Составитель Висс. Бильдушкинов
Если спросить у стариков, тех, кому сейчас лет по шестьдесят-семьдесят, какое же, собственно, место называлось прежде Цахиурт-сурь, то одни скажут, что это там, где теперь стоит монастырь, другие укажут на загон, а третьи станут утверждать, что это там, где был дом гавджи[69].
Монастырь Цахиурт не радовал глаз, он давно утратил былое величие. Да и само поселение, несколько приземистых домишек — трудно было понять, живет ли здесь теперь кто-нибудь, — наводило уныние. Дома эти даже не назовешь домами — три ряда приткнувшихся друг к другу низеньких, тесных дощатых лачуг, похожих на амбары. Стены их, иссеченные ветрами, растрескавшиеся от солнца и отсыревшие от дождей, потемнели и обветшали. Казалось, они давно уже никого не могут защитить от непогоды. Замки и замочки разных конструкций висели на скобах, накрепко заперев разбухшие двери.
Всюду валялся старый хлам: верхний круг от юрты, ржавые обручи с кадушек, куски высохшей и сморщившейся невыделанной кожи, старое корыто и дырявые бурдюки, кувшин без дна, унины[70], разбитый котел, побелевшее от времени старое седло, разрозненные сапоги. Узкие улочки заросли травой, а там, где прежде, очевидно, были здания и загоны, буйные заросли крапивы и бурьяна скрыли остатки строений.
Дикие голуби, постоянные обитатели этого затерянного в глуши поселка, каждое утро поднимались в небо с крыши одной из лачуг. Голуби неслись, как подхваченные ветром клочки бумаги, и, сделав несколько кругов над домами, опускались на землю и что-то клевали. А то вдруг вся стая взмывала ввысь и, покружившись над крышами, скрывалась вдали.
Старая Дого считала голубей своими друзьями, она любила смотреть, как они ходят, поглядывая по сторонам, и перья у них на шее переливаются всеми оттенками синего и зеленого. Случалось, птицы исчезали куда-то на несколько дней, а когда прилетали снова, Дого радовалась, как ребенок. И как ребенок, сжав в кулаке крошки печенья, остатки творога или сыра, тихо подкрадывалась к стае и сыпала крошки самому храброму, осмелившемуся подойти ближе всех. А голуби, дикие сизари, словно не замечая ее стараний, вскоре снова поднимались в небо. Дого удрученно смотрела вслед уносящимся в синюю высь птицам, жалобно вздыхала: «Бедняжки!» И, глядя на стаю из-под руки, бормотала себе под нос: «А я-то хотела покормить вас! Что же вы улетаете от меня, милые…»
Юрта старой Дого стояла с самого края, вплотную к домишкам-амбарчикам, что выстроились в три ряда на пригорке. Это было единственное жилище в поселке Цахиурт-сурь, над крышей которого в последние три года курился дымок. Травы возле юрты почти не осталось, всюду были видны колеи от машин. За юртой валяются резиновые покрышки от колес, полуоси, рессоры, гайки и болты всех видов и размеров, шестеренки, банки из-под автола. На земле — пятна пролитого бензина и масла.
Юрта у старой Дого очень аккуратная. Стены и крыша плотно увязаны волосяными веревками и бечевочками; с двух сторон, уравновешивая друг друга, висят попарно покрышки. Сразу видно, что хозяева — аккуратные люди. Чужому человеку может даже прийти в голову, что здесь живут либо дорожные рабочие, либо служащие гостиницы. А окрестные жители называют это место по-разному: одни — домом старой Дого, другие — домом старого Дамирана. Хозяин юрты, Дамиран, седовласый старик с решительным взглядом и густыми нависшими бровями, весной, как только появится первая травка, уходит с гуртами к Алтан-Булаку. Он редко бывает дома. Дамиран перегоняет гурты, возит грузы, заготовляет топливо, рубит лес. Потому и живет большую часть года в лесу, в горах. Он старается пореже появляться дома после несчастья, случившегося с сыном. Если он в горах, то собирает все, что нужно для дома. Когда же он дома, Дамиран готовит то, что может понадобиться в пути.
Однажды Дого с обидой сказала ему:
— У тебя будто и вовсе дома нет — день и ночь в лесу. Уходишь, оставляешь меня одну-одинешеньку. А что мне делать? Стеречь пустую хибару да потухший очаг…
Дамиран шевельнул густыми бровями, помолчал, точно дивясь ее словам, собирая глубокие морщины на лбу.
— Не говори глупостей! Может, у нас с тобой полно скота на пастбище? Ты же знаешь: если я не пойду, откуда мы возьмем пищу, одежду?
Он сказал это спокойно, без всякого раздражения, как человек, убежденный в своей правоте, и Дого не нашла слов, чтобы возразить ему. Когда она снова осталась одна, женщина бранила себя за то, что зря обидела мужа: сказала то, что не следовало говорить. Такого с ней прежде не бывало.
Но вот наступила весна, и старик сам начал разговор:
— Уже более десяти лет я перегоняю скот, хожу с караваном. А ведь мне теперь и верблюжий вьюк трудно поднять.
Дого не стала ловить его на слове и только подумала обрадованно: «Его это дело. Я не буду вмешиваться, хотя, конечно, лучше ему побыть дома, дать отдых старым костям».
Хозяева пустовавших сейчас домиков просили Дого, чтобы она приглядывала за их имуществом, так как они жили здесь постоянно. И Дого не пропускала дня, чтобы не обойти поселок и не осмотреть все постройки, точно пастух — овец в загоне.
А сегодня дверь ее юрты закрыта и широкий плотный ремень заткнут за хошлон[71]. Должно быть, Дого ушла по утреннему холодку «собирать коней» — так она называла сбор аргала. У них со стариком было около десятка овец, но они не держали их у себя, а отдавали в отару родственников. Возле юрты паслась только одна верблюдица, которая доилась без припуска верблюжонка.
Слева от поселка Цахиурт с юга на север шла большая дорога и тянулись телеграфные столбы. И не поймешь, то ли поселок выстроили при дороге, то ли дорогу проложили к поселку.
Казалось, полуденное солнце насквозь прожжет затылок. Все вокруг замерло от зноя. Где-то звенят невидимые птицы, ждущие дождя, а может, это просто звенит в ушах… Нагретые камни блестят на солнце. Карагана, словно живая, мерно покачивается в дрожащем от зноя воздухе.
Дого присела отдохнуть на минутку, вглядываясь в дрожащее марево, в бесцветные и бесплотные волны, обнимающие небо и землю. В кустарнике справа белеет одинокая дрофа. Она стоит, распустив веером хвост, — точно белый конь маячит вдалеке.
Белый конь… Перед глазами поплыли видения прошлого… Тощий белый конь под вытершимся седлом. Белый конь…
…Когда Дого гнала своих овец на водопой к Хашатскому колодцу, белый конь одиноко стоял на лужайке, пощипывая траву. Хозяин его, худощавый загорелый парень, сидел на колодезном срубе и, как в зеркало, смотрелся в наполненную водой колоду. Дого подошла поближе, он усмехнулся, поздоровался, встал и рывком поднял бадью, чтобы зачерпнуть воды. Дого хотела взять у него бадью, но он отстранил ее и со словами: «Ничего-ничего, я сам…» — стал поить ее овец. Потом сел на своего белого коня и уехал. На каждый удар кнута белый конь отвечал взмахом жидкого хвоста и оборачивался, а Дого беззвучно хохотала.
Было это много лет назад… Дого подумала: «А я-то хороша! Он, бедный, просто не знал, о чем говорить со мной… И что же вышло? Живу, варю ему чай, готовлю еду… Ах, юность, юность… не ведает она, что ее ожидает…»
Скота у них было мало, юрта низенькая и тесная, а вокруг айла вечно валялась разбитая посуда, ломаные ложки, поварешки, старые бочки. Отец целый день стоял у наковальни, мать не отходила от котла, но в доме всегда приветливо встречали проезжих и прохожих. Дамиран пас скот всего айла, объезжал коней, смотрел за жеребятами и вообще все мог и все умел. Был он приятен лицом и немногословен. Однажды он принарядился, подстриг гриву своего белого коня и приехал к ним.
— Потерял я двух гнедых иноходцев, — сказал он отцу с матерью, — оба одной масти, а на бедре родимое пятно, большим пальцем закрыть можно. Не видали?
Отец немного помолчал, потом ответил:
— Нет, не видали. — И, потягивая свою трубочку, добавил с серьезным видом: — Сынок, передай родителям вот что: хорошо бы пожить рядом. Поживем, как добрые соседи, привыкнем друг к другу, а там видно будет…
Дамиран растерянно прошептал: «Да, хорошо» — и вдруг громко расхохотался и, не говоря ни слова, выбежал из юрты. Прямо как сумасшедший. Вскоре после этого их семья поселилась рядом с семьей Дого возле Хашатского колодца. Исполнили обряд по случаю перекочевки и стали жить рядом. Вспоминая об этих давних событиях, Дого подумала: «Бедный мой старик, как-то он там…»
То ли в поисках прохлады, то ли в поисках укрытия ящерицы бегали взад и вперед. С любопытством поглядывая на сборщицу аргала, они карабкались на груды камней, перебирая тоненькими лапками, вытянув от напряжения длинные хвосты и сверкая бусинками черных глаз. Вот одна из них гонится, разинув рот, за мухой… А другие по-прежнему снуют вокруг. «В детстве мы часто озорничаем, — подумала Дого, — мучаем животных. Сколько раз ловили мы ящериц, связывали их хвостами и смотрели, как они рвутся, стараясь убежать. А нам смешно было смотреть, как они тянут в разные стороны…»
Дого хотела встать и поднять на плечи корзину с собранным аргалом, да не хватило сил. «Бедная я! Человек, прогнавший ящериц, не в силах поднять корзину аргала… Может быть, это ящерицы околдовали меня?» — подумала она и с трудом, опираясь на грабли, встала и побрела к дому. Она воткнула в края корзины ветви караганы, чтобы можно было еще положить аргала — ей все казалось мало. По дороге домой она собирала попадающийся ей аргал в подол. Наконец она вышла на бугор, откуда уже виден был поселок. Веревка больно резала плечи, корзина тяжело давила на поясницу, тянула назад. Но она шла не останавливаясь, боясь просыпать аргал из подола.
В волнах миража монастырь Цахиурт был похож на сказочный замок, «башни» которого то уходили наполовину в землю, то возвышались, упираясь в небо. Ее собственная юрта казалась дворцом, поднявшимся до самого неба. А вот она вдруг стала размером с конское яблоко, заплясала и утонула в волнах марева. Старуха протерла глаза, заслезившиеся от резкого солнечного света, а когда снова взглянула на свою юрту, она была такой же, как всегда, и возле ее серого бока стояла какая-то тяжело нагруженная машина.
Как бы ни называли эту серую юрту — юртой старого Дамирана или юртой старой Дого, — в ней всегда полно народу. Здесь часто останавливаются шоферы, распространяющие острый запах бензина и масла, одни только что приехали, другие собираются в путь. Кто-то заглянет совсем ненадолго, кто-то остановится на несколько дней. Юрта эта больше похожа на постоялый двор. Шоферы приезжают и уезжают, а хозяева принимают их всех без различия радушно и гостеприимно. Они ставят на стол все, чем богаты: чай — жидкий или густой, холодный или горячий, — хрустящие борцоги, поджаренную муку. Зимой разводят огонь, чтобы обогреть людей, летом стараются утолить жажду. И теперь шоферы — куда бы они ни ехали — уже просто по традиции останавливаются здесь. Старуха не помнит их по именам — память слаба стала. Какой-то шутник прозвал маленькую толстенькую Дого Большая мама, с тех пор все в округе только так и называют ее. И Дого привыкла к этому имени.
Да, она забывает, как кого зовут, зато хорошо знает характер каждого, кто часто ездит мимо. И по звуку мотора может угадать, чья машина подъехала. Например, машина Ойдова, по прозвищу Левша, гудит, будто тянет из последних сил. Иной раз звук мотора замирает, звучит тише. Если же Ойдов останавливается, не доезжая до поселка, старушка сразу догадывается, что шофер немного навеселе, и никогда не ошибается. В таких случаях он сначала заглянет в дверь, виновато улыбаясь одними глазами и смущенно покашливая, а потом войдет и, прежде чем поздороваться, скажет: «Да, подгулял я сегодня. Очень плохой! Не замерзли?» А если приедет трезвый, с порога объявит: «Я сегодня в порядке» — и начнет помогать по хозяйству: принесет с улицы дрова и аргал, разожжет очаг.
Лучше всех машина у Осора с золотыми зубами. Сигнал у нее звонкий-звонкий. Но сам он парень неаккуратный. Как будто всем своим видом хочет сказать: «У меня работа грязная!» Вечно вымазан с головы до пят — пятна и на одежде, и на лице. А вот Высокий Жамба всегда громко сигналит, точно издали кричит: «Вижу юрту!» Когда бы он ни приехал — днем ли, ночью ли, — он подъезжает к самой юрте, резко останавливает машину, так, что тормоза скрипят и отработанный газ едкими клубами окутывает всю машину. Выпрыгнув из кабины, Жамба обычно кричит: «Эй, бабушка, есть горячий чай и борцоги? Живот к спине прилип!» Когда Жамба врывается в юрту, все вздрагивают. Как весенний ветер, он громко хлопает дверью и, окинув юрту взглядом желтых глаз, широко шагая, направляется прямо на хоймор. Смеется Жамба громко, открыто, во весь рот, весело рассказывает что-то, блестя глазами. Когда они едут колонной, Жамба любит посидеть за столом. Поставят перед ним вареное мясо, тарелки с закуской, а он посидит несколько минут молча, точно размышляя, с чего начать, а потом протянет длинные руки и начнет есть, выбирая все самое вкусное.
Балагур Жамба любит подшутить над друзьями. Когда Дого угощает его чаем, он всякий раз приговаривает: «Точно у матери родной чай пью!» Есть еще горбатый Ванчик, тот постоянно бранит свою машину. «Отделаться бы от этой колымаги, дать отдых костям».
У Демида машина обычно ползет еле-еле, как черепаха. Он любит рассказывать, как один раз в своей жизни он отважился прибавить скорость. «Почти сто сорок километров выжал…» — уверяет он.
Приезжает сюда и щеголь Радна, франтоватый парень. Где бы он ни остановился, обязательно вымоет, вычистит свою машину. Кабина внутри обита пестрой тканью, над ветровым стеклом — бахрома с кисточками, к радиатору припаяна в круглой металлической рамке фотография, где он снят с женой. И тут же развевается красный флажок, обшитый позументами. Покрышка на капот вышита по краям орнаментом с молоточками, а посредине — фигура скачущего изюбра. Его машину сразу узнаешь издали. Кроме них ездят мимо поселка еще Буря Арсад, Хвастун Гочо, Пузан Джид, До, Рыжий Тэшиг, Нелюдим Санажа, Горемыка Хорло…
Интересно, кто сегодня к ним пожаловал?
Когда шоферы приезжают вдвоем или втроем и обедают у нее, они любят посидеть, поговорить о городских новостях. А Дого сидит возле печки и слушает их беседу, как ребенок — сказку. Случалось, кого-нибудь из них она и ругала — примчатся пьяные, опрокинут ведра и котлы, которые она поставила на улице. А то бензин один у другого украдет. Иногда в кабине рядом с шофером она видит девушку. Парни обычно делятся с Дого своими тайнами, и иной раз, чтобы припугнуть их, она грозит рассказать все начальству.
Так кто же там приехал? Ладно, подойду — увижу.
Она не спеша подошла к юрте и тут увидела, что машина новехонькая, точно только что сшитый дэли, — так и блестит свежей краской и на двадцать локтей выше бортов нагружена шерстью. Видно, сильный мотор!
«Постой-ка! Нет ни у кого из наших шоферов такой машины. Кто же приехал?» На дверцах кабины алели пятиконечные звезды, а еще она заметила какие-то буквы и цифры. «Должно быть, шерсть в город везут. Видно, городская машина. Но вот что это за буквы и цифры? Что-то она прежде не видела таких знаков на машинах, хотя машин стало много, не мудрено и запутаться. Разве запомнишь все грузовики, что проезжали здесь вчера, позавчера. Видно, для того и нарисовали такие знаки, чтобы различать машины». Шаркая гутулами, она подошла к куче аргала, высыпала тот, что принесла, и хотела кашлянуть погромче, чтобы подать знак неведомому гостю, но горло перехватило от волнения. «Постой… Уж не сын ли приехал?» Мысли смешались. «Приехал же пять лет спустя сын Дэндэва. Может, и мой… кто знает?..» И она, внезапно обессилев, опустилась на землю. Сердце гулко забилось. Прошли секунды, а ей казалось, что прошел едва ли не час. Дого торопливо встала, стряхнула с подола грязь, поправила платок на голове и, глубоко вздохнув, повернулась к юрте. И тут в дверях юрты показался мужчина в белой рубашке, черных брюках, в сверкающих шелковистым сафьяном сапогах с синими кожаными подошвами.
«Да ведь это Левша», — подумала Дого, и на глаза ее навернулись слезы. А гость, откинув назад густые жесткие волосы, падавшие на лоб, сказал:
— О, вы уже пришли. Я и не знал.
Дого выронила грабли, как подкошенная упала на землю и горько, навзрыд заплакала. Левша, не понимая, что происходит, смотрел на нее с удивлением. Потом быстро подошел к ней и бережно поднял с земли. Слезы струились у Дого по щекам, все лицо было мокрым от слез.
— Что случилось, мама? Что с вами?
Он расстегнул верхние пуговицы дэли. «Наверно, ослабла от жажды и голода. А может, это я испугал ее?» Он вспомнил, что есть способ привести в сознание человека, вдувая ему в рот папиросный дым, торопливо закурил, подул ей в рот. Старушка открыла глаза, закашлялась и приподнялась. Сняв с головы платок, она вытерла глаза, всхлипнув, как обиженный ребенок, несколько раз подряд вздохнула и, по-видимому, успокоилась. Дого посидела молча несколько минут и обернулась к шоферу:
— Хорошо ли доехали?
Он подал ей пиалу с холодным чаем.
— Хорошо, хорошо. А вы как себя чувствуете?
— Да что об этом говорить… — Она взяла пиалу, сделала несколько глотков и выплеснула чаинки.
— Что это с вами? Голова закружилась? Или я напугал?
— Да нет же, нет! Я и сама не знаю, что со мной… Показалось вдруг, что приехал сын, вот и расстроилась. — Она глубоко вздохнула, словно желая вобрать в себя побольше воздуха. Левша так толком и не понял, о чем это она говорит. Дого немного помедлила, посмотрела на машину, стоящую возле юрты.
— Получил новую машину? Хороша!
— Это точно. Машина отличная. Взял обязательство проехать на ней двести тысяч километров, — сказал он и засмеялся.
— Да, человек, у которого такая машина, может всего достичь, — сказала Дого, сноба глубоко вздохнула и вошла в юрту. Шофер просиял и с гордостью посмотрел на свой грузовик. «И впрямь хорош. Рядом с моим стареньким «ЗИС-5» точно десятиэтажный дом». Он шагнул в юрту следом за старой Дого. На огне в раскаленном котле что-то булькало, по юрте плыл запах вареного мяса. Дого приподняла крышку и заглянула в котел.
— Что это ты варишь, сынок?
Шофер, потирая руки, ответил:
— Захотелось накормить тебя свежим бульоном, мама, купил по пути в одном айле барашка, вот решил сварить.
— Теперь домой не привезешь целого барашка. А еще говорят, горожане любят степную баранину.
— Ну и что ж такого. А знаете, зачем я приехал? Я приехал, чтобы вас забрать. Вот посажу в свою новую машину Большую маму и увезу. — И, вытащив из кармана папиросу, он сел у порога и закурил.
