, надев дэли, порядочно выгоревший за многие годы на солнце, оседлала своего старого бурого коня.
Когда она подъехала к стоянке гуртовщиков, на нее пахнуло кислым запахом молочной самогонки. Но Чанцаал готова была сейчас идти куда угодно за тем, с кем она провела сегодняшнюю ночь и кто обещал ей то, чего она так страстно желала. «Не нужно мне ни белой юрты, ни приемника, ни новой одежды, лишь бы был у мальчиков отец. Отдам сыновей в школу, вырастут настоящими мужчинами. Будут они счастливы, буду счастлива и я. Раз Балбар ко мне хорошо относится, значит, поможет и детей воспитать. Он ведь очень любит ребят. И малыши к нему со временем привыкнут. Наконец и я устроила свою судьбу, нашла порядочного человека, с которым можно спокойно прожить всю жизнь», — думала Чанцаал.
Скот заполонил пастбище. По южному склону виднелись палатки погонщиков. Юрт было немного. Юрта Балбара стояла особняком с левого края, белая, как лебедь. Рядом с ней гнездились две темные палатки, а возле них топтались оседланные кони. «Должно быть, дашичиленовские уже приехали», — решила Чанцаал, спешилась, не доезжая до юрты, спутала коня и с неудержимо бьющимся от волнения сердцем направилась к юрте.
Один из приезжих был пожилой человек по прозвищу Дамба-Подбородок — уж очень его нижняя челюсть напоминала обух плотничьего топора; лицо у него было широкое, квадратное, глаза с вывернутыми веками. Другой, помоложе, с нежным, как у девушки, лицом, помощник бухгалтера объединения, слыл задирой и забиякой. Третий, по кличке Синяя Голова — Гончиг, известный борец. Он, как и Балбар, красив, но необычайно глуп. Среди этих людей, не пользовавшихся в кочевье уважением, был и бедно одетый, измученный долгой дорогой старик, которого Чанцаал не знала, — видно гуртовщик, прибывший вместе с Балбаром.
Когда Чанцаал вошла, Балбар, сдававший карты, ласково улыбнулся ей:
— А-а, вот и ты, к счастью. Я только что им говорил: «Придется звать девушек, чтобы вычистить овечий желудок». Нам, запорошенным пылью из-под копыт скота, не часто выпадают такие дни. Ну, Сугар-гуай, собирайте овец.
Старик устало поднялся и вышел из юрты.
Вскоре все было готово. Чанцаал обработала желудок, сварила полный котел мяса и принесла его в юрту. Мужчины приготовились к трапезе.
Взяв бутылку водки, Дамба-Подбородок обтер ее рукавом и одним ударом вышиб пробку; первый стакан он подал Балбару. У края юрты стояла целая батарея бутылок, ожидавших своей очереди.
Разгоряченные водкой, игроки зашумели, заспорили о ставках. Чанцаал незаметно вышла.
В насквозь прокопченной и залатанной палатке сидел старик погонщик. Водка немного взбудоражила и его. Увидев Чанцаал, он позвал ее:
— Присядь, дочка. Я кое-чего скажу тебе. Всегда так бывает: у кого деньги и сила, у того и белая юрта, а кто слаб и беспомощен, обходится черной палаткой. Но печалит меня не это. Говорят, вот, мол, занесло тебя пылью из-под копыт скота. Правда это, я ведь много лет гоняю скот, чтобы прокормить семью. Стараюсь для себя и для людей. Перегонять скот — дело нелегкое. Из дому уезжаешь ранней весной, а возвращаешься лишь в начале зимы. И все это время живешь в тревоге за тех, кого оставил. Нередко приходится мерзнуть и голодать. Ты не думай, я не жалуюсь на свою судьбу и не унываю. «Живя по правде, и на телеге зайца догонишь». А вот Балбар меня обидел. Нечестный, фальшивый он человек, у него весь расчет на добрых знакомых. Казалось бы, чем лучше живешь, тем честнее должен быть. А слава, добытая обманом, рождает лишь жадность к деньгам — это тоже закон. Что ты знаешь о Балбаре, дочка? Ведь ему до людей никакого дела нет, только о себе думает. В прошлом году так же вот гнали стадо. Скот был тощий-претощий. Осенью же Балбар сдал жирный скот, и притом сдал самый первый. Я никому не завидую и ни в ком не ищу плохого. Да ведь не дело это: давать взятки и приносить убыток государству. Что делает Балбар? Получит обманом лишние корма, и ходит в передовиках, незаслуженно получая премии и грамоты. Теперь же он попросту крадет государственный скот. Говори, не говори ему — он и внимания не обращает. В том году на рынке пять или шесть голов продал, а в этом, глядишь, до двадцати догонит. Ты, наверное, думаешь, а может, даже и сердишься: вот, мол, мышь решила помогать государству, жил бы себе, делая вид, что ничего не знаешь. Только я хочу тебя предостеречь, как отец. Ты вот, дочка, любишь Балбара, а он тем летом женился на городской. Девушка очень капризная, заносчивая, говорят…
Чанцаал, не дослушав, вскочила.
