Дэмбээгийн Мягмар ИЗБРАННОЕ

Составитель и автор предисловия ВИСС. БИЛЬДУШКИНОВ

ДЭМБЭЭГИЙН МЯГМАР, МАСТЕР МАЛОЙ ПРОЗЫ

Среди современных монгольских прозаиков видное место принадлежит Дэмбээгийну Мягмару, признанному мастеру рассказа и лирической повести.

Он вошел в литературу в самом начале 50-х годов вместе с большой группой талантливых писателей, среди которых были Ц. Гайтав, Б. Явухулан, С. Эрдэнэ, Д. Пурэвдорж, С. Дашдоров, Л. Тудэв. Их стремительное восхождение к вершинам мастерства было обусловлено целым рядом благоприятных обстоятельств. К тому времени новая литература входила в пору своей зрелости. Все, что подспудно зрело в ней на протяжении трех десятков лет, начало находить законченное выражение в творчестве лучших ее представителей. Уже были созданы первые романы Ч. Лодойдамбы («На Алтае», 1948) и Б. Ринчена («Заря над степью», 1951). Несомненно, немаловажное значение имел и Первый съезд монгольских писателей, который в 1948 году подвел итоги почти тридцатилетнего пути, пройденного литературой, и наметил перспективы ее дальнейшего развития. Последующие десятилетия подтвердили, что этому поколению литераторов было суждено сыграть решающую роль в становлении новых художественных принципов. Ныне творчество всех названных писателей отмечено Государственной премией МНР и во многом определяет лицо современной монгольской литературы.

Мягмар, как и все перечисленные выше писатели, делал первые свои шаги в литературе как поэт. За короткое время он издал четыре сборника стихов — «Сани со знаменем» (1956), «Книга» (1957), «Встал темной ночью» (1959) и «Смятенная душа» (1960). Однако в начале 60-х годов он полностью переключается на прозу. И это, видимо, не явилось большой неожиданностью для почитателей его таланта, поскольку подобные крутые повороты случались и на творческом пути многих его предшественников. Объяснение этой любопытной закономерности может быть одно — для монгола, пробующего свои силы в искусстве слова, поэзия во все времена была мерилом его литературных способностей. На ней он вырабатывал изящество слога и проходил первую литературную школу. «Все мы занимались стихотворчеством, ибо по старой устной и письменной традиции каждый литературно образованный человек должен был уметь слагать стихи и импровизировать на любую тему» — так свидетельствовал когда-то один из старейших монгольских писателей академик Б. Ринчен, объясняя увлечение всех начинающих авторов поэзией.

Первые же рассказы Мягмара подтвердили плодотворность его исканий. Критика единодушно отметила богатство и сочность языка, отточенность стиля. Так на многие годы проза стала его стихией. К настоящему времени им написано и опубликовано около тридцати рассказов, пятнадцать повестей и роман «На распутье» (1964). Высокую оценку его прозе дал еще в середине 60-х годов один из крупнейших монгольских писателей Ч. Лодойдамба, который советовал молодым прозаикам учиться мастерству у Дэмбээгийна Мягмара.

Однако Мягмар известен и как драматург. После 1973 года он обратился к драме и комедии. За этот период им созданы восемь драматических произведений, по которым осуществлены театральные постановки. Большинство из них вот уже несколько лет не сходят со сцены.

В 1973 году писатель был удостоен высшей литературной премии имени Д. Нацагдоржа. Его творчество получило признание и за рубежом. В СССР он издан на русском, украинском, казахском, литовском, киргизском и других языках. В последние годы появились также английские, французские, немецкие и венгерские переводы его произведении.

В этом томе Библиотеки монгольской литературы проза Мягмара представлена повестями и рассказами, которые охватывают восемнадцатилетний период творчества — с 1960 по 1978 год.


Дэмбээгийн Мягмар родился в 1933 году в семье арата. Получил филологическое образование, окончив в 1955 году Монгольский государственный университет, а в 1971 году — Высшие литературные курсы в Москве. Писатель прошел хорошую жизненную школу: он работал учителем, инспектором Министерства просвещения МНР, занимался журналистикой. Много лет отдал редакторской работе в центральном профсоюзном издательстве и в литературно-художественном журнале «Цог». В настоящее время является ответственным работником Министерства культуры МНР.

С первых же шагов в литературе Мягмар упорно и настойчиво искал свой путь. В этом молодому прозаику помогал его литературный наставник, маститый писатель Д. Намдаг, который постоянно советовал ему отыскивать сугубо свое, индивидуальное: «Если хочешь найти что-нибудь, сначала ищи и находи у самого себя. Иначе у тебя не будет ни горного изюбря, ни собственного быка».

И Мягмар, не написав еще и десятка рассказов, отправляется в трехлетнюю творческую командировку в Хангай, чтобы взяться за большое эпическое полотно — роман «На распутье». В 1959 году в Монголии завершился процесс кооперирования аратских хозяйств. Этой теме и был посвящен роман. В нем писатель попытался отразить социалистические преобразования и показать рождение человека новой формации.

Впоследствии он сам дал строгую критическую оценку этому произведению: «Роман был написан не очень умело, композиция оказалась рыхлой, возникло много «пустот». Но дело даже не только в этом. Жизнь ушла вперед, люди изменились, а книга осталась на месте, привязанная к событиям пусть недалекого, но уже прошлого…» И еще: «Первый мой роман многому меня научил, заставив, в частности, понять, что у настоящей литературы должно быть долгое дыхание».

И действительно, опыт не пропал даром. Вслед за романом Мягмар создает одну за другой одиннадцать лирических повестей (1964—1971). Именно здесь по-настоящему раскрывается его творческое своеобразие. Прежде всего, в повестях четко определилась жизненная позиция писателя, которую вкратце можно сформулировать так: «Активно и деятельно твори добро, учи добру других, чтобы оно не прерывалось во все времена». Складывается и самобытная манера художественного выражения этой концепции. По сравнению с первыми рассказами и романом в повестях писатель резко изменяет всю систему образных средств и приемов, равно как и сюжетно-композиционную структуру своих произведений.

Мягмар не только хорошо изучил, но и глубоко осмыслил традиции старой монгольской, а также и европейской, прежде всего советской, литературы. Это подтверждается всей его малой прозой. Некоторые из его повестей, такие, как «Наводнение», «Мельник», «Земля и я», которым присущи лаконизм и драматическая напряженность действия, выдержаны в стиле современной советской повести. Другие же — «Охотник», «Отгонщик» — являют собой классический пример следования старой литературной традиции: вставные новеллы, обрамление, использование фольклорных мотивов.

Повести Мягмара невелики, их объем, как правило, не превышает несколько десятков страниц. Однако в каждой из них на небольшом фабульном материале, ограниченном самим жанром, автор ставит и решает многие социальные, нравственные и даже философские проблемы, которые зачастую получают необычную и неожиданную для монгольской литературы трактовку. Добро, труд и ощущение человеком его неразрывной связи с природой — вот три нравственных начала, на которых Мягмар строит выдвигаемую им концепцию: «Жизнь — это сказка, легенда». Разумеется, не в каком-то мистическом понимании, не в том смысле, что в ней все призрачно и далеко от истинного бытия, а в том, что ее надо очистить от всего наносного и будничного, сохранив то, что будет достойно памяти потомков. Исходя из этого, он и отбирает материал для своих произведений. Писатель утверждает, что его современники сами способны творить чудеса, создавая тем самым легенды. Он глубоко верит в безграничность человеческих возможностей и как бы испытывает своих героев в предельных ситуациях — проверяет их трудом, требующим крайнего напряжения сил, или сложными жизненными коллизиями, которые могут раскрыть внутренний душевный потенциал человека, доказать его способность делать добро. В соответствии с такой творческой установкой автор выбирает и своих героев: как правило, это или законченные, сложившиеся характеры, люди немолодые, обладающие большим жизненным опытом, или же, напротив, юноши, только начинающие самостоятельную жизнь, а иногда даже дети, которым впервые приходится столкнуться с трудными испытаниями.

Главный герой повести «Наводнение» Дэндзэн сорок лет работает паромщиком на Селенге и за это время становится подлинным мастером своего дела, до тонкостей изучив своенравный характер этой бурной реки. По мысли Мягмара, он не просто хороший паромщик. Незаурядность такого человека не может ограничиваться только его узкопрофессиональными качествами — вся предшествующая жизнь Дэндзэна, наполненная честным и самоотверженным трудом, сделала его способным к подвигу. Семидесятилетний Дэндзэн на старой лодке совершает почти невозможное: переправляет на другой берег разбушевавшейся Селенги беременную женщину, у которой начались родовые схватки. Женщина и родившийся ребенок спасены. Но старик, не выдержав физического напряжения, умирает от разрыва сердца. Смерть Дэндзэна не просто конец жизненного пути человека, это завещание делать добро ближнему. И не исключено, что младенцу, по монгольскому обычаю, дадут то же имя — ведь ему, наверное, отводится роль хранителя и продолжателя будущих легенд. Так подчеркивает писатель непрерывность бытия, преемственность духовно-нравственного опыта поколений.

Один из героев повести «Никогда не забуду», профессор Дондок, прямо говорит о том, что только труд может духовно обогащать человека и рождать у него любовь к другим. Он это и доказывает своим личным примером, жертвуя ради справедливости семьей и сомнительным жизненным «успехом» сына, построенным на бесчестном поступке. В глубокой старости Дондок остается одиноким человеком, но добро сделано, и он видит его плоды в делах своего ученика, Зорикта.

Наряду с положительными героями Мягмар нередко показывает в своих произведениях людей, которых когда-то сломила жизнь, и особенно часто заведомых приспособленцев. Однако, верный своему правилу изображения сложившихся характеров, он никогда не стремится вести их надуманным путем легкого перевоспитания. Как правило, это второстепенные персонажи — Дориг («Наводнение»), Дорлиг («Земля и я»), Дэчин («Никогда не забуду») и другие, — которые, очевидно, вводятся в повествование с вполне конкретной целью — показать, с кого не нужно «делать жизнь».

В то же время важно подчеркнуть, что кредо Мягмара: «Учи добру других» — ни в коей мере не придает его произведениям морализаторского или дидактического звучания. Многим его повестям и рассказам скорее свойственна романтическая окраска. Проявляется это во многом и по-разному. И в отдельных деталях: город-призрак, возникающий на горизонте перед восходом солнца, окаменевшее дерево в степи, две звезды, предсказывающие непогоду (повесть «Отгонщик»). И в обращении к легенде, преданию, сказке для передачи нравственного опыта прошлых поколений («Рассказ о любви») или воспевания наивысших достижений ума и силы человека — такова, например, вставная новелла о Неукротимом Вороном, которая, пожалуй, может составить достойную конкуренцию даже самым красивым легендам, сохранившимся в Монголии до наших дней. И в обыгрывании казалось бы неправдоподобных историй, где за вызывающей улыбку сказкой-сновидением («Шагдар») или курьезным рассказом об охотничьих «подвигах» («Лисья шуба») скрывается серьезная мысль об ответственности каждого человека перед сегодняшним и завтрашним миром. И, наконец, в том, как обрисовывает Мягмар своих героев, табунщика Данзана и безымянного старого охотника, — на многих страницах эти сильные, нравственно красивые люди предстают перед нами сказочными богатырями, творцами легенд (повести «Отгонщик» и «Охотник»).

Восприятие Мягмаром жизни как сказки, через которую осуществляется связь времен, интересно сопоставить с высказыванием его товарища по перу Сэнгийна Эрдэнэ. В одной из лучших своих лирических новелл «Солнечный журавль» Эрдэнэ, вспоминая детство, говорит: «В мире исчезает бесследно не только то, что создано руками…» И далее, как бы полемизируя с творчеством Мягмара, он формулирует прямо противоположный тезис: «Жизнь — не сказка…» Здесь, пожалуй, наиболее отчетливо проявляется разница в творческих принципах обоих писателей. В отличие от Мягмара, которого больше интересуют итоги становления характера и поэтизация наивысших свершений человека в критических ситуациях, Эрдэнэ психологичен, его привлекает сам процесс такого становления, глубокое исследование внутреннего мира героев и психологических сдвигов, происходящих в их душе.

Многие произведения Мягмара отличает бросающаяся в глаза чрезвычайная простота фабулы. В повести «Охотник», например, герой на рассвете отправляется на охоту и в сумерках возвращается домой — стержнем сюжета становятся его воспоминания о прошлом. Такое же сюжетное построение имеют повести «Мельник» и «Никогда не забуду». Автор широко использует внутренний монолог, часто переходящий в диалог героя с самим собой. Казалось бы, этот прием должен создавать ощущение эмоционального напряжения, однако оно не возникает из-за того, что повествование одновременно является и воспоминанием. Читатель как бы вместе с героем заново переживает давно происшедшие события.

Простота фабулы тем не менее восполняется мастерским использованием деталей. Именно они придают завершенность образам, которые создает Мягмар. Интересное наблюдение о стиле повести «Охотник» сделал монгольский критик Д. Цэнд. Он пишет, что воспоминание героя об охоте на изюбря показывает, как этот человек стал охотником, камусовые унты дают представление о его заботливой жене, случай с беззащитной белкой, которую он пощадил, — об отцовской любви к детям, стершийся охотничий нож — о наступлении старости.

Мягмар, как правило, обращается к материалу, известному ему до малейших тонкостей, и его прозу отличает яркий национальный колорит. Большинство его героев живут где-то в устье Орхона, самого крупного притока Селенги, откуда родом и сам писатель. Иногда он поселяет их и далеко от своей «малой родины» (повесть «Гобийское солнце»), но этому тоже есть объяснение — в свое время ему довелось несколько лет учительствовать в Гоби.

Пожалуй, наибольшего художественно-эстетического эффекта Мягмар достигает тогда, когда он избирает героями своих произведений людей, близких к природе. Здесь он новаторски развивает традиции старой монгольской литературы. Мягмар постоянно заостряет внимание читателя на том, что человек, живущий в неразрывной связи с природой и оберегающий ее, не способен на зло и подлость. Наоборот, у него высоко развито чувство доброты. Любопытно, что герой повести «Охотник» не имеет имени. Возможно, это и не случайная деталь, в ней есть глубокий смысл: не хочет ли Мягмар этим подчеркнуть мысль, что его охотник, прожив шестьдесят с лишним лет в природе, остался чистым и безвинным, как дитя или как, скажем, та же доверчивая белка?

Что нужно, к примеру, знать, чтобы стать паромщиком? Оказывается, вот что: «Надо только любить деревья, солнце, скотину, зверье разное, даже вот этих комаров!.. И еще былинки всякие, и звезды, что, падая, чиркают по небу, и лохматую пену на реке… Ощущать себя частью всего этого и любить, как самого себя, — вот весь секрет!» Так говорит своему собеседнику старик Дэндзэн.

Вот такие-то черты человека, живущего в тесном соприкосновении с природой, и привлекают Мягмара. Почти все его герои — простые труженики, которых отличает благородство деяний и помыслов. В душе они все поэты, романтически воспринимающие жизнь. Лес, степь, река, горы — их стихия, и поэтому природа открывает им свои тайны.

Ни один монгольский писатель не дал такого цельного поэтического облика Монголии, ее экзотического, сказочного мира лесов, степей и гор, как Мягмар. И совсем не случайно в художественной системе писателя природа занимает одно из центральных мест. Он никогда не использует ее только в качестве пейзажной зарисовки, призванной оттенить те или иные душевные состояния героев. Она всегда выступает в его произведениях как самостоятельная сила, зачастую даже враждебная человеку. И все же человек и природа предстают у Мягмара неотделимыми друг от друга. Так было — об этом говорит многовековой опыт монгольского народа, который призывает сохранить писатель. Так должно быть и впредь.

За последнее время в творчестве Мягмара наметился еще один аспект — это обращение к проблеме сохранения окружающей среды, которая, к сожалению, становится актуальной и для Монголии, еще недавно считавшейся краем непуганых птиц. Тему бережного отношения к природе, рассматриваемую через призму нравственности и истинной человечности, автор разрабатывает в целом ряде своих произведений (рассказы «Сто ягнят и девочка», «Лисья шуба»). И здесь тоже проявилось тяготение Мягмара к сказочным мотивам. А повесть «Цветок Цэнэрэмз» вся построена на легенде. В ней писатель говорит, что у каждого растения есть своя легенда, и рассказывает о редком, как дневные звезды, цветке, издревле используемом в народной медицине. Цветок существует в двух разновидностях, мужской и женской, и самое примечательное в нем то, что днем раскрывается только мужской бутон, а женский — исключительно ночью, при лунном свете. Природе приходится самой защищать себя.

Творчество Дэмбээгийна Мягмара глубокими корнями связано с национальной литературной традицией и одновременно с советской литературой. Из советских писателей наиболее близок и дорог ему Чингиз Айтматов, и Мягмар сам признает сходство сюжетов, идей, героев и стиля своих произведений с айтматовскими.

Многообразие и актуальность проблематики, индивидуальность и острота художественного видения, человеколюбие и богатство национального колорита — вот те качества, которые придают произведениям Мягмара остросовременное звучание. Его творчество пользуется неизменной популярностью в Монголии и, несомненно, будет интересно советскому читателю.


Висс. Бильдушкинов

ЗЕМЛЯ И Я

О степь!

Золотая моя колыбель!..

Когда мне грустно —

И ты мрачна.

Когда во мне радость поет —

И ты хорошеешь, подпевая мне.

Друг другу мы подражаем всегда.

Откуда такая связь между нами?

С. Дашдоров

Несколько покрытых серым войлоком юрт — вот и вся Наранская бригада госхоза. Вокруг этих юрт на полевом стане почти два месяца не смолкал шум машин и тракторов, лязг и скрежет металла.

Когда я выходил из столовой, солнце уже начало опускаться за горы. Смазав потрескавшиеся губы кусочком курдюка, выпрошенным у повара, я подошел к молодому парню, который возился у трактора, и спросил:

— Учетчика не видел?

Он не ответил.

— Что у тебя случилось? Может, помочь?

Парень пригладил пятерней лохматые волосы, поднял с земли замасленную и пропыленную шапку.

— Ничего особенного. Масло замерял. Лемех еще сменить надо. Потом сам займусь. Ты про учетчика спрашивал? Как будто на центральную усадьбу уехал. А бригадир — вон, к нам идет. — С этими словами парень сунул гаечный ключ в брезентовую сумку.

Бригадир поравнялся с нами, я обратился к нему:

— Участок, который вчера отмерили, я вспахал. Хочу сегодня ночью еще поработать.

— Вот это молодец! Можно сказать, в отличной спортивной форме находишься. Я тебе признаюсь: думал, ты и к завтрашнему дню не управишься. Хорошо! Очень хорошо! Значит, так… По южному склону Нарана осталось вспахать гектаров пятнадцать. Если мы их поднимем, можно считать, наша бригада полностью закончила план весенних работ, причем на полмесяца раньше срока.

— Тогда сегодня ночью я начну.

— Как хочешь. И завтра с утра успеется.

Я ничего больше не сказал, пошел к своему трактору, запустил двигатель и подъехал к большим бакам, в которых у нас хранится горючее. Заправщик залил бак под завязку, чтобы на всю ночь хватило. На всякий случай забросил в кабину дэли на меху: вдруг под утро прохладно будет — и тут же тронул к Наранским склонам, чтобы до захода солнца добраться к месту.

Трактор шел по безмолвной степи. Границы пашни уходили вдаль и сливались с горизонтом. Поднятая над дорогой машинами пыль в потускневших лучах закатного солнца казалась облаком муки, сыпавшейся из огромного сита. Перевернутые плугами жирные пласты земли окрасили поле в густо-коричневый цвет. Вдоль борозд бегали птицы. Трактор шел резво, только на частых рытвинах и ухабах подпрыгивал и громыхал прицеп.

Наверное, оттого, что недавно я плотно поел, меня клонило ко сну.

Чтобы прогнать дремоту и немного размять уставшее тело, я несколько раз потянулся, так что в суставах захрустело. Это немного взбодрило. Огляделся. Степи — она зовется Имбу — не было конца и края. На вспаханном поле ровными рядками лежали борозды — точь-в-точь рубчики на моем вельветовом костюме. И то поле, которое я за ночь подниму, станет таким же… Опять стали слипаться глаза. Пришлось остановить трактор.

Я стянул сапоги и поколотил ими по гусенице, чтобы сбить комья налипшей грязи. Снова обулся и почувствовал, насколько стало легче. Спать уже не хотелось. Можно было трогаться дальше. Подумал про себя, что пятнадцать гектаров, если ничего непредвиденного не случится, запросто вспашу к утру.

Что же хотел сказать бригадир, когда говорил, что в этом году я смогу добиться своего? Стоп!.. Сколько на моем счету гектаров? Если считать степь Имбу, долину Рашант, равнину Зара, а теперь еще и склон Нарана… Припоминая, подсчитывая, сколько всего наберется, я и не заметил, как прибыл на место.

Вот и склон Нарана… Я сразу узнал эти земли, несколько лет отдыхавшие от плуга. Как же мне не знать их! Да и они, по-видимому, признали меня.

«Ты зачем сюда явился?» — как бы спрашивала обленившаяся земля. Спрашивала насмешливо и не без ехидства.

Посвежевший к ночи весенний ветер, лаская мое лицо, шептал, будто споря с землей:

«А он возмужал… Что может быть лучше этого задора! Уж ты постарайся, сынок…»

Я заглушил двигатель, спрыгнул на землю, сделал несколько шагов. В блеклом свете луны из потемок проступило небольшое возвышение, перед моими глазами виднелись побелевшие от времени и непогоды доски скромного памятника.

Мне показалось, что, тревожа покой ночи, звучит голос Дамдина: «Друг, может, отдохнешь? Как можно работать без сна трое суток подряд! Отдохни!..»

Больше трех лет не слышал я этот голос. Прогнав наваждение, я попробовал на ощупь подстывшую почву, опустил лемеха, установил глубину вспашки и начал первый круг. Теперь все зависело только от меня и трактора…


…Меня тогда разбудили тревожные голоса. Эхо повторяло и разносило громкие крики по всей долине.

— Беда! Беда стряслась! Как это могло случиться?

Я сижу за рычагами. Трактор ползет вперед… Не соображая еще, что происходит, я все же останавливаю трактор и, протерев глаза, осматриваюсь вокруг. Перепуганные люди разбегаются кто куда. Что произошло?! Высовываюсь из кабины и только тут замечаю, что заехал на полевой стан, а палатки, в которой спали мои товарищи, нет… Вижу, люди бегут на то место, где была палатка, кричат, размахивают руками.

Предчувствуя что-то ужасное, я дал задний ход и отвернул в сторону. До меня начинает доходить: «Это же я на нее наехал!..»

Никому, похоже, не было до меня дела, никто и внимания не обратил, как я кинулся бежать к кустам, за которыми несла свои волны река Орхон. Ноги сами несли меня к воде. О чем я еще мог думать, когда по моей вине товарищи попали в такую беду…

Едва поравнялся с кустами, как окрик «До-о-о-ордж!» заставил меня остановиться. Я упал на землю. Не было сил приподняться, сердце рвалось из груди. Чтобы хоть немного унять его бешеный стук, я загребал руками холодную грязь и прикладывал к груди. Только теперь сообразил, где я и зачем сюда бежал — всего в нескольких шагах пенился и чернел в ночи Орхон…

Окрик, остановивший и швырнувший наземь, означал, что меня ищут. Меньше всего хотелось, чтобы товарищи узнали, где я. Хотя бы ненадолго остаться одному, успокоиться! Не вставая, я медленно огляделся по сторонам, посмотрел и туда, откуда только что трусливо сбежал. Мне казалось, что свет фар всех работающих в степи тракторов устремлен на меня.

Сквозь рокот двигателей прорывались возгласы, отчетливо слышные здесь у реки.

— Кажется, жив.

— Приходит в себя!

В голове опять все смешалось. Я из последних сил бросился бежать, спотыкаясь о кочки, туда, где произошло несчастье.

Шум возле палатки, вернее, там, где она была, постепенно стихал. Замолкли и двигатели тракторов, но ни одна фара не была выключена. Мимо меня вихрем промчалась машина, ослепив огнями дальнего света. Заправщик…

Я тыкался туда и сюда. Понял только одно: поздно… Теперь ничто меня не спасет.

Шатаясь как пьяный, вошел в юрту, из которой доносился гул голосов. На лица товарищей смотреть не мог. Забился в темный угол, куда не проникал тусклый свет свечи. С моим появлением все замолчали.

От порывов ветра, залетавшего в юрту, бледно вспыхивали угольки аргала в очаге. Меня снова начал пробирать озноб.

— Ну, ребята, что будем делать? — послышался басовитый голос дедушки Цедена.

Все невнятно, вразнобой заговорили вполголоса. Я не мог разобрать ни слова. Не знаю, сколько они спорили — мне казалось, вечность прошла. В голове гудело. Голоса сливались, накатываясь на меня, будто волны Орхона.

— Слушай, Дордж, — обратился ко мне Цеден. — Ты успокойся. Дамдина увезли в больницу. Состояние, правда, у бедняги тяжелое…

Он вздохнул, подошел ко мне вплотную, положил руку на плечо.

— Ну ладно, ладно, сынок…

По моим щекам текли слезы, но никто их не видел. Да и кого могли тронуть эти слезы?

Сна как не бывало. Мне казалось, что теперь я мог бы не спать хоть всю жизнь. Почему ничто не прогнало вот так же сон до того страшного мгновения! Вспомнилось, как всего десять дней назад, перед отъездом на практику, преподаватель говорил нам:

— Перед вами открыты все дороги. Вы можете стать Героями Труда. И мы будем гордиться, если наши выпускники прославятся трудовой доблестью на всю страну.

Я считал, что его слова обращены ко мне, только ко мне, что и смотрел-то преподаватель только на меня. Разве я не лучше всех учился? И думал тогда: «Вот закончу практику, и вы услышите обо мне. Ребята получат третий класс, а уж я-то наверняка — первый! Кроме того, госхоз наградит меня Почетной грамотой с золотыми буквами. Я эту грамоту не выпрошу, а заработаю честным трудом».

Эти мечты чуть не рассыпались в пух и прах на следующий же день, когда в госхозе меня назначили… помощником тракториста. Ну уж нет! С этим я решительно не мог согласиться. Так и заявил: «Не дадите трактор, совсем не буду работать. Думаете, на вашем госхозе свет клином сошелся? Есть и другие хозяйства, где умеют ценить механизаторов».

Трактор мне все-таки дали. Хоть и старый, но исправный. За пять дней я управился с профилактическим ремонтом и, убежденный, что нисколько не уступаю здешним опытным трактористам, выехал в поле. И вот четыре дня назад впервые вспорол лемехом плуга не паханную, должно быть, сотни лет целину на Наранских склонах. Смену отработал не лучше, но и не хуже других. Полночи не спал от распиравшей грудь радости, а наутро снова занесся в мечтах, уверенный, что вот-вот наступит день, когда я всем покажу, на что гожусь. Думал ли я, что может приключиться такая беда! Ну почему, когда я заснул за рычагами, мой трактор не свернул куда-нибудь в сторону? Почему не опрокинулся в какой-нибудь овраг? Почему, наконец, просто не заглох?

Я всматривался в темноту, пытаясь разглядеть спящих товарищей. Всем пришлось разместиться в этой юрте — нашей палатки больше не было… Обычно после напряженной работы едва добирались до подушки, как тут же палатка начинала ходуном ходить от могучего храпа. А сейчас никто, наверно, и не спал…

Бедная моя мама! Она еще ничего не знает. Думать не думает. Я сам ей обо всем расскажу. Обязательно сам.

Незаметно подкрался рассвет.


— Эй, воришка! — послышался чей-то хриплый голос.

«Какого это нехорошего человека зовут?» — подумал я и, обернувшись, увидел, что кто-то машет рукой, обращаясь именно ко мне.

«Вот до чего дожил!»

Я резко дернул рычаги, и трактор, оставляя за собой глубокие следы на свежевыпавшем снегу, рванулся вперед, угрожающе накренился на склоне горы. Скрипели волочившиеся за трактором стволы, прикатывая две дорожки следов от гусениц. Теперь позади вилась широкая полоса, словно по просеке проползла гигантская змея. Слышалось несмолкаемое жужжание бензопил, с глухим стуком падали на землю огромные деревья.

Спустившись к подножию горы и оставив у лесосклада бревна, той же дорогой начал карабкаться к вершине. Снег валил всю ночь и к утру перестал, а сейчас снова сыпал мягкими хлопьями. Вот и карниз — лесосека. Я вышел из кабины и опять услышал:

— Эй ты, воришка! Почему уехал, когда тебя звали? Я думал — глухой. Оказывается, слышал, раз оборачивался…

Возле меня стоял сухощавый, сутуловатый человек намного старше меня. Прищуренные глаза глядели нахально.

— Воришка и есть! — пренебрежительно произнес он. — А я уж решил, что к нам пожаловал стреляный воробей.

Похоже, этот тип и за человека меня не считал.

— Дай закурить. Проветрить легкие надо…

Он уселся на спиленное дерево, ствол которого был покрыт янтарными натеками смолы.

Не знаю, почему я подчинился ему. Принес из кабины пачку табаку, распечатал, протянул наглецу. Он свернул цигарку в палец толщиной, раскурил и, смерив меня с головы до ног бесстыжим взглядом, произнес:

— Ну что ж… Покурим и послушаем твою биографию. Давай рассказывай, как и за что угодил сюда. По тому, как ты управляешься с трактором, видно, какой из тебя мастер. Шофером был? Налево работал.? На чем погорел? — На лице его мелькнуло подобие ухмылки.

Чтобы не жечь зря горючее, я выключил двигатель, подсел к незнакомцу и, слегка робея, коротко рассказал о себе, так и не сознавая, почему, собственно, откровенничаю с ним. Он слушал, гримасничал, сплевывал время от времени, но не перебивал, пока я не выговорился.

— Понятно. Значит, тебя наказали за то, что ты хотел стать героем? Успехов добивался? Да-а… Редкий случай! За это можно на всю жизнь обидеться.

— Ни на что я не обижаюсь, — возразил я, полагая, что он не так меня понял. — Обижаться приходится только на самого себя…

— Ну ладно… Есть такая поговорка: «Если уж сыпать соль, то пока растворяется». По праву старшего научу, как тебе дальше жить. — Он ухмыльнулся. — Думаю, мы это дело провернем.

— Какое дело?

Мой собеседник нахмурился.

— А-а, зеленый ты еще. Не хочешь, как хочешь.

Мне захотелось поскорее отделаться от него. Я поднялся.

— Работа ждет…

— Тоже работник нашелся! — Он забрал мой табак и сказал наставительно: — Берет тот, кто сильнее. Понял? Если захочешь узнать про меня, тебе любой молокосос из тех, что тут вкалывают, расскажет со всеми подробностями. А если начальству капать станешь, — пригрозил он, — получишь сполна, что причитается.

Он повернулся ко мне спиной и, шагая вразвалку, скрылся за деревьями.

День подходил к концу. Я стал соображать, сколько еще осталось сделать ходок. Завел трактор, проверил крепление бревен на прицепе и начал спускаться с горы. Заметил, между прочим, что не стало слышно визга пил. Должно быть, закончив работу, все ушли с деляны. Мог бы, конечно, отправиться на отдых и я, но не оставлять же на лесосеке бревна. К тому же неприятный разговор так взбудоражил, что хотелось забыться в работе. Одному, без чокеровщика, пришлось трудновато, и я провозился допоздна.

Медленно и тихо валил снег. В ночи далеко разносилось резкое уханье филина. Он будто повторял слова того неприятного типа: «…как тебе дальше жить». Чтобы не слышать, я поглубже напялил на уши шапку, плотнее прикрыл дверцу кабины, но это не помогало. Филин орал на весь лес. Вспомнилось, как говорил отец, что стоит только прокричать: «Несите воду в бурдюке, сварим мясо филина», и он замолчит. Я высунулся из кабины и завопил не своим голосом:

— Несите воду в бурдюке!..

Еще. Еще раз. Филин не мог не слышать меня, но стал ухать еще настойчивее.

«Наверно, до самого утра не заткнется…» Я оставил трактор у лесного склада и направился к шалашам, в которых мы жили. Их было два — длинные, вроде бараков, сделанные из жердей и покрытые корой и лапником, а снизу обвалованные снегом. Возле нашего еще тлели угольки костра. У затухающего огня виднелась чья-то скрюченная фигура. Это был старик повар, отбывавший наказание за какую-то мелкую провинность. Он не давал погаснуть костру, чтобы не остыл мой ужин. Есть не хотелось, но я не мог обидеть старика: он только из-за меня не спал. Глотая пахнущую дымом и диким луком похлебку, я обратил внимание на сохнувшие у костра драные сапоги повара.

— Дед, — сказал я. — Обувь-то у вас — того…

Старик сидел не шевелясь, протянув к костру обмотанные портянками ноги, уставившись полузакрытыми глазами в угли, над которыми изредка вспыхивали и тут же гасли огоньки. Казалось, он дремлет.

— Ничего, сынок, — отозвался повар. — Обойдется. Скоро обещали заменить обутки.

Он подбросил в костер сушняка.

— Возьмите мои. Мне ходить мало приходится. А в кабине можно в чем угодно. — Я снял сапоги и протянул старику.

Повар тяжело вздохнул и провел по лицу рукой, выпачканной сажей.

— Доброе у тебя сердце… В жизни всякое бывает, сынок. А ошибки надо стараться исправлять быстрее. Такому работящему парню, как ты, полный срок отбывать не придется. Если не собьет тебя никто, скоро выйдешь на свободу.

Я тут же вспомнил типа, который забрал у меня табак, и спросил у деда, кто это.

— А-а, это курносый Дориг. Он тут в главарях ходит. Держись от него подальше. Некому проучить его. Скинуть бы мне годков тридцать, я бы ему показал!..

Сухие ветки быстро сгорели в костре, но жару прибавили. Угревшийся повар и впрямь задремал. Я смотрел на него и почему-то думал, что не протянуть ему эту зиму, такой у него был жалкий, усталый, даже обреченный вид. И тут еще одна, совсем уж странная мысль пришла в голову: «А что, если и этот дед в молодости был таким же, как курносый Дориг?»

Утром, спускаясь в очередной раз с бревнами к лесоскладу, опять услышал позади хриплый голос:

— Эй, воришка!

Я остановил трактор: «Еще подумает, что я его боюсь». Выглянул из кабины, крикнул, стараясь, чтобы звучало строже:

— Чего надо?

По лицу Дорига было видно, что он рассчитывает на какую-то поживу. Скользя по снегу, подбежал ко мне.

— Ну-ка, снимай сапоги! Хотел вчера забрать, да забыл.

У него подергивалась левая щека. А глаза — такие же нахальные.

Как ни в чем не бывало, я спросил:

— Какие сапоги? Я твоих сапог не брал.

— Вот ты как заговорил! Уж не думаешь ли спорить со старшим?

Размахивая руками, он шагнул к кабине, но открыть дверцу не решился. Может, подумал, что я ударю его чем-нибудь или, струсив, рвану трактор и собью его с ног. Во всяком случае, он замешкался. Я сам распахнул дверцу и выставил ногу.

— Если тебе нравятся мои сапоги, забирай. Между прочим, мне даже выгодней меняться.

Драный сапог старика повара почти касался лица Дорига. Я не стал дожидаться ответа, захлопнул кабину и включил скорость. Дориг поспешно отскочил в сторону, чтобы увернуться от бревен. Однако проводил меня таким злобным взглядом, что мне стало не по себе.

После этого мы с ним не сталкивались много дней. Когда я возвращался с деляны, он уже спал, когда уходил, Дориг еще не поднимался. Не знаю, как это ему удавалось, но работой он себя не обременял. Если иногда и встречались с ним среди дня, то и словом не обменивались. Но я чувствовал, что Дориг копит злобу и на чем-нибудь да отыграется. И не ошибся.

Я как раз цеплял стволы к трактору. Он подошел и поставил ногу на бревно. Так поставил, чтобы я непременно обратил на это внимание.

— Итак, уважаемый герой, — произнес он подбоченясь, — когда получишь орден, не забудь пригласить. Вместе обмоем.

На его ногах были мои сапоги. Те самые, что я отдал старику повару. Меня прямо затрясло. Вот гад! Отобрал, значит!.. Но, хотя у меня внутри все кипело, я спросил как можно спокойнее:

— О каком ордене ты говоришь?

— Меня просто смех разбирает, когда я смотрю, как ты из кожи вон лезешь. Боюсь только, не дождешься награды — на тот свет отправишься.

Он рассмеялся. И смех у него был, как голос, — хриплый, противный.

Тут я ему и выложил:

— Ни о каком ордене я не думаю. Одно хочу — скорее выйти отсюда. Буду хорошо работать — могут сократить срок.

— Молокосос! — презрительно бросил Дориг. — Куда тебе спешить? Жениться еще не успел? Так теперь твоя невеста и не посмотрит на тебя.

— Никакой невесты у меня нет. Зато есть родные.

Дориг швырнул в снег окурок.

— Человека без родных не бывает… Ты скажи лучше, бедняга, куда ты пойдешь, когда тебя выпустят? Кому ты вообще будешь нужен? Здесь орденов и почетных грамот не дают. А со «свидетельством» отсюда не скоро героем станешь.

— Да снова землю пахать буду! — сказал я и подумал: «Неужели есть на свете большее счастье, чем сеять драгоценные зерна в землю, вспаханную своими руками, а потом собирать урожай с этой земли?!»

— Еще улыбается, щенок! — покрутил головой Дориг. — Нашел, куда торопиться.

— Ничего ты не понимаешь. Я с малых лет люблю землю. Если хочешь знать, в шесть лет уже отцу помогал, за плугом ходил…

Дориг не дал договорить, с издевкой произнес:

— Бабий у тебя характер. Смотри, какая трудовая биография! В шесть лет за плугом ходил! Мне тоже есть что порассказать. Моя биография поинтереснее. И тоже с малых лет началась. Первое слово, которое я произнес, если хочешь знать, было «деньги». Понял? Не веришь? Мне отец рассказывал. Да я и сам помню. Отец днем и ночью в карты играл и редко когда проигрывал. Деньги просто текли в его кошелек… Ты хвастаешь, что еще мальчишкой отцу помогал. И я помогал. Лет семь мне было. Отец сказал, чтобы во время игры я все время шептал: «Пусть отец выиграет, а остальные проиграют». Я лежал под одеялом, только нос торчал, и, не переставая, повторял одно и то же, чтобы отцу везло. Обставит отец всех игроков, подойдет ко мне, погладит по голове и приговаривает: «Это удача моего сынка. Это он мне наворожил». С каждого выигрыша давал мне деньги. Много давал. Я никогда не нуждался в деньгах…

В глазах его зажегся алчный огонек.

— Ну что ж, — сказал я. — Иди своим путем, а я пойду своей дорогой. Судьбы у всех людей разные.

— Да что ты говоришь? И чем же это отличаются наши судьбы сейчас? Скажи: в чем различие между нами? Ну-ка, выкладывай. И ты, и я отбываем срок. Какая разница?

Я промолчал.

— Нечем крыть? А моей жизненной дорогой, значит, брезгуешь? — Он изо всей силы ударил меня в лицо.

Перед глазами поплыли круги, но на ногах я устоял. Взбешенный, он ударил еще раз. В висок. Я поскользнулся и упал.

— Вот так. Давно хотел показать тебе, кто я. Больше не будешь огрызаться, щенок.

Дориг тяжело дышал.

Иному пьянице довольно кружки пива, чтобы опохмелиться. Так и Дориг, должно быть, пришел в норму, сорвав зло на мне. Отвел душу, показал свое превосходство, и я будто перестал для него существовать. Ушел, даже не обернувшись.

Сам не знаю, почему я не стал защищаться, не дал сдачи после первого удара, не стал догонять Дорига, когда пришел в себя. Может, растерялся. Может, страх перед последствиями драки удержал меня. Во всяком случае, связываться с ним я не стал. Одно знаю твердо, что не струсил, хотя Дориг был, конечно, сильнее меня. Да нет, пожалуй, и не сильнее. Раньше, наверное, был он покрепче, но порастратил силенку, беспутная жизнь не могла не сказаться. Брал он не силой, а наглостью, уверенностью в безнаказанности. Схватись мы с ним, вряд ли бы я уступил. Но так или иначе, стерпел унижение.

Ярость охватила меня, когда Дориг уже скрылся. Теперь было поздно сводить счеты. Я отряхнулся, вытер снегом разгоряченное и саднившее лицо, добрел, шатаясь, до трактора. Снова гонял его с бревнами с горы и порожняком — вверх, на деляну, безжалостно казнил себя за позор, который сам навлек на себя. Какие только горькие мысли не лезли в голову! Я думал о том, какой ничтожной, неприметной пылинкой являюсь в этом мире, что жизнь моя не имеет никакой цели и смысла. Хотелось бросить все к черту — и трактор, и бревна… Уйти! Уйти, куда глаза глядят. Забраться в лесную чащобу и не видеть никого. Идти и идти, пока буду способен переставлять ноги. Кому я нужен с таким дурацким характером?

— Ржавое железо! — ни за что обругал трактор.

Работу все-таки не бросил. Но мысли, одна другой мрачнее, не покидали до самого конца дня.

На следующее утро стал размышлять по-иному. Трактор, безусловно, вещь нужная и полезная. А вот от меня — никакого проку. Трактор — сильная и умная машина, в каких-нибудь несколько дней перепашет огромное поле, которое и взглядом не окинешь, и на этой земле вырастет, заколосится золотой хлеб. Разве можно обойтись без хлеба? Конечно, нет! А без меня?.. Ну не станет меня? Что изменится? Да ничего. Так же будут бороздить степные просторы тракторы, и эти тяжелые смоляные бревна с лесосеки на баржу тоже будут таскать тракторы… Что я без этого «ржавого железа»? Нуль…

Тут, однако, мысли мой приняли иной поворот. Хорошо, а кто приводит в действие могучую силу трактора? Сам-то он ни пахать, ни бревна таскать не может. Я даже удивился, как это раньше не сообразил! Да не будь меня, трактор с места не стронется! Вот когда он действительно станет ржавым железом. Значит, и я на что-то гожусь! И не только трактору я нужен. Нужен моей седовласой матери…

Мне вдруг так захотелось увидеть ее, прижаться к груди. Я почти ощутил ее ласковые руки на своей голове. Как бы она обрадовалась мне!..

Совсем некстати пришла отрезвляющая мысль, что я несвободен, и темной тенью легла на душу. В чем-то Дориг, однако, прав. Сбился со своей жизненной дороги, и не просто вернуться на нее. Но я тут же вспомнил: чем быстрее я выйду отсюда, тем скорее повстречаюсь с матерью, снова стану как вольная птица…

Перебирая в памяти все, что приключилось со мною, я окончательно убедился, что причиной всех несчастий было мое дурацкое легкомыслие. Оно-то и привело меня в эту таежную глушь, соединило с чуждыми людьми, свело в одну компанию с такими проходимцами, как Дориг. Я строго судил себя. И все яснее становилось, как быть, что делать дальше. Только об одном были теперь думы: быстрее выйти на свободу.

Я воображал, садясь за рычаги трактора, будто не бревна волоку с лесосеки, а пашу плугом землю. Сколько же земли перепахал я так! Я и боронил свою пашню, и сеял в нее золотистые зерна пшеницы… Как замечательно было чувствовать себя снова на полях госхоза. Мне представлялось, что рядом — мои друзья-трактористы.

Дориг оставил меня в покое, и я вовсе не вспоминал о нем.

Наступало новое утро, и я спешил на свое «поле». С тех пор, как я придумал, будто снова работаю в госхозе, и сил прибавилось, и настроение стало совсем другим, и время летело незаметно, приближая день освобождения.

Той зимой в нашей жизни произошли кое-какие изменения.

Самым большим праздником для меня был приезд матери. Ей разрешили свидание со мной. Какая это была встреча! Не обошлось, конечно, без слез… Но мы оба радовались.

Потом освободили старика повара, отбывшего свой срок. Примерно дней через двадцать он пришел проведать нас и принес мне овчинные рукавицы. Они были очень теплые, но куда сильнее согрело внимание этого деда. Дориг, которому старик тоже сделал подарок — лисью шапку, даже спасибо не сказал. Еще и разворчался: «Что мне делать с твоей шапкой? Зачем она мне? Не мог пол-литра достать!» Однако шапку все-таки прибрал. На месте деда я бы ни за что этому подонку подарка не делал.

Старик улучил минуту, когда мы оказались вдвоем, и шепнул:

— Знаешь, куда меня взяли на работу? Сторожем в магазин! Понимаешь? Мне поверили! До самой смерти этого не забуду.

После, уже уходя, он сказал:

— Ты только Доригу ничего не говори. От него любую пакость можно ждать…

Я прекрасно понял его. Порадовался за деда и пожалел, что так поздно пришлось ему начинать жить заново.

Это все были события приятные. Но случилось нечто и похуже. Не знаю, кто мог до такого додуматься, — назначить вместо старика поваром… Дорига. Да, этот пройдоха где угодно умел находить тепленькое местечко. Теперь мне редко доставалась горячая пища, и вообще я редко ел досыта. Обидно было, конечно, но я сносил это, думая только об одном — скорей бы на свободу.

В середине зимы мне пришло письмо. Я долго ломал голову: от кого? Мать не писала — неграмотная, а больше некому. Оказалось, написали товарищи — трактористы из госхоза, где мы проходили практику, так неожиданно закончившуюся для меня. Каждое слово письма я перечитывал по нескольку раз. Особенно тронуло, что друзья звали в госхоз. Да, да, звали! Мне казалось, что от письма пахнет влажной землей, спелым хлебом, степными травами. Меня ждут в госхозе! Мне верят, хотя почти не знают меня. Каких-то несколько дней после школы механизаторов, мои капризы, когда не сразу дали трактор, а потом… та ужасная ночь. Что я для них? А они зовут!..

Не вытерпел, показал письмо Доригу. Хотелось утереть ему нос, чтобы не думал, будто все люди такие, как он сам. Ничего хорошего из этого не вышло — чуть не подрались. По-разному думали мы о жизни. Каждый день читал мне Дориг свою мораль, но слова его я пропускал мимо ушей, ни в чем они меня не убеждали. И старику повару поверили, и мне верят. Ну провинился я. Наказали меня. Так не на всю же жизнь! Я одно твердил ему — что никогда хуже других не буду. Выкладывал доводы, которых он не мог опровергнуть. В таких случаях Дориг прибегал к последнему средству — набрасывался с руганью, грозил кулаками. До драки, правда, не доходило, но ни разу не удалось больше Доригу и ударить меня. Он кипятился, рвал и метал от злости, однако что-то все же сдерживало его.

Работалось по-всякому. Не всегда были серьезные успехи, но и не так уж плохо шли дела, без срывов.

Наступила весна. Долины и горы освободились от снежного и ледяного покрова, на склонах пробились первые зеленые ростки. Пробуждалась природа, и легче, веселее становилось на душе.

Нам поручили новое дело. До наступления распутицы надо было успеть вывезти заготовленные зимой бревна к берегу реки Еро, чтобы сразу после ледохода по большой воде сплавить их. От лесосклада, куда я всю зиму возил с горы бревна, до реки не такое уж большое расстояние, но из-за глубокого снега в ложбинах приходилось оставлять их на полпути, и только теперь стало возможным переправить к берегу.

Понятное дело, справиться с этой работой мог только мой трактор. И начались бессчетные рейсы между лесным складом и рекой. С каждым днем все сильнее пригревало ласковое весеннее солнце. И для меня, и для моего трактора работа стала теперь сущим пустяком в сравнении с тем, что приходилось испытывать всю эту долгую зиму, скользя по обледенелой круче с бревнами на прицепе или карабкаясь в гору.

Сквозь легкую дымку виднелись зазеленевшие холмы, по склонам которых ходили отары овец. Я высовывался из кабины и жадно глотал опьяняющий воздух, уже впитавший в себя аромат талой земли.

«Вот сейчас у наших трактористов в госхозе жаркие денечки», — думал я. И будто виделись мне тракторы, пашущие Наранский склон в долине Имбу.


…Под нами, извиваясь, блестела на солнце река. Пять звеньев плота, плывущего по течению, напоминали облака, что несутся по синему небу. С веслом в руке я стоял в оголовке плота и направлял его на более глубокие места. Уже вторые сутки катила нас Еро под палящим солнцем меж крутых берегов, мимо густых зарослей ивняка и черемухи. С завистью поглядывал я на высоченные тополя, в тенистой прохладе которых можно было спастись от нестерпимого зноя. Обожженное тело горело от соленого пота.

Плот вошел в тихие воды. Я сел на край бревна и смочил холодной водой лоб, лицо, руки. Обернулся, посмотрел на будку, стоявшую посреди плота и служившую защитой от непогоды и палящего солнца. Увидел у входа в нее разрезанную пополам бочку — наш очаг, закопченный алюминиевый казан, и мне взгрустнулось.

В этой будке — будь то солнце, будь то ненастье — храпел Дориг. Тот самый Дориг. Он выбирался на белый свет только поесть да во время стоянок. Тогда Дориг отправлялся в ближние юрты на поиски молочной архи или более крепкого напитка. После этого ему оставалось только суметь вползти в будку. Каким-то особым чутьем он угадывал, где ему будет пожива, а то, что из-за него мы надолго застревали в пути, ничуть его не беспокоило.

Снова быстрина. Бревна оголовка ныряют, зарываются во вспененные волны. Орудуя веслом и шестом, я с трудом выправляю плот, чтобы хвостовые звенья не разнесло вдребезги от ударов о камни. Только-только вывернешься из узкого прохода между почти не видными в бурунах камнями, как снова надо круто отворачивать, а впереди уже подстерегает другая опасность.

Во время одного из таких маневров из будки высунулась опухшая физиономия Дорига. Затем появился он весь. Лениво почесал волосатые ноги и уставился на меня красными от жары, похмелья и долгого сна глазами.

— Привет, братишка! Где мы плывем? — зевнул во весь рот Дориг. Настроен он был миролюбиво.

— Только что прошли поворот у Сайра.

— Так и думал. У этого поворота трясет, как на ухабах. Толчки сон перебили… Черт! В глотке все пересохло. Свари-ка черный чай. Я посижу вместо тебя. — Напялив выцветшую соломенную шляпу и неуверенно ступая по бревнам, он подошел ко мне, взялся за шест. Все тело его было в красных вмятинах-пролежнях от матраца.

Я развел в бочке-печке огонь, поставил на нее казан с водой для чая.

— Пошевеливайся! — прикрикнул Дориг. — В глотке пересохло, понимаешь? А холодная вода вредно действует на желудок.

Чай уже закипал. Дориг сразу оживился. Пробежал к будке — откуда и прыть взялась! — вытащил из-под матраца мешочек с борцогами и арулом, ополоснул речной водой деревянную пиалу, зачерпнул ею чай, скомандовал:

— Вали к веслу! Хочешь, чтобы плот разнесло? Постой! Брось в воду головешку — дым глаза режет.

Я поплелся к гре́би. Дориг крикнул мне вслед:

— Посматривай, где можно остановиться. Может, повезет — будет что пропустить… Табунок увидишь — причаливай. Самое время кумыса попить. Сразу буди меня, как только на берегу кобылки покажутся. Я немного вздремну в тени.

Угораздило же меня попасть с ним в пару! Он сам все это обстряпал. Когда я узнал, что нам вместе придется гонять плоты, ничего уже нельзя было поделать. И отказаться не мог, потому что взял за правило делать то, что прикажут. Только так, убеждал я себя, скорее выберусь отсюда, вернусь в свой госхоз, к земле, о которой все больше и больше тосковал.

Дориг, понятное дело, соображал, что со мной ему обеспечена спокойная жизнь, что я буду вкалывать за двоих. Накануне сплава первого плота он сказал мне: «Не пожалеешь, сосунок, что я согласился взять тебя!» У него хватало нахальства говорить, будто не он ко мне пристроился, а сам меня к себе чуть ли не из милости берет!..

— Отдохнешь от геройского труда, позагораешь, — продолжал издеваться Дориг. — Со мной не пропадешь! Продуктов я запас, не зря поваром работал.

Хорош отдых! Все навалил на меня, а сам бездельничал, пьянствовал да спал. Когда мы гнали первый плот, я едва дождался конца пути. Незнакомая река, перекаты, быстрины, мели. Как удалось проскочить все опасные места, не разнести вдребезги или не обсушить плот — и не представляю. После-то попривык, пригляделся ко всем фокусам Еро, к ее замысловатым изгибам, наперечет узнал все камни на реке, каждую заводь, где можно было расслабиться от напряжения. И все равно было нелегко. Иногда даже ждал с нетерпением, чтобы Дориг остановил плот и отправился «промочить глотку», чтобы хоть немного передохнуть. Но каждая такая остановка грозила и неприятностями. Не станешь ведь оправдываться, что задержались в пути из-за молочной самогонки, без которой не может обходиться Дориг…

Всякий раз, когда мы доводили плот до места и сдавали его, я спешил как можно скорее уехать на лесовозе в лагерь, чтобы никто не вздумал о чем-нибудь расспрашивать. Пока все сходило благополучно, хотя застревали мы в дороге на сутки и больше.

…Под плотом то вскипала, пенясь, вода, то ласково плескались тихие волны. Справа на берегу показалось несколько юрт. Рядом с ними, на солнцепеке, лежали жеребята, а кобылицы, спасаясь от мошкары, забрели в воду. Когда плот почти поравнялся с ними, они выбежали из заливчика на берег. Будить Дорига я не стал.

Мы уже миновали стоянку табунщиков. Два молодых парня поили коней в реке и с интересом смотрели на плот. Один из них, опершись на длинный укрюк, молодцевато вскочил в седло.

— А парень отчаянный, — сказал ему второй табунщик, указывая на меня. — Провести по Еро такой плот — нешуточное дело!

Тот, что уже гарцевал вдоль берега, возразил:

— Попробовал бы он заарканить доброго скакуна и промчать на нем! — Гикнул и поскакал к юртам.

Другой вывел коня и, заливисто свистнув, пустился вдогонку.

Я не мог, как они, скакать, куда захочу… Был бы я вольным, тогда бы сказал им: «А ну-ка, соберите табун. Какого скакуна укротить? Этого? Сейчас я вам покажу!»

Плот мало походил на хулэга-аргамака, а шест и весло — на укрюк табунщика… Волны мерно бились о бревна, словно утешали меня: «Потерпи. Скоро оседлаешь своего железного аргамака и пустишься на нем в открытую всем ветрам степь».

Солнце на западе склонялось к горизонту. Подул прохладный ветерок, и река покрылась мелкой рябью, будто ее пробирала дрожь.

Из будки выполз Дориг.

— Где мы?

— Гарцын-Булан недавно прошли.

— И ни одного табуна кобылиц не видел? — недоверчиво спросил он. — В этих местах должно быть много летников. — Дориг осмотрелся, прищурив глаза, по сторонам. — Во-он, видишь, юрты белеют. Возле них и остановимся. Прошлый раз, правда, у них ничего не было. Тогда они только прикочевали. Проверим…

Я попытался отговорить его:

— Послушай, Дориг, лучше бы еще проплыть, пока не стемнело. И жара спала…

— Послушай, милейший, — передразнил Дориг. — Не тебе указывать, когда плыть, куда плыть, где останавливаться. — Он потянулся, сплюнул в реку. — Чем болтать лишнее, займись-ка лучше ужином.

Он нырнул в будку и вернулся, держа в одной руке осколок зеркала, а в другой бритву. Подошел ко мне, забрал шест. Мне ничего не оставалось, как развести огонь. Против ужина, честно говоря, я и сам не возражал.

В этих местах Еро спокойна. Один за другим сменяются тихие плесы. Чуть подправишь плот, и его несет течением по самой середине реки. Доригу почти и не пришлось потрудиться. Не успел еще вскипеть чай, как Дориг покончил с бритьем, расположился на краю плота, свесил ноги в воду и принялся старательно расчесывать поредевшие волосы. Я по опыту знал, что это означает: у первых же юрт, к которым мы приближались, он направит плот к берегу и исчезнет до утра. Так и случилось.

— Беги на корму! — закричал Дориг. — Готовь чалку!

Плот подворачивал на мелководье. Дориг упер конец шеста в дно реки и налег на него. Когда он хотел, у него и сноровка откуда-то бралась.

Я добежал до свернутой на корме веревки, схватил конец и бросился в воду. Добрел до берега, прикрутил чалку к кустам. Дориг закрепил оголовок плота.

Мы пили чай с талханом[78], Дориг крутил головой, к чему-то прислушивался. Начало смеркаться. На недалекой пастушьей стоянке послышались голоса. Донеслось мычание коров. Звонко заржала кобылица.

Дориг и чай допивать не стал.

— Ну-ка, подай! — ткнул он пальцем в выстиранную мной рубашку. Свою, грязную, зашвырнул в будку. Поглядел на себя в осколок зеркала и, видимо, чем-то остался недоволен. Походил, насвистывая, по плоту, будто искал чего-то, да так и не нашел ничего.

— Бревна, которые в прошлый раз оставили, не забыть взять. За ночь приготовишь проволоку и жерди. Вернусь утром.

Еще раз обошел плот, шагнул на берег и направился к юртам, что стояли за высокими тополями на пригорке. Я остался один. «Как бы отвязаться от него? С такой работой не скоро мы бревна сплавим. Доригу — что? Ему спешить некуда. Ему, похоже, здесь даже лучше, чем на воле. Забот никаких, а устраиваться он умеет. Лишь бы сегодня хорошо было…»

Для меня Дориг стал обузой, путами. Я что-то бормотал про себя, ругая последними словами Дорига, а заодно и себя. Казалось, волны слушали меня и сами стали нашептывать: «Чего ты брюзжишь? Не думай об этом бездельнике. Работай, не ленись. Бери пример с нас. Мы ни минуты не отдыхаем».

Безделье и в самом деле угнетало меня. Я взял моток проволоки, стал выпрямлять ее, размягчая на огне. Покончив с этим делом, проверил крепление каждого звена плота, жестче связал расшатавшиеся бревна.

Совсем стемнело. Я вытащил из будки постель, разостлал на плоту, улегся. Небо заволокло тучами, ветер усилился, и волны с шумным плеском бились о бревна. Вдали полыхали молнии, доносились глухие раскаты грома. Стало еще тоскливей. На стоянке залаяли собаки. Совсем рядом были люди, а мне в такую темную и ненастную ночь не с кем было и словом перемолвиться.

Не спалось. Я лежал с открытыми глазами. Будь небо ясным, хоть звезды рассеяли бы одиночество и тоску. А непроглядная темень давила, заставляла тревожно биться сердце. Нечем было дышать. Я озирался вокруг и вдруг заметил на противоположном берегу мерцающий свет. Он то приближался, то удалялся от меня.

«Что это такое?»

Я не сводил глаз со светового пятна.

«Да это трактор!» — дошло наконец до меня, и я представил, что сам, может быть, скоро выеду в поле. Вспомнил и старенький трактор, на котором всю зиму возил бревна с лесосеки. Перед тем как отправиться с плотами по Еро, я сделал ему профилактику и поставил трактор на консервацию. Даже воспоминание о «ржавом железе» теплом отозвалось в груди.

Плот все сильнее раскачивало на волнах. Я скатал и взял под мышку матрац, зажег кусок бересты, сошел на берег и попробовал устроиться на гальке. Не понравилось. Снова свернул постель, потащил ее по берегу и почти сразу набрел на мягкую луговую траву. Тут и матрац был ни к чему.

Отсюда отчетливее и ярче был виден свет на том берегу. Конечно, это был трактор!