— Ну, это сказка о том, как из пуха караганы делать войлок! Зачем же я поеду, сынок?
Шофер ничего не ответил, он молча задумчиво смотрел в раскрытую дверь.
Днем и ночью, зимой и летом, когда бы они ни приехали, она согревала их теплом своего сердца, помогала скорее избавиться от дорожной усталости. Вот и решили шоферы отплатить добром Большой маме. Долго спорили они, что же для нее сделать, и решили отвезти ее в столицу на праздник. И сегодня Ойдов приехал, чтобы забрать ее с собой.
Когда Дого вышла, чтобы открыть тоно, предрассветная мгла покрывала землю. Никогда еще она не вставала так рано. Вокруг тишина, только слышно, как шуршат мелкие камешки при каждом движении лежащей возле юрты верблюдицы, как медленно пережевывает она свою жвачку. Слева от юрты выстроились в ряд пять машин — сейчас, в туманной дымке, они похожи на скалы. С той стороны доносятся запахи бензина, солярки, краски. А с другой стороны влажный ветер несет аромат степных трав. Шоферы спят. Кто в кузове машины, на тюках с шерстью, кто в кабине. Дого идет осторожно, на цыпочках, набирает в подол аргал из большой кучи и возвращается в юрту. Она старается не шуметь, чтобы не разбудить парней.
«Пока чай сварю, как раз и рассветет. Тут и ребята проснутся. А день, видно, жаркий будет. Тяжело ребятам в машине, это тебе не на верблюде ехать», — думает она.
Утром, открыв глаза, она все еще никак не могла поверить, что она действительно поедет в Улан-Батор, увидит надом. Уж не приснилось ли ей все это? Но стоящие во дворе машины и разложенная на сундуке нарядная одежда напомнили о вчерашнем разговоре с Ойдовом. Она с вечера собрала все в дорогу, ночью то и дело просыпалась и поднялась спозаранку. Растопив печь, Дого вспомнила, что не успела еще закончить какие-то дела, и снова засуетилась, бормоча что-то себе под нос. Угли давали много тепла, и чай в котле закипел, когда жаворонок — ранняя пташка — начал свой гимн заре…
На рассвете жаворонок
Поет, провожая ночь.
Мой несчастный возлюбленный
Жалуется на свою судьбу…
Прежде она сама пела эту песню, когда разводила огонь или открывала тоно, прогоняя остатки сна. «Кто и когда сочинил эту песню? Очень не похожа она на песню счастливого человека…» Дого глубоко вздохнула. Кто знает, где она услышала эту песню в молодости: то ли когда сидела на пастбище, опираясь на корзину с аргалом, то ли когда играла на маленьком — величиной не больше пальца — оловянном аман-хуре[72]. Она уж и не помнит, эту ли песню она наигрывала или другую. Наверное, эту — мелодия знакомая. Дого вспомнила, как однажды она сидела, негромко наигрывая на хуре, и вдруг откуда-то сзади появился молодой загорелый парень на белом коне. Голова повязана белым платком. Он сидел, слегка опираясь на луку седла. Дого вскочила, бросила в морду коня горсть пыли, отвернула порозовевшее от смущения лицо и убежала, забыв про корзину с аргалом и грабли…
Старуха забелила молоком ароматный чай и стала переливать его, перемешивая поварешкой с истончившимися, как бумага, краями. Каждое утро варила Дого полный котел чая — на счастье. Вот и стали тонкими края латунной поварешки: Дого любила перемешивать чай, пока он не загустеет. Хорошо перемешанный чай стал желтым, как сливки, от его аромата прямо слюнки текли.
Она разогнала плавающие сверху чаинки, зачерпнула сверху чаю. Потом достала с невысокой полки латунную ложку с круглой ручкой, обернулась к двери, стоя по обычаю у порога, проверила, ровно ли повязан платок на голове, все ли пуговицы застегнуты. Теперь можно начать ежедневный обряд пожелания счастья. Она брызнула чаем на все четыре стороны, начиная с юго-запада, а выполнив обряд, вошла в юрту и стала внимательно смотреть в тоно на тающие в синем небе звезды, пока на небе не остались всего две звездочки, сверкающие, как осколки зеркала. Тогда она перелила чай из котла в чайник, разлила чай в маленькие чашечки, стоящие на сундуке перед старой фотографией в маленькой деревянной рамочке. При этом она что-то тихонько приговаривала. Так делала Дого каждое утро. С этого начинался день. Она куска в рот не положит, пока все не выполнит. На фотографии в деревянной рамке был изображен молодой парень в военной форме, он стоял, опершись одной рукой о стол, на котором красовались бумажные цветы в вазе. Рядом с фотографией висел портрет старика с насупленными густыми бровями. Должно быть, он был одет в шубу — видны были лохматый воротник и борта шубы. Это был старый Дамиран. Несколько лет тому назад он участвовал в совещании передовиков потребкооперации, ему, как передовому скотоводу, вручили почетную грамоту и отрез шелка на дэли. И сфотографировали. Сам-то он и не думал фотографироваться, но секретарь сомона потребовал, чтобы сделали фотографию для доски почета, тогда-то Дамирану и вручили карточку. Дого убралась в доме, вытерла пыль с сундуков и ящиков, причесалась. Сегодня она успела сделать не только свою обычную работу, но и проверить, все ли она собрала в дальнюю дорогу. Связав узелки, она села пить чай.
Дого смотрела в дымовое отверстие, прислушиваясь к доносящимся снаружи звукам, и пыталась определить, встали ли шоферы. Тихо. Вверху видны были кусочки голубого неба, разрезанные решеткой тоно на квадратики и треугольники. Она вдруг подумала, что, пока она тут пьет чай, телята могут подойти к коровам, и она останется без молока. Дого взяла подойник и вышла из юрты.
Занималась заря, стали уже видны дальние предметы. Она решила подоить верблюдицу. Верблюдица нехотя, с протяжным мычанием поднялась и, поглядывая по сторонам, подошла. Дого, ласково приговаривая, тихо мурлыкала что-то. Прислушиваясь к звукам знакомого голоса, верблюдица стояла не шевелясь. Начали просыпаться шоферы, они вылезали один за другим — кто из кабины, кто из кузова. Раньше всех появился, протирая сонные глаза, Левша Ойдов. Он звучно зевнул во весь рот.
— Вы очень рано встали. Волнуетесь, словно подросток перед скачками.
Дого привязывала верблюдицу. Услышав слова Ойдова, она смутилась и попыталась оправдаться:
— Торопилась, чтобы успеть приготовить вам чай…
Шоферы уже все поднялись.
— Хорошее утро сегодня.
— Ночью холодно было…
— Ты замерз?
— Надо бы выехать пораньше, по утренней прохладе.
Солнце показалось на востоке, брызнуло золотыми, как галуны, лучами, и, точно приветствуя его, взревели моторы всех пяти машин, сотрясая Цахиурт-сурь. Это была величественная картина!
Дого и в самом деле суетилась и радовалась как ребенок. Она то вбегала в юрту, то снова выбегала на улицу. Она перегонит верблюдицу в соседний айл, а Ойдов поедет следом и захватит ее по дороге.
Дого то и дело подгоняла верблюдицу, заставляя ее ускорять шаг. Дикие голуби кружились над головой женщины, точно провожая ее.
— Я скоро вернусь! Скоро вернусь! А вы хорошенько стерегите наш дом! — шептала она. И склонялась к верблюдице. — Не скучай без меня. Не плачь, не беспокой людей, я ненадолго, — говорила она ей, точно верблюдица понимала человеческую речь.
Пять машин мчались по степной дороге. Дого сидела в кабине среднего грузовика. Когда все машины взревели разом, их могучий гул отозвался во всем теле Дого. Она смотрела, как доверху нагруженный кузов идущей впереди машины раскачивался из стороны в сторону. Сама же она, сидя в кабине, почти не ощущала никакой тряски, кроме легкого покачивания. Вообще-то Дого даже не помышляла уезжать так далеко. Разве может женщина уехать, бросив дом, уехать одна, без мужа. Почему же она не отказалась от этой поездки? Почему не сказала, что Дого останется прежней Дого, увидит она город или не увидит? Вчера вечером приехали еще несколько товарищей Ойдова и принялись уговаривать ее наперебой, вот и уговорили старуху… Дого даже и не была знакома с ними толком. Как-то останавливались они у нее по пути — машина у них сломалась, и ее тащили на буксире. Шофер поставил машину возле юрты, порылся в куче винтов и гаек, собранных ею, нашел, что надо, и страшно обрадовался. С той поры Дого стала еще ревностнее собирать железяки, брошенные в степи. Два года тому назад Осор с золотыми зубами засел в низине позади поселка и просидел там несколько суток. Он приходил пить чай со стариками, и они очень сроднились с ним за эти дни вынужденной стоянки.
И все, кто побывал в ее юрте, приглашали Дого в гости, если она будет в городе.
Ойдов сидел за рулем. Он изредка поглядывал на Дого в укрепленное над ветровым стеклом зеркальце. Кажется, она довольна: то и дело выглядывает из окна кабины, вытянув шею. Они преодолели несколько сопок, покрытых кустарником. Ойдов снова взглянул на свою соседку и увидел, что по щекам ее катятся крупные слезы. «Может, это капли пота? Да нет, ресницы мокры от слез. Видимо, что-то взволновало ее, вот и плачет. Сделаю вид, что ничего не заметил, и попытаюсь отвлечь ее от грустных мыслей», — решил он и прибавил скорость. Снова искоса взглянул на Дого: плачет пуще прежнего, слезы дорожками сбегают по щекам. «Может быть, она устала и нужно передохнуть?» — подумал он. А вслух сказал, не отрывая взгляда от дороги:
— Если устали, давайте остановимся. — И снова взглянул в зеркальце. Дого молча покачала головой.
Она старалась сдержать слезы, чтобы не привлекать внимание Ойдова, не беспокоить его зря, но не могла справиться с собой. Дого не стыдилась своей печали, но зачем показывать ее чужим людям? Эта ровная, расстилавшаяся перед ней дорога рождала грустные воспоминания. Она подумала, что и сын ее ехал когда-то вот так же по этой дороге, и горькие слезы полились сами собой.
Десять лет прошло с той поры. Это была зима года Обезьяны. В тот год было много снега. Говорили, что летом будет засуха, а зимой — белый дзут. Скот отощал, мало осталось овец в загонах, ягнят на привязи. Все соседние айлы объединялись, соединяли свои стада и перегоняли их на богатые пастбища. Дамиран объединился с Сандагом, поставившим свою юрту немного севернее. Раз пять меняли они место, пока наконец не остановились на зимовку.
Навоз смерзся, верхушки травы покрылись инеем, буря с утра до вечера била зарядами снега. Обе семьи вместе поправили загоны для скота, работали не покладая рук, все мысли были только о скоте. Когда начались самые сильные морозы, Сандаг во время пурги потерял табун, половина овец пала. У Дамирана вообще было мало скота, но дзут не брезгует и малым: в ту зиму пали годовалые ягнята и козлята. Когда дзут погубил у него половину стада, Сандаг с горя даже перестал выходить из юрты. Шатался от стены к стене без дела и все вздыхал: «Вот так и уходит родительское добро» — и кидал косые, сумрачные взгляды на серое, неприветливое небо. Теперь он уже не выходил к скоту, не чистил мерзлый навоз — сидел в юрте, тупо уставясь перед собой остекленелым взглядом. Вся работа свалилась на плечи Дамирана и Дого. Пусть они лишились своего скота, но разве можно допустить, чтобы он погиб и у соседей! И они выгоняли на пастбище скот Сандага — соседи же!
Однажды, когда ранние длинные тени от островерхих гор протянулись через всю долину, Дого погнала овец к дому. Дул резкий ветер. Невозможно описать, как намерзлась она за день на пастбище, казалось, все тело окоченело. И овцы спешили в загон, торопливо шли друг за дружкой, козы прижимались боками, пряча головы, и тоже шли вереницей, как муравьи. По плотному снежному насту неслись пушинки караганы.
Дого подгоняла овец, поднимала упавших, брала на руки замерзших… Домой приходила, когда первые звезды загорались на небе. И так почти каждый день. Этот вечер был совсем обычным. Дого приближалась к дому, она уже ощущала запах кизячного дыма и, казалось, видела огонь, чувствовала, как в лицо пахнуло жаром. Она смахнула иней, опушивший шапку. Стоило Дого увидеть родную юрту, когда она в конце трудного дня возвращалась с пастбища домой, и она ощущала с новой силой и голод, и холод. Даже овцы поспешно сбились в углу загона, как бабки — в одну кучу.
Справа виднеется большая юрта Сандага, слева — маленькая Дамирана. Из тоно большой юрты вьется дымок, разносимый свежим вечерним ветерком. А маленькая юрта, как они покинули ее утром, так и стоит холодная, неуютная, с наполовину закрытым дымником.
Дого подошла к юртам, с трудом переставляя окоченевшие ноги, и вдруг заметила на снегу следы колес. Тут явно проехала машина: на снегу остались четкие следы шин. Дого вспомнила, что сегодня, когда была на пастбище, слышала далекие звуки мотора. «Может быть, это знакомые Сандага?» — подумала она и решила, не заходя в свою юрту, заглянуть к Сандагу, узнать, кто приехал. Навстречу ей из юрты вышла жена Сандага. Видно, она почти не выходит из юрты — на ней старый ватный халат, на голове простой полотняный платок. Женщина направилась к корзине с аргалом, но вдруг повернулась и многозначительно посмотрела на Дого. «Что случилось? Наверняка что-то очень важное», — подумала Дого.
— Ну, загнала овец? Хорошо. А тебя с радостью! Сын твой приехал.
Услышав это, Дого резко остановилась, она словно растеряла все слова.
Жена Сандага с улыбкой прищурила большие желто-зеленые глаза.
— К нам иди!
Дого следом за ней направилась к юрте, незаметно для себя она ускорила шаг и наконец почти побежала. На залубеневшем от мороза лице сияла улыбка. «Приехал, сынок приехал! Не мог меня дождаться! Нетерпеливый он. Не усидел дома, побежал к соседям». Она летела как на крыльях — так хотелось поскорее обнять сына, прижать его к сердцу, поцеловать родное лицо. Ведь они так давно не виделись! В очаге горел огонь, потоки тепла коснулись лица Дого.
Она взглянула на хоймор: перед узорчатым сундуком, словно на львиной шкуре, улегся Сандаг, теребя пальцами трубку. Дого оглянулась по сторонам. «Неужто я от радости не вижу тебя, сынок?» Нет, кроме Сандага, в юрте не было никого. Сандаг приподнялся.
— Что же ты так поздно? Сегодня ветер сильный, волки непременно явятся.
В последнее время Сандаг не задает обычный вопрос: «Загнала овец?», а спрашивает: «Сколько овец подохло? Сколько замерзло?»
— Да так, — ответила Дого каким-то чужим голосом. «Что же это она, неужели подшутила надо мной, безмозглая?» Она подсела к очагу. Сандаг тоже придвинулся к огню и прикурил.
— Приезжал твой сын…
Дого шепнула, едва шевеля губами:
— Да нет же.
Но отчего так сжалось сердце, перехватило дыхание? Она хотела было расспросить о сыне, но тут в юрту вошла хозяйка с корзиной аргала.
— Приезжал твой сын, — повторила она, и Дого перевела взгляд на женщину. «Сын мой приезжал. Как же это я не повидалась с ним…» Жена Сандага подвинула Дого кувшин с чаем, который она подогрела на углях, достала пиалу.
— Бедный, горемычный. Он очень торопился. (Дого не любит, когда так говорят о сыне.) Приехал и тут же уехал. А ведь он так хотел с вами повидаться. («А о ком же ему еще думать?» — прошептала Дого.) Все военные. Семь машин. Только и успели по пиале чаю выпить и двинулись дальше. Сын твой очень хотел с вами повидаться… Как же, родной ведь сын. Он поднялся на вершину холма и долго смотрел, все надеялся тебя увидеть. Да, быстро он уехал, но ведь солдат сам себе не хозяин. — Она говорит очень громко. — Мы ему все о вас рассказали, а он говорит: «Теперь я спокоен, раз в это трудное время, вы вместе». — Она добавила соли в чай.
Дого прервала ее:
— Куда же они уехали-то?
Ей ответил Сандаг:
— Говорил, что должны отвезти какой-то груз, а потом вернуться в свою часть в монастырь Олгий. Он, оказывается, отпросился у командира, сделал крюк, завернул к нам сюда. Хотел повидать стариков родителей, думал, что вы дома.
Дого рассеянно слушала его. Вот беда-то: сын приехал, а дома нет никого. Сердце заныло в груди, на душе стало тяжело, Дого только и спросила:
— А еще что говорил?
— Да ничего особенного, — ответили они в один голос.
Старуха подбросила в огонь аргал и добавила:
— Он стал рослый, и ему очень идет военная форма. Очень славный парень! Жаль, не повидался с матерью… — Она вздохнула.
Дого слушала ее, и ей еще сильнее захотелось увидеть сына, даже сердце защемило. Сын работал в школе учителем, а два года назад его призвали в армию. В письмах он сообщал, что в армии учится на шофера. Видимо, закончил курсы, получил машину и приехал.
Дого заторопилась домой. В юрте было по-прежнему холодно, но мысль о том, что сегодня здесь побывал сын, согревала ее. Ей показалось даже, что в юрте все еще пахнет бензином, и она глубоко вдохнула холодный воздух, точно губами коснулась щеки сына. Она как бы дышала с ним одним воздухом…
Дого развела огонь в очаге, зажгла масляный светильник, осмотрелась вокруг. Утром она тщательно прибралась в юрте, вытерла всюду пыль, и уборка оказалась как раз кстати: наверное, сын был не один в юрте, и она не показалась им заброшенной и пустой. Она поставила светильник на низенький столик, достала котел и поварешку с полки и начала готовить ужин. В последние дни она и чаю-то толком не пила. Обед не варила, ничего не ела. Дамиран отправился на поиски табуна Сандага, ездил по окрестным айлам, разузнавал, не видел ли кто коней. Уехал он на двух верблюдах, у которых еще сохранились силы. Дого не любила есть одна. Если мужа не было дома, она почти не ела. Она направилась к очагу, но остановилась на полдороге: на полке в уголке лежал завернутый во что-то белое пакет. В неверном свете коптилки она развернула его и вздохнула:
— Ох, сынок!
В пакете лежали два каравая черного хлеба, пачка сахару и целая плитка чаю. А ведь чай у них редкость, это целое богатство.
Снова появились в их юрте вещи, о которых они почти забыли. Она почувствовала аромат чая, и ее даже пот прошиб.
Они давно уже вместо чая заваривали сушеные листья горного миндаля, и Дого до смерти обрадовалась, увидев плитку чая, оставленную сыном. «Несчастный мой, единственный раз приехал — и то никого дома не застал. Как на грех, и отца тоже нет», — корила она себя. Не было в ее жизни вечера горше сегодняшнего. Она не стала варить ужин, только отрезала от плитки крошечный кусочек чая и поставила на таган котел с водой. И так как обычай велел обязательно угостить соседей тем, что привезли в подарок, Дого отрезала от буханки хлеба несколько тонких ломтей, взяла щепотку чая, немного сахару и отнесла все это соседям. Утром она наварила полный котел душистого светло-желтого чая и угостила соседей.
На третий день к вечеру, когда на небе уже загорелись первые звезды, залаяли собаки. На выбитой скотом тропе появился старый Дамиран. Возвращался он ни с чем — табуна не нашел. Услышав, что в его отсутствие приезжал сын, он тоже стал сетовать на судьбу: «Все беды валятся на мою голову». И все-таки они надеялись, что сын еще раз найдет возможность заглянуть к ним.