— Что вы сказали? Балбар женат? — растерянно переспросила она и, прежде чем старик успел ответить, выбежала из палатки.
Один из игроков пел: «Мы играем в кости, а девушки смеются». Его прервал пьяный голос Балбара: «Янжин — та, что ждет дома; Чанцаал — та, что по пути». Мужчины расхохотались…
Что-то черное надвинулось на Чанцаал, сдавило грудь. Она судорожно глотнула воздух.
Заходило солнце, призрачный свет заливал все вокруг.
Пер. Л. Герасимович.
© Издательство «Прогресс», 1974.
1. СУББОТА. Хоролма придирчиво разглядывала себя, стоя перед большим зеркалом парикмахерской. Пожалуй, что-то изменилось в ее рыжих глазах. Кажется, еще сильнее стал заметен их золотистый оттенок от подкрашенных волос, от черной линии длинных ресниц. Нет уж, что дано человеку от природы, видно, не изменишь. Не придумали еще люди, как изменить цвет глаз. Впрочем, многие парни находят, что глаза у нее красивые. Взять, например, Мягмара.
— В твоих глазах — солнце, — говорит он ей. — Солнце! А ведь это здорово!
Хоролма осталась довольна своим видом. Вот разве что юбка… Не слишком ли рискованно было надеть такую короткую и светлую, почти розовую юбку? Да нет, ничего. Она бросила взгляд на свои стройные сильные ноги — летнее солнце окрасило их в цвет сандала, — недаром она гордилась ими. Но вот синие жилки… их становится все больше… Несколько лет назад Хоролма была знаменитой гимнасткой. Тысячи людей на стадионе восхищенно следили за каждым ее движением, изумляясь пластичности и красоте ее тела. Тогда Хоролме и в голову не приходило, что могут появиться эти синие прожилки. А теперь она знает: ничто, даже звание мастера спорта, не сотрет этих неизбежных отметин возраста.
Когда к тридцати годам привычная гибкость стала исчезать, Хоролма бросила гимнастику и стала парашютисткой. И здесь, в этом мужественном и прекрасном виде спорта, она завоевала право называться одной из ведущих. О Хоролме заговорили снова, теперь уже как о парашютистке, сочетающей в себе красоту и смелость. О, право же, ей есть чем гордиться. Эта мысль наполнила ее приятным ощущением уверенности в себе, заставив позабыть и о морщинках, неожиданно разбежавшихся вокруг глаз, и о синих прожилках. В глазах ее, как и в душе, словно заиграло солнце. Тщательно расправив юбку, она вышла из парикмахерской. На улице ее ослепило летнее солнце.
«А прохожие поглядывают на меня», — отметила про себя Хоролма и легко зашагала вперед. Она умела почти безошибочно угадывать мысли людей, мгновенно улавливая в их взглядах зависть или участие, злобу или симпатию. Эту свою способность она отнюдь не относила на счет особой проницательности, она считала, что этим свойством в какой-то мере обладают все женщины.
В этот субботний день улицы и площади города пестрели красками: будто кто-то щедрой рукой разбросал повсюду охапки цветов самых ярких оттенков. Она казалась себе сейчас розовым цветком, Хоролме нравилось так думать о себе. Словно танцовщица, она легко и плавно шагала вперед, подставляя лицо ветру. Право же, не было парня, который хотя бы краешком глаза не взглянул на нее. Какое-то ликование ширилось в ее душе. Вдруг дорогу ей преградил здоровенный мужчина с волосатыми ногами, в шортах, в больших темных очках, весь обвешанный камерами.
— Один момент, уважаемая госпожа. Вы — очаровательная монголка. Разрешите, маленький снимок… — И, не дожидаясь ответа, он щелкнул затвором.
«Кокетничает с иностранцем», — прочла Хоролма в осуждающих взглядах прохожих. Но это ничуть не испортило ее настроения. Наоборот, она почувствовала новый подъем и вся засияла от радости.
