К утру, когда приближается пора вставать, сон редок, как изношенное полотно. Все сквозь него видно и слышно. Вот, чуть скрипнув своей дверью, прошла в кухню Нюра. Она работает маляром, с утра влезает в заляпанную краской спецовку и не терпит, когда ее в этой одежде застают на кухне. Нюра старается не шуметь. Ксения сворачивается бубликом и силится еще немного побыть в бездумном оцепенении. Но в ванной отфыркивается Гриша. Доносится рассудительный и уверенный голосок его жены Тонечки:
— Нет, так не будет. Не мечтай. На дорогу два рубля — пожалуйста. На обед пятерку — дам. А чтоб каждый день по маленькой, это совсем ни к чему. В субботу — другое дело. В субботу я сама куплю и четвертиночку, и пивка, как положено…
Теперь уже все. Надо вставать. Вадим ушел в булочную и не притворил за собой дверь, чтоб она не скрипнула и не разбудила Ксюшу. Из-за этого каждое слово соседей слышно в комнате.
Всегда так. Самые лучшие намерения — и все наоборот.
Ксения Петровна проворно и привычно, еще ни о чем не вспоминая, не позволяя себе вспоминать, заложила одеяла и подушки в большие чехлы. Широкая квадратная тахта, заменяющая кровать, сразу стала аккуратной и гладкой.
— Шурик, подымайся.
— Мама, а у тебя сегодня суточное дежурство?
Он отлично знал это, спросил, только чтобы оттянуть время.
— Вставай, вставай!
Шурик нехотя вылез из своей детской кроватки, которая давно уже ему коротка.
«Купила бы наконец у Вадима «сидящую», — привычно подумала Ксения и вдруг вспомнила все и быстро прикрыла рукой глаза.
— Мама, у тебя зубы болят?
— Иди, иди, опоздаешь…
Шлепая тапочками со стоптанными задниками, Шурик выбежал в коридор.
Ксения Петровна отдернула шторы. Синий туман осеннего утра стоял за окном. А на столе в плетеной корзине возвышались белые гвоздики и колыхалась воздушная травка.
Цветы доставили вчера к вечеру. Рассыльный из магазина позвонил один раз, ему открыла Нюра. Она крикнула в дверь: «Вадим Митрич, это вас», и Вадим принес в комнату букет. Ксения не успела бы ничего придумать. Вадим сам все объяснил. Он вынул бледно-сиреневую записку с одним словом: «Благодарю» — и засмеялся:
— Тонкий пациент пошел, благородный, даже фамилии своей не подписал! Вот это я понимаю!
Не будь в комнате Шурика, Ксения сказала бы мужу все. На этом разрушилась бы их семья, их дом. Но за столом сидел Шурик и тоже смеялся.
Ксения крикнула:
— Хватит, ну хватит вам наконец!..
Она ушла на кухню. Там Тонечка учила своего мужа чистить селедку:
— С головы, с головы поддевай шкурку. А я не для того маникюр делаю, чтоб тебе селедку чистить. Захотелось селедочки — сам и приготовь.
Она победно косилась в сторону Ксении — ждала ее одобрения.
— Ну и что ж, и почищу, — гудел Гриша, терзая селедку большими крепкими руками.
В ванной Нюра купала дочку.
— Ксения Петровна, тебе руки помыть? Ничего, заходи…
Ксения вышла на лестничную клетку. Там было тихо.
За ней прибежал Шурик:
— Ты чего здесь стоишь? Мы чаю хотим.
— Мусор я выносила, понятно? — рассердилась Ксения.
Нужно было подумать о том, что же теперь делать, а она не могла сосредоточиться. Казалось, непрерывные домашние дела не дают ей ни минуты покоя, но она сама хваталась за всякое дело, чтоб не оставаться наедине с собой.
…И вот снова наступило утро.
Вадим принес хлеб, побежал на кухню ставить чайник. Он старался помогать Ксении по хозяйству, особенно с тех пор, как занялся скульптурой.
Ему пришлось оставить работу, Ксения сама настояла на этом. Ведь стоило Вадиму взять в руки кусочек хлебного мякиша, конфетную бумажку или просто деревянную чурку, как на свет появлялись забавные человечки, зверюшки, птицы. Все вокруг кричали: «Талант, талант». А когда Вадим бросил медицину, которую никогда не любил, эти же люди его осудили: «Ну знаете, все же рискованно. В таком возрасте, еще неизвестно, что выйдет…»
Ксения и Вадим сами знали, что рискованно, что жить станет труднее. Они называли это — «наш великий эксперимент».
Но Вадим не должен был чувствовать себя униженным оттого, что семья живет на зарплату Ксении. Он говорил:
— Ксюша, я куплю сигареты, они дешевые…
Он перестал ходить на футбол, не возобновлял подписку на свой любимый спортивный журнал.
Однажды на улице он насильно отвел Ксению от заманчивой витрины: «Ну что ты восторгаешься всякой тряпкой!» А потом жаловался: «Ты же должна понять, я тебе сейчас ничего не могу купить!..»
Расточительный и беспечный, он теперь тщательно записывал, на что истратил деньги. Счета его никогда не сходились. Вадим злился:
— Врач из меня не получился, бухгалтер тоже не получается. Черт знает, на что я годен.
Ему надо было отвечать: «Ты художник».
Тогда он оживлялся:
— Как человеку нужно, чтоб в него верили! Признание и успех могут способного художника превратить в талантливого. Посмотри, как у меня вышел этот наклон головы. Здорово, правда? Чувствуешь?
Надо было видеть, чувствовать, понимать, подбадривать.
И за это жена его разлюбила? А если нет, то что же произошло? Какое же этому найти название и оправдание?
Ксения смахнула пыль, натерла суконкой пол во всей комнате, кроме угла, заставленного работами Вадима. Раньше она не представляла себе, что скульптура такое грязное дело. Хорошо, что теперь Вадим работает в мастерской товарища, иначе хоть из дома беги. И так скульптурами забита вся комната. Шурик на лыжах. Шурик с мячиком. Голова Ксении. Вадим долго добивался: «Должно быть видно, что у тебя волосы светлые, а глаза темные». Ксения считала, что скульптура цвета глаз передать не может. Но вышло хорошо — голова чуть склонилась к плечу, так Ксения всегда слушает собеседника. И волосы рассыпаны по лбу, выбиваются из прически — похоже. Нос, как говорит Вадим, «с минимальной утиностью», — тут он ей польстил. Вырезанная из дерева фигурка так и называется — «Ксюша». И с книгой — тоже Ксения. Это первая скульптура, за которую Вадим, может быть, получит деньги.
Утро шло, как всегда. Все привычные дела делались одно за другим. Два бутерброда Шурику в школу, два себе на работу. Шурику налить стакан молока, себе и Вадиму чай.
К чаю Ксения едва притронулась и ушла за шкаф одеваться.
Вадим шелестел газетой, Шурик ел колбасу, и, конечно, без хлеба. А она выбирала платье, такое платье, чтоб быть в нем красивой и желанной для человека, который еще два дня назад был ей только сослуживцем.
Шурик крикнул:
— Мам, я пошел.
Вадим сказал:
— Я определенно знаю — фигура должна быть больше натуральной величины. Иначе скульптура производит жалкое впечатление. Ты меня слушаешь?
— Слышу.
— Знаешь, Махров заявил: «Женщина с книгой — это слишком обыденно». Я вот до сих пор не пойму, дурак он или подлец. Как ты думаешь?
— Дурак, — повторила Ксения.
— Вот получу деньги, поведу тебя в ресторан.
Она подумала: «У Шурика нет зимнего пальто, сам донашиваешь последний костюм. Вечные фантазии…» И сказала:
— Ну, вот что — котлеты в холодильнике. Картошку подогрей и положи ложку сметаны. Кисель в синем кувшинчике. Придешь и покормишь Шурика.
— Я буду в мастерской.
— Только покорми Шурика.
— Не маленький, сам поест.
— Нет, он маленький. И целый день ребенок не может быть один.
Ксения сама услышала, как неприятно резко прозвучал ее голос. Ей стало стыдно. Ну а если бы Вадим работал по-прежнему, по-настоящему, в больнице, в амбулатории? Как сложно они раньше комбинировали часы своей работы, чтобы отвести Шурика в ясли, в детский сад и привести его домой!
Но ведь теперь Вадим хозяин своего времени и, естественно, должен больше заниматься сыном. Если его не одернуть, он способен сидеть в мастерской целые дни. Даже не вспомнит, что у него есть ребенок, жена.
Вот сейчас она выйдет в своем самом лучшем платье, по-новому причесанная, надушенная, а он ничего этого не заметит.
Вадим сказал:
— Ты сегодня что-то очень возишься, а у меня много работы. Я тебя, пожалуй, не буду ждать.
Обычно они выходили из дома вместе. Если нет, тем лучше.
За Вадимом хлопнула входная дверь. Ксения торопливо приколола к вырезу серого платья две гвоздики и кусочек воздушной травки.
У больничных ворот мимо Ксении Петровны промчалась машина «скорой помощи». Она не успела заметить чья и подумала: «Пусть бы Алексея Андреевича». Ей хотелось немного оттянуть эту встречу. Но по времени еще должна была выезжать бригада ночной смены.
Знакомая асфальтовая дорожка вела Ксению мимо больничных корпусов в глубь двора, к большому крытому гаражу. В гараже стояло много машин — утренние часы обычно спокойные. Табличка на двери указывала: «Подстанция «Скорой помощи».
На вешалке горой висели пальто. Утро — встречаются две смены. Ксения осторожно открыла дверь с надписью «Врачи». В углу комнаты над небольшим столом склонилась и что-то писала Кира Сергеевна, самый молодой врач в коллективе. Кира предостерегающе приложила палец к губам и расширила и без того большие черные глаза:
— Умоляю, тише! Застукают — на политчас заставят идти. А мне стенгазету кончать надо.
— Так ведь политчас завтра.
— Перенесли. Завтра же юбилей Евгении Михайловны. Вот газету выпускаю. Смотрите, Басанин стихи притащил.
Кира неодобрительно наморщила нос.
— Плохие? — спросила Ксения.
— Да нет, стихи как стихи. Вот только одна строчка меня смущает. Послушайте:
Своей подстанции любимой
Отдали Вы немало сил.
Здесь пройден путь неповторимый,
Здесь ум Ваш руки приложил…
Как-то не получается: ум руки приложил. Это можно?
Ксения пожала плечами:
— По-моему, в стихах все можно.
— А какая вы сегодня нарядная! Только ведь до завтра цветы завянут. Вы их сейчас отколите и — в воду.
«Надо же так все забыть, — подумала Ксения, — ведь хотела подарок купить, хоть маленький, но лично от себя. Ах, баба бестолковая…»
Открылось окошко, соединяющее обе комнаты подстанции. Заглянула Евгения Михайловна:
— Товарищи, товарищи! Попрошу на занятия.
Кира испуганно, всем телом, прикрыла стенгазету, как будто Евгения Михайловна могла ее разглядеть. Нельзя было яснее показать, что готовится нечто тайное от заведующей подстанцией. Но заведующая не обратила на это внимания и ничего не заподозрила. Десять лет Ксения проработала под началом Евгении Михайловны и изучила ее целеустремленный характер. Сейчас заведующая не видела ничего, кроме двух врачей, уклоняющихся от политзанятий. Кира вздохнула:
— Влипли. Возьму газету домой, здесь невозможно.
Они едва протиснулись в дверь. Народу в комнату набилось много. Санитары, фельдшеры, водители машин, врачи. Политчас проводил фельдшер Евсеев, молоденький и очень строгий. Перед ним лежала толстая тетрадь, исписанная красивым почерком, и множество газетных вырезок.
Подавая пример молодым, Евгения Михайловна, ее заместительница Прасковья Ивановна и председатель месткома фельдшер Басанин занятия конспектировали.
Ксения посмотрела на щиток. Номер ее бригады стоял на очереди третьим. Раздался звонок. Фельдшер снял трубку и, негромко переспрашивая, стал записывать вызов. Стараясь ступать неслышно, прошел санитар с ящиком. Врач уже застегивал форменную шинель. За стеной зашумела и отъехала машина.
Занятия шли своим чередом. Только фельдшер другой бригады подсел к телефону и передвинул номерки.
— Товарищи, к следующему разу попрошу особенно тщательно подготовиться, — сурово говорил Евсеев. — Занятие будет проводиться совместно с работниками больницы. Желательно, чтобы наша подстанция показала себя с максимально лучшей стороны.
Закивала седой головой Евгения Михайловна. По комнате словно пронесся вздох. Все зашевелились, задвигались.
— Минуточку, — Евсеев поднял руку. — Прошу записать литературу.
— В жизни он не кончит, — с досадой шепнула Кира. — Я смываюсь.
Она протиснулась в дверь, и Ксении открылась вся комната. Доктор Колышев сидел на кушетке у окна. Встретившись с Ксенией взглядом, он высоко взмахнул головой, как бы приветствуя ее, и уж больше не отводил глаз от ее лица.
Ксения несмело подняла руку, будто поправляя волосы. Эти движения ничего не могли раскрыть постороннему. Они были понятны только им двоим. В комнате, переполненной людьми, они могли вот так незаметно переговариваться друг с другом.
В короткой утренней сутолоке, когда одни уходили домой, а другие обосновывались на сутки, Алексей Андреевич просто стоял рядом с Ксенией. Она еще не надела халата, и он видел ее в сером красивом платье, хорошо причесанной. Он это понимает и ценит.
Когда-то они случайно возвращались домой вместе. В автобусе было тесно, вспыхнула перебранка. Растрепанная, красная дама что-то громко кричала. Алексей Андреевич закрыл глаза, лицо его приняло страдальческое выражение. «Бедная, бедная, она ведь совершенно забыла, что она женщина…» Еще тогда Ксения подумала: «Как он прав, мы часто об этом забываем».
Доктор Колышев нередко говорил вещи, которые заставляли задумываться.
Кире в первые дни ее работы он сказал:
— Не волнуйтесь, каждый день будет одно и то же. Вам, по существу, надо знать несколько несложных приемов.
— Ну что вы чепуху говорите? — рассердилась Евгения Михайловна. — Как это одно и то же?
Алексей Андреевич улыбнулся:
— Конечно, люди все разные, сколько людей, столько болезней, и так далее… Но если серьезно говорить о характере нашей работы, то в основном мы сталкиваемся с травмами — ушибами, переломами, с заболеваниями сердечно-сосудистой системы. Затем отравления… Ну, еще ожоги, кровотечения…
Евгения Михайловна не сдавалась:
— Я за сорок лет работы двух одинаковых переломов не встретила.
— А я за сорок лет жизни не видел, чтобы в споре один убедил другого. Через год спросим у Киры Сергеевны.
Доктор Колышев работал на подстанции недавно. Евгения Михайловна с первого дня обошлась с ним сухо. У нее были свои планы на эту штатную единицу.
— Я располагала дать по полставке двум своим врачам. У них семьи, им нужно. Да вот в центре иначе рассудили…
При случае она не забывала заметить:
— Что ж вы с таким, можно сказать, научным багажом и к нам? Вам бы в клинику, в институт какой-нибудь.
Алексей Андреевич мягко отвечал:
— Видите ли, меня устраивает здесь распределение рабочего времени. Все-таки три свободных дня после дежурства.
— Ну, у нас еще и полусуточные дежурства есть.
И Евгения Михайловна неуклонно назначала доктора Колышева на никем не любимые полусуточные дежурства. Несколько раз это совпадало с часами работы Ксении, и тогда они возвращались домой вместе. По дороге он рассказывал ей о своей неудавшейся семье:
— Постепенно выяснилось, что мы видим мир по-разному. У нее одни представления о жизни, у меня другие. Пришлось расстаться. Ребенок остался с матерью. Тут я ничего не мог…
Ксении доктор Колышев нравился. На подстанции о нем говорили: эрудированный врач. Два дня назад она зашла к нему за журналом. И вот теперь все должно перемениться в ее жизни…
Шло обычное рабочее утро. Расходились по домам измятые бессонной ночью люди. На клеенчатых диванах лежали грубошерстные одеяла. Стол, на который опирался пальцами Алексей Андреевич, был заставлен стаканами с недопитым чаем.
А он говорил, чуть наклонившись к Ксении:
— Я очень люблю белые гвоздики. Они и просты и необычны, потому что гвоздике свойственно быть красной.
Радостное, гордое чувство женского могущества ощутила Ксения. Снова захотелось заставить его побледнеть, говорить неслыханные слова и знать, что во всем мире для него она одна. Захотелось засмеяться от прилива жизненных сил, как бывает только в юности.
Сощурив карие глаза, она спросила:
— А апельсины вы любите?
Он быстро ответил:
— Люблю.
— А золотых рыбок? — И добавила почти беззвучно: — А меня?
Он поднес ладонь к глазам.
— Алексей Андреевич, что же это у нас получается? — Евгения Михайловна всегда говорила громко. — Вы поменялись с доктором Кругляковым дежурством, а у меня никаких данных об этом нет.
Он ответил терпеливо:
— Но нам разрешено было поменяться, Евгения Михайловна.
— Я-то разрешила, но ведь на все порядок есть. Вот вы сейчас и напишите, пожалуйста, чтоб у меня основание было.
Она положила на стол маленький квадратик бумаги.
Раздались три звонка — вызов с врачом. Ксения Петровна кинулась к шкафу за халатом. Беретик она натянула, не глядя в зеркало, смяла всю прическу. Шинель схватила в охапку. Санитар Сема Яновский тащил ящик с медикаментами. Одеваясь на ходу, промчался фельдшер Володя Буйко.
— Ну, что там у нас? — спросила Ксения, когда машина уже тронулась.
— Отравление аминазином, — ответил Володя, помахивая бумажкой вызова, на которой еще не просохли чернила.
Машина «скорой помощи» идет на желтый свет, обгоняет там, где это не положено, и вообще позволяет себе некоторые нарушения правил. Работники ГАИ только глядят вслед и вздыхают. Но предоставление этих вольностей и привилегий предполагает водителей самой высокой квалификации.
Лаврентьев, водитель бригады Ксении Петровны, неразговорчив и нелюбопытен. Он никогда и не оглянется на больного, которого везет.
Ездить с Лаврентьевым уютно и покойно. Он умеет мягко обходить выбоины и неровности дороги. С ним хорошо перевозить сердечников, больных с тяжелыми ранениями, с кровотечением.
Ксения соображала:
«Аминазин… Это препарат, регулирующий кровяное давление при высокой нервной возбудимости, при психических заболеваниях. Верно, переборщили дозировку. Вряд ли что-нибудь серьезное».
Машина остановилась у многоэтажного дома, выложенного светлой плиткой.
Освещенные чуть затуманенным солнцем поздней осени, пестро блестели витрины молочной, на тротуаре прыгали ребятишки, по-утреннему торопились женщины, нагруженные хозяйственными сумками и бидончиками. Почти все прохожие приостанавливались и смотрели на машину, отмеченную красным крестом. Дети перестали играть и тоже смотрели.
Ксения Петровна, Сема и Володя гуськом проскочили в тяжелую входную дверь. Навстречу им по лестнице сбегала старушка в старом ватнике и клетчатом платке.
— К нам, к нам, на четвертый этаж… Господи… мальчик-то такой хороший, отличник, Владик, господи…
— А что, лифт не работает? — спросил Володя.
— Почему это не работает? — сердито вскинулась лифтерша. — Только четверых он не возьмет.
— Вы езжайте, езжайте, — заторопилась старушка. — Двадцать седьмая квартира. Я сейчас следом добегу.
Она кинулась вверх по лестнице, все повторяя:
— Мальчик-то какой, тихий, послушный…
— Мальчик-то хороший, — сказала лифтерша, — про мальчика я ничего не скажу.
Лифт пополз вверх.
Дверь двадцать седьмой квартиры была открыта. Ксения пробежала длинную прихожую. Из какой-то комнаты вышла женщина и молча указала на дверь напротив.
Больной лежал на диване, укрытый с головой ватным одеялом, и не шевельнулся, когда Ксения подняла одеяло и повернула его лицо к свету.
Весь он был податливо вялый, руки надламывались, точно бескостные. Пульс был слабый. Ксения похлопала мальчика по щекам:
— Владик, Владик, ты меня слышишь?
Он чуть простонал, не открывая глаз.
— Володя, измерьте давление. Воды теплой побольше!
Она быстро собрала шприц, надломила ампулу. Мать, полная женщина, стояла рядом.
— Вот несчастье, вот наказание… — твердила она, судорожно вбирая воздух и часто моргая круглыми, как черные бусы, глазами.
— Что он принял? Сколько?
— Он такой своенравный, непослушный…
— Господи, отличник! — тихо плакала подоспевшая бабушка. Она протянула старые худые руки к Ксении: — Жить-то он будет, доктор? Что же делать-то? Что делать?
— Воду согрейте. Чуть теплее парного молока.
— Мама, — распорядилась женщина, — нагрейте воду. А вас сюда попрошу, доктор, на минуточку.
В соседней комнате было пестро от вышивок. По стенам висели дорожки, расшитые яркими цветами. На диване симметрично расположились пышные подушки. Над кроватью — исполненный крестиком ковер изображал льва на фоне зеленых гор и деревьев.
— Ведь одет, обут, питание хорошее. Сами видите — уют у нас, телевизор, все условия создали… — Она хватала себя за щеки, за губы. Пальцы ее дрожали.
Ксения Петровна рассматривала аптекарскую коробочку.
— Это я для брата заказывала. У меня брат под Москвой живет. Принесла и нарочно сказала: это, мол, яд. Для мамаши больше, она, знаете, по-стариковски всякое лекарство принимает. Я и предупредила — это яд. Не трогайте. А утром он спит и спит. И завтракать не стал. Мы с ним вечером немного поспорили, но разве я думала? А потом, как осенило меня, — кинулась, а в коробке пусто.
В комнату заглянула старуха:
— Любочка, у соседки чайник вскипел. Можно у нее взять?
Ксения побежала в кухню. По ее просьбе соседка торопливо сняла с полки большую эмалированную кастрюлю:
— Берите, берите!
Пока Ксения разбавляла воду, соседка все говорила, не обращая внимания на бабушку Владика, которая судорожно хваталась то за чайник, то за кастрюлю.
— Вот она, дисциплина-то, до чего довела. Мальчишка и не зашуми, и не заговори, и товарища не позови…
— Что уж это вы, — слабо отбивалась бабушка.
— Мать целые дни за иголкой крестики считает, а у отца один разговор: подай дневник, нет ли, упаси бог, троечки. А к людям прислониться боятся.
С кастрюлей в руках Ксения побежала в комнату.
Трудно было понять, сознает ли что-нибудь Владик. Его посадили на стул, и он расслабленно поник всем телом, но послушно приоткрыл рот и застонал, когда Ксения ввела желудочный зонд.
— С вечера накрылся с головой одеялом и хрумтит. Я-то, грешница, вообразила, не поужинавши лег, так, верно, сухарика взял. Ну и хорошо, думаю. А он это лекарство глотал. Ах, горе, грех какой!
Времени прошло много. Аминазин, конечно, уже всосался. Володя, наливая в воронку кружку за кружкой, сказал вполголоса:
— Чистая совсем, Ксения Петровна.
Промывание все же оказало некоторое действие. Владик задвигался на стуле и порывался вытянуть зонд.
Ксения Петровна еще раз выслушала сердце и выпрямилась:
— Одевайте его.
Мать Владика все стояла в дверях, комкая в руках платок и шевеля губами.
— Мы увезем мальчика в больницу. Через час можете приехать справиться.
— Ох, пожалуйста, доктор! Я сама хотела просить.
— Что же у вас все-таки вышло? Из-за чего это он?
— Ну, просто со зла! Является вчера из школы и вдруг объявляет: ко мне завтра три человека товарищей придут. Стенгазету, что ли, какую-то делать. Ну, вы подумайте: три посторонних человека ввалятся в квартиру. Ведь это какое беспокойство. Мальчишки, они ни с чем не считаются. А я, говорю, разрешила тебе их позвать? Они, говорит, меня не спрашивались. Знают, что у нас квартира большая. Ну, говорю, они не спрашивались, а я их не звала. Незваным гостям от ворот будет поворот. Так, поверите, он аж зубами заскрипел.
— А отец тоже не разрешил? — спросила Ксения.
— Что вы! Муж на работе. Его это наше домашнее не касается.
Владик уже пришел в себя. Он порозовел, пульс был еще слабый, но хорошего наполнения. Мальчик не открывал глаз, но Ксения знала, что это не от слабости, а от стыда, от невозможности видеть заплаканную бабушку, смятую постель, таз с грязной водой, взволнованные лица соседей.
Больного уже укладывали на носилки, когда приехал отец Владика. Ксения совершенно о нем не думала, но где-то в подсознании глава этой семьи представлялся ей обрюзглым толстяком. В комнату быстрым шагом вошел высокий красивый человек. Он казался очень молодым от худобы, подтянутости, оттого, что у него были чистые голубые глаза и крепкая линия рта.
Он пытался скрыть свою растерянность и волнение, хотел расстегнуть пальто, но, увидев носилки, ухватился рукой за спинку стула.
Ксения сказала:
— Не тревожьтесь. Мальчик вне опасности. Но увезти его мы должны.
— Это правда, что он… Что он это нарочно?
Не дождавшись ответа, отец Владика кинулся к носилкам:
— Что же ты это, а? Учудил такое… Как же ты это?
У Владика бились и дрожали сомкнутые веки. Торопясь за носилками, отец растерянно спрашивал у Ксении:
— Из-за чего же это, а?
Ксения сказала ему:
— Вы, вероятно, мало общались с сыном.
— Мало? — он удивился. — Нет, как же, я следил… За учебой следил…
Нести Владика было легко. Ребята торопились. Ксения крикнула: «Володя, следите, чтоб голова была выше».
После первого потрясения к отцу Владика стало приходить сознание того, что произошло. Он неотрывно смотрел на угловатые очертания мальчишеского тела на носилках.
— Понять нельзя! Ведь я стадион сейчас строю — огромный, для них же, для молодых. А собственный сын… Чего ему не хватало?
Ксения вкратце передала разговор с матерью Владика.
— Не ожидал от Любы, — сказал он. — Люба женщина добрая.
«Ну конечно, знаешь ты ее!» — подумала Ксения, вспомнив навечно испуганное лицо бабушки и темные бусинки глаз матери Владика.
У подъезда толпились любопытные. Ксения знала, как это мучительно для больного и его близких. Она пошла рядом с носилками, как бы загораживая мальчика. Отец шел с ней вместе, а в проеме дверей стояла закутанная в белый платок мать. Она спустилась на лифте и смотрела издали, как увозили сына.
— Владька! — вдруг громко крикнул мальчишеский голос.
Трое подростков очутились возле носилок.
Владик порывисто дернулся, будто хотел укрыться от всех.
Ксения сказала громко:
— Владик отравился консервами. Через несколько дней он встанет.
Носилки задвинули в машину.
На тротуаре остались трое мальчиков и мужчина.
— Рыбными консервами? — деловито осведомился один мальчик.
Отец Владика вздрогнул. Трое товарищей его сына стояли перед ним. У ребят были строго озабоченные лица.
— Вы учитесь с Владиком? Одноклассники?
Один кивнул. Другой спросил:
— Может, надо что-нибудь сделать? Может, в больницу съездим?
Третий мальчик сказал:
— А он бумагу для газеты обещал. Большой лист.
— Это мою, чертежную, — сказал отец, — я дам.
Они постояли еще немного. Мужчина обхватил ребят за плечи:
— Вы к нам шли, так пойдемте.
Владикина мать наставляла лифтершу:
— Так всем и говори. Рыбные консервы. Своими ведь ушами слышала, что докторша сказала.
Лифтерша молчала. Взглянув на подошедших, сердито сказала:
— Всех лифт не заберет.
Отец Владика прошел мимо жены.
— Нас четверых заберет, — сказал он, — мы не тяжелые. — И пропустил трех мальчишек в кабину.
…Когда машина отъехала, Ксения спросила:
— Что тебя толкнуло на это, Владик?
Он крепче зажмурился.
— Тут твоих домашних нет. Скажи мне все откровенно.
Мальчик судорожно глотнул. Его молчание было тяжелым и горьким. Нужно, чтоб он заговорил.
— Разве так уж тебе плохо жить?
— Стыдно, — вдруг хрипло сказал Владик, — товарищей стыдно! — Он впервые открыл голубые глаза, которые казались особенно светлыми от густых ресниц.
Ксения погладила его спутанные волосы:
— Ты еще только жить начинаешь… Человек должен быть стойким. Мало ли что в семье случается…
Она держала его за руки. Большие руки подростка, еще тонкие в запястье, с круглыми ногтями.
— Я умру? — он тревожно посмотрел на Ксению.
— Нет, теперь не умрешь. А близко к тому было.
Сема, сидевший в головах у больного, рассмеялся:
— Если хочешь знать, ты, как вареная макарона, валился, пока мы тебя откачали.
Владик снова закрыл глаза и нахмурился.
Когда машина, въехав в больничный двор, остановилась у приемного покоя, мальчик тронул руку Ксении и сказал, не открывая глаз:
— Спасибо вам. — И добавил совсем по-детски: — Я больше не буду… — Но тут же стиснул зубы и натянул на голову край одеяла.
На подстанции стало светло и уютно. Санитарка Любаша прошлась по всей комнате тряпочками — где сухой, где мокрой. Блестела светленькая клеенка на столе, блестели перемытые кипятком стаканы и кружки. Солнце широкими полосами стояло в комнате, и казалось, что это от него такой сухой, теплый воздух.
Алексей Андреевич за столом просматривал газету. Один в комнате. И хорошо. Ведь еще ничего не сказано, не решено. Он поможет. Он поймет, как ей трудно, и не потребует немедленных решений. Он многое возьмет на себя — такой уверенный, спокойный, твердый.
Ведь они теперь родные…
Нет! Это слово все разбило, Алексей Андреевич не был родным. Родным по-прежнему оставался Вадим, знакомый от пальцев на ногах до двойной макушки. Его Ксения ощущала как самое себя. Боль Вадима была ее болью, его жажда — ее жаждой. Для ее счастья надо было знать, что он здоров, сыт, что у него заштопаны носки.
Алексей Андреевич не был родным. Его даже в мыслях нельзя было назвать: Алеша, Лешенька… Когда в тот вечер, на улице, он взял ее под руку, Ксения от волнения не могла говорить.
И сейчас она не могла заговорить первая. Скованная его прищуренным, улыбающимся взглядом, Ксения позвонила в центр, продиктовала отчет о посещении, раскрыла журнал, чтобы сделать очередную запись.
Чуть покачивая стул, Алексей Андреевич нараспев читал:
Как-то в комнате буднично скромной
Побывала лазурная птица…
Она не сразу поняла, что это стихи и что эти стихи имеют отношение к ней. Отвлеченные слова вдруг приобрели скрытый смысл, и это тоже было только для двоих, хотя сейчас Ксения ждала других, более простых, что-то определяющих слов. Но в комнату ввалился доктор Самойлов, которого все называли просто Юрочкой. Растрепанный, небритый, с красными глазами, он тотчас начал жаловаться:
— Видели, какую гадость мне этот сукин сын Карцев подстроил? Тебе, говорит, всего двадцать минут до конца дежурства осталось, так поезжай, говорит, на этот вызов, там, говорит, пустяк. Ну я, дурак, согласился. И ведь не моя очередь была…
С той поры я шальной и бессонный,
Шелест крыльев мне мнится и снится… —
продолжал Алексей Андреевич.
— Бросьте, пожалуйста, — вдруг рассердился Юрочка, — будешь бессонный! Вы себя поставьте на мое место — приезжаем, а там чистейший инфаркт. Дядька на сто двадцать кило. «Неотложка» тык-мык — и увильнула. Думал, отдаст концы, честное слово! Насилу отстояли. — Он схватил трубку городского телефона и стал набирать номер. — А стишки эти бессмысленные. Если человеку не спится, то ему и сниться ничего не может. — И, пригнувшись, закричал в трубку: — Людмила Ивановна? Ну, как у вас? Ничего, теперь пойдет на лад. Теперь каждый час на нас работает. Курить не давайте. Есть тоже не давайте… Ну, теперь у вас без меня врачей хватает. Ну хорошо, я тоже загляну… загляну. Попозже.
Над простым, доверчивым Юрочкой частенько подшучивали, а Евгения Михайловна стояла за него горой:
— Доктор Самойлов — врач божьей милостью. Такие редки.
— Вы правы, — соглашался Алексей Андреевич. — У Юрочки под руками много всякого. От йода до пенициллина. Он и применяет.
— А другие? — лукаво спрашивала Кира.
— Другие… Другим труднее. Они яснее видят процессы, происходящие в организме, и многое ставят под сомнение. Многое, что до сих пор считалось незыблемым.
Евгения Михайловна поджимала губы:
— Эдак, с сомнениями, можно и о больном забыть.
Прямо к доктору Колышеву это как будто не относилось. Но он отвечал с обезоруживающей мягкостью:
— Неужели вы думаете, что я хуже Юрочки сделаю инъекцию кордиамина?
Евгения Михайловна выводила из этой беседы свое заключение:
— Вот некоторые меня в консерваторы записывают. А того не знают, что от нашей подстанции каждый год врачи и на усовершенствование, и на специализацию, и в республики обмениваться опытом ездят. Уже и личным знакомством злоупотребляю, чтоб только лишнее место для своих вырвать. И от литературы, кажется, не отстаем, и конференцию недавно провели. А экспериментировать нам, прямо скажу, некогда. У нас счет идет на минуты!
И спокойно-спокойно отвечал Алексей Андреевич:
— Если хотите знать мое мнение, Кира Сергеевна, мыслящему врачу всегда труднее. Где мысль — там сомнение. Лечить надо, как Юрочка, — быстро и уверенно.
Сейчас Юрочка никак не мог решиться уйти домой. А ведь именно в эти тихие утренние минуты все, как нарочно, сошлось так, чтоб они могли поговорить. Ксения с острой неприязнью следила, как доктор Самойлов томительно долго звонил в центр, делал запись в журнале, а потом просто сидел, моргая воспаленными веками, и огорчался:
— Целый день потерян. Нет, я все-таки считаю, что это безобразие. В самом конце смены…
Алексей Андреевич посмеивался:
— Сочувствую, Юрий Иванович. Нет, мы стараемся обеспечить себе после работы более приятные события. Не правда ли, Ксения Петровна?
Ксения подумала: «О чем он говорит? Неужели о том, что было? Вот так, при Юрочке, улыбаясь?»
Она ни одним движением не ответила ему ни на улыбку, ни на слова.
Юрочка лениво пошел к вешалке за своим пальто. И тогда, может быть встревоженный неподвижностью Ксении, Алексей Андреевич, перегнувшись через стол, тихо спросил:
— А когда мы повторим тот волшебный вечер?
В ту же секунду прозвучали звонки вызова. Доктор Колышев быстро поднялся. Лицо его стало строгим и сосредоточенным. Он застегнулся на все пуговицы, плотно натянул фуражку. Ему очень шла и черная шинель, и эта фуражка — форма работников «скорой помощи». Когда-то давно Ксения сказала ему об этом, и он ответил:
— Я мужчина, и мне к лицу всякая форма. Вас она портит именно потому, что вы настоящая женщина.
Как могут тревожить слова!
Солнце соскользнуло к другому окну и падало теперь косыми желтыми лучами. Из маленькой прихожей, где помещались газовая плита и фарфоровая раковина, доносился плеск воды. Это умывалась приехавшая с вызова Евгения Михайловна. Через минуту она внесла кипящий чайник и собралась завтракать.
У всех врачей на подстанции имелось свое маленькое хозяйство — чашка, ложка, тарелка. А у Евгении Михайловны, которая проводила на работе почти половину жизни, образовался небольшой филиал домашнего очага. Она достала из тумбочки крохотный заварной чайник, салфетку, чай в жестяной коробочке. В маленьких пакетах и кулечках у нее всегда имелись запасы мармелада, пастилы и печенья. Любители выявить в человеке уязвимое место утверждали, что Евгения Михайловна сладкоежка, хотя в еде она была непривередлива и невозмутимо съедала любой обед, доставляемый санитаркой с соседней фабрики-кухни.
— Ксенечка, а вы завтракали? А то садитесь.
В комнате, кроме них двоих, никого не было, и потому Евгения Михайловна позволила себе назвать врача уменьшительным именем.
Есть Ксении не хотелось, да и на очереди она была сейчас, все равно чашки чая не допьешь. Но Евгения Михайловна налила ей чашку и передвинула на середину стола кружочки колбасы и печенье в бумажной салфетке.
Она была такая же, как всегда, с аккуратными волнами стриженых седых волос, в обычном шерстяном платье под белым халатом. Почти ничего в ней не переменилось с тех пор, как ее впервые увидела Ксения. Только тогда еще был жив муж Евгении Михайловны, и, бывало, она с работы торопилась домой:
— Я Антону Георгиевичу своему кушать еще не варила…
На праздники она приглашала к себе гостей. После бутылки сладкого вина, распитой с гостями, Антон Георгиевич пел, аккомпанируя себе на гитаре:
Как цветок голубой среди снежной зимы
Я увидел твою красоту… —
и при этом неотрывно смотрел на жену.
Умер он скоропостижно, когда Евгения Михайловна была на дежурстве. Ночью почувствовал себя плохо, сел за стол, написал: «Женечка», а дальше на бумаге шла волнистая линия. Потом говорили: «Так и не узнать теперь, что он хотел написать», а Евгения Михайловна отвечала:
— Все знаю, каждое словечко…
На похоронах она тихо плакала и, только прощаясь, сказала громко и горько:
— Стольким людям помощь оказала, а тебе, родной, не смогла.
На другой же день она вышла на работу и больше уже никогда не торопилась домой и никого не звала к себе в гости.
Евгения Михайловна пила чай с удовольствием, прихлебывая, отогревая пальцы о стакан. Ксения глядела на ее руки, сухие от частого мытья и протирания спиртом, с коротко обрезанными бледными ногтями.
Знала ли она в своей жизни женскую тревогу, смятение, неуверенность? Все ли в жизни у людей так просто и гладко, как иногда кажется со стороны?
— Ксенечка, хотите билеты в Зал Чайковского — негритянскую певицу послушать? Ах, какой голос прелестный! И сама такая эффектная женщина! Хотя совершенно черная. Я вчера такое удовольствие получила!
С незапамятных времен все крупные театры и концертные залы предоставляли «скорой помощи» билеты. Делалось это на случай каких-либо происшествий, но происшествий почти никогда не случалось, и бесплатные билеты стали своего рода премией. Распределяла их, в порядке общественной нагрузки, Евгения Михайловна. Себя она при этом не забывала. Молодые врачи иногда втихомолку бунтовали.
— В Зал Чайковского или в Консерваторию только тогда и попадешь, когда «сама» дежурит. Да и то вздыхает: «Вы как будто к музыке не привержены. Сходите лучше в Театр Моссовета. Критика вроде положительно высказывалась об этом спектакле», — очень похоже копировал Евгению Михайловну молодой врач Кругляков.
— Одного не учитывает старушка — соблазнять надо не теми пьесами, которые критика хвалит, а теми, которые она ругает…
Конечно, кое-что из подобных высказываний долетало до заведующей, но, обычно щепетильная до мелочности, тут Евгения Михайловна не желала слышать никаких намеков.
Приглашение послушать певицу Ксения отклонила. Невозможно было представить себе возврат прежних спокойных дней с их удовольствиями и развлечениями. Уж очень далека была эта жизнь. Сейчас она готовила себя к трудным переменам, к переменам с болью, с потерями. Это казалось неизбежным. И вдруг опять что-то произошло…
Были сказаны фразы, которые в первые минуты только неприятно задели, а потом стали входить в сердце и сознание, все отравляя.
Ксении хотелось остаться одной. Закрыть дверь и ходить, ходить по большой пустой комнате. Чтобы никуда не надо было спешить. Чтоб никто не вошел и не спросил: «Что с тобой?», «Ты сегодня не в духе?», «Мы разве не будем пить чай?» Ей хотелось вспомнить все связно, понять, откуда возникло стремление к человеку, которого она так мало знала.
Он сказал: «Отныне вся моя жизнь будет служением вам». И Ксения поверила. Так много обещали эти слова. С ними можно было чувствовать себя женщиной каждый день, каждую минуту.
Какие запреты лежали на ней? Верность Вадиму? Чистота? А разве они были ему нужны?
«Высокие материи», — говорил Вадим. Все, что выходило за рамки обычного, повседневного, было «высокие материи».
Подразумевалось само собой, что Вадим ее любит, привычно, спокойно, уверенно. И она должна быть ему женой-другом, женой-товарищем.
Для кого же любовь, во имя которой люди переплывают океаны, умирают и воскресают?
Алексей Андреевич сказал: «Когда вас нет рядом, мне трудно дышать».
И Ксения разрешила себе ни о чем не думать, только слушать и верить.
А если это ошибка? Что тогда будет?
На тумбочке тикали часы-будильник.
Евгения Михайловна позавтракала и сидела задумавшись.
Далеко, «в центре», в приземистом доме с колоннами, на широких пультах ежеминутно вспыхивали маленькие лампочки. «Ноль три» — люди взывали о помощи. Телефонистки торопливо записывали вызовы и направляли их на стол к диспетчеру. А диспетчер звонил по прямому телефону на подстанции. «Ноль три». Кому-то плохо. Кто-то нуждается в скорой помощи.
…Ехать пришлось на станцию метро. «Сердечное», — коротко сказал Володя.
По лестницам и проходам метро они пробежали против течения, рассекая поток людей. Девушка-контролерша предупредительно кинулась показывать дорогу, но Ксения уже бывала в медпункте и уверенно открыла неприметную дверцу.
Медицинская сестра, совсем молоденькая и очень испуганная, быстро зашептала на ухо Ксении. Она перечислила принятые меры языком медицинских учебников: «…Ослабила стягивающую тело одежду…»
Больной лежал с развязанным галстуком, расстегнутой сорочкой. Узкие черные ботинки валялись у кушетки. Он молча, сосредоточенно смотрел перед собой и усилием воли старался дышать глубоко и равномерно, но сбивался, и частое неполное дыхание толчками поднимало его широкую грудь.
Он подождал, пока Ксения проследила пульс, и сказал медленно, экономя каждую частицу своих сил:
— Нитроглицерин принял. Если можно, впрысните…
Он назвал лекарство, ампулу которого Володя уже передавал Ксении Петровне.
— Часто у вас бывают такие приступы? — спросила Ксения, сделав укол.
Больной чуть кивнул:
— Часто. Стенокардия. Куда повезете? — спросил он, отдыхая после каждого слова.
— Подождем, пока вам станет легче. Потом повезем поближе к вашему дому, — Ксения посмотрела карточку, которую заполнила сестра медпункта, — вероятно, в Боткинскую.
Больной закрыл глаза.
Сердце его работало плохо, может быть только чуть лучше, чем раньше. Лицо оставалось землисто-бледным. Перевозить его в таком состоянии было опасно. Ксения сделала еще один укол и присела на кушетку, непрерывно следя за пульсом.
Сестра медпункта, успокоившись, стала наводить порядок — положила на белый табурет ворсистую шляпу, пушистое кашне и пакетик, в суматохе сброшенные на пол. Повесила на вешалку ратиновое пальто.
Теперь, когда было сделано все, что нужно и можно, Ксения разглядела лежавшего перед ней человека. Широкий в кости, еще совсем не старый, сильный мужчина. Жить бы ему очень долго, если бы не изношенные, суженные сосуды, которые подводят к сердцу кровь. И жизни ему отмерено сейчас — год, ну, два-три, если бросит курить, не будет пить, волноваться, радоваться, горевать.
Больной скосил на Ксению глаза и слабо улыбнулся.
— Три войны, — сказал он. — В штатском — это недавно…
Скрипнула дверь, и в комнате, сразу перебив запах лекарств и спирта, запахло духами.
— Ксеночка, — вдруг твердым, громким голосом позвал больной.
Ксения невольно склонилась к нему, но, конечно, он звал не ее.
К кушетке подошла женщина в широкой шубке, в ярком сиреневом платочке.
— Ну вот, Даня, я и успела, — сказала она, улыбаясь. — Что, плохо было, милый?
Он не ответил. Лицо женщины на секунду омрачилось. Потом она снова улыбнулась:
— Теперь все будет в порядке, правда, доктор? — Она обернулась к Ксении и внимательно посмотрела на нее карими раскосыми глазами. — Надо грелки к ногам, верно?
Из клетчатой сумки она вынула две булькающие грелки, привычно обернула их мохнатым полотенцем и приложила к ногам больного. Потом из той же сумки извлекла металлическую коробку со шприцем:
— Я самонадеянно думала, что приеду раньше «скорой помощи».
И она засмеялась. Володя и Сема тоже засмеялись вместе с ней. Улыбнулась и Ксения, хотя для веселья не было никакого повода.
Женщина присела у изголовья больного, пригладила ему волосы, поправила сорочку.
Сестра медпункта шепнула Ксении: «Это я позвонила. Он попросил».
Больной как будто задремал. Женщина сидела неподвижно. Но оттого, что она была тут, всем стало легче. Даже Ксении. В уголке Сема громким шепотом доказывал Володе:
— Артистка она. Я тебе говорю. Я ее видел. Может быть, на самом деле она была артисткой.
Уж очень спокойно было ее лицо у постели мужа. А потом, вызвав Ксению за дверь медпункта, она говорила, сжимая руки и сведя в одну полосу брови:
— Ему очень плохо, доктор. Вы даже не знаете, как ему плохо…
Ксении хотелось ее утешить. Пусть ей станет легче, хоть ненадолго.
— Я все-таки надеюсь на лучшее. Вот сделают кардиограмму…
— Ах, что кардиограмма! — Женщина махнула рукой. — Уж если он мне не смог солгать, смолчал, значит, очень плохо… — Она закрыла глаза и сказала: — Боже мой, неужели конец, всему конец…
На станции метро шумел подошедший поезд. Люди шли, разговаривали, смеялись. Шли мужчины с портфелями, девушки с книгами, старушки с авоськами. Шли молодые женщины с детьми. Людей было много, и у каждого своя, неповторимая, единственная жизнь.
Рация вызывала: «Пятьдесят седьмая, пятьдесят седьмая…»
— Нас… — Володя записал вызов.
— А я и не позавтракал, — пожаловался Сема.
— Ничего, поужинаешь.
Лаврентьев уже ехал по новому адресу.
Есть в Москве промышленные кварталы, бывшие окраины города. Ряды заводских корпусов, обнесенных заборами, хозяйственные дворы, рельсы, по которым бегает запыхавшийся паровозик.
Город взял их в кольцо высоких домов, повел дальше магистрали новых улиц, а небольшой завод, расположенный на таком участке, работает себе, не смущаясь своим закопченным видом и не задумываясь над тем, что по генеральному плану города на его месте через год-два будет зеленеть сквер.
Почему-то подъезд к такому заводу всегда затруднен. Машина колесит какими-то переулками, петляет и обязательно проезжает мимо проходной.
Но на этот раз машину встречали. Несколько человек, стоя на углу, отчаянно махали руками.
— Похоже, нас, — сказал Володя, — да злые…
Лаврентьев, не сбавляя скорости, проехал дальше, круто завернул и остановился у ворот завода.
Во дворе толпились рабочие — кончилась смена. Бригаду «скорой помощи» встретили неприязненно:
— Прохлаждались где-то…
— «Скорая» называется…
Это было несправедливо и обидно. Но отвечать не полагалось. С первых дней работы Евгения Михайловна предупреждала об этом и врачей, и фельдшеров, и санитаров.
— Всякого наслушаетесь. И понятно — люди в отчаянии. Близкий человек страдает, тут каждая минута часом кажется. А вы молча, без препирательств, должны делать свое дело, потому что если объясняться да в споры вступать, то и о больном забыть можно.
Ксения знала — надо смотреть прямо перед собой и делать вид, будто ничего не слышишь. Но ведь они не задержались. Лаврентьев даже у светофоров не стоял.
— Вы разве долго нас ждали? — негромко спросила она человека; видимо начальника цеха, который вел их к больному.
Он повернул к Ксении озабоченное лицо и сказал, по-видимому не расслышав вопроса:
— Бревна стронулись, а он их плечом, плечом поддержать хотел. Вот как у нас получилось.
На неровном полу темного коридора Ксения раза два споткнулась.
— Лампочку надо ввинтить, — сердито сказал провожатому Володя.
— Медпункт у нас дальше, так мы его, чтоб быстрее, в красный уголок, — оправдывался провожатый.
Парень в ватнике и стеганых брюках лежал на столе, покрытом красным кумачом. Наверное, потому Ксении показалось, что он уже мертв. Даже мысленно она тут же поправилась — «без признаков жизни». На подстанции слово «умер» не употреблялось. Говорили осторожно — «без признаков жизни». Надо было долго и упорно стараться, чтоб эти признаки появились. В некоторых случаях, например утонувших или пораженных током высокого напряжения, инструкция предписывала приводить в чувство «вплоть до появления трупных пятен».
Но это был шок. Тяжелый болевой шок, вызванный переломом ключицы. Тоже достаточно неприятная штука.
— Володя, спирт, быстро.
В комнату, увешанную плакатами, набилось множество народу. Какая-то девчонка, в съехавшем на сторону платочке, бледная, большеротая, истерично кричала:
— Явились, наконец, приехали, постойте теперь у его холодных ног! Ленечка, Ленечка, что же они над тобой сделали?
Женщины стали уговаривать девчонку:
— Клавка, будет тебе! Клава, угомонись!
— Не троньте меня, не троньте, — твердила она, отбиваясь.
Мужчина, провожавший Ксению, негромко велел женщинам:
— А ну, оставьте ее. — И так же негромко, но жестко сказал: — Кто ты такая ему? Ты какое право имеешь здесь кричать? А ну, чтоб я голоса твоего не слышал! Понятно тебе?
Немало пришлось повозиться над парнем, подставившим плечо под штабель строевого леса. Кость оказалась переломленной в двух местах, возможно, было и внутреннее повреждение, но это могло выявиться только при более глубоком исследовании в больничных условиях.
Леонид Огуреев медленно приходил в себя. Ему дали выпить мензурку разбавленного спирта. Снять с него стеганку было трудно, пришлось разрезать рукав до горла. Ксения старалась резать аккуратно, чтоб легче было потом зашивать. Огуреев следил за ее движениями еще затуманенными глазами:
— Рука попорчена?
Володя строго ответил:
— Пальцами шевелить можешь, — значит, цела.
Ксения пообещала:
— Кости молодые, срастутся быстро.
Володя и Ксения возились, накладывая шины, когда в комнате снова появилась большеротая девчонка. Она уже не плакала, но была такая же растрепанная и беспокойная. Незаметно подобравшись к самому столу, она с готовностью кидалась помогать и Ксении Петровне, и Семе, и Володе и лопотала без умолку:
— Ленечка, слышишь, докторша говорит, косточки быстро срастутся. А ватник я тебе зашью, ты не думай, и видно ничего не будет. Ленечка, а как я по тебе кричала, ой как я кричала! Прямо как ненормальная!
В комнату снова набрался народ. Теперь, когда Огуреев пришел в себя и лежал обслуженный, ухоженный, все повеселели, рады были откликнуться на любую шутку.
Ксения приказала:
— Помогите переложить больного на носилки.
Несколько парней тронулись к столу.
— Удостоился ты от нас, Леонид, на руках понесем.
Огуреев попытался приподняться, но Володя силой прижал его к столу. Парень был крупный и тяжелый, как налитой. Крепкая кость, тугие мускулы. Носилки подняли вровень со столом и осторожно передвинули на них больного.
Клава суетилась больше всех.
— Осторожненько кладите, руку ему больную не строньте. Федька, полегче, не бревна ворочаешь. Васька, чего ты как-то неловко заходишь?..
Огуреева била дрожь. Лицо его посинело, зубы мелко стучали. Больничное одеяло грело плохо.
— Нет ли чего-нибудь теплого?
— Как же нет! — взвизгнула Клава. — Я сию минуту пальто свое принесу. Оно у меня на китайском ватине, как печка теплое.
Громко стуча каблуками, она выскочила за дверь.
Парень, держащий носилки, засмеялся:
— Ну все, Ленька. Достался ты ей теперь со всеми потрохами.
Ребята дружно захохотали, а сам Леонид пытался улыбнуться, но губы его не слушались. Он ничего не смог ответить и директору, который появился с главным инженером и председателем месткома.
Все они, видимо, только что приехали с какого-то совещания, вошли гуськом в пальто и шапках.
У директора было огорченное, сердитое лицо.
— И как это тебя угораздило? — начал было он и тут же спохватился: — Ничего, ничего, друг, лежи, не беспокойся.
Клава, укрывая Огуреева ярко-синим пальто, ответила наставительно:
— А ему беспокоиться нечего. Теперь уж вам придется о нем побеспокоиться.
Директор секунду недоуменно смотрел на нее, потом встряхнул головой и подошел к Ксении:
— Ну как, доктор? Что у него? Опасно?
Везли Огуреева далеко. Он жил в Черемушках, и доставить его надо было в больницу того же района. Ксения сидела, как всегда, у носилок, а в ногах на краю койки примостилась Клава. Она первая влезла в машину.
— Как же его одного отпустить? А вдруг что понадобится? И пальто мое на нем. Да вот он и сам скажет. Ленечка, ехать мне с тобой? Ехать?
— Пусть! — кивнул Огуреев.
— Ну, репей! — восхищались парни.
Не обращая внимания на Ксению Петровну, Клава всю дорогу горячо шептала Огурееву о каких-то планах. Тут были и пять рублей, которые она для Ленечки «стребует» с Васьки, и обещания каждый день являться в больницу, и снова рассказ о том, как она кричала и убивалась над ним.
— Книжки, — натужно сказал Огуреев.
— Книжки, Ленечка? — готовно подхватила девушка.
— Сдать надо, в библиотеку. И другие принесешь. Там список есть.
— А читать можно тебе? Пусть докторша скажет. Можно ему читать? Ну и хорошо. И не бойся!
Она ласково гладила ворс жесткого одеяла, поправляла сползавшее пальто и, когда уже подъезжали к больнице, сказала жалобно:
— Вещи твои мне ведь взять придется. Сапоги, стеганку. Так ведь еще, может, и не дадут. Спросят, а ты кто ему будешь? Как же мне тогда сказать, а, Ленечка?
Он нахмурил густые русые брови.
— Ну, как… как хочешь, так и скажи.
Клава прерывисто вздохнула.
Сдав Огуреева дежурному врачу, Ксения вышла из приемного покоя. Лаврентьев возился в моторе. Володя задержался у телефона — звонил на подстанцию. Короткий осенний день уже померк. У больничных ворот стояли женщины с авоськами и кошелками. Принесли передачу. Среди них вертелась Клава. Она держала в руках большой белый батон, пачку сахара, коробку «Беломора» и громко кому-то рассказывала:
— А мой муж на производстве повредился. Он у меня в работе отчаянный!
Она заметила Ксению и победно помахала ей рукой, растрепанная, некрасивая, счастливая.
В машине Володя крутил рацию. Слышалось только далекое потрескивание. Никто их не вызывал.
— Ну и отлично. Поехали обедать.
Ксения закрыла глаза, вспоминая счастливую девчонку. Каждая чужая жизнь сейчас казалась завидней своей. Всем что-то нужно, все к чему-то стремятся. А что нужно сейчас Ксении? И почему ей казалось, что она должна что-то решать, что-то менять? Все просто. Волшебный вечер можно повторить и еще разок повторить. А можно и не повторять. И напрасно она ищет каких-то объяснений. Никто не ждет от нее крайних мер. Никому это не нужно.
Как он сказал? «Мы стараемся обеспечить себе более приятные события после дежурства».
А ей-то казалось, что для него будет счастьем, если она придет к нему открыто, не таясь, навсегда.
Наивная глупость! Красивые слова, которые ровно ничего не значат.
Ксения горько смеялась над собой. Конечно, его можно привести к тому, чтоб он милостливо согласился. Осторожненько привести, вот как Лаврентьев водит машину. Где-то постоять, где-то потесниться, кого-то обогнать. А потом выждать и немного погодя спросить: «А кто я тебе, миленький? А как мне себя назвать?»
И когда он наконец решится, закреплять его решение заботами, женскими уловками, хитростью.
Унизительно и ненужно.
Почему она так безоглядно поверила, когда ей сказали: «Без вас темно, без вас нечем дышать»?
Ей до сих пор никто не говорил таких слов. С Вадимом все было иначе — молодо, просто и очень давно. Она ему однажды напомнила его первое робкое объяснение, он засмеялся: «Все мы бываем дураками…» Как-то еще он сказал: «Что мне, собственной жене в любви объясняться, что ли?»
А своему другу, который отлично знал, с кого Вадим лепил обнаженную фигурку, он объяснял:
— Понимаешь, у моей натуры спина кругловата и бока немного высоки.
И тогда она вдруг отчетливо поняла, что не хватало в их отношениях тайной радости, которая освещает жизнь.
Может быть, они слишком хорошо знали друг друга до того, как поженились? Пять лет они проучились вместе, пять лет Вадим сидел с ней рядом, и его дразнили «Ксеночкина тень».
Он один называл ее Ксюшей. Ксения сердилась. Тогда Вадим стал ее звать Ксюшенька-душенька. Глуповато, но им это нравилось.
А в какой день она стала просто «Ксюшей», этого они не заметили оба.
Когда-то они разговаривали друг с другом подолгу, о всяком — о серьезном, о пустяках.
Теперь Ксения не требует: «Поговори со мной». Она спрашивает: «За квартиру заплатил?», «Шурик надел шарф? Сегодня ветер». А Вадим говорит: «Врач не врач, а баба всегда баба. Вечно их простуда пугает».
А ей надо было чувствовать себя жизнью, воздухом, без которого нечем дышать.
Любаша наливала в тарелку густой гороховый суп. Евгения Михайловна доедала второе. Кроме нее за столом сидел большеглазый, горбоносый мальчик-подросток с зализанным вверх чубиком. Он настороженными глазами смотрел на дверь и, когда вошла Ксения, привстал.
— Сиди, — велела Евгения Михайловна.
— Я думал, он, — красивым, мягким голосом сказал мальчик.
— Доктора Колышева сын, — пояснила заведующая.
— Очень похож.
Мальчик повел плечом, усмехнулся и ответил:
— Все так говорят.
Ксения с щемящим интересом рассматривала сына Алексея Андреевича. Мальчик немного старше Шурки, но совсем другой. Шурка — щенок, с чужими до дикости застенчивый, среди своих до дикости озорной. Этому, конечно, тоже не просто дается его светское обхождение. Он сидит вытянувшись и оглядывает комнату выпуклыми отцовскими глазами. Он сам может начать разговор, на что Шурка никогда не отважится.
— Простите, а он долго может задержаться?
Евгения Михайловна оторвалась от журнала:
— Что это ты как-то неуважительно отца называешь? Ну, сказал бы — папа или хоть по имени-отчеству.
Она перегнулась к окошечку, соединяющему комнаты, и стала что-то спрашивать дежурящего у телефона, а мальчик посмотрел на Ксению:
— Я это почему спросил. Вот мы вызывали «неотложку» к моей маме, так они очень быстро сделали укол и уехали.
— Так то «неотложка». Они всегда торопятся. А если б что серьезное — нас бы вызвали.
Мальчик подумал:
— Значит, «скорая» выше «неотложки»?
Ксения вспомнила вечные Шуркины проблемы: кто сильней — слон или тигр? Кто главнее — маршал или академик?
На «скорой» работает отец, пусть она будет главнее.
— Конечно, «скорая».
Он кивнул.
Евгения Михайловна не упустила случая высказать свое мнение:
— Они на этой «неотложке» сами мучаются и больных мучают. Сразу три, а то и четыре вызова. Вот и разберись, к кому раньше ехать. Как ни верти, а кто-нибудь последним окажется. Это вопрос серьезный. Я считаю, что для пользы дела нас надо объединить.
Три звонка прервали ее рассуждения. Мальчик проводил Евгению Михайловну внимательным взглядом:
— Вот так быстро надо ехать?
— Конечно. Иногда от нескольких минут зависит жизнь человека. А ты тоже будешь врачом?
Он решительно сказал:
— Нет. Я буду делать машины.
— Какие машины?
— Ну, автомашины. Новые марки. Или просто машины. А доктора ведь ничего не делают.
— Ну знаешь, ты какую-то чепуху говоришь. Я вот сегодня одного мастера от смерти спасла. Он через месяц начнет столы делать или стулья, — значит, в каждом стуле мой труд будет. А сколько таких мастеров у каждого врача на счету!
Этот довод его обескуражил, но не убедил. Он засмеялся, стал искать возражений и не мог найти.
— Ишь какая вы хитрая. Нет, так не бывает…
Теперь он перестал следить за собой, положил локти на стол, наклонил голову. Ксения видела обтрепанные рукава его школьной курточки, пожелтевший краешек воротничка, нечищеные ботинки. Она не отпустила бы в таком виде Шурку к отцу, если бы… Господи, неужели Шурику придется так встречаться с Вадимом — где-нибудь на работе, на улице… Это невозможно.
Скрипнула дверь. Раздались голоса. Мальчик опять привстал.
Расстегивая на ходу шинель, вошел Алексеи Андреевич.
— О, у меня, оказывается, высокий гость!
Он аккуратно повесил одежду, провел ладонями по светлым, откинутым с высокого лба волосам.
— Ну вот, Ксения Петровна, мой Андрюшка, Андрей Алексеевич. Ничего экземпляр, а? Как вы находите?
Он потрепал мальчика по затылку. Андрюша не шевельнулся.
— Ну и работка у меня была! Целое семейство, от мала до велика. Отравление грибами со всеми последствиями. Мы с Васей промывали, промывали.
— Умерли? — заинтересованно спросил Андрей.
— У тебя мрачное направление мыслей, сын. Не умерли, но наделали массу неприятностей и нам и себе. Ну, а ты что скажешь хорошего? Как у вас дома?
— Так…
— Все благополучно? Мама здорова?
Андрюша молчал.
— Но ведь ты за чем-то пожаловал?
Мальчик сказал угрюмо:
— Ты знаешь, за чем.
— Что верно, то верно, сын мой. Знаю.
Алексей Андреевич вынул бумажник.
— Видишь ли, в субботу я был занят, — он выразительно поглядел на Ксению. — Думал занести завтра. Держи, сын, не потеряй.
Мальчик деловито заложил деньги в карман куртки и заколол клапан кармана большой английской булавкой, видимо специально приготовленной.
Его дело было окончено. Он собрался уходить.
— Это нехорошо, — остановил сына Алексей Андреевич. — Нехорошо так относиться к отцу. Хоть бы рассказал что-нибудь.
Андрюша присел на край стула. Теперь Ксения не видела больше блестящих глаз, припухлых губ, подбородка с ямкой. Мальчик выставил выпуклый лоб с зализанным чубиком.
— Как дела в школе?
— Хорошо.
— Надеюсь, ты не нахватал двоек?
— А когда у меня были двойки?
— Ну, кажется, все-таки бывали?
— Нет. Тройки бывали и есть.
— Видишь, — наставительно сказал Алексей Андреевич. — А я не знал.
Андрюша поднял голову и с вызовом посмотрел на отца:
— А что может знать человек, который приходит раз в месяц?
Мальчик понимал степень своей дерзости. Но он не отводил взгляда. Алексей Андреевич тоже смотрел на сына и первый опустил глаза.
— Ну, ты просто нахал, — он старался говорить строго. — Ты же должен понимать, как я занят. И вообще я перед тобой отчитываться не намерен. Прихожу, когда сам нахожу нужным.
Андрей сказал:
— Я пойду.
Алексей Андреевич его больше не удерживал.
— Видели? — сказал он, закрыв за мальчиком дверь. — Конечно, это все влияние матери. А что я могу сделать? Мальчишке нужна твердая рука, направление, но это надо осуществлять постоянно, а так, от случая к случаю, ничего не получится. И как подумаешь об этом, то приходишь к мысли — лучше показаться раз в месяц, отдать эти деньги, которых от тебя единственно и ждут… Обратите внимание — задержал на три дня, и вот…
Чем больше он говорил, тем яснее Ксения понимала, что говорить ему не нужно, что все слова не в силах вернуть прежнего невозмутимого доктора Колышева. Он сам чувствовал это, раздражался, оправдывался, и слушать его было тягостно.
Сема крикнул в дверь:
— Ксения Петровна, мы вас ждем.
Алексей Андреевич удержал ее за руку:
— Если бы вы знали, как мне иногда трудно…
— Пустите, Алексей Андреевич, вы слышали — вызов.
Он горько усмехнулся:
— Неумолимый вызов.
Двери гаража широко распахнулись. Машина мелко дрожала, готовая ринуться в путь. Ксения торопливо подбежала, кого-то нечаянно толкнула и, уже усаживаясь, увидела стоявшего у машины Андрюшу. Точно извиняясь за то, что она его толкнула, и за то, что он ей сперва не очень понравился, Ксения протянула ему на прощание руку. Мальчик решил, что его приглашают в машину, и ухватился за руку.
Когда они уже развернулись на проспекте, он удовлетворенно сообщил:
— Я первый раз еду на такой машине. — И, оглядевшись, справился: — Тут внутри все специально для вас делали?
— А ты как думал? — ответил Сема. — По особому заданию. У нас еще не то есть. Володя! Включи рацию.
— Чего ее включать? Нас не позовут.
Но Володя все же нажал рычажок, и глуховатый голос настойчиво потребовал:
— Тридцать седьмая, тридцать седьмая…
— Это машину первой подстанции ищут.
— А вы сейчас куда едете?
— К черту на кулички. На Рогожское шоссе.
— А зачем?
— Авария, — значительно сказал Сема.
— И я с вами поеду. Хорошо?
Сема дипломатично промолчал. Пребывание Андрюши Колышева в машине было грубейшим нарушением правил. Основоположник дела «скорой помощи» столицы, покойный доктор Пучков, чей портрет висел на подстанции, создал законы, которые строго соблюдались и по сей день.
Машины «скорой помощи» никого никуда не подвозили. Никому не разрешалось ни на минуту останавливать машины по личному делу. И строго запрещалось присутствие в машине посторонних.
Эти традиции настолько вошли в жизнь, что даже Евгения Михайловна не находила нужным о них упоминать.
Мальчишку, который сейчас ехал с бригадой, надо было ссадить у ближайшего метро.
— Какое тут метро? — недовольно возразил Лаврентьев. — Все метро в стороне остались. Не ворочаться же.
— Ну, у троллейбусной остановки, — распорядилась Ксения.
— А я отсюда не найду дороги домой, — скромно заявил Андрюша.
Конечно, он врал. Какой же выросший в Москве мальчишка не найдет дороги домой с любого конца города! Но Ксения испугалась ответственности.
— Пусть с нами едет, — попросил Сема. Он сам еще не вполне вышел из мальчишества. Ему было понятно все, что чувствовал сейчас Андрей.
— А если там несколько раненых?
— Один, — дал справку Володя. — Любитель.
— Этих любителей всех надо передавить, — высказался Лаврентьев. — Любители… Хуже их нет.
— А я с весны пойду учиться. Права получить охота, — мечтательно сказал Сема.
— Машину надеешься приобрести? — ехидно спросил Володя.
Начался всегда волнующий разговор о мотороллерах, моторках, малолитражках.
У Володи были здравые, обдуманные рассуждения:
— Молодому, неженатому человеку «Москвич» ни к чему. Ему мотороллер подходит или, скажем, лодочка-моторочка.
И верилось, что у Володи будет «лодочка-моторочка», а со временем и «Москвич». Он вырос в крепкой, хозяйственной семье, хорошо знал цену деньгам.
А Сема ничему цены не знал. Получку он растрачивал в несколько дней, а потом «стрелял» у товарищей по пятерке. Купил дорогой фотоаппарат и быстро к нему остыл. Он любил мечтать:
— Есть такие машины — вездеходы. Едешь, едешь… речка — пожалуйста — переплывет, овраг — перелезет.
— Рассчитываешь приобрести?
Машина тем временем выехала на малоосвещенное, почти пустынное шоссе. Кое-где кучно светились огоньки, по сырому асфальту струились ручейки света. Потом опять темно. Сообщили, что авария на восьмом километре, а Ксении казалось, что они уже проехали не меньше десяти. Но вот на обочине шоссе вырисовались очертания неподвижной грузовой машины и вокруг нее темные человеческие тени.
— Здесь, — предупредил Володя.
Ксения сказала:
— Андрюша, умоляю, веди себя незаметно.
Она знала, что бесполезно просить мальчика не вылезать из машины. Он выскочил первый, и она тотчас потеряла его из виду.
На месте происшествия уже действовали работники ГАИ. Что-то измеряли рулеткой, что-то записывали.
Видимо, уже прошли первые горячие минуты аварийной неразберихи, прошел и второй период выяснений, доводов, споров. Все уже было установлено. Шофер грузовой машины стоял у кабинки старого, потрепанного «Москвича». У «Москвича» был сплющен, измят радиатор, и машина напоминала бульдога с разбитым носом.
Пострадавший сидел в покореженной кабине, выставив за дверцу обмотанную плащом ногу. Он и водитель грузовика, изуродовавшего «Москвич», курили и разговаривали.
— Да черт его знает… Дорога сырая, чувствую, заносит меня, а сделать ничего не могу.
— А я, понимаешь, спокойно объезжаю, а тут — толчок. Что за чертовщина, думаю…
— Что у вас повреждено? — спросила запыхавшаяся Ксения.
Хозяин разбитого «Москвича» ответил будто неохотно:
— Ногу мне примяло. Но так вроде ничего. Я поначалу даже ходил. Сейчас вроде заныло. — Он нагнулся, чтобы размотать плащ.
— Сгоряча человек боли не чует, — объяснил шофер грузовика.
«Вроде заныло»! Кости стопы были переломаны. Сдерживаясь, мужчина кряхтел, морща небритое, усталое лицо.
— Придется полежать некоторое время, — дипломатично сказала Ксения, хотя пострадавший ее ни о чем и не спросил.
Ногу быстро взяли в лубки. Опираясь на Володю и Сему, больной на одной ноге доскакал до «скорой». Полулежа на койке, он прикурил новую папиросу от догоревшей. Это было против правил, но Ксения знала, что у него сейчас нестерпимые боли, и молчала.