Мысли убежали далеко-далеко, в детство. Как живого, увидел отца. Вот он идет за деревянным плугом, вгоняя изо всех сил лемех в неподатливую землю. От напряжения на его руках вздулись вены. Медленно бредут по пашне быки, но отец едва поспевает за ними — так тяжело управляться с плугом… Я рядом с отцом, но какой из меня помощник?

В середине дня на поле приходила мать, разводила костер у межи и пекла на углях толстые лепешки. Ничего вкуснее никогда не ел! Даже сейчас почувствовал запах этих горячих лепешек.

Работы в поле хватало. Лето почти всегда было засушливым, и отец поливал поле, к которому подходила вода по вырытой им канаве. Полоть доставалось мне. Чего-чего, а сорняков всегда было полно. И еще — сколько себя помню — таскал с пашни к меже камни. Каждый год убирали с поля камни, а их будто и не убывало. Зато не было большей радости, когда поспевал урожай и тугие, золотистые колосья пшеницы колыхались на ветру. Отец сноровисто жал их серпом, а мать ловко вязала снопы. Мне доверяли отвозить к току снопы на телеге. И водить быка вокруг жернова тоже поручали мне.

Когда я в первый раз сам повел быка по кругу, отец сказал:

— Молодец, сынок! Теперь ты настоящий мужчина!

От его похвалы меня чуть над землей не приподняло.

Мне нравилось на току. Здесь я чувствовал себя почти равным со взрослыми. И потом сама работа тут же, на глазах, давала результат — зерно. Все, что делали в поле до этого, только обещало урожай. И срезанные колосья, и снопы еще не были зерном. Когда же отец большой деревянной лопатой с силой подбрасывал высоко вверх сыпавшуюся из-под жерновки массу, ветер относил на конец тока мякину и соломенную труху, а к ногам падало в быстро растущий ворох чистое зерно. Это была награда за долгий и тяжелый труд.

Поле кормило нашу семью, и отец всего себя отдавал земле, хлебу. Он был не как все. У него не лежала душа к скоту. Скот, конечно, у нас был, но отец жил землей. Год за годом работал он не покладая рук, не обижаясь на свою судьбу. И меня приучал к труду. Был бы он жив, видел, как я управляю трактором, как отвалы плуга переворачивают пласты целинной земли, сказал бы: «Ты настоящий мужчина, сынок».

Сказал бы… Такое я напахал! При одной мысли, чего я натворил и за что расплачиваюсь теперь, защемило сердце. Когда еще сумею оправдаться перед памятью отца?

От горьких раздумий отвлек яростный лай собак и чья-то брань. Уже рассвело. Я поднял голову и увидел направлявшегося к плоту Дорига. Он швырял камнями в наседавших на него собак и ругал их на чем свет стоит. По его шаткой походке нетрудно было определить — пьян-пьянехонек.

Дориг взобрался на плот и заорал, обращаясь уже ко мне:

— Ты что, думал, меня в живых нет? Где моя постель? Ты почему не постелил мне постель? Ты еще узнаешь, кто я! — Он засучил рукава и полез в будку.

Я переждал, пока Дориг утихомирится. Когда он захрапел, вернулся на плот, отвязал его, отпихнул шестом от берега и направил по течению.

Пьяный Дориг все же проснулся, вылез наружу и, скрипя зубами, разразился руганью. Направился было, сжав кулаки, в мою сторону, но не устоял на ногах и с размаху сел на бревна. Отпустив несколько отборных ругательств по моему адресу, на четвереньках пополз в будку и замолк.

Полдня я был предоставлен самому себе, пока Дориг не проспался. Он больше не ругался и не собирался лезть в драку, но тяжкое похмелье угнетало его.

— Не забудь те бревна, — буркнул он.

В прошлый раз у нас распустило одно звено, и пришлось оставить больше десятка бревен в тихой протоке. Я, конечно, помнил, что надо забрать их, и Дориг мог об этом и не говорить. Так и так одному придется делать сплотку. Уж помалкивал бы лучше, пьяница несчастный! Без него не обойдется.

Я смолчал.

— Ты что, глухой? Около тех бревен остановись, — громче повторил Дориг. — Там поедим. И в тени полежать надо. От этой жары голова пухнет.

«Весь распух!» — с отвращением подумал я и опять ничего ему не ответил.

Еро бежала по равнине и неспешно донесла нас до протоки и заводи перед нею, где случилась у нас в тот раз небольшая авария. Я остановил плот и тут же увидел на другой стороне протоки запряженного в телегу быка. Старик и девушка грузили на телегу распиленные бревна. Те самые бревна, что мы оставили здесь… Дориг, понятно, тоже увидел.

— Я этих воров проучу! — Он засучил штаны, спрыгнул с плота, зашагал к берегу, разбрызгивая вокруг себя грязь и воду.

Мне ничего не оставалось, как последовать за ним.

Не успел я сделать и нескольких шагов, как в упор — глаза в глаза — встретился со взглядом девушки. Не смея поднять головы, я видел только ее загорелые босые ноги. Девушка с трудом вытаскивала их из густого ила и толкала перед собой отпиленный кусок бревна.

Между тем я обогнал Дорига и очутился почти рядом с девушкой. Она перестала толкать сутунок, перебросила через плечо длинную черную косу, сняла с головы старенький белый платок и, обмахиваясь им, произнесла, слегка заикаясь:

— Д-дрова… т-телегу…

Я догадался, что она просит нас помочь погрузить дрова. Вот это придумала! Распилили наши бревна, и мы же еще должны помогать!..

Видя, что мы не очень спешим с подмогой, девушка вспыхнула и решительно склонилась над сутунком. В это время Дориг, задев тонкие пальцы девушки, поставил на бревно свою грязную лапищу. Девушка, словно обжегшись, отдернула руку.

— А ну-ка, воришки, — презрительно произнес Дориг. — Зачем взяли наши бревна?

— Д-да, — спокойно ответила девушка. — Вз-зяли. И уже почти все ис-стопили.

Старик возился у телеги и только теперь подошел к нам.

— Чего вы ругаетесь из-за нескольких бревнышек? Мало их в лесу?

— Дурья голова! — Дориг напустил на себя важность и строгость. — Эти бревна принадлежат государству. А вы запустили руку в государственный карман. Поскольку я отвечаю за это государственное имущество, придется с вас спросить.

Девушка сверкнула глазами. Как сверкнула! От волнения она и заикаться стала сильнее.

— М-ммы не с-себе… М-ммолочный з-завод… М-ммолоко с-скисало… Уб-ббыток…

Старик пояснил:

— Сынки, на нашем молочном заводе дрова кончились. Десять тысяч литров молока могло скиснуть. А тут — бревна. Пришлось взять. Большой убыток мог произойти.

— К-казенное пошло на к-казенное, — добавила девушка и окинула Дорига таким неприязненным взглядом, что даже мне стало неловко. Я про себя порадовался, что не мне предназначался этот колючий взгляд.

— Милейшая заика, — как ни в чем не бывало продолжал свое Дориг, — какое мне дело до вашего молока. Скисло оно или не скисло. Хоть на землю его выливайте. Можете на архи перевести. Даже еще лучше. Меня позовете — не откажусь. А лес к вашему молоку не относится. Украли бревна? Платите. Понятно?

Я решил выручить девушку.

— Ладно, Дориг, пошли. Они ни в чем не виноваты. Тебе же объяснили.

Дориг моментально, словно рысь, обернулся ко мне и, захлебываясь словами, закричал:

— Щенок! Чего лаешь? Ты что, забыл о своем трудовом героизме? Мы, значит, должны отдавать этим разбойникам с таким трудом добытые бревна?

Девушка вцепилась в руку Дорига.

— Х-хватит! Мы з-заплатим. Ч-чем вам з-заплатить? С-сколько?

— Деньгами, — усмехнулся Дориг.

Кровь бросилась мне в лицо. Я замахнулся… Дориг отлетел на несколько шагов и свалился в грязь. Девушка уставилась на меня широко раскрытыми глазами. Я и сам растерялся от своей дикой выходки и, стараясь не смотреть на девушку и старика, схватил сутунок, который так и лежал перед нами, поволок его к телеге.

— Везите дрова к себе. В следующий раз захвачу для вас несколько бревен и оставлю здесь. Нет, я лучше дрова привезу, чтобы вам не пилить…

Сам не знаю, как у меня вырвались эти слова.

Девушка разулыбалась.

— В-вы часто гоняете плоты?

— Каждую неделю.

— Где вы работаете?

Что сказать? Соврать? Не смог. Бухнул:

— Я заключенный. — И бегом к плоту.

Девушка крикнула вслед:

— З-заходите к нам.

— Наша юрта крайняя слева, — добавил старик. — Молока нальем.

— Спасибо, дедушка!

Я столкнул плот и вывел его из протоки в русло Еро.

Дориг забился в будку и носа не высовывал. До самого конца пути мы с ним и словом не перекинулись. Куда только девалось его нахальство, грубость. Почувствовал, должно быть, что больше я ему спуску не дам. Еще до того, как я сдал плот, смотался на лесовозе, не дождавшись меня. Гнать со мной следующий плот наотрез отказался. Не знаю, чем он объяснил свой отказ. Я не допытывался. Меня это вполне устраивало. Зачем мне нужен был этот бездельник, за которого надо было работать да еще готовить для него еду, обстирывать его, выслушивать бесконечную ругань, ждать во время остановок, пока он наберется… Пользы от Дорига не было ни на грош. Я мог вполне справиться и один. Мне разрешили. Составил я такой же плот из пяти звеньев и пустился в путь.

Здорово! Набрав скорость, плот устремился вниз по Еро. Только берега мелькали. Река, должно быть, понимала, что я тороплюсь, и, как могла, помогала мне. За каких-нибудь двое суток, даже меньше, доплыл до протоки, у которой обещал оставить дрова. А какие дрова! Уж я постарался — отобрал самые сухие поленья. Смолистые, без сучков.

Учалился возле старого, склонившегося над водой тополя, перенес дрова к самой дороге. Спускаясь к берегу, заметил, что в засохшей грязи остались отпечатки маленькой босой ступни. Рядом были и другие следы — крупнее, но я не мог отвести глаз от следов почти детской ножки. Стоял и разглядывал их, будто диво какое-то… Казалось, я вижу не этот отпечаток на земле, а широко распахнутые глаза, длинную черную косу, мягкий овал нежного лица, слышу проникающий в самое сердце голос…

Приложил ладонь ко лбу, чтобы не слепило солнце, и долго всматривался в видневшиеся поодаль юрты, стараясь угадать, какая же из них «крайняя слева», в которой живет Она со своим дедом. Подумал, что и девушка, может быть, так же поглядывала на Еро, ожидая меня. А вдруг она и сейчас смотрит?.. Но на это нечего было и рассчитывать. Нужен я ей! Дернуло за язык ляпнуть, что я заключенный…

И все-таки радостное, восторженное чувство не покидало меня. И на следующей неделе я снова нагрузил плот сухими дровами. Плыл, торопил плот и реку, что несла его на своих волнах, и думал только о ней. А время словно остановилось. И плот будто застревал то и дело, крутился на одном месте, и река чуть ли не вспять текла… Однако через те же неполные двое суток плот благополучно приплыл к тому же старому тополю. Наспех завязал чалку и бросился туда, где оставлял дрова. Их не было. Зато на берегу протоки стояла Она. Увидела меня и разулыбалась.

— Б-благополучно п-прибыли?

Как это у нее славно выходит! Даже хорошо, что немного заикается. Мне бы ответить ей, поздороваться, а я растерялся и спросил:

— Вы взяли дрова, которые я привез?

— А как же!

Она опустила глаза, явно смущаясь тем, что я обратился к ней на «вы». Только теперь я заметил, что она принарядилась. На ногах были новые черные туфли со шнурками, голова покрыта цветастым шелковым платком. Легкий, чуть длинноватый зеленый дэли стягивал в тонкой талии оранжевый пояс. Девушка справилась со смущением, хотя слишком уж откровенно я пялил на нее глаза.

— Я в сомон собралась, да никак попутной машины не дождусь…

— И ни одного лесовоза не было?

— Н-нет. — Она бросила взгляд на привязанный к тополю плот. — Вы разве один п-плывете?

— Один.

— А-а, — протянула она, кивнула головой, будто это очень ее удивило, и спросила: — А п-почему вы в прошлый раз не зашли к нам?

Как было объяснить? Конечно, мне хотелось зайти. Я не решился. И потому, что ляпнул тогда про себя. И еще думал, что меня могут заметить. Кто-нибудь решит, что я сбежал. Мало ли что могут подумать и сказать люди… Короче говоря, не зашел. И оправдываться не стал.

— Вы все время с-спешите, — вздохнула девушка. — Я в тот раз в-видела вас. Вы тоже долго не с-стояли.

— Так вы меня видели? — воскликнул я.

— Н-ну да. Сразу п-пришла на берег, а вы уже уп-плыли… — Видимо, испугавшись своей откровенности, она поспешно добавила: — И сейчас вы, наверно, с-спешите?

— Что вы! Никуда я не тороплюсь!

— Если я не п-помешаю, возьмите меня с собой. С-сколько можно ждать эту м-машину.

— Поехали! — Душа моя ликовала. — Только мы будем долго плыть. И потом… на плоту не очень удобно.

— Лишь бы доехать, а на чем — не так уж важно. — Она сделала небольшую паузу. — Если ваш плот такой уж тихоходный, не будем з-задерживаться.

Она присела и стала развязывать шнурки, собираясь перейти протоку вброд.

— Давайте я вас перенесу.

Девушка, словно ребенок, протянула обе руки, обхватила шею и повисла у меня на спине. Ее маленькие груди, словно отшлифованные речные гальки, упирались в мои голые плечи и жгли их. Я даже не дышал, пока нес ее до плота.

И вот плот уже на середине Еро, и мы плывем. Вдвоем! Такого я и представить не мог.

Пока я, стараясь изо всех сил, показывал свое умение править шестом, девушка расхаживала по плоту, глядела на волны, по которым под яркими лучами солнца бежали разноцветные блики, и это доставляло ей большое удовольствие. Потом она подсела ко мне, трогала тонкими пальцами пену, проникавшую между бревнами из-под плота, посматривала с улыбкой на меня, о чем-то задумалась и устремила взгляд на далекий горизонт. Я тоже стал смотреть туда. Мы обменивались какими-то фразами. О чем говорили — не помню. Заметил только, что она совсем перестала заикаться…

Уважаемый читатель! Пока герои этого повествования смотрят вдаль, думают свои думы и разговаривают между собой, разрешите сказать несколько слов от себя. В какой-то книге я вычитал, что, когда наступает высшая точка душевной радости, даже немой человек может заговорить. А уж слегка заикающийся просто забывает об этом недостатке своей речи. Ничего сверхъестественного в этом нет. Не так ли? Конечно, об этом не догадывались ни ошалевший от счастья Дордж, ни хрупкая девушка, имени которой мы до сих пор не знаем. Ну а теперь пусть наши герои продолжают прерванную беседу.

— Вы долго пробудете в сомонном центре?

— Нет, завтра же надо вернуться. — Она задумчиво посмотрела на меня и спросила: — Скажите, почему вам пришлось заниматься этой… работой?

Застигнутый врасплох, я не сразу смог что-нибудь ответить, но потом рассказал ей о себе все. Не забыл сказать и о том, что надеюсь скоро освободиться из заключения. Досрочно.

Девушка ни о чем больше не стала расспрашивать. Некоторое время мы оба молчали. Потом она поднялась и направилась к будке.

— Я сейчас сварю чай.

Какое это было наслаждение! Что это был за чай! Я будто вкусил все земные блаженства. Впервые узнал я, что, к чему бы ни прикоснулась женская рука, все становится необыкновенно приятным и ласковым. И огонь в бочке-печурке пылал ярче и жарче, и обыкновенный черный чай был таким ароматным, что хотелось его пить и пить.

— Какой все же злой человек был тогда с вами, — вдруг произнесла она. — Я боялась, что вы вместе с ним рассердитесь на нас.

Мне и вспоминать о Дориге не хотелось, хотя ему-то как раз я больше всего был обязан своим счастьем: оказался вместе с такой девушкой! А она продолжала, словно воробей, щебетать:

— Я первый раз на плоту. Как интересно! — Заглянула в будку. — Почти как в юрте… И печка у вас есть. Даже лучше, чем на машине. Правда ведь?

— Конечно, — подтвердил я.

— Хорошо, что вы меня с собой взяли. Я так рада… А куда вы отвозите лес?

— В Хурдын-Тохой. Там главная база. Это за сомоном.

Солнце клонилось к закату. На берегу Еро показались приземистые строения сомонного центра. Река как бы замедляла здесь свой бег. В лучах заходящего солнца, насквозь просвечивающего воду, переливались всеми цветами радуги камушки на дне. Сколько раз проплывал я на плоту по реке, а ни разу не замечал, чтобы так быстро проходило время. Короче, что ли, дорога стала?

— Вот мы уже и доплыли…

Девушка вздохнула с сожалением.

Пока я направлял плот к берегу и причаливал его, она все порывалась о чем-то спросить меня, но, видимо, не решалась. И все же не утерпела:

— Между прочим, отец просил меня узнать, как вас зовут…

Значит, это был ее отец, а не дед. Значит, это его интересует мое имя. Ну что же, так и быть, уважу просьбу отца!

— Меня зовут Дордж. А вас?

— Дулма, — ответила она, глядя мне прямо в глаза.

Мы медленно подошли, взявшись за руки, к краю плота и остановились, глядя в глаза друг другу. Наши тени колыхались в воде. Мне казалось, что я всегда видел это голубое небо и закатное солнце, плещущиеся у ног волны Еро, и освежающий ветерок был моим старым знакомым. Я был уверен, что и Дулме все это представляется точно таким же — знакомым и близким. Вдруг мне вспомнилась почти такая же картина, которая висела в столовой на центральной усадьбе госхоза: парень и девушка стояли на берегу реки, и заходящее солнце озаряло их, прибрежные деревья и воду. Хотелось верить, что художник, изобразивший на полотне этих молодых людей, как бы предугадал самый дорогой миг моей жизни.

Пальцы Дулмы легонько подрагивали. Я крепко сжал их. Наверное, и она думала о чем-то общем для нас обоих.

Я перенес Дулму на берег, с неохотой опустил ее и вернулся на плот. Мы долго стояли друг против друга — она на берегу, я на плоту — и не могли ни глаз отвести, ни слова вымолвить.

— До свидания! — прошептала Дулма дрогнувшим голосом.

Я взялся за шест.


Зарядил дождь и не прекращался ни днем, ни ночью. Ветер гнал по Еро такие волны, что нечего было и думать о плотах. Мы сидели, пережидая непогоду, в своих шалашах, насквозь пропитавшихся сыростью и резкими запахами. Мокрые поленья не хотели гореть и только шипели в печи, а в котле из-за этого никак не варился наш скромный обед. Сквозь лапник и кору, застилавшие шалаши, стекали капли воды, и это еще сильнее нагоняло тоску, заставляя всех зябко ежиться. Кое-кто вооружился иголками и шильями, латал обувь, благо кожа размякла от сырости и легко поддавалась ремонту. От развешенных вокруг печи портянок шел удушающий запах пота.

Иногда дождь ненадолго затихал, словно прислушивался, о чем говорят в шалашах, но тут же принимался с новой силой бить тугими струями.

Я то и дело выходил наружу, вглядывался в неприветливую серую муть, окутавшую весь белый свет, в надежде, что ветер разгонит тучи и можно будет пуститься в путь. На душе было муторно. По всем расчетам, Дулма давно уже истопила все дрова, а я торчу здесь… Дрова, конечно, были ни при чем. В них не было никакой нужды, в дровах. Разве что зимой они понадобятся Дулме и ее отцу. Пусть в их юрте будет тепло. Пусть меня вспоминают, когда будут жарко пылать, постреливая искрами, сухие поленья… Сколько же еще будет лить этот дождь?

Вглядываясь вдаль, я заметил, что тучи не кружат, как вчера, на одном месте, а быстро несутся по небу, задевая рваными краями кромки гор. В нескольких местах обозначились просветы чистой голубизны. Однако наладится погода. Наладится! Может, еще сегодня?

Вернулся в шалаш и от нечего делать стал щепать лучины и ставить их поближе к огню, чтобы подсыхали. Из соседнего шалаша послышался громкий голос:

— Дордж! Тебя надзиратель вызывает.

Я отшвырнул полено.

…До моего слуха с трудом доходили слова надзирателя:

— Поздравляю тебя, Дордж. С этой минуты ты свободен. Тебе надо явиться в аймачный центр. Там оформят документы. Верю, что ты будешь хорошо работать, не хуже, чем здесь. Может, даже в том же госхозе. Тебе ведь писали, что возьмут на прежнюю работу? Только вот с транспортом как быть?

Радости моей не было границ. Поблагодарив надзирателя, а заодно и всех, кто был в шалаше, я побежал к себе, чтобы и там поделиться такой новостью. И тут меня осенило. Зачем мне какой-то транспорт! Я же могу напоследок сплавить по Еро еще один плот. Хотя бы звена три. До Хурдын-Тохоя доберусь по реке, а там на лесовозе быстро попаду в аймачный центр. По дороге можно и задержаться ненадолго — я теперь человек вольный! Заеду к Дулме. Плот подождет меня у старого тополя. Дровишек все-таки напоследок подброшу. Пробуду там сколько захочу. Как здорово, что именно там начнется моя свобода!


…На востоке заалело небо. Завели свои немудреные песенки птицы на склоне Нарана. Прояснился горизонт. Я огляделся. Осталось вспахать небольшую полоску. Еще два-три захода, и будет готово поле для золотой пшеницы.

Земля, которую я заканчивал пахать, чем-то напоминала мою жизнь. Наранские склоны, когда я впервые тронул их плугом, были горды и высокомерны. Первый урожай на них был почему-то невелик, и их оставили под пар. Но нынче они должны дать много хлеба. Я тоже был высокомерный и вспыльчивый, однако смог преодолеть и себя, и все трудности, что выпали на мою долю.

На меня глянуло с фотографии, что была рядом с зеркалом, милое лицо моей Дулмы. Она как бы говорила мне: «Ты ведь устал, Дордж…» Устал? Ничего подобного!

Из-за горы выкатилось солнце, чтобы окинуть взором вспаханную мною за ночь землю. Закончив предпоследний круг, я взобрался на кабину трактора и уставился на медленно поднимающееся румяное солнце. Почему-то вспомнился Дориг. Ему, конечно, никогда не придет в голову любоваться восходом. Мне в те недавние, а теперь такие далекие годы тоже было не до небесного светила… Но если бы сейчас рядом со мной стоял Дориг, я бы крикнул так громко, чтобы горное эхо тысячу раз повторило мои слова:

— Смотри на солнце! Видишь, как оно поднимается над землей? Смотри на наши поля! Это та жизнь, о которой я мечтал!


Пер. А. Китайника.

ОХОТНИК

…Соловый твой хотя и мал,

Положись на него.

Бей зверя метко, наповал,

И не мучай его…

(Из народной песий)

«Черт побери! Что же это со мной происходит? Почему я так разволновался, словно мальчишка, которому пообещали первую охоту?» Время уже было за полночь, но мне не спалось. Я переворачивался с боку на бок, изредка поглядывая в дымовое отверстие юрты, где в бездонно-синем небе мерцали холодные, осенние звезды. «Не лучше ли прямо сейчас же и встать?» — подумал я. Меня раздражала узкая железная кровать с высокими ножками: одеяло то и дело сползало с нее, и мне надоело его натягивать на себя.

Юрта за ночь заметно поостыла, и, когда одеяло сползало, мои старые кости начинали ныть.

В темноте я попытался найти на ощупь свою берданку и нечаянно задел мешочек с гильзами и свинцовыми пулями — они с грохотом полетели на пол. Я от неожиданности вздрогнул и отдернул свои иссохшие старческие руки. Они снова заныли, но это была уже привычная боль. Куда больше меня беспокоило другое: по-прежнему ли метко бьет моя старая берданка? Прошло ведь уже более десяти лет, как я бросил охотиться, и будет совсем нехорошо, если окажется, что она теперь под стать моим подслеповатым глазам.

Правда, вчера я ее хорошенько прочистил шомполом и показал ребятам. Они вроде бы похвалили, но как на них положиться: могли и подшутить над стариком. Кто их знает! Да и гильзы пролежали столько лет без дела, что стали ядовито-зеленого цвета. Их я тоже постарался привести в надлежащий вид, но поди знай, а вдруг и они будут давать осечку? Словом, все у меня выходило не так, как хотелось, и от этого на душе было неспокойно.

Я вытащил из-под подушки кисет, набил трубку и закурил. В темноте ночи она весело светилась, и я, как мальчишка радуясь ее огоньку, продолжал размышлять: «До чего же дошел — не уберег даже однорогую буренку бедной старушки Дулмы. Теперь у нее хлопот прибавилось: целыми днями ухаживает за своей любимицей, ищет всякие мази и смазывает ей раны. Бедная Дулма! Как она привязана к своей старой буренке… Бывало, пригоню коров, а она не нахвалится на нее: «Ты посмотри, какое вымя! Молочнее моей буренки я коров не видала — сейчас вообще у многих молока почти не стало, а моя старушка каждый день приходит с тугим выменем. Соски у нее вон какие, молоко так само и льется. Нет, мне другой коровы не надо! С нераздоенной я уже не справлюсь — силы не те». Частенько она и меня нахваливала, считая, что я понимаю толк в травах и пасу стадо, умело выбирая пастбища.

Я лежал и словно слышал ее слова, и мне так захотелось, чтобы ее буренка выжила.

А случилось то, что и должно было случиться: почуяв волка, стадо понеслось, а старая корова отстала. Вот ее серый и потрепал.

От старости никуда не денешься, но ничего — я еще доберусь до обидчика. И чем я хуже этих молодых, черт побери! А вчера они, кажется, именно обо мне толковали. Сижу я, чищу гильзы, а они шепчутся: «…из ума выжил, в детство впал…» Известное дело, постарел, но чтобы дойти до такого… Нет, шутите!

Когда в молодые годы я собирался на охоту, все с уважением на меня поглядывали. Никто тогда не смел и подумать такое. А теперь постарел…

Я сделал глубокую затяжку и поперхнулся густым дымом. Откашлявшись, решил было вставать, приподнялся с кровати и даже засунул в холодные унты ноги, но тут же выдернул обратно. В юрте была такая стужа, что я подумал: «Почему я должен вставать первым? Разве нет у меня сына и невестки? Сначала надо попить горячего чаю, а потом уже ехать». И от непонятной злости, закипевшей во мне, я грубо окликнул их:

— Эй, вы! Встаньте и подайте мне чашку горячего чаю!

Невестка тут же поднялась, загремела посудой, и я сразу успокоился, глядя на нее: как хорошо иметь такую невестку. Ею нельзя было не гордиться: ее молодое, тугое тело словно излучало тепло. Она возилась у печки в легком халатике, и холод ей был нипочем.

Я вдруг вспомнил, что ночью табун подходил к юрте, и тут же перекинулся на сына:

— Посмотри-ка мою лошадь, она была на привязи. Не ушла ли ночью с табуном?

Но сын и не пошевелился, только пробубнил что-то невнятное мне в ответ. Я смотрел на него и думал: «Всякий человек обязательно что-то наследует от родителей. Почему же у него ничего нет ни от покойной матери, ни от меня? Более того, он не похож ни на одного из девяти наших детей. То ли ленив, то ли еще что, но в свои тридцать он выглядит совершенно беспомощным человеком. Ну что с ним будет после моей смерти?.. А может, все и образуется…»

Печка уже давно разгорелась. Я лежал и слушал, как трещат сухие сучья. Тепло от раскалившейся печки успокоило меня, но настроение так и не поднялось. Одна навязчивая мысль сверлила мне голову: «Мое старое тело уже неспособно излучать тепло, и место мне теперь только у теплой печки». Вдруг я услышал громкий смех, через приоткрытую дверь донеслись обрывки фраз: «Выжил из ума… конечно же, спятил…» Меня охватил гнев.

«Смотрите-ка! Говорят, спятил, да? Уже родной сын и невестка начали надо мной насмехаться, да? Пусть даже я выжил из ума, но разве я стал для вас обузой? Может, я вас объедаю? Черт побери! Да мне наше сельхозобъединение доверяет пасти дойных коров!..» Я так распалился, что решил сказать им несколько крепких слов и, накинув дэли на плечи, торопливо вышел во двор.

— Кто спятил? Чего это вы решили насмехаться надо мной?

Сын, заметив мою злость, удивленно посмотрел на меня и сказал:

— Отец! Это Буланый выжил из ума. Посмотри сам… Такое холодное утро, земля сплошь покрыта инеем, а он стоит и отмахивается от воображаемых оводов. Что на это скажешь?

Я взглянул на своего Буланого.

«Неужели бедный конь на самом деле спятил? Вроде бы по годам еще рано… С моим Серым такое случилось, когда ему было уже за тридцать, а Буланому всего только двадцать пять исполнилось. Да нет, он, видать, просто замерз ночью и теперь пытается согреть себя — шутка ли всю ночь провести на привязи», — подумал, я и обратился к сыну:

— Сынок! Оседлай его! Хочу пораньше отправиться к ущелью Агатуя. — Сам же подумал совсем о другом: «Хорошо, бывало, трусить на охоту в такую пору, когда ночь еще не ушла, а рассвет еще не наступил». Затем зашел в юрту, наскоро попил горячего чаю, взял свою берданку, опоясался патронташем, вскочил на Буланого и поскакал.

Мерцание звезд было уже едва заметно: близился рассвет.

Я стегнул коня и поскакал прямо к ущелью Агатуя. Мой Буланый мчался по едва различимой тропинке, петлявшей вдоль берега замерзшего ручья… Вся наша жизнь прошла в этой синеющей тайге, так что эту тропинку мы проторили давно. Случалось ездить по ней в любое время дня и ночи: когда шагом, когда тихой рысью или скакать, как сейчас, галопом. И потому он так смело несется в ночной тьме, что знает — не заденет ни один камешек, обойдет любую ямку.

Славный мой Буланый! Еще не потерял свою резвость, хотя и приходится его порой подстегивать…

До чего же странно устроен человек. Всю свою жизнь он старается быть лучше и выше других. И что из этого получается? Одни неприятности. Взять, к примеру, меня. Полез учить уму-разуму того паренька, который охотился за сурками. И зачем, спрашивается? Хотел показать, какой я знаток. А чем это кончилось? Пока я горло драл, волк чуть не зарезал корову из стада. Вот теперь и скачу в темноте, вместо того чтобы спать крепким сном в теплой юрте. Надо же было так разозлиться на того парня. Бросил свое стадо, подъехал к нему, стал горланить: «Как же ты охотишься на сурков, черт побери! Даже не знаешь, что надо ложиться против ветра! Да! Перевелись настоящие охотники в наших краях!..» А пока его вразумлял, не заметил, как стадо мое вдруг всполошилось и понеслось. Хорошо, что тот паренек вовремя подоспел и выстрелами отогнал волка, иначе не видать бы мне буренку в живых.

И где же теперь оставить Буланого? Не ехать же мне на нем до самого ущелья, хотя надо бы поспеть, пока иней не растаял. Нет! Оставлю все ж таки его внизу, а сам пешком доберусь до ущелья: уж очень привольно там волки себя чувствуют.

Я не успел подумать, как мой Буланый сам перешел на шаг. Горизонт на юго-востоке постепенно желтел, забрезжил рассвет.

Спешившись, чтобы подтянуть подпруги, я заметил, что конь весь дрожит и тяжело дышит, по удилам катилась пена, и пот лился с него градом. Что и говорить, постарел мой бедный конь. Раньше он такое расстояние на всем скаку мог одолеть и выглядел совсем свеженьким… Я не стал его подгонять, и мы двинулись тихим шагом.

Уже рассвело, а мы одолели только половину пути. Теперь не успеем… Ну что поделаешь: молодость безвозвратно покинула нас обоих, ее не вернешь.

На горных вершинах заблестели первые лучи солнца. Кругом до боли в сердце знакомые места. Да и эти причудливые скалы, говорливые ручейки, родники, синеющая тайга, поляны — они тоже хорошо помнят нас. На первый взгляд все осталось таким, как прежде, но если приглядеться внимательно, то увидишь — многое изменилось. Даже утесы оказались подвластны времени — буйные ветры, дожди и снега кое-где подточили их, сгладили выступы и вершины. Сейчас они бурые от покрывающей их сухой травы.

А в молодом березняке, наверное, резвятся молодые лоси, олени, изюбри, которые, конечно, не знают меня — они ведь еще совсем маленькие.

«Как же называют трехгодовалого оленя? Надо же, забыл… А вот с волком, которого я хочу убить, мы, вероятно, уже встречались где-то здесь с глазу на глаз», — думал я.

Осеннее солнце стало припекать спину, и я только теперь почувствовал тяжесть своей берданки и ломоту в суставах.

Так что ж теперь делать? Видно, придется поворачивать домой, сегодня охоты уже не будет. Настроение было вконец испорчено. За многие годы я еще ни разу не возвращался из леса с пустыми руками. Под землю от стыда провалишься… Нет, на себя я не обижался, но вот на Буланого, на его старость — да.

И все-таки я решил еще побродить по лесу, тряхнуть стариной. «Старость — это еще не конец», — подбадривал я себя, направляясь к лесной опушке.

Смотри-ка! Солончак… Значит, и косули сюда приходят. И даже изюбри! Надо же! Лижут соль, как из поварешки. А эти следы? Неужто лань? Пожалуй, крупноваты для нее? Я попытался разглядеть следы прямо с лошади, но они расплывались перед глазами, и я спрыгнул на землю.

Да зачем мне эти следы?.. Они ведь не волчьи…

Раскурив трубку, я задумался.

До чего же живучи эти солонцы. Ведь это, кажется, именно те, где я убил своего первого крупного изюбря. У его рогов было восемнадцать отростков. А мне тогда только-только исполнилось двадцать лет… Помню, всю ночь я лежал тогда в снегу на оледенелой земле, согревая ее своим горячим телом. Постой! А может, не на этих солонцах я был? Неужели ошибся? Да нет же! Они должны быть где-то здесь, рядом.

Я огляделся вокруг и очень скоро нашел их: они действительно были совсем рядом, но до чего они изменились! Теперь никто бы не поверил, что сюда когда-то ходили не только гураны, но и изюбри. Ничего, можно сказать, и не осталось: какая-то ямка, заросшая бурьяном да засыпанная всяким сором. Теперь-то сюда не только изюбри, но и мыши, наверное, не заглядывают. Зато совсем рядом образовался новый солончак. Вот и хорошо, так и должно быть. Совсем ведь неважно, где он: лишь бы приходили к нему косули, лоси, изюбри. Правда, в мои молодые годы хозяевами здесь были лишь самые крупные изюбри, они и близко не подпускали всякую мелюзгу. Всю ночь в гордом одиночестве лизали соль своими нежными, алыми языками. Сейчас, если об этом кому-нибудь рассказать, никто не поверит.

А откуда появился этот новый солончак? Ясное дело, его раскопала вот та мелюзга, которая сейчас снует в березняке, — жить-то всем надо.

В те годы и я рядом с бывалыми охотниками был ничто, под стать этой мелюзге — все только на побегушках; где надо устроить загон на изюбрей или кабанов, туда сразу меня и гнали. Но время шло, и мой черед таки настал… Сейчас и не припомню случая, чтобы я хоть раз миновал этот солончак. Но чем же он мне так дорог?

Может, тем, что тот изюбрь помог мне в моей бедняцкой жизни? Охотнику ведь редко выпадает такая удача. Пожалуй, нет. Скорее всего, вот чем — то была моя первая самостоятельная охота. Ну так что же тогда произошло?

…На рассвете, когда все вокруг было окутано туманом, оглушительно громыхнуло мое кремневое ружье. Выстрел потряс лес и отдался многократным эхом на горных вершинах. Я услышал, как рванулся хангайский сизый красавец, зашуршав травой, и вскоре все стихло. Но я уже по звуку догадался, что попал в него, и так обрадовался своей удаче, что как одержимый забубнил, залепетал то ли молитву, то ли заклинание. И почудилось мне в ту минуту, будто сам хозяин лесной чащобы, завидев мою радость, выглянул между деревьев, улыбнулся и, моргая глазищами, изрек: «Да удостоим милости этого бедного юношу». Разгоряченный, я и не заметил, что разорвал себе рукав о сук, да и шапки не оказалось на потной голове — стоял как завороженный и думал: «С сегодняшнего дня земляки будут почитать меня не хуже любого прославленного охотника». Но вдруг мысли мои смешались и вместо них мне снова явилось видение лешего. Будто говорил он мне: «Это не по моей милости и доброте убил ты изюбря, а сам Хангай, щедрый Хангай одарил тебя». Я снова стал молиться и кланяться ему, а потом принялся счищать с мушки ружья белый пыж, зацепившийся во время выстрела. Но не успел я еще пережить радость удачи, как со стороны опушки послышались шаги. Сомнений у меня не было — это шел какой-то крупный зверь. Вдруг он всхрапнул, остановился, но потом степенно направился прямо к солончаку. Я был страшно удивлен — неужели после такого грохота снова пожаловал изюбрь? На миг мне даже стало не по себе. Но, поняв, что это действительно он, я затаил дыхание, наугад прицелился… и все же не решился выстрелить. Щедрый Хангай только что ниспослал мне, может быть, своего лучшего из лучших, а я, ненасытный, опять жажду крови? Нет. Если он привык в одно и то же время кормиться здесь, то пусть проведет ночь вместе со мной. Боясь вспугнуть его, я продолжал неподвижно лежать и слушать, как он дышит и облизывается. Во всех его движениях было что-то близкое и родное для меня. И как только забрезжил долгожданный рассвет, изюбрь скрылся в чащобе, поблескивая серебристым крупом.

Я тут же вскочил и, не успев пробежать и двадцати шагов, обнаружил своего изюбря в кустарнике на берегу ручья: он лежал, растянувшись во всю длину своего громадного тела, словно слиток серебра. Я с трепетом подошел к нему, поднял застывший на траве сгусток крови и окропил ею свое ружье. Затем я стал осматривать животное: пуля попала в основание шеи и прошла в грудь. Любой охотник мог бы гордиться таким выстрелом, но я почему-то отнесся к этому спокойно, хотя сразу же вспомнил наставления наших старых мудрецов, которые говорили: «Бей зверя наверняка, наповал, и не мучай его». «Наверное, вот так, как я сейчас», — подумал я и очень обрадовался. Потом обошел тушу со всех сторон, соображая, откуда же начать ее разделывать. Изюбрь застыл как бы в прыжке, он даже мертвым не опустил свои рога на землю. Я не удержался и погладил их своей шершавой ладонью — они были такие мягкие, пушистые и, главное, теплые, словно в них еще теплилась жизнь.

Для нас с матерью в этих рогах было все: наш хлеб и мука, чай и одежда… В них была вся наша жизнь. «Можно было бы сдать их в любую торговую фирму, но чего доброго эти китайцы начнут еще жульничать и совать взамен то, что нам с матерью вовсе не нужно», — думал я тогда.

Рога надо было снять без малейшего повреждения, следуя всем тонкостям этого искусства, завещанного нам нашими дедами. Живой изюбрь несет свои рога как величайшую драгоценность, он не задевает ими даже листья деревьев. Грешно их испортить.

Я сидел в ожидании восхода солнца и курил. И как только оно появилось на вершине Номгона, я поклонился Хангаю, одарившему меня столь богатой добычей, а затем своему изюбрю. Потом быстро встал, засучил рукава до локтей, передние полы дэли закрепил на поясе, подвязал рога к сучьям молодого деревца и выдернул из берестяных ножен свой нож…

Тот день остался в моей памяти на всю жизнь. Все охотники нашего айла собрались и долго разглядывали моего изюбря. «Редчайший случай, когда такому юнцу попадает изюбрь с рогами в восемнадцать отростков. Это наш богатый Хангай одарил тебя, сынок, и быть тебе удачливым охотником», — осыпали меня похвалами мои доброжелатели. Но были и такие, кто с завистью говорил: «Что ж, Хангай и впрямь смилостивился над этим юнцом, но начинать охоту с такой удачи плохо». Я, будто не слыша этого, одарил всех односельчан лучшими кусками мяса, но человеку — каждый знает — трудно угодить… В глаза мне говорили: «Теперь у нас такой охотник родился, что голодными сидеть не будем». А за спиной злословили, называли и хитрым, и коварным. Даже мою возлюбленную запугивали: «Лучше стать женой старого монаха, чем женой грешного охотника». Они, видите ли, остались недовольны дележом мяса, хотя в те времена свежим мясом баловались не часто, особенно в летнюю пору, — все больше обходились вяленым. Это теперь попробуй оставить даже детвору на один день без мяса — жить не дадут.

Чем выше поднималось осеннее солнце, тем краше становилось вокруг. Хрустальными сережками заблестел иней, началась капель. Я все сидел, погрузившись в воспоминания… Но почему же раньше, когда я охотился в этих местах, думы не одолевали меня? Почему сейчас вдруг все нахлынуло? Видно, это старость невольно будоражит душу и возвращает меня к молодым годам, когда все давалось легко и быстро.

Что же делала моя бедная Цэвлэ, когда я вернулся домой со своим первым крупным трофеем? В то время она была еще боязливой девчонкой: она выглядывала из-за своей юрты, как мышка, и посматривала то на меня, то на моего Серого, который едва тащил громадного изюбря. Я ее сразу заметил, и на душе стало радостно и легко: «Цэвлэ! Если ты станешь моей женой, я сделаю все, чтобы ты у меня была не хуже других. Скоро ли настанет тот день, когда ты будешь встречать меня с горячим чаем?»

Потом я громко разговаривал с односельчанами, которые пришли поздравить меня с удачной охотой: мне хотелось, чтобы Цэвлэ обязательно услышала мои слова и поняла, что я тоже стал настоящим охотником. С тех пор прошла не одна тысяча дней, но тот, самый первый, я никак не могу забыть. Помню, как я надеялся, что Цэвлэ зайдет к нам, но она не появилась в нашей юрте. Вечером я сам подошел к ней, когда она загоняла овец в кошару.

— Правда, что ты изюбря убил?

— Да! — гордо ответил я.

— Ты очень смелый человек.

— А что тут такого? Мужчина счастлив, когда он один в безлюдной степи… Да и чего бояться ночью на солончаке? Для этого не нужна настоящая смелость…

Но она прервала меня:

— Я это сказала не потому, что ты ночью подстерегал зверя на солончаке, а потому, что не побоялся убить его…

Тогда и я прервал ее:

— Дорогая моя Цэвлэ! Изюбрь ведь не медведь, он для человека не опасен. Вот медведь — совсем другое дело, и мне приятно, что ты так беспокоишься. — Я хотел взять ее за руку, но она резким движением вырвалась. Ее матово-белое лицо изменилось, и она, пристально посмотрев на меня, сказала:

— Ты стал настоящим грешным охотником-убийцей! — И, даже не оглянувшись, быстро зашагала к кошаре. В душе я обиделся на нее и подумал: «А что мне еще делать? Я ведь беден… Если не промышлять охотой, как же мы проживем? Кто станет нас кормить, одевать? У меня ведь нет скота и овец, как у богачей, и я забыл, когда ел жирную баранину и пил мясной бульон. В чем же моя вина? Если уж судьба сделала меня охотником, то я никогда не стану слугой богачей. Лучше бродить по родным лесам и горам всю жизнь».

Но моя обида на Цэвлэ прошла в ту же ночь, когда я подумал: «В чем же вина Цэвлэ передо мной? Я, наверное, просто не пришелся ей по душе. Разве найдется на свете человек, который бы сам пожелал себе прожить свою жизнь в бедности и невзгодах? Почему я должен завидовать, если она выйдет замуж за богатого человека? Наоборот, мне надо радоваться, глядя на ее счастливую жизнь».

Каким же глупым я был в то время, не мог сообразить, что каждая женщина милосердна от природы и в ней в конце концов верх берет материнское начало: доброта и сострадание…

Вскоре мы все-таки поженились, нарожали полон двор детей и прожили вместе почти сорок лет. Жили не хуже других, но бедная Цэвлэ раньше меня отправилась туда, куда и мне скоро придется уйти. Теперь, если бы захотелось вспомнить всю нашу долгую жизнь, потребовались бы дни, недели, а то и месяцы. В этом лесу каждая поляна, любой ручеек напоминают о ней. Взять, к примеру, эту тропинку: по ней мы ездили вместе бесчисленное множество раз — то за дровами, то еще за чем-нибудь. А вот теперь мне предстоит ехать по ней одному…

Я долго не решался оборвать нахлынувшие воспоминания. Но наступил полдень. «Пора возвращаться, нечего торчать здесь без толку», — подумал я и выехал на знакомую тропинку.

…Нынешние времена даже сравнить нельзя с тем, что было прежде. Все живут счастливо и в достатке. Если я сейчас и вернусь с пустыми руками, то никто ничего не скажет. Да я и сам не стану переживать, как раньше, когда охота была единственным источником существования для моей многодетной семьи.

Семеро детей и жена, восемь пар глаз каждый день с волнением вглядывались в горы, ожидая своего кормильца с добычей. Неважно с какой, только бы с добычей. Благо, что я был удачливым охотником. И мне казалось, что Хангай, зная мое бедственное положение, помогает мне.

Раньше я отправлялся на охоту с единственной целью — убить зверя, чтобы накормить голодных детей. Если мне одновременно попадались волк и косуля, то я, не задумываясь, бил косулю. Для моей семьи от волка не было никакого проку, и никто не вправе упрекнуть меня за то, что я сам, как хищник, выбирал того зверя, что был мне нужнее. Сейчас совсем другое дело… Не голод заставил меня отправиться на охоту… Теперь я думаю о стаде нашего объединения, беспокоюсь, как бы серый разбойник снова не наделал бед. Если сегодня ничего не получится, то попробую завтра… Если и завтра не повезет, то уж этой осенью-то обязательно его прикончу. Нельзя допустить, чтобы волк травил общественный скот…

Возвращаться не хотелось: уж больно весело журчал ручеек, приветливо шумел лес, да и мой старый конь вроде бы тоже раздумал поворачивать назад и спокойно щипал траву. Вполне возможно, что и он вспомнил свои молодые годы, когда мы с ним больше времени проводили в тайге, чем дома. «Собственно, куда мне спешить. Сын и невестка не оставят стадо без присмотра. Да и представится ли еще такой случай — меня ведь и за дровами уже в лес не посылают», — подумал я и повернул Буланого. Он как будто того и ждал.

Я решил подняться на гребень горы, и Буланый, словно угадав мои мысли, смело двинулся вверх по крутому склону. Мне почему-то захотелось взглянуть на кости своего Серого. Раньше я навещал его при каждой охоте, а вот последние десять лет ни разу здесь не был. От этой мысли мне стало совестно.

«Мы с тобой провели в этих местах лучшие свои годы. И сколько же нам доставалось от жары и лютых морозов, от оводов и мошкары. Сколько раз мы согревали и спасали друг друга», — думал я о Сером. Да и мой Буланый, видать, не забыл, как мы ездили с ним поклониться Серому: он резво направлялся туда, где я однажды навсегда оставил своего верного скакуна.

…Кости коня стали удивительно белыми: слякоть, дожди, ветры да и время брало свое. Я бережно поднял двумя руками череп, повернул его к востоку и мягко опустил на землю. Затем я набрал в подол разноцветных камушков и принялся, словно ребенок, украшать его. В это время прямо на череп упала тень пролетавшей птицы, и я невольно прикрыл его своим телом. «Проклятый черный ворон! Неотвязчивой тенью носишься ты за человеком, чтобы поживиться кровью», — пробормотал я. А ведь сам в былые времена не прочь был следовать за ним. Замечу, бывало, где они кружатся, и тотчас мчусь к тому месту, словно хитрый волк. Вороны никогда не обманывали. Они, словно разведчики, приводили прямо к добыче. А теперь вот от их карканья делается не по себе. Бедный мой конь! Сколько раз он спасал меня от верной гибели. Я же только один раз пришел к нему на выручку.

…В тот летний день, как обычно, стреножил я его и оставил на лесной опушке, а сам поднялся на гребень горы выслеживать зверя. И вдруг в самый разгар охоты до моего слуха донеслось тревожное ржанье. Сначала я очень удивился: до сих пор не было случая, чтобы Серый заржал или фыркнул во время охоты. Когда я сбежал вниз, мой конь дрожал всем телом и, прядая ушами, со страхом глядел на отвесную скалу. Я стремглав вскарабкался туда и увидел крупного леопарда-ирбиса, приготовившегося к прыжку. Зверь неотрывно смотрел на свою беззащитную жертву и потому не заметил меня. Тут-то и сразила его моя пуля. Я попал ему в грудь, самое уязвимое место, но, несмотря на это, он все же прыгнул на Серого и не долетел-то всего метров пять. Как вспомню, так мороз по спине подирает. Когда я подбежал к Серому, мой конь весь содрогался, словно в агонии, а в глазах его стояли слезы. Дрожал он, конечно, от страха. Но слезы? Может, это были слезы обиды на меня, оставившего его одного в глухом лесу?..

«Эх Серый, бедняга! Тяжелые воспоминания вызвал ты у меня», — сказал я сам себе, заканчивая украшать его белоснежный череп. Потом повел своего Буланого к лесной опушке, привязал его к дереву, а сам пошел дальше пешком. В глухой чаще стояла мертвая тишина, только высоко над головой слышался ровный шум. Я ступал по мягкому мху, словно по ковру, устилавшему весь Хангай.

Помню сейчас, как китайцы за рога моего первого изюбря предлагали мне прекрасный ковер. Нам же позарез нужны были чай, мука, одежда. В результате из стоящих вещей приобрел я тогда одноцветные унты для матери и красивые узорчатые — для жены. Остальное взял мукой да чаем. А ковер мне в то время и не нужен был: у себя в Хангае я каждый день ходил по живому ковру, спал на нем, если ночь заставала меня в лесу. Он-то и приносил мне удачу: можно было пройти бесшумно сотню километров и остаться совершенно незамеченным. В молодые годы я ходил по нему, словно тот ирбис — ни одна ветка не хрустнула под ногами. Это сейчас уже ноги не те, и не всегда перешагнешь сухую, предательскую ветку на своем пути.

…А как теперь не хватает мне камусовых унтов, которые сшила Цэвлэ, когда была еще совсем молоденькой. До чего же они были мягкие и теплые… Я шел по лесу, словно возвращаясь в свою молодость.

Я подошел к ручью, который не раз вставал преградой на моем охотничьем пути. На осеннем ветру качался и шумел лес. Пожелтевшие листья берез блестели на солнце, словно слитки золота. Вот и бурелом, где я обычно делал привал в трескучие морозы… Как хорошо было сидеть у костра… Бывало, и прикорнешь, подложив под голову седло.

С горного плато донесся рев молодого изюбря, и тут же где-то недалеко сиплым голосом отозвался старый самец. Время гона кончается — голоса уже не те. В разгар гона от рева изюбрей дух захватывает.

Старики раньше говорили: кто услышит рев изюбрей, тому будет сопутствовать удача и уготована долгая жизнь. Я по себе знаю, как их рев пробирает до самого сердца, как кружит он голову. И пускай болтали злые языки, будто охотнику за его грехи суждена короткая жизнь — мне уже за шестьдесят, и свое я прожил. Десять лет я не слышал этот забытый, волнующий сердце призывный рев. Теперь он кажется удивительным, хочется слушать да слушать его без конца.

Я тут же срезал прутик и смастерил свистульку. «Раньше изюбри на мой зов обязательно прибегали, а придут ли сейчас?» — подумал я и стал вабить. Очень скоро на лесной опушке появился сизый красавец. Остановился как вкопанный, настороженно водя широкими ноздрями. «Смотри-ка, пятилетний изюбрь! Как же мне не узнать тебя, если в свое время я даже ночью безошибочно определял твой возраст», — прошептал я, и меня охватила гордость за свои молодые годы.

…Во времена самовластия и деспотизма человека готовы были живьем загнать в ад. Мне никогда не забыть тех двух суток, которые я провел в резиденции князя. В таком сложном положении я, кажется, ни разу в жизни не оказывался, но меня выручила тогда моя охотничья смекалка. Недаром же я с детства днями и ночами пропадал в лесу, изучая его обитателей.

Случилось это в один из летних вечеров, когда я вернулся домой после многодневной охоты. Меня весьма сердито встретил телохранитель князя нашего хошуна и, даже не ответив на мое приветствие, зло сказал: «Где же это ты пропадаешь, грешный убийца? Сейчас же поедешь со мной, князь вызывает тебя». Помню, как внутри у меня словно что-то оборвалось. В чем дело? Что такого я мог натворить, что даже сам князь вызывает меня?.. Наскоро попил чаю, сменил дэли и вышел из юрты, но ожидавший меня телохранитель еще больше удивил меня, сказав: «Возьми с собой ружье!» — «Не собирается ли князь моим же ружьем меня прикончить?» — подумал я.

Когда мы прибыли в резиденцию князя, телохранитель сразу же прошел к нему, оставив меня ждать в приемной. Вскоре он вышел и сказал: «Можно входить». Я тут же вскочил, открыл дверь и, упав ниц, трижды поклонился князю, дрожащим голосом приветствуя его. Он едва пошевелился в кресле и, нахмурив брови, сердито спросил:

— Почему ты не явился в тот день, когда я вызывал тебя?

— Извините меня, князь. Я только что вернулся с охоты.

— Вызывал я тебя вот по какому поводу: в ночь на пятнадцатое июля тебе нужно будет убить на солончаке пятилетнего изюбря.

Задание было не такое уж и страшное. Я немного успокоился и решил уточнить:

— Князь! Вы сказали, пятилетнего изюбря?

— Да!

— Понял, понял, — ответил я. А выйдя из покоев князя, зашел в юрту, где проживали его слуги. От них я узнал, что дочь князя занемогла, и для лечения требовалась теплая кровь изюбря. Затем направился к телохранителю.

— Приказ князя исполню, а теперь можно ли вернуться домой?

— Домой не поедешь — до пятнадцатого июля осталось всего два дня. Изюбря ты должен убить на солончаке горы Гурван Сумбэр. А пока тебе дозволено походить по охотничьим угодьям князя.

Странный приказ… Что он может означать? Почему именно пятнадцатого и обязательно ночью? Может, из-за какого-нибудь суеверия? Но приказ самого князя надо было выполнять, иначе бы мне не поздоровилось. Как же я ночью определю возраст изюбря, когда и днем-то это нелегко сделать? Он ведь дикий зверь, а не какая-нибудь домашняя овца. Есть ли вообще такой способ? И кто здесь может мне его подсказать? Местные старые охотники, которых я знал, все умерли, и теперь, конечно, не у кого искать помощи. «Как бы то ни было, надо съездить на эту гору, чтобы потом легче было ориентироваться», — сказал я себе, оседлал своего Серого и отправился на вершину горы Гурван Сумбэр, окутанную синей дымкой.

Тогда-то я и узнал, как скоротечно время. Два дня пролетели в мгновение ока. Я ни о чем не мог думать, одна мысль без конца сверлила мне голову — как ночью определить возраст изюбря? Перебрал в памяти все, что знал от бывалых охотников, но так ничего и не вспомнил. Оставалась единственная надежда — в полнолуние ночи нередко выдаются светлыми, словно пасмурный день.

Вот видишь, сказал я себе, даже луна готова тебе помочь, а ты разволновался. Надо взять себя в руки и спокойно, без суеты выполнить приказ князя. В конце концов возраст можно определить и по шагам, и по фырканью. А если ночь действительно окажется светлой, то и по виду изюбря можно догадаться. Да тебе просто повезло с полнолунием. Очень повезло… Интересно, думал ли князь об этом, давая такое задание? Нет, наверняка не думал…

В думах и тревогах провел я эти два дня на горе Гурван Сумбэр. Настало пятнадцатое июля… Едва закатилось солнце, как я прибыл на выбранный мною заранее солончак и залег.

Сумерки быстро сгустились, и наступила непроглядная тьма. Но постепенно едва-едва обозначились очертания деревьев, и из-за горной вершины выкатилась багрово-красная круглая луна…

Я лежал, прислушиваясь к лесным шорохам, и долго наблюдал за луной. И вдруг мне стало страшно: почему-то этот багрово-красный шар показался мне похожим на лицо княжны, по милости которой я коротал здесь ночь. Изъязвленная, покрытая струпьями кровавая маска, скрывавшая лицо той знатной барышни, которую я увидел, выходя утром от князя. И я подумал: «Кто знает, возможно, как лик луны со временем станет совершенно белым, так и лицо княжны после лечения обретет лебединую белизну. Такого уродства, да еще в молодые годы, никому не пожелаешь. Они, наверное, умоют ее теплой кровью изюбря, которого я сейчас подстерегаю, и она выздоровеет». И в этот миг мои мысли прервал шорох. Да, это были шаги того зверя, от которого зависела моя судьба…

Луна поистине оказала мне тогда большую услугу. Едва изюбрь рухнул на землю, как я подбежал к нему, приоткрыл его теплые губы и дрожащими руками стал ощупывать коренные зубы. Их, как по заказу, оказалось пять.

Вскоре на звук моего выстрела подъехали и люди князя.

Тот изюбрь точь-в-точь походил на этого, который сейчас по моему зову пришел на лесную поляну. Он все еще стоял на месте и терся грудью о молодую березу, изредка взирая на горную вершину. При этом он бил передними копытами землю, а потом вдруг, словно рассердившись, начал бодать березу, и она затрещала. Испугавшись треска, он сорвался с места и скрылся в чащобе. Я проводил его восхищенным взглядом — до того были грациозны все движения его совершенного тела.

Да! Каждый раз в эту прекрасную пору осени можно услышать, как трубят изюбри. Их рев никого не оставит равнодушным: в этом призывном крике есть что-то удивительно трогательное и гордое. Обычно он доносится из какой-нибудь глухой чащи или с горной вершины. Очевидно, в эту пору они бывают опьянены красотой окружающего их мира и воздают ему хвалу. А лес, словно убаюкивая их, мерно и тихо шумит над их головами…

В эту минуту огромные кедры казались мне не просто рядами деревьев, а могучими богатырями в темно-зеленых накидках, которые с любовью и нежностью защищали от холода и ветров беззащитные березки и осины.

Я восхищенно смотрел на вершину высокого кедра. Вдруг прямо передо мной что-то с глухим стуком упало с высоты на землю. Вздрогнув от неожиданности, я заметил громадную кедровую шишку — она наполовину ушла в мягкий, пушистый мох.

Воистину кедры — это мужчины леса. Свалившаяся шишка вдруг показалась мне скупой мужской слезой. Кедр растрогался — вот и капнула слеза и тут же впиталась в мох, спряталась. Так же и мужчины: они не станут, как женщины, плакать в три ручья, а лишь обронят одну-единственную тяжелую слезу, которую и не сразу заметишь.

Да, действительно, в этом кедре было что-то мужское. Я снова с уважением посмотрел на него. Потом случайно взглянул на стройную, белоснежную березку — она была чудесна. От набежавшего ветерка ее головка склонилась почти до земли, и листья один за другим падали на землю, словно рассыпалась связка янтарных бус. Она будто плакала, растрогавшись от призывного рева изюбря, и листья-слезы дождем капали на землю. Какое же у нее, наверно, жалостливое, чуткое сердце. Вот и моя покойница, чуть что — так же заливалась слезами…

«Да чего уж теперь-то себя изводить?» — подумал я. Рука невольно потянулась к кедровой шишке, но разгрызть орех я так и не смог… А было время, когда щелкал их не хуже белки. Непонятная грусть охватила меня и защемило сердце — это моя утраченная молодость снова забередила душу.

