Перевод А. СОБКОВИЧА
Возвращаясь однажды вечером с молочной фермы, я не пошел, как обычно, через Даудову слободу, а зашагал, сам не знаю почему, напрямки через луга и вскоре очутился возле Халиловой чешмы. Здесь брала начало большая проселочная дорога, которая шла на восток и за мостом через Доспатскую речку вливалась в шоссе.
И тут, возле этой самой чешмы, я попал под проливной дождь. Погода испортилась еще в полдень, дождик то усиливался, то стихал, а с наступлением сумерек вдруг полил как из ведра. По правде говоря, злая шутка, которую сыграл со мной дождь, не была для меня полной неожиданностью, я предвидел, что он меня настигнет, и потому, чтобы выиграть время, я оставил Даудову слободу в стороне и пошел кратчайшим путем. Знай, мол, дождик, как с нами шутки шутить!
Напротив Халиловой чешмы стоит двухэтажный дом из белого камня. Таких домов в этих местах, слава богу, немало. Его верхний этаж опоясывает деревянная галерейка, по углам которой зеленеет герань, а старые столбы, на которые опирается галерейка, увиты плющом. На втором этаже этого дома живет одна моя знакомая, вернее, приятельница, но сие обстоятельство не выделяет этот дом среди других. Хотя моя приятельница белокурая, да еще с синими глазами и всего лишь первый год учительствует в нашем селе, дом, где она живет, вовсе не кажется мне каким-то особенным, и укрылся я под его навесом не потому, что он чем-то примечателен, а потому, что начался ливень, да еще так неожиданно. Мне не хотелось промокнуть до костей — это было бы и глупо и обидно, — так что я укрылся здесь, напротив Халиловой чешмы, поневоле.
Под широким черепичным навесом мне было вполне уютно и даже приятно, так что не имелось ни малейшего повода для огорчений. Я даже позволил себе, как это и подобает людям с сильным характером, когда судьба бросает им вызов, насвистывать веселую песенку, которую любила петь моя приятельница; наклонив при этом головку набок, она сама аккомпанировала себе на гитаре.
Разумеется, эта песенка вспомнилась мне совершенно случайно, но, насвистывая ее, я все же прислушивался к внешним звукам. По черепичному навесу стучал дождь, и, вероятно, мое внимание привлекал именно этот неприятный шум.
Налетел слабый ветер, он сорвал с кустов у ограды горсть листьев и небрежно рассыпал их у моих ног. Но тут сверху, с галерейки, до меня донесся отвратительный смех. Смеялся густой баритон, и я тотчас узнал, какому бесцеремонному типу он принадлежит — нашему зубному врачу. Эта неприятная личность с руками палача и плечами тореадора беззаботно и весело смеялась там, наверху, явно не замечая, что на улице идет тоскливый осенний дождь и холодный ветер разносит опавшие желтые листья.
Я представил себе, какую досаду вызывает развязная веселость этого грубияна у моей синеокой приятельницы и как она, бедняжка, ждет не дождется той спасительной минуты, когда он наконец уйдет. Мне так же представилось, как я поднимусь к ней на галерею, смерю его уничтожающим взглядом и какой эффект произведет мое внезапное, но своевременное появление!
Я и этот человек — какое тут может быть сравнение? Ведь, кроме как вырвать или запломбировать зуб, он больше ни на что не способен, а я — ветеринарный врач, у меня за плечами уже трехлетний опыт самой разносторонней деятельности. Пускай он сходит в Момчилово да расспросит обо мне у Балабаницы, у тамошней заведующей животноводческой фермой, или поглядит на ее корову Рашку, которая за одну дойку дает два ведра молока, а потом уж пусть пробует тягаться со мной!
А ежели он с ехидной ухмылочкой сунет мне под нос щипцы зубодера, то я так расхохочусь, что ему тошно станет. Вот когда я из своей сумки вытащу щипчики, которыми дергаю зубы у лошадей и ослов — такой штуковиной в средние века крошили челюсти, — да еще решительно щелкну ими, у него, как говорится, кровь в жилах застынет. И уж тогда он раз и навсегда признает мое превосходство.
Вот как дело обернется, когда я покажу ему свои щипчики!
А моя синеокая приятельница от восторга захлопает в ладоши и наградит меня самой очаровательной улыбкой. Я дам ей понять, что эти щипцы — так, мелочь, что у меня в амбулатории есть инструменты куда внушительнее.
Да и какой он мне соперник, этот тип, который бесцеремонно ржет там, наверху, на галерее.
До меня дошли слухи, будто он знает толк в винах, лихо режется в карты, редкий весельчак и не скупится, когда дело касается денег. Допустим, он действительно обладает всеми этими качествами. Тем хуже для него! Потому что, за исключением щедрости, все прочие его качества ничего хорошего не сулят такой романтичной молодой особе, как моя приятельница. И потом, он же наверняка не знает ни одного стихотворения, тогда как я могу без запинки прочесть их наизусть по меньшей мере десятка два; он наверняка не сумеет показать на небе ни одного созвездия, а для меня небо — раскрытая книга.
О каком же его превосходстве может идти речь?
Занятый этими мыслями, я вдруг почувствовал, как мое сердце наполнилось решимостью. Во что бы то ни стало я должен спасти свою приятельницу от этого незваного гостя, от этого наглого типа. Я сделал шаг в сторону двери, но тут ноги мои словно бы подкосились. Ведь сегодня мне пришлось проделать немалый путь, и нет ничего удивительного, если я почувствовал в ногах слабость.
Теперь наверху, прямо у меня над головой, раздался звонкий смех, такой звонкий, будто пришла в движение целая дюжина серебряных колокольчиков или зажурчали все горные ручейки, впадающие в Доспатскую речку. До чего же был весел этот девичий смех. Моя синеокая приятельница хохотала от всего сердца. Серебряному смеху вторил баритон, притом такой противный, что серебряные колокольчики, казалось, хотели его заглушить. Более неприятного дуэта я в жизни никогда не слышал.
Да, в тот день я находился изрядно. В ногах ощущалась невероятная слабость, и мне не терпелось как можно скорее убраться отсюда. Не такая уж диковина эта Халилова чешма, чтобы так долго любоваться ею, — самый обыкновенный источник с двумя трубками в каменной плите, из которых струится вода, да корыто, из которого поят скотину. Таких источников немало и в других местах, и еще получше — с тремя трубками.
Не было никакого смысла оставаться здесь дольше. Мне даже стало жаль себя при мысли, что я так долго проторчал под этим черепичным навесом, любуясь столь примитивным творением рук человеческих.
Дождь несколько поутих, но, если бы он даже лил с прежней силой, я все равно ушел бы отсюда. Мне всегда нравилось возвращаться домой под дождем. Я человек твердого характера и считаю, что прятаться в непогоду под черепичным навесом — чистейшее слюнтяйство.
Застегнув куртку на все пуговицы, я зашагал по раскисшей дороге домой. Я не торопился. Пусть моя приятельница видит со своей галерейки, что я даже в ненастье не прячусь под навесом ее дома и не испытываю ни малейшего желания стучаться в ее дверь. Пусть знает, что я и не вспомнил о ней, проходя мимо. Будто ветеринарному врачу делать нечего, чтоб ни с того ни с сего заходить по пути в каждый дом.
Уверен, она кинется к окну, высунется наружу, станет звать меня, но не тут-то было — я сделаю вид, будто не слышу. Вот если она с отчаянием в голосе позовет второй, третий раз… тогда уж я обернусь и небрежно помашу ей рукой.
Так и сделаю! Помашу небрежно рукой и пойду себе дальше, и посмотрим, найдется ли у нее после этого желание развлекать своего гостя!
Шел я медленно. С моих волос струйками стекала вода, она проникала за воротник куртки и текла дальше, вниз по спине. Ну и что, не могу же я проявлять малодушие из-за обыкновеннейшего дождя! И я продолжал спокойно идти, как и подобает мужчине с твердым характером.
Прошел я так метров тридцать. Дождевые струи, словно плети, с шумом хлестали разжиженную землю. Я слышал только этот шум, и мне вдруг захотелось ускорить шаг. Впрочем, я никогда не любил медленной ходьбы.
Не разбирая дороги, какой-то опустошенный, я шлепал по лужам, пока наконец не добрался до колючего плетня, за которым нахохлился, словно наседка, старый дом Пантелеевицы. Пантелеевица жила теперь вместе с сыном в новом каменном доме в самом центре села, а в этой развалюхе «царствовал» я. И хотя это жилище не отвечало моему положению в обществе, жилось мне в нем действительно по-царски, да и вообще я всегда пренебрежительно относился к современным домам с их крытыми верандами да солнечными эркерами.
Сейчас мой нахохлившийся домишко, видимый лишь наполовину из-за покосившегося колючего плетня, действительно казался довольно жалким. Но всему виной был проклятый дождь. Даже роскошные палаты и те, пожалуй, не покажутся веселее под таким сумрачным и мокрым ноябрьским небом.
Но, вставляя ключ в старый; ржавый замок, я ни о чем таком не думал. Мне было абсолютно все равно, вхожу я в палаты или в халупу, окажется за дверью сверкающий мрамором холл с колоннами или я ступлю на глиняный пол мрачной лачуги с черным от копоти допотопным очагом.
Разумеется, никакой неожиданности за дверью быть не могло и ни о каком мраморном холле я не мечтал. Мне просто казалось, что я нырнул в глубокий омут, так тихо было вокруг. Лишь изредка слышалось короткое шипение — это в очаге на тлеющие угли попадали дождевые капли. Пахло дровами и смолистой лучиной. К этому запаху примешивалось непередаваемое, едва ощутимое дыхание старины; ею веяло от кадки для теста, до сих пор пахнущей кукурузной мукой, от стоящих на полках закопченных горшочков, в которых когда-то варилась бобовая чорба, приправленная желтой сливой мирабелью, от бутылочной тыквы, из которой торчали деревянные ложки. Все эти допотопные, давно вышедшие из употребления вещи издавали свой едва уловимый затхлый запах.
Вот чем встретили меня мои палаты, едва я закрыл за собой дверь.
Отыскав в темноте на привычном месте керосиновую лампу, я снял стекло и зажег фитиль. Затем вошел в соседнюю комнату — она была без очага и несколько меньше кухни — и сменил там мокрую одежду.
Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало жутко. Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какого-то заброшенного склепа. Мне ничего не хотелось делать, не хотелось и думать.
Несколько минут я простоял на пороге своей комнаты. Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что эта тень моя собственная. Когда я это уразумел, мне захотелось приглядеться к ней повнимательнее — меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я в восторг не пришел: опущенные плечи, поникшая голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А этот силуэт выглядел совсем не так.
Я, конечно, пришел в негодование, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать тлевший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Я положил на них щепок и немного подул. Вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом. В тех случаях, когда мне лень было идти в сельскую закусочную, я вешал на эту цепь котелок с картофелем или заваривал мамалыгу. Но в этот вечер мне даже думать не хотелось о еде. Объяснялось это, видимо, непогодой — на улице все еще шел проливной дождь.
Чтобы пламя было сильнее, я положил в очаг большое полено. Затем подтащил трехногий стульчик и сел у огня.
Мне стало хорошо, приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне, в самом деле, грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях, в летучках — о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Мое плохое настроение было столь необоснованным, что мне хотелось посмеяться над собой.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палкой золу, я, сам не знаю почему, вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка. Эта мысль как-то даже развеселила меня, и я улыбнулся. Да, уже целый год я не покидаю зеленых пастбищ между Кестенем и Триградом.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и поохотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву — не встречаться же мне только с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным и довольно-таки вызывающим взглядом. И волки, и поездка в Луки — все это было весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера. Это тоже было бы весьма недурно. А что мне мешает ежедневно захаживать к моей синеокой приятельнице? Буду помогать ей проверять ученические тетради, а тот отвратительный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности! Пускай и он понаслаждается видом ничем не примечательной Халиловой чешмы.
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое словно окаменело. Что бы ни приходило мне в голову, оно оставалось безучастным, ничто его не волновало.
Гложет его тоска, а отчего — не пойму!
И я выкинул из головы все местные соблазны. Даже охоту на волков вычеркнул из своих планов. Подобное героическое предприятие выдвигало элементарное условие: надо иметь ружье, и по возможности двустволку. А моя единственная охотничья принадлежность — сачок для ловли бабочек. Так что мне пришлось оставить волков в покое.
И вот вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом. Это воспоминание внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко рассмеялся. Будто случайно взглянул в угол, увидел склонившуюся над старой кадкой красотку Балабаницу из Момчилова… Очень уж забавно вышло, как тут не рассмеяться!
В самом деле, воспоминание о ресторанчике было ни к селу ни к городу — ведь я совсем не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю — дня не бывает, чтобы о нем не подумал. Как только я огибаю Змеицу по пути в Момчилово, среди скалистых вершин непременно мелькнет, словно тень, его чуть ссутуленная фигура. Стоит мне зайти в Илчову корчму отдохнуть немного и выпить стаканчик кислого вина, как меня тут же настигает рой тревожных воспоминаний — вся драматическая момчиловская история или отдельные ее эпизоды встают перед моими глазами, словно все это произошло вчера. А когда я прохожу мимо Даудовой кошары, притулившейся с края лесного пастбища, у меня почему-то сжимается горло и я невольно вздыхаю.
С нашими местами связаны самые серьезные дела из практики Аввакума, здесь в полную силу проявил себя его аналитический ум и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между божьим избранником и простым смертным, хоть этот смертный — участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему лил дождь. В трубе выл ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падали водяные капли, дверь то скрипела, то стонала, будто хотела сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была пренеприятная. Сквозь щели в потолке сочилась вода, холодное дыхание ветра проникало в дом и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о себе, чем о нем. Лампа стала коптить, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом. В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что поделаешь — пусть завтра моя синеокая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.
Целый час стоял я под теплым душем, плескался, размахивал руками и весело насвистывал. Я любовался зеркалом, блестящими, никелированными ручками колонки, стеклянной полочкой и лежащей на ней мыльницей, одним словом, я был счастлив. Я испытывал такое чувство, какое может испытывать человек, попавший в цивилизованный город после того, как больше года прожил в лесных дебрях. Правда, я и там купался, и, конечно, не в Доспатской речке с ее ледяными омутами. Там из воды то и дело выскакивает форель, но купаться в этой речке неприятно. Скитаясь по пастбищам, я находил в небольших ручьях местечки поглубже, опускался в них на колени и плескался сколько душе угодно. Иногда вместе с водой зачерпнешь рукой песок или ряску — невелика беда! А тут тебе и холодная вода, и горячая, и на колени опускаться нет надобности. И вода чистая как слеза.
Одевшись, я вышел наконец на улицу и взял такси.
— Улица Настурции, — сказал я шоферу.
Настроение у меня было отличное, и я решил подробнее объяснить шоферу, где находится улица со столь странным названием, но тот, видимо чем-то расстроенный, махнул рукой и не стал слушать.
«Что ж, поплутает малость, тогда узнает, как махать рукой», — сказал я себе, хотя ясно сознавал, что платить придется мне. И я представил себе, как шофер, потеряв всякую надежду найти эту странную улицу, с виноватым видом обратится ко мне, рассчитывая на мою помощь, но тогда уж дудки — я только пожму плечами. Пускай на горьком опыте познает, что дурное, настроение к добру не приводит.
Но в общем, я чувствовал себя превосходно. Денег у меня было достаточно, времени — уйма, а все мои служебно-ветеринарные заботы остались где-то далеко, за тридевять земель.
— Постой-ка, — обратился я к шоферу, — мне надо взять сигарет. Вот там, напротив, как раз продаются мои любимые.
Сигареты мне были вовсе не нужны — ведь я, в сущности, не курил, а только так, изредка баловался, — мне просто было приятно поглазеть на витрины, зайти в роскошный магазин. Выходя из гостиницы, я даже иностранную газету купил. Читать ее я, разумеется, не мог, потому что мои познания в этом языке были весьма слабые. Но зато каким тоном я сказал продавщице «пожалуйста», а на газету указал лишь кивком головы. Она сразу меня поняла, и, как мне показалось, на лице ее появилась улыбка. Удивительно приятно!
Мы поехали дальше. Видимо пока я делал свои покупки, шофер здорово поломал голову, потому что безо всякого труда попал в тот район, где находилась улица Настурции. Обогнув телевизионную башню, мы минуты через две остановились у дома, в котором теперь жил Аввакум.
Выло около девяти часов.
Расплачиваясь с шофером, я почувствовал, что с веранды на меня кто-то пристально смотрит. Взгляд этот сверлил меня, я чувствовал его каждой клеточкой своего существа, Я стиснул зубы, но головы не повернул.
Машина отъехала. Толкнув калитку, я вошел во двор. Меня отделяло от дома расстояние в десять шагов, которые мне следовало пройти по вымощенной каменными плитами дорожке. Не успел я сделать первый шаг, как с веранды до меня донесся голос:
— А чемодан кому оставляешь?
Ах, этот голос! Я чуть было не споткнулся. Лицо мое вспыхнуло.
— У меня не было уверенности, что застану тебя дома, поэтому я и оставил чемодан у калитки, — соврал я. Как-никак, общаясь с Аввакумом, я прошел неплохую школу, и выйти из затруднительного положения теперь для меня не составляло труда.
— Вон оно что! — с притворным удивлением сказал Аввакум. — Но раз у тебя не было уверенности, зачем же ты отпустил машину? — И он тихо засмеялся своим добрым, чуть грустным смехом.
Аввакум обнял меня, похлопал тяжелой рукой по плечу (так он делал всегда), взглянул мне в глаза и ободряюще тряхнул головой. Затем он усадил меня в массивное кожаное кресло, стоявшее у камина, и, придвинув низенькую скамеечку, сел рядом со мной. Мы обменялись несколькими банальными фразами о моей работе, о наших общих знакомых (о Балабанице он не обмолвился ни единым словом) и о погоде в наших краях. Все это заняло не больше пяти минут. Во время разговора Аввакум взглянул на меня один-единственный раз — когда я достал сигареты, — все остальное время он был занят только своей трубкой, без конца ее прочищал. Это давало мне возможность внимательнее изучить его, не рискуя посмотреть в его ужасные глаза. Я говорю «ужасные» не ради эффектного словца и не потому, что они были действительно ужасные. Напротив, глаза у него были красивые — серо-голубые, спокойные и сосредоточенные. Но для честолюбивых людей вроде меня взгляд этих глаз был просто нестерпимым: стоило Аввакуму посмотреть на человека, как тот сразу начинал чувствовать себя провинившимся школьником. Взгляд Аввакума словно бы проникал в ваш мозг и проверял вашу мысль на сверхчувствительных весах. Вот почему глаза его порой казались мне ужасными.
Его тонкое, худое лицо выглядело сегодня таким изможденным, как никогда раньше. Морщины, избороздившие щеки и лоб, стали длиннее и глубже, подбородок заострился, скулы тоже выступали резче, чем обычно. Заметно прибавилось седины, особенно на висках. Да и кадык вырисовывался рельефней. Худощавость придавала Аввакуму вид потомственного горожанина: если не глядеть на его руки, можно подумать, что ни в его жилах, ни в жилах его предков никогда не текла крестьянская кровь. Руки же его с сильно развитыми кистями, с длинными пальцами и резко проступающими сухожилиями были воплощением первобытной силы и врожденной ловкости, и мне всегда приходила в голову мысль, что, должно быть, кто-то из его предков был строителем, возводил дома и мосты и слыл таким же умельцем, какими, к примеру, были мастера Тревны или Копривштицы.
После того как мы обменялись приветствиями, Аввакум спросил, зачем мне понадобилось останавливаться в гостинице и почему я не приехал прямо к нему — ведь мне известно, что у него удобная квартира, в которой я чувствовал бы себя как дома.
— А может быть, я и приехал прямо к тебе, — многозначительно указав на свой чемодан, заметил я.
Он покачал головой и усмехнулся. В глазах его горели знакомые огоньки — он явно готовился, как всегда после долгой разлуки, к своей обычной маленькой «охоте». Это было его прихотью, своего рода упражнением, игрой в отгадывание и, видимо, доставляло ему удовольствие, потому что он делал так при каждой нашей встрече.
— Может быть, я приехал прямо к тебе, — повторил я, чтобы дать ему повод приступить к «охоте».
Огоньки погасли, и Аввакум зевнул.
— На сей раз задача предельно проста, но ты упорствуешь, и я безо всякого труда положу тебя на обе лопатки. Любезный мой Анастасий, ты остановился в гостинице «Болгария», в твоем чемоданчике лежит родопский домотканый коврик, который ты привез для меня. Я тронут до глубины души. Он напомнит мне о прежних волнующих переживаниях и обо всяких приятных вещах.
Аввакум набил трубку, поднес огонь и выпустил несколько клубочков сизого дыма. Он выглядел задумчивым.
Я по опыту знал, что это его мания, любимая игра — удивлять своих гостей «отгадыванием», что с ними приключилось, какие события произошли в их жизни. Этим он демонстрировал свою исключительную наблюдательность, и, хотя внешне его лицо казалось равнодушным, я нисколько не сомневался, что при подобных опытах он испытывал двойное удовольствие: от эффекта, производимого «открытием», и от умения вести рискованную для его честолюбия игру. Я, конечно, предполагал, что относительно гостиницы он так или иначе может догадаться, но что касается коврика, то тут он меня буквально сразил. Я окинул взглядом чемоданчик — он был плотно закрыт и никаких щелей в нем не было.
Аввакум выпустил еще несколько клубочков дыма и снисходительно пожал плечами.
— Все тут настолько просто, что я бы на твоем месте краснел, как школьник, не приготовивший урок. Тебе, дружище, пора стать сообразительнее! Ну что тут особенного? На вокзале ты берешь такси и говоришь шоферу: гостиница «Болгария». Почему именно гостиница «Болгария»? Потому что ты привык там останавливаться. Этот инстинкт присущ всем путешественникам мира — останавливаются в уже знакомой гостинице. Правда, из-за отсутствия свободных номеров человек может в конце концов оказаться совсем в другом месте. Это тоже бывает. Во всяком случае, в силу того, что туристов сейчас мало, не сезон, а может, потому, что ты родился под счастливой звездой, тебе повезло — администратор «Болгарии» любезно записал твою фамилию в гостиничный журнал и тебе предоставили комнату. Ты спросишь, по чему это видно? Голубчик, пора отказаться от подобных вопросов, сколько раз я тебя учил подходить ко всякой вещи аналитически! Во-первых, из левого кармана твоего пиджака выглядывает номер газеты «Юманите». Превосходно. Читать «Юманите» и вообще иностранную прессу похвально. Но ведь иностранные газеты продаются лишь в нескольких киосках, и единственная гостиница, вблизи которой имеется такой киоск, — это гостиница «Болгария». Во-вторых, закуривая, ты только что вытащил из кармана пачку сигарет. Она в целлофане и с красной каемкой сверху. Это сигареты высшего сорта, с фильтром, которые, к сожалению, продаются только в одном магазине — фирменном магазине «Болгарский табак». Где он находится, этот магазин? В нескольких шагах от гостиницы «Болгария». В-третьих, ты прибыл сюда на старенькой «варшаве» СФ 58-74. Мне она знакома, и шофера я тоже знаю — он частенько привозит меня домой. Стоянка этой машины на улице Славейкова — ближайшая стоянка возле гостиницы «Болгария»… Газета, сигареты, машина, — продолжал Аввакум, — да еще то, что у тебя оказалось достаточно времени, чтоб выкупаться, побриться, сменить костюм, надеть только что выглаженную рубашку, все это, дорогой Анастасий, довольно недвусмысленно дает понять, что ты остановился не где-нибудь, а именно в гостинице «Болгария». — После довольно продолжительного молчания он сказал: — Теперь о коврике… Ты, должно быть, обратил внимание — пока ты в прихожей снимал пальто, я принес твой чемодан сюда. Мне он показался слишком легким и полупустым. Отправляясь из Триграда в Софию, с тем чтобы провести здесь отпуск, человек едет не с пустыми руками… Большую часть багажа ты оставил в другом месте, где — мы уже установили. Но что находится тут? Это что-то объемистое, но не тяжелое, не твердое, без острых углов и, когда опрокидываешь, не гремит. Человек, остановившийся в отеле, не пойдет в гости к другу с бельем в чемодане. Если бы не кое-какие приметы, я бы установил лишь характер вещи: кожа. Но хранящийся в чемодане предмет оставил на тебе свои следы, если так можно сказать, свою подпись. Взгляни, пожалуйста, на края твоих рукавов, вот сюда, на пиджак. Что ты видишь? Несколько белых волосков длиной около четырех сантиметров. Это козья шерсть. В совсем еще новых ковриках некоторые волоконца выпадают из основы. Перекладывая утром вещи, ты трогал коврик, и на обшлагах твоих рукавов он оставил свою подпись. Стоит быть чуть повнимательней, и прочесть ее — сущий пустяк!
В его глазах снова вспыхнули и сразу же погасли огоньки. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Вид у него был озабоченный.
Я только руками развел — что тут возразишь? Открыв чемодан, я вынул коврик и расстелил его у ног Аввакума. Какое-то время он рассматривал коврик, и я заметил, что тонкие губы его слегка искривились в горькой усмешке.
Пока он переодевался и приготовлял в соседней комнате кофе, я осмотрел его кабинет. Нового тут ничего не было, если не считать кинопроектора, которого я прежде не видел. Множество плотно уставленных книг на стеллаже и в шкафу. Старая тахта с потертым плюшевым покрывалом, высокая настольная лампа и продавленное кресло у камина — все это было мне знакомо, оставалось на прежних местах и выглядело каким-то усталым… Как будто всем этим предметам передалось скептическое выражение хозяина дома и каждая вещь навсегда простилась с мыслью когда-нибудь обновиться или хотя бы на сантиметр сдвинуться с места.
Один только проектор, вызывающе сверкавший стеклами, привлекал внимание своим подчеркнуто оптимистическим видом.
Что касается письменного стола, то на этот раз он был больше, чем когда-либо, завален какими-то бумагами, справочниками, иллюстрированными журналами и газетами; это было единственное место во всей комнате, где привычный строгий порядок утрачивал свою власть. Раскрытые книги, лежащие как попало журналы, разбросанные вырезки из газет с подчеркнутыми заголовками и текстом — весь этот странный беспорядок свидетельствовал либо о том, что хозяин подолгу не задерживается у стола, так как его интересы сосредоточены где-то в другом месте, вне дома, либо о том, что основную часть свободного времени он проводит в своем любимом кресле, вытянув ноги и закрыв глаза, как бы вслушиваясь в какой-то отдаленный и едва уловимый шум.
Но мои наблюдения оказались не очень точными.
— Ты ознакомился с моей фототекой? — спросил меня Аввакум. Он поставил на стол поднос с чашечками кофе. На Аввакуме был элегантный темно-коричневый костюм.
— С какой фототекой? — спросил я, оглядываясь по сторонам.
Он положил мне на плечо руку и со снисходительно-добродушной улыбкой подвел меня к стеллажу. Рядом стоял узкий шкаф, достигавший по высоте верхнего яруса стеллажа. И шкаф и стеллажи были изготовлены из одинакового дерева и выдержаны в одном стиле. Шкаф казался как бы продолжением стеллажа.
Как-никак эту ночь я провел в дороге, и не удивительно, что некоторые мелочи ускользнули из моего поля зрения.
Аввакум стал выдвигать ящики шкафа. Одни были полны фотоснимков, другие — катушек с пленками, каждая частица этого безмолвного мира была снабжена этикеткой, номером и еще каким-то знаком, напоминающим букву греческого алфавита.
Он предложил мне назвать какую-либо букву, любую, какая придет в голову. Я назвал «ф». Вероятно, мне пришло на ум слово «фантазия», так что я выбрал эту букву не случайно.
— Отлично, — кивнул Аввакум.
Судя по всему, моим выбором он остался доволен, я бы сказал, даже очень доволен.
«На какие только фантазии не тратят время незаурядные люди! — подумал я, и в этот момент мой ничем не примечательный уравновешенный характер вызвал во мне чувство истинного умиления. — Правда, у меня тоже есть слабость — сачок для ловли бабочек, но одно дело коллекционировать бабочек и совсем другое — заниматься каким-то фототрюкачеством».
— Тут хранятся снимки лиц, чьи собственные имена начинаются с буквы «Ф». Разумеется, это люди, к которым я испытываю, так сказать, профессиональный интерес. А вот снимок бесшумного пистолета Ф-59 и черепной кости, пробитой пулей из этого пистолета. Посмотри, какая узкая и ровная пробоина. Но есть пленка с еще более любопытными вещами. Она может доставить истинное удовольствие. Минуточку!
Он начал заправлять катушку с пленкой в проектор. Я затаил дыхание. «Должно быть, я сейчас увижу, как такая же пуля поражает что-либо другое, — подумалось мне, — бедренную кость или желудок».
Я даже зубы стиснул от напряжения.
Аввакум опустил шторы, и комната погрузилась в полумрак. Затем он вынул из-под стеллажа магнитофон и принялся его налаживать.
«Чего доброго, я еще услышу хруст пробитой кости, — подумал я. — Ведь это как-никак пистолет специального назначения».
Мои уши улавливали шелест движущейся пленки, затем послышались звуки, которые, казалось, неслись из какого-то сказочного мира, залитого волшебным светом. На стене, служившей экраном, появились дикие скалы, поросшие какими-то уродливыми деревьями, мрак растворился, и я увидел таинственную горную поляну. В вихре танца, словно из небытия, появлялись на ней ведьмы и черти и среди них Ариэль и Оберон, Пук и Прекрасная фея…
А вот «Вальпургиева ночь».
Это было поистине чудесно! Такое я мог бы слушать и смотреть целую вечность. Мне вспомнилась мои студенческие годы, галерка, первые восторги и первые сомнения. Ох, эта беззаботная юность, пора, когда я мечтал исколесить весь мир вдоль и поперек… Первые русые кудри, первая улыбка, первая счастливая бессонная ночь…
Щелкнул какой-то механизм, и от видений «Вальпургиевой ночи» осталось лишь темное пятно. Оборвалась и чарующая музыка. И прозвучал холодный голос Аввакума:
— Вот тебе еще на букву «Ф». «Фауст». Балетный дивертисмент. — Он раздвинул шторы, и комнату снова залил мутный свет дождливого дня. — Сейчас я покажу тебе Прекрасную фею. Вот, смотри. — И он протянул мне продолговатый снимок. — Это уже на букву М: Мария Максимова. Тебе знакомо это имя?
Мне пришлось самому себе признаться, что я впервые слышу это имя. В наших краях обо всем не узнаешь — радио у меня не было, а без него трудно следить за новостями с культурного фронта. Но что касается этой звезды столичного балета, то я, разумеется, не стал особенно упрекать себя в невежестве и промолчал.
Однако, увидев фотографию, я не мог скрыть свое восхищение.
— Вот это красавица! — вырвалось у меня.