Уже собирались тронуться, когда Сема вспомнил:
— А малый?
Андрюша вертелся возле работников автоинспекции. Его беспокоила судьба разбитой машины.
— Куда вы ее денете? — допрашивал он орудовца. — Вы ее здесь оставите?
Сема притащил его чуть не силой. Но и в машине Андрюша не угомонился:
— Вы свою машину просто так бросили?
Хозяина «Москвича», видимо, сейчас одолевали другие заботы.
— А? — будто опомнился он. — Машина? ГАИ заберет. Куда вы меня везете? — обратился он к Ксении и, узнав название больницы, опять промолчал.
Только когда уже въехали в город, сказал:
— Это возле моего дома. Один квартал. Нельзя ли там остановиться на минутку? Жену предупредить, чтоб ребенка взяла из детского сада.
— Это я не могу, — сказала Ксения. — Задерживать машину нельзя. Из больницы сообщат по телефону.
— Телефона нет. За ребенком я обычно с работы заезжаю. Девочка ждать будет, а жена не догадается…
Он не просил. Просто пояснил и снова умолк. Видимо, понимал безнадежность своей просьбы. «Скорая» не могла выполнять поручения больных. В конце концов всегда найдется возможность послать домой весточку из больницы. И конечно, в детском саду ребенка не оставят без присмотра. Но Ксения вспомнила, как однажды, давно, она, по какому-то стечению обстоятельств, не смогла прийти в детский сад за Шуриком вовремя и опоздала на целый час.
Малыш стоял в вестибюле детского сада в шубке, в валенках, жалкий, насупившийся. Нянечка пыталась его чем-то развлечь, но он молчал и, только увидев мать, зарыдал горько, исступленно, так, что крупные слезы падали на шубку.
Потом, уже успокоившись, признался:
— Я думал, вы меня совсем бросили, как мальчика с пальчик.
Ксении очень хотелось помочь молчаливому больному. Она знала, что сейчас пришла настоящая боль. На посиневшем лице выступили крупные капли пота, но он только кряхтел, задерживая дыхание.
— Повязка не жмет?
— Ничего, спасибо.
Он закурил третью папиросу.
— Неужели во всем доме нет телефона?
— Постройка барачного типа. Скоро переберемся. О-ох…
Ксения взяла шприц и вдруг почувствовала, что ее потянули за рукав. Андрюша спросил громким шепотом:
— Я сбегаю к ним и скажу. Можно?
— Ты не найдешь. Уже поздно.
— Мальчик найдет. Это очень легко. Дом стоит на пустыре, вот тут, за углом. Второй этаж, прямо по коридору, двадцать восьмая комната. Шевыревых спросишь.
— Двадцать восьмая комната, — повторил Андрюша. — Шевыревы. Я не забуду. У меня очень хорошая память.
— Я только тебя прошу, ты ничего не говори моей жене про ногу. Скажи только, что я задерживаюсь и пусть она сходит за девочкой.
— Здесь, что ли? — спросил Лаврентьев, останавливая машину.
— Андрюша, я могу на тебя положиться? — спросила Ксения. — Ты будешь у больницы через двадцать минут?
— Да он в десять обернется, — Шевырев застонал. — Вы не беспокойтесь, это же близко…
Андрей выскочил из машины с сознанием, что ему предстоит выполнить ответственное дело. У него сердце стучало сильнее, чем обычно.
Его даже разочаровало, что действительно сразу за углом открылся пустырь и наискосок стоял вытянутый некрасивый дом.
Ему хотелось, чтобы дом был далеко и путь к нему был прегражден трудностями. Но все оказалось просто. Лестница и длинный коридор, заставленный хозяйственной утварью, никаких опасностей не представляли. Перед дверью с номером «28» Андрей остановился и отдышался.
Ему открыла женщина — низенькая, полная, в пестром платье с короткими рукавами. Она что-то жарила, и ее красные щеки блестели.
Своими острыми глазами Андрюша, еще стоя в дверях, увидел, что за столом сидит человек в меховой безрукавке, а у двери, под вешалкой, лежит вещевой мешок и чемодан.
— Тебе чего, мальчик?
— Шевыревы здесь живут?
— Здесь.
— Ваш муж просил передать, чтоб вы пошли в детский сад за ребенком. А он задержится.
— Как это? — спросила женщина. — Где же это он задержится?
Она уже испугалась. Андрей вошел в комнату, снял фуражку и провел ладонью по лбу к макушке.
— Вы понимаете, у него случилась небольшая авария…
— Авария? — крикнула женщина. — Что с ним? Вася, да что же это такое?
Мужчина вскочил из-за стола. На нем были длинные сапоги — выше колен. Они назывались унты.
Мужчина положил руку Андрею на плечо и приложил палец к губам.
— Что с ним? — спросил он тихо, и Андрюша понял. Мужчина боялся, что случилось страшное несчастье, и предупреждает, чтоб он не ляпнул об этом сразу.
И тогда Андрею сделалось легко, оттого что он может сказать чистую правду, которая в конце концов не так уж страшна:
— Честное слово, он совсем живой! Машина забуксовала, и трехтонка сплющила радиатор. А у него только нога повредилась. Вот тут внизу. Честное слово, только нога.
Женщина заметалась по комнате, натягивая на себя кофточку и пальто.
— Вася, мне придется за Милочкой пойти. Ты ведь не знаешь где, да и не дадут ее незнакомому. А ты в больницу сбегай. Она здесь близко. Тебе каждый покажет, узнай, что там.
— Я провожу, — вызвался Андрюша.
Мужчина накинул большое меховое пальто с капюшоном.
— Вы издалека приехали? — спросил Андрей, когда они сбегали по лестнице.
— Что ты? — переспросил мужчина в унтах. — Да вот прилетел час тому назад в командировку, а с братом, понимаешь, несчастье…
— Ничего. Только нога. Машину, конечно, жалко.
По улице они бежали. Один раз передохнули, когда Шевырев вытащил из кармана измятую пачку сигарет и закурил.
— А откуда, собственно, ты появился?
— Я из «скорой помощи».
Потом они снова побежали. Их еле догнала какая-то девушка, протянула Шевыреву деньги и сердито сказала:
— Обронили. Я вам кричала, кричала и бежала за вами целый квартал.
Он сказал «спасибо», и Андрей тоже сказал девушке «большое спасибо».
Во дворе больницы им показали, где приемная. Они вошли, в коридоре их встретила Ксения Петровна. Она сказала: «Ах, как я рада, Андрюша, что ты уже здесь!»
Шевырев долго расспрашивал у Ксении Петровны про своего брата. Потом сказал:
— У вас замечательный мальчик, умный, тактичный.
Андрюша думал, что Ксения Петровна скажет: «Это не мой сын», но она ничего не сказала. А Шевырев все ее благодарил:
— Вы нам очень помогли. Я только час как приехал, и вот все это свалилось, но я никогда не забуду, что вы для нас сделали…
Потом они снова уселись в машину, и Сема говорил:
— Вот сейчас приедем, чаю напьемся.
А Володя отвечал:
— Напьемся да опять поедем.
Андрею очень хотелось ехать с ними на подстанцию и снова на вызов, но его высадили у метро «Белорусская». Ксения Петровна спросила: «Есть у тебя пять копеек?»
И сразу стало грустно и жалко, что все уже кончилось — езда, и мужчина в унтах, и Сема. Неожиданно для себя Андрюша вдруг потянулся к Ксении Петровне. Она прижала его голову к груди. Тогда Андрей попросил шепотом:
— Вы ему… ну, отцу, ничего не говорите, что я с вами был и про все. Хорошо? Не надо.
Они уехали. Все машины пропускали их вперед.
Нет, они не успели выпить чаю. На подстанции не было ни одной бригады. Их вызвали почти сразу. Наверное, это лучше. Ехать, работать, не думать, не разговаривать.
Один из строгих законов «скорой» гласил: «В первую очередь внимание травме. Все остальные впечатления потом».
Рана была неглубокая. Рассечена только кожа головы, но потеря крови большая, особенно для пожилого человека. И кто их знает, эти травмы головы, они всегда могут иметь нежелательные последствия.
— Йод, давящую повязку, — распорядилась Ксения, протирая пальцы спиртом.
Запыленная, прокуренная каморка автобусного парка быстро превратилась в маленькую операционную. На колченогий стол легла стерильная салфетка, ножницы, пинцеты, шприц.
Потерпевший сидел на табурете. Кровь густо стекала по его лицу. Струйки ее лиловыми сгустками наслоились на лацкане пиджака. Тяжелые капли падали на брюки.
В двери заглядывали кондукторши и фыркали.
— Подбили человека и, хорошее дело, смеются, — сурово сказал Сема.
— И ничуть мы его не подбивали! — возмущенно зашумели кондукторши. — И совсем мы ни при чем. Нам его с улицы привели такого. Он пьяней вина. Милиция привела.
— На инсинуации не отвечаю, — хрипло сказал мужчина. — Медицина, прошу меня не трогать! Пусть все доказательства насилия будут налицо. Пусть кровь моя вопиет!
Ксения взяла ножницы.
— Не подходите! — закричал пьяный. — Требую протокола с подробным описанием увечий, мне нанесенных…
Володя подошел сзади и крепко взял его за локти. Пьяный метнулся.
— Оставьте его, Володя. А ну, сидеть спокойно.
Ксения стиснула зубы, чтоб не выкрикнуть с гневом эти слова.
— Немедленно! — сказала она еще тише и еще внушительней.
С ножницами в руках, отмахнувшись от Володи, делающего предостерегающие жесты, она вплотную подошла к человеку, остро пахнущему винным перегаром, застарелым табачным дымом и кровью.
Он вдруг затих, ссутулив плечи, и покорно отвечал на вопросы Володи, пока Ксения выстригала слипшиеся пряди редких седых волос и накладывала повязки.
— Пеньков, сорок пять лет, бухгалтер…
Сорок пять лет, только сорок пять. А уже склеротические красные жилки на щеках, нечистые желтые белки, вялые ткани, хриплое дыхание. Взять бы тебя в специальную клинику, обмыть сосуды, провентилировать легкие, прочистить печень, вставить новые зубы, укрепить мускулы. И потом выпустить в жизнь молодым, здоровым, каким и должен быть человек в сорок пять лет. Сказать: «Не губи себя, дурак, береги себя…»
Кто это недавно рассказывал об экспериментальных клиниках? Вот где бы поработать! Алексей Андреевич рассказывал…
Пеньков, уже проникшись полным доверием к Ксении, исповедовался, трагически играя голосом:
— Взял в гастрономе бутылку красного. Одну. От всей души. Иду после работы. Отдохнуть. Семейно. В кругу. Нет, не верят. На минутку замечтался на кухне — бутылки нет. Где бутылка? Где, я спрашиваю? Брань. Побои. Изгнали. Кто? Родная семья. Жена.
— Господи! Да как же, поди, ты опротивел ей, бедной, — вздохнула пожилая кондукторша, вошедшая зачем-то в комнату.
— Замечание игнорирую, — гордо сказал Пеньков.
Кондукторша еще раз вздохнула:
— Пальто-то где? Замерзнешь ведь.
Пеньков вдруг мелко затрясся. Слезы потекли по лицу, странно облагороженному шлемом белой марлевой повязки.
— Что я искал всю жизнь? Понимания и сочувствия. И что я встречал? Недоверие и презрение. А раз так, пусть, пусть… Теперь все равно.
Он схватил со стола кусок ваты и швырнул на пол.
Кондукторши в дверях прыснули.
Ксения, уже надевавшая шинель, круто обернулась.
— Извините, мадам, — Пеньков галантно приложил руку к груди. — Женщина превыше… Преклоняюсь.
На улице падал первый мокрый снег. Было холодно. Пенькова завернули в одеяло.
Машина постояла перед светофором напротив кино. Яркий свет реклам и фонарей освещал пестрые пуховые женские шарфики. Ксении давно хотелось такой — сиреневый, но она не знала, где их покупают. У нее всегда было мало времени на «дамские штучки» — так называл Вадим ее дела с портнихами, разговоры о платьях, о модах.
У кино было много народу. Шла новая картина.
— А что у нас сегодня по телевизору? — спросил Сема.
Подстанцию недавно премировали телевизором, и теперь каждый день включали программу от начала до конца.
— Хорошо смотреть картину, когда очередь на вызов у тебя последняя, — мечтательно сказал Сема.
Пеньков жалобно охал. Рассеченная голова начала болеть.
— Вся жизнь прошла, — стонал он, вылезая из машины. — Пролетело все, ничего не осталось, ни следа, ни былиночки. По чьей вине? Исключительно по своей…
— Вам еще жить и жить, — утешила его Ксения.
— Жить… Но как, доктор? Вот вопрос. Хотелось бы жить достойно…
Дежурный врач недовольно ворчал: «Что у меня, вытрезвитель, что ли?..»
Ксения молча оформила документы.
Лаврентьев открыл все дверцы в машине — выветривал винный дух.
Теперь Ксения знала, что Алексея Андреевича она не любит. Он допытывался:
— Я не понимаю, что произошло? В чем моя вина?
Лгать было не к чему. Говорить трудно. Она молчала.
— После всего… Когда я имел основания думать…
Прихожая — неподходящее место для объяснений. Ксения мыла руки. Доктор Колышев стоял, опершись локтем о стену. Когда мимо кто-то прошел, он беззаботно покачал ногой и, улыбаясь, громко сказал:
— Я рад, что вам понравился мой разбойник.
Все это было недостойно и ненужно.
Ксения сказала:
— Андрюша не хотел, чтобы вы знали о его поездке с нами. Я жалею, что Володя вам об этом проболтался.
Он заторопился:
— Но я ничего от вас не скрывал. Ничего не утаивал. Даже больше: я надеялся, что когда мы лучше узнаем друг друга…
Снова кто-то вошел, и Алексей Андреевич замолчал.
«Я соглашусь оформить наши отношения, — мысленно говорила за него Ксения, — а пока… «волшебные вечера»…»
Она вытерла руки и вышла в гараж. Мертвенно поблескивали вытянутые тела машин. Противно пахло бензином. Было холодно.
Ксения вернулась в большую комнату, где светился только синий экран телевизора. Кто-то услужливо пододвинул ей стул. На экране певица с голыми руками, закатывая глаза, выводила:
Вечор ждала его я понапрасну…
Сема слушал, блаженно приоткрыв рот. Любаша, уже одетая в пальто, не могла оторваться от телевизора и уйти домой. А Ксения все думала: «Что же я наделала, что наделала… Чем теперь оправдаться перед собой, на что опереться?» Что у нее есть? Шурка, с крутым лбом, с заусеницами на вечно грязных руках. Когда они остаются одни, он лезет целоваться и обижается: «Ты меня без любви поцеловала, поцелуй еще». Ксения вызывала в памяти его лицо, его увертливое, теплое тельце. Но и Шурке она нужна твердая, уверенная в своей правоте, в своей стойкости.
С ней случилось что-то ненужное, горькое, и уже ничего нельзя поправить. Однажды девушка-студентка нечаянно просидела под лучами рентгена полтора часа. Она была еще совсем здоровая, смеялась, разговаривала, а Ксения знала, что девушка уже сожжена, убита, что неизбежно, неотвратимо появятся страшные последствия ее ошибки.
Ксении хотелось закричать, заплакать. Она сидела не двигаясь, сдерживаясь. Раздались три звонка. Кто-то провел рукой по ее волосам, по плечам. Это Алексей Андреевич стоял позади ее стула и, уходя, прощался с ней, пользуясь темнотой.
Ей стало еще горше. Володя, вздохнув, пересел к телефону. «Как же я поеду? Я ничего не могу». Она плакала беззвучно, без слез.
Надо вызвать Вадима. Пусть увезет ее домой. Пусть все узнает. Больше нельзя…
За Ксенией в комнату вошла Евгения Михайловна. Она о чем-то спрашивала. Не слушая ее, Ксения схватила телефонную трубку и торопливо набрала номер. Вадим сонным голосом стал перечислять, что делал Шурик. Ксения сказала:
— Приезжай сюда. Сейчас.
— Сейчас? Какое дело, Ксюша?
Она бросила трубку и легла лицом на диван, обитый холодной скользкой клеенкой.
— Я сегодня больше не могу работать. Вызовите кого-нибудь. Я не могу!
Засунув кулаки в карманы халата, Евгения Михайловна смотрела на Ксению:
— Что это стряслось? Нездоровы?
Она деловито взяла руку Ксении, шевеля бледными губами, сосчитала пульс, потом немного подумала и спросила:
— Боли где-нибудь?
Ксении хотелось закричать. Она закрыла глаза:
— Прошу вас, я здорова. Просто не могу. Бывает же так.
— Ну почему бывает? — неодобрительно переспросила Евгения Михайловна. — На все должна быть причина. Заболел человек — ясно. А у вас температура, нормальная, пульс прекрасный. И вдруг — «не могу». Похоже на женскую блажь. А нам с вами это не пристало. Не подобает. И горе случится у человека, так он должен себя пересиливать.
Она стояла над кушеткой и рассуждала, подкрепляя свою речь примерами из прошлого:
— Вот еще не так давно, в эту войну, была у нас врач Турова, Вера Викторовна. Как, бывало, бомбежка, она сейчас ложится на диван. Голову в платок закутает, с места не сдвинешь. У нас самый разгар работы, рук не хватает, а она откровенно заявляет: «Боюсь, не поеду». Взять себя в руки не могла. И уважения не заслуживала.
Из соседней комнаты доносилась музыка телевизора. На тумбочке стрекотал будильник. Каждый звук мешал.
— На ближайший вызов я за вас поеду. А вы встряхнитесь тем временем.
— Я мужа вызвала.
— Ничего. Вадим Дмитрич человек молодой. Он за труд не сочтет. — Она крикнула в окошко своему фельдшеру: — Николай Матвеевич, сейчас мы будем на очереди.
— Не надо, — попросила Ксения. — Я сама.
— Нет уж. Отдохните, соберитесь. По врачу весь персонал равняется. Этого забывать нельзя.
Любила Евгения Михайловна изрекать истины. Но она ни о чем не спросила. Спасибо и на этом. И уехала не в свою очередь, куда-то далеко, за Лихачевку. А ее строгий, назидательный тон, который вначале только раздражал, точно снял напряжение в горле и на сердце. Ксения встала, отряхнула халат, вынула из сумочки расческу, провела несколько раз по легким рассыпающимся волосам. И когда Володя сообщил, что «в шестнадцатом отделении милиции посинел мужчина», Ксения нашла в себе силы улыбнуться:
— Посмотрим, с чего это он у них посинел.
В дверях отделения милиции их встретил затянутый в ремни милиционер. Вежливый, как хозяин дома, он, тяжело бухая сапогами, пошел вперед, ежеминутно оборачиваясь к Ксении и предупреждая: «Тут у нас лесенка», «Тут порожек», «Сюда пройдите».
Появился начальник — массивный, крепко сколоченный, в хорошо пригнанной шинели. Все в этом месте было ему под стать — тяжелая дубовая перегородка, разделяющая большую комнату, широкие письменные столы и даже воздух, плотно пахнущий кожаными ремнями.
— Медицина пожаловала. Так, — констатировал начальник и подал всем троим крепкую руку.
Откуда-то пришел еще милиционер со связкой ключей.
Загремели затворы, открылась небольшая комната с решетчатым окном.
На полу раскинулся человек. Он метался, рвал на себе рубашку и тяжело выдыхал воздух:
— Задыхаюсь, помогите, задыхаюсь, умираю…
Милиционеры застыли чуть позади начальника. Оба смотрели серьезно и настороженно.
Ксения подошла к больному. Начальник, точно страхуя ее, тоже шагнул вперед.
Человек заметался еще отчаяннее.
— Тише, тише, — сказала Ксения. — От этих движений вам станет только хуже.
Он заломил над головой руки. Ксения разняла их, нащупала пульс и предостерегающе подняла руку.
Милиционеры втянули животы и превратились в изваяния.
Лежащий человек тоже замер на минутку. Его русые волосы падали на высокий лоб, тонкое красивое лицо судорожно дергалось. Он не был похож ни на вора, ни на хулигана.
— У вас прежде бывали сердечные приступы? — спросила Ксения.
Он забился головой о пол:
— Прежде… О… о… прежде…
Ксения опустилась на колени и вставила в уши концы фонендоскопа:
— Не двигайтесь. Вы себе причиняете только вред. Успокойтесь.
— Доктор, вы понимаете, что вы мне предлагаете? Успокоиться… Мне успокоиться… Здесь, в этой обстановке, больному…
Пришлось Ксении самой расстегнуть ему пиджак, вытянуть рубаху. Тоны сердца были чисты. Легкие здоровые, в бронхах хрипы застарелого курильщика. Слегка увеличена и уплотнена печень.
Арестованный снова заметался, обдирая о цементный пол коричневое драповое пальто. Он проявлял самое бурное отчаяние, не пытаясь ни сдержать, ни обуздать себя. Его вытянутые руки, закинутая голова, стесненное дыхание внезапно поразили Ксению уродливым отражением того, что происходило в ней самой. Ей стало противно.
— Прекратите! — горько сказала она. — Володя, дайте двадцать пять капель «зеленинских».
Больной внезапно сел:
— Мне нужно систематическое лечение в больнице. Что вы со мной делаете? Я буду жаловаться.
Он закашлялся натужно, выворачивая себе внутренности.
— Вам курить вредно, — сказала Ксения.
Начальник тотчас сделал знак одному из милиционеров. Отчетливо топая, тот подошел к изголовью арестованного и протянул руку к папиросной коробке.
Но больной быстро схватил папиросы:
— Последнего хотите лишить? Нет уж, этого я вам не отдам.
Милиционер отступил, выжидая дальнейших приказаний. Арестованный спрятал папиросы в карман пальто:
— Спасибо, доктор, вы сделали свое дело. Теперь можете идти. Спасибо.
— Сдерживайте себя.
— И за совет спасибо. Вы меня хорошо подбодрили.
— Все, — сказала Ксения. — Мы можем идти.
Начальник удовлетворенно кивнул.
— Нет, я удивляюсь! — закричал больной. — Вы, интеллигентный человек, врач, со спокойной совестью можете оставить меня в этой обстановке? Вы же, конечно, понимаете, что мне нужен больничный режим. Скажите об этом. Вы ничем не рискуете…
Начальник отделения вопросительно смотрел на Ксению.
— Все, — повторила она.
Снова загремели ключи, плотно закрылась дверь. Начальник провел Ксению вперед. Милиционеры задержались, но любопытные Володя и Сема не отстали ни на шаг.
— Ну, как состояние здоровья? Не внушает? — спросил начальник. Теперь он уже доверительно наклонился к Ксении. — Вы знаете, он почему в больницу стремится? Связи установить хочет. Это стреляный воробей. Даром что молодой.
— Что же он сделал?
— Он ловко сделал. Тысячу холодильников продал и на каждом по двадцать рублей взятку брал. Сколько получается? Как будто культурный.
Ксения покачала головой.
— Как будто интеллигентный, — рассуждал начальник. — А теперь ему, конечно, условия неподходящие.
В машине горячо обсуждали происшествие. Сема высказал предположение:
— Ой, как он теперь жалеет! И чего, думает, я в это дело втяпался! Получал неплохую зарплату, жил бы себе да жил. А сейчас позору нахлебается!
А молчаливый Лаврентьев, который всегда все знал, уже раньше слышал про холодильники. Только по его версии их было пять тысяч. Лаврентьев даже показал тот хозяйственный магазин, — они проезжали мимо.
Освещенные витрины сверкали эмалью и никелем. За стеклом стояло множество соблазнительных для хозяек вещей, только холодильников не было.
Корректорша Зинаида Николаевна говорила:
— Растешь, в силу входишь действительно постепенно. А стареешь сразу. В один день назовут в автобусе бабушкой, и конец. Уже розовую кофточку не сошьешь.
Рая Зверева сочувственно кивала головой, но про себя знала, что никогда не состарится. Она и не пыталась представить свое лицо с морщинками у глаз, с обвисающими щеками, с сединой у висков. До этого было еще огромное количество дней, ночей и рассветов.
Когда Петя был еще только «влюбленным другом», он как-то снял с машины один из первых экземпляров газеты и прибежал в линотипную: лет через десять все будут обеспечены квартирами. Райка сказала грустно: «Что толку-то? Нам с тобой тогда под тридцать будет».
Работать на линотипе, конечно, не просто. Это не машинка, где можно лишнюю буковку стереть, и стучи дальше. Тут из-за одной запятой всю строчку переливать надо. Но зато как приятно, когда исчерканные помарками и поправками бумажные листы превращаются в металлические колонки, составленные из крохотных буковок. И вообще работать в типографии чудесно. При входе надо предъявлять пропуск, надевать «спецодежду» — черный сатиновый халатик. А главное, в другом месте она не встретила бы Петю.
Они поженились, не ожидая ни квартиры, ни того времени, когда Петя окончит свой заочный институт. Сняли комнатку. Пете дали отпуск. Он сдавал экзамены, а Райка наводила чистоту и создавала уют.
Собираясь на работу, она напевала песенку в несколько слов:
Райка вышла замуж,
Райка вышла замуж
Раньше всех своих подруг!
Старушка, у которой они снимали комнату, качала головой:
— Бабы каются, а девки замуж собираются…
— Разве я девка? — смеялась Рая. — Я уже баба!
— Ну, какая ты еще баба…
А Петя сидел в их комнате за чертежами, и она в любую минуту могла его обнять и поцеловать. Он был такой видный, красивый, даже просто не верилось, что это ее муж!
Между оконными рамами на тарелочке лежали три сосиски. Они были вчерашние, но совсем свежие. Одну Райка съела. Из двух сделала бутерброды. Петя поужинает кефиром.
Он спросил: «Проводить тебя?»
Ну зачем? Пусть лучше сидит занимается. Теперь уж они все равно всегда вместе.
До полуночи все было хорошо. Послушные буковки сползали по желобку, выстраивались в строчки. Но линотип был старенький и быстро уставал. Что-то разладилось. Букву «ы» заедало. Райка пошла к механику. И тут же на лестнице у нее вдруг заболел живот. Будто кто-то провел по внутренностям ножом. Она присела на ступеньку. Лицо покрылось холодным потом, затошнило. Потом как-то сразу все прошло.
Рая позвала механика, вернулась в цех и выбросила бутерброды с вчерашними сосисками.
Через полчаса у нее опять закружилась голова. Ей снова стало тошно и больно. Кто-то из девушек спросил:
— Что с тобой, Райка? Как ты побледнела.
Она успела сказать:
— Ой, девочки, я сосисками отравилась…
С долгим, замирающим звоном из нее ушла жизнь. Очнулась она на скамейке, вся облитая водой. Больше не было ни больно, ни тошно. Над ней склонялись испуганные лица. Она засмеялась и села. Зинаида Николаевна настаивала, чтобы Райка полежала. Райка возмутилась:
— Чего это я буду лежать? Мне совсем хорошо.
Девочки сказали:
— Ты хоть для виду полежи. Мы ведь «скорую» вызвали.
— Обрадовались, — рассердилась Райка, — а мне теперь глазами хлопать!
В комнату заглянул выпускающий:
— Поправилась?
— Да ну, Пал Васильич, и что это столько шуму наделали?
— Да, а хлопнулась как, — загалдели девчонки, — побелела вся.
Никто не пошел в буфет, стали закусывать в цехе. И Райке захотелось есть. Зинаида Николаевна объяснила:
— Первый признак, что у тебя все прошло. Раз организм требует питания, значит, он здоров.
Но есть Рая побоялась. Только чаю выпила. Ее беспокоило, что вызвали «скорую». Хоть бы не приехала!
Но «скорая» явилась. Выпускающий ввел в цех докторшу и двух ее помощников. Вид у Павла Васильевича был смущенный, он оправдывался:
— Да вроде уже все прошло…
Девушки вокруг виновато улыбались, а в двери заглядывали курьеры, раклисты, ученики и смеялись. Докторша сердито спросила:
— Кто же все-таки у вас тут больной?
Рая вся покраснела и встала, как на уроке перед учителем.
Парень с остреньким лицом поставил на скамейку большой ящик. Другой, более солидный, строго смотрел на девчат.
— Где здесь можно вымыть руки, а то мы прямо с вызова, — сказала докторша. Она сняла черное пальто и беретик.
Зинаида Николаевна сказала ей вслед:
— Вот это я понимаю, интересная женщина. И лицо, и фигура.
Рае понравилось, что у докторши черные глаза и светлые волосы. Красивая, хотя не очень молодая. Вокруг глаз морщинки. Это Райка разглядела, когда докторша села рядом и стала ее расспрашивать. А что было отвечать? Ну, съела вчерашнюю сосиску, и болел живот. Да, и тошнило тоже. Ногти у докторши без маникюра и короткие. От халата пахнет не то духами, не то лекарством.
Было очень неловко раздеваться при молодых людях. Докторша сдвинула брови и сказала: «Побыстрее». Она за все время ни разу не улыбнулась, по Райка была рада и тому, что она не рассердилась за напрасное беспокойство.
Холодные пальцы помяли Райкин живот.
— Больно? А здесь?
— Нет, — неуверенно ответила Рая.
По правде, было больно, но терпимо. И стыдно лежать с голым животом. Поэтому Райка хотела, чтоб весь этот «цирк» поскорей кончился.
Ей дали выпить лекарства из маленькой баночки, оставили несколько порошков. Докторша надела свой беретик, который ей совсем не шел. Она сказала: «Можете еще немного полежать, а потом идите домой».
Худенький паренек потащил ящик обратно. Докторша ушла, постукивая каблучками.
Больная вскочила с кушетки, застегнула юбку, смахнула со стола порошки.
До линотипа Райка не дошла. Ей стало так больно, что все перевернулось в глазах, в голове снова зазвенело, и она упала в тихую черную яму.
«Почему я вернулась?» — спрашивала себя потом Ксения и облегченно переводила дыхание. Если бы она не вернулась или даже вернулась с дороги, через полчаса, эта беленькая девочка умерла бы.
Как часто говорила Евгения Михайловна: «Не торопитесь доверять внешним признакам. Человек жалуется, что у него болит голова, а вы обязаны тщательно выслушать и легкие и сердце…»
Простые, знакомые истины!
Как же можно было поддаться готовой схеме: вчерашняя сосиска, тошнота…
Начальник цеха, провожая, сокрушался:
— Вы уж простите за беспокойство. Напугались мы. Женщина молодая, мало ли…
— Женщина? — удивленно спросил Сема. — А я думал — девчонка!
Начальник цеха скользнул по Семе взглядом и ничего не ответил.
А до Ксении все слова пробивались сквозь толщу ее отчаяния и душевной усталости.
«Зачем так рано выходить замуж?» — подумала она, вспомнила совсем детское и нежное, худенькое тело.
И вдруг все, что говорила эта девочка, ее подружки, мгновенно всплыло в памяти и обернулось грозными признаками.
«Сомлела», «Как ножом резануло…», «Женщина молодая, мало ли…»
Надо было задать этой девочке еще два-три вопроса. Тогда можно уехать спокойно. Но неужели опять возвращаться в цех: «Извините, я еще забыла спросить». Несолидно. Никто не поступил бы так. Например, Алексей Андреевич… Но Алексей Андреевич, вероятно, ничего не упустил бы. Он опытный врач.
Володя уже открывал тяжелую дверь. Ксения решила ехать. Все обойдется. И тут же неестественно беспечным голосом сказала:
— Подождите минуточку. Я, кажется, что-то забыла…
Увидев толпившихся в цехе людей, она все поняла раньше, чем увидела побелевшее, заострившееся лицо, на котором единственно живые блестели под обескровленными губами мелкие зубы.
Лаврентьев словно летел над землей. Ни толчка, ни легонькой встряски. Недаром он этим славился и гордился. Больную везли в самую ближнюю больницу, не позвонив, не согласовав. Не было времени.
Здание стояло в глубине парка. В темноте шумели оголенные деревья. Лаврентьев сказал:
— Тут будут выбоины, лучше на руках.
Раиса очнулась еще в машине:
— Куда это вы меня везете?
Ксения сказала:
— Ничего, ничего. Придется немного потерпеть, и все будет хорошо.
— Я отравилась?
— Нет. Вам сделают операцию.
— Операцию? Это же долго… А у меня белье замочено.
Она была легкая, как ребенок, но за носилки взялись Лаврентьев с Володей. Сема побежал вперед, чтобы открыли двери. Сонная санитарка пошла за дежурным врачом. В приемном покое было тихо. Раиса зажмурилась от яркого света. Она лежала, ни о чем не спрашивая, прислушиваясь к себе. Защитные силы организма уже притупили остроту чувств. У нее не было мыслей, только задача — удержаться еще немного, не шевелиться, не двигаться. Это было легче, когда рядом сидела докторша. Ее руки сжимали Райкино запястье, и казалось, что докторша поднимает ее на поверхность.
А сейчас докторша куда-то ушла, и надо было удерживаться одной. Райка думала только об этом.
— Я вам удивляюсь, — сказала Ксении женщина в белом халате. — Наша больница сегодня не дежурила, хирурга нет, операционная не готова. Я отказываюсь принять больного.
Была правда в ее словах. Но дежурная больница находилась далеко. И рассуждать не было времени.
— Это экстренный случай. Вызовите хирурга.
— Нет, меня просто поражает, как вы смело распоряжаетесь! С чего это я буду беспокоить врача? Гораздо проще вам увезти своего больного.
— Больная уже нетранспортабельна, — еле сдерживаясь, сказала Ксения. Ссориться было нельзя. — Посмотрите сами, прошу вас.
Пожав плечами, женщина в белом халате прошла по коридору. Стоя над носилками, она громко сказала:
— Ну что с вами, милая?
Райка напряженно смотрела на пятно на стене. Оно помогало не уплывать в темноту. Говорить ей было трудно.
— Не знаю. Тошно, в глазах черно…
— Что, милая? — переспросила женщина. — А пункцию вам сделали? Нет? — Она повернулась к Ксении: — Так что же вы — сразу и оперировать! Быть может, и показаний нет. Вы ведь не специалист. Больную оставьте. Утром мы покажем ее гинекологу. Лично я оснований для спешки не вижу.
Она оглядывала всех спокойными глазами. Володя и Сема маялись у дверей и, вероятно, осуждали Ксению за задержку. Ну, сдали больного, и надо ехать. Сухонькая седая сестра тоже смотрела неприязненно: «В чужой монастырь со своим уставом не лезут».
А молодая женщина, которую больше всего это касалось, была безучастна, беспомощна. Она ничего не могла сделать для своего спасения.
Ксения резко проговорила:
— Я настаиваю. Вызовите хирурга.
— А тут вам не подчиняются. Больница не дежурная, и принять больную я отказываюсь.
По коридору гневно прошелестел накрахмаленный халат.
Ксения кинулась вслед:
— Разрешите мне сделать пункцию?
— Нет уж! Пожалуйста, не перекладывайте на нас ответственность. Допустим, результат окажется положительный. Что тогда! Я не хирург и сделать ничего не смогу. А вы будете нас обвинять.
— Я буду обвинять вас во всех случаях!
Женщина взвизгнула:
— Вы мне угрожаете? На каком основании? Дешевая демагогия нынче не проходит.
— Дайте мне номер телефона хирурга или вашего главного врача.
— Я — не справочное бюро.
А время шло. В приемной седая сестра заняла телефон. Она долго держала трубку и предостерегающе поднимала руку, когда Ксения пыталась заговорить с ней.
— Аркадий Семенович, — наконец сказала она, — простите, что разбудила. Тут у нас «скорая» женщину доставила… Я сейчас передам.
Ксения выхватила трубку.
Сонный, низкий голос говорил:
— Ну, ну?
Ксения очень торопилась. В трубке зевнули.
— К чему так много слов? Скажите Марфе Игнатьевне… Впрочем, дайте ее мне.
Марфа Игнатьевна послушала и прикрыла рукой мембрану:
— Вы не можете послать машину за доктором? Будет быстрее.
— Слетаем? — готовно встрепенулся Сема.
Володя вопросительно посмотрел на Ксению. Она кивнула.
В маленькой операционной Раю сразу положили на стол. Марфа Игнатьевна сказала:
— И пункцию делать не надо бы. Вид уж больно характерный. А все ж таки полагается, — значит, сделаем.
Шприц, введенный в брюшную полость, сразу наполнился кровью.
Рая застонала.
— Ты держись, — сказала Марфа Игнатьевна. — Ты держись и одно помни: что мы тут будем делать — все единственно только для твоего здоровья.
Она двигалась неторопливо и в такт движениям бормотала:
— Руки, йод, халат, салфетки. Спирт. А где пенициллин?
Ксении казалось, что старуха говорит стихами. Марфа Игнатьевна строго ей приказывала:
— Завяжите мне сзади тесемки. — И сердилась: — Вы меня коснулись. Коснулись или нет? — Потом опять сосредоточенно бормотала: — Здесь зажимы, здесь ланцеты, кетгут, шелк, перчатки, иглы…
Рая смотрела тоскливо, испуганно. Ксения отвела от ее лба прядки светлых волос, повязала ей голову куском марли.
— Опять обмираю, — прошептала Рая. — Скорей бы… Будет больно?
— Ты ничего не почувствуешь. Заснешь, и все.
Рая чуть кивнула. На ее лице резко обозначились незаметные раньше русые брови. Подглазницы почернели. Нос заострился. Белая, как снегурка, она таяла на глазах.
Движение и голоса в коридоре оповестили о прибытии доктора. Невысокий, с растрепанными, серыми от седины волосами, он вбежал в операционную. За ним, шурша халатом, вошла дежурная.
— Вот, Аркадий Семенович, побеспокоили вас…
В голосе ее была неопределенность. Побеспокоили, а может быть, зря. Но побеспокоила не она…
Врач остановился у стола, посмотрел на Раису, сказал: «М-да» — и повернулся к Марфе Игнатьевне.
Неприкосновенная в стерильном халате, с поднятыми и тоже прикрытыми стерильными тряпочками руками, Марфа Игнатьевна движением головы указала на шприц, наполненный кровью.
Он опять сказал: «М-да» — и будто стряхнул с себя что-то.
— Мыться, побыстрей. Кровь готовьте. Какая группа? Вызовите из второго корпуса Васильеву. Она будет мне помогать.
Женщина в халате, вытянув голову, ловила каждое слово.
— Понимаете, Аркадий Семенович, очень не хотелось мне вас беспокоить, очень. Но случай такой…
— Васильеву вызовите, — повторил доктор. — Не сами! — крикнул он ей, заторопившейся выполнить поручение. — Пошлите кого-нибудь. Ваше дело — наркоз и давление.
Ксения должна была уйти. Теперь все сделается без нее. Она здесь даже лишняя.
Доктор мыл щеткой руки. Он был на кого-то очень похож, особенно когда вытягивал дудочкой губы, и Ксения окликнула его раньше, чем узнала:
— Аркаша…
Не переставая тереть ногти, он вскинул глаза:
— Ксюша! Откуда ты взялась?
Тут же исчезли все перемены, нанесенные временем. Как она не узнала сразу Аркашу Тальберга, своего однокурсника!
Начался быстрый разговор в минуты, пока мылись руки, пока Марфа Игнатьевна с великими предосторожностями облачала доктора в халат, пока натягивались резиновые перчатки.
— Ты же был педиатр…
— По молодости. Все меняется. А что Димка?
— Вадим совсем оставил медицину. Он занялся скульптурой.
— Вот здорово!
— Ну, не знаю еще…
— Нет, раз смог оставить, значит, все правильно. Я вот, например, не оставлю. Ругаюсь, но не оставлю.
— Еще бы вы оставили! — сказала женщина в халате. — Разве можно вам оставить? Вы же людей обездолите. Видели бы вы, как Аркадий Семенович швы накладывает! Изумительно! Просто вышивает!
Она обращалась к Ксении. Она улыбалась ей. Мало ли что было, теперь все уладилось, все надо забыть и вести себя так, будто ничего не произошло.
Но мира с ней Ксения принять не могла:
— А вот вам просто необходимо переквалифицироваться. Вы лечащим врачом быть не можете.
Марфа Игнатьевна завязывала на хирурге маску и на секунду замерла. Аркадий Семенович скосил на Ксению удивленные глаза.
Женщина растерялась. Вот когда Ксения увидела ее взволнованной, даже испуганной:
— Почему вы меня так обижаете при Аркадии Семеновиче?.. При сотрудниках…
Ксения была непримирима:
— Как врач вы приносите только вред.
— Наркоз, — распорядился доктор Тальберг.
— Завтра я тебе позвоню, — сказала ему Ксения. — Аркадий, ты знаешь, девочка такая молодая, только начинает жить. Я тебя очень прошу.
Он был уже в белом клеенчатом фартуке, готовый приступить к своему трудному, великому делу.
— Ты, кажется, поглупела на своей «скорой», Ксения. Кто бы она ни была, я не смогу сделать больше того, что сделаю.
В приемном покое высокий парень ходил взад-вперед.
Он кинулся к Ксении:
— Зверева Раиса, как она?
Ощипанный цыпленок. Долговязый, нескладный…
— Это я виноват, да?
«Не больше, чем все мужчины», — чуть не ответила Ксения. И хорошо, что удержалась. Он плакал.
— Никто не виноват. Так бывает. Случается несчастье, а винить некого.
— Это из-за ребенка?
— На этот раз ребенка не будет. А вообще все обойдется.
— Не надо ребенка. Лишь бы она. Это очень опасно?
— Как всякая операция…
Так Ксения его и оставила. Теперь до утра он будет страдающими глазами ловить проходящих мимо сестер, врачей, санитарок. Будет возмущаться тем, что они могут спокойно разговаривать и даже смеяться.
Сейчас он любит. Он даже не привык к тому, что она с ним рядом всегда, каждый день и каждую ночь. Это кажется ему счастьем. А потом придет время, когда она станет слишком знакомой, обыденной.
Так бывает часто, очень часто, и никто не знает, как это предотвратить. А может быть, все-таки что-нибудь можно сделать?
Ночью Москва просторная. Неправдоподобно тихо возле станций метро, и выглядят они совсем иначе, чем днем. Книжные и цветочные киоски стоят с закрытыми глазами. Все спят.
Заснули в машине «скорой помощи» и Сема и Володя. Лаврентьев ввел машину в гараж. Они и не шелохнулись. Но кто-то открыл дверцу, помогая Ксении выйти.
— Вадим…
— Явился по вызову.
Он стоял в старенькой бобриковой куртке и шапке-ушанке.
— Что же ты здесь, на холоде?
— Понимаешь, я немного посидел там. Ваша прародительница толковала мне что-то маловразумительное. Но я решил дождаться. Что с тобой?
— Вадим…
— Не надо в комнату, Ксюшенька! Понимаешь, я все-таки для них вроде отщепенца-изменника. Старуха спрашивает: «Вы теперь, говорят, из глины лепите? И получается у вас?» Ну, что ей отвечать! А этот ваш Юрочка, оказывается, в юности видел «умирающего Сократа». И допек меня этим Сократом.
— Не дежурит сегодня Юрочка. Это другой…
— Ну, ты скажешь! Будто я Юрочку не знаю. При мне явился с Кирой заменить на ночь старуху. У нее завтра юбилей, они ее спать уложили, чтобы цвет лица на утро сохранился. Кира Сергеевна распорядилась. Что у нее с Самойловым — роман?
— У кокетливой красавицы Киры с Юрочкой? Чепуха.
— Ну, бог с ними. А еще ваш новый доктор все смотрел мимо меня. Как-то мне кисло стало. Ты нездорова? Почему ты молчишь?
Он взял Ксению за руку.
— Так…
— Ты устала. Я знаю. Ксюшенька… ну буквально на днях решится вопрос о женщине с книгой. Если неудача — все брошу! В поликлинике МГУ есть вакантные места, во второй больнице тоже. Пойду на полторы ставки. Ксюша, не плачь…
Никого, кроме них, не было на больничном дворе. Вадим подвел жену к фонарю и обеими руками, почти силой, приподнял ее лицо.
— Ты думаешь, я эгоист? Вот прошло уже два года, и все становится не легче, а труднее. Только теперь я понял, каким был самоуверенным. И все же я ощущаю, ну, понимаешь, ощущаю, что для меня это возможно, нужно! А все-таки пока ты в старом пальто…
— Не надо…
— Нет, я сам себе говорю. Уже два года в старом пальто, а я хожу по городу и выбираю тебе все самое красивое. Вот ты позвонила, и я обрадовался. По дороге шел и радовался: «Позвала, — значит, я ей нужен!» А то мне уже стало казаться, что я тебе больше не нужен. Ты не хочешь разговаривать со мной. Ты даже не смеешься, как раньше.
Она засмеялась. Вадим вытер ей лицо своим платком. Ксения спросила:
— Он чистый?
Вадим прижал к себе ее руки:
— Наверное, скоро опять подойдет твоя очередь? «Кислый доктор» уехал. А ты не отдохнула.
— Ничего.
— Шурка принес пятерку по алгебре. Способный парень у нас растет. Мы друг другу можем об этом сказать, правда? Он слопал четыре котлеты.
— Без картошки…
— И киселя не захотел. Что с ним сделаешь?
— У вас всегда так.
— Без тебя так. Без тебя плохо. Ксюша, мне почему-то казалось, что у меня со скульптурой наладится быстрее.
— Не надо об этом. Я тебя прошу, об этом не надо.
— Но я не могу о другом. Это сейчас моя жизнь, моя боль.
Ксения знала, какие слова ему нужны. Очень простые, прямые. Она их часто говорила ему: «Я верю в тебя, мы решили правильно. Я ни о чем не жалею. У тебя талант. Надо быть стойкими. Я верю в тебя. Я верю в тебя. Я верю…»
Для него это было как горючее для машины. Но сейчас она смогла сказать через силу:
— Ни в чем не упрекай себя.
Вадим обнял ее быстро, уверенно. Она стремительно вырвалась. Почти инстинктивно. Он понял это, как иногда понимают люди — не умом, а всем существом. И оскорбился. Они замолчали. Вадим сунул руки в карманы.
— Ну ладно. Ты что-то хотела мне сказать?
Лицо его стало отчужденным. Обиженный, одинокий, он сейчас пойдет ночью по пустому, холодному городу. Будет идти час, два. Единственно родной ее человек, с которым прожита вся жизнь. Родных меньше жалеют, чем чужих.
— Ты меня для чего-то звала?
Зная, что сейчас, в эту минуту, ничего нельзя поправить, зная, что нет у нее душевных сил и теплоты, которые делают убедительными каждое движение, Ксения провела рукой по щеке мужа.
Он не принял ее ласки.
— Так, значит, тебе ничего не нужно?
И ушел. Навстречу ему предостерегающе мигнули автомобильные фары. Большая машина прокатилась почти бесшумно. Вадим подумал: «Это, наверно, приехал «кислый доктор». Может быть, она отдохнет». Потом сообразил — у них же очередь. С какой стати кто-то поедет вместо Ксении. Это он, Вадим, поехал бы вместо нее и ездил бы всю ночь, чтоб она спала, свернувшись бубликом, и проснулась утром веселая, растрепанная, с хорошим цветом лица.
Наверное, он виноват. Лез с нежностями к усталой, иззябшей женщине. Он отнял и те несколько минут, за которые она могла бы согреться. Он слишком много говорил о себе. И даже не узнал толком, зачем она его позвала.
Улицы лежали перед ним просторные, как поля, и ничто не мешало ему идти и думать. Он только не хотел вспоминать о том, как она вырвалась от него.
Но руки его помнили. Они словно что-то утеряли. Сжатые кулаки лежали в кармане куртки как чужие, как ненужные.
Шло самое глухое и трудное время ночи — между тремя и пятью часами. Спали свободные фельдшеры и санитары. На диване под ворсистым одеялом всхрапывала Евгения Михайловна. За столом друг против друга сидели Кира Сергеевна и Юрочка. Оба румяные, будто только что из бани, оба в свежих хрустящих халатах. Чисто выбритый Юрочка что-то говорил басом, прорывающимся из шепота, а Кира бесшумно хохотала, прикрывая ладошкой сиреневый рот.
Она тотчас потащила Ксению смотреть уже законченную стенгазету. Это было настоящее произведение искусства. «Коллективное», — скромно сказала Кира. Портрет Евгении Михайловны обрамляли яркие цветы. Под портретом шли стихи, каллиграфически от руки написанные. Статьи, напечатанные на машинке, тоже были обведены гирляндой крупных, синих васильков и маков. Центральный опус, озаглавленный «Очерк», начинался так:
«Мы ехали на машине по роскошному, широкому городскому проспекту. Солнце рассыпало золотые лучи над столицей нашей родины, в которой до Великой Октябрьской социалистической революции был один пункт «Скорой помощи».
И дальше шли внушительные колонки цифр, нагляднейшим образом демонстрирующие рост здравоохранения в Москве.
— Ничего, правда? — любуясь газетой, спросила Кира.
— Замечательно! — похвалила Ксения. — А что это у вас, Кирочка, так халат топорщится?
Кира обрадовалась:
— Заметно? Это я вечернее платье надела. Показать?
Она вмиг скинула халат, плавно повернулась на месте, прошла два шажка вперед, покрутила юбкой, подражая девушкам, демонстрирующим по телевидению последние моды.
Было странно видеть женщину с искусно растрепанной головкой, оголенными плечами и пышными юбками в тесном помещении, между газовой плитой и умывальной раковиной.
— Я это платье четвертый раз надеваю. В первый раз на вечер молодых специалистов в Кремле, потом — на Новый год. Еще в Большой театр ходила. А завтра у нас такой праздник! Пусть хоть под халатом нарядная буду. А топорщит оттого, что нижняя юбка на китовом усе.
Она подняла зеленую парчу, чтобы показать китовый ус, но тут же взвизгнула и выпрямилась. Вошел Алексей Андреевич.
— Милые дамы, не пугайтесь. Я ничего не видел и вообще так устал, что не способен ничего воспринимать.
— Жаль, — сказала Кира, — мне хотелось бы узнать ваше мнение о моем платье.
Она снова прошлась, кокетливо поводя голыми плечиками. В дверь просунулся Юрочка и смотрел, восторженно подняв брови.
— Вы еще больше украшаете это платье. Вот все, что я могу сказать. Может быть, Юрочка что-нибудь добавит.
— Юрий Иванович, — поправила Кира и густо покраснела.
— Виноват, забыл, — усмехнулся доктор Колышев. — Вы счастливец, Юрий Иванович, проявляется такая забота о вашем авторитете.
— А что, в самом деле, — Кира вздернула стриженую головку. — Все кругом — Юрочка, Юрочка. С какой стати? Вот вас ведь никто не зовет по имени, а вы не намного старше.
— Ничего не могу возразить. Вы правы. Меня никто по имени не зовет. Но авторитет — дело тонкое, Кира Сергеевна. Он как белый гриб. Никому не удается вырастить его искусственно.
— Так, значит, вы считаете, что Юрочка…
— Юрий Иванович, с вашего разрешения, — с улыбкой поправил ее Алексей Андреевич, но тут вмешался сам доктор Самойлов.
— Кому — Юрий Иванович, кому — Юрочка, — он взял Киру под локоток. — А нам уже прозвонили звоночки.
Они заторопились уезжать. Ксения пошла в комнату врачей. За ней, не отставая ни на шаг, шел Алексей Андреевич.
— Вы меня вынуждаете бороться с пустотой. Я ничего не понимаю, а непонятное всегда страшно.
Надо было сказать ему: я думала, что из моей жизни ушла радость любви. Мне стало жаль себя. Я поверила всем словам, потому что давно таких слов не слышала. Мне показалось, что я вас полюбила. И решила, что это очень серьезно и необходимо нам обоим…
Он спросит — что же произошло?
Были сказаны две фразы — их не мог сказать человек, которого я полюбила. Был разговор отца с сыном. Его не мог вести человек, которого я полюбила. Был мальчик…
И все обернулось ощущением непоправимости сделанного, отчаянием. И обидой. Не на кого-нибудь, а на себя, только на себя.
Но она молчала. Говорил Алексей Андреевич:
— Вы пришли ко мне с такой очаровательной легкостью, с такой щедрой легкостью, о которой можно только мечтать. Без вопроса о том, что будет завтра. Все было просто, естественно и хорошо. А потом какой-то надрыв, достоевщина. К чему?
Она молчала.
— В мире идет великая переоценка ценностей. В век тарантасов и самоваров формула: «Я другому отдана и буду век ему верна» — была эталоном женской добродетели. Но ведь в Эпоху завоевания атома человеческая сущность не могла не измениться, Ксаночка. Сейчас иные критерии…
— Убедительно, — сказала она. — Значит, совесть, честь, долг — все меняется? И все к худшему?
Алексей Андреевич прикрыл глаза рукой.
— Еще только сегодня утром мне казалось, что кончилось мое одиночество. А мне ведь тоже нужно человеческое тепло…
— У вас есть сын.
— Меня казнят за это? Там так мало моего сердца…
Этим он хотел успокоить Ксению!
— Почему вы его так бережете, свое сердце? — она сказала это очень громко.
Проснулась Евгения Михайловна. Привыкшая подкреплять себя коротким сном, она засыпала и просыпалась внезапно и легко.
— Как же сердце не беречь? Его беречь надо. Оно — работник. А мы на него все наваливаем — то лишнюю рюмочку, то лишнюю папиросу…
— То лишнюю любовь, — подсказала Ксения.
— Ну, не знаю, — Евгения Михайловна сложила одеяло и взбила маленькую подушку, — любовью нынче всякое называют. Промелькнет меж людей мимолетная симпатия, и уже засчитывается за любовь.
В окошко просунулась лохматая Володина голова.
— Ксения Петровна, девушка обварилась. Стерильного материала надо взять.
— На производстве?
— Да нет, дома.
— Ночью?
— Купалась, не иначе, — уверенно сказала Евгения Михайловна. — Девушки всегда по ночам купаются, особенно в коммунальных квартирах. Запрутся на три часа… Вы ее сразу в стерильные простыни заверните.
Она сама пробежала к чуланчику, где хранился стерильный материал.
Алексей Андреевич перехватил у Ксении из рук шинель.
— Скажите мне что-нибудь. Я не отпущу вас так.
— Алексей Андреевич, давайте договоримся. Мы не будем продолжать никаких отношений. Нам придется работать вместе, так вот, раз навсегда. Ничего не было. Договоримся.
— Вы так хотите?
— Да.
— Как это страшно! Как это жестоко! — Он вдруг порывисто протянул ей шинель. — Ксаночка, пожалейте меня. Нам надо поговорить. После дежурства. Всего на полчаса. Проявите женскую великодушную жалость…
И чтоб не слушать его, чтоб уйти от него скорее, Ксения сказала:
— Хорошо.
Город будто кончился. Мимо плыли темные бревенчатые избы. Странно было видеть над ними электрические фонари. Где-то кричал петух. А потом опять поехали по широкой улице. Темным ночным блеском заблестели огромные витрины, мягко лег под колеса асфальт.
Тянется Москва вширь и ввысь. Думаешь, уже окраина, а за ней вырос новый район. Думаешь, на край света приехал, а она вот, опять столица… Дом оказался огромный, новый, сложенный из белых плиток. Подъездов в нем было много, но адрес дали точный: третий подъезд, сто третья квартира. Володя ворчал:
— Хоть бы догадались встретить, лифтершу разбудили.
— Да ладно тебе, — сказал Сема, — не дойдешь, что ли?
— А ты можешь разок и помолчать, если постарше тебя люди разговаривают.
В предрассветные часы тело будто тяжелеет, и вдвое труднее подниматься по нескончаемым лестничным пролетам. Ребята вяло переругивались. Ксения перевела дух и прикрикнула на них.
Тянулись этажи — шестой, седьмой, восьмой. Теплые, тихие лестничные площадки, двери с почтовыми ящиками. Снова лестницы, и нельзя даже передохнуть.
— Домище, — не то ворчал, не то восхищался Володя. — Неплохо бы здесь квартирку получить…
— «Квартирку, квартирку»… Взял бы ящик, хоть на пару этажей.
— Мне не положено ящик таскать. Знаешь формулу — каждому по способностям.
— Товарищ называется…
— Дурак. От тяжести руки дрожат. Ты, что ли, за меня укол сделаешь?
— А то не смогу. Важное дело.
— И взялся бы?
— Подумаешь…
— Удивляюсь я, Семен, твоему нахальству.
Сердце у нее стучало и дыхание прерывалось. Девятый этаж, пролет десятого. Все тихо. Тихо и за дверью сто третьей квартиры. У звонка низкий басовитый звук. И снова тишина.
— Может быть, они ее увезли, не дождались? — высказал предположение Володя.
Сема не отнимал пальца от кнопки звонка. Гудело непрерывно. Но прошло не меньше минуты, пока кто-то зашевелился у двери.
— Кого?
— «Скорую» вызывали?
Открыл заспанный парень в одних трусах.
— Обварилась тут у вас девушка?
— Никого мы не вызывали. Колька! — крикнул он в коридор. — Тут девушку какую-то спрашивают.
— А у нас девушек нет.
Подошел еще парень в таком же легком ночном туалете.
— Вы бросьте дурочку валять, — сказал Володя. — Вызывали «скорую»?
— Никого мы не вызывали.
— Это дом восемнадцатый, квартира сто три?
— Ну да. Только у нас в квартире и девушки-то никакой нет.
Ксении показалось, что у ребят смущенные лица. Но ведь это может только казаться.
— Володя, позвоните в центр, уточните.
— А телефонов нет во всем доме. Еще не провели. Автомат есть внизу за углом, но он, кажется, не работает. Испорчен он, Колька?
Колька подтвердил:
— Испорчен.
— А вы не слышали, в доме никаких происшествий не было?
— Ты не слышал, Колька? И я вроде не слышал.
— Может, в соседней квартире?
— Да нет, если вы говорите, что девушка обварилась, так на нашем этаже девушек вообще нет. Мы хотя недавно вселились, но это дело уточнили. Так, Колька?
Надо было немедленно звонить в центр. Володя с Семой бежали вперед, перепрыгивая через несколько ступенек.
— Эти самые жлобы и вызвали. Не видишь, что ли? Глаза отводят. И вином разит.
— Может, и так.
— Я тебе точно говорю. Выпили и решили побаловаться. Только жаль — не докажешь.
Ксения старалась не считать этажи. И когда думала, что уже почти сошла вниз, оказалось, что спустилась только на пятый этаж. Душная тишина лестничной клетки обессиливала. Очень хотелось спать.
Но если произошла ошибка в адресе, значит, их где-то ждут, где-то страшно мучается человек. Может быть, совсем близко.
Володя побежал за угол искать телефон. Сема поставил ящик у машины.
— Может, подъездом ошиблись? Я сбегаю в другие.
— Пошалил кто-то, — сказал Лаврентьев, выглядывая из машины. — У дураков это запросто.
— Ошибка, может быть.
Лаврентьев хмыкнул:
— Ошибался один такой. Вы еще тогда у нас не работали. Каждый день вызов и вызов. И все ложные. Из автомата, сукин сын, звонил. А все же, рано ли, поздно, застукали. На суде, пакость, плакал: нельзя, говорит, за легкомысленный поступок три года человеку давать. Я свидетелем был.
Легкомысленный поступок, безоглядный поступок, необдуманный поступок… За все приходится отвечать рано или поздно. Вдруг приходит другое зрение, другой слух. «А когда мы с вами повторим наш волшебный вечер?» Слова, как удары, легли на сердце. Почему? А если бы их когда-нибудь сказал Вадим? Ничего. Значит, не в словах дело? Просил же Алексей Андреевич: «Пожалейте меня». Он на все был готов, только ей от него ничего не нужно. А от Вадима? Как же пойдет жизнь, если ничего не нужно?..
Прибежал Володя. Недалеко отделение банка. Там есть автомат, но охранник не пускает.
Охранник куражился:
— Что мне форма? Нынче каждый может форму надеть. Или, к примеру, белый халат. А я имею право не пустить. Имею? Имею.
Володя закипел:
— Ты понимаешь, мы «скорая помощь». Открой сейчас же.
— Ну и что? Что мне «скорая помощь»? Или начальство оно мне, или что?
Он загораживал дверь, за которой находился телефон.
Ксения видела, как наслаждается своей властью охранник. Она понимала, что ни наскоком, ни силой не заставишь его открыть дверь. И как ни противно ей было в эту минуту его узкогубое, тупое лицо, она сказала искательным голосом:
— Я вас очень прошу, товарищ, сделайте нам такое большое одолжение. Вы, конечно, можете нас не пустить, но мы очень просим, разрешите позвонить.
Охранник наморщил лоб и задумался.
— Войдите в наше положение, уважьте просьбу. Мы будем благодарны.
Откуда у нее брались такие слова?
— Ладно, — смилостивился страж, — вы взойдите, только без парня.
Володя сделал свирепое лицо и вопросительно поглядел на Ксению. Она сердито мотнула головой, и Володя протянул ей листок вызова.
В центре проверили адрес. Все было правильно. Номер дома, подъезда, квартиры. «Видимо, ложный вызов. Возвращайтесь обратно».
Ксения положила трубку. Охранник стоял рядом, ожидая изъявления благодарности. У дверей она сказала ему строго и внушительно:
— Вы не имели никакого права не допускать нас к телефону. О вашем недостойном поведении завтра будет доложено по начальству. Володя, запишите номер отделения.
Они очень торопились и лишили себя удовольствия посмотреть, какое впечатление произвели эти слова.
Володя спросил:
— А вы вправду завтра доложите по начальству, Ксения Петровна?
— Обязательно. Людей надо лечить.
Она оговорилась. «Учить», — поправил Володя.
У машины стоял человек в полосатых пижамных брюках. Накинутое на плечи пальто поминутно сползало. Ксения прибавила шагу. Это был парень из сто третьей квартиры.
— Я вспомнил, тут еще есть дом, тоже восемнадцатый номер. За арку надо пройти.
— А ты нам не морочишь голову? — сурово спросил Володя.
— Ну, зачем уж так, — огорчился парень. — Правда, есть. Я вам покажу.
Деревянный двухэтажный дом доживал последние дни. Когда-то, красуясь резными оконными наличниками, он был самым высоким и богатым в ряду улицы подмосковной деревушки. Но уже отшумели в нем свадьбы, отплакали все похороны. Скоро рассыплются его источенные жучком бревна, сровняют его с землей, а на месте, где он стоял, разобьют волейбольную площадку. Ушло его время.
— Это тоже восемнадцатый. Восемнадцатый «а», — заверял парень, ежесекундно поправляя сползающее пальто.
Но сто третьей квартиры в доме не было и быть не могло. И все жильцы дома спали — нигде не горел свет. Володя обошел дом, толкнулся в чьи-то сени, крикнул: «Эй, «скорую» вызывали?»
Никто не отозвался.
— Ехать надо, Ксения Петровна.
Она и сама понимала, что надо ехать. Володя твердил парню:
— Вот как ты хочешь, а я знаю, что это ваши дела. Ну, может, не ты сам, а дружок.
— Дурак ты, — незлобиво отбивался парень. — И чего бы это я тогда пришел?
— Для отвода глаз именно и пришел.
Они подошли к машине одновременно с запыхавшимся Семой. Он успел обегать все подъезды.
— Вот попал, вот попал! Слышу, за одной дверью шумят. Я, конечно, звоню. «Скорую» вызывали?» Мужчина стоит, вроде обалдевший, а какая-то тетка кричит: «Зови кто бы ни был, пусть они нас рассудят, пусть, говорит, посторонний человек скажет, кто прав, кто виноват». Вот смех! Я — дёру…
— Может, она и была ошпаренная? — спросил Володя.
— Да нет, здоровая, в красном халате.
Чужой парень проводил их до машины:
— Вы, пожалуйста, не думайте на нас.
— Испугался, — определил Володя, когда они уже отъехали. — Испугался, что фамилию запишем и на производство сообщим.
— Часа полтора потеряли.
— Есть же подлость на свете.
— Руки таким гадам рубить, — убежденно заявил Сема, а потом, помолчав, вдруг сказал: — А чего мы уж так сильно зажурились? Что девушки ошпаренной нет? Так разве ж лучше, если бы она сейчас лежала здесь, да мучилась, да кричала? Лично я даже рад, что ошпаренной девушки не оказалось. А вы, Ксения Петровна?
— Глуп ты все-таки, Семен. Правда, Ксения Петровна?
Ксения не могла им ответить. Их обманули, их провели. Как это горько и обидно. Как обидно, когда ты бессилен, когда ты обманут. И почему, господи, почему она сказала «хорошо»…
Ксения Петровна плакала.
Сема и Володя смотрели прямо перед собой, боясь пошевелиться.
А парень в накинутом пальто все еще стоял на тротуаре. Теперь он все уже точно знал. Это Васька. Отпраздновали новоселье по-хорошему. Выпили пива и две поллитровки водки на пятерых. На прощанье Колька сказал: «Вот вам сейчас полтора часа до дому ехать, а мы спать завалимся». А Васька пообещал: «А мы вам такое сделаем, что вы не поспите».
И сделал. А докторша замученная. Чуть не плачет. Наверное, каждую ночь не спит. Сволочь этот Васька. На такие штуки его хватает. Морду бы ему набить сейчас!
Перебивая запахи бензина, лекарств, ворвался острый и влажный запах цветочного магазина. Корзина с кустом желто-белых хризантем высилась на столе. Цветы принесла заведующая соседней подстанцией Анастасия Федоровна. Она сидела на диване, держала Евгению Михайловну за руку и улыбалась простым, крестьянским лицом, к которому совсем не шли ни пышная черно-бурая лиса, ни крупные голубые серьги.
— А помните, как мы на мотоциклетах по вызовам ездили? Едешь, бывало, и не знаешь, или жив останешься, или нет. Всю душу из тебя вытрясет. А то станет машина на дороге, мотор заглохнет, впору пешей бежать. Еще хорошо, молодые были, легкие. Мне бы теперь на мотоциклетку не взгромоздиться.
Евгения Михайловна кивала.
— А первые машины помните? Ну, рыдван и рыдван. А как получала я ее, так счастливей меня человека не было.
— Лет через десять на вертолетах будем летать, — пообещал Юрочка.
Гостья замахала рукой:
— Это уж без нас, без нас. Я нынче своим транспортом довольна-предовольна. А помните, Евгения Михайловна, доктора Козлова?
— Как же доктора Козлова не помнить! Где он сейчас?
— Профессор! Что вы думаете! Я его на съезде терапевтов встретила — не узнала. Он первый подошел. Уж руку мне тряс, тряс…
Наступали спокойные часы раннего утра, когда вызовы редки, когда можно отдохнуть. Но куда деться от обращенного к тебе взгляда, от полуулыбки, которая говорит: «Мы двое что-то знаем, мы — сообщники, мы вместе». Ксения обрадовалась, когда Кира вызвала ее в коридор:
— Все-таки как вы думаете, удобно будет снять халат? Хотя бы в самое время чествования? Нет, боюсь, слишком открыто.
— Да, конечно, — невпопад отвечала Ксения. Она присела на табурет у газовой плиты, да так и осталась сидеть, когда Кира снова убежала в комнату.
Кира жила юной, беззаботной жизнью. Ксения завидовала ей и Евгении Михайловне, ее одинокой независимости, ее пустой чистой комнате. А своя жизнь представлялась тяжкой и безрадостной.
В соседней комнате, отдав дань воспоминаниям, Настя, как запросто называли заведующую соседней подстанцией, спорила с Евгенией Михайловной:
— Ну как же это вы не признаете установочного поведения? Ведь подумайте только, приезжаешь на вызов, лежит на травке старушка, голова на подушечке, это вы заметьте, подушечку заранее приготовила, рядом узелок припасен. А посмотришь — ничего особенного. Ну, старческий склероз, ревматизм, артрит. Могу я такого хроника в больницу везти? Да они меня шуганут — и правы будут.
Евгения Михайловна отстаивала свое:
— А куда ж ее девать? Больницы вообще хроников не любят, это что и говорить. Да ведь о человеке подумать надо. Я давно предлагала специальные отделения в больницах создать. Вот нам бы собраться да обоснованную статейку в газетку написать. А то легче всего определить «установочное поведение» да отвезти человека домой. А будет ему дома покой, уход?
— О, какая широкая программа! У кого же это в наши дни дома покой, уход, уют? — сказал Алексей Андреевич.
— Отчего же? Если я вдова, а вы, скажем, не пожелали семью создать, так это не значит, что у всех так. Вот Прасковья Ивановна каких дельных ребят вырастила, у Евсеева дружная семья, у Ксении Петровны. Да я много могу назвать.
— Н-да. Все это очень относительно. Супруг Прасковьи Ивановны, между нами говоря, выпивает, чем отнюдь… Ну, умолчим! А у Ксении Петровны муж вообразил себя современным Гогеном и взвалил все заботы на плечи женщины.
«Какой Гоген? — подумала Ксения. — Как он может говорить о Вадиме? Неужели он не понимает, что есть вещи, о которых он не должен, не смеет говорить…»
Ей захотелось сейчас же сказать Алексею Андреевичу что-нибудь резкое… «Мелкая душа», — сказала бы она ему.
Но в комнату врачей уже трудно было протолкаться. Пришли работники новой смены, на юбилей собрались свободные в этот день сотрудники, гости из больницы и с других подстанций.
Фельдшер Евсеев пробрался к Ксении и зашептал:
— Приехали. Вы пойдите встретьте, я предупрежу.
— Кто приехал?
Евсеев посмотрел на Ксению с удивлением.
— Да все, из центра. Доктор Рубинчик, и товарищ Белохаров, и Чалов — все приехали.
В гараже раздавался громкий голос доктора Рубинчика. Холеный, с обтекаемым горбоносым лицом, он благоволил к хорошеньким женщинам. Для разрешения спорных вопросов Евгения Михайловна часто посылала в центр Ксению. Наум Львович разводил руками:
— Вы моя слабость. Разве я могу вам отказать? Но согласитесь, что ваша подстанция как-нибудь обойдется…
И уступал редко.
Окруженный шоферами, Наум Львович кричал:
— И вы хотите меня уверить, что такие асы, как вы, не могут развернуться на этом широком пространстве? Я свободно берусь сюда еще пяток машин поставить и знаю, что вы меня не подведете…
Шоферы смеялись и крутили головами:
— Этот уговорит кого хочешь…
Завидев Ксению, доктор Рубинчик ловко подхватил ее под руку:
— Пойдемте, товарищи, отметим юбилей нашей Евгении Михайловны. Сорок лет — это не что-нибудь…
Он, как всегда, торопился. Доктор Белохаров сунул в портфель какие-то деловые бумаги, которые они, очевидно, разбирали по дороге.