Дого варила чай, и старики пили его до седьмого пота, а потом стали укладываться спать. И тут Дамиран, поправляя постель, сунул руку под подушку и нащупал что-то гладкое и холодное. Он вздрогнул, отдернул руку, и какой-то тяжелый предмет упал ему под ноги. Дамиран чиркнул спичкой и увидел, что это была бутылка водки.
— Ох, Дого! Посмотри-ка, — он поднял бутылку, — видишь, что подарил мне мой сын! Тебе чай, а мне водку… — Он зажег светильник, сел, осторожно ввинтил в пробку штопор, вынул ее и достал пиалу. В юрте запахло водкой. Он капнул в огонь[73] и, не в силах сдержать нетерпения, сделал большой глоток и крикнул Сандагу, чтобы тот зашел. Сандаг тотчас появился с трубкой в зубах. Как и все последние дни, он был мрачен — жаль было пропавшего табуна.
Следом за Сандагом вошла его старуха. Вчетвером они выпили полбутылки. Конечно, женщины только пригубили водку. Да и сам Дамиран был не большой охотник до выпивки. Но уж если ему подносили — не отказывался. И сегодня он осушил свою пиалу.
— У того, кто имеет детей, рот всегда в масле. — Дамиран явно захмелел. — Если нам будет совсем плохо, приедет на машине сын и отвезет нас в город. — Он долго еще рассуждал, строил планы на будущее, пока в разговор не вмешалась жена Сандага:
— Конечно же, твоя правда. — И она перевела разговор на другое.
И снова потекли дни. Наступил Новый год. На смену году Голубой обезьяны[74] пришел год Курицы. Из последней, прибереженной к празднику муки соседи делали пельмени с тмином и луком, варили вкусные бозы, провожали старый год. Дамиран и Дого сберегли одну из привезенных сыном буханок хлеба и положили ее на блюдо вместе с творогом и сыром. Дого хотела было испечь печенье, да не хватило муки. В праздничную ночь приехали поздравить соседей гости из дальних и ближних айлов. Угощение, правда, вышло небогатое, но они выпили оставшуюся водку, и настроение у всех поднялось. Потом Сандаг и Дамиран сели на верблюдов и отправились с поздравлениями в соседние айлы. Так, согласно обычаю, праздновали Цаган Сар[75] — ездили друг к другу в гости, угощали друг друга, — и в каком-то айле один старик вручил Дамирану, должно быть, долго хранимое им письмо. Видно, оно лежало где-нибудь за униной и поэтому стерлось на сгибах. Это было письмо от сына. Сын писал, что он возил в монастырь Олгий провиант и одежду, что на обратном пути решил заехать в родную юрту, но никого не застал дома и очень огорчился. Он писал, что по долгу службы ездит иногда в родные края и, если будет возможность, постарается заглянуть еще раз…
Весна пришла рано. Как только показалась первая травка, скот после трудной зимы стал набирать силу. Но для перекочевки не хватало коней и верблюдов, и потому на летние пастбища удалось вернуться только летом, когда уже стояла жара. Они снова поселились в поселке Цахиурт-сурь, неподалеку от дороги, и теперь, заслышав гул мотора, оба — и Дого, и Дамиран — бежали со всех ног на вершину холма. «Сын едет». Где бы ни находились они — на пастбище, в степи, где Дого собирала аргал, или в юрте, — едва заслышав шум мотора, они спешили, опережая друг друга, каждому хотелось первым увидеть сына. Не раз бывало: Дого возвращается, а у нее всего лишь полкорзины аргала, или вдруг старик явится с пастбища — половину стада оставил впопыхах. Звякнет, покачнувшись от ветра, ведро, а им кажется, что это идет машина, и они торопятся разбудить друг друга. Но сын все не ехал. А старики неустанно ждали его. Вместо сына приезжали незнакомые шоферы, пили чай, ели, спали и уезжали, а на их место приезжали новые. Старики, надеясь узнать что-нибудь о сыне от проезжающих мимо шоферов, зазывали их в юрту. Так это началось.
Настал первый зимний месяц года Курицы. Сражавшиеся на перевале Джанчху солдаты вернулись домой, медали звенели и сверкали у них на груди. А старики все ждали сына, расспрашивали о нем всех и вся, да только никто ничего не мог им сообщить. Дамиран и жена боялись уехать далеко от этой дороги. Однажды к ним приехал председатель бага. В тот год они остались на зимовку неподалеку от поселка. Председатель завел разговор о зимовке, о сданных продуктах и сырье, а потом вручил им конверт с печатью полевой почты. Горестную весть принес он!
«13 сентября 1945 года ваш сын Гомбожав, доблестный боец, вступил в бой с врагами Родины. Он геройски сражался с лютыми японскими захватчиками. Он искусно владел военной техникой и оружием и, участвуя в боях, уничтожил много врагов. Ваш сын отдал жизнь за свободу и независимость Монголии. Дорогие отец и мать, вы скорбите о своем сыне. Но слава вашего сына, его героизм выше гор, глубже вод. Мы желаем вам быть мужественными. С глубокой скорбью похоронили мы тело вашего дорогого сына.
Желаем вам успехов в труде.
…Сидя в кабине, Дого вспоминает тот далекий день… «Ах, если бы сын вернулся с войны живым, сегодня я сидела бы с ним рядом».
По степной дороге, поднимая клубы красноватой пыли, едут пять машин. Мелькают кусты на обочине, дорога убегает назад. «Вот так бы и сын мой ехал», — думает старая Дого. И степные цветы кивают своими головками, точно соглашаясь с ней: «Да, это так и было бы».
Улан-Батор! Это не Цахиурт-сурь, который Дого знает как свои пять пальцев, и даже не сомонный центр. Когда Дого думала о городе, она и представить себе не могла, что он в десять тысяч раз больше, чем Цахиурт-сурь, и в тысячу раз больше, чем сомонный центр. Она никогда раньше не видела многоэтажных зданий. Дома эти были выше телеграфных столбов, что вереницей шагают мимо их поселка. Нет, эти здания, эти дворцы построили не люди, их мог построить могущественный волшебник… Дороги, улицы, площади залиты асфальтом. Через реку протянулись длинные мосты. «Сколько же дней и ночей нужно было работать, чтобы создать всю эту красоту? — думала она, глядя из окна кабины на пробегающие мимо дома. — Да, мы, сельские жители, на такое не способны… У каждого по десять-пятнадцать голов скота, и мы едва-едва справляемся с хозяйством — только и успеваешь кое-как привести в порядок загоны и навесы для скота да изгородь поправить. А наши загоны и навесы для скота, что это за постройки? Высотой — с овцу, длиной — шагов двадцать, просто круглая каменная ограда. Добрые люди, и прежде всего Ойдов, устроили мне такую интересную поездку, чем же я им отплачу, — снова и снова думала она. — Как же ответить на их доброту?»
Жена Левши Ойдова оказалась высокой худенькой приветливой женщиной с нежным смуглым лицом. У них было пятеро детей-погодков. В доме давно уже не было стариков, и, очевидно, поэтому дети сразу привязались к Дого, бегали за ней хвостиком, расспрашивали о деревенских новостях, старались показать ей все самое интересное в городе. Дого отдала хозяйке немудреные гостинцы: «Это все детям: молоко для чая, верблюжий творог, маринованный дикий лук». А своим маленьким друзьям сказала: «Потом я с папой пришлю вам сладкий творог, кислое молоко — степные гостинцы». И невольно подумала: «Вот и у меня появилась невестка».
И показалось ей, что до этой минуты ни разу в жизни не испытала она счастья…
Наконец настал праздник — начался надом. Дома, украшенные флагами, плакатами, портретами, гирляндами огней, казались еще величественнее. Особенно красив стал город, когда загорелись огни. Нарядная веселая толпа заполнила улицы. Зазвучала музыка, песни, оживленные голоса.
На центральной площади полно народу. Начался военный парад, потом праздничная демонстрация, готовится салют. Дого казалось, что она попала в сказку. Конные состязания, борьба, спортивные соревнования — все было для нее ново. «Осталось только сходить в Гандан[76] — и можно домой возвращаться…» — думала она. В то самое утро, когда она уезжала из родного кочевья, соседка — на ее попечение Дого оставила свою верблюдицу — спросила, куда она едет и зачем, а когда старушка рассказала ей обо всем, та вздохнула: «Что ж, Дого, поезжай, посмотри свет, да только вряд ли ты задержишься там надолго, не к родне ведь едешь, к чужим людям. Как-то тебя там приветят? Может быть, на второй же день домой захочешь… Бывает так: люди поначалу вроде бы гостеприимны, а потом не чают, как избавиться от гостей. А может и такое случиться: привезет тебя твой шофер в город — да и посадит детей своих нянчить, суп варить». Выслушала ее Дого и задумалась: а вдруг соседка окажется права? Но все вышло совсем по-иному.
Она чувствовала себя поистине счастливой, вот только мешала ее же собственная бестолковость. Однажды жена Ойдова ушла в магазин, а Дого решила разжечь примус и сварить чаю, но нечаянно пролила денатурат, и, если бы не подоспела хозяйка, не миновать бы пожара. Хорошо, Дого не знала, где хозяйка держит спички, и не сумела их отыскать. Иначе трудно и представить, чем бы все кончилось. А в другой раз она оскандалилась в театре. В антракте Дого случайно отошла от своих и потерялась в толпе. Она очень испугалась и стала всех спрашивать: «Не видели ли вы жену шофера Ойдова? Ой, куда же она пропала!» — и начала кричать, точно в степи заблудилась.
И на ярмарке произошел с ней подобный же случай. Дого с семьей Ойдова бродила по выставочному залу. Чтобы не потеряться, она, как ребенок, судорожно цеплялась за подол жены Ойдова и вдруг оказалась одна. Не зная, что предпринять, она пошла следом за какой-то девушкой, надеясь в конце концов встретить своих. И вдруг Дого увидела популярную артистку театра. Дого бросилась к ней, будто век ее знала, расцеловала в обе щеки, стала расспрашивать о доме, о здоровье. Девушка с улыбкой спокойно отвечала ей, хотя видела старушку впервые. Дого рассказала, с кем и для чего она приехала в город, потом стала озираться и вдруг увидела Ойдова с женой и указала на них:
— Вот у них я и живу. Так я им благодарна за все!
Девушка с изумлением глядела на старушку. Потом она бросила взгляд на свои часики и наконец сказала:
— До свидания, бабушка. Мои родители дома. Вы заходите. — Она скрылась в толпе. Видимо, девушка приняла Дого за знакомую своих родителей. А Дого не успела спросить, где же они живут. И все-таки она вернулась к Ойдову очень довольная собой. Жена Ойдова сказала:
— Оказывается, в городе у вас много знакомых. Вы знакомы даже с известной артисткой…
— Нет, эта девушка из наших мест. Я никак не могу вспомнить, чья же она дочь…
Ойдов помолчал немного, а потом сказал решительно:
— Думаю, Большая мама, вы ошиблись, это городская девушка.
— Да нет же, тут и спорить не о чем. Это моя знакомая. Я только забыла, откуда она приехала, но знаю, что издалека.
— Вы же позавчера видели ее в театре, на сцене, вот вам и показалось, что она вам давно знакома. Она играла в пьесе главную роль.
Старушка вспомнила спектакль, который видела накануне, и вытаращила глаза от удивления. Всплеснув руками, она вскрикнула:
— Ой, и правда! Что теперь делать-то? — Она смутилась. «Вот дурная голова, все перепутала». А все дело было в том, что эта актриса много снималась в кино, всюду были расклеены ее фотографии — потому-то ее лицо и показалось Дого таким знакомым.
Дого посмотрела и военный парад, и финальные схватки борцов, и выступления детей — учащихся спортивной школы. От волнения у нее слезы наворачивались на глаза. Да, о таком счастье она и мечтать не могла.
Настало время возвращаться домой. Надом подходил к концу. Дого устала от обилия новых впечатлений, но старалась скрыть это от всех. И неотступно терзала ее мысль о том, чем же она ответит на заботу своих хозяев, уделивших ей столько внимания, оказавших ей такой почет. «До чего же немощна я стала — даже счастье для меня обременительно!» О возвращении домой она не тревожилась, наверное, ее отвезет Ойдов или Осор с золотыми зубами. Но случилось непредвиденное — Ойдов приехал с новостями: по приказу начальника автобазы шоферы, у которых были новые машины, должны отправиться в дальний рейс. Ойдова и Осора направили в Кобдо. Узнав об этом, Дого приуныла. Но тут выяснилось, что Высокий Жамба едет на юг. «Он обещал вас довезти. Не волнуйтесь, все будет в порядке. Жамба сейчас прибудет». А Дого уж подумала, что ей придется остаться в городе и ждать возвращения Ойдова. Узнав, что Жамба берется отвезти ее домой, старушка повеселела. Ойдов устроил ей пышные проводы. Дого быстро собрала свои вещи, и тут у ворот остановилась какая-то машина, послышался гудок. Это оказался Высокий Жамба. Широко шагая, он прошел через двор, с громким стуком распахнул дверь и, бросив взгляд на Дого, небрежно спросил:
— Так откуда же приехала эта старуха? А ну забирай свои пожитки и брось их в кузов к заднему борту. — Он говорил по обыкновению громко, бесцеремонно прошел через юрту и уселся на хойморе. Жена и дети Ойдова взяли то, что он назвал пожитками Дого, — узелок с одеждой да купленные в городе гостинцы: сахар, чай и фрукты — и отнесли все к машине.
Перед дорогой Дого и Высокий Жамба сели выпить чаю. Как всегда, Жамба много говорил и громко хохотал, с удовольствием ел и пил, а заметив бутылку водки, еще более оживился.
— Что, если принять немного? Пожалуй, плесну чуть-чуть. Пусть будет хорошая погода в тех краях! — С этими словами он налил пиалу и залпом выпил.
— Вы, мать, ешьте-пейте как следует. В пути остановок делать не будем. Поедем быстро.
Ойдов не вытерпел:
— Что-то ты разошелся! Смотри не потеряй по дороге нашу старушку.
Жамба сбавил тон, вытянул губы трубочкой:
— Не беспокойся, Ойдов, будет полный порядок. Посажу ее в кабину, довезу в целости и сохранности. Ты, Ойдов, сделал хорошее дело — показал ей надом. Здорово, правда? — Он вопросительно взглянул на Дого.
Дого согласно кивнула головой. Шофер, подняв большой палец, важно сказал:
— Жамба довезет до дома Большую маму.
Дого молча смотрела в его побагровевшее лицо, отметив, что он становится все многословнее. «Да он же совсем пьян. Тут и до беды недалеко. Эти городские ничего не боятся. Отчаянные люди! На дорогах много машин…» На минуту сердце сжал страх.
Когда Дого села в кабину, странное чувство охватило ее — и грустное, и радостное. За эти дни она привыкла к Ойдову, сроднилась с его семьей. Она не хотела плакать, но слезы сами полились из глаз. Ей стало стыдно, неловко, но она не могла справиться с собой. Старушка пригласила в гости жену Ойдова, раздала детям сладости, которые потихоньку от них купила в магазине, перецеловала их круглые черные головенки и дала каждому по нескольку тугриков на кино. Попрощавшись и произнеся пожелания скорой счастливой встречи, она тронулась наконец в путь.
Машина шла по городу. Снова мелькали высокие дома, в широких окнах отражалась улица. Дого уже привыкла к шуму большого города. Сердце щемило от разлуки.
Они выехали из города, теперь машина шла по степи. Высокий Жамба громко разглагольствовал, недовольный всем на свете, он дергал рычаги так, что все шестеренки скрипели, резко поворачивал баранку и тормозил с ходу, едва не стукаясь лбом о ветровое стекло. Руки у него, что ли, такие жесткие?
Все тело старой машины содрогалось, казалось, она вот-вот рассыплется. Но Жамбу это не трогало, он смотрел на дорогу и все больше прибавлял скорость. Так они одолели несколько перевалов. Хотя Жамба и не собирался останавливаться в айлах, они не раз заглядывали по дороге в юрты. Получив приглашение выпить чарку водки, Жамба спешил в юрту, устраивался поудобнее и начинал рассказывать о дорожных происшествиях, о том, как он участвовал в борьбе на надоме. Иногда Дого не выдерживала:
— Не пора ли нам ехать?
Он искоса холодно смотрел на нее.
— Куда спешить-то? Пустилась в путь — так не сетуй. Сейчас поедем. В мгновение ока доставлю тебя в твой Цахиурт. — А сам и с места не двигался.
Так они и ехали: то остановятся — стоят, то войдут в юрту — посидят, где можно проехать за одни сутки — едут двое. Наконец показался вдали и Цахиурт-сурь. Когда Дого снова вдохнула запах родного своего кочевья, когда вышла из машины и остановилась возле своей юрты, она почувствовала облегчение, точно разом отрешилась от всех неприятностей. После сутолоки и шума большого города ее поразила царившая вокруг тишина. Да, тихо было в этом глухом маленьком поселке. И юрта, маленькая, нахохлившаяся, показалась вдруг такой родной! Здесь ее звали мамой.
— Сынок, зайди, я чай сварю.
Но Высокий Жамба только щелкнул языком, сплюнул.
— Ну все? — спросил он холодно. И Дого, смутившись, повернулась к юрте.
— А платить вы собираетесь? — услышала она вдруг. — Уж не думаете ли вы, что я вез вас задаром?
Старуха замерла, ей подумалось, что он шутит, но Жамба, судя по всему, и не думал шутить. Высунувшись из окна кабины, он снова спросил:
— Так как же? Будете платить за проезд? Дого растерянно шарила по карманам.
— Сколько же надо?
— Пятьдесят тугриков. — Жамба широко зевнул.
У Дого были деньги, но теперь, после того как она дала по нескольку тугриков детям Ойдова, она боялась, что ей не хватит, чтобы расплатиться. Она вытащила весь свой капитал и спросила:
— А если не хватит, сынок, что тогда делать?
— Сколько тут у тебя?
— Тридцать пять. — Она протянула ему деньги. Жамба взял их, пересчитал.
— И больше нет?
— Нет, сынок, вот еще несколько монет, мелочь. — Дого высыпала мелочь из старого кошелька на ладонь и протянула Жамбе.
— Ну, тогда остальное потом отдашь.
— Конечно, сынок, ты заезжай, я одолжу у соседей и отдам тебе все. — Она очень разволновалась, даже голос сел. Жамба сгреб мелочь и сунул, не считая, в карман.
— Ну, прощай! — Он открыл и со стуком захлопнул дверцу машины, включил мотор, обдал ее сизым облаком отработанного газа и тронулся в путь. Дого подумала, что Жамба рассердился на нее за то, что она не заплатила ему полностью, страх сжал ее горло, и она тихо прошептала ему вслед:
— До свидания.
Но Высокий Жамба ее не слышал, он мчался, кидая машину из стороны в сторону. Дого постояла, посмотрела ему вслед и поплелась в свою юрту. Краем глаза она увидела, как опустились на землю дикие голуби.
Дохнула холодом осень, и оживились пастбища вокруг поселка Цахиурт-сурь. Несколько глубоких круглых впадин заполнила дождевая вода, так что образовались озера. Многие айлы, что прежде кочевали со стадами вблизи колодцев и брали из них воду для скота, теперь перебрались поближе к этим озерам. Холмы вокруг поселка покрылись густой зеленой травой — прекрасное пастбище для табуна. Некоторые айлы находились теперь совсем рядом с поселком. Настало время валять войлок, бить шерсть, теперь у людей было больше свободного времени: не надо было черпать воду из колодца, чтобы напоить скот. Некоторые поставили свои юрты недалеко от дороги и на попутных машинах возили в поселок кумыс и тарак.