В облике «феи» было что-то неземное, особенно глаза; поразительные глаза, они смотрели совершенно беззастенчиво, тая, несмотря на молодость их обладательницы, опыт уже зрелой женщины.
— Нравится? — снисходительно усмехнулся Аввакум, ставя снимок на место.
Я уже овладел собой и, сунув руки в карманы, пожал плечами:
— У нее очень красивое лицо.
Больше к этой красавице мы не возвращались.
Аввакум повел меня в музей, где он по-прежнему работал реставратором. Сквозь сводчатое окно в его мастерскую струился холодный печальный свет. Еще ни разу мне не приходилось видеть у него столько всяких черепков: растрескавшиеся амфоры, раздавленные вазы и гидрии, разбитые статуэтки, мраморные плиты со стертыми надписями — ступить было некуда среди этого кладбища памятников старины.
— Ты один будешь со всем этим возиться? — удивился я.
Аввакум молча улыбнулся. Он показал мне две только что реставрированные гидрии и мраморную статуэтку женщины без головы и без рук высотой сантиметров тридцать. И пояснил таким тоном, как будто решалась судьба по меньшей мере половины человечества:
— Артемида!
Я кивнул, хотя вполне мог и возразить. Скульптура с таким же успехом могла сойти и за Афродиту, и за Афину, и за какую-нибудь древнегреческую гетеру. У нее не было ни головы, ни рук, а ведь в остальном все женщины похожи одна на другую.
— Ее узнают по тунике и по ее позе, — сдержанно улыбнулся Аввакум. — В этом вот месте, у левого бедра, складок нет и на мраморе неровности. Очевидно, тут находился колчан со стрелами. Туника короткая, выше колен, а правая нога и правая рука чуть выдвинуты вперед, будто она бежит или преследует кого-то. Правая рука держала копье, а левая была согнута в локте. А то, что складки на правом бедре более крупные…
Он объяснял, а я думал: «Вот почему здесь, в мастерской, столько всяких черепков! Сначала надо анализировать, строить предположения, выдвигать гипотезы, и лишь после долгих исканий можно устанавливать истину. «Консервация» Аввакума как сотрудника госбезопасности оторвала его от живой жизни, и вот он с головой ушел в другое любимое дело, теперь он разгадывает тайны античного мира, восстанавливает то, что не пощадило время».
Перед тем как нам расстаться, Аввакум сказал:
— Вечером, дорогой Анастасий, мы с тобой пойдем к очень симпатичным людям. Там ты увидишь и Прекрасную фею. Это действительно очаровательное создание, и есть опасность, что ты влюбишься в нее. Смотри не зайди слишком далеко, она помолвлена, а жених ее ужасно ревнив и вдобавок свирепый малый.
Пришлось срочно купить себе новый галстук. Впрочем, я давно собирался это сделать — мой галстук был слишком светлым для моего черного костюма.
Так я оказался в доме доктора физико-математических наук профессора Найдена Найденова. Мог ли я предположить, что вскоре после этого посещения судьба сделает меня невольным свидетелем ужаснейшей драмы? Знай это заранее, я, конечно, остался бы в Триграде, охотился бы себе на волков — ведь охота на волков требует большого мужества и находчивости. К тому же я давно мечтал о теплой волчьей шубе. И если бы я повстречался, например, со своей синеокой приятельницей, которая, конечно, уставилась бы на меня с удивлением, я бы сказал: «Эта волчья шуба — сущий пустяк. В эту зиму я перебил столько зверья, что не знаю, куда девать шкуры. Хранить мне их негде! Хочешь, притащу тебе несколько штук — выйдет чудесный коврик. Говорят, в них блохи не заводятся. Удобная вещь». Вот как могло обернуться дело, останься я в селе.
Бедняге профессору Найденову должно было исполниться шестьдесят лет; он был на пенсии и жил в полном одиночестве — овдовел он уже давно, а детей у него не было. Ужасная болезнь — паралич ног — обрекла его на отшельнический образ жизни, он совсем не выходил из дому.
Небольшая вилла, в которой он жил, фасадом своим была обращена к лесу. В нижнем этаже находились просторная гостиная и кухня. Из гостиной витая лестница вела на верхний этаж, в профессорский кабинет. В сущности, верхний этаж был обычной мансардой, потому что только кабинет представлял собой большую и удобную для работы комнату. Вместо окна здесь была сплошная стеклянная стена. А две другие комнатки глядели на лес сквозь круглые зарешеченные оконца.
В кухне жил дальний родственник профессора, бывший кок дунайского пассажирского парохода, в прошлом большой весельчак и гуляка, а теперь старый холостяк — лысый, с мешками под глазами. Он стряпал профессору и исполнял роль сиделки. У него были небольшие доходы, поступавшие из провинции от съемщиков доставшегося ему в наследство дома. Так что толстяк жил довольно беззаботно, весь день напевая давно вышедшие из моды песенки и венские шлягеры тридцатых годов.
У профессора был еще племянник по имени Харалампий, или, как все его звали, Хари. Молодой человек был редким умельцем. Из нескольких соломинок ему ничего не стоило смастерить китайского мандарина, слоника, осла или жар-птицу. Окончив факультет декоративного и прикладного искусства Академии художеств, он прославился как мастер по устройству витрин и выставочных павильонов. Высокий, гибкий, подвижный, он относился к разряду людей, у которых энергия, как говорится, била ключом. Куда бы Хари ни являлся, он всегда находил себе дело, на первый взгляд бессмысленное и бесполезное, — то стол передвинет, то скатерть поправит, то книги переставит, если на глаза ему попадался книжный шкаф. Если ему приходилось сидеть на одном месте, обязательно вытащит этюдник и начнет рисовать или же из позолоченной цепочки у себя на коленях выкладывает разные фигурки.
А когда в ресторане он вставал из-за стола, кельнер подолгу удивленно рассматривал петушков и крохотных человечков, вылепленных из хлебного мякиша, — пальцы Хари машинально лепили их во время паузы между вторым блюдом и десертом.
Зарабатывал Хари хорошо, тратил деньги довольно осторожно, порой даже скупился, и единственной его страстью были карты. Они имели в его жизни роковое значение, и не потому, что он чересчур увлекался игрой, а из-за его склонности к шулерству, которое нетерпимо среди картежников. Как только это обнаруживалось, что бывало довольно часто, игра обычно кончалась скандалом.
Шулерство было у него своего рода манией или внутренней потребностью, что ли. Впрочем, странности, правда несколько иного свойства, наблюдались и у его дядюшки, почтенного профессора. В минуты, свободные от писания научных статей и составления учебников, он принимался за решение математических ребусов. Профессор выписывал из-за границы специальные журналы и вел с редакциями оживленную переписку. Иногда он сам составлял ребусы из дифференциальных уравнений, с которыми и Аввакум не мог справиться.
Надо сказать, что маниакальные увлечения были характерны для всего их рода. Покойный отец Хари был по профессии ихтиолог, все его считали серьезным, преданным своему делу ученым. Однако и он имел свои причуды: во время отпуска или когда наступали праздники, он брал рюкзак и, вместо того чтобы отправиться куда-нибудь на речку или на морское побережье, пускался в дремучие леса в надежде набрести на бывший монастырь или заброшенную часовню; он собирал старые подсвечники, ржавые задвижки, ветхие останки иконостасов. Однажды во время подобной экспедиции в горах Странджи он погиб от укуса змеи. Вот почему мне кажется, что в их роду все были со странностями. Участковому ветеринарному врачу не зазорно ловить пестрых бабочек в свободное время, но ихтиологу собирать старые щеколды вовсе не к лицу. Я так считаю.
Теперь немножко о Прекрасной фее. Меня трудно причислить к романтикам, но в порядке исключения я позволю себе привести одно поэтическое сравнение. Изяществом и нежностью Прекрасная фея напоминала водяную лилию, а живостью и резвостью — шаловливую козочку моего старого друга деда Реджепа. Она была поистине редкостным цветком из Магометова рая, созданного богатейшей фантазией восточных поэтов во славу сластолюбивого аллаха. Вот какая была Прекрасная фея — и на лилию походила, и на козочку! Но прежде всего она была женщиной, и какой!
Однако в жизни ей пришлось немало выстрадать. Первое несчастье постигло ее, когда ей исполнилось восемнадцать лет. Только она поступила стажеркой в Театр оперетты, как помощник дирижера предложил ей прокатиться к Золотым мостам. Водил он машину неплохо, но чем-то отвлекся на мгновение — может, задумался над каким-нибудь контрапунктом — и машина свалилась под откос. Для водителей транспорта рассеянность — опаснейший недостаток, подчас ведущий к гибельным последствиям. Раз сидишь за рулем, нечего засорять себе голову всякими там гаммами, тактами да контрапунктами.
Когда Прекрасной фее исполнилось двадцать лет, она вышла замуж за очень видного инженера, который руководил крупным строительством. Муж был на тридцать лет старше ее, и нетрудно себе представить, какое это было трогательное зрелище, когда молодость и зрелость влюбленно, рука об руку шли по улице. Однако вскоре после свадьбы инженер неожиданно скончался.
Как видите, нельзя сказать, что жизненный путь Прекрасной феи был усеян розами. Но она держалась мужественно. Я ни разу не видел, чтобы эта женщина предавалась скорби или, отчаявшись, облачалась в мрачные одежды. Напротив, все ее наряды были ярких цветов, она даже настояла, чтобы и Хари носил желтый плащ.
Вот в какой необычный мир ввел меня Аввакум. Среди этих чудаковатых людей я казался не в меру прозаичным человеком. Да так оно и было на самом деле — иначе едва ли я добился бы успехов на ветеринарном поприще. Человеку со странностями нелегко бороться за высокие надои молока.
Тот вечер, когда Аввакум впервые привел меня в гости к профессору Найденову, пролетел как сон в летнюю ночь, несмотря на то что на дворе стоял ноябрь и на улице моросил отвратительный дождь.
Бывший кок приготовил для нас отменный шницель, а Хари вынул из глубоких карманов своего плаща две бутылки старого красного вина. Затем они вместе с Аввакумом взяли на руки и перенесли к столу почтенного профессора, что не составляло большого труда — старик весил не более пятидесяти килограммов. Прекрасная фея расцеловала его в обе щеки и весь вечер заботливо ухаживала за ним, как родная дочь. Несмотря на тяжелый недуг, профессор был человек веселый, любил рассказывать старомодные анекдоты, а однажды, в минуту старческого умиления, он подарил своей будущей снохе изящное золотое колечко с маленьким изумрудом. Мы все захлопали в ладоши, Прекрасная фея, обняв профессора, уронила от радости слезу, а бывший кок сыграл на видавшей виды гармошке старинный морской марш.
Затем мы поднялись наверх и разместились в профессорском кабинете. Прекрасная фея надела белый передничек с оборочками и занялась приготовлением кофе; Аввакум с профессором уткнулись в новый алгебраический ребус, а Хари, засучив рукава, с увлечением принялся за свое занятие — он давно уже начал мастерить для дядюшки специальное чудо-кресло. Да, это было настоящее чудо: и кресло для отдыха, и письменный стол, и кровать, к тому же сооружение могло свободно передвигаться, потому что «шасси» его было смонтировано на роликах!
Бывший кок подал нам бисквит с кремом, мы пили кофе с ликером. После кофе Хари предложил поиграть в… жмурки. Я вытаращил глаза, мне показалось, что я ослышался, и это вызвало взрыв смеха. Но тут Прекрасная фея топнула ножкой, и тотчас же лица насмешников стали серьезными. Затем она мило взглянула на меня и даже слегка улыбнулась. А ведь говорят, что, если чья-нибудь невеста ласково посмотрит на другого и улыбнется ему, это может послужить началом небольшого романа. Вот почему мне показалось, что температура в комнате поднялась по меньшей мере градусов на двадцать. Впрочем, перед этим я выпил полную рюмку ликеру.
Профессор, увлеченный ребусом, не обращал на нас никакого внимания. Он даже не заметил, как мы вышли из кабинета.
Хари погасил свет, и игра началась. Игра была простая, но очень увлекательная, так как все происходило в непроглядной тьме. Каждый из нас мог прятаться где угодно, по всему дому, начиная от прихожей и кончая чердаком. На один только профессорский кабинет был наложен запрет. Разумеется, в игре участвовал, и притом весьма активно, и бывший кок. Несмотря на свои девяносто килограммов, он с поразительной ловкостью, к тому же совершенно бесшумно двигался по лестницам и таился по углам, словно рысь. Но если кто-либо из нас все же обнаруживал его, он хлопал себя руками по бедрам, давился от смеха и сипло при этом гудел, словно речной пароход.
Все время, пока мы играли, я чувствовал, что каждый из нас постоянно находится в поле зрения Аввакума — он мог безошибочно сказать, кто в данный момент где скрывается, а его беспомощность, которую он проявлял во время поисков, была чистейшим притворством. Однако роль свою он играл очень естественно, как талантливый артист.
Этот вечер оставил в моей памяти самые приятные воспоминания. Особенно запечатлелся такой случай: спрятавшись в чуланчике за кухней, я замер в темноте и стал прислушиваться; к двери приближались чьи-то легкие, торопливые шаги. Затем дверь открылась, и в тот же миг я почувствовал опьяняющий запах духов. В тесной каморке этот запах подействовал на меня, словно хлороформ, мне не стало хватать воздуха, и я лихорадочно задышал раскрытым ртом…
И тогда Прекрасная фея осторожно прикрыла дверь, ощупью приблизилась ко мне, нагнулась и обняла меня за шею. Ее волосы касались моего лица, я ощущал ее упругую грудь, ее горячее дыхание. Мне было так приятно, что я закрыл глаза.
Выходит, не случайно она тогда улыбнулась мне, остановила на мне затуманенный взгляд — я сразу же понял, что ее влечет ко мне.
Но кто способен понять капризы любви?
Пока я раздумывал, что сказать, какими словами выразить свою радость, она все время что-то шептала мне на ухо и вдруг назвала меня Аввакумом… И тогда передо мной с беспощадной ясностью открылось все.
Чтобы помочь Прекрасной фее выйти из неловкого положения, я осторожно освободился из ее объятий и молча выскользнул из чуланчика. В тот же миг я налетел на что-то огромное и неподвижное, после чего послышался отчаянный рев. Это ревел бывший кок. То ли от восторга, что обнаружил меня, то ли от испуга, но он ревел, как раненый бык. Но тут чья-то рука закрыла ему рот и настоящий Аввакум довольно грозно сказал:
— Перестань реветь или я заткну тебе глотку вот этим веником, слышишь?
Так закончилась эта сцена.
Игра продолжалась еще некоторое время, но я участвовал в ней уже без особого желания и энтузиазма. Разве знаешь, что с тобой может еще приключиться? В этой игре всякое возможно. Достаточно того, что Прекрасная фея время от времени бросала в мою сторону негодующие взгляды.
В тот же вечер 27 ноября — запомните дату! — когда мы играли в прятки, на южной границе в секторе L-Z была объявлена тревога.
Погода стояла прескверная: моросил дождь, темное небо низко нависло над горными хребтами, затем опустилось еще ниже и как бы грудью навалилось на верхушки высоких сосен. Из сырых темных ущелий поднимался густой туман; он накатывался волнами на склоны, забирался в леса и глухие овраги и там словно замирал. Стало так темно, что нельзя было отличить исполинскую ель от орешника, мягкую осыпь от скалистого утеса.
В этом месиве из дождя и тумана даже самое острое зрение не спасало — глаза проникали сквозь густой мрак лишь на один-два шага, не более, а свет электрического фонарика уходил жалким, тонким лучиком на метр от руки. В этих условиях пограничные патрули движутся по компасу, больше надеясь на служебных собак с их безошибочным чутьем, на свой навык и интуицию.
Этим людям, привыкшим к жизни среди диких гор и лесов, понятны звуки земли. Ведь когда человек ступает на гнилую листву, или на сосновые иголки, или на мокрую траву, земля отзывается по-разному. Различными способами она предупреждает человека, когда перед ним подъем, когда спуск, когда крутой обрыв. Как никто другой, пограничник понимает и язык тишины. Зимой и летом, на открытой поляне и в молчаливой лесной чаще тишина различна. По-разному говорит она в ясную погоду и в туман, глубокой ночью и на рассвете, в сосновом бору и в буковой роще. Тишина всегда различна, у нее всегда разный язык.
Дождь шел уже несколько дней, все вокруг пропиталось влагой, земля напоминала дно мглистого моря, покрывавшее в незапамятные времена эти края. Несведущие люди могут подумать, что в такую погоду легко перейти границу, стоит только захотеть — ведь в эдаком густом тумане и слона не приметишь, не то что человека! Важно лишь бесшумно двигаться, не кашлять, не курить и не нарваться на проходящий патруль.
Но опытные люди знают, что перейти границу не так-то просто. Пограничная охрана имеет свои посты, в определенных местах располагаются секреты, все участки патрулируются; к услугам пограничников служебные собаки, телефон, средства сигнализации; пограничники обладают способностью видеть в тумане, понимать язык притаившейся тишины.
И все-таки пора туманов перед первым снегом самая тревожная — дождь размывает следы, отбивает запахи; под прикрытием тумана легче подобраться к пограничной полосе и выждать, пока пройдет патруль.
Около шести часов вечера 27 ноября в третьем пограничном районе сектора L-Z неожиданно объявили тревогу.
Сектор L-Z образует дугу, обращенную своей выпуклой частью к востоку. Третий пограничный район находился именно в этом месте. На флангах района располагались 178-я и 179-я заставы, а в глубине, примерно на середине хорды, стоял оборонительный объект «Момчил-2». Третий район представлял собой лесистую местность с множеством глубоких, заросших кустарником ложбин. Две из них находились на участке 178-й заставы, пересекали границу и полого спускались к юго-востоку. Эти две ложбины представляли собой естественный выход к юго-восточной низменности, геометрически замыкаемой линией границы.
Тревога была объявлена именно здесь. На дне восточной ложбины — в ней стоял такой густой туман, что хоть ножом его режь, и тьма была непроглядная — охрана уловила какие-то подозрительные звуки. Несколько раз был слышен треск валежника, то тут, то там с присвистом покачивался орешник. Медведи в такую пору не бродят, да и ступают они тихо и никогда не ломают валежник на своем пути. Волкам было еще рано появляться, но и волки передвигаются настолько бесшумно, что подчас и волкодав их не приметит. Серны инстинктивно сторонятся оврагов и закрытых мест. Но ведь в тишину и безветрие, когда все тонет в густом тумане, ветки не шумят сами по себе?
Невольно возникала мысль, что в ложбине находятся люди и пришли они оттуда. Люди эти, судя по всему, неопытные — идут шумно, ломают валежник, задевают ветки. Опытный нарушитель границы хоть ночью, хоть в густом тумане — все равно передвигается ползком.
А может, это какие-нибудь легкомысленные смельчаки, не в меру самонадеянные и уповающие на свою счастливую звезду? Но не это главное, важно другое — они пытаются тайком проникнуть в чужой дом.
Двое пограничников со 178-й заставы залегли у них на пути, в нескольких шагах от пограничной полосы, а третий срочно отправился предупредить секретный пост. Отсюда по телефону сообщили дежурному по заставе, а затем находящийся в секрете вместе со связным залегли чуть повыше первых двух пограничников. Так они вчетвером образовали подковообразную западню для непрошеных гостей.
На все это — начиная с того момента, когда был услышан шум, — ушло минут десять.
Моросил холодный, мелкий, как пыль, дождик. Впрочем, даже не сразу можно было определить, дождь это или оседающий туман. Видимости не было — пограничники передвигались вслепую, по памяти. Они знали здесь каждый куст, каждый бугорок и могли быстро и безошибочно вести немой разговор с землей.
Начальник 178-й заставы мгновенно поднял на ноги весь личный состав. Он позвонил на соседнюю заставу, в нескольких словах объяснил обстановку и попросил прикрыть его фланг с юго-запада. Приказав отправить донесение в штаб погранотряда, он кинулся к выходу. Но тут снова задребезжал телефон. На этот раз сигнализировал секретный пост из соседней ложбины — и там были обнаружены неизвестные, явно намеревавшиеся нарушить границу. Начальник заставы приказал занять позицию в самом узком месте ложбины и, пока нарушители не появятся, огонь не открывать.
Затем он разделил своих солдат на три группы. Первым двум приказал расположиться на высотах вокруг обеих ложбин, а третью группу с двумя ручными пулеметами повел сам к узкому выходу из ложбины, с тем чтобы в нужный момент перекрыть его, и тогда непрошеные гости окажутся зажатыми с трех сторон.
Не успели пограничники занять свои позиции, как из ложбины донеслись автоматные очереди.
Начальник сектора L-Z, узнав от командира третьего пограничного района о нарушении границы, отдал приказ поднять по тревоге весь личный состав и в наиболее угрожаемые места направил мощные огневые средства. Двадцать минут спустя, когда ему донесли, что противник обстреливает его подразделения из пулеметов и автоматов, ему пришлось поднять по тревоге и резерв, а также связаться по радио с Центральным управлением пограничной охраны.
Вскоре после того, как нарушители открыли стрельбу, над оборонительным сооружением «Момчил-2» пролетел самолет. Он сбросил две осветительные ракеты и, круто развернувшись, исчез по ту сторону границы. Начальник сооружения распорядился о принятии мер, способных обезвредить любых нарушителей границы.
Вся эта суматоха, сопровождавшаяся автоматной и пулеметной стрельбой, длилась около двадцати пяти минут. Внезапно начавшись, она так же внезапно и кончилась. Над обеими ложбинами снова повисла глубокая, мирная тишина. Только туман хранил еще некоторое время кисловато-терпкий пороховой запах.
Был один убитый. Труп обнаружили у самой границы на нашей стороне. Осветив убитого фонариком, начальник 178-й заставы тотчас же опознал его: это был небезызвестный Хасан Рафиев из Барутина, племянник матерого диверсанта Шукри Илязова, два года назад бежавший за границу.
Когда совсем рассвело, начальник третьего пограничного района в течение нескольких минут вел переговоры с начальником пограничной охраны соседнего государства. Переговоры велись на вспаханной нейтральной полосе. Легкий ветерок несколько рассеял туман, и теперь с сумрачного неба лил настоящий ноябрьский дождь.
— Вся эта история, — пожав плечами, отвечал по-французски иностранный офицер таким тоном, будто речь шла об интрижке между ним и наивной деревенской девчонкой, — вся эта история, как вы сами могли убедиться, — дело ваших беглецов, политических эмигрантов. Я глубоко сожалею о случившемся.
— Вот как? — Начальник третьего пограничного района смотрел на своего иностранного коллегу со смешанным чувством озабоченности и презрения. — Вы подбросили нам труп, а теперь делаете вид, что ничего не знаете?
— Это ваш трофей, ведь убили человека вы. Точнее, ваши солдаты.
— Мои солдаты убивают нарушителей лицом к лицу, а этот человек убит выстрелом в затылок. Причем с близкого расстояния.
— Что поделаешь! — Офицер вздохнул, будто мимо него прошла та самая девчонка и не поздоровалась. — Убитому совершенно все равно, как его убили. На войне всякое бывает! — Он улыбнулся и спросил: — Не желаете ли закурить?
Начальник пограничного района в ответ предложил свои сигареты.
Они откозыряли друг другу в соответствии с дипломатическим протоколом, и встреча закончилась.
А на обезлюдевшую пограничную полосу все лил и лил дождь.
В полдень в районе оборонительного объекта «Момчил-2» можно было заметить необычное оживление. Майор контрразведки Н. обнаружил неподалеку от плаца любопытный предмет, очень напоминающий кассету с кинопленкой. Кассета была обнаружена под двуколкой, на которой со склада подвозили на кухню продукты. Продсклад находился в северной части плаца, неподалеку от дороги, идущей через село Тешел на Момчилово.
Майор Н. знал свое дело. Надев перчатки и осторожно взяв находку за углы, он так и ахнул — кассета оказалась совсем сухой, отпечатки пальцев, если они были на ней, дождем не смыло. Упаковав находку, как какую-нибудь драгоценность, он приказал своим помощникам проверить, не занимается ли кинолюбительством кто-нибудь из личного состава, а сам принялся обследовать местность вокруг продовольственного склада.
Искать следы на земле было глупо — дождь не прекращался ни на минуту. Места, поросшие травой, напоминали болото, на голой земле повсюду стояли лужи, от падающих дождевых струй вода в них все время пузырилась; так что разглядывать землю не было никакого смысла. Он зашел за продсклад и стал шаг за шагом осматривать проволочное заграждение. В этом месте плац был обнесен двумя рядами колючей проволоки. Как раз напротив продсклада нижние ряды проволоки были перерезаны. Видимо, ночью кто-то, пришедший со стороны Момчилова или Тешела, незаметно для охраны проник в расположение объекта. Не исключено, что это произошло именно в то время, когда личный состав занимал оборону южнее объекта. По всей вероятности, найденная кассета принадлежала этому лицу.
Час спустя майор Н. мчал на джипе к ближайшему военному аэродрому. Он вылетел на специальном самолете в Софию и около трех часов пополудни уже докладывал полковнику Манову о своей находке на территории оборонительного объекта «Момчил-2».
И вот наши дороги с Аввакумом снова сошлись, если только узенькую тропинку, по которой петляла моя жизнь, можно было назвать дорогой.
Порой я думаю: случайно это или нет? Почему я время от времени оказываюсь на высоком берегу, под которым полноводной рекой течет жизнь Аввакума? Может, я сам стремлюсь к тому, чтобы блистать чужим, отраженным светом? А быть может, напав на интересную находку, мне просто-напросто хочется насладиться тем любопытством, которое она вызовет у публики.
Впрочем, не такой уж я романтик, чтобы предаваться столь праздным занятиям. Как ветеринарный врач, я рассуждаю просто и деловито. Многие ходят в картинные галереи смотреть картины знаменитых художников. Одни придут, полюбуются, уйдут и никогда больше сюда не возвратятся. Эти люди вроде бы случайно натыкаются на выставочные залы. Бывают и другие: они приходят в галерею и во второй, и в третий раз и всегда с интересом рассматривают картины, любуясь произведениями искусства с неподдельным восторгом. Такие приходят сюда не случайно, и их объединяют общие интересы, они напоминают школьников, которые учатся на одни лишь пятерки. Но есть и иные посетители, совсем особые, — они пробегают по залам, скользя взглядом по большинству полотен, и останавливаются лишь у тех картин, которые особенно волнуют их. И всякий раз они разглядывают одни и те же произведения, написанные одними и теми же мастерами. По-видимому, эти полотна обладают какой-то особой притягательной силой, ибо именно они способны утолить ненасытную духовную жажду этих людей. Они не просто любуются этими картинами, они живут ими. Таких людей случайными посетителями не назовешь.
Вот как я начинаю рассуждать, когда вдруг наши пути с Аввакумом сходятся.
Теперь, когда все эти события уже стали прошлым, мне приходится рассказывать о них как свидетелю — от третьего лица. Так бы, вероятно, стал рассказывать тот, кто часто приходит в картинную галерею, чтобы поглядеть на полотна любимых художников.
Но прежде чем приступить к рассказу, необходимо, как мне кажется, вкратце напомнить о некоторых более давних событиях. Сейчас, глядя с вершины настоящего, невольно хочется дополнить их некоторыми эпизодами из жизни Аввакума до упомянутого дня двадцать седьмого ноября.
Аввакум по-прежнему жил на улице Настурции, в доме подполковника запаса доктора Свинтилы Савова. Ему пришлась по душе эта тихая, уединенная улица, которая с восточной стороны упиралась в сосновую рощу городского парка; да и сама квартира — на втором этаже, с верандой и старинным камином — полностью отвечала его желанию отдаться спокойному творческому труду.
Напомню: после дела Ичеренского и бактериологической диверсии руководство госбезопасности приняло решение на время «законсервировать» своего секретного сотрудника, чтобы он, не будучи непосредственно связанным с оперативной работой, оставался некоторое время в тени. Разумеется, для этого были веские причины. Временный перевод Аввакума в резерв объяснялся тем, что менее чем за два года он раскрыл и ликвидировал двух особенно ценных разведчиков Объединенного разведывательного центра западных держав. Существовала угроза, что агенты центра либо уже раскрыли его, либо напали на его след. Временная «консервация» была необходимостью — тяжкой для Аввакума, но полезной для успешной борьбы на «тихом фронте».
Наступила пора унылого бездействия, как будто стрела на его древней терракотовой чаше — символ вечного движения вперед, к истине — замерла, не летела больше вперед. То были тяжелые дни, и, чтобы своим удрученным видом не привлекать внимания окружающих, он решил всю энергию переключить на начатый давным-давно научный труд о древних памятниках и античных мозаиках.
Работа продвигалась успешно, но душу она не согревала. Стоило ему оторваться от рукописи и книг, как его тотчас же обволакивал леденящий холод, все вокруг заполняла тоска. Органически не переносивший алкоголя, он стал все чаще тянуться к коньяку. Но хуже всего было то, что он стал часами просиживать у погасшего камина; с окаменевшим лицом, сжав губы, уставившись в холодный пепел, он подчас проводил так время до полуночи.
Кто знает, к чему бы привела его эта депрессия, не возникни вдруг дело кинорежиссера Асена Кантарджиева. Оно оказалось столь серьезным, что Аввакум был в силу необходимости снова, хотя и временно, включен в оперативную работу.
Однако этому делу пришел конец, и полные напряженной деятельности дни снова сменились неделями бездействия, скуки, мрачных воспоминаний и скептических обобщений. А он был предрасположен к подобного рода обобщениям. Его путь пролегал не через райские кущи, а извивался в темном преступном мире, где шантаж, убийство и нравственные уродства ходят в обнимку, как влюбленные. Тот, кому не раз собственными глазами приходилось видеть, как хороший поначалу человек превращается при известных обстоятельствах в животное, уже не сможет оставить незыблемой безграничную веру в добро.
В придачу ко всему совершенно опереточный роман с Виолетой — внучатой племянницей Свинтилы Савова. Ее увлечение напоминало ему оперетту Кальмана или Штрауса — музыка чарует, нашептывает о весенних ночах, о молодости, — и это было прекрасно. Однако и роскошные мундиры с эполетами, и кринолины, и до глупости наивные любовные речитативы — весь этот блестящий мир дешевых эффектов давно ушел в прошлое и стал бесконечно чужд современному зрителю. Неподдельная красота и обаяние молодой девушки — ее чистый взгляд, хрупкие плечи, упругая грудь, — разве она не напоминала чарующую музыку из доброй старой оперетты? Слушать такую музыку, радоваться ей — чудесно, но выступать в роли жениха в мундире с эполетами было бы по меньшей мере смешно. С момчиловской Балабаницей или с официанткой из софийского ресторанчика было куда проще — минутная радость за такую же радость, и ничего больше.