В большой комнате шли последние приготовления. Там шумно расставляли стулья, Любаша шваркала веником.
— К врачам, в комнату к врачам, — распоряжался Юрочка.
Раскланиваясь направо и налево, начальство прошло в указанном направлении.
Евгения Михайловна, уже в белой прозрачной блузке — неизвестно, когда она успела нарядиться, — радостно смущенная, встречала гостей. Старейшие и наиболее уважаемые работники подстанции — врачи, фельдшеры, все необычные без халатов, все с благодушно просветленными лицами, задвигались, освобождая место у стола.
— В тесноте, да не в обиде…
— Тесновато у нас, это точно.
— Ну, ну, почему же тесновато? Вполне нормально, вполне, — на всякий случай пророкотал доктор Рубинчик.
— Нормально? — переспросила Евгения Михайловна. — Вы, значит, считаете нормальным, что на подстанции нет специально оборудованной душевой? А то, что у меня врачи по очереди спят, тоже нормально?
— Голубушка, — завопила Настя, — у вас хоть фельдшерская обширная, а у меня…
— А сейчас, кажется, не о тебе речь! — рассердилась Евгения Михайловна.
Наум Львович, точно не слыша, аккуратно складывал свое пушистое зеленое кашне, а затем, склонившись, молча поцеловал у Евгении Михайловны руку, чем ее сконфузил и обескуражил.
— В торжественные дни я веду только светские разговоры, но могу сообщить вам по секрету, что в недалеком будущем каждый врач «скорой» будет иметь отдельную комнату. Ну, скажем, небольшую, с персональной койкой, телефоном и с горячей водой. Устраивает вас?
Все засмеялись.
— Шутник, шутник, — сказала Евгения Михайловна, — вечно свернет на свое. Ну, как живете, супруга как?
— А я знаю? — Наум Львович развел руками. — А я ее вижу? У нее на руках ночной санаторий, у меня круглые сутки «скорая». Вот так и живем.
— А вы, Виталий Николаевич, перестали что-то билетики в театры брать. То, бывало, нет-нет да позвоните.
Доктор Белохаров закивал:
— Постарели мы, Евгения Михайловна, отяжелели. Да и телевизор губит. Как подумаешь — ехать куда-то да в очереди на вешалку стоять, махнешь рукой, сядешь к телевизору и дремлешь в свое удовольствие.
— Нет, я хожу.
— Ну, вы у нас вечно молодая. В вас энергии непочатый край.
В дверях появился Юрочка и только приготовился что-то сказать, как Наум Львович подхватил свой портфель:
— Кажется, можно начинать?
Ксения осталась в маленькой врачебной, у окна, соединяющего обе комнаты. Ей хорошо был виден стол, украшенный еловыми ветвями и букетами поздних, осенних цветов. Евгению Михайловну усадили в кресло, и она сидела прямая, с напряженным строгим лицом.
Шумно рассаживались шоферы; сбившись в уголок, шептались и смеялись вечно неспокойные молодые санитары. Кира, конечно решившаяся показаться в своем наряде, чувствовала себя хозяйкой-распорядительницей и мелькала по комнате, как большая зеленая бабочка.
Фельдшер Евсеев в халате, наглаженном до глянца — подходила его очередь ехать на вызов — открыл собрание коллектива, посвященное «славному сорокалетию нашей уважаемой Евгении Михайловны».
Все захлопали. Евгения Михайловна поднялась и поклонилась на три стороны низким поясным поклоном.
У Ксении сжалось горло.
Потом заговорил доктор Рубинчик. Заговорил хорошо, плавно, только изредка заглядывая в лежащие на столе листки. Он говорил о значении «Скорой помощи» в жизни столицы, о путях развития этого учреждения, о задачах каждого его работника. Евгения Михайловна согласно кивала головой. Кира сидела отставив ножку и живописно расположив складки пышной юбки. Евсеев зорко оглядывал комнату, готовый в любую минуту одернуть нарушителя тишины.
Но прозвенели звонки, и Евсеев сорвался с места. Врач Прасковья Ивановна сокрушительно покачала головой. Очень ей не хотелось уезжать с юбилея старого друга. Она оглядела комнату, остановила взгляд на Юрочке, но зоркая Кира отрицательно мотнула головой, и Юрочка виновато опустил глаза. Переваливаясь, вышла Прасковья Ивановна.
Наум Львович повысил голос. Теперь он перечислял достоинства Евгении Михайловны — ее неутомимость, добросовестность, точность ее диагнозов. Он упомянул основоположника «скорой», знаменитого доктора Пучкова, и причислил Евгению Михайловну к его лучшим последователям.
Теперь кивали все окружающие, а Евгения Михайловна строго глядела прямо перед собой, и на щеках у нее горели красные пятна.
Сколько ночей недоспала эта женщина, холодных зимних ночей, когда так тяжко выходить на заснеженные темные улицы! Не было в ее жизни ничего важнее труда, даже в молодости, полной соблазнов.
Почему же нет сейчас здесь никого из тысячной армии спасенных ею людей?
Почему не позвали сюда молодежь, будущих врачей, чтоб задумались они над своим призванием?
Как скупо мы говорим: неутомимость, добросовестность, скромность. Сейчас мы не должны быть скромны. Не только для мертвых существуют слова: героизм, подвиг.
Почему мы умеем работать самоотверженно, гордо, вдохновенно, а говорить об этом стыдимся?
Эти слова не для каждого дня, но наступает час, когда они должны прозвучать в полную силу.
И самые лучшие цветы принести бы сюда…
Сзади кто-то тихо окликнул:
— Ксаночка!..
Алексей Андреевич встал за ее стулом:
— Вы утомлены, дорогая.
«Так проявляется забота», — подумала Ксения.
Но ей не нужна была его забота, тепло его рук, мягкость его голоса. И пусть он это знает.
— Все равно я никуда с вами не пойду, Алексей Андреевич. И не заставляйте меня больше ничего говорить. Так будет лучше.
На этот раз он не пытался ее удержать. Доктор Рубинчик кончил речь и собрал рассыпанные по столу листки. Ксения прошла через всю комнату и села на место уехавшей Прасковьи Ивановны.
Кира укоризненно покачала головой, выразительно указывая глазами на измятый и уже не очень чистый халат Ксении. Но это можно поправить. Пока выступал кто-то из гостей, Ксения расстегнула пуговицы, незаметно вытянула из рукавов руки и в минуту аплодисментов очередному оратору быстрым движением стянула с себя халат. Кира одобрительно фыркнула, зажав рот.
Поднялся шофер Бухватов. Кому же, как не ему, двадцать лет возившему Евгению Михайловну, говорить о ней!
Кряжистый, краснолицый Бухватов в разговоре не мог обойтись без крепкого словца. Евгения Михайловна поглядела на него с опаской, но успокоенно откинулась на спинку кресла, когда Бухватов вынул из кармана тетрадь, неловко развернул ее и стал читать, далеко отставив от глаз:
— Евгению Михайловну Прохорову я знаю с тысяча девятьсот тридцать девятого года как исключительно трудоспособного и высокоидейного человека.
Читать Бухватову было трудно. Он полистал тетрадь и заявил:
— Ну и все.
— Как — все? — вскинулась Евгения Михайловна.
— Остальное про вас всем известно, — мрачно сказал Бухватов.
Вмешался Наум Львович:
— То, что вы сказали, это действительно всем известно. А вы факты приведите. Всю войну вместе проездили, и что же, у вас ярких фактов нет?
— В войну это точно, фактов много было, — согласился Бухватов, — только я не по бумажке, а то мне тут Евсеев написал черт-те что, и не разобрать.
У Евгении Михайловны от смеха выступили слезы. Она их вытирала снежно-белым надушенным платочком. Смеялась и Ксения. Смеялась по-настоящему. Как это могло быть?
— В войну я каждый выходной в комиссариат бегал. Просился, чтоб меня на фронт забрали, — говорил Бухватов. — Это немыслимое дело было работать. И всегда — дом горит, стены валятся, а она лезет и лезет прямо в пекло. Ну и ты — за ней. Народу тогда убавилось, шофера и за санитаров были. Факт такой: она вперед бежит, а я кричу: «Куда тебя несет…» Ну конечно, неподобающе выразился, а потом сам пошел, потому что невозможно было не пойти, все ж таки она, как говорится, женщина. И мы что-то в тот день троих ребятишек вытащили, хотя сами шибко обгорели. Вот такой один факт действительно был. И еще таких фактов было великое множество…
Он замолчал было, присел, но снова поднялся.
— Еще хочу сказать критически. Вот плохо, что до всего ей дело есть. Я на своих участках в любой конец с завязанными глазами проеду и на светофорах не ошибусь. Это я не хвалюсь, это все знают, хоть у кого спросите. А она все, понимаешь, следит — куда завернул, почему так? Иной раз устанет, аж синяя сделается, а туда же, в спор. Ты не той улицей едешь. И вот ей объясняй, что там стройка и проезд закрыт. Ну невозможно. А свое дело знает.
Помолчав, он опять что-то хотел прибавить, но махнул рукой:
— Всего не перескажешь.
После Бухватова пожелали выступить многие.
Ксения плохо слушала. Она смотрела на помолодевшее, просветлевшее лицо юбилярши. Приставив руку к уху, Евгения Михайловна боялась пропустить хоть слово, принадлежащее ей. Она улыбалась дрожащими губами, порой покачивала головой и взмахивала платочком, точно отстраняя от себя похвалы, которые казались ей чрезмерными.
Твердо говорил фельдшер из бригады Круглякова:
— Мне идти работать на нашу подстанцию не советовали. Предупреждали — заведующая строгая. Легкой жизни не будет. Но я к легкой жизни не стремился и советчиков не послушался. В настоящее время я об этом не жалею. Евгения Михайловна, правда, строгая, но за эту строгость мы должны быть ей только благодарны.
Ксения знала — да, она строгая, и педантичная, и даже придирчивая. Но почему в трудную минуту рядом с ней спокойнее и легче? Почему даже будто завидуешь ей, старой, одинокой?
Она снова готова была заплакать. Это выглядело бы странно и неуместно, потому что секретарь партийной организации центра доктор Чалов в эту минуту держал речь об оптимизме. Он говорил о том, что работники «Скорой помощи» повседневно видят изнанку жизни, ее темные стороны. Помимо болезней, они сталкиваются с несчастьями и горем, зачастую порожденными еще не изжитыми слабостями человеческого духа. И именно работникам «скорой» нужен запас оптимизма. Нужно мудрое умение видеть и ощущать могущество и красоту жизни, которую они призваны охранять.
Ксения проглотила слезы.
Эта красота была. Она знала. Она умела ей радоваться.
Но как вернуться сейчас к прежней жизни?
— Кто еще желает? — обвел глазами комнату Наум Львович.
Встрепанный и бледный после бессонной ночи, Сема подошел к столу. Ксения не ожидала от него такой прыти, но выступление, видимо, было подготовлено заранее. Сема быстро, по бумажке, от имени молодежи подстанции поздравил юбиляршу, пожелал ей многих лет здоровья и водрузил на стол подсунутую ему Кирой вазу.
— Отлично, молодой человек, — похвалил доктор Рубинчик. — Неплохо было бы несколько слов о том, как и чему вы учитесь у Евгении Михайловны.
Сема недоумевающе посмотрел на него:
— Лично я?
— Ну, хотя бы лично вы.
— А я не у нее учусь, — простодушно заявил Сема, — я у Ксении Петровны учусь.
— Эх, башка! — взревел Володя.
Много смеялись и несколько раз прослезились в этот утренний час работники подстанции.
Смеялись, когда вечно занятый доктор Рубинчик после речи одного из ораторов взглянул на часы и спросил: «Ну что ж, на этом закончим?» А Евгения Михайловна, испугавшись, что он уйдет, кинулась к нему с воплем: «А десятую штатную единицу нам не утвердили? Где я потом вас всех троих сразу поймаю. Решим этот вопрос сейчас».
Вокруг все возмущенно стали кричать: «А слово юбиляру?» И Наум Львович, опомнившись, предоставил слово Евгении Михайловне.
Когда она, откашлявшись, обдернув блузку, наконец собралась говорить, распахнулась дверь и ворвалась Прасковья Ивановна.
— Хоть не совсем опоздала. Ох, родная моя, и я ведь свое слово хотела сказать. Полжизни рядом…
Но больше она ничего не сказала. Обнявшись, плакали две старые трудовые подруги, и многие прослезились, глядя на них.
Евгения Михайловна говорила коротко:
— Только лягушка или там кошка не думают о том, что будет завтра. А человек обязан думать. Вот я от души порадовалась, когда фельдшер Яновский сказал, что для него пример доктор Модесова. Значит, мое дело уже на поколение вперед ушло. Я делала его как могла. Но в полную свою силу…
Она благодарила всех присутствующих, и Ксения видела, что этот день — один из самых счастливых в жизни Евгении Михайловны. Заведующая подстанцией услышала все, что имела право услышать. Ей не помешала ни будничность обстановки, ни то, что во время ее праздника, так же как всегда, раздавались звонки, выбегали работники очередной бригады, с шумом выезжали машины.
И едва кончила она свое слово и доктор Рубинчик объявил собрание закрытым, Евгения Михайловна, вцепившись в его рукав, потребовала разрешения неотложных дел подстанции.
Загрохотали отодвигаемые стулья, задвигались, заговорили люди. Кира разворачивала подарки.
— Пусть все посмотрят. Мы потом так же аккуратно завернем.
Стол загромоздили белой оберточной бумагой, блестящим целлофаном, обрывками шпагата.
Юрочка потащил к стенгазете Чалова и хвалился:
— У нас и поэт собственный. Видали?
Автор стихов, пожилой фельдшер Басанин, довольно ежился и улыбался:
— Так, балуюсь, конечно, в свободное время.
Юрочка прочел стихи «с выражением». Все ждали.
— Да, знаете, что-то такое чувствуется, некоторый поэтический дар… — неуверенно сказал Чалов.
— Уж это дар, — почтительно говорили вокруг.
Ксения хотела уйти. Но пальто висело на вешалке в комнате врачей, где сейчас гости и руководство пили кофе с тортом и обсуждали дела подстанции.
— Ксенечка, — позвал ее врач Кругляков, — вы не знаете, а нам, грешным, дадут кофе? Очень вкусно пахнет.
— Всем, всем дадут кофе с пирожными и с конфетами, — пообещала вездесущая Кира, — вот только начальство уедет.
— Да пусть уж оно поскорее уедет. Я начальства боюсь.
— Начальства бояться не надо, — сказал Алексей Андреевич. Он стоял недалеко от Ксении и недобрыми глазами смотрел на нее, хотя обращался к доктору Круглякову. — И запомните: в жизни надо бояться только одного…
Он сделал паузу. Все ждали.
— Чего же? — спросил доктор Кругляков.
— Истеричной, вздорной женщины, которая сама не знает, чего хочет.
Это был не просто разговор, который можно легко поддержать. Присутствующие почувствовали неловкость, хотя ничего не понимали. Ксения смотрела на Алексея Андреевича. Будет он говорить еще? Сделает он ее ошибку, ее боль достоянием всех, кто его услышит? Нет. Он молчал. Лицо у него было усталое, и после бессонной ночи на нем ясно проступали четкие морщины, выделялись припухшие подглазницы, виднее стала седина на висках.
Очень ясно представила себе Ксения, как он придет сейчас в свою бесцветно-уютную, пропахшую табаком и одеколоном комнату. Она помнила его маленькие утехи: чайник со свистком, специальный нож, чтобы резать колбасу, пюпитр для чтения лежа.
Прошла она мимо него молча. И только пожалела Алексея Андреевича за то, что не вольет она радости в его жизнь, за то, что не смогла она его полюбить, за то, что не придет она больше никогда в его комнату.
Подбежала Кира — уже в белом халатике и скромных коричневых туфлях без каблуков.
— Ксения Петровна, вас просят, гости уезжают.
Кончилось дежурство. Отшумел юбилей. Разошлись гости. Евгению Михайловну отвез домой доктор Рубинчик. О празднике напоминали только запахи цветочного магазина и кофе. Любаша вымела лепестки хризантем, обрывки цветной бумаги, прошлась по комнатам тряпочкой. Стало чисто, светло, и снова затикал на тумбочке маленький будильник.
За шкафом у вешалки Ксения отколола от платья смятые, потерявшие и цвет и запах гвоздики.
День стоял на встрече зимы с осенью. Холодный ветер резанул разгоряченное лицо. С дежурства Ксения всегда бежала домой. И сейчас она заторопилась по привычке, а потом замедлила шаг. У ворот ее догнал Алексей Андреевич. Он сказал, как только поравнялся с ней:
— Простите меня, Ксения Петровна…
Она ничего не ответила, и он заторопился ей объяснить:
— Я ничего не прошу у вас. Я только хочу сказать, будьте спокойны, я не буду больше здесь работать.
— А мне это все равно, Алексей Андреевич.
Показался ее автобус. Сейчас она уедет в свою далекую от него жизнь. Навсегда.
— А может быть, мне просто не везет, как вы думаете, Ксаночка?
— Не знаю, Алексей Андреевич. Может быть.
Излишне быстро проехал автобус все остановки. И вот уже своды метро, а еще ничего не решено.
Сказать Вадиму все сейчас, когда ему и так трудно жить? «Вот что со мной случилось. Теперь будет, как ты скажешь. Решай». Это, пожалуй, легче всего. Честнее. Но что будет с гордостью Вадима, которая сейчас и без того уязвлена? Что будет с его достоинством? Не должна ли она пожалеть своего родного мужа?
Так что же — умолчать, утаить? Жить в сознании своей вины, нести ее в себе как заразу? Не скажется ли это на всей их жизни?
Или найти в себе силы все забыть, простить себе, как прощают близкому человеку, никогда не вспоминая, не укоряя…
А могла бы она простить такое Вадиму? Простить полно, щедро, не укоряя, не вспоминая?
Надо было увидеть его скорей, посмотреть в глаза, тронуть руку, на которую она опиралась почти всю свою сознательную жизнь. Может быть, тогда она поймет, что ею утеряно и что у нее еще осталось.
За стеклянной дверью телефона-автомата кому-то улыбалась девушка. Только изредка она кидала в трубку очень короткие односложные слова и снова рассеянно помахивала длинными ресницами. «Если она через минуту не кончит, я уйду», — решила Ксения, а девушка, окидывая ее невидящим взглядом, снова улыбалась в трубку.
Наконец Ксения дождалась.
— Выходи к метро, встреть меня, — сказала она.
— Ксюша? — Он помолчал, потом озабоченно спросил: — Ты что, тяжелое что-нибудь несешь?
Она положила трубку. Ну что ж. Пусть не приходит.
Поезд метро бежал, минутку постояв на той станции, где еще вчера утром, только вчера, красивая женщина говорила с тоской: «Неужели это конец, всему конец?» Сколько времени прошло с тех пор?
Шурке надо купить бананы. Они опять появились. Вот их несет женщина в кошелке.
— Простите, где вы брали бананы?
Эскалатор уже выпрямляет под ногой ступеньки — выносит людей наверх. В светлый солнечный день.
Как она могла думать сейчас о пустяках…
Почему считается, что отношения людей создаются сами собой? Это неверно. Если бы начать все сначала, она берегла бы их любовь от небрежного слова, от резкости, от грубости. Она не забывала бы о ней ни на один день.
Поздно уже или нет?
У входа в метро ждал ее Вадим.
Ксения быстро пошла навстречу мужу.
Посвящается трудовому коллективу Московского института им. Склифосовского.
Звонил телефон. Зоя встала с тахты. Мужской голос просил Леонида Сергеевича.
— Он будет только к одиннадцати, — сказала Зоя, — может быть, даже позже… — И для чего-то добавила: — Он работает по вечерам в библиотеке…
Этого совсем не надо было говорить. Вот за такую бессмыслицу она всегда потом на себя сердилась.
Зоя снова легла поудобнее, заправив под голову подушку, уже привычным жестом накинула за уши дужки очков и полистала толстый сборник научно-фантастических романов, где расстояния измеряются парсеками, путешествия длятся столетиями и пилоты возвращаются на землю моложе своих правнуков. Романы эти большей частью печальны, но исполнены величия человеческого духа. Сережка относится к ним пренебрежительно. Он больше любит про шпионов. Но Зое нравилась деловитая отрешенность этих книг от обыденных мелочей жизни, и она строго следила за пополнением Сережкиной библиотеки. Приобретение новинок лежало на обязанности Леонида, и от этой обязанности он не был освобожден ни на один день, как, впрочем, и от многих других.
Но телефонный звонок воскресным вечером, а главное, ее никому не нужное объяснение вывели Зою из состояния покоя. Чтоб восстановить его, она обошла свою квартиру из трех комнат, убранную и ухоженную с изобретательностью женщины, с достоинством произносящей «мой дом». Со стороны Зои здесь, при условии безукоризненной чистоты, допускался некоторый беспорядок. В прежние годы, собственно не так уж давно, это было камнем преткновения в отношениях супругов. Леонид Сергеевич был сторонником порядка при полном безразличии к чистоте. Потом это положение уравновесил Сережа, который одинаково пренебрегал и тем и другим. В течение первых лет жизни это ему удавалось. Но он шагнул во второй десяток, перестал быть божеством, и сейчас трудно было представить, чтобы кто-нибудь посягнул нарушить малейшее установление Зои. Она ходила по своим комнатам, как полководец, мудро выигравший сражение. Ею были отменены устаревшие назначения комнат — столовая, спальня. Каждый из членов семьи получил в свое владение по комнате. Лучшую и самую большую — Зоя, и по одной, между которыми не было существенной разницы, отец с сыном.
Сережа гостил у деда с бабушкой и завтра прямо от них отправится в школу. У него скоро придется переклеить обои. Яркие лошадки, матрешки и мячи на голубом фоне уже не соответствуют его возрасту и вкусам. Книжный шкаф тоже лучше заменить простыми деревянными полками. Библиотека будет расти.
В кабинете мужа Зоя посидела у письменного стола и посмотрела в глаза своему портрету. Из широкой деревянной рамки женщина глядела на нее чуть исподлобья, прижав подбородок к груди и улыбаясь открытой улыбкой, от которой Зоя долго отвыкала после того, как пришлось поставить коронку на боковой зуб. А еще в чем и сильно ли она изменилась? Когда и как происходят эти крохотные перемены, которые за десять лет меняют лицо? Еще не морщины, не дряблость, но уже потеря четкости, твердости, свежести, так ощутимой на этой старой фотографии. Видимо, чем-то надо платить за двенадцатилетнего сына, за свое положение в жизни, за этот дом.
Едкий табачный запах въелся в книги, в стены, в лиловые шторы. Он стоял в кабинете, несмотря на постоянно открытую форточку. Менять здесь ничего не надо, ни в этом году, ни в будущем.
И в кухне ничего не надо менять. Только избавиться от надоевшей керамики, которую шесть лет назад ей натащили на новоселье. Каждый, кто приходил в гости, протягивал увесистый сверток: «Ты, кажется, любишь керамику?» А Зоя ее как раз терпеть не могла. И вот эта посуда стоит на кухонном шкафу, почти вся уродливая, тяжелая, топорная. Подарить ее кому-нибудь невозможно, потому что дарить надо только те вещи, которые ты хотела бы получить в подарок сама. Выбросить все-таки жалко.
Некоторое беспокойство, вернее, томление заставило Зою заглянуть в трехцветную коробку для овощей. Желтая крышка — лук, коричневая — картошка, красная — морковь и свекла. Коробку соорудил Леонид, красил Сережа. Овощи еще были. Немного, дня на три, но были. Она знала все, что лежало в холодильнике, и с утра еще решила — можно никуда не ходить. Мяса хватит на картофельные зразы, и проблема обеда на понедельник, таким образом, решена. Но Зоя все же распахнула холодильник и, вопреки инструкции, долго бесцельно держала его открытым, глядя на кусок сыра, покрытый прозрачной клеенкой, бутылки кефира, масло в масленке. Это дурацкое состояние «невесомости» надо было решительно пресечь. И Зоя решила пойти в гастроном за мясом, наварить на два дня обед, расчистить таким образом для работы завтрашнее утро и начать скучный и трудный перевод о каких-то ископаемых рыбах, который она откладывала уже вторую неделю. Этот труд со множеством специальных понятий и терминов требовал дополнительных консультаций с ихтиологами, но в издательстве у Зои сложилась репутация работника, любящего преодолевать трудности. Когда-то тщеславие заставляло ее бороться за эту славу, теперь приходилось ее поддерживать.
Пересилив соблазн растянуться на тахте и впасть в блаженно летаргическое состояние на борту межпланетного корабля «Тахмасиб», Зоя вынула из большой плоской коробки новые сапожки с узкими мягкими голенищами, повязала голову черным шерстяным платочком, усеянным красными деревенскими розами, подвела черной тушью без того большие глаза. Все это помогало ей пребывать в деятельно-бодром состоянии и чувствовать себя в единой семье человеческой, для которой работали магазины, сновали по улицам автобусы и по крышам домов бежали разноцветные огни реклам.
Перед тем как выйти из дома, она поставила на стол стакан в серебряном подстаканнике, вазочку с колотым сахаром, сыр и печенье. Она знала, что Леонид вернется не раньше двенадцати, но, когда бы он ни пришел, у него должно быть ощущение возврата в семью, незыблемую и надежную.
Так обдумав и организовав свое ближайшее будущее, Зоя вышла в расцвеченную и озвученную ноябрьскую слякоть. Ей было хорошо. Она переходила улицы в положенном месте, когда зажигалась зеленая табличка «Идите», на тротуарах придерживалась правой стороны. Она шла такая же неприкосновенная и гордая, как женщина, которая спешит на свидание и которую ждут, обмирая от предчувствий.
Тепло гастронома дохнуло множеством запахов, и от этой смеси ни один не выигрывал. Аромат фруктов забивался тяжким духом сыра и копченостей, а ванильное булочное благоухание перебивалось зловещими испарениями даров моря. Скоро, однако, человек к запахам притерпевался и только в первую секунду по выходе на чистый воздух понимал, чего он был лишен.
Зоя примостилась к прилавку с мясом, изменив своему правилу не стоять в очереди больше чем в десять человек. С некоторых пор быть со всеми, в одном людском потоке, доставляло ей удовлетворение, почти такое же, как прежде желание выделяться из этого потока. Впереди Зои стояла молодая, симпатичная женщина. Позади примостилась старушка. «Кто крайний?» — спросила она. Крайний. Какая глупость. «Я последняя», — сказала Зоя.
Стоять в очереди — это почти наука. До тех пор, пока ты далеко от продавца, надо всячески обуздывать свои чувства, быть терпеливой и безучастной. Лучше всего даже не смотреть, что там делается. Когда продвинешься настолько, что через стекло прилавка можешь выбрать себе подходящий кусок, этого тоже не следует делать, потому что именно твой кусок непременно захватит человек, стоящий перед тобой. Почтение к тем, кто впереди тебя, и пренебрежение к последним — вот основной закон очереди.
Продавец принес полный лоток свеженарубленного мяса. Люди заволновались. Счастливица, получившая первой право выбора, высокая, жилистая старуха, попросила взвесить кусок, на который у нее не хватило денег.
Продавец поднял мясо с весов и, не тратя слов, показал его очереди. «Кому?» — означал этот немой жест.
— Мне, я беру! — завопил кто-то позади.
Обернувшись, Зоя увидела круглое наглое лицо того, кто всегда лезет без очереди.
— Почему именно вам? — сказала она. — Кажется, впереди вас есть люди.
Женщина, стоящая перед Зоей, посмотрела на нее темными глазами.
— Ненавижу наглецов, — сказала Зоя.
Но женщина ей не ответила.
Подошло их время. За прилавком орудовали два продавца, и Зоя указала одному из них на кусок с круглой мозговой костью и нежирной мякотью, именно то, что было нужно. Но тут вступил в силу обязательный фактор очереди, обусловленный свойствами человеческой натуры. Темноглазая женщина обернулась с гневным раздражением:
— Вот вы оговорили и даже обозвали человека, а сами лезете вперед и хватаете…
Круглолицый точно ждал этой секунды. Он остервенело-радостно закричал:
— Да ведь это же скандалистка, ее по лицу видно! Она же склочница известная!
— А с вами я вообще не желаю разговаривать, — сказала Зоя.
— Она себя выше всех считает.
Это презрительно бросила темноглазая женщина. И то, что она была на стороне краснорожего, казалось нестерпимой несправедливостью. Зоя попыталась ей объяснить, что продавцов было двое, что она и не думала брать раньше, но женщина отмахнулась с брезгливей гримасой. И от этого у Зои мелко задрожало сердце. А счастливый толстомордый человек лез вперед, объясняя всем, что Зоя «обыкновенная базарная баба, самая настоящая базарная баба». И тогда, зная, что этого не следует говорить, но слепая в отчаянии и гневе, Зоя крикнула ему:
— Убивать вас, таких, надо!
И почувствовала, как вдруг откачнулись от нее люди, кроме молодого паренька, который подмигнул ей: «А что? Неплохая мысль!»
— Мясо будете брать? — устало и безразлично спрашивал продавец, держа на весу кусок.
Но Зоя, помертвевшая от бессильной ненависти, выбиралась подальше, подальше от этого прилавка, от этого мяса, от этих людей.
На улице ей не стало легче. Куда теперь? Домой? Прислушиваться, как бесшумно закроется дверца лифта и тихо повернется ключ в замке?
«Вы только посмотрите на нее!» — гремел краснорожий. Что он имел в виду? Что он увидел в ней? И все люди вокруг, вся семья человеческая встала на его сторону и предала ее. За что?
Зоя плакала, еще не слезами, но дрожью сердца и дрожью дыхания. Она напрасно призывала на помощь то, что всегда помогало. Нет, не могла она сейчас взглянуть на себя со стороны и посмеяться. «Ах, дружок, какая же я базарная баба, мечтала бы, да кишка тонка!»
Бессмысленно, неправомерно, от каких-то случайных слов рушилась ее многодневная работа над своим покоем, над своей незыблемостью. Она бежала по улице вразрез течению, по многолетней привычке зная, на каком перекрестке надо повернуть. На мостовую она выбежала именно в ту секунду, когда по ней должны были прокатиться десятки дрожавших от нетерпения машин, которые сдерживал только огонек светофора.
Они все разом двинулись вперед, и Зоя заметалась между чудовищами, точно и четко осознав: «Вот так оно и бывает». Как в укрытие, кинулась она в темный промежуток между скользкими блестящими телами машин и поняла — спасения нет. На нее надвигалась огромная беспощадная харя грузовика. Больше она не сопротивлялась. Только в ожидании удара, в последнюю минуту, вдруг с облегчением подумала: «А, пусть»…
Очнулась Зоя от резких коротких свистков, которые ударяли ее по голове. Сперва она ничего не помнила и не понимала. В странной близости к своему лицу она видела большие черные сапоги и мокрый асфальт. Потом в общем гуле стала различать голоса.
— Насмерть? Насмерть? — жадно спрашивала женщина.
— Не видишь, что ли? На месте осталась, — нехотя ответил мужской голос.
— Разойдитесь, граждане, разойдитесь!
— Ой, молодая еще… Ой, дети, наверное, маленькие…
— Водители не разбирают, знай давят.
И все время, все время надорванный, уже хриплый голос:
— Товарищи, граждане, все вы тут свидетели, она же сама кинулась… Она же прямо на красный свет пошла, товарищи…
Милиционер опять засвистел:
— Разойдитесь, разойдитесь!
Зоя попыталась поднять голову. Стало невыносимо больно. Она снова упала щекой на асфальт.
— Живая, — сказала женщина.
— Пьяная, наверно.
Подошли еще милиционеры. Любопытных оттеснили. Подъехала машина ГАИ. Жалобный голос водителя раздавался теперь в отдалении. Зоя лежала в широком круге, как в центре арены. Было очень неловко. Вероятно, задралась юбка. Руки дернулись, чтоб поправить одежду, и снова стало так больно, что она невольно застонала.
— Когда же «скорая»? Мучается человек! — истерично выкрикнули в толпе.
Потом колесо любопытных широко и молчаливо разомкнулось перед невысокой белой женщиной. Она спешила к Зое, как торопился бы самый близкий человек, а за ней бежали подручные с носилками. Женщина опустилась на колени, обхватила Зоино запястье, а затем быстрыми движениями стала ощупывать ее руки, ноги, плечи.
— Где больно? Здесь? Здесь? — спрашивала она.
Ее прикосновения четко отделили больное от неповрежденного. Болело плечо, не то, на котором лежала Зоя. И при малейшем движении — остро, невозможно вся левая нога.
— Шины, — потребовала женщина, — поверните ее.
Зоя закричала раньше, чем до нее дотронулись.
— Потерпите, милая, потерпите, — почти нежно сказала женщина. — Быстренько, быстренько, — торопила она своих помощников.
Нога, чем-то перемотанная, отяжелевшая, стала совсем чужой, но боль прошла. Зою понесли на носилках. Лежать было неудобно. Голова провисала. У колес грузовика человек сматывал рулетку. Зоя громко сказала:
— Я сама виновата. Водитель ни при чем. Я нарушила.
— Хорошо, хорошо, — перебила ее женщина-врач, — это потом. Пока они без вас разберутся.
Перед тем как вкатить носилки в машину «скорой помощи», санитары на секунду задержались, и прямо над собой Зоя увидела прекрасное лицо той, которая шла на счастливое свидание. На этом озаренном лице тоже было жадное, жалостливое любопытство.
— Нет, это невозможно! — крикнула Зоя. — Я квартиру не заперла как следует. Завтра мне работу сдавать… Я людей подвожу…
— Спокойно, спокойно, — женщина снова взяла Зоину руку, нажала на запястье, сосредоточилась и, вздохнув, положила руку на край носилок. Потом она негромко о чем-то распорядилась и, приподняв Зоину голову, дала ей остро пахнущее лекарство из толстостенной зеленой рюмки. Голова мотнулась, лекарство потекло по шее.
— Что со мной?
— Это рентген покажет.
От врача приятно пахло свежеглаженым полотном. Всю дорогу она сидела наклонившись над Зоей, время от времени проверяла пульс, беззвучно шевеля губами.
— Как же теперь будет?
— Все в порядке. Наполнение хорошее, — ответила женщина.
Машина остановилась. Открыли заднюю дверцу. Пахнуло холодным ночным воздухом. Зою подняли, переложили на высокую тележку, вкатили в коридор, где пахло хлоркой, лекарствами и уборной — стойким запахом всех больничных учреждений.
Резкий свет заливал белые потолки и белые стены. Мелькали белые халаты. Только лицо юноши, который вез Зою, коричнево темнело и из-под белой шапочки на шею прядкой спускались черные волосы.
Он вкатил Зою в комнату, тесную оттого, что в ней рядами стояли такие же высокие каталки. Зоя увидела своего врача «скорой помощи». Она стояла у письменного стола и что-то говорила другому врачу, молодому мужчине, который записывал ее сообщение. Потом она деловито поправила шапочку и повернулась, чтобы уйти.
Зоя собрала силы, приподнялась сколько могла и благодарно улыбнулась ей навстречу. Она понимала, что эта женщина, которая так спешила ей на помощь, сейчас навсегда уходит из ее жизни. Но врач не взглянула в сторону Зои. Она торопилась. «Некогда, некогда, некогда», — простучали ее каблучки.
А тот, возле письменного стола, не торопился. Он что-то писал, прислушиваясь к разговору в соседней комнате и поглядывая туда в открытую дверь.
За дверью Зое был виден краешек стола, на нем стаканы, какая-то коробка. Туда, отодвинув податливые каталки, прошли две молодые женщины. На их высоких прическах чудом держались белые шапочки. Разговор в комнате сделался оживленней и громче.
— Это я сама слышала, — старался всех перекричать высокий женский голос. — Он при мне сказал, что принципиально не признает двух букв алфавита — «С» и «З». Свадьба и Замужество.
— А потом?
— Она сшила себе два мини-платья, купила австрийские туфли и уехала в Сочи. Тогда он забыл все принципы и помчался за ней.
Раздался восхищенный возглас: «Надо же!» Потом хохот. И словно в ответ рядом с Зоей кто-то вдруг зарычал тяжким звериным голосом. Она повернула голову и увидела человека, лежащего на носилках возле стены. У него на темно-синем лице вместо глаза вздулся красный шар величиной в детский мячик. Скрежещущий шум, который Зоя бессознательно воспринимала как недостатки центрального отопления, исходил из его груди.
Все врачи должны были немедленно кинуться, чтобы оказать ему помощь! И молодой доктор встал, держа в руках исписанную бумагу, но пошел он к открытому проему двери:
— Чайничек-то включите. Остынет ведь.
Посередине комнаты на каталке лежала старушка. Ее маленькое, обглоданное временем личико не выражало ни боли, ни страдания. Она только слегка царапала одеяло пальцами, похожими на желтые когти.
Разговор в комнате продолжался.
— Мне нужно коричневые и обязательно на каблучке. Чтоб и в театр можно было сходить.
— Ой, я сто лет не была в театре! Как хочется!
— Что ж тебя Игорек не поведет? У него, кажется, брат артист.
— Игорю некогда. У него диссертация.
— Ну, Лопатина попроси. Он тебе не откажет.
Снова смех. И опять утробно закричал больной у стены.
— Доктор, нельзя же так. Сделайте что-нибудь, — сказала Зоя.
Он оторвался от своего стола, прищурился и спросил:
— Фамилия?
— Я не о себе говорю.
— А я вас спрашиваю, — сказал он сухо. И повторял за ней, растягивая слова по мере того, как записывал: — Бо-га-то-ва. Зо-я. Георгиевна. Возраст?
Она никогда не скрывала. Тридцать восемь.
— Специальность? Пе-ре-вод-чик. Место работы?
— Издательство технической литературы.
— Адрес? Домашний телефон? Ну все, — сказал он.
В этой комнате с Зоей было покончено, и неизвестно откуда возникший ангел, с темным ликом и черной прядкой волос, вытолкнул каталку в коридор и завез в небольшую сводчатую комнату. Хилая старуха в мятом жеваном халате отрывисто спросила:
— Заберет кто одежу?
Зоя не поняла.
— Ну, есть здесь родные? Муж или кто?
— Никого нет, — сказала Зоя, заранее ужасаясь тому, что ей предстояло снять с отяжелевшего неподвижного тела узкое платье, которое всегда с трудом стягивалось через голову.
Но, приговаривая что-то, явно не имеющее отношения к Зое: «И треплет и треплет языком, язычница заклятая. Я не посмотрю на твою наружность, язычница!» — дыша табачным и луковым перегаром, старуха ловко подкрутила платье валиком и стянула его с Зои:
— Подними пузо-то маленько, не ленись.
Потом она так же незаметно освободила ее от шин, от тугого резинового пояса, от белья.
Раздевалка почему-то была проходной комнатой. Через нее непрерывно взад и вперед сновали санитарки и санитары, врачи и сестры. Очевидно, это было нормально в мире, куда Зоя проникла по собственной вине. Теперь ей надо было молча и покорно принимать все порядки этого мира. И все-таки она сжалась и чуть не вскрикнула, когда в дверях встал высокий человек в ослепительно белом халате.
— Багровского не было здесь?
Старуха держала в руках розовую Зоину рубашку. Хоть бы догадалась набросить ее на голое тело. Нет. Расплылась в угодливой готовности послужить начальству.
— Не видела, Николай Никитич. Поискать?
— Не надо. Если зайдет — пошлите ко мне.
— Обязательно, Николай Никитич. Пошлю.
Мужчина помедлил, думая о чем-то своем, потом посмотрел на Зою и продолжал стоять, а она была перед ним нагая и прикрыться не могла.
Какой она показалась его мужскому взгляду? Или этот взгляд не был мужским? Прежде чем уйти, он покачал головой. Касалось ли это Зои?
— Ай-ай-ай… — жалобно сказала она.
— Велико дело, — огрызнулась старуха, — нужно ему больно. Он на это всякое насмотрелся — дай бог.
Она натянула на Зою неожиданно веселенькую ситцевую рубашку, усеянную голубыми цветочками, набросила на ноги тяжелый, застиранный до белесости теплый халат.
— Вот, гляди, я тебе сумочку под подушку кладу. Деньги там у тебя. Как бы чего не вышло.
Слишком долго старуха прилаживала сумку под тощую подушку, и только потом, когда темный юноша снова катил ее куда-то, Зоя сообразила, что надо было дать рублевку этой женщине, не причинившей ей ожидаемой боли. Но ее уже влекли по семи кругам, вздымали вверх в лифте-подъемнике, провозили по бесконечным сводчатым проходам. Путешествие закончилось перед плотно закрытыми дверьми, где ее провожатый, неожиданно улыбнувшись, сказал:
— Дальше мне хода нет. Рентген.
Чем можно было отблагодарить его за сочувственную улыбку, за силу молодых рук, за бережность, с которой он избегал толчков и сотрясений? Может быть, той же рублевкой? Но Зоя испугалась его интеллигентного вида и, пока колебалась, очутилась в зале, где над широкими столами нависали трубки гигантских микроскопов, низенькая толстая санитарка раздраженно кричала:
— Да разве я одна эдакие туши могу поднять!
— Ну уж, и туша, — обидчиво сказала Зоя.
— Я — женщина, — не обращая на нее внимания, утверждала санитарка.
— Немедленно прекратите! — оборвал ее твердый голос. Врач — немолодая, строгая — подошла к каталке. — Берите больную за ноги, — скомандовала она.
Зое стало неловко.
— Не беспокойтесь, я как-нибудь сама…
— Мне ваша самодеятельность не нужна.
Почему они не могут быть помягче, поласковей с больным, истерзанным человеком? Зоя закрыла глаза. Ее перевалили на стол. Женщина отошла. Трубка над Зоей слегка качнулась, снизилась, нацелилась. Что-то произошло — без звука, без движения.
Врач скрылась за небольшой дверью, санитарка куда-то ушла, и бесконечно долго Зоя лежала в тишине и одиночестве на плоском, холодном столе.
— Можете снимать, — распорядилась женщина, выглянув из-за двери.
— Что у меня? — спросила Зоя.
— Все скажет лечащий врач.
Раздраженная санитарка повезла Зою в перевязочную, где, не глядя ей в лицо, ничего не спрашивая и не объясняя, мужчина и две девушки приладили к пятке ее больной ноги доску, обмотали ногу ниже колена бинтами, смазывая полоски бинтов серой гипсовой кашей. Они точно обули ее в сапог, оставив овальное окошечко для пальцев.
Зоя понимала, что они ошиблись. Боль была где-то гораздо выше колена. Нога сразу стала чугунной и тяжело, толчками запульсировала.
— Не там, — громко сказала Зоя, — не там вы все сделали.
— Чего, чего? — спросила одна из девушек.
Зоя махнула рукой и отвернула лицо от слепящего белого света. Только не хватало еще заплакать.
— Вы еще будете нам указывать, — насмешливо сказала вторая, — нет, надо же!
Мужчина мыл руки. Он подошел к Зое, отряхивая с пальцев капли воды:
— Мы вам сделали фиксирующую повязку.
Ему казалось, что он все объяснил.
Зоя кивнула.
В палате, куда ее ввезли, было тихо и темновато. Под потолком горела маленькая лампочка — желтая и тусклая, особенно после слепящего белого света перевязочной.
Зою уложили на неподатливую жесткую кровать.
Санитарка откинула одеяло с загипсованной ноги:
— Не укрывайте. Пущай гипс просохнет.
Наступила затаенная, тяжелая тишина. Сводчатый потолок темнел по углам пятнами плесени. За окном, в уже недоступном отрезанном мире, с шелестом пробегали машины.
По обе стороны от Зои стояли кровати. Еще четыре кровати, на которых лежали молчаливые женщины.
Но Зоя не могла пролежать здесь до утра. Она даже часа не могла пробыть в этом положении на спине. У нее ныло плечо, болела поясница, гипс холодной глыбой давил ногу. Необходимо было сию же минуту что-то сделать.
Женщина на соседней койке тяжело и долго приподнималась и наконец села. Одна нога у нее была поднята вверх и уложена на замысловатое сооружение. Покряхтывая, женщина растирала колено.
— Болит, Анна Николаевна? — тихо спросил молодой голос.
— Болит. Груз, что ли, сдвинулся. Спица прямо режет.
— Надо бы сказать…
— Кому же? Суббота, воскресенье, врачей не было.
— Сестре бы сейчас сказали.
— А что она сделает? Шурочка давеча марганцем мазала, еще хуже стало. Потерплю уж до завтра. Час-то который, Галочка?
— Одиннадцатого десять минут.
Как рано! Леонид еще не вернулся и ничего не знает. Что он подумает, когда не застанет ее дома? Что будет думать до утра? Пусть думает что хочет. Пусть волнуется, мучается…
Но Зоя тут же опомнилась. Это было неразумно. Все, что она создавала, должно оставаться незыблемым. Даже это происшествие должно пойти на пользу ее жизни, ее семье.
— Надо же сообщить домой! — простонала она.
— Вы дали свой номер телефона в регистратуре? — спросила невидимая Галочка. — Если дали, они позвонят.
Зоя не могла вспомнить, называла она номер или нет. Ей стало тяжко.
— Я больше не могу, не могу я.
— Вам плохо? — Галочка, видимо, приподнялась на локтях. Густо-черная головка — вот все, что могла увидеть Зоя.
— Не знаю. Тяжко мне. Все жесткое…
— Это оттого, что вас на щит положили. Может быть, вам судно надо?
— Больно мне…
— Няню придется позвать. Позвоните, Анна Николаевна.
— Да что без толку звонить, — неохотно отозвалась Анна Николаевна, — нет сегодня никого.
— Может быть, сестра придет?
— Нет, не дозвонишься, — безнадежно сказала Анна Николаевна.
Жесткая подушка давила Зое на затылок. Губы пересохли. Почему никто не встанет, чтобы ей помочь?
— И неужели по ночам никого не бывает?
— Бывают, да не дозовешься, — сказала Анна Николаевна. — Которая нянечка заляжет на свободную койку да и спит всю ночь. А мы все тут неходячие, кроме Варвары Петровны. Да она сегодня домой бегала, нагулялась и спит.
— Заснешь с вами! — донесся от окна глухой голос. — Трещат не знай чего среди ночи.
— Сходили бы вы, Варвара Петровна, за сестрой, — сказала Галина.
— Зачем это я пойду? Что ей сестра сделает? Положили, — значит, лежи.
— Капелек успокоительных, может, даст.
В палате замолчали. На кровати рядом с Зоей кто-то сладко похрапывал.
— Наташа спит, и горя ей мало, — вздохнула Галя.
— Ребенок, что ей, — отозвалась Анна Николаевна.
Зоя попыталась передвинуться, перевалиться на бок, изменить положение. Ничего не получалось. Поперечная дощечка, пригипсованная к ноге, крепко держала ее в одном положении. Спина онемела. Зоя положила руку на поясницу, и это движение сейчас же отозвалось болью в плече. Холод от мертвого, тяжелого гипсового сапожка распространялся по всему телу. Ее била дрожь, и сжимала горло едкая жалость к себе, искалеченной и затерянной среди чужих, безразличных людей.
У окна зашевелились. По палате прошла коренастая, почти квадратная фигура с маленькой головой и толстой гипсовой рукой, которую она держала на весу.
— Пошла все-таки, — удовлетворенно сказала Галина, когда за Варварой Петровной закрылась дверь. — Как хотите, а в душе она не плохой человек.
— Все может быть, — покорно согласилась Анна Николаевна.
Опять стало тихо в тусклой комнате. Не сказав ни слова, вернулась обратно Варвара Петровна и улеглась, закутавшись с головой. За окном всё бежали и бежали по кольцу машины, бежали мимо старого зеленоватого дома с колоннами. От их движения слегка сотрясалась кровать и чуть слышно позвякивала ложечка в стакане. Колючие крошки гипса, обретя самостоятельное движение, распространились по всей кровати, и больше не стало сил терпеть эту муку. Казалось, если сейчас же не откроется дверь, лопнет сердце.
Дверь распахнулась. Круто постукивая каблучками, вошла девушка, туго обтянутая коротеньким халатом.
— Ну, что надо? — спросила она, встав у спинки кровати. И тут же заметила непорядок: — Вам сказано было — не закрывать ногу. Гипс же высохнуть должен. Вроде бы можно понять.
— Мне холодно, — сказала Зоя, — плохо мне. Позовите врача.
— Это еще зачем? У вас все нормально. Придет няня, спросите у нее второе одеяло.
Руки у девушки были заложены в карманы халатика, и тем самым определилось, что делать она ничего не собирается.
— Я не могу больше лежать на спине.
— Привыкайте, — сказала сестра, — вам теперь больше двух месяцев на спине лежать.
— Да что же такое со мной?
— Обыкновенный перелом, — она пожала плечами, потом, точно смилостивившись, вынула из карманов руки, поправила температурный листок, привешенный к спинке кровати, спросила нетерпеливо: — Ну, все? — и, так же стуча каблучками, вышла из палаты.
Все. Обыкновенный перелом. Через это прошло несчетное множество людей. Это не смертельно. К таким вещам можно даже отнестись с юмором: «Вы слышали? Зоя сломала ногу! Вот угораздило!»
Сестра не сделала ничего, и все-таки Зое стало не то чтобы легче, а как-то терпимее. Будто отпустил какой-то зажим. Она знала, что не заснет, заснуть было невозможно, но вся собралась и стала терпеть, пропуская через свое терпение медленное ночное время.
Сна не было. Временами накатывало тяжкое забытье, сквозь которое прорастает и боль и мука. Но все-таки Зоя не слышала, кто и когда выключил лампочку. Потом всю ночь по потолку текли световые полосы от проносящихся машин. У окна тяжко храпела Варвара Петровна. На какой-то тихой улице, в тихой комнате спала женщина, вернувшаяся со свидания. Спала удобно, свернувшись бубликом или уткнувшись лицом в подушку и подогнув под себя одну ногу.
Если бы Зоя тоже могла повернуться на бочок, она уснула бы. Так ей казалось.
Машины понемногу затихли. Редко-редко пробегал одинокий луч. Варвара Петровна храпела все громче, с надрывом. Зоя терпела озноб, тяжесть, тоску.
Потом полоснул по глазам свет. Застучали каблуки. «Возьмите градусник», — громко сказала сестра. Ее круглые глаза, удлиненные густой черной тушью, смотрели мимо.
На койках зашевелились.
— Прах вас дери, — сказала Варвара Петровна, — всю ночь глаз не сомкнула. Только-только задремала…
Покачиваясь, сидела Анна Николаевна. Копошилась в своей тумбочке Галя. Не проснулась только девочка Наташа. Сестра потрясла ее за плечо, но сквозь сон, не открывая глаз, Наташа невнятно и яростно выкрикнула: «Нет, нет, рано еще…» — и уткнулась в подушку. Сестра силой отогнула ей руку и сунула градусник под мышку.
— Разобьет еще, как в прошлый раз, — посетовала Анна Николаевна.
— Да чего ей мерить, у нее всегда нормальная, — сказала Галя.
— Положено, и не о чем говорить, — строго прекратила разговоры сестра и ушла, прижимая к груди толстую тетрадку и стакан с термометрами.
Варвара Петровна тотчас положила термометр на тумбочку и завернулась с головой в одеяло.
— Еще часа полтора поспать можно.
— Да уж теперь дома отоспишься. Сегодня уйдешь? — спросила Анна Николаевна.
— Не выпишусь я сегодня. Еще дня два побуду.
— Ох, я бы домой на крыльях полетела, — сказала Галя.
Варвара Петровна рассердилась.
— «Полетела бы, полетела»! — передразнила она. — У меня за спиной мамочки нету. Я сама одна себя обслужить должна. Попробуй-ка с таким чемоданом…
Она еще долго ворчала, не обращая внимания на робкие извинения девушки.
Анна Николаевна рассмотрела свой градусник:
— Кажется, нормальная.
— А у меня тридцать семь и семь с самого утра, — пожаловалась Галя.
— Ничего не сделаешь.
— А у вас? — спросила девушка.
Зоя вытащила термометр:
— Тридцать семь и одна.
— Это ничего, это от потрясения. Вообще переломы большой температуры не дают. Разве после операции.
— Какая операция? У меня обыкновенный перелом.
— А теперь переломы так и лечат. Кости гвоздем скрепляют.
— Под наркозом?
— Конечно.
— Но я не хочу.
— Ох, ох, — заворочалась Анна Николаевна, — я вот тоже не согласилась. Сколько меня врачи уговаривали. Сам профессор даже приходил. Уперлась — ни в какую. Боялась, сердце не выдержит. Вот третий месяц лежу на растяжке, и конца не видно. Последний рентген показал — мозоль слабая, никудышная. А женщина тут была, старше меня на два года, так через десять дней после операции на костыли встала.
— Все равно я не хочу.
— Ну, может быть, вам и не надо операции, — примирительно сказала Галина, — это мы ведь так болтаем.
— Чего там не надо, — загудела Варвара Петровна, — видела я ее рентген. Перелом дай бог, со смещением.
Зоя не успела осознать это сообщение. Прибежала сестра, похватала градусники. Перед койкой Варвары Петровны досадливо поморщилась:
— Хоть для порядка подержали бы. Мне же записать надо.
— Запишешь. Не первый раз, — сказала Варвара Петровна.
Наташа все спала. Градусника на месте не оказалось. Сестра потрясла ее за плечо:
— Наташа, подвинься… Вот раскормили мама с папой дочку — с места не сдвинешь.
— И совсем я не толстая, — вдруг чистым голосом сказала Наташа, — вот у нас в классе есть один мальчик, Лаврушин его фамилия, — он семьдесят два килограмма весит.
— Ладно, где у тебя градусник?
— Не знаю, — безмятежно призналась Наташа.
Градусник оказался под подушкой. Не взглянув на деления, сестра сунула его в общий стакан.
— Ой, у нас новенькая, — обрадовалась Наташа, — а я и не слышала!
— Спишь крепко.
— Правда. Знаете, я один раз заснула, а папа с мамой звонили, звонили, стучали, стучали, а потом в ЖЭК побежали. Они думали, что меня бандиты убили. Честное слово. — Она засмеялась. — А завтрак еще не приносили?
Открылась дверь — единственная их связь с миром. На каждый стук этой двери они поворачивали к ней головы, как птенцы к прилетевшей птице.
Вошла невысокая толстая женщина с шваброй и ведром:
— Ну, октябрята, как вы тут? Объявляется подъем, на зарядку все бегом!
Она быстро повытаскивала из-под кроватей судна, старые, тяжелые, с облупившейся эмалью, почти все протекающие, кустарно чем-то заклеенные.
Есть же огромная пластмассовая промышленность! Делают никому уже сейчас не нужные вазочки и тарелки. Почему бы не продумать и не создать удобные легкие судна, чтоб их края не врезались в больное тело, чтоб они хорошо промывались и чтобы обессиленный человек мог их легко поднять.
Зое казалось, что, пробыв одну ночь в этом бесхозяйственном и бестолковом мире, она уже определила в нем непорядки, которые при желании и энергии легко устранить.
Обязать няню в ночное время незамедлительно являться на звонки. Сестрам в рабочее время отказаться от косметики и от каблуков. Им не мешало бы напомнить, что они — сестры милосердия, старое, забытое слово, обязывающее человека к участию и состраданию.
Настольные лампочки — на всех тумбочках. Замена тяжелых грубошерстных одеял. Переносные телефоны, чтоб лежачие больные могли сами поговорить и успокоить своих близких. Разве это так невозможно? Неужели никто об этом не думает?
А она, Зоя, сидит за специальными техническими переводами, которые нужны нескольким десяткам людей. И уже давно нет у нее ощущения, что это единственно нужное ее дело.
Но кем надо быть здесь, чтобы осуществить какие-то перемены? Может ли это сделать не профессор, не врач?
«Ах, к чему это мне, — подумала она, — уйти бы скорей отсюда».
— Тетя Дуся, я сегодня умываться сама пойду, мне разрешили! — вопила Наташа.
Вся палата следила, как девочка спустила с койки загипсованную до колена ногу, потом поднялась и, опираясь на костыли, с подскоком направилась к дверям. На ее широком лице держалась постоянная улыбка.
— Наташка, тебя как вчера Тиночка учила? Больную ногу вперед, здоровую подтяни. А ты скачешь, — волновалась Галя.
— А я вовсе без костылей, на одной ножке могу, — хвастливо заявила Наташа.
— Конечно, чего ей, встала и поскакала. Через два месяца гипс снимут, она и думать забудет, — сказала вслед девочке Анна Николаевна.
— Ей тоже операцию делали?
— У нее перелом в лодыжке. Это само зарастает, без операции.
Няня Дуся подошла к Зое:
— Умываться будем? Тебя когда привезли? Ночью! Что же ты… Надо все дела сделать. Как это такое — «не могу». Все могут. Ты, что ль, одна…
Зоя с трудом преодолела отвращение и, как ей показалось, унижение, хотя вокруг это воспринималось как самое обычное дело, каким оно по существу и было. Санитарка Евдокия Степановна — няня Дуся — охотно приняла рублевку, которая побудила ее к дальнейшей деятельности.
— Вот управлюсь маленько, я тебе белье сменяю, — пообещала она, хотя менять чистое белье не было никакой необходимости.
Статная женщина с холодно красивым лицом принесла большой поднос и раздала хлеб, масло и сахар.
— Что ты мне два ломтика кладешь, — взъелась на нее Варвара Петровна, — ребенок я, что ли…
— Да бери сколько хочешь, мне его не жалко, — и буфетчица равнодушно плюхнула на тумбочку Варвары Петровны почти весь хлеб с подноса.
Немного погодя к дверям палаты подкатили тележку с котлами и раздали всем манную кашу, а Анне Николаевне, у которой был диабет, гречневую. Евдокия Степановна принесла чайник и разлила густой, терпко пахнущий чай.
Прискакала из умывальной Наташа.
— Манка сегодня, а я думала — макароны, — сказала она разочарованно. Но тут же ее личико снова прояснилось: — Ой, а как хорошо ходить! Прямо как будто летаешь! Я теперь целый день ходить буду.
В палате молчали. Все занялись едой.
Варвара Петровна резала ломтями свиную грудинку. Гале Евдокия Степановна достала из холодильника творог и сметану. У Анны Николаевны не было ничего домашнего, но Галя отдала ей свою кашу, и она после гречневой, презрев диабет, съела тарелку манной.
Зое есть не хотелось. Она выпила бы горячего чая, но нечего было и думать поднести стакан к запрокинутой на плоские подушки голове. Тело уже потеряло чувствительность. Иногда Зоя погружалась в дрему, но тут же точно проваливалась в черную яму и открывала глаза.
Очнувшись от такого забытья, она и увидела в первый раз Софью Михайловну.
Странные сопоставления рождаются иногда в душе человека! Уж не здесь ли, в больничных стенах, измученная душа должна быть далека от поэтических образов и представлений? И почему именно строчку «На холмах Грузии лежит ночная мгла» повторяла про себя Зоя, когда смотрела на врача своей палаты? Не потому ли, что Софью Михайловну легче было представить себе в шелку и бархате, с цветком в руках, чем в белой докторской шапочке, держащей пинцет и клочок ваты?
Маслинная чернота больших глаз, словно кисточкой выведенные брови и даже темная родинка возле маленького, луком изогнутого рта — все было как на восточных миниатюрах. Красота не модная, не современная, отвергнутая сегодняшними ценителями, и все же… «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»
Она смазывала черной жидкостью колено Анны Николаевны.
— Сегодня вам спицу вынем, опустим ногу. К вам сын ходит? Скажите, чтобы костыли принес. Скоро вас поднимать будем.
— Позвонить ему надо. Вообще-то он придет. Он часто в вечернюю смену работает. А так он придет…
— А я уже прямо бегаю, — победно сказала Наташа, едва Софья Михайловна подошла к изножью ее кровати, — я уже сама умываться ходила.
— Тебя завтра выпишем, а через два месяца придешь — гипс снимем. Только уж больше не прыгай.
— И не буду. Я и не хотела, меня насильно записали. У нас физрук есть, его Пал Лексаныч зовут, говорит: «Занимайся волейболом — похудеешь». А я и не похудела ничуть, только ногу сломала.
— Ну, кушай, кушай.
Наташа еще завтракала. Она начала с торта, извлеченного из тумбочки, и теперь принялась за манную кашу.
Софья Михайловна остановилась у кровати Зои, прочла табличку и спросила:
— Вас ночью доставили. Кровь еще не брали?
— Какую кровь?
— Неважно. Это можно завтра. Боли есть?
— Не знаю, — сказала Зоя. Она прикусила губу, чтобы не заплакать от жалости к себе и от невозможности объяснить другому свои страдания.
— Вы очень неудобно лежите. Давайте мы вас поднимем немного. А садиться вы пробовали?
— Садиться? Разве мне можно?
— Нужно, нужно, чтоб застоя в легких не было.
Она откинула одеяло, потрогала Зоину ногу выше колена, у бедра, потом дала ей в руки нечто вроде висячей лесенки, по которой цирковые гимнасты взбираются под купол. Лесенка была прикреплена к спинке кровати у ног Зои.
— Держитесь за нее. Перебирайте руками и подтягивайтесь. Я вам помогу.
— У меня еще плечо болит. Я не смогу.
— Сможете. У вас перелома ключицы нет. Только ушиб.
Сперва был страх. Напряженное ожидание: вот сейчас боль пронзит — и рухнешь. И вот — боль пришла. Зоя готова была снова откинуться на подушку, но ее подпирали с одной стороны Софья Михайловна, с другой — няня Дуся.
— Еще маленько, еще, еще вперед подайся, — приговаривала санитарка.
Тогда Зоя стала приноравливаться к своему больному телу. Она перенесла основную его тяжесть на здоровое бедро. Боль отпустила. Она ухватилась за следующую перекладину, потом еще… На секунду ей показалось, что она теряет сознание, но в следующий миг она уже сидела.
Сначала она увидела лица, и все они поразили ее выражением не то чтобы сочувствия, а, казалось, совместного преодоления страха и радости.
Зоя впервые увидела милую скуластую Галочку и ее ногу, обмотанную бинтами, темными от бурых пятен. Увидела всю старчески оплывшую фигуру Анны Николаевны. В общем облике невысокой, плотной Софьи Михайловны врач-ординатор явно одолевал царицу Тамару.
Но все они — и кургузая Варвара Петровна, и няня Дуся, и все другие — на секунду словно разомкнули кольцо человеческого одиночества. И вздох Зоиного облегчения пронесся по всей палате — для всех.
Няня Дуся подняла и укрепила изголовье койки, подложила под спину Зое еще две подушки, а Зоя все осваивала свое первое достижение, свою первую радость в этих стенах. Теперь она могла осторожно взять с тумбочки поилку, в которой темный чай уже подернулся радужной пленкой, могла вытереть лицо мокрым полотенцем, могла видеть окно. Еще тупо ныло плечо, кружилась голова, больная нога лежала колодой, но уже все тело чувствовало безмерное облегчение от перемены положения.
Торопливо вошла новая сестра, тоже очень молоденькая и хорошенькая. Она разбросала по койкам огромные коричневые конверты, сделала замечание Наташе: «Заканчивай питание, сейчас профессорский обход». И так же быстро ушла.
Варвара Петровна вытащила из своего конверта большие темные пленки рентгеновских снимков и принялась рассматривать их на свет один за другим:
— Еще хуже прежнего стало. Загубили руку. Не понимают ничего. Это же надо, как испортили руку…
Зоя попыталась дотянуться до своего конверта и не смогла. Сопя и покусывая большое яблоко, Наташа перегнулась через промежуток между кроватями и подала ей конверт, в котором был один снимок — туманное, расплывчатое пятно. Страшно светлели памятные только по далеким школьным годам скелетные косточки.
Это ее нога. И вот он, перелом, — крутая линия, после которой кость идет под углом.
— Ужасно, — сказала Зоя, — какой страшный перелом!
— Где? — спросила Варвара Петровна. — Где ты его смотришь? Да не хватайся за рентген пальцами, его за уголки надо брать.
Здоровой рукой она приподняла Зоин снимок.
— Здесь, — указала Зоя на изломанную линию.
— Серость, — презрительно сморщилась Варвара Петровна. — Это же сустав. Вот он, твой перелом, гляди…
Тоненькая, почти неуловимая серая черточка наискось проходила по ровной кости. Едва заметным выступом отделялось ее начало.
— А вот оно, смещение, — гордая своей осведомленностью, указала на выступ Варвара Петровна. — На вытяжение, конечно, могут положить, если операцию не захотите.
Зоя снова затомилась:
— Который час?
— Девять.
Утро, а кажется, что прошло уже полдня. Сережка в школе и еще ничего не знает. А Леонид? Когда ему позвонили? Что он думает?
В дверь заглянула Евдокия Степановна и устрашающе зашипела:
— Положьте снимки на место. Профессор идет.
Они притаились, как дети, замолчали, натянули на себя одеяла, а в услужливо распахнутые кем-то двери вошел крупный, еще молодой человек с грубоватым лицом и вокруг свита сопровождающих. По правую руку черноокая Софья Михайловна, по левую — заведующая отделением Прасковья Павловна, чуть позади две медицинских сестры, а уже дальше не то студенты, не то врачи-практиканты, подвижная белая стая, заполнившая палату шуршанием и шелестом.
Нет у человека большей власти, чем у профессора, входящего в палату к больным. Владыки мира, цари, судьи перед ним преходящи, шатки, временны.
У него в руках сила, способная вернуть к жизни. К нему обращены глаза с надеждой и мольбой. Он воскрешает одним словом, пусть иногда даже ложным. В его руках судьба и сильных, и славных, и гордых — никто не минет его. Настает день, и каждый оборачивается к двери, в которую входит он, в белом халате, неся спасение и жизнь.
Так вошел Иван Федорович, профессор-хирург, сорока трех лет, до сих пор не женатый, единственный сын, любящий хорошеньких молодых медицинских сестер, давно достойный докторской степени, но не защитивший даже кандидатскую из-за чрезмерной своей загруженности. И тем не менее занимающий должность профессора.
Был он как будто не очень причастен к торжественности своего появления. Опустив большие сильные руки, улыбаясь, поглядывал он на Галину, пока Софья Михайловна докладывала о ходе болезни, а сестра держала наготове тетрадь с назначениями.
Потом он сделал короткое движение головой, и напряженная от волнения Галя принялась разбинтовывать свою ногу. Софья Михайловна отвела ее руки и стала все делать сама, а Иван Федорович присел на край койки, и тотчас весь белый рой сомкнулся вокруг него непробиваемым кольцом.
Дольше всего они задержались возле Гали. Потом перешли к койке Анны Николаевны. Профессор взглянул на снимок и сказал:
— Мозоль, конечно, еще жиденькая, но груз снять, пожалуй, можно. Дня через два. Загипсуем потом.
Анна Николаевна заволновалась:
— А может, лучше не снимать? Может, еще подождать? Пусть бы оно окрепло…
Софья Михайловна успокоительно помахала ей рукой.
Вот так и бывает. Сколько вопросов хотела задать Зоя профессору, как много она собиралась ему сказать — и не то чтобы растерялась, но тут все делалось как-то помимо нее. Что-то быстро и очень тихо прошептала, словно напомнила, Софья Михайловна, и то время, пока она говорила, профессор смотрел на Зою внимательно, не меняя выражения лица. Потом приказал:
— Ну что ж, подготовьте к четвергу.
— Операцию будете делать? — спросила Зоя. — А иначе нельзя?
— Для чего же вам два месяца на вытяжке лежать? Ходить хотите? Подняться, нормально жить?
В этом вопросе была какая-то странная значительность.
— Хочу, — тихо ответила Зоя.
— Так и будет, — пообещал он.
У Наташи Иван Федорович спросил:
— Ну, как дела?
— Хорошо, — ответила она, сияя своей широкой лупеткой.
— Люблю, когда мне так отвечают.
— А можно мне сегодня домой пойти?
— Завтра пойдешь.
— Ой, лучше сегодня! Пожалуйста! Я маме позвоню, она мне платье привезет.
— Завтра, — сказал профессор. Он вообще не любил торопить события. Больше был сторонником метода, выраженного в старой пословице: «Береженого и бог бережет».
Софья Михайловна не всегда была с ним согласна. Наташу вполне можно было сегодня выписать. Анну Николаевну нужно поднять как можно скорей. У нее уже застойные явления в легких. Мозоль, правда, еще слабая…
А Варвара опять взялась за свое. Самовольно сняла с руки гипс и демонстрировала Ивану Федоровичу, как у нее рука болтается и не сжимается, и еще всякие глупости.
— Разве ж я не понимаю, — говорила она тоном человека, разоблачающего обман и мошенничество, — я же понимаю — испортили руку, и все.
Иван Федорович выслушал терпеливо:
— Во-первых, руке надо окрепнуть. Еще по крайней мере месяц, а то и полтора в гипсе. Потом разрабатывать физкультурой. Вы думаете, осколочный перелом — это шуточное дело?
Варвара скорбно усмехнулась:
— Что тут физкультура сделает? Если по-правильному, ее снова ломать надо. Только я на это, конечно, не пойду, а рука у меня осталась окончательно испорченная.
— Уж не заговаривайтесь, Батюкова. Как будто больше нас понимаете! — не удержалась Софья Михайловна.
На Варвару надо было прикрикнуть. Правда, женщина перенесла тяжкую травму — вела троллейбус и врезалась в хвост другого. Ее почти раздавило. Селезенку пришлось удалить, желчный пузырь оперировали. Перелом руки был самым легким из ее повреждений. Больше года она провела в больнице, кочуя из отделения в отделение. Зато теперь ей кажется, что она во всем разбирается не хуже врачей. Кроме того, она женщина одинокая, и ей просто не хочется выписываться. Все это Софья Михайловна отлично понимала.
— Гипс, — распорядился Иван Федорович, — и через два месяца явиться.
— Как я с такой махиной дома управлюсь?
— Можно облегченный, — милостиво согласился он.
Сестра записала, и теперь, хоть разорвись Варвара, дело было кончено. Профессор двинулся из палаты, обтекаемый с двух сторон своей белой свитой.