Говорят, что если съесть испеченный в золе желудок белки, то этой еды на целый день хватит. И не мудрено, ибо желудок белки — это то же, что горсть кедровых орехов, сытнее их ничего не сыщешь. Стоило мне подумать об этом, как я сразу почувствовал голод. Конечно, утром надо было как следует позавтракать. А теперь остается только терпеть, хотя я и мог бы без труда набрать не горсть, а целый куль орехов…

Сколько же лет прошло с тех пор, как я последний раз пробовал это лакомство? Десять?.. Пятнадцать?.. Нет! Почти тридцать лет. Верно, мой сын тогда был еще совсем маленьким. С тех пор я белок уже не бил, потому что дал себе тогда клятву: не убивать их больше… Как сейчас, помню точно такой же ясный осенний день и такой же могучий кедр, у которого я стоял. Словно и не было этих тридцати лет… Лишь один я неузнаваемо изменился с тех пор: зубы стали такие, что и сырой орех не раскусишь, на голове ни одного черного волоса, зрение никуда не годится, да и ноги до того отяжелели, что едва их передвигаю. А тогда двое суток без сна, без еды гнался я за стадом кабанов и не чувствовал усталости. Вот только проголодался сильно, хотя подкрепиться для меня тоже не составляло труда: белок в тот год развелось очень много, и подстрелить одну-две было проще простого. Остановившись, я тут же заметил сизую красавицу на вершине вот точно такого старого кедра. Она так быстро шелушила орехи, словно куда-то торопилась. Я не задумываясь направил на нее свое ружье, но она совершенно неожиданно закрыла мордочку лапками, словно моля меня о пощаде. Ну какой же охотник решится убивать такое существо? Вот и я опустил ружье. Закурил. Потом снова взглянул на белку, но она перескочила уже на самую макушку кедра. По всему видать, она не боялась меня: по-прежнему шелушила орехи. Выхода у меня не было, и я опять прицелился, однако она снова заметила это и выставила лапки вперед. Тут уж сердце мое дрогнуло. «Ладно, как-нибудь обойдусь без тебя», — подумал я. Мне вдруг вспомнился мой трехлетний сынишка. В тот вечер, когда я собирался на охоту, он играл со старшими братьями в камешки и вдруг обратился ко мне: «Папа! Давай поиграем в прятки!» Мне еще надо было хорошенько отдохнуть, и я попытался его отговорить, но в конце концов сдался, подумав: «Наверное, надоело мальчугану играть каждый день со старшими в волка и сурка, у него ведь и ровесников нет в нашем айле». Стоило мне согласиться, как он тут же забрался на кровать. Закрыл глаза своими смуглыми ручонками и говорит: «Папа спрятался, а я сейчас его найду». Потом убрал ручонки и радостно закричал: «Вот он, нашел я папу, нашел!»

Потому я и вспомнил сына, что эта белка точь-в-точь напомнила мне его игру в прятки в тот вечер. Она была такой же простодушной. Я в нее целился, а она, вместо того чтобы убежать и спрятаться, закрывала глаза лапками и, решив, что враг исчез, успокаивалась. Ее детское простодушие настолько тронуло меня, что я дал себе клятву никогда больше не убивать белок.

Должно быть, из-за нее-то я и разволновался тогда, подумав: «Может, в это время дети болеют и жена одна мучается с ними, переживает, а меня нет рядом». Нелегко все-таки приходится жене охотника: она по нескольку дней остается одна в доме, все заботы о хозяйстве и детях ложатся на ее плечи. Мне стало до боли в сердце жаль жену, да и соскучился я по малышам, и в тот же вечер возвратился домой…

Тридцать лет прошло с тех пор, и слава богу, что все эти годы я ни разу не целился в белок. Подумав так, я зашагал к своему Буланому. Невыносимо хотелось есть, и мучила жажда. Неужто я и дня теперь не могу выдержать без пищи? Вспомнилось, как хорошо было в свое время утолять жажду чистым горным снегом. Эта мысль придала мне бодрости, и остаток пути я преодолел легко. Мой старый добрый конь, как и в былые времена, спокойно стоял в лесной тиши, ожидая меня и чутко прислушиваясь к каждому шороху.

Я вывел Буланого на лесную поляну, где весело журчал родник, разнуздал его и напоил. Затем и сам напился вдоволь. Вода была так холодна, что ломило зубы. Солнце уже клонилось к закату, но я решил не торопиться. Во мне еще теплилась надежда отомстить свирепому хищнику. Расчет был прост: еще утром на инее я заметил следы старого волка, они вели к ущелью Агатуя. До ночи он обязательно должен спуститься по той же круче — другого пути у него нет. Матерые волки обычно не ждут ночи, они уже в сумерках выходят на охоту и, крадучись, пробираются к селениям: видно, не надеются на свою силу и потому стараются делать свое дело заблаговременно, чтобы до рассвета вернуться в горы. Другое дело молодые волки — эти рассчитывают на быстроту своих ног и выходят на охоту не раньше полуночи.

А старику, должно быть, немало досталось в жизни. Судя по следам, на одной лапе у него нет когтей. И все же взять его будет не так-то просто. Да, нам, двум старикам, не занимать опыта друг у друга. Ну что ж! Посмотрим, кто кого перехитрит.

Задумал-то я хорошо, а что, если он, пока я здесь топчусь, уже отправился в долину? Всего ведь не предусмотришь, да и много ли у меня надежды на свои глаза и руки — уже десять лет не держал ружья. Еще чего доброго столкнусь с ним нос к носу. «Надо торопиться», — подумал я и поскакал к ущелью Агатуя. Главное, чтобы он не почуял меня раньше времени.

Старого волка не ноги, а чутье выручает. У всякого зверя нюх превосходный, а этот, поди, до того развил свое чутье, что наверняка даже запахи трав различает. Не случайно у волков и ночью нос остается влажным. Только бы он не услышал, как я здесь продираюсь! Слух у матерого волка — тоже первое дело. Глаза у него теперь, конечно, не то, что у молодых, но все же…

Рассуждая так, я достиг долины Номнога и решил Буланого оставить там. Сам же зашагал к ущелью Агатуя, чтобы попасть туда до захода солнца.

Мне хотелось выбрать место поудобнее, и я забрался на вершину горы, покрытую густым кустарником. Здесь-то и устроил себе засидку: во-первых, ветерок дул в мою сторону, а кроме того, я учел привычку волков обозревать долины и подножия гор, когда они выходят из своего укрытия, — на моей памяти не было случая, чтобы они осматривали горные вершины. К тому же отсюда мне все было хорошо видно вокруг. Ну а если он появится совсем в сумерках? На что я тогда буду годен с моими глазами? Остается либо стрелять вслепую, либо идти в рукопашную.

«Ничего-ничего, в молодые годы не только волка, но и быстроногую косулю на скаку мог сразить», — подбадривал я себя, разглядывая склон горы, освещенный последними лучами солнца.

Этот склон тоже напомнил мне далекие годы, старых охотников с их кремневыми ружьями…

Был в те времена охотник Цеден, который частенько говаривал: «Если не научишься попадать в бегущего зверя, не бывать тебе толковым охотником». Он-то меня и натаскивал: сначала заставлял брать пилу и пилить чурки, а потом пускал их с горы, и, пока они катились, я должен был в них стрелять. После я вытаскивал из чурок пули и переливал их заново: со свинцом было тяжело.

Предавшись воспоминаниям, я чуть не упустил своего волка. Как я и предполагал, он появился еще до сумерек.

Он спускался вниз по оврагу, заросшему густым кустарником, и всякий раз, пройдя с десяток шагов, останавливался, чтобы прислушаться… Но меня он не чуял.

Надо подпустить его поближе. Еще… Совсем близко. Ну старик, ровным счетом ничегошеньки не чует! А может, так увлекся свежими коровьими следами и теперь, предвкушая добычу, роняет слюну, торопится. Похоже, он сейчас обо всем на свете позабыл, — ему бы только набить себе брюхо.

Старики говорили, что если волк оторвался от стаи, то это уже не волк. По всему видать, мне такой бирюк и попался.

Он был уже совсем рядом. Я слышал, как громко стучит мое сердце, чувствовал, что от волнения начинаю задыхаться, и никак не мог перевести дух. Вот уже и его широкая пасть, налитые кровью выпученные глаза…

Медлить было нельзя, и я тут же вскинул ружье, но не увидел в прицеле не только мушки, но и самого зверя. Прищурившись, почувствовал, что у меня слезятся глаза. «Черт побери! Не ребенок же я, в конце концов, который первый раз встретил волка!» — разозлился я на себя и вытер глаза рукавом. Волк, видно, уже почуял меня: он остановился и водил носом. В этот самый момент и раздался мой выстрел. Ну вот и все. А уж попал или нет — там будет видно. Потом я приподнялся и посмотрел: он лежал в нескольких метрах от того места, где остановился. Я подбежал к нему.

Раньше, кажется, со мной такого не бывало: пот с меня лился градом. Мало-помалу успокаиваясь, я закурил и начал осматривать волка. Удивили меня его размеры: он был огромный. Шкура у него была пятнистая, словно у леопарда-ирбиса, и вся в седых клочьях. По всему видать, его не раз трепали собаки и не раз настигали пули охотников. Да, не одну ночь, должно быть, провел он в этом скалистом ущелье, зализывая раны.

Я вытащил свой нож и с удивлением заметил, что он был теперь не больше вершка длиной — до того стерся. Таким ножом не только волка, но и мышь не разделаешь. А ведь был, как кинжал, длинный, когда я добыл своего первого изюбря. Время стирает все, даже сталь.

Сумерки быстро надвигались, и я понял, что не успею его ободрать, да к тому же можно испортить шкуру. Оставалось одно — взвалить волка на коня и везти домой, а там уж молодежь быстро бы его разделала.

Я поспешил к Буланому, но, пока шел, уже стемнело. Почуяв меня, он заржал и замотал головой. «Бедный мой! Что, соскучился по дому? Мне тоже чаю хочется. Ничего, скоро будем дома… Мы ведь с тобой не с пустыми руками возвращаемся. Старушка Дулма нам обрадуется, отомстили мы таки за буренку…» — говорил я Буланому, словно он понимал человеческий язык. Когда мы подъехали к убитому волку, конь стал пятиться назад и фыркать. «Надо же! За десять лет не только я, но ж ты забыл все на свете. Ну когда это мы с тобой боялись волка, да к тому же мертвого?» — стал уговаривать я его, но он продолжал пятиться назад.

Пришлось спешиться и взять его за повод, но он и тут заартачился: стоял как вкопанный, готов был скорее сесть на землю, чем сделать хотя бы шаг вперед.

Меня зло взяло: «Черт побери! До чего же ты докатился! Я ведь тебя с двух лет обучал, сделал из тебя как-никак охотничьего коня, да притом своего единственного, а ты ведешь себя как необъезженный. Ну погоди, у меня найдется на тебя управа». Я спутал его и кое-как подтащил к убитому волку. Но, к моему удивлению, мне даже не удалось приподнять зверя. Да-а, вот что такое старость! Но нельзя же оставлять его здесь.

К счастью, голова еще чего-то соображала. Да и конь мой успокоился, пока я искал выход, хотя и продолжал тревожно принюхиваться и следовать за каждым моим шагом. Что-то уж больно страшился он зверя, словно понимал, что имеет дело с матерым хищником. В конце концов я подцепил волка за шею веревкой, подтащил его к краю оврага, затем подвел Буланого и наконец взвалил зверя на седло.

Бедный мой старый конь едва нес этого гиганта и старался не отстать от меня: он то и дело тыкался мордой в мое плечо, и я чувствовал его теплое дыхание.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

НАВОДНЕНИЕ

Лето и осень, зима и весна

вечной бегут чередою.

Нерасторжимы, как солнце

с луной,

ветер с речною водою.

Старость всегда человека

страшит.

Радуют крики младенца —

так неустанная катится

жизнь,

счастье сменяя бедою…[79]

Вода с каждым днем прибывала. Волны подмыли старую седую березу, росшую в излучине реки, вырвали дерево с корнем. Оно рухнуло в воду, покрытую рыжей ноздреватой пеной, и, отчаянно цепляясь за корягу, вывернув разлапистое корневище к стремнине, из последних сил отпихивалось от бурного потока, грозящего утянуть его за собой.

По берегу, согнувшись в три погибели, шел человек. Он был стар. Что-то бормоча про себя и без конца спотыкаясь, он с трудом преодолевал сопротивление ветра. Неуклюжий, худой, мосластый, старик был похож на ту самую прибившуюся к берегу корягу, за которую уцепилась несчастная береза. Косица на его затылке расплелась, шнурок, стягивающий волосы, куда-то потерялся, и старческая, зеленоватая его седина напоминала космы древесного мха или водоросли.

— Расшумелась! — бормотал он, взглядывая из-под кудлатых бровей на Селенгу. — Точно молодой кумыс осенью в чанах!..

Старик остановился и, приложив к глазам ладонь, пристально всмотрелся в противоположный берег, еле заметный за широким разливом реки. Заря только занималась. Сквозь густой туман тускло просвечивал солнечный диск. Старику было больно смотреть на солнце, веки его дергались, он часто мигал, глаза подернулись слезой. Прикрыв их ладонями, он крепко зажмурился.

— Эх, старость не радость, — неизвестно кому пожаловался он. — Зрение совсем отказывает… Да и руки стали как решето, от света не могут защитить. Беда-а!.. А ведь он должен быть где-то здесь, мой паром. Когда канат перетерло, его понесло, и, надо думать, он сел на мель. Вон там, на тех перекатах…

Непослушными корявыми пальцами старик расстегнул ворот рубахи и снял ее. Она уже давно обветшала и выгорела: немало потрудились над ней солнце, ветер и соленый пот старика. И все же с медлительной аккуратностью человека, прожившего долгую нищенскую жизнь, он бережно сложил ее и отнес на сухой пригорок, где еще прежде оставил здоровенные свои гутулы. Нагнувшись, он тщательно привалил рубаху увесистыми гутулами, чтобы, не дай господи, не унесло ее ветром.

Грудь старика с остро проступающими ребрами была все еще широкой и мускулистой. Он распрямился и, на мгновение прикрыв веки, подставил грудь солнцу. Он слушал, как стучит его сердце. Оно было большим, это сердце, и пока неплохо работало. Старик почувствовал к нему благодарность.

Комары сразу облепили его голый торс, но он даже не попытался согнать их: все равно не проткнуть слабыми хоботками этой дубленой кожи.

Закатав штанины до колен, он еще подумал немного, затем вошел в воду. Она обожгла его холодом. Старик продолжал идти, осторожно ступая по илистому дну. Вскоре вода дошла ему до подмышек. Но он упорно рассекал ее грудью, задирая голову вверх, чтобы не захлебнуться. И наконец поплыл. Голая спина его с большими острыми лопатками чуть ли не вся выступала из воды, а ладони хлопали о поверхность реки громко и даже молодцевато. Старик подплыл к установленному им вчера на берегу Селенги шесту и убедился, что за сутки вода успела прибыть ровно на тридцать один вершок. «Да-а, — подумал он с досадой, — мало-мало ошибся! Сорок лет я здесь паромщиком и, выходит, плоховато еще изучил Селенгу. Вот считал, не больше тридцати будет, ан нет, дал промашку!»

И он повернул к берегу. Немало он попотел, врывая этот шест в землю у самой кромки воды, и вот вешка оказалась чуть ли не на середине протоки. Когда он, прихватив лом и лопату, направился вчера утром к реке, жена спросила:

— Куда это ты?

— На реку. Сегодня ночью вода сильно прибудет. Надо измерить паводок.

— Чудаком жил, чудаком и помрешь, — бросила ему вслед жена.

Ночью он не сомкнул глаз. Нет-нет да выходил из майхана, к чему-то прислушивался, глядел из-под ладони на блестящую в лунном свете Селенгу. А едва забрезжил рассвет, побежал к реке.

— Настоящее наводнение, — сказал он жене. — По моим расчетам, вода прибыла вершков на тридцать. Ночью унесло паром, я слышал, как скрипел канат, но что я мог один сделать? Течение очень сильное, да и ветер разыгрался не на шутку.

По пути к реке он думал о том, до чего все-таки величественна Селенга! Сегодня она как дикий зверь, которому надоело попусту копить силы. Уважительная улыбка тронула его губы, но он тотчас согнал ее с лица и нахмурился. «Ишь, расслюнявился, — укорил он себя. — Лучше подумал бы, старая коряга, о переправе. Как станешь перевозить людей? Ведь они вечно торопятся! Да и то сказать, не такой уж большой срок отпущен нам на жизнь!»

В прежние времена люди неделями и месяцами сидели на берегу Селенги, ожидая, пока спадет паводок. Тупо смотрели на ярящегося зверя и, стиснув зубы, считали дни, когда ему заблагорассудится смирить свою гордыню, сменить гнев на милость… Но теперь ни у кого нет того терпения, всяк спешит по своим делам. Интересно, а как будет дальше, в будущем? Возможно, люди научатся бороться с наводнениями. Или станут отводить разбушевавшуюся Селенгу в другое русло. Или сумеют перелетать над ней по воздуху, и какое им будет тогда дело до ее капризов…

Это, конечно, прекрасно, думал старик, но ему сделалось, однако, жаль своенравной реки, и он вздохнул. Характер ее был ему сродни. Он любил Селенгу. Но и людям не мог желать зла. И не знал, как выпутаться из этих противоречивых мыслей.

Между тем, выбравшись на берег, он с грустью почувствовал, что очень устал. Растерев грудь руками и сбив с себя ледяную воду, он снял и выжал ветхие свои штаны и несколько раз сильно встряхнул их, перед тем как надеть. Он стоял большой, голый, и некого ему было стесняться. Разве что жена его находилась неподалеку, в майхане. Но и она, увидев своего старика раздетым, не стала бы над ним смеяться. Давно уже они со старухой стали как бы одним существом, давно понимают друг друга с полуслова, а то в без слов.

Затем он попрыгал немного, чтобы согреться («как старый козел», — с усмешкой подумал он), натянул влажные штаны, нагретую солнышком рубаху, обулся и присел на корточки, с удовольствием раскуривая трубку. «Хорошо!» — неожиданно подумал он. Вольная жизнь на природе — счастье мужчины. Солнце, которое сквозь рубаху припекло костлявую его спину, ветер, который трепал и сушил его волосы, — все доставляло ему наслаждение, он чувствовал, что не чужой всему этому: солнцу, ветру, реке.

Он курил и смотрел на разлив. Селенга, затопив островки, соединила все пять своих рукавов в один широчайший, бурный, рыжий от пены поток. Лишь верхушки деревьев торчали кое-где над водой и колыхались от ветра и течения, устроившего вокруг них круговерти. Но, сочувствуя реке, имеющей, по его понятиям, право проявлять свой нрав, он всей душой откликался и на жалобный призыв затопленных деревьев. Ему казалось, что он слышит их стоны: «Гибнем, спаси нас!»

И тут его взор упал на старую березу, которая, не в силах уже больше цепляться за корягу, оторвалась и поплыла, кружась, покорно отдавшись на волю волн. «Что поделаешь, — вздохнул старик. — Большая вода опасна для старых деревьев… Подмоет корни, и конец. А те, что торчат из реки, помоложе. Гни ствол, как лук, все равно их не сломишь! Выдюжите, милые, — обратился он к ним с лаской. — Потерпите маленько, вода спадет!»

Но, сказав так, он с опаской смотрел, как волны, налетая, точно коршуны, клюют их кроны по листику, ломают сучья… «А как же, если кому срочно понадобится на тот берег? — печально подумал он. — Прежде мне такой паводок был нипочем. Силы хватало — хоть отбавляй! А нынче еле доплыл до вешки. А уж паром-то, когда ночью его сорвало, и не пытался удержать… Не по плечу мне это дело теперь. Неужто пора на покой?»

Он выпрямился и, словно проверяя силы, потянулся так, что захрустели суставы, и развел в стороны руки. Кисти были огромные, обветренные, загорелые, и он остался ими доволен, но мускулы сделались дряблыми и, когда он согнул руки в локтях, не налились, как бывало раньше, приятной железной твердостью, а обвисли. «Эх!» — крякнул с досадой старик.

И тут увидел всадника, скачущего вдоль берега во весь опор. «Кто бы это! — в тревоге подумал он. — Стряслось что или, может, угодил кто в воду и тонет?»

Старый паромщик кинулся с пригорка вниз, всматриваясь в пенную, извивающуюся водоворотами реку, но никого не увидел. Однако если человек спешит к нему во время наводнения, это не может быть случайностью… Кто-то терпит бедствие, сомнения нет! Он вгляделся повнимательнее и узнал во всаднике Дорига, который на полном скаку во весь голос что-то кричал ему, но шум воды заглушал его крик.

Схватив брошенную у берега клюку, старик зашагал ему навстречу, и ветер теперь помогал ему, подгонял в спину.

— Дэндзэн-гуай, куда бежишь сломя голову? — вместо приветствия насмешливо сказал Дориг, осаживая взмыленного коня.

— К тебе, — неуверенно ответил старик. — Вижу, скачешь… Подумал, может, несчастье?

— Да уж чего хорошего, — посмеиваясь, сказал Дориг. — Как же ты так опростоволосился? Паром-то твой унесло… А ведь полевые работы в разгаре, людям надо на тот берег. Что делать будешь?

Старику стало стыдно, и он опустил голову. А Дориг, похохатывая, крутился рядом на своем коне.

— Постарел ты, отец, не справляешься с обязанностями паромщика, — продолжал нахально упрекать его Дориг.

— Ты бы лучше взглянул, сынок, не видно ли, где прибился паром? — смиренно попросил Дэндзэн. — Глаза мои совсем никуда, никак не разгляжу его. Однако знаю, что не могло его протащить мимо Лошадиного брода. Наверное, там и застрял. Взгляни-ка!

Дориг прижал повод коленом, вытащил из-за пазухи закутанный в хадак монокль и, важно развернув его, пристроил к глазу.

— Ну что? — поторапливал его старик. — Видно паром в твое волшебное стекло?

— А как же, — весь надувшись спесью, ответствовал Дориг. — В мое стекло все видно. Вон он, твой паром стоит на мели.

— Только бы его не расколошматило, — вздохнул Дэндзэн и умолк.

— Отец, — вдруг вкрадчиво заговорил Дориг, — Селенга не одному тебе доставила неприятности… Вот и у меня случилась беда: унесло два красных сундука с разным барахлом. Не выбросило ли их где-нибудь здесь на берег? Об этом я и кричал тебе еще издали.

— Ай-яй, — сокрушенно покачал головой старик. — Сундуки, говоришь, унесло? Жалко мне тебя, сынок… Но нет, не видел их что-то.

— Целый уртон отмахал, и все напрасно, — пожаловался Дориг. — Кого ни спрошу, все отнекиваются: не видал, мол. А ты здесь, по-видимому, с утра. Неужто не проплывали?

— Ох, сынок! Деревьев пронесло ужас сколько, а вот сундуков не заметил, нет.

— Да у тебя, сам ведь сознался, зрение плохое. И вообще ты стал вроде старого пса! Сидел бы дома лучше да грел кости, — проворчал Дориг.

— Хотел измерить паводок, вот и пришел, — словно оправдываясь, сказал Дэндзэн.

«Врешь, старый хрыч, не за тем ты сюда притащился! Все одним миром мазаны», — подумал Дориг, но вслух ничего не сказал.

— Значит, ваш айл совсем затопило? — спросил старик.

— Н-нет, — с легкой запинкой ответил Дориг. — У нас еще ничего… Но сундуки хранились в другом айле, в излучине Булан-Дэрс. Там наводнение страшно как похозяйничало!

— Надеюсь, жертв нет? — забеспокоился Дэндзэн.

— Люди целы, а вот сундуки с одеждой, постели, посуду — все унесло. Когда же вода пойдет на убыль? Как считаешь, а? Ведь ты у нас опытный речник! Поди-ка, разбираешься в паводках Селенги, не так ли? — льстиво сказал Дориг.

— Трудно сказать, сынок. Думаю, вода пойдет на убыль только через неделю. Пока, наоборот, прибывает… За сегодняшнюю ночь — тридцать один вершок.

— Ишь ты, какая точность! Откуда тебе это известно?

— Сплавал к шесту, вот и знаю, — скромно сказал старик.

Дориг недоверчиво пожал плечами. «Хвастаешь небось», — подумал он.

— А вы что, юрту свою бросили, а сюда захватили один майхан? — спросил Дориг старика. — Я, когда проезжал мимо вашего айла, видел, что он затоплен. Одна крыша торчит, точно шляпка черного гриба! А через уни вода так и хлещет! — Дориг засмеялся.

— Да ну-у! — огорчился старик. — Ты близко проехал?

— Проедешь там, как бы не так! Я с берега видел. После того случая, когда, помнишь, я тонул, боюсь воды страшно. Ногой в нее не ступлю. А юрту вашу снесет, вот посмотришь!

— Не снесет. Я кошму завернул кверху и крепко-накрепко обвязал веревкой. А сквозь уни вода пусть себе течет, это ей не препятствие, — объяснил Дэндзэн. — Так что надеюсь, если судьба будет к нам милостива, не смоет юрту и на этот раз.

— Ну ты, я гляжу, силен, отец! Меня убей, чтобы я бросил юрту вот так, на авось! — воскликнул Дориг.

— Почему «на авось», тут опыт, — тихо ответил старик и пристально посмотрел на своего собеседника.

«Что верно, то верно, — подумал он, — уж тебе-то барахло дороже самой жизни. И сейчас рыщешь по берегу, думаешь подцепить чужое добро… Не твои это сундуки, не верю я! — осенила старика догадка. — С чего бы это им быть в излучине Булан-Дэрс?»

И он вспомнил, как годика два назад, тоже в наводнение, Дориг вскочил в лодку, оттолкнулся от берега и, подгоняемый неуемной жадностью, погнался за чьими-то вещами, которые несло по реке. Да перевернулся, недотепа, и чуть было не утонул, кабы не подоспел Дэндзэн. Вытащил он тогда этого любителя погреть руки на беде своего ближнего, как кутенка, за шиворот!

Дориг, который внимательно следил за стариком, прочел его мысли и разозлился. «Осуждаешь? — подумал он. — Кичишься? Нет на свете честных людей! Не бывает, не видел сроду! Любого можно за деньги купить. Стал бы ты к вешке плавать по этакой холодине, если б не чаял хорошо поживиться. Небось за сундуками и бросился, да не догнал, старый черт!»

А вслух сказал так:

— Ну, прощай, Дэндзэн-гуай! Поеду, что ли. — Он притворно зевнул и отпустил поводья.

Лошадь поскакала. Старик долго глядел вслед.

«Седой уже стал, а все хитрости не накоплю, — подумал он с усмешкой. — Не вытащи я тогда Дорига — гнить бы ему на дне Селенги… И он же еще волком на меня смотрит, паршивец! Ну, правда, на радостях совал он мне мешочек с серебром: тысяча монет, хвалился. Щедрая плата, что и говорить, деньги немалые. Да на что мне они?.. Вот бутылку поставил бы, это я с удовольствием. Но он не догадался. Аж задохнулся от счастья, что я его мешочек оттолкнул, и — давай бог ноги, только его на берегу и видели!.. А когда прошлым летом заехал к нему по дороге — он как раз самогон гнал, — даже стопки не поднес, скупердяй! И ладно, наплевать. Мне от него ничего не надо».

Старик вздохнул и подошел к майхану. И тут увидел двух всадников, которые ехали по косогору к его палатке. «Что за денек сегодня?! — подумал он. — Не гуртовщики ли это из дальних аймаков? Незнакомые вроде… А больше, кажется, некому. Наверное, увидали айл и свернули. Переправы-то, мол, все равно нет», — соображал старик.

Наблюдая за ними, он отметил, что путники здорово притомились. И лошади еле тянут ноги: идут шагом, даже и хвостами, чтобы отогнать комаров, не машут, устало кивают головой. Да и всадники сидят ссутулившись, один, правда, малость постройнее, другой какой-то толстый, вроде куля с мукой, совсем, видать, обессилел… Уж не женщина ли это? Точно, женщина! Что за притча!

Старик прибавил шагу. «Если это гуртовщики, — подумал он, — может, разживусь у них барашком. Старуха моя с весны не ела свежего мяса, да и я… Ну а если просто гости пожаловали, тоже неплохо. Почему бы и не навестить старика иной раз? Бутылочку разопьем, кстати!» — обрадовался он, как дитя.

Между тем он увидел, что всадники подъехали к майхану, тот, что постройнее, быстро спешился и помог слезть второму. Теперь уже Дэндзэн не сомневался — то была женщина, и к тому же на сносях. Он встревожился. Какая беременная сядет на лошадь и отправится в дальнюю дорогу, когда разлилась Селенга? Что за беда выгнала ее из дому?.. А гости, привязав коней, уже входили в палатку.

У майхана он первым делом сбросил гутулы и подвесил их сушиться к телеге, но, передумав, снял и положил в тенек, на камень, чтобы они не потрескались на солнцепеке. Затем заглянул в загон, где, отмахиваясь от едкого дыма, что шел от тлеющего навоза, стояла их единственная корова и жевала жвачку. «Ах ты, милая, — сказал он ласково, — подпалишь себе шерсть, отойди! — Отогнал ее от костра. — Да не больно далеко, а то мухи заедят!»

Он похлопал, погладил корову и увидел жену, которая шла к загону с деревянным ведерком.

— Явился, старик? — сказала она. — Иди в майхан, гости у нас, а я пока подою корову.

Едва он, пригнувшись, вошел в майхан, ему навстречу поднялись с кошмы незнакомые молодые люди. Они вежливо приветствовали хозяина, и, пока старик не сел, парень тоже остался стоять, но женщина быстро опустилась на место, уперлась руками о пол, а спиной бессильно откинулась к пологу майхана. Она тяжело дышала и, стиснув зубы, с трудом сдерживала стоны. При этом лицо ее слабо освещалось неким подобием смущенной улыбки: вот, мол, свалилась вам на голову, вы уж меня простите! Живот ее выпирал из-под дэли, как барабан.

— Дедушка, уважаемый, — умоляюще заговорил молодой человек, — у моей жены вчера начались схватки, а поблизости не нашлось ни одной акушерки. Больница на том берегу, но как переправиться, мы не знаем. Местные жители посоветовали обратиться к вам. И вот мы здесь, Дэндзэн-гуай. На вас вся надежда.

— Хм, — прочистил горло старик. — Местные жители, говоришь? Ну, ну… А сами вы откуда, дети мои?

— Из Улан-Батора, дедушка. Приехали на лето к родственникам… Погостить. Их айл в Жирной пади. Может, слышали имя Дорига?

— Вон оно что, — еле слышно откликнулся старик.

«Да-а, — подумал он. — К кому им, в самом деле, кинуться, как не ко мне? Дориг заявил, что ногой в воду не ступит. Я, правда, немощен, стар, и паром унесло, и Селенга крутит, как бешеная, но отказать людям в помощи — грех».

Он задумчиво вынул трубку и принялся выбивать из нее пепел. Женщина жалобно сказала:

— Дедуся, родной, мне очень плохо. Я не выдержу, помогите!

Старик заметил, что глаза ее повлажнели. Он перевел взгляд на ее сразу помрачневшего мужа и сказал с участием:

— Эх, ладно, где наша не пропадала! Пораскинем умом, как вас переправить. Наперед говорю, однако, нелегкая будет переправа.

Он вышел из майхана, подошел к жене, расправил плечи, выпятил грудь.

— Вот что, старая. Кончай доить, свари супу. А я пока просмолю лодку. Днище там маленько протекает, и в бортах тоже щели.

И, старательно избегая испуганного взгляда жены, отвернулся, вынул из мешка, висевшего над телегой, мел и смолу, положил все это в ведро, прихватил сухих веток и не спеша отправился к берегу, где набегавшие волны сильно раскачивали ветхую лодчонку, привязанную к стволу осины.

А старуха, кончив доить и подпустив к корове теленка, взяла несколько кусков вяленого мяса, ведерко с молоком и пошла в майхан. От дверей она успела заметить костер, разведенный на берегу Дэндзэном. «Вот же неуемный старик, — вздохнула она. — Бедовая голова!»

— Ну что, дочка, как себя чувствуешь? — спросила старуха, войдя в майхан. — Мой старик пошел к воде, лодку для вас готовить… Ты пока приляг, отдохни, а я обед сварю. Поедите, и тогда с богом!

Она положила борц[80] в металлическую ступу, укрепила мешок для крошек и стала отбивать колотушкой мясо, бросая готовые куски в кастрюлю с водой.

— Мой старик — добрая душа, никому еще не отказывал в помощи. Вот только одряхлел он за последний год, сдает, бедняга. А сегодня ему ой нелегко придется! Ну да раз обещал — сделает, не бойтесь. Сейчас разведу во дворе огонь, суп быстро поспеет, — хлопотала она.

Заткнув подол дэли за пояс, она принялась кряхтя вытаскивать из-под тагана тяжелый камень. Молодой человек со всех ног бросился ей помогать и вынес на двор все три камня, служивших подом печки в майхане. Старуха развела огонь и поставила варить суп.

Когда он был готов, она ласково пригласила гостей к столу, а сама вышла из палатки позвать своего старика. Он не заставил себя долго кликать и, прибежав с берега, уселся рядом с гостями.

— Кушайте, дети, — сказал он. — Надо как следует подзаправиться в дорогу. До вечера вряд ли придется поесть. С пол-уртона нам плыть, никак не меньше.

А старуха, поколебавшись, достала графинчик водки.

— Поешь и ты, старик, и выпей маленько с гостями. Только вот масло топленое кончилось, чем заправишь водку?

— Подумаешь, делов! — снисходительно заметил старик. — Можно и супового жира добавить, для запаха. Сойдет, старая, не горюй.

Он торжественно приподнял крышку кастрюли, подловил половником немного жира и аккуратно вылил его в графинчик. Резкий запах ударил всем в ноздри. Беременной стало плохо, она почувствовала тошноту, лицо ее жалко скривилось, а Дэндзэн как ни в чем не бывало разлил водку себе и гостю. Затем окунул в свою пиалу сведенные вместе большой и безымянный пальцы, покропил ими вокруг, принося дар земле, и, закрыв блаженно глаза, залпом выпил. После этого он с аппетитом принялся хлебать суп, вылавливая куски разваренного мяса.

Молодой человек, исподтишка наблюдая за стариком и отметив несомненное удовольствие, полученное им от выпитой водки, засомневался: сейчас ли отдать хозяину прихваченную с собой бутылку или подождать, пока переправятся? Ему и хотелось доставить старику радость не мешкая, и боязно было, что он хватит лишку. «Пожалуй, лучше потом», — решил он наконец.

Дэндзэн, насытившись, закурил трубку.

— Что ж, дети мои, — сказал он, сделав несколько затяжек. — Пора ехать, а то будет поздно. Достань-ка, старая, войлочные подстилки… Кинем на дно. А то нашей молодухе тяжко будет сидеть на скамье, путь предстоит долгий.

Он поднялся, скатал два войлочных коврика и, перекинув через плечо длинный шест, что стоял прислоненный у наружной стенки майхана, пошел к реке. За ним последовали и остальные. Молодой муж вместе со старухой поддерживали беременную, которая едва переставляла ноги.

Шли медленно, осторожно, как вдруг старуха спохватилась:

— Ой, сынок, а что же с лошадьми-то? Куда их?

— За ними племянник завтра приедет, не беспокойтесь, — ответил молодой человек.

Они уже подходили к берегу, когда он, остановившись, вытащил бумажник и робко протянул старухе сто тугриков.

— Вот вам за все хлопоты и беспокойство, — сказал он. — Возьмите, пожалуйста! А мужа вашего мы отблагодарим отдельно. От чистого сердца, поверьте…

— Что ты, что ты, сынок! — испуганно замахала она руками. — Спрячь скорей свои деньги. Старик увидит, осерчает незнамо как и на меня и на вас. Чего доброго, и везти-то откажется. Ему тоже не давай денег — он этого терпеть не может… Сколько народу он вытащил из воды — пальцев, пожалуй, не хватит пересчитать всех, — ни у кого ничего не брал… Помню, дала я как-то маху — давным-давно это было, — приняла пару монет у одного человека, которого спас мой старик. Так он до того распалился, разводиться даже хотел… Я и закаялась с тех самых пор. Вот стопочку пропустить — это он любит.

От лодки раздался голос Дэндзэна:

— Эй, старая! Ты чего разболталась? Веди женщину на бугор, там сухо, пусть посидит, пока я управляюсь… А ты, сынок, давай сюда, подсобишь мне маленько.

Вдвоем с молодым человеком они протащили лодку посуху чуть не до самого бугра и бережно усадили женщину на постеленную кошму. Затем общими усилиями столкнули лодку на воду. Она тотчас запрыгала, заюлила на волнах, накреняясь туда и сюда. Женщина, побледнев, вцепилась обеими руками в борта.

— Не бойся, дочка, поплывем как по маслу, — успокоил ее старик.

— Вы меня извините, ни разу еще не приходилось мне плыть в лодке, — слабым голосом объяснила она.

— Никто тебя и не осуждает. Ты, главное, на воду не смотри. Гляди лучше на небо, оно недвижимо… А если все же станет нехорошо, не таи про себя, пожалуйста, уж я найду, как тебе зубы заговорить, отвлеку, байку придумаю, оно и легче будет тебе, милая, — ласково увещевал старик, вставляя весла в уключины. — Старая, — повернулся он к жене, — гутулы-то я позабыл свои! Сходи, будь добра, принеси. На камне они, у майхана.

— Я сбегаю! — воскликнул с готовностью молодой человек и помчался наверх.

А старуха веточкой обмахивала голую спину старика, отгоняя от него вившихся густой тучей комаров. Казалось, она хочет напоследок приласкать, погладить своего старика, сказать ему, как его любит, жалеет. И он чувствовал это, хотя и не говорил ничего.

Когда молодой человек, запыхавшись, вернулся с гутулами, старик положил их в лодку, под сиденье.

— Ну, можно, кажется, ехать, — сказал он. — Да вот еще что, старая! Чуть не забыл. Выпусти скотину-то на луг, пусть пасется, да гляди, чтобы не удрала корова на старое стойбище — там сейчас все залито водой, как бы не утонул теленочек.

— Ладно тебе, не маленькая. Услежу за скотиной… Да не спеши возвращаться. Пусть река чуть приутихнет… С богом! — сказала старуха, пряча вздох. — Не поднялся бы ветер.

Старик краем глаза глянул на горизонт, где кучились дождевые облака.

— Ничего, пока попутный дует. Сегодня, думаю, никакой нам помехи не будет.

— Хорошо бы. Ну, давайте вас подтолкну! — И старуха, подобрав подол и опять заткнув его за пояс, решительно полезла в воду.

— Что вы, бабушка! — воскликнул молодой человек.

— Не надо, старая, я оттолкнусь шестом, — сказал Дэндзэн, становясь на корму. — И выходи, выходи из воды, простынешь. Все! Поехали. Пожелай нам удачи.

С этими словами старик наклонился, набрал пригоршню воды и смочил лоб — свершил обряд. Затем крепко уперся шестом в берег и, когда лодка отошла, сел и взялся за весла. Сильными короткими гребками он вывел лодку на стремнину, она заплясала в кипящих волнах, мотнулась было куда-то в сторону, но, направленная умелой рукой, понеслась вперед.

Старуха постояла на берегу, глядя вслед быстро удалявшейся лодчонке, затем, вспомнив что-то, затрусила наверх, к майхану, и, схватив ведерко с молоком, вернулась к реке.

— Матушка, заступница наша Селенга, дай ты им благополучно добраться до того берега, — горячо зашептала она, выплескивая понемногу молоко в воду, словно желая задобрить сердитую реку. — Не чини им препятствий, пожалей моего старика, и женщину с еще не родившимся ребенком, и молодого, славного ее мужа, попей моего молочка, вкусное, парное оно, и помоги, помоги им!

Старуха неотрывно следила глазами за утлым суденышком, которое там, вдали, почти уже превратилось в точку, пока не скрылось совсем за торчащими из воды верхушками деревьев. А потеряв его из виду, она опустила на землю ведро и запричитала во весь голос:

— Ох матушка ты наша, Селенга! Смилуйся над нами! Ведь у моего старика ничего не осталось, кроме храбрости и доброго сердца… Силы совсем иссякли. Ты разве не заметила? Когда он отпихивался шестом, крикнул: «Чуу!»[81] Прежде я не слыхивала, чтобы он помогал себе голосом. Молодой-то он был хоть куда! День и ночь мог грести и управляться с длинным шестом, а усталости не знал. Вот забыла ему напомнить, чтобы он побрился на том берегу: зарос, точно леший… Ладно, авось и сам догадается. А нет, так, по мне, он и небритый лучше, красивее всех. Да и ему все равно, как он выглядит. О другом его мысли… О природе, о солнце и ветре, да о тебе, Селенга. Нет и не было у тебя вернее друга на свете, чем мой старик. Сколько уж лет живем мы с ним на твоих берегах? С тех самых пор, как поженились… Каждая твоя излучина, каждый водоворот или омут, капризы твои и повадки — все ему ведомо! Люди окрест кличут нас не иначе как «старик да старуха», пожалуй, кое-кто даже позабыл наши имена, потому что мы с ним неотделимы от твоих берегов, от переправы. Когда-то ее называли Будунской, но уж не помню, с какого времени перекрестили ее в переправу Дэндзэна, и скажи, матушка Селенга, разве это не справедливо?.. Не обижай его, он хороший человек, никому не принес зла — одно добро видели от него и люди, и скотина, и деревья, и ты… Когда-то я сама обидела его, но и сейчас, как вспомню, скребет у меня на душе. А знаешь, из-за чего завелись? Из-за сущего пустяка! Однажды утром и говорит мне Дэндзэн: «На том берегу самогон, слышал, варят. Поеду-ка я, выпью с людьми!» Ну, а я молодая была, глупая — разозлилась. «Вот, — говорю, — здорово, он будет прохлаждаться, водку хлестать, а я, выходит, сиди, карауль юрту, так, что ли?» И в сердцах вырвала у него из рук веревку от лодки. А Дэндзэн не стал ее отбирать, только глянул на меня с тихим укором и вымолвил: «Видать, так уж судьбой устроено: мужчина и женщина не способны понять друг друга!» А сам разделся, сложил свою одежонку и, взяв ее в левую руку, пошел в воду. Я так и обомлела: топиться, думаю, пошел! Но он поплыл… Стою я это на берегу, куда и гнев мой девался, знай слежу за ним — на сердце тревога. «Плевать, — думаю, — пусть уж выпьет, лишь бы вернулся!» Потом гляжу, вышел он невредимый на том берегу и разложил одежду сушиться на бугорке. И опять, матушка Селенга, взяла меня обида. Что же это, думаю, такое? Ведь завтра надом, и я собиралась поехать с Дэндзэном в аймачный центр… Как раз хотела в тот день сшить себе новый красивый дэли, чтобы поразить городских девушек и выглядеть на празднике не хуже иных-прочих, как и подобает жене паромщика… А он вон что выкинул, непутевый! Слезы, помню, так и полились из глаз. Дэндзэн же оделся и крикнул, сложив руки у рта, с того берега: «Эй, жена! Хватит тебе убиваться! Пригони сюда вечером лодку — отвезешь домой!» — и ушел… Ну, что делать? Поплелась я в юрту и села за шитье. Иногда выходила на берег взглянуть, нет ли моего Дэндзэна. А только солнце село, слышу — кричит: «Донгор, милая! Бери лодку, приезжай за мной!» Выбежала я из юрты — как раз ужин готовила, — а с того берега уже любовная песня доносится. Вот, думаю, разобрало его, орет на посмешище людям!.. «Ночуй там, где водку лакал, усы крутил!» — крикнула ему, а сама думаю: «Пусть побегает в наказание! Вот кончу готовить, тогда и поеду». На том берегу стихло все, я насторожилась, прислушиваюсь, а самой страсть охота плыть скорее за ним, но нет, думаю, пусть маленько потерпит! Вернулась в юрту, вожусь у очага и вдруг — на тебе! — у порога стоит мой Дэндзэн и что-то бормочет. «Сам, что ли, приплыл? — спрашиваю. — С кем разговор-то ведешь?» А он: «Со звездами, мол. Выбираю, которая тут моя». «Ох ты, лихо мое!» — говорю и иду навстречу. А он весь мокрехонек, дрожит точно в лихорадке и улыбается… «Неужто и после ночного купания не вышел из тебя хмель?» — бросаю ему с насмешкой, а у самой от жалости сердце заходится. Однако думаю: нельзя ему потачки давать! И тут он сказал — матушка моя Селенга, вовек не забуду тех слов! — никогда, мол, жена, не буду ночевать в чужом доме. Скорее умру, чем оставлю тебя одну, поняла? Если понадобится, в любую погоду переплыву Селенгу, пусть даже в ссоре мы, пусть ночь, пусть буря! Стою перед ним, не знаю, что делать, растрогалась, сама не своя. «Ладно уж, — говорю, — иди, сушись, грейся, продрог ведь!» В молодости одним словом можно ранить чуть не до смерти и одним же словом — вернуть жизнь. В этом возрасте слова имеют значение. Взяла его за руку и ввела в дом. И с тех пор мы больше не ссорились с моим стариком. Прожили сорок лет душа в душу… Ты слышишь меня, Селенга? Ты меня слышишь?

Она еще долго всматривалась из-под руки в безбрежные речные просторы, ища и не находя на них заветной лодчонки, потом вытерла слезы, взяла пустое ведро и поплелась к майхану.

А лодка, ныряя в волнах, благополучно миновала первые две протоки и оказалась в тихом месте между двумя затопленными островками. Дэндзэн перестал грести, смахнул рукавом пот со лба, положил весла на борта и закурил свою трубку. Молодая женщина сидела, бессильно откинув голову на грудь поддерживающего ее мужа.

— Жива, дочка? — спросил старик.

— Жива, — отвечала она улыбнувшись.

Улыбка, правда, вышла слабая, бледная. Дэндзэн поднялся, взял шест и стал подталкивать лодку с кормы, чтобы ускорить ее ход. Седая косица его трепыхалась на ветру, словно кисточка на древке знамени.

— Ох, и травы тут, бывало, накашивали на острове! — мечтательно заметил старик. — А нынче такая большая вода, что, пожалуй, и на пару телег сена не хватит. Почву наверняка заболотит. Придется с дальних покосов возить.

Женщина задремала. «Бедняжка, — подумал старик. — Намучилась».

— Не разбуди ее, сынок, — шепотом сказал он. — Да прикрой ей голову, как бы не напекло. Намочи платок-то! И комаров отгоняй, чтобы не досаждали.

Молодой человек последовал совету старика.

— Прошлую ночь глаз не сомкнула, — также шепотом сказал он. — А вы не устали сами? Давайте я вас сменю, пока течение спокойное.

— Ничего, ничего, сынок! Сиди себе. А то встанешь, она проснется. Пусть немного отдохнет.

«Вот и моя Донгор, бывало, когда сено возили по осени, прижмется головой к борту и дремлет… Доверяла мне, целиком на меня полагалась. Да и теперь верит. Не то разве бы отпустила сегодня в такой опасный путь? — думал старик. — Знает жена, что коли уж взялся — не подведу. Хорошо все-таки сознавать, что старуха моя в меня верит!»

Он улыбнулся. Рубаха его надулась за спиной от ветра и хлопала и трепетала, словно парус. Молодой человек взглянул на него с любопытством.

— Мы просто поражаемся вашей выносливости, — сказал он почтительно.

— Э-э, сынок, привычный я к этому делу. С тех пор как себя помню, другой работы не знал. Вот только недолго мне небо коптить, седьмой десяток разменял. Подохну скоро, как старый баран.

— Вот бы никогда не поверил! Вы выглядите гораздо моложе.

— Ну спасибо, утешил, — сказал старик. — Сейчас войдем в третью протоку, там большое волнение. Сиди не двигайся, ладно?

Дэндзэн положил шест, сел и проворно, как молодой, ухватился за весла. Лодку дернуло: она попала в сильный поток. Правое весло старик держал неподвижно, разве чуть-чуть табанил, а левым выгребал изо всех сил, пока лодку не развернуло в нужном направлении. Тогда он заработал обоими веслами вместе, и лодка врезалась носом в волны, как нож в масло. От качки молодая проснулась и испуганно посмотрела на воду.

— Дедушка, а что это там плывет прямо на нас? Ой, мы не столкнемся? — в страхе спросила она.

— Где? — Старик наставил ладонь козырьком, взглянул в указанную ею сторону и тотчас приналег на весла.

То ли от жары — наступил полдень, и солнце пекло нещадно, — то ли от напряжения, но пот катил по его лицу градом, кадык так и ходил под кожей. На шее веревками вздулись жилы.

Едва лодка проскочила полосу сильного течения, как мимо, чуть не задев ее, промчался какой-то большой, тяжело переворачивающийся в воде предмет. Дэндзэн, вглядевшись, признал в нем один из тех сундуков, за которыми охотился Дориг.

Старик зло сплюнул и спросил:

— Вы в каком родстве с Доригом?

— Он старший брат моей жены. Мы приехали к нему на лето в отпуск и…

— А почему же он сам не проводил вас ко мне? — насупившись, прервал молодого человека старик.

— Да он вчера вечером поехал проведать свои табуны и не вернулся.

— Н-да, — вымолвил старик, а про себя подумал с презрением: «Хорош братец! Сестра рожать собралась, долго ли до беды, а этот негодяй кинулся за чужим барахлом в погоню!»

— И чем же вы в городе занимаетесь? — спросил он, помолчав.

— Мы студенты. Жена через год будет учительницей, я врачом.

— О, это хорошо, — одобрил старик. — Вот если бы ты еще понимал толк в погоде, разбирался бы в ветре, облаках, паводках, течениях разных, умел бы грести и плавать, разгадал норов нашей матушки Селенги, тебе с твоим образованием цены бы не было в наших местах… Приезжайте сюда, когда кончите институт, я тебя всему научу. Если, конечно, жив буду. Как-никак поднакопил опыта за долгую жизнь, а передать-то и некому. Обидно мне это. — Старик вздохнул.

— Спасибо, дедушка, — поблагодарил молодой человек. — Но сумею ли я постичь все? Ведь вы настоящий волшебник, честное слово, а я что? Так себе, обыкновенный смертный…

— Милый, — наклонился к нему старик, словно поверял тайну. — Это же проще простого!.. Надо только любить деревья, солнце, скотину, зверье разное, даже вот этих комаров!.. И еще былинки всякие, и звезды, что, падая, чиркают по небу, и лохматую пену на реке… Ощущать себя частью всего этого и любить, как самого себя, — вот весь секрет!

Они помолчали, потом старик заговорил будничным тоном:

— Ну, сынок, миновали и третью протоку. А сейчас будет опасный водоворот. Там бьют очень сильные ключи. Это место называют Омутом гаминов[82]. Хорошо, что вода прибыла, авось пронесет течением. А в обычное время попасть в этот омут — верная гибель.

Он крепко сжал рукоятки весел и весь напрягся.

— Дедушка, а почему этот омут так называют?

— Хм… Да один человек некогда утопил здесь пятерых гаминов. С того дня и пошло название.

— Он что, партизаном был, тот человек?

— Да нет, не совсем, — с запинкой ответил Дэндзэн.

— А плавал, наверно, почти так же, как вы?

— Даже лучше! — усмехнулся старик.

«В ту пору я был так же молод, как ты, — подумал он. — А Донгор — как твоя жена… Я вижу, крепко ты любишь ее, сынок. Случись что, не бросишь в беде. Вот и я тоже…»

Течение его мыслей перебил вопрос молодого человека:

— Дедушка, расскажите, как вы утопили гаминов. Ведь я догадался, что это были вы!

— Как же это ты догадался?

— Да уж так. Расскажите, пожалуйста!

— Ладно, — согласился старик. — Слушай же… Когда к нам пришли гамины, мы с Донгор уже были знакомы. Наши айлы стояли рядом, в каких-нибудь двух верстах друг от друга. И вот как-то скачут к нам наметом несколько верховых. «Гамины! Гамины!» — закричал народ. Помню, женщины, девушки так и бросились врассыпную. А тут еще прибежал, высунув язык, сосед из айла Донгор. Отозвал меня в сторону и говорит: «Донгор гамины увезли! Запихнули ей в рот кляп, перекинули через седло и ускакали…» Я затрясся, заметался, но тут как раз гамины с винтовками наперевес ворвались в наш хотон и окружили мою юрту. Сосед незаметно скрылся. Я застыл, прижавшись спиной к изгороди загона. Слышу — кричат: «Эй, где перевозчик! Давай его сюда живого или мертвого!» У меня в голове все перемешалось. Ведь они неделю назад заставили паромщика Шараба переправить их через Орхон, а потом завели в кусты и расстреляли, как собаку. Но тут вижу, на одной из лошадей лежит поперек седла связанная по рукам и ногам Донгор. Вначале-то я думал, что это просто поклажа. Нечего делать, выступил вперед. «Господа, — говорю, — я перевозчик». Они оглядели меня, помолчали, потом один наставил на меня пистолет: «Давай пошевеливайся, где твоя лодка?» — «Где, мол, ей быть, — отвечаю, — на берегу. Да плохонькая у меня лодка-то… Однако переправить можно». Снял сапоги, бросился бегом к реке, они скачут следом, гикают, хохочут мне в спину, чуть на пятки не наступают! У воды спешились. Я незаметно подмигнул Донгор: дескать, спасу тебя, держись, милая!.. А гамины разделись догола, грузят одежду и оружие в лодку. Самый главный тычет мне в нос пистолет, орет что-то по-своему. Переводчик был среди них, он разъяснил: «Снимай, — говорит, — с лошадей седла, тащи сюда. А коней свяжи — поплывут за кормой». Я удивился, однако язык прикусил, не спорю. Старый гамин сел в лодку, вытянул передо мной вонючие ноги, положил Донгор себе на колени и приказывает: «Греби!» Я взялся за весла, а на Донгор даже взглянуть не смею. Стыдно мне перед ней… Ну, ты меня поймешь, сынок. Стиснул зубы, думаю: «Ничего, ничего… Сведу я с вами счеты, голубчики!» И правлю к этому самому омуту. Как стало нас затягивать, лошади заржали и дернулись в сторону, лодку сразу и перевернуло… Когда я, порядком нахлебавшись, вынырнул, два гамина, выпуча глаза, еще барахтались, но скоро и они пошли ко дну.

Я поднырнул опять, схватил Донгор и потащил к острову. Нелегко мне было ее спасти. Крепко-накрепко связанная веревками, она к тому же потеряла сознание… Ну, откачал я ее, привел в чувство, снял путы… Потом лодку выловил. Ночью пробрались мы с ней домой, похватали впопыхах кое-какие пожитки и отправились к родственникам в дальний айл. А когда гаминов прогнали, вернулись в родные края. С тех пор и не расстаемся.

Старик покачал головой и умолк. Опасный омут проскочили благополучно, и опять лодка выбралась на спокойную воду. Старик чуть приподнялся со скамьи и увидел вдалеке свой майхан. «Может, старуха и сейчас там стоит, смотрит нам вслед?» — подумал он. Эта мысль придала ему новые силы. Он принялся махать веслами, лодка неслась толчками вперед, через ветви торчащего из воды ивняка. А в небе неустанно кружились две чайки, и тени птиц скользили по гладкой поверхности реки.

Глядя на птиц, старик думал: «Не затопило ли у них гнезда, не унесло ли водой птенцов? Что-то уж больно мечутся, уж больно отчаянно кричат…» И в этот момент, очнувшись, застонала беременная. Вцепилась скрюченными от боли пальцами в борт лодки и в полубеспамятстве перевесилась через него. Молодой человек не успел ее оттащить, как в лодку хлынула вода.

— Дедушка! — воскликнул он. — Кажется, начались роды!

Женщина металась, хваталась руками за весла, борта, уцепилась за куст, мимо которого они проплывали, и лодка резко развернулась. Лицо женщины сделалось медным, похожим на раскаленный солнечный диск, что отражался в воде. Старый Дэндзэн напряг последние силы, чтобы не дать лодке опрокинуться, удержать ее на плаву. Казалось, вот сейчас лопнут вены у него на висках, сведет судорогой дрожащие от натуги кисти.

— Ох, беда какая, — бормотал он пересохшими губами. — Маленько дочка не дотерпела… Сейчас будет страшная быстрина, стрежень…

— Неужели не проскочим? — спросил, побледнев, молодой человек.

Старик не ответил. Лодку подхватило и понесло, но он неимоверными усилиями удержал ее поперек волны.

— Кажется, все, — вздохнул он. — Теперь должны выбраться.

И тотчас, словно получив наконец позволение, женщина отчаянно закричала. Ее вопль не мог заглушить даже ревущий поток. Старик со стесненным от жалости сердцем неистово греб, как вдруг он заметил, что одно весло дало трещину. «Ну нет, шалишь, — пробормотал он, слизывая соленый пот с губ, — все равно переправлю детей. Руками буду грести, а до берега дотяну».

Когда весло переломилось, он вытащил второе из уключины, и, загребая им то справа, то слева, повел лодку едва ли не так же ловко, как прежде. Но вот у него стала неметь левая рука, пришлось управляться одной правой. Он несколько раз куснул украдкой одеревеневшую кисть, боясь испугать этим молодых людей и стыдясь перед ними своей старческой немощи.

И тут он услышал слабый крик ребенка. У старика перехватило дыхание. «Боже мой, она родила, теперь я за троих в ответе… У-у, старая коряга, не смей уставать, прикажи своей руке работать, заставь стучать свое сердце, не теряй головы… Человек, он велик. Воистину велик! Человек, он все может!» — убеждал себя Дэндзэн.

— Дедушка, а дедушка, нет ли у вас чего — пуповину перевязать?

Старик очнулся. Пуповину. Он понятия не имел, чем ее перевязывают. Но, вспомнив про свою косицу, Дэндзэн с силой выдрал из нее пучок волос. Он так был взволнован, что даже не почувствовал боли. Передал пучок молодому мужу и отвернулся. А тот, лихорадочно припоминая лекции по акушерству, старался делать все как надо. Завернув плачущего младенца в свою рубаху, с гордостью и смятением показал его старику.

— Вот, — сказал он. — Смотрите, какое чудо!

— Да, — торжественно ответил старик. — Это чудо. Это чудо.

Медная краска медленно сползла с лица матери. Оно неудержимо светлело.

— Как дела, милая? — спросил Дэндзэн.

— Уже хорошо, — слабо улыбнулась она. — Спасибо.

— Сынок, возьми мой дэли, укрой жену, — озабоченно сказал старик.

Увидев на дне лодки кровь, он прошептал: «Это дань! Дань большой воде!»

Вдруг голова у него закружилась, небо и вода поплыли перед глазами, он зажмурился. Занятые ребенком, молодые ничего не заметили. А когда он пришел в себя, лодка сидела, накренившись, на мели и тихо покачивалась.

Дэндзэн перелез через борт и, стоя по пояс в воде, упершись в лодку обеими руками, столкнул ее с мели. Затем влез обратно и, взяв шест, воткнул его в илистое дно. Лодка пошла, но, как он ни старался, вытянуть глубоко всаженный в дно шест ему не удалось. Так он и остался торчать из воды, дрожа, как струна. Жалко стало старику своего отличного длинного шеста, срубленного им собственноручно прошлой зимой в лесу, однако он и не подумал за ним возвратиться. Надо было поскорее доставить роженицу на берег.