Эта пора обычно навевала грусть на Дого — шоферы, которые ездили мимо ее юрты в остальное время года, останавливались у нее теперь очень редко; они, поднимая клубы пыли, проносились мимо: спешили в дальние айлы. Она грустно смотрела им вслед, и чувство, похожее на ревность, охватывало ее.
Когда Дого вернулась из Улан-Батора, весть о ее приезде разошлась по соседним айлам. Она и не знала, что после ее отъезда здесь поползли странные слухи. Кто первый пустил их — неизвестно, но люди говорили, что Дого уехала в город с каким-то старым шофером, бросила Дамирана. А некоторые шутники добавляли: «Говорят, не со стариком, а с молодым шофером сбежала». Мало кто верил этим сплетням, но все же они жили.
Узнав, что Дого вернулась, соседи спешили зайти к ней. Они никогда не бывали в столице и хотели услышать от нее новости, посмотреть, как теперь выглядит и сама Дого. И они поочередно являлись к ней в гости. Дого встречала их приветливо, угощала городскими конфетами, фруктами, показывала немудреные подарки, что преподнесли ей жены Ойдова и Осора и другие женщины: гребенку, расческу, пуговки для дэли, зеркальце, ленту и тесьму. Гости шумно обсуждали подарки. А Дого рассказывала им, как шли солдаты на параде, и было их много — как песку в реке. Колонна машин, говорила она, гудела так, что горы содрогались. А праздничный салют! А ярмарочный городок и товары в многоэтажном универмаге! А пьеса, что она видела в театре! Она рассказала, как на сцене переливались волны, светила луна и падали снежинки, как танцевала на проволоке девушка, а у фокусника изо рта сыпались монеты. Соседи, затаив дыхание, слушали ее рассказ и завидовали Дого, которой выпало такое счастье. Как хотелось им увидеть собственными глазами все эти чудеса. И они в свою очередь рассказывали Дого новости. Здесь собираются создавать госхоз. Если это произойдет, то центром объединения станет Цахиурт-сурь. Дого слушала их и радовалась.
Постепенно город со всеми его чудесами стал забываться. Если она сама не заводила разговора о поездке, то ее спрашивали об этом все реже и реже. Дого часто думала: «Хоть бы старик скорее вернулся, надо рассказать ему обо всем!»
Однажды Дого услышала, что к ним перекочевал один из самых дальних айлов, и она решила навестить соседей. Когда она приехала к ним, там гнали молочную водку. Говорят, что это счастливая примета, и Дого обрадовалась. Она немного посидела в юрте у соседей, отведала угощенья и отправилась домой.
Верблюдица шагала крупно, изредка срывая траву и листья с кустов, растущих вдоль дороги. Дого поднялась на увал и увидела свою юрту, верблюдов и коней у коновязи. Над крышей вился дымок, кто-то вышел из юрты. «Ой, это, кажется, мой старик», — едва не вскрикнула она и быстрее погнала верблюдицу. Вчера через тоно в юрту упала тень птицы, а это верная примета: если тень птицы упадет в юрту, приедет гость издалека. Вот ведь как получается: чуть только она уедет из дому, так обязательно гость пожалует. «Ну ничего, зато я привезу свежий кумыс», — подумала она. Она хотела подстегнуть верблюдицу, поторопить ее, но та заупрямилась, стала плеваться и снова потянулась к придорожной траве. Дого в сердцах резко дернула повод и несколько раз даже ударила ее плетью. Верблюдица присмирела, прибавила ходу и пошла спорой рысью. Проезжая мимо бугра, Дого увидела засевшую в рытвине, заросшей чием, машину, возле нее суетились люди. Дого заинтересовалась, решила подъехать поближе. Видимо, спустил баллон, несколько человек накачивали камеру. Остальные сидели или лежали на траве. Поравнявшись с ними, Дого поздоровалась:
— Добрый день! Благополучен ли ваш путь?
Парни с любопытством смотрели на нее, несколько голосов ответили на приветствие. Все они одного возраста, наверно, едут в город учиться. «Раньше парни уезжали из родного дома только в армию, а теперь едут и учиться, и работать. Настало мирное время». Ей захотелось рассказать им, что она тоже бывала в городе, пусть удивятся.
— Наверное, в город едете?
Ответа не последовало.
— Да, в городе хорошо…
Но и эти ее слова были встречены молчанием, никто не проявил к ней интереса. Она подумала про себя: «Не одни вы в город ездите, другие тоже побывали!» Дого потянула за повод, чтобы повернуть верблюдицу, но вдруг один из тех парней, что накачивали колесо, обернулся, внимательно посмотрел на Дого и подошел к ней, вытирая пот со лба. Парень в кожаной куртке и черной кепке почтительно поздоровался с ней.
«Чей он? Я его совсем не знаю. Может быть, встречала, когда в город ездила? — подумала она, отвечая на приветствие. — Нет, совсем незнакомый парень».
А парень с улыбкой обратился к ней.
— Как вы себя чувствуете? Да вы совсем молодцом. Когда я был маленьким, то мечтал быть в старости таким, как вы, — говорил он, как будто давно знал ее.
Старушка смутилась: «Да он, как видно, знает меня».
— Ты чей, сынок? Из нашего аймака?
— Вы мама нашего учителя. Я помню, как однажды в мороз я пришел на занятия в рваных гутулах и вы пришили мне подметку.
— Наш учитель был очень хороший. Он показывал нам буквы, учил считать, — заговорили все разом. — Он часто говорил нам: «Не приходите в школу с невыученными уроками, не сердите меня».
Дого слушала их молча.
— Вот оно как… А я и не помню. А теперь ты где работаешь, сынок?
— Преподаю в университете. — Он вынул из кармана коробку папирос, открыл и протянул ей. Старушка уложила верблюдицу, взяла из коробки папиросу, затянулась. «Вот и они вспоминают моего сыночка, как и мы со стариком. Его помнит даже учитель самой главной нашей школы, самой большой в государстве».
А парень подошел еще ближе, наклонился, подставил щеку. Дого поняла, что он хочет пожелать ей счастья, она слезла с верблюдицы и поцеловала его в обе щеки. Она решила угостить парней кумысом, что везла в тороках.
— Выпейте кумыса, ребятки. Наверное, пить хотите. — Она достала из войлочного футляра один из кожаных сосудов. Завидев кумыс, все подошли ближе.
— Пейте, пейте!
Они подходили по очереди, подзывали друг друга, с удовольствием пробуя свежий кумыс. А Дого хотелось еще поговорить с парнем в кожаной куртке.
— Мы живем тут, в поселке Цахиурт. — Она указала на видневшиеся вдали дома. — Загляни к нам, если будешь еще когда-нибудь проезжать мимо, я покажу тебе портрет твоего учителя.
— Конечно, непременно заеду по пути, — сказал он.
Передаваемый из рук в руки бурдюк вернулся к ней почти пустой. Парни наконец-то накачали камеру.
— Спасибо, бабушка!
— Очень вкусный был кумыс!
— Благодарим вас, — слышалось со всех сторон.
Дого уравняла вьюки, села на верблюдицу, пожелала им счастливого пути и поехала домой. Услышав, как взревел мотор, она оглянулась, помахала парням — в ответ ей дружно взметнулись вверх руки.
Легко было у нее на душе. Погоняя верблюдицу, она подъехала к дому. Навстречу ей вышел обветренный, загорелый Дамиран, поздоровался и спросил:
— Ну, как дела?
— Хорошо съездила. А ты как?
Они смущенно оглядели друг друга, испытывая какую-то неловкость, точно едва знакомая молодая пара, потом вдруг поспешно обнялись, словно стыдясь чужих глаз, хотя вокруг не было никого. В их глазах блеснули слезы радости.
Старики делились новостями, накопившимися за время разлуки. Дого рассказала о своей поездке в столицу, а Дамиран поведал ей о том, как он в грозу едва не потерял овец, говорил, что овцы стали жирными, что, наверное, он получит премию.
Считается, что женщины очень много говорят, но Дого, пока они беседовали, успела развести огонь, вскипятить чай и накрыть на стол. А сама тем временем рассказывала о том, как встретила парня, которого сын в свое время учил читать. Теперь этот парень сам преподает в большом институте.
Казалось, никогда еще не было такого тихого летнего вечера. И чай был необыкновенно вкусен, и еда отличная, и беседа приятна.
Зашло солнце. Пришли старики соседи, любители выпить. Они распили бутылочку водки и пустились в разговор со старым Дамираном.
— Дамиран, а ты знаешь, что, пока тебя не было, твою старуху украли шоферы, — хохотали они. Дого засмеялась тоже и пригрозила, если они не замолчат, вылить им на голову горячий чай.
Настала зима. Цахиурт-сурь точно согнулся под тяжестью снега. Снегу намело между домами, сугробы доходили до самых крыш, перегородили дорогу.
Небо затянуло мутной пеленой, то и дело начинает падать снег, в степи метет поземка.
Старик Дамиран поставил свою юрту первой с юга, точно ища укрытия и защиты от ветра. На первый взгляд Цахиурт-сурь кажется таким же, как всегда, но внимательный взгляд заметит тут много перемен. Перед кучей аргала появилась копна сена, укрепленная со всех четырех сторон жердями, сверху ее накрыли досками. Возле копны стоят косилки — по две в ряд. Они принадлежат объединению, о котором так много говорили осенью. Дого взялась присматривать за инвентарем. Тут же неподалеку виднеется небольшой сарайчик, стены которого утеплены толстым слоем навоза, внутри насыпали сухого навоза, который служит подстилкой для скота. Может быть, старики построили этот теплый хлев для своей верблюдицы? Нет, они недавно получили от объединения несколько породистых баранов, привезенных с Хангая. Они строили этот хлев не покладая рук, носили сухой навоз с соседней стоянки, а сегодня утром старый Дамиран уехал к соседям, чтобы пригнать баранов и своих овец — всего около десятка голов.
Дого часто приходится сражаться с шоферами, которые пытаются взять жерди, чтобы согреть воду для мотора. Они не раз уже хотели утащить их потихоньку и спрятать, но Дого не позволила. «Как вам не стыдно! А что бы вы делали, если бы не было дров? Можно же согреть воду для мотора, как и раньше, — разжечь аргал. Это ведь не мое, а государственное имущество», — сердится она. А те и не обижаются на ее воркотню. «Наша Большая мама не просто в Улан-Батор съездила, она настоящим красным революционером стала»[77]. «Если каждый, кто побывает в столице, станет таким принципиальным, нам не жить», — шутят они. Старушка иной раз и сердится на них, да не в ее характере долго помнить обиду.
Из юрты один за другим выходят люди. Одни одеты по-городскому, другие — в одежде степняков. Оживленно разговаривая, они идут к машине. Лица разрумянились, губы лоснятся от жира. Холодный ветер треплет полы шуб. Каждый туже затягивает тесемки под подбородком, плотнее укутывает шарфом шею и, усаживаясь в машину, поправляет дэли, чтобы не продуло, — впереди долгий путь.
Возле юрты маячит одинокая фигура Дого. На ней длинный коричневый меховой дэли с обшлагами, туго перетянутый поясом. Из-под длинного подола виднеются лишь загнутые носки гутулов. Дого внимательно следит за тем, как отъезжающие устраиваются в машине, словно хочет убедиться, что они устроились удобно. Она стоит, чуть наклонив голову набок, готовая в любой момент прийти на помощь. Шофер — молоденькая невысокая женщина в больших белых валенках — проверяет, все ли уселись в машину. Она шагает широко, как мужчина, подходит к машине и решительно берется за заводную ручку. Потом быстро вскакивает в кабину и дает газ. Высунувшись до половины из окна, она кричит Дого:
— Мама, сделайте, как я наказывала! Зимой человек должен быть хорошо одет!
Дого подходит ближе и, слушая ее, кивает головой.
— Постараюсь, дочка. Если встретишь наших в пути, скажи, чтобы заезжали в гости. А увидишь жену Ойдова, скажи, что я караулю сено объединения, ухаживаю за племенными баранами.
Девушка кивает в ответ. Кто такие «наши», девушка поняла: это знакомые и незнакомые шоферы. Дого уверена, что девушка знает их всех. Машина тронулась с места и пошла вперед, разрезая снежные сугробы, покачиваясь на ухабах, взметая снежную пыль.
Дого привычно подняла руку:
— Счастливого пути!
— Счастливо оставаться, — донеслось в ответ.
Люди, ехавшие в кузове, тоже помахали ей, и старушка долго стояла, потирая озябшие руки, шевеля занемевшими пальцами. Машина выехала на шоссе, повернула на север и, прибавив скорость, скрылась из глаз.
— Вот и уехали, родные! Только бы погода не испортилась, не помешала ехать, — говорила она сама с собой, возвращаясь в юрту. — Да, теперь и женщина села за руль. По-моему, она надежно держит его.
Край неба на северо-западе потемнел, стал почти свинцовым. От снега все бело вокруг. Цахиурт едва виден, как в тумане. Трудно определить, который час, очевидно, уже полдень. Машина давно скрылась из виду, а Дого все казалось, что она слышит гул мотора — то ближе, то дальше, то отчетливее, то глуше…
Когда она вошла в юрту, табачный дым еще не рассеялся и клубами уходил в тоно, вокруг печки валялись окурки папирос и сигарет. Всюду лежали смятые матрацы и подушки, на посудном шкафчике и на столе стояли грязные пиалы с остатками чая, груды мисок, деревянные тарелки с маслом, печеньем, борцогами. Едва переступив порог, Дого принялась наводить порядок: собрала пиалы, миски, поправила сбившиеся половики.
Она вымыла посуду и сварила чай. Закончив дела, вышла взглянуть на небо. Солнце заметно склонялось к западу, а небо совсем потемнело. Снег почти скрыл очертания далеких предметов. Дого поправила кошму, закрывавшую груду аргала с подветренной стороны, и стала смотреть в ту сторону, откуда должен был прийти Дамиран. Ничего не видно… А с юга уже надвигалась поземка, ветер поднимал снег с дороги. «Что, если старик на обратном пути попадет в пургу? Ну да он дорогу знает». И тут же новая мысль вытесняет первую: «Что же я стою-то? Надо сварить чай. Они же совсем замерзнут!» Она уходит в юрту, но продолжает прислушиваться к доносящимся снаружи звукам. Иногда ей кажется, будто она слышит гул мотора, но нет, кругом тихо. Она не может усидеть на месте, то и дело выходит из юрты — посмотреть на дорогу. И ни на минуту ее не покидают беспокойные мысли: «Не замерзли бы. Как они доберутся?..»
Люди, которых она только что проводила, напоив чаем, рассказали ей, что у одной из машин случилась поломка и они не смогли ее устранить. Вот и наказывала ей девушка-шофер послать им горячего чаю и теплую одежду с попутной машиной. Старая Дого беспокоилась и о своем старике, и об этих незнакомых ей людях, потому и сновала взад-вперед, как челнок. Солнце уже клонится, а до сих пор ни одной машины не видно. Пурга усиливалась, а вместе с ней росло беспокойство старой Дого. Наконец она решилась: успеет дойти сама, солнце еще не скоро сядет. Она налила в термос только что сваренный чай и уложила его в войлочный футляр. Чайник с чаем она поставила на горячие угли, чтобы Дамиран, если он придет в ее отсутствие, мог выпить горячего чаю с мороза. Она надела теплую шапку, взяла термос и вышла навстречу пурге. Вспомнив разговоры о том, что замерзающему хорошо дать масла, Дого вернулась, отрезала кусок сливочного масла, завернула его и положила за пазуху. Термос с чаем она повесила за спину и, зажав в руке кнут, пошла, опираясь на его черенок. «А вдруг не вернусь дотемна?» — подумала она, шагая по снежному полю.
Ветер выл и свистел, толкал ее в спину. «Сейчас-то идти легко, а вот каково-то будет возвращаться…» Один холм, другой… Машины нет как нет. «Вернись, пока видна юрта, не ходи далеко», — слышалось ей в свисте ветра. Снег бил в лицо, слепил глаза. «Говорили, машина недалеко. Наверное, она за тем бугром», — думала она и шла дальше. Взобравшись на очередную вершину, она и там ничего не увидела. «Ну, значит, они где-то здесь, на южном склоне, где же им еще быть». И она снова шла в вихрях клубящегося снега.
Она поднялась на южный склон. Ничего. И впервые появилась предательская мысль: «Очевидно, я сбилась с пути. Не обращала внимания на приметы, вот и потеряла дорогу. Вот дурная голова!» Она пыталась отыскать дорогу, но вокруг бурлило снежное море. Кажется, и солнце уже село. Теперь она не видела больше и домов поселка. «Где же дорога?» Ей показалось, что дорога слева. Прошла еще немного, остановилась, прислушалась. Слышно было, как шуршат снежинки, падая на шапку и дэли. Дого откашлялась и крикнула. Никто ей не ответил. «Наверно, дорога справа. Вот найду ее — отыщу и машину, и людей». Она пошла вправо, теперь ветер задувал сбоку. Наконец она почувствовала, что под ногами действительно какая-то дорога. «Может, и не та, но все-таки дорога», — обрадовалась она и зашагала вперед. С каждой минутой становилось все темнее, и вскоре ее окутала плотная мгла. Дого остановилась, крикнула. Внезапно гулко застучало сердце, задрожали колени. Она снова крикнула. Никакого ответа. «Что же никто не отзывается?» — бормотала она и, нащупывая дорогу кнутовищем, сделала еще несколько шагов. Из кустов при ее приближении вспархивали испуганные птицы, укрывшиеся от ветра, и она вздрагивала от неожиданности.
Дого упорно продолжала поиски. Иногда она останавливалась, искала знакомые приметы. «Наверно, слишком далеко взяла вправо. Жаль возвращаться — столько уже прошла. А говорили, что машина совсем рядом», — шептала она и шла все дальше. Вдруг будто кто-то накинул ей на ноги аркан и резко дернул — она упала навзничь, выронив термос с чаем. Оказалось, она запуталась в кустах, невидимых под снегом.
— Вот еще, не хватало ногу сломать! — пробормотала она и встала, в темноте шаря рукой по снегу, отыскивая термос. Вот он! Но что это? Рука нащупала горячую влагу — термос разбит. — Вот незадача-то, вот незадача! — проговорила она, поднимаясь. Она постояла, пытаясь определить по ветру направление, в котором нужно идти. Вот ведь как получилось. Термос был единственной стоящей вещью в доме, старик всегда брал его с собой в дорогу. «Ох и отругает же он меня завтра!» Ее окружала кромешная мгла, невозможно понять, куда нужно идти. Она помнила твердо, что пурга началась на севере, и если идти против ветра, то придешь к дому. «Да, видно, придется возвращаться. Зря только я вышла». И она повернула против ветра — в сторону дома. Снег бил в лицо, не давая идти вперед, но Дого, собрав все силы, шла и шла наперекор ему. В темноте она давно потеряла дорогу и любой темный предмет готова была принять за машину. «Нет чая, так хоть масло принесу людям». Она спотыкалась, путаясь в зарослях караганы, но так и не бросила войлочный футляр, где хрустели осколки стекла. Дого шла к людям… От холода зуб на зуб не попадал, дрожь охватила ее с головы до ног. Она хотела положить в рот кусочек масла, но подумала, что тогда ей нечего будет дать людям, и не тронула масло. Ветер дул навстречу, пробирал до костей, голова, грудь, ноги точно одеревенели, она еле двигалась. И все-таки шагала, закрыв глаза. Не видно ни юрты, ни машины. В отчаянии она громко крикнула раз, другой. Молчание… Сделала еще несколько шагов. Все поплыло перед глазами… Она увидела что-то темное на снегу, опустилась на колени… Это была та самая долина, где она всегда собирала аргал… Дого простерла руки, точно умоляя о пощаде свистящую пургу… и упала. Перед глазами сверкнул огонь: то ли звезда упала, то ли вспыхнул свет большой лампады.