В открывшуюся дверь Зоя увидела мужа. Как всегда за последние годы, все в ней собралось и подготовилось к оживленной деятельности. Надо было устроить так, чтоб ему было легче, проще, чтоб его не слишком смутила обстановка, чтоб он не испугался ее измученного вида, ее загипсованной ноги. Она не сразу поняла, что сейчас почти ничего не может, а поняв, не стала делать даже немногого: не вытащила из сумочки зеркало, не попыталась его окликнуть. Но Леонид Сергеевич увидел жену и устремился в палату.
Она улыбалась, чтобы ему было легче сказать первое слово. В палате все сосредоточенно притихли. Больничный этикет требовал тактичного отчуждения во время подобных свиданий. Одна Наташа, не уяснившая по молодости правил хорошего тона, во все глаза смотрела на мужа своей соседки и даже поуютнее устроилась, подперев голову рукой, чтобы не упустить чего-нибудь из их разговора.
— Зоенька, что же с тобой случилось?
Руки его были заняты большими пакетами. Щекой он прижимал накинутый на плечи и сползавший халат.
— А вы положите гостинцы на тумбочку и возьмите стул, — наставительно сказала Наташа, — вон стул возле раковины стоит.
— Спасибо, — машинально ответил он и, не трогаясь с места, еще раз повторил: — Как же это с тобой?
— Возьми, возьми стул, — сказала Зоя.
И он свалил на тумбочку пакеты, из которых вылезли бананы и посыпалось печенье.
Он сел, как все сидят у больничных коек, на кончик стула, пригнувшись к больному, придерживая края халата.
— Мне сообщили, что тебя сшибла машина. Сказали, что серьезных повреждений нет.
— Обыкновенный перелом, — подтвердила Зоя, — страшная глупость получилась. Обещают через десять дней после операции поднять на костыли.
— Какая операция?
Он вскинул широко раскрытые глаза. Зоя давно не видела их так прямо перед собой. Она отвыкла смотреть в них, потому что отучила его говорить то, что он хотел и должен был сказать. Теперь он стал осторожным в словах и даже сейчас боялся вымолвить лишнее.
«Я пришел домой, а тебя все нет и нет. Я голову потерял, не знал, что и думать. И вдруг — звонок. Представляешь, из «Скорой помощи»! Я чуть с ума не сошел. Поздняя ночь. Надо же что-то делать, а я не знаю, куда мне кинуться. И тебя нет. Я ведь не знаю, что у них считается серьезным повреждением. Говорят: состояние удовлетворительное. А что это такое? Как же это случилось? Где? А теперь больно? А сколько времени ты здесь пробудешь?»
Вот примерно так он говорил бы в прежние годы, возвращаясь к пережитой тревоге, радуясь, что не произошло более страшного, потому что он всегда в первую очередь искал повода для радости.
Впрочем, это тоже было раньше.
А сейчас — разговор без подробностей. Каждый — сам по себе. Допустим, она так могла. Но Леонид создан с активной потребностью делить с кем-нибудь и вкус яблока и отвращение к червяку.
— Какая операция?
Зоя не успела ответить. Осведомленная Наташа охотно взялась объяснять, как гвоздь, который вставляют в косточки, скрепляет две сломанные половинки, пока они не срастутся.
— Ничего особенного, это очень просто, — уверяла она.
Леонид страдальчески кривился. Зоя знала — он сейчас не задумываясь принял бы на себя ее боль. Это было для него гораздо легче, чем взять сейчас ее пальцы и прижать их к своему лицу. Жест, выражающий у него многое. Она хорошо помнит, когда он сделал это впервые…
В палату пришла одна из хорошеньких сестер. Острием вверх она держала наполненный шприц. Анна Николаевна закряхтела и завернула одеяло. Глядя на капельку, повисшую на кончике иглы, сестра сказала:
— Иван Федорович просит вас зайти к нему в кабинет.
Это могло относиться только к Леониду. Он беспомощно повернулся на голос, и сестра, которая уже прижимала ватку к обыденно оголенному телу, снисходительно повторила:
— Вас, вас…
Леонид поднялся.
— Ты скажи, что я на операцию согласна, — напутствовала его Зоя. — Только не забудь, спроси, буду я хромать или нет. А вернешься, я тебе запишу, что мне надо сюда принести.
Он шел по палате, провожаемый глазами женщин, которые оценивали его, каждая со своей точки зрения.
— Мне нравится, когда человек большого роста, — одобрительно сказала Наташа.
— Бог с ним, с ростом, лишь бы человек был хороший, — отозвалась Анна Николаевна.
— Все же приятно, когда такой красивый. А кто он по специальности? — спросила Галя.
По специальности… Конечно, нефтяник! В том городе в те годы все мальчики были нефтяники. Геологи, эксплуататоры, машиностроители, химики — все нефтяники. И что бы ни говорили об этом городе, он неистребимо и прекрасно пахнул нефтью. Нефтью и морем. Едва этот запах влетал в окна вагона, человека охватывало счастливое ожидание. Ничего не стоили перед ним ароматы сосновых лесов, деревенские запахи костра и земляники. Они могли восхищать, умилять и радовать, а этот, вытянутый солнечным зноем от земли и моря, волновал и тревожил.
Потом, в повседневной жизни, он исчезал и возвращался только иногда, влетая в распахнутое окно или проносясь с ветром по ночному бульвару, над морем, подернутым радужной маслянистой пленкой.
В том Зоином доме не было лифта, который все проносится, проносится мимо твоего этажа. К тому дому со двора на третий этаж вела закрученная спиралью винтовая лестница. С нее человек ступал на площадку из тонкого гофрированного железа, площадка гремела под ногой, и Зоя всегда знала, к соседям это идут или к ней.
Она ждала, одетая с юной придирчивостью, готовая к долгой прогулке по главной приморской аллее бульвара, где розовыми пушками цветут деревья настоящей мимозы, потому что желтые цыплячьи шарики — это вовсе не мимоза, а разновидность акации. Это сообщил Сенечка Буров, с которым она гуляла и дружила до Леонида.
А Леонид тогда встречался с Майкой Грумберг, золотистой, мелко кудрявой филологичкой с тоненькими ножками.
Потом все переменилось, только потому, что чей-то чужой ребенок сидел на тротуаре и ревел, размазывая по лицу слезы.
Они все прошли мимо, кто посмеиваясь, кто вовсе не обращая внимания. Сенька что-то рассказывал, крепко обхватив длинными пальцами кулачок Зои и прижимая ее локоть к своему боку.
Остановился только Леня Богатов. Бросил свою Майю и присел на корточки перед зареванным малышом.
Было уже неважно, что именно он сделал. Важно, что Зоя вдруг увидела его по-иному и сразу поняла, что нужен ей не Сенечка Буров, а Ленька Богатов. Почему-то навсегда запомнились его большие руки и сосредоточенные глаза, когда он старательно вытирал ребенку лицо своим платком.
Курица Майка притопывала ножкой: «Ну, скоро ты?»
Зоя между прочим сказала Богатову:
— Ты, кажется, живешь в Сабунчах. Так вот, учти, когда у тебя между лекциями «окно», можешь приходить ко мне. Это совсем рядом с институтом.
Она не ограничилась бы этим, но Леня пришел буквально через день. Зоя закинула под тахту большую горбушку с маслом, которую приготовилась есть, и изжарила ему яичницу с помидорами.
Первое время они не ходили на бульвар, чтобы не встречаться с Майкой. Зое, собственно, было все равно. Ей даже нравилось, что Сенечка мрачнеет от ревности. Но Леня сказал: «Лучше не будем пока никого обижать».
Они ходили в безлюдный нагорный парк, откуда открывалась вся бухта. По темной воде скользили зеленые и желтые огни пароходов. Влажная моряна доносила музыку, которая казалась печальной именно оттого, что пролетала большое расстояние. Парк был разбит на месте старого кладбища. Зоя садилась на ступеньки большого гранитного креста и, глядя на море, ждала главных слов в своей жизни. Не дождавшись, она их сказала сама и вернулась этой ночью домой в неизвестности и смятении.
Только на другой день вечером звякнула площадка, по коридору прозвучали торопливые шаги Леонида. Открыв дверь, Зоя протянула ему холодные от волнения руки, и он прижал их к лицу, отдавая себя ей, первой и единственной, навеки.
К Наташе пришли посетители. Мама на коротеньких ножках, в прическе, уложенной с таким расчетом, чтобы увеличивала рост. И папа, во внешности которого благодушный дед-мороз уживался с закоренелым бюрократом.
Оба вились вокруг дочки, как шмели вокруг цветка. Мама прибирала в тумбочке, чтобы разместить принесенную снедь — курицу, ветчину и еще множество других свертков.
— Не ела бы ты столько сладкого, Наточек. Со вчерашнего дня целый торт умяла.
— А зачем ты его принесла? — Рот у Наташи был набит печеньем.
— Что ты ее оговариваешь? — сказал папа. — Пусть ребенок питается.
— Много сладкого не полезно есть. И в журнале «Здоровье» пишут, и по телевизору говорили. Фрукты — сколько угодно, а сладкое — без пользы.
— Ладно, наши деды ели, не разбирались, и покрепче нас были.
Папа оглядел палату, ища сочувствия и поддержки.
— Я фрукты тоже ела, — сообщила Наташа, — меня тетя бананами угощала. А ты принесла бананов?
— Ой, нет! — огорчилась мама. — Вы не знаете, где вам бананы брали?
— А ты тетю яблочком угости, — сказал папа, — она тебя бананом, а ты ее яблочком.
До сих пор Наташины родители из деликатности не замечали Зою, но теперь мама поинтересовалась, какой у Зои перелом, как это случилось, и тут же рассказала о себе:
— Сижу на работе в своем ателье, — я, знаете, модельером работаю, — как вдруг мне говорят: «Алевтина Ивановна, вас к телефону». Ну, думаю, клиентка какая-нибудь. У нас ателье первого разряда, артистки шьют, народные даже, кандидатки наук всякие. Целый день звонят, вызывают меня. Ну, иду так безразлично к телефону. И вдруг мне говорят: «Ваша дочь ногу сломала». Бухнули прямо так, без подготовки. Вы представляете мои переживания? Я прямо трубку выронила.
— Ладно, Алечка, — сказал муж, — к чему плохое вспоминать? Ты лучше хорошее вспоминай.
Зоя подтянулась на своих вожжах. Теперь она это делала самостоятельно и могла то посидеть, то откинуться на подушке. Приподнявшись, она увидела, что Галина лежит укрытая с головой.
— Плачет, — шепотом сказала Анна Николаевна. — Профессор велел к операции готовить. Второй раз будут делать.
— Кость не зарастает?
— У нее не кость. Ее трамвай протащил по рельсам. Всю ногу разворотило. С живота кожу снимают, нашивают на рану. Да не всегда приживается.
— Халтурят. Портачи потому что, — непримиримо заявила Варвара.
— Так нельзя говорить, — вмешался Наташин папа, — врачи — специалисты своего труда. А ошибки в каждом деле возможны.
— Да вы посмотрите, посмотрите! — Варвара выставила под углом локоть и подтолкнула кисть. Вся рука беспомощно закачалась. — Видал? — торжествующе сказала она. — Крепости никакой нет.
— А возможно, в данном случае нельзя было сделать иначе, — стоял на своем папа.
— Ничего, — мстительно сказала Варвара, — я их притяну. У нас в доме писатель живет, он мне такое заявление напишет — бывай здоров. Они у меня все до единого почешутся.
И, не желая больше разговаривать, она ушла из палаты.
— Это заместо благодарности. Сколько же они с ней возились — это не передать…
Анна Николаевна будто ни к кому не обращалась, но на самом деле она давно уже терпеливо и напряженно ожидала, что Наташина мама обратит на нее внимание. И теперь, выражая свое неодобрение, осуждение, она как бы деликатно и ненавязчиво напомнила о себе.
Алевтина Ивановна отобрала несколько яблок и, обойдя кровати, сложила их на тумбочку Анны Николаевны.
— Это вам гостинчик, — сказала она звучным, полным голосом и так же громко продолжала говорить о том, чего так неотступно ждала Анна Николаевна: — Ну, позвонила я вашему сыну вчера днем, в воскресенье то есть, как вы просили. Ответил женский голос. Я спросила: «Кто говорит?» Отвечает: «Жена».
— Цыганка, — часто закивала головой Анна Николаевна, — это цыганка.
— Я говорю: а где Александр? «Он сейчас на работе». А в больницу к матери почему не приходите? «Придем», — говорит. И я с ней больше не стала распространяться.
— Ну, правильно, правильно, — опять закивала Анна Николаевна.
— А вечером я и ему дозвонилась. У нас все удобства, телефон в комнате. И тут он сам подошел. Хотелось мне его отругать как подобает…
Анна Николаевна протестующе замахала руками.
— Нет, я ничего такого не сказала, только напомнила: «Мать-то у вас одна, а внимания от вас не видит. Потом хватитесь, да поздно будет». А он говорит: «Я обязательно приду». А еще сказал: «Передайте матери, если кто будет ее навещать, пусть приглядывается».
— Это кто же будет навещать? — с тревогой спросила Анна Николаевна.
— Так сказал без всякого объяснения. Я говорю: и жена пусть приходит. Все-таки женщина, уход какой-нибудь окажет. А он ответил: «В этом деле у меня еще полная неизвестность».
— Уж чего там неизвестность. В моей комнате живут с цыганкой-то.
— Может, не регистрировались еще.
— Это конечно. А все равно…
— Вам она не нравится? — тихо спросила Галя.
— Уж чего там нравиться… Цыганка, она и есть цыганка. Но по мне, хоть бы один конец. Знать бы, к кому приноравливаться. Леночка была. Тихая женщина, ничего. «Ты, говорит, не очень привыкай». Теперь — цыганка.
— Национальность не причина, — сказал Наташин папа, — и среди цыган могут быть хорошие люди.
Тут нечего было возразить. Как-то торопливо, бочком, в палату вошла Варвара Петровна, пошарила у себя в тумбочке и снова вышла, улыбаясь лукаво-виноватой улыбкой и прижимая здоровой рукой пакетик, завернутый в газету.
— Куда это она все бегает?
— А в садик. Погода пока позволяет. Со всех отделений там гуляют. Сообразили уже небось на троих.
— Ну, нам пора, — сказал Наташин папа, давая понять, что нарушения и неполадки этих мест его не касаются и он не намерен их пресекать.
— Желаем вам всем здоровья и скорого выздоровления и чтоб вы все в ближайшее время оказались дома, — скороговоркой произнесла свои добрые пожелания Алевтина Ивановна.
— Завтра пораньше приходите, — вопила вслед родителям Наташа, — платье принесите, не форму, голубое…
Леонида не было долго, но Зоя умела ждать. Этому она хорошо научилась. Ждать без нетерпения, заполняя каждую минуту ожидания какой-нибудь мелкой заботой. А время и проходило. Здесь тоже были дела — чуть-чуть передвинуть больную ногу, примоститься поудобней, сообразить, какие вещи ей будут нужны, какие отдать распоряжения по дому, и, наконец, припудрить лицо и подкрасить губы, чтобы выглядеть получше к тому времени, когда муж вернется от профессора.
Леонид Сергеевич долго сидел в пустом кабинете, куда его ввела сестра. Кабинет был не из тех привычных полированно-ковровых помещений, где на зеркальном столе только шариковая ручка и ряд разноцветных телефонов.
Здесь стоял обшарпанный письменный стол, и на нем разлохмаченные папки, плохо отточенные карандаши в деревянном стаканчике, старая портативная машинка. В комнате был еще облезлый клеенчатый диван и белесые книжные шкафы — обстановка, словно отодвинувшая Леонида Сергеевича назад лет на двадцать в помещение какого-нибудь окраинного геологического управления.
Он не знал, можно ли здесь курить, хотя на столе стояла пепельница, полная окурков. Несколько раз Леонид Сергеевич доставал пачку сигарет и снова прятал ее в карман пиджака. Он не спал ночь, еще ничего не ел, выбитый из привычной обстановки, воспринимал окружающее с особой остротой. Профессор рисовался ему седовласым внушительным старцем, а вошел человек одного возраста с Леонидом Сергеевичем, и, однако, он торопливо встал, не зная, здороваться ему, представиться или ждать, пока с ним заговорят.
Иван Федорович первым делом подошел к раковине, сполоснул руки и, по привычке не вытирая, а потряхивая пальцами, сел за свой стол. Он посидел несколько секунд, приводя в порядок мысли и зная, что сейчас он вспомнит, кто этот человек и для чего он здесь, потому что без приглашения Ивана Федоровича Шурочка никого в кабинет не впустила бы. Действительно, он вспомнил. На столе лежала история болезни Зои Богатовой, женщины, которая поступила вчера с переломом бедренной кости.
Он с некоторым усилием восстановил впечатление от этой женщины, впечатление, окрашенное тем, что ему сообщила Евгения Михайловна, и с любопытством взглянул на крупного, красивого мужчину, сразу определив его как любителя выпить и бабника. Тут же для него все прояснилось, и человек, сидящий напротив, стал ему неприятен, но не по каким-либо соображениям, морали, а скорее, Иван Федорович почувствовал раздражение, которое вызывает шаловливый ребенок, испортивший ценную вещь и причинивший взрослым лишние хлопоты.
— Значит, так. Перелом сам по себе не сложный.
Мужчина сделал торопливое движение как бы навстречу Ивану Федоровичу. Совсем близко профессор увидел яркие ореховые глаза в незамутненных, чистых белках и профессионально, чисто механически, откинул свое первое подозрение. Безусловно, не пьяница.
— Она просила меня передать, что на операцию согласна, — торопливо сказал Леонид Сергеевич, — раз вы находите нужным, значит, это безусловно лучший вариант.
— Операция что ж, — словно нехотя ответил Иван Федорович, — операцию мы сделаем. Это само собой.
Он облокотился на стол, опустил подбородок на руки, и было впечатление, что продолжать разговор он не собирается.
У Леонида Сергеевича мелькнуло чудовищное предположение. Не так давно в гостях у одного из своих друзей он слышал, как приезжая с юга родственница хозяина рассказывала:
«У нас это почти открыто. Не заплатишь — операцию не сделают. И на все своя цена. Аппендицит — двести, язва — пятьсот. Это если рядовой хирург. А профессор — вдвое берет».
«Не может быть, — усомнился кто-то из присутствующих, — во всяком случае, в Москве этого нет».
«И в Москве есть. Вы просто не знаете», — уверенно сказала женщина.
Леонид Сергеевич с ужасом вспомнил этот разговор. Профессор медлил, но немыслимо было спросить: сколько это будет стоить? Или сказать, как говорят водопроводчику: «Мы вас отблагодарим». Он этого не мог и молчал. Тогда заговорил профессор:
— Не было ли у вашей жены потрясения? — И, не дождавшись ответа, пояснил: — Ну, острого переживания, горя, волнения?
Иван Федорович увидел, что человек перед ним заметался, хотя продолжал сидеть совершенно неподвижно.
— Повода? Какого? Для чего?
— Повода для того, что она сделала, как мы предполагаем.
— Наверное, я вас не вполне понимаю, — упавшим голосом сказал Леонид Сергеевич через какое-то время.
В чем-то он безусловно виноват, но у Ивана Федоровича не было намерения его карать. Кроме того, профессора ждали в перевязочной.
— У нас есть подозрение, что это не случайная травма. Были у вашей жены причины для умышленного поступка такого рода?
Он все-таки щадил этого большого, по-детски растерянного человека и старался не произнести слово «самоубийство».
— Я это спрашиваю не из любопытства, — добавил он, — если так, как мы предполагаем, то надо ее лечить.
Богатов не нашел ничего лучше, чем спросить:
— Разве от этого можно вылечить?
— От всего можно вылечить, — сухо сказал Иван Федорович.
— Я не знаю… как будто ничего такого особенного… Как обычно. Все шло как обычно…
Иван Федорович выжидал.
— Почему у вас возникли подозрения?
Богатов спросил это с таким отчаяньем, что Иван Федорович бесцельно выдвинул ящик стола, чтобы только не глядеть в его глаза.
— Картина происшествия, факты, как говорится, свидетельствуют.
— Что же теперь делать? Что делать?
Это был не риторический вопрос. Обращенный к Ивану Федоровичу, он требовал конкретного ответа:
— Надо, в первую очередь, устранить все причины. Если они есть.
Богатов готовно закивал головой.
«Какой он бабник? — подумал Иван Федорович. — Он и притворяться не умеет».
— Поддержать в ней всячески бодрость духа, хорошее настроение.
— Да, да, я знаю… Я знаю, что надо устранить, — горячо заговорил Богатов. — Как это страшно, она могла умереть… Ведь правда, доктор? Я виноват. Я сделаю все. А как вы думаете, теперь в этом смысле опасности нет?
«И вовсе не бабник, — решил Иван Федорович, глядя на открытое, ничего не прячущее лицо своего собеседника. — Или уж начинающий только», — добавил он, чтобы заглушить в себе вдруг возникшую симпатию к этому по-детски беззащитному человеку.
— Вы ей, конечно, ничего об этом не говорите, — Иван Федорович поднялся. — И главное, больше положительных эмоций. Это и для основной травмы полезно будет.
Богатов тоже встал.
— А ходить, ходить она будет?
— Ходить? — удивился Иван Федорович. — Почему же ей не ходить? Как ходила, так и будет ходить.
В неожиданном для самого себя порыве участия он потрепал Богатова по плечу.
— Человек все-таки создание хрупкое. С ним поосторожней надо. Однако все уладится.
— Мы все сделаем, — заверил его Богатов. — Все сделаем!
Подходя к операционной, Иван Федорович подумал: «Не о себе же он говорил во множественном числе. Кто же это такое — «мы»?»
В час величественная буфетчица разнесла на подносе хлеб, серые алюминиевые ложки и на каждую тумбочку — по яблоку.
— Где ваша ложка? — спросила она у Зои.
— Я не знаю.
— Как это так — не знаете? Я утром клала вам ложку, а сейчас ее нет. Кто же знает?
— Я ничего утром не ела.
— Ели вы или не ели — это ваше дело. Это меня не касается. А ложка должна быть. Я за нее отвечаю.
— Да найдется ложка, — крикнула Галя, — кому она нужна!
Буфетчица обернулась к ней:
— У меня в прошлом месяце шести ложек не хватило. И все из моего кармана. А защитники находятся. Я вам ложки не дам, как хотите, — сказала она Зое. И ушла, придерживая поднос на уровне головы.
И вот такая ерунда могла расстроить Зою почти до слез.
— Ничего, сказала Галина, — я вам свою дам. У меня есть запасная. А вы не реагируйте. Они все здесь такие грубые. Понять можно — надоели мы им до смерти.
Два раза прибегала сестра, кричала в дверь:
— Батюкова, на гипс!
— Нет Батюковой, в садике гуляет, — отвечала Анна Николаевна.
В третий раз заглянула Софья Михайловна.
— Ну где же Варвара? Вот какой человек! Всех задерживает, — пожаловалась она.
Пока Софья Михайловна стояла в дверях, все молчали.
— Она с собой огурчиков взяла, сала и хлебушка черного, — сообщила шепотом Наташа.
— Выпивает. К обеду-то придет.
— А выписываться не хочет, — сказала Галя.
— Ой, а я как хочу выписаться, — завизжала Наташа, — просто не дождусь завтрашнего дня! Сперва по телефону всех подружек обзвоню, а вечером гости придут. Я так по дому соскучилась!
— А по школе?
— Ну и по школе, само собой. У меня еще освобождение на неделю будет. А уроки мне и сюда приносили.
— Наташа, ты не забудь. Мама само собой, а ты позвони, скажи ему негромко.
— Ой, что вы, Анна Николаевна! Я сейчас же позвоню. У меня телефон в книжечке записан!
— С ней-то ничего не говори, а ему скажи: мама, мол, тебя одного просит прийти. Одного.
— Я так скажу: непременно, непременно идите к маме в больницу. Сегодня же идите — так я скажу.
— Ну, хоть когда сможет. Очень-то не напирай.
Опять открылась дверь. На пороге появилась девушка, похожая на одуванчик, — пушистая желтая головка и зеленое мини-платьице. В руках у девушки были две роскошные розы на очень длинных стеблях.
— Кто здесь будет Анна Николаевна Сахарова?
Анна Николаевна приподнялась на кровати.
— Вот это вам в знак внимания, — сказала девушка, протягивая ей розы. — Как вы себя чувствуете?
— Ничего, спасибо, — едва промолвила Анна Николаевна.
Она понимала, что ей надо улыбнуться, но другие чувства — удивление, любопытство, волнение — были так сильны, что улыбка то и дело соскальзывала у нее с лица.
— Я вас проведать пришла, — сообщила девушка. — Значит, сейчас здоровье у вас хорошее?
— Какое там здоровье…
Девушке предложили стул, и она присела на краешек, не зная, о чем говорить и не слишком тревожась наступившим молчанием. Отсидев несколько минут, она, видимо, решила, что программа выполнена.
— Ну, поправляйтесь. Вы Саше скажите, что у вас Мая была. Меня Мая зовут.
— Алик он, — тихо возразила Анна Николаевна.
— Это сейчас имя не модное. Мне больше Саша нравится. Я с ним так и договорилась, что буду его Сашей звать.
Она попятилась к двери, приветственно поводя выпяченной ладошкой, и бочком выскользнула из палаты.
— Какая хорошенькая! — высказалась Наташа. — И розы такие чудные принесла! Это вам к ней надо приглядываться?
— Кто их разберет, — еще не очнувшись, ответила Анна Николаевна.
— А как же цыганка?
— Ох, не знаю я ничего. Ничего мне не известно.
— А мне девушка не понравилась. Пришла, поглядела, и все. Ни к чему рук не приложила, — сказала Зоя.
Она представила себя на месте этой девушки. Цветы были бы поставлены в банку с водой, в тумбочке был бы наведен порядок. Зоя попробовала бы расчесать волосы Анны Николаевны, которые давно свалялись в войлочный шарик на затылке, да мало ли чем можно было помочь одинокой, беспомощной женщине!
Но материнское сердце встало на защиту сына.
— Да нет, вроде ничего девочка. Обходительная, беленькая.
Варвару, видно, где-то разыскали. Она явилась, держа на весу тяжелую серую руку:
— Черти проклятые… Полон город капусты, а щей сварить не могут. Опять кондер крупяной притащили.
— А на второе что? — поинтересовалась Наташа.
Варвара ей не ответила.
— Твой на лестнице сигаретки смалит, — сообщила она Зое. — И смалит, и смалит одну за другой.
«Нет чтобы скорей прийти, успокоить», — подумала Зоя. Она не волновалась. Просто ей снова стало тяжко лежать, тяжко сидеть, и неизбежность, безысходность этого положения вызывала желание закричать, сбросить одеяло, разбить поильник… Но она обуздывала себя каждый миг, из которого складывались минуты и часы, ведущие к выздоровлению.
Широкая улыбка Леонида должна была сразу объяснить Зое, какой хороший, обнадеживающий разговор был у него с профессором. Но она знала своего мужа и видела черное дно в его глазах.
— Я тебе даю честное слово, Зоенька, он сказал: как ходила, так и будет ходить. Он сказал: операция несложная, все будет в порядке.
— А еще что?
— В общем, больше, по существу, ничего. Честное слово. Главное — будешь ходить. Это он твердо сказал. И вообще все будет хорошо. Ты не волнуйся и ни о чем не думай.
— Принесешь мне завтра чашку, ложки — столовую и чайную. Только не серебряную, там у нас простые есть. Мыло в мыльнице, зубную пасту…
Он вынул записную книжку, перестал улыбаться, и Зоя увидела, каким сосредоточенно-несчастным стало его лицо. Но она не пожалела его напоследок.
— Ты понимаешь, что тебе не придется больше ходить в библиотеку. Сережу нельзя оставлять по вечерам одного.
— Я не буду больше ходить в библиотеку, — торопливо сказал он.
И Зоя закрыла глаза, потому что сейчас ей больше не надо было никаких обещаний и заверений.
Разнесли обед.
Закрыли дверь.
— И день кончился, — вздохнула Галина, — теперь до ночи, пока градусники ставить, никто к нам не войдет.
— А хорошо бы в каждой палате стоял телевизор, правда? — сказала Наташа.
Из кабины уличного автомата Леонид Сергеевич позвонил к себе в институт. После разговора с доктором он не смог бы толком рассказать, что произошло.
— Жену сшибла машина, — сообщил он секретарше, — она в больнице. Сегодня я не приду.
Он вышел из будки обессиленный. Еще предстояло встретить Сережу, который вот-вот должен вернуться из школы. Его надо было накормить, и Леонид Сергеевич надеялся, что обычные отвлечения, связанные с едой, посудой, приборкой, помогут ему обрести равновесие.
Он не знал, есть ли дома еда, и на всякий случай купил яиц, масла и батон хлеба. Яйца ему положили в кулек из тонкой, слабой бумаги, и ту экономили так, что кулек был открыт. Всю дорогу он боялся, что яйца выкатятся на тротуар.
Из двери сразу пахнуло запустением, которое вселяется в дом, когда там проходит тревожная, бессонная ночь.
Леонид Сергеевич взялся истребить эти следы, вытряхнул в мусорное ведро окурки, собрал с тахты постель, на которую не ложился, составил в раковину недопитый стакан чая и блюдце, подобрал с пола раскинутые газеты. Но настороженное неблагополучие не уходило. Сережа открыл своим ключом дверь и замер в передней. Он уже все знал и стоял, прислушиваясь:
— Где мама?
— Ты раздевайся, раздевайся сперва.
— Лифтерша сказала, что мама попала под машину.
И откуда они всё узнают, эти лифтерши!
— Это неправда. Машина ее только сбила и повредила ногу.
— Сломала?
Отец молчал. Сережа стоял неподвижно:
— Кто это сделал?
Рука Леонида Сергеевича, протянутая к сыну, задрожала. Буквальный смысл вопроса он понял не сразу. Ему самому и в голову не пришло спросить о конкретном виновнике, человеке, который вел машину.
— Я его убью, — сказал Сережа, — я все равно узнаю, где он живет.
Леонид Сергеевич положил руку на плечо сына и ощутил мелкую дрожь, которая сотрясала мальчика. Но Сережа скинул его руку и прошел в свою комнату, то ли не желая сочувствия отца, то ли от мальчишеской гордости.
Леонид Сергеевич не мог этого выяснять. Он пошел за мальчиком.
— Знаешь что, ты вот мой руки, и будем обедать. Все обошлось. Могло быть хуже. Перелом ноги — это не так страшно. Это проходит.
— А что будет? — спросил мальчик и, поясняя свой вопрос, через силу добавил: — С мамой?
— Ей сделают операцию. Скрепят кость. И все срастется. Профессор сказал: как ходила, так и будет ходить.
— Все равно я его убью.
— Очень просто ты решаешь убить человека. Он же не нарочно. Его будут судить по закону. Разберутся.
Леонид Сергеевич говорил об этом через силу. Он боялся, что мальчик захочет пойти в больницу. Зоя сказала: «Сережу пока не приводи». Но Сергей, инстинктивно оберегая себя, не выражал желания повидать мать. Он даже боялся этого. Болеть можно было ему самому, отцу, кому угодно, только не ей. И увидеть ее со сломанной, почти оторванной, как ему представлялось, ногой было невозможно. Поэтому он ничего больше не спросил у отца, съел яичницу, почти не жуя, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, ни сытости. Ему хотелось уйти прочь из дома. С чужими было легче. Его мучил какой-то неправильный тон отца, какое-то неискреннее залихватство, когда он говорил:
— А мы ничего… Мы тут отлично перебьемся, пока она поправится.
Или:
— Ты иди, иди занимайся. Сегодня я посуду уберу, завтра ты. Так и будем жить. Главное — уроки не запускать.
— Завтра тетя Катя придет, — сказал Сережа, — можно и сегодня не мыть. Мама под шкаф кладет.
— Ценная мысль, так мы и сделаем, — обрадовался Леонид Сергеевич. Но все, что он говорил, звучало неправдой и не нарушало угрюмую неподвижность Сережи.
— Я к Свиридову пойду за книгой.
— Далеко?
— Да к Свиридову же. В нашем доме.
— А ты приведи Свиридова сюда. Вместе и позанимаетесь.
И отцу было бы сейчас легче от присутствия третьего человека.
— Его бабушка не пустит.
— В крайнем случае объясни ей, что у нас такое дело…
Почему бабушка при этом согласилась бы отпустить Свиридова, было не вполне ясно, но Леонид Сергеевич верил, что всякая беда вызывает в людях сочувственный отклик и побуждает к действиям.
Сережа ничего не ответил. Он не представлял себе, как можно сказать бабушке Свиридова, что у мамы сломалась нога. Это ощущалось настолько болезненно, что говорить об этом было даже как-то стыдно.
Он вышел на лестничную клетку, притихший, подавленный, и тут же сделал то, что ему категорически запрещалось. Пренебрег лифтом и съехал с четвертого до первого этажа по перилам.
Оставшись один, Леонид Сергеевич пожалел, что не пошел в институт. Он не мог ничем заняться. Невозможно было взять в руки книгу или сесть за работу, которая много лет называлась «диссертацией» и, в сущности, не продвигалась, хотя время от времени пополнялась одним-двумя листочками, написанными в такие дни, когда ничто не отвлекало и не мешало. А таких дней за последние три года он не помнил. Больше всего ему хотелось сейчас позвонить по телефону в одно-единственное место, откуда могла прийти поддержка. Но звонить Валюше было нельзя. Существовал целый ряд ограничений, которых они не преступали. Одно из этих ограничений было не звонить друг другу на службу. Утром, перед тем как поехать в больницу, Леонид Сергеевич позвонил ей домой, но тогда он сам ничего как следует не знал, и Валюша теперь сидит у себя в бухгалтерии и терзается, а там, в большом зале, стол к столу рядом, и всё люди, люди — глаза и уши. А они привыкли бояться людей. Для них уже стало естественным хорониться, прятаться и разговаривать безразличными голосами.
И сейчас Леонид Сергеевич не мог снять трубку и набрать ее номер. Он должен был подумать о том, что внезапно может вернуться Сережа, о том, что кому-то что-то станет известно, хотя, в общем-то, ничего не удалось сохранить в тайне.
В квартире было удручающе тихо. Стрелки показывали всего четыре часа. Валюша будет дома не раньше шести, и он все равно не сможет сегодня увидеть ее. Ни сегодня, ни завтра — и вообще теперь уже никогда. И об этом надо было ей сказать по телефону, чтоб она ничего не ждала и ни на что не надеялась. Ради этого можно было нарушить запрет. Он взял трубку с облегчением человека, сбросившего перед казнью наручники, и сказал твердо своим настоящим голосом:
— Это отделение Стройбанка? Валерию Михайловну, пожалуйста.
— Да, я слушаю, — ответила она.
— Валюша, — он все время сбивался на шепот и поправлял себя, — Валюша, ну, я был в больнице. Все утро. В общем, подтвердилось. Это перелом бедренной кости.
— Ужас, — тихо сказала Валюша. А потом перебила себя: — Да, да, я вас слушаю…
— Это не очень опасно. Но есть одно обстоятельство… Одно подозрение…
— Я слушаю вас, — повторила Валюша упавшим голосом.
Что он мог объяснить по телефону?
— Она пошла на красный свет. Понимаешь? Я к тебе сегодня приду, — отчаянно решил Леонид Сергеевич, — ты после работы не задерживайся. Я приду в шесть часов.
— А как же… — начала она. Но тут же быстро сказала: — Да, да, хорошо.
Ему захотелось ее успокоить. Хотя бы до шести часов.
— Может быть, все обойдется. Все обойдется. Ты слышишь?
— Да, да, я слышу. Хорошо.
На этаже хлопнула дверца лифта.
— До свидания, — сказал он преувеличенно громко, — пожалуйста, сделайте так, как я вас просил.
Но это был не Сережа. Мальчик задержался. Леонид Сергеевич лег на тахту и теперь уже сердился на утекающее время. Он боялся, что не успеет осуществить план, который возник во время разговора по телефону. Сережу с товарищем надо было отвести в кино, и тогда Леонид Сергеевич получал свободу на полтора часа.
Мальчики пришли чинные, серьезные. Свиридов очень изображал понимание. В передней он даже порывался поддержать Сережу под локоток. Но очень скоро из Сережиной комнаты стало доноситься пыхтенье, приглушенные удары, что-то упало. Это дало возможность Леониду Сергеевичу открыть дверь и уличить сына и Свиридова в самой обыкновенной полушутливой-полусерьезной драке, которую они убежденно считали упражнениями по самбо.
— Я вижу, вам нужна разрядка, — сказал Леонид Сергеевич, в этот миг уверенный в искренности своих слов. — Не пойти ли вам, ребята, в кино?
Сережа воспринял слова отца как горький упрек, сжался и покраснел.
— Нет, я вполне серьезно, — заторопился Леонид Сергеевич, — я бы вас проводил. И мне надо, кстати, на часок по делам.
— Меня бабушка ни за что не отпустит, — сказал Свиридов.
— Почему она такая неуступчивая?
— У нее ответственность, — серьезно сказал Свиридов. — И еще гипертония.
— Его родители в Аргентину уехали, — пояснил Сережа, — на шесть месяцев.
— А может, уговорим бабушку?
— Может быть, — неуверенно протянул Свиридов.
Бабушка была еще совсем не старая, розовая и очень интеллигентная. Дверь она открыла не сразу — допытывалась, с кем пришел Кока. Выслушав просьбу Леонида Сергеевича, спросила:
— Вы с Петром Владимировичем знакомы?
— Простите, с кем?
— С моим зятем. Нет? Это, к сожалению, меняет дело. Я не могу отпустить ребенка с незнакомым. Его родители командированы в Аргентину. На большую работу. В случае чего, они, конечно, прилетят, но оттуда билет на самолет стоит семьсот рублей. Так что…
— Зачем же такие крайности? — сказал Леонид Сергеевич. — Живем в одном доме, я ребят отведу и приведу.
— Моя мама с его мамой знакома, — вмешался Свиридов, — они один раз в очереди за арбузами стояли и разговаривали.
— Дети не перебивают взрослых, — сказала бабушка. — А потом, у тебя еще уроки. Вы представляете себе, какая на мне ответственность? И здоровье, и успехи, и поведение. Я не могу разрешить ему идти в кино.
— Ну что ж, простите, — Леонид Сергеевич чувствовал себя отвратительно.
К тому же Свиридов вдруг громко и горько заревел крупными, чистыми слезами.
— Замолчи сейчас же! — безуспешно приказала бабушка. — Видите, как неделикатно с вашей стороны, пришли и взволновали ребенка.
— У него мама ногу сломала, — отчаянно взывал Свиридов.
— Еще раз простите, — сказал Леонид Сергеевич, — я понимаю, что виноват, но я не думал…
— Ах, оставьте, — бабушка недовольно отстранила рукой его извинения и закрыла дверь.
Она очень раздосадовала Леонида Сергеевича. На какое-то время он ощутил полную душевную растерянность. Но рядом был Сережа, и отец должен был найти достойный тон.
— Действительно несговорчивая бабушка…
— Ты иди, папа, — тихо сказал мальчик, — ты иди куда тебе нужно. Я совсем не боюсь оставаться один.
Леонид Сергеевич набирался духа, чтобы произнести: «Ну и мне не так уж обязательно» — или что-нибудь в этом роде, но не успел, потому что между ним и Сережей вклинился запыхавшийся Свиридов. Его разгоряченное от слез лицо выражало полное удовлетворение.
— Отпустила, — сказал он деловито, — только просит, чтоб вы на наши окна посмотрели.
Они посмотрели на освещенные окна третьего этажа, где женский силуэт изящно взмахивал платочком.
— Она извиняется, — разъяснил Свиридов, — и еще говорит, чтоб вы ей помахали.
Леонид Сергеевич чувствовал себя больше чем обиженным — оскорбленным. Его никогда не выставляли за дверь. Но он превозмог желание повернуться спиной к дому и увести мальчиков без всякого приветственного жеста. В нем победил человек, которому всегда хотелось, чтобы люди вокруг него были счастливы или, во всяком случае, спокойны. Он тоже помахал бабушке, которая пыталась своим платочком что-то сигнализировать.
— Она говорит, чтоб мы в девять обязательно были дома, — расшифровал Свиридов, — а то у нее давление повысится.
«Ну и пес с ней, пусть повысится», — мстительно подумал Леонид Сергеевич.
Теперь, когда они несколько задержались, у него был предлог отвести мальчиков в кино, где показывали только мультфильмы и пускали в зал не по сеансам, а в промежутках между короткими картинами. Он завел их в фойе, купил им в буфете мороженого и ирисок «Золотой ключик».
После сеанса ребята должны были ждать его у кассы.
— Вот еще, — недовольно сказал Сережа.
Но отец настаивал и только «на всякий случай» разрешил, после пятнадцати минут ожидания, отправляться прямо в метро и домой.
Теперь Леонид Сергеевич мог пойти к Валюше и сказать ей, что между ними все должно быть кончено.
И по дороге он несколько раз чувствовал облегчение оттого, что в дальнейшем ему не придется ни о чем молчать и останется у него один дом, как у всех людей. Снова в его жизни будет все просто и ясно.
Леонид Сергеевич уговаривал себя укрепиться в этом решении, но когда представлял Валюшу и сознавал, что она будет жить отдельно от него, сразу исчезали все благоразумные доводы и наваливалась тяжкая тоска.
Лифт был занят, и он побежал на пятый этаж, не то для того чтобы ускорить, не то для того чтобы отдалить эту встречу. Надо было все сказать ей в первую же минуту и сразу уйти. Она поймет.
Их отношения приносили ей только потери. Валюше пришлось оставить работу в геологическом управлении. «Производственный роман» в тайне сохранить нельзя. Сослуживцы все заметили и утвердили раньше, чем они сами определили свои отношения.
На каком-то юбилейном вечере, куда традиция обязывала сотрудников являться с женами, Зою познакомили с Валюшей. Интерес к этой встрече двух женщин висел в воздухе ощутимый, как туман.
Дома Зоя сказала как бы между прочим:
— В общем, эта Валюша даже ничего. Только похожа на заспиртованного недоноска. Такого, знаешь, с большими глазами во лбу.
Это было особенно зло, потому что в какой-то тысячной доле верно. Тогда еще ничего решающего не произошло, кроме необходимости и радости видеть Валюшу каждый день. Бороться с этим Леонид Сергеевич уже не мог.
Они и не боролись. Валюша жила в большой коммунальной квартире, где ее помнили еще ребенком, любили и опекали. Вначале это очень осложняло и без того нелегкое положение Леонида Сергеевича. К нему относились недоброжелательно. Особенно бушевал дядя Филипп, мастер одного из номерных заводов. Один раз он просто захлопнул перед Леонидом Сергеевичем входную дверь. Другой раз, выпив для храбрости, кричал на кухне об аморальных женатых людях. Отважная Валюша, несмотря на протесты Леонида Сергеевича, втащила старика к себе в комнату, поставила на стол четвертинку и с какой-то бесшабашной веселостью, которая всегда восхищала Леонида Сергеевича, спросила:
— Ну, тогда рассуди, дядя Филипп, что нам делать? Мы вот год уже бьемся, не знаем. Может, ты что скажешь?
Дядя Филипп мрачно сопел, а под конец чокнулся с Леонидом Сергеевичем и в слезной беспомощности требовал:
— Ты ее береги. Не обижай. Она… Она знаешь какая? — И из далеких лет своей молодости извлек определение прекрасного: — Она цветок душистых прерий…
В ту ночь, дома, Зоя сказала, слегка сощурив глаза:
— Ты, вероятно, сегодня был на банкете? Водку пили?
И прошла к себе в комнату, оставив мужа перед столом, как всегда тщательно приготовленным для вечернего чая.
Он покорился подброшенной ему лжи, как покорялся и потом год, два, три. Как покорялись они оба с Валюшей, загадывая не больше чем на один день вперед. И в этот день они отодвигали серьезные разговоры из страха потерять короткое время, отпущенное им для счастья.
Валюша одиноко тосковала в праздники, когда все обязаны веселиться в кругу семьи, скучновато проводила свой отпуск в обществе таких же одиноких подруг. Очень рано овдовев, она не могла иметь семьи. Созданная для материнства, отказалась от ребенка. И все из-за него.
Все-таки она на что-то надеялась. Один раз сказала:
— Мне приснился сон: я открываю тебе дверь, а ты стоишь с чемоданчиком…
Он сперва не сообразил:
— Ну и что?
— Да ничего, — рассмеялась Валюша, — с чемоданчиком, и все.
Леонид Сергеевич тайком смастерил из какого-то старого футляра крохотный кожаный чемоданчик и следующий раз, едва она открыла дверь, протянул ей эту символическую игрушку, как бы говоря: вот я, весь тут…
Шутка была невеселая, но Валюша умела радоваться пустякам.
В квартире к нему привыкли. В передней, заставленной старыми сундуками, велосипедами, лыжами, установился сложный дух человеческого общежития. Его создали бесчисленные стирки, кипящее на сковородах масло, вечные щи и заботы хозяек о скипидарной мастике для паркета. И один этот запах обладал свойством снимать с Леонида Сергеевича тревоги и заботы.
По привычке, оставшейся с прежних лет, он не звонил, а стучал ребром монетки о стену, которая прилегала к ее комнате. Иногда Валюша открывала раньше, чем он успевал постучать, потому что ждала и видела в окно, как он шел по двору. Но сегодня ему открыла бабушка Паня, родоначальница большой семьи, вредная, ворчливая старуха.
— Иди уже, иди. Царапается, ровно кошка.
Несмотря на почтенный возраст, у нее был тонкий слух. Она придирчиво оглядела Леонида Сергеевича:
— Ничего нынче не принес? А то смотри, сразу в мусоропровод спущу.
Бабушка Паня не могла ему простить прошлой среды, когда Леонид Сергеевич явился с огромным кульком розово-серых креветок. Ему давно хотелось попробовать, что это такое. В светлых мечтах представлялось нечто подобное ракам, которых он мальчишкой ловил в Каспии со старой заброшенной пристани.
Валюша вполне разделяла его нездоровый интерес к этому широко рекламируемому продукту. Они вскипятили большую кастрюлю воды и, согласно инструкции, полученной в магазине, высыпали туда маленьких замороженных рачков. По кухне распространился запах гниющих водорослей.
Добавили перцу. Положили две головки луку. Аромат сделался гуще, противнее, проник в переднюю, откуда стали показываться встревоженные соседи.
— Может быть, лаврового листа? — предложила Валюша. — Только у меня нет.
— Украдем у кого-нибудь? — предложил Леонид Сергеевич.
Давясь от смеха, Валюша указала ему на полочку критика-искусствоведа Ирины Кирилловны.
Хозяйка застала Леонида Сергеевича в ту минуту, когда он запустил пальцы в ее банку с лавровым листом. Валюша предательски убежала в комнату, оставив его одного.
— Я в претензии на вас не за то, что вы взяли у меня без спросу лавровый лист, — сказала Ирина Кирилловна, — это, в конце концов, мелочь, в которой я Валюше безусловно не отказала бы. Но вы совершенно отравили атмосферу всей квартиры, а это в условиях всеобщего загрязнения воздуха…
Она говорила долго. Леонид Сергеевич стоял с ее лавровым листом в руках, а креветки на плите кипели, кипели и все больше отравляли воздух.
В конце концов их высыпали в мусоропровод. Чтоб умилостивить соседей, Леонид Сергеевич сбегал за мороженым, и в доме с раскрытыми форточками все ели пломбир. А потом дядя Филипп, со своей стороны, выставил четвертинку, и они пожалели, что спустили в мусоропровод возможную закуску, даже не попробовав.
Сегодня Леонид Сергеевич не принес ни креветок, ни букетика, ни конфет. Он едва поздоровался с тетей Паней, потому что из темной глубины передней ему навстречу торопилась Валюша и было в ней что-то необычное.
Он не определил, что именно. Главное, сразу наступило облегчение оттого, что рядом оказались ее широко расставленные глаза, руки с четко проступающими косточками, ее открытая улыбка.
Он опустился в старое продавленное кресло, а Валюша, ни о чем не спрашивая, тихо ходила по комнате, занятая не то приборкой, не то перестановкой безделушек, сувениров и всяких игрушек, до которых она была большая охотница.
Тут Леонид Сергеевич понял, что именно поразило его в первый миг. Валюша была необычно одета — в синее бархатное платье с большим круглым вырезом и в новые лаковые туфельки. Она заметила его удивленный взгляд:
— Нравится? По самой последней модели. Я его к Новому году готовила. Покрутиться?
Леонид Сергеевич любил ее обновы. И синий бархат подходил к ее глазам и легким волосам. Но сейчас было трудно видеть ее такую нарядную, праздничную.
Он приложил ее руки к своему лицу и постарался хоть минуту ни о чем не думать.
— Разогреть тебе щей? — спросила Валюша. — У меня сегодня хорошие щи.
Она убежала на кухню. Из всех женщин, каких он знал, только Валюша могла встать у плиты, разогревать щи и жарить котлеты в новом платье. Ни на кого она не была похожа. Вдруг вечером срывалась с места:
— Пойдем в Венецию…
Уводила его куда-нибудь на берег Москвы-реки и требовала:
— Ну теперь смотри другими глазами. Все это новое, чужое. Венеция. Попробуй. Получается? Видишь?
Ее представления о Венеции сводились к воде, гондолам и дворцам.
Все это было. Они слышали всплеск маленьких волн. По темной воде плыли лодки и ярко освещенные речные трамвайчики. Ветер доносил запах сырости, тины и мазута. Это казалось веяньем моря.
Так они побывали и в Париже, и в Индии, стоило только увидеть подходящий фонарик, башенку, цветную роспись на старом доме. Один раз случилось чудо. По Калькутте шла настоящая индианка в сари со звездочкой на лбу.
Порой Леонид Сергеевич представлял себе, как язвительно высмеяла бы Зоя все эти детские фантазии. Но это его не трогало. Он уже научился смотреть на мир другими глазами.
Когда Валюша вернулась из кухни, он спал, свернувшись на тахте под ее стареньким шерстяным платком. Валюша не будила его, хотя уходило и уходило время их последней встречи. Она старалась не смотреть на его лицо, оно было замученным и усталым. Веки подергивались, и Валюше казалось, что, если не смотреть, ему будет легче спать. И снова она удивлялась, что ее полюбил такой красивый, такой умный и прелестный человек.
И она ничего не рассчитывала, ничего не прикидывала, хотя всегда знала, что рано или поздно наступит сегодняшний день.
Сейчас она не давала себе воли думать о том, что теперь будет с ней завтра, послезавтра и всегда.
А Леонид Сергеевич боролся со сном. Веки все силились и не могли подняться, пока Валюша не тронула его рукой, потому что если уж идти за мальчиками, то оставалось меньше получаса.
Он ничего не мог сказать ей за полчаса! Надо было еще поесть и побриться. Бритва, как всегда, лежала возле зеркала, и, пока он брился, Валюша готовила чай, очень крепкий, из смеси трех сортов.
Как запойный пьяница, махнув рукой на все зароки, Леонид Сергеевич откладывал и свой уход и предстоящий разговор.
Мальчишки прождали положенное время и одни уехали домой. Стал затихать за окном шум городского транспорта.
«Приду еще раз, — думал Леонид Сергеевич, — завтра, после больницы».
Он тут же понял, что это невозможно, что у него просто не хватит времени приготовить передачу, отнести ее, накормить вечером Сережу. Он вспомнил слова профессора, свое обещание Зое, и его охватило сознание безысходности и своей вины перед всеми.
Но ведь Валюша не могла жить, ничего не зная.
Он стал рассказывать ей о кабинете профессора, куда его вызвали, и о самом профессоре, совсем обыкновенном с первого взгляда, но внушающем какую-то робость.
— Это почему же? — тихо спросила Валюша.
И тогда Леонид Сергеевич ответил, что такое впечатление создалось с самого начала, еще до того, как профессор сказал ему самое главное.
— Что главное?
Валюша спрашивала не настойчиво, будто она все знала, но не верила и искала нового подтверждения, нового доказательства.
Леонид Сергеевич вдруг принялся уговаривать ее ничего не решать, ни от чего не отказываться. Он твердил: «Все еще обойдется. Может быть, они ошиблись, это только их предположение. Я еще приду, мы тогда все обсудим…»
Убеждая, что-то придумывая, он боялся посмотреть на Валюшу, потому что с той минуты, как увидел ее в новом платье, понял, что она прощается с ним навсегда.
Она и сказала ему:
— Не приходи больше, милый. Я тебя и ждать не буду. Нельзя.
Появление врача лечебной физкультуры означало шаг к выздоровлению в буквальном смысле. Тина Марковна поднимала больных, учила их ходить на костылях, делать гимнастику, разрабатывать больные суставы. Она подготовляла людей к нормальной жизни, и потому в палате очень ждали ее прихода.
Накануне она объявила Зое и Анне Николаевне:
— Завтра вставать. Костыли приготовили?
У Анны Николаевны костылей не было. Несколько дней назад ей высоко загипсовали ногу, и она никак не могла к этому привыкнуть. Прежде, с ногой на вытяжке и спицей, пропущенной через колено, было вроде гораздо удобнее.
— Да я ее с места не сдвину, — мрачно сказала она.
— Сдвинете, — пообещала Тина Марковна и повернулась к Зое. — У вас какой день после операции? Десятый, верно?
Больше в этой палате у нее подопечных не было. Молодая женщина, оперированная по поводу аппендицита, оказалась в травматологическом отделении случайно. Грузную старуху, с кольцами седых волос, еще не оперировали. У нее тяжелый перелом бедренной кости и какие-то неполадки с кровью. Галине недавно сделали пересадку.
Определив обстановку, Тина Марковна сказала: «Ну, значит, до завтра». И ушла, поблескивая крупными лиловыми серьгами.
— Будете теперь ее ждать, как Маню небесную, — засмеялась Тося, женщина, у которой вырезали аппендикс.
Глядя на Тосю, никто не поверил бы, что она мать восьмилетнего мальчика. Когда ее, плоскую, маленькую, уложили на Наташину койку, Анна Николаевна сказала: «Ну обратно к нам девчонку привезли».
Наташина койка дня два пустовала. Потом заведующая отделением Прасковья Павловна как-то в неурочный час зашла в палату и сказала буфетчице, которая разносила хлеб:
— Маша, ты смотри обед мне оставь. У меня сейчас операция, так я после пообедаю.
Через часок привезли Тосю. Прасковья Павловна дружила с ее свекровью и потому положила Тосю в свое отделение и разрешала ей некоторые поблажки. Посетители являлись к Тосе в любое время. Каждый день наведывалась свекровь, еще молодая, модно одетая и очень деловая. Даже из палаты она то и дело отправлялась звонить по телефону. Небрежно и немногословно пообещала Зое достать дубленку и мужскую пыжиковую шапку.
— Товароведы могут, — объяснила потом Тося.
Все свободное время у Тосиной койки просиживал золотисто-рыжий молоденький муж. Гораздо реже приходила ее мать и приводила черноглазого, диковатого мальчика, который на всех смотрел сумрачно и хмуро.
Очень скоро все узнали, что рыжий Виталик — второй муж, а мальчик от первого, который был «грузин или армянин», как сказала Тося.
Татьяна Викторовна, что лежала на месте Варвары, строго заметила:
— Однако это очень большая разница.
Она и сейчас не дала спуску Тосе.
— Что вы имеете в виду? Какую Маню? — спросила она звучным голосом бывшей оперной певицы.
— Ну, откуда я знаю? Маню небесную — все так говорят.
— Может быть, все-таки не Маню, а манну, которой бог спас от голода евреев при выходе их из Египта?
— Ну и пусть. Мне-то что! — пожала плечами Тося.
— А то, что надо знать слова, которые употребляешь. И вообще некоторые вещи знать необходимо.
— Для чего мне всякой чепухой мозги засорять?
— Это древняя культура человечества!
— Древняя, а сейчас двадцатый век. И меня современная культура больше интересует. Например, достижения науки. У вас дома, к примеру, холодильник, а вы даже не знаете, по какому принципу он работает. — Тося была техником по холодильным установкам. — Да вы и утюг электрический не почините, — она снисходительно покачала золотой головкой, — я лично вас уважаю, но, если разобраться, вы в современной жизни человек отсталый.
— Я тоже не могу починить утюг, — этими словами Зоя причислила себя к лагерю Татьяны Викторовны, но та не нуждалась в поддержке.
— О одиночество! О нищета! — проскандировала она музыкальную фразу и пояснила: — Я имею в виду нищету духовную.
Тося, которую ни одно из этих понятий не могло касаться, копалась в своей забитой продуктами тумбочке. После операции ей надо было питаться. Виталик приносил бидоны с куриным бульоном и, примостившись в ногах ее койки, уговаривал:
— Ну выпей, вместо водички выпей…
А она, сознавая свою ценность, томно капризничала:
— Ох, да не хочу я! Что ты меня закармливаешь. Отсядь на стул, а то ты дрожишь, и мне твоя дрожь передается. Соку дай. Да не апельсинового, у меня от него рот дерет. Мангового дай.
Ей очень нравилось быть избалованной и любимой.
Да и кому это не нравилось! К Татьяне Викторовне каждый приемный день приходил стройный старичок, нежно целовал ей руку, выкладывал из кошелки подношения и отсиживал положенное время, пока она не отсылала его домой. Галина как-то в разговоре простодушно помянула его «ваш муж», на что Татьяна Викторовна сделала рукой отстраняющий жест:
— Федор Федорович мне не муж. Но должна сказать, что я до сих пор очень ценю мужское внимание.
Ее привезли с осколочным переломом шейки бедра через три дня после Зоиной операции, когда полубредовая ночь и дни, насыщенные тошнотворностью эфира, были уже позади. Счастливое ощущение собственного благополучия делало Зою повышенно отзывчивой.
— Конечно, это не опасно, но в вашем возрасте, вероятно, тяжело.
— Возраст тут ни при чем, — сухо отрезала Татьяна Викторовна. — Скоро придет врач? Дайте мне, пожалуйста, зеркало.
Она расчесала свои подсиненные седые кудри, подчернила карандашиком брови и была несколько разочарована, когда около нее появилась Софья Михайловна.
— Делайте со мной что хотите, я всецело предаюсь в ваши ручки, — певуче протянула она и добавила: — У женщины всегда ручки, даже если она врач.
Но первая половина фразы была задумана явно не для женщины.
Татьяна Викторовна очень быстро приняла больничный быт, к которому с таким трудом привыкала Зоя. На второй день она уже называла величественную буфетчицу Машенькой, и та подкладывала ей хлеб без корочек. Из соседней палаты к ней приходила остренькая, как отточенный нож, Фанни Моисеевна, старушка, которая пролежала здесь почти год с переломом таза. Ее роднила с Татьяной Викторовной некоторая общность профессии. Когда-то Фанни Моисеевна преподавала музыку. Ей очень хотелось подбодрить коллегу:
— Что вы! Разве вас можно со мной сравнить! У вас пустяки. Я три месяца неподвижно на спине лежала. У меня огромные пролежни были. Вот у Евдокии Степановны спросите, сколько она со мной мучилась.
Няня Дуся, торопливо орудуя тряпкой, подтверждала:
— Все поправятся. У нас никто не залеживается.
— Да я не беспокоюсь, — говорила Татьяна Викторовна, — я все преодолею.
С ее операцией медлили. Через день из лаборатории прибегала сестра с квадратным чемоданчиком и брала у Татьяны Викторовны кровь на очередной анализ. Больная мужественно протягивала пухлую руку, чуть передергивалась от укола и уговаривала себя:
— Терпи, терпи, терпи, голубушка! А не ломала бы ног!
Потом приходила Софья Михайловна и сообщала, точно извинялась:
— Гемоглобин еще низковат. Но это ничего, ничего, не беспокойтесь.
Зое она доверительно шепнула:
— Гемоглобин низкий, протромбин высокий. Как тут оперировать?
Зоя не очень поняла, сочувственно покачала головой, и снова ее окатила счастливая волна собственной безопасности. Это чувство было невольным, но непохвальным, и она делала озабоченное лицо.
Однажды к койке Татьяны Викторовны сестры подкатили сооружение, напоминающее маленький строительный кран. К верхушке прикрепили сосуд с красной жидкостью и стали налаживать сложную сеть трубочек, краников и зажимов.
В палате притихли. Галю только что привезли из перевязочной, и она укрылась одеялом с головой, что означало какое-то неблагополучие. Но сейчас было не до нее.
Торопливо, чуть переваливаясь на ходу, пришла Софья Михайловна:
— Крови вам подольем, подкрепим вас. Это не болезненно, но длительно. Часа полтора придется полежать неподвижно.
— Я предаюсь вам всецело, — ломким голосом согласилась Татьяна Викторовна.
Чуждая всякой патетике, Софья Михайловна недоуменно помахала своими пушистыми ресницами.
— Ничего, ничего, вы только не волнуйтесь. Шура, дайте больной валерьянки.
Татьяна Викторовна усмехнулась гордо и горько.
Сперва дело не ладилось. Сестра не могла обнаружить вену на локтевом сгибе.
— Возьми у кисти, — негромко распорядилась Софья Михайловна.
Зое хорошо была видна молочно-белая рука с треугольником вздувшихся синих жилок у запястья, и со стороны казалось, что совсем нетрудно ввести в них иглу. Но как только Шура нацеливалась, синие артерии ускользали куда-то в сторону, Татьяна Викторовна страдальчески морщилась, а Шура от волнения излишне суетилась, и у нее опять ничего не получалось. Один раз она попала куда надо, но не удержала иглу на месте, и кровь стала расползаться по простыне широким темным пятном.
Тогда Татьяна Викторовна запела.
Удивительно звучал в палате уже несильный, как бы колеблемый, но выразительный голос.
Софья Михайловна оттолкнула сестру, присела к больной и, туже перетянув жгут у предплечья, сама ввела иглу. Еще какое-то время не ладилось с подачей крови. Резиновая трубка в двух местах протекала, но ее перехватили зажимами, и кровь неведомого донора по капелькам стала переливаться в тело Татьяны Викторовны. А стены векового здания впервые слышали странные слова:
В Фуле жил да был король.
Он до самой своей смерти
Сохранил о милой память —
Кубок ценный, дорогой…
Софья Михайловна и сестра стояли в растерянности. Отрешенная от своей окровавленной бренной плоти, старая женщина пела, и голос ее становился все полней и громче:
И когда под старость лет
Он почуял близость смерти…
В дверь заглядывали любопытные практикантки и ходячие больные. Сквозь них, как смерч, прошел Иван Федорович и остановился возле Галины. Софья Михайловна повернулась к нему и виновато развела руками:
— Поет…
Но не такой уж отрешенной была земная оболочка Татьяны Викторовны. Зоя проследила, как ее серые глаза метнулись к двери, засекли появление профессора и снова устремились к сводчатому потолку, а голос, не дрогнув, завершал песню:
В память, в память женщины любимой
Выпил он в последний раз…
— Ну что ж, пусть лучше поет, чем плачет, — разрешил Иван Федорович. И повернулся к Галине.
Уже прошли дни, когда Зоя была главным лицом в палате. К ней, помимо обхода, с утра приходил Иван Федорович, смотрел температурный лист и послеоперационный шов, справлялся о самочувствии, спрашивал:
— Настроение бодрое? Ну, ну. Это самое главное.
Теперь он даже на обходе не задерживался возле нее. Зоя сошла с его конвейера. Это было хорошо, но тем не менее ее, как и всех остальных, одолевали и ревность и зависть, когда Иван Федорович останавливался у чьей-нибудь койки.
Он подсел к Гале и заговорил с ней в полный голос, что вернуло палату к обычной жизни.
Софья Михайловна тоже было хотела задержаться, но профессор отклонил ее служебное рвение:
— У нас тут личная беседа.
Татьяна Викторовна, уловив, что торжественное настроение, вызванное ее пением, угасло, принялась негромко, деловито отсчитывать время: раз, два, три, четыре, — пока переливалась кровь.
Иван Федорович говорил Галине:
— Если мы на этом остановимся, с ногой будет все в порядке. Но шрам останется. И довольно глубокий.
— Я не хочу, — тихо ответила Галя.
Ее мать, бросив у двери тяжелые кошелки с передачей, тревожно переводила сливово-черные глаза с Ивана Федоровича на дочь.
— Галочка, родненькая, ну пускай шрам. Не на лице ведь. Чулочек покроет. Неужели тебе третий раз под нож ложиться?
— Я не хочу, чтоб у меня была изуродованная нога.
— Разве ж это уродство! Кто умный — поймет, а кто без разума и без сердца — так на что он тебе сдался? Стоит ли ради него такую муку принимать?
— Мама, о чем ты говоришь! — звонко крикнула Галя. — Ничего такого нет. Просто не хочу, не хочу я, чтобы яма на ноге была.
— Ну и я не хочу, — Иван Федорович поднялся. — Значит, потрудимся. Только нам обоим нужно терпение и взаимная помощь.
— Да, да, да, — готовно повторяла за ним Галя, обратив горячее от слез скуластое лицо к Ивану Федоровичу.
Ее мать кинулась за ним следом, но почти тут же вернулась, вытирая глаза скомканным платочком:
— Не надо бы, деточка. Ну шрам и шрам. Кто его увидит!
— А в волейбол играть? — вмешалась Тося, выбирая из банки ягоды компота. — Или на пляже загорать? Неудобно все-таки. Она ведь девушка.
— Галочка, я вас одобряю и приветствую. Человек должен заботиться о красоте своего тела, — раздался голос Татьяны Викторовны.
Что-то в этом роде должна была сказать и Зоя. Но она помнила, как Галю привезли из операционной, белую, с закатившимися глазами, и как потом она несколько суток лежала без подушки, не имея права пошевелиться, чихнуть, кашлянуть. Очень сильно у нее болели места на бедрах и животе, где вырезали лоскуты кожи, чтоб наложить на ногу. И это была уже вторая операция. Первую делали еще до поступления Зои. Что заставляло девушку в третий раз идти на такую пытку? Неужели слова одной из подружек, сказанные будто между прочим: «Я Леву к тебе звала — не пошел. Говорит: не переношу никаких больниц, никаких страданий. Мне, говорит, всякие увечья противопоказаны. Ох и трепач!»?
Галя принужденно засмеялась. Но все-таки — она ждала. Однажды сменщица Евдокии Степановны, выдумщица и болтушка Надя, прибежала и сообщила ей:
— А кто к тебе пришел! Молоденький, хорошенький! Вот я ему сейчас халат несу.
Галина заметалась на койке и не знала, что раньше — причесаться, оправить постель, накинуть халат… И все-таки первым делом она тщательно закутала одеялом больную ногу, по правилам обычно покрытую только бинтами.
Пришел инспектор милиции. Долго расспрашивал Галю о том, как она побежала, как поскользнулась, как ее зацепило трамваем. Он даже что-то чертил, положив бумагу на портфель, а Галина ему показывала на чертеже, где был трамвай, где она. Инспектор все прерывал ее и требовал: «Уточним, уточним».
Такой же инспектор, но пожилой, приходил и к Зое. Его почему-то сопровождала Софья Михайловна.
— Вы пошли на переход именно тогда, когда зажегся красный свет, или раньше? — спрашивал инспектор.
— Я не помню.
— Но вы видели, что горит красный свет?
— Видела.
— И все-таки пошли?
— Я потом увидела.
— Когда?
— Когда машины тронулись.
— Что же вы тогда сделали?
— Кинулась туда, где безопасней.
— Безопасней, — повторил он. — Куда же именно?
Софья Михайловна слушала, приоткрыв маленький изогнутый рот. Что интересного могло быть для нее в этом дознании, Зоя в то время не понимала.
— Я кинулась куда-то вбок. Только водитель ни при чем. Водитель совершенно не виноват.
— Почему вы так уверяете, — усомнился инспектор, — а может быть, все-таки виноват?
— Он ничего не мог сделать. Я от испуга метнулась в его сторону.
— От испуга… Значит, все-таки испугались? А когда пошли на красный свет, не боялись?
— Я тогда совершенно о другом думала…
— Хватит, — вмешалась Софья Михайловна, — мы же с вами уговорились, — нервно сказала она инспектору.
И тот поднялся.
— А что с водителем будет? — спросила Зоя.
— Все по закону, — неопределенно ответил инспектор. — Значит, вы пошли на красный свет?
— Ну, пошла, пошла, — согласилась Зоя и увидела, как при этом страдальчески поморщилась Софья Михайловна.
— А я своего не покрывала, — сказала после ухода чужих Анна Николаевна, — я про него, прохиндея, всю правду выложила. Только с подножки ногу спустила, а он как дернул трамвай. Сразу я и упала. Хочу встать — ан не могу. А водитель выскочил, поднял меня, к столбу прислонил и говорит: «Ничего, мамаша, отдохнешь маленько и пойдешь потихоньку». Вот какой паразит! Потом уже люди «скорую» вызвали. Я все так и сказала. Пускай судят.
Догадка пришла к Зое ночью после посещения инспектора, в обычные часы бессонницы, когда, заснув по-больничному рано, вдруг просыпаешься с ясной головой и понимаешь, что уже не уснешь до серого рассвета. В тишине, один на один с собой, Зоя обычно учитывала свои потери. Она видела себя жалко припадающей на одну ногу, и, что бы ни говорили врачи, это не пройдет по крайней мере года три, последние ее женские годы. Исчезнут подвижность, быстрота, и это отразится на их доме, на выстроенной ею жизни, которая и сейчас уже подорвана ее долгим отсутствием. Сколько ее будут здесь держать? Обычно выписывают сразу после того, как поднимают на костыли. Почему же сегодня, когда она спросила об этом, Софья Михайловна отвела глаза и ответила неопределенно: «Не будем торопиться, не это главное». Так она ответила. Что же «главное»? — думала Зоя. И вдруг это смущение Софьи Михайловны, и настойчивые внушения профессора о «душевном здоровье» и «хорошем настроении», и затравленно-виноватый Леонид — все точно осветилось красным светом, о котором так настойчиво допрашивал ее инспектор ГАИ.
— Вы пошли на красный свет? Значит, вы все-таки пошли на красный свет?
— Ну, пошла, пошла, — ответила она, просто чтобы покончить с этим.