— Эх, зря я, видно, выпил утром водки. Это она, проклятая, меня подкузьмила, ослаб что-то, — сказал в свое оправдание старик. — Ну ничего, — тотчас успокоил он себя, — шест крепко сидит в иле, вода не смоет его, на обратном пути подхвачу.

Налегая на весло и с опаской поглядывая на тучи, клубившиеся у горизонта, он пересек последнюю протоку. Солнце уже уходило за вершины гор, когда нос лодки мягко, точно теленок, ткнулся в береговую кромку.

— Вот, дети мои, сказано — сделано. Довез я вас, — тихо произнес старик. — Вы подождите здесь, а я сбегаю вон в ту падь, где, видите, юрты стоят… Пригоню вам подводу.

Благополучный исход переправы влил в него новые силы. Он бодро выпрыгнул из лодки, пробежал несколько шагов и вдруг, словно подмытая под самый корень старая береза, рухнул на влажную землю.

Молодой отец, прижавший к груди младенца, увидев, как упал Дэндзэн-гуай, одним прыжком, не выпуская ребенка из рук, очутился около старика и свободной рукой попытался приподнять его голову. Но старый паромщик был мертв… Остановившийся, блаженный взор старика был устремлен на небо. В его глазах яркими точками отражалось солнце, которое, словно прячась от беды, уже почти совсем скрылось за вершину горы, окрасив прощальными лучами ее западный склон. Наступившие сумерки притушили коричневые воды коварно разлившейся Селенги. Как бы переводя дыхание, река приутихла. Занавес из тумана и облаков все ниже опускался над Селенгой.

И тут к небу снова вознесся слабенький крик новорожденного… Жизнь, великая нескончаемая жизнь, продолжалась.


Пер. Инны Варламовой.

ОТГОНЩИК

— Я сплю.

— Где?

— В стране сказок. Я сплю посреди безлюдной степи, укутанной пушистым, словно лебяжий пух, снегом.

Вокруг необозримое царство снега. И ни соринки на нем. От него должно бы веять теплом, но почему так холодно и зябко? Откуда это леденящее душу студеное дыхание?

Оно, оказывается, идет от земли. Мягкое снежное одеяло не смогло ее согреть, и она замерзла, как лед, и окаменела. А теперь готова заморозить все живое на свете: растения, деревья, зверей, скот и даже людей. Но лишь человек не страшится ее ледяной стужи и бросает ей смелый вызов…

Я вышел из теплой юрты отгонщика и поразился представшей моему взору картине. Все было как в сказке… Бледнела луна, словно лицо испуганного человека. В ее холодных лучах синеватым отблеском мерцала бескрайняя снежная ширь. Стояла призрачно-хрупкая тишина. Лишь жгучий ночной ветер со свистом подтачивал замерзшие сугробы. И во всей этой пустынной степи сероватым бугорком одиноко торчала юрта отгонщика, словно снежное одеяло было прострелено в этом месте шальной пулей.

То ли мороз действительно был сильным, то ли я был одет слишком легко, но я быстро продрог. И уже хотел было вернуться в теплую юрту, как услышал далекое, но довольно отчетливое ржанье лошадей. Затем раздался гулкий окрик табунщика, как будто он находился совсем рядом со мной. Его голос был настолько мощным, что от него, мне показалось, задрожала луна. На самом же деле такое впечатление создавалось, видимо, из-за разорванных облаков, проплывавших перед ней в этой холодной сини.

Безмолвная тишина была нарушена, и стеклянный воздух весь задрожал от голоса табунщика, молнией пронзившего замерзшую степь. Вокруг как-то сразу стало теплее, словно эта молния растопила снег. Голос Дэрэма был такой властный, что не только табун, но и вся округа притихла.

Я стоял и оглядывался по сторонам, будто впервые попал в степь.

Многие века будоражили вот так морозную ночь голоса моих предков, будоражат и теперь. Они никогда не прерывались, даже в самую ледяную стужу.

Очаг их и сейчас излучал тепло. Я вернулся в юрту, но кто-то окликнул меня:

— Не замерз ли? Может, разжечь огонь?

В этом низком грудном голосе была какая-то необъяснимая сила и мощь. По нему легко можно было представить и его хозяина. Такой львиный рык вряд ли мог исходить от слабого тела. И я невольно подумал, что голоса тоже различаются по своему весу и способности воздействовать на человека, и ответил:

— Нет, не замерз.

Но он снова спросил:

— Как небо?

И может от того, что он сказал «небо», я вдруг вспомнил, как громыхает оно в летнюю пору (действительно, голос у него был громовой), и успокоил его:

— Небо ясное.

— Табун-то на северо-востоке пасется, — вдруг сказал он и, не дождавшись моего ответа, тут же захрапел так, что юрта заколыхалась. Трудно было поверить, что передо мной был простой табунщик. Скорее он напоминал хозяина Хурмусты[83], о котором рассказывается в наших сказках… Храп его словно доносился из-под земли.

Зимняя ночь, окружающая природа, табунщик и табун — все казалось мне сказочным.

Я снова лег и еще долго не мог заснуть. Возможно, потому, что это была моя первая ночь здесь и все было непривычно для меня. В юрте было довольно прохладно, а к утру она могла вообще остыть. Поэтому я поверх одеяла накинул доху из волчьей шкуры: теперь никакой мороз мне был не страшен.

Зато моему соседу все было нипочем: он продолжал храпеть, словно сказочный богатырь, преодолевший путь длинною в десять лет… Должно быть, действительно очень устал. Еще вечером я заметил, как он уснул, едва коснувшись головой подушки. Так оно и должно было быть, ибо он после ночного еще целый день занимался всякой другой работой; но меня очень удивило, когда он спросил о погоде и пробормотал, что табун пасется где-то на северо-востоке. И как он мог сквозь такой крепкий сон услышать едва уловимое ржанье лошадей?..

Понятно, что любой табунщик даже во сне ни на миг не забывает о погоде и о своем табуне, но быть до такой степени чутким и слышать даже во сне… Не знаю. Для людей, не занимающихся скотоводством, эти слова вряд ли могут что-либо значить, но меня занимает то, как совмещается в одном человеке столь крепкий сон и такой обостренный слух. Вроде бы и не должно такого быть. Только потомственным скотоводам, видимо, дано это понять.

В чутко дремлющей ночной степи то отчетливо, то едва слышно разносится ржанье табуна. В такт ему, то усиливаясь, то ослабевая, метет поземка. Морозная зимняя ночь продолжается…

* * *

Я проснулся, когда уже рассвело. В очаге пылал огонь. Изредка в дымовое отверстие юрты врывался ветер, и тогда пламя клонилось к двери, но, как только он успокаивался, оно снова начинало упорно тянуться ввысь: сначала в дымовое отверстие, потом к небу и наконец к солнцу.

Почему же пламя всегда стремится ввысь? Кто его знает! Возможно, это знает лишь сам огонь. Но совершенно очевидно, что пламя согревает окружающий воздух, а тот в свою очередь согревает все вокруг себя. И делает это огонь шутя, играючи. Ему все нипочем, ибо он всесилен.

Но и у табунщика душа, что огонь. Ее пламя тоже постоянно стремится вперед и ввысь. Но кто об этом знает? Разве что только сами табунщики. Своей душевной теплотой они готовы согреть всех на свете, но как это сделать… Вселенная безгранична, а людей не сосчитать… Однако не будем забывать и о том, что мечта человеческая не имеет предела.

Из радиоприемника доносится старинная протяжная песня. Так и хочется сказать, что для бескрайней степи только такая песня и нужна: ее нескончаемая мелодия достигает самого горизонта. Трудно, пожалуй, найти такое гармоничное сочетание, как протяжная песня и бескрайняя степь. И не случайно она на протяжении многих веков баюкает степь и никогда не умолкает.

Я вышел из юрты, и утренний мороз каленым железом обжег мои щеки. Табунщик тихо, как и ночью, спросил:

— Не замерз? — Улыбнулся и стал потягиваться. От его богатырского дыхания пошел такой пар, что тут же не стало видно его лица, словно оно потонуло в тумане. В морозном воздухе клубилось теплое густое облако. Табунщик принялся горстью брать скрипучий снег и растирать им лицо и шею. И мне вдруг почудилось, что это вовсе не снег, а куски белоснежного хлопка и что он ими вытирается. Но как бы хлопок и снег ни походили друг на друга своим цветом, сравнение в данном случае, конечно же, не годилось. Да и табунщику, видно, приятнее было растираться снегом, чем вытираться хлопком.

Я все же поспешил в юрту. И как только я вошел в нее, молодая смуглянка вытащила из сундука новенькое полотенце и, протягивая его мне, сказала:

— А вы умойтесь теплой водой… Сынок! Где ты? Помоги-ка дяде.

Тут же ко мне подбежал мальчик лет шести и начал лить мне на руки теплую воду. Он был безмерно рад журчанью воды и все выше поднимал свой кувшинчик.

Но в этот момент раздался топот копыт вдалеке, и, как только он стал приближаться, мальчик запрыгал от радости и закричал:

— Дэрэм вернулся с ночного!

Мы все сели за круглый стол выпить чаю. Чай был замечательный: молоко, соль, заварка — все было в меру. «Пьют ли где-нибудь в мире такой вкусный и ароматный чай? — вдруг подумал я. Возможно, что и нет, не пьют… Чай, в особенности вот такой, незаменим для скотовода. Трудно выразить словами, сколько сил и энергии придает он ему. И не удивительно, ибо он, по существу, заменяет ему молоко и масло. А что может быть питательнее их? Берешь в руки серебряную чашу, наполненную до краев, и сразу же ощущаешь неповторимый степной аромат и видишь, как в ней играют желтые шарики — нежнейшее масло.

И когда смотришь на эти чаши из чистого серебра, то кажется, будто табунщики, возвращаясь с ночного, прихватили с собой луну. Но серебряная луна морозной зимней ночи слишком холодна и безжизненна. Однако все, чего касается рука человека, оживает и наполняется теплом. Возможно, что настанет день, когда луна, кочующая в небесной безбрежности, задышит теплом, как вот эти серебряные чаши, наполненные горячим чаем. Кто же будет возражать против этого…

То и дело слышится громоподобный голос хозяина Данзана, который обращается то к Дэрэму, только что вернувшемуся с ночного, то к жене Саран, то к сыну Энхэ, то ко мне. К сожалению, я еще не мог уверенно поддерживать их разговор.

О чем же они говорят? «Быстроногий гнедой Цэнда поправился и выглядит вполне прилично… Бурый жеребец все гоняет лошадей, просто беда… Не отстала ли от табуна пегая кобылица Дорлига?» И все в этом роде. А что я могу сказать по этому поводу? «Быстроногий гнедой, бурый жеребец, пегая кобылица…» Да я их и в глаза не видел.

Маленький Энхэ вскарабкался на колени отца.

— Папа! Вчера ночью мамин гнедой иноходец ржал, да? Ты слышал? А я вот слышал.

Я посмотрел на него, и мне показалось, что это вовсе не маленький мальчик, который сидит на коленях отца, а взрослый табунщик, вскарабкавшийся на высокую вершину горы и горделиво осматривающий окрестности.

Трудно было поверить в слова шестилетнего мальчугана, но Данзан ответил:

— Верно говоришь, ржал. Хороший табунщик из моего сына получится. — И поцеловал его в лоб. Действительно прошлой ночью доносилось звонкое ржанье табуна, но неужели он в этой разноголосице отличил голос маминого иноходца? Очевидно, да. Вообще-то в старину говорили, что сын табунщика чуть ли не с нечистой силой водится. А впрочем, прошлой ночью чутко спали, прислушиваясь к ржанью табуна и к голосу Дэрэма, все, не только Данзан.

Данзан, быстрыми глотками попивая чай, спросил Дэрэма:

— А ты привел Серого для упряжки?

— Конечно, привел, — ответил тот.

— Я сегодня за дровами съезжу. Днем табун далеко не уйдет, да я и вернусь скоро.

Но жена, которая в это время ворошила угли в очаге, возразила:

— А зачем нам дрова, если через несколько дней собираемся откочевывать отсюда? Обойдемся и кизяком: я соберу.

Данзан посмотрел на нее, улыбнулся.

— Древняя мудрость гласит, что у лентяя двор без дров, а у пьяницы в доме пусто. Если и останутся дрова, то возьмем с собой. Что, у нас не на чем везти? «Вся северная сторона сплошь покрыта табуном, на всей южной стороне — не счесть табуна…» Так, кажется, говорится в сказке, Саран? — заключил он и погладил по голове сына. — Давай-ка, сынок, слезай, пойду я сани готовить.

«Я ведь приехал им помогать, что ж мне сидеть без дела?» — подумал я и предложил:

— А что, если я съезжу за дровами?

— Вы что, решили, что приехали сюда батрачить? — ответил Данзан и расхохотался. Потом добавил: — За два месяца еще наработаетесь. Вчера, наверное, намаялись в дороге. Надо отдохнуть.

Но я не сдавался:

— Ничего, я не устал. Да и не терпится здешние места посмотреть. Может, вместе поедем?

— Ну ладно. Горожанину, может, и в самом деле будет интересно, — сдался он и вышел из юрты.

* * *

В тот же вечер я договорился идти вместе с Данзаном в ночное. Он одел дэли на овчинной подкладке, сшитый из зеленой далембы, подпоясался так, что верхняя часть повисла мешком, а пола приподнялась до колен. Затем накинул на голову свой лисий малахай и уже собрался было выйти из юрты, но жена напомнила ему, что надо взять теплую доху.

— Не надо! Когда слишком тепло — сон одолевает. Хотя, пожалуй, тебе на рассвете может пригодиться. — Он повернулся ко мне и протянул доху из волчьей шкуры.

И мы поскакали в сторону табуна, поднимая за собой клубы снежной пыли. Мороз пронизывает лицо, грудь, ослепительно блестит снег. На мерзлой земле копыта лошадей выбивают барабанную дробь. От теплого дыхания морды лошадей до самых ресниц покрываются изморозью. Вскоре она превращается в сосульки, и они позвякивают, словно серебряные колокольчики.

В белой степи то здесь, то там желтеют пучки травы, будто хотят удивить всех: посмотрите, какие мы мужественные, нам и сугробы нипочем. Стебельки гнутся и качаются беспрестанно, словно решили потанцевать под звон наших сосулек-колокольчиков. Но если пригнуться в седле и посмотреть внимательно, то окажется, что это танцуют оледеневшие головки стебельков. А вот и сугробы зло уставились на них, будто говоря: «Ну что ж, потанцуйте… Хотели бы мы посмотреть на вас после большого снегопада. Тогда-то от вас ничего не останется — исчезнете, будто вас и не было».

Как только мы подъехали к табуну, ветер успокоился, но небо, которое было ясным на протяжении всего нашего пути, затянулось облаками, будто на самом деле решило потопить эти танцующие стебельки в глубоких сугробах. Табун сначала удивленно застыл, но потом лошади узнали нас, успокоились и снова принялись выкапывать траву из-под снега.

Беззаботные жеребята, сбившись в небольшие группки, вовсю резвились поодаль от табуна, взбрыкивая и носясь наперегонки. За ними пристально следил взрослый жеребец, сизый от инея, покрывшего все его тело. Ему, видимо, больше других приходилось двигаться, оберегая табун. Вот и сейчас он так низко пригнул голову к земле, что его лохматая грива коснулась снега, и понесся сердитой рысью, загоняя молодняк в табун. Очевидно, он проделывал это не в первый раз, так как жеребята дружно повернули к табуну и полетели во весь опор.

Жеребец же, сделав свое дело, снова застыл и оценивающим взглядом окинул своих подданных, потом небрежно понюхал травку, торчащую из-под снега, высоко поднял голову и стал всматриваться вдаль. Весь вид его говорил: «Что же будет с этим молодняком, если не станет меня? Они наверняка не заметят серого разбойника, пока не врежутся в него на всем скаку, и будут разорваны в клочья. До чего же они беззаботны».

Жеребец и в самом деле, видимо, уже много лет был вожаком табуна. За это время он, конечно же, многих обучил уму-разуму, спас от волков и других опасностей. И возможно, он теперь думал о будущем своего табуна и беспокоился — как бы чего не вышло без него.

Но беспокойство его было напрасным, ибо в многотысячном табуне наверняка нашелся бы жеребец, который бы взял на себя заботу об остальных, так же как некогда он сменил старого вожака. Возможно, и тот старец гонял его когда-то и думал то же, что и он теперь.

— Табун, оказывается, недалеко ушел. А как резвятся молодые-то, — сказал я. Данзан охотно поддержал разговор:

— Ну и хорошо. Я всегда радуюсь, когда они вот так резвятся. Значит, лошади сыты и зимовка проходит благополучно. А то ведь случается, пасешь в такую пору уже вконец исхудавший табун. Вот когда, брат, тяжело достается всем. И смотреть на коней бывает страшно. Подойдешь, бывало, к какой-нибудь лошаденке, обнимешь за шею — она и ухом не ведет, а в глазах замерзшие льдинки. Вот для них-то и страшен снежный буран, он-то их до костей и пробирает. А если лошади упитанные — им буран нипочем: он лишь потреплет по шерстке и больше ничего. — Данзан уголком глаза посмотрел на горизонт. — Сегодня ночью, видать, снег пойдет. Что-то уж больно размякло все и потеплело. — Затем он слез с коня, примял ногой сугроб, уселся в него, зажав в коленях поводья, расстегнул пуговицы дэли и отряхнул свой лисий малахай. По всему было видно, что он расположился здесь надолго.

— И много лет ты пасешь табун? — обратился я к нему.

— Я лошадей с детства люблю. И отец мой до них был страстный охотник. Когда он был жив, без конца нам о них рассказывал да все втолковывал, чем отличается табунщик от простых смертных. — И он вздохнул.

— А чем же он отличается от обыкновенного скотовода? Для меня табунщик такой же скотовод, как и все.

— То-то и оно, ведь ты не табунщик. — Он помолчал немного, потом буркнул: — Ну ладно, значит, и впрямь ничем не отличается…

По всей видимости, он на меня обиделся. Демонстративно отвернулся, встал и начал подтягивать подпруги. Я никак не предполагал, что Данзан способен вот так легко, как ребенок, обижаться. «Такой бесстрашный и мужественный человек, которому нипочем ни горячее солнце, ни пронизывающие бураны, вдруг оказался легко ранимым», — подумал я и попытался исправиться:

— Друг, не обижайся на меня. Я просто пошутил. Ну какое может быть сравнение?.. Нам ли этого не знать.

— Да ничего. Только если ты все же не веришь, я как-нибудь расскажу тебе одну интересную историю.

Мне же захотелось услышать эту историю поскорее, и я пристал к нему:

— Расскажи прямо сейчас, тем более что табун спокоен. Да и что нам еще делать в такую долгую ночь? Расскажи.

Но он, ничего не ответив, неожиданно вскочил в седло и стал всматриваться в горизонт, будто ему почудилось там что-то таинственное и опасное для нас и табуна. Потом объяснил:

— Обычно неожиданное потепление к добру не приводит. Скотоводу, конечно же, в такую погоду спокойнее, да только сейчас в любую минуту все может измениться, как бы этой ночью не начался буран. Что делать тогда с табуном, где его укрыть? — не то сам к себе, не то ко мне обратился он.

Что я мог ответить, если в этой бескрайней степи я ровным счетом ничего не понимал? Какой-нибудь другой табунщик, возможно, нашел бы что сказать, но мне ничего не приходило в голову, и я молчал.

Данзан и не ждал, видимо, от меня ничего путного, ибо тут же начал рассуждать сам с собой:

— Обо всем надо заранее позаботиться, иначе попадешь в беду. Но если и застанет тебя буран врасплох, то и тогда надо оставаться спокойным, а не метаться под стать самому бурану, который в буйстве своем не щадит ничего и никого. Так ведь?.. — Потом, обращаясь уже ко мне, добавил: — Я сейчас съезжу тут недалеко, посмотрю, где можно будет укрыть табун, а ты приглядывай за ним.

Он лихо развернул коня, стегнул его и вихрем помчался на юго-восток. Вскоре я совсем потерял его из виду.

Табун спокойно пасся… Я долго смотрел на солнце. Оно было величиной с большое дымовое отверстие юрты и совершенно желтое. Солнце медленно катилось к горизонту, постепенно погружаясь в облака. При этом его как бы кто-то разукрашивал: сначала золотистый цвет сменился красноватым, затем красно-коричневым и наконец зловеще багровым. И как только оно коснулось горизонта, нижняя половина диска куда-то пропала, словно земля провалилась в этом месте от непомерной тяжести. Но вот и другая его половина на какое-то мгновение застыла, а потом тоже начала медленно погружаться в землю, пока совсем не исчезла. И тут же белоснежную степь окутала кромешная мгла.

Пасущиеся лошади превратились в сплошное черное пятно, едва различимое в наступившей темноте.

Табун встревожился: беспокойно заржали старые кобылицы, подзывая к себе жеребят, взрослые жеребцы образовали вокруг табуна кольцо и загнали в него маток с жеребятами, весь молодняк, молодых и яловых кобылиц.

Затем кольцо стало постепенно сужаться и превратилось в крепко сжатый кулак.

Трудно было поверить, что в этой непроглядной тьме лежит бескрайняя белоснежная степь. Не видно ни зги: на небе ни луны, ни единой звездочки. Воцарилась поразительная тишина. Лишь изредка совсем рядом слышалось фырканье лошадей.

Их тревога передалась и мне. Я поехал проверять табун и подумал о Данзане, который, вероятно, успел ускакать уже очень далеко и мог легко заблудиться, ибо о каких-либо ориентирах в такой темноте не могло быть и речи.

Я несколько раз громко крикнул, чтобы как-то дать знать о себе Данзану, но даже эхо не отозвалось: черная, вязкая мгла угрюмо молчала.

И вдруг неожиданно для себя я заметил, что лошади перестали хрустеть травой. Прекратилось даже поскрипывание снега под копытами. Весь табун настороженно замер, словно почуял что-то неладное. Мой конь тоже будто врос в землю и, затаив дыхание, стал вслушиваться в темноту. Этот миг показался мне вечностью… Как вдруг одна лошадь из табуна оглушительно звонко заржала, сотрясая эту мертвую тишину.

Бывает так, что в табуне некоторые лошади привыкают друг к другу, и не исключено, что именно одна из таких лошадей подавала знак скакуну Данзана. А может быть, она откликнулась на голос своего хозяина — табунщика. Кто знает! Как бы то ни было, но издалека сразу же донеслось едва слышимое ответное ржанье. А вскоре мне почудилось, будто и сам табунщик кричит. Не сомневаясь, что Данзан заблудился, я несколько раз прокричал в ответ, чтобы помочь ему правильно выбрать путь. И вдруг кромешную мглу разорвала песня:

Сила сокола серого в его крыльях могучих,

Молодость слишком беззаботною была…

Услышав уверенный, сильный голос хозяина, табун тут же успокоился. Лошади снова принялись разрывать копытами снег и щипать траву.

Песню «Серый сокол» поют редко, чуть ли не в исключительных случаях. Вот и сейчас она, конечно же, не посвящалась ни этой бескрайней степи, ни этой непроглядной ночи. Данзан пел ее, должно быть, сам себе… Возможно, она прибавляла ему силы и мужества и освещала путь в ночи.

Вскоре послышался скрип снега, и Данзан подъехал ко мне вплотную, но мы не видели друг друга, такая была мгла.

— Кажется, табун не разбрелся?

— Вроде бы на месте. А ты нашел что искал?

— Да как сказать… Повсюду одна и та же степь под снегом. Есть, правда, одно место, не очень-то надежное, но что делать? Придется нам свой табун потихоньку гнать туда… Пурга обычно налетает неожиданно и так же неожиданно прекращается: не успеешь и опомниться. Повадки у нее прямо-таки дьявольские. Не дай бог в такую пору оказаться с табуном в степи. А ведь я заранее знал, что будет дзут[84]. В это время уже надо было бы давно быть в Хангае, там бы мы были в безопасности. И все из-за одного нового товарища.

Я не понял, кого он имеет в виду, а Данзан не переставал говорить о Хангае, где, по его расчетам, видимо, дзута не ожидалось. Пришлось переспросить:

— Так вы знали, что этой зимой будет дзут?

— А как же не знать. Мы еще осенью на общем собрании членов сельхозобъединения предлагали пораньше откочевать в Хангай, но этот новый товарищ нам не поверил. А теперь расхлебываем: за каких-то семь дней вон сколько навалило снегу.

Данзан обиду на неизвестного мне товарища не скрывал.

«Но как же члены объединения могли заранее узнать о дзуте?» — думал я. Мне прямо так и хотелось спросить у него, но я побоялся, что он опять обидится. Поэтому я решил подобраться к нему с другой стороны:

— Да, конечно, если бы наперед знать, где упадешь, то можно было бы и пораньше…

— Отчего же не знать-то? Ведь наши деды и прадеды веками копили этот опыт, не мы же его придумали.

— И что же?

— У дзута примет много. Скажем, если табун в теплую летнюю ночь движется по ветру… Или отара овец ложится плотной кучей… Но стоило об этом напомнить на собрании, как тот товарищ завелся: «Вы все здесь, и молодые и старики, еще во власти религиозных предрассудков…» И вот к чему мы пришли в конце концов, — сказал Данзан и замолчал. Но тут же спохватился: — Надо бы нам лошадей сменить. Мой конь, кажется, поостыл немного, но подпругу все равно надо покрепче затянуть. Если вдруг начнется пурга, на таких лошадях табун не удержим. Давай-ка я сейчас поймаю тебе другую.

И он потерялся среди табуна. Вскоре я услышал его крик:

— Эй! Отпусти своего коня и неси недоуздок!..

Я снял седло и, боясь его потерять, потащился с ним к Данзану. Ничего не видя перед собой, я шел наугад, ориентируясь лишь по голосу табунщика. Как только я приблизился к нему, он крикнул, предупреждая:

— Осторожнее, не попади под ноги лошади! Держись за мой укрюк…

Я, ухватившись за укрюк, подошел к коню и надел на него недоуздок. Данзан снова направился в табун, чтобы сменить и своего скакуна.

Седлая коня, я невольно подумал: «Как же он находит в такой темноте нужную ему лошадь?» Мне все происходившее казалось каким-то волшебством, но для табунщика это, видимо, было проще простого, так как он занимался этим делом каждую ночь. Я все еще возился с седлом, когда Данзан подъехал уже на новой лошади.

— Теперь и пурга не страшна… А гнедой у тебя выносливый. Днем его не так-то просто поймать: как только увидит укрюк, так сразу врезается в табун и носится, пригнув голову к земле. Но сейчас я с ним легко справился… Поезжай за мной следом — будем собирать лошадей.

Тронулись. Мой конь поначалу фыркал и рвался к своим, но потом успокоился. Мы ехали рядом, окриками подгоняя табун. Однако я чувствовал, что Данзан волнуется. Изредка он спрашивал у меня: «Как думаешь, облака не рассеиваются? Кажется, ветер меняет направление?»

Наступила полночь. Небо действительно кое-где проглянуло сквозь облака, замерцали холодные зимние звезды. И как только ветер изменил направление, Данзан глубоко вздохнул и сказал:

— Кажется, пурги не будет. Надо дать отдохнуть лошадям.

Я обрадовался:

— Ты, кажется, совсем забыл о своем обещании рассказать мне интересную историю о табунщике.

— Да, и вправду забыл… Только это не сказка и не легенда, а действительная история из жизни моих родителей. Ну, слушай… Отец наш еще в молодости был человеком серьезным и большого ума. У него была одна главная забота: сделать из нас хороших людей. Вот и старался он изо всех сил: мучал себя и нас. Все, что мы делали, его не удовлетворяло.

В то время было ему, видно, лет около двадцати, и работал он тогда у одного богача табунщиком. Старики говорили о нем как о прирожденном табунщике, которому не было равных в умении мастерски владеть укрюком. Такому, мол, ничего не стоит приручить любую необъезженную лошадь. Многие же его сверстники думали иначе: они завидовали ему.

А мать наша была единственной дочерью самого богатого человека во всей округе. В свои восемнадцать лет она слыла необыкновенной красавицей, хотя, как говорят, не в меру избалованной. Ни дать ни взять — утренняя звезда. И буквально все ее односельчане, от молодых до стариков, были просто-напросто игрушкой в ее руках. Они ловили каждое ее слово. Даже невзначай оброненное, оно могло и рассорить и примирить всех. А ей это льстило. Случалось, что она иногда теряла чувство меры.

Юноши чего только не придумывали, чтобы привлечь ее внимание. У нее на глазах даже самую простую работу, не говоря уже об объездке лошадей, старались исполнить с особой лихостью, а для матери все это было лишь весельем и забавой. Как только не пыжились, бедняги, их бы пожалеть впору, а ей и дела не было до того, что они проливали пот, мучились и подвергали себя опасности, объезжая неукротимых скакунов. Для нее ведь все было развлечением. Она и не думала жалеть своих ухажеров.

Да и что в этом необычного? Ведь мать была в таком возрасте, когда больше хочется шутить и веселиться, нежели жалеть. Не надо забывать и о том, что она была красавицей.

Я сам однажды слышал, как мать говорила об этом со своей подругой, и до сих пор не могу забыть ее рассказа. Не знаю почему. Возможно, потому, что я тогда был влюблен в Саран. Мне и по сей день кажется, что то лето было прекрасным, хотя оно вряд ли отличалось от других. Влюбленному ведь все кажется не таким, как на самом деле.

Однажды утром вернулся я с ночного и прилег отдохнуть. Но не успел закрыть глаза, как явилось мне видение: смуглянка из соседнего села. Одета в шелковый дэли, а на груди приколот ревсомольский значок… И без того жарко, а тут еще такое… При этом я отчетливо слышал, как мать разговаривала с соседкой: они сидели в тени юрты и распивали чай. Я не вникал в их разговор. Из головы не выходила та смуглянка.

Но помимо своей воли, видимо, я прислушивался к их беседе. И когда подруга матери обратилась к ней: «Хорло! Я слышала, что ты в молодые годы была озорной и своенравной. Верно ли говорят?» — я насторожился.

Мать, помню, со смехом ответила ей: «Что правда, то правда… До того была взбалмошной, что до сих пор раскаиваюсь в своих проделках в те далекие годы. Однако нашлась и на меня управа. Мой старик меня и укротил. С тех пор поумнела».

«Да, да… Кто в молодости не грешил. Лишь с годами начинаем все понимать. Видать, и с тобой было то же, что со всеми».

«Но я-то ведь все поняла еще в молодости… Было время, когда я другого счастья и не представляла, как подтрунивать над юношами своего айла. В таком возрасте, что и говорить, все мы ветреные, не думаем, что творим. Сейчас стоит вспомнить, как я одной забавы ради заставляла укрощать необъезженных лошадей — жутко становится. Как только исполнилось мне восемнадцать лет, парни стали на меня заглядываться. Да и не только они, даже взрослые мужчины оборачивались вслед.

Как-то летом объезжали наши своих лошадей. Собрались в тот день все мужчины нашего айла и давай друг перед другом выхваляться, кто кого перещеголяет. Тогда-то я впервые и поняла свою силу.

До сих пор не пойму, почему я так себя вела.

Возьми хотя бы Лувсана… Ну, того, который сейчас отару пасет. В те времена ему смелости и мужества было не занимать. Самая строптивая лошадь не могла его сбросить. Потому он, видно, и ходил такой гордый. Со сверстниками был ужасно высокомерен. Да и сейчас еще, говорят, свысока смотрит на свою бедную Ханду.

Вот мне и захотелось как-то его проучить. А вскоре и случай представился.

Все уже были в сборе, когда он подъехал к нам. И что тут началось! Стал он подзуживать своих приятелей, дескать, они готовы забыть обо всем на свете, лишь бы мне понравиться. Да так разошелся, что эдаким язвительным тоном и заявляет: «Видите вон того скакуна? Ни одному из вас на нем не удержаться». А потом посмотрел в мою сторону и говорит: «Наверное, тот, кто удержится в седле, и будет твоим мужем». Тут я не вытерпела и зло так ему бросила: «А ты сам попробуй!»

Но он и впрямь был не робкого десятка: сразу же потребовал того скакуна, оттолкнул всех, потом вскочил в седло, хлестнул кнутом и поскакал!

Что и говорить, я по сей день не видела человека, который бы мог вот так, как он, удерживаться на взбрыкивающей лошади.

Все вокруг стали подзадоривать его, крича: «Правильно, давай, стегай его сильнее!» Он и старался изо всех сил. Но тут меня зло разобрало: неужели лошадь его не скинет?

Забыв об опасности, я подбежала прямо к его скакуну и начала ехидничать: «Эх ты! Кто же так объезжает лошадей! Тебя, наверно, привязали к седлу, как мальчика, вот почему ты прилип к луке и не можешь оторваться от нее. Куда уж тебе до настоящего мужчины!»

Тогда он искоса поглядел на меня, выпрямился в седле и едва успел стегнуть коня, как тот сильно взбрыкнул и сбросил его на землю.

Он молча встал и, отряхивая пыль, тихо сказал: «Все из-за тебя». А я громко, чтобы всем было слышно, ответила: «Не из-за меня, просто конь такой!» Да еще, пока весело хохотала, успела подумать: «Над кем бы еще посмеяться? Может, над стариком Лузаном?..» Был такой старик, который все молодился и ходил за мной по пятам.

Повернулась к молодым парням и выпалила: «Помните ли вы древнюю мудрость — старый конь борозды не портит? Так вот, дорогие, уважаемый Лузан, хотя для вас он все равно что обломок старой берданки, наверняка лучше вас умеет укрощать скакунов».

Мои слова, видать, сильно их задели. Они наперебой закричали что-то, замахали руками, потом подвели к старику скакуна, низко поклонились и сказали: «Лузан-гуай! Попробуйте теперь и вы».

Отец же тогда возмутился: «Что это вы затеяли! Не хватает еще, чтобы старик руки и ноги переломал? А ты, Лузан, куда лезешь, жить надоело?» Но старик был непреклонен: «Я сам попросил разрешения у вашей дочери». И он легко вскочил в седло.

Как только скакуна отпустили, он тут же взбрыкнул, но старик, к счастью, удержался в седле. А мне страшно хотелось, чтобы старик назло молодым не кувырнулся на землю.

«Смотрите-ка! Просто молодцом держится Лузан-гуай. Держитесь! Вот так, так!» — кричала я, а самой было ужасно смешно: он очень старался удержаться в седле, и от этого вид у него был растерянный и жалкий. «Ну все, добилась своего, и хватит. Бедный старик все же доказал, что он мужчина», — подумала я и нарочно громко, чтобы он слышал, закричала: «Эй, вы! Смотрите, как надо по-настоящему укрощать скакунов! Лузан-гуаю старость нипочем, его годы не берут!» И я громко и неудержимо захохотала. Этого-то старик, видно, и не выдержал: он тут же кубарем полетел на землю.

Вот тогда я и поняла, что если захочу, то из любого смогу вить веревки. Теперь мне и Лузан-гуая было мало. «Над кем бы еще подшутить?» — размышляла я. На глаза попался мой нынешний муженек — в то время он заметно выделялся среди своих сверстников, но на меня не обращал никакого внимания, и я возмущалась этим. Я тут же подскочила к нему и громко так, с вызовом сказала: «Не желаешь ли показать всем, что ты настоящий мужчина? Что-то уж больно расхваливают тебя твои земляки, а я не видела ни разу, как ты объезжаешь скакунов».

Но он бросил на меня гневный взгляд и спокойно ответил: «Как же я могу одолеть его, если такие парни, да и бывалые старики не смогли на нем удержаться».

Я попыталась еще съязвить: «Да, жаль, конечно, но это похоже на правду…» А он и не стал возражать: «Зачем же мне заведомо становиться посмешищем для людей?» Встал и ушел.

Его ответ пронзил меня тогда, как ядовитая стрела, но постепенно он полностью завладел моим сердцем, и больше я уже ни на кого не обращала внимания.

До чего же странно устроена наша жизнь. Сначала я была абсолютно уверена, что подчиню его себе, как и всех, а получилось все наоборот, и я ничего не смогла с собой поделать.

Ну, это-то еще ничего, Зато на следующий год случилось незабываемое. Все готовились к надому: кто-то уже успел натренировать и выдержать своих скакунов, а кто только начинал. И мой отец уже вовсю занимался этим делом — у нас на привязи выдерживалось несколько быстроногих скакунов.

Но был у нас еще Неукротимый Вороной. Кроме меня, на нем никто не ездил. Предназначался он для особо торжественных случаев, и ловили его только один раз в год, к надому, но его очень трудно было поймать.

Лучшие объездчики за целый месяц до праздника начинали ловить его. Случалось, что они упускали его из табуна, тогда он несколько месяцев вообще не возвращался — уходил высоко в горы, куда человеку было не забраться, и частенько можно было увидеть, как он одиноко стоит на какой-нибудь вершине, словно дикий зверь. Объездчик, которому удавалось его поймать, целый год ходил в героях.

В тот год почему-то заблаговременно об этом не подумали и опомнились, когда до надома оставалось всего несколько дней. Лучшие табунщики целыми днями толпились у нас и часами спорили о том, как поймать Неукротимого Вороного. А сколько кумыса и архи выпивали за это время! Со стороны можно было подумать, что у нас в айле какой-нибудь праздник.

Но однажды к нам нежданно-негаданно явился Самдан. Помню, как я тут же бросила свое шитье и стала угощать его кумысом. Его появление взбудоражило всех. Кто-то ехидно заметил: «Надо же, явился тот единственный, которому ничего не стоит играючи укротить Вороного». Все громко захохотали, но меня почему-то взяло зло на них, и я сказала: «Когда-то говорили: не унижай мужчину и не пытайся измерить море. Почему же он не может укротить Вороного? Пусть попробует».

Мои слова сильно обидели Самдана, и вся эта затея чуть было не закончилась бедой. Я-то и не думала подливать масла в огонь, но так получилось, что после моих слов буквально все накинулись на Самдана. Поднялся невообразимый хохот: «Что-что? Самдан? Говоришь, он поймает Неукротимого Вороного?..»

Тут мой отец, видно опасаясь, как бы не вспыхнула ссора, встал и, обращаясь ко всем, сказал: «Чем спорить без толку, вы бы лучше подумали о том, как сообща изловить его».

Кто-то с ехидством ответил: «Самдан ведь умный человек, он, наверное, и один с ним справится».

Самдан сидел молча, словно это не к нему относилось. Но вдруг он бросил гневный взгляд на меня и тут же обратился к отцу: «Когда нужно поймать Неукротимого Вороного?»

Все удивленно посмотрели на него и притихли. А мне почему-то стало страшно, сердце забилось, и я подумала: «Это он со злости словами бросается».

Отец тоже не менее удивленно посмотрел на Самдана и ответил: «К надому нужно поймать, а до этого можно в любое время… Дочь на нем должна поехать на праздник». При этом вид у отца был такой, словно он спрашивал: «Что он такое задумал, этот парень?»

«Ну что ж, времени вполне достаточно, — сказал Самдан. — За два дня до надома я вам его приведу».

В юрте сразу же все зашумели: «Но ведь Неукротимый Вороной не какая-нибудь тебе кляча, на которой овец пасут».

«А уж это я и сам знаю». — И он быстро встал и направился к выходу.

Я заметила, как у него на скулах выступили желваки. «Должно быть, от злости и гордости», — подумала я, когда осталась одна.

С того дня у нас воцарилась необычная тишина, никто уже к нам не заходил: всем хотелось посмотреть, как Самдан будет ловить Неукротимого Вороного.

Срок неумолимо приближался… Отец мой стал нервничать: «Из-за гордыни этого юноши дочка моя на надоме без своего скакуна останется…»

Однако через три дня к нам пришел Самдан и попросил у отца разрешения попасти наш табун в течение нескольких дней. Отец охотно согласился, но заметил: «Послушай, сынок! Табун меня мало волнует, но что делать с Неукротимым Вороным? Если ты не сможешь его поймать, то лучше заранее откажись от своих слов, тогда я призову всех своих родственников, других табунщиков, и мы что-нибудь да придумаем».

Самдан на это ничего не ответил, посидел немного и вышел, словно отец не к нему обращался. Я выбежала за ним: «Самдан! Ты очень необдуманно поступил: зачем тебе нужно было давать клятву? Как ты собираешься ловить Неукротимого Вороного? Я понимаю, мужчине, конечно, не подобает брать свои слова обратно, но представь, сколько будет разговоров… Я уже несколько дней места себе не нахожу из-за этого. Если ты не можешь его поймать, то скажи мне правду… Ничего не случится. Я скажу отцу, что неважно себя чувствую и не поеду на надом. Тогда не нужно будет и ловить Вороного».

Самдан удивленно посмотрел на меня: «Разве не ты сама говорила, что мужчину нельзя унижать?» Он стремительно подошел к своему скакуну, с ходу взлетел в седло и ускакал.

С того дня я, помню, и вовсе потеряла покой. Желая как-то помочь ему, украдкой расспрашивала табунщиков, где он, что делает, но никто ничего не знал.

И вот, когда оставалось всего три дня до начала на-дома, утром раздался звон уздечки и кто-то подъехал к нашей юрте. Я не успела еще ничего сообразить, как услышала голос Самдана: «Получайте вашего Неукротимого Вороного, я привел его, как и обещал!»

Не чуя ног под собой, я выбежала на улицу и увидела своего любимца: он стоял, нетерпеливо роя землю копытами, потом взглянул в сторону табуна и звонко, трепетно заржал.

До чего же я была рада! Бросилась к Самдану, чтобы выразить свою радость, поблагодарить его, но он сердито посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Хорло! Ты неправильно живешь. Не думай, что если родилась красавицей, то тебе все дозволено. Зачем ты изводишь парней? Только ради веселья да забавы?» И ускакал. Даже в юрту к отцу не зашел… С тех пор я и образумилась, — закончила свой рассказ мать и замолчала. Однако соседка нетерпеливо поинтересовалась:

«А как же Самдан поймал Вороного?»

«Не знаю. Потом он, правда, говорил мне, что пришлось пошевелить мозгами, но как-то очень уклончиво… Возможно, он тогда скрывал свою тайну, не хотел, чтобы о ней проведали другие табунщики. А сейчас все это давным-давно забылось…»

В этот момент отец окликнул мать:

«Хорло! Ты куда запропастилась? Жеребята проголодались. И кобылиц пора доить…»


— На этом тот интересный разговор оборвался, — заключил Данзан. — Так заговоришься — и табуна своего не найдешь, надо проведать его.

Мы несколько раз объехали табун. Ночное небо по-прежнему было пасмурно, цветом оно напоминало мутную, взбаламученную реку. Но мягкий снег продолжал тихонечко сыпать. Словно хотел незаметно засыпать всю землю, чтобы она исчезла насовсем…

Мы снова спешились и присели рядышком. Мне не терпелось узнать, как же все-таки удалось его отцу укротить Вороного, и я прямо спросил об этом у Данзана. Он посидел немного молча и начал:

— Несколько лет назад я тоже все намеревался спросить об этом у отца, но никак не подворачивался удобный случай. Прямо спрашивать было как-то неловко… А через год после женитьбы решил я купить своей Саран хорошего скакуна. И мне повезло: попался в Восточном аймаке такой замечательный иноходец, что я и торговаться не стал — товар был налицо…

Я сразу вспомнил о сынишке Данзана, который прошлой ночью досаждал ему, спрашивая о мамином гнедом иноходце. Но Данзана уже невозможно было остановить:

— …Всем был хорош конь, только одна беда: никого не подпускал к себе, не поймаешь.

Помню, привел я его домой, привязал к коновязи, зашел в юрту и похвалился отцу. Старик его осмотрел придирчиво и говорит: «Знатный конь, но ловить его из табуна будет трудно. Конечно же, лучшего подарка для женщины не найти. Саран будет ездить на нем на праздники. У твоей матери раньше был такой же прекрасный конь — Неукротимый Бороной, но до того неуловимый, что за ним по многу дней приходилось гоняться». Сказав это, отец тяжело вздохнул. Наверное, припомнил свои молодые годы и Неукротимого Вороного. Тут я и смекнул, что наконец-то настал тот счастливый час, когда можно спросить о заветном: «А как же вы с ним справлялись?»

Отец, видно, не ожидал вопроса и смолк. Затем испытующе посмотрел на меня — неужто, мол, чего-то разнюхал? — и отвечает: «Вообще-то много есть разных способов для укрощения строптивых лошадей, но Неукротимого Вороного я тогда взял своим умом». И вот что он рассказал.


— Я и не помню, как ушел тогда от них: душа кипела. Слово не воробей… Надо действовать. Ничего не соображая, сел я на коня и проскакал много километров, словно в тумане. И только когда я спешился на холме, заметил, что мой скакун весь взмылен.

«Может, зря все затеял? Человек должен соизмерять свои возможности, а я размахнулся… Как же теперь поймать Неукротимого Вороного?» — думал я.

Голова стала тяжелой, словно сырое дерево, и у меня помутилось в глазах. Принялся искать, кто виноват в происшедшем, и сразу пришла на ум Хорло. «До чего же опасны эти женщины… И как они умеют так опутывать? Не успеешь толком сообразить что к чему, как уже оказываешься в петле». Мне стало грустно. Но потом злость прошла. Конечно же, виноват-то я сам, никто ведь меня силой не принуждал давать клятву. Помню, как я сказал себе тогда: «Слово мужчины должно быть твердым», — сел на своего скакуна и отправился домой.

Должен же быть какой-то способ для укрощения Неукротимого Вороного… Обязательно должен. Беда только в том, что я не могу до него доискаться — ума не хватает. Придумать бы какую-нибудь хитрую уловку… Мысли об этом не оставляли меня в течение двух суток, пока я пас табун.

Порой моя затея начинала казаться мне абсолютно безнадежной, но все-таки что-то удерживало меня от решения отказаться от нее. Тем временем срок неумолимо приближался, а я по-прежнему бездействовал. Наконец дошло до того, что я и вовсе перестал думать об этом деле, пока не созрела мысль — уехать куда-нибудь подальше от позора…

И вот однажды, проснувшись, я был до крайности удивлен — я лежал посреди безлюдной степи… Едва брезжил рассвет. Хотел было встать, но закружилась голова. Я то приходил в сознание, то словно проваливался в какую-то пропасть… И чудилось мне, что я поймал Неукротимого Вороного, и теперь он волочит меня по земле… Все кончено. Если уж не смог я его остановить, то все пропало, теперь-то уж он уйдет в горы, и тогда ищи-свищи… А потом вдруг я понял, что вовсе и не арканил его и даже близко не подходил к табуну. «Что же это со мной происходит? Не сошел ли я с ума?» — думал я. Стал вспоминать прошедшие дни, и вдруг мне все стало ясно: несколько дней и ночей я провел без сна, без пищи и настолько ослабел, что сорвался с лошади. Ноги застряли в стременах, и конь довольно долго тащил меня по земле. Наверное, потерял сознание…

Все произошло из-за того, что я не спал. Именно к такому заключению пришел я в конце концов. И вот тут-то меня осенило. Восхитительная мысль! Я обрадовался ей, как дитя, и вскочил на ноги, но в глазах у меня зарябило, закружилась голова, и я снова сел. Однако ощущение-радости не проходило… «Сон!.. Сон!.. Именно он побеждает все. Его-то и надо попробовать — другого способа у меня нет», — подумал я и, собравшись с силами, поспешил домой.

Первым делом я под строжайшим секретом рассказал о своей задумке младшему брату, и мы решили пасти табун поочередно: ночью — я, днем — братишка.

Весь смысл заключался в том, чтобы неотступной тенью следовать за Неукротимым Вороным и не дать ему времени для сна и отдыха. Первые два дня он нас к себе не подпускал, но на третий день уже не убегал из табуна: можно было довольно близко подъехать к нему, хотя он по-прежнему вздрагивал и взбрыкивал. И вот на рассвете шестого дня, когда весь табун замер и уснул, я подъехал к нему вплотную и ткнул его укрюком — он очень перепугался и тут же умчался.

«Наконец-то моя мечта близка к осуществлению», — сказал я сам себе, глядя на Вороного.

На рассвете седьмого дня я подъехал к нему и увидел, что он спит беспробудным сном. Сначала хотел заарканить его и приблизился вплотную — он не просыпался. Тогда я спешился, взял недоуздок и стал надевать на него, но он и теперь не проснулся…

Я вдруг почувствовал жалость к коню и даже решил не будить его — пусть выспится… Закурил. Потом долго смотрел на снежную вершину горы и думал: «Вот и добился я того, чего хотел. Бедный конь в моих руках. Весь ум человека и заключается-то в его хитрости. Вот Хорло гордится своей красотой, мучает всех парней и радуется этому, а чему радоваться мне? Неужели же тому, что я хитростью одолел бедного ни в чем не повинного коня?» Стоило мне об этом подумать, как я захотел его отпустить.

Но какой-то неведомый голос тотчас стал нашептывать мне на ухо: «Если ты его отпустишь, односельчане скажут, что ты не сдержал своего обещания. Ты должен показать им, что Самдан человек слова».

Но время шло, и Неукротимый Вороной наконец выспался. Он фыркнул, попытался вырваться, но вскоре успокоился. Всем своим видом он словно говорил: «Как же это я попался? Может, мне это снится?»

Потом он громко заржал, покачал головой и стал обнюхивать меня. Я погладил его, приласкал, и мы направились к юрте Хорло…


— Вот такую историю я услышал от отца, — закончил свой рассказ Данзан.

Я был поражен смекалкой табунщика. Пока Данзан рассказывал, незаметно пролетела длинная зимняя ночь. Наступил мутный рассвет, перестал сыпать снег. Лошади разбрелись и стали пощипывать траву.

Как только окончательно рассвело, мы поднялись повыше по склону и спешились. Данзан, который всю ночь не курил, сейчас набил трубку и задымил. Я заметил это и спросил:

— Ты вроде бы и не куришь в другое время — с чего это тебе понадобилось закурить сейчас, когда нам уже пора домой?

— Это тоже одна из тайн табунщика, — рассмеявшись, ответил Данзан и глубоко затянулся. А потом уже серьезно добавил: — Тут своя хитрость. Табунщик обычно закуривает на верхней стороне табуна или вообще на высоком месте, но обязательно с подветренной стороны.

— Почему?

— Все дело в том, что дым от трубки заменяет самого табунщика, когда он покидает табун. У нас давно замечено, что запах дыма держится долго. Во всяком случае, до того времени, когда приедет твой сменщик, наверняка сохранится. А у серых чутье острое: они дым чуют издалека, и им кажется, что табунщик на месте. И еще: это ведь не простой дым, а с человеческим запахом. — И он посмотрел на почти уже невидимые звезды.

Я же с интересом всматривался в эту бескрайнюю, испещренную следами копыт степь, и мне казалось, что передо мной расстилается карта нашей исполинской земли.

Данзан засунул трубку за голенище и встал.

— Совсем забыл тебе сказать об одной очень важной вещи, которую обязательно должен знать каждый скотовод. — При этом он указал кнутовищем на юго-запад: — Хорошенько запомни вон те две звезды. Старики говорят, что когда они приближаются друг к другу, то непременно бывает дзут. И еще есть примета: если они совсем сойдутся, то ночью обязательно начнется буран. Что-то мне кажется, что они с каждой ночью все ближе друг к другу. А может, и нет — просто я все время об этом думаю.

Затем он объехал табун по движению солнца, окликнул его несколько раз и, обращаясь ко мне, сказал:

— Будем возвращаться. — Стегнул коня, и мы помчались к своей юрте.

* * *

Возвращаясь, мы заметили грузовую машину с тентом из серого войлока, которая стояла у нашей юрты.

— Откуда машина? — поинтересовался я.

— Из объединения, — ответил Данзан и подстегнул коня.

На этой машине я только позавчера приехал сюда, но узнал ее, когда мы уже были у самой юрты. Сразу же вспомнил ее водителя с жесткими усами, спокойного, но лукавого. И пассажиров, которые ехали тогда со мной. И то, как наша машина застряла в сугробах, и как мы ее вытаскивали… Водитель, помнится, вел себя так, словно ничего особенного не произошло. Он сидел в кабине и подбадривал нас: «Разве это сугробы! Ерунда! Копайте, копайте. А теперь подталкивайте. Вот-вот выскочим». Врач растерянно метался от колеса к колесу, пыхтя отгребал снег, но в конце концов вышел из себя: «Лучше бы на воле́ поехал, чем с таким водителем и на такой развалине…» А пожилой продавец важно ходил вокруг машины и давал указания: «Ну, где вы копаете! Вот здесь надо, перед левым задним колесом. А теперь еще чуток перед передним правым…»

«Куда же они опять собрались?» — подумал я, входя в юрту. Там было жарко и многолюдно. Я узнал всех, за исключением какого-то человека весьма высокомерного вида, который восседал на самом почетном месте. Поздоровался с гостями. Слева на кровати сидели врач и продавец, а справа — ветврач и киномеханик. Водитель с жесткими усами устроился у самого очага…

После чашки горячего чаю завязалась оживленная беседа. Из нее я узнал, что человек, разговаривающий с Данзаном, не кто иной, как заместитель председателя сельхозобъединения. И я сообразил, что вчера ночью Данзан именно о нем вспоминал: «Все из-за этого нового товарища».

Каждый говорил о своем… Врач интересовался здоровьем скотоводов, ветврач — состоянием табуна. Продавец расхваливал свои товары и принимал новые заказы. Он аккуратно записывал в свою тетрадь все заказы, включая и какие-то конфеты для Энхэ. Киномеханик же рассказывал содержание фильма, который он привез, и обещал в следующий раз привезти еще более интересную кинокартину. Один только водитель ни с кем не вступал в разговор; он то и дело выходил из юрты прогреть мотор. А вернувшись, чашку за чашкой пил горячий чай, будто боялся сам остыть.

В конце концов молчать ему, видимо, надоело, и он неожиданно обратился ко мне:

— Ну как вы чувствуете себя здесь? Должно быть, скучно вам, да и утомиться успели? И то сказать — что может быть хорошего на селе. Верно я говорю?

Мне показалось, что он непременно хочет получить от меня утвердительный ответ. Я же ответил неопределенно и в свою очередь поинтересовался у него делами скотоводов на зимовках, в бригадах, кормами и погодой. Водитель еще больше оживился:

— Из аймачного центра в наши края прибыло более ста машин — корма привезли. И молодежь на помощь скотоводам приехала. — Затем он начал говорить о шоферах, одних возносил до небес, других ругал на чем свет стоит и заключил: — Завтра еду в бригаду Цайдама. Заберу оттуда молодежь, и в обратную дорогу.

— А что за молодежь? — осведомился я.

— Да та, что приехала помогать скотоводам, ревсомольцы, — ответил он.

Мне было интересно из первых рук узнать о делах скотоводов, но многочасовой разговор в юрте пошел на убыль, и все стали возвращаться к своим делам. Заместитель председателя объединения и ветврач вместе с Данзаном поспешили в табун. Киномеханик с водителем выгрузили из машины палатку и начали устанавливать ее у стенки юрты: палатка была своеобразным «красным уголком». Продавец же заторопил Саран и Энхэ:

— Завтра рано уедем, так что, пока светло, забирайте свой товар.

Зимний короткий день быстро таял, и Саран скоро вернулась в юрту, чтобы готовить ужин. Молодой врач вызвался ей помогать. Вскоре вернулись и те, кто поехал осматривать табун. Как только начали подавать ужин, Данзан весело обратился к гостям:

— Товарищи! Мне кажется, что Очир-гуай плохо исполняет свои служебные обязанности… Меня-то он своей торговлей так и не охватил…

Продавец сразу сообразил, куда клонит Данзан, и стал оправдываться:

— А что мне делать, если хозяин табуна все время занят своими делами. Да я и не знал, сколько вам нужно было…

Все рассмеялись.

— Очир-гуай! Отгонщикам много и не нужно. Ведь у нас не праздник сегодня. Каждому по сто — и хватит. Да вам и виднее: ведь вы всю жизнь на счетах стучите, куда уж мне с вами тягаться. Но хочу предупредить, что я до сих пор как следует не принял своего нового помощника, а время бежит… Чего доброго, так и уедет, не дождавшись моего гостеприимства. И про моего второго помощника, который сейчас пасет табун, тоже не забудьте…

После ужина заместитель председателя объединения подозвал к себе ветврача и водителя.

— Я вас прошу временно заменить на пастбище Дэрэма: пусть он приезжает сюда, поужинает и посмотрит кино. А вы не вздумайте в его отсутствие растерять табун, — пошутил он.

Кино закончилось поздно, но в юрте табунщика все еще пылал огонь. Гости попили горячего чаю и, еще немного пошумев, стали укладываться.

Однако мне показалось, что Данзан и заместитель председателя еще о чем-то важном не договорили…

— Дарга, как вы смотрите на наше решение откочевать в Хангай? — спрашивал Данзан.

— Спору нет, очень правильно решили, только ты не думай, что из-за этих твоих звезд… Если серьезно говорить, то, конечно, самое время откочевывать в Хангай: трава там всегда хорошая. Да и трудно угадать, как еще все обернется — снега, ветры…

— Вы опять хотите упрекнуть меня за мое суеверие, но это же богатейший опыт наших аратов, который копился веками. Нам его прямо на блюдечке преподносят. Можно и сейчас выйти и посмотреть на эти звезды, — запальчиво сказал Данзан.

— Дорогой мой Данзан! Давай-ка мы с тобой прекратим этот спор о звездном мире. Ты лучше скажи, когда планируешь отправляться?

— Думаю, что надо поторопиться. Сами видите — работы еще много, да и транспорт надо подготовить.

— Тогда через неделю подгоню тебе машин и молодежь на подмогу пришлю. Договорились?

— Дарга! В такое время семь дней — слишком долгий срок. Ведь как небо себя завтра поведет — и то неизвестно. Ничего мне не нужно: ни машин, ни подмоги. Я думаю, надо откочевывать послезавтра, не позже. Боюсь только, что потом вам нелегко будет нас найти. Да вы и сами это прекрасно знаете. Я еще точно не решил, где мы остановимся: то ли у подножия горы Великой, то ли поблизости Сэрвэ. Вы человек новый и не знаете те места, но я завтра передам свое решение через вашего водителя.

В юрте наступила тишина. А я лежал и думал: «Данзан, наверно, говорил о тех звездах, о которых мне сегодня рассказывал».

* * *

Созвездие Ориона достигло уже своего зенита, но в юрте отгонщика было все еще оживленно. Скоро наступит рассвет, и тогда начнут укладывать багаж, а пока его собирают. Саран складывает посуду, сундуки, постельные принадлежности, а Данзан их группирует строго по весу и размерам, для каждой лошади отдельно, и связывает. Я им помогаю. Они беспрерывно переговариваются меж собой: о путах, седлах, недоуздках…

Лишь один маленький Энхэ насупился и молчит. Ему не разрешили завтра ехать верхом, а сам он ни за что не хочет садиться в сани. Ему обязательно надо вместе с отцом гнать табун. Вот он и не спит теперь — сидит и возится с оплывшей свечой.

— В каком сундуке недоуздки, которые я осенью убрал? — спросил Данзан. Саран вытащила их из коричневого сундука и подала ему.

— Не прячь их, утром они нужны будут, — сказал он и ласково обратился к обиженному сыну: — Спи, сыночек. Мама тебе и постель уже постелила… Завтра нам рано вставать…

— Если не разрешите ехать верхом, я не лягу спать.

— Энхэ! Летом — другое дело, а сейчас зима. Если бы было тепло, я бы тебе разрешила даже табун пасти, но сейчас никак нельзя, замерзнешь.