К утру пурга утихла, небо посветлело, солнце взошло точно умытое.
Застигнутые пургой в степи Левша Ойдов, Осор с золотыми зубами, Горбун Ванчик, Демид и остальные шоферы, разгребая лопатами снег, пробили траншею и добрались до поселка Цахиурт-сурь.
Дверь юрты Дамирана была засыпана снегом. Они отгребли снег от двери и вошли. На них пахнуло холодом давно не топленного дома. Возле печки лежал сугробик снега, который залетел в незакрытое тоно. Шоферы, недоумевая, куда же могла уйти Дого, решили развести огонь и вскипятить чай, чтобы согреться после бессонной ночи в степи. Видимо, старики ушли куда-то по делам… Парни вымели снег из юрты, разогрели приготовленный Дого чай, напились, поговорили и двинулись в путь. Вскоре они увидели застрявшую в снегу машину. Шофер жег покрышки, он дрожал от холода. Товарищи его обрадовались, что нашли парня живым и здоровым, ругали за то, что он остался возле машины, вместо того чтобы идти в поселок. Потом они все дружно принялись за ремонт, перебрасываясь шутками: лучше бы он сидел в поселке Цахиурт-сурь возле Большой мамы. И вдруг Демид обратил внимание, что невдалеке что-то темнеет.
Они пошли посмотреть, что же там такое.
…Старушка Дого упала, не дойдя всего пятисот шагов до того места, к которому стремилось ее большое сердце.
Цахиурт-сурь теперь уже стал совсем другим. За тремя рядами старых домишек, на холме, возник новый жилой центр — здесь построили три современных жилых дома. Тут же стоит и ряд новых белых юрт. Бригада из пяти человек строит еще один дом. Рабочие, громко переговариваясь, кроют крышу железом. Несколько голеньких малышей гоняют степных голубей.
Возле большого нового дома с широкими окнами выстроились в ряд машины. На двери дома, судя по всему недавно сданного в эксплуатацию, видна вывеска: «Столовая бригады Цахиурт сельхозобъединения „Путь“». Войдем в это здание. За длинными столами, покрытыми новой, остро пахнущей клеенкой, сидят шоферы. В кухне дым коромыслом — там суетятся повара. Слышатся громкие голоса, стук ложек, одни уже поели и курят, отодвинув тарелки в сторону, другие с аппетитом уписывают суп. Один из шоферов говорит, откидываясь на спинку стула:
— Нет, что странно. И мука, и мясо, и овощи — кажется, все есть. И все-таки в этой столовой готовят невкусно. Не то что дома…
Его сосед держит ложку в левой руке.
— Ты прав. Люди делают, конечно, большое государственное дело, но им не хватает души Большой мамы.
Это Ойдов, наш старый знакомый. Сидящий в углу мужчина громогласно, густым басом подхватывает, подняв вверх большой палец:
— Твоя правда!
Это Высокий Жамба, конечно.
Они говорят о старой Дого; пять лет назад покинула она этот бренный мир, но память о ней жива.
Старая Дого, слабый телом, но сильный, духом человек…
Перевод Л. Карабаевой.
© Перевод на русский язык «Прогресс», 1976
На северном склоне горы Шинст[78], в глубине зеленой чащи, есть убежище, известное под названием «Медвежья берлога». С наступлением зимних холодов здесь поселились четверо молодых мужчин. Пришли они сюда в белых, как шкура северного медведя, шубах из овчины и козлиных дохах. Никто не знает, кто и когда построил это убежище. Старожилы рассказывали, будто здесь прежде укрывались от непогоды охотники на изюбрей и кабанов. А еще шла молва о том, что когда-то в убежище скрывался какой-то беглец, пока не был обнаружен. Люди говорили, что однажды у дверей «Медвежьей берлоги» видели бурого таежного медведя. С той поры убежище и получило это название.
«Медвежья берлога» — домик с низенькими бревенчатыми стенами, на два тохоя[79] поднимавшимися из земли, и с узеньким, как глаз мыши-полевки, оконцем. Лучи солнца, проникающие сквозь окошко, покрытое тонким ледяным узором, слабо освещают домик — в убежище почти всегда темно.
Трое парней расположились в «Медвежьей берлоге». В домике тишина, только слышно, как трещат, разгораясь, дрова в массивной чугунной печке. Мужчина, сидящий возле печки на чурбаке, греется, повернувшись боком к огню. Двое других лежат на нарах, облокотясь на пушистые подстилки. Лица у всех троих хмурые, и оттого кажется, будто они повздорили между собой. На грязной деревянной подставке, стоящей возле печки, в беспорядке валяются алюминиевые тарелки и эмалированные кружки. Между приготовленных для печки поленьев чернеет маленький котелок с остатками жидкого чая на дне.
Парень, сидящий возле печки, — на тыльной стороне руки у него наколото изображение не то листа, не то сердца — наклонился, поднял с пола обрывок смятой газеты, расправил его, но информацию о заготовке кормов в алтайских кочевьях и об обязательствах коллектива столичного деревообрабатывающего завода читать не стал. Он помолчал, уставясь в газету невидящими глазами, и, облизнув губы, сказал:
— Дело дрянь! К сожалению, даже табаку нет…
— Вот и пиши теперь свои стихи… — откликнулся один из лежавших на нарах. Парень, сидевший у печки, возмущенно взглянул на говорившего и, убедившись, что его просто подначивают, с вызовом сказал:
— Ну и буду писать! Что из этого? Умею ведь…
— Ну, так ты ведь только для нас стихотворец… А кроме того, — он понизил голос, — ты слышал, конечно, пословицу. «Под свалявшейся шерстью — аргамак, а под тулупом — храбрец»[80]. Ты, видно, думаешь, что поэты как только появляются на свет, так сразу же начинают писать стихи: «В широкой безмятежной степи колышутся нарядные цветы».
— О, нет! Люди, подобные нам… — с жаром начал парень, которого называли Стихотворцем. Он не договорил, раскрыл дверцу печки, отвернулся от пахнувшего на него жара, поморщился и, немного отодвинувшись назад, подбросил в огонь дров. Однако его собеседник вовсе не собирался молчать.
— Правда ли, что люди, пишущие стихи, получают за это немалые деньги? Ты хоть в столовую нас пригласи…
Его сосед, лежащий рядом на нарах и с недовольным видом теребивший штанину, поднял кверху ноги в больших валенках, покачал ими, как конь, отбивающийся от назойливых мух, и, резко приподнявшись на своем ложе, сказал:
— Столовая, столовая… Ты бы помолчал лучше… И так в желудке урчит, сил нет… — Он пригладил давно не мытые лохматые волосы и сорвал с гвоздя охотничье ружье. Медленно оттянул затвор ружья и, направив его на подслеповатое оконце, заглянул в ствол. — Да у этого дрянного ружьишка ствол совсем заржавел! — Он сгреб с нар старенькую беличью шапку, нахлобучил ее на себя и, выхватив из-под изголовья нар патронташ, проговорил: — Я решил… Иду… Будь что будет…
Стихотворец обернулся и грустно посмотрел на него через плечо.
— Друзья, может, не стоит горячиться? — сказал он. — Я-то что. А вот как Жама?
Парень на нарах приподнялся.
— Давайте решим этот вопрос голосованием… — Он соскочил с нар и подняв руку, встал, ссутулясь. Он был очень рослый, и встать во весь рост ему не давал низкий потолок. Стихотворец, подперев лицо руками и пристально глядя на дверцу печки, затряс головой, выражая несогласие.
Парень с кремневкой сказал:
— Ждать да мучиться от голода ни к чему, — и громко проглотил слюну. Черные глаза его поблескивали в глубоких глазницах, как вода в колодце. Он решительно переступил подол шубы, которую накинул на плечи тот, кого называли Стихотворцем, шагнул к двери, распахнул ее и, обернувшись, гордо заявил: — За свои поступки я отвечаю сам. Бояться вам нечего. Не хочу связываться с такими трусами, беру все на себя. — Он вышел.
Все трое были лесорубами из Булгатского госхоза, находящегося километрах в шестидесяти от убежища.
В самый разгар работы несколько раз выпадал снег. Деревья на горе, покрытые белоснежными шапками, стояли, угрюмо согнувшись под тяжестью снега, и серебрились, как соболий мех. Из глубины леса доносилось лишь глухое эхо стука топоров да стрекотание соек. Изредка раздавался грохот машины, подвозившей дрова, он сливался с рокотом трактора, корчующего пни. В безлюдной тайге только над убежищем лесорубов вился, рассеиваясь в морозном воздухе, дым из печи. В лунную ночь после первого снегопада на фоне белого снега под деревьями смутно голубел дымок от костра. Вокруг стояла тишина. Вверху темнело синее небо, мерцали яркие звезды, будто подвешенные к веткам высоких деревьев.
Парень, которого товарищи называли Стихотворцем, вышел из домика и остановился, зачарованный красотой тайги. Вдруг показалось ему, что рядом качнулась ветка. Он пригляделся, и ему почудилось, что за деревом притаился какой-то зверь. Восторженное настроение как рукой сняло. В душе шевельнулся страх. «Волк!» — подумал парень и сразу представил себе, как красноглазое чудище, оскалив зубы, набрасывается на него. Сердце замерло, глаза наполнились слезами. Не было сил даже закричать. Он рывком распахнул дверь «Медвежьей берлоги» и вбежал в дом, бросив на дворе свою шубу. Товарищи, которые весело разговаривали, сидя за столом, с удивлением уставились на вошедшего, а он, заикаясь и с трудом выдавливая из себя звуки, произнес сиплым голосом: «Волк!»
Все зашумели, один из лесорубов схватил кремневку и выскочил из убежища. Он выстрелил в воздух и, проявляя неуместную храбрость, громко крикнул. Эхо отозвалось в тайге. Он отыскал шубу, брошенную Стихотворцем, и принес ее в дом.
Лесорубы снова уселись за ужин, и начались рассказы о встречах с дикими животными. Кончили тем, что каждый должен вернуться домой в волчьем тулупе. Утром все вместе пошли по следам ночного пришельца и выяснили, что напугавший их товарища зверь был копытным. Причем, оказывается, к домику приходило не одно животное, а целое стадо изюбрей — около десятка. Изюбри вообще-то очень чутки и осмотрительны, но за ними водится привычка близко подходить к жилью — их привлекает запах дыма. И это стадо пришло, почуяв дымок из трубы жилища лесорубов. Судя по следам, стадо изюбрей, испугавшись холостого выстрела, убежало в тайгу.
Товарищи долго потешались над Стихотворцем: вот так храбрец, удрал, испугавшись изюбря. Но самому ему хотелось получше рассмотреть изюбрей — это чудо тайги, — и он принялся осторожно и внимательно наблюдать за всем, что происходит вокруг. Однажды вечером, когда лесорубы возвращались из лесу, неся на плечах пилы и топоры, их внимание привлек треск веток и топот копыт по снежному насту. Вскоре из-за гигантских деревьев выскочило стадо изюбрей с громадными ветвистыми рогами. Таежные красавцы, не обращая внимания на людей, промчались мимо, обдав их терпким запахом и клубами белого пара. Не успели лесорубы опомниться, как следом за изюбрями на тропу выскочил степной волк. Увидев людей, он внезапно остановился, поджал хвост и скрылся за соседним холмом.
Встреча с изюбрем — добрая примета, и лесорубы, обрадованные тем, что судьба подарила им этот счастливый случай, работали весь день с необычайным подъемом. Они снимали кору с деревьев, распиливали толстые бревна и складывали их кубами.
Однажды утром они заметили знакомое стадо изюбрей, пасущихся возле уложенных в поленницы дров. Казалось, они здесь и ночевали. Лесорубы двигались осторожно, стараясь не спугнуть животных, впервые доверившихся людям. В те дни, когда изюбри не приходи ли на лесосеку, настроение у парней падало, если же лесные гости появлялись вновь, в бригаде царило веселье. Полагая, что свет может привлечь изюбрей и послужить им защитой от хищников, лесорубы стали вешать керосиновый фонарь на дерево у входа в «Медвежью берлогу». Стихотворец по этому поводу даже сочинил стихи:
Даже дикие изюбри Хангайской тайги
Не чуждаются человека…
Почему же ты, милая девушка, не замечаешь моей любви?
И все же настал день, когда один из лесорубов поднял ружье и прицелился, увидев, что стадо снова появилось на лесосеке. Случилось это вот как. Четверо суток назад бригадир лесорубов Жама ушел на центральную усадьбу госхоза — он должен был принести продовольствие и зарплату. У рабочих осталось лишь две поварешки муки и несколько головок лука, и этот запас был съеден в первый же день. К концу третьего дня лесорубы обессилели настолько, что совсем не могли работать. Они не выходили из дома и решили пить пустой чай, чтобы хоть как-то справиться с голодом.
А бригадир Жама тем временем шагал по утрамбованной автомобильной дороге, проложенной у подножия горы Шинст. Обливаясь потом, он тащил маленькие детские саночки, на которые положил мешок с продуктами, крепко привязав его ремнем. Сверху он набросил свою короткую шубу из овчины. Холодный зимний ветер обжигал лицо.
Осенью, как только закончили уборку урожая, Жама взял отпуск и поехал в дом отдыха. Отдохнул хорошо, поправился, поздоровел и благополучно вернулся домой, где его ждали жена, работавшая поваром в больнице, и двое детей. Он пробыл дома с семьей несколько дней и только собрался на работу, как его вызвал заместитель председателя госхоза и сообщил, что он направляется бригадиром на лесосеку, расположенную на северном склоне горы Шинст.
Весной Жама обычно пахал землю, осенью убирал хлеб, и хотя почти всегда он был среди передовиков, его портрет на Доске почета не появлялся ни разу. Когда же подводили итоги года, имя Жамы упоминалось в числе передовиков, его награждали почетными грамотами профсоюза и — в качестве премии — преподносили термос или рубашку, а однажды даже подарили авторучку — тут его характер не помеха. Как-то раз из столицы приехал корреспондент и попросил Жаму рассказать о методах работы, поделиться опытом. Но тот отшутился: «Да что я могу сказать! Не работал бы — в рот нечего было бы положить! Ни красть, ни изворачиваться я не умею. Какой есть, такой есть». После этого случая Жама прослыл человеком неуживчивым.
А госхозовцы нарочно назначали этого ершистого человека бригадиром. Дело в том, что, когда под начало Жамы попадали люди ленивые или упрямые и скандальные, он всех заставлял работать. Была у Жамы еще одна странная особенность: когда ему поручают какую-либо работу, то он ни за что не согласится сразу, непременно начнет отнекиваться: «О, я не смогу, пожалуй, справиться с этим!» Но чуть только возьмется за дело, все у него так и спорится. На сей раз начальник госхоза дал ему в бригаду трудных парней. Один был осужден за драку и только что вышел из исправительной колонии, а другой любил поговорить о своей склонности к художественному творчеству и пил, третий же работал прежде кочегаром, но решил уйти с тяжелой работы.
Когда ему поручили возглавить бригаду лесорубов, Жама по привычке сказал: «Эх! Не справлюсь я, пожалуй!» Но заместитель председателя госхоза даже не обратил внимания на эти слова.
— Так вот, ребята уже ждут тебя на улице. Парень, вернувшийся из заключения, и тот, что любит выпить, — оба приехали сюда работать, решили начать трудовую жизнь. Ты постарайся узнать их получше, выясни, к чему они больше склонны. И поскорее езжайте на участок. — Выслушав его на ходу, Жама вышел из кабинета. Назавтра после полудня он вместе с тремя спутниками уже был на северном склоне горы Шинст…
Итак, Жама шел в госхоз. В самом начале пути он попросился на грузовик, который вез дрова в госхоз, решил там и заночевать — в кузове. Но в этот день выпал глубокий снег, и машина то и дело буксовала, так вот и случилось, что в первый день он до центра госхоза не добрался. Проведя ночь в открытой машине, Жама слегка обморозил пальцы на ногах, впрочем, это обстоятельство не очень его печалило. Он спешил добраться до госхоза, получить зарплату, запастись продовольствием и поскорее вернуться назад. Он заскочил домой, оттер снегом обмороженные пальцы и побежал в правление госхоза. Счет ему подписали быстро, но у кассира не оказалось денег, и день пропал даром. Наутро выяснилось, что деньги в кассе есть, но бухгалтер запер сейф с документами и уехал в какую-то бригаду. Когда Жама снова пришел в правление, потеряв еще один день, кассир заявил, что он выдал зарплату отпускникам и денег у него не осталось Жама не сдержался, вспылил и, схватив со стола кассира грохнувшие костяшками деревянные счеты, сердито крикнул:
— Что вы за люди такие! Вы же знаете, что там, в лесу, сидит без продуктов целая бригада. Они за весь месяц не получили зарплаты. Неужели у вас нет ни капли жалости?
— Да что их жалеть, говорят, там у вас одни драчуны да пьяницы, — пренебрежительно сказал кассир. — Войдите в наше положение. Были бы в кассе деньги — другой разговор.
Жама окончательно вышел из себя:
— Подумай только! Три дня люди сидят без крошки во рту! Они же все-таки люди и работают день и ночь, чтобы у вас в конторе было тепло.
Бухгалтер прервал его:
— Послушай, Жама, не волнуйся ты попусту. Побудешь дня два дома, посидишь в тепле и поедешь. Сегодня суббота, приходи послезавтра. Деньги будут во второй половине дня.
Жама снова разъярился:
— Ну и бессердечный же ты человек. Там ведь люди голодные сидят, можешь ты это понять! Ведь это же просто преступление — так относиться к людям! Вот так мы и толкаем их на дурные поступки.
— Ты считаешь, эти парни исправятся, увидев твою доброту и внимание? Ничего подобного! Да и что я могу сделать? Придется тебе сидеть и ждать!
Жама поднял счеты так, что костяшки снова грохнули, и швырнул их в кассира. Потом схватил с прилавка большой замок и запустил в бухгалтера.
— Вам бы только заставить людей работать! А потом вам до них и дела нет!
Жама сердито расшвырял поленья, сложенные возле печки, одно из них угодило в окно, и стекло со звоном разлетелось. Кассир, крупный сильный мужчина, испуганно завопил: «Караул! Спасите! Убивают!» Бухгалтер — франтоватый здоровяк — прошмыгнул за спиной Жамы и пополз на четвереньках, намереваясь спрятаться под стол. В маленькой, тесной комнатке после всей этой суматохи поднялась пыль, и люди, сбежавшиеся на крики кассира, начали чихать и кашлять. Жама бросился вон из комнаты. Он забежал домой, схватил ключ от кладовки, взял часть припасенного к Новому году бараньего крестца, сунул его в мешок, потом положил туда папиросы, бутылку водки, печенье, масло, уложил мешок на детские санки и, выйдя из поселка, зашагал к горе Шинст.
Только когда он оказался в открытом поле, Жама попытался вспомнить, что же все-таки произошло. Госхозовский поселок уже скрылся из глаз, в поле поднялась поземка, и Жама почувствовал, как злость куда-то улетучилась и на смену ей пришло уныние. «Да, наломал я дров… Мне это наверняка даром не пройдет. Хотя выгнать, я думаю, не решатся. Да, некрасивая история получилась! Шуму наделал на весь поселок… И представитель милиции как на грех явился. Стекло разбил… Хорошо хоть все благополучно кончилось, мог человека изувечить. Но все равно, суда не миновать. Бедная моя женушка! Бедная моя Норжма! Что с ней стало, когда услышала обо всем? Подумала, вероятно, что я с ума сошел… Новый год скоро, а я сыну и дочке хоть бы конфет купил… Наверное, за всю жизнь их ни разу и не поцеловал… А ведь дети у меня хорошие, учатся отлично. Ну да что теперь делать… Поскорее бы добраться к моим парням. Наверное, не раз уже выходили на дорогу, терпение потеряли… А вдруг они решили, что я попросту сбежал домой, что до них мне и дела нет?»