И лицо Софьи Михайловны горестно исказилось от подтверждения их догадки. Она бросилась под машину нарочно! Надо же придумать такую чепуху! Не было этого. Зря вы ее жалеете и смотрите сочувственно-любопытными глазами. Никогда бы она этого не сделала. Все, кто хоть немного знают Зою, не поверят. И тут же она подумала: а Леонид? Он поверил! Он испугался! Его выдавали тревожная предупредительность и покорность. Как же она этого не понимала? Ей-то казалось, что он заглаживает другую вину. Но нет. Теперь он действительно сидит по вечерам с Сережей. Он никуда не пойдет, если его жена из-за этого умирала.
И не надо его в этом разубеждать. Пусть думает так. Пусть это заблуждение станет основой ее покоя.
Да много ли я хочу? — думала Зоя. Хочу, чтобы было озарение в моей жизни. Хочу снова быть женой. Хочу отца для своего сына. Хочу, чтобы вернулось все, что я утеряла не по своей вине. И все, что я до сих пор для этого делала, — неверно. Молчала. Терпела. Ждала. А надо, как Тося, которая прямо говорит:
— С первым мужем я была дура дурой. И лучший кусочек ему, и всегда на все готова. А мужчины этого как раз не ценят. Вот сейчас — извините! Жена отдыхает — в доме должна быть тишина. Жена обед не сготовила — сам постарайся. Зато улыбнусь — ему уже праздник. И свекровь меня одобряет. Говорит — правильно. С ними надо туже гайку завинчивать.
Она и завинчивала. Виталик проводил в больнице все свободное от работы время. Сперва Татьяна Викторовна пробовала с этим бороться и недвусмысленно заявляла, что мужчине проводить в женской палате по нескольку часов нежелательно. Тося понимающе усмехалась, посылала Виталика «покурить», и он минут через десять виновато, но непреклонно являлся снова, усаживался на Тосиной койке, съедал ее больничный обед и, делая вид, что поправляет одеяло, украдкой целовал ее тоненькую шею.
Потом к нему привыкли. В нужную минуту он просто отворачивался к окну. Перед болезнью отступали условности, и все воспринималось с первобытной простотой.
По вечерам Виталику трудно было уйти сразу.
— Иди уже, иди, — томно говорила Тося, но от дверей возвращала: — Ой, что-то я тебе еще хотела сказать…
Он послушно ждал.
— Да ладно, ничего. Иди. Маме позвони.
И опять:
— Вернись, я вспомнила…
Может быть, действительно так и надо? — думала Зоя. Но насколько туго можно завинчивать эту гайку? Она испытала далекое от нежности, скорее мстительное чувство, когда капризно и жалобно приказала Леониду Сергеевичу:
— Приходи теперь каждый день. Мне скучно.
Он удивился. Еще вначале Зоя сама составила распорядок его жизни. Леонид Сергеевич посещал жену через день. В свободный вечер делал покупки, а на следующий — ехал в больницу прямо с работы.
— А как же с передачей, Зоенька?
— Ну, не знаю. Тетю Катю попросишь. Неужели я и здесь должна обо всем думать? Другие как-то устраиваются.
«Другие» — рыжеволосый Виталик. Он вытаскивал из сумки очередную банку компота:
— А вот клубничный. Я за ним на Ленинский ездил.
— Отошнели мне компоты да бульоны. Солянки хочу с кислой капустой.
— Нельзя тебе солянку. А вот еще что принес…
Виталик достал из кармана коробочку с кулоном. На серебряной цепочке болтался лиловый камушек.
— Какая прелесть! — сказала Зоя.
— А я голубой больше хотела, — не преминула заявить Тося.
Через день Леонид Сергеевич принес Зое домашние туфли с большими розовыми помпонами.
— Женщины из нашего отдела в перерыв бегали за ними и мне взяли… Тридцать шестой размер. Верно?
— Без задников нельзя, — категорически заявила Евдокия Степановна, разносившая в это время чай. — Без задников Тина Марковна нипочем не позволяет.
— Ну, хоть символически, — Леонид Сергеевич улыбнулся.
— Сядь ко мне на койку, будем пить чай, — потребовала Зоя.
Он прихлебывал из кружки черный перепревший чай, в котором не было ни вкуса, ни аромата. Зоя положила руку на его колено. Леонид Сергеевич глянул на нее недоуменно, вопросительно, но тут же торопливо прикрыл ее бледные пальцы крепкой рукой.
Так они сидели, оба превозмогая неловкость и ненужность этого единения. Когда он, наконец отпущенный, шел из палаты, тяжесть этого насилия над собой гнула его к земле.
Анна Николаевна соболезнующе сказала:
— А паршивеют мужики без жены. Какой был орел — и то уходился.
Ах, какой он был! — вспоминала Зоя, хотя на память приходили всё пустяки. Например, утро в горах, когда они с компанией отдыхающих собрались подняться на вершину, встречать восход солнца, а Ленька вдруг не захотел никуда идти, покрылся с головой одеялом, и она ушла одна, обиженная и рассерженная. А потом, когда вся компания долезла до вершины, Леонид оказался уже там, хохочущий от восторга, что так ее разыграл. Его тренировочный костюм был весь в колючках, хвоя обсыпала волосы, острая ветка оцарапала щеку. Он бежал в гору напрямик, без дорожек, и радости его не было конца.
— Ты думала, я сплю, а я здесь уже полчаса жду! Смотрите, смотрите, сейчас будет солнце! — кричал он, как будто сам, единолично, устроил этот восход специально для них.
Отныне каждый вечер, подчиняясь заведенному Зоей порядку, Леонид Сергеевич садился на край койки, сносил сперва все замечания: «Я сказала — крем «Идеал», а ты принес «Люкс». Заберешь обратно». А потом терпел час, отведенный для проявления преданности, когда обоим нечего было говорить и каждый думал о своем.
Держа руку в его руке, Зоя искала в своем муже главное, чем он был ей дорог. Красоты его она уже не видела. Простодушие и мягкость, которыми он привлекал людей, ее даже раздражали. Она давно уже чувствовала превосходство своего ума и воли.
Благородный, воспитанный на уважении к правде, он много раз был готов принести на ее суд все, что она и без того давно знала. Каждый раз ей стоило большого напряжения и изворотливости, чтобы предотвратить его признания. Она презирала его за эту потребность в откровенности, усматривая в ней эгоизм. Конечно, решение он предоставил бы вынести ей. Ему нужна была гармония внутреннего мира. Теперь он ее получит. Глубоко порядочный, он убьет в себе счастливое и горькое беспокойство, от которого она пошла на красный свет.
Только будет ли ей от этого радость?
— Приведи Сережу, а то он совсем меня забудет, — распорядилась Зоя однажды.
Это не было потребностью ее сердца. Она не хотела после разлуки увидеть мальчика в больнице, отчужденная от него необычной обстановкой, своей беспомощностью, невозможностью настоящего общения. Но пусть все будет как у людей, «как положено». И на следующий день Леонид Сергеевич привел Сережу.
— Пойдем со мной к маме? — спросил он в самую последнюю минуту, когда, уже одетый, стоял у двери. В его голосе не было ни уверенности, ни твердости.
И, как всегда в таких случаях, Сереже стало тоскливо и стыдно. Если бы это предложение прозвучало как приказ, он, скорее всего, постарался бы придумать отговорку. Идти в больницу было страшно. Он отчетливо воспроизводил ее от слова «боль», и все, что происходило там с его мамой, было связано с болью, о которой он старался не думать.
Но он пошел, потому что был уже достаточно взрослым и законы человеческой жизни подавили в нем младенческие инстинкты самосохранения. Именно неуверенный, просящий голос отца заставил его молча натянуть пальто.
Сережа не знал, что ждет его впереди. Представлялась громадная, вроде гимнастического зала, комната и отрезанные ноги, сложенные у стен этой комнаты.
Высокий мрачный вестибюль, где они сдавали пальто, потом странная закругленная лестница на второй этаж и отец в белом халате очень связывались с представлением о страшной операционной. Но потом коридор, где ударило в нос дезинфекцией и невкусным супом, вернул его к обыденной жизни.
Они шли по этому коридору, и Сережа старался не заглядывать в открытые двери, чтобы не видеть людей, страшных своей отторгнутостью от мира.
В одной из этих комнат была его мама. Она была совсем чужая, с другими волосами, с другими руками. От нее пахло лекарствами, больничным бельем, незнакомым одеколоном — чужими неприятными запахами. Полулежа она обняла его слишком крепко и неловко. Он даже перестал дышать.
Только когда она отстранила его и заглянула в глаза, он вдруг совсем узнал ее, очень обрадовался и впервые пожалел с такой незнакомой до сих пор жалостью, что весь сжался, боясь заплакать. Потом он не мог поднять глаза — на него смотрели чужие люди, а рядом на кровати лежала бабка с огромной белой ногой, и он страшился шевельнуть глазами, чтоб не увидеть такую же ногу у мамы.
А взрослые говорили так, как будто его здесь не было:
— Вылитый отец!
— Ну что вы! Глаза совершенно материнские!
— Чудесный мальчик!
— Он у вас всегда такой суровый?
Зоя знала, что это свидание будет для Сережи трудным. Это был ее мальчик. На нее изливались буйные взрывы его назойливой щенячьей нежности, она умела преодолевать его порой бессмысленное упрямство, понимала, как необходима твердость для того, чтоб сделать из него мужчину.
Это все знала только она одна.
И сейчас, когда он стоял напряженный, неподвижный и через силу, односложно отвечал на вопросы, ему никто не мог помочь, кроме матери.
— А какие мы мульти видели, расскажи маме… А у Ниночки на рождении были, маме ведь интересно… — старался Леонид Сергеевич.
Превозмогая растроганность и боль, Зоя сказала прежним, домашним голосом:
— Что это ты все поглядываешь на костыли? Они ненадолго. Скоро буду ходить, как всегда.
Леонид Сергеевич обрадованно закивал:
— Зоенька, тетя Катя спрашивала, не сделать ли тебе котлеток?
— Пусть она лучше Сережу кормит как следует. Он совсем зеленый стал. И принеси мне работу. В левом ящике стола — брошюра в желтом переплете.
— Неужели ты здесь хочешь работать?
— Милый, — сказала она, — сколько же можно отдыхать? Меня завтра на ноги поднимать будут.
— А там и домой, — вставила Тося.
— Леонид Сергеевич, голубчик, — вдруг точно проснулась Анна Николаевна. — Я уж вас побеспокою, сделайте милость, позвоните сыну моему. Может, он вас, как мужчину, послушает. Меня ведь тоже завтра поднимать будут, а костылей нет. Если женщина к телефону подойдет, вы с ней не говорите, прямо его добивайтесь. Будто с завода, по делу.
— И это единственный сын! — Фраза прозвучала так, будто Татьяна Викторовна воздела руки к небу.
— От отца пяти лет остался. Чего с него спрашивать? Мне бы только костыли…
— Дадут вам костыли, что уж вы так в панику ударились, — успокоила ее Тося. И закапризничала: — Виталик, подбей мне подушки, голову заломило. Да сам отсядь, неловко мне. Стул себе принеси.
Леонид Сергеевич посмотрел на Зою, готовый к любым действиям.
— Ступайте, поздно уже, — устало сказала она.
И, даже прощаясь, Сережа не смог поцеловать маму по-настоящему, хотя уже снова стал привыкать к ней и видел, что с ногами у нее все в порядке. Но вокруг было много чужих людей, и папа говорил чересчур весело, будто нарочно:
— Недолго, недолго нам уже мучиться. Потерпим.
На другой день Тина Марковна не пришла. Ее ждала вся палата — было интересно, как она будет «поднимать» Зою и Анну Николаевну.
Когда санитарка Надя заглянула в дверь, Тося спросила:
— Почему Тина не приходит?
— А я знаю? — отозвалась Надя.
— Поди поищи ее.
— Есть у меня время по розыскам бегать. Вас цельное отделение, а я одна.
Она села на койку Галины. Обычно Надя любила рассказывать трагические истории. Облокотится на швабру и сообщает скорбным голосом:
— Девушку привезли. Красивенькая, молоденькая. Изломанная — места живого нет. Помрет. С кавалером на мотоцикле ездила Останкинскую башню смотреть. Как очнулась, первым делом спрашивает: «А где Алеша?» А нету уже того Алеши. Разбился насмерть.
На этот раз она нашла нужным поговорить с Галей:
— Женщина одна у нас лежала. Молоденькая. У нее нога совсем хорошо срослась, да неправильно. Самую чуточку скосило. Так она в одну душу — ломайте снова! И мать-старуха туда же. А стали наркоз давать, она на столе и осталась. Сердце не выдержало. Мать после криком кричала, да уж поздно, не вернешь.
— Будет вам байки рассказывать! — рассердилась Зоя, посмотрев на жалкое Галино лицо. — Уж правда, посмотрели бы лучше, где Тина Марковна.
— Чего ее смотреть, я и так знаю, — спокойно ответила Надя. — Комиссия у нас, из министерства. Всех врачей тягают и допрашивают.
— Что за комиссия?
— Говорю же, из министерства, — удивилась Надя бестолковости вопроса. — Варвара материал дала. Теперь проверку делают.
Наде не во всем можно было верить. Но вскоре ее информацию подтвердила Фанни Моисеевна. Чрезвычайно взволнованная, ежеминутно макая острый носик в марлевую тряпочку, она объявила трагическим шепотом:
— Центральной фигурой обвинения являюсь я.
— Проспись, мать, — сказала Татьяна Викторовна, — при чем тут ты?
Фанни Моисеевна сама толком не знала, в чем она виновата, но — «в обществе носились слухи». Надя сказала: «Все через тебя». Одна из больных спросила: «Неужели правда, вы второй год здесь лежите?» Ну, чтобы совсем точно, не второй год, а всего десять месяцев; во-вторых, она ни о чем не просила, — если не выписывают, то она не виновата. В-третьих, она человек абсолютно одинокий, а при ее травме нельзя нагибаться, делать резкие движения и нести груз больше килограмма. И если ее таз, в возрасте семидесяти восьми лет, собрали по кусочкам, так это такое достижение медицины, которое надо беречь. И что ей теперь делать? Идти к профессору? Уж пускай ее выпишут, если такие неприятности.
— Вы вроде того таракана, который увидел, что кошка сливки пьет, и заметался: «Ах, ах, кухарка придет, на меня скажет!» Ваше дело маленькое — лежать и никуда не соваться, — рассудила Татьяна Викторовна.
— Не хочется же людям вместо благодарности делать горе. Тут была одна женщина — Варвара. Говорят, это она написала. Именно против меня. Когда я приносила в холодильник свои продукты, она всегда выражала недовольство. Даже нецензурно. А если моя койка находилась тогда в коридоре, то куда я могла ставить свой кефир.
На другое утро явилась сама Варвара.
С вопросительно-осторожной улыбкой заглянула в дверь и, увидев Евдокию Степановну, втиснулась бочком, сияя золотыми зубами.
— Явилась не запылилась, — сказала Евдокия Степановна. — Ну, как жизнь?
— Лучше всех, — ответила Варвара. — А я смотрю, тут еще старые знакомые лежат?
— Скоро всех по домам погоним. На рентген, что ли?
Варвара уселась на стул:
— А ты все горшки носишь? И не надоело тебе?
— Надоело не надоело, куда ж денешься…
— Ну и дура. Я тебя в два счета в учреждение устрою. Окурки из пепельниц повыкинешь, пыль смахнешь и сиди цельный день. Ну, может, еще чай разнести. И все за те же деньги.
— А далеко ездить?
— В самом центре. А хочешь, могу в гастроном на корзинки? Стой да пустые корзинки выдавай. Там и зарплата больше, и продукты рядом.
— Мечта всей жизни, — вместо няни Дуси ответила Татьяна Викторовна. — А меня вы сможете устроить на корзинки?
Варвара повела на нее глазами, но промолчала.
— А верно, что ты на врачей жалобу подавала? — спросила Евдокия Степановна, протирая холодильник.
Лицо Варвары снова озарилось золотоносной улыбкой.
— А как же! Так пропесочила — бывай здоров! Которые люди читали — все одобряли. Очень, говорят, богатый материал собрала.
— Ну, а Моисеевну для чего затронула? Какая она Иван Федоровичу родственница, когда он русский, а она еврей?
— А чего он ее держит? Как меня — так сразу на выписку. А она у вас и досе на казенных харчах.
— Ее практикантам показывают. Значит, перелом для науки подходящий.
— А я и вовсе без селезенки живу!
— На что вы, собственно, жаловались? — раздался барственно звучный голос Татьяны Викторовны.
— А вот вы полежите с мое, тогда узнаете…
Ни одна сторона этим не ограничилась бы, но вошла та, в чьих руках были и возможность и право возмездия.
Мелкими шажками вбежала Софья Михайловна, и Зоя поймала себя на некотором противоречии. Она сама горячо осуждала бездушную больничную неразбериху и вместе с тем злорадно предвкушала позорное изгнание Варвары.
Гостья монументально восседала на стуле. Прошло некоторое время, пока Софья Михайловна ее увидела и узнала. Но все ожидания были обмануты. Ничего не произошло.
— Пришла, Батюкова? — сказала Софья Михайловна. — Ну, как рука?
— Да вроде бы ничего. Пальцы стали маленько двигаться.
— Физкультуру делаешь? Разрабатываешь кисть?
— Делаю, — ответила Варвара, и Софья Михайловна стала смотреть, как она шевелит пальцами, как сжимает и разжимает кулак.
— Ну что ж, подвижность возвращается. Болей нет?
Не выдержала Татьяна Викторовна, которая, в общем-то, знала и видела меньше всех:
— Спросили бы лучше, почему она на вас кляузу написала?
Варвара немедленно огрызнулась:
— Это одно к одному не касается. Какая кляуза? Я всегда в своем праве…
— Ну, ну, — Софья Михайловна подняла руку предостерегающим и вместе с тем отстраняющим жестом, — пойдем, пойдем, посмотрим, — миролюбиво приговаривала она, подталкивая Варвару к двери.
Все были разочарованы.
— И сегодня Тина Марковна не пришла, — вспомнила Анна Николаевна.
— Какая необязательность! — горько сказала Татьяна Викторовна. — Необязательность — с одной стороны, неблагодарность — с другой. Нет, нет, человечество идет по неправильному пути.
— Это уж очень крайний вывод, — засмеялась Зоя.
— Нисколько. Всё звенья одной цепи. Нам кажется, что высотные здания, счетные машины и спутники приближают нас к прекрасному будущему. Нет Пока мы не перестроим нравственность человеческую, мы к нему не приблизимся. Но об этом очень мало думают.
— Выходит, все мы безнравственные?
— Не мешай, Тося. Кто же об этом должен думать?
— Каждый о всех и все о каждом. Тогда станет невозможным не выполнить данное слово, оклеветать, не прийти в больницу к матери.
— Он, поди, в вечернюю смену работает…
— Или развращать санитарок подачками ради смены чистого белья.
— Не обещаю исправиться! — отозвалась Зоя.
— Или получить торт из мороженого и засунуть его в наш маломощный холодильник, где он, скорее всего, уже погиб.
— А что я должна была с ним делать? — В Тосином вопросе был вызов.
— Угостить своих товарищей по несчастью.
Тося не ожидала такого прямого ответа:
— Вот как вы рассуждаете… Какое у вас мнение…
Потом нашлась:
— Мне его товарищи из хладокомбината прислали, для поправки здоровья, а я раздам посторонним. Неудобно получится перед коллективом.
— А к себе вы предъявляете такие же высокие требования? — спросила Зоя.
— Стараюсь изо всех сил.
— И достигли цели?
— Цели нет. Это процесс бесконечный.
— Ну, и для чего тогда вытрющиваться? — все еще злилась Тося. — Выдумки это все.
— Нет, нет, — заволновалась Галина, — расскажите еще.
— Что ж рассказывать, все очень просто. Взвешивай свои поступки и слова. Пересиливай слабости. Живи не бездумно, как кошка, а мучительно, как человек.
— Это какое-то новое христианство…
— Ничего общего. Основа христианства — прощение. А тут наоборот. Не прощать. Ни себе, ни другому. Требовать. Взыскивать. Но прежде всего с себя.
Галя приподнялась на локтях:
— А если человек не поддается? Если он этого даже не понимает? Как с него требовать?
— С мужчиной, — уточнила Татьяна Викторовна, — главное — чувство. Если оно есть, можно сделать многое, почти все. А если нет… — Она небрежно махнула надушенным платком, как бы показывая свое отношение ко второму варианту, но тут же добавила: — Я не говорю, что это легко. Боже! Бывало, поднимаем прощальные бокалы и плачем, плачем оба… И в эту минуту так хочется все забыть, все простить. А нельзя!
— Нельзя, — печально повторила Галя.
Пришла Евдокия Степановна кончать уборку. Молча похватала судна, по два в каждую руку, накричала на Анну Николаевну:
— Где у тебя крышка? Куда дела?
— Куда ж я ее дену? У меня ее сроду не было.
— А я знаю, что была.
— Клеенка у меня была. Вот она, под матрасом.
— Ты б ее еще куда запихала.
— Что это вы такая грозная? — спросила Татьяна Викторовна.
— А ну вас всех! — хлопнула дверью няня Дуся, но, вернувшись с промытыми суднами, ответила: — Потому что не имею человеческой жизни! Вон завтра не в очередь велят на дежурство выходить. Надя дочку замуж отдает, а Степановна отдувайся. И на что мне это все сдалось? В учреждении за эти же деньги пыль смахнуть, подмести, и всего делов.
— Здесь вы людям помогаете.
— Все погосты не оплачешь. Двадцать лет я тут в назьме копаюсь, никто спасиба не сказал. И главное, у нее дочка, а у меня не дочка? Дня свободного не имею. Нет, уйду я. Вот сейчас Варваре скажу, она меня устроит. У нее писатели все знакомые. Мне и дочка давно советует.
— Сколько же вашей дочке?
— Молоденькая. Двадцати еще нет. — У Евдокии Степановны даже голос переменился. — Не родная она мне. Скрывай не скрывай, все равно люди узнают, передадут. Я от нее не таю. Мы ее из детского дома взяли. Тогда еще легко было. Сейчас за детьми в очередь. Говорят, по три года ждут. А тогда — на выбор.
— Разве у вас своих не было?
— Как не было — Володечка и Валерик. Оба на войне пропали.
— И вы решились чужого взять?
— Чего решаться? Ребенок, он и есть ребенок. Главное, тоска меня заела. Водочку стала пить. Муж еще живой был. Давай, говорит, лучше дитя возьмем, воспитаем. Ему желательно было мальчика, а я ни в какую. Опять война будет, и этот пропадет. Девочку взяли.
— И удачная девочка?
— Дочь и дочь, — с достоинством ответила Евдокия Степановна, — отличницей в школе была. Только что грузна очень. Центнер весу в ней. На танцы пойдет — никто не приглашает. Домой вернется — плачет. Что делать? Давай не есть. Терпит целый день, а вечером как сядет, так целый батон и умнет. И ест, и плачет. Беда.
— Хлеба как раз нельзя. Мясо пусть ест, фрукты, — посоветовала Татьяна Викторовна.
— И мясо ест — не помогает. Ведь я что думаю? В старое-то время да у нас в деревне цены бы такой девке не было. На ней хоть паши, хоть молоти. От сватов бы не отбиться. А теперь мода на тощих пошла. Чем она виновата? Я так думаю, замуж выйдет — похудеет, только боюсь, не возьмут. Надькина вон выскочила. А двоечница была, насилу школу кончила.
За разговором она протерла паркетный пол, который раз в месяц полотеры мазали мастикой отвратно бурачного цвета, убрала тумбочки и уже собиралась уходить, когда опять пожаловала Варвара. Рука у нее висела на широком бинте, лицо было довольное.
— Пошла я уже, — сообщила она, — ты как насчет работы — надумала? А то пиши заявление, отнесу.
— Не пойду я никуда! — вдруг неожиданно разозлилась няня Дуся. — Не пойду и не пойду, тебе сказано! Чего пристала?
— Эх, серость, — неодобрительно покрутила головой Варвара.
Закончились обходы, процедуры, назначения. Для посетителей было еще рано, врачи уже ушли.
Тося дремала. Татьяна Викторовна, готовясь к приходу поклонника, как теперь назывался в палате галантный Федор Федорович, занималась устройством своего микромира. С трудом перекатывая верхнюю часть туловища на бок, она убрала с тумбочки всю посуду, оставив только вазочку с двумя гвоздиками и большие золотые часы на широком кожаном ремешке. Затем она вынула кусок полотна, обшитый широким кружевом, и приладила его к верхней части одеяла, создав видимость нарядного пододеяльника. После этого был извлечен свежий платок и оставались только прическа и косметика. Но даже эти небольшие усилия ее утомили, и она откинулась на подушки, отдыхая.
Галя читала. Анна Николаевна высчитывала по пальцам:
— Четыре дня потеряли. Вчера бы начали да сегодня походили, а то ведь завтра суббота. Теперь до понедельника проваляемся.
Зоя достала последние номера журналов, развернула «Иностранную литературу», но не успела даже сосредоточиться на первых абзацах.
Дверь раскрылась широко, по-хозяйски, и вошла Тина Марковна, блестя аметистовыми сережками и каплями дождя на черных, гладко зачесанных волосах.
Она не поняла удивления и радости, которыми ее встретили. Даже рассердилась:
— Ну, пришла. И завтра приду. Я вас тут не могу вечно держать. У меня работа идет по плану.
Зоя не удержалась:
— Какой тут может быть план?
— Как везде, — сухо ответила Тина Марковна, — у меня предусмотрено, когда вас поднять и когда выписать.
От нее пахло метро, дождем, духами.
— Прислоняйтесь ко мне, — командовала она, — упор делайте на руки. Ни в коем случае не пытайтесь сразу идти.
Зоя встала. Все вокруг изменилось — расстояние, пространство, соотношение предметов. Едва она успела это осознать, как у нее стремительно закружилась голова.
— Я вас держу, — услышала она уверенный голос врача, — и не беспокойтесь, это всегда так бывает.
Потом Зоя уже не могла смотреть по сторонам. Все ее внимание было сосредоточено на небольшом пространстве под ногами. Надо было выставить вперед сперва больную, именно больную, ногу, потом, опираясь на костыли, подтянуть к ней здоровую и снова выставить больную.
Тина Марковна страховала ее полотенцем, как ребенка, которого учат ходить.
Медленно Зоя дошла до окна, за которым бегали по кольцу машины, проплывали троллейбусы, ходили люди, для которых за это время ничего не изменилось. От возможности все это видеть, от ощущения обретаемой свободы у нее опять до тошноты закружилась голова, и Тина Марковна уложила ее в постель, обессиленную, покрытую холодным потом.
— Завтра будет гораздо легче. Теперь с вами пройдемся.
— Нет у меня костылей, — с горьким вызовом доложила Анна Николаевна.
— Мои возьмите.
Тина Марковна Зоины костыли забраковала:
— Не годятся. Высоки будут.
Она ушла и долго не приходила. Склонная к пессимизму, Анна Николаевна выразила сомнение, придет ли она вообще.
— Костылей нет — и спросу с нее нет.
— Никуда не денется. Сама же сказала — у нее план, — рассудила практичная Тося.
В эту минуту за всем тем, что казалось Зое произволом и неразберихой, за обидным безразличием к страданиям, за пренебреженьем к необходимым мелочам, за едким запахом хлорки, она впервые различила продуманную систему, которая неуклонно и неустанно делала свое дело.
Тина Марковна разрешила Зое выходить в коридор. Исполнилась мечта каждого лежачего больного — самому ходить в умывальную комнату.
Сырая и неповоротливая Анна Николаевна все еще боялась передвигаться без помочей. Она расслабленно висела на полотенце, которое Тина Марковна держала в своих крепких руках. Делая шажок, вскрикивала: «Ой, падаю, падаю… Ой, держите меня…»
И все-таки Тина объявила:
— На будущей неделе я вас выписываю.
— А меня? — спросила Зоя.
— Узнаете у своего лечащего врача.
Очередная чертова неразбериха. Как назло, Софья Михайловна была на операции, и, подкарауливая ее появление, Зоя гуляла по недоступному для нее до сих пор коридору. Осторожно выставляла вперед больную ногу, потом костыли, потом здоровую. Теперь это уже делалось само собой, не требовало всего внимания, и Зоя по пути заглядывала в чужие палаты.
Рядом, на ближайшей к двери койке, лежала хорошенькая девушка, закованная в белый гипсовый панцирь. Неподвижная, она удерживала в руках блокнотный листочек. Это была записка от парня, который вез ее на мотоцикле посмотреть вблизи Останкинскую башню и которого санитарка Надя объявила погибшим. Он отделался сотрясением мозга и переломом ключицы.
— Все-таки нам здорово повезло, — сказала девушка Зое, — подумайте, мы оба могли умереть. Запросто. А у меня только перелом позвоночника. Это неприятно, но не смертельно, правда? Мне врач сказал — через шесть месяцев все срастется и корсет снимут. А шесть месяцев можно как-нибудь потерпеть. Правда?
Ей очень хотелось подтверждения, и Зоя согласилась: «Правда, правда», хотя, поднаторевшая в этих стенах, уже знала, что, после того как снимут гипс, ей еще полгода нельзя будет ни на минутку присесть. Только ходить или лежать. Но говорить этого не следовало. Узнает в свое время. У молодости хватит силы сказать и тогда: «Потерпим еще шесть месяцев. В конце концов, худшее позади».
Из соседней палаты доносились истошные вопли:
— Закройте немедленно! Убить меня хотите! Насмерть простудить! Нарочно открыли!
Отчасти из любопытства, отчасти используя счастливую возможность передвигаться, Зоя поковыляла на истеричный женский крик. Ее обогнала Софья Михайловна, обдав запахами эфира и йода.
Из крайней палаты выскочила санитарка и зашептала Софье Михайловне, у которой еще висела марлевая повязка, закрывающая рот:
— Ну, сил нет терпеть. Просто сил нет. Орет ни с того ни с сего.
Софья Михайловна быстренько пробормотала свое, точно виноватое, «ничего, ничего» и, сдирая на ходу повязку, пробежала в палату, откуда неслись рыдания:
— Вся потная, вся мокрая лежу. Просквозили. Смерти моей хотят…
— Все из-за того, что форточку открыли, — пожаловалась Зое санитарка, — сама в метро под поезд бросилась, ноги лишилась, а теперь вот простуды боится. Теперь она жить хочет.
— Нельзя ее за это винить.
— Я не виню, но ведь она никому вокруг себя житья не дает. За свое здоровье дрожит.
Они еще поговорили, пока Софья Михайловна навела в палате порядок. Потом Зоя проследовала за ней в комнату, где работали и отдыхали врачи.
Софья Михайловна, впервые увидев Зою на костылях, не высказала своего одобрения. Это можно было объяснить только тем, что после поощрительных слов следовало пообещать: «Ну, теперь скоро и домой», а этого она сказать не могла.
Сев за свой столик, Софья Михайловна наблюдала, как Зоя подошла к стулу, поправила ее: «Сперва костыли. Всегда сперва ставьте костыли». И кивнула, когда Зоя уселась напротив.
— Через два дня на рентген. Посмотрим, какая мозоль. А потом будете приезжать к нам на проверку.
— Явлюсь, как Варвара?
Черные глаза Софьи Михайловны вскинулись удивленно и растерянно:
— Вы чем-нибудь недовольны?
Зоя засмеялась:
— Я недовольна тем, что вы ее не выставили. Почему вы с ней цацкались? Почему не прогнали?
— Но она моя больная. Я должна ее лечить, — защищалась Софья Михайловна.
— Значит, вам все равно кто — склочница Варвара, или я, или, скажем, Майя Плисецкая, или какой-нибудь преступник, — лечить вы будете всех одинаково?
Софья Михайловна покраснела и сказала «да» с отчаянной решимостью человека, готового пострадать за свои убеждения. Этот отвлеченный, теоретический разговор мучил ее, привыкшую к определенности и непреложности. Но Зоя не давала ей покоя:
— А на войне? Ведь приходится оперировать врагов?
— Я не была на войне. Но мой учитель хирург Яблонский говорил — руки должны делать одно и то же. Чувства во время работы не играют роли.
— А я думала, вы именно меня пожалели, помните, когда подняли мне изголовье, научили садиться? В самый первый день?
Софья Михайловна лгать не умела:
— Неподвижно лежать на спине при переломах не рекомендуется. Могут возникнуть застойные явления в легких, а это очень неприятное осложнение…
Она терпеливо объясняла все это Зое, а той было почему-то грустно. И когда Софья Михайловна сказала: «Вот скоро вы от нас уйдете», — Зоя поторопилась поймать ее на слове:
— Когда вы меня выпишете?
Софья Михайловна смутилась:
— Вас оперировал Иван Федорович… Посоветуемся с ним… Сделаем снимок…
Были еще какие-то причины и доводы, но Зоя уже знала, почему ее задерживают.
Ах, Софья Михайловна! Вспомните, как боится сейчас простуды женщина, которая бросилась под поезд! У того, кто побывал здесь, вырабатывается иммунитет. Так могла бы сказать Зоя, но промолчала. Софья Михайловна единолично ничего решить не могла, а Зоя и так достаточно долго испытывала ее терпение.
К вечеру в палату набилось множество посетителей. Полагалось к каждому больному пропускать по одному человеку, но догадливые совали нянечкам в карманы монетки и получали халат, иногда заляпанный черт знает чем, но дающий право войти в отделение. Впрочем, такое же право давала любая белая тряпка, символически наброшенная на плечи.
Вокруг Тосиной койки расположилась вся ее семья. Чем-то недовольный маленький Эрик безостановочно ревел. Возле Галины в три голоса верещали и хохотали подружки. Глуховатый Федор Федорович громко разговаривал с Татьяной Викторовной. Присев на край Зоиной койки, Леонид Сергеевич старательно развлекал жену сообщениями о событиях из жизни Сережи. И от всех этих колебаний воздуха в палате стоял ровный густой гул.
— Сию минуту всех выведу, — объявила сестра Люся, появляясь на пороге. — Базар развели. На койках расселись. Шестой час уже.
Она стояла в дверях, требуя выполнения своего приказа.
Стало тихо, но никто не тронулся с места.
— Нам Прасковья Павловна разрешила, — процедила наконец Тосина свекровь.
— Мне ничего не известно. Освободите палату.
И снова томительное, неподвижное молчание.
— Подойдите ко мне, милая девушка…
У Татьяны Викторовны было два голоса — обычный, достаточно, впрочем, звучный, и другой — торжественный, с модуляциями. Против торжественного устоять было трудно, и Люся пошла на него. Татьяна Викторовна взяла ее за руку.
— Вы совершенно правы. Мы вели себя непозволительно шумно. Но почему, имея такое мощное оружие, как женственность и красота, вы предпочитаете бессилие злобы и грубости?
— Разве ж тут можно иначе?.. — почти жалобно завела было Люся.
— Можно! — перебила ее Татьяна Викторовна. — Можно! Давайте попробуем иначе!
— От вас по всему отделению шум, а рядом Иван Федорович диссертацию пишет. Надо же ему покой дать.
— А почему он здесь диссертацию пишет?
— У него дома условий нет. Живет в общей квартире. По вечерам все соседи дома.
— Как это понять? Почему ему условий не создают? — вмешалась Тосина свекровь. — У нас вся профессура отдельные квартиры имеет. Даже трехкомнатные.
— «Почему, почему»… Диссертации нет. А когда ее писать? В день по три операции, да осмотры, да консультации всякие.
— А я полагала, что он умный человек! В наше время дожить до седых волос в общей квартире! Ну, а вы-то все чего смотрите?
— А мы что можем?
— Прямо как дети! Неужели у вас за все время случая не было, чтобы кто-нибудь из больших людей сюда попал? Ну, из райсовета или, еще лучше, из горсовета? Да не обязательно самый главный, тут лишь бы зацепку иметь.
— Я не знаю. Это, наверное, в мужском отделении. Да Иван Федорович просить не будет.
— И просить не надо. Так, между прочим, сказать, что мог бы хоть сегодня сделать операцию, да не в форме, ночью соседи в общем коридоре скандалили, спать не давали. Всякий сразу поймет.
— Вы гениальная женщина, — сказала Татьяна Викторовна, прикрывая свои лукавые глаза.
Одобрение побудило Тосину свекровь к действию:
— В каком районе он живет? Во Фрунзенском? Кто у меня там, дайте-ка вспомнить… Да я лучше с ним сама поговорю!
Она решительно двинулась к двери, но испуганная Люся преградила ей путь:
— Нельзя ему мешать. Я вас очень прошу, ни в коем случае. Он рассердится…
Тосина свекровь пожала плечами. «Ну, как хотите. Мое дело предложить, а там пеняйте на себя», — говорил ее снисходительно-величавый вид.
— Освободите палату. Пожалуйста, — добавила Люся под взглядом Татьяны Викторовны. Но у дверей не выдержала: — Через пять минут приду температуру мерить, чтоб никого постороннего не было!
Первой поднялась робкая Тосина мама.
— Ничего, сиди, — остановила ее свекровь, но мама застегнула Эрикину курточку, повинуясь больше ритуалу, чем чувству, поцеловала дочь и спросила:
— Выпишут когда? Во вторник? Я уж больше не приду. Колготно мне с ним через всю Москву тащиться.
— Ладно, ладно, — разрешила свекровь, — сами управимся.
Галины подруги стали прощаться.
— Миша из механического тебя проведать хочет. Спрашивал, можно ли?
— И Владик увязывается. Говорит: «Я вполне могу свою кожу предложить, если только Галя не побрезгует». Это он серьезно.
— Между прочим, профессор сказал, что у меня абсолютно ничего видно не будет. Никакого шрама не останется.
Федор Федорович поцеловал ручки Татьяны Викторовны, одну за другой.
— Цветы мои поливаете? Смотрите, вернусь — с вас спрошу!
— Может, подождете меня немного, вместе выйдем? — предложил Виталик Леониду Сергеевичу.
— Нет уж, — сказала Зоя, — знаю я ваши мужские идеи. Тут, говорят, напротив пивной бар есть, так лучше уж подальше от совместного искушения.
Тося и ее свекровь понимающе засмеялись. Леонид Сергеевич, сроду не заглядывавший в подобные заведения, посмотрел на Зою почти с ужасом.
Когда Люся принесла градусники, в палате, кроме Виталика, посетителей не было.
— Все милуетесь, никак не расстанетесь?
— А тебе завидно?
— На что он мне, рыжий, — я рыжих не люблю.
— У меня и черненький был, — победно сказала Тося.
— Оно и видно. Мальчишка как жук.
Это была маленькая женская шпилька, но Тося в долгу не осталась:
— Уж какой есть. У других и того нет.
— А мать у него старая? — спросила Татьяна Викторовна у Люси.
— У Иван Федоровича? Да вроде вас. Только она совсем простая, в платочке ходит.
— В молодости дети очень связывают, — задумчиво сказала Татьяна Викторовна, — под старость, конечно, хорошо, когда они есть…
— О господи, господи… — горестно вдохнула в себя Анна Николаевна.
Обычно, как только приносили градусники, всеми овладевала дремота. Во сне было легко упустить и разбить стеклянную трубочку. Поэтому Зоя стряхивала с себя этот недолгий сон в некотором испуге. И сейчас она открыла глаза, как от толчка. Градусник оказался на месте. Температура всегда было нормальная, но на этот раз Зоя не успела посмотреть на ртутный столбик.
Возле кровати Анны Николаевны, почти рядом с собой, она увидела молодую женщину в зимнем, отделанном мехом пальто, что являлось недопустимым нарушением всех больничных правил. Из-под алого пушистого берета спокойно смотрели угольно-черные глаза.
Разглядывая ее, Зоя не уловила, когда и как в палате появилась еще одна посетительница, тоже в пальто ярко-зеленого цвета и в голубом шелковом платке. Она была постарше, не такая красивая, еще более смуглая. Легкой, неслышной походкой она обошла всю палату, всем улыбаясь и приветливо кивая. Так же непостижимо и незаметно откуда-то возникла третья, облаченная в цигейковую шубу, с непокрытой черной головой и большими зелеными серьгами. Все трое встали возле кровати Анны Николаевны и смотрели на нее с живым, доброжелательным любопытством.
Наконец, главная, в красном берете, что-то коротко сказала своим спутницам, те разом кивнули на полуоткрытую дверь, и оттуда просунулась девчушка в огромных клипсах и стеганой нейлоновой куртке, из-под которой топорщилась сборчатая красная юбка. Блестя глазами, зубами и клипсами, являя всей своей маленькой фигуркой расположение и готовность к действию, она притащила большую плоскую коробку, положила ее в ноги Анне Николаевне и, быстро покивав головой, снова отшмыгнула к двери.
Молчание становилось тягостным.
— Ну, что там дома? — спросила Анна Николаевна слабым голосом. — Алик-то как?
— Хорошо Алик, — коротко ответила главная — в красном берете. Потом, уловив тоскливый взгляд Анны Николаевны, обращенный на ее спутниц, нашла нужным пояснить: — Это дядина дочка, это сестра. — В сторону маленькой сказала: — А это — так.
Маленькая у двери дружелюбно и радостно заморгала густо подведенными глазками и снова закивала головой.
— Я ведь скоро выпишусь. Скоро домой приду.
— Ну, приходи, — спокойно разрешила главная.
— Так что же, всей родней вместе и живете? В моей комнате?
— Живем, — подтвердила Аликина жена и снова объяснила: — Это сестра, это дядина дочка.
Дядина дочка засунула узкую смуглую руку за борт пальто и вытащила листок бумаги.
— Подпиши, тетя, — сказала она, — участковый приходит, Алика беспокоит.
— Что это?
— Пускай временно нам прописку дадут. Ей не надо, — кивнула она на дверь. — Эта и так проживет.
Маленькая зажмурилась и закивала.
— Так ведь тесно у нас…
— Лишь бы сердце было широкое, тетя, место всегда найдется. Временно будем жить, хорошо будем жить, тетя. Весело. Вот тогда вспомнишь мое слово, как мы весело будем жить.
— Я больной человек, мне покой нужен, — оборонялась Анна Николаевна.
— И покой у тебя будет, тетя, и все у тебя будет.
— Четырнадцать метров всего…
— А нам много не надо, тетя. Ты подпиши, тебе совсем легко станет. Алик сказал — пусть мама подпишет. Вот мне не веришь, у Зухры спроси.
Зухра кивнула.
Женщина в цигейковой шубе сказала басовитым голосом:
— Пиши, мама, пиши!
Развернутое заявление лежало на одеяле. Под него подсунули принесенную коробку. С Галиного столика, не спросясь, но ласково улыбаясь, женщина в голубом платке взяла шариковую ручку и вложила ее в желтые, вялые от долгого безделья пальцы Анны Николаевны:
— Пиши, пиши…
— Что вы на нее наседаете? — не вытерпела Татьяна Викторовна. — Дайте человеку хоть подумать. Это серьезный вопрос.
Дядина дочка тотчас подошла к ее койке:
— Не сердись, милая. Много ты в жизни своей горя видела, теперь людей боишься. А мы плохого не хотим. Она наша мать.
— Пускай бы сын пришел.
— В самом деле, — сказала Зоя, — пусть Алик придет. Не подписывайте.
Они думали предостеречь и подбодрить Анну Николаевну, но вышло наоборот.
— Да ладно уж, — заторопилась она, — чего там. Временно ведь. Постоянно и не пропишут…
— Временно, временно, — басом подтвердила сестра в цигейковой шубе, а дядина дочка, выждав, пока Анна Николаевна медленно непослушными пальцами вывела свою фамилию, в один миг спрятала бумагу за борт пальто.
— Что ж теперь делать, — обреченно сказала Анна Николаевна и, отвалившись на подушки, устремила глаза в потолок, потому что ей тяжко было смотреть вокруг себя.
А смотреть было уже и не на кого. Маленькая у двери выкрикнула что-то коротко, негромко, и затем без спешки, без заметной торопливости, но с неуловимой быстротой посетительницы исчезли. Вошедшая через минуту Люся, видимо, почувствовала некоторое движение, потому что покачала головой и излила неосознанную тревогу на Виталика:
— Ну, что это, в самом деле… Ночь на дворе. Дежурный врач увидит, мне же достанется…
— Иди уж, Виталик, — отпустила мужа Тося, — недолго нам страдать осталось. Только не приноси завтра куру. Надоело.
Анна Николаевна развязала свой пакет. В нем оказалась художественная, подарочная коробка конфет, украшенная большим голубым бантом.
Покачивая головой, она рассмотрела ее со всех сторон.
— Восемь рублей пятьдесят копеек цена. А костыли-то, Тиночка говорила, три рубля пара, в любой аптеке. Ну, как жить?
В жизни существуют прекрасные ежедневные радости, которые обычно мы не ценим. Например, умываться под краном теплой, почти горячей водой, с душистым мылом. Это приятно даже в больничной умывальной с квадратной жестяной раковиной, в умывальной, где у стены обычно стоят переполненные мусорные ведра, на залитом полу валяются швабры, разрезанный гипсовый панцирь, а то слепок чьей-то ноги или руки.
Зоя высоко, до плечей, намылила руки, шею, уши. Разве умоешься так, лежа на постели, когда няня льет тебе на ладони из кружки и брызги летят на простыни и на пол… И как остро ощущаются в больничном воздухе хорошие запахи! Проходя по коридору, Зоя сама чувствовала, как за ней тянется струя свежести, составленная из пасты «Поморин» и мыла «Красный мак».
— Прямо завидно, — сказала Татьяна Викторовна, — дай-ка я хоть сесть попробую, а то спина совсем онемела.
Она подтянулась на своей лесенке и уселась, большая, величественная, с серебряными локонами и начерненными бровями. Потом, хитро подмигнув Зое, осторожно спустила с кровати ноги.
— Татьяна Викторовна, что вы делаете!
— А ничего. Посижу, как все люди, только и всего, — она с наслаждением растирала себе поясницу, — уж скорее бы резали, а то лежу зря.
Софья Михайловна запретила ей делать резкие движения. Каждое утро она требовала данные из лаборатории и, просматривая анализ крови, успокаивала:
— Еще совсем немного потерпим…
— А по мне, так оперировали бы.
— Ну нельзя пока, — уверяла Софья Михайловна.
— Вас на какой день после операции подняли, — спросила Татьяна Викторовна у Зои, — на двенадцатый? Ну, пусть меня хоть на двадцатый. Я постарше вас и потяжелей. Все равно к Новому году буду дома.
— Будете, будете, дай-кось я вам постель поправлю, — подоспела няня Дуся.
Татьяна Викторовна опустилась на взбитые подушки:
— Ловко ты это делаешь! Ногу мне подними. Больную, больную, ее велели повыше класть. Однако рублевки от меня не дождешься. Вот уходить буду, тогда поблагодарю.
— Да ну, — отмахнулась Евдокия Петровна, — кажный так: как лежит недвижимый, «нянечка, нянечка, век не забуду», а как на выписку — и не глядит на тебя. Это я не про вас, конечно, а к примеру.
Немного полежав, Зоя опять потянулась за костылями. Уж очень это было приятно — встать и походить.
Татьяна Викторовна лежала с закрытыми глазами. Зоя подумала, что она дремлет. Но, не открывая глаз, Татьяна Викторовна вдруг сказала четко и очень твердо:
— Мне плохо.
И через секунду повторила так же твердо:
— Мне очень плохо.
Зоя схватила костыли, но ее опередила Тося. Придерживая ладонями шов на животе, она выскочила в коридор.
Уже много позже Зоя искала и не находила объяснения тому, как быстро определилась серьезность происходящего для невозмутимой сестры Шуры, для врачей, для санитарок.
Сколько раз в ночь после операции Тося, закатывая глаза, стонала: «Умираю». И ненавидимая всеми за равнодушие сестра не делала даже попыток позвать дежурного врача.
Сколько истошных воплей о помощи и жалобных стонов затихало, не вызывая никакого отклика. Почему же на этот раз без секундного промедления у постели больной оказалась старшая сестра отделения с наполненным шприцем, строгая, деловитая Прасковья Павловна и минутами позже вызванная из другого корпуса Софья Михайловна?
Они что-то делали над Татьяной Викторовной, а она, широко раскрыв глаза, смотрела перед собой с безумной сосредоточенностью и равномерно повторяла:
— Мне плохо. Плохо мне.
— Еще немного… Все будет в порядке, потерпите еще немного… — приговаривала Софья Михайловна.
— Я терплю. Я держусь. Я держусь, — напряженно, с усилием повторяла больная, и Зое казалось, что держится она именно за этот монотонный голос, который не дает ей провалиться в черную бесконечность.
Прасковья Павловна торопливо пошла к дверям, приказав Тосе:
— А ну, ступай отсюда. Посиди в соседней палате. Кто может ходить, все выйдите, — распорядилась она.
Но, прикованная ужасом и желанием все увидеть, Зоя не ушла. Она слышала, как за дверью Прасковья Павловна отдала распоряжение вызвать реаниматоров, и содрогнулась от этого незнакомого до сих пор слова.
Трое мужчин принесли с собой ящики и с несуетливой неслышной быстротой огородили койку Татьяны Викторовны высокой непроницаемой ширмой. Голос ее затих. Зоя слышала только какое-то бульканье, временами легкий пристук брошенного инструмента и иногда тихие, короткие слова, которыми обменивались врачи.
Отвернувшись к стене, неподвижно лежала Галина. Неслышно шевелила губами Анна Николаевна. Время шло, а все было тихо и недвижно.
Потом мужчины заговорили обычными голосами и ушли со своими ящиками гуськом, один за другим.
А еще немного погодя из-за ширмы вышла, горбясь и не поднимая глаз, Софья Михайловна. Она несла в руке часы Татьяны Викторовны. Широкий кожаный ремешок свисал с ее ладони.
Тося осталась в соседней палате. Даже за своими вещами не пришла. Евдокия Степановна выгребла из ее тумбочки залежалые яблоки, искрошенное печенье, измятый сыр.
— И куда такую прорву натаскали?
Она застелила чистым бельем Тосину койку и ту, где час назад еще лежала Татьяна Викторовна, которую больше никто не видел. По палате прокатили коляску, плотно укрытую желтоватой тканью. Вокруг все стало просто и обычно настолько, что принесли обед и Анна Николаевна его ела.
Теперь две чистые, аккуратно застланные койки ждали своих постояльцев, которые сейчас пока еще жили где-то своей обычной жизнью.
— Вот она, судьба, — Анна Николаевна ворочала в тарелке гречневую кашу, — к Новому году домой собиралась. А сердце не спросилось.
— У нее тромб, — тихо сказала Галя, — это часто бывает. Особенно после операции.
— Так не было у нее операции.
— Травма была. Кровь запеклась и закупорила сердечный сосуд. Прасковья Павловна говорила — тромб.
— И конфетков моих не отведала. С вечера я расстроилась, а надо бы мне ее угостить. Берите, Зоя Георгиевна, Галочка, кушайте за помин души…
Смерть Татьяны Викторовны вывела Зою из оцепенения, которое она принимала за покой. Она не могла ни читать, ни работать. Работать в больнице, при длинном, в общем-то пустом, ничем не занятом дне, вообще не удавалось, и желтая брошюра недвижно валялась в тумбочке с того дня, как ее принес Леонид Сергеевич.
Без сна, без дела лежала Зоя с горьким чувством бесплодной потери отпущенного ей времени. Надо было отправляться домой, к своей настоящей жизни, потому что каждый ее день теперь приобретал особую ценность.
За столиком дежурной сестры что-то писала незнакомая девушка с марлевой башенкой на голове.
— Софья Михайловна уже ушла?
— Я не вашего потока, — непонятно ответила девушка.
Тогда Зоя прошла в конец коридора, туда, где помещалась буфетная и выход на лестничную площадку с установленным на ней телефоном-автоматом.
Женщина в коротком бесцветном халате, из-под которого свисала рубашка, радостно кричала в телефонную трубку:
— Шубу не надо. Синее пальто принеси. Сапоги кожаные. Ну, все равно. Юбку с блузкой. Да пораньше, к одиннадцати. Смотри не наберись раньше времени… Ну жду… Ну целую…
Она отошла от телефона с ошалело-счастливыми глазами. На площадке толпились ходячие больные из мужского отделения. Они выползали сюда покурить, поговорить по телефону, встречали здесь посетителей. Этот подъезд считался черным ходом и почти не охранялся. Зоя села на скамейку у стены над лестничным пролетом. Сегодня ей особенно хотелось ощущать свою причастность к жизни. На лестнице пахло больничным обедом, но когда внизу открывали дверь, то вверх тянуло острым уличным воздухом, горьковатым дымком поздней осени.
Сидя у самого краешка скамьи, Зоя увидела своего мужа.
Наверное, он давно пользовался этим ходом, чтобы не стоять в очереди на вешалке и не подвергаться формальностям с пропуском.
На первом пролете он снял пальто, скрутил его, сунул в кошелку, откуда предварительно вытащил халат, и поднимался дальше, уже оснащенный как положено.
Зоя не хотела, чтобы он шел в палату. Она, как всегда, старалась уберечь его от тягостных впечатлений. И потом, Леонид еще не видел, как она ходит. Зоя готовилась удивить и обрадовать мужа. Она поднялась, ухватилась рукой за перила лестничной площадки и отставила костыли, чтобы их совсем не было видно.
Стоило Леониду поднять глаза, он сразу заметил бы жену. Но он смотрел себе под ноги. Несвойственное ему устало-брюзгливое выражение оттянуло книзу уголки губ. Зое показалось даже, что он стал ниже ростом, и она тут же подумала о себе, о своей искалеченной ноге, о седеющих волосах.
Она решила пойти ему навстречу, но еще не приспособилась прилаживать костыли, и какой-то паренек помог ей пристроить их как следует. В этой суете прошли секунды, и она потеряла Леонида Сергеевича из виду. Сперва Зоя решила, что он уже прошел в коридор, потом увидела свои кошелки, составленные на полу, а Леонида у телефона-автомата. Куда он хотел звонить? На службу — поздно. Домой Сереже?
Двухкопеечные монетки были, видимо, приготовлены заранее. Он их вынул из кармана пиджака, несколько штук. Набрал номер. Зоя видела его напряженное ожиданием лицо. В трубке громко щелкнуло. Ответили. Почему же он ничего не говорит? Лицо его было по-прежнему ожидающим, но посветлело, стало почти счастливым, глаза утвердительно моргали каждый раз, как кто-то откликался: «Слушаю… Слушаю…» Когда раздались короткие гудки отбоя, он не сразу повесил трубку.
Потом Леонид Сергеевич взял кошелки и так же, ни на кого не глядя, пошел к жене исполнять свой долг.
…Ничего не придумано нового. Точно так в далекие годы он звонил Зое и молча дышал в трубку, набираясь, как потом объяснял, силы и бодрости.
Когда Зоя вошла в палату, Леонид Сергеевич выкладывал продукты на тумбочку. Он уже отдал дань скорби, связанной с пустующей койкой Татьяны Викторовны, но также ощутил, что все вокруг самым естественным образом продолжали свою обыденную жизнь, и понял, что здесь это так и надо.
— А ты уже совсем хорошо ходишь! Зоенька, ну просто молодцом! А ну, пройди, я посмотрю, только не торопись…
Он излучал радость. Зная его лучше всех, Зоя уловила бы фальшь и неискренность. Но их не было. Он не притворялся.
— Вот по этому случаю апельсинные дольки, твои любимые. Творог, буфетчица сказала, очень свежий…
— Все забери обратно, — она не глядела на него, — завтра я вернусь домой.
— Домой? Тебя уже выписывают?
— Выпишут.
— А как с Сережей? Может быть, его не отправлять завтра в школу?
— Прошу тебя, не делай из моего возвращения событие. И никого не оповещай.
Сейчас ей больше всего хотелось, чтобы он перестал улыбаться. Даже если ему действительно приятно, что она будет дома и прекратятся его ежедневные паломничества в больницу.
В коридор Зоя вышла вместе с ним. Костыли надо было направлять четко, вперед, как бы это ни выглядело со стороны. Леонид Сергеевич почувствовал ее настроение, и у него хватило такта не выражать больше ни одобрения, ни восторга.
Он еще должен был узнать правду:
— Тут подозревали насчет меня какую-то ерунду. И тебе, конечно, сказали.
Она внимательно следила за тем, чтобы правильно ставить ногу.
— Ничего этого не было. И не могло быть. Ну, ступай…
Зоя повернулась слишком резко, едва не вылетел костыль. Она заплакала от досады за свою неловкость. А Леонид стоял посреди коридора, не видя, что он загораживает проход каталке, на которой везут больного. Большой ребенок. Все чувства наружу. Так и не стал мужчиной, твердо шагающим по жизни.
Слезы застилали ей глаза. Зоя отвернулась и прижалась ближе к стене, пропуская санитара. Леонида просто столкнули с дороги. Он хотел снова подойти к жене, но Зоя крикнула сорвавшимся голосом:
— Ну, уйди же!
Тогда Леонид Сергеевич побежал по коридору, растерянный, нелепый с этими неподходящими ему кошелками.
Вход в палату загораживала каталка с новой больной. Санитар никак не мог открыть шпингалет и распахнуть вторую створку.
— Вы его снизу, снизу поддевайте, — учила женщина, сидящая на каталке, — это же простая вещь.
Она попыталась приподняться, но, почувствовав неустойчивость и, вероятно, боль, охнула и закрыла глаза.
Дверь наконец поддалась. Когда Зоя добралась до своей койки, женщина уже лежала. Обе ноги у нее были в белых гипсовых сапожках.
— Это что же за больница — потолок сводчатый, окна небольшие…
— Старинное здание, — отозвалась Галина, — вы раньше здесь никогда не были?
— Сроду в больнице не лежала. Строили мы их, но совсем другие. И потолок протекает. Что они, крышу перекрыть не могут?
Вот так всегда начинается с того, что видишь пятна на потолке.
Женщина вся была какая-то обветренная, запыленная. Трудно определить, сколько ей лет — тридцать пять, пятьдесят?
— Поесть дадут? — спросила она. — Я сегодня пообедать не успела.
Это всем показалось удивительным. В первый день в больнице никто обычно не ел.
Ужин еще не привозили, но еда нашлась и у Зои, и у Галины.
— Конфетку к чаю возьмите, — протянула свою коробку Анна Николаевна. — Где ж это вас так отделало? — первая спросила она.
Обычно люди подробно рассказывали о своих травмах. Женщина ответила неохотно:
— На стройке, где ж еще… Брус на ноги свалился.
— Переломы?
— Кто их знает. Ничего не сказали. А больно.
— Еще бы не больно, — в палату пришла сестра Шура, — почти что всю плюсну раздавило, да на второй трещины наблюдаются.
Она приладила к спинке койки табличку с именем и температурным листком.
— Так что полежите теперь у нас, Клавдия Степановна Трайнина.
— А сколько лежать-то?
— Недели две здесь. Потом с гипсом два месяца дома, и обратно к нам.
— Это никак невозможно, — спокойно сказала Клавдия Степановна, — мне к Новому году объект сдавать.
Протяжно вздохнула Анна Николаевна:
— Были у нас тут такие. Тоже к Новому году домой собирались.
— Что вы, это совсем другое, — укоризненно одернула ее Галя, — кости долго срастаются, — пояснила она.
— Ну, я думаю, в каждом деле скоростные методы есть. Медицина тоже не стоит на месте.
— Конечно, — объяснила Галя, — вот Зоя Георгиевна на пятнадцатый день после операции встала, а Анна Николаевна с таким же переломом два месяца лежала.
— Не делают операцию на плюсне-то…
— Понадобится — сделают. А позвонить отсюда можно?
— Это уж когда ходить будете. По автомату.
— Мне сейчас надо. Неужто и телефона нет? И что стоит розетку отвести?
Одни и те же проблемы! Сейчас Зоя не могла ни говорить о них, ни думать. Оставили бы все ее в покое.
— Тогда я напишу, а вы зачитайте. Терехин подойдет. Я ему велела у телефона ждать.
Она не просила и не распоряжалась. Позвонить было необходимо. Во всей палате это могла сделать только Зоя, и потому Клавдия Степановна обращалась к ней. Без просьб и благодарности она взяла у Зои самописку и бумагу. Писала долго, крупным, разборчивым почерком, нумеруя пункты.
Маслюкова с бригадой перебросить на второй корпус… И подробно расписала, что им там делать. Потом целую страницу насчет электросварщиков. Бетонные плиты предписывалось спрятать, и чтобы Анущенко не знал. Послать Федорова на завод насчет каких-то специальных дверей. Все это заняло почти две страницы убористого текста. В конце наказ — явиться назавтра в больницу — и приписка насчет раствора, что-то вроде кулинарного рецепта. А потом, между прочим, сообщение: «С недельку придется полежать».
У автомата собралась очередь.
— Неужто все? — ехидно спросили ожидающие, когда Зоя перевела дыхание и с другого конца провода ей ответили: «Учтем. Понятно. Ясно».
— Что скалишься, человек дело говорил, а не ля-ля… — вступился кто-то за Зою, и ей вдруг стала приятна эта невольная причастность к настоящему человеческому делу.
Клавдия Степановна лежала, заложив руки за голову. Коричнево-медный цвет лица уже не казался здоровым. Вокруг глаз чернели круги.
— Завтра с утра еще придется в контору позвонить, — сообщила она.
— Так и будете отсюда с делами управляться?
В вопросе Анны Николаевны удивление соседствовало с легкой долей насмешки.
Клавдия Степановна этого не заметила:
— Трудно без телефона. Может, разрешат? Мои ребята за полчаса провели бы.
— Вы вроде Наташки. Девчонка одна тут лежала. Все о телевизоре мечтала.
— И телевизор неплохо. Должно какое-то отвлечение от боли людям быть.
В этот день Зоя впервые так долго была на ногах. Она улеглась в свою постель, как усталый зверь заползает в привычное логово. Койка создавала иллюзию одиночества, а закрытые глаза, по законам палатной этики, значили то же, что табличка на дверях дома: «Не беспокоить».
В том, что она завтра уедет из больницы, Зоя не сомневалась. Ей только хотелось скорее пройти через праздничность этого события. Чтобы все приветственные возгласы, охи, ахи, визиты и даже встреча с Сережей были уже позади, потому что за этим должна была наступить ее настоящая, смутно еще видимая жизнь.
Сегодня она отдала, отшвырнула свое главное, приобретенное за время болезни оружие. Оно было вроде детского пугача — фальшивым. И все последние годы ее жизни были фальшивыми. День за днем она заставляла себя молчать и ждала. Ждала, когда исчерпается, пройдет это увлечение, прихоть, порыв. Жизненный опыт заставлял ее верить — все подобные чувства угасают тем скорее, чем меньше им противостоять.
Ничего не прошло. Она снова видела Леонида, самозабвенно прижимающего к уху телефонную трубку, и снова плакала от тяжелой несправедливости.
Ведь только она одна, Зоя, знала, что ему надо. Обдуманно, неустанно работала над устройством их жизни, над обогащением его души. Не карьера, не заработок, а только выявление и развитие всех возможностей — вот о чем была ее забота.
И сейчас видимость благополучия можно тянуть и тянуть. Но к чему?
Теперь ее ждет одинокая жизнь с подрастающим сыном, которому скоро не будет до матери никакого дела.
Подростки, особенно мальчики, плохо управляемы. У них свое время, своя жизнь.
«Все ничего, но ужасно тоскливо одной возвращаться из театра» — глупые слова, услышанные давно от малознакомой женщины. В них заключено жалкое, мелкое, бабье, но как от этого отрешиться? Как сделать себя неуязвимой? Как собрать свой внутренний мир для сознания правоты и гордости своего одиночества?
Трудно отдать единственного, родного человека, который с юности разделял с тобой и радости и тяготы жизни.
«А ведь его еще и в спину подтолкнуть придется», — невесело усмехнулась про себя Зоя. И снова возмущение, боль и протест вылились в безответные вопросы: за что? почему?
Так и не могла она понять, чего не хватало ее мужу в ее доме.
А затем неотвязно приходило и укреплялось трезвое, жесткое решение:
«И упакуешь, и в спину подтолкнешь…»
Рядом глухо стонала женщина.
— Сил нет терпеть, как больно, — сказала она, как только Зоя открыла глаза, — и почему ни один врач не идет? Надо же помощь дать.
Зоя вспомнила свои первые часы в этой палате:
— Сейчас вам ничем не помогут. Терпите.
— Как же так? Во всех газетах пишут, какие успехи у медицины. А тут, значит, ничего не сделают?
— Вы можете быть уверены, что вас вылечат. Но здесь свои законы. Сегодня вам врач не нужен.
— Как же не нужен, когда больно? И гипс очень туго наложили, давит, аж кровь стучит.
— Кажется это, — тихо сказала Анна Николаевна.
— И всю спину разломило…
Сознавая бесполезность своего действия, Зоя поднялась на костыли и пошла к дежурной сестре.
— А что я ей сделаю? — резонно сказала Шурочка. — Вы же сами отлично знаете. Укол без назначения не имею права, да и ни к чему. А валерьянка ей не поможет.
— Ну хоть тройчатки дайте.
— Ходят тут, адвокаты, — недовольно ворчала Шура, но все-таки понесла в палату пузырек.
Одиннадцать — глухая ночь по больничному времени. Палаты спали. Только в профессорской светились матовые слепые стекла. Иван Федорович писал свою диссертацию.
Зоя не решилась бы постучать в его дверь. Она стояла, покачиваясь на костылях, и ее тень от настенного бокового плафона металась по стеклу кабинета. И профессор вышел не потому, что его беспокоила темная тень на стекле, и даже не потому, что ему захотелось чаю, а именно потому, что Зое нужно было поговорить с ним один на один.
Иван Федорович стоял на пороге, держа в руках массивный подстаканник с гравировкой — явно подношение благодарного больного. Прищурясь, он смотрел в глубину коридора, и, будто почуяв его призыв, из палаты выскочила Шура.
— Я бы чаю выпил, — попросил Иван Федорович.
— Сейчас принесу, — готовно отозвалась она. И сердито обратилась к Зое: — Почему не в палате? Спать надо. Порядок существует.
— Ладно, Шурочка, — благодушно сказал Иван Федорович, — вот чаю — это хорошо бы.
Мельком взглянув на Зою, он мог сейчас повернуться, уйти, и удобный миг был бы упущен. Но Иван Федорович стоял, потирая уже заросший за день подбородок.
Зоя призвала всю свою трезвость, чтоб низвести его до уровня обыкновенного мужчины и заговорить с ним непринужденно, на равных. Для этого ей надо было забыть про свой больничный халат, нечесаные волосы и про многое другое, кроме розовых туфель с помпонами, которые по больничным правилам являлись скорей криминалом.
— Почему вы не хотите меня выписывать, Иван Федорович?
Все-таки вопрос прозвучал не твердо, как хотелось, а скорее жалобно.
— Не хочу? — переспросил он. — Да будь моя воля, я бы завтра же всех повыписывал.
— Поставим вопрос иначе, — не унималась Зоя, — по какой причине меня задерживают в больнице?
Шура принесла чай. Иван Федорович взял подстаканник и посторонился от двери:
— А ну, пройдите. Я посмотрю, как вы ходите.
Стараясь не торопиться, Зоя вошла в кабинет.
«Никакой совести», — услышала она за собой Шурино шипенье.
Иван Федорович закрыл дверь. Под его взглядом она старательно дошла до стола, сложила костыли и села.
— За другое место не ручаюсь, но в этом уж никогда теперь не сломается.
Он был доволен, как творец, создавший художественную ценность.
— Ну, раз так, вы смело можете меня выписать.
Иван Федорович склонил голову набок и посмотрел на нее с веселым любопытством, которое стерло усталость с его большого, открытого лица.
— Я знаю, у вас существует какое-то очень странное представление о том, что со мной произошло…
Он повернул голову на другую сторону.
— Странное и совершенно неправильное, — повторила Зоя. — Уж поверьте, Иван Федорович, не было того, что вы думаете!
— Ну и хорошо, если не было, — решительно сказал он.
— И не надо меня больше задерживать.
— Пожалуйста.
В этом коротком, суховатом «пожалуйста» Зое почудилась невысказанная, но справедливая обида. Она увидела себя со стороны — эгоистичное, неблагодарное существо. Каким бы ни был ее мир, но отсюда она уйдет, а ему никуда не деться от человеческого страдания, от жестокой ответственности, от тяжких больничных запахов, от этого бедного кабинета.
— Простите меня, Иван Федорович… Вы так много для меня сделали. Я этого никогда не забуду…
Слова были до отвращения стертые, почти ничего не выражающие, но они, видимо, доставили ему удовольствие.
— Забудете. Нас все стараются поскорее забыть. Это естественно.
— Очень уж здесь бездушно. — Зоя быстро поправилась: — Я не про вас, а вообще про обстановку. Никому до тебя дела нет.
— Как это? — он изумился. — Все делается только для больных. Все продумано. Может быть, кто-нибудь не выполняет назначений? Так вы скажите.
Зоя почувствовала себя беспомощной. Как ему объяснить несоответствие своей огромной беды и независимость от нее людей, которые призваны тебе помочь? Или безразличие к важным мелочам, способным облегчить жизнь больного? Или раздражение замотанных санитарок?
Зоя допускала, что люди, стоящие слишком близко к делу, могут не видеть его пороков.
Иван Федорович не стал вдаваться в частности:
— Надо понять одно. Мы — фабрика. У нас поток. Если мой врач начнет страдать за каждого больного, он лечить не сможет. Я рад, когда они в свободную минуту говорят о пустяках. Что вы можете увидеть, лежа на койке? У нас самый высокий процент выздоравливаемости. Это главное…
Он задумался.
— Вообще-то гадости много. Многоканальный электрокардиограф отдали онкологическому институту. А на кой черт он им? Вы мне можете сказать?
Тогда Зоя опять попросила:
— Я уйду завтра, Иван Федорович?
— Санитарки, вы говорите. Я еще удивляюсь, как они до сих пор все не сбежали. Им надо платить вдвое больше, чем обычным уборщицам.
Зоя терпеливо ждала.
Иван Федорович перелистывал лежащую перед ним пухлую рукопись. Страницы были затрепанные, разнокалиберные, некоторые пожелтели от времени. Он перекладывал листы, как бы прикасаясь к чему-то очень дорогому.
— Вот я вам хочу зачитать одну цитатку. Привожу ее в своем труде. Из художественной литературы. Писатель Куприн.
Он на секунду замолчал, проверяя, говорит ли ей что-нибудь имя писателя.