«Очаровательная монголка!» Разве не приятно услышать такое от постороннего? Когда твое сердце способно вместить целый мир, всякая малость, каждое доброе слово открывает путь к радости, и кажется, будто солнце сияет ярче, а небо стало просторнее. Хоролма уже не ощущала улицу как улицу, она словно парила над ней. Ее сердце в этот миг замирало от любви. Нет, не к кому-то одному, она любила сейчас все и всех. Ей вдруг захотелось оказаться под куполом огненно-красного парашюта, чтобы, плавно проплывая над множеством людей, закричать во весь голос:
— Я люблю вас! Люблю землю, люблю небо, города и селенья, степь и горы!
Когда Хоролма радовалась, то радость ее не имела предела, но, если приходила печаль, ничто не могло развеять ее. О характере Хоролмы говорили, что он переменчив, как весеннее небо. На самом деле характер ее вовсе не был таким уж скверным, просто она была очень непосредственна. Она готова была делить все радости и беды мира.
Раздавшийся рядом смешок вернул Хоролму к действительности. Прямо навстречу ей шли две самодовольные нарядные дамы, увешанные украшениями. Одну из них Хоролма узнала сразу. Они вместе учились когда-то, бегали с коротенькими косичками. Но сейчас бывшая одноклассница стала столичной дамой и перестала знаться с Хоролмой. Ну да это ее дело, только зачем важничать.
— Как поживаешь, мастер? — бросила бывшая знакомая, презрительно сузив глаза.
У Хоролмы все внутри сжалось. И почему-то сразу погасла радость, только что переполнявшая ее. Словно не было огненно-красного парашюта, миг назад раскрывшегося над ней. И не было этих слов: «Очаровательная монголка!»
«За что она меня так!» — с горькой обидой подумала Хоролма. Ей показалось, будто солнце потускнело и казавшийся огромным синий небосклон стал совсем маленьким. Она не верила, когда ребята говорили, что ее слава, почетный титул, красота вызывают зависть, служат причиной пересудов, ни раньше, когда была знаменитой гимнасткой, ни сейчас, когда стала парашютисткой. «Какое ей дело до того, что я прыгаю с парашютом, что вышла замуж за человека моложе себя, что крашу волосы при своих рыжих глазах. Откуда эта злоба? За что?» — с недоумением думала Хоролма, и счастливый день стал тускнеть на ее глазах.
2. ВОСКРЕСЕНЬЕ. На просторном поле столичного аэродрома Буянт-ухаа — праздник: показательные выступления парашютистов. День выдался великолепный. Ни единого облачка. Небо такое ясное, что кажется — любой может прыгать с парашютом. Зрители рассыпались по всему зеленому полю. Кто расположился группами, кто в одиночку. Некоторые спустились к Толе: одни купаются, другие лежат на солнце, загорают.
Мягмар, муж Хоролмы, отыскал, себе место в сторонке. Что бы ни говорили о его женитьбе на женщине, которая старше его, он гордился своей женой. И все-таки скольку колкостей приходится ему выслушивать! «Погнался за знаменитостью», — говорили одни. «Попал в силки хитрой бабенки», — судачили другие.
Да, сплетницы работали усердно. Но ничто не умалит его любви к Хоролме. Он знает, все эти наговоры — пустое. Хотя порой когти ревности вонзаются в его сердце.
Сегодняшний день должен быть счастливым. Правда вчера вечером он вспылил без всякой причины; бросил Хоролме в лицо: «Ты — точь-в-точь Хоролма из „Трех печальных…“[74]». И сейчас еще его мучит стыд при воспоминании об этой выходке. Можно было бы, конечно, оправдаться, мол, был под хмельком. Но солнце так и не загорелось в глазах Хоролмы, как ни старался он развеять ее печаль… «Я обязательно скажу ей что-нибудь хорошее, как только она приземлится».
Первый самолет поднялся с аэродрома. «Зеленый кузнечик» — круг за кругом — набрал высоту и высыпал парашютистов. Прыгала мужская команда. Мягмар знал что Хоролма будет в третьем самолете. В синем небе, как цветы, раскрылись яркие парашюты и стали плавно приближаться к земле… Красиво!
Как только приземлится Хоролма, он бросится к ней и скажет:
— О, обрати ко мне свои солнечные глаза! Святая посланница владыки неба, ты родилась из цветка алой розы и спустилась на землю, чтобы озарить мое сердце! Клянусь, я никогда больше не обижу тебя! — Хоролма улыбнется своими золотистыми глазами, и забудутся злые слова, брошенные им вчера…
Откуда, зачем в этом солнечном счастливом мире появилась ревность? Точно змеиный яд, отравляют сердце сплетни. Как могли бы быть счастливы они с Хоролмой! Подумаешь, разница в возрасте! И вообще какое всем до них дело? Сегодня, собираясь на аэродром, Хоролма сказала: «Какое замечательное небо!» — и вздохнула. Как он мог, глупец, так сильно любить и сказать ей эти дурацкие слова!