То ли оттого, что ему стало жарко от быстрой ходьбы по заснеженной дороге, то ли потому, что его мучили стыд и раскаяние, на лбу у него выступила испарина и спина взмокла. Жама на ходу снял шубу, кинул ее на санки и продолжал идти.
Около полудня Жама различил вдали очертания горы Шинст и обрадовался, ему показалось, будто он уже добрался до «Медвежьей берлоги», будто он ощутил дым родного очага. Тут только он вспомнил, что, выйдя из госхоза, не сделал ни одной остановки, и решил немного передохнуть. Он вытащил из мешка пачку папирос, открыл ее, достал папиросу и собрался было закурить, но вспомнил, что забыл спички. И зашагал дальше, держа в зубах нераскуренную папиросу.
На закате солнца Жама подошел к подножию горы Шинст и начал подниматься. Солнце село, подул холодный ветер, Жаме казалось, что даже валенки потяжелели. Чем дальше он продвигался вперед, тем выше становилась гора, а дорога — все длиннее.
Было тихо, слышалось лишь поскрипывание снега под ногами. И тут словно нашло на Жаму что-то — стоило только подумать: «Уж не крадется ли сзади волк!», как он, невольно затаив дыхание, оглядывался. Но вокруг ничего подозрительного. «А вдруг меня впереди подстерегает медведь?» — думал Жама, и ноги словно прирастали к дороге. Он пытался справиться с собой. «Ну откуда здесь взяться медведю», — говорил он себе и шел дальше. Неожиданно его остановила другая мысль: «Что, если я приду в «Медвежью берлогу», а парней нет? А вдруг они потеряли терпение и пошли мне навстречу?» И тут же он снова успокаивал себя: «Ну почему же? Ясно, они на месте! Если бы и пошли мне навстречу, мы бы встретились». Жама увидел очертания пней и поленницы и обрадовался. Наконец-то он добрался до места. Он разом стряхнул с себя и тягостные думы, и странное наваждение.
— О-о-о! — звонко крикнул Жама, и сиявшие в небе звезды будто затрепетали от этого крика, а эхо в тайге подхватило: «О-о-о-о!»
Для приунывших парней, сидевших в доме, этот клич прозвучал праздничным маршем. Они похватали свои шубы и куртки и кинулись к низенькой двери. И эхо донесло до Жамы их голоса: «О-о-о-о!» Жама еще раз крикнул в ответ. «Как я мог заподозрить их?» Он прокричал: «Я иду! Я, Жама, иду!» Несколько минут спустя в «Медвежьей берлоге» началось радостное оживление и смех, зазвенела, как прежде, посуда.
Лесорубы сели ужинать при свете пяти свечей. Жама снял с себя даже нательную рубашку. Он раскурил папиросу и, неумело пуская дым, проговорил:
— Вы настоящие мужчины. Наверное, ошкурили и все поваленные деревья? Молодцы! Нас хвалят все — и в школе, и в детском садике, в лечебнице и в конторе — за то, что хорошие дрова заготовили… Я обращусь в партком и к администрации, чтобы вас премировали…
Тут парень, собиравшийся подстрелить изюбря, сказал:
— Жама! Я ведь решил убить изюбря… Только никак не мог отыскать стадо…
— Ну, ты, парень, не дури! Ты же знаешь, что нельзя охотиться на охраняемых законом животных?.. Ты что, решил устроить мне выговор…
Стихотворец, разодрав руками кусок жирного мяса, откинул тыльной стороной руки волосы, падавшие на лоб, и сказал:
— А мы как раз договорились завтра утром уехать отсюда… В самом деле уже договорились.
— Да, было! — подтвердили двое других.
— Перестаньте меня разыгрывать! Ни за что в это не поверю. Не такие вы люди, — прервал их Жама и решил не рассказывать парням о том, что с ним случилось в госхозе.
— Дорога очень плохая, — сказал он. — Снегу много. Машины пройти не могут. Меня госхозовцы подвезли на машине только до снежного заноса и вернулись. Оттуда я добирался пешком. Вы же наверняка слышали шум мотора…
Жама достал из мешка бутылку водки, налил себе и товарищам в кружки, помолчал немного и сказал:
— Послушайте! Завтра ведь Новый год! Давайте чокнемся!
Потом, взявшись за руки, они пели какую-то длинную, без начала и конца песню и, изображая какой-то немыслимый танец, прыгали по хрустящему снегу вокруг высокого кедра, на котором висел зажженный фонарь.
В ту пору, когда снег на южном склоне горы Шинст повлажнел и начал таять, четверо лесорубов возвращались домой. Они прихватили с собой четыре молоденькие березки и посадили их в госхозовском поселке — как символ дружбы.
Перевод Т. Бурдуковой.
© Перевод на русский язык «Прогресс», 1976
Помнится, надом в том году был необычным. Это было первое лето после войны. Я тогда закончил начальную школу в сомоне и обдумывал, что делать дальше: поступать в аймачную среднюю школу или ехать в город в офицерское училище, — в общем, как говорится, достиг возраста, когда становишься тяжел для годовалого коня и вырастаешь из костюма наездника. Не придется мне больше мчаться на лучшем скакуне[81]. Однако мне почему-то больше всего запомнился надом того лета. Возможно, потому, что это был первый надом, на котором я присутствовал от начала и до конца. Я отправился на праздник в самой нарядной одежде, которую мне сшила мама. Отец подстриг гриву коню, а я надел на него собственное седло с новым чепраком. Возможно, надом этот запомнился мне потому, что я впервые почувствовал себя взрослым, жадно впитывал впечатления, пристально вглядываясь в окружающий мир.
В день накануне праздника я вместе со своим другом Хоролсурэном ночевал у моего старшего брата — мастера сомонной кустарной артели. Мы встали пораньше, заседлали коней и с нетерпением стали ждать, когда народ соберется на площади. Надом в нашем сомоне устраивался километрах в десяти от сомонного центра, на обширном плоскогорье, которое так и прозвали: «надомский бугор». Мы с другом не спускали глаз с этого бугра.
Приехали мы в сомонный центр накануне вечером, присутствовали на праздничном заседании в красном уголке, а потом купили билеты и, как взрослые, смотрели праздничный концерт. Раньше на вечерние представления школьников не пускали, а если нам и удавалось проникнуть в красный уголок, кто-нибудь из взрослых обязательно требовал, чтобы дети отправлялись спать. На сей раз никто нам ничего подобного не говорил.
Семья Хоролсурэна жила с нами по соседству, но встречались мы с другом не часто, а оба очень любили поболтать. На этот раз мы пустили своих коней пастись в сторонке и закурили — папиросы мы стащили у брата из портсигара с надписью «Надом», я знал, что он прячет его в шкафу, стоявшем у изголовья кровати. Хоролсурэн любил говорить, что, когда он вырастет, непременно станет таким же смелым, как герой Дандар. «Если случится война, я обязательно стану героем!» А однажды он заявил, что возьмет в жены сестрицу Чимэд, секретаря ревсомольской ячейки нашего сомона, круглолицую миловидную женщину, которая была намного старше нас. Когда на концертах самодеятельности, нарядившись в шелковый дэли, украшенный полосками и орнаментом, она играла, прижав к подбородку скрипку, «проголосную» песню «Четыре времени года» или, аккомпанируя себе, пела «Хандарму», Хоролсурэн не сводил с нее сияющих и чистых, как у новорожденного теленка, глаз. «Настоящая красавица!» — шептал он. Вчера на концерте она исполняла «Сунжидму».
— Когда ты станешь взрослым, кого возьмешь в жены? — спросил он меня. Я страшно смутился и никак не мог вспомнить ни одной девушки, которая могла бы мне понравиться.
— Женись-ка ты на Догожав. Она славная женщина! — сказал Хоролсурэн. Я обомлел. «Очень я нужен Догожав!»
Догожав была женой Лунда-гуая — мастера кустарной артели, где работал мой брат. По возрасту она была почти ровесницей сестрицы Чимэд. Она носила щегольскую круглую красную шапочку, а когда смеялась, на щеках у нее появлялись удивительно милые ямочки. Красивая женщина! Она тоже работала в артели, занималась шитьем. Они с сестрицей Чимэд были подругами и любили ходить взявшись под руку — по-городскому. Обе участвовали в самодеятельности. Видимо, Хоролсурэн решил, что мы с ним непременно должны жениться на подругах.
— Да ведь Догожав не обратит на меня внимания… — проговорил я.
— А ты поскорей получай шоферские права. Представляешь, дадут тебе «ЗИС», подкатишь на машине и пригласишь ее: «Садитесь, пожалуйста!» А только она сядет, жми на все педали, да и все тут.
«А что, если в самом деле увезти ее!» — подумал я. Ах, как прекрасны были эти милые наивные детские мечты! Мы болтали всякую всячину, иногда переходя на шепот, опасаясь, как бы нас не подслушал кто-нибудь. Потом мы, веселые, радостные, вернулись домой и заснули. Когда пришел брат — не знаю. Вечером на концерте он читал какое-то несуразное стихотворение:
За серенькой тенью в условленный час
встретились двое…
Он широко разводил руками, метался по сцене, щурился и таращил глаза. Хорошо он читал или плохо — не знаю. Мне почему-то было стыдно за него, я сидел, не поднимая головы, и, когда люди рядом смеялись и шумели, думал: «Да они просто смеются над беднягой! Какую чепуху он читает!»
А утро в день надома было очень веселым! Мы спешили на надомскую площадь, позабыв о вчерашних наших разговорах, о вечере и концерте. Брат, видя наше нетерпение, сказал:
— Ну, вы прямо лететь готовы! Смотрите не переломайте себе руки и ноги во время скачек, когда станете состязаться с другими сорванцами. А как слезете с коней, покрепче привяжите их к коновязи или спутайте им ноги. — Он вытащил кошелек, достал оттуда пачку красных десяток и дал нам по одной.
— Купите себе хушуров.
Потом он сел на велосипед и умчался — только спицы засверкали на солнце.
Мы посмотрели на надомскую площадь — там уже пестрели шатры, развевались флаги, белело несколько юрт. Вереницы людей — кто верхом, кто пешком — тянулись к площади. Нетерпеливые ребятишки скакали во весь опор, вздымая пыль. Нам тоже хотелось пришпорить своих коней, но мы решили, что нам, взрослым, серьезным людям, не пристало уподобляться детворе. Проезжая через сомонный центр, мы даже остановились, разглядывая праздничное убранство поселка. На каждом доме алело знамя, здания были украшены голубыми, красными и зелеными лентами, выстриженными языками, как зубья пилы. Самым нарядным выглядел белый дом с зеленой крышей, где помещался красный уголок. Под самой крышей вдоль всего фасада длинной лентой тянулись маленькие красные флажки. Сочетание белого, зеленого и красного радовало глаз. На Створках высоких ворот были прикреплены большие портреты Сталина и Чойбалсана и развешены голубые и красные транспаранты с лозунгами, написанными старым и новым алфавитами. Интересно, кто это так хорошо нарисовал портреты? Мы разглядывали портреты вождей и даже пересчитали ордена. Потом поговорили о том, кто важнее: Сталин-гуай или Чойбалсан-гуай.
На холме, справа от сомонного центра, мы увидели белые и зеленые русские палатки, не похожие ни на дом — потому что они были из ткани, ни на юрту — палатки были квадратные. Тут же стоял грузовик. Мы подъехали поближе. Из палаток, выстроившихся в ряд, выходили люди. Дверцы машины были раскрыты, серебристый бампер сверкал на солнце. Наши кони, почуяв запах бензина, пятились назад, но мы, желая показать свое искусство, не прибегая к кнуту, заставили их подойти к машине совсем близко.
Мы знали, что в квадратных палатках жили русские, которые приехали сюда составлять географическую карту. Мы смущенно перешептывались, наблюдая за краснощекими, загорелыми солдатами в защитного цвета форме. Вот в одной из палаток кто-то заиграл на баяне, послышалась песня. Мы следили за тем, как солдат чистил щеткой свои сапоги. А в стороне группа солдат явно заинтересовалась нами — они негромко переговаривались и смеялись, поглядывая на нас. Здесь, видно, тоже готовились к празднику: один солдат поставил на капот машины квадратное зеркальце и, размазав помазком по подбородку и скулам белую пену, брился, другой — низенький и широкоплечий — мыл голову и шею, а его товарищ поливал ему из ведра. Начищавший сапоги солдат, кажется, закончил свою работу, он положил щетку, что-то крикнул остальным, хлопнул ладонями по голенищам сапог и пустился вприсядку. Мы не выдержали и рассмеялись.
— Может, спешиться и подойти? — шепнул я.
— Так и сделаем! Попросим табаку, поговорим… — сказал Хоролсурэн. Однако обратиться к ним мы так и не решились и продолжали издали наблюдать за русскими. Веселый солдат по-прежнему плясал вприсядку, а другой ходил вокруг него, подбоченясь и плавно поводя рукою, видимо, он танцевал за партнершу. Из палатки, что стояла в центре, вышел рыжий баянист и приблизился к танцующим, которых окружили смеющиеся товарищи. Солдат, что курил, сидя на подножке машины, вдруг махнул нам рукой и поманил к себе. Мы переглянулись.
— Давай подойдем! Ты же ведь парень хоть куда — если спросят что-нибудь, за словом в карман не полезешь. Попроси у них табаку, покурим… — сказал Хоролсурэн и первый слез с коня.
Я тоже спешился. Коней мы, помня наказ брата, спутали покрепче. В школе меня считали учеником, хорошо разбирающимся в политике. Однажды к нам приехал товарищ из аймачного управления. Он был у нас на уроке и задал ученикам три вопроса: «В каком году родился Ленин? Кем является маршал Чойбалсан? Кто у нас секретарь аймачного партийного комитета?» И когда я ответил на все три вопроса, то получил оценку: «Политические знания хорошие», а товарищ из аймака сказал: «Вы все должны уметь отвечать на такие вопросы, как вот этот мальчик!»
Мы подошли к русским. Приземистый и плотный веселый солдат улыбнулся нам и, кивнув на плясуна, захлопал в ладоши. Баянист запел, так широко раскрывая рот, что нам казалось, он вот-вот вывихнет челюсти. Глядя на него, мы едва удерживались от смеха. Ведь у нас никогда так не поют. Наши певцы обычно едва разжимают губы. Плясуны устали и вышли из круга, тяжело дыша.
Мы заинтересовались автомобилем и принялись разглядывать его со всех сторон. Его тоже приукрасили к празднику — металлические диски колес были выкрашены суриком. Солдат, который брился возле машины, закончил свое занятие и тщательно вытер полотенцем покрасневшие после бритья подбородок и скулы, а потом полил из бутылочки себе на ладонь и растер жидкость по лицу. «Это он одеколоном освежается!» — решили мы. Солдат поглядел на нас, сказал что-то и брызнул в нас одеколоном. Мы, хохоча, бросились бежать. И тут вдруг Хоролсурэн завопил, как теленок, которому крутят хвост, и стал сердито тереть глаза. Я радовался, что одеколон попал мне на воротник и плечо, однако друг мой все еще тер глаза и ворчал: «Вот болван… Так можно и глаза повредить…» Затем, опасаясь, как бы и мывший голову солдат не вздумал облить нас, мы обошли его стороной и остановились невдалеке от баяниста. Нам очень хотелось потрогать клавиши баяна, но мы боялись сказать об этом музыканту. А тот, словно не замечая нас, увлеченно играл, прильнув щекой к баяну.
Нам очень хотелось поговорить с русскими, но они не понимали нашего языка, а мы не знали русского, так что нам оставалось лишь издали наблюдать за ними.
Если бы я мог, я спросил бы их, видели ли они когда-нибудь Сталина, знакомы ли с Матросовым и много ли врагов уничтожили.
— Слушай, а как бы попросить у них табаку? — Хоролсурэн дернул меня за локоть. — Говорят, если к каждому монгольскому слову добавлять «ски», то они понимают. Попробовать, что ли?
Я кивнул, Хоролсурэн солидно откашлялся, поправил кушак, развернул плечи, словно собираясь бороться, и обратился к усатому пожилому солдату:
— Товарищ, не угостите ли табачком-ски?
Мужчина непонимающе уставился на нас, потом вопросительно взглянул на товарищей, которые тоже недоуменно пожимали плечами. Хоролсурэн повторил свою просьбу:
— Не дадите ли нам-ски табачку-ски! — и жестом показал, что просит закурить. Все засмеялись. Пожилой солдат понял, что мы хотели сказать, и вынул табак. Мы взяли по листику бумаги и по щепотке махорки, свернули самокрутки и прикурили у солдата. Поскольку намеченная нами задача была выполнена, мы направились к стреноженным коням. Мы спешили похвалиться перед своими сверстниками — рассказать, как русский солдат надушил нас одеколоном, а другой угостил табаком.
Площадь была полна народу. По сторонам праздничного шатра в несколько рядов стояли верховые, вокруг надомского бугра, звонко крича, шагом прогуливали своих скакунов перед состязаниями юные всадники. Тренеры, любители скачек и владельцы скакунов озабоченно следили за ними, сравнивая, чей конь лучше. Мы присоединились к зрителям. Хоролсурэн тронул мое колено и показал на шатер. Перед входом в шатер на белой кошме сидели в ряд музыканты с шанзами и хучирами[82] в руках, и среди них — наши «жены», сестрица Чимэд и Догожав.
Чимэд была в зеленом шелковом дэли и старинной остроконечной шапке, на Догожав был дэли из красного шелка в горошек, белую шапочку она кокетливо сдвинула набекрень. Обе в зеленых сафьяновых сапожках на кожаной подошве — такие шила наша артель. Хоролсурэн то и дело приподнимался в седле, чтобы получше разглядеть их.
— Твоя-то, гляди, как расфрантилась… — шепнул он, наклонясь ко мне.
Боясь, как бы его не услышали окружающие, я легонько стегнул Хоролсурэна плеткой по бедру. Я заметил маленький орден, блестевший на груди сестрицы Чимэд, и дернул Хоролсурэна за рукав:
— Гляди, а твоя-то орден нацепила! — И, довольный, что не остался в долгу, я засмеялся. Но Хоролсурэна было трудно смутить. Он радостно улыбался, не сводя глаз с сестрицы Чимэд. Потом выяснилось, что я принял за орден ревсомольский значок.
В шатре на столе, покрытом красной скатертью, наверное, уже стоит угощение: деревянные чашки, кувшины с кумысом. Все, кто приехал на надом, надели праздничную одежду, заседлали лучших коней нарядными седлами, надели на них сбрую, украшенную серебряными бляхами. Внезапно послышался шум автомобиля. Кто-то крикнул: «Придержите коней!» Я подумал, что, очевидно, на надом едут те самые русские, с которыми мы познакомились час назад. Вскоре из-за школы выехала знакомая машина, это действительно были русские солдаты. Машина выехала на надомскую площадь и остановилась возле трех белых юрт, позади шатра. Глава нашего сомона Жигэ-дарга вместе с другими начальниками пошел навстречу гостям.
Солдаты спрыгнули на землю, и мужчина в фуражке с блестящим козырьком и со множеством орденских планок на груди, ехавший в кабине рядом с шофером — очевидно, офицер, — улыбаясь, протянул руку Жигэ-дарге. Наш сомонный доктор Цэдэн, очевидно выполняя роль толмача, что-то говорил, размахивая руками. Они, судя по всему, обменялись приветствиями и вошли в шатер.
Праздник начался.