Знала она Куприна, знала. Удостоверившись, он прочел:
— «Да разве он себя убивает — жалкий движущийся комочек, который называется человеком? Он убивает солнце, жаркое, милое солнце, светлое небо, природу, — всю многообразную красоту жизни, убивает величайшее наслаждение и гордость — человеческую мысль! Он убивает то, что уже никогда, никогда не возвратится».
И многозначительно посмотрел на Зою.
В приемной дежурный приоткрыл дверь в комнату врачей:
— Ну и ночка! А поесть мне оставили?
Терапевт Васильева, самая хорошенькая из молодых врачей, ласково отозвалась:
— Оставили, Игорек, и колбасу, и сырки, и чай еще горячий.
Но дежурный не стал пить чай. На каталке лежала женщина с перебитой рукой и сломанным ребром. Производственная травма. Ее только что вывели из шока. Тут же доставили двух мужчин. Один в состоянии опьянения после драки. Весь в крови, но, пожалуй, ничего угрожающего. С другим сложнее. Упал на улице. Без сознания. Сейчас еще трудно определить — то ли упал оттого, что потерял сознание, то ли потерял сознание от ушиба.
— Где там санитар? Заберите женщину.
Женщина очнулась на носилках. Боли в руке она еще не чувствовала. Только никак не могла унять дрожь.
— Куда вы меня везете? У меня ребенок дома!
— Все будет в порядке, — пообещал ей чей-то голос.
Каталку, почти без усилий, увлекал юноша в белом халате и белой шапочке, с темной прядкой волос.
Он вез ее по длинным коридорам, поднимал на лифте.
Потом, переодетую в больничное, укрытую колючим одеялом, ее подвезли к палате, где Зоя Георгиевна Богатова проводила без сна последнюю ночь, готовясь к мучительному счастью человеческой жизни.
Женщина долго рассматривала пальто. Сперва ворот и обшлага, потом спинку, потом передние полы. Люди в очереди за ней вздыхали.
Галя спросила:
— Можно завернуть?
— Пятно осталось, — сказала женщина, — вы видите?
Сощурив глаза, она отодвинулась от прилавка и посмотрела издали.
— Почти как было, так и осталось.
— Я вас предупреждала, — напомнила Галя, — застарелые пятна от растительного масла не отойдут.
— За что же тогда я деньги платила? Нет, вы посмотрите, — женщина подняла пальто из серого габардина и обернулась, ища сочувствия, — вон какое пятно, слепой и то увидит.
В очереди хранили нейтралитет. Очень уж долго клиентка рассматривала свое пальто.
— Объясните мне, для чего в таком случае отдавать вещь в чистку? Для чего?
Галя взяла пальто и ровным голосом сказала:
— Почистили засаленный воротник, загрязненную подкладку, обезжирили материал. Остались слабые контуры пятна, о чем мы клиентов предупреждаем.
— Не был у меня воротник засален, — возмутилась женщина, — только из-за этого пятна и приносила. На что же тогда чистка…
— В самом деле, — вмешался пожилой гражданин, — приносишь вещь, и начинается петрушка — объясни им, от чего каждое пятно. От фруктов не выводят, от масла не выводят. А по мне, раз чистка — все должны выводить.
— Не научились еще, — вздохнула старушка.
— Спутников запускать научились, а пятно отмыть не можем. Работают плохо.
Воодушевленная поддержкой, клиентка потребовала заведующего.
— Нет здесь заведующего, — сказала Галя, — вещи чистят на фабрике. Директор там.
— Ну порядки! — еще больше возмутилась женщина. — Значит, выбрось два пятьдесят и забирай испорченную вещь. Да?
Ее губы, подкрашенные ярко-лиловой помадой, дрожали. Или она очень злилась, или очень расстроилась.
«Из-за такого барахла, — подумала Галя, — из-за тряпки! А дома, наверное, еще два пальто и шуба. Такие всегда самые жадные».
Она холодно посмотрела на клиентку:
— Я ничего не могу сделать. Если хотите, запишите в жалобную книгу.
— Дайте, — всколыхнулась женщина, — дайте мне жалобную книгу. Я требую у вас жалобную книгу.
Галя вытащила из шкафчика толстую тетрадь. Вот она опять сглупила. Сколько раз Валентин Николаевич ей внушал: «Вы, Галя, конечно, культурная девушка, но у вас есть плохая черта. Чуть что, вы суете клиенту жалобную книгу. А хороший работник должен бороться за то, чтоб ни в коем случае жалобную книгу клиенту не дать. Ведь вы, если, конечно, захотите, любого уговорить и повернуть можете».
Это верно. Уговорить Галя кого угодно может. Она и эту женщину уговорила бы. Надо только весело, доброжелательно и очень подробно разъяснить клиенту, что к чему. И все время при этом улыбаться. Это совсем не трудно, когда тебя ничего не мучает, когда впереди есть хоть маленькая радость, когда чего-то ждешь от сегодняшнего вечера или от завтрашнего дня.
А если одни обязанности и заботы, и Тимка просыпается четыре раза за ночь, и Анатолий уже две недели не приходит и не звонит, тогда ну вас всех к черту, берите жалобную книгу, пишите что угодно, и откуда я знаю, отойдут ли эти пятна с серого пиджака, а скорее всего не отойдут.
— А на плиссированной юбке надо зашить каждую складочку. Можно, конечно, и так принять, дело ваше, но, предупреждаю, плиссировка вся разойдется. Чтоб потом не жаловались.
Как все переменилось бы — появись только сейчас в дверях Анатолий! А ведь приходил, ждал, пока Галя кончит работу, сидел у этого столика, звонил каждый день. Что он делает? Ну, днем на стройке, а вечерами? Соседка Марья Трофимовна говорит: «Что ты! У него уже, поди, три таких, как ты, сменилось. Теперь законных не удержишь».
Она не со зла говорит. Попросту выкладывает все, что думает.
Или, может быть, плюнуть на все это раз навсегда? Галя ведь не рассчитывала на Анатолия, когда решила родить. Какого черта он ей нужен — маленький, невидный. Такие ли ребята у нее были — Ираклий, Николай, с ними и по улице пройти приятно.
Ах, никто ей не нужен! Просто ее тошнит, когда говорят «мать-одиночка». И Тимка до сих пор не зарегистрирован, хотя ему скоро уже год. Наверное, за это придется платить штраф. И надо оформить его скорей. Хватит быть дурой и чего-то ждать. Может, Анатолий надеется, что Галя ему позвонит. Так не дождется…
— Следующий…
Галя не смотрит на людей. Она видит только вещи. Костюмы потускневшего, неопределенного цвета, с лоснящимися воротниками, пальто, тяжелые от пыли, платья в жирных пятнах.
Множество вещей.
— С меховым воротником не принимаем.
— Фруктовые пятна с белого шелка не отойдут. Как хотите. Мое дело предупредить.
Можно ли так заносить вещь! В руки взять противно!
— Два пятьдесят. Да, за этот пиджак. Государственные расценки, гражданин, не я их составляла. Можете не сдавать.
А женщина все пишет и пишет в жалобную книгу. Из-за одного пятна!
— Гражданка, — сказала Галя, — вы пишите, это ваше право. Но только послушайте, что я вам скажу. Пятно обезжирено. Пыли оно больше впитывать не будет. Контуры и сейчас слабые. Потом они вовсе сотрутся. Ничего видно не будет. Вы уж мне поверьте. А вообще пальто как новенькое. Кто же будет приглядываться?..
Женщина сказала:
— Я из принципа.
Галя быстро завернула пальто. Руки у нее сами знали, как сложить вещь, чтоб она не мялась, и как подвернуть бумагу, чтоб тючок получился небольшой и аккуратный.
— Вы же сами понимаете — материал сухой, светлый. А мастера у нас очень опытные.
— Им теперь выговор будет? — спросила женщина.
— Жалоба клиента — для всего коллектива неприятность.
— А все-таки пятно…
— Вы его сами через два дня не найдете.
— Не могу же я вырвать страницу. Они у вас пронумерованные.
— Нет, вырвать нельзя. Вы перечеркните и внизу припишите, что зачеркнули сами и при рассмотрении работой довольны.
— Может, вам еще благодарность написать? Просто зачеркну, и всё.
Но она все-таки приписала, что работой удовлетворена. Тоже неплохо. Попозже Галя так зачеркнет ее писанину, что никто ничего не прочтет. Мало ли что человек напишет в запальчивости.
От этой чепухи и то стало веселее.
Подошла очередь белокурой девушки. Волосы заколоты как у старухи — калачиком. Видно, совсем неумелая. Развернула синее шерстяное платье. Что его чистить, его лучше всего выстирать дома в «Новости». И дешевле и быстрее.
— А полоскать будете — уксусу добавьте, — советует Галя.
— Боюсь, не отутюжу потом, — мнется девушка.
— В любой мастерской вам за полчаса отгладят. А у нас только к концу месяца будет готово. Мне ведь все равно. Я вам по-доброму советую.
А вот и голубоглазый старичок с плащом. Значит, уже зима. Каждой весной он сдает в чистку зимнее пальто, осенью — серый плащик.
Старичок очень похож на врубелевского «Пана». Не хватает только рожек, и то, может быть, они у него под шляпой.
Галя улыбается ему, но старичок не замечает. Он озабоченно достает из особого отделения бумажника заранее приготовленные деньги — без сдачи. Галя возвращает старичку десять копеек, чем приводит его в некоторое смятение:
— Это почему же? В прошлом году так платил.
— Снижение… Скоро, может, совсем бесплатно принимать будем.
— Это при коммунизме, что ль? — говорит старичок. — Не доживу.
— А вы постарайтесь.
Белое пышное платье из синтетической ткани, все залитое вином, принесла молодая женщина с гордым лицом.
Галя спросила:
— Где это вы так неосторожно?
Женщина смущенно улыбнулась и тихо ответила:
— На свадьбе…
Да, вот как-то у других получается — свадьба, белое платье — как говорится, светлая, законная любовь. Об руку с мужем в кино, в гости, домой. Муж побеспокоится — и в магазин сбегает, и стиральную машину купит. Наверное, хорошо замужем жить!
До обеда большой очереди не было, но клиенты все приходили. Вещей набралась целая гора. Зима на дворе, а люди только спохватываются. Девушка принесла пальто: «Я не могу три недели ждать, нельзя ли пораньше?» Самой бы пораньше догадаться, подумать. Валентин Николаевич тоже хорош — сколько разговоров о срочной чистке, а дело ни с места.
В час дня Галя, отпустив клиента, заперла дверь и навесила табличку: «Закрыто».
Она легла на диван. Можно заснуть, не прислушиваясь к Тимке, не вскакивая от каждого его движения. Ни есть, ни пить, ни читать — только спать. Счастливые люди, которые могут спать сколько хотят. Как она этого раньше не ценила!
Она заснула и не слышала, как подошла машина, как шофер Моисеев и Генка звонили со служебного хода, стучали в дверь, колотили даже палкой. Они уже хотели пойти за милиционером. Генка напоследок негромко побарабанил пальцами по стеклу, и Галя сразу проснулась. Она не соображала — ночь на дворе или день, дома она или на работе. Соскочила с дивана, побежала не в ту сторону.
— А ты, девка, здорова спать, — неодобрительно сказал шофер.
Генка переносил из машины готовые вещи и без передышки трещал о том, как они думали, что магазин ограбили, а Галю убили.
— «Убили!» — рассердился Моисеев. — Поспать они все здоровы, вот что. Мало их еще протаскивают.
Этот шофер работал в их организации недавно. Он еще не знал, что с Галей так не разговаривают. Директор фабрики Валентин Николаевич считал ее лучшим приемщиком.
Правда, директор был товарищем Галиного отца и, когда Галя бросила университет, взял ее на работу как бы по знакомству.
Но это не имело никакого значения. Галю ценили за инициативу и изобретательность. Она придумывала всякие мелочи, облегчающие работу. Разбирала пальто и костюмы по цветам, отмечала на квитанции «синий», «красный», «зеленый». Потом в пределах цвета развешивала вещи по номерам и отыскивала нужную легко и быстро. Она и на фабрику отправляла вещи рассортированными по степени загрязненности и по характеру чистки. Несколько раз ее посылали делиться опытом с другими приемщиками. Конечно, они могли принимать или не принимать ее соображения — с них никто не спрашивал. А стоило Гале что-нибудь придумать, как это сейчас же вменялось ей в обязанность.
«Сколько на себя навалишь — столько и повезешь», — правильно говорит соседка Маша.
А вот сегодня пусть получают все скопом. Ни сил, ни времени для разборки нет.
Но не объяснять же все это новому шоферу. Не объяснишь ему и того, что Тимка не дал ей спать всю ночь. А вот Геннадия не мешает приструнить. Молод еще подмигивать и ухмыляться.
— Что-то вы себе много позволяете, мальчик, — сказала Галя, — что-то я ваших намеков не понимаю.
— Это он про вас, — сказал Генка, его распирало от желания сообщить Гале новость, — это вас сегодня в газете протащили.
— В какой газете?
Галя положила квитанции на стол. Ей сразу стало холодно.
— В нашей. В «Чистке темных пятен». Сегодня в коридоре повесили. Так похоже нарисовали!
Весь день Галю бил озноб. Руки машинально принимали одежду и выписывали квитанции. Она не знала, за что ее пробрали. Не расспрашивать же Генку.
Несколько раз в год стенную газету фабрики вывешивали в тесном коридоре у кабинета директора. Напечатанную на машинке передовую, статью о дисциплине, наскоро пробегали глазами. По многу раз читали «Что кому снится» и фельетон, где кого-нибудь «протаскивали». Потом до очередного праздника газета висела выцветшая, пожелтевшая, пыльная.
«Что они могли там нарисовать? — успокаивала себя Галя. — Подумаешь! Наплевать!»
Но тревога и дрожь не проходили. Она даже не думала, что это так ее заденет. Как нарочно, народу набилось много. Галя выписывала квитанцию за квитанцией с раздражением, которое, она знала по опыту, к добру не приводит. Но ей ненавистны были сейчас душные, нечистые, чужие вещи, которые она брала в руки.
К счастью, сторож не запоздал. Она закрыла магазин и бросилась к автомату.
— Мама, возьми Тимку из яслей.
— Что ты со мной делаешь, — закричала в телефон мать, — сколько раз я тебя просила: предупреждай заранее. Я только что с работы, обед еще не готов, а Петр Васильевич сейчас придет…
— Обойдется твой Петр Васильевич, — прервала ее Галя и бросила трубку.
Некому сказать о своей обиде. Некому пожаловаться.
«Уйду с работы, — думала Галя, — ни одной минуты не останусь».
Автобус был набит. Галю сдавили, оторвали пуговицу на пальто. Пуговица упала, и поднять ее оказалось невозможно. Галя изо всех сил ударила локтем толстого гражданина. Она приготовилась наговорить ему бог знает что, но он обернул к ней пухлое лоснящееся лицо и удивленно спросил:
— Гражданка, за что же?
Тогда Галя чуть не заплакала. Она знала, что заявление не подаст, с работы не уйдет, не так это все просто, особенно теперь, когда есть Тимка. Она знала также, что есть за ней грехи — последнее время она несколько раз опаздывала на работу. Может ли быть точной женщина, если она одна с маленьким ребенком? В последнюю минуту перед уходом он может запачкаться, надо его вымыть, переодеть — вот вам пятнадцать минут опоздания.
И не только это. Галя бывает несдержанна на язык с клиентами. Она не ангел, а среди клиентов попадаются такие, что и ангела выведут из терпения.
Но что же делать, что теперь делать?
Человек в автобусе поднял глаза от книги, увидел женщину и уже не отрывал от нее взгляда. Он не подумал — «хорошенькая» или «симпатичная», он просто смотрел и смотрел на ее широко расставленные глаза, чуть запавшие щеки, поднятые к вискам брови.
Галя заметила это внимание. Да, вот так иногда мужчины от нее шалеют. В другое время она хоть улыбнулась бы ему. Сейчас ей не до этого. Олух, догадался бы место уступить. Он точно подслушал ее мысли и сделал единственное, что мог для этой усталой женщины, — уступил ей место, хотя это было не в его правилах. Пусть она отдохнет.
На фабрике с острым, въедливым запахом химических растворов в этот час работал только основной цех.
В длинном коридоре было тихо. Рабочий день канцелярии и бухгалтерии кончился. Свежая стенгазета ярко выделялась на серой стене. Галя прежде всего увидела позорящую ее карикатуру.
Женщина с модной взбитой прической, в узком клетчатом платье большими ножницами срезала пуговицы с мужского пиджака. Стоящий рядом молодой человек типа «стиляга» протягивал ей рублевку. За ним в очереди стоял другой, тоже с костюмом, утыканным пуговицами. Внизу подпись: «Грязное пятно частной инициативы». И все. Где сказано, что это она?
Никогда Галя не брала за это деньги. Да что они, с ума сошли?
Она обернулась, но никого вокруг не было, только громко тикали часы. Галя снова и снова всматривалась в пестро раскрашенную картинку. Желто-белое клетчатое платье, черное гнездо прически, растрепанные прядки на лбу…
Да, конечно, она иногда это делала. Но не за деньги.
«Гражданин, с костюма надо спороть все пуговицы. На стене инструкция висит. Неграмотных, кажется, нет. Возьмите лезвие, сядьте к столику и отпорите».
Редко какой отпорет аккуратно. Почти каждый норовит отхватить пуговицу с мясом. И, если не бывало очереди, Галя срезала пуговицы сама.
Один раз, только один раз какой-то гражданин, получая костюм, вручил ей флакончик духов. И то она не хотела брать.
Лучше бы ей не стараться, от этого одно только горе. И знакомство с Анатолием началось с того, что он не взял пуговиц, а заявил: «Вы отпороли, вы их и обратно пришьете». Может быть, они и на это намекают?
На карикатуре «стиляга» был изображен со спины.
«Небольшого роста, — подумала Галя, — постарались, гады».
Теперь она заметила, что всю газету обновили — нарисовали новый заголовок, где дымящиеся корпуса заводов сочетались с напористым трактором и рабочий в замасленной спецовке стоял рядом с женщиной, одетой в модное пальто, — деталь, призванная отразить специфику производства.
Это еще больше уязвило Галю.
«Постарались…»
Кто же это такой прекрасный художник? Наверное, инженер-технолог, он всегда оформляет газету. А уж материал доставил новый заместитель директора Буримов, никто другой. Он прошлый раз явился на пункт именно в ту минуту, когда Галя помогала какому-то парню. Видимо, ему в голову не приходит, что человек может работать бескорыстно. Гале представилось, как наутро возле этой газеты столпятся люди, будут называть ее имя, хохотать.
Галя дрожала от гнева и отчаяния. Она знала, что это состояние можно подавить, собраться, взять себя в руки, проглотить тяжелый комок в горле.
Но легче, гораздо легче поддаться, закричать, швырнуть что-нибудь на пол, наделать глупостей, разбить эту тяжесть.
Она содрала газету со стены. Отскочили кнопки. Плотный лист подался не сразу, но Галя разорвала его на куски, наслаждаясь бездумной свободой, которую себе разрешила.
Потом, затоптав ногами разбросанные по полу, скомканные куски бумаги, она быстро прошла через проходную, высоко откинув голову, небывало румяная и с виду почти спокойная.
На кухне обсуждали приезд нового жильца.
Танечка чистила картошку и рассказывала:
— Ничего особенного. Возраста солидного. Прихрамывает.
Марья Трофимовна сидела у плиты, караулила закипающее молоко. Она недавно вернулась с работы и основных событий не застала.
— Это что ж, дочка его была?
— Сноха, — сообщила осведомленная Танечка, — молодые на Юго-Запад, в Наташкину однокомнатную, переехали. Повезло нашим Соколовым, отдельная квартирка со всеми удобствами. И как быстро все обделали. Хорошо еще, я успела на их место свой столик переставить.
— Они ученые. И все учатся, все учатся… Мало что инженера́, опять по вечерам куда-то бегают оба. Я ей стала говорить: Степановна, когда же жить-то будете? До пятидесяти годов все учитесь… А это, говорит, наша жизнь — чтоб учиться!
Галя с остервенением растирала ложечкой комки в мучной каше.
— Что это мама меня не подождала? — спросила она Марью Трофимовну.
— Да не мать приходила. Ниночка его принесла. Сунула в дверь — и порога не переступила. На лекцию, что ль, торопилась. А Соколовы теперь, значит, со своей Наташкой вместе. Я ей говорю: вот родит тебе Наташа внука, привяжет тебя к дому, как ты тогда? «А ничего, говорит, и работать не брошу, и учиться буду, и внука выращу». Видишь, какая самодовольная! А этот наш новый — работает где?
Танечка передернула плечами:
— Да я с его снохой одну минутку постояла. Неразговорчивая она. Говорит, жена у него с год как умерла, а с молодыми он что-то жить не захотел.
— Чего бы ему с молодыми не жить, — вздохнула Марья Трофимовна, — сноха и постирала бы и сготовила.
— А может, это ему неинтересно, — ответила Танечка, — он еще вполне самостоятельный мужчина.
— Женится еще. Мужики, они до ста лет женятся. Вещей-то много?
— Чемоданы да две тонны книг.
Галя сняла с горелки кашу и раздраженно сказала:
— Ну и отлично. Меньше хлама в квартире будет.
Это был старый спор. Танечка охотно, но беззлобно приняла бой:
— Интересно, как это понимать — хлам? А я считаю, что каждый человек должен стремиться жить красиво. Вот я, например, люблю, чтоб вокруг были художественные вещи. А некоторые не любят.
— Ну конечно. Одних «Хозяек медной горы» три штуки.
— Во-первых, одна в виде ночника, с лампочкой, а две — памятные подарки. Что же мне теперь, выбросить их? А во-вторых, не всегда мы с Костей будем в тринадцати метрах жить. А в другой комнате они рассредоточатся. Ну хорошо, вот вы мне скажите: для чего тогда государственные магазины продают художественные произведения?
Два события прервали течение Танечкиных мыслей. Марья Трофимовна не укараулила молоко. Оно вздулось шапкой, низверглось и залило газовую горелку. В это же время дочка Марьи Трофимовны Люся притащила в кухню Тимку. Мальчик только что проснулся, одна щека у него была ярко-красная, помятая, а влажные темные волосенки торчали во все стороны.
— А чтоб тебя! — сокрушалась над молоком Марья Трофимовна.
— Гулюшки мои, хорошие мои, Тимончик-лимончик, — заворковала Танечка.
— Люся, что ты, не видишь, какой здесь чад? Унеси его в мою комнату.
— Да он мокрый.
— Жаних, бесстыдник, — сказала Марья Трофимовна.
Галя привычно подхватила на одну руку малыша, взяла кастрюлю с кашкой. На ней висело множество неотложных дел — стирка детского белья, глажка, купанье ребенка. Конечно, она не станет сегодня ни убирать комнату, ни готовить себе обед.
— Никто мне не звонил? — спросила она, задерживаясь на пороге кухни.
Обе соседки промолчали.
Ну и черт с ним. Черт с ним. Она закрыла за собой дверь комнаты и осталась одна со своим ребенком, со своими заботами, со своими обязанностями. А радостей у нее нет, и не было, и не будет. Так ей казалось в эту минуту.
На кухне Люся спросила:
— Мам, что будешь готовить?
— Лапшу молочную.
— Опять лапшу! Не буду я лапшу.
— Я тебе дам, «не буду»! Где Борька?
— У Сапожковых телевизор делают.
— Зови, пущай за уроки садится. Учительница жалилась — опять по литературе отстает.
Танечка выложила на сковородку груду нарезанной картошки. Шипело и трещало масло, опять норовило убежать молоко, засыпанное лапшой. За этими делами хозяйки проглядели, как вошел новый сосед.
— Мам, — предостерегающе позвала Люська.
У стены, где прежде находился Танечкин столик, стоял высокий мужчина в темно-зеленом, хорошо сшитом костюме.
— Здравствуйте, будем знакомиться, — сказал он, — фамилия моя Крачевский. Звать — Александр Семенович.
Марья Трофимовна познакомилась за руку. Танечка кокетливо убрала руки за спину.
— Мокрые, — объяснила она и представилась: — Татьяна Степановна, а мужа моего — Константин Федорович.
— Ну вот, — сказал сосед, — а столик Соколовых вроде у той стенки стоял, ближе к окну.
Танечка покраснела, хотя чувствовала себя вполне правой.
— Ну и что ж, — сказала она, — хотя бы он тут и стоял. Я в эту квартиру последняя вселилась, мне место у крана досталось. Теперь вы последний. А вот когда мы новую комнату получим, тогда вы и передвинетесь.
Он покрутил головой — не то осудил, не то согласился.
— А с уборкой какие порядки?
— Чего там с уборкой… Не успели еще вселиться… Придет ваша неделя — скажем.
— Ну и хорошо. Будем жить. Соколовы соседей хвалили.
Марья Трофимовна ударила ложкой по кастрюле.
— Что ж, Соколовы… Мы их, почитай, и не видели. Днем они на работе, вечером заниматься бегут, в воскресенье с утра за город — то на лыжи им надо, то в лес. А как общее пользование убирать, так нет их. Уехали и за газ тридцать копеек не заплатили. С кого теперь спрашивать?
— Ну, новый жилец за них не ответчик.
— Что же теперь, я с тебя требую разве? К примеру рассказываю.
Танечка спросила:
— У вас отдельная квартира была, а вы все тонкости знаете, как в коммунальных условиях жить?
— Мы в отдельной квартире всего года полтора прожили.
— И уже разменялись?
— Сын женился. Молодым лучше жить отдельно.
В передней загремели ключами. Раздеваясь, Костя кричал:
— Жена, обед готов?
— Скажите пожалуйста, — сказала Танечка, — будто он один с работы пришел! Еще за хлебом сбегаешь. Вот познакомься с новым соседом.
Костя работал в Химках на спасательной станции. Загар его не брал, но от постоянного общения с водой, солнцем и морозом лицо у него сделалось медно-красным. Он крепко тряхнул руку Александра Семеновича.
Танечка смотрела на мужа, вскинув голову.
— Разрешил?
— Я не на свои, жена.
— А мне это как раз не интересно, на свои или не на свои. Ты знаешь, что тебе не положено.
— У нас чепе было. Промокли до живого тела.
— Это если каждый раз, как промокнешь… — не унималась Танечка.
— Ну невозможно было отказаться, жена. Сам Труфанов с «Севера» подносил.
— С чего это капитан с ледокола тебе подносить будет?
— Да они нас вытащили, у меня зуб на зуб не попадал. Я еще греб все время, чтобы не затянуло нас. Тут не только мне — даже ребятишкам спиртное внутрь давали.
— Каким еще ребятишкам?
— А которых я со льдины стащил. Игру себе затеяли — река только становится, а они влезли у берега на льдину и отпихиваются шестами. Ну и вынесло их на течение. Я за ними на лодке. Насилу догнал.
— Спасли? — спросила Люська.
— Какое там, чуть сам не загнулся. Пока я их в лодку стащил, нас к самому водосбросу поднесло. Гребу, гребу, руки до крови стер, а все сносит. Хорошо, наши на станции не растерялись, на «Север» сообщили, — он прибежал и взял нас. Вот смотри, жена, если не веришь…
Он протянул Танечке ладони с набухшими желто-кровавыми мозолями.
— Ну, за это можно рюмку выпить, — сказала Танечка, — а ты, я вижу, как следует набрался.
— Нельзя было отказаться, жена. Ты пойми, я к себе на станцию пришел — ребята поднесли. А там родители эти прибежали…
— Прямо уж родителям до выпивки было!
— Не говори, один папаша очень рвался угостить… Опять же фотограф из газеты приходил…
— Из какой же это газеты?
— «Вечерка», кажется…
— Дядя Костя, вас в газете пропечатают? — заинтересованно спросил незаметно появившийся в кухне Бориска, сын Марьи Трофимовны, худенький, остроносый мальчуган.
— Кто знает, — сказал Костя, — три раза фотографировали.
— Я вот тебе дам «пропечатают»! — накинулась на Бориску мать. — Чем бы уроки учить — он по чужим квартирам бегает. Я вот тебя палкой пропечатаю.
Боря ничуть не испугался.
— А про меня, может, тоже в газете напишут, — независимо и будто вскользь сообщил он.
— Про тебя-то за что?
— Так…
— Это не ответ, — наставительно проговорила Танечка. — Когда взрослые спрашивают, дети должны детально отвечать. За что это ты в газету рассчитываешь попасть?
— За задачки, — пряча голову в плечи, ответил мальчик. — Я первый все задачки порешал на районной олимпиаде. К нам тоже фотограф приходил…
— Хвастай! — легонько шлепнула Борю по голове мать. — А по литературе отстаешь.
— Это я, выходит, среди знатных людей жить буду! — развел руками новый сосед.
И тут Марья Трофимовна задала вопрос, который всех интересовал:
— А вы сами где же работаете?
— В бюро обмена Моссовета, — ответил Александр Семенович.
Все замолчали. Первая высказалась Танечка:
— Сами себе и разменяли? И неужели лучше не нашли?
— А мне не надо лучше, — засмеялся он.
Вернувшись к себе, Александр Семенович еще раз оглядел комнату, в которой ему предстояло жить одному. Это была вполне хорошая комната на третьем этаже, с большим окном, светлая, сухая. Что ему еще надо? Дети получили однокомнатную квартиру — пусть устраиваются и живут как хотят. Помимо своей воли он им мешал. Не порицал, но и не одобрял их образа жизни. Ему казалось, что он может уберечь их от многих ошибок. Но они предпочитали их совершать. И хорошо, что он вовремя сумел одернуть себя. Такая опека не привела бы к добру. Последнее время у невестки сделалось замкнуто-упрямое лицо, а сын виновато отводил глаза. Чего-то он с ними не сумел. Жена сумела бы.
Вот теперь дом, где ему впервые за много лет, почти за всю его сознательную жизнь, надо жить без нее. Никогда она не увидит этих стен, не наведет здесь порядка, не будет его ждать. И он не будет ее ждать. А ведь при жизни она проходила по этой улице, мимо этого дома. Могла подняться, войти в эту комнату…
Надо привыкать к тому, что ее нет. Прошло больше года, а он приносит домой все, что с ним случилось за день, все, что он увидел, подумал, почувствовал, и вдруг понимает — ее нет.
До последних дней она слушала его, расспрашивала и понимала. Только уже сама не рассказывала о себе и спрашивать ее было нельзя. У нее вдруг оказался свой мир, куда ему не дано было войти, где она была страшно одинока. Но в его мир она входила по-прежнему.
Много лет длилось счастье. Говорят, его замечают только тогда, когда оно уходит в прошлое. Но он знал, что счастлив, и в ту пору, когда она была совсем юная, и потом, когда уже никто, кроме него, не видел, как она хороша, молода и желанна. И никакие жизненные неполадки, горести, трудности ничего не заслоняли.
Он не любил свою удобную отдельную квартиру. Туда его жена вошла уже больная. В то время они еще обманывали и себя, и друг друга. Он еще надеялся, еще верил, а она уже все знала. Но только один раз, когда ему захотелось, чтоб она проявила больше интереса к своему новому дому, жена тихо сказала:
— Мне ведь там не жить.
А теперь перед ним новый, последний отрезок жизни. Без нее и без сына.
Мальчик, который был неотделим от них двоих, пошел своим путем с чужой девушкой.
Александр Семенович подошел к окну. Скоро все здесь будет знакомо, каждый огонек вдали, каждый дом, видный из этого окна. У него хватит времени это изучить.
Скоро станут привычно неслышными шаги и голоса соседей за дверью. Вещи займут свои места. А сейчас он только подобрал рассыпанные на полу книги и сложил их на столе.
Поздняя ночь. Никто не проходит в кухню. Затихло плесканье и шум воды в ванной. Улицы за окном опустели.
В передней кто-то крутил диск телефона. Женский голос старался говорить негромко, но в комнату доходило каждое слово.
— Толя, я тебя разбудила? Ну ничего. Разочек и ты не поспишь. Почему не показываешься? Я говорю: почему не приходишь? Знаю я, как тебе некогда. Что? Все знаю, не бойся… Нет, мне есть о чем говорить. Когда ты придешь? Это не ответ, ты мне точно скажи. Не виляй, Толя, не виляй, нехорошо. А знаешь что? Иди ты к черту.
С размаху бросили трубку. Потом диск завертелся снова.
— Толя, не сердись, Толя, погоди, послушай, ты знаешь, у меня неприятности на работе. Я с тобой посоветоваться хотела. Нет, по телефону не могу. Ну хорошо. Только обязательно позвони. Что же ты про Тимку не спросишь? Ну хорошо… Ну хорошо…
Галя еще держала трубку в руках, когда Александр Семенович раскрыл дверь своей комнаты. Сквозь слезы она увидела грузного седого мужчину с темным сердитым лицом.
Он увидел женщину, затянутую в застиранный халат, женщину жалкую и несчастную.
А он не любил жалких и несчастных людей.
Тимка стал тяжелый. Особенно по утрам. Труднее всего по утрам. Когда был совсем маленький, позволял делать с собой что угодно. Теперь уже многое понимает. Не любит одеваться. Не любит, когда его умывают, когда вытирают нос. И точно понимает, что у матери скверное настроение, — капризничает особенно.
Нынешнее утро сполна отплатило за вчерашнюю бездеятельность. Галя металась между разбросанной детской одеждой, немытой посудой и орущим Тимкой.
Не чувствуя сейчас к сыну никакой нежности, она молча, почти силой запихнула его ножки и ручки в ползунок и кофточку. Тимка закатился ревом и от натуги снова намочил штанишки. Пришлось его переодеть. Потом лопнул чулок. Дорожка в несколько петель стремительно брызнула сверху донизу. Других целых не оказалось — все некогда занести в мастерскую, чтоб подняли петли. Пришлось надеть чулок от другой пары. Он немного отличался по цвету, и теперь Гале казалось, что все смотрят на ее ноги. Конечно, только казалось. Кому нужно разглядывать женщину с ребенком на руках, с волосами, закрученными как попало. Даже прическу сделать не успела.
А ведь не так давно Галя выходила на эту улицу так одетая, что ни одна женщина не нашла бы к чему придраться. Все бывало продумано, вплоть до носового платка.
А теперь у нее Тимка. А Тимке круглый год нужны свежие фрукты, ягоды, соки, шерстяные костюмчики, игрушки — все самое лучшее, что есть у детей в благополучных семьях. Чтоб ее ребенок ничем не был ущемлен.
Достаточно и того, что у него до сих пор нет отчества, метрики и не будет отца.
А может быть, для него это и лучше. При Галиной характере она обязательно ссорилась бы с Анатолием. А дети все понимают. Им это невыносимо. До сих пор Галя помнила, как у нее часто и больно билось сердце, когда родители разговаривали друг с другом отчужденно и неприязненно. Это были разговоры, полные недомолвок и скрытых взаимных упреков. Им казалось, что ребенок ничего не понимает. Но Галя понимала все…
А потом — горькие дни, когда родители разошлись…
Ну и что? Все прошло, все забылось. Когда Тимка родился, родители в складчину купили Гале холодильник. В прошлое воскресенье мама со своим пшеничным Петром Васильевичем и папа с Юленькой, две семейные пары, мирно обедали у Гали. Папа сбегал за поллитровкой, мужчины выпили, мама и Юля нянчились с внуком.
Конечно, все пройдет. Уж если можно без боли вспоминать Ираклия, его глаза в густых черных ресницах, его пылкую нежность, свое молодое безрассудство и отчаянье, значит, все забывается.
Сейчас один Тимкин пальчик дороже всего Ираклия, Николая, да и Анатолия в придачу. Мать-одиночка. Одиночка-то одиночка, а все-таки нас двое. Никого больше нам и не нужно. Никому мы не будем навязываться.
Сдав Тимку в ясли, Галя прибежала на работу за десять минут до открытия. Тетя Паша кончала уборку. Галя прощала тете Паше вздорный, болтливый характер за аккуратность и сноровку в работе. Уж она по углам грязи не оставит, она ничего кое-как не сделает — все у нее блестит.
Сын тети Паши, кандидат наук, уговаривал ее бросить работу и переехать к нему, но тетя Паша презрительно отказывалась. И сейчас, подтирая пол, она сообщила Гале:
— Опять приходила сношенька-то моя, говорит: «Прасковья Федоровна, вы, говорит, прямо нас в неловкое положение ставите. Это Феде даже неудобно». Ах и прах вас возьми… Как в люди его, сопливца, выводила, так удобно было. Я, говорю, очень отлично вижу, чего вам мечтается. Чтоб я переехала к вам в бесплатные работницы. Мать и за ребенком доглядит, и обед сготовит, и в магазин сбегает, и все будет ждать — заметит, не заметит сынок, что у матери туфли сносились. Нет, говорю, этого вы не дождетесь. Жилплощадь свою я не брошу, через два года у меня пенсия выйдет до скончания жизни. Теперь я к вам в любой день в гости приду со своим гостинцем, и я всегда для вас буду хорошая. А в руки я никому заглядывать не привыкла.
Тетя Паша домыла пол, досуха выжала тряпку, вынесла ведро. Потом принялась наводить блеск на стойке. Ее сноровистая, ловкая ухватка в работе заражала Галю. Надо было рассортировать полученные с фабрики вещи. За работой разговор не прекращался.
— А она что? — спрашивала Галя.
К невестке своей тетя Паша относилась двойственно. Гордилась: «Ты не смотри, что научный работник, она и по дому все может — и постирать, и пошить». И сердилась: невестка держалась без родственного тепла. «Чтобы матерью меня назвать — это у нее язык отсохнет».
— А она обиделась: «Вы, говорит, все на материальную почву переводите. Неужели я позволю, чтоб вы в рваных туфлях ходили?» А я ей тоже не смолчала. Много, мол, на себя, милая, не бери. Сын мой, и он мне в любую минуту обязан. А только я не хочу в вашу жизнь близко вникать. Я ведь, что не понравится, прямо вам в лицо выскажу. А не вижу — и молчу. И вроде хорошая.
— Лучше нет одной жить, — сказала Галя.
Тетя Паша не согласилась:
— Это не говори. Лучше нет с хорошим мужем жить. Дети, они до поры. Как маленько выросли — ты им вроде и мешаешь. А мужу ты всегда нужна. И никто тебя не пожалеет, как муж. Вот мой был жив, я знаешь как по земле ходила? Я голову очень даже высоко держала.
— Да где же их взять, хороших? Тут и плохие не находятся.
— Я тебе скажу — всякого на хорошего перевернуть можно. Лишь бы не пьяница и не юбочник. Этих не перевернешь.
— Нет уж, — сказала Галя, — я перевоспитывать не возьмусь. Я перевоспитывать не умею. Кто бы меня перевоспитал.
— Ну, а готовеньких про нас не запасают.
Тетя Паша свернула в узелок свои рабочие тряпки:
— Открывай, видишь, сгрудились.
В стекло барабанили. Галя отодвинула засов.
— Три минуты просрочили!
— А мы по своим открываем.
Работала Галя — точно орешки грызла. Раскидывала на стойке одежду, несколько секунд на квитанцию, деньги. Следующий!
От нее зависело скорее отпустить людей, томившихся в очереди. Можно было сделать это очень быстро. Если захотеть, конечно. И, сама любуясь легкостью и слаженностью своих движений, она покрикивала:
— Давайте-ка, что там у вас? Следующий…
Да, нашли они на кого критику наводить! Им еще такого работника поискать…
Но спокойствия не было. Галя не знала, как поступить. Вызовут ее сегодня на фабрику обязательно. Идти или не идти? Можно и не пойти. Подумаешь — зовут! А ей надо за ребенком в ясли. Нянек у нее нет. Но, с другой стороны, к чему тянуть? Лучше разом выяснить, что ее ждет.
В короткий свободный промежуток Галя раскинула по плечам волосы, поправила прядки на лбу, подкрасила губы.
Это было сделано вовремя. Незадолго до перерыва звякнула дверь. Галя, даже не взглянув, поняла: пришли! Вернее, ей показалось, что она не взглянула. В ничтожную долю секунды глаз уловил длинную фигуру Валентина Николаевича и коренастую — Буримова. Скажите, какая честь! Все высокое начальство пожаловало.
Но мало ли посетителей входят в эту дверь за день! Совсем ей не обязательно на всех смотреть. Галя не видела начальства. Она продолжала работать, изо всех сил стараясь не изменить ни голоса, ни обычного обращения с клиентами.
«Не выставляйся», — одергивала она себя, когда хотелось особенно красивым, четким движением завернуть пиджак.
— Нет, гражданин, — говорила она спокойным голосом, — ваш костюм может быть готов только к концу месяца. Наведайтесь, если хотите, двадцать третьего, но я не обещаю. У нас, к сожалению, срочной чистки нет. В срочную принимают на Сретенке и на Ленинском проспекте. А у нас нет, к сожалению.
Она не удержалась и повысила голос, чтоб услышал Валентин Николаевич. Жаль, что никто не спросил жалобной книги, никто не принес плиссированной юбки или пальто с меховой отделкой.
Но вообще уже нельзя было делать вид, будто не замечаешь директора и заместителя. Галя подняла глаза. Валентин Николаевич смотрел прямо на нее.
Ей не захотелось больше ничего разыгрывать — ни удивления, ни хозяйского радушия. Она просто кивнула и продолжала заниматься с последней посетительницей. Женщина допрашивала:
— А цвет не пострадает?
Галя посмотрела на шерстяную жакетку грязно-коричневого оттенка:
— Нет, не пострадает.
— А вот эти пятнышки отойдут?
— Отойдут.
— А она не сядет? А то у моей приятельницы был случай — совершенно новое пальто и так село, что уже никуда не годится.
— Нет, не сядет.
— А может быть, лучше отпороть подкладку?
— Как хотите. Только зачем? Вычистят и с подкладкой.
— Вы думаете? А может быть, все-таки отпороть?
Галя молчала. Женщина задумчиво постояла над жакетом и наконец решилась:
— Что ж, берите. А белые страусовые перья вы принимаете? Нет? Почему?
— Вот директор фабрики, обратитесь к нему, — злорадно сказала Галя.
Клиентка обрадованно подлетела к Валентину Николаевичу. Пока Галя приводила в порядок прилавок и сданные в чистку вещи, директор таращил на даму большие голубые глаза и вежливо объяснял:
— Видите ли, гражданка, у нас производство стандартного типа…
— Ах, стандарт — вот что нас убивает, — вздыхала женщина.
Наконец Галя закрыла дверь. Теперь должен был состояться разговор, но пусть они его начинают сами.
И, приняв безразличный вид, Галя стала деловито перебирать квитанции и пересматривать сданные вещи. В уме ее складывались резкие, негодующие фразы в защиту своей правоты и своего гнева.
Пусть с ней только заговорят! Пусть ее только обвинят!
Но Буримов и Валентин Николаевич не торопились. Они обошли магазин, подсобное помещение и кладовку, надолго занялись перегородкой, обсуждая, можно ли ее передвинуть. Валентин Николаевич даже вытащил рулетку. Раза два Буримов обратился к Гале: чей склад помещается за стеной? Есть ли в этом доме подвальное помещение?
Галя ответила, не глядя ему в лицо. Ей все казалось, что и Буримов и Валентин Николаевич придумали возню с помещением для отвода глаз, а главная цель их прихода — ее поступок со стенгазетой. Но время шло, перерыв кончался, а начальники все еще вели разговоры, которые в другое время могли бы заинтересовать Галю, а сейчас доходили до нее сквозь заслон взволнованных мыслей.
— Что же, придется потеснить производственную часть, — говорил Валентин Николаевич.
— А может, за счет магазина? — предлагал Буримов.
У них были какие-то планы, и они не хотели посвящать в них Галю, которая здесь столько времени работает! Или, может быть, она уже уволена? Почему ей ничего не говорят?
Валентин Николаевич уже надел на голову свой рыжий треух. Они сейчас уйдут.
Галя подалась вперед. И — где уж там независимый, безразличный вид! — вся она была одно тревожное ожидание.
Валентин Николаевич заметил это, насупился, движением головы указал Буримову на Галю.
И тогда Буримов сказал:
— А насчет вашего хулиганства, Акинина, вопрос стоит особо. Придется вам перед коллективом отвечать.
— Как — перед коллективом?
— А так, что раздаются голоса, требующие общественного суда.
— Меня судить? Валентин Николаевич, что же это такое? Ведь это же все неправда, что было в газете! Вы-то знаете!
— Ничего я не знаю, — сердито сказал Валентин Николаевич. Весь он был сейчас чужой, строгий, как будто в детстве не держал ее на коленях, не водил в цирк. — Если даже и так, — проговорил он, — разве не существует путей для восстановления справедливости? А ваш поступок правильно расценен в коллективе как моральное разгильдяйство.
Какие страшные, беспощадные слова! И как они убили весь Галин задор, все подготовленные ею речи. Она попыталась оправдаться:
— Как же можно так на человека?.. Кто видел, что я брала с клиентов деньги? Когда это было?
— Было, наверное, — сказал Буримов, — зря не написали бы!
— Выпарываю я эти пуговицы и воротники выпарываю, я не отказываюсь… И складки другой раз зашиваю… Вон какое хозяйство завела…
Галя выкинула на стол большую коробку из-под печенья, в которой держала иголки, нитки, лезвия безопасных бритв.
— Вы, товарищ Буримов, скоро год у нас работаете, а у меня на пункте всего второй раз. И то условиями моего труда не поинтересовались. Сколько человек я необслуженными отсюда отправляю — вы спросили? Иной раз сама удивляюсь, до чего у нас народ терпеливый. Валентин Николаевич, не говорила я вам про срочную чистку? Не предлагала посадить сюда человека на мелкий ремонт, на эти самые пуговицы?
— Товарищ Акинина, это сейчас к делу не относится.
— Может быть, и я уже к делу не отношусь?
Они оба молчали. Это было невыносимо.
— Разве я плохо работала? Валентин Николаевич, я ведь три благодарности получила… Сколько предложений внесла…
Ответил Буримов:
— А сейчас мало быть хорошим работником, товарищ Акинина. Сейчас кроме работы высокий моральный облик требуется.
В эту минуту Галя увидела Анатолия. Он пришел! Он стоял у двери и заглядывал в магазин, прикрыв лицо с боков ладонями.
Она сорвалась из-за прилавка к двери. Ей казалось, что пришел ее защитник, ее опора, ее спасенье.
— Я стенную газету порвала!
— С тебя станется, — недовольно сказал Анатолий.
— Толя, а ты верно придешь? Конечно, лучше домой. Часов в восемь, да?
— Ты что, постриглась, что ли?
— Нет. Просто ты меня давно не видел. И сегодня не пришел бы, если б я не позвонила. Да?
— Не знаю. Ты иди. Тебя там ждут.
— А я знаю, — упрямо повторила Галя, — я знаю.
— Ты опять хочешь со мной поссориться? Я же сказал: приду.
— Подумаешь, одолжение великое! Можешь не приходить.
Он спрыгнул со ступенек и побежал по тротуару. Галя выскочила за ним на сырую, туманную улицу:
— Толя, погоди, Толя, ты знаешь, у нас новый жилец. Он заместитель начальника бюро обмена. Помнишь, ты меняться хотел со своей мамой, так можно его попросить.
Анатолий махнул рукой:
— Уже отказали.
— Так ведь, кажется, до трех раз можно подавать?
— Заместитель? — сказал Анатолий. — Интересно. Ну ладно. Пока.
— Так, значит, в восемь, да? Не опаздывай, слышишь?
Он кивнул. Придет.
Когда Галя увидела снова Валентина Николаевича и Буримова, вся история с газетой показалась ей не такой страшной.
— Вот уволите меня, Валентин Николаевич, кто вам тогда образцовый приемный пункт наладит? Так, чтоб полностью клиента обслужить. И спорем, и пришьем, и загладим, и поштопаем. И срочная у нас будет, и мех почистим, и страусовые перья… Верно?
Они оба удивленно смотрели на нее.
— Галя, зачем вы дурачитесь? — спросил Валентин Николаевич.
— Разве я дурачусь? Ведь скучно все о серьезном, Валентин Николаевич.
— Нет, это уж ни в какие ворота не лезет, — возмутился Буримов.
Но Галя уже не чувствовала к нему неприязни. Просто серый человек. А лицо у него совсем не плохое. Даже симпатичное. Она улыбнулась ему, сощурив глаза.
— А про дело я все серьезно говорила. Вообще-то я человек серьезный — вот спросите Валентина Николаевича.
Она стала готовить свое рабочее место к приему клиентов. Валентин Николаевич и Буримов еще раз обошли магазин. Обостренным слухом Галя уловила, как директор объяснял: «Просто шальная девчонка». А Буримов ответил: «Какая девчонка! Что вы, вполне самостоятельный человек!»
В этих словах было осуждение.
Прощаясь, Галя тихо попросила:
— Не надо суда, Валентин Николаевич…
Он хмыкнул.
— Работайте, — сурово сказал Буримов.
И хотя в голосе его не было никаких обещаний, Гале стало легче.
А вечером придет Анатолий. Он, конечно, забежал днем, чтоб отвязаться. Ему неприятно приходить к ней домой. Там соседи, разговоры, Тимка еще слишком маленький. Мужчины таких не любят. Но Анатолия надо приучать к ребенку Хватит уж быть дурой.
За работой Галя все обдумала. Немного ветчины, немного семги и сыру. Вот и весь ужин. Бутылку сухого натурального вина. В комнате грязь! Белый Тимкин ползунок, который ему так идет, в стирке.
Дни короткие, темнеет рано. Как она все успеет? С Тимкой по дороге домой забежала в гастроном. Вот и польза от ребенка: и в кассу, и к прилавку — все без очереди. Но за вином придется сбегать еще раз. Не хватило денег.
Всю грязную посуду — в таз и на кухню. Замытый ползунок — на батарею. Подмести, протереть пол суконкой, постелить чистую скатерть. Тимошка, не капризничай, на тебе бусы, только не суй их в рот. Надо еще вина купить, себя в порядок привести, а уже восьмой час!
Галя постучала в комнату к Марье Трофимовне. Люська разложила на столе старенькое ситцевое платье и собиралась из него шить юбку колоколом.
— Не выйдет, — сказала Галя.
— Тетя Галя, а если и рукава пустить, и спинку? Пусть швы, накрахмалится, не видно будет.
— Ты мне только испорть хорошее платье, поганка, — грозила Марья Трофимовна, — я тебе тогда и к празднику ничего не справлю.
— Да, как же, — плаксиво сказала Люська, — у всех девчонок пенопластные юбки, у меня у одной нет.
— Люсенька, побудь с Тимкой полчаса, а юбку я тебе потом налажу.
— Мне к завтрему надо.
— Я сегодня попозже сделаю.
Галя знала, что она все успеет. Сменила белье на Тимкиной кроватке, перетерла все флакончики и коробки на туалетном столике.
Главное сделано. Еще сбегать за хлебом и вином.
Только что пришла с работы Танечка. Даже пальто не сняла. Торопится разложить на сковородке пельмени. Костя любит жареные.
— Танечка, можно у вас пустую бутылку взять? Я свои все сдала.
— А что спрашивать — вы не знаете, где у нас бутылки?
В магазине не было грузинского, которое любит Анатолий. Пришлось взять красное. Галя подумала и купила еще шампанское. Так давно не было праздника!
Дома она постояла у зеркала, подумала, взбила волосы, подкрасилась и надела золотистый халат. Когда пошла ставить чайник, на кухне было полно народу. Новый жилец у своего столика расставлял на полке кастрюли и сковородки. Танечка с Костей ужинали, Марья Трофимовна крошила капусту в щи.
— Галя, вы ведь с Александром Семеновичем еще не знакомы, — сказала Танечка, — вот познакомьтесь.
Галя протянула ему руку:
— Мы уже вчера виделись.
На нее снова смотрели очень темные, или недобрые, или усталые глаза. Она пожалела его: бедный, возится тут у кухонного шкафа, не идет это ему, — и еще раз улыбнулась, потому что он долго смотрел на нее.
Белый ползунок высох, надо одеть Тимку. Умница Люсенька, сколько времени с ним возилась!
— Люся, тащи Тимку ко мне в комнату.
— Гостей ждет наша Галя, — сказала Танечка.
Марья Трофимовна мешала на сковородке поджарку.
— Анатолий, что ли, явится?
— Не знаю, не знаю, это нас не касается, — запела Танечка.
— Кто ж еще. Опять последнюю копейку ребром поставила. Серебряную головку принесла.
— Она женщина самостоятельная. Это ее личное дело, я так считаю, — заявила Танечка.
Марья Трофимовна отступила:
— А я ничего не говорю.
Раздалось три звонка. Александр Семенович удивился. Это к нему было три звонка. Он было подался к двери, но Танечка удержала его:
— Это не к вам. Это раньше Гале так звонили.
Сквозь стеклянную дверь кухни Александру Семеновичу было видно, как по коридору пробежала Галя. Потом он, помедлив у дверей, увидел невысокого, как ему показалось — невзрачного, молодого человека.
— Анатолий, — удовлетворенно отметила Марья Трофимовна.
— Отец? — вдруг спросил Александр Семенович.
Марья Трофимовна усмехнулась. Зато Танечка отозвалась с жаром:
— И ничего подобного. Отец у него Леня, Галин муж. Галин муж. Мы все его отлично знаем. Он позапрошлой осенью у нас здесь жил, а сейчас на зимовке. Очень симпатичный, и Тимка на него похож.
— Ладно тебе, выключи чайник, — сказал Костя, — не видишь, кипит, разрывается.
Они лежали на тахте. Горела маленькая лампа-ночник. На столе белела скатерть, пахло вином и апельсинами. За окном сыпала мокрая крупа, а в комнате было тихо, и Тимка спал, раскинув в стороны ручки. Когда по улице бежала машина, светлые полосы проплывали по потолку.
Все было как раньше. Он говорил: «Если ты захочешь, можешь быть такой, как никто. Особенной. Я от тебя просто балдею».
Ну хорошо. Пусть это сказано в такую минуту, когда слова ничего не значат, но ведь было и другое: «Ты умная. Ты все понимаешь». — «Это хорошо?» — «Не знаю. Наверное, все-таки хорошо. Не люблю дур».
Анатолий пошевелился:
— Рука затекла. Подожди…
Галя повернулась на другой бок. Он заложил руки за голову.
— Так этот ваш сосед, думаешь, может что-нибудь сделать?
— Конечно, может.
— Там, понимаешь, есть осложнение. Дом, где прописана моя мать, подлежит сносу. На этом основании нам и отказали. С другой стороны, меняемся мы один на один, мать с сыном, фамилия одна, так что шансы есть.
— Ведь мама и без того с тобой живет.
— Надо это оформить. У нас из-за этого с соседями неприятности и вообще… Так ты поговоришь с ним?
— Конечно, поговорю.
— На обаянии поиграй. Только не откладывай. Это надо быстренько. — Он посмотрел на часы. — Двенадцатый час уже.
— Не все ли равно? Оставайся.
— Нет, не могу.
— Почему?
— Мама будет беспокоиться.
— Позвони по телефону.
— Нет. Она боится ночных звонков. У нее очень плохо с сердцем.
— Останься, Толя, — попросила она.
Но он уже встал и зажег свет, чтоб найти свой галстук, папиросы, зажигалку.
— У меня завтра очень уплотненный день.
От яркого света, оттого, что он уходил и кончилось все, чего она ждала и чему радовалась, Галя заплакала. Может быть, и от вина тоже. Обычно она не так часто плакала.
Он снова сел на тахту:
— Не надо прибегать к этому оружию, Галя.
— Я не нарочно, — сказала она, — просто так все было хорошо, тихо, и ты рядом, и Тимка сопит. Человек всегда создает себе иллюзии.
Он закурил.
— Прости меня, но это философия на мелком месте.
— Ах, только не говори этих заученных фраз… Не умничай.
Галя уже начала злиться. Он был спокоен:
— Ты поссоришься со мной и потом будешь жалеть. А я не хочу ссориться. Я хочу, чтобы ты меня поняла.
— Что ж тут не понять? Ты меня не любишь, вот и все.
— Галя, поговорим простым человеческим языком. Ты замечательная, умная и все такое. Как только я тебя увидел, я все это понял и оценил. Но жениться я не хочу и не могу. Ни на ком. По многим причинам. У меня больная мать. Она против моей женитьбы. Я с ней не расстанусь. Главный интерес моей жизни в работе. Ни одна женщина этого не поймет.
— Почему же не поймет?
Он махнул рукой:
— На словах всегда все хорошо. Ты вспомни, что ты мне говорила: рожу ребенка, и это тебя не касается. Говорила? Чего же ты теперь добиваешься?
— Я хочу, чтобы мой ребенок хоть раз сказал «папа», чтоб у него было имя и отчество. До сих пор у него нет имени. Как, по-твоему, его зовут — Тимофей? Артем?
Она с отчаянием подумала: «Почему я всегда перед ним такая дура и говорю какие-то дурацкие вещи?»
— Назови его как хочешь, — сказал он, — что за проблема, я не понимаю?
— Уходи, — потребовала она. — Ничего мне от тебя не надо. Убирайся.
— Черт знает что, — негромко говорил он, завязывая галстук, — это черт знает что за характер.
Галя лежала ничком на кровати и ждала, пока он соберет свои шмотки, оденется и уйдет. Она не ответила на его короткое прощание. Он осторожно притворил за собой дверь. Что же поделаешь? Чем его удержишь?
В дверь постучали. Тихо, чуть слышно.
Вернулся! Неужели вернулся!
В дверях стояла Люська со своей ситцевой тряпкой:
— Тетя Галя, вы обещали сегодня…
Александр Семенович шел с сыном по Ленинскому проспекту.
— Как проигрывает город осенью, — сказал он. — Летом, когда цветы и зелень, это одна из самых красивых улиц.
Сын промолчал. Нет, никак не налаживался непринужденный, дружеский разговор двух мужчин.
Приход Александра Семеновича к молодым опять не удался. Ничего не получилось из его желания почувствовать родную простоту отношений.
Он принес торт и вина. Ирина вежливо поздоровалась, собрала со стола тетради и книги и ушла на кухню. Володя посидел с отцом минут десять и озабоченно сказал:
— Папа, я сейчас.
Александр Семенович ходил от стены к стене и старался не слушать, о чем они шепчутся в маленькой кухне своей однокомнатной квартиры. Хозяйкой здесь была Ирина, и ему казалось, что все до боли знакомые вещи, перенесенные из старой квартиры, точно умерли здесь.
Пришел смущенный Володя:
— Ты знаешь, у Иры завтра лекция. Я сейчас приготовлю чай, она с нами выпьет.
— Конечно, конечно, — сказал Александр Семенович.
Он сам расставил на столе чашки, нарезал торт, раскупорил вино. Раз у нее завтра лекция, что ж тут скажешь… Дело прежде всего.
Но чего ему хотелось? Чтоб она обрадовалась его приходу, чтоб сама сказала: ах, какая досада, что у меня завтра лекция! Чтоб она все-таки посидела с ним, поговорила, а потом, если уж лекция, недоспала бы часок или поднялась пораньше утром.
Ирочка посидела за столом как гостья. К вину не притронулась. Александр Семенович уговаривал ее съесть кусочек торта, точно он был хозяином дома.
От горечи уже несправедливый, он отвергал и то, что раньше считал достоинствами невестки, — ее серьезность, целеустремленность. Сейчас он спрашивал себя, что нашел его мальчик в этой холодной, неуютной женщине.
Когда Володя собрался проводить отца, Ирина спросила:
— А ты не забыл, что журналы надо вернуть завтра?
— Я успею их просмотреть, — покорно ответил Володя.
Давно прошли времена, когда Александр Семенович открывал своему сыну мир, когда был для него главным, всезнающим и всемогущим. Потом прошли и времена их горячих полночных бесед и споров, когда он мог направлять горячий юношеский задор, когда любовь и доверие сокрушали извечные преграды между отцами и детьми.
Теперь Александр Семенович уже не мог говорить с сыном о том, что занимало основное место в жизни мальчика, — о его работе. Однажды он был почти потрясен, услышав нетерпеливые слова сына: «Ну этого я не могу объяснить тебе, папа. Тут надо знать высшую математику».
В сфере деятельности Володи и Ирины познания Александра Семеновича не распространялись дальше освоения научно-популярных статей о машинах, обладающих почти неограниченными возможностями.
Он спрашивал:
— Неужели эти машины смогут воссоздать себе подобных?
— Теоретически рассуждая — да, — отвечал Володя, — конечно, если это будет им задано.
— И могут выйти из подчинения человека?
— Папа, ты начитался фантастических романов. Но не исключено, что при комплексе заданий может возникнуть и непредвиденное.
— Даже во вред их создателю?
— Возможно.
— Но ведь сломать всякий механизм проще всего? Выдернуть какой-нибудь винтик…
Рассмеялась даже Ирина. Она вообще редко смеялась. Жила в доме как в гостинице — уверенно, но безучастно. Их осиротевший дом очень нуждался в женском тепле. Ирина не согрела его. Не умела и не хотела.
Александр Семенович как-то спросил сына:
— Чем недовольна твоя жена?
Володя ответил быстро, не задумавшись. Очевидно, этот вопрос между молодыми уже обсуждался.
— Понимаешь, она говорит, что ты ее принял слишком ласково.
— Разве это бывает «слишком»?
— Она говорит, что это не может быть искренне. Ведь ты ее совсем не знал. Ей не нравится, что ты ей подарил часы и всякие вещи. Это ее обижает. Она никогда не жила в семье и многого не понимает.
Бедный мальчик! Он не мог принять ее правоту, но горячо защищал все, что она говорила. Ему было труднее всех. Сын весь был понятен Александру Семеновичу, но невестку он не понимал. То, что ему казалось простым и естественным, встречало с ее стороны глухой молчаливый отпор. А ему хотелось, ничем не ущемляя памяти ушедшей, снова ощутить нежность к женщине, снова иметь возможность заботиться о ней.
И если этого не получилось, то как сохранить прежнюю близость с сыном? Вот он идет рядом, и Александр Семенович не может спросить его: «Ну скажи, как ты живешь, как работаешь?»
Первым спросил Володя:
— Как у тебя? Какие там соседи, ничего?
— Вполне, — сказал отец, — очень уважают мою деловую причастность к квартирным вопросам. Только удивляются, как это я сам себе не подобрал лучшего варианта.
— А что, — встрепенулся Володя, — послушай, это не так уж хорошо? Да?
Как он забеспокоился, глупыш!
— Все отлично. Просто им кажется, что я очень важное лицо. Вчера звонит наша секретарша и передает мне через соседку, — я выходил из дома, — что у нас там одно дело не нашлось. А соседка моя, Танечка, возьмись ее отчитывать: «Как это — дело не нашлось? Должно же оно где-то быть. И вообще, что значит не нашлось, раз Александру Семеновичу нужно?» Уж ты знаешь нашу Мусю, ее не очень смутишь, но, кажется, и она растерялась. Спрашивает: «А вы, собственно, кто такая?» — «А это неважно, — говорит Танечка, — главное, чтоб вы немедленно разыскали дело». И хлоп трубку.
Сын засмеялся:
— По-прежнему Муся командует?
— Как же! Основное начальство. Выкинула из приемной все диваны, чтоб посетители у ее стола не шумели. Я велел внести обратно, так она их выкрасила краской, которая уже три недели сохнет, никак не высохнет.
Володя опять вежливо усмехнулся. Они остановились у булочной-кондитерской.
— Тебе здесь ничего не надо? — спросил отец.
— Наверное, надо хлеба на утро.
В пахучем, сытом тепле булочной за стеклами прилавка башенками выстроились баранки — и простые, и с маком, и ванильные, и горчичные. Возвышались затейливые пирамидки сухариков — детских, кофейных, сливочных. На вазах сидели пузатые пряники и лежали тонкие печенья. Обилие и разнообразие вкусного подавляло. Иногда Александр Семенович уходил, не купив ничего только потому, что не мог выбрать.
Володя взял нарезной батон. Спросил:
— А тебе?
— Ржаные лепешки. Мамины любимые, помнишь?
Володя сразу сжался. После этого они замолчали. Расстались на улице, перекинувшись короткими, ничего не выражающими словами:
— Ну, приходи. Звони. Будь здоров.
Александр Семенович медленно поднимался к себе на третий этаж. Спешить некуда. Хватит времени и почитать и еще раз попить чай.
Может быть, в кухне с ним поговорит Марья Трофимовна. Она любит вечерами посидеть на табуретке у плиты. Своему и чужому чайнику даст покипеть, «чтоб хлорка выварилась», потом выключает газ и оповещает:
— Вскипел чайник-то.
К Александру Семеновичу она не заходит — неловко, все ж таки он одинокий мужчина, но, стоя у полуоткрытых дверей его комнаты, ведет долгие разговоры. Он уже знает, как она выходила замуж.
— Мой-то из Москвы приехал к нам в деревню, свою родню проведать. Ну, девки все закрутились: москвич, москвич. А москвич изо всех меня выбрал.
Муж Марьи Трофимовны был каменщик. Поехали они вместе строить Москву.
— Никак сразу не понравилось. Скажи, плачу и плачу, хочу домой. Работа холодная, на высоте, гляну вниз — сердце мрет. А мой все смеется: «Обожди, говорит, еще как привыкнешь». И что ты думаешь — привыкла. Сейчас пойду по Москве, гляжу — и этот дом строили, и этот строили — стоят наши дома. На малярку-то я потом перешла…
О своем муже Марья Трофимовна говорит откровенно:
— Что ты! Золотой человек, если б не пил. А выпьет — зверь зверем. Вещи из дому таскать стал. Праздник приходит — мне надеть нечего. Стану ему говорить: «Васька, что ты делаешь, у тебя дети растут, пес ты подзаборный». Молчит. Это он не обижался. Ну, все ж таки сил моих не стало. Приведут его, бывало, со двора, расхристанного, грязного… Не выдержала, выгнала.
— Как — выгнала?
— А домой не пустила, и все. Мы только эту комнату получили, он на радостях и напился. А я дверь заперла. Он стучать. Хорошо, меня все соседи поддержали. Ничего, говорят, пусть стучит, не пускай. Постучал и ушел. Потом он у бабы одной в Текстильщиках пожил сколько-то и завербовался на Север. Вот что водка-то делает. А мужик очень хороший был, кого хочешь спроси.
— Хоть пишет оттуда?
— Сестре своей пишет. Пущай, мол, Машка мне поклонится и позовет, то я приеду. А я детям стала говорить — позовем отца ай нет? Борька, он у меня жалостливый, он согласился. Ежели, говорит, телевизор купит, то пущай едет. А Люська постарше, она помнит, как я одежу у соседей хоронила. «А на кой он нам», — говорит. Видишь ты, кланяться ему еще. Пущай он мне поклонится.
— А поклонится — примешь?
— Куды ж денешься… Он детям отец. Сестре, золовке моей, пишет: «Я свои ошибки сознал, вышел на широкую дорогу нашей жизни и с нее не сойду». Вон как. А там кто его знает…
Помолчав, она повторяет:
— Все ж таки он детям отец. Тут у нас во дворе жена у одного умерла. Ну он стал ко мне заходить. Татьяна меня все ругает: «Ты, говорит, женщина молодая, устраивай свою жизнь». А я все думаю: ладно, мужа-то я себе найду, а отца детям найду ли? Как он придет — я сейчас дверь в коридор настежь открою, так и сидим.
— Разговоров боишься?
— Что мне разговоры? Я тебе точно скажу: если промеж людей ничего нет, то и разговоров нет. Вот недалеко ходить — Галю нашу возьмем. Вроде бы Анатолий ей просто знакомый. Придет, шампанское попьет и уйдет. А парень этот, Леонид, вроде бы муж. И приехали они вместе с курорта, и жил он у нее в комнате. А все знают, что Анатолий ребенку отец, а с Леонидом у нее ничего и не было вовсе.
— Как же это не было — в одной комнате жили!
— А вот не было. На курорт она уезжала веселая, с Анатолием все по телефону уговаривалась. Потом, смотрим, приезжает с ней этот Леонид. Вроде она на курорте замуж за него вышла, он здесь с месяц поживет и опять к себе на работу уедет. Водки купила, колбасы, консервов, позвала нас, чтоб поздравили. Ну, мы поздравили, как полагается. Только молодой еще и рюмочку не выпил, а все допытывается, как ему на Красную площадь проехать, Мавзолей посмотреть, да как в Третьяковскую галерею — это где картины смотрят, мы туда с бригадой ходили. Еще ему музей какой-то надо. И ездил он от зари до зари — приедет ночью, ноги его не держат. И Галя к нему без внимания. Голодный ли он, сытый. Когда чего сварит, а когда и нет. Сама она тогда беременная была. Один кефир пила. И он, вижу, стесняется ее спросить. Я ей другой раз шутейно скажу: «Что ты мужика своего не кормишь?» Молчит. Сердится. Сколько раз я ему, бывало, налью лапши или щей.
А один раз слышно, она в комнате кричит: «Мне эта комедия надоела!» Он в кухню вышел расстроенный, белый весь. «Я, говорит, сам не навязывался, на все был согласный, даже в загс сходить». Тут она его опять в комнату позвала. Какой там был разговор — не знаю, но проводила она его по-хорошему. Котлет нажарила, яиц наварила. Вместо месяца он с неделю всего и жил. А Тимка родился — есть на кого сказать.
Тимку в квартире любили все. Александр Семенович считал, что дети достойны внимания лет с двух-трех. Но однажды он открыл дверь Гале, когда она несла закутанного мальчика. Почти машинально Александр Семенович пощелкал ему пальцами, и вдруг разошлись бровки, широко раздвинулся четкий ротик, заиграла на щеке глубокая ямка. Ему была подарена такая доверчивая, щедрая улыбка, что с тех пор Александр Семенович не упускал случая вызвать ее еще и еще.
Но в этот час, когда он поднимался к себе с кулечком ржаных лепешек, Тимка, конечно, уже спал. В комнате у Танечки и Кости разговаривал телевизор. На кухне ужинали Люська и Борька. Густой запах щей из кислой капусты носился по всей квартире.
В ванной горел свет. Галя стирала каждый вечер. Марья Трофимовна даже сердилась:
— Не столько носит, сколько стирает. День прошел — и с себя и с малого все стаскивает — и в воду. Давно ли ты это одеяльце сушила и опять его моешь?
— Ну вам-то что, — огрызалась Галя, — воды, что ли, жалко?
— А мне-то что, моя дуреха с тебя пример берет. Вчера, смотрю, шерстяное платье в ванную потянула. И двух месяцев не носила. Хорошо, я вовремя отняла.