— А я надену свою доху.

— Если бы я знала, что ты так будешь себя вести, вообще бы не привезла тебя сюда. Или вчера с машиной отправила бы тебя к бабушке и дедушке.

— А разве ты меня привезла? Меня отец привез.

— Пусть и отец. Разве в этом дело? Просто там у них гораздо лучше, чем здесь. И кочевать не нужно.

— А я люблю кочевать. Там, где нет кочевок, и делать-то нечего.

— В центре теплая квартира. Захочешь — и то не замерзнешь.

— А здесь разве я мерзну?

— Там можно и радио послушать. Да к тому же и электричество.

— Здесь я разве не слушаю радио?

— В центре много детей. С ними можно и поиграть. Целый день мог бы гулять.

— Но я ведь и здесь играю… В снежную бабу, да и со своим чубарым жеребенком. Скоро еще жеребята появятся, и я с ними буду играть…

Видя, что сын не сдается, Данзан вмешался в спор:

— Завтра утром ты, сынок, вместе с мамой и с дядей отправишься в кочевку на санях. Дядя и упряжку поведет. Он ведь сам из Хангая и потому может много интересного рассказать тебе о своем крае. Да к тому же он с твоих лет ездил на санях. Так что и о них много интересного узнаешь…

Энхэ удивленно взглянул на меня и спросил у отца:

— А что это такое — Хангай?

— Вот мы завтра и собираемся туда: там высокие горы, леса, реки… Да ты сам все увидишь своими глазами, а теперь спи, сынок. И до чего же хорошо ехать на санях… А мама тебе будет рассказывать сказки…

— Мама! Ты на самом деле будешь рассказывать сказки?

— Конечно, расскажу, если будешь послушным, а сейчас спи.

— А ты будешь рассказывать другие сказки, не те, что бабушка, да?

— Да-да, совсем другие и очень интересные.

— Тогда давай с тобой поедем верхом.

— Когда едешь верхом, очень неудобно рассказывать… Все время отвлекаешься. А сказка любит уют и тишину. Ты даже не можешь представить, как хорошо ее рассказывать на санях. Сядем рядом, и нам будет тепло, а если замерзнем — укроемся дохой. Можно и поспать: под дохой всегда тепло. А верхом ничего этого не сделаешь…

То ли матери удалось убедить Энхэ, то ли он устал от длинного разговора, но мальчик замолчал. А потом вдруг сказал:

— Тогда погрузите на моего чубарого жеребенка все игрушки.

— А зачем? — удивился отец.

— Мои игрушечные колокольчики будут звенеть, и ему будет казаться, что я еду на нем.

— Смотри-ка! Интересно придумал, — сказала Саран и засмеялась.

— Так и сделаю. И больше ничего на него грузить не буду, — ответил отец.

Энхэ наконец успокоился и задремал. Данзан, убедившись, что он спит, обратился к жене:

— Саран! Пожалуйста, не учи ты сына упрямству — испортишь ему характер.

— А что такого я сделала? — удивилась она.

— Зачем ты ему сказала, что мы зря привезли его сюда? Видела, как это ему не понравилось? Если тебе такое сказать, то ты наверняка обидишься.

Саран засмеялась:

— Но я ведь не ребенок, да и приехала сюда по собственному желанию…

— Это ты верно говоришь. Но если ты приехала по желанию, то и сыну ведь этого хотелось. Желание взрослого и ребенка разве чем-нибудь отличается? Ему здесь очень нравится, поэтому он так болезненно и реагирует, — ответил он и, помолчав, добавил: — Смотрю я на сына и вспоминаю своего отца. Ну точно такой же был упрямец. Бывало, заупрямится, и ничем его не прошибешь.

Саран тут же подхватила:

— А я смотрю на него и вспоминаю тебя. Ты хоть тысячу раз не прав, а от своего не отступишься. Разве не так?

И мы все засмеялись. Потом Данзан посмотрел в дымовое отверстие юрты и сказал:

— Ночь уже на исходе, я поеду за Дэрэмом: пусть он хоть немного поспит. — Взяв узду и седло, он вышел из юрты.

Занимался рассвет, но уже все были на ногах. Табун подогнали к юрте, и теперь совсем рядом слышалось призывное конское ржанье. Вьючные лошади также были готовы, дело оставалось за малым: разобрать юрту и навьючить лошадей. Но мы сначала попили чаю, а потом уж взялись разбирать юрту. Не успели снять войлочное покрывало и стены, как тепло моментально улетучилось, и в юрте стало так же холодно, как и на улице.

Данзан привычным взглядом окинул ясное небо и сказал:

— Вокруг луны круги — мороз будет крепчать.

И действительно, вокруг нее были отчетливо видны красновато-желтые кольца. Невольно вспомнив о звездах, о которых мне говорил Данзан, я легко нашел их на юго-западе: они резко отличались от других своей яркой желтизной. Мне показалось, что теперь они совсем приблизились друг к другу.

Едва мы успели навьючить на лошадей поклажу, как наступил рассвет. Первым погнал табун Данзан, за ним тронулся Дэрэм с вьючными лошадьми. Я же натянул вожжи и ждал, пока Саран и Энхэ укутаются потеплее. Как только они удобно уселись, тронулась и наша упряжка. Так началось наше кочевье. Мы двигались по бескрайней степи, и даже не верилось, что она когда-нибудь кончится.

Сани медленно и бесшумно ползли вперед, словно боясь нарушить сонную предутреннюю тишину. Обернувшись, я разглядел позади нас темную проталину на том месте, где еще недавно стояла наша юрта и окрестности оглашались шумом, гамом и весельем. «Дорогу длиною в год можно преодолеть за месяц, а длиною в месяц — за день, но и тогда будет ли конец нашему пути?» — подумал я…

Словно гигантская рыба среди океанских волн, скользят наши сани по сугробам. Лишь изредка доносится фырканье лошадей. Кругом белым-бело, а за нами вьется след от полозьев.

Мы все молчим. Невыспавшийся Энхэ ни с кем не хочет разговаривать. Он накинул на себя рысью шубу матери, а поверх нее еще отцовскую волчью доху, только голова торчит — весь укутаться, видно, побоялся: вдруг, чего доброго, сон сморит..

Саран сидит рядом с сыном и неотрывно смотрит вдаль на окружающую нас степь. По всему видно, что она задумалась о чем-то далеком — какой же скотовод не любит помечтать и заглянуть далеко вперед… В этом они схожи с бескрайней степью: трудно догадаться, куда заносит их мечта. И мне тоже интересно помолчать. Смотрю на эту неоглядную ширь, и кажется, что здесь никогда не было ни единого живого существа. Как будто впервые занесла сюда жизнь этих табунщиков со своими табунами. Но я-то знаю, что это не так… Жизнь здесь зародилась еще в глубокой древности и никогда не прерывалась. И как бы подтверждая это, наперерез нашему табуну проскочило стадо грациозных дзеренов.

— Смотри-ка, сколько здесь дзеренов, — удивился я. Саран, видимо, их тоже заметила:

— Здесь много снега, бескормица, вот они и откочевывают в Хангай, как и мы. Говорят, если дзерены кочуют — это не к добру.

— А почему же?

— Не знаю, но старики говорят, что это признак предстоящего дзута, — сказала она и снова задумалась о чем-то своем.

Но дремавший Энхэ проснулся, разбуженный нашим разговором, взглянул вслед удаляющимся дзеренам и вдруг потребовал у матери:

— Мама! Ты ведь обещала мне рассказать сказку, вот теперь и рассказывай.

— Какую же сказку рассказать тебе? Все сказки, которые я знаю, наверняка ты уже от бабушки слышал… Когда я была маленькой, как ты, моя мама — твоя бабушка — рассказывала мне те же сказки, что и тебе сейчас.

— А кто же теперь тебе рассказывает сказки? Ты ведь уже взрослая…

— Мне-то? Рассказывают…

— Кто же? А, догадался… Отец, да?

— Нет, книги. В книгах очень много сказок. Вот пойдешь в школу, научишься читать и сам узнаешь много тысяч сказок, тогда перестанешь донимать нас.

— А когда я пойду в школу?

— В будущем году, — ответила она, поправляя полы дохи. — Ну хорошо, я расскажу тебе одну сказку, а потом ты мне ее перескажешь.

— Расскажи про лошадей. А вечером я ее перескажу папе.

— Да-да, перескажи отцу. Ну слушай… Жил когда-то на свете один очень богатый человек. У него было столько лошадей, что их было трудно сосчитать. Да он и не считал их, а мерил котловиной, которая находилась недалеко от стойбища. Изредка он загонял туда весь табун, и если она наполнялась полностью, то считал, что с табуном все в порядке. И был у этого человека один быстроногий скакун. Звали его Неукротимый Гнедой…

Энхэ тотчас перебил ее:

— Мама, неужели у них было столько же лошадей, сколько у нас? И точно такой скакун, как отцовский Неукротимый Гнедой?

— Да, да, ровно столько, сколько и у нас… И вот однажды, говорят, хозяин пригнал табун в котловину и увидел, что она не наполнилась. «Что бы это могло значить?» — задумался он и понял, что во всем виноваты три волка, которые рыскали по горам и долинам. Решил он убить этих волков. А в погоню за ними надумал отправиться на своем буром коне, родившемся от бурой кобылицы.

— Кто? Папа, что ли?

— Да нет же… Хозяин табуна… Но один из волков был очень умный, и вообще это был не простой волк, а волшебный. Поэтому он разгадал тайну того табунщика и рассказал о ней остальным волкам: «Табунщик собрался нас завтра убить. Он решил нас преследовать на своем буром коне, но этот конь родился от молодой кобылицы, и поэтому нам нужно сначала убегать от него в гору, а потом — под гору. Тогда он нас не догонит». Волки с ним согласились. На другое утро табунщик действительно погнался за ними на своем буром коне. Тогда волки сначала побежали на гору, но, когда табунщик стал настигать их, вдруг повернули вниз и остались целы и невредимы.

Тут Энхэ снова перебил ее:

— Мама, а волки разве говорят человеческим языком?

— Ты совсем не даешь мне рассказывать, все время перевиваешь. Если будешь мешать, я не стану тебе рассказывать.

— Я больше не буду, мама. Ты только рассказывай. — И он с головой спрятался под доху.

Мне тоже было интересно, и я, воспользовавшись паузой, ввернул:

— Должно быть, и впрямь конь, родившийся от молодой кобылицы, лучше скачет в гору…

— Нет, вы оба меня просто замучили своими разговорами, — в шутку рассердилась она. Потом сказала: — Не знаю, не знаю… Но старики говорят именно так. Лошади, родившиеся от молодых кобылиц, видно, сильнее, и они на одном дыхании могут одолеть любой подъем, а когда они бегут под гору, то у них кровь приливает к голове. У коней же, родившихся от старых кобылиц, все наоборот, и они…

Но Энхэ не дал ей договорить:

— Мама! Почему ты не рассказываешь? Я ведь молчу…

— Слушай тогда внимательно… И вот табунщик подумал: завтра уж вам от меня не убежать, я на своем гнедом коне, родившемся от гнедой кобылицы со звездочкой на лбу, непременно вас настигну. И возвратился домой. Но тот волшебный волк тоже не дремал. Узнав, что задумал табунщик, он сказал другим волкам: «Табунщик завтра будет преследовать нас на своем гнедом коне, родившемся от гнедой кобылицы со звездочкой на лбу, но, поскольку кобылица была старой, нам нужно сначала бежать под уклон, а потом неожиданно повернуть в горы. Тогда он нас не догонит». Остальные волки опять согласились.

Наутро табунщик стал преследовать их на своем гнедом коне, но так и не настиг — волки сначала побежали под уклон, а когда табунщик стал настигать их, то неожиданно повернули в горы.

Тогда хозяин табуна решил настичь волков на своем Неукротимом Гнедом и возвратился домой. Однако тот волк своим волшебством узнал и об этом решении табунщика и рассказал остальным: «Сегодня ночью нам надо съесть этого Неукротимого Гнедого. Если мы этого не сделаем, то он настигнет нас — куда бы мы ни побежали, ничто нам не поможет». Другие волки снова согласились с ним. Темной ночью они подкрались к табуну и сразу же заметили пасущуюся в сторонке худющую гнедую клячу.

Тут снова заговорил волшебный волк: «Вот на нем-то и собирается он завтра догнать нас, чтобы убить».

Но на этот раз те двое не согласились: «Прорваться к табуну и довольствоваться такой клячей? Нет! Так удача нам может изменить наконец. Лучше уж попробуем жирное мясо яловой кобылицы». Тогда волшебный волк тяжело вздохнул и говорит: «Теперь нам осталось встретиться трижды: на Алтайском хребте — это раз, затем на спине Неукротимого Гнедого — это два, и наконец на плечах табунщика — это три». Сказал так и ушел.

На другое утро табунщик сел на своего Неукротимого Гнедого и стал преследовать волков. И он настиг всех троих на Алтайском хребте, убил, положил рядышком и присел отдохнуть. Так произошла их первая встреча, как и говорил волшебный волк.

Затем табунщик навьючил их на своего Неукротимого Гнедого и привез домой. Это была их вторая встреча, как и говорил волшебный волк.

После табунщик сшил себе из волчьих шкур доху и надел ее. Так встретились они в последний раз, как и говорил волшебный волк.

Вот так избавился табунщик от волков и зажил счастливо и беззаботно, — закончила свой рассказ Саран.

Энхэ удивленно взглянул на свою доху и спросил:

— Мама, тебе эту сказку папа рассказал?

— С чего ты взял?

— Это же про нашего папу. Ты рассказывала про трех волков, которых папа убил в прошлом году, а доха из твоей сказки — вот она… Ну ладно, расскажи еще.

Саран посидела немного молча и начала:

— Давным-давно…

Наши сани по-прежнему бесшумно скользят посреди бескрайней степи. Саран продолжает рассказывать сыну сказку…

Я снова стал пристально вглядываться в эту белоснежную ширь. Мне тоже хотелось услышать неизвестную доселе сказку, и я надеялся, что мне расскажет ее безлюдная степь.

У нее, должно быть, несметное количество сказок, но почему она не хочет рассказать их человеку? Может, время стерло все, и она позабыла свое прошлое? Возможно, что и так. И нет тут ее вины. А если бы все же напомнить ей ее тысячелетнюю историю, то она, наверное, рассказала бы нам, что с ней было в давние времена. Но заставить ее заговорить сможем только мы — молодежь. Мы ведь родились на этой земле, и она нам приходится матерью, а мать ничего не жалеет для своих детей. Надо поступить точно так же, как маленький Энхэ, который уговорил свою мать рассказывать ему сказки… Еще расскажет нам эта степь о себе. Да она и сейчас уже рассказывает. Ведь нынешняя молодежь дотошно исследует всю ее историю, вплоть до древних сказаний, бытовавших когда-то здесь. История ее неисчерпаема, и хватит ее еще на многие века. Но я не знал ее языка и не мог заставить ее вымолвить хотя бы одно-единственное слово, чтобы приоткрыть сокровенные тайны ее многомиллионной истории. Поэтому мне было грустно.

И вдруг я заметил далеко впереди что-то огромное, будто гигантский динозавр встал на задние ноги и уставился на нас. «О чем думаешь, то и увидишь», — подумал я и спросил у Саран:

— Что это виднеется впереди?

— А-а, это? Хатан-Суудал, Неустрашимый страж, — ответила она и продолжила свою сказку.

Удивительной и неповторимой показалась мне эта гора, одиноко возвышавшаяся, словно гигантский динозавр, посреди ровной степи. Мела поземка, и мягкий пушистый снег струился под полозьями, словно земля уплывала от нас. Вглядываясь вдаль, я начинал представлять, что несусь по океанским волнам. Может, и вправду когда-то здесь был океан? Если так, то его волны, наверное, были такими же, какие я вижу вдалеке. Но сейчас здесь и в помине нет воды — море исчезло, оно превратилось в пустынную степь, по которой мы и скользим сейчас. И если это не сказка, то что же тогда?.. Как же меняет время все вокруг. Просто невероятно. Возможно, в глубокой древности обитатели этого океана, утомленные его однообразием, искали хотя бы клочок суши. А теперь здесь не осталось даже маленького озерца. Удивительно…

«Что же здесь происходило, когда гигантские хищники дрались между собой из-за добычи? — подумал я, и вся степь в моих глазах окрасилась в алый цвет. — Как страшно было, наверно, человеку рядом с этими гигантами. А что теперь осталось от этих кровожадных исполинов, которые держали в страхе всех окружавших их существ? Ровным счетом ничего. Годы изменили все. Единственное, что осталось с тех времен, — это человек… Да! Только человек», — сказал я себе, и мне показалось, что степь шепнула: «Великий ум человека воскресил меня».

Действительно, без человека все прошлое степи было бы погребено сейчас под землей, и не было бы в ней жизни. Но почему все же человек остался? Из-за любви к тебе, да и только. И он вдохнул в тебя жизнь, и с тех пор звучит симфония жизни безостановочно. На его любовь и ты отвечаешь нежной любовью. Не так ли? Но на мой вопрос холодная, замерзшая степь не ответила ни единым словом. Она, видимо, и в самом деле начисто забыла всю свою долгую историю. Что ж, это не удивительно — ведь ей много миллионов лет. А я за каких-то несколько десятилетий почти забыл свои детские годы. Но еще не поздно, очевидно, и вспомнить о них. Так кто же я? И почему я такими удивленными глазами смотрю на природу, на жизнь табунщиков, на скот и лошадей, на одинокую юрту посреди белой степи?.. Почему я так потрясен всем этим, словно увидел перед собой рогатого зайца? Может, я какой-нибудь инопланетянин, который прилетел сюда, чтобы познакомиться с этой жизнью? Нет и еще раз нет! Все не так. Я родился в семье арата-кочевника. Наверняка меня не укутывали в шелка. Меня, конечно же, баюкали в люльке, завернув овчиной. И я, конечно же, сосал курдюк. Так я рос и стал человеком. И вдруг я всему этому удивляюсь. Какой позор! Эта сельская жизнь впиталась в мою кровь и плоть, но, к сожалению, я забыл ее. Великое движение времени способно все стереть из памяти, как заметает снег вот эти санные следы. Если не выпадет снег, они и через несколько месяцев не исчезнут, но если ночью случится снегопад, то никто не узнает, что еще вчера здесь проезжали сани. Таким образом, вроде бы получается, что забывать иногда не так уж и плохо.

* * *

Появился Дэрэм и, указывая кнутовищем на Хатан-Суудал, сказал:

— Мы остановились вон там, ждем вас.

Саран приподнялась в санях:

— Почему же так рано? Решили здесь заночевать?

— Да вроде нет. Наверное, перекусим и ночью двинемся дальше, — бросил Дэрэм и тут же ускакал вперед.

Подъезжая к месту стоянки, мы сразу заметили костер, разожженный прямо посреди широкой степи. Над ним черным столбом клубился дым. Табун, почуяв запах дыма, остановился. Мы все уселись вокруг костра и завели разговор — кто о чем.

Костер никак не разгорался — явно не хватало сушняка, и поэтому еда в котле варилась медленно. Я стал озираться вокруг в поисках топлива и вдруг вспомнил об одиноком дереве, встретившемся на нашем пути:

— Я тут недалеко видел какое-то дерево. Схожу-ка туда за сухими сучьями.

— А что за дерево? — спросил в ответ Данзан и насмешливо скривил губы.

— Точно не скажу, но готов ручаться, что не саксаул… Похоже на осину, а может, и вяз.

— Можешь мне поверить, его ветки гореть не будут.

— А почему? Сырые, что ли?

— Нет, сухие, но ты их не сможешь обломать.

— А чего их ломать… Срублю топором.

— В таком случае мы лишимся нашего единственного топора, — засмеялся Данзан. — То, что ты видел, вовсе не дерево. Я несколько лет назад кочевал в здешних местах и тоже заметил его. Обрадовался, как ты сейчас: в зимнюю стужу топливо ведь всегда пригодится. А потом оказалось, что не дерево это.

— А что же это такое? Я ведь не мог ошибиться: ветки как ветки, и само оно, кроме как на растущее дерево, ни на что не походило.

— Раньше-то оно, конечно, было деревом, это правда. Но теперь превратилось в камень…

Данзану нельзя было не верить, но тем не менее мне было интересно посмотреть на окаменевшее дерево, и я отправился туда. Оно стояло совершенно неподвижно, хотя у него и было много ветвей, и, казалось, всем своим надменным видом говорило: «Много лет я стою здесь посреди голой степи и ни разу не склонилось ни перед трескучими морозами, ни перед буранами, ни перед палящим солнцем. А теперь и подавно никому не осилить даже мои сучья».

Я подошел к нему, смахнул снег и голой ладонью погладил его: оно действительно было холодным как лед и обожгло руку. Мне вдруг стало не по себе и захотелось уйти отсюда.

Когда-то оно, разумеется, было настоящим деревом и шумело на ветру густой листвой, но сейчас никто и не вспомнит об этом. Ветви у него остались, но они намертво застыли и не шелохнутся. Сколько же времени прошло с тех пор, как жизнь покинула его? Этого тоже никто не знает. Бедное дерево! Оно боролось, видимо, до конца, пока не превратилось в камень. И даже окаменевая, наверное, надеялось на что-то и раскидало свои ветви к небу — да так и застыло. Даже сейчас кажется, что оно полно надежды вернуть себе жизнь, но силы покинули его и питательные соки земли не доходят до ветвей. Земля стала для него не больше чем опорой, и теперь она, кажется, осторожно поддерживает ствол, боясь, как бы он не рухнул. Не поможет и многодневный ливень — древесина уже не способна впитывать влагу, — он лишь смоет присохшую грязь. Да и солнце ему уже не помощник — оно может теперь лишь еще больше иссушить его, да и только. Этому бедному дереву сейчас ничего уже не нужно. Даже зовут его теперь не деревом, а камнем. И все же, глядя на него, трудно избавиться от ощущения, что оно все еще продолжает ждать помощи и участия от всех живых существ, которые изредка появляются здесь, — иначе зачем же ему всматриваться вдаль, за горизонт. И надежду эту оно сохранит, видимо, до тех пор, пока не упадет…

Думая так, я и не заметил, что солнце уже село и наступили сумерки. Хорошо, что друзья вспомнили обо мне. По натуре своей я человек жалостливый, но это дерево вызывало во мне больше страх, чем жалость.

Проваливаясь в сугробы, я стал удаляться от него, как вдруг услышал позади себя стонущий крик. Мне показалось даже, что я различил слова: «Не оставляй меня! Не бросай в этой безлюдной степи! Почему ты не хочешь верить, что я дерево? Разве я не настоящее дерево?» Затем крик начал постепенно ослабевать и перешел в едва различимый шепот. Конечно же, это не был стон окаменевшего дерева. Очевидно, я просто хотел услышать то, о чем думал. Возможно, что окрики моих друзей смешались со скрипом снега и донеслись до меня вот таким стоном.

Я вернулся к костру и поужинал; усталость сразу же прошла, но перед глазами все еще стояло то дерево-камень.

Данзан распаковал приемник, посмотрел на часы и сказал:

— Прежде чем отправиться, давайте-ка послушаем последние известия и прогноз погоды.

Пока он искал нужную волну, из приемника вырвалась какая-то эстрадная мелодия. Я в это время сидел у костра, грея руки. Вдруг Саран повернулась ко мне и спросила:

— Это танцевальная музыка?

— Да, что-то вроде твиста, — ответил я.

Саран почему-то весело рассмеялась и, видимо почувствовав себя неловко, покраснела.

— Что-нибудь случилось? — поинтересовался я.

— Нет-нет! Это я просто так, — сказала она, но, заметив мое недоумение, пояснила: — Иногда всякая чепуха лезет в голову… Прошлым летом приезжала к нам из города одна женщина: ее старший брат живет рядом с нами. Вообще-то мы с ней и раньше были знакомы, в начальной школе учились вместе… Это я о Цэцгэ рассказываю, ты про этот случай, кажется, не знаешь, — бросила она мужу и продолжила: — А поскольку мы с ней были подругами детства, то в свободное время стали встречаться и вспоминать прошлое. Мы тогда держали дойных кобылиц. Иногда она приходила ко мне во время дойки, хотя сама ужасно боялась лошадей. Но и кобылицы тоже шарахались от нее. Стоило ей подойти близко, как они начинали фыркать и кружиться, так что приходилось прекращать дойку. Почему они ее боялись — трудно сказать. Правда, прическа у нее была странная: длинные распущенные волосы чуть не до пояса. Может, поэтому мои кобылицы и боялись ее. После дойки она заходила к нам и рассказывала мне о городской жизни и о городских новостях. Она, бедняжка, очень переживала за меня и часто говорила: «Мы же с тобой ровесницы, а ты рядом со мной выглядишь настоящей старушкой. Отчего бы это? Сама-то знаешь или нет?»

Я отвечала ей, что не знаю. А она: «И знать ничего не нужно. Возишься все четыре времени года со своими кобылицами, вот и результат. По-моему, человек должен брать у жизни все, что он хочет, особенно в молодые годы. И я считаю, что это правильно».

Однажды мы сидели с ней, болтали о разных пустяках, и вдруг по радио стали передавать вот эту музыку. Что тут с ней началось… Моя Цэцгэ вскочила, как козочка, и давай дрыгать ногами и руками в разные стороны. При этом она и со мной еще успевала разговаривать: «Дорогая! Это теперь самый современный танец. Здесь-то уж я могу затмить всех. Ты наверняка не умеешь его танцевать, правда?»

Я чистосердечно призналась, что не умею, а она мне: «Ты и в самом деле отстала от жизни. Вальсы, которые мы танцевали в школе, давно вышли из моды и похоронены. Я потом тебя научу. Вообще-то его надо танцевать в узкой юбке до колен. Только тогда и можно показать себя. В танце ведь главное — это показать свои ноги…» Короче, она перечислила все, что нужно, по ее мнению, показать.

В общем, Цэцгэ говорила много смешного. Но я в конце концов сдалась, и мы договорились, что она будет обучать меня этому танцу. Нам, однако, пришлось несколько дней ждать, пока эту музыку снова передадут по радио. Когда же такой день настал, мы заперлись в юрте, и она сказала: «Смотри внимательно».

Все ее тело так задергалось, что я растерялась и не знала, за чем следить: то ли за руками, которые двигались взад и вперед, вверх и вниз (при этом она прищелкивала пальцами), то ли за ногами, которые отделывали такие коленца, что рябило в глазах…

Я смотрела на нее и думала: «Наверное, так выглядели шаманки во время камлания», — мне о них рассказывала бабушка, когда я была маленькой.

Потом я попробовала подражать ей, но ничего из этого не вышло. Вдруг мне стало страшно: как бы она не свалилась здесь — в юрте было очень жарко и душно, но, к счастью, музыка кончилась. Цэцгэ, шатаясь, подошла к кровати и, упав на нее, прошептала: «Кумыс… Где кумыс?»

Я перепугалась и быстро подала ей кумыс в большой деревянной чашке. Она торопливо сделала несколько глотков, потом откинула волосы на плечи, вытерла пот и спрашивает: «Ну как? Поняла? Ты хорошо за мной следила? Теперь попробуй сама».

Мне почему-то стало стыдно, и я попыталась отказаться, но она встала, подошла ко мне и начала меня кружить: так двигайся, эдак двигайся, почему у тебя, мол, здесь не гнется, а там не выпячивается… А мне до того надоела эта тряска, что я крикнула: «Хватит!» — и прямо на пол села. Но она не хотела оставить меня в покое и сердито потребовала: «Встань и не кривляйся передо мной. Ты думаешь, у меня сразу получилось? Тебе и не снилось, сколько труда и денег я потратила, прежде чем достигла такого мастерства».

«Цэцгэ, дорогая, лучше не надо! Я не хочу. Не могу я трястись, словно овца, вымокшая под холодным дождем».

Тут она вскочила с кровати и закричала: «Что ты себе позволяешь? Ты этим не меня, а всю современную молодежь унижаешь!» — Потом швырнула чашку с кумысом на пол и выскочила из юрты.

— Теперь, стоит мне услышать эту музыку, я сразу вспоминаю тот злополучный день, — со смехом закончила свой рассказ Саран. В этот момент начали передавать прогноз погоды, и наш разговор оборвался.

— Бурана вроде бы не ожидается, — сказал Данзан, подбросив в костер дров, и добавил: — Завтра нам рано выезжать. Надо уложить вещи.

На востоке застыла луна. В ее бледных лучах все вокруг казалось синим. Я снова посмотрел на то окаменевшее дерево. Оно по-прежнему стояло неподвижно, раскинув свои ветки, только теперь оно казалось сине-голубым, словно лед.

* * *

Солнце стояло еще высоко, когда на третьи сутки мы прибыли на новую стоянку. Здесь все было не так, как в степи. Со всех сторон высились горы с остроконечными вершинами, а утесы и кручи казались причудливыми облаками и тучами, которые появляются иногда в ясный летний день перед ливневым дождем. Гребни гор были сплошь покрыты густым лесом. Ветви деревьев прятались под пушистым снегом. Можно было подумать, что эти деревья только что вскарабкались на вершины, чтобы разглядеть нас, кочевников, издалека прибывших в их края, и теперь смотрели на нас из-под мохнатых шапок затаив дыхание.

Ручьи и речки, берущие начало в заоблачных ледниках, замерзли и напоминали гигантских змей с серебристой чешуей, ползущих нам навстречу, в долину. Глядя на их бугристый лед, я представил, как эти строптивые ручьи и речки сопротивлялись морозу — их берега были сплошь покрыты изморозью, словно вода и сейчас еще трудилась, пробивая себе путь подо льдом к океану. Но она вся уже замерзла и превратилась в лед, который местами был настолько чист, что в нем, как в зеркале, отражалась во всей своей неповторимой красоте окружающая природа.

Хангай поразил нас всех своим своеобразием и красотой, поднял настроение. Больше всех радовался Энхэ, которого нельзя было затащить в юрту, хотя мороз стоял крепчайший.

Все заняты делом: кто сгружает поклажу, кто таскает тюки и складывает их на снегу. Данзан же глядит по сторонам — видимо, примеривается, где лучше пасти табун и где его укрыть, если налетит буран. Казалось бы, теперь-то, когда он осуществил задуманное, ему нечего волноваться, но не тут-то было — вид у него по-прежнему озабоченный…

— Здешние хищники чертовски хитры. Они сейчас притаились и наблюдают за нами и за табуном. Их надо бояться больше, чем любого бурана и пурги. Теперь они будут поджидать удобного случая, чтобы напасть на лошадей. Дэрэм! Отправляйся сейчас же к табуну и покрутись на видном месте, — сказал Данзан.

Закончив устанавливать юрту, он тут же направился к своему коню.

— Съезжу посмотрю на ущелье.

— Ну куда тебя опять понесло? — воспротивилась Саран. — Неужели нельзя это сделать завтра? Устал ведь с дороги, хоть бы горячего чаю попил…

Но Данзан был непреклонен:

— Будет еще время для отдыха. Сердцем чую, что не сегодня-завтра нагрянет сильнейший буран! Я скоро вернусь, а вы внимательно прослушайте прогноз погоды.

Саран с сыном взялись обставлять юрту, а я стал утеплять ее. Сначала разгреб сугроб и вбил в замерзшую землю колышки вокруг юрты. Затем натаскал в мешках навоз — его было много на месте старой зимовки — и засыпал им стены юрты до нижней волосяной веревки, опоясывающей ее. Оставалось еще заготовить сухих дров. К счастью, здесь с этим было просто. Я натаскал с ближней горы много вязанок хвороста и аккуратно сложил их у юрты.

Работа у всех спорилась, и мы не заметили, как наступил вечер. На закате пошел пушистый снег. Вскоре подъехали Данзан с Дэрэмом. Когда мы втроем вошли в юрту, в очаге уже пылал огонь, а в котле варился ужин. Мы уселись у очага, и начался оживленный разговор о новом крае.

— Природа подарила нам замечательное зимовье, — сказал Данзан. — Я говорю об ущелье. Если успеем загнать туда табун до бурана, то нам и сам черт не будет страшен. — Потом спросил у жены: — Саран! Что-нибудь передавали по радио? Прогноз вы слушали?

— Передали, что ночью в юго-западных районах будет снег и пурга.

— Так и знал… Закат сегодня был очень подозрительный, вот и снег уже сыплет, да и радио подтверждает. Видать, ночью нам придется трудно… Пасти будем все, втроем. Дэрэм, ты поужинал? Сейчас же отправляйся к табуну и отгони его к дальнему краю ущелья. Мы сейчас поужинаем и придем тебе на подмогу.

Дэрэм ускакал. Данзан, дав массу наставлений жене и сыну, выпил несколько чашек горячего чаю и вышел на улицу. Возвратившись, он сказал:

— Ни одной звездочки не видно. Трудная предстоит ночь. Ветер усилился. В степи сейчас наверняка метет поземка, а вот что будет здесь — угадать пока трудно. Надо поторопиться.

Темная хангайская ночь была еще страшнее и непрогляднее, чем в степи. Мы скакали, не представляя, что подстерегает нас впереди — овраг, дерево, замерзшая река?.. Продвигались в этой кромешной мгле наугад, то мелкой рысью, то галопом, а то и шагом. Ветер уже заметно усилился и швырял в лицо хлопья снега. Лес грозно шумел, а с гор доносился угрожающий гул.

— Надо торопиться, — буркнул Данзан и поскакал во весь опор, я едва поспевал за ним. Еще минуту назад мы боялись, как бы не улететь в овраг или не растянуться на льду, а сейчас, позабыв об опасностях, мчались, словно по гладкому асфальту.

Вскоре до нас донеслось тревожное ржанье лошадей и барабанный топот копыт, напоминающий далекий шум горного потока. Сквозь рев ветра и грохот изредка прорывался едва слышимый голос Дэрэма.

Мы сразу поняли, что Дэрэм не смог удержать табун и кони мчались туда, куда их гнал буран. Табун двигался на нас лавиной. Мы попытались окриками остановить его, но из этого ничего не вышло — нас вместе с нашими скакунами отшвырнуло в сторону. Вокруг творилось что-то невообразимое: завывание ветра, грохот копыт, ржанье и крики: «Останови вожака!.. Сюда поворачивай!..»

Просто чудом нам удалось остановить табун, и мы погнали его к ущелью. Снег летел сплошной стеной, и по-прежнему невозможно было ничего разобрать, но по беспрерывному ржанью лошадей я догадывался, что их строй нарушился и они теперь отыскивают друг друга. Особенно выделялись голоса жеребят и кобылиц. Шум и гул, доносившиеся из леса и с гор, сменились нескончаемым завыванием, будто хоронили кого-то, погибшего в этой неравной схватке.

Буран еще более усилился, словно хотел одним махом оборвать надоедливое конское ржанье. Теперь уже невозможно было понять — где земля, а где небо. Все смешалось в снежном вихре. Сквозь непрекращающееся ржанье лошадей доносилось: «Прижимай! Бурый наконец-то повел своих!.. Да-да! Слышу! Это его голос…»

Долго ли так продолжалось — не знаю, но в конце концов все вдруг стихло, и мы укрылись где-то от ветра и холода. Однако мокрый снег по-прежнему густо валил, и казалось, что земля кружится, как юла. Снова стал слышен и угрожающий гул, но он проносился где-то высоко над нами.

— Прижимай его и дальше! Если уж Бурый повел, табун обязательно за ним пойдет, — крикнул Данзан Дэрэму.

Табун безостановочно шел куда-то вверх…

«Какой же умный жеребец и, главное, не боится, ведет за собой в темное ущелье… Если бы не он, лошади сами вряд ли решились бы идти в эту пропасть», — думал я. После мне рассказали о нем, какой он был в молодые годы и каким стал теперь…

Конечно же, выделиться среди множества других и стать вожаком многотысячного табуна один обыкновенный жеребец не может. Такого не бывает. Но и здесь встречаются порой выдающиеся жеребцы, как, например, этот Бурый. Молодым он не знал страха ни перед стаей волков, ни перед буранами. Он, наоборот, словно ждал их и готов был стоять насмерть. Как только начинался буран, он тут же отделялся от табуна, становился против ветра и, фыркая, бил копытами землю. Стоило лошадям двинуться по направлению ветра, как он начинал гнать их в обратную сторону, легко переносясь по сугробам и взмахивая своей развевающейся лохматой гривой. Он как бы говорил им: «Чего испугались? Это же чепуха». Ему, похоже, тогда и в голову не приходило, как тяжело устоять против ветра молодняку, жеребятам, стельным кобылицам и старым лошадям. Но время берет свое, и Бурый тоже изменился с тех пор. Теперь он как только почувствует буран, так сразу же пытается увести табун в безопасное место. Случается, что молодые жеребцы начинают вести себя так же, как и он в молодости. Тогда он безжалостно расправляется с ними… Вот какой вожак вел сейчас свой табун в ущелье.

— Прижимай! Дэрэм! Молодняк поворачивает назад, не видишь, что ли! — кричал Данзан. Мне казалось, что головная часть табуна провалилась куда-то в расщелину, а Данзан все не умолкал: — Эй! Смотрите, как бы табун не повернул назад… Дэрэм, отгоняйте подальше от входа!.. Следи за восточной стороной, я встану на западной, а ты между нами.

Так и стояли мы, ожидая, пока стихнет буран. Табун, который только что был неуправляем, успокоился, лишь изредка доносилось фырканье лошадей. Ущелье как бы специально было сотворено природой для таких случаев. Мы попеременно покрикивали, подбадривая табун. Но буран, казалось, не только не стихал, но и еще более усиливался и свирепел: гул над нами нарастал, словно все алчные хищники земли собрались здесь, лязгая зубами и завывая в предвкушении пиршества. Вдруг где-то над головой разнесся треск падающих деревьев, затем они и в самом деле с грохотом полетели в ущелье. Табун тут же всколыхнулся и в страхе попытался прорвать кольцо, чтобы выскочить из ущелья. Я тревожно поглядывал вверх. Как знать, возможно, сейчас прямо над нами на самом краю пропасти раскачивается какой-нибудь громадный валун… Ведь в такой мгле ничего не видно. И вдруг Данзан спросил:

— Ты хорошо закрепил юрту?

— Хорошо, все будет в порядке! — прокричал я в ответ, поняв, как он сейчас переживает за жену и сына.

Где-то с полуночи буран начал стихать. Порой становилось совсем тихо, но потом гул вдруг усиливался. Затем опять все затихало. Словно у тех хищников силы были на исходе, и они, только передохнув, снова начинали угрожающе рычать и выть…

И все же постепенно буран утихомирился, и на небе то там, то здесь замерцали звезды. Вдруг воцарилась такая тишина, что трудно было поверить во все, что творилось здесь несколькими минутами раньше.

Тем не менее мы решили держать табун здесь и зорко следили за входом в ущелье. Вдруг Данзан крикнул:

— Смотрите! Звезды, те самые!..

Я посмотрел на небо и увидел, что Данзановы звезды совсем сблизились.

— Теперь они начнут постепенно удаляться друг от друга, и тогда потеплеет, — добавил Данзан.

— Мы-то еще ничего, справились, а вот как другим скотоводам пришлось? — заметил я.

— А что с ними могло случиться? Должно быть, так же, как и мы, укрылись где-нибудь… У нас ведь нет ни одного табунщика, который бы не знал об этих звездах.

Стало светать, и уже можно было кое-что различить вокруг. Данзан снова заговорил:

— Интересно, как там мои переночевали?

— Действительно, а что, если тебе сейчас же к ним поехать? А мы с Дэрэмом дождемся рассвета и выгоним табун на пастбище.

— И в самом деле как-то неспокойно на душе, — ответил Данзан и повернул свою лошадь. Но, подъехав к выходу из ущелья, он вдруг крикнул: — Эй! Нам отсюда теперь уже не выбраться.

Мы тут же поспешили к нему и увидели, что выход завалило снегом. Занос был такой высокий, будто сюда собрали весь снег, выпавший в окрестностях ущелья. Местами лошади проваливались по грудь. Ничего не оставалось, как раскапывать. Мы трудились долго, пока не проложили узкую тропинку, по которой едва мог проехать один всадник.

* * *

С каждой ночью мерцание звезд становилось все более тусклым, да и снег уже сверкал не так ослепительно, как прежде: значит, мороз постепенно ослабевал и приближалась оттепель. Снег еще не пестрел проталинами, но сделался рыхлым и осел. Дали по-прежнему затуманены, но это уже не изморозь, а пар, какой идет от кипящей воды. Воздух мягкий и влажный, и даже на душе стало легко и просторно.

Я с головой окунулся в сельскую жизнь, и теперь безлюдная степь, горы и долины, ночное небо, холодная пурга, кочевье и табун — все это составляло частицу моей души и жило во мне. В юрте отгонщика теперь даже жарко. Ночами в открытое дымовое отверстие можно любоваться мерцающими звездами.

Мне, как и в первую ночь после приезда, не спалось. Возможно, потому, что Данзан пообещал показать мне на рассвете древний город-призрак. Договорились мы с ним, что встанем в полночь, но сейчас он спал рядом со мной крепким сном, и я чуть не подумал, что он напрочь забыл о своем обещании.

Наши лошади у юрты, видно почуяв свой табун, изредка всхрапывают. Саран уже поднялась, слышно, как она возится у очага. Вскоре наконец и Данзан встал, вышел на улицу. Возвратившись, сказал жене:

— Саран! Побыстрее вскипяти чай, время уже за полночь. Надо бы поторопиться. — Затем подошел ко мне: — Старик, пора вставать. Созвездие Ориона уже клонится вниз.

Я тут же вскочил, быстро оделся, и мы уселись пить чай, но Саран, обращаясь к мужу, недовольно сказала:

— Ну что ты за человек? Никому от тебя покоя нет. Опять затеял какую-то ерунду и не даешь гостю отдохнуть… Еще не известно, увидите ли вы этот город с вершины горы или нет…

Данзан громко рассмеялся:

— А как же, дорогая моя. Когда мы бываем в столице, они что с нами делают? Они и на минуту не оставляют нас в покое: то цирк, то какой-нибудь музей, то еще что-нибудь. А мы не только нашего гостя эксплуатировали, но и отпускаем, так ничего и не показав. Нет! Сегодня утром обязательно покажем ему город-призрак. Сейчас ведь самое начало весны: как раз в это время он и появляется. Да и виден-то всего семь суток, а потом бесследно исчезает. Нам до восхода солнца надо быть на вершине Товцога, — заключил он, схватил седло и торопливо вышел из юрты.

Некоторое время мы ехали стремя в стремя и молчали. Первым заговорил Данзан:

— Как все-таки незаметно пролетает время. Ведь, казалось бы, совсем недавно ты к нам приехал, а уже уезжаешь. Летом обязательно приезжай, и семью с собой бери. Твоим детишкам у нас будет раздолье. Вообще вам, горожанам, надо обязательно хотя бы на месяц выбираться на село. Иначе совсем захиреете. Мы с Саран и Энхэ будем ждать вас. Летом далеко не откочуем, а будем держаться где-нибудь поблизости от сомонного центра. Для кумыса специально кобылиц заведем… — Он немного помолчал, потом продолжил: — Когда ты приехал, мне поначалу неспокойно было.

— Отчего же?

— Да так… Видно, потому, что обо всех сужу по себе… Я ведь себе места не нахожу в городе, когда приходится туда ездить, — мечусь, как зверь в клетке. Вот и за тебя стал бояться. У нас же тут, кроме холодов, безлюдной степи да табуна, ничего нет… А ты держался молодцом. Я-то знаю, что для вас, горожан, значит город. Вы без него наверняка никакой другой жизни себе не представляете. Так ведь? А вот со мной все иначе. Странно, правда? Только приеду в город — буквально задыхаться начинаю. Утром все уходят на работу, а я один в доме остаюсь. Делать абсолютно нечего. Слоняюсь из комнаты в комнату, смотрю в окно, но что там увидишь — одни здания да снующие по улицам машины. В такие минуты мне наша степь всегда вспоминается, как наяву перед глазами стоит. Ну вот, дождусь я так вечера, только немного успокоюсь, а тут опять мысли о завтрашнем дне: ведь утро мне все равно ничего нового не сулит. А вечерами что? Сидим да смотрим телевизор. Меня даже сны одолевать стали. Один из них до сих пор не могу забыть.

Как-то вечером сестренка заметила мое настроение и говорит: «Сейчас по телевизору интересный фильм будут показывать, о скотоводах».

Действительно, стоящий был фильм, я даже повеселел немного. До того вжился в него, что ощутил себя среди героев фильма, начисто забыл, что сижу в городском доме. И как вечер прошел — тоже не заметил.

Вот той ночью и приснился мне странный сон. Не просто сон, а цветной. Такого со мной еще не бывало…

Сначала увидел табун. Прекрасные скакуны с развевающимися гривами носились друг за дружкой. Потом увидел и себя среди табуна: я заарканил белую лошадь, она, похоже, была самой резвой среди остальных, потому что я никак не мог ее остановить. И вдруг вижу, табун куда-то исчез, а на том месте пасется свинья. Оказалось, что я вовсе не белую лошадь заарканил, а большую белую свинью, и она тащит меня за собой по траве. Я дико закричал и проснулся.

Той ночью так и не уснул, все думал: «Неужели, когда вернусь домой, мне предложат не табун пасти, а свиней?..»

На следующий день заторопился домой и успокоился только тогда, когда стал снова пасти свой табун. Вот какой я странный. Потому-то и беспокоился о тебе. Вы же нас жалеете, но и мы иногда жалеем вас. Я в ту зиму наблюдал из окна, как в лютый мороз девушки по улицам ходили с голыми коленками. — Он неудержимо расхохотался. — Ну как тут их не пожалеешь? Зачем это им нужно?

Я в шутку ответил:

— Жаль, что ты грустил в городе. Надо было познакомиться с какой-нибудь из них, ходили бы на танцы, в кино — наверняка бы не пришлось скучать…

— Ишь ты, черт, чего придумал! Городские девушки недотроги. Что, не так, скажешь?

— Почему же?

— Так мне кажется. И слишком нежные. Это сразу видно. Лица у них прямо-таки прозрачные. Да если они станут целоваться с каким-нибудь сельским парнем вроде меня, то у них наутро щеки опухнут, чего доброго придется обращаться к врачу, — ответил он и снова раскатисто захохотал.

Мне захотелось поддержать веселый разговор, и я спросил:

— А сельские девушки?

— Сельские-то? Тут совсем другое дело. Если ты поцелуешь нашу девушку, то она может подумать, что ты не любишь, и обидится.

— Почему?

— Думаю, что вы, горожане, не обойдетесь одним поцелуем в щечку, а обязательно, как своих городских, постараетесь поцеловать в губы. Тогда-то уж точно обидите. Так-то… — И он улыбнулся.

«Надо же…» — подумал я.

В этот момент Данзан подобрал поводья и сказал:

— Старик, уже светает, надо торопиться. — И стегнул коня.

Мы помчались прямиком к горе Товцог — она уже вырисовывалась вдалеке. Поднявшись на вершину, привязали лошадей и стали осматриваться вокруг. Затем подошли к обо, и Данзан сказал:

— Сегодня город-призрак будет хорошо виден. В такое вот ясное утро и надо на него смотреть. Впервые я видел его, когда мне было семь лет — меня отец сюда привез. Тогда нам тоже с погодой повезло. Эту кучу камней — обо — мы насыпали вместе с отцом. Он частенько мне говорил, что мужчине, увидевшему на рассвете город-призрак, всегда будет сопутствовать удача и счастье. — Данзан глубоко вздохнул. — Ты смотри на восток. Сейчас, пожалуй, еще рано. Надо, чтобы хорошенько рассвело.

Вскоре горизонт на краю безбрежной степи начал желтеть. Мы молча сидели, уставившись туда, и вдруг, словно пробив толщу земли, перед нашими глазами вырос огромный город. Я четко различил силуэты многоэтажных домов.

— Ну как? Видишь?

— Да-да!

— Здорово, правда?

— Поразительно…

Однако через минуту силуэты многоэтажных домов разрушились и превратились в облака. Затем исчезли и они, и перед нашими взорами снова засинел горизонт.

Но не успел я и опомниться, как снова появилось прежнее видение. Теперь высоченные здания чередовались с низкими, и между ними были четко видны просветы вроде улиц и площадей. Приглядевшись внимательно, можно было заметить, как по ним взад и вперед сновали какие-то крошечные существа, не более муравья…

Вскоре и этот город начал расплываться и исчезать, однако на его месте тут же стали всплывать здания уже иной архитектуры. Мы, затаив дыхание, следили за этим удивительным зрелищем. Как только огненная заря окрасила горизонт, багровые и ярко-красные волны затопили здания, и они тут же стали расплываться.

Из-за горизонта начал медленно выкатываться желтый шар и вскоре выкатился совсем, оторвался от земли.

— Вот это и есть древний город-призрак… Настоящее чудо, — сказал Данзан и направился к своей лошади.

Да, этому нельзя было не удивляться. Пожалуй, если бы я сам не видел все своими глазами, то ни за что бы не поверил никаким рассказам. Весь обратный путь я думал о мираже. Однако Данзан то и дело сбивал меня с мыслей.

— Ну что скажешь? Меня ведь некоторые даже лжецом прозвали… В прошлом году приезжал к нам один ответственный работник из аймака. Я ему рассказал об этом, а он эдак снисходительно мне говорит: «Кончай ты морочить голову людям. Такое ведь на трезвую голову и не придумаешь — сущий бред». Но я, конечно, молчать не мог и после рассказал еще одному горожанину. Тот очень заинтересовался и, помню, сказал: «Надо же! Посмотреть бы… Видимо, отражается какой-то город».

— А какой, по-твоему? — спросил я у Данзана.

— Не знаю… На Улан-Батор не похож. Может, Москва или Ленинград?

— Понятия не имею.

— Нет, на них не похож, — задумчиво протянул он.

— А ты бывал там? — поинтересовался я.

— В позапрошлом году молодые скотоводы, золотые медалисты ЦК ревсомола туда ездили, а я был в составе делегации.

— Тогда, возможно, Нью-Йорк, Лондон, Париж, а может, и Токио. Мало ли городов на свете, — сказал я.

— Вполне возможно, что один из них.

На этом наш разговор оборвался. Мы мчались в сторону синеющий вдали горы.

И в самом деле, трудно представить, что где-то на земле есть такой огромный город, но и не верить этому тоже невозможно. Явление это было известно еще в древности. В народе его прозвали древним городом-призраком, или «гандрисын балгас». Я и раньше много слышал о нем, а теперь мне посчастливилось увидеть его своими глазами. Где-то во вселенной обязательно должен быть его настоящий двойник — ведь на пустом месте мираж не возникает.

«Если бы этот мираж увидели ученые и специалисты, они бы наверняка определили, что это за город, где он находится», — думал я, веря во всесилие науки.

Действительно, наш мир и люди, живущие в нем, удивительно схожи с этим городом-миражем и его обитателями…

Старое всегда уступает новому, но этот процесс может длиться веками, и потому, наверное, человек часто не замечает перемен. Впрочем, если бы он даже попытался проследить, как они происходят, то не многое бы заметил: человеческая жизнь слишком коротка.

«А что же это были за существа, которые, словно муравьи, сновали по улицам города?» — подумал я. Вероятнее всего, это люди. Не может же быть так, чтобы в огромном городе никто не жил. Но ведь в таком случае у каждого обитателя этого города были свои дела, свои заботы и хлопоты. И конечно же, ни один из них не предполагал и не мог предположить, что их город может так быстро меняться, как это мы наблюдали с вершины Товцога. Все они, несомненно, считали, что город дан им навсегда и не может меняться на глазах.

Жизнь огромна и безгранична, и поэтому осмыслить ее раз и навсегда невозможно. И все-таки очень хорошо, что ее пытаются осмыслить.

Мне почему-то вдруг вспомнились мои детские годы, когда я никак не мог представить себе нашу планету в форме шара и поверить, что земля круглая. «Земля наша шарообразна, она вращается вокруг своей оси», — объяснял учитель. Я же был страшно удивлен этим открытием и спрашивал у него: «Учитель! Если земля как шар, да еще вертится, то почему же тогда люди не падают с нее?» Помню, учителем был у нас седой старик, который пытался тогда как можно доходчивее ответить на мой вопрос: «Предположим, что мы на гигантский мяч посадили муравья. Ему наш мяч покажется не круглым, а плоским. Вращение же его он просто не будет замечать. То же самое происходит с людьми».

И все же объяснения учителя казались мне не очень убедительными. Поэтому, приходя домой после уроков, я ставил опыты: брал свой большой полосатый мяч, сажал на него малюсенького черного муравья и говорил ему: «Ну что, муравей, по-твоему, этот мяч плоский? Нет, брат, он шарообразный». Пусть это была игра, но она помогла мне постичь то, что я никак не мог воспринять на уроке со слов учителя. Теперь через много лет мне смешно вспоминать об этом. Многое из той жизни кажется уже нереальным, будто всплывает в памяти какая-нибудь сказка или легенда. В то время я не мог понять внутренней сути того, чем так интересовался. Позже мне многое стало ясно, но в детские годы я, разумеется, тоже пытался докопаться до сути, да ума не хватало. И когда я сейчас думаю об этом, то понимаю, что время стирает и меняет все, как неудержимый поток. Остаются только сказки да легенды.

К сожалению, сам человек этого не замечает. Вот и я за два месяца жизни у Данзана многое повидал и многое узнал. Две звезды, предсказывающие дзут, я наблюдал сам, а окаменевшее дерево даже гладил ладонью. Спору нет, здесь все реально и даже осязаемо, но все же есть в этом что-то от легенды. А город-призрак? Любой скажет, что это легенда, но я-то видел его своими глазами.

Кроме того, я ведь помогал табунщикам и жил их жизнью. За это время мне пришлось пасти ночью табун, участвовать в кочевке, бороться с бураном. И что же? С каждым днем все это будет отдаляться от меня, пока не уйдет в мир сказки. Такова жизнь…

В свое время отец Данзана умом и хитростью одолел Неукротимого Вороного. Но думал ли он тогда, что этот случай станет легендой? Конечно же, нет! А ведь сейчас это воспринимается не иначе как легенда.

«И вообще вся человеческая жизнь есть сказка и легенда», — подумал я, но Данзан прервал мои мысли:

— Когда завтра придет машина? Я успею тебя проводить? Мне сегодня идти в ночное.

— Конечно, успеешь. Я ведь тоже иду вместе с тобой. Это моя последняя ночь здесь.

— Но тебе ведь предстоит дальний путь. Устанешь… Хотя было бы неплохо скоротать эту ночь вместе. В любом случае ты не вздумай забывать о нас. Летом — только сюда, к нам…

— Как же я забуду? Ведь зимние звезды, мерцающие на небе, можно увидеть из любого уголка земли. И стоит мне заметить, как твои звезды пошли на сближение, я сразу буду знать, что надвигается буран, и тут же примчусь к тебе.

— Значит, мы с тобой, как два сказочных богатыря, будем поддерживать связь по звездам. Это очень хорошо: всегда можно рассчитывать на то, что помощь придет своевременно. А вообще ты не забывай о тех звездах. Вдруг тебе не удастся снова сюда приехать, тогда ты будешь смотреть на них и вспоминать нас.

Мы неторопливой рысью поднимались по узкой тропинке, ведущей на холм. Вскоре на южном склоне показался табун. Увидев его, наши лошади пронзительно заржали и перешли на шаг. А как только мы поднялись на гребень холма, услышали песню:

Солового своего

По голосу узнала.

Милого своего

По походке узнала…

Это пела свою любимую песню Саран. С полными ведрами воды она медленно шла к юрте. Мы глядели на нее, остановив коней, и она казалась нам феей из сказки.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ

От резких толчков и скрежета я проснулся и услышал мягкий, протяжный гудок, который едва ли мог разбудить даже самого беспокойного пассажира. Я слегка отодвинул занавеску и посмотрел в окно: наш экспресс отходил от какой-то большой станции. Он медленно набирал скорость, словно страшился бесконечного пути, лежавшего перед ним. Замелькали придорожные фонари, затем они стали вспыхивать зарницей, и вдруг все погрузилось в темноту, исчезло.

Вагон по-прежнему трясло и качало. Я попытался снова заснуть, но не смог. Сна как не бывало. Посмотрел на часы: было уже за полночь. Ни о чем не хотелось думать — голова была совершенно пуста. Подобное я испытывал и раньше. Сразу же после сна у человека почему-то не бывает никаких мыслей, тогда как перед сном, наоборот, их накапливается столько, что и не знаешь, куда от них деваться. Вот и вчера у меня их было столько, а теперь ни одной: ускакали все куда-то, словно лошади. Может, с ними происходит то же, что и со стадом, когда его перегоняют через брод: обычно в таких случаях далеко не сразу находится смельчак, который первым бы ступил в воду. Аналогичное случается ведь и с людьми. Скажем, идет какое-нибудь собрание, а выступить первым никто не решается, зато к концу уже не бывает отбою от ораторов. Но как бы там ни было, голова моя оставалась пустой, и мне стало страшно от этой опустошенности.

Я снова посмотрел в окно. В безоблачном синем небе катилась луна, словно серебряная чаша. При этом она катилась не вперед, а назад. И если бы увидела ее сейчас девочка Таня, то наверняка бы очень удивилась и непременно бы стала досаждать матери: «Мама! А почему она катится назад?»

Она едет со своими родителями в одном купе со много. Я уже успел поразиться ее любознательности. В течение всего дня она только тем и занимается, что расспрашивает всех обо всем, что попадется ей на глаза.

Наши же дети ведут себя совсем иначе: большей частью они упрямо молчат — попробуй хотя бы одно слово вытянуть из них. А может, нашим детям все уже известно и им просто не о чем спросить? Вряд ли. Им, как и всем детям мира, все интересно, но дело, видимо, в том, что мы зачастую отмахиваемся от них и ничего им толком не объясняем. «Это, очевидно, плохо сказывается на речи и на умственном развитии наших детей», — подумал я. И чего только не взбредет в голову, когда в ней пусто.

Нестерпимо захотелось курить. Я невольно потянулся за сигаретой и уже было чиркнул спичкой, но вовремя заметил, как неспокойно спят мои соседи, и задул ее. В купе и без того не хватало воздуха: было невыносимо душно.

На верхней полке, напротив меня, спал Николай Васильевич Иванов, весьма веселый и жизнерадостный молодой человек с вьющимися каштановыми волосами. Он с кошачьей легкостью взлетает на свою полку и так же легко спрыгивает с нее. Сразу же после нашего знакомства он представился: «Я — строитель, еду в вашу страну строить… Правда ли, что у вас все еще много зверей? Я их всех люблю…» Но не успел он разговориться, как жена окликнула его: «Коль!..» — и он тут же замолчал.

Может, он так боялся своей жены, а может, был такой говорун, что делился с первым встречным всем, что взбредет ему в голову, и жена должна была постоянно напоминать ему об этом. Право, я не знаю. Однако строгость и сдержанность его молчаливой и стройной жены Наташи сразу бросалась в глаза. Она обычно целыми днями стоит у окна и смотрит на проплывающие мимо пейзажи… Вполне возможно, что она думает о незнакомой стране и о том, как устроить там свою жизнь. В самом деле, есть о чем подумать, тем более хозяйке дома, едущей в другую страну: как там будет с квартирой, с работой, со школой. Но девочке Тане беспокоиться обо всем этом не нужно. Она пребывает в том счастливом возрасте, когда вся вселенная кажется родным домом, лишь бы родители были рядом.