Пока Мягмар размышлял, над Буянт-ухаа взлетел третий самолет. Все ждали выступления женщин-парашютисток. Во главе с Хоролмой они должны выполнить затяжной прыжок. Люди со всех сторон потянулись поближе к летному полю. Самолет продолжал набирать высоту. Наконец он достиг нужной точки, и от него отделилось несколько маленьких черных точек. Они камнем падали вниз. Затаив дыхание, люди считали: одна, две, три, четыре… Темные точки прочертили спираль, вот они превращаются в раскрывшиеся цветы — синий, желтый, голубой, белый. И только одного, ярко-красного, почему-то до сих пор нет среди них.
— Ой, смотрите, смотрите, кажется, кто-то упал! — раздались крики.
Обхватив голову руками, словно пытаясь защитить ее от удара, Мягмар с криком бросился бежать туда, куда устремились все. Взревела сирена «скорой помощи». Он продолжал бежать, все еще не отдавая себе отчета в том, что произошло. И вдруг его объял ужас. Не в силах сдержать слезы, он только повторял:
— Не раскрылся! Ее парашют! Почему же он не раскрылся?
Пер. К. Яцковской.
© Издательство «Прогресс», 1980.
Джав-гуай открыл глаза, когда солнце осветило верхнюю часть решетчатых стен. Он с трудом повернул тяжелую голову, чтобы оглядеть юрту. Его потухшие глаза под синими отекшими веками глубоко запали. Прямой нос казался прозрачным, так что обозначались хрящики, а кожа обтянула скулы, и казалось, что они заострились. Все свидетельствовало о том, что дни его в этом грешном мире сочтены. Ухватившись рукой — одна кожа да кости — за привязанную к ножке кровати веревку, старик повернулся. Рядом на столике стояла пиала с разбавленным молоком. Он смочил губы. Потом долго всматривался в солнечные блики на стене. Там, снаружи, стоял отличный день. Но Джав-гуай уже давно видит небо только в тоно, а землю — в распахнутую дверь. Впрочем, в желтом пятне солнечного света, что падал на стенку юрты, он видел весь мир. Пока глаза не закрылись навеки, разве могут они забыть необъятные степи, по которым всю жизнь ты мчался верхом.
Каждое утро старик думал: «Ну вот, еще не пришел конец моим мучениям», и так продолжалось день за днем. Человек — живучее существо. Только и осталась в нем тоненькая живая ниточка, а все не обрывается. Болезнь уже год отсчитала. Джав-гуай еще минувшей весной думал, что отправится он по старой высохшей траве в свой скалистый приют. Но этого не случилось, и он сказал себе: «Я, видно, семижильный». И хотя он не мог не думать о смерти, он не боялся ее. Когда он понял это, ему стало спокойнее. И какие бы страдания ни терзали его, он переносил их мужественно, без единого стона. Он ждал свою смерть. Если душа человека сумела одолеть большие невзгоды, то и физическая боль ему нипочем.
«Что это в такой замечательный день дверь наглухо закрыли? — начал было сердиться старик на жену и тут же сам себя одернул: — Не раздражайся, Джав».
Рядом с ним едва заметно курился можжевельник. Его зажгли, чтобы перебить неприятный приторный запах, который шел от пораженного болезнью тела.
Снаружи доносились голоса птиц. Где-то вдалеке заржали кони. И старик невольно вздохнул. Услышав, что жена доит корову, он с жалостью подумал: «Видно, пальцы уже устают». Сначала ему был слышен непрерывный звук тугих струй молока, выходящих из-под сильных пальцев. Потом он стал время от времени прерываться. Отдыхает, значит. «Бедняжка, до возвращения сына из армии придется ей жить в одиночестве».
Раньше он мечтал о том, чтобы дождаться сына. А когда понял, что чуда не будет и ему не протянуть еще полгода, то стал думать, что хорошо бы умереть пораньше, не причиняя старухе хлопот. Он считал, что смерть можно призвать по собственному желанию, ведь уже ясно, что стоит только ударить по тоненькой ниточке жизни, и она оборвется. Он задумал отказаться от еды. «Буду лежать, думать о прожитом и ждать смерти». И к этому теперь сводились все желания Джав-гуая. Во всем остальном он уже вычеркнул себя из числа живущих. Единственное, чего он опасался, — чтобы разум его не угас до того, как умрет тело. Но по мере того, как слабело тело, ум становился все яснее. Ему казалось, что теперь он настолько может управлять собой, что в подходящий момент сумеет даже сказать себе: настало время остановить дыхание. Вот только он не знал, когда наступит этот подходящий момент, как определить его.