Быть может, и Виолета на большее не рассчитывала, когда судьба столкнула их, — она ведь очень тонкая, чувствительная натура, и ей было не так уж трудно понять, что ее ждет. Но мог ли он — человек зрелый, намного старше ее, уже познавший жизнь, — мог ли он ответить на ее легкомыслие таким же безответственным легкомыслием?
Потом все, как и предвидел Аввакум, обошлось. Вскоре она увлеклась каким-то молодым инженером по водоснабжению — он оказался значительно моложе Аввакума, — бросила Академию художеств, вышла замуж и уехала с ним на строительство Родопского каскада.
Когда она пришла к Аввакуму, чтоб проститься, в глазах у нее светилась радость. Она была счастлива.
Пожелав ей всего самого хорошего, Аввакум долго сидел у камина с застывшим лицом.
Итак, после отъезда Виолеты в доме на улице Настурции, казалось, остались не живые существа, а призраки из подземного царства Гадеса. Доктор Свинтила Савов почти не выходил из своего кабинета — торопился закончить мемуары, которые далее кануна первой мировой войны пока не продвинулись. Впрочем, политические события мало его занимали, в основном внимание его привлекали быт и нравы той эпохи, и, конечно, в центре всего были придворные балы, любовные интриги в офицерской среде и роскошные дамские туалеты. В таком жизнерадостном восприятии мира, как в зеркале, отражался вечно молодой лик жизни. Однако сам доктор в последнее время стал заметно сдавать, особенно после отъезда Виолеты. Лицо его все больше приобретало землистый оттенок, а когда он изредка выходил во двор подышать свежим воздухом и погреться на позднем осеннем солнышке, было до боли жалко смотреть, с каким трудом он передвигал по вымощенной камнем дорожке ноги, обутые в мягкие войлочные шлепанцы. Шлепанцы казались настолько тяжелыми, как будто к ним были привязаны мельничные жернова.
Вторым призраком в доме была давнишняя прислуга Савовых — Йордана. Эта старая дева ухитрялась ни разу не присесть в течение всего дня — может быть, боялась, что тогда ей уж не подняться. И не потому, что ее покинули силы, а от сознания, что она давным-давно перешагнула порог того, ради чего стоило жить. И если вопреки всему она все же двигалась, что-то делала, и делала неплохо, то это у нее получалось автоматически, словно она была не человек, а робот. Она подметала двор, стирала пыль с обветшалой мебели, варила суп из картофеля и моркови, и все это делала молча, как будто у нее отнялся язык, а тонкие посиневшие губы срослись.
Третьим призраком был Аввакум Захов. Выйдя рано утром из своей квартиры на втором этаже, он бесшумно спускался по лестнице. Высокий, в черной широкополой шляпе, в просторном легком черном пальто, худой и мрачный, с горящим взглядом, он походил в это время на загадочного посетителя больного Моцарта, которого тот побудил написать себе «Реквием». Выйдя из дому, Аввакум медленным широким шагом направлялся в сосновую рощу. Заложив за спину длинные руки, слегка сгорбившись, но держа голову прямо, он обходил все просеки. Он нисколько не походил на человека, который пришел сюда, чтобы в полном уединении любоваться природой, чтобы дать отдохнуть глазам и мозгу, — он ничего не замечал, ни на что не обращал внимания. Не был он похож и на прежнего Аввакума, способного решать в уме сложные математические задачи, в любых условиях строить самые невероятные на первый взгляд гипотезы, потому что он не производил впечатления глубоко задумавшегося человека. Он скорее напоминал рабочего, которого оторвали от верстака и вытолкали из мастерской, чтоб он отдохнул, подышал свежим воздухом, хотя, в сущности, он нисколько не устал и лучшего воздуха, чем воздух мастерской, для него не существовало. Человек этот просто не знал, чем утолить привычный, неизбывный голод своих рук, он мучился, слонялся как неприкаянный. Подобное же происходило и с Аввакумом, но только для него это было куда более мучительно, потому что не руки остались без привычного дела, а его деятельный, активный ум.
Мучительность его нынешнего состояния усиливалась еще и одиночеством. Странный и труднообъяснимый парадокс — общительный по природе, Аввакум вел совершенно отшельнический образ жизни. У него была тьма знакомых, особенно среди художников и музейных работников, они все как один признавали, что он человек высокой культуры, все отмечали его эрудицию, говорили, какой он интересный и приятный собеседник. Он был желанным гостем в любой компании, его все зазывали к себе, зная его остроумие, рады были оказаться с ним рядом. Аввакум умел развлечь общество всевозможными фокусами — с картами, со спичками, с монетами, великолепно рассказывал анекдоты, был просто неутомим. Одинаково легко и живо он мог вести разговор об импрессионистах — он их обожал — и о значении гравитационного поля для теории относительности. Словом, в компании образованных, культурных людей он был тем, кого французы называют animateur — душой общества.
И несмотря на все это, у него не было друзей. Имея множество знакомых, он был очень одинок. Причин этого странного, я бы сказал парадоксального, явления было много, они сплетались в сложный, труднообъяснимый комплекс. И все же некоторые из них стоило бы разобрать в тех пределах, в каких они вообще поддаются разбору.
Будучи любезным и внимательным собеседником, Аввакум ни при каких обстоятельствах не допускал, чтобы его кто бы то ни было «прижал к стенке». Гибкий ум и большие знания позволяли ему выходить победителем в любом споре. И при этом он никогда не был позером — мелочность и тщеславие были абсолютно чужды его натуре. И если он вступал в спор, то лишь ради того, чтоб найти верное решение, именно это и было его страстью. А ведь известно, что многие люди нетерпимы к превосходству другого над собой, им просто неприятно сознавать это. Обычно к такому человеку относятся с должным уважением, слушают его, награждают аплодисментами, но недолюбливают.
Умение Аввакума отгадывать по едва заметным внешним признакам то, что случилось с тем или иным из его знакомых, вызывало не только удивление, но и тревогу, какой-то смутный страх перед ним. У каждого простого смертного есть свои маленькие и большие тайны, которые ему не хочется выставлять напоказ или доверять другим. И стоит ему заметить или почувствовать, что чья-то чужая рука способна сдернуть покровы и обнажить сокровенное, как он начинает опасаться за свои тайны. Люди обычно избегают тех, кого природа наделила способностью видеть спрятанное в тайниках души.
В моих записках уже говорилось о глазах Аввакума. Сквозь эти «оконца» можно было смотреть только изнутри; для чужого взгляда они были непроницаемы, заглянуть в них не представлялось ни малейшей возможности. Сами же они проникали в душу другого, разглядывали, шарили, пусть шутя, в самых скрытых ее уголках. Казалось, эти глаза охотились за тайными мыслями и за скрываемыми чувствами.
А люди обычно не любят оказываться в роли преследуемой дичи, даже если охота — просто игра или безобидная шутка.
Сложный комплекс причин, обусловивших одиночество Аввакума, можно образно, хотя и упрощенно, пояснить на следующем примере. Искусный дрессировщик, приручая леопарда, делает его настолько ручным, что постепенно страшный хищник уподобляется ласковой кошке. Эта кошка выделывает ловкие фокусы, мурлычет, прыгает, кувыркается и делает все это с наилучшими намерениями понравиться гостям, чтобы и у них появилось желание включиться в игру и покувыркаться вместе с нею на ковре. Наблюдая за ней, такой красивой и грациозной, гости восхищаются, ахают от восторга, даже говорят ей ласковые слова, однако сами все время держатся в сторонке, предпочитая быть от нее подальше. Никому и в голову не придет лечь на ковер и потрепать ее за уши. Каждый в душе испытывает страх — ведь челюсти и мускулы этой кошечки обладают страшной силой. Ни у кого не появляется желания испробовать эту силу на себе. Если кто и способен познакомиться с нею, так это либо очень добрые и доверчивые люди, либо такие, которым все равно — жить или умереть. Люди, подобные киплинговскому Маугли, испытывают душевное сродство с миром животных. Но они — исключение. Обыкновенные люди стараются не трепать за уши даже самого ручного леопарда.
Так или иначе, Аввакум был одинок. Он страдал от одиночества и боролся с ним, а когда наступала депрессия, он, словно выбившийся из сил пловец, напрягал до предела мышцы, чтобы добраться до берега. В мрачные часы бессмысленных скитаний по лесу его мозг непрестанно искал ответа на одолевавший его вопрос: чем отвлечься, как выбраться из этой трясины вынужденного бездействия? Речь, конечно, шла лишь о том, чем ему занять себя, а вовсе не о настоящем деле — это он отлично понимал. Но подчас и такой самообман может сыграть роль спасательного круга.
Он не мог себя увлечь сейчас ни реставраторской работой в музее, ни работой над рукописью об античных мозаиках. У него просто-напросто душа не лежала к таким занятиям. Он считал, что было бы неуважением к любому серьезному делу, если заниматься им лишь для того, чтобы убить время, спастись от вынужденного безделья. Но тут он вспомнил, что у него есть кинокамера. Чудесно! Затем Аввакум достал сборники задач по высшей математике, в борьбе с одиночеством и бездействием эти сборники были для него самым испытанным спасительным средством. Разыскал этюдник — он давно не рисовал по памяти. А что, если взяться за изучение своих соседей по улице, не обращаясь к досье и не занимаясь слежкой? Даже не посещая квартальных собраний — это ему тоже было запрещено. Как много, оказывается, есть способов развлечься! А ему уже стало казаться, что он забрел в трясину слишком далеко, она засосала его до самых плеч и выбраться на твердую почву теперь совершенно невозможно.
Дела Аввакума пошли на лад. Вначале казалось, что болезненное состояние не прошло — температура оставалась все еще высокой. Так подчас бывает. Человек с головой ушел в какую-то работу, он очень возбужден, а ему все кажется, что он ничего не делает, что все это лишь сон. Нечто подобное происходило и с Аввакумом при его первой попытке выйти из тягостного душевного состояния.
Но постепенно съемка из простого развлечения превратилась для него в увлекательное занятие. Проявление пленки, просмотр отснятых кадров с помощью проектора на стене, заменяющей экран. Перед ним была действительность, пусть хаотическая. А когда в хаос происходящего стала вторгаться его мысль, когда она, устраняя случайное, пробовала найти связь между отдельными заснятыми эпизодами, хаос превратился в реальный мир.
Так по крайней мере ему хотелось.
Как-то раз, решая дифференциальное уравнение, Аввакум долго бился над тем, чтобы найти выражение векторного пространства, однако ответ не получался. Не пространство, а какие-то джунгли абстракций, не поддающиеся численному определению. И вдруг в силу неизвестно какого ассоциативного процесса в джунглях появился фасад какого-то здания, а затем векторное пространство заполнила небольшая белая вилла под веселой красной черепицей. В верхнем этаже вместо окна оказалась витрина, а за стеклом торчала голова старика, напоминавшая голову воскового манекена. Манекен сидел, облокотившись о стол, на плечи его был накинут коричневый халат, а поверх халата — желтоватый шерстяной шарф. Цвет шарфа был схож с цветом лица, но казался сочнее.
На входной двери была прибита латунная табличка, где темнели выгравированные буквы:
Судя по наклонному каллиграфическому шрифту и по завитушкам у заглавных букв, напоминающим облака или женские локоны, надпись была сделана лет двадцать-тридцать назад.
Вилла стояла в самом конце улицы Настурции, примерно в пятистах метрах от дома, где жил Аввакум. Тут, у сосновой рощи, был небольшой холмистый пустырь, который пересекало шоссе, ведущее к разбросанным у подножия Витоши селам. Над этим диковатым местом гуляли ветры. Ночью, когда вдали мерцали городские фонари, темнота здесь казалась более густой и непроницаемой, а зимой в этом месте наметало столько снегу, что люди проваливались в него по пояс.
Об этом стоящем на отшибе доме и вспомнил Аввакум: его хозяин — доктор физико-математических наук, он наверняка подскажет ему кратчайший путь решения этого головоломного уравнения. Была ли тут виной его собственная рассеянность или же действительно задача оказалась слишком крепким орешком, но, так или иначе, векторное пространство по-прежнему было окутано для Аввакума непроницаемой мглой.
Что и говорить, случай для Аввакума необычный. Он достаточно глубоко знал предмет, чтобы просто капитулировать перед каким-то дифференциальным уравнением, пусть даже сложным и трудным, — в его тетради были решения задач куда более сложных, чем эта.
Когда же его мысли стали все чаще отскакивать от задачи, убегать в направлении виллы, стоящей на отшибе, и кружить возле человека с восковым лицом и желтоватым шарфом на плечах, Аввакум оттолкнул тетрадь и, потирая с довольным видом руки, встал из-за стола: все-таки это чертово уравнение навело его на мысль… Векторное пространство окутано мглой? Тем лучше!.. После того как он вторично нажал на кнопку звонка, дверь медленно отворилась и на пороге показалась огромная, тучная фигура, заполнившая собой весь дверной проем. На голове у толстяка был поварской колпак. Одет он был в вылинявший сине-зеленый мундир неизвестной национальной принадлежности, поверх которого был натянут белый халат, заляпанный спереди жирными пятнами. Из-под расстегнутого мундира выглядывали синяя матросская тельняшка и седые космы, кудрявые, как руно у племенных баранов.
— Мне бы хотелось поговорить с профессором, — сказал Аввакум.
Быстрый взгляд Аввакума, которым он окинул толстяка, сразу приметил его широкие, как лопаты, и тяжелые, словно кузнечный молот, руки. Толстяк бесцеремонно разглядывал посетителя своими круглыми выпученными глазами и ничуть не торопился.
— Мне надо поговорить с профессором, — повторил Аввакум и, глядя на него, подумал: «В прошлом волокита и скандалист, а теперь чревоугодник и пройдоха».
Аввакум повертел перед носом толстяка своей визитной карточкой, затем сунул ее в кармашек его замызганного халата и без особого усилия заставил человека посторониться. Едва заметного, но достаточно решительного движения руки Аввакума оказалось вполне достаточно для того, чтобы эта туша на целый шаг отодвинулась в сторону.
Неожиданно мясистая физиономия повара расползлась в угодливой улыбке. Он хихикнул, как будто его пощекотали, сдвинул на затылок свой белый колпак и широким жестом указал на лестницу, ведущую на второй этаж.
— Вот здесь вы можете оставить свой макинтош, — проговорил он, кивнув в сторону вешалки. — А вот табурет, посидите, я пойду предупрежу профессора, что к нему пришли. — Растягивая рот в улыбке и кивая головой, он попятился к лестнице.
Чрезмерная любезность повара, его угодничество произвели на Аввакума отталкивающее впечатление: такому догу не подобает вилять хвостом, как колченогой дворняжке.
В просторной прихожей, кроме вешалки и табурета, никакой другой мебели не было. Но цветной мозаичный пол, винтовая лестница красного дерева и лепные карнизы у потолка были на редкость хороши. И если б не запах кислой капусты, идущий из кухни, можно было подумать, что это вполне аристократичный дом и его хозяева не лишены вкуса. Поэтому запах кислой капусты и огромная туша повара в грязном халате казались обидно несовместимыми с причудливой мозаикой и гипсовыми кружевами у потолка.
Оглядев по привычке убранство прихожей, Аввакум обернулся: стоявший позади него толстяк молча наблюдал за ним.
— Ну как, примет меня профессор? — спросил Аввакум.
Толстяк с трудом преодолел смущение — то ли слух у него притупился, то ли он так и не поднимался по этой великолепной лестнице красного дерева.
— Пожалуйста, — произнес он, склонив голову. В уголках его мясистых губ еще таились следы прежней улыбки. Но глаза были спокойны и сосредоточенны. — Профессор ждет вас, — добавил он. Очевидно, мысли его были заняты совсем другим: доходивший из кухни запах уже внушал тревогу, видно, кушанье начинало подгорать.
Лестница вела в продолговатую сводчатую гостиную, в конце которой налево шел небольшой коридорчик. В двух шагах от угла была массивная дубовая дверь, обитая красной кожей, блестящая бронзовая ручка была украшена тончайшей сетчатой резьбой. Одна створка двери оказалась приоткрытой. У порога на коричневой ковровой дорожке образовалось светлое пятно — сквозь раскрытую дверь падал сноп бледно-желтого электрического света. В гостиной было сумрачно, ворс дорожки как будто впитывал шум шагов, все вокруг было окутано сонной тишиной. Остановившись на пороге, Аввакум чуть наклонился и заглянул в кабинет. Профессор, шевеля губами и качая головой, что-то вычислял на стареньком арифмометре. Аввакум подождал, пока он не перестанет крутить ручкой, а когда машинка мягким звонком оповестила, что подсчет закончен, сделал шаг вперед и сказал, почтительно поклонившись:
— С вашего позволения, Аввакум Захов.
— А-а! — протянул профессор и, кивнув, уставился на него почти невидящим взглядом. Мысли его были еще заняты вычислениями, потому что он тотчас же перенес взгляд на арифмометр и недовольно причмокнул. Помолчав немного с задумчивым видом, он вдруг порывисто обернулся к гостю и удивленно спросил:
— Господи, почему же вы стоите?
От резкого движения его шарф, еле державшийся на плечах, сполз еще ниже и упал на пол.
— Не могли бы вы поднять мне шарф? — безо всякого стеснения попросил профессор и потянулся к кучке отточенных карандашей. Пока Аввакум поднимал шарф, профессор добавил, сбрасывая показанный арифмометром итог: — Мне самому трудно двигаться, моя правая нога полностью парализована. Да и левая с некоторых пор почти не повинуется. Извините…
— Пожалуйста, — любезно ответил Аввакум.
Этот пожелтевший, как мумия, человек с живыми глазами и бодрым голосом держался поистине мужественно.
Аввакум опустился в кожаное кресло возле книжного шкафа и достал сигарету. Курить тут не возбранялось — стоящая перед профессором пепельница была полным-полна окурков. Видимо, с вычислениями дело не ладилось. Аввакум по собственному опыту знал, как это бывает.
Кабинет был просторный — своими размерами он скорее напоминал зал. Большое, во всю стену, окно, начинавшееся в полуметре от пола, было обращено к востоку и глядело на лес. Сбоку, подернутый туманной дымкой, виднелся пустырь. Пол был застлан плотным персидским ковром, далеко не новым — яркие краски его сильно потускнели. Впрочем, новизной здесь не отличалось ничто — ни книжный шкаф красного дерева, ни огромных размеров письменный стол, ни кресла, обитые красной кожей. Но и совсем ветхих вещей тут тоже не было. Лишь хозяин дома с вылинявшим дамским шарфом на плечах казался каким-то совершенно вышедшим из моды.
— Ну, что скажете? — начал профессор, отодвинув от себя арифмометр. — Чем могу быть полезен? Зачем пожаловали? Вы, как я понял по вашей карточке, археолог, а я — математик, хотя и в отставке, и наши координаты, простите за математический образ, нигде не пересекаются. Комнат для сдачи у меня нет, в археологии я ничего не смыслю, а характер у меня скверный. Его изрядно испортили болезнь и старость.
— И одиночество, — слегка улыбнулся Аввакум.
На стене, над головой профессора, висел женский портрет, написанный маслом. Это была зрелая, но хорошо сохранившаяся женщина; ее полные плечи прикрывали кружева. Женщина ушла отсюда безвозвратно, навеки. Это сказывалось и в отсутствии каких бы то ни было безделушек, создающих домашний уют и в мрачной, гнетущей тишине, от которой дом казался опустевшим отелем. Аввакуму, как никому другому, был понятен язык этой тишины.
— Да, если угодно, и одиночество, — согласился профессор. Он помолчал, теперь уже с некоторым любопытством посматривая на гостя. — Человек становится брюзгливым, — продолжал он, — либо от одиночества, либо оттого, что его лишен. В свое время последнее обстоятельство и сделало меня брюзгой. Тогда я чувствовал себя глубоко несчастным. Жена моя была человеком общительным, веселым, собирала у себя подруг, знакомых, здесь вечно гремел граммофон, устраивались танцы — настоящий сумасшедший дом. Все это меня бесило, и мне казалось — я говорю это вполне серьезно, — что я самый несчастный человек на свете. Я вечно злился, ходил с кислой физиономией, стал раздражительным. Любая мелочь приводила меня в ярость, я поднимал шум из-за пустяков, срывал зло на студентах — на двойки не скупился, — в общем, вы меня понимаете?
— Вполне, — сочувственно улыбнулся Аввакум, хотя и считал, что профессор не прав — ведь шум, пусть он даже бессмысленный и не в меру громкий, все же лучше, чем мертвая тишина.
— Ничего вы не понимаете, — вздохнул профессор, — С одиночеством вы знакомы, так сказать, теоретически, поскольку вы еще сравнительно молоды. А на практике что вы пережили? Ничего, все знаете лишь из книг. Но жизнь лучше всего познается на опыте. Когда от меня ушла жена — в сущности, это была легкомысленная дура — и сошлась с каким-то музыкантом, вы не поверите, я чуть не вопил от восторга, таким счастливым я себя почувствовал. В ту пору я наставил своим студентам невообразимое количество пятерок, хотя они, конечно, их не заслуживали. Я ставил им «отлично», потому что у меня было легко и весело на душе. Мне было тогда сорок пять лет. Я вышвырнул вон граммофон вместе с пластинками, зеркала, духи, горшки с цветами, разные там натюрморты, мебель с золотистой обивкой, подушечки с оборками, гобелены — словом, все, что напоминало о праздной суете, о легкомысленной жизни. Вокруг меня стало тихо, спокойно и как-то уютно. Я весь отдался работе — составлял учебники, писал книги, вел переписку с иностранными академиями и университетами. В общем, жизнь моя обрела смысл, она стала такой, о какой я мечтал прежде, до ухода жены. — Профессор на мгновение остановился. — Я вам не надоел своими рассказами?
— Напротив! — воскликнул Аввакум. — Продолжайте, прошу вас! И подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Ведь и сам он не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель. Правда, о себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали что-либо сказать, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.
— Я рассказываю все это вам в назидание, — продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. — К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, речь шла о том, какая счастливая пора настала, когда я остался наконец один. Сколько это продолжалось — то ли год, то ли два, — не помню. Допустим, даже пять лет. И вот однажды — я как раз писал тогда статью для академического ежегодника — со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце мне лег камень — боли нет, а тяжко. Я отшвырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате — тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно — на улице туман, моросит дождь, ни души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежала сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему — блажь какая-то пришла, — я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда — что бы вы думали?
— Портрет, — тихо сказал Аввакум.
Профессор вздрогнул, шарф опять соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.
— В моем предположении нет ничего удивительного, — слегка улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия — ведь тому хотелось удивить его. — Разгадка так проста, — продолжал он, — что любой мог бы догадаться. Рама слева внизу сильно ободрана, ее будто пытались пилить поперечной пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем, — кто бы стал портить такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какого-нибудь грызуна. Скорее всего крысы, и не одной, ведь они обычно водятся в подвалах. По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Ведь так?
Профессор кивнул.
— Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, — повторил он с детской настойчивостью, — хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью. Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.
— Сдаюсь, — рассмеялся Аввакум.
— Сдаетесь? Это делает вам честь! — Профессор улыбнулся слабой, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке. — Смотрите, — сказал профессор. — Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого хлама и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни души. Я редко гляжу на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела — да, загремела в моих ушах, страшно громко, невыносимо, гораздо громче, чем самые дикие завывания джаза, которыми жена изводила меня в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. А флакон был почти полон духов. Открыв его, я налил несколько капель себе на ладонь, растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась. Можно было подумать, что с одиночеством покончено. Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, какая-то тяжесть в груди все же осталась. Словно в душе поселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор теснит мне грудь.
Старик положил флакон на место и задвинул ящик стола.
— В нем еще осталось несколько капель, — сказал он. — Иногда я открываю пробку, и, знаете, делается как-то веселей вокруг. Что это за духи, не знаю. Я никогда ничего не смыслил в духах. Однако вы не делайте ошибочных выводов. По жене я не тоскую. Боже сохрани! Кстати, ее давно уже нет в живых. Я даже на похоронах не был. Более легкомысленной и глупой женщины представить себе нельзя. Я уже говорил, что своим сумасбродством она выбила меня из колеи, но с ее уходом мне, кажется, стало еще хуже. Разумеется, я никогда не жалел о том, что мы с ней расстались. Я читал лекции, писал книги и, слава богу, продолжаю еще работать. Только на один вопрос мне пока что не удается ответить: какое из двух зол больше — шум легкомысленной суеты или мертвечина мудрой тишины? А как вы считаете?
Аввакум пожал плечами. Профессор, видимо, очень долго молчал, накопившееся в его душе желание поговорить сделало его словоохотливым, и он был рад своему терпеливому собеседнику. Одиночество как бы роднило их, в этом отношении у них было много общего, только Аввакум никогда ни перед кем не сетовал на свое одиночество, никогда никому не признавался, как он несчастлив.
— У меня просто еще нет на сей счет определенной точки зрения, — ответил Аввакум. Но, увидев разочарованное лицо профессора, почувствовал к нему жалость, подобную той, какую испытывают люди, говоря неправду безнадежно больному человеку. И он добавил: — Все это, мне кажется, слишком субъективно. Для одного шум — бедствие, а другой не выносит тишины. Все зависит от характера человека, от характера его занятий, от того, где он работает. Шум и тишина — понятия относительные.
Профессор задумался.
— Ваш ответ не отличается оригинальностью, — заметил он. — И хотя вы не лишены наблюдательности, сейчас рассуждаете, как великовозрастный гимназист. А вы, собственно, по какому делу ко мне пожаловали?
— Хотел получить консультацию, — улыбнулся Аввакум.
Он положил перед профессором листок бумаги с задачей, сказал, что часто для души занимается математикой и что эта задача его очень увлекла, но он никак не может установить, где допустил ошибку при ее решении. А так как он живет на этой же улице, то позволил себе зайти по-соседски к профессору, как к крупному специалисту, в надежде, что тот ему поможет.
— А кто вам сказал, что я такой специалист? — спросил профессор.
— Латунная табличка на двери вашего дома, — ответил Аввакум.
— Иными словами, вы имеете обыкновение разглядывать чужие двери?
— Но ведь табличка для того и существует, чтобы на нее глядели! — смеясь, заметил Аввакум. — К тому же ваша дверь с табличкой единственная на этой улице и невольно привлекает внимание.
— Возможно, — рассеянно согласился профессор. Он оторвал глаза от листка и ткнул в него пальцем: — Здесь линейное преобразование пространства сделано правильно, но, раскрывая скобки, вы допустили детскую ошибку — забыли умножить второй член уравнения на вектор… Вот, смотрите! — Профессор помолчал, а затем неожиданно заявил: — И вы еще станете утверждать, что шум лучше тишины? К черту шум! Факты не в нашу пользу. Когда вы ломали голову над этой задачей, в соседней комнате гости вашей жены пили ликер и танцевали твист или еще какой-нибудь дикарский танец. Так ведь?
— Но я не женат, — улыбнувшись, сказал Аввакум.
Да, его вторая комната была такая же необжитая, как и та, в которой он работал. Он входил, погружаясь в ее тишину, и испытывал такое чувство, будто погружался в глубокий омут с ледяной водой.
— Все равно, — сказал профессор. Он, видимо, начинал нервничать. — Тогда у вашей молодой хозяйки были гости, гремел патефон или магнитофон и люди топали своими копытами, будто стадо взбесившихся баранов. И вы, конечно, забыли умножить второй член уравнения на вектор. Я вас понимаю и сочувствую вам, случались и со мной подобные вещи. А вы решаете ребусы?
— Изредка, — ответил Аввакум. «Кажется, с этим сварливым стариком надо держать ухо востро», — подумал он.
— Сейчас вы занимаетесь ими изредка, — заметил профессор, — но придет время, когда ребусы станут вашей страстью. При условии, однако, что вы не женитесь. И еще при двух условиях: если вы не запьете и не пристраститесь к азартным играм.
— Позвольте, — сказал Аввакум, решив не давать повод для поспешных суждений. — Вы судите обо мне слишком опрометчиво, основываясь, вероятно, только на собственном опыте.
Профессор остановил на нем взгляд, и на его посинелых губах появилась виноватая усмешка.
— Я не хотел вас обидеть.
— Вы не сказали ничего обидного! — ответил Аввакум. У него снова возникло ощущение, будто он имеет дело с безнадежно больным человеком. — Я всегда любил ребусы, мне и самому кажется, что постепенно это превратится в страсть. Жены у меня нет, пить я не пью, а к азартным играм не испытываю ни малейшего влечения. Так что остаются одни ребусы.
— Раз так, сосед, то мы с вами установим прочные творческие связи! — Теперь губы его вытянулись в довольной, хотя все еще неуверенной улыбке. — Я имею в виду серьезные задачи. Над этим стоит поломать голову. Вы как считаете?
— И я того же мнения, — улыбнулся Аввакум. Ему стало приятно, что глаза этого измученного болезнью человека вдруг ожили, заблестели.
— В таком случае можете считать эту встречу счастливым событием в нашей холостяцкой биографии, сосед. У меня имеется богатейшая коллекция зарубежных журналов с математическими ребусами. À propos, вы не доставите мне удовольствие поужинать со мной?
Не дожидаясь ответа, он поспешил нажать кнопку звонка.
— Я только не люблю, когда в ребусы вплетают всякий литературный или музыкальный вздор. Однажды мне пришлось запросить из филармонии партитуру концерта Моцарта, чтобы установить соотношение в нотах целых и четвертей.
В дверях появился, вытянувшись в струнку, толстяк повар. Казалось, он не замечал Аввакума или делал вид, что не замечает его.
— Ужин на двоих, — сказал профессор и кивнул в сторону гостя.
— На четверых, профессор! — довольно бесцеремонно поправил его повар.
Профессор поднял на него удивленный взгляд.
— А про племянника с невестой забыли? — пояснил толстяк, сопровождая свои слова нагловатой ухмылкой.
Фамильярность повара не рассердила профессора.
— Хорошо, готовь на четверых. — Он махнул рукой, и огромная фигура повара исчезла за дверью.
Профессор попросил извинить его и, помолчав немного, заговорил с прежней словоохотливостью.
— Что касается трудностей литературного характера, то тут я кое-что придумал, и вы убедитесь, насколько это целесообразно. Я систематизировал в алфавитном порядке имена наиболее значительных писателей и их произведения. С помощью Библиографического института, разумеется, потому что в литературе я полный профан. Теперь в моей картотеке вы найдете почти всех виднейших писателей мира и перечень их произведений — тоже в алфавитном порядке. Скоро у меня будут подобным образом систематизированы и основные герои произведений. Дело это довольно трудоемкое, но, вы в этом убедитесь, исключительно полезное. И вот почему. Недавно я имел удовольствие потрудиться над одной загадкой, ключ к которой следовало искать в решении уравнения четвертой степени. Для меня это не составило бы никакого труда, как вы сами понимаете, не будь числовое значение одной из величин «литературно» зашифровано. То есть имелось в виду число, квадратный корень которого соответствовал порядковому номеру латинской буквы, какой начинается имя автора известного романа. Заглавие же этого романа начиналось с буквы «Е». Вещь на первый взгляд довольно простая, но попробуйте найти разгадку.