И сейчас в ванной шумел газ, лилась вода и Галин голос напевал: «Мы с тобой два берега у одной реки».
На минуту Александру Семеновичу вспомнилась покинутая квартира. Хорошо проветренная кухня, тихие комнаты, белая ванна, которую никто не займет.
Именно сегодня ему не помешало бы перед сном полежать в теплой воде и постараться ничего не вспоминать. Ладно. Он отогнал и это пустое воспоминание.
Есть журналы, книги, горячий чай, музыка по радио — лучше всего рояль. Эту постоянную программу своего отдыха он выполнил полностью, плотно притворив дверь своей комнаты. И когда уже кончился трудный вечер, строчки книги наконец стали мешаться в глазах, кто-то осторожно постучал в дверь. На его удивленное «да» вошла Галя.
Она была в своем старом халатике, румяная, с не просохшей после мытья косой. От нее повеяло запахами мыла, воды, свежеотглаженного белья, домашними, женскими запахами.
Все, что знал Александр Семенович о Гале, не нравилось ему. Но сейчас, когда она присела к его столу смущенная и милая, он с досадой вспомнил о ее ночных телефонных разговорах, о дурацком Леониде, о многозначительных словах Марьи Трофимовны: «Да, попила наша Галя шампанского, попила».
Сейчас все это не подходило к ней. Он знал, что, вернувшись с работы, Галя убирала «места общего пользования», как значилось в списке, вывешенном в кухне. Потом она купала сына, перестирала кучу детского белья и сидела сейчас усталая, с натруженными руками и разгоревшимся лицом.
Она сказала:
— В щелочки двери проходит свет. Я поняла, что вы не спите.
— Я поздно ложусь, — ответил он, — выпьем чаю?
— Спасибо, не надо.
— Ладно, — сказал он, — все-таки выпейте. Гостя надо кормить.
— Соседи не ходят друг к другу в гости. Соколовы сколько жили, а я у них всего раза два была. Я ведь и к вам по делу… — Она оглядела комнату. — У вас просторно. У Соколовых здесь два гарнитура стояло. Спальня и столовая. Они и окно сервантом заставили.
Александр Семенович придвинул к ней вазочку с леденцами и хлебницу:
— Берите лепешки.
— Ржаные… Я их тоже раньше часто покупала.
— Почему же раньше?
— До Тимки. Тогда совсем другая была жизнь. И кино, и театр. Теперь забежишь в магазин, хватишь что-нибудь, лишь бы скорей. Я сейчас даже читать не успеваю.
— Это временные трудности. Зато у вас капитал растет — сын.
Галя засмеялась:
— Капитал ненадежный. Только вырастет — его отберут.
Александр Семенович промолчал.
— Может быть, это смешно, но я уже сейчас решила, то есть мне кажется, что девушке, будущей жене, я его отдам легко. Но если война — я ведь и об этом теперь думаю, — то это просто невозможно себе представить…
— Они вырастают и уходят сами. И к девушкам, и на войну. Но войны не будет.
— Сейчас не будет. Но ведь когда-нибудь непременно…
— Никогда не будет. Верьте мне. И помажьте лепешку маслом.
— Нет, я без масла. А знаете, есть сыновья, очень привязанные к своим матерям. Вот у меня знакомый — его фамилия Салтанов. Он сам строитель… Я ведь к вам по его делу и пришла, побеспокоила вас.
Она рассказала довольно обычную для Александра Семеновича историю. Мать и сын живут в разных районах города. У сына комната в новом доме, светлая и сухая. У матери — в старом, деревянном, подлежащем сносу. Мать пенсионерка, часто болеет, в основном живет в комнате сына, что создает всяческие неудобства.
— И соседи там очень недовольны, что она непрописанная живет, даже участкового, кажется, вызывали.
Дело осложнялось тем, что в домах, подлежащих сносу, всякие обмены запрещались, и Салтановым отказали. Сын ходатайствовал, чтоб его дело передали на рассмотрение депутатской комиссии.
— Неправильно им отказали, — горячилась Галя, — какая разница, кто будет жить в старом доме — мать или сын? Этот дом уже пять лет собираются сносить и еще десять прособираются, А у нее сердце больное. Может, ей так и не придется жить в хороших условиях, Вот тут пусть и вспомнят, что человек — прежде всего, пусть и проявят заботу о человеке, а то ведь как до дела доходит, так бюрократы всегда верх берут.
— У кого они были на приеме? — спросил Александр Семенович.
— У женщины какой-то. Даже не выслушала как следует. Сказала: «Хорошо, идите». А через три дня — отказ.
Знал Александр Семенович эту женщину. Действовала она правильно. Ошибалась редко.
— Ну ладно. Вы говорите, что у матери больное сердце. А ведь если что с ней случится, вашему строителю свою хорошую комнату не вернуть. Он это понимает?
Галя обхватила себя руками за плечи.
— Что вы! Он этой мысли даже не допускает! И кто тогда будет вспоминать о комнате? Разве это можно?
— Можно, — сказал Александр Семенович, — живому человеку многое нужно и многое можно.
Галя почувствовала себя неловко. Она посмотрела на фотографию женщины на письменном столе. Александр Семенович понял ее взгляд.
— Когда умерла моя жена, мне было безразлично все на свете. А через год пришлось меняться, и я уже искал комнату светлую и чтоб с телефоном.
Почему он заговорил о ней с этой молодой женщиной? Может быть, потому, что больше не с кем ему было говорить о ней.
— Ваша жена была хорошая, красивая? — спросила Галя и тут же пожалела об этих глупых словах.
«Сейчас он выставит меня из комнаты, и будет прав», — подумала она.
Александр Семенович ответил:
— Для меня она была всегда лучше всех. Всегда.
Галя подошла к столу. На нее, чуть улыбаясь, смотрела немолодая, полная женщина. Наверное, в молодости была хорошенькой. Лицо приятное, но совсем обычное.
— Вы говорите так, потому что она уже умерла, — вдруг с внезапной горечью сказала Галя.
Он покачал головой — нет, нет.
— А она это знала?
— От первого до последнего дня.
— И ничего в ваших отношениях не менялось? Может быть, вы обманывали и себя, и ее?
— Отношения менялись, — он говорил уже с трудом, — она становилась частью меня. Моей душой. У меня не было ничего дороже.
— Как это может быть? — спросила Галя. — Не верю я вам. Какая же она была?
Нет, он ничего не мог о ней рассказать. Слова ничего не выражали.
— Она была очень женщиной и очень другом…
— Это ничего не стоит, — непримиримо сказала Галя, — вы думаете, я всегда такая была? Когда я училась в университете, студенты с других факультетов прибегали на меня посмотреть… — Она заторопилась: — Дело не в этом. Я знаю. Вы не думайте, я ведь все понимаю…
Ей тоже было трудно рассказать о своей первой любви, в которой она была и женщиной, и другом, и нянькой. Ей казалось, что эта любовь будет вечной. Конечно, она наделала много глупостей. Ираклий, воспитанный в патриархальной семье, никогда не бросил бы своего ребенка, но Гале казалось нечестным привязывать его таким путем. Она чуть не умерла от аборта, сделанного неопытной подругой-медичкой, но ничего ему не сказала. Она ревновала его ко многим девушкам и не скрывала этого. Она требовала, чтоб он любил ее безоглядно и самоотверженно.
А Ираклий был красивый, избалованный мальчик, очень молодой, вспыльчивый, несдержанный. Они жестоко ссорились, и обычно Галя первая прибегала к нему мириться. Однажды, на Ноябрьские праздники, он не пришел в условленный час и не позвонил. Галя мучилась до поздней ночи и помчалась через всю Москву к нему в общежитие. Она без стука распахнула дверь его комнаты. Там были чужие люди. Высокий, красивый человек с седыми волосами и густо-черными бровями склонил перед ней голову:
— Какие прелестные девушки посещают нашего племянника!
Другой, полный, очень веселый, налил Гале вина, угощал острыми маринованными травками, орехами. Ираклий сидел мрачный. Напрасно Галя улыбалась ему — ведь все было хорошо, она понравилась его дядям. Оба, наперебой, пили за ее здоровье, сравнивали ее то с бутоном розы, то с ласточкой.
Два дня Ираклий провел с родственниками. Это было понятно. На третий день Галя поймала его в университете.
— Ты сама все испортила, — сказал он, опустив глаза, — теперь я никогда не смогу на тебе жениться.
— Почему?
— Мои дяди говорят, что Цинцадзе не женятся на девушках, которые ночью прибегают к молодому мужчине.
И тогда Галя, размахнувшись, с силой ударила его по щеке, а потом, охваченная дрожью и огнем, сбежала с лестницы университета. Больше она туда не вернулась.
Две недели она пролежала на кровати, отвернувшись лицом к стене. А потом папа устроил ее приемщицей на пункт химчистки.
Сперва она чего-то ждала. Встретился Николай. С ним было весело. Галя подумала: «Молодость проходит, почему бы и нет?» С Николаем ничего серьезного не получилось. Начались какие-то отношения с Анатолием. И Галя вдруг испугалась: что же дальше? Какая это жизнь — ни семьи, ни детей. И родила Тимку. Пусть люди говорят что хотят.
— А Леонид? — спросил Александр Семенович.
— Ах, вам и об этом уже доложили? Ну, это глупость сплошная. Мне казалось — так станут меньше болтать. Парнишка был на все согласен. Ему очень хотелось посмотреть Москву. Только он меня потом ужасно стал раздражать. До сих пор стыдно вспомнить, как я его выставила! И главное, все оказалось ни к чему. Никто в него не поверил.
Через несколько минут Александр Семенович слышал, как Галя приглушенно говорила в телефонную трубку:
— Я тебе по делу звоню, понимаешь, по делу. Нет, ты послушай, это насчет комнаты. Да, насчет обмена. Да, мне обещали. Нет. Если придешь, я расскажу все подробно. Придешь? Когда?
Александр Семенович взял чайник и вышел в переднюю. Галя повесила трубку.
— Все не так, — сказал он жестко, — все очень плохо, — и прошел на кухню.
Тетя Паша во время уборки все рассказывала о своих семейных делах:
— Пришел в воскресенье сам Федор, с внучкой. Вина принес, красного. Я блинцов, конечно, напекла. Ел — за ушми трещало. Нет, жена таких не сготовит, как мать. Посидел. Отдохнул. «Я, говорит, мама, надумал машину купить. Как вы советуете?» — «А мне что, говорю, покупай, если деньги есть. А нет — так я сотни три могу дать».
Потом тетя Паша поела молока с булкой, посудачила о своей соседке, которая купила новое пальто с «шаншалевым» воротником, и, только уже собираясь уходить, сообщила:
— А на тебя, девка, приказ в конторе висит. За необщественное поведение. Я месткому сказала: если ей выговор давать, то других приемщиц и вовсе в воду побросать надо.
Все-таки вынесли ей выговор! Ну что ж! Теперь пусть и с нее не спрашивают.
Галя сама не знала, что скрывается за этой фразой, но весь день повторяла про себя: «Теперь пусть с меня не спрашивают. Мне меньше всех надо. Подумаешь — выговор…»
Эти бессмысленные слова точно заглушали обиду. За работой Галя вдруг с горечью вспоминала — выговор. Ожесточенно твердила себе: «Хорошо же, пусть» — и не поднимала глаз от пальто, платьев, костюмов.
В контору Галя не пошла. Что за удовольствие читать приказ о себе! Очередную газету все равно раньше Нового года не вывесят. В газете должно быть опровержение. Если уж ей объявили выговор, то опровержение она их заставит опубликовать.
К вечеру она почти совсем не вспоминала о выговоре — случилось более важное событие. Няня в яслях сказала ей:
— Поздравляю, мамаша, сынок на ноги встал, пошел.
Дома, едва Галя раздела Тимку, он протянул ей ручки. Малыш очень любил прыгать по пружинистой тахте. В любом горе можно было его утешить, стоило сказать: «Давай прыг-скок», — и он, держась за руки матери, скакал как мячик, высоко подбирая ножки.
На этот раз Галя отняла руки. «Нет, маленький, сам иди, сам». Она не очень поверила ясельной няне. Но Тимке было знакомо слово «сам». Он, пыхтя, стал подниматься на ножки. Ему трудно было бы идти по мягкой тахте. Галя стянула свое одеяло на пол и посадила сына.
Он тотчас начал сосредоточенно отрываться от земли. Сперва, упершись ногами и руками, поднял самую тяжелую часть туловища, потом одну ручку, пошатнулся, снова уперся в одеяло и, наконец, поднялся, серьезный, деловитый, покачиваясь на толстых, неоформленных ножках.
Галя отодвинулась и позвала его. Мальчик шагнул к ней медленно, неуверенно, раз, потом другой, потом, быстро перебирая ногами, бросился вперед, и она его подхватила на руки.
Опыт проделали еще раз. Между собой и Тимкой Галя поставила табуретку. Мальчик по пути цеплялся за табуретку, обходил ее, а потом, очень хорошо понимая, что мать близко и не даст ему упасть, кидался к ней, зажмуривая круглые темные глазки.
Все говорили Гале: «Встанет ребенок на ноги — сразу легче будет». И он встал, хотя ему еще и одиннадцати месяцев не исполнилось, точно торопился помочь матери. Галя прижала его, плотного, тепленького, к груди и помчалась с ним на кухню:
— Марья Трофимовна, Тимка уже ходит.
— Ох, теперь за ним глаз да глаз нужен, — сказала Марья Трофимовна, — то посадили его — он сидит, а теперь только смотри за ним.
— И ничего особенного, — заявила Танечка, — ребенок должен нормально развиваться. Раз-другой сдернет скатерть со стола, только и всего.
Она выхватила у Гали Тимку, посадила его на ладонь и ловко завертела над своей маленькой завитой головой.
Галя рванулась, но сдержала себя. Прикрикнула Марья Трофимовна:
— Гляди, осторожней поворачивай. Уронишь, не свой.
— Меняюсь, — сказала Танечка, — берите нашу машину за Тимончика. Согласны?
— Пожалуйста, пожалуйста, только, чур, менки без переменки, а то как запищит он у вас ночью.
— Нет, что вы думаете. Костя охотно отдал бы «Волгу», — грустно сказала Танечка.
У этой пары детей не было. Танечка бегала по врачам, таскала за собой мужа, потом огорченно рассказывала:
— Нет, не обидно было бы, если б причину нашли. А когда мне врач говорит, что никакой причины нету, вы оба здоровы, как я это должна понимать? Бог не дает — так, что ли?.. Тимончик, пойдешь ко мне в дети? Я вот тебя больше мамке не отдам, — приговаривала Танечка.
— Где ж ты раньше была? — смеялась Марья Трофимовна. — Когда парень на ноги встал, теперь его каждый возьмет. Матери-то своей позвони, — сказала она Гале, — спрашивала тебя мать не так давно.
— Мамочка, Тимка уже сам ходит, — сообщила Галя.
Мама ахнула и стала жаловаться: ни на что не хватает времени. Конец года, у нее финансовый отчет, у Петра Васильевича радикулит, Ниночка готовится к сессии, в доме ужас что делается…
Было бессмысленно говорить ей по телефону о своих служебных неприятностях.
— Редко я тебя вижу, — сказала Галя.
Мама уловила в этих словах упрек.
— А мы с Юленькой уговорились встречать у тебя Новый год, — заторопилась она, — Юля гуся зажарит и закуски обеспечит, а я пироги, фрукты и сладкое принесу. Так что тебе совсем не придется возиться.
Веселый же будет Новый год в тесном семейном кругу! И главное, все решили без нее.
— Хоть бы Ниночка зашла.
Мама понизила голос:
— У Ниночки нашей роман. Молодой человек объявился. Очень симпатичный. Целый день вместе — занимаются, в кино ходят и Новый год вместе будут встречать, в своей компании.
Господи! Давно ли эта Ниночка лежала в кроватке красненькая, сморщенная. Галя рассматривала ее с неприязненной жадностью и ревниво допытывалась у мамы: «Ты не будешь ее любить больше, чем меня? Дай честное слово, что не будешь».
Потом она сама полюбила длиннорукую, тихую девочку с чистыми синими глазами. Но до сих пор Ниночка казалась ей утенком, который если и превратится в лебедя, то еще очень не скоро. А кто-то уже увидел это чудесное превращение!
И Тимка уже ходит! Теперь ему надо сшить длинные штаны и купить настоящие туфельки. Во всех книгах сказано, что, как только ребенок начинает ходить, ему нужна обувь на твердой подошве.
За этими заботами Галя на другой день почти не вспоминала о выговоре, а на третий и совсем бы забыла, но тут к ней на работу явился молодой человек. Его аккуратность сразу бросалась в глаза. Пальто, шапка, перчатки — все было точно пригнано по его небольшому размеру. Круглое лицо чисто выбрито. Ботинки на толстом каучуке начищены до лакового блеска.
Он вошел не так, как входят клиенты. Он вошел уверенно, как хозяин. Галя ни о чем его не спросила, только смотрела. Он вынул из замысловатого кошелька бумажку. Галя еще издали узнала обличье канцелярской продукции их фабрики.
Приказом, скрепленным печатью, Антон Львович Синевой назначался заведующим данным пунктом химчистки.
— Почему же заведующим? — спросила Галя. Потом ей было очень стыдно за этот вопрос.
Антон Львович молча развел руками.
— Что ж, заведуйте.
Она осталась стоять за стойкой, а новый заведующий осматривал помещение, измерял стены сантиметром, заглядывал во все уголки.
Галя старалась не следить за ним, не смотреть на него. Ей сейчас легко было заплакать. Сколько лет она работает на этом пункте? Не только люди, а уж, кажется, все вещи, которые сдаются в чистку, ей знакомы.
Нормально было бы назначить заведующей ее и дать на пункт еще одного работника. Тут она проявила бы инициативу и выдумку. Но сейчас впору все бросить и уйти.
«И уйду, — решила она, — ни одного дня не останусь. Завтра же подам заявление».
Но надо было работать. В руках Галя держала голубое платье. На груди разлилось коричневое пятно.
— Кофе?
— Какао. Всего два раза надевала.
Голос звучал очень жалобно. Галя посмотрела на очень молоденькую девушку:
— Сами пробовали выводить?
Девушка виновато потупилась.
— Только затруднили нам работу.
Клиентка робко спросила:
— А к Новому году будет готово?
— Только к десятому января.
— Я не могу, — сказала девушка, — мне надо к Новому году.
— Раньше принесли бы.
— Но я его только вчера залила.
— Ничего не могу сделать. У нас срочной чистки нет.
— Позвольте, — сказали за спиной у Гали.
Антон Львович Синевой осторожно взял платье, аккуратно сложил и спросил:
— Двадцать девятое декабря вас устраивает?
Девушка благодарно улыбнулась новому заведующему.
— Выпишите квитанцию, пожалуйста, — сказал он Гале, — с сегодняшнего дня мы принимаем срочную чистку. Исполнение от трех до пяти дней. Надбавка за срочность — пятнадцать процентов. Пока вот здесь на квитанции пометьте — «срочная». В дальнейшем квитанции будут другого цвета.
Девушка ушла, еще раз улыбнувшись Антону Львовичу.
— Кто же это распорядился насчет срочной? — срывающимся голосом спросила Галя.
— Да так, обмозговали мы тут кое-какие мероприятия с товарищем Буримовым, — неопределенно ответил Антон Львович.
Он не хотел замечать Галиного настроения. Деловито и спокойно расспрашивал ее о выполнении плана, о застойных летних месяцах, о времени наибольшего наплыва клиентов.
Он был серьезен, но очень молод, хотя уже успел, по окончании торгового техникума, проработать год в отделении верхней мужской одежды одного большого универмага.
— Что же вы к нам пошли? Мы ведь не торгуем, — не удержалась Галя.
— От вашей организации поступила заявка. Чтоб оживить работу пунктов и улучшить обслуживание населения. Отрасль близкая, работа самостоятельная.
— Улучшить обслуживание… Я эту срочную два года назад требовала.
— А мне вас рекомендовали именно с очень положительной стороны как директор, так и товарищ Буримов. Но у вас там какой-то конфликт произошел, кажется…
На это Галя не ответила.
«Завтра же подам заявление, — решила она, — на худшие условия пойду, лишь бы не здесь».
С каждым часом Антон Львович делался словоохотливей. Галя скоро узнала, что торговая жилка в нем развита с детства, — «только не в смысле личного обогащения, а как талант, поскольку всегда бывали в России талантливые купцы вроде Афанасия Никитина, который посетил Индию на двадцать пять лет раньше Васко да Гамы».
Заведующего обуревала жажда деятельности. На другой день после его водворения красочный плакат, повешенный над конторкой, оповестил всех, что в летний сезон квалифицированные мастера будут производить чистку ковровых скатертей, занавесей, портьер, плюшевых одеял. Если ему приходилось обслуживать клиентов, он многозначительно сообщал: «В июне — июле получаем новые, усовершенствованные химикалии и красители. Так что я советовал бы…»
Поскольку новые химикалии поступали на фабрику почти каждый месяц, особой лжи в этих словах не было, но Галя не замедлила спросить:
— Не обманешь — не продашь, так, что ли?
Он ответил твердо и с достоинством:
— Нет, Галина Владимировна. Реклама — двигатель предприятия. От этого лозунга мы не отказываемся.
Ради рекламы кусок оранжевого шелка, живописно драпировавший витрину, был разорван пополам. На одну половину Антон Львович вылил бутылочку чернил. Этого ему показалось мало. Он еще вымазал материю машинным маслом.
Тетя Паша горестно вздыхала:
— Какой отрезик испортили… Аккурат бы внучке на сарафанчик.
Теперь на витрине красовались два куска шелка. Один в черных и жирных пятнах, другой непорочно оранжевый. Лаконичные надписи гласили: «До чистки»; «После чистки».
Антон Львович несколько раз выбегал смотреть на витрину.
— Ну как, — спрашивал он у Гали, — весомо? Грубо? Зримо?
Витрина производила впечатление. Прохожие возле нее останавливались.
Заявление об уходе Галя пока придержала. В первый день, вернувшись домой, она чуть не поддалась искушению поскорей уложить Тимку и лечь на тахту под матовый колпачок лампы, отгородившись от своих горестей чужой, книжной жизнью.
Но потом она рассердилась на себя и занялась хозяйством.
Невольно подражая красивой ухватке тети Паши, она обмела стены, протерла оконные стекла, горячей мыльной водой вымыла пол.
Тимка кружил внутри своей кроватки, держась за деревянные борта, шлепался, снова поднимался, швырял на пол погремушки и требовательно кричал: «Д-д-да!», что означало: «Подними, дай».
Когда он заснул, Галя постирала, сварила себе на два дня любимый грибной суп, выкупалась и, лежа в чистой, прибранной комнате, успокоенная физической работой, освеженная горячей водой, решила, что уйти всегда можно, что сгоряча ничего решать не надо и Антон Львович ни в чем не виноват.
Правда, Антон Львович держался совсем не начальственно. Он то и дело приходил к Гале «советоваться». Но советовался он именно о том, что она, Галя, давно придумала, о чем не раз говорила директору Валентину Николаевичу, что хотела бы осуществить сама.
Галя понимала, что указания Антон Львович получил от начальства. Было бы глупо каждый раз доказывать ему, что обслуживание клиентов мелким ремонтом ее идея, что аптечку с несложными химикалиями для моментального выведения свежих пятен — от краски, жира, дегтя — она предлагала завести давно и даже ходила несколько раз после работы в цех смотреть, как это делается.
Может быть, она была недостаточно упорна и настойчива, но одному человеку на пункте со всеми этими делами не управиться. А там появился Тимка…
Галя выслушивала соображения Антона Львовича и упрямо молчала.
«Пожалуйста, делайте что хотите, на то вы и заведующий, а я, скорей всего, уйду отсюда», — говорила она про себя. Потом она не выдержала:
— Почему рабочий столик у вас здесь намечен? Он проход загораживать будет. Вот где его место. Тут и барьер можно сделать.
— Обдумаем, — согласился Антон Львович.
Иногда заведующий «отлучался по делам». Он вдруг сообщал это Гале с чрезвычайно строгим видом, неторопливо натягивал пальто и, выйдя за дверь, стремительно перебегал улицу, где у автобусной остановки его ждала кругленькая девушка с подведенными и загнутыми кверху ресницами.
Через некоторое время Антон Львович возвращался и сухо предлагал Гале:
— Если вам понадобится отлучиться по делу, имейте в виду, возможность всегда найдется.
Отлучаться Гале было некуда. После телефонного разговора Анатолий встретился с ней вечером на улице. Он отказался войти в дом. Его интересовали только квартирные дела: «Ты не представляешь себе, как нужен мне этот обмен».
«Все готов сделать ради матери», — думала Галя.
От депутатской комиссии Анатолий многого не ждал.
— Еще одна инстанция. Захоти этот Крачевский — и без комиссии обошлось бы. Они там такие дела делают — будь спокойна.
Галя точно знала, что никаких «дел» Александр Семенович не делает. Ей достаточно было вспомнить его лицо, его неожиданно добрую улыбку. Но этого Анатолию не объяснишь. Она сказала грубо:
— Да кто ты ему, чтоб он так уж рвался тебе помочь?
— Вот именно, — вздохнул Анатолий, — но что ж делать? Утопающий за все хватается.
Так и кончилась эта встреча. И Галя опять сгоряча решила, что теперь она первая ни одного шага не сделает, что пора прекратить эту петрушку, что Анатолий ей совсем не нужен. Но прошло три дня, и она снова оправдывала его. Она вспомнила, какой он был усталый, понимала, что у него какие-то неудачи.
«В конце концов, он не виноват, что не может меня полюбить. Уж скорей это я виновата».
В одно раннее утро, когда особенно холодно выходить в темноту к людной автобусной остановке, Александр Семенович догнал Галю на лестнице и сказал, что среди документов Салтанова нет справки о болезни матери. Справку хорошо бы принести завтра, потому что через два дня соберется депутатская комиссия.
Тимка, закутанный до носа, изо всех сил выворачивался из рук матери, требуя, чтоб Александр Семенович обратил на него внимание. Но Галя торопилась. По утрам у нее времени бывало в обрез. Хорошо еще, в автобус ее с Тимкой пускали с передней площадки. Но в теплом метро Тимку надо было развернуть, а при выходе снова закутать, и, только сдав его в ясли, Галя ненадолго чувствовала себя легкой, как птица. Даже странно думать, что когда-то ее ничто не связывало. Никакой ответственности за маленькое существо, никаких забот, никакого Тимки. Удивительно, как она жила без него!
Вот опять ей надо позвонить Анатолию. Невыдуманно надо. Но на стройке его не поймать, в конторе он не сидит, домой придет поздно, а справка нужна завтра. Можно сказать по телефону его матери. Интересно, какая она? Голос молодой: «Толик, детка, тебя спрашивают». Но, может быть, по телефону неудобно? Там ведь какие-то недобрые отношения с соседями. Старушка начнет спрашивать, что за справка, да для чего, да как.
И тут Галя подумала: «А что, если пойти? Пойти посмотреть на Тимкину родную бабушку, понять, почему она так не хочет, чтоб ее сын обзавелся семьей, увидеть, как живет Анатолий. Ведь такого случая никогда больше не представится».
Как-то давно, в самом начале их отношений, Анатолий привел ее в старый бревенчатый дом. В комнате стоял нежилой холодный дух. По-дачному затопили печку дровами. Из пыльного дивана во все стороны торчали пружины. Рассохшийся стол раскачивался, как качели. Было совершенно ясно: в этой комнате давно никто не живет. А в настоящем доме у Анатолия Галя никогда не была. Почему бы ей не пойти? Она отлично понимала, что Анатолию это не понравится. Представила себе, как он презрительно сощурит глаза, когда узнает, что она приходила к его матери. На что ей это надо! К черту! Пусть они запоздают со своей справкой, ей-то какое дело. У нее своих забот хватает.
Галя разбирала квитанции, когда на пункт пришел Буримов. Он явился величественно-хмурый и сразу прошел во вторую, складскую комнату. Антон Львович последовал за ним. Галя встала в дверях — у стойки клиент рассматривал вычищенный костюм.
— Это кто же такое безобразие допустил? — мрачно спросил Буримов.
— Здравствуйте, — сказала Галя, — что вы имеете в виду?
Буримов посмотрел на нее:
— Я поприветствовал вас, когда вошел, товарищ Акинина.
— Простите, я не заметила.
Галя взмахнула колоколом клетчатой юбки, перешла к прилавку и завернула костюм. Она слышала голос Буримова:
— Это почти в центре города, столицы, понимаете, грязную тряпку повесили. Тут иностранцы ходят, туристы, понимаете, а вы что учинили?
Антон Львович держался достойно. Он пытался отстаивать свою точку зрения. Набрав воздуху, он начинал говорить, но его тут же обрывал ничего не слушающий, непробиваемый Буримов.
— Неожиданная, впечатляющая реклама приковывает внимание, — внушал Антон Львович.
— На витрину человек должен смотреть с удовольствием, вроде как на картину. Для этого мы художников привлекаем.
— Но специфика обслуживания определяет характер рекламы…
— Витрина должна быть оформлена культурненько, со вкусом. С хорошей выдумкой. Например, где-то я видел, заяц, понимаете, простой заяц. Он держит в лапах пуховый платок и вроде его стирает. Понятно?
— Так это для «Детского мира», нам это не подойдет, — отчаянно прорывался Антон Львович.
Но его не слушали.
— Сегодня же все это убрать. Вызвать художника, который за это у нас деньги получает, и он вам оформит витрину художественно, как и полагается. А это абстрактное искусство для нас не подходит…
— Галина Владимировна, а как у нас последняя неделя в смысле выполнения? — с надеждой воззвал Антон Львович.
Но со времени устройства витрины кривая выполнения не взвилась вверх. Галя охотно приврала бы, но уличить ее было очень легко, стоило только посчитать квитанции.
Буримов потребовал Галю:
— Копия приказа вам вручена?
Галя и глазом не моргнула:
— Какая копия? Я ничего не знаю.
— Того приказа, где вам объявлен выговор.
— Я ничего не знаю, — повторила Галя, — мне никто ничего не говорил.
— Товарищ Синевой, вы что же, не вручили Акининой копию приказа?
— О своем назначении — вручил, — ответил Антон Львович.
— Там же два приказа было, на одном листе.
— А я отделил, — сказал Антон Львович. — Согласитесь, что даже нетактично являться к человеку работать и сразу ему неприятность подносить. Этого я себе не позволил.
Буримов вынул из портфеля сложенный листок. Галя прочла выговор себе за антиобщественное поведение, выразившееся в том, что она порвала только что выпущенную стенную газету.
— Согласны? — спросил Буримов.
— С условием, если газета напишет опровержение.
— Вот, понимаешь, — усмехнулся Буримов, — газета должна ради вашего самолюбия свой авторитет ронять. Еще спасибо скажите, что выговором обошлось.
Галя не выдержала:
— Еще за что спасибо сказать? За то, что вы так мою работу оценили? За то, что все мои предложения сейчас под своей маркой проводите? За то, что мне, старому работнику, заведующего прислали? И хотите, чтоб я после этого здесь осталась?
— А вы думали сегодня выговор получить, а завтра вас назначат пунктом заведовать? Так в нашей действительности не бывает, товарищ Акинина. А насчет ваших предложений вы никому из нас лично одолжений не сделали. Пусть вам люди за них спасибо скажут…
Буримов положил на стол несколько книжек квитанций:
— По розовой срочную принимайте. По желтой обслуживание клиента в отношении пуговиц. Пороть-пришивать комплект костюма с жилетом — семьдесят копеек.
— Семьдесят дорого, — сказала Галя.
— Поумнее нас с вами люди калькулировали. Запошивка складок тоже предусмотрена. Там ценник есть.
— Ну хорошо, — с вызовом сказала Галя, — а нам что с этого будет? Скажем, лично мне?
Он посмотрел на Галю неодобрительно:
— Обижаться вы, Акинина, умеете. На это у вас самолюбия хватает. Вам, понимаешь, оказывают доверие, выводят на показательный пункт, а у вас на первом плане личные интересы.
Он подождал. Галя ничего не ответила.
— Будет вам определенный процент надбавки к зарплате. Желаю успехов.
За Буримовым захлопнулась дверь.
— Все-таки он типичная зануда, — сказала Галя.
— Недопонимает человек современности, — согласился Антон Львович, — отсталые взгляды. А так он ничего, пробойный. Он лучше директора. Тот все мямлит: «Обсудим да обдумаем». А этот все вопросы быстренько провернул и внедрил. — Он вздохнул: — Может быть, витрину до завтра не тронем, а?
Галя неожиданно сказала:
— Антон Львович, а что, если я сегодня уйду по делу?
Антон Львович не возражал.
Ей редко приходилось бывать днем на центральных улицах. Сразу даже голова закружилась. Под солнцем морозный ветер перевеивал с крыши на крышу остро блестящие снежинки. Пестрые елки в витринах возвращали к детству. Всем людям хотелось ждать радостей. Они шли по улицам оживленные, румяные, с покупками.
«Кому что, — думала Галя, — Тимка у меня уже ходит, а дома у меня чистота и порядок, а с работы захочу — так уйду, а не захочу — и не уйду».
«Здесь телефон-автомат», — прочла она табличку и вошла в темную дыру. Это был подъезд древнего дома, со стертыми до тонкости ступеньками лестниц, со стенами, которых не обновишь никаким ремонтом.
Где-то наверху открылась дверь, по лестнице вниз сбежала девочка и выскочила на улицу.
Галя пожалела ее. Ей не хотелось бы в этом вековом доме жить. Она с детства знала и любила новые, четко распланированные районы, дома, которые начинали свою жизнь с заселившими их людьми, квартиры, в которых еще никто не умирал.
А здесь даже телефонная трубка пахла затхлостью.
Галя набрала номер и спросила:
— Вера Евсеевна дома?
— Она сейчас подойдет, — ответил детский голос, и Галя дала отбой.
«Поеду, — решила она, — хоть посмотрю, какая у Тимки моего бабушка».
Троллейбус медленно, пошатываясь и останавливаясь, продвигался по центру. Зато вырвавшись на простор проспекта, он плавно помчался, нагоняя упущенное время.
Дом Галя отыскала легко. Облицованный светлым кирпичиком, он стоял в ряду таких же больших домов, образующих целые кварталы. Во дворе на скамейках круглые старушки стерегли закутанных малышей. Над белыми колясочками молодые женщины читали книжки.
Все знакомо.
Галя зашла в подъезд. Из окошка выглянула лифтерша.
— Пятьдесят шестая, — сказала Галя.
— Четвертый этаж.
В лифте Галя посмотрела на себя в зеркальце, поправила волосы, на которых блестели снежинки. Ей очень хотелось понравиться Толиной матери. Конечно, Галя ничего ей не скажет, но если старушка очень расположится к ней, то это может изменить всю Галину жизнь. От матери так много зависит.
Едва захлопнулась дверца лифта, как из квартиры высунулась маленькая девочка с перевязанным горлом.
— Катенька, закрой дверь! — крикнули из глубины квартиры.
— Я думала, это мама, — сказала девочка охрипшим голосом.
Галя быстро спросила:
— Здесь живут Салтановы?
— Здесь, — девочка не тронулась с места.
— Позови Веру Евсеевну.
По коридору, развязывая на ходу фартук, торопилась к двери невысокая женщина:
— Вам кого?
Не надо было слишком смотреть на нее. Но Галя смотрела. Не такой она представляла себе мать Анатолия. Не такой молодой, не такой современной. У этой туфельки на каблуках, модная пушистая жакетка. И сразу видно, что Анатолий ее сын. Те же мелкие черты лица, высокий лоб, побеждающая годы стройность. Только глаза у нее были другие — по-южному темные, большие. Тимкины глаза.
— Мне нужно Веру Евсеевну.
Она удивилась:
— Ко мне?
— Я, собственно, на минутку, по делу.
Галя путалась в словах о депутатской комиссии, о необходимости справки о здоровье, о требованиях бюро обмена.
— Простите, — сказала женщина, — я что-то в толк не возьму. Если вы насчет обмена, то мы никаких объявлений не давали.
— Но ведь вы меняетесь с сыном?
— Ах, с сыном, — будто вспомнила Вера Евсеевна, — значит, вас Анатолий послал?
— Нет, нет, — заторопилась Галя и снова повторила про справку. Женщина выжидательно смотрела на нее. — Это из бюро обмена, — для убедительности добавила Галя.
— Вот как? — переспросила Вера Евсеевна. — Вы что же, там работаете?
Галя сказала: «Да». С отчаяньем подумала: «Что же я делаю?» И снова, торопясь, заговорила про депутатскую комиссию.
Ей показалось, что Вера Евсеевна плохо слушает. Она смотрела на Галю внимательными Тимкиными глазами. Потом встрепенулась:
— Что же я держу вас в дверях? Входите, пожалуйста, раздевайтесь здесь, ничего, вешалка у нас с соседями общая.
— Да, собственно, я уже все сказала.
— Нет, — улыбнулась Вера Евсеевна, — я ведь бестолковая. Я ничего еще не поняла. Вот мы посидим вместе, сюда, сюда, проходите.
Галя обдернула черный свитер. Было бы нелепо уйти, не повидав комнату Анатолия, не познакомившись как следует с его матерью.
«Какая она женственная, мягкая, — думала Галя, — она любила бы Тимку».
Что-то мешало ей как следует все разглядеть и все запомнить. Комната показалась очень заставленной. Было много букетов сухих цветов и листьев, много фотографий на стенах и ощущение некоторого беспорядка. Может быть, Галя беспорядка и не заметила бы, но Вера Евсеевна по пути подхватила полотенце со стула, смятую бумажку с пола, недопитую чашку со стола. Смущенно смеялась:
— Не смотрите вокруг. У меня сегодня ужасный раскардаш. Вы знаете, я способна неделями не убирать, а потом смахнешь пыль с какой-нибудь безделушки, и начинается цепная реакция уборки. Вы это понимаете или вы сторонница перманентной чистоты?
Нет, Галя это понимала. Ей казалось, что она все понимает в этой женщине, вырастившей Анатолия, ей нравилась эта комната, которая была его домом. Кровать одна. Анатолий как-то жаловался: «До черта надоело спать на раскладушке». На небольшой фотографии толстый сердитый мальчик. Неужели это Анатолий? Похож ли на него Тимка?
Вера Евсеевна спросила:
— Так вы, значит, из бюро обмена? По-нят-но, — протянула она, — теперь мне кое-что проясняется.
Что ей проясняется?
— Этот обмен стал просто идеей фикс моего сына. Я никак не могла сообразить, в чем дело. Думала, ну снесут старый дом, дадут нам что-нибудь взамен, тогда поищем себе двухкомнатную квартирку. Но Анатолию загорелось немедленно сменяться со мной. А если ему чего-нибудь захочется — конец! Вы еще не знаете, какой это характер!
— Знаю немного, — тихо сказала Галя.
— В обаянии отказать невозможно. Правда? Но при этом довольно твердая мужская рука. А ведь нам, женщинам, это и нужно. Вы согласны? Очень уж мы стали самостоятельные. Это потому, что настоящие мужчины просто трагически переводятся. Он познакомился с вами в бюро обмена?
Она заметила Галино смущение.
— Ну хорошо, хорошо. Можете мне ничего не говорить. Я умею понимать без слов. Кстати, способность, тоже утерянная в наши дни. Вы не находите?
Она была права. Женщины стали слишком самостоятельные. А как иногда хочется положить голову на мужское плечо и сказать: «Решай сам. И ответственность за все решения тоже на тебе».
Маленькая стареющая женщина думала так же.
— Наши отношения — это скорее отношения друзей, чем матери с сыном, — рассказывала она, — и меня, признаться, начало смущать его душевное одиночество. Нет, не внешне, женщин вокруг было сколько угодно, — она презрительно махнула рукой.
— Разве? — вырвалось у Гали.
Вера Евсеевна улыбнулась:
— Это все несерьезно, поверьте. Звонят, звонят, днем, ночью, а он не проявляет никакого интереса. Иногда просто жалко бедняжек. Я, конечно, не вмешиваюсь, не спрашиваю. Но в серьезном он со мной всегда откровенен. С самого детства. У нас с ним был такой уговор, когда он еще посещал детский сад.
Вера Евсеевна все ходила от стола к буфету, достала вазочку с печеньем, покачала головой, поглядев на пустую сахарницу.
— Я ведь сейчас почти и не хозяйничаю. Толя на работе обедает.
— Если это для меня, то спасибо, я не буду, я скоро уйду.
— Нет, мы еще с вами посидим, попьем кофе. Нам ведь надо узнать друг друга, не так ли?
Галя растерялась.
«Что она думает обо мне? И если ей сказать про Тимку, поверит она?» Вера Евсеевна унесла в кухню кофейник. Галя на цыпочках, будто делая что-то запретное, подошла к письменному столу.
Сколько над ним фотографий!
Вот Вера Евсеевна, еще молодая, круглолицая, со смешным валиком вокруг головы, а рядом мужчина — это Тимкин дед. Большой портрет очень красивой женщины — на оголенных плечах белый пышный мех — это, наверное, Толина тетка, он говорил, что тетка у него артистка.
Множество карточек детей — ведь все это родственники Тимки. И он никогда не узнает о них. Пройдет по улице мимо родного дяди или двоюродного брата и ничего не будет знать…
— Карточки смотрите? — спросила Вера Евсеевна. — Сын меня ругает за них, а я воскрешаю прошлое. Одних уж нет, другие изменились.
В дверь слегка постучали. И тут же вошла женщина средних лет, строго и хорошо одетая.
— Вера Евсеевна… — начала она. И запнулась.
— Ну, ну, — поощряла ее хозяйка.
— Нет ли у вас катушки белых ниток? — Женщина улыбалась и все поглядывала на Галю.
— Сороковой номер вас устроит? — лукаво спросила хозяйка.
— Ну, хоть какие есть…
В дверях женщина быстро покивала головой. «Очень, очень!» — шепотом сказала она.
— Соседка, — пояснила Вера Евсеевна. — Химик, недавно диссертацию защитила. Муж — между нами говоря — довольно ограниченный человек, хотя тоже научный работник. Славные люди, но очень любопытные. Вот увидите, сейчас и бабушка явится.
Галя подумала: «Сейчас все скажу». Она низко опустила голову, чтоб не смотреть на мать Анатолия, но почувствовала на своем плече ее руку.
— Не надо. Ничего не надо объяснять. Вы пришли ко мне за справкой, верно? Вот и все. Раз ему так хочется, не будем ставить точек над «и». Другое дело, что он никого этим не обманывает. Но мужчины — большие дети. Будем потакать их маленьким капризам. Я не сомневаюсь, что мы с вами понимаем друг друга. Не так ли?.. — Вера Евсеевна говорила быстро, не дожидаясь ответов. — Он стал такой раздражительный последнее время! Я объясняла это неудовлетворенностью. Но теперь понимаю: он стоял на пороге. Вам знакомо это состояние души, когда стоишь на пороге решения? Он далеко не обычная натура. За внешней грубостью — глубокая рафинированность. Это трудно. Отчасти в этом виновата я, которая отдавала себя сыну без остатка.
Опять постучали в дверь.
— Ну вот, я же говорила… Войдите. Еще одно явление — бабушка. Будем снисходительны к человеческим слабостям.
С бабушкой явилась и перевязанная Катенька.
— Чайник у тебя кипит, — сообщила бабушка, подошла к столу и, подперев рукой щеку, спросила: — Звать-то как?
Потом поинтересовалась:
— Родители-то есть?
Вера Евсеевна развела руками:
— Простим эту святую простоту. Катюша, возьми печенье. Через минуточку будет кофе.
Она легко побежала на кухню. Бабушка осталась стоять в той же позе.
— Ученая?
— Недоученная, — усмехнулась Галя.
Старуха понимающе кивнула:
— Евсеевна рада, рада, аж ноги ее не держат. Прибежала — идите, говорит, Толину невесту смотреть. Она баба ничего, колготная только, а так ничего, простая.
— А Толя? — вдруг спросила Галя.
— Ну, это другой разговор. Вот я говорю, — повернулась бабка к вошедшей Вере Евсеевне, — хватит Анатолию над матерью командовать. Теперь пущай над женой покомандует.
— Ну-ну-ну! — Вера Евсеевна погрозила ей пальцем.
И снова Галя не нашла в себе сил прекратить это заблуждение, потому что, выпроводив бабку, Вера Евсеевна снова заговорила про Анатолия, а Гале нужно было все о нем знать.
— Иногда я обвиняла себя в том, что рядом с ним нет друга. Общение со мной повысило его требовательность. На мои осторожные намеки он мне говорил: «Что тебе, черта в доме не хватает?» Вы представляете? Но я понимала, что за этой наигранной бравадой таится неудовлетворенность теми, кто был вокруг него. И то, что он решил представить мне вас именно так, показывает, насколько он тонок и душевно раним. И вы знаете, я всегда мечтала, что мы, две женщины, заключим между собой некоторый союз, так сказать, творческое объединение…
«О чем она говорит? — пыталась понять Галя. — Какой ей союз нужен?»
Но Вера Евсеевна торопилась высказать все свои требования:
— Видите ли, при нас, я имею в виду себя и сына, невозможны пошлость и обыденность. Так уже мы устроены, так я его воспитала. Как хорошо, что наша встреча состоялась именно в этом плане, когда возможен разговор на полутонах. Мне очень хочется, чтоб вы все уяснили себе «до». Вы меня понимаете, до… всех точек. — Она мило рассмеялась.
«Она же просто дура, — вдруг явственно поняла Галя, — и вот ей сказать про Тимку? Да на что она ему нужна?»
Все это надо было кончать. Кончать и уходить. Галя сказала:
— Простите, вы, кажется, не так поняли. У меня семья, сын… — Она немного помолчала. — Просто заместитель начальника бюро обмена товарищ Крачевский попросил меня передать Анатолию, что нужна справка.
Вера Евсеевна вскинула и соединила руки. В этом жесте было не то разочарование, не то облегчение.
— Боже мой! А я вообразила совсем другое! Ах, как иногда подводит человека обостренная тонкость! Мы видим мир совершенно иначе. В самых обычных явлениях нам чудится нечто скрытое. Не правда ли? Ведь вы тоже что-то ощутили? Что-то поняли?
Но из ее желания втянуть Галю в круг избранных натур ничего не вышло.
— Я поняла, что произошло недоразумение, — сухо ответила Галя.
— Значит, действительно надо достать справку? Из поликлиники? Ну конечно, на бланке, с печатью. Ах, Анатолий, не понимаю, для чего ему это нужно? Всю жизнь жили тихо, относительно спокойно и вдруг…
Она озабоченно похрустела пальцами. Потом спохватилась:
— Пейте кофе, пожалуйста. Так, значит, у вас уже сын? Сколько же ему лет?
— Десять месяцев.
— А чем занимается ваш супруг?
— Он летчик, — сказала Галя и добавила: — Испытатель.
— Это, кажется, опасно?
— Как сказать. У других мужья в космос летают.
— Да, да, герои, — Вера Евсеевна покачала головой, она была очень озабочена. — Скажите, а если мне не дадут такую справку? Я вам очень благодарна, что вы побеспокоились, только просто не знаю, как быть? У меня ничего такого не находят. Уже и кардиограмму делали, и анализы…
Галя поднялась.
— Знаете, как мы сделаем, душенька моя, — заволновалась Вера Евсеевна, — я попрошу вас, скажите, что вы не смогли ко мне зайти или не застали меня дома, хорошо? Будто я и не видела вас и ничего не знаю. А то мой сын сейчас такой нервный. Станет кричать, что я не захотела идти за справкой. А как я ее достану, если не дают? Хорошо? Ну вот и договорились. Вы милочка, недаром вы мне сразу понравились…
Провожая Галю, она уже снова сыпала веселые слова:
— Счастливая ваша мама! Как приятно иметь внука! Я уж, верно, не дождусь. Твержу, твержу своему сыну: «Чего ты ждешь? Уже всех хорошеньких девушек разобрали». Вы не бываете в нашем районе? А то зашли бы как-нибудь со своим сыночком. У нас Катенька очень любит с маленькими играть. Сейчас она, правда, простужена, ну к весне как-нибудь.
На улице все было мертвенно-синее — снег, дома, небо. Галя стояла у троллейбусной остановки.
Почему она не кричит, не падает сейчас на холодную землю, а смотрит на часы и делает вид, что торопится?
Но ей надо торопиться. Она много прогуляла.
Завод, фабрика, учреждение начинаются с проходной, с ворот, с дверей подъезда. А Александр Семенович ощущает себя на работе за целый квартал от старого, неказистого дома бюро обмена.
Там на улице всегда толпится народ. Люди собираются группами, стоят по двое, шепчутся, сговариваются. Пришедшие сюда впервые бродят растерянные и взволнованные — как бы чего не упустить. Бывает, что такой с размаху подкатывается к Александру Семеновичу с полным надежды вопросом: «Какой у вас вариант, гражданин?»
И тогда кто-нибудь из постоянных посетителей укоризненно оттаскивает новичка и предупредительно раскланивается с заместителем начальника товарищем Крачевским.
Опытные меняльщики знают всех сотрудников, знают, когда и кому подавать бумаги, что надо иметь для обмена. Говорят они неторопливо и веско. Непосвященные слушают их с трепетом.
На груди у неподвижного, как статуя, старика дощечка с надписью:
«Меняю комнату в 16 кв. метров со всеми удобств. Возможны варианты».
— Какие варианты? — допытывается худенькая женщина в потертой меховой шубке.
Старик косит на нее глаза и презрительно молчит.
Здесь решаются жизненно важные вопросы, и каждый втайне надеется на чудо, бывают же неслыханно удачные обмены! Ходят легенды, что кто-то обменял две комнаты в общей квартире на отдельную, в новом доме. Рассказывают, что пришли как-то сюда мужчина с женщиной и сразу согласились отдать две большие комнаты в разных местах за одну, ничем не примечательную.
Как кому повезет. И хоть неслыханно строится Москва — люди женятся, разводятся, рожают детей, ссорятся с соседями и стремятся улучшить свое жилище.
От Александра Семеновича зависит, разрешить или запретить обмен. И потому здесь перед ним затихают и расступаются, как в больнице перед маститым профессором.
Главное начальство, Варламову, замечают меньше. Анна Васильевна, в черном пальто с меховым воротником, неотличимо похожа на несчетное количество москвичек среднего возраста. Она торопливо пробирается через толпу, и только очень искушенные меняльщики, не раз побывавшие у нее в кабинете, значительно кивают ей вслед и озабоченно крутят головами.
Зато почти все знают секретаршу Мусю, тонконогую блондинку, главную хозяйку приемной.
В неуютных, забитых посетителями клетушках бюро обмена Муся живет своей независимой жизнью.
— Это что за шум? — громко и повелительно кричит она, отрываясь от телефонной трубки. — А ну, выйдите все в коридор! Кого вызову, тот войдет.
Значительные, серьезные люди, делающие в жизни большое, полезное дело, испуганно затихают, но стараются удержаться в приемной.
— Пока не освободите помещение, приема не начну. Понятно?
И, дождавшись, пока последний человек нехотя выбирается в коридор, Муся продолжает телефонный разговор:
— Это я тут, по работе. Да. Но я не в восторге. Как тебе сказать… По многим соображениям… Ну?
Эту беседу не всегда прерывал даже звонок из кабинета начальника. Щуря большие карие глаза, Муся без предупреждения откладывала трубку, открывала дверь в кабинет, выслушивала распоряжение и снова продолжала:
— Я отвлеклась на минутку. Так что ты предлагаешь? Ну это как сказать…
Потом властно кричала в коридор:
— Пушков здесь? Карягина здесь? Проходите. Остальных вызову, когда придет время. Не толпитесь в дверях. Кто вам назначил? Анна Васильевна? А мне неизвестно. Вот так и неизвестно. И не толпитесь у стола.
Она охотнее всего говорила посетителям «нет».
— Нет, Крачевский сегодня не будет принимать.
— Нет, ваших бумаг у меня нет.
— Нет… нет…
Как-то Александр Семенович попробовал внушить Мусе иные нормы поведения. Но она его сразила твердой убежденностью в своей правоте:
— Если я буду добрая и тактичная, они вас по кусочку разнесут. Позволишь в приемной постоять — через минуту все в кабинете будут. Вам же работать не дадут.
Когда Муся уходила в отпуск, ее заменяла машинистка Зоя. За весь месяц Александр Семенович ни разу не смог пообедать. Зоя беспомощно разводила руками:
— Идут, и все. Не силой же их оттаскивать.
Авторитетов для Муси не было. С начальством она держалась независимо. Александр Семенович никак не мог понять, что придает Мусе такую непогрешимую уверенность в себе: богатство внутреннего мира или отсутствие воображения?
Но бумаги у нее содержались в строгом порядке, поручения она выполняла толково, никогда ничего не забывала.
И сегодня, едва Александр Семенович снял пальто, в дверях появилась вертлявая Мусина фигурка.
— В двенадцать часов депутатская комиссия. Папку с делами я вам на стол положила. Принимать будете?
Впереди был обычный рабочий день. Его хорошо начинать, отрешившись от своего, личного, со свежей головой и спокойными руками.
Сегодня это не получалось. Уже больше недели сын не давал о себе знать. Дома у молодых телефона не было. Александр Семенович мог позвонить Володе на службу, но не хотел услышать быстрый, точно смущенный голос: «Да, папа, у нас все в порядке. Что у тебя слышно?» — «Да вроде тоже все в порядке». Потом мальчик помолчит, подождет, не спросит ли отец про Ирину. А он, на этот раз, не спросит. И вообще не позвонит. Могли бы и сами когда-нибудь догадаться.
И еще что-то неприятное связывалось с нынешней депутатской комиссией. Александр Семенович не мог понять своего отношения к делу Салтанова. То ему хотелось, чтоб все уладилось, потому что это будет приятно Гале, то он вдруг раздражался: для чего создавать жизненные удобства этому плюгавому?
Слышно было, как Муся наводит порядок.
— Кто Филатов? Вы Филатов? А где ваш сменщик? Ну, с кем меняетесь? Остальные выйдите из приемной. Я не могу в таком шуме работать. Как это вы один? Не меняетесь, что ли?
Ей негромко отвечали, и снова раздавался окрик:
— Какое может быть необычное дело? У нас принимают по обычным делам.
Александр Семенович открыл дверь и пригласил в кабинет пожилого человека. Посетитель сел на стул, расстегнул пальто и сказал:
— Я знаю, что все равно ничего не выйдет, хотя это противно здравому смыслу. Фамилия моя Филатов. Пенсионер. Педагог.
Александр Семенович просмотрел папки на столе.
— Не ищите, — сказал Филатов, — не меняюсь. Хочу отдать сорок метров жилой площади и не могу. Не берут. Никому не нужно.
— Какое же у вас дело ко мне? — спросил Александр Семенович.
— Ищу человека со здравым смыслом, — желчно сказал Филатов. — Покойный отец мой, известный в свое время присяжный поверенный, занимал квартиру в пять комнат. Семья была большая. А теперь остались жена да я. Старики умерли, дети разъехались. Пять комнат нам с женой ни к чему…
Он посмотрел на Александра Семеновича, тот молчал.
— Я не могу просто сдать излишек. Жена у меня человек больной, нервный. Она никогда не жила в коммунальной квартире. Еще ведь неизвестно, какие люди въедут.
— Чего же вы хотите?
— Хочу двухкомнатную квартиру в любом районе. Думал сменяться — говорят, нельзя. Можно менять только на равноценную площадь. Это же, простите, полная чепуха. Для чего же тогда менять? Пошел в райсовет, предложил забрать мою квартиру и дать мне взамен двухкомнатную. Говорят, можем дать только по существующей норме — одну комнату на двоих. Позвольте, одна комната меня не устраивает. Тогда живите в пяти. Логично?
— Я-то что могу для вас сделать? Ведь у нас только бюро обмена.
— Никто ничего не может, — сказал старик, — вот вы здесь сидите, меняете равноценные на равноценные, простите меня, конечно, я не лично вас имею в виду, но ведь это воду в ступе толочь! Если Моссовет злоупотреблений опасается, то сами займитесь этим делом. Найдите многосемейных, а мне предоставьте площадь по моим требованиям. Я так понимаю ваши задачи.
Он ушел недовольный. Александр Семенович ничего не мог ему обещать. Дело было не таким простым, как представлялось Филатову. Квартиру он мог получить в одном из новых районов, где шло большое строительство, а дом его находился в самом центре. Разные райсоветы, разные ведомства, которым всегда трудно договориться между собой.
«Опять придется идти в Моссовет к Гущину», — без всякого удовольствия подумал Александр Семенович. С Гущиным они были в добрых отношениях, и тот, на правах хорошего знакомого, зачастую отчитывал Александра Семеновича: «И откуда только эти дела вытаскиваете? И себе и нам морока».
А выслушивать даже дружеские замечания Александру Семеновичу было трудно.
День начался с решенного дела. Муся впустила следующих посетителей.
В половине двенадцатого Александр Семенович выглянул в приемную. Муси на месте не было. У ее стола расхаживала взад и вперед немолодая женщина в пушистой шапочке и просторной шубке.
— Вы ко мне? — спросил Александр Семенович.
— Я хотела бы видеть вашу сотрудницу Галю.
Он удивился:
— Галю?
Покачиваясь на ходу, в комнату влетела Муся:
— Гражданка, я вам русским языком сказала, никакой Гали у нас нет. Понятно?
Посетительница снисходительно улыбнулась:
— Девушка, вы не в курсе дела. Такая черненькая, стройная.
— Нет, надо же! Я не в курсе! Вы, может быть, вообще не туда попали.
— Мама, ты уже здесь?
Александр Семенович увидел Салтанова, подумал: «Явился». И, не закрыв двери своей комнаты, с непонятным интересом стал поглядывать на Салтановых.
Мать торопливо сказала Мусе:
— Хорошо, хорошо, не беспокойтесь.
Салтанов спросил:
— Комиссия состоится?
Так как вопрос не был обращен прямо к Мусе, она не нашла нужным на него ответить и с отрешенным видом перелистывала свои бумаги. Маленькая женщина беспомощно развела руками.
— И этого не могла узнать? — спросил сын.
Он наклонился к Мусе и, опершись рукой на стол, стал ей тихо что-то говорить. Но Муся («Крепкий орешек», — одобрительно подумал Александр Семенович) перебила его громким птичьим голоском:
— Что вы тут шепчетесь, гражданин? Вам на какой час назначено?
— А я не шепчусь, — сказал Салтанов, — это просто моя манера разговаривать с хорошенькими девушками.
— Толик! — с укоризненным восхищением воскликнула мамаша.
— В самом деле, — сказал Анатолий, — нельзя, чтоб работа делала наших девушек такими грубыми. Это бесчеловечно.
— Нет, надо же, — протянула Муся. Таким голосом она разговаривала по телефону.
Александр Семенович встал из-за стола и прошел через приемную, ни на кого не глядя, коротко сообщив Мусе:
— Я у Варламовой.
У Анны Васильевны еще шел прием. Она сидела, привалившись грудью к столу, кутая плечи серым платком, и слушала крикливую жилистую старуху:
— Поверьте, исключительно вхожу в положение. Люди молодые, ребеночек у них, а мне много ли надо? Опять же лишний рублик за комнату не платить, тоже на полу не валяется.
Анна Васильевна махнула карандашом. С кончика стула привстал молодой человек. Рядом сидела его жена с младенцем, завернутым в розовое одеяльце. Она шепотом подсказывала мужу:
— Про кухню скажи…
— Убедительно прошу вашего разрешения сменяться нам с гражданкой Валдаевой. Очень тесно у нас. Ни встать, ни сесть. Кухня по коридору далеко, пока добежишь — дитя искричится…
Он оглянулся на жену. Она шепнула:
— Про дверь…
— Опять же дверь наша как раз напротив общей входной двери. Как хлопнет — так ребенок просыпается.
— А мне ничего, — вставила сменщица, — у меня одно ухо глухо, а другое недослышит.
— Разница площади в пять метров? — спросила Анна Васильевна.
— Пять, пять, — заторопилась старуха, — комната квадратненькая, как столик.
— Ну, все, — отпустила посетителей Анна Васильевна, — ответ получите послезавтра.
Молодые люди вышли молчаливые, настороженные. Старуха без умолку лопотала:
— Разрешат, как это не разрешить… Да я тогда до самого Рогачева дойду…
«Отказать», — размашисто написала Анна Васильевна.
— Не боишься Рогачева? — усмехнулся Александр Семенович. — И молодых не жалеешь?
— Жалею я их, потому и отказываю. Во-первых, они все свои сбережения за эти пять метров старухе отдадут. Это же ясней ясного. А у старухи сын хулиган, рецидивист. Ей от этих денег пользы не будет. Во-вторых, молодым самое большее год потерпеть — они в полуподвале живут, их в первую очередь в новые дома переселять будут. А перейдут они на старухины восемнадцать метров, им еще долго придется там жить.
— Не поймут они твоих соображений.
— День погорюют, потом благодарить будут.
— Все-то ты наперед знаешь, Анна Васильевна.
— Не говори. Самой противно.
Стала собираться комиссия. Отдуваясь, вошел тучный Воронов. Крупный хозяйственник, человек твердый и решительный. Пришли придирчивый, недоверчивый Костюк, мастер цеха часового завода, и молодой доцент университета Колесников.
Женщина-врач Лукьянова долго возилась, стягивая надетую на белый халат шубу. Александр Семенович помог ей раздеться.
— Ну что вы, спасибо, я сама, — смущенно бормотала она.
— Пусть поухаживает, ему это полезно, — засмеялся Воронов, и горькая тоска охватила Александра Семеновича.
Ничего Воронов о его жизни не знал и не придал, конечно, своим словам никакого значения, но Александр Семенович вдруг явственно вспомнил жену, запах ее духов, усиленный морозом, тепло ее рук под шубкой. Он любил снимать с нее пальто, когда она приходила с работы, из гостей, из магазина. Снимать пальто и спрашивать: «Больше ты никуда не уйдешь?»
Лукьянова села к столу, положив перед собой грубоватые от частого мытья руки.
— Опять грипп, — сказала она, — сегодня с утра десять вызовов, и все грипп.
— Я с вами рядом не сяду, — заявил Воронов, — еще заразите меня.
— От врачей не заражаются.
— Ну, тогда сяду. Вот, кстати, доктор, что я хотел у вас спросить: какое это явление — ложусь спать и вроде быстро засыпаю, а потом как от толчка просыпаюсь и сна ни в одном глазу.
— Есть надо поменьше, — мрачно сказал Костюк.
Лукьянова вздохнула:
— Так трудно сказать. Приходите ко мне в поликлинику, посмотрим вас, давление проверим.
Воронов был разочарован:
— Ну вот, там вы потребуете анализ крови, того… сего…
— А как вы думали? И того и сего.
Пришел последний запоздавший член комиссии — молодая работница кондитерской фабрики Вера Селина. Она скромно пристроилась у самого краешка стола.
Прибежала Муся с делами, намеченными к разбору. Папка с фамилией Салтановых лежала сверху.
«И тут успел», — опять с неприязнью подумал Александр Семенович. Никогда еще у него не было такого чувства раздвоения. Это его раздражало.
Анна Васильевна привычно пригладила ладонями волосы и постучала карандашом по столу.
— Начнем, товарищи?
И, едва стало тихо, заговорила. Александр Семенович всегда удивлялся ее памяти. Едва перелистывая бумаги, она изложила дело Салтановых коротко и беспристрастно.
— Почему запретили? — спросил Воронов. — Один на один меняются, мать и сын, что тут такого?
— Дом, в котором живет мать, подлежит сносу, — терпеливо повторила Анна Васильевна, — при переселении матери дадут жилищную норму. Сын — молодой человек, сегодня переселится, а завтра у него семья.
— Ну понятно, — процедил Воронов.
— А мне непонятно, — вдруг сказал Колесников, — и почему мы должны обязательно подозревать какие-то расчеты? А может быть, там другие соображения?
— Ну вот и выясним, — Анна Васильевна позвонила в переднюю.
Салтанов бережно поддерживал мать под локоток. Сперва он усадил ее, потом поздоровался с комиссией. Вежливый молодой человек, с приятным лицом. И мать интеллигентная, еще не старая женщина.
— Слушаю вас, — почтительно обратился к комиссии сын.
— Так вы нам расскажите свои обстоятельства, — предложил Воронов.
— Где работаете? — спросил Костюк.
— В строительно-монтажном управлении. СМУ-181.
— Должность какая?
— Инженер-строитель.
— И давно работаете?
— Простите? — не понял Анатолий.
«Понял он прекрасно», — поморщился Александр Семенович. Просто Анна Васильевна в эту минуту перешептывалась о чем-то с врачом Лукьяновой, а Салтанов желал, чтоб его выигрышный ответ был услышан всеми.
— Давно работаете, говорю, на данном месте? — повторил свой вопрос Костюк.
— С момента окончания строительного института, — отчеканил Анатолий.
— Ладно, давай говори, — распорядился Костюк.
Анатолий говорил сдержанно, без лишних слов. Он просит разрешения отдать матери свою комнату в благоустроенном доме взамен ее жилплощади в старом деревянном здании барачного типа без всяких коммунальных удобств.
— А где сейчас проживает ваша матушка? — спросила Лукьянова.
Анатолий повернулся к матери, предоставляя ей самой ответить на этот вопрос.
— Я совершенно беззаконно, — с улыбкой сказала она, — живу в комнате у сына, не имея на то никаких административных прав.
— И давно вы так живете? — вмешалась Анна Васильевна.
Салтанова быстро взглянула на сына. Он ответил:
— Года три. С возрастом моей матери становилось все труднее топить дровяную печь, обходиться без ванной. Все прочие удобства во дворе.
Доктор Лукьянова кивнула головой.
— Вам известно, что этот дом подлежит сносу? Почему вы именно сейчас стали меняться? — спросил Колесников.
— Решение о сносе этого дома принято пять лет назад. Сперва мы действительно ждали этого. Но недавно мне стало известно, что он простоит еще три-четыре года.
— Откуда вам стало это известно? — задала вопрос Анна Васильевна.
— Я строитель. Планы застройки и реконструкции Москвы для нас не секрет.
Члены комиссии понимающе закивали головами.
— Мамаша на иждивении у вас? — спросил Костюк.
Женщина возмущенно вскинула голову. Она всю жизнь работала и получает пенсию. Не очень большую, но тем не менее ее вполне можно считать самостоятельным человеком.
— Я очень прошу вас разрешить обмен, — она обводила членов комиссии темными круглыми глазами и улыбалась. От улыбки на щеке у этой немолодой женщины дрожала глубокая ямка.
Александр Семенович повернулся к маленькому заснеженному окну.
— Вы не представляете, какие мы терпим неудобства каждый раз при счете за газ, за воду. Соседи очень приличные люди, но посудите сами: живет в квартире лишний, непрописанный человек. В конце концов это может привести к нежелательным конфликтам…
Анна Васильевна постучала карандашом.
— Еще вопросы есть?
— Сын у вас один? — пересиливая смущение, спросила Верочка Селина.
— Увы, единственный, — со вздохом ответила Салтанова.
Александр Семенович отвернулся от окна и встретился глазами с Анатолием. Тот смотрел на него пристально, точно говоря: «Ты мой сообщник, мой помощник, ведь так?»
«Ты плюгавый, ничтожный, — хотелось ответить Александру Семеновичу, — я бы тебя сейчас одним вопросом загнал в угол».
Салтанов отвел глаза.
— Можете идти, — отпустила посетителей Анна Васильевна, — ответ получите через три дня.
Салтановы откланялись. Анатолий снова взял мать под локоток.
— Что-то не так, — сказал Сердюк, — жили, жили и вдруг меняться задумали.
— А меня возмущает такая точка зрения, — вспыхнул Колесников, — я считаю вполне естественным, что сын передает матери лучшую комнату.
— Да не пойдет он сам жить в деревянный барак.
— А зачем нам надо, чтоб он жил в деревянном бараке? Пусть живут как жили, но матери будет спокойней.
— Конечно, — подтвердила Лукьянова, — в таком возрасте холодный туалет — это, знаете, не рекомендуется.
— Надо им сменить, — высказалась Верочка Селина, — раз человек так об матери душой болеет.
— Да, Анна Васильевна, — решительно заявил Воронов, — я тоже считаю, наши расчеты не должны идти так далеко, что, дескать, человек когда-то женится, придется ему дать бо́льшую площадь. Ну и пусть женится на здоровье. Ну и дадим. Для кого стараемся? Да он сам больше десяти лет Москву строит, а мы ему комнату пожалели.
— Проголосуем? — предложила Анна Васильевна. Все члены комиссии проголосовали за то, чтоб обмен Салтановым разрешить.
— Я остаюсь при своем мнении, — сухо заявила Анна Васильевна.
Это означало, что для окончательного решения дело пойдет в более высокую инстанцию. Принципиально оно могло считаться выигрышным. Мнение депутатской комиссии почти всегда было решающим. Если, конечно, Варламова не очень заартачится у Гущина.
Александр Семенович ушел к себе. Гале он пока ничего не скажет. Пусть все-таки решение сперва утвердят.
«Дурочка, цены себе не знает», — подумал он про Галю.
К концу дня Муся позвала его к Варламовой. Анна Васильевна надевала на голову пуховый платок.
— Подай-ка шубу, — неожиданно скомандовала она, — ухожу от вас до самого Нового года.
— Что так? — спросил Александр Семенович.
— Пироги печь буду. Сына женю. Свадьбу будем справлять.
Она улыбнулась, помолодела, и Александр Семенович сразу вспомнил голубоглазую, веселую Аннушку, которую знал много лет назад и давно забыл.
— Приходи тридцать первого на свадьбу, — позвала она, — за один раз и Новый год встретим. А в среду, прошу, поезжай вместо меня на прием к Гущину. Все дела я тут подготовила. В случае чего — позвонишь домой.
Александр Семенович посмотрел на стол. В пачке дел снова первой лежала папка с именем Салтанова.
«В рубашке ты родился, плюгавый», — подумал он и ответил:
— И у меня как раз дело к Гущину небольшое. Гуляй, Анна Васильевна, спокойно.
Гущин первым делом спросил:
— А под детский сад это помещение не подойдет?
— Я не знаю, — развел руками Александр Семенович.
— Очень нам в этом районе детский сад нужен. Хоть маленький.