Глава нашего сомона Жигэ-дарга обратился с речью к собравшимся. Потом с противоположной стороны площадки выехали всадники со знаменами. Оркестранты заиграли знакомую мелодию гимна, и все, кто находился в шатре и на площади, встали — и ответственные работники, и почтенные старцы, и простые скотоводы. Русский офицер стоял, приложив руку к козырьку фуражки. Я взглянул на знаменосцев — они водрузили знамя над шатром, прикрепив древко к центральному столбу. Это был государственный флаг. Большое багряное бархатное полотнище — знамя сомонного управления — они укрепили на столбе справа, а знамя кавалерийского отряда с острой пикой и волосяной кистью наверху — на столбе слева. Потом кто-то запел «Интернационал», и все подхватили:
Это есть наш последний и решительный бой.
С Интернационалом воспрянет род людской…
Видя, как поет старый Лузан, широко раскрывая беззубый рот, я начал давиться от смеха, но потом, видимо, и на меня подействовала атмосфера праздничной торжественности, и я негромко запел вместе со всеми.
Я впервые видел торжественное открытие надома и церемонию водружения знамен. Вскоре начались скачки, всадники выехали на дистанцию. Начался первый тур состязания борцов.
Мы с Хоролсурэном разыскали своих одноклассников, поговорили о том, кто куда с осени станет поступать учиться. Условились вечером вместе пойти на спектакль «Кукушка», который покажут в красном уголке. Мы рассказали ребятам о том, как попали на вечернее торжественное заседание, и о том, что видели на концерте. Потом мы принялись бродить по площади. Приставали к заносчивым девчонкам, тыкали плетками в коней, на которых они сидели. Несколько русских попросили дать им коней и пробовали на них проехаться. Когда они, неуклюже взгромоздившись в седло, попытались править, все вокруг стали хохотать. Но вот вышли борцы, состязавшиеся в первом туре. Чтобы увидеть борьбу, мы сели на коней и подъехали к площадке. Первым вышел лидирующий борец Бямба, получивший прозвище «слон». Прыгая вокруг своего секунданта, он плавно взмахивал раскинутыми руками. В другой паре выступал высокий смуглый здоровяк Пэл — прославленный «лев», который не первый год участвовал в состязаниях. Он стоял, расставив ноги, и хлопал себя ладонями по бедрам до красноты. Очевидно, сегодня многие собирались принять участие в борьбе: к площадке подходили мужчины — кто в дзодоках, кто в дэли. Мой старший брат, видимо, тоже собирался бороться. Он был в конце десятки: надев далавч[83], брат прыгал, колыхал, будто крыльями, распластанными руками. Затем появился отец Хоролсурэна. Он быстро подошел ко «льву» Пэлу, снял с него шапку и стал внимательно осматривать его с головы до ног.
— Твой отец приехал! — Я дернул Хоролсурэна за рукав. Он кивнул, давая понять, что и сам уже заметил отца, и сказал:
— Он обещал быть секундантом у «льва» Пэла.
Отца Хоролсурэна считали знатоком национальной борьбы. У него был звучный голос, и, когда он стоял на площадке, чуть расставив ноги и выпятив грудь, он выглядел весьма внушительно.
— Смотрите, смотрите, — зашумели в толпе. — Там русский… русский…
— Что это он собирается делать?
— Чудит…
Желая увидеть, что происходит, я приподнялся в седле. Русский солдат появился на площадке для борьбы. Он смотрел, как прыгают борцы, и пытался подражать им. Его товарищи, весело смеясь, подбадривали смельчака. Солдат, улыбаясь, что-то отвечал им. Приглядевшись, я узнал в новоявленном борце здоровяка, который окатил нас одеколоном.
Старики говорили друг другу:
— Бороться, видно, хочет?..
— Ясное дело!
— Решил попытать счастья, бедняга!
— А кто с ним станет бороться, интересно?
— Поглядим, как справится с нашими русский!
А молодые мужчины подбадривали солдата:
— Молодец!
— Здесь ведь все товарищи! Не бойся!
Солдат, словно удивляясь чему-то, медленно расстегивал пуговицы на своей гимнастерке, с улыбкой глядя по сторонам. Он, кажется, действительно понял, что зрители относятся к нему сочувственно, и поднял обе руки, выставив большие пальцы.
Борцы начали состязаться. Секунданты делали замечания борющимся. «Слон» Бямба и «лев» Пэл одержали верх над своими партнерами, получили в награду борцоги и побежали к судейскому шатру, бросая борцоги зрителям. Тем временем русский, находившийся среди борцов, уже не прыгал, а размахивал распластанными руками. Он как-то чудно надвигался на моего старшего брата, дожидавшегося своего партнера, а потом вдруг, обхватив его за плечи, начал гнуть книзу, чтобы бросить лицом на землю. Брат вначале удивился, но потом, видимо, решил сразиться с ним. Русский схватил брата сомкнутыми руками за шею, приподнял его и начал вертеть. Зрители восхищенно зашумели:
— Какие сильные у него руки!
Русский поставил соперника на колени, немного протащил по земле и отпустил. Тяжело переводя дух, он ждал, пока брат поднимется, а потом крепко пожал ему руку и, улыбаясь, обернулся к своим. Затем он подскочил к армейцу Зэгвэ, носившему звание «сокол», — тот только что облачился в дзодок и как раз выходил на арену. В толпе засмеялись и зашумели. Кто-то крикнул: «Пусть русский возьмет свои борцоги!» Но тут к русскому торопливо подошел секундант «сокола» Зэгвэ, что-то сказал ему, и тот отошел в сторону.
Отец Хоролсурэна приказал нам напоить лошадей, и ослушаться его мы не посмели. По пути мы заглянули в ларек, купили хушуров, поели. Потом зашли в палатки тех, чьи кони участвовали в скачках. Пока мы угощались, закончился второй тур состязаний борцов. Оказалось, русский снова одержал победу. Мой брат рассказывал зрителям, что руки у русского крепкие, как железо, а мускулы твердые, как чугун, и нет на состязаниях ни одного борца, равного ему по силе, хотя приемы монгольской борьбы он знает, судя по всему, плоховато. А отец Хоролсурэна рассказывал старикам:
— Этот русский у себя на родине считается отличным борцом. У русских приемы борьбы совсем другие. Там требуется положить партнера на обе лопатки…
Когда окончился первый этап скачек, в котором участвовали скакуны старше пяти лет, мы попросили русских покатать нас на машине. Потом дали своих коней покататься баянисту и тому солдату, что угощал нас табаком. Мы снова свернули самокрутки и собирались уже закурить, как вдруг наткнулись на председателя сомона и сестрицу Чимэд. Не зная, куда деться от смущения, мы поспешили смешаться с толпой зрителей возле борцовской площадки. Здесь начинался третий тур состязаний, и борцы выбирали себе партнеров. Отец Хоролсурэна громко оглашал звание «льва» Пэла. По традиции громко оглашается звание каждого борца, потом он избирает себе партнера и в его честь произносится хвалебная ода. Кроме того, хвалебная ода провозглашается также и каждому из пяти скакунов, пришедших первыми на скачках.
Пока секунданты оглашали по порядку звания борцов: «лев», «слон», «сокол», сами они прыгали, взмахивая руками, подражая орлам, расправляющим крылья. Русский солдат стоял позади четырех борцов, лихо подбоченясь и надвинув пилотку чуть не на нос. Мы не сводили с него глаз, желая поскорее узнать, кто же будет у него секундантом и представит его собравшимся. Его товарищи сидели на корточках впереди шеренги зрителей, весело переговариваясь. Между тем отец Хоролсурэна, отрекомендовав «льва» Пэла, быстро подошел к русскому солдату, снял с него пилотку с красной пятиконечной звездой, высоко поднял ее на пальцах левой руки и провозгласил:
— Секундант левого крыла, слушайте! Выбираем себе партнера… — И он приятным звучным голосом возгласил хвалебную оду русскому солдату:
Веселый и ловкий, молодой и цветущий, сильный и умелый
Нэхийт — гражданин Советского Союза,
прославленного на весь мир,
пользующегося поддержкой халха-монголов,
уничтожившего всех своих врагов,
возвеличившего свое священное имя,
покрывшего его неувядаемой славой…
Потом он назвал имя молодого борца Доржа и сказал:
— Перед лицом собравшихся здесь аратов померимся силами — таково желание Нэхийта. — И он отошел к зрителям, по-прежнему неся на руке пилотку. Русские принялись аплодировать. Вслед за ними захлопали в ладоши и ребятишки.
После того как «лев» Пэл одержал победу, отец Хоролсурэна снова вернулся на арену — но уже в качестве секунданта русского солдата, которого звали Нэхийт. Его соперником назвался статный сын Тодоя — Дорж из нашего северного бага. Сын Тодоя, зорко посматривая по сторонам, наклонился, захватил щепоть земли, растер ее в руках и, видимо, ждал подходящего момента, чтобы схватиться с русским. А тот шел, наклонив голову и выставив перед собой руки. Он засучил рукава зеленой гимнастерки. Отец Хоролсурэна легонько хлопнул его по спине.
— Послушай, товарищ! Соперник ведь не огонь! — словно перед ним был «лев» Пэл, закричал отец Хоролсурэна, подзадоривая русского. Борцы схватились. Отец Хоролсурэна что-то говорил, подбегая то с одной, то с другой стороны. Я услышал:
— Ну, дорогой товарищ! Глаза смотреть надо. Упал — нельзя! Тогда пропал будет…
Я изумился: где и когда он научился так здорово говорить по-русски? Когда я спросил об этом Хоролсурэна, тот с гордостью ответил:
— Научился в тот год, когда перегонял подаренных коней…
Больше я ни о чем его не спрашивал, поглощенный тем, что происходило на площадке. И вдруг отец Хоролсурэна крикнул:
— Правильно!
Русский солдат обхватил Доржа за поясницу и стоял, высоко подняв его над головой. Тот беспомощно болтал в воздухе ногами. Зрители возбужденно шумели, кто-то из русских вскочил и что-то громко кричал своим, находящимся позади. Русский борец помедлил несколько секунд, а потом опустил противника на землю. Товарищи солдата дружно зааплодировали, отец же Хоролсурэна в знак окончания поединка надел на победителя пилотку и, ведя его за руку, побежал к судейскому шатру.
Во время скачек на этом надоме среди скакунов первым пришел вороной конь Номты из соседнего с нами бага, из скакунов старше пяти лет первым на дистанции пять километров победил скакун Сэры из нашего бага, а чей конь пришел первым на скачках четырехлеток — я не знаю. Помню только, что я не слышал, чтобы это был кто-то из знакомых, поэтому и не интересовался победителем. Что касается соревнования двухлеток, то многие держали пари, что первым придет рыжий конь Ойдова.
На второй день надома на закате солнца состоялись скачки однолеток и боролась последняя пара борцов: «слон» Бямба повалил русского борца на землю, перекинув его через бедро. Затем вручали призы победителям первой и последней пар и провозгласили похвальную оду коню-однолетке, который пришел первым. Обычно наш сомон в качестве призов лучшему борцу и владельцу лучшего скакуна давал коней-двухлеток. Однако на этот раз, хотя борцу-победителю из последней пары уже вручили приз, председатель сомона сказал:
— Товарищи из Советского Союза, с которыми нас связывает горячая дружба, приехали издалека и не только приняли участие в празднике и в состязании борцов — они продемонстрировали свою силу и мужество и сделали наш праздник еще веселее.
Затем он объявил, что товарищ Нэхийт награждается годовалым жеребчиком, и вручил ему гнедого белогрудого коня. Русский солдат был очень обрадован, он низко поклонился зрителям и высоко поднял в руке повод коня. Взволнованные друзья окружили его и, подхватив его на руки, стали подбрасывать кверху. Старики говорили, что этот приехавший издалека солдат, видимо, удачливый и счастливый человек. Некоторые старушки растроганно прослезились.
Русский солдат, как только товарищи поставили его на землю, обнял «слона» Бямбу, крепко пожал ему руку и бросился к отцу Хоролсурэна, крепко обнял его и что-то стал быстро говорить ему.
Вот какой необычный был у нас надом в том послевоенном году.
Говорят, русский солдат то ли в благодарность за то, что отец Хоролсурэна уделил ему внимание и согласился быть его секундантом, то ли в знак того, что больше всех с ним подружился, — этот Нэхийт, или Никита, уезжая, оставил отцу Хоролсурэна своего дареного коня. После этого случая в регистрационной книге нашего сомона появилось новое имя. Это имя непременно упоминалось в период заготовки шерсти и волоса и учета сельскохозяйственной продукции. Отец Хоролсурэна, сдавая весной в кооператив шерсть и волос, неизменно говорил:
— Сдаю шерсть и волос с коня Нэхийта!
А когда переписывали скот, он напоминал:
— У нас ведь пасется еще конь Нэхийта, вы смотрите не забудьте об этом.
Годы шли, лошадка подросла, и ее стали регистрировать уже как взрослого коня.
Отец Хоролсурэна, конечно, надеялся, что русский борец еще раз приедет на надом. И тогда он расскажет Никите, что бережет его коня и каждый год исправно сдает с него шерсть и волос.
Этот чистосердечный человек хотел заверить своего русского друга, что помнит и уважает его. Мне подумалось, что русские солдаты, одолевшие дороги войны и приступившие к мирному труду, показали моим землякам, что они их лучшие и верные друзья, ведь подлинная дружба проявляется чаще всего в повседневных делах.
Перевод Т. Бурдуковой.
© Перевод на русский язык «Прогресс», 1976
Дорлиг передал дела другому и сидел, ожидая, когда все разойдутся, чтобы уйти незамеченным. Он подробно рассказал своему преемнику о людях, с которыми ему предстоит работать, изо всех сил стараясь скрыть свое настроение — не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал о его истинных чувствах сейчас, когда он принял решение уйти с работы.
— Ну что ж, уйду отсюда, дам отдых старым костям. Вернусь к технике, возьмусь за баранку. Была бы специальность, а работа всегда найдется. У меня же есть диплом, — со смехом сказал он девушке, заведующей канцелярией. Но она уловила в его голосе нотку обиды, которую Дорлиг не в силах был скрыть, заметила глубокие морщины на лбу и неестественную улыбку Дорлига и пожалела его.
— Хорошо, когда у человека есть диплом. Тогда он нигде не пропадет, — сказала она, чтобы подбодрить его.
Дорлиг благодарно кивнул ей и вышел. Громко хлопнула за его спиной дверь, точно отмечая, что он никогда больше не войдет сюда. Дорлиг спустился по ступенькам каменного крыльца и решительно зашагал через двор, засунув руки в карманы широкого черного пальто. Он и сам не знал, куда идет, и постепенно гордый, решительный шаг его замедлялся, угасала улыбка, которую он старался удержать на губах. Снова вспомнилось ему, как он просил проверить еще раз все документы, как обсуждали его на собрании управления, и снова поднялась в душе обида. Ему никого не хотелось сейчас видеть, и потому он шел, выбирая самые глухие переулки. И все же не избежал встречи: по переулку шла женщина-письмоносец с коричневой сумкой на боку. Даже ее он не хотел видеть в эту минуту, точно в приказе об увольнении была и ее подпись. «Позавидуешь этой женщине: уже лет десять ходит она по одной и той же дороге со своей сумкой, то пустой, то полной. Впрочем, я-то буду работать на машине, — гордо подумал он, — неплохо было бы стать шофером аймачного управления. Это неплохая работа, я же знаю хозяйство. Постой! Я даже не успел прочесть приказ — постеснялся этой девчонки из канцелярии. Интересно, что там?» Он спрятался за угол дома, чтобы никто не увидел его, и вынул из кармана тонкий листочек. Ветер вырывал бумагу из рук, он с трудом разбирал неясный шрифт: «Не считался с мнением коллектива, халатно относился к порученной работе, утратил чувство ответственности, не выполнял план, проявил отставание в работе».
«Ну что ж. Пусть будет так. Похожу в отсталых. У меня есть диплом, есть знания. Пусть проверят. Зря только слова тратили, писали все это. Я вот читал недавно в газете передовицу, перепечатанную из «Унэн»[84], где говорится о весенней посевной кампании. Не зря я в последние годы занимался в кружке конкретной экономики — теперь неплохо разбираюсь в этих вопросах. Сейчас наша партия и правительство принимают все меры для увеличения поголовья скота, обращают внимание на постройку хашанов. Я знаю, например, что Советский Союз сделал новые шаги в освоении космоса. А меня записали в отсталые».
Он сердито смял тонкую бумагу и отбросил в сторону. Потом снова зашагал, подняв высокий воротник пальто и наклонив голову. Он искоса поглядывал из-под козырька светлой теплой кепки, нахлобученной на лоб так, что видны были только оттопыренные губы да выступающий вперед подбородок.
Дорлиг проходил мимо стройки. Сквозь щели забора он увидел, как девушки в забрызганных краской и известью комбинезонах подносят каменщикам кирпич. Дорлиг презрительно усмехнулся: «Неужели я хуже этих замарашек?» До него донеслись какие-то звуки — не то смех, не то пение. Дорлиг прислушался. Да, они и в самом деле пели. «Как они могут петь и смеяться здесь, на стройке. Среди всей этой грязи и пыли, — досадовал он. — И вообще, какие могут быть песни во время работы!» Дорлиг сердито зашагал прочь. Он и сам не заметил, как очутился возле дома. Вошел, с громким стуком захлопнул дверь.
Сынишка, неуклюже и неуверенно ступая, подбежал к нему и обхватил его колени. Но Дорлиг резко оттолкнул его, и малыш упал. Не обращая внимания на плачущего ребенка, он скинул пальто и шапку и швырнул их прямо в детскую кроватку, стоявшую слева от входа. Взял низенький стульчик и присел к столу. Закрыл глаза, словно от боли, потом осмотрелся и закурил. Жена стирала возле двери. Она отерла рукой пот со лба, в упор посмотрела на мужа и, подойдя к плачущему сыну, сказала:
— Ну что же ты стоишь на дороге, говорила я тебе — сюда нельзя.
Дорлиг молча снял с чайника крышку, заглянул внутрь и недовольно спросил:
— Ты даже чаю не приготовила? И чем только ты занималась без меня?
— Да стирала, вот и не успела.
— Ну и ну! Даже чашки и тарелки не могла вымыть. — Он резко отодвинул посуду с остатками еды и швырнул к печке окурок. А сам, как был в сапогах и одежде, плюхнулся на покрытую белым покрывалом постель и уставился в потолок. Сквозь дымник он видел серое от пыли небо, по которому плыли редкие облака. Дети расшумелись. Дорлиг бросил на них недобрый взгляд и сердито прикрикнул:
— Да тише вы, говорят же вам. Что за дети, слов не понимают.
Мальчик снова подошел к нему, но Дорлиг оттолкнул ребенка.
— Иди, иди отсюда и вытри нос! Иди к маме!
Дорлиг закуривал одну папиросу за другой и, не докурив до половины, бросал прямо через чайный столик к печке. Это у Дорлига было признаком скверного настроения. В спокойном состоянии он выкуривал папиросу до самого мундштука. Уж Дулме-то это было хорошо известно. «Что-то случилось», — подумала она, но расспрашивать мужа не решилась.
Дулма работала учительницей в начальной школе. Каждое утро она становилась учительницей, которая учит тридцать чужих детей, а вечером, переступив порог собственного дома, превращалась в мать двоих детей. Что делает ее муж, где он работает — об этом она узнавала случайно, из его разговоров с посторонними людьми. Дорлиг очень редко делился с ней. Да если и говорил о своей работе, то очень односложно: «Опять ругали. Надоело…» Дулма догадывалась о неудачах мужа, постоянно страдая от мелких ссор.