— В самом деле, — сказал Аввакум. Закуривая, он сделал глубокую затяжку. — И вам удалось найти эту таинственную цифру?
— Разумеется! — В глазах профессора блеснул торжествующий огонек. Вспыхнув на фоне воскового лица, огонек этот напоминал собой мерцание лампады. — Я ведь, кажется, уже говорил, что пока не было такой задачи, с которой я не справился бы. В данном случае мне очень помогла моя картотека. А картотеку произведений я довел до буквы «Е» включительно.
— И вы установили, что имеется в виду цифра 4, — сказал Аввакум, стряхивая с сигареты пепел. Сказал и тут же пожалел об этом, но удержаться уже не смог. — Автор — Бальзак, а произведение — «Евгения Гранде», если не ошибаюсь.
В глазах профессора снова вспыхнули огоньки, но сразу же погасли, отчего восковое лицо показалось еще более худым и изможденным.
— Как же это вы? — пробормотал старик и замер с приоткрытым ртом. Его искусственные зубы отливали синевой, может быть, от губ, которые сейчас казались чуть фиолетовыми. — Уж не довелось ли вам самому решать этот ребус? Вы случайно не получаете журнал «Énigmes mathématiques»? — У профессора все еще теплилась кое-какая надежда.
Аввакум покачал головой и повернулся к широкому окну — на улице начинало темнеть, шел дождь.
— В таком случае странно, как вы могли допустить такую ошибку в задаче, — тихо проговорил профессор.
— Видимо, это чистейшая случайность, — сдержанно рассмеялся Аввакум.
Внизу послышался звонок. Толстяк повар, встречая кого-то, громко смеялся.
Так Аввакум попал в дом профессора математики Найдена Найденова. Попал вроде бы совсем непреднамеренно, ведь если вспомнить причину его посещения, то она была поистине пустяковой, в жизни подобные причины зачастую находятся всего лишь на ступеньку выше простой случайности.
Возвращаясь однажды из лесу — это было приблизительно за месяц до его первой встречи с профессором, — Аввакум заметил, что из дома профессора вышел человек, который чем-то показался ему знакомым. Тогда темнота помешала разглядеть его лицо, к тому же у человека этого шляпа была низко надвинута на лоб. Неизвестный торопливо завернул в первый переулок, где его ждала машина со светящимися подфарниками. В момент его приближения шофер включил мотор и открыл дверцу. Не успел человек опуститься на сиденье, как машина тронулась.
Ни лица неизвестного, ни номера машины Аввакум не разглядел. Но фигура человека, его манера носить шляпу, наконец, походка были Аввакуму удивительно знакомы. Машина же была «татра» — он определил ее по кузову и по шуму мотора. Если это действительно тот человек, о ком он подумал, то что у него могло быть общего с парализованным ученым, вышедшим на пенсию? Подобный визит не мог не вызвать удивления. И откуда взялась «татра»? Ведь «татры» у того человека не было.
Но вскоре Аввакума перестал занимать этот случай. По крайней мере он решил больше о нем не думать. Раз его отключили от оперативной работы, ему не следует даже из любви к искусству занимать голову подобными вещами. Дисциплину он уважал, хотя к некоторому ее формализму относился с иронией.
Несмотря на все это, едва ли можно было утверждать, что именно случайная встреча с тем человеком побудила Аввакума завязать знакомство с профессором. А разве его ошибку при решении задачи можно было назвать чистой случайностью? Вольно или невольно, но начиная с этого дня Аввакум стал частым гостем в доме профессора.
А она, Прекрасная фея, словно предчувствовала, что в этот вечер ей суждено встретиться с таким необыкновенным человеком. Она надела скромное небесно-голубое платье из тафты, которое удивительно гармонировало с ее золотистыми волосами, похожими по цвету на вскипевшую под солнцем сосновую смолу. Плотно облегающее платье с глухим воротом еще более подчеркивало совершенные формы ее изящной фигуры. Впрочем, сознавая свое обаяние, она, как всякая молодая женщина, не могла все же не показать себя. Ее нежные тонкие руки были обнажены, но они не так подчеркивали ее женственность, как обтянутая платьем фигура. С виду спокойные и сдержанные, они, казалось, заранее рассчитывали каждое свое движение.
На груди у нее была приколота белая роза. Она лишь слегка надушилась, губная помада ей не требовалась, губы ее и без того напоминали яркую гвоздику. Профессор мог и не называть ее имени. Как только она появилась в дверях, Аввакум без труда узнал Марию Максимову.
— О, — воскликнул он, поднимаясь со стула, — возлюбленная Деревянного принца! — И просто, без всяких церемоний протянул ей руку.
Мария принадлежала к той категории женщин, которые не привыкли, чтобы мужчины в общении с ними придерживались официального тона.
Аввакум видел ее в роли принцессы в балете Бартока «Деревянный принц». Тщеславная и легкомысленная красавица позволила себе влюбиться в коронованную особу с королевской мантией на плечах, нисколько не смутившись тем, что особа эта деревянная. Простой смертный ее не интересовал, хотя он и был молод, — что проку от его молодости, раз у него нет ни короны, ни королевской мантии.
И на такое оказалась способна эта женщина с белой розой на груди, в платье, так отчетливо обрисовывавшем ее бедра.
— Верно, — подтвердила она, неторопливо протягивая ему свою маленькую изящную ручку. — Возлюбленная Деревянного принца. Я и есть та самая дура.
Она почему-то не особенно спешила отнять свою руку, будто пожатие Аввакума было ей очень приятно.
Профессор кашлянул.
— А это мой племянник Хари, — сказал он, кивнув в сторону мужчины, стоявшего несколько поодаль и смотревшего в окно, причем довольно напряженно, как будто там, за стеклом, в любую минуту могло произойти что-то интересное и важное. Но на улице было темно — стекло упиралось в непроницаемую стену ночи. — Хари, — повторил профессор. — Харалампий Найденов, художник.
— Мастер прикладного искусства, — вставил Хари, не отрывая глаз от окна.
— Все равно художник. Он мой племянник. А эта красавица — его невеста. Познакомьтесь!
Они обменялись рукопожатием. У Хари рука была мягкая и влажная.
— Я не впервые слышу ваше имя, — сказал Аввакум.
Хари небрежно кивнул.
— А наш новый знакомый — археолог, — продолжал профессор. — Археолог и математик-любитель.
— Ну, — сказала Мария, — не завидую вашей профессии. Вечно копаться в каких-то черепках, возиться со всякими там скелетами — разве это не противно?
— Вы смешиваете археологию с антропологией, — заметил Аввакум. — Всяческими там скелетами занимаются антропологи.
— Я ошиблась! — весело рассмеялась Прекрасная фея. Однако ошибка эта, как видно, нисколько ее не смутила. — Верно, антропология занимается, пардон, скелетами. Ну так что ж? Мы ведь в балетном училище ничего такого не изучали. Никаких скелетов.
— И слава богу! — успокоил ее Аввакум.
Смешивая науку о древностях с наукой о давно вымерших предках человека, Мария нисколько не смущалась такой своей неосведомленности. Ее глаза смотрели открыто, без всякого смущения — словно глаза дикарки, не стесняющейся своей наготы.
— А вот вы можете мне ответить, что такое, например, «па де труа»? — продолжала щебетать Прекрасная фея. — Впрочем, откуда вам это знать? — Строгие, умные и как будто видящие все насквозь глаза Аввакума вызвали в ней какую-то неестественную оживленность. — Или, скажем, что такое «пируэт»?
— Впервые слышу это слово! — смеясь, воскликнул Аввакум.
— Какое невежество! — ахнула Мария. — А вы скорее смеяться надо мной, что я не разбираюсь в какой-то там антропологии! Смотрите, сейчас я вам покажу, что такое «пируэт». Смотрите и мотайте на ус!
Она вышла на середину комнаты, подняла выше колен подол своего платья и, встав на носки, стремительно завертелась. Это было великолепно! Аввакум даже не смог сосчитать, сколько оборотов она сделала. Ее ноги напряглись, как натянутые струны, и удивительно блестели — чулки она подбирала под цвет кожи, а сверкающая синева платья еще усиливала их блеск.
— Чудесно! — воскликнул профессор, не в силах сдержать свой восторг. — Чудесно, моя девочка! — повторил он. — Хочешь, я объясню математически, как это получается?
— О дядя, какой же вы, право! — разведя руками, воскликнула Прекрасная фея. — Не утруждайте себя! — Она подошла к старику и нежно поцеловала его в щеку.
— И я могу объяснить математически, как происходит это, — пошутил Аввакум.
Их глаза встретились. В ее взгляде был упрек: как-никак здесь находится ее жених, и даже такой невинный намек на поцелуй мог показаться бестактностью.
«Она не поняла шутки», — подумал Аввакум, однако возникшее маленькое недоразумение нисколько его не огорчило. Он перевел взгляд на жениха. Хари спокойно сидел на своем месте и мастерил на коленях из золотой цепочки какие-то фигурки. Он был так поглощен своим занятием, что, возможно, не обратил внимания на выходку своей невесты: его бледное, несколько одутловатое лицо не выражало ни ревности, ни восторга. Уж не дремлет ли он?
— А теперь мой жених покажет вам, на что способен он, — сказала Мария. — Вот посмотрите, он настоящий волшебник! Да, Хари? — Она обняла его за шею, прижалась грудью к его плечу и стрельнула глазами в Аввакума. — Да, Хари? — повторила она. — Ну-ка, покажи им свое искусство!
Она уговаривала его, словно капризного ребенка.
— Ладно, — сказал Хари и, освободившись от ее объятий, тяжело вздохнул. Затем поглядел на Аввакума, будто хотел сказать ему: «Не судите ее слишком строго, она этого не стоит», — и спросил у невесты: — Что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Человечков.
Хари пожал своими покатыми плечами.
Тем временем Мария подбежала к письменному столу и нажала на кнопку звонка.
— Вы у нас сегодня кое-чему научитесь, — сказала она, задорно глядя на Аввакума. — Вам такое предстоит увидеть!.. Вы даже не представляете…
— Человеку никогда не поздно учиться, — примирительно заметил Аввакум.
У двери снова появился толстяк повар. На сей раз он был без халата и важно пыжился в своем полинявшем, времен Франца-Иосифа, гусарском мундире с потертыми аксельбантами, но зато со сверкающими пуговицами, надраенными не иначе как с помощью питьевой соды. Повар стоял у дверей, вытянувшись в струнку, и не сводил глаз с Прекрасной феи.
— Боцман! — крикнула она, подбоченясь. — Когда же ты засвидетельствуешь нам свое почтение?
— Я к вашим услугам, ваше благородие! — отрапортовал бывший кок. Его толстая физиономия вдруг приняла строгое, даже свирепое выражение.
— Боцман, — снова обратилась к нему Мария, кивнув в сторону Аввакума. — Если я прикажу тебе привязать этого человека к главной мачте корабля, ты это сделаешь?
— Сделаю, ваше благородие! — твердо ответил «боцман» с видом человека, у которого слово не расходится с делом. Но, взглянув краешком глаза на Аввакума, он добавил: — Только вы, ваше благородие, лучше велите мне этого не делать, а то как бы его милость не вышвырнула всех нас за борт, честное моряцкое слово!
— Вот как?! — воскликнула с напускным удивлением Прекрасная фея, и в голосе ее прозвучало удовлетворение. — Неужто он такой страшный человек?
— Настоящий морской волк, — убежденно ответил «боцман». — У меня, ваше благородие, глаз наметан, я узнаю людей с первого взгляда. С кем только мне не приходилось иметь дело в свое время!
— Ладно! — махнула она рукой. — Не станем его привязывать к мачте. Честно говоря, у меня нет особого желания очутиться за бортом. — Она улыбнулась. — Но ты, боцман, пока не сказал, чем собираешься засвидетельствовать свое почтение.
— Отменным шницелем, ваше благородие! Золотистым, с хрустящей корочкой, с картошкой, поджаренной на чистом сливочном масле!
— Я удовлетворена, — одобрительно кивнув, сказала Прекрасная фея. — И готова проглотить твое «почтение» с огромным аппетитом. Сегодня я голодна, как никогда. А пока сходи вниз и принеси нам немного крутого теста.
Когда приказ был выполнен, Хари принялся демонстрировать свое искусство. Меньше чем за пять минут он сделал из теста и спичек две фигурки. Одна из них изображала балерину, которая, выше чем надо подняв юбку, делала пируэт. Несмотря на то что это был гротеск, фигурка очень напоминала Прекрасную фею. Другая фигурка, которую он почернил, настрогав графита со своего карандаша, представляла собой рослого мужчину в широкополой шляпе и в свободном пальто. Человек сутулился, но голову держал прямо, мрачно глядя перед собой. Да и весь его облик был до того мрачен, что ничего хорошего не сулил.
— Балерина — это, конечно, я! — заявила Прекрасная фея, разглядывая фигурку с неподдельным восхищением. Нескромно поднятая юбка не производила на нее никакого впечатления. Она даже не замечала этого. — Уж очень похожа на меня. — Она не переставала вертеть в руках миниатюрную фигурку. — Здорово схвачено. Ювелирная работа! — Остановив затем взгляд на мрачном человечке, Мария замолчала.
— А этот субъект, видимо, не слишком счастлив, — сказал профессор.
— Вы находите? — Прекрасная фея хлопнула в ладоши. Ей хотелось, очевидно, сказать что-то очень серьезное, она напоминала в эту минуту школьника, который собирается удивить учителя необыкновенно умным ответом. Но ответ никак ей не давался, и она беспомощно опустила руки. — Не знаю, — вздохнула она. — Если бы у этого человека вместо пальто была на плечах черная мантия, а на голове какой-нибудь шлем или просто черный платок, его можно было бы принять за вестника смерти. Вы не находите?
Аввакум рассмеялся, но его смех прозвучал как-то неестественно.
Мария удивленно взглянула на него. Может, ей следует обидеться? Разве можно так бесцеремонно реагировать на слова Принцессы — пусть даже не настоящей, а из балета «Деревянный принц» — и ни с того ни с сего хохотать? Что ни говори, а это выглядит неприлично. Но пока Прекрасная фея раздумывала, обидеться ей или нет, ее вдруг осенило — она остановила взгляд на Аввакуме, и лицо ее просветлело.
— Да ведь это же вы! — воскликнула она. Радость открытия была столь велика, что Мария захлопала в ладоши и, подбегая то к профессору, то к жениху, твердила: — Ведь это же он, ну конечно, он, разве не так? Ну-ка, встаньте, пожалуйста! — Она подбежала к Аввакуму и положила ему на плечи руки: — Ну, встаньте же!
Аввакуму не оставалось ничего другого, как повиноваться. Мария вся благоухала, на груди у нее белела роза.
— А ведь это верно он, — согласился профессор. — У Хари здорово получилось. Похож. Только почему он вырядил его в такое странное пальто и в шляпу с широченными полями?
— Почему? — произнес Аввакум, усаживаясь на свое место. Он невольно прикоснулся к руке Прекрасной феи чуть выше локтя. Она этого не заметила и не отстранилась. — Вы спрашиваете почему? — повторил он. — Да потому, что эти вещи висят внизу, на вешалке.
— Вот именно, — кивнул Хари, широко и шумно зевая. — Я сразу обратил на них внимание, но не пора ли ужинать? — добавил он, протирая глаза.
Последних слов, казалось, никто не слышал.
— Но почему ты вдруг назвала его вестником смерти? — обращаясь к Марии, спросил профессор. — В нем действительно есть что-то мрачное — складки у рта, морщины на лбу, седые виски, но ничего такого, что роднило бы его с обитателем загробного мира, я не вижу. Наоборот, наш археолог, как мне кажется, человек деятельный и жизнерадостный.
— Да, — задумчиво произнесла Прекрасная фея. — Это верно. И все-таки… — Она хотела сказать что-то еще, но передумала и только махнула рукой.
Стоит ли говорить, сколько света, какое праздничное разнообразие внесли эти люди в тоскливую жизнь Аввакума? Едва ли в этом есть необходимость, потому что, где бы ни появлялась Прекрасная фея, в какое бы общество она ни попадала, с нею всегда входила радость. Ликующая радость молодости, опьяняющая и возбуждающая чувства, простодушная и легкомысленная, бьющая через край радость, рождаемая сознанием того, что ты живешь и что это замечательно — жить на белом свете.
Она, конечно, не принадлежала к тому типу женщин, в которых влюбляются такие мужчины, как Аввакум. Но разве обязательно во все должна вмешиваться любовь? Не будучи в нее влюбленным, Аввакум не пропускал ни одного спектакля, в котором принимала участие Мария, мало того, он посещал не только генеральные репетиции, но и рабочие — без декораций. Совал швейцару какой-то журналистский билет, и его пропускали, а войдя в зал, он вытаскивал свою кинокамеру, и Прекрасная фея мило улыбалась ему со сцены. В течение нескольких месяцев он видел Марию в самых разных ролях — то она легкомысленная принцесса в «Деревянном принце», то Спящая красавица, просыпающаяся от пламенного поцелуя Дезире. Он не мог оторвать от нее глаз, когда она танцевала в «Вальпургиевой ночи» Прекрасную фею. А вот в «Жизели» она ему не нравилась: сентиментальная и романтичная, Жизель была чужда ее натуре.
Теперь ему, отстраненному от оперативной работы, законсервированному, было чем заполнить время. Он посещал ее спектакли, репетиции, увлеченно снимая сцену за сценой, затем проявлял пленку, разрезал, склеивал, монтировал отдельные части, создавая игровой фильм. Он был и кинооператором, и режиссером, и монтажером — новизна этого занятия доставляла ему истинное удовольствие.
А иногда по вечерам друзья собирались в доме профессора. Прекрасная фея делала все, чтобы он и здесь не мог оторвать от нее глаз, стремилась постоянно быть у него на виду, в центре его внимания. Она догадывалась, какие чувства в нем пробуждает, и старалась быть еще оживленнее, еще обольстительнее. Она не строила из себя недотрогу, а, напротив, то и дело давала ему понять, что он может овладеть ею, и поэтому во время их вечерних игр шла на всевозможные уловки, лишь бы оказаться с ним наедине. Но как только они уединялись, она делала так, чтобы «свидание» ограничивалось шутливым поцелуем. Ей ничего не стоило превратить свою опасную игру в забавную, легкую шутку.
Хари как будто ничего не замечал. На проделки невесты он взирал с подчеркнутым равнодушием, словно это на самом деле были просто невинные шалости. А может, он ни во что не ставил Аввакума? Вполне вероятно! Хари был известным художником, крупнейшим мастером по оформлению выставочных павильонов и первоклассных магазинов, его буквально засыпали заказами, и он хорошо зарабатывал. Что рядом с его известностью и материальным положением значит какой-то археолог?! Такого только за нос можно поводить.
Если бы не это подчеркнутое равнодушие Хари, Аввакум ни за что на свете не позволил бы себе взглянуть на его невесту глазами мужчины. Стоило тому хотя бы бровью повести, выдав этим свою тревогу, — и нога Аввакума никогда больше не переступила бы порога профессорского дома, а Мария сразу бы перестала для него существовать.
Так или иначе, Хари был сдержан. Говорил он мало, а чаще молча мастерил что-нибудь из теста и спичек. А то усядется где-нибудь в сторонке по-турецки прямо на ковер и составляет из цветных бусинок причудливые арабески и мозаичные картинки. В такие моменты он казался очень сосредоточенным и усталым. Но если его приглашали принять участие в какой-нибудь шумной игре, на его губах появлялась ироническая, немного печальная улыбка, которая тут же исчезала, как тень летящей птицы, он поднимался и включался в игру. Никогда никто не мог понять, что его печалило и над чем он посмеивался. Поднимаясь со своего места, он имел вид школьника, нетвердо усвоившего урок, но исполненного решимости показать все, что он знает, — ему так не хотелось огорчать своего учителя. Однако если он и не вносил оживления в игру, то по крайней мере искренне старался не мешать другим.
Только одному развлечению он отдавался целиком — карточной игре. Стоило ему взять в руки карты, почувствовать их глянец, как он тут же преображался, становился совершенно другим человеком. Усталость с его лица моментально сходила, зеленоватые глаза начинали светиться, словно морская вода в солнечный день. Угрюмости как не бывало, одутловатые щеки втягивались, очертания подбородка приобретали жесткость. В такие минуты он был даже красив, и можно было суверенностью сказать, что прежде он был очень красив.
Чаще всего его партнером оказывался бывший кок. Аввакум решительно избегал принимать участие в карточной игре: еще в самом начале их знакомства он приметил у Хари отвратительную слабость — шулерские трюки. И поскольку Аввакум терпеть не мог подобных вещей, а изобличать жениха перед невестой ему было неловко, он, объявив себя никудышным игроком, перестал играть вовсе. «Боцман» же ничего не замечал. Он с ожесточением набрасывался на своего противника, боролся упорно, отчаянно, но, угодив все же в искусно расставленную ловушку, орал, как утопающий, рычал, скрежетал зубами и, если рядом не было Прекрасной феи, изрыгал на всех языках потоки международной брани. Так что в доме профессора было оживленно и в присутствии Хари.
«Боцман» также вносил свой вклад в общее веселье. Он с чувством играл на гитаре и на крохотной флейте, пел на неведомых языках пиратские песни, рассказывал жуткие истории о поединках с акулами, о кораблекрушениях на полинезийских рифах, о схватках с людоедами, о плавании по безбрежным просторам Тихого океана на утлом плотике, сколоченном из нескольких бревен. В его романтических приключениях обязательно участвовали смуглые жительницы Гавайских островов, но об этих своих похождениях он рассказывал весьма скромно. Чего «боцман» не мог передать словами, он дополнял мимикой, выразительными жестами — подмигивал, таращил глаза, размахивал огромными и тяжелыми, словно гири, ручищами. Рассказы его звучали очень убедительно. Весьма убедительной была и его биография. Она началась в Аргентине; где после Ильинденского восстания очутились его родители. Лет тридцать он мотался на разных судах по большим и малым морским и речным дорогам и уже на закате своей скитальческой жизни несколько лет простоял на приколе в Австрии, работал в Дунайской пароходной компании. Рассказывая о своей морской карьере, «боцман» был предельно скромен и лаконичен. Начал он ее юнгой, со шваброй в руке, и кончил у котла судовой кухни за чисткой картофеля. Тут, разумеется, не было ничего героического и романтичного. Однако некоторые случайные высказывания «боцмана» свидетельствовали о большом житейском опыте и обширных познаниях, которые никак не соответствовали его основному занятию — кулинарии, даже если бы он и служил на самом образцовом дунайском пароходе. Когда, например, зашла как-то речь о стоимости египетского фунта (профессор решал какой-то ребус из, области валютных операций), бывший кок тут же определил курс и в швейцарских франках, и в стерлингах, и в долларах, и в шведских кронах, да с такой поразительной легкостью, словно он не в уме сопоставлял достоинства различной валюты, а читал данные банковского бюллетеня. В другой раз, когда они с Аввакумом поделились воспоминаниями о Вене (Аввакум более года жил в этом городе), оказалось, что «боцман» знает торговую Рингштрассе как свои пять пальцев, во всяком случае, несравненно лучше, чем Нашмаркт, где помещались склады, снабжавшие суда консервированным мясом и цветной капустой. Способность без запинки определять курс различной валюты и доскональное знание всех заведений на Рингштрассе были несколько необычными для человека, который большую часть своей трудовой жизни провел в камбузе.
Живя теперь у профессора, бывший кок выполнял обязанности камердинера, эконома и сиделки. Дальний родственник старого ученого, он, однако, чувствовал себя здесь совсем как дома и даже скорее хозяином, чем слугой. Но, приученный к флотской дисциплине, он стоял навытяжку перед профессором, терпеливо выслушивал «главного», держа руки по швам, хотя выполнял его поручения со всевозможными оговорками и считался прежде всего с собственным вкусом. Беспардонность слуги злила профессора и в то же время умиляла его: навязываемый ему чужой вкус он наивнейшим образом расценивал как своего рода заботу о нем. Профессор, например, обожал мускат, он требовал от «боцмана», чтобы тот всегда перед кофе подавал ему стаканчик этого вина. Старик пил его медленно, маленькими глотками, перебирая в памяти приятные воспоминания своей молодости. Однако «боцман» чаще всего наполнял его бокал дешевой гамзой.
— Зачем ты мне суешь эту бурду? — негодовал профессор. — Ведь я уже не раз тебе говорил, что мне такое вино не нравится!
— Так точно, ваше благородие, — отвечал «боцман», он никак не мог отрешиться от старой формы обращения. — Вы велели подавать мускат, верно, и пусть я, не сойдя с этого места, превращусь в осла, если стану твердить, что не понял вас. Но мускат, ваше благородие, когда его пьют, вызывает изжогу, а красное вино содержит танин и тем очень полезно для здоровья. Покупая вино, я всегда думаю о вашем здоровье. Иначе, помилуйте, зачем бы я это делал — мне и самому мускат больше по вкусу! — Он беззастенчиво врал, потому что определенно предпочитал белому вину красное. И так как оно было дешевле, то за те же деньги он мог купить вина значительно больше, и, разумеется, «экономия» шла в его глотку.
Но профессор, привыкший из-за своего постоянного одиночества рассуждать о жизни и о людях пространно и длинно, думал так: «Вот вам грубая матросская душа, а способна на такие глубокие, даже возвышенные чувства! Моя супруга — пусть земля ей будет пухом! — и та не могла поступиться ни одним своим капризом, а он, этот бывший бродяга и авантюрист, каждый день, сам того не подозревая, добровольно жертвует собой ради меня!»
Однажды, растроганный и умиленный своим открытием — у него было такое чувство, будто он решил очень сложный ребус, — профессор вызвал нотариуса и в присутствии «боцмана» и двух свидетелей продиктовал завещание. Первый и второй этажи дома он завещал Хари, а мансарду — бывшему коку.
«Боцман», по природе своей человек веселый, после этого стал еще веселее. Он частенько услаждал невзыскательный слух профессора своей флейтой, пел со свирепым выражением лица пиратские песни и с превеликим удовольствием участвовал в играх, которые устраивала по вечерам Прекрасная фея.
Так что даже бывший кок сыграл свою роль в той живительной перемене, которая произошла в одинокой жизни Аввакума этой ранней весной.
Но вот пришла настоящая весна. Неожиданно через островерхий гребень Витоши с юга прорвались полчища черных туч и на город обрушился проливной дождь. Затем так же внезапно и тоже с юга, с просторов Фракии, ворвался южный ветер; мчась, словно необъезженный конь, он с шумом гнал смятые им полчища туч за синюю цепь Стара Планины. На городских окраинах воздух благоухал сочной зеленью только что распустившихся деревьев.
Теперь Аввакум реже уходил в лес. С утра он принимался за свои заброшенные в последнее время рукописи, проявлял пленки. Потом шел в мастерскую, надевал халат и, насвистывая какой-нибудь старинный вальс, склеивал осколки раздавленных амфор и гидрий или восстанавливал стертые временем изображения. Работа спорилась, и в этом мертвом царстве мраморных обломков и глиняных черепков время бежало незаметно. Как будто вернулись прежние беззаботные дни: сводчатое окно у него над головой снова казалось ему веселым голубым глазом.
Как-то раз в музей пришла группа школьников старших классов. Посетители проявляли немало любопытства, а сопровождающего с ними не было. Аввакум охотно вызвался быть их гидом. Когда они подходили к последнему экспонату, уже близился вечер.
Одна из девочек вздохнула. Видимо, у нее была склонность к математическому мышлению, потому что она вдруг заявила:
— А вам не кажется, товарищи, что время здесь пробежало, как на космическом корабле? Так стремительно, будто мы двигались по этим залам со скоростью фотонной ракеты!
— Да-а-а, — глубокомысленно ответил паренек постарше. — Дня как не бывало. Мы его даже не заметили! А если бы пришлось все это время заниматься алгеброй или тригонометрией? Этот день превратился бы в вечность!
Аввакум рассмеялся. В последнее время его чаще можно было видеть смеющимся, таким, как когда-то, до его первого приезда в Момчилово. И хотя он сейчас смеялся и у него было прекрасное настроение, он внезапно почувствовал, что в его душу закрадывается какой-то смутный страх. Так в его жизни всегда получалось — появится что-то хорошее и тут же исчезнет, как золотой след метеора. Прилетает медленно, словно неторопливая птица, а улетает вмиг, с непостижимой скоростью.
А ведь чаще случается как раз наоборот: хорошее входит быстро, почти незаметно и укореняется так прочно, что никакая сила не в состоянии поколебать его. В городе появляются новые бульвары, новые жилые районы и заводы, новые театры, появляются они с поразительной быстротой. Люди пользуются всем этим, радуются, ездят в новых автобусах, покупают новые автомобили. Они ходят в театр, смотрят «Деревянного принца», награждают аплодисментами легкомысленную принцессу. У них есть и свои легкомысленные принцессы, как есть и новые жилые кварталы, и новые автобусы, они совершают прогулки до Копыто. Новое вошло в жизнь людей прочно и даже отдаленно не напоминает золотой след метеора.
То, что в его жизни все хорошее мелькало как золотой, быстро исчезающий след, объяснялось причинами, коренившимися в нем самом, в его характере, однако воздействовали на него и иные силы, от влияния которых другие люди были свободны.
Так или иначе, но однажды в короткий ноябрьский день золотому следу суждено было исчезнуть.
Для полковника Манова день 28 ноября оказался очень тяжелым. Неприятности начались с самого утра. Прежде всего ему пришлось вести очень резкий диалог с собственной супругой, которой непременно хотелось побывать вечером на премьере новой оперы. Убедившись, что ему не отговорить ее, он дал обещание позаботиться о билетах, хотя был уверен, что и на этот раз ни на какую премьеру пойти не сможет. Полковник сам не знал, что его больше огорчало — то, что он вечно обманывал жену, или то, что совершенно не располагал свободным временем. Между шестью и восемью вечера он постоянно был занят какими-нибудь срочными совещаниями.