Как странно — сегодня утром будто враз кончились все боли, все муки. Он смочил губы, вдохнул аромат можжевельника, устроил поудобнее онемевшее тело, и внутри, где обычно что-то мешало и болело, наконец все отлегло. Голова стала легче. Старик долго прислушивался к собственному сердцу и наконец ощутил его биение — тук-тук.
Джав-гуай взглянул на сбрую, висевшую на стене справа у двери, на седло с расправленным подседельником. Жена не трогала ничего, словно хозяин еще мог отправиться в путь и все должно быть наготове. Как солнечная заря, желтеют молочные пенки, остывающие на печке. На сундуке у хоймора догорает зажженная старухой свеча. Наплыв ее похож на лотос, черный цветок с огнем-пестиком в сердцевине.
Озаренные солнцем, светятся уни[75], покрашенные в прошлом году и расписанные орнаментом с завитками. «Остов у нашей юрты добротный. А покрытие сын обновит, когда вернется из армии». На полу у восточной стены, в головах постели старухи, стоит старинный низенький сундучок с золотым узором, выведенным по красному полю. «Наша со старухой самая ценная вещь. Его-то мы все время подновляли, подкрашивали. А все остальное, как и положено, доживает свой век, вот как эта догорающая свеча. Ну теперь, пожалуй, мне пора. До каких же пор мучить себя и людей!» — вдруг подумалось ему.
Когда жена, закончив дойку, вошла в юрту, он попросил отправить ребятишек за своими сверстниками и земляками. Трое сверстников Джав-гуая поспешили приехать, зная, что время безжалостно, а они хотели застать друга в живых. Спешились там, где обычно спешивались у коновязи в прежние времена, и двинулись к юрте, смущенные, не зная, что говорить при таком свидании. Когда вошли, ожидая увидеть умирающего, услышали оживленную, веселую речь Джав-гуая. Только говорил он слабым, тихим голосом. В шелковом коричневом дэли с приколотой на груди желтой медалью, полученной, когда он служил в армии во времена войны сорок пятого года, старик полулежал, опираясь на большую подушку. Друг его детства Найдан, по прозвищу Носитель Косы (он до сих пор ходил с косой), Дорлиг, которого прозвали Шишкой, много лет проработавший вместе с Джав-гуаем, и его двоюродный брат Комар-Джамц — старик с тонким пронзительным голосом — никак не ожидали увидеть такое. Они знали, что Джав-гуай — стойкий мужчина, и все же им было сейчас больно видеть его. Неловкость не проходила. Оттого что один из тех, с кем эти старики прожили вместе целую жизнь (они и до сих пор обращались друг к другу не по имени, а по прозвищам, как в молодые годы), теперь умирал, их жизнь тоже как бы становилась короче.
Похоже было, что Джав-гуай решил поднять их настроение. Носитель Косы вошел последним, усевшись против дверцы печурки, и, старательно отводя глаза, стал возиться с трубкой.
— А наш Носитель Косы все молодеет. Говорят, ты молодую жену собираешься брать, — поддел друга Джав-гуай. — Помнится, в первый раз ты женился в один год со мной. Помнишь, как ты оскандалился, собираясь со своей Долджин бежать? Как тебя пес цапнул, когда ты хотел взять седло Долджин. Бедняга! Лошадь под седлом и то не мог привести. Зато сейчас живешь припеваючи, силы некуда девать. О молоденьких думаешь.
Носитель Косы убрал трубку. У него немного отлегло от сердца.
— Черт! У меня до сих пор шрам от той собаки, — в сердцах ответил он, и юрта огласилась смехом. Старики думали, что глубокая печаль ждет их у постели друга, а оказалось, что они пришли будто на праздник.
Джав-гуай продолжал:
— Бедному Кузнечику (это было его прозвище) почти не осталось уже дней. Я решил: погляжу на вас и тогда умру. Захотелось перед смертью еще раз порадоваться, послушать, как вы будете петь, играть на морин-хуре. Если бы мы жили в прежние времена, то сказали бы, что встретимся в новой жизни. А поскольку мы не родились в вечном мире бессмертия, то ничего уж тут не поделаешь… Брат, нечего сидеть без дела, возьми-ка архи, кумыс да разлей всем. И мне налей, только топленого масла добавь чуть-чуть! Выпейте, провожая своего Кузнечика в дальний путь. Разве обязательно пить только после проводов? Не лучше ли выпить с живым человеком! Пейте и думайте, что вы, как и прежде, веселитесь вместе со своим Джавом. — Старик настойчиво угощал друзей.