В отдельные дни наши разговоры шли довольно живо, но иногда совсем затухали. Однажды Коля, видимо, не вытерпел и решился на откровенность: «Я вашу молодежь возьму в свои руки». «А вы раньше бывали в нашей стране?» — поинтересовался я. «Нет, впервые еду, но у меня есть о ней кое-какое представление. В прошлом году несколько молодых строителей из Монголии проходили стажировку у нас. Смышленые ребята, все схватывают на лету…» — сказал он и вдруг замолчал. Было видно, что он что-то недосказал. Затем он внимательно посмотрел мне в лицо и продолжал: «Вот только жаль…» — Но в этот момент жена, как и до этого, окликнула его: «Коль!» — и наш разговор тут же оборвался, словно он и вовсе не начинался.

После, когда я курил в коридоре, через приоткрытую дверь слышал, как они спорили. Она говорила: «Коль! Попридержал бы ты свой язык! Ну как ты разговариваешь с незнакомым человеком? Ты ведь не у себя в бригаде!» На это Коля отвечал: «Наташа! От кого мы должны что-то скрывать? Если у наших друзей есть какие-то недостатки, то почему бы не сказать им об этом? Я и раньше говорил своим стажерам об их недостатках, и они ничуть на меня не обижались…» Но, услышав мои шаги, супруги замолчали.

Наш состав по-прежнему быстро мчался вперед… Со свистом, не сбавляя скорости, проскакивал он небольшие станции. Это и понятно, ибо наш экспресс был международным. Я снова посмотрел в окно: бездонное синее небо побледнело, близился рассвет.

Несколько дней и ночей наш поезд, словно гигантская змея, скользил среди сплошного леса, но сегодня он мчался уже по голой степи. Наконец-то перестало рябить в глазах от наплывающих на тебя деревьев. Лишь далеко-далеко впереди маячили голые вершины гор. Это означало, что прославленная сибирская тайга осталась далеко позади.

Тане, видимо, было очень жарко: на ее курносеньком носу выступила испарина. Она раскидала одеяло и свернулась в клубочек, прижав к себе своего ушастого медвежонка. Из коридора все чаще доносились чьи-то шаги. Коля с кряхтеньем повернулся ко мне и удивленно спросил:

— А вы что не спите? — И сладко зевнул.

— Замучила бессонница…

— А где же мы едем? — осведомился он и посмотрел в окно, но яркое солнце ослепило его. — Надо же! Совсем уже день.

— Да нет, солнце только-только всходит.

— Понятно… Леса-то уже нет, вот оно и бьет прямо в глаза. А изменилось все как! Значит, вы уже почти дома, и потому вам не спится… А мы-то хороши, совсем заспались. — И он широко улыбнулся.

— Все верно. Пять временны́х поясов мы уже преодолели.

— Да! В это время у нас седьмой сон досматривают, а здесь уже вовсю день разгорается. Пока я привыкну к вашему времени, наверняка буду опаздывать на работу, — весело сказал он. — Кстати, часы-то надо перевести, — добавил он и окликнул жену: — Наташа! Посмотри-ка в окно. За одну только ночь все так изменилось, что ничего и не узнать. Даже воздух совсем другой.

Наташа быстро приподнялась и посмотрела в окно. Ее распущенные волосы заблестели на солнце, словно золото.

— А скоро мы переедем через границу? — спросила она и поправила свое полотенце, перекинутое через плечо.

— Осталось всего ничего.

При этих словах Коля вскочил и схватился за рубашку.

— Тогда надо вставать. Не дело въезжать в братскую страну в таком виде, — лукаво заметил он и спрыгнул с полки.

Все уже встали. Вскоре поезд сделал остановку в последнем советском городе. Коля тут же стал выгонять нас из купе:

— Дорогие мои! Поезд-то наш будет почти час стоять. Надо бы размяться и подышать свежим воздухом.

Все пассажиры уже покинули вагоны: кто-то решил погреться на солнышке, кто-то побежал за газетами. Мы же дружной компанией успели пообедать в ресторане и уже направлялись к поезду, как наш неугомонный Коля скомандовал:

— Вы идите, а я сбегаю за свежими газетами и журналами. Поезд-то наш за сутки вон какое расстояние проскакивает, а мы тут лежим и ничего не знаем, что происходит в мире. — И он исчез в толпе.

Но едва мы успели зайти в купе, как он уже вернулся с газетами и сразу же напал на жену:

— Я же говорил, что мы ужасно отстали от жизни! — При этом он обнял меня: — Поздравляю вас!

— Что случилось, Коля?

— Я уже всех ваших успел поздравить, а теперь очередь за вами. Советские и монгольские биологи совершили прямо-таки революцию, переворот в науке! Вот, в газете написано. Кстати, революция-то в вашей науке, в биологии, а вы тут преспокойненько сидите. Как же так можно, а? — упрекнул он меня и продолжил рассказ: — Пшеницу сделали многолетней культурой. Вот это открытие! Что скажете? Теперь по весне землю пахать не придется, технику и горючее сбережем. Да и почву без толку разрушать перестанем. Да! Удивительное открытие! — говорил он, качая головой. Было видно, что он радуется от души. Затем пристально посмотрел на меня: — Вы же биолог, а я вот что-то не вижу, чтобы вы радовались. По-моему, все, кто любит хлеб, должны радоваться. Не так ли? А может, вы его уже разлюбили? Или вы не верите мне? — донимал он меня.

Потом он окликнул жену:

— Наташа! Ты прочитала? Позавчера я тебе о чем толковал? Начал было говорить, что монголы — смекалистый народ, а ты прервала меня… Помнишь это? А теперь что скажешь? Этому сообщению не только мы, но, должно быть, все человечество радуется. Так или нет?

Большие голубые глаза Наташи засветились радостью:

— Да! Действительно замечательное открытие! И как же она растет?

— Я ничего не могу тебе сказать, но вот он, — Коля указал на меня, — он же растениевод и, конечно же, знает больше, чем мы с тобой. Просветили бы нас! Многим ли она отличается от обыкновенной пшеницы?

— Пожалуй, многим… Как вы знаете, простая пшеница развивается снизу вверх, то есть колосок наливается в последнюю очередь. А у многолетней пшеницы все наоборот. Иначе говоря, развитие у нее идет сверху вниз: сначала развивается колосок, затем листья и в последнюю очередь стебелек…

— Вот что значит специалист! Не чета нам с тобой, Наташа. Интересно было бы встретиться с этими учеными и поговорить.

Наташа широко улыбнулась:

— А поймешь ли ты что-нибудь?

— Может, и ничего не пойму, но все же интересно посмотреть на них самих. У таких людей даже биографии бывают весьма поучительными. Слушаешь их, и у тебя самого ума становится больше, — искренне признался Коля.

— Но вы же их видели, — вмешался я в разговор.

— Когда? Где? — еще более удивился он.

— Неужели забыли? На Ярославском вокзале…

— И они едут с нами?

— Нет, все остались в Москве.

— Да-да! Вспомнил. Они, кажется, вас провожали? Как же! Вспомнил. Еще в окно кричали: «Передавай привет старику профессору!»

Видимо, он и в самом деле вспомнил. И как же ему было не вспомнить, когда он чуть не поругался с ними. «Если уж не едете, то чего запрудили дорогу-то. Дайте пройти!» — возмущался он тогда. Теперь, видимо, ему неудобно было вспоминать об этом. Он снова заулыбался и заметил:

— Глядя на них, и не подумаешь, что они ученые, такие все молодые.

— Да-да! Это были мои учителя.

— Смотри, Наташа! Монгольский ученый, который сделал такое открытие, оказывается, сидит рядом с нами. Столько времени едем с ним в одном купе и ничего не знаем. А вы-то сами тоже хороши. К чему такая скромность… Могли бы и сказать нам. И какую степень вы получили? — начал пытать он меня.

— Был кандидатом, теперь стал доктором…

— Наташа! Разве можно такое событие просто так пропустить и не отметить?

Она молниеносно отреагировала на слова мужа: раскрыла чемодан, вытащила бутылку водки и протянула мне рюмку.

Но Коля заметил:

— Похоже, что наш именинник без закуски к этому зелью не прикладывается. Сбегай-ка в ресторан.

Она послушно вышла из купе.

— И где же вы учились? — спросил Коля и наполнил рюмки.

— Сначала в Москве пять лет, потом несколько лет работал у себя на родине и поступил в аспирантуру…

Тут Коля прервал меня:

— То-то и оно! Я давно успел заметить: дорогу нашу уж больно хорошо знаете. Я и предполагал, что вы не раз по ней ездили. Оказывается, так оно и есть.

Однако в этот момент двери открылись, и к нам вошли таможенники. Они бегло осмотрели купе и спросили:

— Сколько человек едет в вашем купе?

— Четверо…

— А где еще один пассажир?

— Моя жена ушла в ресторан, — ответил Коля.

— Ресторан закрыт, а мы уже на границе. Приготовьте паспорта и не забудьте приложить таможенные декларации.

Коля тяжело вздохнул и с сожалением сказал:

— Что же делать? Пройдем уж досмотр, а тогда продолжим наш разговор.

Успела вернуться и Наташа:

— Ресторан откроется сразу же после пересечения границы.

Мы стали готовить свои чемоданы. Таможенники досматривали, как и всегда, но их внимание привлекла моя колба с зернами.

— Зачем вы везете эти зерна? — спросили они.

— Своему старому учителю хочу подарить.

— А есть у вас разрешение на провоз, справки?

— Нет.

Но не успел я объясниться, как в наш разговор вмешался Коля:

— Дорогие мои! Он едет после защиты докторской диссертации. Ему бы поздравления передать, а вы тут со своей инспекцией пристали.

— Мы здесь не говорим о защите диссертации, а выясняем то, что указано в декларации, — сказала женщина — таможенный инспектор.

Но Коля, видимо, не хотел сдаваться:

— По этим-то семенам он и стал доктором. Если нужны какие-то доказательства, прочтите вот в этой газете.

— Я ведь не с вами говорю, — заметила она.

— Коль, перестань! — добавила жена.

— Колбочку вашу мы временно конфискуем. Оставьте свой адрес, и мы ее потом вам вышлем.

— Дайте хоть как следует рассмотреть, пока вы ее не спрятали, — сказал Коля и стал ее разглядывать, то приближая к себе, то удаляя от себя. Потом он пробубнил себе под нос: — Да, на простую пшеницу не похожа… Очень даже сильно отличается…

Подошла очередь моих друзей.

— Где ваши вещи? — спросила та же женщина. И тут Коля скомандовал:

— Наташа! Выставь все наши вещи.

Но в этот момент Таня вдруг схватилась за свой маленький чемоданчик и, прижав его к груди, твердо сказала:

— Я не дам проверять свой чемодан.

— Нельзя так вести себя, — строго сказала мать.

— А что же у тебя там такое, что не даешь проверять? — спросила инспектор.

— Оружие, — ответила Таня.

— Об игрушках своих она говорит, — забеспокоилась мать.

— Давай-ка открой свой чемодан сама. Я ничего не возьму, только посмотрю, — стала уговаривать ее инспектор.

— Папа только что говорил, что оружие везти запрещено, — не унималась она.

— Хорошо, что ты говоришь правду, девочка, но я не отниму его у тебя.

Однако Таня недоверчиво посмотрела на нее:

— Неправда! А почему тогда у дяди отобрали семена? Я ни за что не покажу. Моя бабушка такими зернами голубей кормит, разве можно сравнить их с моим ружьем?

Коля не вмешивался в разговор, лишь улыбался и ждал: чем кончится их сражение. Мать же, наоборот, всячески старалась уговорить дочь, но та еще больше упрямилась:

— Мама! Ты же сама говорила мне, что чужие вещи без спросу нельзя трогать. Я же не лезу в ваши сумки, когда вы приходите с работы домой, а вы хотите без моего разрешения показать мой чемодан чужим людям. — И она покраснела.

Тогда женщина обратилась к Коле:

— До чего же упрямой воспитываете вы свою дочь. — И они вышли.

Некоторое время мы все сидели молча, а затем начали снова укладывать свои вещи.

— Если бы вы поступили так, как я сейчас, то у вас не отняли бы ваши семена. Вы же струсили, и вот… — победно заключила Таня.

— Татьяна, перестань! Чтобы я больше этого не слышала. Некрасиво! — сказала Наташа.

Мы снова замолчали.

* * *

Знойный августовский день нехотя растворился в сумерках. Совсем неинтересно, когда солнце так незаметно исчезает за высокими зданиями. В худоне оно обычно скатывается за горные вершины, это так красиво. Сумерки давно уже сгустились, но по-прежнему жарко и душно. Все небо заволокло, и кажется, что вот-вот хлынет дождь. Все еще обдают теплом стены зданий, каменные плиты лестниц. За день они до того нагрелись, что никак не остынут.

Весь этот жаркий день у многоэтажного здания института было шумно и многолюдно. Поступающие переживали за свою судьбу, и никто не решался уйти отсюда, хотя делать здесь было абсолютно нечего. Теперь они уже разошлись по домам, чтобы завтра утром снова явиться сюда и торчать здесь, пока не станут известны окончательные результаты. Души и сердца их теперь под стать горячему солнцу, лишь одна заветная мысль не дает им покоя. Однако по лицам ребят не так-то просто догадаться, что с каждым из них происходит. Кто-то, видимо, от души радуется, но скрывает это, кто-то убит горем, но тоже старается, чтобы это осталось незамеченным. Кто-то надеется на повторные экзамены, а кому-то неожиданно предложили учиться на другом факультете… Словом, творилось трудно объяснимое. Родители городских ребят неотступно следовали за ними. Со стороны они походили на отару овец, которым вдруг удалось пробраться через загон к своим ягнятам. Весь день они толпились у института, словно не их дети, а они сами сдавали экзамены. Можно было подумать, что они нигде не работают, иначе кто бы их отпустил на целый день. И все же в их поведении, видимо, был какой-то глубокий смысл. Иначе зачем бы они сюда пришли…

Сельским ребятам, впервые в жизни попавшим в большой город, все это было в диковинку, и они с удивлением наблюдали за странным спектаклем. Здесь ведь не лес и не степь, в городе не заблудишься. Но почему же тогда родители городских ребят не отходят от них ни на шаг? Неужто они сами такие беспомощные и им обязательно нужен поводырь? Да не может этого быть! Смотри, какие все они смышленые. Но почему же тогда?.. Ясно, что их всех избаловали. Родители же сельских ребят далеко отсюда, да и не смогли бы они вот так опекать их. К тому же и необходимости в этом ведь никакой нет.

Теперь у здания института полная тишина. Даже трудно поверить, что днем здесь было столпотворение. В вечерних сумерках многоэтажные здания высятся грозно, словно скалы. Деревья вдоль улиц устали от дневной сутолоки и теперь с удовольствием внемлют тишине. Соседние улицы и площадь сплошь усыпаны обертками от дорогих и совсем дешевых конфет, недоеденными пирожками и замасленными серыми бумажками. Изредка налетает ветерок, и тогда конфетные обертки вздрагивают, шуршат, но все же не сдвигаются с места, в то время как замасленные серые бумажки из-под пирожков с удивительной легкостью взмывают вверх и, покружившись, снова надают на землю. Конечно, нелегко этим серым бумажкам, лежащим на открытом месте, сопротивляться ветерку. Другое дело — обертки от дорогих конфет. Они лежат под надежным укрытием — под ветвистыми деревьями. И если внимательно приглядеться к ним, то они невольно напомнят тебе ребят, толпящихся целыми днями у института.

Вот один из них, срезавшись на экзамене, сидит теперь здесь. А ведь всего несколько дней назад он успешно окончил среднюю школу и был рекомендован на учебу за границей. До чего же он был рад этому событию. И вдруг сегодня все полетело прахом.

Вообще-то ему незачем было ежедневно являться в институт, но он приходил сюда каждый день, чтобы получше познакомиться с будущими сокурсниками, да и боялся пропустить какое-нибудь важное сообщение, касающееся их отъезда. И мог ли он предположить, что случится такое?

Сегодня утром он пришел в институт и увидел объявление о том, что некоторые абитуриенты должны сдавать экзамены повторно. В списке значилась и его фамилия. Он очень удивился этому. «Но я ведь все экзамены сдал, и рекомендацию получил… Наверно, однофамилец какой-нибудь», — успокаивал он себя. И все же решил внимательно прочитать объявление еще раз. Оказалось, что не только фамилия, но и имя совпадают… Более того, четко указано: «Прибывший из Селенгинского аймака». Такой неожиданный поворот дела ничего хорошего ему не сулил.

Теперь ему очень хотелось, чтобы родители оказались рядом. Это и понятно — ведь сегодня внезапно рухнула его мечта. Он сейчас так нуждался в ком-нибудь, кто бы помог ему советом, подсказал, что делать дальше. Но его родители ничего не знали о случившемся. «Наверно, они сейчас радуются, что меня направляют в зарубежный вуз, а я сижу здесь такой беспомощный», — подумал он, и у него невольно навернулись слезы.

Кому же рассказать обо всем? Может, другу, с которым они вместе приехали из села? Но он поступает в другой институт, его сейчас не разыщешь. Идти было некуда, и Зорикт продолжал мрачно размышлять о своем несчастье. Да, пожалуй, сейчас самым счастливым существом здесь был каменный лев, на которого Зорикт облокотился. Когда и зачем его установили на этом месте — неизвестно. Но ему почему-то показалось, что именно лев может стать теперь его опорой, хотя еще вчера, глядя на него, он не мог удержаться от смеха. Из раскрытой пасти льва свисал длинный язык. Один глаз был выкрашен в красный цвет, другой — в белый. Наверное, этот добродушный зверь теперь и вовсе стал смирным существом — сколько весельчаков каждое утро и каждый вечер катались на нем. Один из них как-то оседлал его и закурил. Потом потушил сигарету об его глаз, но и тогда лев стерпел все и не шевельнулся. А ведь если бы он был живым, вряд ли кто осмелился бы даже приблизиться к нему. В особенности тот парень с сигаретой — перепугался бы, наверно, до смерти. «Представляю, что бы с ним было, если бы лев вдруг ожил и зарычал», — подумал Зорикт, и ему стало смешно. Он никак не мог сосредоточиться, мысли все время возвращались к этому каменному льву. Вот и теперь он снова подумал: «Наверное, бежал по раскаленной пустыне, высунув свой язык, потом устал и сел, не зная, куда спрятаться от жары… И в самом деле, зачем его здесь установили? Может, хотели попугать нерадивых студентов? Но они ведь не малыши из детского сада, да и кого может испугать такое чучело?» От этих мыслей Зорикту стало по-детски весело. И все же ему было льва жалко. Сегодня он напоминал его самого.

Погруженный в свои тяжелые думы, Зорикт ничего не замечал вокруг: ни высоких зданий, ни машин, снующих по улицам, ни красочных световых реклам. Перед его глазами стоял тот незнакомый преподаватель, который экзаменовал его сегодня, стены большого зала, увешанные гербариями и наглядными пособиями. От одного воспоминания об экзамене его трясло. Он не мог спокойно думать о том незнакомом преподавателе с прилизанными волосами, который обращался к нему то с отцовской нежностью, то так сурово и грубо, что по спине пробегали мурашки. Внешность у него была какая-то неопределенная, но что-то змеиное в лице угадывалось сразу. Не успел он тогда переступить порог, как этот человек обратился к нему мягко и вежливо, словно старый знакомый:

— Та-ак, мальчик Зорикт! Значит, на «отлично», говоришь, окончил сельскую школу… Очень хорошо. Но почему же не с золотой медалью? — И неожиданно рассмеялся.

— В седьмом классе я болел, лежал в больнице, и одну четверть окончил на «хорошо».

— В жизни всякое случается… А тебя, видать, родители баловали, не так ли? — И он снова рассмеялся. — Значит, решил ехать за границу?

— Да…

Но он прервал меня:

— Рекомендация — это хорошо, но она штука не вечная. Как тебе кажется, не будешь скучать по дому и родным?

— Думаю, что как-нибудь выдержу.

— Вот видишь, «как-нибудь выдержу». Это же слова человека, который еще не принял окончательного решения, не так ли? — И он пристально посмотрел на него. Зорикт смолчал. Тогда преподаватель кашлянул и елейным голосом сообщил: — Решено повторно принять экзамены у тех, кто получил рекомендацию на учебу в зарубежные вузы.

— Учитель! Но мы все экзамены сдавали дома. Приезжал от вас специально человек, — запинаясь, вымолвил Зорикт.

— Ну и что же? И экзамены и рекомендация могут сколько угодно меняться. Хорошие ребята только радуются экзаменам, да еще так на них отвечают, что заслушаешься, — сказал он, затянулся сигаретой, нехотя встал, полистал папку с гербариями и вытащил какое-то растение, давно уже потерявшее свой вид: листья и цветки были обломаны…

Зорикт покорно ждал.

— Так, дорогой мой Зорикт! Назови-ка мне монгольское, русское и латинское названия этого цветка, расскажи, какие химические соединения он содержит, — сказал он и снова улыбнулся.

— Название у этого цветка «яндаг», — еле-еле вымолвил Зорикт и замолчал, так как в действительности он больше ничего о нем не знал.

Но экзаменатор покачал головой.

— Это что еще за название такое? Ты сам придумал, да? — спросил он и громко расхохотался.

— У нас его так называют, учитель!

— Какое мне дело до того, как его у вас называют. Я спрашиваю у тебя его научное название и вижу, что ты не знаешь, — весьма сердито заключил он.

Но у них в школе не проходили такой цветок. И Зорикт решил сказать правду:

— Учитель! Мы не проходили такой цветок…

— А что из того, что не проходили? Человек, который избрал себе профессию, наверно, должен был бы и самостоятельно заниматься и интересоваться. Не так ли? — холодно отрезал он и поморщился.

Зорикт не стал больше ничего говорить, но про себя подумал: «Пусть приведут любого выпускника — он точно так же не сможет ответить. Разве найдется в мире человек, который бы знал все цветы?» Но незнакомый преподаватель ехидно улыбнулся:

— Ты, оказывается, слабенький отличник. Название у этого цветка «хар-лантанз». Запомни как следует. А вообще по твоим знаниям можно судить о низком уровне подготовки сельских учащихся. Так? — сердито спросил он.

От этих слов настроение Зорикта совсем упало. Ему вовсе не хотелось, чтобы по нему судили обо всех сельских учениках. Ему хотелось сказать, что он, возможно, действительно ничего не знает, но нельзя же судить по нему обо всех. Однако он не вымолвил ни слова, будто догадался, что пользы от этого не будет никакой. Незнакомый преподаватель насупил брови и зашагал взад-вперед по аудитории.

— Ты сам видишь, что тебе нельзя ехать в зарубежный вуз учиться по этой специальности, — заключил он.

— А что же я буду делать? — забеспокоился Зорикт.

— Откуда мне знать? — повел плечами преподаватель.

Зорикт оцепенело смотрел на преподавателя, который, подойдя к двери, открыл ее и выкрикнул в коридор:

— Дондогийн Ульдзийсайхан!

Вошел модно одетый юноша. Экзаменатор довольно холодно взглянул на него и задал тот же вопрос, что задавал Зорикту. «Ну что ж! Послушаем его ответ. В средней школе такой цветок не изучают — откуда же ему знать о нем», — подумал Зорикт. Он был убежден, что тот не ответит. Однако юноша заговорил уверенно и громко:

— Монгольское название этого растения «хар-лантанз». Русское название «белена черная», относится оно к семейству пасленовых. Это очень ядовитое растение, оно опасно и для человека, и для скота.

Экзаменатор широко улыбнулся:

— Хорошо, а теперь расскажи о его химическом составе.

— В этом цветке в большом количестве содержатся такие ядовитые вещества, как гиосциамин, атропин и скополамин, — вдохновенно отчеканил юноша.

Зорикт тут же проникся большим уважением к этому юноше, который прямо-таки сразил его своим ответом. Не меньшее удивление вызвал у него и сам цветок: «До чего же ядовитый! В том году наша коза, видимо, от него и пала: утром была совершенно здоровой, а к вечеру вдруг занемогла. Помнится, ветврач говорил тогда, что она съела какое-то ядовитое растение… И зачем ему быть таким ядовитым? Рос бы себе, как все нормальные цветы. А вот интересно, почему это все ядовитые растения такие красивые? Их, наверно, очень мало на земле. Если бы их было много, тогда бы весь скот от них погиб», — лезла какая-то чепуха в голову Зорикта. Он даже не заметил, как вышел тот юноша. Экзаменатор снова обратился к нему:

— Вот так, дорогой мой юный друг! Видишь, какие ребята конкурируют по твоей специальности. — И он зло усмехнулся.

Зорикт и не помнил, как спустился по лестнице с четвертого этажа и как оказался рядом с этим каменным львом. Его сверлила лишь одна мысль: «Что же теперь делать?» Но выхода он не находил. И вдруг почувствовал сильный жар и дрожь. Перестал понимать, что происходило вокруг него. Не мог даже вспомнить, давно ли он сидит здесь. Голова раскалывалась. Может, она так сильно разболелась от того, что он долго просидел на палящем солнце?

Нет, теперь уже ничего не исправишь. И что толку было все годы учебы в школе числиться отличником? Но откуда я мог знать, что случится такое? Если бы знал, то, конечно же, не стал бы даже пытаться. А кто меня направил сюда? Сам же старался, добивался — вот и приехал.

В общем, зря учился, впустую потратил драгоценное время. Лучше бы стал трактористом, как отец, — пользы было бы гораздо больше. Сейчас бы, наверно, готовились с ним к уборке урожая… И до чего же хорошо пахнет осенний хлеб! А как приятно, когда после тяжелой работы окунешься в прозрачную воду Орхона — усталость как рукой снимает…

Стоило ему вспомнить об Орхоне, как вроде бы и жар спал, и жажда прошла… В свете фонарей шоссе показалось ему рекой… Даже не просто рекой, а именно речкой Бургалтайкой, что течет на его родине. В глазах рябило, и кружилась голова. Во рту было сухо, но пить не хотелось.

Но почему же наши учителя постоянно твердили: «Учись хорошо, и тогда сможешь выбрать любую профессию и любой институт»? И не один учитель, а все, словно сговорившись, каждый день призывали хорошо учиться и сулили такие перспективы, от которых захватывало дух. Вот и старался я все десять лет, а теперь что? Сижу вот здесь. Ну зачем они внушали нам все это? Их ведь никто не заставлял, да и трудно поверить, что говорили они не от чистого сердца.

Вот этот преподаватель сказал, что я слабенький отличник. В конце концов я сам и оказался виноватым. И стоит ли теперь пытаться куда-нибудь поступать? Нечего мне впустую тратить время. Надо побыстрее возвращаться домой…

Но от этих мыслей ему стало не по себе. Он вдруг сообразил, что возвращаться домой нельзя. Как же он будет смотреть всем в глаза? Родители, конечно же, поймут, а вот односельчане? И самое главное — учителя. Что они подумают? Когда же он вспомнил о школьных товарищах, то окончательно решил, что возвращаться домой нельзя. И вот еще что! Прошло ведь всего-то несколько дней, как родители отметили успешное окончание им десятого класса. Как они были рады этому событию! Сколько было приглашено гостей! Все желали ему успеха и счастья.

Ему почему-то снова вспомнился отец… Наверное, он трудится сейчас и днем и ночью. Пора-то настала горячая. Он, конечно же, радуется моему успеху и гордится мной. Наверняка думает сейчас, что я уже приехал в свой институт, ждет не дождется от меня письма. А я сижу тут…

Конечно же, того юношу со мной и сравнивать нельзя — вот уж отличник так отличник. А какой наказ давали мне мои младшие? Как приедешь в Москву, сразу напиши нам о ней подробно. Мы тоже будем учиться, как ты, и приедем к тебе. Но ваш старший брат не исполнил ваших пожеланий и не открыл вам дорогу.

И одноклассники все говорили — уж он-то оправдает наши надежды. Все до единого расписались в памятной книге. Надежды… Он глубоко вздохнул.

Провожая меня, отец сказал: «Сын мой! Твои руки теперь достают до тороков, а ноги — до стремян. Значит, настала пора дерзаний и самостоятельной жизни. Путь ты выбрал неближний, все придется решать самому. На каждом шагу тебя будут подстерегать трудности. Относиться к ним надо спокойно и не опускать руки. Так уж устроена жизнь…» Отец прямо-таки в воду глядел. Не успел я вскочить в седло, как уже началось. Как же мне выйти из этого положения? Неужели нет выхода, кроме отступления? Отступить… Неужели самостоятельная жизнь обязательно должна начинаться с отступления? Возможно, что и так. Взять, к примеру, ягнят или козлят, которые пытаются сделать первый шаг в жизни. Им никогда не удается сразу же зашагать вперед, сначала они всегда назад пятятся, а потом уже начинают шагать вперед. Но ведь и человек тоже так. Мой самый младший братишка, когда научился ползать, начал с того, что все пятился назад. Видимо, нелегко, а может, и боязно вот так сразу же рвануться навстречу жизни. Может, она устраивает специальную проверку, которая и называется преодолением трудностей? И почему я до сих пор не понимал такой простой истины? Значит, сейчас мне нужно отступить… Но когда же начнется мое движение вперед? Не катиться же мне все время назад? И кто мне подскажет выход? Самому в голову ничего не приходит… А кто же подсказывает этим ягнятам и козлятам? Да никто! Смотришь, как они пятятся, встают и падают, и вдруг глядь — а они уже зашагали вперед. Да и не просто зашагали! Попробуй теперь их догнать!.. Зорикт так погрузился в эти мысли, что ему почудилось, будто он вернулся домой и пасет на берегу своей речки этих белоснежных ягнят. Теперь они твердо стояли на ногах, и ему уже было не угнаться за ними. Голова словно раскалывалась от тяжелых дум. Ах, сейчас бы выпить чашку маминого ароматного чая: голова бы сразу перестала болеть. Но мамы рядом нет.

— Эй! Зорикт! — послышался знакомый голос. Подняв голову, он не сразу понял, что перед ним стоял его одноклассник, с которым они вместе приехали в столицу. Встреча вызвала у него двойственное чувство: он и обрадовался, и в то же время ему было стыдно.

— Я искал тебя, съездил даже к твоим знакомым, где ты остановился, а тебя нигде нет. Ну, думаю, разгуливает где-нибудь с городскими девочками, а ты, оказывается, уже на чемодане сидишь! — весело выпалил одноклассник. — Вообще-то я собирался заехать к тебе сегодня утром, но были дела в институте… Поручили мне регистрацию студентов… Да еще познакомился с одной девушкой, говорит, что окончила городскую школу и собирается ехать на село, но о сельской жизни никакого представления не имеет. Вот и засыпала она меня вопросами, а я ей рассказывал, и так мы заболтались, что чуть пешком не дошли до ее дачи, — не скрывал своей радости его земляк.

— Да, ты на коне, — грустно сказал Зорикт. И только тогда друг заметил настроение Зорикта.

— Что с тобой? Что-нибудь случилось?

Зорикт, как мог, рассказал ему о случившемся. В душе он, видимо, рассчитывал на какую-то помощь с его стороны, но тот и вовсе растерялся:

— Что же теперь делать?

Зорикт не ответил. Да и что ему было говорить, когда он сам ничего не знал.

— Давай напишем письмо нашему директору, — предложил друг. И действительно, самым близким для них человеком был директор школы. Но Зорикт молчал, возможно потому, что понимал — в этих делах директор уже ничего не решает. Его друг не знал, что еще предложить.

— Но не может же быть, чтобы отличника взяли да ни за что срезали.

Эти слова болью пронзили сердце Зорикта, и у него невольно выступили слезы.

«Зорикт, который окончил школу на «отлично», остается не у дел, а меня, середняка, приняли. Где же справедливость?» — подумал друг и сказал:

— Зорикт! Ты особенно не расстраивайся. Давай мы с тобой хорошенько подумаем и завтра же начнем действовать. А если ничего не добьемся, то ты поступай вместо меня. Я в институте расскажу все о тебе. Докажем правду.

— Спасибо, но вместо тебя… ни за что. Я вообще хочу забыть об институте.

— И что? Вернешься домой?

— Нет! Домой не поеду. Думаю поступить совсем по-другому.

— Как по-другому? Объясни, — стал уговаривать он Зорикта, но тот не ответил.

* * *

День обещал быть таким же жарким, как вчера. Вымытая до блеска «Волга» проехала по улице и остановилась у многоэтажного дома. Из нее вышел человек с прилизанными волосами, резко хлопнул дверцей и торопливо направился к подъезду. Он бегом поднялся на пятый этаж и постучал в одну из дверей. Навстречу ему вышла важная дама, не молодая, но сохранившая девическую свежесть лица.

— Цэрма-гуай! Пора отправляться, да? Я уже подогнал машину, — сказал он, едва переводя дыхание.

— Ну что ты торопишься как на пожар, Дэчин? Заходи, — ответила хозяйка. И, закрывая дверь: — Я только что звонила в аэропорт, но там никто не берет трубку. И что это за народ! — Она стала застегивать пуговицы халата.

— Цэрма-гуай, я только что звонил туда, и мне ответили, что самолет вот-вот приземлится… Я всю ночь глаз не мог сомкнуть, узнав о приезде учителя, вот и сейчас прикатил на такси. — Он улыбнулся и полез в карман за платком, чтобы вытереть пот.

— Тогда надо поторопиться. Я сейчас переоденусь. — Заглянув в другую комнату, она позвала сына: — Ульдзий! Вставай, сыночек! Твой отец приезжает.

Дама куда-то ушла и вскоре снова появилась, теперь уже в легком дэли без подкладки. Как бы между прочим спросила:

— Не слишком ли жарко на улице?

Сын нехотя вышел из своей комнаты, сладко зевнул — весь вид его говорил: зачем же вы меня разбудили.

— Поторапливайся, сынок! Умойся и оденься! Тяжело в такую жару — такая духота в квартире, просто беда. Не только ребенку, даже мне хочется спать и спать. В августе все уже давно на дачах, а мы, видимо, так и не соберемся в этом году, — сказала она скороговоркой, подошла к высокому, в человеческий рост зеркалу и начала пудриться.

— Теперь-то уж куда — пора и возвращаться с дач. Что ж это учитель до своего отъезда о вас не побеспокоился? — сказал Дэчин, приноравливаясь к обстановке.

— Разве Дондок догадается, Дэчин?.. Если сам не может, так хотя бы тебя попросил… — ответила она, смахивая пудру с ресниц.

Дэчин тут же подхватил:

— Действительно! Я бы давно вас отвез… — При этом он взял со стола сигарету, закурил и стал наблюдать, как Цэрма маникюрит свои ногти.

— Он и не подумал об этом. Да что говорить — у него в голове одни книги да наука. О доме, о семье ни капельки не беспокоится. Ну скажи, кому бы в голову пришло отправиться за границу в такое ответственное для сына время? На худой конец, мог бы поручить это дело своим коллегам. А он ничего не сделал, будто и не собирается возвращаться в этот дом… — При этом она сдвинула тонко подведенные брови. — Что бы мы на самом деле без тебя делали?

Дэчину была очень приятна эта похвала, но включенный счетчик такси не давал ему покоя, и он встал и, улыбаясь, сказал:

— Цэрма-гуай! Надо бы поторопиться. Будет неловко, если учителя никто не встретит.

Наконец Цэрма закончила свое священнодействие, и они втроем вышли из дома. Действительно, было жарко. Сиденья в машине до того нагрелись, что они сели словно на грелку. Дэчин взглянул на часы и приказным тоном скомандовал водителю:

— Поторапливайся!

Водитель, словно и не слыша его, обошел машину, с ног до головы оглядел Цэрму — его, видимо, очень удивил ее необычный дэли, потом не торопясь сел за руль, и они поехали. Казалось, что, кроме Дэчина, никто не торопится. В аэропорту было уже довольно многолюдно.

— Постарайся машину поставить в тень, а то она у тебя словно печка, просто невыносимо, — сказал Дэчин и хлопнул дверью. Но водитель снова пропустил мимо ушей его слова, с любопытством разглядывая дэли Цэрмы.

Самолета еще не было. Цэрма, как только вышла из машины, вспомнила о зонтике:

— Второпях зонтик забыла, а ты не напомнил мне, — упрекнула она сына и стала искать тень.

— Пойдемте-ка во-он под тот вяз, — предложил Дэчин и повел их за собой.

Под ветвистым вязом было хорошо. Все молчали, каждый думал о своем. У Дэчина было о чем рассказать профессору. В первую очередь он намекнет ему о сыне, и тогда сам Ульдзий во всех деталях расскажет отцу о его помощи. А Цэрма-гуай, наверное, сгустит краски и распишет все те трудности, которые возникли из-за его отсутствия. Надо бы, чтобы Цэрма-гуай обязательно сказала профессору: «Ты должен благодарить за все этого человека». И Дэчину больше ничего не нужно.

— Мне еще не раз придется торчать в этом аэропорту. Через несколько дней надо будет провожать отсюда сына. Столько лет мальчику учиться… — Цэрма вздохнула.

— Мама! В этом году я на поезде поеду: надо посмотреть на свет да с ребятами познакомиться… Вот будет весело! Кстати, где кубинская гитара, которую ты мне обещала? — осведомился Ульдзий.

— На что она тебе! До чего же ты упрям! И вправду говорят, что когда мать думает о детях, то они и вовсе с ней не считаются. Ну зачем тебе ехать на поезде? Такой дальний путь… устанешь. А как легко на самолете…

Но сын не сдавался:

— А где фирменные джинсы, которые ты обещала? Я уже уезжаю, а их все нет. Надо бы за любую цену… Тот раз на рынке за пятьсот тугриков продавали…

— Одни брюки?

— А что же еще? Брюки — это и есть джинсы. Совсем ты у меня отстала, мама.

Но в это время кто-то крикнул: «Летит!» — и прервал их разговор. Серебристый лайнер появился на северо-западе, он низко летел над горами. Все устремили свои взоры на небо… Самолет пошел на посадку.

После поцелуев и объятий профессор Дондок снова поцеловал сына в лоб и сказал:

— Очень хорошо… Поздравляю тебя с успешной сдачей экзаменов. Я переживал за тебя.

— Учитель! Уж больно у вас утомленный вид. Прежде чем выйти на работу, вам не мешало бы отдохнуть, — заботливо сказал Дэчин.

— Ничего, ничего. А как у нас на факультете?

— Все благополучно, учитель, не беспокойтесь. У студентов экзамены уже приняли. Правда, много хлопот доставили вступительные экзамены, однако и они подходят к концу, — ответил, улыбаясь, Дэчин.

Но тут в разговор вмешалась Цэрма:

— Мы ведь без тебя оказались в катастрофическом положении.

— А что случилось? — удивился профессор.

— Еще удивляешься? И если бы не Дэчин, то наш сынок…

— Неужели он не смог поступить на филологический в пединститут? — И он удивленно посмотрел на сына.

— Вот еще, в пединститут! Сдался он нам. Теперь все стараются своих детей за границу отправить…

— Почему же обязательно за границу, какая в этом необходимость? — сказал Дондок и замолчал. Ему, видимо, стало неловко обсуждать такой щепетильный вопрос при людях. Вовремя подошел и Дэчин — в одной руке он держал чемодан профессора, другой вытирал пот, обильно выступивший на его лице. Цэрма сразу же схватила чемодан и удивленно спросила:

— И больше у тебя ничего нет?

— А что же еще может быть? Я ведь уезжал с единственным чемоданом.

— Но ведь он у тебя пустой… — И у нее чуть глаза на лоб не выскочили.

— С чего это ты взяла?

— Он у тебя такой легкий.

— Там гербарий и все, что по работе… Веса никакого — вот и легкий. Да ты осторожнее ставь-то, разломаешь ведь все.

— У меня тут вся обувь износилась, впору босой бегать, а ты что привез… Кому нужны твои листья да стебельки, — невольно повысила голос жена.

Дондок посмотрел на ноги жены и сказал:

— У тебя прекрасные туфли.

— Чего уж там! Не босиком же мне было идти на надом, вот и попросила у подруги. О твоем ведь имени думаю. Еще говорю ей: «Муж тебе другие привезет, лучше этих».

— А что я мог поделать — времени было в обрез. Я и сам очень хотел походить по магазинам.

— И за целых полмесяца не нашел времени? Поверю я тебе! Ты просто и не вспомнил об этом, — распалялась жена.

Но в это время Дэчин, подойдя к такси, открыл дверцу и позвал их:

— Учитель! Может, поедем?

Профессор тут же поспешил к машине. Внутри было жарко, как в печке. Некоторое время они ехали молча, словно воды набрали в рот.

— Видимо, будет засуха, — озабоченно сказал профессор.

— Возможно… — буркнул водитель.

Они снова замолчали, но вскоре профессор повернулся к сыну и поинтересовался:

— Так какую же профессию ты выбрал? Куда теперь собираешься ехать?

— Он пошел по вашим стопам, учитель. Теперь, конечно же, в Москву… — И Дэчин широко улыбнулся.

Однако профессор не ответил. Да и по лицу его трудно было догадаться, о чем он думал. Он только закурил и жадно затянулся.

Дэчину все же не хотелось прерывать начатый разговор.

— Учитель! Тяжелое это дело — учеба за границей. И сколько нужно приложить усилий… — Он сделал паузу в ожидании ответа.

— Действительно, если бы не было Дэчина, мы сами ничего не смогли бы сделать, — с благодарностью вставила Цэрма.

— Разве в этом году так мало дали мест по нашей специальности? — осторожно поинтересовался профессор.

— Всего три. И что вы думаете — заявлений оказалось десять… Пришлось повторно принимать экзамены, учитель.

— Хороших-то ребят много было?

— Да что там говорить… Но с нашим Ульдзийсайханом конкурировал один сельский паренек. — И он подмигнул.

Цэрма, которая только и ждала этого момента, заметила:

— Да что могут знать сельские ребята.

— Вообще-то этот паренек окончил школу на «отлично». Я попросил его дать монгольское, русское и латинское названия белены черной и определить ее химический состав. Он посмотрел на гербарий, сказал, что у них этот цветок называют «яндагом», и на этом иссяк. Учитель! Разве у «хар-лантанза» есть еще местное название? Я что-то не слышал.

Профессор немного помолчал и ответил:

— Паренек-то, оказывается, из Селенгинского аймака.

— Да, кажется, он говорил, что из тех мест, — удивленно ответил Дэчин.

— А ты откуда узнал, что он из Селенгинского аймака? — настороженно спросила жена.

— Там этот цветок так называют. Для выпускника школы, конечно, слишком трудный вопрос, но наш чемпион наверняка бы и одуванчика не назвал, — сказал профессор и погладил сына по голове.

Услышав эти слова, жена резко изменилась в лице и выпалила:

— Что это ты портишь настроение мальчику? Вместо того чтобы радоваться и благодарить, несешь какую-то чепуху. И что ты за человек? Между прочим, это твой сын ответил на вопрос, которого не знал тот паренек, и получил заслуженную пятерку. Не ты же его экзаменовал…

— Наш Ульдзийсайхан действительно отвечал бойко и уверенно, — похвалил Дэчин.

Профессор не стал с ними спорить. Глядя на него, трудно было понять: то ли он о чем-то думал, то ли дремал, откинувшись на сиденье. Когда они подъехали к дому, таксист пробурчал:

— Семьдесят восемь тугриков.

— Заплати-ка ты, — повернулся Дондок к жене.

Жена порылась в сумке.

— Мы так торопились, что я забыла кошелек. Сейчас сын сбегает, а вы подождите немного.

Но Дэчин, обращаясь к Цэрме, сказал:

— Не нужно вам торопиться… Я сейчас поеду в институт и сразу за все расплачусь.

— Разве ты не зайдешь к нам? — удивился профессор.

— Учитель, я вечерком забегу, а сейчас хочу немного поработать. Отдыхайте, до свидания!

Счетчик снова заработал, и машина выехала на многолюдную улицу…

* * *

В пятикомнатной квартире профессора Дондока, где он спокойно прожил много лет, сегодня творилось что-то невероятное. Летело на пол и вдребезги разбивалось все, что годами копилось и бережно сохранялось в этой семье. От истошного крика дребезжали оконные стекла. Жена профессора, багровая от злости, как тигрица металась по квартире. Она влетала то в одну, то в другую комнату, осыпая мужа градом ругательств. Так в бессильной злобе мечутся муравьи, когда разоряют их дом.

— Таких, как ты, я еще не видела! Словно твой сын тебе неродной! Вместо родного, слышишь, родного сына отправить за границу черт знает кого! Где это видано?! Не ты эту рекомендацию выбивал, а мы вдвоем с сыном. Сколько это нам стоило трудов и мучений! А ты!.. Ты!.. — не могла подобрать слов Цэрма.

Дондок молчал, словно тот институтский каменный лев. Может, в душе он признавал свою вину, а может, и оправдывал себя — кто знает.

На другой день после приезда Дондок беседовал с ребятами, которые отправлялись на учебу за границу по его специальности. В этом ничего необычного не было, так как он делал это каждый год.

Возможно, он присматривал среди них достойного себе преемника… На этот раз его внимание привлек Зорикт, тот паренек, который провалился на повторном экзамене. Профессор и не заметил, как проговорил с ним больше часа. Такое не случалось с ним, даже когда он беседовал со студентами, и сейчас он почему-то почувствовал себя неловко.

Дело, конечно, было не в одних знаниях: их можно получить на лекциях. Но то, что человек знает сверх программы, — это уже от таланта, от способности дерзать и смело мыслить. И не каждый юноша обладает этим. Те же, кому это дано, должны обязательно учиться, в этом профессор был убежден.

Жена все не унималась. Крика матери не выдержал и сын: он появился в дверях комнаты с книжкой в руках и проворчал:

— Мама! Замолчи! Голова кругом идет, не даешь почитать.

— Это еще что! Я тут за тебя заступаюсь, а ты туда же! Отец всю твою жизнь испортил… дорогу тебе закрыл. Неужели ты не можешь понять этого? Заграница твоя прахом пошла! Какой позор! Людям как смотреть в глава, а?! Лежи теперь в своей душной комнате, как сурок, и не показывайся людям на глаза. Еще профессором называется! Не профессор, а черт какой-то! — Цэрма смерила взглядом мужа, потом сына и ушла в другую комнату, хлопнув дверью. Сын, ничего не сказав, вернулся к себе в комнату и подумал: «Пожалуй, я ни в одной книге еще не читал о такой сварливой женщине».

Дондоку изрядно надоела ругань жены, и он попытался думать о чем-нибудь другом. Однако память невольно возвращалась к той беседе с сельским пареньком. «Ты говорил, что твои родители работают в госхозе. Значит, ты с детства должен хорошо знать земледелие. Как ты думаешь: что нужно было бы сделать, чтобы при наименьших затратах труда собирать богатый урожай?» — вспомнил он свой первый вопрос. Паренек, казалось, готов был ответить сразу, но потом вдруг почему-то задумался. Интересно, что же он скажет? Не только выпускники школ, но и студенты обычно отвечали ему: нужно вносить удобрения в почву. Он и сейчас почти не сомневался, что этот паренек не составит исключения. И что же? Он погладил волосы и смущенно заговорил: «Я вот что думаю. Пшеница — это растение однолетнее… По-моему, если сделать ее многолетней культурой, то и затраты труда, естественно, уменьшатся». Он сказал то, что и не каждому ученому придет в голову. Профессор был приятно удивлен. У нею сразу поднялось настроение, и он подумал: «Вот такие-то мысли дороже золота стоят».

Если бы какой-нибудь студент ответил так на экзамене, то он, не задумываясь, поставил бы ему «отлично» — пусть даже он не ответил бы ни на один вопрос из билета. Без всяких сомнений поверил бы в его призвание. А тут столь дерзкую мысль высказывает не студент, а выпускник школы. Да ведь этот паренек — просто находка!

Именно эта проблема обсуждалась на симпозиуме, в работе которого профессор только что принимал участие. И он как бы заново почувствовал себя в зале заседаний, в самом центре горячей дискуссии, развернувшейся среди ученых из многих стран. Не одну бессонную ночь провел профессор Дондок, думая над этой идеей. И он, конечно же, не ожидал, что какой-то сельский паренек тоже может размышлять об этом. Наверное, любой бы удивился не меньше профессора.

— И как же у тебя родилась эта идея? Может, ты где-нибудь о ней прочитал? — поинтересовался он.

Зорикт так же несмело начал рассказывать:

— Учитель, это вот как случилось… — Он немного помолчал и снова продолжил: — Когда я учился еще в седьмом классе, перед весенним севом я несколько дней пахал землю вместе с отцом. И мне стало очень жалко не только своего отца, но и вообще всех трактористов. Представляете, им приходилось работать днем и ночью, иногда и поесть как следует было некогда. На весеннем ветру поднималась такая пыль, что ничего не было видно кругом… Случались и перебои с бензином, ломался трактор. Однажды мой отец прямо за рулем задремал. Я попросил тогда его: «Папа! Ты отдохни немного, а я вместо тебя попашу». Но он сказал мне: «Ничего, сынок! Сейчас все будет в порядке…» Остановил трактор, попросил принести ведро холодной воды, потом облился ею и стал пахать дальше. Вот тогда-то вдруг мне и пришла в голову эта мысль. Утром я рассказал о ней отцу. Он улыбнулся: «Интересно задумал… Но, наверное, что-нибудь да не получается, иначе бы ученые мира — их ведь тысячи — давно такую пшеницу вывели…» Он подтянул гайку у лемеха, сел за руль и сказал: «Кто знает, может, сын у меня вырастет и сделает открытие». Наверное, отец так сказал, чтобы не обидеть меня, но с тех пор я начал интересоваться растениями, — закончил Зорикт.

«Да! Только труд может рождать новые мысли и идеи. Только он дает крылья мечте и смелым дерзаниям! Если бы этот паренек не испытал всего, о чем здесь рассказал, то, возможно, за всю свою жизнь не додумался бы до этой прекрасной мысли. Все самое лучшее в мире имеет обыкновение рождаться от любви к ближнему. Вот и у этого паренька… Сначала к отцу, потом ко всем трактористам…» — думал профессор. Затем заговорил, обращаясь к Зорикту:

— Когда-то Мичурин писал, что превращение зерновых в многолетнюю культуру — замечательное дело, что это произведет переворот в сельском хозяйстве… — Он уже не мог остановиться и рассказал Зорикту вкратце о том, что говорилось по этому поводу на симпозиуме. Но ему почему-то стало неловко. Возможно, от того, что он так долго беседовал, словно с большим ученым, с каким-то выпускником средней школы, хотя даже не удосужился сначала поговорить со своими коллегами. Потом он пристально посмотрел на паренька и сказал:

— Ты очень интересно мыслишь, и я во что бы то ни стало постараюсь отправить тебя учиться по избранной тобой специальности.

Сам же стал мучительно думать: «Вместо кого же?» Он размышлял над этим несколько дней и в конце концов остановился на… своем сыне.

Дондок как свои десять пальцев знал сына. Да и как он мог не знать Ульдзия! Он ведь с пеленок растил и воспитывал его. Нельзя сказать, что отец не старался направить его по своим стопам, но из этого ничего не получалось: сын проявлял глухое равнодушие к его стараниям. Приходилось чуть ли не заставлять его брать в руки учебник по биологии, и только благодаря этому он по ней имел тройку. Зато он очень любил литературу и интересовался ею. Сделав уроки, только тем и занимался, что читал. Читал запоем и понимал толк в книгах. Вот и сейчас он лежит с толстой книгой в руках. «И надо же было им в мое отсутствие додуматься до такого…» — никак не мог успокоиться профессор.

Но жена была тут как тут:

— Ну что ты молчишь? Язык отнялся? Да я насквозь тебя вижу.

— Чего уж тут видеть. Действительно, все очень сложно. Надо хорошенько подумать, прежде чем принять решение. Речь ведь идет не только о человеческой судьбе, но и о будущем страны, в конце концов…

Однако жена резко оборвала его:

— Ну конечно, что ты еще можешь сказать? Теперь каждый старается отправить своих детей за границу, чтобы они получили достойное образование, а у тебя все не как у других… Все на свой лад переиначил… Надо же, поддержал какого-то совершенно незнакомого паренька! — выпалила она то же, что твердила уже несколько дней кряду.

— Цэрма, дорогая моя! Да что вы все «заграница» да «заграница»! И что за мода пошла такая? Ведь должен же в этом быть какой-то смысл. Ну допустим, что сын поедет за границу, но ведь я, как отец, хорошо знаю — он не осилит эту науку. В лучшем случае протянет полгода и вернется домой. Более того, он вот так будет у нас метаться и в конце концов окажется у разбитого корыта. Он не только себе, но и другому закрывает дорогу… Тот-то очень любит биологию, разбирается в ней. Разве можно так?

— Ну и пусть бы исключили. Исключают же других. По крайней мере он бы мир увидел, а потом можно было бы у себя где-нибудь устроить.

— Разве можно так транжирить государственные деньги? — попытался аргументировать свои доводы Дондок.

— В справедливость захотел играть? Так я тебе и поверила! Ты думаешь, я ничего не знаю? Мне твоя тайна давно уже известна. Конечно же, ты не мог не похлопотать за того паренька. Ты еще с молодых лет чуть что старался ездить в те края. Ты же месяцами пропадал там. Я знаю, где собака зарыта!

— Правильно, ездил. И что же из этого? Моя работа была связана с этим краем. И сейчас тоже. Там начиналось мое будущее, там я копался в земле — вот и стал ученым…

— Ну и хватанул же! Если бы там была твоя родина, еще куда ни шло, а копаться в земле ты мог где угодно. Не хочешь ли ты сказать, что там какая-то особенная земля, что на ней свет клином сошелся?

— Ну какое тебе дело до этого? — удивился Дондок.

— Значит, есть дело, если я говорю. Вот и выплыло наружу твое распутство тех лет. Все очень просто: ты сообразил, что тот паренек — сын твоей давней любовницы! Я говорю это тебе прямо в лицо. Я не смогу больше с тобой жить! — заключила она и принялась швырять в него книгами.

— Кто же тебе мог такое сказать? — еще больше удивился Дондок.

— Пусть даже никто и не сказал. Я сама уже много лет знаю об этом. У тебя ведь все написано на лице. Вот и сейчас… А иначе зачем ты перед этой поездкой был там? Бесстыжий! — И она разрыдалась.

— Ну и что же, что я ездил? Я ведь не отрицаю.

— Конечно же, специально ездил. Тебе надо было обсудить с ней, как его отправить за границу. Думаешь, не знаю? Ты все правильно решил: делай, делай его своим преемником, но учти, что теперь мой сын — не твой, и я тебе не жена. С сегодняшнего дня эта квартира не твоя. Тебе и без нас будет хорошо с твоей тайной женой. Хватит с меня того, что ты столько лет меня унижал!

— О чем ты говоришь? Постыдилась бы сына. Что он может подумать? — Дондок закрыл дверь в комнату сына.

— Пусть, пусть все услышит! Ты же любишь говорить людям правду, а чего теперь испугался? Боишься правды о себе? — И она настежь открыла дверь, которую только что закрыл Дондок.

Профессора оскорбила несусветная ложь, которую несла жена. «Зачем ей это нужно? До чего только можно договориться… Я же старался для них. В любую погоду, не жалея себя, пропадал на поле, иногда целыми месяцами. Все делал ради их благополучия. И вот чем мне теперь платят, — мрачно размышлял он. — Если бы я сидел в городе, то ничего бы не добился. Да и Цэрма не стала бы такой, какая она теперь. Столько лет прожил с ней вместе, а сути ее, оказывается, до конца и не постиг. Если бы не мое имя и не мои успехи, она бы наверняка уже давно ушла от меня…» — От этих мыслей его всего передернуло.

— Вот все твое состояние! — кричала она, продолжая швырять на пол его книги, папки.

Несколько дней терпеливо молчавший, как тот каменный лев, Дондок вспылил. Он не смог сдержать себя, глядя, как самые любимые его книги летели на пол. В другой раз он бы, наверное, стерпел все. Время бы стерло обиды, и жизнь вернулась в нормальное русло. Ведь и раньше подобное случалось, хотя в последнее время она и поутихомирилась; возможно, возраст сыграл свою роль. Но сегодня Дондок тоже был взбешен. Так безжалостно обойтись с книгами — этого он вынести не смог и решил спросить у своей жены:

— Значит, тебе ничто не дорого из нашей многолетней совместной жизни, так тебя прикажешь понимать?

— Да, да! Я очень сожалею, что столько лет жила с таким человеком, как ты! — со злобой ответила она.

— В таком случае сложи у дверей мои самые необходимые книги. Завтра я их заберу, — сказал он, взяв свой портфель, и собрался уходить. Услышав, что отец собирается уходить, сын растерянно выбежал из комнаты, но ничего не сказал. То ли не нашел нужных слов, то ли, поверив матери, был в обиде на отца. Профессор еще постоял немного, потом повернулся, вышел. И в том, как он ушел, было что-то заставившее сына и жену почувствовать — он никогда не вернется. С молодыми супругами такое случается часто: сегодня уйдет, чтобы завтра возвратиться. И с ними раньше бывало такое. Но сейчас каждый понимал, на что он идет.

После ухода Дондока не только в его квартире, но и во всем доме установилась необычная тишина. На сей раз ему посчастливилось избежать людских пересудов: дом пустовал — все были на своих дачах.

* * *

Профессор Дондок переехал к младшему брату, который жил далеко на окраине города. Лишь на другой день, как и обещал, заглянул к себе, взял кое-какие вещи, самые необходимые книги и ушел. Сына он не застал дома, а жена отнеслась к нему как к совершенно незнакомому человеку.

Дондоку стало дольше добираться на работу, а неотложных дел накопилось уйма. Вот-вот начнется новый учебный год, и необходимо успеть подготовить кабинеты. Правда, студенты должны сразу же уехать на сельскохозяйственные работы и спешить вроде бы некуда, но он привык, чтобы к первому сентября все было готово для занятий.

…Он долго ждал автобус. С остановки хорошо был виден вокзал. Сегодня народу там видимо-невидимо. И не удивительно: это день отъезда студентов, обучающихся в зарубежных вузах. Проводить их пришли родители, братья, сестры, друзья… Со стороны можно было подумать, что люди собрались на праздник, надом. Вокзальная площадь не вмещала всех.

Дондок долго смотрел на бурлящую толпу. И почему-то вдруг защемило сердце, взгрустнулось. Он сел на свободную скамейку, снова взглянул в сторону вокзала и глубоко вздохнул. От мысли, что все произошло из-за него, что если бы не он, то сегодня они с женой, как и все, провожали бы своего сына, да и сын был бы счастлив, как эти ребята, у него сдавило горло.

В самом деле, теперь многие мечтают отправить своих детей учиться куда-нибудь за рубеж. Да если бы только мечтали! На какие ухищрения не идут ради этого! Готовы друг друга в грязь втоптать, а я, видите ли, захотел быть справедливым человеком. И чего же я добился?.. Ему приходили на память слова жены, которая обвиняла его в непонятном упрямстве, в том, что он хочет быть непохожим на других. Теперь ее обвинения казались ему и не такими уж несправедливыми…

Отправил вместо родного сына юношу, который никем мне не приходится. А чем это обернулось? На старости лет пришлось уйти из семьи, остался совершенно один. Да если бы только это. Ведь самое страшное — поймет ли сын? Что он думает обо мне? Что, если он поверил?.. Ведь мать наверняка постаралась убедить его, привела множество доводов! А я будто согласился с этой ложью и молчу. Вот уж и вправду дурья башка. Почему я не возражал, не доказывал свою правоту? Но тогда действительно бесполезно было спорить и подливать в огонь масло, потому-то я и смолчал. Побоялся, видимо, людских пересудов. Ну хорошо, допустим, что я признал бы свою вину и возвратился в семью. А через несколько дней поехал бы со студентами в тот же аймак, и все бы началось заново: ссоры, обвинения. Почему же человек так просто сносит клевету? И вправду, разве я в чем-то виноват перед женой? Разве я виноват в том, что вместо родного сына отправил на учебу талантливого юношу? Он ведь с самого начала был отобран комиссией, и, главное, заслуженно, по призванию, но его вытолкнули… и проделали это отвратительными методами. Нет, правда должна была восторжествовать. Такие талантливые и умные ребята обязательно сделают многое и для науки, и для родины. А я виноват только потому, что поверил в него? Нет! Моей вины здесь нет. Но почему же все повернулось не так?.. И до чего же несуразные мысли лезут в голову Цэрме. Надо же было такое придумать — сын моей тайной жены!.. Тьфу!