Несколько позже, в момент, когда он собрался было проглотить ложечку соды — застарелая язва двенадцатиперстной кишки снова начала его сверлить, — именно в этот момент поступила тревожная радиограмма о событиях, происшедших накануне вечером в пограничном секторе L-Z. Черт бы его побрал, этого Хасана Рафиева! Чего они хотели добиться? Убили своего человека, а труп перебросили на нашу сторону — его обнаружили в трех метрах от границы. Что бы это могло значить? В общем-то, все предельно просто! Это нападение — обычный диверсионный трюк, хотя на сей раз он был задуман в более широком масштабе. Итак, на поле боя обнаружен убитый диверсант. Следовательно, нападение носит характер диверсии. По крайней мере расчет у них был именно такой. Но на самом деле тут имела место не диверсия. И вот почему. Во-первых, никто не вторгался на нашу территорию ни на один сантиметр. Рафиев был убит выстрелом в упор на их территории, а труп они затем волокли по земле к границе и перебросили его на нашу сторону. Во-вторых, диверсанты никогда не станут нарушать границу с таким шумом и не будут валить толпой, словно подгулявшие на свадьбе мужики. Настоящие диверсанты всегда действуют осторожно и тихо. Они способны сутки просидеть где-нибудь в овраге, выжидая удобный момент для осуществления своей цели. В-третьих, настоящие диверсанты, переходя границу, не станут тащить на себе пулеметы. Тяжелые пулеметы применяют при вторжении, а вчера ни малейшей попытки перехода границы не было. Тем не менее пулеметы стреляли: по ту сторону границы в ложбине торчат обломки деревьев, срезанных словно пилой. Это определенно работа пулеметов, стрелявших с небольшого расстояния.
Таким образом, ясно, что никакой диверсионной операции не было, да она и не замышлялась. Убийство Рафиева — это просто-напросто блеф, причем примитивный. К границе, видимо, было подтянуто небольшое подразделение регулярных пограничных войск, усиленное огневыми средствами. Им было приказано начать беспорядочную стрельбу, чтобы создать впечатление, будто происходит настоящее вторжение. Потом, когда цель была достигнута, они пристукнули своего человека и забросили его труп к нам, чтобы мы поверили, будто тут действовали диверсанты.
Придя к этому заключению, полковник с удовлетворением потер руки. Он проглотил соду и через минуту, почувствовав себя лучше, пришел совсем в хорошее настроение. На премьере ему, конечно, не побывать, но почему бы не предложить жене одной сходить в оперу? С ее стороны, разумеется, последует ответ, что она, мол, слава богу, еще не вдова и что было бы куда приятнее, если бы он делал ей подобные предложения много лет назад. Он заранее знал, что она ему скажет, — такие разговоры уже происходили не раз, и поэтому он решил сегодня больше ей не звонить.
Да, но для чего они все-таки задумали эту демонстрацию? Такие фокусы ведь всегда преследуют какую-то определенную цель. Если кто-то кого-то пытается ввести в заблуждение, то, конечно, не без определенного расчета. Пустить в ход пулеметы, инсценировать нападение — это, несомненно, какой-то маневр, уловка, а не просто шалость скучающего офицера с пограничной заставы противной стороны.
Впрочем, то, что установлен истинный характер нападения, уже в известном смысле успех. Ничего, что жена позлится немного, не попав на премьеру, а он все-таки постарается распутать этот клубок, надо только рассуждать логически.
Итак, противник пускается на хитрость. Но для чего?
Терпение, терпение! Для чего он поднял стрельбу? Зачем сосредоточил мощные огневые средства и имитировал одновременное нападение в двух пунктах? А для того, чтобы привлечь внимание противной стороны к этим двум пунктам и ослабить ее внимание в других местах. Безусловно, налицо здесь диверсия и не что иное…
Да, не случайно Аввакум Захов стал его учеником… Полковник Манов закурил. Ученик, правда, ушел далеко вперед, даже очень далеко, но школа-то это его, он давал ему первые уроки.
Когда куришь редко, табачный дым туманит голову. Сода действует неплохо, но это всего лишь паллиатив — она помогает только на короткое время. Скоро опять начнется изжога, он это чувствует, а тут еще не дает покоя проклятая премьера. Правда, лет десять назад он ни за что не предложил бы жене пойти в оперу без него. Подобная мысль даже не пришла бы ему в голову. А теперь все это кажется смешным…
Не успел полковник докурить сигарету, как к нему в кабинет стремительно вкатился начальник радиопеленгаторной службы полковник Ленков. Коренастый, весь какой-то округлый, он, казалось, не ходил, а именно катился, будто подталкиваемый сзади каким-то воздушным потоком. Он размахивал исписанным листком бумаги, и глаза его задорно горели.
— Ну, держись, братец! — гаркнул он неожиданно зычным басом. — Там такая каша заварилась — мечта! Только тебе и расхлебывать!
— Где? — спокойно спросил полковник. И добавил: — Мне не привыкать.
— Как где? Ты что, с неба свалился? В секторе L-Z, разве не знаешь? В знаменитом и во всех отношениях замечательном секторе L-Z!
Начальник радиопеленгаторной службы обладал отменным здоровьем и веселым нравом. Полковник Манов позавидовал его хорошему настроению. Сразу видно, что человека не донимают всякими там премьерами.
— Что ж, займемся! — сказал полковник Манов. — Я слушаю.
Начальник радиопеленгаторной службы стал докладывать, нервно прохаживаясь по комнате.
Он начал доклад с «Гермеса». «Гермес» — это было условное обозначение тайной радиостанции, которая уже продолжительное время вела передачи на ультракоротких волнах и находилась примерно в пятидесяти километрах от границы. «Гермес» обычно только передавал, на прием переходил крайне редко, он «не любил» вести разговор, а лишь давал инструкции, причем пользовался множеством всевозможных шифров, применял самые неожиданные коды. Дешифровщики каким-то чудом справлялись с системами его шифров, хотя терпели подчас и неудачи. Расшифровать радиограмму «Гермеса» без большой потери времени было все равно что обнаружить тайную радиостанцию или раскрыть хорошо законспирированного резидента вражеской разведки. Но если даже ценой долгого времени, исчисляющегося часами, а то и днями, некоторые радиограммы были с горем пополам прочитаны, то разгадывание кодов превращалось в сплошные мучения. В начале сентября «Гермес» обратился к своему молчаливому агенту с очень короткой шифрограммой, составленной на латинском языке. Целых двое суток бились над тем, чтоб прочесть ее, но подлинный смысл шифрограммы так и оставался загадкой из-за путаницы в падежах и из-за того, что многие слова имели явно переносный смысл. Буквальный перевод мог иметь две редакции. Первая: «Профессору принять меры, чтобы работа на Витоше была закончена». Вторая: «Витоше принять меры, чтобы работа профессора была закончена». Полная бессмыслица. И в первом и во втором случае никакой ясности. Кто этот профессор? Что у него общего с Витошей? О какой работе идет речь? На эти вопросы мог ответить лишь тот, кому было заранее известно кодовое значение слов и в каком падеже должны стоять имена существительные. С этим справилась бы и контрразведка, будь в ее картотеке персонифицированный перевод хотя бы одной из упомянутых этимологических величин. Если бы, к примеру, контрразведка знала, кто скрывается за словом «профессор», то есть если бы уже приходилось иметь дело с этим лицом или если бы до этого хоть раз удалось засечь его по какому-нибудь другому поводу в системе шифра, уже использованной иностранной разведкой, тогда запутанную нить таинственной шифрограммы, несомненно, удалось бы распутать.
Но в досье нашей контрразведки пока еще ни разу не фигурировала личность, называемая «профессором». В картотеке можно было найти «пастухов», «лесорубов», «инженеров», «геологов», «докторов», а вот «профессора» не было ни одного.
Не случайно каждое упоминание о «Гермесе» заставляло полковника Манова невольно вздрагивать. Он тут же тянулся за сигаретой, хотя курить ему было строжайше запрещено: в голову лезли всякие премьеры, он хмурился и мрачнел. Манов вообще не любил иметь дело с кодами, а если для их составления использовалась латынь, он настраивался вовсе скептически и обычно бурчал: «Гиблое дело!»
И вот этот проклятый «Гермес», долго молчавший, снова заговорил.
Его засекли вчера вечером радиопеленгатором. И засекли не потому, что он сам «заговорил», а потому, что его вызвали; вызвал его при помощи ультракоротковолновой радиостанции какой-то «Искыр»:
«„Гермес“, „Гермес“, я „Искыр“, я „Искыр“, ты меня слышишь?»
Эти позывные в течение пяти минут повторялись несколько раз, и пеленгаторы зоны «Смолян — Девин» сумели засечь передатчик.
«Слышу», — кратко ответил «Гермес».
«Гермес» держался высокомерно, как настоящий олимпийский бог.
А раболепный «Искыр» болтал и болтал:
«Заказ выполнен. (Здесь отсутствовало слово «хозяин», но оно подразумевалось.) Жду указаний, кому передать. (Его заказ.)»
На что «Гермес» ответил повелительно:
«Слушай завтра в условленное время. И немедленно прими меры предосторожности».
«Конец», — объявил «Искыр».
Разговор между «Гермесом» и «Искыром» длился не более десяти минут, но этого было вполне достаточно, чтобы более или менее точно определить местонахождение «Искыра». В момент окончания разговора он находился немного севернее зоны L-Z, примерно в трех километрах западнее Смоляна. Он двигался в сторону Смоляна со скоростью шестьдесят километров в час. Как только это было установлено, все дороги, ведущие в город и выходящие из него, были тотчас же перекрыты. Во всех направлениях, где только можно было двигаться, рассыпались маленькие вездеходы с радиолокаторами.
Было около семи часов вечера. На дорогах, в долинах и оврагах лежал густой туман. Смешавшись с вечерним сумраком, он не пропускал сквозь свою косматую неподвижную массу ни единого лучика света. Двигаться при такой видимости со скоростью шестьдесят километров в час был способен лишь местный житель, знавший дорогу, как говорится, вдоль и поперек.
Так или иначе, но «Искыр» успел проскочить сквозь заслоны.
— Я полагаю, — сказал полковник Ленков, — что этот ловкач даже не помышлял выскользнуть из города. У него было достаточно времени, чтобы вернуться в Смолян, прежде чем ему навстречу помчались наши машины. Он здесь живет постоянно. Быстренько загнав машину во двор и спрятав передатчик, он отправился в ресторан «Балкантурист», уселся за дальний столик и подозвал официанта: «Ты что же, парень, не видишь, что я уже битый час дремлю здесь в ожидании, пока ты соблаговолишь наконец подойти ко мне?» Таким образом, он позаботился и о своем алиби.
— Умно, — вздохнул полковник Манов. — Но я думаю, что этот «Гермес» больше тебя касается, а не меня.
Он достал сигареты, которые до этого спрятал от самого себя в ящик стола, и жадно закурил.
— Ой ли? — Полковник Ленков остановился и развел руками. — Послушай, дорогой. Мое дело — перехватить радиограмму, расшифровать ее — в данном случае мой старший дешифровщик, слава богу, справился с задачей! — и установить местонахождение передатчика. А дальше уж слово за тобой!
— Ладно, не горячись, — успокоил его полковник Манов. — Я пошутил. Это дело касается нас обоих, и, может быть, в одинаковой степени.
Он прочитал текст расшифрованной радиограммы и задумался. Навязчивая мысль о билетах на премьеру сразу выскочила из головы. Изжога, которая грозилась разбередить его застаревшую язву, тоже как будто оставила его в покое. С наслаждением затягиваясь, он сказал:
— Видишь ли, какая штука, здесь речь идет о каком-то заказе… А почему ты не сядешь?.. Речь идет о заказе, который уже выполнен.
— Вот именно, — подтвердил Ленков. — О заказе, который выполнен. Верно.
Он бросил взгляд на глубокое кожаное кресло и нахмурился. Нет, в нем он просто утонет, будет совсем незаметным, уж лучше постоять!
Сигарета в руке Манова догорала.
— А что представляет собой этот выполненный заказ? И куда мы смотрели, если дали возможность выполнить его?
Наступило молчание. Оба глядели куда-то в сторону и сознательно избегали встречаться взглядом друг с другом.
— Никто из нас не застрахован от отдельных неудач, — сказал Ленков. Его никогда не покидало хорошее настроение, и, как опытный пловец, он не позволял течению втянуть себя в водоворот мрачных мыслей.
— Но раз уж так случилось, что сей неизвестный нам заказ выполнен, то мы в состоянии помешать вывезти его. — Манов еще раз остановил взгляд на радиограмме. — Сегодня будет дано указание, кому передать заказ.
На этот раз они посмотрели друг другу в глаза, выражение их лиц было напряженным.
— Я всегда говорил: сектор L-Z приятный во всех отношениях. Разве не так? — саркастически усмехнулся Ленков.
На этом их разговор окончился.
Оставшись один, полковник Манов зябко поежился и вдруг ощутил острое жжение в желудке. «Придется опять выпить соды, — подумал он. — Это от курения. Ну и здоровяк же этот Ленков. А дешифровщикам придется дежурить сегодня всем до единого. Только бы проклятый «Гермес» не применил новый код!»
Он раскрыл коробочку с содой, но в это время зазвонил городской телефон. «А о диверсии в третьем районе сектора L-Z я и забыл, — подумал он, поднимая трубку. — Вдруг это министр, что я ему скажу?»
— Ты позаботился насчет билетов? — раздался в трубке низкий грудной голос.
— Пока сделан лишь первый шаг, — закончил вслух свою мысль полковник Манов и привычным движением положил трубку. Но в тот же миг опомнился. Низкий грудной голос звучал теперь в его ушах с удесятеренной силой, словно эхо прогремевшей в мертвой тишине гигантской трубы.
Он стоял за письменным столом и напряженно думал. Собственно, напряженным было только его лицо, а сознание растворилось в какой-то странной пустоте. Перед ним словно бы расстилалось голое поле, нигде ни кустика, ни бугорка, ни травинки. Только редкая белесоватая мгла покрывает его, то тут, то там образуя просветы. В просветах одна за другой появляются какие-то картины или какие-то детали картин. Вспыхивают желто-синие огоньки. Вот по полю, подернутому мглой, мчится машина, на земле лежит труп, уткнувшись лицом в грязь. Навстречу устремляется вездеход с зажженными желтыми фарами, но тут же исчезает. Светится зеленоватый экран, разделенный на множество больших и малых квадратиков и усеянный цифрами. По экрану то влево, то вправо ползет натянутая струна, она как будто ищет, подстерегает некое невидимое микроскопическое существо. Все это вдруг как бы растворяется, и с того самого места, где стоял вездеход и где валялся труп, на него уставились глаза, знакомые, даже слишком хорошо знакомые глаза; они глядят на него с немым язвительным укором.
Он поднял трубку внутреннего телефона и попросил секретаря пока не соединять его с городом.
Что бы ни было, что бы ни случилось, в будущем году он обязательно должен съездить в отпуск. Нервное напряжение и физическая усталость уже мешают ему нормально работать, он должен отвлечься, рассеяться. Ведь для этого не так много нужно — укатить километров за тысячу, подальше от всяких опер и концертных залов, найти комнату без телефона и хорошенько отоспаться.
Такого идеального места, правда, нет, но почему бы и не помечтать! А эта история в третьем районе сектора L-Z довольно прозрачна. Часто склонность решительно во всех случаях искать нечто важное, значительное приводит к ложным выводам. Пустая трата сил и времени. Это плохая черта. Не разумнее ли поступать наоборот — стараться не усложнять, а делать более простые выводы.
Итак, противник совершает нападение одновременно в двух пунктах — наиболее беспокойных в системе нашей обороны. Сосредоточивает значительные огневые средства. Имитирует начало серьезного вооруженного инцидента. Причем действует внезапно. Но в каких метеорологических условиях все это происходит? В самых отвратительных: густой туман, непроницаемый мрак, дождь. Противник хочет испробовать, как будет действовать наша оборона, если нанести внезапный удар в самых неблагоприятных метеорологических условиях, — вот в чем суть этой затеи. Все проще простого, и нечего тут голову ломать!
Обстановка прояснилась ненадолго. Характер диверсии в секторе L-Z был действительно установлен, но чего стоит эта примитивная авантюра по сравнению с таинственным «Гермесом»?
Полковник Манов потребовал от радиопеленгаторной службы все материалы, касающиеся этого передатчика, снова просмотрел расшифрованные радиограммы. В них был полный разнобой, каждая словно бы касалась чего-то совсем иного, не имеющего ничего общего с остальными, а символические кодированные выражения могли привести в отчаяние самого способного, самого проницательного дешифровщика.
Полковник вызвал к себе начальников отделов, но совещание кончилось тем, что его буквально забросали новыми догадками и предположениями. Что касается ожидаемой передачи «Гермеса», то все сошлись на том, что дело может погубить возможная заминка, связанная с расшифровкой радиограммы. Эта заминка неизбежно приведет к тому, что выполненный заказ будет передан по назначению. А это значит, что какие-то сугубо важные документы, экспонаты или секретные данные, собранные агентом «Гермеса», безвозвратно уплывут во вражеские руки.
Заминка или неудача в расшифровке вполне возможны: «Гермес» на редкость крепкий орешек.
Слово взял старший шифровальщик отдела радиопеленгаторной службы. Это был красивый, элегантно одетый мужчина, из карманчика его пиджака всегда выглядывал краешек белейшего платочка. У него был приятный мягкий голос, а с лица никогда не сходила веселая улыбка, обнажавшая два передних золотых зуба. Он улыбался, даже когда говорил о вещах не очень веселых.
— А вы помните историю с посылкой пенициллина на Ближний Восток? — начал он. — Разве нашли бы мы тогда преступника, если бы нам не удалось вовремя прочесть последнюю шифрограмму радиопередатчика «Месты»? Той самой «Месты», которая действовала всего лишь в тридцати километрах от «Гермеса». — Он улыбнулся. — Впрочем, я давно убедился, что между нынешним «Гермесом» и тогдашней «Местой» нет, по существу, никакой разницы. После того как мы нанесли по ней удар, «Места» несколько передвинулась на северо-запад, переменила имя, но в остальном осталась прежней. Это я так, между прочим. Раз уж речь зашла об истории с пенициллином, то стоит вспомнить радиограмму-анаграмму. Кто установил порядок чтения анаграммы, чьи знаки были так искусно и хитроумно разбросаны по невинному тексту, содержащему описание красот морского заката? Два дня мы бились над этим текстом, ослепли от напряжения и в конце концов подняли белый флаг. — Припоминаете? — Он весело засмеялся, словно рассчитывал, что это воспоминание развеселит слушателей, — и вот тогда, — продолжал он, — полковник Манов вспомнил про бывшего сотрудника шифровального отдела, видного ученого профессора Найдена Найденова. Утопающий хватается за соломинку, не так ли? Но, как вам известно, в данной области этого человека не то что с соломинкой, со стволом, со спасательным судном, с океанским пароходом нельзя сравнивать. Ведь он был внештатным секретным сотрудником отдела, а принес нашей контрразведке такую огромную пользу, какую не способны были принести все мы, дешифровщики, вместе взятые, за всю нашу службу. — На его лице снова расцвела веселая улыбка, словно высказанная, им похвала относилась к нему самому. — Полковник Манов вспомнил об этом человеке в тот самый момент, когда наш дешифровочный корабль стал идти ко дну. Впрочем, вы сами понимаете, что в коварнейшем море шифра множество подводных скал, а дно его перенаселено утопленниками, жертвами многих кораблекрушений. Простите меня за это неуклюжее сравнение, но это истина, и притом довольно печальная. Электронная машина, несомненно, станет большим подспорьем, но что она сможет сделать, столкнувшись с условными обозначениями и символами? Представьте себе, что я и X, находящийся по ту сторону границы, условились под существительным «вода» подразумевать человек, а под глаголом «пить» — убивать. Этот самый X присылает мне шифрованную радиограмму: «Выпей воды». Ну, хорошо, допустим, электронная машина с успехом выпутается из шифровых джунглей и, вместо того чтобы потратить день, за одну минуту выдаст нам выражение «выпей воды». Но дальше-то она не пойдет. Она же не сможет перевести слова «Выпей воды» словами «Убей человека»? Так вот, безбрежное море условных обозначений и символов едва ли когда-нибудь обмелеет настолько, что станет нам по колено.
Тут старший шифровальщик блеснул золотыми зубами, и глаза его заулыбались от удовольствия. Чудесное будущее условных обозначений и символов, казалось, радовало его душу.
— Но на наше счастье, — продолжал он, — полковник Манов в критические моменты не теряется. Он тут же отослал хитрую радиограмму этому самому Найдену Найденову, и все прояснилось. Анаграмма тотчас же была извлечена из текста, служившего ей камуфляжем. На фоне красивого морского заката появился наш старый знакомый Халил Джелепов. А следуя за этим Халилом Джелеповым и его дружками, мы добрались до инженера Петрунова и до всей банды «пенициллиновых» саботажников. Так был нанесен сокрушительный удар по «Месте», после чего она умолкла, чтобы потом воскреснуть в эфире под именем «Гермес». Заслуга в разгроме «Месты» полностью принадлежит нашему бывшему сотруднику Найдену Найденову. Студентом я учился у него математике, а когда он стал нашим внештатным сотрудником, учился и искусству шифрования. Я рассказал здесь эту длинную историю, чтобы спросить: не настало ли время напомнить прославленному математику о нашем существовании и поделиться с ним нашими заботами? Не лучше ли нам заранее подготовить его, так сказать, психологически, дав понять, что в случае если мы сами не сумеем прочесть ожидаемую шифрограмму «Гермеса», то будем рассчитывать на его помощь? Если полковник Манов сам имеет в виду привлечь его, то прошу извинить меня за то, что я забегаю вперед. Но скажу прямо, хотя всем нам, тут сидящим, не раз приходилось смотреть опасности в глаза, я должен признаться — прошу не заподозрить меня в малодушии, — что я испытываю опасение, серьезное опасение насчет шифрограммы, которую «Гермес», может быть, в данный момент составляет. — Он опять улыбнулся, и лицо его обрело счастливое и беззаботное выражение. — Вы в первый, а может быть, в последний раз видите меня таким скептиком.
Пока он говорил, полковник Манов не спускал с него глаз и неизвестно почему испытывал к нему неизъяснимую жалость. Ему нравился этот человек, он втайне завидовал его молодости и обычно, когда тот говорил, любовался его улыбкой, с удовольствием слушал его звучный голос, пропуская многие его слова мимо ушей. Но сегодня против обыкновения он слушал его с большим вниманием и, досадуя в душе на его словоохотливость, в тревоге спрашивал себя: «Откуда эта тревога, чем она вызвана?» Молодой человек весел, пышет здоровьем, а у полковника такое чувство, будто перед ним безнадежно больной человек.
— А зря ты себя так скептически настраиваешь, — заметил полковник. — Ты в каком-то смятении, и это твое состояние может все испортить. — Теперь тревожное чувство поднялось в нем самом. Вроде и нет в парне ничего зловещего, внушающего опасение, а вот душа болит. — Сейчас особенно надо верить в себя, — добавил он. — Со сколькими «гермесами» мы уже мерились силами и выходили победителями? — Эта фраза прозвучала настолько фальшиво, что полковник нахмурился. — Иди-ка лучше погуляй часок-другой, чистый воздух взбодрит тебя малость. — Полковник посмотрел в окно: улицу окутал туман, шел дождь. — Однако… — вздохнул он и махнул рукой. — А что касается нашего бывшего сотрудника профессора Найденова, то я, естественно, имею его в виду и нисколько не сержусь, что ты напомнил мне о нем. Но на его помощь мы можем рассчитывать лишь в крайнем, в самом крайнем случае, и вот почему. Во-первых, он человек больной и любое сколько-нибудь серьезное напряжение может ухудшить его и без того плохое здоровье. Во-вторых, у меня есть данные, говорящие о том, что он находится в поле зрения иностранной разведки. Уже не раз было замечено, что у его дома околачиваются какие-то подозрительные типы. Это особенно стало бросаться в глаза после той самой истории с пенициллином. Я неоднократно советовал ему повесить на окно штору, но в ответ старик только отмахивался, и мне пришлось установить там круглосуточное наблюдение, особенно за фасадом его дома. Найден Найденов — крупный ученый, и мы не вправе рисковать им.
Старший шифровальщик спросил улыбаясь:
— Позвольте, а если мы все же потерпим фиаско с расшифровкой радиограммы «Гермеса»?
Полковник Манов промолчал.
— Послушайте, — немного погодя сказал он, вдруг переходя на «вы», — я вам советовал прогуляться немного, если не ошибаюсь. В комнате дежурного есть раскладушка. Прилягте и поспите часок-другой. Мне ваш скепсис надоел!
Старший шифровальщик встал:
— Я уйду ненадолго. Разрешите?
«Сколько по этому парню вздыхает девушек!» — подумал полковник. И снова в нем проснулось прежнее тревожное чувство. Теперь оно не просто обволакивало его душу, а, раня сердце, причиняло боль. Полковник улыбнулся:
— В добрый час!
Дальнейшие события развивались так.
К трем часам дня прямо с границы прибыл майор Н. Пока он докладывал полковнику Манову о событиях минувшей ночи и о своей находке, специалисты из физико-химической лаборатории управления изучали доставленный им предмет. Спустя полчаса полковник уже держал перед глазами увеличенные изображения этого предмета, снятого с разных сторон. На одном снимке в правом верхнем углу был отчетливо виден след пальца. Широкие расплывчатые линии позволяли сделать вывод, что палец был внушительных размеров. Во всяком случае, у обладателя его большая, грубая рука.
Окинув беглым взглядом снимки, полковник обратился к лаборанту:
— Вы установили происхождение и назначение этого предмета?
Лаборант, седой человек с мрачным лицом, ответил:
— Происхождение предмета, к сожалению, установить не удалось. Что же касается назначения его, то тут все ясно — это кассета от фотоаппарата, приспособленного для ночной съемки и для съемки при плохой видимости с помощью инфракрасных лучей. В кассете находится специальная фотопленка длиной шесть метров. Она совершенно чистая, конец ее подготовлен для заправки в лентопротяжный механизм. В камеру кассета не вставлялась. Об этом свидетельствует нетронутая пыльца в осевой втулке. По всей вероятности, неизвестный фотограф захватил эту кассету про запас и она выпала либо из его кармана, либо из сумки.
Лаборант говорил размеренно, спокойным голосом, глядя в одну точку, как будто читал скучную газетную передовицу.
Когда он ушел, майор Н. беспокойно заерзал на своем месте и попросил разрешения закурить.
— Вы что, волнуетесь? — обратился к нему полковник. Затем он перевел взгляд на свою левую руку, лежащую на подлокотнике, и не сразу заметил, что его пальцы стучат по креслу, словно по клавишам пианино. «Они сами занялись этим делом, — подумал он, — без команды сверху». — Не стоит так волноваться, — сказал он майору. — Всякое бывает… Кто-то под прикрытием темноты подкрался к секретному объекту, щелкнул аппаратом и сфотографировал его.
Мысль о пальцах, словно выпущенная из рук пружина, продолжала раскручиваться против его воли. «Команда сверху, конечно, была, иначе не дрогнул бы ни один мускул».
— Но товарищ полковник, — вставая, сказал майор. — Ведь речь идет не просто о секретном объекте, а о сооружении исключительной важности, сооружении, имеющем огромное значение для обороны страны. Если его сфотографировали…
— А вы сомневаетесь? — прервал его полковник. Голос у него был спокойный, хотя несколько иронический.
Майор покачал головой.
— Тогда почему же вы говорите «если»? Либо вы уверены, что сооружение сфотографировано, либо нет. Одно из двух.
— Оно сфотографировано, — твердо сказал майор.
— А какие у вас основания быть в этом уверенным?
— В этом меня убеждают две вещи, — ответил майор. — Первая — это провокация в третьем районе сектора L-Z и вторая — туман. Пальба, затеянная в третьем районе, вынудила командование «Момчила-2» усилить охрану сооружения с юга, в результате чего с северной стороны она оказалась ослабленной. Неизвестный воспользовался этим обстоятельством и, перерезав две нити проволочного заграждения, проник в зону. Густой туман был как нельзя кстати, видимость в то время, товарищ полковник, равнялась нулю. Я не помню такого тумана в тех местах.
Полковник Манов улыбнулся. Ему было приятно слышать рассуждения, которые мало чем отличались от его собственных. Пользы от них ни на грош, обстановка яснее стать не могла, но слушать было приятно.
— Товарищ майор, — сказал полковник. — Логика ваших суждений мне нравится. Вы сделали весьма ценную находку, которая поможет и вам и мне в нашей дальнейшей работе. Во-первых, вы сказали, что неизвестный воспользовался тем, что с северной стороны охрана сооружения была ослаблена. Прекрасно. Но всегда ли можно воспользоваться благоприятной обстановкой? Ею можно воспользоваться лишь в том случае, если находишься вблизи места, где такая обстановка сложилась. Из этого следует: либо неизвестный живет неподалеку от «Момчила-2», либо постоянно бывает там — то ли работает, то ли по какой другой причине. Так или иначе, но именно это обстоятельство и не могло не привлечь к нему внимания. Во-вторых, вы говорите, что из-за тумана видимость отсутствовала полностью. Чтобы ориентироваться в такой обстановке и не сбиться с пути с первых же шагов, надо знать местность как свои пять пальцев, а то и лучше. Значит, ориентироваться мог лишь тот, кто много раз исходил эти места вдоль и поперек, и вообще на это способен лишь тот, кто с закрытыми глазами не собьется с пути. Следовательно, неизвестный знает досконально каждую пядь земли, каждый закуток вокруг сооружения. Вам надлежит искать его либо где-то вблизи «Момчила-2», либо среди тех, кто часто бывает на территории объекта. Его стоит искать даже среди живущих или работающих там. Это самые верные координаты, товарищ майор. Если их не принять во внимание, вам в ваших поисках не добиться успеха.
Они обсудили еще некоторые вопросы технического характера, и майор ушел.
В ходе этой беседы полковника Манова не покидало противоречивое чувство. С одной стороны, он радовался собственной прозорливости, своему умению быстро обобщать факты и своевременно давать правильные советы. Словом, как всякий мастер своего дела, он испытывал удовлетворение оттого, что лишний раз подтвердилось его умение. Но это удовлетворение было неполным, потому что, пока он обобщал факты и формулировал свои выводы; он ни на минуту не мог забыть о «Гермесе» — мысль о нем все время забегала вперед, хотя он сознательно удерживал ее, перекрывая ей дорогу. Она мстила ему за это, рождая в душе его сомнения. Верно, его разумные, безусловно правильные, выводы, к которым он пришел так быстро, подсказаны фактами, связанными с находкой майора Н., но где уверенность, что эти выводы единственно правильные? Есть ли у него основания считать их бесспорными и не принимать в расчет вчерашнюю передачу «Гермеса»? Вот почему, пока он беседовал с майором Н., ему не давало покоя это противоречивое чувство: с одной стороны, чувство удовлетворения, с другой — сомнение в его правомерности.
Теперь, когда майор Н. ушел, чувство удовлетворения у него вообще исчезло. Неизвестный сообщает о том, что заказ выполнен, и спрашивает, кому его передать. А что, если этот заказ — фотоснимки оборонительного объекта «Момчил-2»? Ведь не исключено, что «Момчил-2» и в самом деле сумели сфотографировать и «Гермес» с минуты на минуту сообщит, кому и как передать снимки… Чему же тут радоваться?