Она вымыла посуду, развела огонь, сварила чай и приготовила ужин. Неожиданно в дверь заглянул сосед. Дорлиг очень обрадовался, тут же вытащил и поставил на стол бутылку. Они выпили по рюмке, и Дорлиг, захмелев, стал жаловаться:
— Знаешь, меня уволили с работы, лишили семью последнего куска. Отстал, говорят. А я считаю: ничего они не понимают. Вот ездил я в командировку в худон. Так я в доме, где ночевал, заставлял всех — и старых, и молодых — делать по утрам зарядку. Разве это не культурное воспитание масс? Я, убеждал людей, что надо увеличить поголовье верблюжьего стада, объяснял, что нужно получать от каждой верблюдицы не менее двух верблюжат. А недавно ездил по худонам — руководил постройкой загонов. Ведь, если возрастет поголовье верблюжьих стад, нужно подготовить место для молодняка. Но наше начальство ничего не поняло. Не оценили моего усердия.
Сосед подумал, что Дорлиг мечтает о несбыточном, но все-таки решил поддержать друга:
— И то правда. Если верблюдицы начнут приносить по два верблюжонка, в нашем айле сразу увеличится верблюжье стадо.
— Ну в том-то и дело. — Дорлиг широко открыл глаза. — Да только трудно проводить в жизнь новое с людьми, которые не хотят работать согласованно. За себя я не боюсь. Все же какой-никакой, а диплом у меня есть. Неужели я останусь без дела? — отрывисто сказал он и притопнул ногами, точно в такт какой-то песенке. Дулма, которая сидела в сторонке, проверяя тетради учеников, не могла не слышать слов мужа. Она только подумала про себя: «Что он затевает? Непонятно. То ли ехать куда-то собирается, то ли здесь решил устраиваться на работу… А впрочем… разве его поймешь…»
Утром, когда Дулма открыла дымник и стала растапливать печь, Дорлиг раздвинул занавески у кровати, вытянул руки с короткими узловатыми пальцами, потянулся, закурил папиросу и сказал:
— Я теперь безработный и могу спать хоть до полудня, так нет, проснулся ни свет ни заря.
Сказал он это очень добродушно — видно, не сомневался, что надолго без работы не останется. Дулма тихонько вздохнула и промолвила:
— Ну что ж…
Это означало: «Ты все равно меня не послушаешь».
Пуская струйки папиросного дыма, Дорлиг обдумывал план действий: «Я нигде не пропаду. В городе у меня есть знакомые. Можно обратиться к Жамцу, он начальник, подыщет какую-нибудь работу. Жамц любит поесть — когда режет жирную грудинку, так и сияет от удовольствия, а тетушка Дэжэ так просто едва в двери проходит. Хорошая женщина, характер у нее как сахар. Сегодня же надо написать письмо Жамцу. Он, возможно, найдет мне работу у себя». Дорлиг бодро вскочил с кровати, поспешно выпил чаю и вышел на улицу.
День стоял удивительно ясный. Люди давно уже разошлись на работу. Было тихо. К новым кварталам маленького городка строители тянули линию электропередачи. Один из электриков работал на самом верху на столбе, другой на земле раскручивал моток провода. Они громко переговаривались, Дорлиг посмотрел вверх, где работал монтер, и подумал: «Опасная работа, упадешь с такой высоты — костей не соберешь». И зашагал дальше, распахнув широкое черное пальто.
Старик Санж, возивший воду для школы, неторопливо погонял верблюдов, которые тащили повозку с железной бочкой, и громко пел:
Дай железную повозку,
Привезу тебе дрова,
Дай сестру свою родную…
Он не допел последней строки, а тихо прошептал ее и запел следующий куплет:
Дай казахскую повозку…
«Вот рябой Санж сколько лет уж возит лед и воду, от такой работы с ума сойдешь», — подумал Дорлиг. Мимо проехала грузовая машина, Дорлиг не успел разобрать, кто за рулем. «Шофер! Вот это работа! И все же я постараюсь найти себе что-нибудь другое, а это — на крайний случай, если ничего другого не подвернется. Да и велико ли счастье быть шофером? Не такой уж легкий хлеб… То ремонт нужен, то застрянешь где-нибудь зимой на проселочной дороге… Голодать да мерзнуть! Не такой уж сладкий это кусок». И чем больше размышлял он о профессии шофера, тем больше трудностей вспоминалось ему. И тут он увидел продавца магазина Гонио, который вез на подводе муку и крупу со склада. «Вот работа продавца подходит умному человеку. А что, если недостача? Да и вообще, ходить, как этот Гонио, целый день выпачканным в муке… Даже одеться прилично нельзя». Дорлиг зашел на почту и отправил письмо заместителю начальника городского треста Жамцу. Выполнив это важное дело, он снова отправился бродить по городу. Городок был маленький, Дорлиг то и дело встречал знакомых. Одному он говорил: «Ушел с работы, решил в столицу перебраться». Другому, которого почти не знал, сказал: «С начальством не сработался, вот и уволили». Он увидел молодого парня, кочегара котельной: стоя возле железной ограды, тот весело разговаривал с девушкой в накинутой на плечи куртке. «Вот странный парень, весь в саже и золе. Да и девица кривляка, смеется как-то неестественно». И вдруг он узнал в девушке старшую дочь своего бывшего начальника, она работала медсестрой в больнице. Раньше он всегда приветливо здоровался с ней, спрашивал о делах, о здоровье, но теперь это было уже ни к чему, и он решил пройти мимо. Однако девушка узнала его и поздоровалась издалека:
— Как поживаете, Дорлиг-гуай?
— Спасибо, хорошо, — ответил он и поспешил завернуть за угол дома. Он так торопился, что чуть не упал в яму, выругался и зашагал дальше. Он шел по какому-то узенькому переулку и внезапно оказался в тупике: дорогу преградила стройка, и проход был закрыт. Он очень рассердился, будто кто-то специально загородил ему дорогу. «Вот еще новость! Строим криво и косо, но строим без конца». На самом деле дом был очень хорош. На улицах устанавливались лампы дневного света. «Хорошо хоть ночью в яму не свалишься, не будешь спотыкаться на каждом шагу. Когда только их успели поставить? Правда, я давно не выходил вечером из дома и не обращал внимания на то, что делается вокруг». Он остановился и тут вдруг услышал за спиной знакомый радостный голос:
— Добрый день, Дорлиг! Как живешь?
Позади него, улыбаясь, стоял Большой Сансарай — точно из-под земли вырос. Он держал в руках рейку, за широкой опушкой шапки торчал карандаш. Дорлиг вскинул глаза, и слова застряли у него в горле.
— Ничего.
— Как работа? — Длинное лицо Сансарая, казалось, стало еще уже.
— Хорошо, — спокойно ответил Дорлиг.
Сансарай вынул из кармана пестрого от краски комбинезона «Беломор», предложил Дорлигу и закурил сам.
— Слышал я о твоих делах. Ну а сам-то ты что думаешь?
— Да еще окончательно не решил.
Сансарай оживился:
— Мы с тобой земляки. Иди к нам на стройку! Это дело неплохое. Конечно, камни и песок нелегко таскать, зато платят у нас хорошо.
Дорлиг молча кивал головой, а сам размышлял: «Ну что такое стройка? Разве это профессия! Я же бухгалтер, а Сансарай меряет всех на свой аршин. Сансарай — это Сансарай, а Дорлиг — это Дорлиг». Он припомнил один случай из жизни своего земляка. Несколько лет назад Сансарая, как отличника производства, решили повысить и перевели на работу в трест. И тут он начал вздыхать: «Тоскую я без свежего воздуха. Ох, тяжело мне сидеть за столом!» Он то и дело выходил на улицу и смотрел, как на стройке, расположенной по соседству, каменщики кладут стены. Всего два месяца проработал он в конторе, а потом снова ушел на стройку. Сансарай вообще был из тех, кому не нужна карьера. В армии он был капитаном — и если бы пошел по военной части, то теперь был бы самое меньшее полковником. Но он и думать об этом не хотел.
А Сансарай продолжал:
— Так что же ты думаешь о работе на стройке? Подумай, это хорошая работа, настоящая мужская работа. Сейчас и в городе, и на селе большое строительство.
— Нет, Сансарай, сам подумай, какой из меня строитель, у меня и специальности строительной нет, — отговаривался Дорлиг.
— Так ведь и у меня вначале не было специальности. Научишься. И полюбишь…
За разговором они не заметили, как подошли к дверям столовой, и Сансарай предложил:
— Зайдем пообедаем, заодно и поговорим.
Дорлиг неохотно вошел. В столовой, где, как считал Дорлиг, обедали одни рабочие, было очень шумно. Сансарай, возбужденно блестя глазами, продолжал уговаривать Дорлига:
— Ты еще не знаешь, какое это счастье — быть рабочим! Как прекрасно созидать! Ну подумай сам: выполнишь работу, получишь зарплату, можно и с приятелями выпить, можно и на вечер пойти. Я сам отвечаю за порученное мне дело, я ни от кого не завишу. Ну, что ты на это скажешь? — Он говорил почти без передышки.
В зал вошел рябой Санж и, стараясь перекричать всех, обратился к Сансараю:
— Ох, Сансарай, скоро ли ты избавишь меня от этой телеги? Побыстрее веди водопровод на стройку.
— Не спеши, старик. Не успеешь оглянуться, как возьмешь в руки чайник и прямо из стены побежит вода. Вари себе чай…
— Посмотрим! — Санж рассмеялся. Заткнув шапку за пояс, он взял обед и уселся за стол.
Дорлиг с плохо скрытой неприязнью следил за их разговором и оглядывал шумный зал: «Маловато культуры». Вошел приятель Сансарая и обратился к нему:
— Приходи к нам сегодня вечером. Сыграем партию. В прошлый раз ведь ничья была.
— Так ты же подставил мне короля, — закричал Сансарай, едва прожевав кусок мяса, и так налег на спинку стула, что она затрещала.
«Как они ведут себя, как разговаривают! Культуры никакой! Это начальство здешнее виновато в том, что они такие темные. Столичные рабочие совсем другие. Они ведут себя совсем иначе». У Дорлига совершенно не было желания слушать Сансарая, и он пропускал все его слова мимо ушей, наконец не вытерпел и сказал:
— Нет, Сансарай, я решил переехать в столицу, думаю устроиться там.
Сансарай прямо подскочил на стуле.
— Ты что, думаешь, нас с тобой там только и не хватает? Думаешь, здесь мы лишние? Ты полагаешь, что в городе ты будешь лежать на боку, а тебе из Кобдо и Улясутая будут возить мясо к обеду? — Сансарай громко захохотал.
Они расстались, так ни о чем и не договорившись. Правда, Дорлиг обещал подумать.
Через несколько дней Сансарай из разговора со знакомыми узнал, что тот снова говорит о переезде в город. Сансарай покачал головой:
— Вот бедолага! Все стремятся в город, а что их там ждет — неизвестно. Сейчас такое время, когда везде нужны грамотные и толковые люди. Дорлиг сам себе вредит. Жаль, я не смог убедить его. Работать на стройке — это же очень интересно. А я не смог ему объяснить!
Сансарай во всем винил себя. В этот день он даже работать не мог в полную силу, даже кирпичи у него, казалось, ложились неровно. Наконец он решил вечером сходить домой к Дорлигу и еще раз поговорить с ним. На этот раз он надеялся подыскать убедительные аргументы «Уж я ему все разобъясню, пусть хоть лоб треснет!» Но, подойдя к дому приятеля, он понял, что растерял все слова. «Что же я скажу ему?» — огорченно подумал Сансарай и вошел в юрту. Дулма гладила детское белье и что-то тихонько напевала. Они поздоровались.
— Дорлиг дома? — спросил Сансарай.
— Нет.
Он вздохнул.
— Уехал в столицу?
— Да нет же! Он что, вам должен? — спросила она первое, что пришло в голову.
— Нет-нет! Я просто зашел узнать, как жизнь, как дела.
— Он, наверное, где-нибудь здесь, неподалеку, — сказала она, продолжая прерванную работу.
Сансарай вышел из юрты. «Когда ты придешь, мы с тобой потолкуем», — подумал он.
Перевод Л. Карабаевой.
© Перевод на русский язык «Прогресс», 1976
На закате прохладный ветер стих. Верхушки ковыля, истерзанного его порывами, поднялись, и холмы сразу похорошели. Спокойно легла и кошма дымника, теперь струйка дыма вилась вверх. Две юрты, большая и маленькая, появились на этом кочевье, очевидно, совсем недавно. Возле одной из них, прикрыв рукой глаза, стоит высокая девушка. Она смотрит на запад.
Золотые лучи заходящего солнца освещают ее смуглое лицо. На привязи около юрты вертятся верблюжата и дремлет, понурив голову, черный толстоногий конь.
Девушка входит в юрту. Здесь все просто, но заботливые руки сделали ее нарядной и уютной. Отец девушки пьет чай. Лицо его обожжено солнцем и ветром. Поставив чашку, он спрашивает:
— Мядаг! Овец еще не видно?
— Пока нет.
— Должны сейчас прийти. Они разжирели, как свиньи! Не зря сын Цэвэла учился. Здорово в скоте разбирается. Все по часам считает: сколько пасет, сколько поит. Теперь и моя старая голова кое-чему научилась.
Жена слушает мужа внимательно. Дочь тоже не прерывает отца. Вынув из сундука круглое зеркальце, она старательно прихорашивается. Затем повязывает красный шелковый платок и выходит во двор. К чему бы девушке так долго глядеться в зеркало и наряжаться, если она собирается всего лишь за аргалом?
Оранжевый горизонт отливал медью. Узенькая полоска белого облачка в отблесках заходящего солнца казалась украшенной золотом. Неподалеку темным пятном выделялся круглый холм. Обычно желтый, ковыль, торчащий на его гребне, казался нарисованным черной тушью на золотистом фоне.
С корзинкой за спиной Мядаг шла на запад. В руках у нее были маленькие грабельки, которыми она собирала помет. Незаметно девушка довольно далеко отошла от дома. Поднявшись на круглый холм, она стала смотреть туда, где зашло солнце. Там, на фоне огненного горизонта, отчетливо выделялся силуэт всадника, окруженного стадом овец, которые медленно брели ей навстречу.
Девушка радостно всплеснула руками, обернулась и посмотрела в сторону дома. Из юрты Цэвэла тянулся дым. Старик то и дело выбегал наружу — наверное, он очень волновался. Мядаг задумалась. Улыбка скользнула по ее лицу: то ли она вспомнила о чем-то хорошем, то ли предчувствовала счастливую встречу.
На память ей пришло детство. Девочкой она часто ходила с Цэвэлом собирать аргал. Набрав полную корзинку, они садились отдохнуть, и Мядаг приставала к Цэвэлу, требуя, чтобы он рассказал ей сказку о кривой косуле.
Семья Мядаг много лет кочевала по соседству с семьей Цэвэла. Вступив в объединение, они снова поселились рядом. И вот их семьям поручили пасти стадо из шестисот овец. В это лето все аймачные объединения пасли скот по новому методу Героя труда Очира. Не хотели отставать от других и они. В начале осени отец Мядаг и сын старого Цэвэла угнали овец на отгонные пастбища. Сегодня отец вернулся домой. А сейчас в золотых отблесках заходящего солнца возвращался и сын Цэвэла.
В голове Мядаг теснились, набегая друг на друга, мысли о прошлом.
…В то лето ей было четырнадцать лет. Сын Цэвэла приехал с женой из города отдохнуть. Сидя на хойморе, молодой нарядный сын Цэвэла раздавал горстями сладости приходившим в юрту ребятишкам. Мядаг, как дочери соседа, он дал две полные горсти конфет. Когда Мядаг брала их, на нее повеяло чем-то душистым. Идя в гости, сын Цэвэла надевал коричневый шелковый дэли и серую шляпу. Его сафьяновые сапоги, начищенные до блеска, приятно поскрипывали. Мядаг и другие соседские девочки во все глаза смотрели на молодого человека и перешептывались: «Какой красивый дэли! Сапоги-то, сапоги какие!» Мальчишки играли в старшего брата и подражали его походке. А Мядаг, изумленно разглядывая городской наряд невестки Цэвэла, думала, станет ли она хоть когда-нибудь похожей на нее. Через несколько дней сын Цэвэла уехал.
Прошло два года. Однажды тишину осенней ночи нарушил цокот копыт и звон стального стремени — кто-то приехал. Вскоре в доме Цэвэла застучали поварешкой о котел, послышались оживленные голоса. Кто же это? Отец Мядаг, забрав трубку и табак, вышел посмотреть. Мядаг тоже очень хотелось пойти к соседям, но она стеснялась: вдруг там сын Цэвэла? Вернулся отец уже за полночь, захмелевший и веселый. Ну, ясно, гость издалека!
Назавтра, найдя предлог, Мядаг пошла к Цэвэлу. И правда, его сын приехал. Едва Мядаг вошла, как он воскликнул:
— Мядаг! Нет, вы посмотрите, какая она большая!
— Нужно встать на корзинку, чтобы поцеловать ее, да и то, пожалуй, не достанешь, — сказал старый Цэвэл.
Мядаг смутилась и села, прислонившись к квадратной корзине для аргала.
— Может быть, ты все-таки поздороваешься со старшими? — засмеялся сын Цэвэла.
Мядаг, смутившись еще больше, подошла к молодому человеку и робко ответила на его рукопожатие.
Днем, когда Мядаг доила коз, к ней подошел старый Цэвэл.
— Вот уж спасибо так спасибо!.. Сын насовсем приехал. А то сидел бы в городе да стучал на машинке, пока в начальники не вышел. Теперь будет овец пасти, героем станет. Воздух у нас в степи для этого подходящий! Спрашивал о невестке — ничего толком не говорит… расстались они… О родной Гоби сын очень тосковал.
Дни шли за днями. С той поры в третий раз распустились голубые анемоны. Зимними ночами сын Цэвэла и Мядаг вместе сторожили овец, весенними — принимали приплод, не раз попадали в пургу и град. Мядаг полюбила этого мужественного и сильного человека. Если он уезжал, она скучала и много думала о нем.
Сейчас, наполнив корзинку аргалом, Мядаг присела на землю. От пламенно-красного горизонта прямо на нее двигались тучные овцы. Недаром несколько месяцев провели они среди свежей зелени степного пастбища. Вздымая клубы пыли, подъехал и сын Цэвэла. Мядаг отвела глаза. Потом, чуть-чуть улыбаясь, искоса взглянула на него. Солнце и ветер задубили его кожу: ведь он все лето ездил по долине, то здесь, то там раскидывал свою синюю палатку. Молодой человек соскочил с коня и подошел к девушке.
— Здравствуй, Мядаг!
— Здравствуйте!
— Что-нибудь случилось?
— Ничего…
— Ты какая-то странная.
Мядаг молчала. Вертя в руках повод, он подошел ближе и взял ее за руку.
— Ты меня встречала?
Мядаг ощутила ветер и солнце. Сын Цэвэла, глубоко вздохнув, посмотрел на щеку девушки, освещенную золотыми лучами заходящего солнца. Мядаг прильнула к молодому человеку и посмотрела на запад. Горизонт еще багровел, но синий туман уже заволакивал все вокруг. А девушка думала, что сияние на горизонте исходит от человека, стоящего рядом с ней.
— Мядаг, а некоторые считают нашу Гоби никудышным местом!
— Кто же?
— Моя жена. Из-за этого она и осталась в городе. Три года я ждал ее… Не приехала. А я все мечтал, что она когда-нибудь встретит меня…
Мядаг молчала. Молчал и сын Цэвэла.
— Пошли — наконец сказал он. — Ты славная девушка…
Мядаг наклонилась за корзинкой, но сын Цэвэла опередил ее, вскинул ношу за плечи и зашагал позади отары. Девушка шла рядом, ведя в поводу его коня. На четко обрисованный гребень холма упал отблеск солнца и осветил лица молодых людей. И на багряном фоне заходящего солнца в желтой пыли, поднятой стадом, старики увидели два силуэта: мужчины с корзиной за спиной и девушки, ведущей в поводу коня.
Перевод Л. Герасимович.