Как он и просил, ему добавили в подогретую архи топленого масла. Он пригубил напиток, и в глазах у него появился блеск, даже на скулах зарозовел румянец. Старики последовали примеру друга, ибо хорошо знали, что все они не были рождены в мире бессмертия. Они пили архи и кумыс. Скоро стало шумно.
Первому петь выпало Носителю Косы, который знал три застольные песни. Что ж, он продемонстрировал, что и обломок ружья может служить на пользу. Он настроил старый, прокоптившийся морин-хур и запел срывающимся низким голосом:
Пусть вы знаете прекрасную страну,
Пусть на крыльях вы умеете парить,
Но ни в горькие, ни в радостные дни
Вы судьбу свою не в силах изменить[76].
Жена Джав-гуая слушала песню, сидя возле хозяйственного шкафчика, и, отворачиваясь, вытирала слезы.
Носитель Косы и впрямь, так же как и в молодые годы, поет о Старике и птице… Джав-гуай вздохнул и, чтобы прогнать печаль, сказал:
— А ну, Шишка, расскажи, как ты тогда поступил со мной!
Дорлиг, нарядный, с золотыми часами на запястье, плотный старик в темных очках, откашлялся и начал с улыбкой:
— Рассказать вам о нашей трудной службе в одно лето, когда я был председателем бага, а Джав агитатором? Это было за год до войны. Мы были тогда молодыми. Днем и ночью ездили мы с ним из айла в айл, чтобы обеспечить поставки армии. В то время баг по территории был равен нынешнему сомону. Приезжаю однажды в Нижний Хурэм, смотрю, на дороге человек лежит, а в руке повод своего коня зажал. Подъехал к нему поближе, а он храпит. Ну прямо спящий богатырь. Захотелось мне подшутить над ним. Я взял да тихонько и увел коня. Конечно, это было баловством. Проснулся человек, и пришлось ему пешком идти. Так и топал пол-уртона. Пришел в айл со стертыми ногами. Говорил потом, что, если бы встретил тогда меня, до смерти избил бы.
Так они сидели и вспоминали молодость. Комар-Джамц захмелел и стал всхлипывать.
— Да перестань ты! Ну точно комар пищит, — шутливо уговаривал его Джав-гуай. Все опять рассмеялись. А Джамц обиделся.
— У тебя всегда было твердое как камень сердце. Где тебе знать, что чувствует человек мягкий, слабый… — И Джамц направился к выходу.
— Братец! Ну как мне не знать, какое у тебя мягкое, отзывчивое сердце. Я пошутил. Послушай, может, ты будешь добр собрать табун и пригнать сюда. Я только взгляну на него, — попросил старик.
Когда Джамц подогнал табун к юрте Джав-гуая, старика положили на войлочную подстилку и вынесли из юрты. Мир, в котором он прожил больше шестидесяти лет, провожал его великолепием летнего дня. Предзакатное солнце, благоухание полынной степи, слабый свежий ветерок, казалось, ласково говорили ему: оставайся до самого конца мужественным и безмятежным. Словно сквозь пелену видел он родные места — пригорки и сопки, покрытые зеленью. Мир простирался перед ним, мир, где человеческая жизнь имеет свои пределы. Таков закон. Джав-гуай думал о том, что он в последний раз видит это солнце, небо, эти горы и сопки. Собранный Джамцем табун не хотел стоять на месте, молодые горячие кони храпели, вскидывали ноги, брыкались. И только поодаль от всего табуна спокойно стоял старый конь. Посмотрев на него, Джав-гуай криво усмехнулся.
— Взгляните на того седого! Одни кости. Да, прошло его время. Никому больше не нужен. Но он не опередил меня.
От солнца, от ветра старик оживился. Ему стало легче дышать, глаза заблестели.
— Братец, отвяжи-ка петлю от моего укрюка[77]. — И Джав-гуай подал петлю Носителю Косы. — Возьми. Пригодится, если захочешь взять молодую жену. Петля отменная. Если понадобится доказать свою ловкость, послужит тебе верно.
А Дорлигу он протянул маленькую табакерку, отполированную за долгие годы руками до такой степени, что резьба на ней стала едва различимой.
— Это мой вклад в арсенал щеголя.
После этого он стал прощаться.