Но обязательно ли связывать фотографирование «Момчила-2» с передачей «Гермеса»? На первый взгляд подобная связь представляется вполне возможной, иначе вроде и быть не может, но это лишь теоретически. В практике пока не было случая, чтобы иностранный агент, выполняя задание по фотографированию важного объекта, не знал, кому и как передать снимки. Полковнику казалось невероятным, чтобы кто-то похитил какие-то документы, либо тайно сфотографировал их, либо обзавелся засекреченной минералогической пробой и потом мучился в догадках, что ему делать со своими трофеями, кому их передать. Ничего подобного полковник не мог припомнить в своей практике.
Опыт настойчиво подсказывал ему во всех случаях избирать уже не раз испробованные, проверенные способы действия. Даже в самых сложных операциях по раскрытию шпионской агентуры, таких, например, какие в свое время были проведены Аввакумом, шпион всегда имел свои явки, своих связных и пособников. Так что связь между фотографированием «Момчила-2» и вчерашней передачей «Гермеса» могла быть чисто теоретической, исходя же из практического опыта, она выглядела весьма сомнительной и по меньшей мере наивной.
Вот почему во время разговора с майором Н. Манов всячески отгонял от себя мысль о «Гермесе». Вот почему он был так оживлен и возбужден — настоящий исследователь, он доказал, что умеет держать свои сомнения при себе.
Но теперь, когда он остался один, сомнения эти буквально подавляли его. И поскольку он не мог ни отбросить их, ни принять, он решил пока не думать ни о «Гермесе», ни о находке майора. Все равно в ближайшие несколько часов определится точный курс для поисков.
А события продолжали развиваться.
В четыре часа пятнадцать минут дежурный лейтенант доложил полковнику, что со старшим шифровальщиком стряслась беда. В тот момент, когда он, возвращаясь в министерство, переходил улицу Шестого сентября, его сбила «волга». Машина шла на небольшой скорости, так что она лишь несколько примяла его передними колесами. Дознание, произведенное автоинспекцией на месте происшествия, установило, что виноват пострадавший: он пересекал улицу не там, где был обозначен переход. Мокрая мостовая и туман усугубляли опасность. Несмотря на то, что было очень скользко и была плохая видимость, шофер затормозил машину вовремя и винить его не за что. Зачем старшему шифровальщику понадобилось в неположенном месте переходить улицу? Из института имени Пирогова сообщили, что в настоящий момент жизни пострадавшего не угрожает опасность, но у него обнаружен перелом ребер, заворот кишок, да и с позвоночником что-то не все ладно…
Пока лейтенант докладывал об этом, сообщая подробности (сам он как будто больше сочувствовал шоферу, потому что у него был «москвич» и ему самому приходилось сидеть за рулем), полковник испытывал такое чувство, будто он проваливается в бездонную яму, наполненную ядовитым газом. Ему стало трудно дышать. Смутная тревога, которую он ощущал при виде молодого человека, перед тем как тот ушел, теперь мучительно жгла его, словно горячий гейзер обдавая его сердце. Он приложил к груди руку и сделал глубокий вдох. Лейтенант мог идти, на кой черт ему приводить все эти подробности? Автоинспекция сделала все, что требуется в подобных случаях. Да, но ведь это он посоветовал своему сотруднику прогуляться. У молодого человека был какой-то нездоровый цвет лица, и два золотых зуба мерцали у него во рту, словно пламя горящих свечей. Так по крайней мере показалось полковнику. Опять звонят — может быть, это из института Пирогова? Билеты… Нет у него никаких билетов. Когда его наконец оставят в покое? Полковник не притронулся к телефонной трубке…
Он только посоветовал ему пройтись по свежему воздуху, вот и все. Заворот кишок и что-то с позвоночником… Подобные случаи бесследно не проходят…
И вдруг рядом с горячим гейзером, обжигающим сердце, забил другой источник — холодный, все леденящий. Сознание полковника пронзил страх: ведь несчастье со старшим шифровальщиком вывело из строя самого опытного специалиста. Кто же теперь будет мериться силами с этим таинственным «Гермесом»?
Ровно в шесть часов вечера «Гермес» передал в эфир шифрованную радиограмму. Вслед за позывными, которые повторялись трижды с интервалом в полминуты, адресатам А и Б был передан один и тот же текст.
А и Б приняли радиограмму безмолвно. Они не откликнулись даже на позывные «Гермеса». Впрочем, к такого рода односторонним «разговорам» прибегают часто.
Посоветовавшись со своими сотрудниками, полковник Манов отправил копию шифрованной радиограммы профессору Найдену Найденову.
Все это произошло вечером 28 ноября.
Ночью похолодало; утром, раздвинув шторы на двери, ведущей на веранду, Аввакум увидел побелевшие от снега старые сосны. День выдался пасмурными, хмурое небо нависло над крышами домов, над верхушками деревьев, в сумеречном воздухе летали одинокие снежинки, оторвавшиеся от белого покрова леса. Первые, авангардные отряды наступающей зимы врывались в город отсюда, с юго-восточной окраины.
Пока на спиртовке варился кофе, Аввакум брился, напевая про себя «ча-ча-ча» и время от времени двигая то правой, то левой ногой. Пришла пора, когда и он стал увлекаться модными танцами, ритмично выстукивать о пол каблуками, взмахивать полусогнутыми в локтях руками, имитируя вздрагивание возбужденного жеребца. До этого он учился боксу, фехтованию, даже приемы вольной борьбы усвоил. Аввакум бегал на коньках, ходил на лыжах, умел взбираться на отвесные скалы, а что касается танцев, то к ним он всю жизнь относился с презрением. Модное в свое время танго отталкивало его своей приторной эротикой, да и вообще модные танцы он терпеть не мог — чувство отвращения вызывал в нем этот дешевый псевдопримитивизм, которым танцующие пытаются воссоздавать естественно-примитивные любовные игры отсталых племен. Все, что носило на себе печать слащаво-сентиментальной эротики, было глубоко чуждо его природе. Но сейчас он двигал то левой, то правой ногой и напевал модную мелодию «ча-ча-ча». У него было веселое настроение. Позавчера вечером они втроем — Прекрасная фея, Хари и он — провели вечер в баре. Щеки у Марии порозовели, глаза блестели — так с нею всегда бывало, когда ее вызывали на «бис» или когда она выпивала больше одной рюмки крепкого вина. Оркестр заиграл калипсо, и она, обернувшись к Аввакуму, сказала: «Пошли!» Вернее, сперва ее глаза призывно поглядели ему в лицо, но, поскольку он сделал вид, что не понял ее, она сказала это слово вслух и даже привстала. «Ну-ка, Хари, — обратился Аввакум к ее жениху и ободряюще кивнул ему. — Сперва ведь следует танцевать жениху. Так принято». Но Хари в ответ лишь замотал головой и зевнул. Он готовил эскизы оформления болгарского павильона на предстоящей международной выставке, и это срочное и ответственное дело не давало ему покоя ни днем, ни ночью. Он имел все основания быть усталым и сонным, даже когда оркестр исполнял калипсо. А вот Аввакум ничем не мог похвастать, чтобы хоть отдаленно занятостью походить на Хари. В мастерской он сегодня не был, рукопись об античных памятниках и мозаике продолжала лежать нетронутой у него на столе. А решение ребусов, хоть и усложненных множеством дифференциальных вычислений, которыми он увлекался вместе с профессором, не было, однако, делом настолько утомительным, чтобы жаловаться усталым голосом: «Ох, разве ты не видишь, что я едва на ногах держусь! Как же я пойду с тобой танцевать, красавица, когда у меня перед глазами все идет кругом?» Он не мог сказать ни этого, ни чего-либо подобного, потому что нисколько не напоминал переутомленного человека, а притворяться страдальцем был не в состоянии. Он с улыбкой отвел глаза от призывного взгляда Марии и с досадой пожал плечами: «Давайте отложим до следующего раза, — сказал он. — Что-то нет ни настроения, ни желания танцевать». Он подумал, что ее глаза вспыхнут обидой, что она побледнеет от возмущения, ведь не каждая женщина может стерпеть отказ. Однако Мария только сказала: «Очень жаль», — и села на свое место, словно школьница, ответившая на заданный вопрос. Ей, конечно, было обидно, но не станет же она придавать этому какое-то значение. Мужчины ведь тоже порой капризничают, тоже впадают в меланхолию. «В таком случае свой отказ вы можете искупить, только заказав мне миндальный торт, — сказала она, как всегда, задорно. — Но если вы мне еще раз откажете, мы с Хари заставим вас выпить два стакана джина». Аввакум терпеть не мог этого напитка, и одна мысль, что его ждет пусть только рюмка этой горькой, обжигающей жидкости, заставляла его вздрагивать, а целых два стакана… Вот почему из двух зол он выбрал наименьшее — решил научиться танцевать, к тому же это не так уж трудно, особенно если нанять частного учителя. В конце концов, умение танцевать — это своего рода капитал, в жизни разведчика все может пригодиться.
Накануне день прошел в усиленных занятиях, дело у него продвигалось успешно.
Аввакум брился и тихонько напевал «ча-ча-ча». Вот и снег пожаловал, и скоро установятся чудесные зимние дни. Сидеть с трубочкой у камина, в котором потрескивают дрова, и спокойно обдумывать очередную главу «Античных памятников и мозаик» — все это казалось ему очень заманчивым. Аввакум уже смутно видел тот день, когда он завершит свой труд. Очерком о недавно обнаруженной в Сандански древнеримской мозаике закончится второй раздел книги.
Он снял со спиртовки кофейник. Найденная в Сандански мозаика была настолько свежа и чиста, будто еще вчера вокруг нее шуршали шелком своих длинных туник матроны и скучающие гетеры, а их уста шептали печальную поэму о дерзком и легкомысленном Фаэтоне. Но с тех пор Земля сделала две тысячи оборотов вокруг Солнца, колесницу Фаэтона закатили на хранение в музей, а его сороковой правнук, который не очень-то увлекается напевными гекзаметрами, на космическом корабле устремился к Луне.
Покончив с бритьем, Аввакум разделся и стал под душ; когда на его плечи упали холодные струи воды, он пустился в дикий пляс — это была весьма темпераментная смесь калипсо и твиста.
Душ освежил и взбодрил Аввакума. Да, этой зимой он обязательно закончит свою книгу — ночи длинные, и тишина звенит, как серебро. Мысли окунаются в темноту и выскакивают из нее посеребренные — звенят. Порой звенят печально, словно колокола; он помнит этот печальный серебряный звон, досыта наслушавшись его за прошедшие зимы. Нет, хватит с него звона серебряных колокольчиков. Лучше уж калипсо и твист.
За стеклянной дверью сумрачно и тихо. Лениво кивают своими седыми головами старые сосны, поеживаясь от холода. Под темным сводом неба, словно крышкой прикрывшим землю, проползают редкие клочья белесого тумана, сумрак от этого становится плотнее. Но вдруг все оживает — воздух заполняют бесчисленные снежинки, они то спускаются белой куделью, то кружат в бешеном вихре, и уже не видно ни старых сосен, ни ограды, ни каменных плит перед домом.
Это было так красиво, что Аввакум принялся тихонько насвистывать. Ему было радостно, будто весь мир закружился в вальсе и всюду зазвенела жизнерадостная мелодия Штрауса.
А танцуют это так: раз-два — шаг и полшага, раз-два! Смешанная дробь. Бытие начинается с математики, и, в сущности, оно и есть математика. Завтра премьера: городской театр оперы и балета возобновляет «Спящую красавицу». Мария исполняет роль принцессы. Раз-два — шаг и полшага… Завтра смотрим премьеру. Весь мир кружится в вальсе, над всем миром звенит жизнерадостная, окрыляющая мелодия. Все танцуют среди белых гирлянд. И каждый цветок в этих гирляндах — крохотная Прекрасная фея. Кто сомневался, что мир прекрасен?
Так началось для Аввакума утро 29 ноября.
Едва успел он закрыть входную дверь, как из складок снежной завесы выскочил Хари — он как будто сидел в мешке из-под муки, такой белый был он от снега.
— Пойдем к дядюшке, — предложил он, мигая мокрыми ресницами. Видимо, он долго стоял под снегом. — Какой смысл тебе шататься сейчас по городским улицам, — продолжал он настаивать на своем предложении, хотя Аввакум и не отказывался. — Тут у нас настоящая зима, а там, в центре, слякоть, противно! И потом, имей в виду, я заказал «боцману» на обед такое — пальчики оближешь!
Аввакум пожал плечами. Соблазнить его необычными блюдами было трудно — он не был гурманом. Но столь необычная настойчивость Хари произвела на него некоторое впечатление — прежде, приглашая его, Хари никогда не был так красноречив.
— Что случилось? — спросил Аввакум, стараясь заглянуть ему в глаза.
— Ничего особенного, — ответил Хари. Он немного помолчал. — В сущности, ничего особенного не произошло, но мне кажется, что дядя сегодня почему-то слишком возбужден, он очень нервничает. То ли задачу какую решает, то ли ребус, не знаю, только кричит на всех: «Тише, не шумите!» Ты ведь знаешь, как он любит повторять эти слова, когда чем-то очень занят. Но сегодня он превзошел самого себя, прямо как бешеный. Да и «боцман» тоже ходит мрачный как туча, насупился, сопит. Они оба сегодня не в своей тарелке с самого утра. Словом, там невесело. А я пригласил Марию пообедать вместе с нами, понимаешь?
— Понимаю, — улыбнулся Аввакум.
— Втроем все-таки будет веселее, — заключил Хари.
Снежинки тихо падали, вальс Штрауса по-прежнему звенел над землей.
— Согласен, — сказал Аввакум. И, помолчав, добавил: — Ты ступай, а я поднимусь наверх, захвачу аппарат. В такую погоду могут выйти отличные снимки.
На этот раз профессор даже не подал ему руки. Накинув на плечи свой шерстяной шарф, он сидел, скрючившись, в чудо-кресле, будто сложенная пополам мумия, и неподвижно глядел невидящими глазами куда-то в пространство. На столе перед ним лежали тома энциклопедии, словари, математические справочники и листки исписанной бумаги. Ручка арифмометра застыла на полуобороте.
— Не могу ли я чем-нибудь вам помочь? — спросил Аввакум. В это мгновение он искренне завидовал профессору.
— Тише, не шумите! — ответил профессор, не шелохнувшись и даже не взглянув на него.
Аввакум тихонько прикрыл дверь.
В одиннадцатом часу приехала Мария. Раскрасневшаяся от холода, с усыпанными снегом волосами, она, казалось, принесла с собой живительное дыхание снежных гор. Пока Хари помогал ей снять пальто и относил его на вешалку, она, постукивая каблучками, звонко смеялась, видимо сама не зная чему, и от этого казалась еще красивее.
Аввакум навел на них кинокамеру — на нее и на Хари — и, улыбаясь, нажал кнопку. Она кивком поблагодарила жениха, торопливо поцеловала его в губы и, вытянув вперед руки, кинулась к Аввакуму.
— С позавчерашнего вечера вы передо мной в долгу, — сказала она. — Помните?
— Помню, — ответил Аввакум и впервые в жизни почувствовал слабость в коленях.
— Боцман!
В проеме двери, ведущей на кухню, блеснуло потное лицо бывшего кока. Увидев гостью, он по-солдатски вытянулся в струнку.
— Слушаю, ваше благородие. — Его голос звучал не в меру серьезно для невинной игры.
— Пойди возьми гармонь — и на палубу! — приказала Прекрасная фея.
Когда он появился с гармонью в руках, Хари сидел в прихожей на единственном табурете и со спокойным видом курил сигарету.
— «Дунайские волны», — засмеялась Прекрасная фея и положила на плечо Аввакума руку. — Он играет одни только вальсы, — шепнула она ему на ухо. Затем спросила: — Вы танцуете вальс?
— Это будет впервые в жизни, — ответил Аввакум. Неприятная слабость в коленях исчезла.
«Боцман» приподнял растянутую гармонь, и его пальцы пробежались по старым пожелтевшим клавишам. «Жить тебе до ста лет! — подумал Аввакум и стал про себя отсчитывать: — Шаг, пол-шага, раз-два-три!» Теперь в танце действительно закружился весь мир. Вешние воды разрушили преграду, и по цветущим лугам с перезвоном побежали ручейки. В лазурном воздухе трепетно заблестело серебряное солнце, на изумрудном небосводе поплыли лиловые облака… А яркая радуга то поднималась, то опускалась, и за нею тянулись пышные шлейфы, и вот она уже превратилась в огромный фейерверк. С высоты, словно дождь, падали разноцветные капельки света… Шаг, полшага, раз-два-три! Кто сомневался в том, что мир прекрасен? Из ручейков образовалась тихая многоводная река, и в ее голубые воды с улыбкой смотрелось небо. Что у него в руках? Кусочек радуги? Но разве радуга способна так благоухать, разве у радуги могут быть волосы, грудь?
— Спокойнее, а то чего доброго вылетим из прихожей на улицу! — смеется Прекрасная фея.
Нет, они не вылетят. Правда, он впервые вкушал до сих пор неведомую ему радость, и не удивительно, если немного перестарался. Открывая новый для себя мир, он, наверно, выглядел смешным.
Аввакум подвел Прекрасную фею к ее жениху.
— Вот, Хари, твоя невеста. Танцуй теперь с нею ты, а я вас запечатлею для истории. И когда вы будете праздновать серебряную свадьбу, мы с вами прокрутим этот фильм и от души посмеемся.
— Боцман, давай-ка что-нибудь из «Веселой вдовы»! — кричит возбужденная Прекрасная фея. Глаза ее вызывающе горят, хотя блеск их уже не так ярок.
«Боцман», со свирепым выражением лица развернул гармонь, а затем сжал ее так, что казалось, его огромные лапы готовы были кого-то раздавить. Аввакум направил объектив кинокамеры на Хари и Прекрасную фею и нажал на рычажок.
Вдруг сверху донесся голос профессора:
— Тише, не шумите!
Он прозвучал как сигнал тревоги. Все замерли.
— Пойдемте в лес, — сказала Прекрасная фея. — Хотите?
Обед прошел весело. Даже профессор несколько оживился. Перед тем как выпить свой кофе, он сказал:
— Я решаю, дети мои, — он пристально посмотрел на племянника и его невесту, — решаю труднейший ребус, какого мне еще ни разу не приходилось решать в жизни. — Он помолчал немного, отпил кофе и добавил: — Ужасный ребус! Но должен признаться, дети мои, что я уже наполовину решил его. — Он почему-то по-прежнему пристально, не мигая, смотрел только на племянника и его невесту. — Но до наступления сумерек я его окончательно одолею, будь он неладен. Можете не сомневаться!
— Непременно, дядя! — прощебетала Прекрасная фея. — Вы его решите, этот ребус, мы абсолютно уверены, что вы решите его, правда, Хари?
— Несомненно, — буркнул Хари и зевнул. Он, как всегда, что-то чертил и мастерил.
«Боцман» помог профессору подняться в кабинет.
Снег прекратился, и полил дождь. Капли стучали по стеклу сердито и настойчиво. С пасмурного неба как будто уже начинали спускаться ранние сумерки.
«Боцман» тихонько спел несколько испанских песен, едва касаясь пальцами струн своей видавшей виды гитары. Потом вдруг опустил руки и умолк.
Молчали и остальные. Был слышен лишь перестук дождевых капель по оконным стеклам. Казалось, будто это не капли ударялись о стекло, а стучали чьи-то костлявые пальцы.
— С профессором творится что-то неладное, — сказал «боцман».
— Почему ты так решил? Что с ним может твориться? — равнодушно спросил Хари.
— С ним творится что-то неладное, — упрямо твердил «боцман».
Он сидел неподвижно, словно бы прислушивался к самому себе, потом положил гитару на плечо и, бесшумно ступая, сгорбившись, неторопливо удалился к себе на кухню.
— Что-то стало прохладно, — сказала Прекрасная фея. — Вам не кажется? — Она посмотрела на Аввакума, но тот в это время глядел в окно. По стеклу струйками стекала вода.
— Возможно, — кивнул Хари.
— Послушайте, — продолжала Мария. — Вам не кажется, что нам пора уходить отсюда?
— Это идея, — улыбнулся Хари. — Может, сходим в кино? Тут рядом идет какой-то веселый фильм.
— Куда угодно, только давайте уйдем отсюда. Неужели вам не холодно?
Хари поднялся наверх предупредить дядю.
Пока Прекрасная фея надевала пальто, Аввакум сделал еще несколько снимков. Говорить ему не хотелось, и надо было чем-то заняться. Когда по лестнице стал спускаться Хари, Аввакум направил на него аппарат.
— Неужели тебе не надоело? — запротестовал Хари.
— Нам надоело ждать тебя! — топнула ногой Прекрасная фея.
— Тише, не шумите! — глухо отозвался профессор.
Голос его казался сиплым. Аввакум повторил про себя слова «боцмана»: «С профессором творится что-то неладное», и по его спине побежали мурашки. Профессор как-никак человек пожилой, и притом он слишком изможден.
Когда они вышли на середину улицы, в лицо подул резкий ветер и, чтобы защититься от хлынувшего дождя, им пришлось подставлять ему спину. И тут почему-то все трое как по команде посмотрели на окно профессорской комнаты, словно кто-то вынудил их это сделать. Огромный абажур высокой настольной лампы излучал мягкий зеленоватый свет. Профессор сидел в своем чудо-кресле, чуть подавшись вперед, и сердито смотрел им вслед.
— Бр-р-р, как холодно! — поежилась Прекрасная фея. И вдруг, повернувшись, побежала навстречу дождю.
«Он и до обеда смотрел точно так же», — подумал Аввакум.
Они с Хари молча ускорили шаг и догнали Марию.
— Вы плететесь, как на похоронах, — запротестовала она. — Нельзя ли побыстрей?
В это мгновение они услышали позади себя голос «боцмана».
Он бежал, размахивая руками, и что-то кричал, но они не могли понять, зачем ему понадобились.
Приблизившись, «боцман» чуть не упал. Лицо у него было мокрое, массивная челюсть дрожала, и поэтому язык не слушался его.
— Вернитесь, — забормотал он. — Ради бога, вернитесь!.. С ним что-то случилось!.. Страшное!
— Что страшное? — закричал Аввакум. Ухватившись руками за борта белого халата, он с силой тряхнул толстяка. — Что страшное? — повторил он.
— Помогите, — заплакал «боцман». — Профессор убит!
Кто же убийца? Кроме всего прочего, это просто загадочно. Хотя профессор был и нелюдим, он был хороший человек и еще более хороший гражданин, и каждый мало-мальски знавший его наверняка не успокоится до тех пор, пока не узнает, кто же, черт возьми, посмел поднять на него руку. Что касается меня, то, восстанавливая эту историю по рассказам Аввакума, на основании суждений других лиц, а также на основании собственных впечатлений я пришел к выводу, что вопрос о том, кто его убийца, отнюдь не самый главный во всей этой истории.
В тот день я спустился в Момчилово: мне давно уже не терпелось повидать корову Рашку — королеву высоких удоев в нашем животноводческом районе. Положив в карман несколько кусочков сахару и закутав голову шерстяным шарфом — было очень холодно, метель не прекращалась, — я направился кратчайшим путем на момчиловскую ферму.
В лощине, недалеко от Даудовой кошары, я заметил волчьи следы. Волков в эту зиму было особенно много, видимо в связи с тем, что стояли большие холода и выпало много снегу. Появляясь стаями то тут, то там, звери причиняли много вреда. Говорили о каком-то матером волке, который в одиночку рыскал по полям между Момчиловом и Триградом, наводя страх на пастухов и работников кооперативной сыроварни. Утверждали, что этот хищник был ростом с теленка, а своим хвостищем до того здорово заметал снег, что мог бы соперничать со снегоочистителем, и что зубы у него были страшенные и глаза какие-то особенные. Но на меня, ветеринарного врача, подобные разговоры не производили никакого впечатления. Верно, был один случай, когда на николин день этот волчище сумел-таки проникнуть в Кестенскую кошару и утащить огромного породистого барана. Мои друзья в Кестене здорово тогда приуныли — на этого барана они возлагали большие надежды, заботясь о приросте овечьего стада. Они вступили с триградцами в соревнование по части увеличения поголовья овец и после трагической гибели барана почти потеряли надежду выйти в этом соревновании победителями.
Так вот, когда я шел кратчайшим путем на момчиловскую ферму, я заметил на снегу волчий след и тут же вспомнил проклятого волка. В том, что это были его следы, не могло быть сомнений, потому что он в отличие от своих собратьев бродил по свету в одиночку. Много всяких мыслей появилось у меня при виде этих следов, меня даже подмывало вернуться обратно — я ведь не давал корове Рашке обещания, что непременно приду проведать ее, и притом именно в этот день. Погода была скверная, холодный ветер наметал сугробы. В такое время куда приятнее сидеть дома у очага, подкладывать в огонь дровишки и печь в золе картофель.
Вот какие мысли приходили мне в голову, когда я чуть ли не бегом пробирался на момчиловскую ферму, то и дело оглядываясь на волчьи следы. Это порывистый ветер заставлял меня все время оборачиваться.
Но вот наконец я благополучно и даже в приподнятом настроении добрался до фермы и, увидев красавицу Рашку в отличном здоровье, так обрадовался, что готов был облобызать ее.
На ферме я застал свою старую знакомую, Балабаницу. В своем кунтушике с лисьей опушкой, румяная от мороза, гибкая, стройная, словно серна, она была удивительно хороша, и вряд ли на белом свете кто еще мог сравниться с этой вдовушкой! Зная, что Балабаница неравнодушна ко мне — правда, в моем присутствии она старалась этого не показывать, — я подчеркнуто любезно поздоровался с нею и даже как-то особенно кивнул ей головой. Затем спросил:
— Как дела, Балабаница? Идут?
Вопрос оказался сложным, она, видно, несколько растерялась, потому что в ответ ничего не сказала, а только пожала плечами.
Когда я принялся осматривать Рашку, Балабаница вдруг заговорила:
— Как вы, доктор, не боитесь в такую ненастную погоду тащиться к нам один по полям? Вас когда-нибудь снегом заметет. А еще этот волчище, что бродит в одиночку! Если он настигнет вас, знаете, чем это кончится?
— Ну, от такой встречи волку не поздоровится, пусть только попадется мне на глаза! — ответил я. — Уверяю вас, достанется ему! — И я свирепо сжал кулаки.
Но сердце мое пело. Ах, как пело мое сердце! Я ведь знал, что она неравнодушна ко мне. Если женщина к мужчине равнодушна, ей ведь все равно, заметет его снегом или нет, загрызут его волки или не загрызут.
Постояв немного молча, Балабаница взяла под руку одну из доярок и вышла с нею во двор. Было слышно, как они смеялись за большими дубовыми воротами. И я невольно представил себе, как сейчас трепещет и волнуется на груди Балабаницы ее нарядный кунтушик, подбитый лисьим мехом.
Вскоре я отправился обратно, опять тем же путем.
Строгий критик может спросить: «Но ведь вся эта история, которую вы рассказываете, — она тут, как говорится, ни к селу ни к городу? Ну что общего между вашей Балабаницей и убийством профессора? Зачем вы, собственно говоря, отнимаете у читателя время? И почему отвлекаете внимание от главного вопроса: кто убийца?»
Да, верно. Но вы помните, что я вам говорил в начале этой главы? Я как будто предупреждал вас, что вопрос об убийце не самый главный вопрос в данном случае. При этом мне невольно вспомнилось маленькое происшествие, о котором вы только что узнали. Центральная тема этой истории — волк, страшный матерый волк-одиночка, тот самый, что уволок из кооперативной овчарни породистого барана. И это, естественно, потому, что этому проклятому волку отведено больше места, чем кому бы то ни было. Балабаница и та, если вы заметили, вспомнила о нем… И не без оснований. Впрочем, любой профессиональный литератор вправе критиковать меня. Ведь ветеринарный врач в правилах построения литературного произведения не так уж силен. Но все же я уверен, что, какие бы доводы ни приводились, главное в этой истории не волк, а нечто совсем другое. Пускай он, щелкая зубами, тащится за мной следом, пускай все только о нем и говорят, пускай зловещая тень этого хищника займет три четверти печатного листа — волк никак не может быть в данном рассказе главной темой.
Вы спросите: а что же в таком случае главное?
Судите сами. В конце концов, главным может оказаться корова Рашка. А почему бы и нет? Ведь пошел же я в Момчилово, несмотря на ужасную погоду, несмотря на вьюгу, махнув рукой на всех волков ради того, чтоб ее навестить? А вы как думаете?
Но давайте все же вернемся к главному вопросу. Итак, кто убийца?
Они добежали до дома профессора почти одновременно. У входа Мария заколебалась на секунду и попятилась. Первому полагалось войти Хари, но он, прижав руку к сердцу, не мог отдышаться и, казалось, едва держался на ногах. Сидячая работа и систематическое недосыпание привели к тому, что он совершенно ослаб. «Боцман» выглядел лучше, он не обнаруживал никаких признаков усталости, хотя был намного старше и пробежал это расстояние дважды. Однако в глазах у него стоял такой ужас, что Аввакум счел благоразумным оттащить его в сторону, и сам прошел вперед.
Дверь кабинета была раскрыта настежь. Большой абажур отбрасывал на порог эллипсовидное зеленое пятно. Профессор сидел, как обычно, в своем чудо-кресле, маленький, сгорбившийся, ужасно худой, с трагически смиренным видом. Только руки его безжизненно повисли, как будто отделились от плеч, а голова опустилась вперед. Верхний шейный позвонок, выпятившись, сильно натягивал кожу на затылке, и в этом месте его тонкая, как у ребенка, шея, казалась переломленной; неестественно выпученные остекленевшие глаза обнажали белок и смотрели сердито, даже злобно. Верхняя часть тела не рухнула на стол только потому, что подлокотники кресла спереди были соединены широким ремнем. Лишенный возможности опираться на свои неподвижные ноги, профессор опоясывался этим ремнем, как это делают летчики, перед тем как выполнять фигуры высшего пилотажа или переходить в штопор.
Увидев безжизненное тело профессора через плечи Аввакума и Хари, Мария громко вскрикнула, подалась назад и зашаталась. Аввакум велел «боцману» увести ее на кухню и дать ей воды. А сам, подойдя ближе к профессору, взял его за правую руку — пульса не было. Пока он держал руку профессора, в прихожей послышались голоса и по плюшевой дорожке деревянной лестницы стали с глухим стуком приближаться чьи-то шаги. Аввакум обернулся и — еще одна неожиданность — встретился с дружеским взглядом лейтенанта Петрова.
Но, как это ни странно, лейтенант не выразил ни малейшего удивления.
— Мертв? — тихо спросил он. Аввакум кивнул.
— Из дома никому не выходить! — бросил лейтенант в раскрытую дверь.
— Есть никого не выпускать! — ответили снизу.
Лейтенант подошел ближе и начал осматривать труп. На левом боку профессорского пиджака темнело липкое пятно.
— Пуля пробила левое предсердие, — тихо заметил Аввакум.
Лейтенант поднял глаза.