…А возраст и впрямь не тот, когда можно поглядывать на женщин. Дни текут, и не остановишь их. Времени жить на этой земле остается все меньше и меньше. Но столько еще нужно сделать! Конца работе не видно. Они не понимают, что значит время для человека моего возраста. Но что же теперь делать? Надо бы как-то поговорить с сыном, разъяснить ему все. Нельзя же допустить, чтобы он поверил в эту чепуху. Надо как-то выбрать время… От этой мысли он немного успокоился.

Раздался протяжный гудок, и поезд медленно тронулся. Он увидел машущие руки и почему-то вспомнил о том сельском пареньке. Возможно, тоже едет в этом поезде… Наконец-то подошел и долгожданный автобус. Дондок сел у окна и, провожая взглядом уходящий поезд, пробормотал: «Дорогие мои дети! Да будет удачлив и счастлив ваш путь!» Его никто не услышал.

А в это время в тени его старого дома чесали языки сплетницы:

— Вы когда вернулись с дачи? — спрашивала маленькая, круглая, словно шарик, женщина.

— Вчера. В нашем доме, кажется, все уже приехали, — ответила ей высокая худая.

— А вот семья профессора в этом году отдыхать не ездила: караулили свою квартиру, — расхохоталась толстушка.

В разговор вмешалась еще одна молодая женщина:

— Профессора Дондока что-то совсем не видать. Наверное, опять в командировку уехал.

Старушка, гревшаяся поодаль на солнце, удивленно вскинулась:

— Разве вы до сих пор ничего не слышали? Мне соседи сказали, что он разошелся с женой и теперь здесь не живет.

— Как? В таком-то возрасте разводиться?.. Зачем ему это? Не молод ведь, — ввернула одна из приятельниц.

— Некоторые старики хуже молодых. Кто-то мне говорил, что у вашего профессора есть еще вторая жена где-то на селе, — ответила старушка.

— А почему это вы говорите «ваш профессор»?.. Разве он мой? — обиделась та, что помоложе.

— Эй вы, балаболки! Чего, говорите, наделал профессор? — встрепенулась еще одна старушка, приложив к уху свою морщинистую ладонь.

— Что да что!.. А вот что: оказывается, в этом году разом школу окончили ихний сынок от профессорши и сын от сельской жены. Вот и говорят, что отец вместо законного сына направил учиться за границу того, второго. Видать, потому и разошлись, — кричала на ухо ей та, что вышла погреться на солнце.

— Значит, правда на стороне жены, — согласно закивали женщины. Однако глухая старушка, видимо, не все поняла:

— Вот-вот, наверное, так и было. Как-то в прошлом году я зашла к ним, так они угостили меня чаем с замороженным молоком. Как теперь помню, у молока такой запах был — ну точно парное! Выходит, что сын послал… Наверно, в селе-то жена молодая?

— Зато наша Цэрма вылитая профессорша. Умеет себя подать. Может, ее и впрямь одни только наряды красят, но она любой сельской красавице сто очков вперед даст.

— А что, Дондок совсем к той уехал?

— Должно быть… Куда же ему деваться?

— А этот его сынок как же, успел поступить в другой институт?

— Говорят, поступил здесь куда-то.

— Ну и хорошо.

— А больше ничего не слышали? Наверное, Цэрма-гуай будет квартиру менять? Зачем же им двоим такая большая? Платить сколько нужно… Вы уж, пожалуйста, если что услышите, то сообщите нам. Мы ведь собираемся расширяться, — сказала молодая женщина.

Вот такой разговор о профессоре Дондоке состоялся несколько лет тому назад.

* * *

Наш поезд, казалось, мчался еще быстрее… Пассажиры приникли к окнам вагонов. По всему было видно, что близится конец нашего долгого пути. Многие уже успели переодеться, лишь девушки все еще прихорашивались и никак не могли оторваться от зеркала. Больше всех радовалась маленькая Таня. Она уже давно забралась на железную решетку отопления под окном и всегда первой замечала все, что проплывало за окнами вагона. Вот и сейчас она крикнула отцу:

— Смотри-ка! Мальчик на лошади… Вот здорово!

Действительно, мальчик лет шести сидел верхом на лошади и держал в руке желтый флажок, пропуская наш поезд. Таня прыгала от радости, и ее можно было понять, так как она видела все это впервые.

— Папа! Он такой же маленький, как и я, а уже ездит на лошади. Я тоже научусь ездить верхом, да?

— Конечно, научишься и покажешь бабушке и дедушке, как ты умеешь.

— Папа! А ты умеешь ездить на лошади?

— Я научусь…

— А мама?

— Мама тоже научится. Короче говоря, мы все научимся… А пока в нашем купе только дядя умеет ездить, — сказал он и показал на меня.

— Ой, правда, вы умеете? — спросила она.

— Да, умею, и тебя научу.

— А где же мы возьмем лошадь? — удивилась Таня.

— Я тебе найду…

— Вот здорово! Сейчас я маме скажу. — И она исчезла в купе.

Я продолжал стоять у окна, вспоминая, как впервые ехал по этой дороге. Немало лет прошло с тех пор. Помню, как я радовался, когда увидел Москву. Радости у меня, наверное, было не меньше, чем у Тани. Помню, как давал себе твердое слово осуществить свою мечту. Но я ничего не знал в то время о бедном старом профессоре, пострадавшем из-за меня. Об этом я узнал много лет спустя. Тогда же я ничего не подозревал, лишь радовался тому, что мне предстоит учиться по избранной специальности. Единственное, о чем догадывался, — это что профессор мне помог. Еще тогда я сказал себе, что никогда не забуду о его помощи.

В Москве я первое время все искал того парня, которого увидел на экзамене, возможно, потому, что мне очень хотелось с ним познакомиться: своим ответом он произвел на меня прямо-таки неизгладимое впечатление. Помню свои мысли тогда: «А вдруг все студенты в группе окажутся с такими знаниями, как у него? Ведь я опозорюсь… Но если бы мы подружились, он мог бы стать моим наставником, не хуже любого учителя». Однако он так и не показался ни в университете, ни в поезде, хотя я и там его искал.

Помню, как я тогда высунулся из окна вагона, чтобы попрощаться с друзьями, и вдруг заметил профессора: он одиноко сидел на скамейке у автобусной остановки. Я сразу же обратил внимание на его старый коричневый портфель. Поначалу у меня не было никаких сомнений, что это именно он, тот профессор, который помог мне, но потом я почему-то решил, что обознался. Действительно, трудно было представить такого крупного ученого одиноко сидящим на скамейке в ожидании автобуса. Но не успел я удивиться поразительному сходству этого человека с моим профессором, как поезд тронулся. Так наши пути разошлись на долгие годы, но я никогда о нем не забывал. После защиты диплома мне посчастливилось работать с ним вместе на факультете. К этому времени он уже сильно постарел: голова у него вся побелела, сам он осунулся и стал тихим и молчаливым старичком. Понятно, что старость никого не красит, но он к тому же произвел на меня впечатление человека, постоянно мучимого тяжелыми раздумьями.

Он встретил меня тогда так, словно мы никогда не были знакомы. Видимо, напрочь забыл обо мне. Конечно же, мне следовало первым напомнить о себе и поблагодарить его, но как-то не представился случай. По работе-то мы с ним соприкасались, но говорили только о делах. И все-таки однажды я решился и поблагодарил его за помощь. Он удивленно поднял брови, пристально посмотрел на меня и, ничего не сказав, удалился. Мне показалось, что во взгляде профессора был укор: «А, это ты, который не сдержал своего слова и не оправдал моих надежд…» Для этого, конечно же, у него были веские основания. Я ведь тогда сам говорил, что хочу работать над этой проблемой. Профессор, видимо, ничего не забыл.

Но и я не сидел сложа руки. В студенческие годы писал курсовые работы исключительно по этой теме, да и диплом защитил по ней же. В характеристике было прямо сказано, что у меня большие задатки для научной работы в этой области: о более лестном отзыве вряд ли можно было и мечтать. И рассказать бы мне обо всем профессору, но у меня не хватало смелости Я почему-то боялся даже заикнуться о своей работе. Так продолжалось довольно долго, пока однажды он сам не пригласил меня посидеть у него дома вечером. Жил он недалеко от нашего института, можно сказать, по соседству. Там в основном жили одинокие или молодые преподаватели, не успевшие обзавестись семьей.

После занятий я направился к нему. Профессор ждал меня. В квартире оказалась одна-единственная комната, да и то небольшая. Три стены были заняты стеллажами. И столько я увидел на них редких и интересных книг по растениеводству, что у меня глаза разбежались. Старинный коричневый стол… Старый потертый диван… Он служил ему и кроватью и креслом — лучшего нельзя было придумать для такой маленькой комнаты. Вот и вся обстановка. Несомненно, он жил здесь один: ничто не выдавало присутствия в этом доме женской руки. Я никак не предполагал, что профессор живет так скромно, и, видимо, поэтому меня охватила жалость к нему.

Чего я ожидал, направляясь к нему? Что у него наверняка четыре-пять комнат. В какой же из них живет сам профессор? Логично предположить, что старый человек должен выбрать солнечную сторону… Какая у него жена, дети? Не затоптать бы их блестящий паркет… У порога я долго вытирал ботинки.

Старик усадил меня в кресло у стола и отодвинул рукопись. Мы сразу же заговорили о деле. Я рассказал ему о своей дипломной работе, посвященной проблеме превращения простой пшеницы в многолетнюю культуру. Он оживился и стал интересоваться работами советских ученых, в частности Николая Васильевича Цицина. Я подробно изложил ему все, что знал. В том числе и об успешных экспериментах по превращению ржи в многолетнюю культуру. Профессор внимательно слушал меня, потом сильно заинтересовался Triticum agrapyrotriticum на начальной стадии эксперимента.

— Так ты встречался с Николаем Васильевичем? — спросил он, и я почувствовал себя неловко: видно, он сам давно мечтал о встрече с Цициным. Что и говорить, Цицин был светило — академик, лауреат Государственной и Ленинской премий, почетный член академий многих зарубежных стран. Я вспомнил, как он однажды выступал у нас в университете: очень веселый и остроумный человек с седой головой и густыми черными усами. — Хотелось бы с ним лично встретиться, — заключил профессор.

Просидели мы с ним до полуночи, но он ничего не сказал мне о своей личной жизни. И после ничего не говорил. И если бы не случай, то я бы, может, до сих пор ничего не знал.

Прошел год, как я начал преподавать в институте. И вот однажды вызывает мепя декан, чтобы представить мне незнакомого молодого человека: «Корреспондент газеты, хочет побеседовать с тобой». Помню, в деканате никого не было, и нам никто не мешал. Он интересовался всем, что и положено в таких случаях любому журналисту: моей биографией, учебой в университете, работой, трудностями, какие я испытываю как молодой преподаватель, — и все записывал в свой блокнот. Я же старался изо всех сил и отвечал подробнейшим образом.

Вопросы у него уже, видимо, иссякли, и он замолчал. Потом вдруг спросил:

— Не расскажете ли теперь о трудностях, с которыми столкнулись при поступлении в институт?

Поначалу я очень удивился — откуда же он знает о моей истории, — но потом рассказал ему обо всем, что со мной тогда случилось. Он быстро записал мой рассказ и улыбнулся.

— Вот вы меня не узнаете, а я вас узнал.

Но я действительно не знал этого человека. Изо всех сил пытался вспомнить, но так и не вспомнил. Только предположил, что мы встречались с ним где-нибудь в Москве: он вполне мог учиться в одно время со мной на факультете журналистики.

Я честно признался, что не узнаю его. Он снова улыбнулся.

— Со времени нашей встречи прошло уже много лет, но вы сейчас все вспомните. Мы с вами были соперниками, когда решалось, кому ехать на учебу за рубеж…

И я вспомнил все, вплоть до того, как он вдохновенно отвечал на вопрос, на который я не смог ответить… Вспомнил и о том, как искал с ним встречи уже в Москве, и подумал: «Почему же он не поехал на учебу? С такими способностями он давно бы уже сделал какое-нибудь открытие. А он, видите ли, заделался корреспондентом. До чего же сложна и непонятна жизнь». Потом я спросил у него:

— Почему же вы не поехали в Москву? У вас ведь были прекрасные знания по ботанике…

— Сейчас мне нечего от вас скрывать: то были сплошь фальшивые знания. Я тогда целую неделю зубрил описание того злополучного цветка и, как только вышел из аудитории, сразу же о нем забыл.

— Неужели про хар-лантанз забыли?

— Забыл, конечно. Ничего не осталось. Если бы я с такими знаниями поехал вместо вас…

…Мои мысли прервал радостный крик Тани:

— Смотрите, папа, мама!

Вдоль железной дороги гнали стадо верблюдов.

— Мама! А почему этот человек не боится верблюдов?

— А чего ему бояться. Верблюды ведь домашние животные. Твоя бабушка разве боится своих кур? Так и он.

— Курица ведь маленькая, а верблюд вон какой большой. Аж страшно. Курицы и я не боюсь. А верблюда можно погладить, как лошадь?

— Конечно.

— Вот бы его погладить… А он не будет кусаться?

— Отчего же.

— А ты, мама, гладила его?

— Нет, не гладила.

— Откуда же ты знаешь, что он не будет кусаться?

— В кино ведь на нем даже ездят.

— Да? Правда ездят? А как же они на него забираются? Наверно, есть специальная лестница…

— Вот так придумала, доченька, — сказала Наташа и обратилась ко мне: — Расскажите ей, пожалуйста, как на него садятся.

Я рассказал Тане все что знал. Она слушала меня не мигая, потом заговорила сама:

— До чего интересно! Как же они заставляют его лечь? Так хочется на нем покататься. Плохо, что нельзя остановить поезд, где захочешь. Больше уже не увижу верблюдов. — У нее навернулись слезы.

— Еще сколько раз увидишь… И ездить научишься. Сфотографируешься верхом на верблюде и отправишь фото бабушке, — успокоил я ее.

От радости она запрыгала.

— Как здорово! И подружкам своим пошлю.

— Иди теперь к папе и расскажи ему о своих новостях. Да, мы уже подъезжаем, бантики свои не забудь завязать, — сказала ей мать.

Наш экспресс сбавлял скорость. Мы уже были в черте города.

Я снова вернулся к своим воспоминаниям… Тот корреспондент оказался сыном старого профессора. Он-то и рассказал мне обо всем, что произошло накануне и после моего отъезда.

— И в каком же институте вы учились?

— Здесь, на филологическом факультете. Видимо, тоже по призванию, хотя, может, это и не так. По окончании стал работать в газете — и вот я перед вами. Как видите, отец наш оказался человеком прозорливым. Сейчас он сильно постарел. С годами я все больше и больше жалею его. Вы с ним сработались? — прямо спросил он.

— У профессора есть чему поучиться.

— Да, конечно… — И он призадумался.

— А ваши родители потом… — заговорил я, но он прервал меня:

— Нет, отец не вернулся к нам. А мать через два года вышла замуж за другого. Она тоже постарела, хотя на десять лет младше отца. Ее мне тоже иногда жалко. В свое время она недоучилась и многого, конечно, не понимает. Вот и тогда у нее была одна мысль: лишь бы меня устроить не хуже других. Сейчас как будто стала понимать что к чему.

— А вы не вместе живете?

— Нет, она переехала к своему мужу. Но я довольно часто у нее бываю. В студенческие же годы жил с отцом, и он очень мне помог. Я не раз просил его вернуться в старую квартиру, но он не соглашался, да и теперь не хочет. Может, ему неприятно вспоминать старое, не знаю… — И он надолго замолчал. Потом улыбнулся и весело сказал: — Я тоже кое-что пытаюсь писать, успел даже выпустить две книжки. Моя сегодняшняя встреча с вами очень важна… Хочу попытаться написать повестушку о моих родителях, о вас, о себе и о том человеке. Не хотелось бы, чтобы такая история, как с нами, повторилась еще с кем-нибудь. Ведь теперь ежегодно тысячи юношей и девушек претендуют на избранную профессию. Думаю, что наша история может оказаться поучительной для них…

Упоминание о том преподавателе разбередило мне душу, и я хотел спросить о нем, но не решился, подумав: «А что это мне даст? Такие люди ведь не переводятся и продолжают творить свои неблаговидные дела. Но сама жизнь когда-то неизбежно выводит их на чистую воду».

Вот так я узнал о жизни профессора. Позже я специально сходил в библиотеку и прочитал две книги Ульдзийсайхана. Они мне очень понравились — написаны были действительно хорошо. Их автор, несомненно, был талантливым человеком. И я подумал, что он, конечно, не ошибся, выбрав профессию литератора.

Со времени нашей встречи прошло уже два года, и вполне возможно, что он уже написал свою повесть. «Надо бы обязательно ее прочитать», — подумал я, и в этот момент в вагон ворвались радостные голоса. Поезд еще не остановился, но за окном уже мелькали лица встречающих. Мы с Колей высунулись из окна, и я увидел: моя жена и дочка стояли на перроне с букетами цветов. Вдруг кто-то крикнул:

— Николай Васильевич! — Несколько молодых парней бежали к нашему вагону. Коля с радостью посмотрел на меня, улыбнулся.

— О них-то я и говорил вам — это мои монгольские ученики…

В толпе промелькнула седая голова худощавого старика. Это был профессор… Я узнал его по неизменному потертому портфелю. Сразу же вспомнил о зернах, которые изъяли у меня на границе. Поезд остановился, и мы стали выходить из вагона. Не успел я появиться в дверях, как сработала вспышка: кто-то, видимо, фотографировал. От неожиданности я чуть не оступился и увидел Ульдзийсайхана. Он широко улыбался.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

КРАСОТА

В жизни человека всякое бывает, и смешное, и грустное. Особенно в молодые годы. Что касается моей молодости, то я сам был причиной постоянно одолевавшей меня грусти, а те, кто пытался выставить меня на осмеяние, затоптать распустившийся в моей душе цветок любви, сами превратились в предмет насмешки. Раньше мне казалось, что красотой награждают человека отец с матерью, что она является достоянием того, кто ею обладает, и никого другого она не может касаться или задевать. Но, оказывается, я по своей простоте душевной, как всегда, ошибался. На самом деле она очень даже может задевать других, потому что это такой дар природы, обладать которым хочется всем. Может, даже я и не осмелился бы рассказать вам об этой одновременно смешной и грустной истории, если бы не напомнило о ней сохранившееся у меня письмо одного «значительного» человека.

Случилось это много лет тому назад. В восемнадцать лет я женился на своей сверстнице по имени Тоомоо. Отделив скотину и имущество, полученные от родителей, увеличил число хозяйств в родном улусе. Тоомоо моя славилась своей красотой. И не только в нашей округе или сомоне, а даже во всем аймаке. Среди примелькавшихся цветов степей и гор она привлекала к себе внимание как необычный, неведомый для здешних мест яркий цветок. Чем же она выделялась? Ее красота, я думаю, была в неразрывной гармонии смуглого лица, обласканного ветрами и солнцем, изогнутых серпом бархатно-черных бровей, больших темных глаз, от мягкого взгляда которых расплавился бы даже булат, длинной черной косы, сплетенной из трех толстых жгутов и свисавшей ниже пояса. Что ж до меня, то я, наоборот, лицом не вышел и считал себя самым что ни есть страшилищем и уродом. О моей физиономии говорили не только в баге или сомоне — даже в дальних уголках аймака я был известен как конопатое пугало из Бургалтая. Только четырехклассное образование да возраст ставили меня в один ряд с Тоомоо, а во всем остальном мы с ней были как небо и земля.

Оттого ль, что соединила судьба двух непохожих, как день и ночь, людей, оттого ль, что поженились мы слишком рано, не знаю, — но с первого дня женитьбы смех и печаль, радость и страдание стали нашими спутниками, как немое напоминание о нашем разительном несходстве. Природа и люди любят гармонию. Если бы в этой жаждущей лада и гармонии жизни, сложившейся в бесконечной череде тысячелетий на пыльной груди матери-земли, соединились два одинаково красивых существа, небось не было бы повода для тревог и волнений, все было бы в ладу и согласии, и людской взор не оскорбился от явного нарушения гармонии. Но на нас удивленно пялили глаза не только желторотые юнцы. Даже седые старики недоуменно оглядывались, проходя мимо. Главное дело, они сокрушались не из-за меня (дескать, такой некрасивый родился, бедняга), а из-за судьбы Тоомоо, которой достался такой неказистый муж. Это как раз и было для меня обидно.

Иногда я сам заглядывался на Тоомоо и, изумляясь ее красоте, горделиво думал о том, что красивое лицо способно смягчить недобрые взгляды самых свирепых людей, и даже силился разгадать таинственный замысел природы, по воле которой одни люди рождаются слишком красивыми, как бы на верхнем полюсе красоты, тогда как другие — слишком уродливыми, так сказать, на нижнем полюсе безобразия. Однако по причине своей необразованности так и не мог доискаться до глубинных, скрытых хитросплетений этого противоречия.

Длинными зимними вечерами обитатели нашего хотона собирались в самой большой юрте и начинали не менее длинные разговоры, вспоминая разные сказки, были и небылицы. Когда же речь заходила про невзрачного, ничем не примечательного простого парня и блистающую своей неописуемой красотой принцессу, мне казалось, что люди нарочно насмехаются над нами, и от этой мысли я краснел до ушей. Казалось, что это мое смущение замечали и видели все, кроме одной Тоомоо.

Вернувшись с посиделок поздно ночью, мы разжигали огонь, и пока согревалась наша юрта, я при тусклом свете лампы размышлял о том о сем и наконец, зайдя в своих философствованиях в тупик, тихо, грустно начинал:

— Тоомоо, ты действительно родилась красавицей. Только одного не пойму… Как же ты меня…

Но Тоомоо прерывала меня на полуслове и успокаивала:

— Не тревожь ты себе душу разной чепухой. Ты как меня полюбил? И я тебя так же…

Под ее мягким, но проницательным взглядом я невольно таял и понемногу успокаивался.

Пришла благодатная летняя пора. Люди нашего бага перебрались поближе к молочному пункту и поставили свои юрты вдоль берега быстротечной речки Бургалтай. Однажды утром, поднимая пыль, по хотону промчалась длинная серая машина и остановилась возле юрты Соном-гуая. Вскоре туда потянулись все: и стар, и млад. Мне тоже хотелось туда, но надо было ехать за табуном.

Когда я вернулся, Тоомоо угостила меня конфетами и принялась возбужденно, как девочка, рассказывать что-то про гостей, приехавших к Соном-гуаю.

После этого прошло несколько дней. Однажды вечером, когда я, сдав молоко на пункт, возвращался домой вместе с несколькими местными парнями, увязался за мной какой-то незнакомый молодой человек в широких черных штанах и стал нарочно громко дразнить меня: «А-а, это, значит, и есть тот самый принц, супруг длиннокосой принцессы? Он, оказывается, у вас на бабьей работе состоит — молоко сдает, кизяк собирает. Да только какой же это принц, на подстриженную старуху смахивает». Они даже камушки мне вслед бросали. Я ничего не сказал в ответ. Придя домой, рассказал об этом происшествии Тоомоо. Она объяснила, что молодой человек — сын брата Соном-гуая, что живет он в городе, и даже похвалила его, мол, образованный и все такое. Мне было неприятно это слышать, и я, как только смерклось, молча уехал на ночной выпас табуна. Когда утром вернулся из ночного, Тоомоо сидела возле юрты и раскладывала для сушки сваренный творог. Зайдя за мной, чтобы разогреть чай, стала рассказывать:

— С тем сахарным песком, который ты вчера привез, вкусный творог получается. Хочешь творогу с сахаром?

Потом она вышла из юрты, и я вдруг услышал, как она воскликнула: «Вот наглый воришка!»

Я тут же выскочил следом за ней.

— Смотри, вон тот парень взял твой укрюк! — испуганно сказала Тоомоо.

Я обошел вокруг юрты. Уже знакомый мне городской оболтус в широких черных штанах, держа мой березовый укрюк, шел к реке. Я воротился в юрту, допил свой чай. Когда после этого направился к коню, стоявшему у коновязи, Тоомоо встревоженно спросила:

— Ты куда?

— Поеду к табуну, коня сменю, — сказал я, но сам поскакал за молодым человеком в широких штанах.

Тоомоо неподвижно стояла возле юрты и пристально смотрела мне вслед. Когда я подъехал к берегу, парень равнодушно оглянулся и язвительно бросил:

— Куда путь держим, молодой красивый? Уж не думаешь ли меня водяным пугать? Для просвещенного человека водяные не существуют.

— А разве твоя просвещенность позволяет грабежом заниматься? Дай-ка сюда мой укрюк, — в тон ему отозвался я.

— Это пока еще не укрюк, а просто палка. А ты, чем готовить укрюк для погони за табуном, лучше бы готовил для своей длиннокосой, а то ведь сбежит, — издевательски заметил он.

Я вспыхнул от гнева, соскочил с коня и ударил его кулаком. Широкоштанник, размахивая руками, свалился в реку, как бумажное чучело.

— Если еще раз покажешься, отправлю на дно Бургалтая рыб кормить, — пригрозил я, собираясь садиться на коня.

Но тут я заметил круживший на быстрине у самого берега белый бумажный квадратик. Я понял, что парень выронил что-то, и наклонился к воде. Это оказалась фотография молоденькой девушки. Я положил ее в карман и поскакал к табуну. Когда вечером вернулся домой, Тоомоо встретила меня с заплаканными, опухшими глазами. Даже коров она не подоила. Я стал допытываться о причине ее слез.

— Что же ты натворил? Как ты мог человека избить? Что же я здесь одна буду делать, если ты в тюрьму попадешь? — отчаянно вскрикнула она и опять разревелась.

Я подумал, что и в самом деле поступил негоже, и стал успокаивать свою Тоомоо. Она вдруг задумалась и тихо проговорила:

— Я знаю, что мешает нашему счастью. Надо отрезать эту косу.

Слова ее как ножом полоснули по сердцу. Потому что коса ее для меня была дороже, чем для самой Тоомоо. В конце концов я уговорил ее не делать такой глупости.

Потекли дни в обычных наших хлопотах. Тоомоо доила коров, делала домашнюю работу. Я гонялся за табуном. В свободное время чинил упряжь и путы, объезжал молодых трехлеток. Не заметили, как кончилось жаркое лето и исчез из нашего хотона парень в широких штанах.

Когда жара немного спала и травы созрели, налились соком, мы всей округой вышли на покосы, чтобы заготовить сено для скота. Возились до той поры, пока совсем не остыли лучи осеннего солнца. А там принялись подновлять загоны, изгороди, и не успели оглянуться, как пришел первый день зимы.

В один из морозных вечеров во дворе залаяла собака. Теребя ногами стылый чепрак, подъехал верховой. Я вышел, чтобы отогнать собаку. При лунном свете разглядел человека с широкой полевой сумкой на боку. Пригласил в юрту. Окоченевший от холода немолодой служащий, потягивая горячий чай, рассказывал о том, как, переезжая из сомона в сомон, добирался до наших мест. Немного согревшись, поставил задубевшую на морозе сумку на чайный столик, вытащил одну руку из рукава, вытер со лба выступившую испарину.

— Больше трех дней у вас не задержусь, — сказал он.

Что после этого случилось, не знаю, но, когда Тоомоо подавала ему суп, приезжий вдруг, словно испугавшись чего-то, чуть привстал и выронил единственную мою фарфоровую пиалу. Она ударилась о край чугунной треноги и разбилась вдребезги. Когда в юрту вошел, совсем окоченевший, чашку с чаем, который я ему налил, из рук не выронил, а тут, уже согревшийся возле жаркого огня, не смог удержать пиалу, которую поднесла Тоомоо.

На следующий день наш гость несколько недоверчиво спросил у меня:

— Ты будешь хозяином?

Получив утвердительный ответ, он ничего не сказал. Потом, посматривая в сторону Тоомоо, стал говорить о том, что молодым людям в таком возрасте надо ехать в город, приобщаться к культуре, учиться. Но похоже было, что моя судьба его нисколечко не волнует. Он был больше озабочен будущим Тоомоо.

Каждое утро он уезжал куда-то и возвращался к полудню. Так он провел у нас целую неделю.

Однажды вечером наш служака сидел чем-то озабоченный: то открывал, то закрывал свою коричневую сумку.

— У вас и света мало, и стола, кажется, нет, — сказал он, озираясь.

Я понял, что чиновный гость собирается что-то писать, и предложил доску, на которой катали тесто. Он вытащил из сумки бумагу и начал строчить. Я вышел, чтобы сенца подбросить лошади да кое-что по двору сделать. Уже заканчивал работу, когда из юрты вышла Тоомоо, держа в руке лист бумаги.

— Вот это он дал мне, — сказала она, протягивая письмо.

— «Служебный дядя» дал?

— Да, он, — спокойно ответила она. При лунном свете мы кое-как разобрали письмо. Вот что он писал: «Девушка милая, чтобы познать радость и счастье, не лучше ли тебе опереться на образованного, основательного человека, занимающего солидный пост? Мне жаль стало твоей юности, твоей красоты. Я хоть и не первой молодости, а все-таки сумею позаботиться о том, чтобы ты жила не хуже других. Я на пять дней задержался здесь дольше положенного срока, привороженный твоими длинными черными косами, ясными мягкими глазами и бровями, похожими на молодой месяц. Завтра уезжаю. Поторопись с ответом».

Дочитав письмо, я повернулся к юрте, но тут Тоомоо крепко схватила меня за рукав.

— Ты что? Хочешь поступить с ним, как с тем широкоштанником? Если поднимешь руку на такого важного начальника, непременно угодишь в тюрьму! — испуганно сказала она.

Мне пришлось сдержать себя.

— Не бойся. Мы нашего служаку не кулаком, а словами оглушим, — сказал я и вошел в юрту.

В тот вечер Тоомоо пошла шить с соседской дочкой шубу и возвратилась уже после того, как мы с гостем заснули. Видно, ей было очень неловко.

После этого еще несколько раз приходили Тоомоо письма, написанные незнакомыми людьми. Я уже не сердился, читая их. Иногда меня даже смех разбирал, и тогда я садился помогать Тоомоо сочинять ответ. Через год Тоомоо забеременела. Меня не оставляла в покое мысль, каким будет наш первый ребенок: очень не хотелось, чтобы он родился похожим на меня. Сейчас даже смешно об этом вспоминать.

В то лето мы с Тоомоо вступили в только что созданное сельхозобъединение «Вперед». Она стала дояркой, а я табунщиком. Первое время, видно, у нас еще опыта было мало, потому мы не очень выделялись среди других, но за последние годы достигли заметных успехов. В позапрошлом году моя Тоомоо даже участвовала в совещании передовых доярок, проходившем в столице. Сам я недавно вернулся с совещания передовых табунщиков и скотоводов. Если учесть, что старшая наша дочь учится уже во втором классе, то читателям станет ясно: история, о которой я рассказал, произошла много лет назад. Девочка, словно в угоду мне, родилась похожей на мать. А о внешности следующего ребенка я уже не очень волновался, даже иногда подумывал: не беда, если и в меня лицом пойдет. Красивое лицо, конечно, притягивает людские взоры, но ведь на самом деле это только отражение чего-то. А вот красота труда — это уже не отражение, а качество. Это мы поняли с Тоомоо. Поэтому, чтобы воспитать своих детей трудолюбивыми, нам пришлось приложить немало усилий. Кстати говоря, когда в позапрошлом году Тоомоо уезжала на столичное совещание, я передал ей ту фотографию, которую «выудил» из вод реки Бургалтай, и наказал, чтобы она передала ее нашему знакомому молодому человеку, если доведется встретиться. Но она не встретилась с ним. Недавно, уезжая на совещание, я тоже захватил карточку с собой, но так же, как и Тоомоо, привез ее обратно.

Она ведь нам не нужна, зачем нам фотография совсем незнакомой девушки. Даже дети пристают и спрашивают: «Папа, это что за тетя?» А посему, если после прочтения этого маленького рассказа хозяин фотографии (я не знаю, каким теперь стал тот широкоштанный молодой человек) пожелает ее себе вернуть, пусть сообщит мне свой точный адрес. А у меня адрес такой: Булганский аймак, табунщику объединения «Вперед» Дэндэвийну Мятаву.


Пер. Н. Очирова.

РАССКАЗ О ЛЮБВИ

Красота, которая может непостижимым образом потрясти человека до глубины души, которая волнует его сильнее всех радостей мира, способна раз и навсегда околдовать любого, будь он молод или стар, нечасто воплощается в живой природе, скажем в облике девушки. Но та, о ком пойдет здесь речь, восемнадцатилетняя Сунджидма, вобрала в себя все признаки такой редкостной красоты и гармонии природы.

Испокон веков в нашем краю было известно место, именуемое Хоёр-толгой — Две вершины. Одна из них, та, что с правой стороны уходит ввысь и пронзает густые белые облака, клубящиеся в высоком небе, часто бывает не видна. Облака почти всегда лежат по склону горы, словно стараясь оградить ее подножие от холодного дыхания ледяной вершины. Лишь изредка, когда летнее голубое небо просвечивает сквозь них, там в вышине, ослепительно сияя вечным льдом и снегом, показывается ее остроконечный пик. На этой горе нет деревьев и другой приметной растительности. Это нагромождение гладких бурых скал. Громадные, устрашающе нависшие камни с острыми углами, разбросанные по южному склону, кажется, настолько неустойчивы, что их может сбросить вниз порыв сильного ветра. Но когда на таком камне замечаешь гордо обозревающего окрестность архара, поневоле поражаешься неожиданностям природы, ее мудрой нерассудочности, и в душе рождаются какие-то смутные образы, бессильные, однако, передать фантастическую красоту мира. А когда архар поднимется еще выше, перескакивая с одной скалы на другую, радостная гордость за творения природы переполнит сердце. Эту гору называют Красной Нагой вершиной.

Другая же гора, громоздящаяся слева, с подножия и до самого верха покрыта густым вечнозеленым лесом. Здесь царство всех лесных трав и деревьев, всех минералов и камней, среди которых обитают и гнездятся какие только есть пернатые и пресмыкающиеся, ползающие и бегающие. Мягкий ветерок доносит оттуда неведомые ароматы, что наводят на мысль о растущих в том лесу причудливых, еще неведомых людям цветах. Доступ в эту райскую котловину, зажатую с двух сторон такими непохожими друг на друга горами, с севера преграждает глубокое прозрачное озеро с чистыми зеркальными водами. Волны его тихо плещут у подножий гор и откатываются обратно в прохладную глубь. Это озеро, возникшее на горной террасе, — тоже каприз природы. По синим его просторам безмятежно плавает стая лебедей. С правого берега на них удивленно взирают горные козлы и архары, а с левого, покрытого лесом, робко поглядывают грациозные олени и рогатые изюбри. А на юг от этой тихой, изумительно красивой долины, окруженной с трех сторон диковинными творениями удивительной в своей многоликости природы, простирается бесконечная, сливающаяся с горизонтом степь.

Белоснежное стадо овец и коз, с которым ежедневно приходит сюда девушка по имени Сунджидма, от восхода солнца безмятежно пасется на сочных травах левого предгорья. В полдень они нетерпеливой гурьбой сбегают вниз к озеру, чтобы вдоволь напиться прохладной воды. Встревоженная стая лебедей неохотно отплывает к середине озера, потом с прежней беспечностью продолжает свой путь вдоль противоположного берега. Напившись, стадо разделяется на две половины. Козы норовят забраться на крутые красные склоны правого берега, словно состязаясь в ловкости и проворности с сернами и архарами, пасущимися там, а овцы, пощипывая траву, медленно бредут к лесистым склонам левого берега. Тогда лебеди снова плавно возвращаются на свое привычное место.

Сунджидма садится на берегу озера, смотрит на свое отражение в прозрачной воде, расплетает длинные, падающие до земли шелковые косы, полощет их в воде, потом встает, выпрямив гибкий стан, поправляет складки слегка выцветшего халата из коричневого шелка и надолго замирает, словно что-то разглядывая в голубой озерной дали. Потом приподнимает руками грудь, отчего ее тонкая талия делается еще тоньше, и тихо смеется, думая про себя: «Я уже достигла того возраста, когда ждешь встречи с той любовью, про которую шепчутся девушки. Интересно, какая она? Наверное, очень сладостная и приятная. Когда девушки говорят о ней, глаза у них так и горят от счастья. А что же они чувствуют при этом?» Она снова мечтательно улыбается и легкой, пружинящей походкой идет вверх по склону, туда, где неизвестно кем тысячи лет назад врыты в землю тяжелые каменные плиты. Она проходит между ними и наконец, приблизившись к плоскому, похожему на сундук квадратному камню, садится на него. Это один из плиточных могильников, находящийся у самого края древнего кладбища. Но он не похож на другие, вокруг него, между выложенными правильным квадратом камнями, растут цветы. Они как бы повторяют каменную ограду плиты, образуя другую, цветочную. Удивительно то, что эту яркую цветочную ограду никогда не трогают овцы и козы. Сорвут один-два цветка и спешат прочь своей дорогой.

Сунджидма уселась на плоский камень и сняла унты из коричневой юфти, чтобы остудить разгоряченные от долгой ходьбы ноги. Некоторое время Сунджидма сидела, глядя на горы и озеро, потом прозрачным, нежным голоском запела какую-то грустную песню. Стая лебедей на озере, серны и архары, карабкающиеся по горным склонам, удивленно застыли на миг, прислушиваясь, а потом, успокоившись, продолжали свой путь по воде и склонам.

Только безмятежно пасущиеся овцы, привыкшие днем и ночью слышать ласковый и нежный голос Сунджидмы, не перестали жевать траву. Жаль, что животные, сами являющиеся неповторимым, удивительным творением природы, ее украшением, не замечают ни своей красоты, ни тем более красоты человеческой.

Сунджидма никогда не думала, что она воплотила в себе все совершенство человеческой красоты. Зато она твердо верила, что нет в мире красивее уголка, чем тот, где она сидит сейчас.

Сунджидма еще не закончила пение, как вдруг овцы, пасущиеся на краю леса, чего-то испугавшись, метнулись в сторону. Она оглянулась. На лесную поляну вышла горбатая древняя старуха. Тяжело опираясь на березовую палку и задыхаясь от быстрой ходьбы, она подошла к девушке. Сунджидма узнала свою соседку и приветливо улыбнулась.

— Здравствуйте, бабушка! Далеко ли вы отправились?

— Разве это далеко? Это совсем недалекое далеко. Я каждое утро прихожу сюда, чтобы умыться водой из этого озера. Услышала твое пение и надумала с тобой повидаться, — отозвалась старуха и умолкла, видимо дожидаясь, пока пройдет одышка после долгой ходьбы.

Сунджидма с детской непосредственностью, весело засмеялась.

— А разве ближе этого озера нигде воды не нашлось, чтобы умыть лицо и руки?

— Найтись-то небось найдется… Но ведь каждая вещь или, сказать, случай по-своему интересны. В этом-то деле причину отыскать — проще простого. — Она опять сгорбилась, переводя дух. — Что поделаешь, доченька, каждая женщина, даже если она некрасивая, непременно считает себя красавицей. Вот только другие не всегда так думают. Особенно молодые девицы, — неожиданно звонко засмеялась старуха. Даже лицо ее помолодело, и на нем появилось озорное выражение. Только на впалых щеках не было ямочек, какие обычно появляются при смехе на пухлых щеках девушек. Старуха, видно, не прочь была поболтать.

— А ты себя какой находишь? — спросила она у Сунджидмы. — Ты когда-нибудь рассматривала в воде свое отражение?

— Да, бабушка…

— Это хорошо. Тогда, должно быть, знаешь, какое тебе счастье привалило. С виду ты куда как хороша. Все девушки, даже самые что ни есть раскрасавицы, станут тебе завидовать.

— О чем вы говорите, бабушка? Разве я такая красивая? — радостно воскликнула Сунджидма, показывая белоснежные зубы. Смех счастья, идущий от молодого горячего сердца, видно, согрел своим теплом эту горбатую старуху с дряблым, морщинистым лицом и беззубыми красными деснами.

— Да, детка, ты очень красивой родилась. Такое счастье редко кому достается. На сотню поколений, может, только раз-другой да и появится на свет в наших краях такая красавица.

— Бабушка, тогда я, значит… — Девушка запнулась, не найдя слов.

— Что тогда? Тебе гордиться да радоваться надо, доченька… — Старуха протяжно вздохнула: — Когда-то и я была такой же пригожей, — сказала она, указывая на лазурный цветок. — Всем была хороша, и лицом и гибким станом. Только до тебя мне все одно далековато было…

— Неужто вы такой красивой были? — нечаянно вырвалось у Сунджидмы.

— А то как же? Думаешь, обманываю я?

Сунджидма ярко вспыхнула от смущения. Ей вспомнились разговоры родителей о том, что соседка в молодости и в самом деле была красавицей.

А горбатая старуха продолжала:

— Я тоже, как ты, любила расчесываться, глядя в воды этого озера. Теперь-то все быльем поросло… Расскажу я тебе одну легенду, дошедшую до нас из седой старины. Потому и пришла я сюда, на кладбище, что тебе следует знать про это. Ежели такие дряхлые старухи, как я, не передадут ее потомкам, унесут с собой в могилу, не рассказав молодым, предки могут обидеться. Вот и ты, когда доживешь, вроде меня, до преклонного возраста, расскажешь эту легенду самой красивой, на твой взгляд, девушке, чтобы передать ее дальше. Так издавна заведено… — Старуха разулась и, подогнув под себя тощую ногу с узловатыми, как корни дерева, пальцами, уселась поудобнее. — Расскажу я тебе о беззаветной любви, — сказала она и опять замолчала.

— О любви, бабушка?

— Да, о любви сердечной… Скажи-ка, детка, сколько тебе лет?

— Мне уж восемнадцать.

— Значит, приспела твоя пора вскружить голову всем здешним мужчинам. Видать, скоро не будет вокруг не единого человека мужского пола, кто бы не желал завладеть тобой или добиться твоей любви, кто бы и во сне тобой не бредил. Только гляди, другие-то девицы станут тебе завидовать. Что поделаешь, таков закон этого мира, так уж он устроен. Одни мучаются черной завистью, другие любовью страстной… А ты знаешь, почему эти две горы так не похожи друг на друга?

— Нет, не знаю.

— А об озере этом ничего не слыхала?

— Нет, не слыхала, бабушка.

— И про этот могильный камень, на котором сидишь, тоже ничего не знаешь?

— Не знаю ничего. А вы расскажите мне, бабушка. И об этих цветах, что будто нарочно посажены вокруг могилы, тоже расскажите.

— Хорошо, слушай. Видишь эти две горы? Одна красная да гладкая, будто печень, а другая зеленая, вся лесом покрытая.

— Вижу, — отозвалась Сунджидма, оглянувшись.

— Эти горы образовались силой великой любви. В какие точно времена — неизвестно. Видать, когда поселились в здешних краях наши предки. В те давние годы родилась в нашей округе девушка, вобравшая в себя всю красоту мира. Когда исполнилось ей ровно восемнадцать лет, полюбила она самого безобразного охотника. Что и говорить, уж до того они из разного теста были вылеплены — ну ровно эти две горы непохожие. Но они поклялись до самой смерти быть верными друг другу. Злые завистники подстерегли и злодейски убили ее мужа на том месте, — сказала старуха, указывая на Красную Нагую гору. — Тогда и вырос там небольшой холмик. Красавица девушка, узнав об этом, осталась верна клятве: она наложила на себя руки… — Старуха показала на зеленую вершину. — Так образовался другой холмик, из которого позже выросла та чудесная гора. — Потом старуха долго смотрела вдаль, переводя взгляд с одной вершины на другую. В горле горбуньи что-то хрипело, будто она проклинала всех злых ненавистников, посягающих на красивое и благородное в человеке. Даже корявый палец ее, указывавший на горы, был поднят грозно и сурово, будто старый ржавый меч.

— Глаза у меня совсем никудышные стали, — сказала она, тяжело вздохнув.

Старуха долго сидела молча, словно вспоминая продолжение своего рассказа, потом заговорила:

— С тех пор установился такой обычай: самая красивая девушка нашего края, выбрав среди тысяч мужчин своего суженого, клялась быть верной ему всю жизнь, до конца дней своих. Да только в жизни ведь не всегда все гладко, деточка. Бывало и так, что муж умирал раньше жены. Тогда самая красивая девушка края, верная своей клятве, накладывала на себя руки. Их хоронили вместе, и как символ нерасторжимой любви соплеменники клали на могилу вот такую каменную плиту. Много здесь таких плит?

— Много. Некоторые даже совсем землей засыпаны, не видно их.

— А ты все же сосчитай. Вот такая верная была любовь в старые времена, — сказала горбунья и, словно желая удостовериться, какое впечатление произведут ее слова, пристально уставилась своими тусклыми глазами на Сунджидму. — Ведь лицо человека есть зеркало его души… — А девушка думала: «Что же это получается? Любовь, которую я так жаждала изведать, о которой мечтала, на самом деле горька и печальна? О чем же еще расскажет мне эта бабка? Как страшно!» Сунджидма подняла голову, но старуха сидела как каменная.

— Бабушка! Как все это страшно! Один умрет, и другой с ним должен умереть? Значит, любовь ужасна?

— А-а, детка моя, уж не боишься ли ты смерти? — засмеялась старуха, показывая беззубые десны.

— Бабушка! Вы еще хотели рассказать мне про озеро, — робко попросила Сунджидма.

Лицо старухи вдруг сделалось суровым и недовольным.

— Ничего интересного про озеро я тебе не скажу. Только с давних времен, от предков наших известно, что образовалось оно от слез людских. Видать, то были слезы молодых возлюбленных, о которых я тебе сказывала.

Всем своим видом показывая, что больше она ни о чем не намерена говорить, старуха стала обуваться.

— Бабушка, а про могилу, засаженную цветами? Почему она не похожа на остальные? Расскажите, бабушка. Вы же обещали.

Старуха сурово посмотрела на просящие глаза девушки, но их невинный взгляд, видно, растопил что-то в ее душе.

— Ну так и быть, — сказала она наконец. — Если ты очень хочешь услышать об этом могильнике, расскажу. Плита, на которой ты сидишь, есть самый последний могильник в этом крае. С тех пор больше их здесь не ставят.

— А почему?

— Как почему? Во всем свой смысл имеется, деточка. Говорят, случилось это очень давно. В нашем улусе тоже родилась девушка несравненной красоты. Пришел ей срок, и полюбила она одного молодого человека. Они поженились и зажили счастливо. Но муж опять умер первый. А перед смертью жене так сказал: «Если ты на самом деле меня любишь, не спеши уйти за мной в сырую землю. Живи и смотри на красоту мира. Сумеешь так сделать, будет это равносильно тому, что и я не умер, а вечно живу». Помня завещание своего любимого, девушка каждый день приносила с той горы разные красивые цветы и сажала их вокруг могилы. С тех пор самые красивые девушки нашего края перестали уходить вместе с мужьями в могилу, а только, сохраняя верность, одиноко коротали дни свои, — сказала старуха и вдруг умолкла, словно мыслями перенеслась в другой мир.

У Сунджидмы, внимательно, не сводя глаз слушавшей рассказ горбуньи, снова по спине пробежали мурашки, и она долго с испугом смотрела на горы, которыми она прежде всегда любовалась и к которым относилась с благоговением. А безобразная старуха вдруг снова заговорила странным, безжизненно глухим голосом:

— И я тоже придерживалась этого обычая. Мой суженый скончался, когда мне было двадцать шесть лет. С тех пор… — Она молча поднялась. — Да, всю жизнь одной-одинешеньке коротать тоже страшно… — сказала она грустно и, бросив быстрый взгляд на Сунджидму, заковыляла прочь. Потом остановилась и, не оборачиваясь, спросила: — А ты не испугалась, деточка?

Сунджидма ничего не смогла сказать в ответ. Она невольно встала с могильного камня. Горбатая старуха повернулась к ней и добавила:

— Тайная сила, заключенная в любви, в том и состоит. Изведать любовь — значит перебороть все страхи, которые подстерегают тебя на этом пути. В мире нет ничего прекраснее любви. — И, стуча березовой палкой по камням, зашагала дальше по тропинке, змейкой вьющейся по южному склону горы. Пробираясь между камнями, она думала: «Что и говорить, страшно всю жизнь пройти в одиночестве только оттого, что друг твой умер раньше тебя. Раз уж ты жива, коли топчешь землю и пыль на ней поднимаешь, не лучше ли сойтись с другим человеком, который тебе по душе? Может, сказать ей об этом?» Что-то еще шепча себе под нос, она на миг остановилась, а потом еще быстрее засеменила по извилистой тропинке.


Пер. Н. Очирова.

НЕОЖИДАННОЕ ПИСЬМО

Бесконечные, как море, пески, поблескивая, впитывали в себя золотые лучи солнца. В эту загадочно-фантастическую пору я забрался на вершину одного бархана и стал наблюдать за неуловимым миражным городом, который угадывался где-то на горизонте, там, где сливались небо и земля, где перед заходящим солнцем переливалось марево от искрящихся песков. Это было похоже на волшебный сон, то переходящий в кажущуюся явь, то вновь погружавшийся в зыбкую пелену нереальности. В этот миг даже юркая овечья ящерица с красной грудкой, неустанно бегающая по пескам, забралась на небольшой каменистый пригорок и, словно подражая мне, удивленно задрала голову и ошалело уставилась в сторону красноликого солнца, туда, где уходило за горизонт песчаное море. Да, это было похоже на сон…

Накануне почтальон принес мне письмо. Я читал его, и меня не покидало ощущение, что все это тоже происходит со мной во сне. Вот что там было написано:

«Я знаю, что, получив мое письмо, Вы очень удивитесь, поскольку в нем речь идет о событиях, случившихся много лет назад. Наверное, я Вам тогда не запомнилась, и как знать, возможно, мой облик не возродится в Вашей памяти. Имя мое тоже ни о чем не говорит. Перед тем как отправить Вам это письмо, я откровенно посоветовалась с подругами о своем намерении. Они, уже взрослые и образованные девушки, не только не одобрили моего поступка, но даже категорически возражали. Дескать, восточная девушка, тем более монголка, может написать такое письмо, только если она совсем потеряла девичий стыд или же просто-напросто помешалась. Говорили: человек, которому ты пишешь, не знает тебя. Ну что он может сказать, например, своим друзьям после получения такого письма? Подумай, мол, ведь сама себе навредишь. Но я пренебрегла дружескими советами своих подруг и решилась отправить это письмо. Я верю, что Вы не будете смеяться надо мною. Только не сразу вспомните, какой я была, как выглядела. Но я на Вас за это не в обиде.

У меня хранятся две небольшие записные книжки. В одной из них я записывала разные трудные формулы, исторические даты, плохо запоминающиеся термины и т. д. Эта книжка в коричневом переплете. Я перестала пользоваться ею с той весны, как кончила десятый класс. А сейчас передо мной синяя книжка, в которую я иногда заглядываю — она помогает мне писать Вам письмо. В ней тоже случаи и события тех дней, когда я училась в десятом классе, т. е. те, которые произошли ровно пять лет назад. Этот дневник для меня как бы маленькая, но драгоценная историческая хроника.

28 августа

Сегодня наша улица, как, впрочем, и другие, была полна народу. Пионеры в красных галстуках, девочки-старшеклассницы в нарядных белых фартуках и разноцветных лентах веселыми стайками проходили по ней с самого утра. И в моей душе тоже поселилась непонятная радость. Наверное, одно то, что я, как и эти девушки, буду учиться в десятом классе, наполняло сердце волнением. Мы с подругой зашли в книжный магазин, купили кое-какие учебники и сели на скамейку возле нашего забора. Весело болтая о том о сем, мы не сразу услышали, как кто-то подошел к калитке и позвонил. А когда обернулись, то увидели какого-то совершенно незнакомого молодого человека, который обменялся несколькими словами с мамой, попрощался и быстро исчез за углом. Это были Вы. Я спросила у матери, зачем Вы приходили. Оказалось, что Вы ищете, где снять квартиру.

Вечером пришел с работы отец. Мать рассказала ему о Вашем приходе. Отец задумался и озадаченно проронил:

— Уж не знаю, как быть. А где он работает?

— Сказал, что студент, — услужливо и доброжелательно ответила мать, но отцу это, видно, не очень понравилось.

— Лучше шофера пустить, нежели студента, — сказал он, — На худой конец уголь и дрова может привезти. А он сам не будет со мной говорить? — спросил отец.

— Да обещал еще раз зайти вечером.

Вы пришли к нам вечером, когда мы ужинали. Сейчас уже, наверное, забыли, о чем у вас в тот вечер шел разговор с отцом. А я вот запомнила. Когда Вы с отцом пошли осматривать дом, где Вам предстояло жить, я тоже вышла следом за вами, хотя меня никто не приглашал. Вместе с вами рассматривала маленькую избушку-мазанку, даже заглянула в сломанную дверку печки. Стоя на пороге избушки, отец глубоко затянулся и спросил:

— Сынок, а сколько в вашей семье человек? — И не спеша продолжил: — Если будете жить в нашей избушке, то придется платить пятьдесят тугриков в месяц. — Вы задумались на миг, потом сказали:

— Я живу один. Хотел до начала занятий найти квартиру поближе к институту. — Потом спросили: — А зимой в вашей избушке не холодно?

Отец усмехнулся:

— В прошлую зиму люди жили. Тепло или холодно — все зависит от хозяина. — Потом отец загадочно улыбнулся.

Вы, наверно, помните эту улыбку отца? А я в ту минуту думала о том, что отец нарочно решил запросить со студента подороже — в прошлом году у нас в мазанке жила одна молодая пара, так он брал с них тридцать тугриков. Когда начались зимние холода, они сказали, что в избушке невозможно жить: такой мороз — впору только волков морозить. Потом исчезли, так и не уплатив за месяц. Меня тревожила мысль, что Вам будет трудно в зимнюю стужу. Отец насторожился и обратился к Вам с назидательной речью:

— Вы что, один намереваетесь жить? Впрочем, мне это неважно, какое мое дело. Только, чтоб между нами впоследствии обид не было, давайте сразу договоримся: всяких там друзей-приятелей вечерами собирать да по ночам шуметь — этого чтоб не было, избавьте. Опять же чистота… А то ведь есть такие люди, которые вовсе не убирают за собой, все равно, мол, в чужом доме живу… Иные даже умудряются исчезнуть, так и не уплатив за постой…

Вы взглянули на отца, выдавили улыбку и сказали:

— О чем разговор. Можете довериться мне, как своей родной дочери. — Вы снова натянуто улыбнулись и посмотрели на меня.

Я тогда чуть не рассмеялась.

— Значит, решили у нас поселиться? — напрямик спросил отец.

— Да. Завтра же перееду. Сегодня хотелось бы прибраться немного. Вы не подскажете, где взять веник и воду?

Я тут же побежала домой, принесла воду и веник, стала помогать Вам убираться в избе.

Назавтра

Назавтра я, готовясь идти в школу, тщательно вымыла голову, заплела косы, надела новенький белый фартук, собрала в портфель учебники, карандаши, линейки, тетради и с нетерпением ожидала начала занятий. Вдруг открылись наши ворота, и во двор въехала большая нагруженная телега, которой правил пожилой возница. Я сразу поняла, кто к нам приехал. Старик остановил телегу перед Вашей избушкой, выгрузил старенькую солдатскую койку с разодранными пружинами, маленький посудный шкаф, два больших толстых бревна, сундучок. На телеге еще оставалось два больших ящика. Он хотел поднять один из них так же легко, как и другие вещи, но не сумел. Я в это время стояла у наших дверей и не удержалась от смеха. Мне стало очень стыдно за свой некрасивый поступок, и я подошла к старику, чтобы помочь. Мы с трудом стащили с телеги Ваши ящики. Поняв, что в них лежат тяжелые толстые книги, я прониклась к Вам благоговением, как к старшему брату, которого очень почитала. Так мне впервые открылась повседневная жизнь студента. Все это было чрезвычайно любопытно и загадочно для меня.

Вскоре подошли Вы сами, принесли из магазина маленькую сетку с покупками, наверное для скромного ужина. Вы пришли радостный, будто собирались навсегда остаться у нас. Убегая в школу, я столкнулась с Вами у калитки, смутилась и торопливо зашагала прочь. Все эти мелочи ясно вспоминаются мне сейчас.

До самого последнего времени я встречала на улице того самого старика-возницу, который привез Ваши вещи, узнавала его куцехвостого серого коня, как бы сросшегося со старой неуклюжей телегой, и мне всегда было немного жаль их обоих. Только в этом году они перестали показываться на улицах.

Когда вечером я вернулась из школы домой, вы уже совсем освоились в нашей маленькой избушке, будто издавна жили с нами по соседству. Помните ли Вы тот год, проведенный у нас? Каждое утро, сунув книги в потертый коричневый портфель и захватив с собой сетку для продуктов, Вы уходили на занятия. Я тоже уходила в школу. Но только Вы шли в университет, а я в обыкновенную школу. И я не брала с собой сетку для продуктов. К пяти часам вечера Вы возвращались с овощами, мясом и хлебом. Сколько часов Вы просиживали ночью за столом, я не знаю. Во всяком случае, когда я ложилась в одиннадцать вечера спать, в Вашей избушке еще горел свет. Одно очень волновало меня тогда: два бревна возле избушки, которые Вы привезли, чтобы топить печь, с каждым днем делались все короче, а дни становились все холоднее. Вас, наверное, это тоже беспокоило. Ведь правда же?

Два месяца я не знала даже Вашего имени. А может, и Вы тоже не знали, как зовут меня и моих родителей? Извините. Я, кажется, лишнее болтаю. Пустилась в рассуждения, будто писательница какая. Ну и пусть. Пусть даже мое письмо к Вам будет небольшим сочинением. Ведь говорят же, что в молодости все пытаются писать. Раз уж я решилась написать о том, о чем думала целых пять лет, то зачем мне жалеть бумагу или беспокоиться из-за того, что Вы убьете свое драгоценное время на чтение этой маловразумительной писанины?