— Ну вот, повидал я вас, повидал родную землю, коней. Как ни трудно расстаться с прекрасным миром, а подоспело время уходить, как поется в песне о Старике и птице. За шестьдесят с лишним лет, что подымал пыль на земле, многое я успел повидать. И обиды у меня нет. Жил в радости, с хорошей женой. Есть у меня продолжатель рода — сын. Были со мной верные друзья. Я жил среди людей. Джамц, дорогой мой, крепись! — (Джамц снова заплакал и отошел.) — Рано или поздно каждому приходит время успокоиться на склоне горы. Таков закон жизни! Но не иссякнут наши потомки! Пусть рождаются, живут в радости наши внуки и правнуки! Будьте счастливы! А теперь пора. Внесите-ка меня в юрту!
Джав-гуай скончался на рассвете, когда заря провожала ночь.
Пер. К. Яцковской.
Над Байкалом тянулся белый туман. Над гребнями прозрачно-зеленоватых волн поднимался пар. Море сердито толкало волны к берегу, усыпанному крупной, обточенной галькой, и тяжело вздыхало.
— Неужели столько воды замерзнет? — спросил я.
— Время замерзания приближается. Потому и сердится, пыхтит море. Скоро до нашего острова Ольхон на санях можно будет ездить, — сказала Татьяна.
Саженях в двадцати от нас над морем нависла высокая грозная скала. На ней росло несколько стройных сосен с мохнатыми снежными шапками. За поворотом, где скала немного отступала, виднелась пристань с аккуратными домиками вдоль берега. За деревянной оградой стояло черное судно. Капитан судна, стоящего сейчас на земле, говорил раньше, что увезет меня на Ольхон и зажарит омуля на рожне, если я приеду в путину. Но я опоздал.
Татьяна — в заячьей шапке, в короткой беличьей шубке — походила на какого-то мягкого нежного зверька. От нее исходило тепло, щеки горели, голубые глаза излучали свет, как и прозрачные морские волны.
— Наш Ольхон маленький. Но на нем все есть: и горы, и ручьи, и лес, и степь. Есть даже песчаная пустыня. Вы непременно приезжайте на наш Ольхон. Кто раз увидит Байкал, тот обязательно возвращается, — говорила она.
— Кто раз увидит вас, непременно возвратится, — сказал я.
Она сдвинула на затылок заячью шапку и расхохоталась так юно и озорно, что откликнулось эхо в тех соснах, которые росли на скале. Потом раздавила валенками смерзшуюся кучку камней, нашла среди них маленький чистый камешек и протянула мне.
— Вам на память…
Когда я взял камень, он был теплый от ее рук. И теперь он такой же теплый, как тогда.
Пер. Н. Очирова.
Стояла удивительно тихая ночь. До того тихая, что она казалась невероятной в этом шумном мире. Еще казалось, что так устало и спокойно может спать только древнейшая страна, седая Индия, пережившая и претерпевшая многие поколения и потрясения.
Может, она потому и притихла, что не хочет будить гробницу Тадж-Махал, спокойно дремлющую под звездным небом юга среди темной, фиолетово-зеленой рощи.
Кроме факела, горящего в руке часового, застывшего у главного входа в гробницу, не было других источников света. Босые ноги чувствовали отдаленный холод древних камней. Я стоял среди этой тишины и смотрел на белеющий в темноте купол гробницы. Просверлив безграничные просторы вселенной, над белым куполом Тадж-Махала мигали ярким блеском далекие звезды. «Из тех далеких миров Тадж-Махал, может быть, тоже кажется яркой белой звездой», — невольно подумалось мне.
Когда я шагал по ступеням, мне казалось, что я поднимаюсь по бесконечной лестнице к небу, дышащему холодом высоты. Может, Тадж-Махал оторвался от земли и парит в воздухе? Может, это громадное мраморное строение, на котором отражается свет далеких звезд, потихоньку растворяется в безмолвной и бездонной темени ночи?
Войдя в главные двери гробницы, я попал в еще более безмолвную, торжественную, отдающую чем-то вечным тишину. При свете тусклого фонаря, который держал служитель, драгоценные камни в куполе гробницы сверкали точно так же, как далекие мерцающие звезды. Когда служитель, приложив руку к губам, позвал по имени жену царя Шах-Джахана, Тадж-Махал внезапно весь вздрогнул, и эхо, повторяющее имя той далекой женщины, увековеченной этим великим сооружением, нарастающей неуемной печалью отозвалось под круглым куполом, и вновь воцарилась гулкая тишина вечности.
Раз уж история спит, Тадж-Махал не проснется, видно, никогда.
Пер. Н. Очирова.
В ясный солнечный день я лежал на берегу Онона. Недавнее половодье понемногу стягивалось: вода на полвершка отодвинулась от палочки-отметки, воткнутой в землю возле самой переправы. У пристани галдел народ, жались друг к дружке лодки.