— Это можно определить по цвету крови и по интенсивности кровотечения, — добавил Аввакум.
Лейтенант вздохнул и, достав сигареты, предложил своему бывшему начальнику. Затем, подняв телефонную трубку, набрал номер полковника Манова. У лейтенанта было такое выражение, будто это он пробил грудную клетку профессора и теперь готов отдаться в руки правосудия в ожидании сурового, но справедливого возмездия.
На другом конце провода были, конечно, потрясены вестью о случившемся, и, судя по тому, как трещала мембрана и бледнело лицо лейтенанта, нетрудно было догадаться, что по проводам летят крепкие выражения — молодому офицеру было явно не по себе. Чтобы как-то защититься от сыпавшихся на его голову ударов, лейтенант воспользовался минутным затишьем и одним духом сообщил, что за пять минут до убийства в доме профессора находился Аввакум Захов и что он, слава богу, снова здесь. Притом имя Аввакума произносилось так, будто речь шла о каком-то чудодейственном спасательном поясе, который один-единственный может спасти человека, тонущего после кораблекрушения в бурных водах океана где-нибудь у зловещего мыса Горн. Впрочем, лейтенант уже дважды работал под руководством Аввакума и отлично знал ему цену.
Услышав имя Аввакума, на другом конце провода несколько приутихли. После того как перестали звучать крепкие слова полковника, телефонный шнур будто бы облегченно расслабился, а лейтенант облизал пересохшие губы. Он передал трубку Аввакуму.
— Добрый случай прислал тебя как раз вовремя, — начал полковник. Он говорил с напускным спокойствием, и голос его звучал хрипло и как-то неестественно.
— Напротив, — сказал Аввакум. — Он, этот добрый случай, сыграл со мной злую шутку, обскакав меня на целых пять минут, которые оказались роковыми.
— А ты дай реванш, — посоветовал полковник. Он словно ослабил узду, и в голосе его, вырвавшемся на свободу, зазвучала надежда. — Непременно дай реванш, — продолжал он. — Ведь это, в конце концов, вопрос чести. Разве ты позволишь, чтобы тебя так вот обвели вокруг пальца! Это же совсем не в твоем характере.
— А может, я уже отвык от подобных вещей, — неуверенно произнес Аввакум, но сердце его затрепетало от волнения.
Полковник откашлялся и помолчал какое-то время.
— Послушай, товарищ Захов, — сказал он сухо. — Насколько мне известно, вы пока еще не вычеркнуты из списка наших сотрудников, поэтому…
— Слушаюсь, — склонив голову, коротко ответил Аввакум.
Он ждал этих слов, как высочайшего повеления. В дни «консервации», в его изгнании они были тем золотым ключиком, который открыл перед ним врата царства радости. Но почему-то сейчас слова эти, уже сказанные, долетев до него по проводу, не согрели его душу тем торжественным чувством, о котором он так мечтал. Только приятная тревога охватила его, овладела всем его существом, но это скорее было похоже на какое-то опьянение. Большая радость — сейчас это понятие словно бы исчезло из его представления.
— Поэтому, — продолжал полковник, — я вам приказываю немедленно начать следствие. — Манов даже не подозревал, как не подходит ему этот напыщенный тон. Подчас человек, надев крахмальный воротничок, кажется ужасно смешным. — Немедленно, — повторил он. — Сейчас я сам приеду и объясню вам некоторые вещи…
Аввакум положил трубку и несколько минут не мог двинуться с места. У мертвого профессора был страдальческий вид. В чудо-кресле, при зеленом свете абажура он напоминал утопленника, опутанного какими-то отвратительными водорослями.
— Лейтенант Петров, — сказал Аввакум. — Вы пришли сюда примерно через минуту или полторы после нас. Не думаю, что вы и ваши люди случайно оказались здесь, на этой улице. Вы прибыли тогда же, когда мы вошли в дом, следовательно, вы находились где-то поблизости. Напрашивается мысль, что вы держали дом под наблюдением и, вероятно, вам было поручено охранять профессора. Мне необходимо знать две вещи. Во-первых, с каких пор вы вели наблюдение?
— Со вчерашнего вечера, товарищ майор, — вытянувшись в струнку, доложил лейтенант. Судя по голосу, он несколько приободрился. Раз за дело взялся Аввакум, то им не следует так уж отчаиваться, хотя они и не смогли уберечь профессора.
— Во-вторых, прислуга знала об этом или нет? Я имею в виду повара — он знал о том, что были приняты меры предосторожности? И вообще у вас был какой-либо контакт с этим человеком?
— Не было, товарищ майор. Я с ним не говорил, да мне и не поручали говорить с ним об этом.
Аввакум приказал позвать сержанта, который наблюдал за парадной дверью. Сержант заявил, что, после того как он, Аввакум, вместе с девушкой и Хари вышел из дому, ни одно живое существо к двери даже не прикасалось. Он стоял вон за той сосной напротив, так что дверь все время была у него на виду.
— А поблизости никто не проходил в это время? — спросил Аввакум.
Сержант покачал головой. С самого обеда, с тех пор как он стал дежурить, поблизости не было никого. Сержант был весь мокрый, он продрог, его одолевала зевота.
Отослав сержанта на кухню, Аввакум бросил ему вслед:
— Скажите повару, чтобы он налил вам коньяку. Затем наденьте повару наручники и скажите, что лейтенант велел арестовать его. После этого позовите Хари, племянника профессора, и вместе с ним обыщите кухню и столовую. Если обнаружите что-либо связанное с огнестрельным оружием, будьте добры, сообщите об этом мне.
Когда сержант ушел, Аввакум обратился к лейтенанту:
— Прикажите немедленно обыскать весь дом сверху донизу. А вас попрошу снять отпечатки пальцев с дверей, — при этом он указал на инкрустированную дверную ручку, — и внимательно обследуйте ковер и пол в комнате. Зажгите люстру.
— Слушаюсь, — тихо ответил лейтенант.
Аввакум поморщился и досадливо махнул рукой. Он был очень придирчив к своим помощникам, старался выжать из них все, на что они были способны, но терпеть не мог чинопочитания. Это самое «слушаюсь» да щелканье каблуками было ему противно. Все это напоминало о службе, о служебных взаимоотношениях, а он смотрел на свое дело, как, скажем, живописец смотрит на картину, рисуя ее: его заботит цветная гамма, гармония холодных и теплых тонов. Так при чем тут это «слушаюсь» и щелканье каблуками?
Аввакум подошел к книжному шкафу и, повернувшись спиной к трупу, сел на табурет. Он постарался некоторое время решительно ни о чем не думать. Если в его сознании на несколько минут образуется белое поле, это равноценно часу крепкого, восстанавливающего силы сна. Но на сей раз белого поля не образовалось; он ощущал позади себя мертвое тело, слышал шаги лейтенанта в комнате и тихий перестук дождевых капель на стекле.
Так проходили минуты.
Со вчерашнего вечера, рассуждал Аввакум, сотрудники госбезопасности ведут за этим домом наблюдение. Установлено наблюдение для того, чтобы обезопасить профессора.
Раз к профессору приставляют специальную охрану, то, надо полагать, человек он необычный.
Но ведь есть немало других людей, которые тоже очень дороги обществу, может быть, не меньше, чем профессор, однако их никто не охраняет. И коль скоро к нему все же приставили специальную охрану, то надо думать, что:
а) в данном случае неожиданно возникла какая-то непосредственная опасность;
б) эта опасность, раз она возникла неожиданно, прямо связана с характером занятий профессора.
Следовательно, перед нами логическое уравнение с двумя неизвестными:
1. Характер занятий профессора.
2. Момент возникновения опасности.
Чтобы определить конкретное значение того и другого, уже накопилось довольно много данных.
а) Недавно профессор попросил Аввакума порыться в его библиотеке и разыскать словарь латинского языка и латинскую грамматику. Аввакум нашел эти книги. До этого они не были в употреблении и казались совершенно новыми. Может быть, именно поэтому его внимание привлек выглядывавший сейчас из словаря листок бумаги.
Аввакум вытащил этот листок и стал разглядывать его. Он был заложен между страницами 153 и 154. На странице 154 глагол «Finio, ivi, itum» был подчеркнут жирной красной чертой. А на самом листке значились слова «Professor», «Labor», «Finio» и «Vitocha». Эти слова были написаны красным карандашом в самой верхней части листка. Ниже была начерчена широко распространенная шифровальная таблица с ключевым словом на верхней горизонтали. Даже не очень сведущий в таких делах человек мог легко понять, что перед ним прочитанная шифрограмма, составленная по методу подстановки с помощью ключевого слова «Princeps». Латинские слова означали: «профессор», «труд», «кончать» и «Витоша». Очевидно, эта шифрограмма была составлена на основе предварительно установленного символического кода.
Когда этот листок оказался перед глазами Аввакума, в ушах у него зазвенело, в висках застучало. Если бы он не заметил однажды, как из этого дома выходил полковник Манов, то, наверно, сейчас подумал бы, что профессор составляет, а не дешифрует шифрограммы. Но было бы, конечно, глупо думать, что полковник Манов поддерживает связь с человеком, который составляет шифрограммы для тайных радиопередач. Разумнее было предположить, что полковник посещает человека, который прочитывает шифрограммы, передаваемые тайной радиостанцией.
Итак, Аввакум установил еще тогда, что профессор математики, любитель ребусов, является секретным сотрудником шифровального отдела госбезопасности, подобно тому как он сам, археолог, — секретный сотрудник контрразведки… Разница состояла лишь в том, что, несмотря на свой паралич, профессор все-таки кое-что делал и жил полнокровной жизнью, а он, человек здоровый, существует, увы, в «законсервированном» виде. Он запрятал в памяти это свое открытие и всячески старался больше о нем не думать.
б) Профессор сам раскрыл свои карты сегодня утром, вернее, в обед. Он тогда сказал — Аввакум помнил каждое его слово: «Я решаю, дети мои, решаю труднейший ребус, какого мне еще ни разу не приходилось решать в жизни». Аввакум сразу догадался, что это за ребус, что профессор имеет в виду. И тут же старик похвалился: «Но должен вам признаться, дети мои, что я уже наполовину решил его». Он грозился до наступления сумерек окончательно «одолеть» его (ребус) и уверял их (детей), что они могут «не сомневаться в этом».
Так что первое неизвестное — характер занятий профессора — было найдено: замечательный математик оказывает помощь контрразведке. Ведь не случайно, что лучшие дешифровщики — это обычно очень талантливые и опытные математики.
Второе неизвестное — момент возникновения опасности — ясно само собой, это аксиома. Раз госбезопасность берет на себя охрану засекреченного дешифровщика, то, видимо, ему дано спешное задание и выполнение его наверняка связано с опасностью, угрожающей непосредственно государству.
После того как удалось найти оба неизвестных, можно было сделать вполне определенный вывод.
Заключается он в следующем. Профессор, учитывая характер его работы, попал под пристальное наблюдение иностранной разведки. Повар с его шутовством выступал в роли свихнувшегося авантюриста, он играл вальсы на гармонике и пел идиотские пиратские песни. Быть может, это всего лишь камуфляж. А на самом деле бывший кок — это глаза и уши иностранной разведки. Итак, иностранная разведка узнала — вероятно вчера, — что госбезопасность поручила профессору срочно расшифровать перехваченную шифрованную радиограмму. В этой радиограмме содержатся оперативные указания некоему агенту или агентам. Если профессор прочтет радиограмму, может случиться провал, который вызовет катастрофические последствия. Учтя это, иностранная разведка решила прибегнуть в данном случае к опасному, но радикальному средству — к убийству. Профессор мертв, задание заграничного руководства выполнено, внутренняя агентура застрахована от разоблачения — эти три цели достигнуты одним метким выстрелом, одной пулей, пробившей сердце профессора. Неплохо придумано.
— Товарищ майор, — тихо обратился к Аввакуму лейтенант. В его дрожащем голосе прозвучала торжествующая нотка.
Аввакум открыл глаза.
Лейтенант стоял перед ним с вытянутой вперед рукой. На его ладони лежала коричневая пуговица среднего размера.
— Ну? — спросил Аввакум с холодным безразличием.
— У нас таких пуговиц не делают, — сказал лейтенант. — Со звездочками.
Аввакум ничуть не удивился его открытию, и лейтенант пожалел о торжествующей нотке.
— Верно, — подтвердил Аввакум. Помолчав немного, он добавил: — Положите пуговицу на стол и, будьте так добры, спуститесь вниз, на кухню, и позовите Хари.
Когда Хари вошел в комнату, Аввакум, указав рукой на стол, спросил:
— Если я не ошибаюсь, это, должно быть, твоя пуговица, не так ли?
Хари обошел труп, взглянул на пуговицу и пожал плечами:
— Моя, — ответил он. — Где вы ее нашли?
— Где вы нашли пуговицу, товарищ лейтенант? — спросил Аввакум.
— Под креслом, — ответил тот. — Под подставкой, на которой стояли ноги профессора.
— Возможно, — сказал Хари. — Вполне возможно. Вчера я ввинчивал в люстру новую лампочку и, когда слезал с лесенки, пуговица оторвалась и упала.
— Что ж, бывает, — усмехнулся Аввакум.
— Я хотел было поискать ее, но он прогнал меня — ты же знаешь, какой он раздражительный.
— Да, он был человек нервный, — сказал Аввакум.
— Был, — печально улыбнулся Хари и задумался. Затем он обратился к лейтенанту: — Я могу взять пуговицу? Это чешская, пуговицы куплены в Праге, на выставке.
Лейтенант молчал.
— Иначе мне придется менять на пиджаке все пуговицы, — сказал Хари. — Впрочем, я скорее куплю себе новый пиджак, чем стану тратить время на всяких портных.
Слушая его, лейтенант недоумевал: столько разговоров из-за какой-то пуговицы! Он был человек скромный, а эта пуговица вдруг засверкала в его воображении золотым червонцем.
Аввакум улыбнулся, но, взглянув на мертвеца, тут же нахмурил брови. Мелочный человек, мещанин до мозга костей, дрожит из-за каждого гроша, он и мошенничал-то в карточных играх из-за боязни не оказаться в накладе.
— Хари, — обратился к нему Аввакум, едва сдерживая возмущение. — Ты теперь становишься владельцем этого чудесного дома. Чего же тебе беспокоиться о какой-то дурацкой пуговице?
А про себя подумал: «Теперь Мария, наверно, поспешит выйти за него замуж, дом и в самом деле прекрасный!»
— А-а, — презрительно протянул Хари, пожав плечами, и поджал грубы. — Сказки! Какой я хозяин? Верх завещан этому толстому дураку, что сидит там внизу, — «боцману». Все это, — он постучал башмаком о пол, — старик собирался завещать в пользу какого-то математического клуба — комнату вместе с мебелью и ковром. — Он бросил взгляд на труп и насупился. — В интегралах он разбирался здорово, но, в общем-то, был ужасно наивный. Сколько я его уговаривал хотя бы ковер пощадить!.. Так что много ли мне достанется от этого дома!
— Нижний этаж, — ответил Аввакум и подумал: «Этот олух заслуживает того, чтобы его обвели вокруг пальца. Когда сталкиваешься с подобными типами, совесть должна закрывать глаза».
— Нижний этаж! — Хари вздохнул. — А тебе известно, какие дерут за наследство налоги?
— Хари, — сказал Аввакум, — завтра вечером, если я не ошибаюсь, премьера «Спящей красавицы». Твоя невеста — вероятно, ты об этом знаешь — исполняет главную роль. Тебе не кажется, что ее следует как можно скорее увести отсюда?
— А о пуговице я позабочусь, — заверил его лейтенант Петров. — Сегодня вечером будет составлен протокол в соответствии с инструкцией, а завтра вы сможете ее получить.
— Буду вам весьма признателен, — с поклоном поблагодарил Хари.
Затем они поговорили о похоронах, о формальностях, связанных сними, и решили, что со всеми делами нужно будет покончить завтра до четырех часов дня.
Хари ушел. После его ухода Аввакум вздохнул с облегчением и, закурив сигарету, устало опустился в широкое кожаное кресло перед мертвецом. Он понимал, что лейтенант ждет от него новых указаний, а в его голове вдруг образовалась какая-то пустота.
— Ну что ж, — произнес он и снова замолчал. Как будто попал в какой-то тупик, из которого не было выхода. — Ну что ж, — повторил он, — поступайте так, как того требуют святые правила следствия: заверните, эту чепуху в бумагу и отошлите в управление, в лабораторию. Любой предмет, не принадлежащий убитому и относящийся к обстановке, в которой он жил, будь то пуговица или стул, необходимо отправить в управление на экспертизу. Это мое правило, и, если не ошибаюсь, я и вас учил так поступать! — Аввакум вдруг вспылил, но тут же понял, что не прав. Ведь лейтенант отклонил просьбу Хари отдать ему пуговицу, за что же на него сердиться? И Аввакум извинился с искренним сожалением в голосе. — Можно подумать, что мертвец и в самом деле травмирует мою психику. Я никак не пойму, почему он так сердито смотрит! Вы, лейтенант, возьмите отпечатки и его пальцев, и пальцев повара, снимите отпечатки также с подлокотников профессорского кресла. И сию же минуту отправьте в лабораторию! — На лице Аввакума появилась злорадная усмешка. — Ваш новый знакомый получит свою пуговицу лишь после того, как подаст заявление на имя начальника и истратит четыре стотинки на трамвай! Из-за четырех стотинок он ведь готов удавиться. Впрочем, получит ли он ее вообще? — Аввакум помолчал. — Это будет зависеть от дальнейшего расследования. Я полагаю, что по крайней мере сейчас он ее не получит. — У Аввакума против Хари никаких улик не было. И если он счел нужным соблюсти формальности в вопросе о пуговице, то сделал это невольно, сам не зная почему.
После того как лейтенант вышел из комнаты, Аввакум подумал: «Видимо, я это делаю из-за Прекрасной феи. Из ревности!» Тут его вдруг обдало горячей волной, он словно оказался перед огромной, полыхающей пламенем печью. Ревность! Обычно человек ревнует, когда любит. А он? Разве он любит? Его игру в такой же мере можно назвать любовью, как вальс — симфонией.
Но дальше, дальше… Уравнение решено, вывод сделан. Что же дальше? Кто убийца?
Аввакум закрыл глаза, потому что мертвец, откуда бы он на него ни смотрел, и впрямь травмировал его психику. Он, казалось, ужасно мучился, стянутый этими ремнями, будто силился освободиться и сползти на пол, а ремни его не пускали. Особенно неприятное чувство вызывали безжизненно повисшие руки. Теперь флакончик из-под духов, хранящийся в ящике стола, им, конечно, ни к чему. Профессор иногда вынимал из ящика этот флакончик, открывал пробку и с жадностью вдыхал воображаемый аромат. Теперь это даже представить было трудно.
Итак, кто же убийца?
Аввакум вздохнул и закурил сигарету.
В комнату вошел сержант. Все еще мокрый, он теперь выглядел бодрым и больше не зевал. «Коньяк подействовал», — подумал Аввакум и кивнул ему:
— Докладывайте!
Сержант доложил, что они обыскали весь дом, начиная с чердака и кончая подвалом, и никаких посторонних лиц не обнаружили.
— Правда, мы нашли вот это. — И сержант протянул руку. — В бумажнике повара.
«Это» оказалось сберегательной книжкой. От потертой обложки исходил смешанный запах лаврового листа и душистого перца.
— Пять штук, — важно заметил сержант. Он стоял навытяжку, и лицо его сияло от гордости. — Пять штук, — повторил он.
Между исписанными страницами сберегательной книжки лежали пять банкнот по два доллара каждая. Аввакум пересчитал — действительно, пять бумажек. Он повертел их в руках, посмотрел на свет. Доллары настоящие.
— А вы посмотрите, сколько у этого бедняги на книжке, — сказал сержант. В голосе его звучало возмущение.
Аввакум взглянул на последнюю цифру. На эти деньги бывший кок вполне мог купить «волгу». И еще осталось бы.
— Протокол составили? — спросил Аввакум.
— Так точно, — ответил сержант.
— А как себя ведет повар?
— Плачет. — Сержант пожал плечами. — Плачет, товарищ майор, навзрыд.
Аввакум стал расхаживать взад и вперед по комнате.
— Сейчас же отправьте арестованного в управление, — распорядился он. — Наручники не снимать.
Итак, кто убийца?
Труп действительно был похож на утопленника, опутанного отвратительными водорослями. Аввакум отвернулся и закрыл глаза.
Теперь найти убийцу не так трудно, раз найдены следы. Сейчас важнее другое — шифрограмма, о ней надо думать в первую очередь. Шифрограмма давала кому-то инструкции. Круг того и гляди сомкнется, задание, таящее опасность для государства, будет выполнено.
Когда и где?
Быть может, это произойдет в ближайшие часы, ближайшей ночью или завтра. А может, послезавтра?
Да, кто-то сидит в темноте, слушает, как стучат капли о стекло, и, довольный своим хитроумием, посмеивается. Хороший шахматист, он довел своего противника до мата и теперь с полным правом может спокойно выкурить трубку.
Ушла ли Прекрасная фея? Завтра вечером ей предстоит танцевать в «Спящей красавице», и этой ночью она должна хорошенько выспаться. Пускай идет проклятый дождь, в дождь всегда хорошо спится.
Но чего ради он тянет? От стола профессора его отделяет всего два шага. Пора сделать наконец эти два шага и посмотреть собственными глазами, не осталось ли там чего-нибудь. Если там ничего не окажется, то тот, кто сейчас сидит где-то в тепле, может спокойно курить свою трубку. Время работает на него.
Аввакум встал, обошел мертвеца и остановился слева от него. Перед глазами открывался весь стол.
Телефон, арифмометр и пепельницу можно не принимать во внимание, так же как и логарифмическую линейку и стакан с цветными карандашами.
Так. Все остальные предметы надо проверить. Но их, слава богу, не так много. Словарь «Ларус», первый том Большой энциклопедии, «Теория вероятности» и его старые знакомые — латинский: словарь и грамматика латинского языка.
От двух последних книг: на Аввакума повеяло леденящим холодом — шифрограмма, по всей вероятности, составлена по латыни, с условными обозначениями. Тут сам черт голову сломит.
Кроме книг, на столе валялось множество черновиков, испещренных цифрами — бесчисленные столбики цифр!
Для того чтобы определить значение трех колонок пятизначных цифр в десятой степени, требуется исписать в процессе вычисления целую общую тетрадь. Сейчас перед его глазами лежал ворох черновиков с вычислениями; однако в таком беспорядке эти вычисления абсолютно ничего ему не говорили. Тем не менее он начал складывать разбросанные черновики, стараясь придать им какую-то систему.
И в тот миг, когда он осознал полную, бесполезность того, что делал, именно тогда он обнаружил то, что его интересовало больше всего, — тетрадь с этимологическим выражением таинственных пятизначных чисел. Она лежала у арифмометра, чуть правее правой руки покойника. На раскрытой тетради лежала стопка чистой бумаги, предназначавшейся для черновиков.
Аввакум жадно, схватил тетрадь, как будто в ней четко, ясно и просто излагался тайный смысл жизни. Листы тетради скрепляла спиральная проволока. Но от первого листка остались лишь жалкие следы в завитках спирали.
Все оставшиеся листы тетради были чисты, без единой помарки.
Единственный исписанный лист был вырван.
Покончив с профессором, убийца поспешил уничтожить то, из-за чего было совершено убийство.
Об этом рассказала тетрадь.
Но что было написано на оторванном листве? Сама тайна или ее латинские символы?
Во всяком случае, этот листок был здесь и безвозвратно пропал. Не требовалось какого-то особого таланта, чтобы в этом убедиться; на полу и в корзинке для бумаг валялись остатки сгоревшего листка. Начисто сгоревшего, потому что эти остатки больше напоминали пепел. Взволнованный находкой дурацкой пуговицы, лейтенант не обратил внимания на сожженную бумагу.
Ладно, он, Аввакум, сам это заметил, да много ли от этого пользы?
В момент, когда он подносил к сигарете горящую спичку, рука его дрогнула. Стоп! Профессор ведь почти не владел левой рукой, поэтому она обычно лежала неподвижно на столе. И он был вынужден во всех случаях обходиться только правой рукой: и писать, и держать листок бумаги или тетрадь в удобном положении, чтобы не уставала рука и работа шла быстро. Чтобы удерживать в удобном положении отдельный листок или тетрадь, он старался прижимать их к столу кистью и прижимал сильнее, чем это делает человек, пользующийся обеими руками. Когда пишущий сильно нажимает кистью на тетрадь, то и пальцы на карандаш нажимают сильнее, так как напряжение мышц автоматически распространяется на всю руку. Чтобы регулировать напряжение мышц, человек вынужден фиксировать на этом свое внимание, но если необходимо сосредоточиться на чем-то другом, то об этом он уже не думает. Карандаш в руке профессора нажимал на бумагу сильнее, чем требовалось, так что на следующем листке тетради неизбежно должны остаться следы.
Аввакум вырвал из тетради верхний лист и посмотрел сквозь него на зеленый абажур. На листке действительно были заметны вмятинки в виде закорючек. Одни проступали более отчетливо, другие были едва различимы, но все же следы остались.
Сейчас у того, кто отсиживался где-то в тепле, восхищаясь своим хитроумием, нет оснований, хлопнув шапкой о землю, пускаться в пляс. Даже спокойно раскуривать трубку нет оснований.
— Лейтенант! — окликнул Аввакум помощника.
Не успел лейтенант Петров переступить порог, как Аввакум торопливо сказал:
— Этот листок — настоящая драгоценность. Доставьте его лично в фотохимический отдел лаборатории и проследите, чтобы фотокопия листка была сделана немедленно. Я полагаю, что за час, самое позднее за час десять минут, все будет готово и я буду иметь удовольствие снова видеть вас здесь!
— Разумеется! — улыбнулся лейтенант и щелкнул каблуками, хотя был в штатском.
Лейтенант был более чем счастлив: ведь работать под началом Аввакума — это настоящий университет для начинающего контрразведчика. Да и в послужной список если заглянут, скажут: смотри, с кем он работал! Начальство учитывает такие вещи…
Аввакум опустился в кресло и закрыл глаза.
И чудится ему, что он ныряет в глубокий омут Янтры, ниже излучины, у виноградника дедушки Седефчо. Он, бывало, уходил туда с ребятами после школы, вроде бы ловить рыбу, а на самом деле они играли там или, прячась в ракитнике, подсматривали, как невестки деда Седефчо, отбелив на солнце белье, купались в речке. Омут под старым виноградником был глубокий, редко кому удавалось достать его дно, да и смельчаков, отваживавшихся на это, было негусто — говорили, что там в тине лежит, шевеля усами, громадный свирепый сом и подстерегает добычу. Сом этот чуть ли не ровесник дедушки Седефчо. И Аввакуму чудится сейчас, будто он ныряет в этот омут. Вокруг все зеленое и холодное, а над головой, на поверхности, сверкают и булькают серебряные пузырьки. Он не знает, как быть — то ли подняться вверх и поймать несколько таких пузырьков, то ли опуститься еще глубже, до самого дна, где шевелит усами страшный сом. Он раздумывает, а тем временем страшилище сом медленно поднимается со дна, и на спине у него сидит профессор с бессильно повисшими руками и сердито таращит глаза. «Вот это да!» — думает Аввакум, и ему хочется спросить: «А где же твои ремни, ведь без них ты упадешь?» Но он не смеет раскрыть рот, зная, что вмиг захлебнется и пойдет ко дну. Было бы хорошо скользнуть вверх, податься туда, где лопаются пузырьки, но жуткие глаза профессора словно опутали его веревками — он не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. «Если не перерезать эти проклятые веревки, — думает Аввакум, — я пропал». А там наверху, над головой, волнами проносится звонкий смех. «Ах, — догадывается Аввакум, — это же Райночка, самая младшая сноха деда Седефчо, наверное, купается на мелком месте и заливается смехом. На нее брызгают водой, а она знай хохочет, защищаясь руками от брызг. У нее шрам на правой ноге выше колена — в прошлом году, когда она купалась здесь, ее укусила злая собака Безбородого Кыньо. Этот Кыньо всегда держит злых собак». Веселый смех Райночки как бы протягивает невидимые руки, они, играя, тащат его вверх, туда, где сверкают серебряные пузырьки. «А как же профессор? — с ужасом спрашивает Аввакум. — Неужто он так и останется там, внизу, на спине длинноусого сома?» Ему вроде бы жаль профессора, но, оказавшись среди пузырьков, он тут же начинает искать глазами, кто это так звонко смеется. «Райночку норовишь увидеть, а ведь ты хотел поймать серебряные пузырьки», — шепчет ему кто-то на ухо.
Аввакум открыл глаза и виновато улыбнулся. Перед ним стоял полковник Манов.
— Я думал, Захов уже поймал убийцу, а он, оказывается, дрыхнет, — невесело сказал полковник.
— Вы только что приехали? — спросил Аввакум. Он встал и расправил плечи. Странная вещь. Об этой Райночке до сих пор он ни разу не вспомнил. У нее действительно был шрам на правой ноге выше колена, он хорошо это помнит.
Полковник не ответил. Держа шляпу в руке, он стоял перед трупом и молча его рассматривал.
Двадцать пять лет прошло с той поры. Тогда Аввакум был пятнадцатилетним мальчишкой. Но он прекрасно помнил этот шрам.
Полковник стоял перед мертвецом со шляпой в руке и молчал. Добрый и верный друг ушел навсегда. Он был ужасно одинок. Но теперь ему не придется жаловаться на свою бывшую жену. И тосковать по ней он больше не будет. А мужья частенько жалуются при жизни на своих жен. Вчера и он, полковник, был доведен до белого каления дурацкими билетами. Жена даже ужинать не стала, так рассердилась.
Райночка — беленькая такая, попрыгунья, еще совсем ребенок, а ее выдали замуж за самого старшего сына деда Седефчо, за вдовца и пьяницу. Когда на нее брызгали в речке водой, она вертела головой и хохотала на всю округу.
— Мне надо срочно ввести тебя в курс дела, — сказал полковник. — Все очень серьезно. — Он чувствовал себя в какой-то мере виновным в смерти профессора. Какую-то степень вины он ощущал и в случае со старшим шифровальщиком — ведь это он послал его прогуляться, а тот попал под машину. Полковник стоял, ссутулившись в тяжелом зимнем пальто, и испытывал непреодолимую потребность сесть.
Как раз в эту минуту из следственного отдела приехал врач.
Когда труп наконец увезли для вскрытия, дом погрузился в гнетущую тишину. Сотрудник госбезопасности читал на кухне газету. У входа стоял дежурный милиционер. Шофер полковника сидел в машине за рулем и время от времени дул на озябшие руки.
Дождь шел вперемешку с мокрым снегом.