Не помню, какого числа это было

Однажды я пришла из школы и целый вечер билась над задачей, которую нам задали на завтрашний день. Раз десять бралась ее решать, но ответ так и не сходился. Я не знала, что делать и как быть, и вдруг вспомнила про Вас. Я искренне верила, что Вы, как старший брат, поможете мне, но не могла решиться идти к Вам, поскольку Вы никогда к нам не заходили. И все же иного выхода у меня не было. Часов в одиннадцать я пошла к Вам и потихоньку заглянула в окно. В первый раз в жизни я заглядывала в чужое окно. Вы сидели за столом, разложив перед собой множество книг. Ну конечно, подумала я, Вы тоже решаете разные задачи из этих книг. Может быть даже, по какой-нибудь случайности именно ту трудную задачу, которую задали мне. Я несколько раз подходила к Вашей двери, но так и не решилась постучать. В конце концов вернулась домой и попросила мать, чтобы она пошла со мной. Так мы впервые зашли к Вам. Интересно, помните ли Вы, как хорошо объяснили мне способ решения таких задач? Наш учитель математики проработал в школе около десяти лет, он славился тем, что умел доходчиво объяснять ученикам, но Вы, по-моему, объясняли тогда с исключительным педагогическим умением. Наверное, так оно и было. Потому что я решила ту задачу, применив Ваш способ, и у меня получилось. Даже не заметила, как просидела до двух часов ночи, но решила. Успокоившись, я вышла во двор. В Вашем окошке все горел свет. Я подумала, что Вы заснули и забыли его погасить. А мне так не хотелось, чтобы отец упрекал Вас за то, что Вы зря жжете электричество. Вновь я потихоньку подкралась к Вашему окну и заглянула: Вы продолжали сидеть и решать свои задачи. «Как хорошо быть студентом!» — подумала я тогда. В тот момент я дала себе слово, что когда-нибудь тоже стану студенткой.

30 декабря

Шли дни. Я и не успела заметить, как пришла пора новому году сменить старый. Сдала экзамены за первое полугодие. Наступили каникулы. Я помогала дома готовиться к празднику. Все походило на предыдущий Новый год, когда Вас еще с нами не было. Только теперь все мои мысли были о Вас. С тех пор как Вы у нас поселились, к Вам никто не приходил. Но хоть друзья-то у него должны быть? — думала я. — Неужели он совсем одинок? Нет, конечно, дело не в этом. Когда он впервые пришел к нам, что ему тогда отец сказал? Он сказал: «Всяких там друзей-приятелей вечерами собирать да по ночам шуметь — этого чтоб не было…» Мне эти отцовские слова хорошо запомнились. И я подумала, что Вы их тоже не забыли.

В тот вечер, когда все носились сломя голову, хлопотали вокруг праздничного стола и наряжали елку, я следила за каждым Вашим шагом. Вы пришли домой несколько раньше обычного, все с той же неизменной маленькой сеткой. У нас к тому времени собралось много гостей, было шумно и весело. Вряд ли отец и мать помнили тогда о Вас, но я лично надеялась, что Вы к нам зайдете. А Вы не зашли. Поздно вечером, когда ударил мороз и чувствовалось приближение пурги, я с подругами, одевшись потеплее, собралась идти в школу на праздник елки. Но меня не покидали мысли о Вас: «Что же он будет делать в такую радостную ночь? Неужели так и будет сидеть и корпеть над своими задачами?» После десяти вечера я подкралась к Вашей избушке и потихоньку заглянула в окно. Вы гладили свои черные парадные брюки. Я сразу поняла, что Вы тоже готовитесь к новогоднему балу, и мне очень захотелось быть в тот вечер рядом с Вами.

«Чем же отличается студенческий новогодний бал от школьного? У них там, конечно, все иначе», — подумала я. Эта мысль совсем затуманила мне голову. Но хотя в ту полночь мне исполнилось восемнадцать лет, это не был еще туман любви. Об этом я должна сказать Вам сейчас со всей ясностью. Ведь тогда моя детская голова была занята только мыслями о формулах и логарифмических функциях. Я вернулась в дом. Когда мы с подругами уже уходили на елку, мать спросила меня: «А наш студент дома?» Я растерялась, но все же нашла, что ответить: «Не знаю… В избушке свет, похоже, горит». «Этот парень никуда не ходит, все дома сидит», — добавила мать. Я бы, наверно, поговорила с матерью о Вас, если бы не торопили подруги. В тот морозный вечер всю дорогу до школы я думала о Вас, представляла, как Вы идете по улице, зябко поеживаясь в своем демисезонном пальтишке. «Ах, если бы у меня был такой брат! Я бы каждый день к его приходу с занятий растапливала в избушке печь, подогревала бы ему обед, ухаживала бы за ним. Но ведь я ему не сестра…» — думала я тогда. Вдруг в голову пришла странная мысль: «А сколько лет ему исполнится в эту ночь?» И я сама себе ответила, что Вам исполнится двадцать четыре года, но никак не больше.

В то время как я, такая трусиха, мечтала о Вас, мечтала быть Вашей сестрой, у Вас, конечно, и мысли об этом не было.

Последний день, 7 июля

Я успешно закончила десять классов, и меня переполняла радость от мысли, что осенью я поступлю в университет. Вся наша школа выехала на летники, чтобы участвовать в праздничных шествиях, которые должны были состояться через несколько дней[85]. Сегодня, 7 июля, я заехала домой, чтобы взять какую-нибудь хорошую книгу. Вас дома не оказалось, но все Ваши вещи и книги были увязаны в тюки. Мама сказала, что Вы сдали экзамены и получили уже распределение на работу. Услышав, что не сегодня-завтра Вы уедете, я совсем расстроилась. Мне почему-то хотелось встретиться с Вами, и я решила Вас дождаться. Вскоре Вы пришли. Но впервые за всю жизнь у нас не один, а с товарищем, незнакомым молодым человеком. Вы развязали один тюк и отдали какие-то две книги тому молодому человеку. Я наблюдала за Вами через приоткрытую дверь. Потом Вы зашли к нам и, обращаясь к матери, сказали:

— Если удастся, может быть, завтра уеду. Я хотел бы уплатить за последний месяц. — И достали из кармана пятьдесят тугриков. Но мать отказалась взять деньги:

— Сынок, пусть это будет наградой за то, что ты успешно завершил учебу.

Сколько радости принесли мне эти слова матери. Только Вы не обращали на меня никакого внимания. От обиды ли, не знаю от чего, но я тогда решилась задать Вам вопрос:

— А вы в каком аймаке будете работать?

Вы наконец взглянули в мою сторону и спросили:

— А ты на какой факультет собираешься?

— На медицинский, — едва слышно ответила я. У меня словно комок застрял в горле.

Но я все же осмелилась задать Вам еще один вопрос:

— Разве вы не будете встречать праздник в столице?

— Я много праздников встречал в городе. В худоне праздник — это тоже интересно. Теперь туда поедем, — сказали Вы улыбаясь и ушли от нас с тем молодым человеком.

С тех пор мы не виделись целых пять лет. После вашего отъезда кое-что в нашей жизни изменилось. Отец наш скончался два года назад, и мы с матерью живем теперь вдвоем. Мать трудится потихоньку. Я на себе испытала все радости и тяготы студенческой жизни: как и Вы тогда, корплю над учебниками до двух-трех часов ночи. Неужели Вы за все эти пять лет ни разу не бывали в столице? Или, приезжая, просто не заходите к нам?

Я ведь уже не школьница, а взрослый человек. Неужели нам с Вами не интересно было бы поговорить, вспомнить те годы? И матери тоже хочется увидеть Вас. Если приедете в столицу по делам или в отпуск, заходите. Адрес я написала. Меня Вы можете найти и в университете. Наш старый дом не ищите, его уже нет. На том месте сейчас строят детсад. Скоро там будут бегать малыши. Это тоже многозначительный факт. До свидания!»


Я прочел это неожиданное письмо. И сейчас, как в те далекие студенческие годы, я иду в магазин с маленькой сумкой. Сегодня мне захотелось опять стать студентом. В душу разом нахлынули воспоминания. Через неделю начнется новый учебный год. Ну что ж, завтрашним поездом я еду в столицу. В самом деле, может быть, нам надо о многом поговорить? Кто знает.


Пер. Н. Очирова.

ШАГДАР

Мне представился счастливый случай провести в родных местах несколько согретых ласковым осенним солнцем дней. Беспрерывно трясясь по бездорожью, дни и ночи напролет я разъезжал по районам, чтобы собрать для газеты материал об уборке хлеба, все тело мое ныло от усталости. Мы ехали через тока, усеянные зерном. Вот остался позади госхоз Цагаантолгой, и, вздымая столбы пыли, мы выбрались на широкий тракт. Оживленно и с восхищением говорили о работе комбайнеров, с горечью и сожалением вспоминали брошенный на токах хлеб. Сидевший рядом со мной товарищ спросил:

— Куда сейчас поедем?

— В земледельческую бригаду объединения «Восход», — словно сговорившись, ответили мы с шофером в один голос.

Перед нами расстилалось поле скошенной пшеницы — из земли торчала выгоревшая на солнце сухая стерня. Увидев одинокую юрту возле тока, затерявшегося посреди бескрайнего жнивья, шофер проговорил:

— Заедем в этот айл, утолим жажду и поедем дальше.

— А чей это айл? — спросил я.

— Шагдар-гуая.

— Какого? Уж не того ли Шагдар-гуая, который держит у себя множество разного зверья и птиц?

— Да, кажется, это тот самый. Очень интересный человек, — ответил шофер.

И вот за разговорами мы подъехали к той юрте. Заметив рядом двух лосят, я понял, что здесь и правда живет мой знакомый Шагдар-гуай. Мы вошли в юрту. Совершенно седой старик, сидя на хойморе[86], отбивал косу, его жена, пожилая женщина, ломала хворост и разводила огонь. Мы поздоровались, поговорили о том о сем. «Бедный Шагдар-гуай, как постарел! Да и жена его тоже… Меня совсем не узнают», — подумал я и завел разговор о своих земляках.

— Э-э, да ты, оказывается, здешний, сынок, — протянул старик. Он отставил звеневшую отбитую косу в сторону и раскурил трубку. Искры от трубки падали на сверкавшее каленое лезвие, и оно вспыхивало огненными бликами.

— Да, я здешний, а вы меня не узнали, — ответил я и назвал своих родителей.

— Вот как! Ты — сын Дэмбээ? Как говорится, мужчины вырастают, войлок вытягивается. Вот и ты уже взрослым стал. Помню, я все боялся, как бы тебя мои пчелы не искусали. Подумать только! А как будто все только вчера было. — И он, отрывисто рассмеявшись, глубоко затянулся, поддерживая огонь в затухающей трубке. — Если уж вы, дети, такими выросли, что про нас говорить. — Шагдар вздохнул, видимо сожалея об ушедших годах и утраченном здоровье. — Эй, старуха! Скорее ставь чай, покорми гостей!

— А вы все такой же бодрый. И, я смотрю, по-прежнему держите у себя зверей.

— Да куда к черту бодрый! Запал есть, а пороху уже не хватает, сынок. Вот езжу теперь вслед за зерном, от тока к току, да поля сторожу, стараюсь уберечь хлеб от птиц и скота. — И он замолчал. Истомленные жаждой, мы с удовольствием пили крепкий, ароматный, щедро сдобренный молоком чай, сваренный женой Шагдар-гуая.

— Да и вы по-прежнему мастерица чай заваривать, — обратился я к ней.

— Что вы, мы со стариком уж давно не те стали. Пейте, ребята, пейте. Говорят, чай с оленьим молоком прогоняет усталость. Пейте! Я пойду поесть приготовлю. — И она вышла.

— Шагдар-гуай! А вы что, траву здесь косите? Сейчас трава, наверно, уже желтеть начинает?

— Да нет же, сынок. У нас здесь пшеницу убирают машинами, и в оврагах, ямах хлеб остается несжатым. Видишь ли, сынок, у наших жаток зубья низкорослую пшеницу не захватывают, проскакивают поверх нее, поэтому-то колосья остаются. Ну вот я и придумал себе занятие: беру эту старенькую косу и сваливаю оставшуюся на поле пшеницу. Как говорится, чем сиднем сидеть, лучше пасти верблюдов. Нашему объединению и пригоршня хлеба — прибыль, — объяснил он.

— На тех токах, где мы были, очень много остается необмолоченной пшеницы, целые кучи зерна пропадают. А у вас как? — спросил один из моих товарищей. Шагдар-гуай покачал головой.

— Так много, что и не сказать. Мы с женой уже на это смотреть не могли, вот и приручили тут муравьев себе в помощь.

— Муравьев приручили?! — изумился я. Шагдар-гуай заметил, что мы заинтересовались, и глаза его загорелись:

— Да-да, сынок, они собирают зерно, брошенное на току.

— Много у вас муравьев? — вступил один из товарищей в разговор.

— Вот уж не знаю, сколько их там миллионов будет, десятки или сотни. Но уж наверное больше, чем мне сосчитать под силу. Сначала земляки говорили: «Старый Шагдар из ума выжил — вздумал муравьев кормить, да на них зерно перевозить. Виданное ли дело?» У меня уж вся эта болтовня в печёнках засела… — Тут Шагдар-гуай несколько переменил тему: — Вообще-то я и сам не думал, что так все получится. В прошлом или позапрошлом году ставил как-то на краю поля пугало от птиц. Захотелось мне покурить, я присел у дороги, достал трубку и принялся рассматривать пшеницу, прибитую дождем к земле. Гляжу, муравей тащит на себе зернышко. Тут-то мне и пришла в голову мысль: «Э-э, погоди! Если приручить этих батыров, которые «и по отвесной скале взберутся, и под пулю не угодят», чем они будут не работники? Пускай хоть понемногу да собирают оставшееся на току зерно». — Шагдар-гуай затянулся и закашлялся. Мой товарищ, не выдержав, спросил:

— И сейчас тоже ваши муравьи зерно переносят?

— Муравьи? Да, собирают зерно, сынок.

— А куда же они его стаскивают?

— Там за током есть старый амбар, туда и носят.

Нам захотелось взглянуть на муравьев, которые переносят пшеницу, и мы вместе с Шагдар-гуаем вышли из юрты. Подойдя к деревянному амбару с полуразрушенными стенами и наскоро залатанной крышей, которая все же могла служить укрытием от дождя, мы увидели в дверях амбара непрерывную вереницу муравьев. Она текла как река в половодье: каждый тащил пшеничное зерно, а некоторые, те, что посильнее, даже тянули за собой целые колосья. Муравьи складывали зерно в амбар, куча росла, и ее вершина достигала уже середины стены. Глядя на эту груду зерна, я спросил:

— Шагдар-гуай! А сколько же за день приносят ваши муравьи зерна?

Чтобы не мешать муравьям, мы отошли и присели на жердь, огораживавшую ток.

— Не знаю. Вот это зерно они наносили за десять дней.

Мы прикинули, что в куче наверняка будет восемьсот — девятьсот килограммов зерна.

— Вы на этом току всего десять дней? А вообще-то где живете?

— Да мы, сынок, на одном месте больше чем полмесяца не задерживаемся. До этого несколько дней провели в пади Хондий, там муравьи тоже наносили кучу зерна. Потом переехали в Дзунмод, и там примерно такой же амбар заполнили пшеницей. В основном ездим по таким местам, где остался сухой необмолоченный хлеб. Вот и здесь еще деньков пять-шесть посидим, не больше.

Посмотрев на суетливо сновавших взад и вперед муравьев, Шагдар-гуай засмеялся:

— Забавные они существа, все хлопочут, ни минуты не могут без дела. — Он встал и принялся разглядывать неутомимых муравьев, которые тащили зерна.

Чудной старик и добрый… Ведь всю жизнь возится со всяким таким зверьем, подумал я, собираясь спросить у него: «Как же вам удалось приручить целую армию муравьев, чем вы их приманили?» И вдруг я подскочил как ужаленный — оказывается, один из этих маленьких трудяг и впрямь впился мне в ногу. Я что есть силы хлопнул ладонью по ноге. Машина тоже дернулась, и тут я проснулся… Только не муравей укусил меня, а я хлопнул себя по лбу и убил комара. На лбу от укуса вскочила огромная шишка. Шофер, глядя на меня, улыбался:

— Ну и крепко же вы уснули! У нас тут такие комары — никому спать не дадут.

Но я пропустил слова шофера мимо ушей — все думал об этом странном сне, снова и снова вспоминая пригрезившееся.

— А куда сейчас поедем?

— Во-он там виднеется ток, у Бургалтая. — И шофер показал в сторону.

Я посмотрел в окно машины, немного помолчал и спросил:

— Здесь поблизости не живет Шагдар-гуай?

— Какой Шагдар? Не тот ли, который держал у себя разных диких зверей?

— Да-да, тот самый.

— Помер уж старик, лет пять или шесть назад. А что, вы его знали?

— Да, мой давний знакомый, — сказал я и показал на черневший, словно шляпка гриба, и начинавший затягиваться травой круг от юрты: — Кажется, здесь старики жили…


Пер. Л. Скородумовой.

«СТО ЯГНЯТ» И ДЕВОЧКА

— Странные эти взрослые! О чем только не говорят между собой. А на меня даже внимания не обращают, ни слова от них в ответ не услышишь. Ну что мне остается делать? Все лето только и разговаривала, что со своими ягнятами. Хорошо было бы поболтать с подружками, так ведь поблизости совсем нет детей. Мы здесь одни живем. Нет, правда, очень скучно. Давай мы с тобой поговорим, — так обратилась к птичке-бормотушке, что целыми днями порхает в степи с криком «дзун хурга, дзун хурга», маленькая девочка, которая пасла ягнят. Птичка раскачивалась на верхушке высокого стебля какой-то степной травы.

— А мне папа рассказывал о тебе… Когда-то, давным-давно, ты была маленькой девочкой или мальчиком и пасла ягнят. Однажды ты уснула, а ягнята разбрелись, и вот до сих пор ты никак не можешь их найти и зовешь повсюду: «Дзун хурга — сто ягнят, дзун хурга — сто ягнят!» Это правда, что ты их потеряла? Мой папа поэтому всегда мне наказывает, чтобы я не спала. — Увидев, как маленькая птичка вертит головкой из стороны в сторону, словно прислушиваясь к ее словам, девочка громко рассмеялась.

— Ты что, не хочешь сама рассказать мне свою историю? Стесняешься? Ну давай тогда я расскажу о себе и своих ягнятах. Ладно? Я тоже еще маленькая, мне всего девять лет. А в школу я сейчас не хожу. В тот год, когда я училась в первом классе, у меня опухла нога, и врач сказал, что мне нельзя ходить в школу, вот почему я и оказалась в худоне. Знаешь, как меня зовут? Наверное, не знаешь. А мое имя разбросано повсюду — и по степи, и по горам. Правда-правда! Ведь в степи много всяких цветов — и желтых, и красных, и синих. А я родилась очень смуглой, вот меня и назвали Цэцгэ — Синий Цветок. И я тоже пастушка. В прошлом году мы пасли овец. Но мне не нравятся овцы. Они совсем как взрослые. Не скачут и не резвятся, как мои ягнята. И всегда ленивые, сонные, никакого внимания на тебя не обращают. Даже когда блеют, «м-ме-о» у них получается так грубо. А у ягнят тоненько, нежно: «м-мя-а». Вот поэтому мы нынче взяли в объединении ягнят для выпаса. Я этих ягнят всех наперечет знаю — кто глупый, кто умный, кто смелый. Во-он тот, с коричневой шейкой — ну такой глупенький! Однажды наелся крапивы — то ли рот обжег, то ли что, не знаю, но целый день кувыркался. Я смеялась над ним до упаду. С тех пор он, как увидит высокую зеленую травину, обойдет вокруг и стоит, смотрит на нее. А как он любит спать где-нибудь в тени! Я, бывало, подкрадусь тихонько, схвачу его, а он даже не просыпается. Да я и сама такая же. Утром, когда меня будят: «Пора к ягнятам», — так спать хочется… А папа и мама все говорят: «До чего же дети любят спать!» И правда, наверное, все, кто еще не взрослый, любят поспать. Ведь ты тоже, когда была маленькой, любила спать? — спросила девочка.

— Опять ты молчишь? По-моему, ты была сонулей, просто стесняешься признаться в этом. А вон тот ягненок с черными глазками — самый смелый. Иногда он будто дразнится: подойдет близко-близко, повернется — и бежать. А когда ты была пастушкой, у тебя в стаде был такой же шаловливый ягненок? — Девочка немного помолчала, прислушиваясь к птичке, а затем снова разговорилась.

— Ты все молчишь. Как будто сама никогда не была маленькой. Стала взрослой и внимания на детей не обращаешь. А все-таки кем ты была в детстве: девочкой или мальчиком? Наверное, такой же девочкой, как и я. Доброй, веселой и ягнят любила. И до сих пор раскаиваешься, что тогда заснула. Правда? — спросила девочка, а птичка вдруг вспорхнула и с криком «дзун хурга — сто ягнят, дзун хурга — сто ягнят» стала кружить у нее над головой.

— Нет, это не те ягнята, которых ты потеряла. Это ягнята нашего объединения… У них на ушах метка есть, они все с сережками. Совсем как женщины. Я сама еще ни разу не надевала серьги, а они уже надели. Интересно, зачем женщинам серьги? Может быть, это придумали мужья, чтобы им легче было узнавать своих жен? Но ведь когда мама не надевает сережки, папа все равно ее узнает. Нет, конечно, они их не для того носят. Да ладно, какая разница. Лети, дзун хурга, ищи свое стадо. Наверное, твои ягнята давно уже выросли и стали взрослыми овцами… А потом у них тоже родились ягнята. И тоже выросли… — Сказав это, девочка взглянула вверх.

Птичка покружила над ней, будто соглашаясь: «Ты права, мне уже не найти свое стадо», — и улетела прочь.

Немилосердно пекло знойное полуденное солнце. Ягнята внезапно поднялись и побежали в сторону реки — словно морская волна покатилась. Смуглая маленькая девочка, изо всех сил стараясь не отстать от них, бежала следом.

Нестерпимая жажда гнала их туда, где журчал холодный речной поток. Эти скачущие ягнята лучше своей хозяйки с короткими косичками знают, в какую сторону надо идти, чтобы добраться до реки. Ведь к ней не так-то просто подойти — она течет по дну горного ущелья, окруженная высокими темно-коричневыми скалами, словно многоэтажными зданиями. Вода в реке, которая почти не видит солнца, такая студеная, что зубы ломит, но в летний зной она и для ягнят, и для маленькой девочки-пастушки вкуснее всего на свете. Если смотреть сверху, эта речка кажется маленьким ручейком, но шум производит невероятный. Может быть, это от скал отражается грозное эхо? Впрочем, не такая уж она и маленькая, эта река. Ведь она течет не только по ущелью, но и уходит далеко-далеко, через несколько сомонов, петляя между холмами. Всего в нескольких местах можно свободно спуститься к воде; вот и здесь к ней ведет лишь одна тропинка, по которой привыкли ходить ягнята Цэцгэ. На этот раз, подойдя ко входу в ущелье, они вдруг остановились и, резко повернув, бросились назад. Девочка с удивлением посмотрела на них, затем забежала вперед и тут увидела на лужайке у входа в ущелье голубую палатку. Рядом стояла ярко-красная машина, ослепительно сверкавшая стеклами на солнце. Неподалеку расхаживали какие-то люди в странной одежде. Необычные яркие предметы вызвали в девочке изумление и любопытство. Палатка казалась большой красивой бабочкой, на мгновение опустившейся на луг и готовой вот-вот взлететь. Что бы это значило? Завороженная увиденным, девочка долго глядела то на палатку, то на машину, забыв обо всем, даже о своих ягнятах. Ей так хотелось подойти поближе и все рассмотреть, поговорить с новыми людьми, но она никак не могла решиться и поэтому, сев на краю ущелья, принялась смотреть. «Что уж говорить о ягнятах, я сама как маленькая. Взрослый бы давно уже подошел и заговорил, а я…» — подумала она и, набравшись наконец смелости, зашагала к палатке. Пройдя полпути, она вдруг остановилась и бросила взгляд на свои тапочки: ей стало неловко оттого, что она появится перед этими людьми и такой поношенной обуви. Однако желание взглянуть поближе на этот заманчивый, красивый мир оказалось сильнее. Когда девочка подошла к палатке, на лужайке горел костер — варили чай. Полный светловолосый мужчина, воевавший с котелком, увидев девочку, крикнул:

— Эй, друзья, к нам гостья!

Девочка вздрогнула и остановилась как вкопанная. Толстяк взмахом руки подозвал ее к себе.

— Ну, что, детка, куда собралась? — поинтересовался он, вытирая слезящиеся от дыма глаза.

— Я пасу ягнят.

— Это ваша там юрта, возле дороги?

— Наша, — уже смелее ответила девочка. Ей было приятно, что такой красиво одетый дядя с ней разговаривает. Однако в это время из палатки вышел другой человек, высокий и худощавый. Вид у него был очень странный: длинные, словно у женщины, волосы и густая борода… Он держал в руках длинную бамбуковую палку, похожую на укрюк с прицепленной к нему блестящей серебряной ложкой, и при этом вертел ручку какого-то дребезжащего круглого ящичка, напоминавшего барабанчик. Не отрываясь от своего занятия и не глядя на девочку, он спросил:

— Как зовут нашу гостью?

— Меня зовут Цэцгэ, — ответила она и с интересом посмотрела на его бамбуковый укрюк.

— Очень красивое имя, и к местности этой подходит. Ты в школу ходишь? — Он посмотрел прямо ей в глаза.

— Нет, — застеснялась девочка.

— Это плохо. Как же ты социализм тогда будешь строить? Или, может, у тебя голова «не того»? — И он, повертев указательным пальцем возле виска, засмеялся. Толстый мужчина, который возился с костром, прервал их разговор:

— Девочка, у вас здесь молоко есть?

— Есть, есть. Еще пенки, творог, тараг есть.

— Ну, тогда не принесешь ли нам немного молока?

— Принесу. Сейчас — Она уже готова была бежать, как из красивой палатки послышался тонкий женский голос:

— Девочка, иди сюда.

Цэцгэ подошла ко входу в палатку, и у нее сразу зарябило в глазах от пестроты: в палатке все было синего и желтого цвета, все переливалось радугой на солнце, отсвечивало. Девочка еще никогда в своей жизни не видела такой красивой палатки, поэтому она остановилась в дверях, раскрыв рот от изумления. Напротив входа сидела женщина с таким белым лицом, словно оно было вылеплено из творога. Подняв брови, женщина воскликнула:

— Ну иди же сюда!

Девочка, подчиняясь ей, сбросила свои тапочки и робко ступила на нагретый солнцем клеенчатый пол. Красивая тетя достала из большой пестрой сумки конфеты, протянула девочке. Девочка взяла конфеты обеими руками и только собралась повернуться и выйти, как услышала:

— Возвращайся поскорее, малышка.

Эта добрая тетя больше всех понравилась девочке. Но почему — она и сама не знала.

— Тетя, вы здесь долго пробудете? — спросила она.

— А тебе зачем? — спросила женщина, прищурив глаза. Девочка совсем растерялась от своего ненужного вопроса.

— Да так. У нас здесь река, горы… красивое место, — сказала она.

— Ну что ж, если ты будешь приносить нам пенки и арул, мы поживем здесь несколько дней, — улыбнулась женщина, а девочка радостно воскликнула:

— Я каждый день буду приносить пенки и арул. А вы живите здесь дольше. Ладно? — Она вышла из палатки и побежала в сторону дома.

«Мои ягнята такие глупые и маленькие. Испугались красивой палатки, машины, добрых дядей и тети. Когда уж вы вырастете? — думала она. — Поскорей бы мне стать большой, я бы тогда тоже так сидела, накрасив лицо, и раздавала детям конфеты…» И все это представлялось ей далеким и несбыточным, как сон.

Дома никого не оказалось. «Ну ладно, папа говорил, что ему надо на собрание, он уехал в центр. А где же мама? Наверно, пошла за аргалом[87]». Девочка готова была все отдать своим новым добрым знакомым. Сняла пенку с кипяченого молока, стоявшего в котле, взяла с полки арул, в посудину налила молока и быстро пошла обратно к своим новым знакомым. Те встретили девочку как родную. Опять шутили, смеялись, потом вынули откуда-то странную бутылку, открыли ее и начали пить. Затем толстяк и бородатый ушли, а девочка осталась вместе с женщиной. Дулма расспрашивала девочку обо всем: сколько отцу лет? Сколько матери? Кто здесь самая красивая девушка? И Цэцгэ охотно отвечала на все вопросы. Но вот в дверях палатки показалась голова толстяка, который, показывая на часы, сказал:

— Дулма, хватит тебе лежать. Заведи-ка что-нибудь повеселее. Давай выходи оттуда.

— Ты сам заведи. Я сейчас.

Вдруг послышался дикий рев, словно орала и бесновалась целая толпа людей. Девочка вздрогнула в испуге и пулей выскочила из палатки. Оказывается, это музыка. Толстяк был уже босиком и топтался прямо по цветастому ковру травы, смешно размахивая руками и кривляясь. Бородатый торопливо шел от реки, приплясывая на ходу. Прекрасная Дулма, едва выйдя из палатки, тоже стала вести себя как-то странно: она принялась дергаться, подпрыгивать и метаться из стороны в сторону. Сначала девочка очень испугалась, хотела убежать, но постепенно страх прошел, и ей тоже стало немножко весело. Их веселье продолжалось недолго. Едва музыка прекратилась, они перестали дергаться и обессиленные повалились на траву. Летнее солнце клонилось к вершинам гор. Только сейчас девочка заметила, что уже вечер.

— Завтра принесу еще пенки и арул, — сказала она и побежала к ягнятам, пасшимся вдалеке.

Но теперь все ей было неинтересно. Даже любимые ягнята не развлекали ее. Ей хотелось постоянно быть рядом с теми людьми, расположившимися у реки… И вот, едва стемнело, она взяла два ведра и, сказав матери: «Я за водой», направилась туда. Рядом с палаткой по-прежнему горел костер, было шумно и весело. Только бородатый, словно цапля, один сидел у воды и что-то караулил.

— Что вы делаете? — спросила его девочка.

— Рыбу ловлю, — небрежно, как и днем, бросил он.

— Хотите, я покажу вам большую рыбу?

— Где? Пойдем! — оживился он. Девочка повела бородатого к маленькой заводи.

— Вот здесь она бывает. Сейчас, наверное, на глубину ушла. А днем, когда жарко, она приходит сюда, на мелководье, и долго стоит на одном месте. Даже спина из воды торчит.

Выслушав девочку, бородатый обрадовался.

— Это же таймень! Завтра обязательно посмотрю.

Назавтра день выдался очень жаркий. После обеда Цэцгэ быстро выгнала ягнят на пастбище и пошла к реке, к новым знакомым. Прекрасная белолицая тетя, надев большие очки, которые закрывали чуть ли не все ее лицо, загорала почти что нагишом, лежа на толстой войлочной подстилке. Она курила сигарету и неторопливо, словно играя, пускала дым в небо. Когда Цэцгэ подошла ближе и уселась перед ней на корточки, женщина сказала:

— А, это ты? Где же твои обещанные арул и пенки?

— Я принесла и положила в палатке.

— Хорошая девочка, выполняешь обещание. Посмотри, у меня спина не сгорела? — Она приподнялась. — Ах! Как же я забыла? Ведь сейчас вредное солнце! Пойдем скорее в палатку! — Она босиком побежала по траве, увлекая девочку за собой. Надела туфли на толстой-претолстой подошве.

— У кого-нибудь из ваших девушек есть такие туфли? — спросила она с улыбкой.

— Нет, — тоже улыбнулась девочка. И вдруг совсем рядом раздался выстрел, такой громкий, будто обрушилась скала. «Эй, скорее сюда! Скорее! Помогайте!» — услышали они. Девочка и женщина выскочили из палатки. Бородатый с ружьем в руках бегал взад-вперед по краю ущелья, крича: «Быстрее, быстрее!» Светловолосый толстяк без брюк и без рубашки бестолково метался, то и дело по колено заскакивая в воду. Девочка подбежала поближе, чтобы рассмотреть, что там происходит. Вдоль узкого берега по воде тянулся длинный кровавый след, уходивший в речную глубину, туда, где розоватым цветом просвечивало огромное тело рыбы. Она то всплывала кверху брюхом на поверхность, то скрывалась в глубине, медленно переворачиваясь в воде, словно деревянное корыто. Это была та рыба, о которой вчера Цэцгэ рассказывала бородатому.

— Что ж вы за мужчины, не можете рыбу вытащить, безрукие! — услышала девочка позади резкий, сварливый голос. Она вздрогнула и обернулась — это сказала та самая восхитительная красавица. Бородатый и толстяк, словно их хлестнули кнутом, бросились в воду и, подхватив с двух сторон рыбу, уже неподвижную, с трудом вытащили ее на берег. Затем направились к палатке обсушиться и покурить. Девочка осталась одна. Ей вдруг стало до слез жаль эту огромную рыбу, лежавшую на земле. Рыба была одним из тех существ, которые помогали ей весело проводить длинные летние дни. Бывало, девочка подолгу сидела у реки, наблюдая, как она то медленно кружила на мелководье, то, нисколько не боясь ее, неподвижно лежала на дне у самого берега. С ней всегда было так интересно! А теперь рыба никогда больше не поплывет, никогда не вернется в реку. Укоризненный взгляд немигающих глаз как бы говорил: «Это ты им на меня указала». Девочка долго стояла и смотрела на рыбу. «Да, это я виновата. Прости меня», — прошептала она и, повернувшись, пошла к палатке.

Компания веселилась. Все были довольны, шутили, смеялись, пили архи, стуча стаканами: «Выпьем за то, чтобы еще лучше добыча досталась…»

— Ну, теперь надо рыбу разделать. — Они встали. А девочка, не желая больше подходить к тому страшному месту, сказала:

— Мне надо к ягнятам.

Белолицая красавица, елейно улыбнувшись, попыталась ее остановить:

— Ты чего? Посиди немного. Скоро уха будет. Я как раз хотела послать тебя за солью. Не хочешь? Ну ладно, тогда приходи вечером.

До конца дня Цэцгэ тяжело переживала происшедшее, ей все слышалось эхо выстрела, перед глазами стоял немигающий взгляд рыбы, вытянувшейся на берегу, и кровавый след в воде… Даже ягнята уже не паслись так безмятежно и спокойно, как прежде, — они вздрагивали от малейшего звука и все норовили куда-то убежать. Вечером она не рассказала матери о том, что видела. Ей казалось, что она не сможет об этом говорить.

Назавтра день выдался таким же жарким. Рано утром Цэцгэ отправилась на пастбище, но ягнята совсем не хотели есть траву. Нестерпимая жажда мучила их. Они беспокойно метались в разные стороны, тыкались мордочками в вязкую сырую глину дорожной колеи, сбивались в кучу, однако почему-то отказывались идти к реке. То же случилось и на следующий день. Вода… Девочка хорошо понимала, что ее ягнятам сейчас больше всего нужна холодная речная вода. И после полудня она решила во что бы то ни стало заставить их подойти к реке. Она стала подгонять их ко входу в ущелье, но все было напрасно. Ягнята, даже не видя яркой палатки и машины, испуганно шарахались в стороны и беспорядочно толпились, готовые разбежаться. Красивая женщина, увидев, как мучается девочка, крикнула:

— Какая ты глупая! Когда им захочется пить, они и сами подойдут к воде.

Девочка вконец измучилась, но так и не смогла подогнать стадо к реке. А бедные ягнята, словно желая хотя бы издали подышать свежим речным воздухом, стояли на крутом скалистом берегу и жалобно блеяли. И вдруг что-то полетело вниз с обрыва маленьким белым комочком. Ягнята испуганно отпрянули и бросились назад. Девочка подбежала к ним — не было ее любимого ягненка с черными глазами. «Бедный мой Черноглазый, он так ослабел от жажды, что сорвался в ущелье. А может, сам прыгнул? Или у него голова закружилась?» — подумала она, чувствуя, как у нее сердце разрывается от жалости. Представила, что больше не увидит своего шаловливого маленького друга, и ей стало не по себе. Каким он был смелым, отважным, этот ягненок. Если поздно вечером девочке случалось выйти из юрты, он подавал голос, словно бы говорил ей: «Не бойся темноты», и его блеянье придавало ей смелости. Почему-то ей вспомнилось именно это, и она снова подумала: «Я, опять я во всем виновата. Если бы не уговаривала тех, с палаткой, остаться здесь и не обещала им приносить пенки и арул, разве случилось бы все это?» Заплакав навзрыд, она, всхлипывая, побрела домой…

Когда отец с матерью увидели дочь в слезах, они бросились к ней: «Что случилось? В чем дело?» Девочка сквозь слезы рассказала им все. Отец попытался ее успокоить:

— Я пойду сейчас и поговорю с теми дядями и тетей. Предложу им, пусть они здесь расположатся, возле нашей юрты. Ведь нельзя ягнят оставлять без воды, они погибнут от жажды.

Сказав это, отец поднялся, вышел из юрты и сел на коня. Девочка вышла за ним следом. И вдруг тревога закралась ей в душу. Что, если они скажут: «Ваша дочь, когда мы хотели уехать, сама попросила нас остаться». Эта мысль заставила девочку прибежать к палатке. Она остановилась неподалеку и стала прислушиваться к разговору. Сначала в палатке разговаривали тихо и вежливо, но вдруг послышался резкий, визгливый голос красивой тети:

— Ты что, с ума сошел? Золотого песка в этом дрянном ручье пожалел, что ли? Если хочешь, можешь сам убираться отсюда со своими овцами.

Отец тоже заговорил громче:

— Ну, если вы не хотите по-хорошему, я вынужден буду обратиться к сомонной администрации. Я думаю, там сумеют разобраться и найдут на вас управу.

Девочка испугалась и торопливо отошла от палатки. Дождавшись у обочины дороги отца, она дрожащим голосом спросила:

— Ну что, папа?

— Да, наверно, переедут… Пока не стемнело, пригоню коров. Ты, дочка, хорошенько присматривай за ягнятами. Небо хмурится. Наверно, будет дождь. — И он ускакал. Цэцгэ решила все-таки посмотреть, уедут ли они, и спряталась за большим камнем. Вскоре из палатки вышел бородатый, огляделся по сторонам.

— Этот человек наверняка поехал в сомонный центр сообщить о нас. Давайте поскорее убираться отсюда, — явственно услышала она его голос.

«О-о, вот, оказывается, какие вы трусы! Папа поехал не на вас жаловаться, а за коровами», — так и хотелось ей крикнуть. Девочка улыбнулась. Между тем компания, не мешкая ни минуты, начала сворачивать палатку. Вся доброта и мягкость той красивой тети куда-то пропали, с растрепанными волосами и развевающимися рукавами, бранясь, она прыгала, словно разъяренная кошка. Девочка, укрывшись за камнем, сидела испуганная как заяц. Солнце уже клонилось к западу, небо над горизонтом окрасилось в розовый цвет. Они погрузили вещи, и красивая тетя, обращаясь к толстяку, проговорила:

— Я поведу машину, — и что-то выхватила у него.

— Дулма, ты… — не успел он договорить, женщина прервала его:

— Разделаемся с этим дерьмом и поедем. Какая-то пара паршивых ягнят, и ты не мог ничего сделать? — Смысла этой фразы Цэцгэ не поняла. Они сели в машину и тронулись. Девочка вышла из-за камня. Зеленый еще несколько дней назад луг сейчас совсем почернел, он был усеян мусором, пустыми консервными банками, углем и золой от костра. Останки большой рыбины раздирали коршуны. Сердце девочки сжалось. Она смотрела на луг и думала: «Они испугались папы. Уехали. Так им и надо. Завтра утром приведу ягнят, пусть наконец напьются».

И вдруг раздался сигнал машины. «Неужели они испугались темноты и решили вернуться?» — подумала она. Цэцгэ обернулась и увидела, как красная машина, пронзительно сигналя, неслась на ягнят, стоявших у дороги. Сначала девочка от изумления остолбенела, не в силах вымолвить ни слова, но, увидев, что машина гонит ягнят к темневшему вдалеке горному ущелью, она пришла в себя и с криком: «Перестаньте, дяди, тетя! Не надо!» бросилась следом за машиной. Распуганное стадо ягнят устремилось к темным, безлюдным горам…

Девочка, пытаясь не потерять из виду убегающих ягнят, мчалась следом за ними, а за нею бежала ее мать. Красная машина в ту же минуту развернулась, выехала на дорогу и, сверкнув, как глазами, красными задними фонарями, скрылась.

— Умненькие мои ягнята, вернитесь! Как вы будете ночевать в темных горах? Вы ведь еще совсем маленькие! Вернитесь!.. — кричала девочка до хрипоты в горле… На дороге лежал ягненок. Ноги безжизненно вытянуты, рот в пене. Девочка попыталась приподнять ему голову, но он был мертв. Эти странные, страшные люди, которые два дня назад орали и, неистово дергаясь, плясали под музыку, обрекли его на смерть. Девочка прикрыла платком несчастного ягненка и бросилась догонять остальных.

«Вот какими страшными они оказались! А где же доброта, где нежный голос, где?» Эта мысль не покидала Цэцгэ. Она не думала о том, что в горах ее поджидала темная непроглядная ночь, скалы, бездонное ущелье, гроза, жестокий проливной дождь.

— Вы обиделись на меня и решили бросить? Любимые мои, не бросайте меня! Простите меня! Это я виновата, что вы не могли напиться. Той палатки и машины уже нет. Вернитесь! — кричала она, не замечая избитых о камни ног, не чувствуя боли, она бежала и бежала, спотыкаясь, падая и снова вставая — лишь бы не потерять из виду стадо.

— Цэцгэ! Цэцгэ! — Два усталых голоса, мужской и женский, до полуночи эхом раздавались среди скал, то ослабевая, то усиливаясь… Время от времени вспыхивали зигзаги молний, словно призывая весь мир в свидетели. А потом небо над головой разразилось громом и хлынул ливень. И ночная тьма, как бы желая, чтобы никто больше не услышал этих криков и имени Цэцгэ, поглотила голоса.


Пер. Л. Скородумовой.

ЛИСЬЯ ШУБА

Год назад в среднюю школу одного из аймачных центров Гоби приехали из города два учителя. Новичков поселили рядом: окна их домов смотрели друг на друга. Оба были еще не женаты. Во всем же остальном — полная противоположность друг другу. Стройный и худой учитель языка и литературы Дэрэм был веселым и общительным. Он оказался, как говорят, человеком без тайн: окружающие знали о нем ровно столько, сколько он сам о себе. Не лишен он был и некоторого легкомыслия: увлекался многим, но ко всему очень скоро остывал, и частенько случалось, что начатое дело не доводил до конца.

Дарам же, наоборот, был парнем весьма серьезным и основательным и делал все прочно и надежно, хотя все-то давалось ему с большим трудом, словно этому тучному и грузному человеку в любом деле требовался соответствующий разгон. Он-то и преподавал математику и физику. Как и подобает представителю такой солидной науки, он был молчалив и немногословен.

Не секрет, что самые трудные предметы в школе — математика и язык. И немало примеров тому, когда ученик, сильный в математике, едва успевает по языку, или наоборот. Из-за этого между Дэрэмом и Дарамом бывало всякое: порой доходило даже до ссор. Но постепенно соперничество как-то само собою сгладилось, и теперь оба дружно отдавали все силы тому, чтобы их ученики одинаково хорошо учились и по математике, и по языку, хотя результаты их работы далеко не всегда оказывались равноценными.

…Приближался Новый год, и в аймачном центре было оживленно и весело, но еще бо́льшая суета царила в школе, где подводились итоги второй четверти.

Один лишь Дарам ходил грустный, с опущенной головой, и частенько тяжело вздыхал. По всему было видно, что он чем-то весьма озабочен.

Дэрэм давно это заметил, но к нему не подходил. Он мерил всех своей меркой и считал, что рано или поздно Дарам обо всем расскажет ему сам. А тот был твердо убежден, что никто не знает, что творится у него на душе.

Однажды Дэрэм все-таки не утерпел и отправился к Дараму якобы для того, чтобы обсудить итоги экзаменов. Попутно он поинтересовался и тем, как тот собирается проводить зимние каникулы, и лишь под конец все-таки не удержался и прямо спросил у приятеля, что с ним происходит.

Дарам сперва упирался, говорил, что ничего, мол, не произошло, что все идет по-старому, но потом он то ли не выдержал натиска Дэрэма, то ли положение действительно было безвыходное, а может, и подумал, что тот сможет помочь ему, но как бы то ни было, он решил открыться:

— Дэрэм, что мне от тебя скрывать? Еще в студенческие годы я влюбился в одну девушку, но она так до сих пор и не сказала, как она ко мне относится. Не так-то просто, видимо, ей решиться. И вот этим летом у меня терпение лопнуло, и я потребовал от нее ответа. При этом я довольно вежливо заявил ей: «Дорогая моя Чимгэ! Если ты считаешь, что у нас ничего не получится, то прямо скажи об этом, и пусть каждый из нас подумает о себе». Однако она ответила: «Если ты так считаешь, то что же делать. Но ведь это не я первой сделала тебе предложение». И снова она оставила мне какую-то надежду. Возвратившись сюда, я написал ей много писем, и вот несколько дней назад получил от нее долгожданное письмо.

При этом он было засмеялся, но тут же замолчал.

— Ну и что же она написала тебе? — нетерпеливо спросил Дэрэм.

— О своих чувствах — то же, что я и раньше от нее не раз слышал, короче, ничего нового, но теперь обратилась она ко мне с одной очень странной просьбой. Выполнить ее будет ох как нелегко. Я несколько дней и ночей беспрестанно думал и уже совсем одурел, — сказал он и тяжело вздохнул.

Действительно, выглядел он усталым.

— Да ты объясни, что ей надо. Может, и я тебе смогу помочь, — вставил Дэрэм.

— Вот на это я и надеялся, друг… Понимаешь, она просит, чтобы я за две недели где-то добыл и отправил ей целых тридцать лисьих шкурок. Поди попробуй столько достать. К тому же осталось-то всего семь дней…

— А на что ей столько шкурок? Да еще сроки устанавливает, словно в какой-нибудь сказке. Помнишь: «Если к утру не приведете мне красавицу — голова с плеч!» А тут, видишь ли, за семь дней тридцать лисиц! — не мог скрыть своего удивления Дэрэм. Ему вдруг стало весело, и он расхохотался. Молчавшего Дарама это несколько покоробило, но он сдержал себя и сделал вид, что ему тоже весело.

— В том-то и дело: тридцать шкурок за семь дней! Видно, они ей очень нужны. Может быть, она собралась ехать за границу и хочет сшить себе лисью шубу, а теперь, наверно, переживает, волнуется.

Дарам сидел, обхватив обеими руками голову.

— Что же теперь будем делать, друг? Недельный срок — это уж слишком… За год еще куда ни шло — можно было бы что-нибудь придумать. А ты-то сам охотился когда-нибудь? — вдруг спросил Дэрэм.

— Старик, я в этом деле ничего не смыслю. Ничегошеньки. А время-то идет. Если бы не этот срок, можно было бы купить за любую цену и отправить, а так что делать?

— Нечего сказать, загадала она нам загадку. Попробуй теперь выкрутиться. Все-таки не зря говорят, что девушка хороша до замужества, а лиса — пока ее не подстрелишь, — выпалил Дэрэм.

— А мне так хочется выполнить ее первую просьбу. Но что толку, одного желания мало… Все равно я выхода не вижу, — вздыхал Дарам.

Дэрэму стало жалко друга, и он принялся его утешать:

— Давай-ка лучше все хорошенько обмозгуем. Недаром ведь говорят, что для мужчины нет ничего недостижимого. Надо брать умом, а не силой… Выход, конечно, какой-то есть, надо его только найти. Может, завтра что-нибудь да придумаем.

Дараму было приятно, что Дэрэм близко к сердцу принял его беду.

Когда Дэрэм возвратился домой, уже наступили сумерки. Он посетовал на короткие зимние дни и начал размышлять, как помочь другу, но ничего путного не приходило в голову. Ему почему-то захотелось во что бы то ни стало представить эту Чимгэ. Сначала он вообразил ее белолицей и стройной девушкой, но чего-то в этом образе явно не хватало. Ах, да! Она ведь может быть еще и хитрой, как лиса. Но и этого ему показалось мало. Тогда он представил ее кокеткой, способной на любые капризы и причуды; от этого ему стало весело, и он снова громко расхохотался, но тут же осекся, подумав: «При чем тут эта девушка, и вообще какое мне до нее дело? Надо искать выход».

Он постарался припомнить все, что слышал об охоте на лис от бывалых охотников… Нет, все это не годится! Ну думай же еще, думай! И вдруг на память ему пришел дом отдыха в Тэрэлдже, где он провел прошлое лето. Вообще-то обыкновенный дом отдыха, ничего особенного, но был там один парень из отдыхающих, который прямо-таки чудеса творил на рыбалке. Сама собой потянулась цепочка приятных воспоминаний. Дэрэм, как наяву, увидел перед собой голубую ленту Толы, ее берега и загорающих там девушек, таких красивых и нежных. Ему даже почудилось, что то жаркое солнце согревает его и сейчас. Он попытался вспомнить свой отдых во всех подробностях. Но память отсеивала все лишнее и упорно возвращала его к этому рыбаку…

Действительно, все отдыхавшие там мужчины только тем и занимались, что целыми днями пропадали с удочками на реке. Исключение составляли лишь несколько стариков, да и те, когда им становилось скучно, приходили на реку поинтересоваться, кому улыбнулось рыбацкое счастье. Но всех затмевал тот парень. В конце концов все прекращали рыбалку и наблюдали только за ним…

Холостых забросов у него не бывало, и даже тогда, когда у других клев прекращался, у него неизменно на крючке сидела рыба. За день он шутя ловил десятка два крупных рыбин.

Вокруг него то и дело разгорались страсти. Для одних он был волшебником, для других же — чуть ли не злым духом или колдуном. А он, ни на кого не обращая внимания, спокойно вытягивал одну рыбу за другой и невозмутимо складывал добычу на песок. Рыба тут же начинала биться, словно хотела скрыться от палящего солнца в тени прибрежных кустов, но быстро теряла силы и вытягивалась. И как только она ложилась сверкающим белым брюшком вверх, он нежно брал ее в руки и отпускал обратно в реку. Всем это было в диковинку, и зрители открыто спрашивали у него: «Зачем же ты тогда их ловишь?» На что он отвечал: «А что тут такого? Мне просто интересно, да к тому же это ведь спорт».

Так ли оно было на самом деле — трудно сказать. Возможно, он просто играл на своей удаче и говорил так, чтобы удивить всех. Иногда он совсем уж зарывался, заявляя: «Надо же, я только сегодня утром ее отпустил, а она снова попалась». Что ни говори, а не так-то просто различить рыбу, вторично попавшую на крючок… Но и не верить ему тоже было трудно: уж больно все у него получалось ладно.

Остальные рыбаки просто-напросто ненавидели его:

— Всю рыбу распугал окрест, вот она и не ловится.

И все же это было поразительное зрелище — рыба обходила всех остальных рыбаков и как завороженная шла к нему.

…Захотелось разгадать эту тайну, и я в течение нескольких дней скрывался в кустарнике, наблюдая за каждым его движением. Вода была так прозрачна, что можно было следить за каждой ходившей у дна рыбой, не говоря уже о какой-нибудь стайке.

Наконец я, кажется, понял главное — он весьма искусно вел свою блесну. Она у него так играла, что не только рыба — даже человек не мог оставаться равнодушным… Хорошо было видно, как рыбы наперерез друг другу бросались за его блесной, и я вполне допускал, что среди них были и те, что уже успели побывать на его крючке. И вправду, до чего же любопытны рыбы. Стоило ему сменить блесну, как они с еще большим остервенением кидались на нее.

У этого рыбака весь пояс и грудь были увешаны блестящими блеснами. Солнечные блики, отражаясь от поверхности воды, падали на них, и они переливались и играли радужными красками. И кто знает, может быть, это сверкание и действовало на рыб, возбуждая их аппетит. Во всяком случае, редкому рыбаку, должно быть, удается достичь такого мастерства…

«Если бы достичь такого совершенства в охоте на лис, добыть тридцать шкурок был бы сущий пустяк», — вдруг подумал Дэрэм. Потом в голову полезла какая-то чепуха, вспоминать о лете и думать больше не хотелось. «Может, утром на свежую голову что-нибудь да придет…» Он погасил свет и лег.

* * *

— Ох, и холод же… А ты веди, веди… Леску-то не расслабляй. Вот так… правильно… так по течению и веди! Та-ак… так… Хорошо идет по мелководью… Ну, ты… прямо на яму идешь, оборвешь ведь леску… Вот теперь отлично… Подсекай скорее и выбрасывай на берег! Вот это лисичка попалась! А мех-то какой! Только здесь, в Гоби, и можно встретить такую красавицу: настоящая дикая чернобурка…

— А ну-ка, Дарам, поднимись теперь чуть повыше и забрось-ка во-он в тот омут. Осторожно только, не торопись… Вижу ее… Прямо-таки с большую собаку!.. Насади-ка рыбий хвост и забрось. Так… так… все идет как надо… Ну, подсекай же! Вот умница! А теперь веди… Давай, давай… По мелководью, говорю! Вот она, миленькая, вот наше золотце… Смотри, какой ворс!

— Ну и как мы с тобой, а? За полдня да с одного места пять таких красавиц вытащили… Кто бы мог подумать! Жаль только, что воду замутили. После обеда давай попробуем во-он на том озере, — крикнул Дэрэм.

Но лисицы, видимо, услышали его и мгновенно разбежались. Они легко и быстро неслись, клубя снежной пылью. «О боже! Что же будем делать?!» — не своим голосом закричал Дэрэм и проснулся.

Он еще долго лежал в постели, испытывая странное ощущение от всего, что ему приснилось, и вдруг как молния вспыхнула в мозгу та самая, позарез нужная ему мысль: «На самом деле, почему бы и нет? Если рыбы такие зоркие, то у лисиц ведь нюх отменный… А что, если на крючки насадить мясо, а вместо лески медную проволоку… И незаметненько под снег, только мясо будет лежать на снегу… Неужто не получится, а?! К тому же раненая лисица быстро слабеет… Да на них можно много крючков заготовить… Найти бы только, где их много водится, и тридцать штук — пустяки!» От удовольствия он даже рассмеялся.

Дэрэм очень обрадовался своему открытию. Пожалуй, до этого еще никто не додумывался. Больше всего он хвалил себя за то, что не забыл о чудесном сне, приснившемся ночью. Он встал, зажег свет, быстро оделся и поспешил к Дараму.

На другое утро они снова встретились и твердо решили зимние каникулы провести на охоте. Тут же отправились в магазин и закупили там сто самых разных крючков.

Знакомая продавщица, которая повидала до этого немало бывалых рыбаков, очень удивилась их покупке. Да и было чему удивляться. Во-первых, любой, кто считает себя более или менее рыбаком, обычно крючки выбирает очень тщательно, долго выискивая то, что ему надо. Во-вторых, она не помнила ни одного рыбака, который бы покупал тройнички без блесен-лопаточек. Да и в зимнюю стужу, и еще в Гоби, никто и никогда не рыбачил. Но они закупили одни только голые крючки и, не обратив никакого внимания на ее недоумения и шутки, быстро отправились домой.

Уже дома распределили между собой обязанности: Дарам начал готовить теплую одежду и запасать съестное, а Дэрэм отправился к школьному сторожу выпрашивать двух лошадей и искать ружья, патроны и порох. К вечеру у них все было готово, как у заправских охотников. Договорились утром отправиться в ближайший сомон.

…Они очень спешили, поэтому, даже не заглянув в сомонный центр, сразу же поехали по бригадам и стали расспрашивать стариков о лисьих местах.

Они прочесывали овраги, долины, искали следы и ставили свои приманки, а потом целыми днями проверяли их. В первый день они поймали четырех лисиц и одного корсака.

Дэрэма подмывало похвастаться перед всеми своим открытием, но Дарам ему это строго-настрого запретил, и они говорили, что убивают, конечно, из ружья. Каждый день приятели возвращались с хорошей добычей: меньше трех-четырех лисиц не привозили. Земляки стали оживленно обсуждать их успех. Одни утверждали, что эти парни убивают за день до десяти лисиц, другие восхищались их меткостью, дескать, достаточно им поймать на мушку лисицу, и ей уже не уйти живой. Слава их росла с каждым днем. О них стали поговаривать как чуть ли не о лучших охотниках не только в Монголии, но и на всем белом свете.

Примерно через неделю, однако, рыжих красавиц в округе не осталось. Дарам и Дэрэм вынуждены были переехать в соседний сомон. Там они охотились еще семь дней.

Каникулы закончились, они возвратились в аймачный центр с большой добычей: привезли тридцать лисьих шкурок и одиннадцать — корсака.

И вот однажды, когда Дарам вел уроки в седьмом классе, его вызвали, и он быстро вышел в коридор. Там его ждал какой-то молодой человек, который назвал себя, кажется, водителем и тут же объявил: «Чимгэ попросила меня привезти от вас лисьи шкурки». Не успели они обменяться и парой фраз, как Дарам заметил, что его новый знакомый очень спешит. Он попытался было уговорить его подождать до перемены, чтобы можно было пригласить человека домой, угостить чаем и спокойно потолковать, но тот отказался, сказав, что очень торопится и что было бы хорошо получить от Дарама шкурки сейчас же. От этих слов Дарам как-то сразу поостыл и почему-то расстроился. Ничего не оставалось, как подчиниться настойчивому требованию водителя.

Он сбегал домой и принес два ящика, плотно набитых лисьими шкурками. Отдав их, успокоился. После этого он написал Чимгэ много писем, но, так и не получив ответа, решил, что она уехала за границу, и вовсе перестал писать.

Дни шли своим чередом, и незаметно наступила весна. А вскоре подоспела и пора летнего отпуска.

Дарам сразу же отправился в город, и никто этому не удивился, ибо всем уже было все ясно. А Дэрэм решил отдохнуть в местном доме отдыха. Однако к лету у него накопилось много неотложных дел. Сперва он занялся ремонтом школы. На это ушло почти полмесяца. Затем он читал лекции на семинаре учителей начальной школы и лишь в августе отправился отдыхать.

Машина шла по гобийской дороге, ничуть не уступающей асфальтовой. Пассажиры направлялись в дом отдыха сельскохозяйственного объединения «Вперед». И, видимо, почти никто из них до этого там не бывал, ибо все дружно наседали с расспросами на одного старика.

У них было о чем расспросить старожила тех мест… Разговор начался сам собой, когда один мужчина, сидевший у кабины, вежливо осведомился: «А давно вы здесь живете?» И незаметно слегка официальный тон сменился на дружеский. Расспросам не было конца. Кого-то интересовало питание в доме отдыха, другого — есть ли там спортплощадка, третьего — окружающая природа… Никто не хотел остаться в стороне от беседы.

Дэрэму также стало как-то неловко отмалчиваться, и он спросил:

— Дедушка! А хорош ли кумыс в вашем доме отдыха?

Дед приподнял свои густые брови и буркнул:

— Ничего кумыс, но вот беда: по сравнению с прошлыми годами надои у нас не те стали…

— Отчего же? Ведь год выдался вполне благоприятный, дождливый, разве не так? — загудели со всех сторон.

— Так-то оно так, да только на пастбищах щипать все одно нечего… Несчетно развелась мышь-полевка и разорила пастбища, — сокрушенно отозвался старик.

— И с чего это она так развелась? А раньше что же? — снова зашумели в машине.

— А как же иначе? Уничтожили лис и корсаков, и все тут… Слышал я, в прошлом году два учителя из аймачного центра убивали здесь в день до двадцати лисиц. Вот и результат… Если этой зимой наши араты не перекочуют в другое место, плохо нам придется, — заключил старик и замолчал.

…Навстречу дул горячий гобийский ветер. Машина быстро неслась вперед. Кто-то из пассажиров затянул песню, и ее тут же подхватили остальные. Лишь один Дэрэм сидел молча, тупо уставившись на возникший впереди мираж, и вспоминал, как он прошлой зимой охотился в здешних местах на лис и корсаков. Вспомнил он и Дарама… А потом Чимгэ.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

Загрузка...