Ниже переправы, у зарослей ив, стояла палатка. В ней располагалась семья, возвращающаяся от минерального источника правобережья. Голые после линьки верблюды, отвесив губы, смотрели на фыркающих в воде лошадей. В их спокойных, всегда равнодушных глазах, казалось, поселилось сейчас удивление таким скопищем людей и скотины перед шумной рекой. У палатки сидела девушка, которую я знал с детства. Я подошел к ней. Остановился молча. Она глубоко вздохнула и печально сказала:
— Увидеть бы только осины, которые растут на берегу нашей речки Галтая.
У нее давно болели легкие, теперь уже болезнь подточила ее вконец. И как это бывает с человеком в ее состоянии, ей вдруг в голову пришло, что она непременно поправится, если увидит свой родной улус, если попьет из родной речки, подышит родным воздухом. Дума эта завладела ею, стала самой желанной мечтой.
Лицо девушки было бледное и худое. За нежной, истощенной внутренним жаром прозрачной кожей тоненькими синими прожилками разбегались сосуды. Накрашенные ярко-красной помадой губы слегка вздрагивали. Румянец щек, единственное «украшение» человека, страдающего подобной болезнью, то загорался, то исчезал. Большие умные глаза, выдававшие постоянные размышления о страданиях и радостях жизни, тоскливо смотрели на дорогу, уползающую за рекой через перевал. Любому, знающему о ее болезни, невольно подумалось бы, что не к добру она так затосковала.
— Заброшен улус наш, зарос бурьяном. Как-то я был там, — сказал я, чтобы увести ее от навязчивой мысли.
— Увидеть бы только то самое место, и дела мои пошли бы на лад. Ты небось не забыл, как красив бывает наш улус в это время? — девушка посмотрела на меня укоризненно.
Что и говорить, она права. Сколько раз я переправлялся в этом самом месте через реку и все не могу налюбоваться на нее. Вспомнилось, как я переправлялся через Онон еще в детстве во время такого же половодья на лодке паромщика Джалцава. Мать тогда заставила меня попить воды Онона и дала несколько монет, чтобы я в середине реки помолился и бросил их в воду. Мать моя очень боялась воды. Крепко ухватившись за борта лодки, закрыв глаза, бормотала молитвы. Старый паромщик беспечно жевал табак и легко вскидывал весла. Ноги у него были кривые, а сам он низкоросл и кряжист. С засученных с заплатами штанин текла вода. Он то и дело шлепал себя по потной шее, на которую садились крупные ононские комары. Я засмотрелся тогда на него и совсем забыл пожертвовать свои монеты хозяйке реки. Вспомнил о них только на берегу, хотел кинуть, но мать сказала с упреком: «Нельзя кидать матушке Онон, сын мой…»
Я понимал состояние девушки, охваченной тоской по родным местам. Я попытался восстановить мысленным взором облик, очертания родного улуса, и вдруг мое желание вернуться в город до окончания отпуска куда-то улетучилось, сменилось внезапным решением еще раз переправиться через Онон, добраться до Прохладной долины, на северном склоне которой зарыт обрубок моей пуповины.
Коричневые от загара мускулистые тела двух молодых паромщиков красиво блестели от солнечных лучей и водной глади. При виде их невольно вспомнился мне старый наш паромщик, много раз перевозивший меня в детстве. Где-то ты ходишь, топчешь землю, старина?
— Наш Онон красивая река, — сказала голосом, полным надежд и ожиданий, девушка, выросшая со мной в одном улусе.
Через несколько дней я встретился с человеком, приехавшим издалека, из какого-то английского города. Терпеливо отбиваясь от комаров, он лежал на берегу Онона, обливал себя его водой и рассказывал, как весь свет объехал, чтобы добраться до-земли и воды своих предков, восторгался здешней красотой. Монгол, родившийся у отрогов Хинганского хребта, в погоне за жизнью и наукой провел более двадцати лет в Токио, Вашингтоне, Нью-Йорке. Он пользовался японским фотоаппаратом, голландским радиоприемником, американской трубкой, английским табаком. Избалованный жизнью, франтоватый тот человек, услышав песню про Онон, прослезился. Заметив это, я узнал ту же самую болезнь, которая гонит людей в далекое путешествие и которая именуется ностальгией.
Кто знает, сколько лет несет свои воды река Онон меж голубых лесов и зеленых берегов? В сказке говорится, что заговоренная стрела возвращается обратно. А чем заговаривает Онон, заставляя человека возвращаться на свои берега, могли бы поведать, кажется, журчание воды, шелест листьев, тихий напев ветра.
Пер. Н. Очирова.