Полковник вводил Аввакума в курс дела. Он подробно рассказывал о последних событиях, не скупясь на слова даже при описании погоды. Он знал цену подробностям — порой какой-нибудь пустяк играл большую роль, чем то, что на первый взгляд казалось самым существенным. Но в действительности ему хотелось блеснуть перед своим талантливым учеником тонкой наблюдательностью, умением отделять главное от второстепенного. И потом, в глубоком кожаном кресле было очень уютно, а дома еще не утихла буря, разбушевавшаяся вчера из-за билетов.
Но Аввакум прервал его как раз в тот момент, когда он описывал местность, где находится оборонительный объект «Момчил-2».
— Будьте добры, — сказал Аввакум, — перечислите в хронологическом порядке события, которые предшествовали перехвату шифрограммы, и все, что случилось — в хронологическом порядке — после перехвата шифрограммы и передачи ее для прочтения профессору.
Помолчав, полковник развел руками.
— Да ты уже все знаешь, черт возьми! — воскликнул он. — Можно подумать, что у тебя есть своя разведывательная служба, которая все знает и за всем следит! — Ему даже сделалось обидно. Ученику пристало быть и поскромнее. В конце концов, от него же он усвоил азы разведывательного искусства! На месте Аввакума он постарался бы быть хотя бы более терпеливым, надо же иметь выдержку. Не покидавшее полковника тяжелое чувство, что он повинен в смерти профессора, что по его вине угодил под машину шифровальщик, да и еще эта история с билетами снова черной тучей надвинулись на его душу.
— Я вас очень прошу не терять времени, — сказал Аввакум. Он вдруг заметил, что полковник сильно постарел за последние месяцы. — Можно предложить вам сигарету?
Нащупать хотя бы одну тропинку, ведущую к тому, кто все еще имеет возможность спокойно курить трубку и радоваться собственному хитроумию, — вот тогда он мог бы слушать эти рассказы до самого утра, а то и дольше.
— Итак? — напомнил Аввакум.
Раскурив сигарету, полковник Манов неторопливо выпустил дым.
— Двадцать седьмого ноября в шестом часу ожесточенный обстрел двух пунктов третьего района сектора L-Z. Продолжительность огня — около получаса. Результат — подброшенный труп известного диверсанта. Одновременно с этим в воздушном пространстве оборонительного объекта «Момчил-2» появляется иностранный самолет и сбрасывает две осветительные ракеты. Часом позже передвижной радиопередатчик «Искыр», действующий в районе Смоляна, послав позывные заграничной радиостанции «Гермес», сообщает ей, что «заказ выполнен», и спрашивает, когда и кому его передать. «Гермес», как вы, вероятно, знаете, имеет обыкновение передавать кодированные инструкции, но в переговоры он почти никогда не вступает. Но на сей раз «Гермес» передает «Искыру», что на следующий день (то есть вчера) сообщит, кому передать заказ, и скажет, какие следует принять «предварительные меры». Двадцать восьмого ноября, то есть вчера, майор Н. находит в расположении «Момчила-2» кассету с пленкой, предназначенной для ночной съемки с помощью инфракрасных лучей. Пленка в кассете чистая. Вчера в шестом часу «Гермес» посылает шифрованную радиограмму и наши пеленгаторы перехватывают ее. Перед этим в четвертом часу какой-то легковой автомобиль сшибает нашего старшего шифровальщика — тот в неположенном месте переходил улицу. Шофер не разглядел его из-за густого тумана. Чтобы не упустить время, я передаю радиограмму для расшифровки профессору Найденову. Но поскольку у меня есть сведения, что профессора засекла иностранная разведка, приказываю установить за его домом наблюдение и охранять его со стороны улицы. Мы знали, что вы регулярно бываете у профессора, что дружите с его племянником и с Марией Максимовой, и были уверены, что внутри дома ему ничто не угрожает. Такова хронология событий.
После того как полковник изложил все это, он забыл и про свои огорчения, и про свой чин и снова перешел на «ты».
— У тебя будут вопросы?
Аввакум по своему обыкновению стал прохаживаться взад и вперед и некоторое время молчал.
— В каком состоянии сейчас старший шифровальщик? — спросил он.
Они были знакомы. Аввакум не раз пользовался услугами этого крупного специалиста. А к умным людям веселого нрава, каким был этот молодой человек, Аввакум питал искреннюю симпатию.
— Его помяло основательно, — с неохотой ответил полковник. И зачем ему вздумалось выгонять парня на свежий воздух? Он уже в тысячный раз проклинал ту минуту, когда эта мысль пришла ему в голову.
— А вы, товарищ полковник, находите какую-либо взаимосвязь между всеми этими событиями? Простите, но меня это очень интересует.
— Кое в чем эту связь вижу, — сказал полковник. Если разобраться, так это он должен задавать подобные вопросы Аввакуму. Младшие по чину обычно не задают таких вопросов начальникам. Но Аввакум, его Аввакум, — он был вне всяких чинов и званий. — Да, вижу, — повторил он. — Например, между найденной кассетой и вчерашней шифрограммой «Гермеса». Мне кажется, тут есть какой-то мостик.
— Вы так считаете? — спросил Аввакум.
— Хотелось бы услышать твое мнение, — холодно заметил полковник. Как-никак он был начальник отдела и имел полное право требовать объяснений от подчиненных.
— Все обстоит очень просто, — сказал Аввакум. — По существу, мне остается только развить вашу мысль. Главная подоплека всего этого, конечно, оборонительный объект «Момчил-2». Он буквально не дает покоя противной стороне, и она старается любой ценой раздобыть более подробные данные о нем. Но обычным путем ни один матерый шпион не в состоянии проникнуть на такой важный объект, верно? Поэтому противная сторона создает на границе напряженную обстановку, чтобы всемерно облегчить проникновение шпиона в расположение «Момчила-2». Совершается сильный огневой налет на третий район сектора L-Z в расчете отвлечь внимание пограничных войск от объекта. Больше того, противная сторона посылает в этот район самолет, а это вместе с происходящим на границе заставляет охрану и обслуживающий персонал объекта смотреть прежде всего вперед, а не назад.
Воспользовавшись благоприятной обстановкой — о ней он был предварительно предупрежден, — шпион проникает в расположение «Момчила-2» с северной, наиболее спокойной стороны, фотографирует объект, но в спешке теряет запасную кассету. По всей вероятности, где-то недалеко его ждала машина с радиопередатчиком. В переговоры с «Гермесом» он вступил вблизи Смоляна, чтобы успеть улизнуть в город, прежде чем за ним бросится погоня. Вопрос о том, остался ли он в Смоляне или той же ночью успел перебраться в Софию, еще предстоит выяснить. Лично я считаю, что к рассвету он уже был здесь. Вчерашний день характерен двумя событиями. Выведен из строя старший шифровальщик, а это и есть одна из «предварительных мер». Вечером была перехвачена радиограмма «Гермеса», в которой содержались указания, кому и когда должны быть переданы снимки. Узнав о том, что радиограмма передана для расшифровки профессору Найденову, иностранная разведка принимает решение раз и навсегда убрать профессора с дороги. Она разрабатывает способ убийства и осуществляет его, как вы знаете, сегодня во второй половине дня.
Полковник потянулся за сигаретой.
— Дай-ка я закурю, — сказал он. Теперь ему и в голову не приходило называть Аввакума на «вы». Он сделал несколько затяжек и сказал задумчиво: — Да, конечно, все это находится в тесной взаимосвязи.
— Зря вы тотчас же не установили наблюдение за шофером — это большая ошибка, — сказал Аввакум.
— За шофером? — Полковник потер ладонью лоб. — Да… Впрочем, туман вчера действительно был очень густой.
— Этот густой туман, — Аввакум уже начал злиться, — именно этот густой туман и дал шоферу возможность с близкого расстояния выслеживать свою жертву и, выбрав благоприятный момент, стукнуть ее как следует.
— Ты в этом уверен? — спросил полковник и улыбнулся. — Я буду рад, если все происходило именно так, как ты говоришь.
Аввакум пожал плечами. Тут не было ничего такого, что вызывало бы улыбку.
— Я сейчас же дам указание разыскать этого типа. — Полковник встал и направился к двери. — Мы будем держать его под наблюдением до тех пор, пока не установим, что он за птица. — Полковник немного повеселел, но все еще сутулился и держался как-то по-стариковски.
Новое открытие еще больше сгустило и без того непроглядный туман.
Пока полковник разговаривал внизу с сотрудником госбезопасности, Аввакум курил, сидя в кресле, и рассеянно наблюдал за клубочками синеватого табачного дыма. Они парили над ним в воздухе, сливались воедино, образуя некую спиралевидную галактику, которая исчезала у него за спиной. Сперва он следил за этим рассеянно, потом табачный дым стал привлекать его более пристальное внимание. Наконец он встал. Сомнения не было: где-то позади него есть тяга, она и всасывала галактику, возникающую из табачного дыма. Почему весь дым, хотя и медленно, но упорно уплывает в одном направлении — к огромному окну?
Окно было закрыто. Но закрытое окно не может притягивать дым. Либо окно плохо закрыто, либо где-то есть отверстие, через которое комната сообщается с внешним миром.
Аввакум подошел к окну. Справа, на уровне груди, рядом с оконной рамой в стекле зияло идеально закругленное отверстие диаметром примерно в пять миллиметров. Оно было, разумеется, невелико, но большая разница внешней и внутренней температуры способствовала возникновению тяги, и притом довольно сильной.
Аввакум ощупал отверстие мизинцем: края оказались гладкими, словно их отшлифовали тончайшим напильничком из дамского несессера. Сомнения быть не могло: отверстие образовала остроконечная пуля, выпущенная с близкого расстояния.
Рассматривая стекло, он ощутил позади себя тяжелое дыхание полковника.
— Полюбуйтесь, — улыбнулся Аввакум и посторонился, уступая ему место.
Полковник считался большим знатоком огнестрельного оружия. Он ощупал отверстие и, посопев немного, заявил:
— Стреляли из бесшумного пистолета. Мне эта система знакома. Кончик пули острый, как шило.
Аввакум знал, что такая пуля, пробивая стекло, разминает его своим корпусом в микроскопический порошок и вращательным движением уносит за собой, так что обнаружить следы стекла не способна ни одна лупа.
Он поднял телефонную трубку и, набрав номер морга, спросил у врача, как выглядит пуля.
— Кончик у нее очень острый, — ответил врач.
— А царапин не видно? — спросил Аввакум.
— Есть, — ответил врач. — На конусе.
— Я пришлю за ней нарочного, это ценная вещица, — сказал Аввакум и положил трубку.
— По-моему, тут вот что произошло, — продолжал полковник. Лицо его оживилось. — На этом уровне, — он указал на спинку стула, — находилось сердце профессора. Тяните отсюда прямую до отверстия в стекле и дальше сквозь него. Где будет конец прямой? По ту сторону дороги, за канавой. Возле той старой толстой сосны. Я утверждаю, что убийца стоял за той сосной. И стрелял из-за нее.
— Едва ли, — возразил Аввакум. — Там находился ваш сержант.
Оживление тотчас же исчезло с лица полковника. Он молчал и с удрученным видом рассматривал узоры ковра. Как будто они приводили его в уныние.
— Тогда как же? — спросил он. — Я ничего не понимаю.
— Я тоже, — тихо ответил Аввакум.
Лейтенант Петров попросил у полковника разрешения войти и, щелкнув каблуками, подал Аввакуму пакет с красными сургучными печатями. Он сообщил, что фотокопии отпечатков будут готовы завтра утром, и удалился.
Они снова остались вдвоем. Аввакум вскрыл пакет и вынул из него снимок вырванного из профессорской тетради листка и короткую записку начальника лаборатории. Записка была адресована полковнику Манову. Аввакум прочитал ее вслух:
— «Направляю вам фотокопию представленного для исследования листка из тетради. При химической обработке его лицевой стороны некоторые буквы текста не проявились из-за того, что нажим на ткань бумаги был слаб. С уважением…»
На фотокопии крупным неровным почерком профессора было написано: «Flo es Vi chae rorae».
Взглянув на текст через плечо Аввакума, полковник в отчаянии хлопнул себя по лбу.
— Попробуй пойми, что это значит, — простонал он. — Тут сам Навуходоносор не смог бы ничего разобрать!
— Это текст шифрограммы, — сказал Аввакум. — Что же касается Навуходоносора, то этот вавилонский царь жил в шестом веке до нашей эры.
— Тебе бы все шутить, — бросил полковник. И зачем было ему вспомнить этого Навуходоносора! Он опустился в кресло и подпер голову рукой. Ему даже курить не хотелось.
Аввакум прошелся несколько раз по комнате, потом взял цветной карандаш из серебряного стакана профессора и что-то написал на снимке.
— Прочтите, — сказал он.
Теперь текст читался так: «Flores Vitochae Aurorae». Аввакум восстановил недостающие в нем буквы.
— Хорошо, — сказал полковник. — Но и с этими буквами и без них шифрограмма одинаково непонятна и разобраться в ней абсолютно невозможно. Ну что все это значит? — Он задал этот вопрос, лишь бы не молчать. — Слова могут иметь одно значение, а их условный смысл — другое. — У него в желудке снова появилось жжение. Неизвестно почему вспомнилась жена. Она, конечно, его ждет, история с билетами еще не закончилась. — Что же все-таки могут означать эти слова? — повторил он равнодушным тоном.
— Они могут означать… — Аввакум старался держаться бодро и уверенно. — Они могут означать либо «Цветы Авроры для Витоши», либо «Цветы для Авроры с Витоши». — Ему удалось восстановить в тексте недостающие буквы, и, может быть, именно это придало Аввакуму бодрости.
Ни слова не сказав в ответ, полковник горько усмехнулся.
— Аврора — это значит рассвет, — сказал Аввакум, — заря.
Некоторое время царило молчание.
Но вот полковник хлопнул себя по колену. Хлопнул так, будто хотел пристукнуть какое-то надоедливое насекомое.
— Эврика! — воскликнул он, и его усталое лицо снова прояснилось. — Знаешь, что я думаю?
— Нет, — сказал Аввакум.
— Вот послушай! — Полковник встал, причесал роговым гребешком поседевшие волосы — вероятно, ему хотелось этим жестом несколько унять распиравшее его чувство гордости. — Я предполагаю вот что, — продолжал он. — Имеют ли в данном случае значение падежные окончания? По-моему, нет. Важно другое. Заря, цветы, Витоша. Тот, которому надлежит получить снимки «Момчила-2», будет стоять где-то на подступах к Витоше с букетом цветов в руках. Когда? На рассвете! Где-нибудь между семью и восемью часами утра. Какое это место? Драгалевцы, Бояна, Княжево — вот где, я убежден, разгадка! Утром я высылаю в эти места наблюдателей, и, уверяю тебя, они вернутся не с пустыми руками!
— Дай бог! — со вздохом ответил Аввакум.
Полковник стал торопливо спускаться по лестнице.
Аввакума снова начала одолевать дремота, ему казалось, что он опять погружается в зеленоватую холодную пучину и снова слышит звонкий, переливчатый смех. Но вдруг все исчезло, все унес вихрь каких-то невыносимых звуков, словно о его голову бились осколки льда.
Звонил телефон. Он никогда не дребезжал так громко и настойчиво.
Аввакум привстал с кресла, в котором было задремал, включил свет и поднял трубку.
В этот миг что-то стукнуло по дверному стеклу и просвистело у самого уха, а с противоположной стены посыпались кусочки штукатурки.
Он инстинктивно пригнулся, добрался на четвереньках до двери, ведущей на веранду, задернул тяжелые бархатные портьеры и только тогда выпрямился.
Стрелявший мог снова пустить пулю, но теперь вероятность попадания была ничтожна. Он взял нож и выковырнул из стены застрявшую пулю. Она оказалось острой, как шило.
Аввакум улыбнулся — этой штукой ничего не стоило продырявить ему голову. Факт. Завтра, когда Прекрасная фея кланялась бы со сцены публике, он уже не смог бы ей похлопать…
А почему, собственно, в него стреляли?
Тот, кто радовался своему хитроумию, стал себя вести слишком беспокойно. Он уже не посасывает с беззаботным видом свою трубку, пропало у него и желание пускаться в пляс. Он слоняется вокруг дома, где живет Аввакум, заставляет кого-то звонить ему по телефону, нацеливает ему в голову бесшумный пистолет.
Аввакум посмотрел на часы — близилась полночь. В камине еще тлели угли. Подбросив дров, он подвинул к очагу кресло, набил трубку и закурил. На улице шумел дождь.
В самом деле, почему в него стреляли? Ведь многое из того, что относится к этому делу, было ему неизвестно. Ну, а то, что он знал, — какой от этого прок? Знал это и полковник, и лейтенант, и даже озябший сержант. Хорошо, что сержанту дали рюмку коньяку. Но ведь по ним не стреляли? Если бы стреляли, ему бы уже сообщили об этом. Нет, в них никто не стрелял. А если стреляют в него, значит, полагают, что ему известно нечто очень важное, то, чего не знают другие.
В камине потрескивали поленья. Он протянул ноги поближе к огню. Даже ради такого вот удовольствия — сидеть и слушать, как потрескивают в камине дрова, уже ради этого острая пуля не должна была дырявить ему голову.
Но все-таки что же он знал такое, что неизвестно другим?
В размышлениях Аввакум просидел примерно полчаса.
Затем его охватила жажда бурной деятельности. Он вынул пленку из кинокамеры и побежал через кухню в чуланчик, где устроил себе небольшую лабораторию. Двадцать минут спустя он уже прилаживал катушку в проектор. Когда он нажал на пусковые кнопки, на противоположной стене заулыбалось лицо Прекрасной феи.
Он прокрутил эту пленку несколько раз, то замедляя, то совсем останавливая ее. Глаза у него горели, как в лихорадке.
Потом он оделся, взял электрический фонарь, туристский топорик и вышел.
На улице по-прежнему была непогода.
Чуть пригнувшись и вглядываясь в темноту, он направился к последнему дому на их улице.
Утром, когда он раздвинул портьеры на двери, ведущей на веранду, он увидел белую от снега улицу — шел настоящий зимний снег.
Ровно в восемь часов пришел лейтенант Петров. Аввакум налил ему чашку кофе, затем подошел к двери, поближе к свету, и стал знакомиться с результатами лабораторных исследований, доставленных лейтенантом.
Итак, за дверную ручку последним брался бывший кок. Хари последним касался спинки чуда-кресла, а на пуговице со звездочкой виден отпечаток пальцев профессора.
— Лейтенант, — обратился к своему помощнику Аввакум, — вы обещали, если я не ошибаюсь, вернуть эту пуговицу ее владельцу. Не так ли? Я думаю, вы обязаны держать свое офицерское слово, если даже оно было дано такому мелочному человеку, каким оказался наш художник. Вчера вы были не в меру любезны, и поэтому сейчас вам придется совершить непредусмотренную прогулку. Возьмите в лаборатории эту пресловутую пуговицу и возвратите ее лично Хари, извинитесь перед ним за вчерашний случай и предупредите, что похороны его дяди состоятся не сегодня, а завтра в десять часов утра. А вот это письмо, — он взял со стола заклеенный конверт, — будьте добры, передайте лично полковнику Манову. Ну а потом до пяти вечера вы свободны и можете использовать это время по своему усмотрению. В пять же часов десять минут мы встретимся с вами у входа в Зоологический сад. Запомнили?
Лейтенант ушел.
Аввакум постоял немного у стеклянной двери, задумчиво наблюдая за снежинками. Затем развел в камине большой огонь, набил табаком трубку, вытащил рукопись об античных памятниках и мозаиках и принялся работать.
В полдень Аввакум отправился в Русский клуб обедать. Потом зашел в Академию наук и два часа просидел в библиотеке. Ровно в пять часов десять минут он встретился у входа в Зоологический сад с лейтенантом Петровым.
Пожав друг другу руки, они шли некоторое время молча. Падал густой пушистый снег.
— Лейтенант, — тихо сказал Аввакум, — возьмите пять машин с радиопередатчиками и поставьте их у входа в Городской музыкальный театр через десять минут после начала спектакля. А сейчас ступайте в кассу театра и возьмите два билета — их заказал для меня секретарь академии. Один билет оставьте себе, а другой передадите мне за две минуты до начала представления. Запомнили?
Лейтенант кивнул.
— И еще, — продолжал Аввакум. — Возьмите пятерых сотрудников. Они должны будут находиться в машинах. Снабдите их фотоаппаратами и журналистскими удостоверениями. После начала второго действия они должны войти в зрительный зал… Все.
Аввакум помахал ему рукой и неторопливо пошел в парк.
Нежный Дезире пал на колени перед Спящей красавицей и смиренно, с благоговением и беспредельной любовью коснулся губами ее уст.
В этот миг музыка возвестила приход весны.
Спящая красавица пробудилась. Пробудилось от долгого сна и сонное царство короля Флорестана.
В антракте Аввакум предупредил лейтенанта:
— Пусть ваши люди зорко следят за первым рядом. Там трое сидят с букетами. Надо запомнить, у кого какие цветы. По окончании спектакля пусть машины едут следом за ними и поддерживают непрерывную связь с вами. Вы же до особого распоряжения будете двигаться следом за мною.
Затем он передал записку Прекрасной фее:
«Хари сожалеет, что не может проводить вас домой, у него очень важное и неотложное дело. Он попросил меня выполнить эту миссию. Я буду ждать у вашей уборной».
После этого он поспешил в зал.
Спящая красавица и нежный Дезире исполняют солнечный гимн всепобеждающей любви. Крылатые цветы, добрые феи, очарованные зрелищем, радостно приветствуют их. Все счастливы. Спящая красавица и Дезире темпераментно танцуют свадебный танец.
Такси подъехало очень кстати — они как раз выходили из театра. Аввакум махнул рукой, и машина остановилась.
По дороге Аввакум говорил о том, как замечательно она сегодня танцевала и что он возненавидел этого Дезире, а когда тот поцеловал ее, у него было непреодолимое желание свернуть ему шею.
Эти слова рассмешили Прекрасную фею, и, положив на его руку свою, она слегка пожала ее. Когда машина подъехала к дому, она попросила его взять цветы и донести их до двери ее квартиры — у нее озябли руки и сама она не в состоянии нести три букета. Аввакум поспешил ответить, что он с удовольствием выполнит ее просьбу. При этом он рассчитался с шофером и отпустил такси. Хотя она просила Аввакума только донести цветы до двери, ее нисколько не удивило, что он отпустил шофера.
Может быть, она не обратила на это внимания?
В то время когда она, роясь в своей сумочке, искала ключ от квартиры, Аввакум воскликнул:
— Какую же я сделал глупость! Отпустил такси! Но у меня было такое чувство, будто я приехал домой.
— Да, досадно, — сказала Прекрасная фея. — Но это дело поправимое, у меня есть телефон. Позвоним на стоянку и вызовем другое.
— Благодарю, — кивнул Аввакум.
В доме было тепло, уютно, пахло духами. Кровать была застлана золотистым покрывалом.
— Давайте цветы сюда. — Мария распахнула дверь ванной комнаты.
Аввакум положил букеты на умывальник и спросил!
— Что вы с ними делаете, с этими цветами?
— Ничего, — ответила Прекрасная фея, снимая пальто. — Ничего, — повторила она. — Я к ним равнодушна и берегу их для Хари — он их потом складывает по-своему и рисует натюрморты. Однажды я выбросила один букет, и Хари был очень огорчен.
Она подошла к зеркалу и стала поправлять прическу.
— Так по какому номеру вызывать такси? — озабоченно спросил Аввакум.
— Погодите, — улыбнулась Прекрасная фея. — Сейчас я вам скажу. Присядьте.
Она ушла в ванную и вскоре вернулась одетая в пестрое японское кимоно. Подойдя к нему, она распахнула кимоно, и перед глазами Аввакума блеснула ее юная упругая грудь.
— Вот и номер, — звонко рассмеялась она. — Ты в состоянии прочесть? — С этими словами она обняла его за шею.
Это было прекрасно, ошеломляюще. Пока он снимал с нее кимоно, она ерошила его волосы. «Курносая официантка и та не способна на такое бесстыдство», — подумал Аввакум.
Она продолжала лежать на измятом золотистом покрывале, а у Аввакума было такое чувство, будто что-то измялось в его душе. Что-то золотистое и очень красивое. «Это Прекрасная фея», — подумал он и грустно улыбнулся.
— Послушай, — сказал Аввакум, — у меня в пальто бутылка чудесного вина. Давай разопьем его за успех Спящей красавицы.
— Бокалы в ванной комнате, — тихо сказала Мария.
Дальше эта история развивалась так.
Прекрасная фея залпом выпила свое вино и уже через пять минут спала глубоким сном — выпитые с вином капли, которые Аввакум влил в ее бокал, подействовали очень быстро. После этого он вошел в ванную, стал рыться в цветах и в букете из красных гвоздик нашел то, что искал. Фотопленка была искусно намотана на зеленые стебли. Он оставил пленку на месте и придал букетам прежний вид.
Затем он вошел в комнату и надел пальто. Прекрасная фея крепко спала и даже чуть похрапывала.
Сев в машину рядом с лейтенантом, Аввакум спросил:
— Кто из троих бросил букет гвоздик?
— Представьте себе, — сказал лейтенант, — это сделал шофер, который сшиб нашего, шифровальщика. Он бросил на сцену букет красных гвоздик.
Аввакум задумался. Неприятное чувство в душе не оставляло его ни на минуту.
— Немедленно его арестовать, — сказал Аввакум. — Сообщите полковнику Манову, что он может прекратить свою сердечную беседу с Хари и отпустить его с миром. Незаметно оцепите этот дом. Хари придет сюда, но долго наверху не задержится. Как только он выйдет из квартиры, тотчас арестуйте его и наденьте наручники. — Он усмехнулся в темноте и добавил: — Все. — И вышел из машины.
Аввакум медленно шел в направлении улицы Настурции.
В ночной тишине мягко падал густой пушистый снег.
Мне были нужны некоторые подробности для этого рассказа, и я спросил у Аввакума:
— А как ты узнал, что убийца — Хари? Как ты разгадал подлинный смысл шифрограммы? И какую роль играла во всей этой истории Прекрасная фея?
И Аввакум рассказал мне следующее:
— Когда я раздумывал в ту ночь, что известно мне и чего не знают полковник и лейтенант, то пришел к заключению, что речь может идти только о Хари и о Прекрасной фее. Тогда я вспомнил о той пуговице, которую Хари потерял в комнате профессора. Хари утверждал, что он потерял пуговицу вчера, и я спросил себя: «Постой-ка, зачем ему надо было подчеркивать, что это было вчера? В моей кинокамере была пленка, и я мог тотчас же проверить, действительно ли это было вчера. Я несколько раз прокрутил фильм. На снимках, которые были сделаны в тот день утром, у Хари еще были все пуговицы. А на последнем снимке одной уже не было. Я взял топорик и пошел на то место, куда была послана пуля. Разрыл в этом месте землю и на глубине примерно десяти сантиметров нашел блестящую заостренную пулю. Затем я вошел в дом профессора и осмотрел стены в его кабинете. Напротив двери, возле окна, я увидел электрическую розетку. Тут же стоял шезлонг, а около шезлонга — маленький столик. В этом уголке профессор иногда отдыхал в летние дни. Но шезлонг стоял как-то необычно по отношению к столику. Очевидно, он был кем-то передвинут, чтобы можно было что-то взять. Ты догадываешься, о чем идет речь? Хари входит в комнату дяди и стреляет ему в грудь, затем оборачивается и стреляет в окно, целясь в какую-то точку вблизи растущей напротив сосны. Потом вырывает тот листок из профессорской тетради с уже расшифрованной радиограммой, но в этот момент агонизирующий человек хватает его за полу. Хари отшатывается в ужасе, и пуговица его пиджака, зацепившись за ручку арифмометра, падает под кресло. То ли Хари не заметил этого в тот момент, то ли заметил, но был слишком напуган и растеряй, чтобы из-за такого пустяка терять время на поиски, да еще под бьющимся в предсмертных конвульсиях телом родного дяди. Все-таки его нельзя считать закоренелым убийцей, верно?
Пуговица падает на пол, храня на себе след пальцев профессора. Хари подбегает к шезлонгу. Там он заранее спрятал портативный магнитофон, на ленту которого предварительно записал типичную для профессора реплику: «Тише, не шумите!» Он включает магнитофон и бегом спускается по лестнице. Когда нас троих повар вернул обратно, Хари, воспользовавшись удобным моментом, снова спрятал магнитофон…
Покончим с Хари. Он был завербован иностранной разведкой в Вене, куда его посылали в связи с какой-то выставкой. Там он играл в карты и проиграл огромную сумму. «Доброжелатели» предложили ему деньги за «мелкие услуги», и он их принял. Но, попав однажды в ловушку, он уже не смог из нее выбраться. Его шпионская деятельность абсолютно лишена какой-либо идейной почвы. Он становится агентом «Гермеса». Летом он получает от него задание ликвидировать профессора, но медлит — то ли в силу своей мягкотелости, то ли потому, что не представляется удобного случая.
Тебя интересует повар. Он к этой истории не имеет никакого касательства. Просто, пользуясь старыми связями с моряками, он иногда понемногу спекулировал иностранной валютой.
Шофер — это главный агент «Гермеса». В сущности, он никакой не шофер, а дорожный инспектор в Смолянском округе. Старый маскирующийся враг народной власти. Это он в темную ночь на двадцать седьмое ноября снимал оборонительный объект «Момчил-2».
Тебе может показаться, что Прекрасная фея — это связующее звено между Хари и шофером? Что она тоже агент «Гермеса»? Ничего подобного. Прекрасная фея, сама того не подозревая, играла роль почтового ящика. Хари и шофер не знают друг друга, но каждый из них знаком с Прекрасной феей: для Хари она — невеста, для шофера — балерина городского театра. Во время спектаклей шофер подносил балерине букеты цветов, куда искусно прятал свои микропленки. Так предложил делать «Гермес», а от Хари требовалось, чтобы он забирал эти букеты у Прекрасной феи якобы для натюрмортов.
И наконец, о радиограмме.
После того как я установил, что убийца профессора — Хари, для меня не представляло никакого труда вспомнить, что он живет на Витошской улице. Аврора — это имя Спящей красавицы. Эту роль в балете исполняет Мария. В своей радиограмме «Гермес» требует, чтобы шофер передал снимки объекта «Момчил-2» Авроре, то есть Спящей красавице, с букетом цветов. Но когда? Естественно, во время первого представления «Спящей красавицы», после получения радиограммы.
Что же тут сложного?
Я тоже думаю, что ничего сложного во всем этом нет.
Куда труднее, например, разгадать чувства Балабаницы или объявить шах таким нахалам, как тот зубной врач, о котором я вспоминал в начале этого рассказа!
Ох, когда-нибудь он узнает, чего стоят мои ветеринарные клещи!
Я непременно начну охотиться на волков. Как только принесу синеокой учительнице десяток волчьих шкур, она, разумеется, навсегда выкинет из головы трусливого и жалкого зубного врача.
Верно ведь?