Он стал звонить по телефону, требовал нормы для детских садов. Закрывая трубку ладонью, спрашивал:
— А кухня, кухня какая? Сколько метров?
— Откуда я знаю, — отбивался Александр Семенович.
— Есть кухня, — кричал в телефон Гущин.
Потом разочарованно откинулся на спинку кресла.
— Не получается детский сад. Не дотянули вы мне метров тридцать. Не постарались. А в общем, посмотреть надо. Я сейчас туда одного товарища направлю.
Он стал нашаривать кнопку звонка. Александр Семенович даже привстал с места, чтоб удержать Гущина.
— Это только одна сторона дела, Виктор Захарыч. А двухкомнатную квартиру Филатову?
— На однокомнатной помирится. Их же двое, говорите?
— Не помирится. Они привыкли просторно жить.
— А почему, собственно, он решил отдать квартиру?
— Не отдать, а поменять. Старикам пять комнат не нужно.
— Ну, люди в таких случаях как-то устраиваются. Самоуплотняются, сдают. За комнату в центре сорок рублей в месяц можно получить.
— Значит, не всем это нужно.
— Кто он такой?
— Учитель, пенсионер.
Виктор Захарович подумал:
— Что-то он на этом деле выгадывает. Какой-то у него интерес есть. С чего это человек восемьдесят метров отдает?
— Не восемьдесят, а сорок, сорок пять. Он ведь себе что-то получит.
— Вот, я думаю, тут собака и зарыта. Ему отдай квартирку в новом доме со всеми удобствами, а у него только слава, что восемьдесят метров. Знаю я эти старые дома. Комнаты все проходные, анфиладой, сто лет не ремонтировались.
— Виктор Захарович, что ты на меня-то кричишь?
— Я не кричу. А только ты вечно что-нибудь придумаешь. Не было бабе заботы.
— Ну и ладно, — Александр Семенович вынул из портфеля дела. — Я думал, ты обрадуешься. А не так — так не надо. Пусть старики себе персональный каток в квартире устроят.
Они поработали с полчаса. О деле Салтанова Виктор Захарович спросил:
— Что тут Варламова заупрямилась?
Сердясь на себя за деланно безразличный голос, Александр Семенович ответил:
— Кажется, дом подлежит сносу. Но один на один меняются. Мать с сыном.
— А-а-а, — протянул Гущин и помедлил. — Уж очень единодушное решение комиссии, а?
— Да, кажется, — тем же противным самому себе голосом, ответил Александр Семенович.
— Аннушка, конечно, по опыту больше комиссии тянет. Но надо уважать демократию и подчиняться большинству. Так, что ли, нас смолоду учили?
Дела были окончены. Александр Семенович еще помешкал:
— Между прочим, квартирка Филатова, насколько мне помнится, не анфиладой.
— Уж какая есть, — сказал Гущин. — Я, на худой конец, туда редакцию «Московского водопроводчика» пристрою. Для них анфиладой еще и лучше. А вы мне на следующий раз особняк припасите. Желательно в районе Арбата.
— Нет уж. Понесем туда, где дороже дают. А вы торгуетесь очень. Первым делом подвоха ищете.
— Я на этих квартирных делах скоро отцу родному верить перестану.
Они пожали друг другу руки.
— С наступающим тебя, — попрощался Гущин.
— С наступающим, — кивнула пышной головкой его секретарша.
— С наступающим вас, — сказал встреченный на лестнице знакомый.
На улице перед Александром Семеновичем шла женщина с маленькой девочкой.
— А когда будет елка? — спрашивала девочка. — Мама, а когда будет елка?
— Еще три ночки поспишь, а потом будет елка, — объясняла мать.
В метро на эскалаторе Александра Семеновича обдало освежающе радостным запахом хвои. На ступеньке впереди него два мальчика везли туго закрученные веревками и замотанные газетами елки. Уж конечно срубили незаконно, в подмосковном лесу.
Когда Александр Семенович вышел из метро, погода хмурилась и крупные пушинки снега медленно летали в воздухе.
Он шел не на работу и не домой. Еще в кабинете у Гущина Александр Семенович задумал: если дело решится положительно, он пойдет к Гале на работу и скажет ей об этом. Ему хотелось обрадовать ее, увидеть, как разойдутся тонкие брови, как она засмеется.
И еще одна мысль вдруг взбрела ему в голову. Не пригласить ли Галю в ресторан, на встречу Нового года? Со столиком, конечно, он уже запоздал, но старый фронтовой друг, заправляющий ныне трестом ресторанов, как-нибудь уладит это дело. За Тимкой приглядят родные.
Совсем это будет не плохо. Можно сказать, удачная мысль. Он знал только улицу, где помещалась химчистка, и шел закидывая голову, чтоб разглядеть вывески на своей и противоположной стороне.
И вдруг он увидел Галю, в двух шагах, за витриной. Она стояла на коленях и украшала маленькую елочку. Сквозь стекло, едва тронутое тончайшим морозным узором, Александр Семенович видел, как она забрасывала елку канителью, оглядывала ее и снова расправляла блестящие нити.
На елке висели только два больших шара — золотой и красный. Галя несколько раз перевешивала их с ветки на ветку, добиваясь большей красоты. Потом она засмеялась, встала на ноги, отряхивая юбку, и увидела Александра Семеновича. Она протянула к нему руки, что-то крикнула, но все было как в немом кино — непонятно и почему-то тревожно.
Галя выбежала на улицу ему навстречу. Он услышал ее радостный голос, увидел серебряную нить канители на темных волосах, потом познакомился с Антоном Львовичем, который, подчиняясь Галиным распоряжениям, быстренько притащил стул.
— Не этот, что вы, Антон Львович, кресло…
Александра Семеновича усадили на единственное кресло. Галя была по-детски рада своему гостю. Она немного гордилась, «задавалась» им перед Антоном Львовичем, то и дело прибегала от прилавка к маленькому столику, за который усадили Александра Семеновича. Он сидел растроганный ее порывистой радостью, ее стараниями показаться ему здесь полной хозяйкой.
Слушая проникновенный голос Антона Львовича: «Если что-нибудь к празднику почистить, отутюжить, то всегда располагайте…», он следил за Галей, которую никак не отпускал от стойки въедливый красноносый старичок. Он сдавал в чистку какую-то суконную тряпку.
— Это знаете какой материал? Еще неизвестно, сумеют ли ваши мастера за него взяться.
— Все почистят, не беспокойтесь. — Галя издали улыбалась Александру Семеновичу.
— Вычистить не вопрос. Важно лоск сохранить. А сколько возьмете?
Цена его возмутила:
— Ну знаете, заломили…
— Расценки государственные. Да вы посмотрите, какой он грязный.
— А если б чистый был, я б его к вам не принес.
— Ну, как хотите.
— Да уж конечно, это моя воля.
Антон Львович двинулся на помощь Гале, но тут клиент наконец решился:
— Берите. Да только смотрите, как-нибудь аляпис-то не сделайте, я за свои деньги качества потребую…
Антон Львович пожертвовал собой, встав у прилавка. Галя принялась угощать Александра Семеновича чаем:
— У нас эти дни, перед праздниками, сравнительно тихо. Больше сдаем. А недели две тому назад — ужас что было! Не протолкнуться.
— Галя, я пришел вам сказать, что Салтановым обмен разрешили. Завтра они могут прийти за ордерами.
Она прижала руки к груди:
— Александр Семенович, спасибо вам, большое спасибо.
— Ну, я тут ни при чем.
— Как же ни при чем, я знаю… И сами пришли… А ему можно сказать?
— Конечно. Только, честно говоря, я совершенно не представляю, что им даст этот обмен.
— Ну пусть ничего не даст, конечно ничего, но ему очень хотелось, а это главное.
Она пошепталась с Антоном Львовичем и объявила:
— Сейчас чаю попьем, а потом и я с вами выйду.
— Да не надо мне никакого чая.
— Нет, гостя надо кормить, — Галя припомнила Александру Семеновичу его слова. — Кстати, у нас пряники есть, медовые.
Она разливала чай так, как любил Александр Семенович, — вровень с краями чашки. Переставила какую-то тарелку, что-то прикрыла — и стол теперь выглядел уютно.
Так могла сделать только настоящая женщина. Она и была настоящей женщиной — милой и слабой, которую хотелось оберечь и защитить.
Александр Семенович испугался этого чувства. Оно возникало в нем тогда, когда человек делался дорог ему.
Но что ему, пережившему большую любовь, ему, пожилому человеку, до этой молодой красивой женщины? Почему так приятно смотреть на ее тонкие быстрые руки, на лицо, которое озаряется и хорошеет от самой маленькой радости?
Галя перехватила его взгляд. И Александру Семеновичу вдруг стало страшно, будто все, о чем он думал, открылось ей. Он смутился и похвалил пряники, к которым даже не притронулся.
Щедрый и великодушный Антон Львович за чаем сказал:
— Можете вообще сегодня больше на работу не возвращаться, Галина Владимировна. Народу немного, так что я и один управлюсь.
До угла они шли вместе, почти не разговаривая. Галя рвалась вперед, и Александр Семенович понимал, что все ее мысли и слова сейчас с тем, кому она несет желанное известие. Протянутая ему рука дрожала от нетерпения. Простившись, Галя метнулась к переходу через улицу, и он быстро потерял ее в толпе.
Такое ощущение потери он испытал давно, в детстве, когда выпустил из рук в небо живую птичку. Тогда тоже была горечь потери и радость: как ей, наверное, хорошо сейчас! И то же ощущение в ладони, где только что билось теплое испуганное сердце — и вот уже ничего нет…
И столика в ресторане заказывать не надо.
Галя ехала на строительство к Анатолию. Она представляла себе, как скажет: «Ну, поздравляю, разрешили!» Или скажет: «Я тебе привезла к празднику подарок».
Очень удачно, что через два дня Новый год. Конечно, они теперь же договорятся и будут встречать его вместе. Может быть, у кого-нибудь из ее подруг, хотя она последнее время с Тимкой всех их растеряла, или у его знакомых, это все равно. А родители пусть веселятся сами и нянчат Тимку.
И хватит уже наконец грубить Анатолию. Это хоть кого выведет из терпения. Надо быть сдержанней. Мало ли что не нравится в человеке. Совершенных людей не бывает, а она, чуть что не по ней, начинает кричать. Анатолий просто боится ее характера. А какой милый Александр Семенович, и не поленился прийти.
Сегодня она поняла, что нравится Александру Семеновичу. Может, даже больше, чем просто «нравится». Он так смотрел на нее! А ведь его любовью можно гордиться. Это не мальчишка. Его ни с кем и сравнить нельзя…
Она тут же одернула себя. Вечно ей мерещится любовь, вечно она ей нужна…
Хотя кому не нужна любовь? Может быть, и Анатолий ищет любви, а ведь Галя никогда не говорила, что любит его. Она и себе этого не сказала. Но ведь есть Тимка. И пусть Анатолий не та, единственная половинка, которая ищет ее в мире. А когда они встречаются, эти половинки? И все-таки жизнь должна быть полная, неущербная, и за это надо бороться.
Галя знала, что Анатолий работает на строительстве в переулке, за станцией метро. Стройка была видна издалека. Огромные, десятиэтажные корпуса с еще пустыми, слепыми окнами.
Галя окликнула девушек-строителей в стеганых, заляпанных раствором куртках:
— Девушки, инженер Салтанов здесь работает?
— Какой это Салтанов? — переспросила одна.
Другая кивнула.
— Здесь он, в первом корпусе. — И обернулась к подруге: — «Какой, какой». Не знаешь? А Толечка?
Они прошли мимо, и одна визгливо, с озорством запела:
Эх, миленок Толечка,
Потанцуем полечку…
Галя засмеялась. Она не знала, где первый корпус, но когда, обходя кучи строительного мусора, вышла наконец к фасаду, то увидела, что одна половина дома уже закончена и заселяется.
Во всех окнах нового корпуса горел свет. На третьем этаже, распахнув окна, женщина в брюках мыла стекла. Нигде еще не было повешено ни занавесей, ни портьер, и Галя, стоя в отдалении, на пригорке, видела, как в одной комнате подвешивали люстру, в другую — вносили шкаф, в третьей что-то прибивали к стене.
У подъезда стояли две грузовые машины с надписью: «Мебель. Доставка на дом».
Из машин выносили зеленые и красные кресла, низкие диваны с плоскими квадратными подушками. Переноской вещей распоряжалась молодая женщина в короткой белой шубке.
Наверное, Анатолий был в доме. Он строил его. Ну если не сам, то все равно много его труда вложено в эти стены. И как ему сейчас приятно видеть эту счастливую суматоху заселения!
Галя вошла в парадное. Еще сильно пахло краской, свежеобструганным деревом, еще на неотмытых ступенях лестницы валялись щепки, белела известка, но дом уже весь гудел человеческими голосами, обживался, одевался. Хохоча, толкаясь, взад и вперед по лестницам сновали ребятишки: то со связкой книг, то прижимая к груди глобус.
Настежь открытые готовые квартиры во всех этажах, что бывает в жизни каждого дома один только раз, звали новоселов: «Входите, заселяйтесь!»
Почему не войти в одну из квартир на третьем этаже? Галя подробно осмотрела ее всю. Это была двухкомнатная квартирка с небольшой ванной и квадратной кухней, облицованной светло-голубой плиткой.
Надо было обставить эту квартиру мебелью. Сюда тахту, сюда туалетный столик, к этой стене Тимкину кроватку. Когда он подрастет, его можно будет перевести во вторую комнату, а пока там будет столовая, полка с книгами и телевизор.
Из этой заманчивой игры Галю вывел женский голос.
— Простите, — сказала женщина в светлом кожаном пальто, — это ваша квартира? Можно ее посмотреть?
— Пожалуйста, пожалуйста, — пригласила Галя.
— Точно такая, как наша! — обрадованно воскликнула женщина. — Вы уже получили ордер?
Галя на всякий случай сказала: «Да».
— Видишь, Вика, а тебе почему-то не дали. Как же ты говоришь, что на нашу секцию еще не давали ордеров? Сходи к Павлову, спроси.
— Нет, Зая, мне неудобно. Сказали — завтра, как же я пойду.
— Ну вот, — огорчилась женщина, — всегда мы позже всех. Вот все въедут, а мы одни не въедем.
Гале стало стыдно:
— Мы тоже только завтра въедем.
Зая немного успокоилась:
— Все-таки тесновато, правда? Комнаты небольшие.
— Тесновато, — согласилась Галя, — ну ничего, как-нибудь разместимся.
— Что вы! Я очень довольна. А почему вы себе не сделали гардеробную?
— Простите, — вдруг сказал молчаливый Вика, — это же Барановых квартира. Они ведь напротив нас.
Галя не растерялась:
— Барановых в трехкомнатную перевели. А эту нам дали.
— Барановы не хотели трехкомнатную. Их же всего двое.
— Да у него жена скоро родит, — сказала Галя.
— Матильда Андреевна? — Вика испуганно посмотрел на Галю.
Она поняла, что перегнула палку, махнула перчаткой: «Тороплюсь, до свидания» — и побежала на шестой этаж.
Никто ее не спрашивал, кто она такая и зачем ходит по дому. И она, никого не спрашивая, заглядывала во все уголки. В одной пустой квартире немолодая женщина ходила из комнаты в комнату и сказала Гале:
— Я понимаю, что это счастье. Только еще не понимаю, что оно мое.
В другой квартире ссорились и не перестали ссориться, когда вошла Галя. Женщина говорила:
— Все не так. Понимаешь, все не так.
Он раздраженно отвечал:
— Что я теперь могу сделать?
— Другие все сделали.
— Ну а я не смог.
У женщины дергались губы. Она взяла Галю за руку и повела ее на кухню.
— Вы видите? — сказала она. — У других плитка импортная, желтая. А у членов правления даже сиреневая. А пластик? У Моргуновых пластик зеленый.
Она снова вернулась в комнату.
— У Моргуновых паркет югославский! — крикнула она мужу.
«А Толик еще моим характером недоволен», — подумала Галя. Но ей стало жалко мужчину.
— Цветная плитка выходит из моды, — сказала она, — а паркет во всех квартирах одинаковый, я это точно знаю.
Женщина недоверчиво скривила губы:
— Они всем так говорят. Откуда вы можете знать?
— Уж я знаю, — повторила Галя, — у меня муж строитель. Он этот дом строил.
— Как фамилия? — заинтересовался мужчина.
— Салтанов, — смело сказала Галя.
Женщина вопросительно посмотрела на мужа. Он кивнул.
— Это тот, кого мы квартирой премировали, — сказал он жене, — помнишь, в октябре, на собрании пайщиков?
Галя спускалась по лестнице. Значит, Анатолий получит здесь квартиру. Как это может быть. Он говорил, что строит дом кооперативный. Пайщики, наверное, могут премировать инженера квартирой.
«Еще в октябре, — подумала она, — для чего же он тогда менялся?»
Галя вышла на улицу. Мимо снова бежала девчонка в заляпанном ватнике.
— Нашли? — спросила она. — А он во втором корпусе, первая секция за углом.
Из второго корпуса пахнуло нежилым запахом сырой известки. Высоко наверху горела сильная лампочка, но свет ее едва доходил до первых этажей. Необлицованные ступеньки были неудобно покаты.
Галя придерживалась за доску, заменяющую перила, и бесконечно шла, мимо еще не оштукатуренных, не застекленных этажей, вверх, откуда доносились голоса.
Говорил Анатолий:
— Паркет сюда дашь со второго склада. Куда трехтонки выгружали. Смотри не спутай.
— Сделаем, Анатолий Митрофанович.
— Завтра с утра и начните класть. Ну, я сам буду здесь, прослежу.
— Да будьте спокойны, Анатолий Митрофанович, как шкатулочку отделаем.
Галя неслышно вошла в открытую дверь. Здесь комнаты были уже оштукатурены. Ярко горел свет.
— Сюда нельзя, гражданка, — сказал рабочий. Он стоял лицом к входу и первый увидел Галю.
Обернулся Анатолий. Очень ясно Галя поняла, что он растерялся. Потом его лицо снова изобразило спокойное превосходство.
На один только миг Гале пришла мысль: а вдруг это все Анатолий делает для них, для нее, для Тимки? Не говорит ничего, чтоб ошеломить ее огромной, чудесной неожиданностью. Может быть, она и ребенок все-таки занимают место в его жизни…
Анатолий неторопливо пошел к Гале.
— Что это ты надумала? — спросил он, подхватив ее под руку.
— Да так, мимо проходила.
— Ой ли? — понимающе усмехнулся Анатолий. — Наверное, насчет Нового года?
Он пошел, увлекая Галю за собой на лестничную клетку.
— Погоди, — Галя вырвала руку, — это твоя квартира?
Рабочий на полу вымерял какую-то доску.
— Ну, моя, — сказал Анатолий, — и что?
— Я хочу посмотреть.
— Тут еще нечего смотреть.
Но она молча прошла одну и другую комнату, кухню, сияющую сиреневой плиткой, увидела маленький балкончик, открыла глубокие стенные шкафы.
Анатолий стоял в дверях со скучающим лицом.
— На что тебе две комнаты?
— Две лучше, чем одна.
— Для чего же ты менялся?
— Ну, хватит, пошли отсюда.
Он снова сделал попытку взять ее под руку.
— Так не забудешь, Семенов, насчет паркета?
Спускаясь по лестнице, он сказал:
— Между прочим, обмен разрешили.
— Откуда ты знаешь?
Она постаралась спросить это тихо.
— Агентура работает. Есть там девчонка-секретарша. Дура, между нами говоря, редкая, но девочка не вредная.
— А что он тебе дает, этот обмен?
— Удивляюсь, как ты не можешь понять простых вещей. Почему я свою мать должен оставить в бараке, а прекрасную комнату сдать Моссовету? Я же за эту квартиру обязан отдать площадь.
Раз в своей жизни Галя уже била мужчину по лицу. Била публично, на широкой лестнице университета. Ей и сейчас захотелось ударить Анатолия, чтоб люди, среди которых он живет и работает, видели, как их инженера бьют по морде. Но она этого не сделала.
— Как же ты мог так врать? Человек для тебя старался…
— Положим, я никому не врал, а если ты имеешь в виду своего соседа, то он старался не для меня.
— Какими глазами я на него посмотрю… Хлопотал, чтоб тебе квартирку устроить…
— Мне это надоело, — прервал Анатолий, — квартира моя никого не касается, и нотаций я слушать не желаю.
Прощаясь, он небрежно сказал:
— Меня, собственно, пригласили в один дом на встречу. Если хочешь — пойдем?
И, так как Галя молчала, он добавил:
— Если надумаешь, позвони. Только сегодня. Завтра уже будет поздно.
— Не жди. Не позвоню.
Он засмеялся:
— Что так? — И добавил уверенно: — Позвонишь!
Тридцать первое декабря, канун Нового года, самый щедрый день в году. Он обещает людям елку, счастье, здоровье, удачу. Он наполнен запахами хвои, мандаринов, сдобного теста и жареного гуся. Кому что…
С самого утра по коридору и кухне плавал дым и резко пахло паленым волосом. Марья Трофимовна чистила свиные ножки на студень. Лицо у нее не праздничное, суровое, губы поджаты.
Накануне в квартире произошло чрезвычайное происшествие. Танечка постирала чулки и повесила в ванной. Вечером оказалось, что с веревки исчезла самая нужная пара паутинок дымчатого цвета.
— Нет, если б я их специально не приметила, а то, как нарочно, еще и вывернула, думаю — ну вот, на завтра к встрече, — объясняла Танечка.
— Может, Александр Семенович умывался, головой их подцепил и к себе в комнату утащил, — выразил предположение Костя.
Танечка махнула рукой:
— Выдумаешь!
— А у меня так было один раз.
— Да на полу посмотрите как следует! — раздраженно сказала Галя. Она только что пришла и торопливо чистила морковку и свеклу на овощной суп Тимке. — Заставили ванную всяким барахлом, там человек пропадет — не найдешь.
Марья Трофимовна прикрыла жареную картошку, выключила газ и молча пошла в ванную. Там она тщательно осмотрела все углы, пошарила щеткой под ванной, заглянула в бак, куда Танечка складывала грязное белье. Потом она так же молча ушла в свою комнату.
Через несколько минут оттуда раздался пронзительный крик Люськи. В кухне все притихли. Марья Трофимовна принесла свернутые в комочек чулки, бросила на Танечкин стол и дрожащими руками стала снимать со стены моток веревки, которую протягивали по кухне для сушки белья.
— Маша, ты сдурела? — крикнула Танечка.
Будто не слыша, Марья Трофимовна унесла веревку в комнату.
Снова закричала Люська:
— Ой-ой-ой, мамочка, я только надеть, ой, я только разок надеть…
Галя рванулась к соседке. Татьяна ее удержала:
— Не надо. Хуже будет.
— Такую большую девочку… Она же ее изувечит… Костя, пойдемте…
Костя спокойно обсасывал селедочную голову.
— Меня, спасибо, еще не так мать учила. Ничего ей не сделается.
— Конечно, дело не в чулках, — рассуждала Танечка, — я ей свободно могла бы эти чулки подарить. А таким поступкам поблажку нельзя делать. И рано ей еще в паутинках щеголять.
Одна Галя понимала непреодолимое Люськино желание надеть на себя что-нибудь новое, украситься какой-нибудь тряпочкой Почему-то именно в том возрасте, когда этого особенно хочется, когда это просто необходимо, со всех сторон накладываются запреты.
Несколько дней назад Марья Трофимовна купила Люське коричневые полуботинки вместо красненьких лодочек, которые так выпрашивала девочка. И цена была та же самая, а вот не согласилась.
Люська уже не кричала, а жалобно повизгивала. Марья Трофимовна принесла и повесила веревку на место. Ни на кого не глядя, точно все были перед ней виноваты, она занялась своими хозяйственными делами.
Галя ушла кормить Тимку супом. Она боялась сейчас только встречи с Александром Семеновичем. Ей казалось, что она виновата перед ним, хотя он ничего об этом не знал.
Но Тимке не было дела до настроения матери. Каждые три часа он требовал еды, гораздо чаще — сухих штанишек и каждую минуту — внимания.
А встреча с Александром Семеновичем произошла очень просто, в тот же вечер, на кухне. Он грел чайник и слушал Марью Трофимовну. Каменно молчавшая весь вечер, она разговорилась только с ним.
Спокойно, будто отрешенно Александр Семенович смотрел, как Галя моет посуду. То, соглашаясь с Марьей Трофимовной, он покачивал головой, то стоял неподвижно, но глаза его следили за движениями Гали.
— Вот я тебе скажу — кругом баловство, — убежденно доказывала Марья Трофимовна, — мне шашнадцать лет было, я в первый раз в машину села, а Люську из самого роддома домой на такси повезли. Мы как светлого праздника ждали хоть какого кино посмотреть, а им подай каждое воскресенье либо на кино, а то еще на цирк. Уже они одно воскресенье без кина не живут. А то бегут к соседям телевизор смотреть.
— Это же развивает детей, — не удержалась Галя.
— Ладно тебе, развивает, — рассердилась Марья Трофимовна, — а я вот тебе тоже выговор дам, хочешь — обижайся на меня, хочешь — нет. Как сойдутся с Танькой, так один разговор — это такая мода, а это не такая мода. И на каблук мода, и на волос мода, и на юбку мода. А моя дуреха все прислушивается. Чем бы девочке внушать: твоя, мол, мода сейчас — учиться. Что ни надела, то и ладно. Мать старается, кормит вас, поит… А она видишь что намодничала!
Глаза у Марьи Трофимовны покраснели и налились слезами.
Александр Семенович молчал, и Галя снова вмешалась:
— И все равно бить нельзя. Ни к чему хорошему это не приведет.
— Как меня мать с отцом учили, так и я. А ты погоди еще, вот вырастишь своего, тогда поглядим, — сдержанно ответила Марья Трофимовна.
— Нет, Марья Трофимовна, колотить не годится. Девочка уже большая, надо другое что-то придумать.
— Придумала уже. С января ученицей к нам на малярку пойдет. А в школу пущай вечером бегает. Я эти моды прикончу.
В кухню прибежала Танечка с новогодними покупками:
— В магазинах народу — не повернешься. Хорошо, у меня в диетическом кассирша знакомая, я у нее и курочку и сайру выбила без очереди.
Потом она затащила Галю в свою комнату:
— Хороший отрезик мне муж к Новому году купил? В синтетике. Конечно, расцветочку я сама выбирала. Очень веселенькая абстрактность, правда? А фасончик вы мне придумаете…
А тридцать первое — самый щедрый день в году — пришелся на общий выходной. Можно было поспать подольше, но разбудил едкий запах паленой шерсти. Марья Трофимовна чистила ножки для холодца.
Пока Тимка спал, Галя тоже не поднималась. На этот раз она не чувствовала ни боли, ни отчаяния, ни возмущения. Только пустоту. Будто кто-то уехал далеко-далеко и не может уже ни вернуться, ни позвонить. И некого ждать и нечего ждать.
А дела много. Вечером придут родные, надо быть нарядной и веселой, надо что-нибудь постряпать. Надо украсить Тимке маленькую елку, вернее, еловую ветку, которую раздобыл вчера для Гали Антон Львович.
Он вернулся вчера из конторы очень довольный. В другое время Галя спросила бы: «Что это вам так весело?» Но сейчас ей было все равно. Ну, допустим, заняли одно из первых мест, ну, премировали. Все равно.
Антон Львович долго не таился. Будто между прочим сказал:
— В конторе новую газету вывесили.
Галя посмотрела на него, и Антон Львович быстренько вытащил свою записную книжку, куда аккуратно переписал: «В прошлом номере нашей газеты вкралась неточность», и дальше сообщалось, что «приемщица такого-то пункта Г. В. Акинина хотя действительно отпарывала пуговицы, но никакой материальной заинтересованностью при этом не руководствовалась».
Вслед за этим Антон Львович преподнес ей пушистую еловую ветку. Он очень старался, и Галя сказала:
— Вот спасибо, кстати — у Тимки нет елки.
Но она недооценила своего папу. Мог ли Владимир Михайлович оставить своего внука без елки! Уж будьте спокойны, он ее выбирал на совесть! Продавец запарился, очередь роптала, а он требовал:
— Подайте мне еще вон ту, она, кажется, пораскидистей.
Галя лежала в постели, когда Владимир Михайлович привез елку. Развязанная, она заполнила колючими, ароматными ветвями почти всю комнату.
Папины покупки требовали восторгов:
— Ах, какая красавица! Ну что за елка! И где ты только такую достал!
Он сидел у Тимкиной кроватки довольный и растроганный.
— Там еще, в передней, коробка с лампочками.
К делу привлекли сына Марьи Трофимовны — Бориску. Он снял с антресолей ящик, в котором хранились елочные игрушки Галиного детства, прикрепил к верхушке елки блестящий наконечник, укрепил деревце на деревянной крестовине.
— Золотые руки у мальчишки, — хвалил Владимир Михайлович.
— Я вот еще ему покажу, — грозно пообещала Марья Трофимовна, приглашенная полюбоваться елкой, — опять по литературе да по истории тройки.
— Да-а, а по математике?
— Я тебе вот дам — по математике! По всем должен стараться.
Мирное сотрудничество Бориски и Владимира Михайловича продолжалось недолго. Каждый предлагал свой метод освещения елки. Владимир Михайлович легко подавил противника и немедленно устроил короткое замыкание.
Потом Борька, шмыгая носом, чинил пробки Галиного счетчика, а Владимир Михайлович, остыв к елке, занимался Тимкой, который яростно прыгал, держась за перекладину кроватки.
Галя вынимала из картонной коробки стеклянные шары и бусы, потускневшие гирлянды мишуры, веселые разноцветные флажки. Почти с каждой игрушкой было связано воспоминание. Оно приходило и приносило с собой ароматы и ощущения прошлого. Эти зеленые шары они покупали с отцом, когда в первый год устраивали елку без мамы. Елка была очень богатая, но Галя все время бегала в ванную комнату и подолгу плакала, катая в руках земляничное мыло. Кажется, до сих пор эти шары пахнут земляничным мылом.
Долой воспоминания! А папе надо дать кофе.
Уходя, Владимир Михайлович сказал:
— Ты ничего не затевай. Не хлопочи. Юля могучую стряпню развела.
Но в такой день без хлопот не обойдешься. И когда человек весел и спокоен, то это даже очень приятные хлопоты. А если нет, то все делается через силу.
Тимка все норовил подобраться к елке и оборвать флажки. Он требовательно кричал: «Дай» — и бросался прямо на колючки. Галя отгородила елку стульями, вынула из шкафа серебряное парчовое платье. Когда-то оно очень ей шло. Надо бы уменьшить вырез и убрать бант на боку. Только для чего? Не все ли равно, будет она вечером в своем черном свитере или в этом нарядном платье?
Но Галя упрямо, со злостью придвинула коробочку с нитками и стала налаживать платье.
Сколько бы ни было ошибок, нельзя, чтоб тебя смяли.
В дверь тихо поскреблись. Хмурая, заплаканная Люська в коричневом форменном платьице не обратила никакого внимания на елку, безучастно взяла Тимку на руки и стала просить:
— Тетя Галя, скажите маме, пусть отпустит меня Новый год встречать. Девочки из нашего класса соберутся, радиола будет… — Она заплакала. — Мама новое платье в сундук заперла. А мы складчину сделали… Тетя Галя, упросите маму, я вам всегда буду Тимку нянчить и гулять с ним буду.
Марья Трофимовна разливала по мискам горячий навар.
— Желатину не клала? — спрашивала Танечка.
— И так застынет, — неохотно отвечала Марья Трофимовна.
— А чего ты нос повесила? — не унималась Татьяна. — И совсем это ни к чему. В нашей жизни всякое бывает, налетает туча и гроза. А потом туча уплывает и опять синеют небеса. Очень просто. Верно я говорю, Галя?
— Просто удивительно, до чего верно. — Галя хотела подмигнуть Танечке: выйди, мол, на минутку из кухни.
Но Марья Трофимовна вдруг резко обернулась, не то увидела, не то догадалась о Галиных намерениях, и непреклонно отрезала:
— Я ведь знаю, что Люська к тебе шмыгнула. И не ходите, и не просите — не отпущу! Мое слово твердо. Никуда не пойдет. Умела шкодить — умей и ответ держать.
Марья Трофимовна говорила громко. Из Галиной комнаты донесся тоненький Люськин плач.
— Нет, я тоже стою за то, чтоб детей строго воспитывать. Но ты уж очень взялась. Хорошо, мы с Костей уходим в ресторан «Будапешт» Новый год встречать. А дома ведь она весь праздник проревет. Кому это приятно?
— Ничего. В своей комнате реветь будет.
— Ты и сделаешь, что не все в нашей квартире весело встретят Новый год.
Эти слова услышал Александр Семенович. Он только что пришел домой с туго набитой сеткой. Ему неслыханно повезло. В магазине стояла такая толчея, что о покупках не могло быть речи. Он взял хлеба, остановился у неторгующего магазинного ларька, и вдруг именно к этому ларьку подкатили ящик с мандаринами и яблоками, подбежала продавщица, и Александр Семенович оказался впереди вмиг образовавшейся очереди. Он взял фруктов больше, чем ему было нужно, «про запас», прихватил коробку шоколада и бутылку шампанского.
Он спросил у Танечки:
— Мне никто не звонил?
— Кажется, звонили. Маша, Александра Семеновича спрашивали?
— Велели Михаилу звонить да еще чтоб на свадьбу не забыл прийти, — сообщила из кухни Марья Трофимовна.
Нет. Не будет он звонить старым друзьям, не пойдет к ним встречать Новый год. Он швырнул сетку с фруктами на стол.
Залечь сейчас с книгой на тахту, и пусть скорей проходят праздники. Чего он, в сущности, хочет? Попраздновано в жизни. Все было — и встречи с обещаниями, с надеждами и свершениями. Были и елки с Дедом Морозом и с бенгальскими огнями и чудесами. Были праздники вдвоем с той, которая нужней всех, и в семье, которая дороже всего, и с друзьями, с которыми ты как рыба в воде.
Ничем он не обижен. Получил свое. Сполна.
Он лежал и сквозь полудрему слышал, как верещит Тимка, как Танечка желает своим знакомым счастья:
— Чтоб на небе вашей дружной пары не было никаких облаков.
Подходила к телефону Галя.
— Пораньше, — говорила она, — конечно, пораньше.
Он слышал, как шумит в ванной вода — все время кто-то купался. Все время звонил телефон. Это было уже почти безразлично. Его не позовут.
Галя все-таки испекла воздушное пирожное. Она не отступила ни от чего. Позвонила мама: «Мы придем пораньше, чтоб Тимка еще не спал».
Тимка уже к шести часам был наряжен в белый костюмчик. Над лбом Галя начесала ему большой кудрявый завиток.
Мама как вошла, так и кинулась к нему:
— Неделю не видишь ребенка — и как он меняется! Смотри, смотри, он меня узнал, сразу пошел ко мне!
А Тимка полез к ней на руки, как лез ко всем. Лишь бы взяли! Но Галя не стала разубеждать маму.
Петр Васильевич принес две тяжелые кошелки. Папа, выбритый, в новом костюме, просто красавец, тоже принес большую корзину.
Жареная птица, салаты, пироги — сейчас это единственное тайное соревнование между мамой и Юлей. Соревнование, в котором каждая женщина старалась отдать предпочтение другой.
— Ах, Юленька! Ну что за гусь! С яблоками!
— Это не гусь, а индейка, — ревниво говорит папа.
— Петя, достань торт, — командует мама.
Юля молитвенно застывает перед тортом.
Музыкальный Владимир Михайлович уже пощипывает гитару, которую Галя предусмотрительно взяла у Танечки. Когда дома мама или Юля, можно быть по-девичьи свободной от Тимки. Но сейчас это ни к чему, ни к чему!
И все-таки Галя долго одевалась и потом, совсем готовая, надушенная «Красной Москвой», сидела на бортике ванны. Она думала, что заплачет, но не заплакала, подвела глаза и вышла к родным затянутая в парчовое платье, красивая и печальная.
— Да, — сказал Петр Васильевич, — ничего не скажешь!
Мама грустно покачала головой:
— А счастья нет…
Папа пел, перебирая струны гитары:
Если жизнь моя только лишь пьеса,
Вы давно в ней окончили роль!
Юленька, с молодым лицом и седыми волосами, загадочно улыбалась. У нее была новая роль — в папиной жизни. А мама, уложив Тимку, попросила:
— Володя, «Стаканчики»…
Стаканчики граненые
Упали со стола.
Все мальчики влюбленные
Забыли про меня…
— Коньяка две бутылки, а водки нет, — разочарованно сказал Петр Васильевич.
Постучала Танечка. Надо было оценить ее синее тафтовое платье и блестящую брошь, приколотую к плечу. Встреча в ресторане «Будапешт» ко многому обязывала. Костя, как истинный моряк, долго сопротивлялся узким брюкам. Но Танечка победила. Брюки шириной в двадцать четыре сантиметра Костю стесняли.
— Галя, ну хоть вы скажите, можно так отставать от жизни?!
И вот подошли наконец минуты, которые Галя особенно любила. Замолкала музыка. Простой человеческий голос еще раз напомнил людям о том, что сделано ими за истекший год, и поздравил с вступлением в будущее.
Это были минуты раздумья над своим местом в большой жизни. И минуты общности со всеми людьми Родины.
А потом торжественный бой часов кремлевской башни, вырвавшаяся из бутылки струя шампанского, звон бокалов, от которого ненадолго проснулся Тимка.
Галя выпила три бокала. Тело стало воздушно легким. Только на сердце было по-прежнему тяжело. Она танцевала с отцом вальс и близко-близко разглядывала его худое, в тонких морщинках лицо. А ведь когда-то «как играли страсти его послушною душой!».
И вот сидит мама, пополневшая, поседевшая, грозит пальцем своему Петру Васильевичу, который тянется налить себе очередную рюмку.
И все-таки Гале кажется, что у них было все проще, все легче и ясней. Не так, как у нее. Но какие они молодцы! Никто из них никогда ничего у нее не спросил. Ее материнство они приняли как радостное событие.
Она крепко поцеловала отца, поцеловала маму и Юлю, протянула руку Петру Васильевичу. Он опустился на одно колено, лукаво прищурив выпуклый глаз.
В нем, конечно, тоже есть обаяние.
Зазвонил телефон. Никто не подойдет. Марья Трофимовна давно спит, спит изревевшаяся Люська. У Александра Семеновича темно. Тоже встречает Новый год где-нибудь.
Холодными пальцами Галя взяла трубку.
— Галина Владимировна, с Новым годом вас, с новым счастьем…
— Спасибо, Антон Львович, дорогой, вас также.
— Вот тут рядом моя знакомая Наташа, она тоже вас приветствует.
Девушка с загнутыми кверху ресницами.
— Всего вам хорошего обоим…
Едва Галя положила трубку, телефон зазвонил снова.
— Вам Александра Семеновича? Его, кажется, нет…
Он распахнул дверь. Не выдержал. Не смог заснуть и проспать эту праздничную ночь, отказаться от ненужных поздравлений, от всей этой чепухи…
И почему-то ему казалось, что Галя ушла. Ее голос прозвучал так неожиданно.
Галя тоже удивилась:
— Вы дома?
Он вдруг вспомнил, что небрит, что костюм на нем, наверное, помялся, и, не глядя на нее, взял трубку.
Мальчик тихо сказал:
— Папа…
— Слушаю, — ответил Александр Семенович.
— Мы желаем тебе здоровья, успехов…
Он замолчал. Трудно ему по телефону желать счастья, успехов.
— Ну, спасибо, вам также.
Володя заторопился:
— Папа, ты понимаешь, мы с Ирочкой решили не встречать в этом году, а потом пришли наши друзья и вытащили нас.
«Конечно, от Ирочки твоей ни песен, ни басен», — подумал Александр Семенович.
— Ну и хорошо! Надо веселиться. Вы ведь не старики.
— Ты понимаешь, в ее состоянии… — сказал Володя.
Вечно у нее какое-то состояние. Вечно она чем-то недовольна. Он дал волю своему раздражению:
— Опять у нее что-то не так?
— Нет, все нормально, — торопливо сказал Володя, — врачи сказали — в апреле.
— Что в апреле? — спросил Александр Семенович.
— Ребенок.
Он вернулся в комнату, еще плохо понимая, что произошло. Прежде всего возникла потребность немедленно что-то сделать. Потом появилось чувство виновности перед Ириной и досада на свою недогадливость. Потом он представил себе ребенка, маленького живого ребенка, и его охватила радость. Значит, можно начать все сначала: первые игрушки, первые книжки, счастливое познание мира.
Он зажег свет, включил настольную лампу. Как всегда, жена улыбалась ему с карточки.
Он подумал: «А если девочка? Ведь возможно какое-то повторение, в глазах, в улыбке? Вдруг случится чудо?»
В комнате сильно пахло мандаринами и яблоками. Александр Семенович открыл форточку. Донеслись песня, музыка, женский смех.
В коридоре приглушенно разговаривали, топали ногами, надевая калоши.
Галя провожала своих гостей.
Все-таки они были уже немолодые. Им хотелось домой, в теплые кровати. Мама сказала:
— Я пришлю с утра Ниночку, она заберет Тимку к нам на целый день, а ты погуляй.
Потом они ушли, и стало тихо. Так тихо, что было слышно, как веселятся соседи. И снова позвонил телефон. Анатолий спросил:
— Ну как, весело тебе в твоей компании?
— Ничего, весело…
— Ты, кажется, окончательно разгневалась?
— Что тебе надо?
— Ну вот, Галка, хватай такси и приезжай, улица Обуха, сорок семь. Я тебя буду встречать у ворот ровно через двадцать минут. Договорились?
— Нет, я не приеду.
— Брось свои штучки. Сейчас на них нет времени. У нас здесь мужчин больше, чем девочек. Ну, жду.
— Не жди. Я не приеду.
Короткий разговор. Бывало, они беседовали дольше.
Александр Семенович слышал все, что она говорила. Она сказала «нет» так, как действительно говорят «нет».
Он раскрыл дверь, забыв о своем помятом костюме и небритом лице. Галя еще стояла у телефона.
— Я вас не поздравила с Новым годом, Александр Семенович, — сказала она. — Я ведь боюсь в глаза вам смотреть, а вы ничего об этом не знаете.
— Не знаю, — согласился он, — я ведь тоже не поздравил вас и ничего вам не пожелал…
— А мне ничего не надо желать, — она заглянула в его комнату. — И вина у вас нет. Хотите, я принесу?
— Есть у меня вино, сейчас откроем.
— Не надо, не открывайте.
Она вошла и легко села на тахту, подобрав под себя длинные ноги.
— Я и так немного пьяная. Александр Семенович, а знаете, для чего Анатолий менялся? Он эту плохонькую комнату сдать хочет. Его квартирой премировали. Двухкомнатной. С мусоропроводом. А я ничего не знала. Вы мне верите?
«Ах, умница Аннушка, как в воду глядела», — первым делом подумал Александр Семенович. Галя не ждала его ответа:
— Обманул нас Толечка. Всех обманул. Ну, перед вами я одна виновата. Ведь виновата? Правда? Вы за него хлопотали, комиссию ему устраивали. А я перед вами виновата.
Он не умел и не любил утешать женщин. И сейчас не умиление и не жалость вызвали в нем Галины слова.
— Больше всего вы сами перед собой виноваты, — сказал он жестко.
— Почему? — спросила она. — Почему?
— Потому что не меня вы обманывали, а себя, и давно. Разве вы не видели, что он такое? Вы, красивая, умная, теряли свое достоинство, свою гордость, унижались перед ним. Вы родили ему ребенка, он вам ноги за это должен был целовать. А вместо этого вы, как девчонка, просили его о каждой встрече. Вы и сейчас побежите за ним…
— Александр Семенович! — слабо крикнула она.
— Я не буду просить прощения за эти слова. Я так думаю.
— А может быть, я его любила?
— Неправда. Вы просто взяли то, что под рукой. То, что легче.
— Все так делают.
— Нет. Только слабые.
Галя засмеялась:
— Чепуха! Все, что вы говорите, чепуха. Все девушки ждут героев и принцев, а влюбляются в первых попавшихся. Одной повезет больше, другой меньше. Может быть, только одной на мильон, и то не самой лучшей, достается принц и алые паруса. Только это не с моим счастьем…
Галя не дала ему ничего сказать:
— Значит, вы так плохо думаете обо мне, Александр Семенович? Спасибо, хоть красивой считаете. Или вы это просто так сказали?
Ему показалось — она смеется, чтоб не заплакать. Он сел на край тахты и взял ее руку.
— За Толиком я больше не побегу. Но ведь ничего другого не будет, Александр Семенович, дорогой мой. — Она провела рукой по его щеке. — Вы и не побрились к Новому году.
Он поцеловал легкую женскую руку, поцеловал другую. Галя положила голову ему на плечо:
— Новогодняя ночь… Не все ли равно, правда?
Он прижал к своей груди ее голову, гладил волосы и плечи, едва прикрытые шелком. Он сам слышал, как колотится его сердце. Много дней, месяцев, целые годы он не чувствовал так близко женщину, теплую, желанную, послушную. Все стало возможно и доступно.
Он на руках поднял Галю с тахты.
— Потушите свет, — приказала она.
Очень близко от Александра Семеновича были сейчас сдвинутые тонкие брови, горько вздрагивающие губы.
Ни любви, ни нежности. Напряженное, покорное ожидание.
— Галя, — тихо позвал он.
Она открыла недобрые глаза.
Невыносимо трудно было выпустить ее из рук. Но он не мог иначе. Слишком привык он к тому, что его любят и ждут. Ему было не все равно. Многого хотел он от любви. Только не молчаливой покорности.
Галя скинула платье и лежала в своей постели скорчившись, прижав колени к груди, обхватив себя руками. Она никак не могла согреться.
«Просто холодно, очень холодно», — повторяла она про себя одно это слово, чтоб не думать ни о чем другом. Но и не думая она все равно видела, как Александр Семенович молча стоит у окна и смотрит на улицу, а она, отвергнутая, растрепанная, жалкая, на цыпочках уходит из его комнаты.
Галя откидывает подушку, чтоб хоть движением разбить тяжкое чувство стыда. Все верно. Нет у нее ни достоинства, ни гордости. Никому она не нужна. Каждое увлечение она принимает за любовь и идет ему навстречу с позорной легкостью.
Ираклия она потеряла из-за своей несдержанности, Николай ушел от нее так же просто, как и пришел. А ведь и его потерять было тяжело. И Анатолия ничем она не сумела привязать, даже ребенком.
Будет тянуться длинная ночь, потом день, и ничего впереди.
Она снова вспомнила, как Александр Семенович положил ее на тахту, отвернулся и молча встал у окна и как она уходила, стараясь не шуметь.
Единственный человек, который был и умнее, и интереснее всех других, — и того она потеряла.
А ночь все-таки кончалась. На улице стало шумно. Вдруг разливалась гармошка и женские голоса задорно выкрикивали: «Эх, эх, э-э-эх!»
Нестройный хор тянул:
Страна моя, Москва моя…
«Ну и дураки, — думала Галя, — это же первомайская песня».
Не петь ей больше никаких песен. Не плясать, не смеяться.
Она тяжело задремала. И вскочила от легкого стука в дверь. Постучали три раза. Потом еще.
«Телеграмма, — подумала Галя, — наверное, уже часов шесть…»
Она нащупала халатик и в одних чулках побежала к двери. В передней стоял Александр Семенович. Таким молодым, красивым Галя его не видела никогда.
— Я знаю, я вас разбудил, — сказал он торопливо, — но, может быть, вы согласитесь пойти погулять со мной по Москве?
Галя молчала.
— Я прошу вас. Накиньте пальто, и пойдем.
Она посмотрела в глубь комнаты.
— Тимка ведь до восьми будет спать. Мы вернемся, хорошо?
— Хорошо.
Как будто ничего не было. Можно ли принять этот урок и согласиться: ничего не было!
Она торопливо одевалась. Не надо причесываться. На голову белый платочек — мамин новогодний подарок.
В передней у вешалки ее ждал уже одетый Александр Семенович. Он держал в руках Галину шубку. Потом встал на колени и застегнул на ней сапожки.
В квартире спали. Казалось, заснул и весь дом. Но когда они вышли на морозную улицу, то увидели, что в Москве еще никто не ложился. Веселые, хмельные шли по городу люди. Оторвавшись от большой компании, на Александра Семеновича с размаху налетела девчонка в сбившейся шапочке:
— Как звать?
— Кузьма…
Ребята громко захохотали:
— Не найдешь, Леночка, Кузьму. Останешься старой девой…
Новогодняя ночь…
Из морозного тумана внезапно возникали люди. Иных нетвердо держали ноги, другие, не остывшие от застольного буйства, плясали на заснеженном тротуаре. Тогда Александр Семенович легонько брал Галю под локоть и направлял ее сторонкой. Он не разговаривал. И Галя молчала, еле успевая за ним, хотя Александр Семенович, казалось, шел неторопливо.
Над домами взлетела одинокая красная ракета и долго, трепетно вздрагивала, спускалась по туманному небу.
— В апреле у меня будет внучка, — вдруг сказал Александр Семенович.
— Как вы ее назовете? — Галя хотела услышать имя его жены.
Александр Семенович ответил не сразу, резко, будто что-то стряхнул:
— Не знаю. Сами назовут.
Галя с упрямым раздражением настаивала:
— Полагается, чтобы первого ребенка назвал дед. А то они придумают вам какую-нибудь Эльвиру.
Он пожал плечами:
— Все равно. Какая разница?
— Смешно! Точно так мне ответили однажды! «Назови его как хочешь, какая разница». Вот теми же словами! Смешно, правда?
Как ей хотелось вывести его из терпения!
— Нет. Не смешно. Это действительно не имеет значения.
— А что имеет значение? Комната? Она у меня есть. Постоянная работа есть. А вот имени у моего ребенка нет. И отчества нет. Это пустяки?
Он остановился.
— Я очень не люблю несчастненьких.
От строгого окрика сразу исчезло злобное напряжение. Остались стыд и боль.
Александр Семенович взял Галю за руку. Варежки она оставила дома, пальцы у нее закоченели. Они вошли в метро. Там громче звучали голоса людей, лучше видны были лица — помятые и усталые у пожилых, еще более красивые от бессонной ночи у молодых.
По эскалатору пролетали молчаливые супружеские пары, прильнувшие друг к другу влюбленные, шумные компании, в которых еще вспыхивало затихающее веселье.
Ехали одинокие женщины с надменными лицами. Не нашлось того, кто проводил бы их до дома.
Александр Семенович все держал Галину руку. Он будто вел заблудившуюся девочку, которой нужно помочь в трудную минуту. Добрый Дед Мороз. Он и в самом деле скоро станет дедом. Вот что у него впереди. Тоже не так мало. А остального уже не будет.
Но из-под белого платка на него глядели тревожные женские глаза, и он знал, что даже щедрому Деду Морозу не разгладить горьких складок на этом милом лице.
Галя уже согрелась, но Александр Семенович не выпустил ее руку, даже когда они вошли в вагон.
Пальцы у него были твердые и крепкие. Он жил в мире, который придавал ему уверенность и силу. Почему это не дано Гале? Почему она срывается, и злится, и завидует женщине, которую он любил?
Разве ей нужна его любовь?
После точеного красавца Ираклия, после спортивного, словно отлитого из бронзы Николая, после острослова Анатолия, отца ее ребенка, — на что ей этот старый, молчаливый человек? У него седая голова, сутулые плечи…
И все-таки как стать для него «лучше всех навсегда»? Как войти в его жизнь?
Не сумела она до сих пор ни для кого сделаться единственной и родной…
Снова представилось, как Александр Семенович опустился на колени и застегнул ей сапожки…
В вагоне, прижавшись в уголок, плакала девушка. Из-под пальто виднелась пышная юбка. Собиралась, наряжалась, чего-то ждала от праздника. Может быть, слишком многого ждала? Что ж тут поделаешь. «В нашей жизни всякое бывает», как говорит Танечка.
Галя подняла голову и увидела, что Александр Семенович внимательно смотрит на нее.
Потом они пошли по широким залам метро, смешавшись с теми людьми, которые и в этот праздничный день должны были ехать на работу…
А когда бегущая лестница вынесла их наверх, Москва была прозрачно-синяя и почти во всех окнах горели уже утренние огни.
Начинался первый день нового года.
Гога в субботу дежурил до пяти часов. Это тяжело — дежурить в хирургическом отделении, если даже не случится срочной операции. Нервы все равно в напряжении. После такого дежурства необходим отдых. Но его жена Лиля с трех часов начала готовиться к очередному визиту в семью своей старшей сестры, которая жила на другом конце города.
Елена Карповна терпеливо наблюдала за тем, как она гладит Гогину полосатую рубашку, достает чистое белье и новые туфли.
«Лилечка, — хотела сказать Елена Карповна, — я так не готовилась, даже когда мне орден вручали».
Хотела — но смолчала. Как будто ничего не видела. Схитрила:
— Наверное, сегодня телевизор включать не будем. Гоге отдохнуть надо.
Лиля ответила твердо, как солдат:
— Мы едем к Тамаре. Вы можете смотреть любую передачу.
Не предложила поехать вместе. Хотя бы для приличия. Весь субботний вечер мать обречена провести одна в городской квартире, где ей не с кем и слова промолвить. А ее сын, усталый, измученный, должен ехать в метро, в автобусе, в троллейбусе и сидеть у чужих, вместо того чтобы уютно, спокойно, в собственном доме провести хороший вечер.
Елена Карповна знала, для чего это делается. Лиля всячески старается отдалить Гогу от матери и приблизить к своей семье. Напрасно Елена Карповна когда-то думала, что Лиля сирота и потому привяжется к ней, как к родной матери. Раз девушка не знала дочерней любви, ни к кому она не привяжется.
Многое могла бы сказать Елена Карповна, глядя, как готовится Лиля к предстоящей поездке, но на губах ее был замок. После того как Гога развелся с Надей, она дала себе слово не вмешиваться в его семейную жизнь. Не могла забыть, как после развода он сказал, когда приехал к ней в Заревшан:
— Ты довольна?
Это его первые слова после разлуки. В них не звучало упрека. Ему хотелось, чтобы хоть кто-нибудь был доволен.
А чем она могла быть довольна? Тем, что не удалась семейная жизнь ее единственного сына? Разве она этого хотела? Кто виноват, что он выбрал неумелую, ленивую, бесхозяйственную девушку, которая в день зарплаты покупала сразу два торта и потом выбрасывала несъеденные куски в мусоропровод?.. А к концу месяца, когда у нее не оставалось ни копейки, она варила черные сухари, поливала их подсолнечным маслом и уверяла, будто это французский суп.
Елена Карповна тогда приехала из Заревшана погостить. Ее ужаснула неустроенная жизнь сына, отсутствие чистого белья, беспорядок в двухкомнатной кооперативной квартире, за которую заплатила она из своих собственных сбережений. В то время у нее еще были силы выгрести грязь из углов, сделать большую стирку, приготовить обед. Молодые восприняли это как должное. Гога радовался.
— Видишь, маленькая! — кричал он жене. — Как хорошо жить с моей мамой!
Елена Карповна ответила ему, как и следовало:
— Не надейся, что мама будет у вас домработницей.
Надя сказала:
— Ну и напрасно вы так размахнулись. Я бы и сама в выходной убралась.
— Дом надо убирать каждый день.
— А я не могу каждый день. Я работаю.
— Как же я была главным педиатром округа и ребенка растила, а в доме у меня все блестело?
— Ну и для чего так надрываться? — передернула плечиками Надя. — Что в этом хорошего? Так и жизнь пройдет, как Азорские острова. Я такую работу не люблю.
Елена Карповна усмехнулась:
— А что ты любишь?
— Я путешествовать мечтаю. Ездить, смотреть новые города и — еще лучше — чужие страны. Это мое главное хобби.
— Тогда тебе не за моего сына надо было замуж выходить. Он скромный хирург, у него оклад сто тридцать рублей.
— Ну и мало, — охотно согласилась Надя. — А моя зарплата и того меньше — восемьдесят пять. Конечно, не хватает. Я даже вещи в ломбард закладываю.
Для Елены Карповны слово «ломбард» было олицетворением крайнего человеческого падения. Старые седые ростовщики, старухи процентщицы и их затравленные нищетой убийцы вставали за этим словом.
— Как — закладываешь? — спросила она с ужасом.
— Запросто, — сказала Надя. — Только очереди большие, долго ждать приходится. И дают, заразы, мало. К примеру, сколько стоит кольцо, что вы мне подарили? Оно же золотое и камень бирюзовый, ценный, а дали всего пятьдесят рублей.
Елена Карповна почувствовала перебои в сердце.
— Ты заложила кольцо?
— А что ему сделается? Вот Гога свои отпускные получит — выкупим.
Вечером Елена Карповна в присутствии Нади дала сыну пятьдесят рублей и велела немедленно взять из ломбарда кольцо.
— Я кольцо увезу в Заревшан, — сообщила она. — Только этого нам недоставало, чтобы артаровская семейная ценность по ломбардам валялась!
Надя вспыхнула:
— Вот интересное кино! Вы же мне его подарили. А раз подарили, могу делать с ним что хочу! Хоть в помойку выброшу!
Гога пытался вмешаться, но женщины не давали ему слова сказать.
— Драгоценности своей матери в помойку выбрось!
— У моей мамы нет драгоценностей. Она трудящийся человек.
— А я не трудящийся? Кто же я, по-твоему?
— Мама, мама, успокойся! — наконец прорвался Гога. — Надька, замолчи, ну прошу тебя…
— Нет, пусть твоя жена скажет, кто я, тридцать пять лет проработавшая в органах здравоохранения, заслуженный врач республики…
Надя отозвалась из другой комнаты:
— Мне говорили, что у вас тяжелый характер, но я раньше не верила…
— Никто тебе не мог это сказать.
— А вот говорили, говорили…
— Надька, замолчи сейчас же! — умолял Гога.
— Что ты мне в моем доме рот затыкаешь?
Елена Карповна подвела итог:
— В этом доме нитки твоей нет…
Вот чего не следовало говорить. Все остальное со временем загладилось бы. Но этих слов Надя свекрови не простила. Она ушла к своим родным, ночевать не вернулась.
Гога — молчаливый, сосредоточенный — бегал к ней по вечерам и каждое утро до работы. Он был не так воспитан, чтобы упрекнуть мать, но разве она не видела, как ее сын изводится? Все попытки поговорить о Наде Гога прерывал невнятной скороговоркой:
— Ничего, ничего, не волнуйся, образуется…
Дом был чистый, обед хороший. Елена Карповна напекла армянских печений, накрахмалила Гогины рубашки, погасила задолженность за квартиру, уплатила до конца года за телефон. Надеялась — молодой, забудет.
Но в один из вечеров Гога открыл дверь с радостным воплем:
— Мама, посмотри, кого я привел!
Елена Карповна не знала, как встретить невестку. Она не чувствовала ни капли теплоты, которая помогла бы ей обнять и поцеловать Надю — единственное, что нужно было сделать сейчас, потому что слова «милости просим» или «добро пожаловать» были бы нелепыми и даже обидными.
— Ну что ж, — проговорила она через силу. — Это дело ваше.
Надя сидела за столом молчаливая и непреклонная.
— Надюха, знаешь, что это такое? Это кята — наше армянское печенье. Вкусно, да? Я в детстве мог сколько угодно съесть. Мама, ты объясни Наде, как кяту готовят. Надя способная, она замечательно пирожки с капустой жарит. Надюша, сделай пирожки, пусть мама попробует. Мама, посмотри, это платье Надя сама сшила! Правда, хорошо? Тебе нравится? Надька, встань, пройдись, мама посмотрит!
Ему хотелось втянуть их в общий разговор. Он прямо разрывался, обращаясь то к одной, то к другой. Елена Карповна первая пошла на примиренье, потому что любила и жалела Гогу больше, чем его жена. Она похвалила ситцевое платье Нади, обшитое простыми прошвами, какими в дни ее молодости отделывали только дешевое, грубое белье. Она обещала научить Надю готовить кяту и молочную кашу с корицей. Ради сына она готова была подавить свое самолюбие.
— Нет уж, спасибо, — сказала Надя, — мне все это ни к чему. А то научите, а потом попрекать будете. Я вас теперь раскусила.
Свекровь поняла, что ей надо уезжать в Заревшан, где она прожила сорок лет, где все ее знают и уважают. Пусть в заревшанской квартире нет ни газа, ни водопровода, но зато каждый проходящий по улице здоровается с ней низким поклоном. Соседка натаскает ей воды; лесничий, у которого она лечила детей, привезет ей на зиму дров, а дурачок, которого она спасла в детстве от менингита, будет каждое утро топить ей печку.
Бирюзовое кольцо она увезла с собой. И правильно сделала, что увезла. Не прошло и шести месяцев, как Гога написал ей, что они с Надей разводятся. Надя требует раздела имущества, и если ей не дать денег на однокомнатную кооперативную, то ему придется жить в коммунальной. Известие о разводе Елену Карповну не огорчило. Но она не могла себе представить, что квартиру, которая целиком оплачена ее деньгами, приходится теперь делить с Надей.
Она пошла к лучшему юристу Заревшана, который в детстве был золотушным, болезненным ребенком, а сейчас имел уже свою семью, машину и растолстел сверх всякой нормы. Юрист, конечно, сердцем и душой был на стороне Гоги, с которым учился в одной школе, но подтвердил, что в данном случае разведенная жена имеет по закону все права на половину жилплощади.
Тогда Елена Карповна сняла последние деньги со своей сберкнижки и послала их Гоге с письменным напутствием:
«Заткни глотку этой змее, мой мальчик. Обо мне не беспокойся. Я имею такую пенсию, при которой могу даже откладывать».
Еще через год Гога приехал за матерью и увез ее в Москву — уже навсегда. Елена Карповна тяжело расставалась с Заревшаном. Своим друзьям она говорила:
— Мальчику трудно одному. Все-таки будет материнский глаз. Он теперь правая рука профессора, по три операции в день делает. За ним уход нужен.
Насчет возможной Гогиной женитьбы высказывалась осторожно:
— Обжегся мой сын. Очень обжегся. Трудно ему теперь будет. Конечно, молодой, перспективный, женщины на нем виснут. Вы знаете, у меня никаких предрассудков нет. Сколько детей я лечила, для меня роли не играло — армянин, русский, азербайджанец. За всех моя душа болела. Но одно скажу — москвички редко бывают хорошими женами. Здесь, в Заревшане, я бы ему чудную жену подыскала — скромную, хозяйственную, с образованием…
Провожали Елену Карповну торжественно. В Доме санпросвещения устроили банкет, на котором присутствовал весь облздрав и представители райисполкома. Говорили много восхваляющих Елену Карповну красивых слов. Плакали — кто искренно, кто за компанию. Но ведь она почти всех их помнила детьми, покрытыми сыпью от кори и скарлатины, с опухшими железами, с хрипами в бронхах. Она выхаживала их самих, потом их детей. И сейчас, взрослые, здоровые, они были оправданием ее жизни.
Главный врач заревшанской больницы прочел стихи собственного сочинения:
Вы охраняли нас с пеленок
Зимой и летом, в стужу, в зной.
Был каждый страждущий ребенок
Для Вас бесценным, как родной.
Вы Ваше звание высоко
Сумели в жизни пронести.
Пошел Ваш сын, любимый Гога,
По материнскому пути.
И вот шагают по планете
Излеченные Вами дети —
Бойцы, работники, творцы,
Их матери и их отцы.
Храните гордое призванье,
Пишите чаще из Москвы!
Мы горько плачем в день прощанья.
Но неразлучны с нами Вы!
Из всех известных Елене Карповне стихов эти были самые лучшие! Она спрятала бумажку с текстом, украшенным виньетками, на дно чемодана, в папку с документами, почетными грамотами и другими бумагами, отражающими ее кристально чистую трудовую жизнь.
В поезде она сказала сыну:
— Теперь тебе надо быть очень осторожным. На меня больше не рассчитывай. У меня на сберегательной книжке уже совсем ничего не осталось.
Гога промолчал.
Лиля видела, что Елена Карповна недовольна, и понимала причину раздражения. Но все равно к Тамаре они пойдут, а Елену Карповну туда тащить нет никакого смысла. На метро ее не повезешь, такси на Ташкентскую в один конец стоит пять рублей да обратно столько же. Выкинуть десятку для того, чтобы испортить вечер, — какой смысл? Тамара сочтет своим долгом занимать Елену Карповну, общей темы для разговора у них нет. Тамара — закройщица в ателье, в модах и тряпках Елена Карповна не понимает ничего, ни та, ни другая за литературой не следят, в театры не ходят, общих знакомых нет. Даже о телевизоре беседа не получится. Обе быстро сойдутся на том, что по всем каналам одни разговоры, а фильмов мало. Если Вася — муж Тамары — и Гога сядут за шахматы, Елена Карповна еще раз выскажется против двух увлечений века — шахмат и футбола. В одном случае умные мужчины тратят драгоценное время и серое мозговое вещество на то, чтобы часами передвигать по доске деревянные чурки, в другом — здоровые молодые ребята гоняют ногами мяч и часто при этом наносят друг другу травмы, вместо того чтобы… И тут следовал длинный перечень того, чем они могли бы заняться на пользу общества.
За столом Елена Карповна откажется от Тамариных печений, нанеся хозяйке обиду, а в восемь вечера начнет поглядывать на часы, поясняя при этом: «Мне лично все равно, я теперь пенсионерка. Но Гога очень рано встает. Утомляется. Ему лучше сегодня пораньше лечь».
Нет уж! Пусть мужчины спокойно поиграют в шахматы, посмотрят футбол, а Лиля поговорит со старшей сестрой о своей семейной жизни, которая идет совсем не так гладко, как мечталось.
А ведь год назад Тамара ее предупреждала. По неисповедимым родственным каналам, которые есть в каждой армянской семье, до сведения Тамары дошло, что заревшанский доктор Елена Карповна, женщина властная, сухая, довела до могилы мужа, развела сына с женой и не хочет, чтобы он снова женился.
— Всему верить, безусловно, нельзя, — сказала Тамара. — Когда муж любит жену, его не разведешь. Попробуй развести нас с Васей! Но, видимо, характер у нее еще тот. Так что, считаю, подумать надо.
— Я не за нее замуж выхожу, — Лиля поняла, что настала минута сказать сестре правду. — Да и поздно уже мне раздумывать.
— Вай ме! — вырвалось у многолетней москвички народное горестное восклицание. — Неужели так далеко у вас зашло?
— Мне тридцать два года. Чего ждать? Чего бояться?
— Почему же вы не регистрируетесь?
— Заявление мы уже подали. Гога поехал за матерью. Не хочет сразу ставить ее перед фактом. Он уверен, что, когда мы познакомимся, она не будет против. Во-первых, я армянка. Это не мало для Елены Карповны. Во-вторых, я тоже врач. Она педиатр, я акушер, у нас много общего. В-третьих, я не плохая хозяйка. У тебя училась.
— Черт с ней совсем! — сказала Тамара. — Поговорим о нем.
— Что о нем говорить? Я его люблю.
Это было главное. Но Лиля иногда хотела, чтобы любовь закрывала ей глаза на Гогины недостатки. Она их видела, понимая, что они вытекают из его достоинств.
Ее не сердило, когда он брался за любую операцию, соглашался на невыгодные дежурства, ездил за тридевять земель на консультации. Но когда она видела, как он, отстранив санитарку, тащит из палаты в палату послеоперационную кровать, сам везет в кресле на рентген тучного старика или, вскочив на подоконник, перевешивает штору, чтобы больному солнце не било в глаза, — она возмущалась.
— Пойми, меня не вопросы престижа беспокоят, но ведь ты хирург! Хоть бы с этой точки зрения, прошу тебя, не лезь не в свое дело. А если у тебя от тяжести рука задрожит? А если ты молотком по пальцу тяпнешь?
Он оправдывался:
— У нас санитарки слабенькие, им не осилить.
— Может быть, ты за них полы вымоешь?
— Лапушка, ты права, не сердись…
— Мне противно на это смотреть! Ты делаешь перевязку, а сестра стоит сложа руки. Я больше не буду к тебе в корпус приходить!
Но он звонил:
— Лиля, появись! Тут наш соотечественник оперировался, так его родные лаваш притащили, армянский сыр, зелень. Вся ординаторская пирует!
Вообще-то Лиля знала, что с Гогой ей редкостно повезло.
На первых порах ее обидело рвение, с которым он, перед отъездом к матери, уничтожал все следы пребывания женщины в своей квартире.
— Ты должна понять, — оправдывался он, — мама травмирована моей первой неудачной женитьбой, ее надо подготовить…
Он расплескал кофейную гущу по раковине.
— А это для чего?
— Если будет слишком чисто, мама поймет, что тут хозяйничала женщина…
Лиля долго молчала.
— Говорят, что хорошие сыновья бывают плохими мужьями.
— Я не слишком хороший сын. Я часто ее огорчал.
— Нет, этого мы делать не будем, — сказала Лиля, — мы не будем ее огорчать.
Нелегко давалось счастье. Нелегко было прийти к будущей свекрови под видом случайной гостьи. Прийти будто бы впервые в квартиру, которую Лиля давно уже считала своим домом.
Гога представлял ее очень многословно:
— Мама, вот это Лиля Мадатова, между прочим, врач-акушер, работает в нашей больнице. Очень серьезный, положительный товарищ. У нее даже есть печатные труды.
— Хватит, хватит! — как можно естественнее рассмеялась Лиля, протягивая невысокой седой женщине три розы и коробку конфет.
По многочисленным фотографиям Лиля имела представление о Гогиной матери, но ее удивили длинные пушистые ресницы и молодые, живые глаза Елены Карповны.
— За цветы спасибо. Гога, принеси синюю вазу.
Она не обрезала колючек и листьев, не расщепила стеблей, не бросила в воду щепотки сахара. Завтра же розы увянут. Но ничего не поделаешь. Бестактно лезть к хозяйке дома со своими советами в первую же минуту знакомства.
— Это что за новый обычай у вас в Москве? Кто ни приходит, обязательно что-нибудь приносит. Гогин товарищ торт принес. К чему? Мы раньше только в дни рождения или на новоселье подношения делали. А сейчас, оказывается, куда ни пойдешь, надо свои дары нести.
— Хочется сделать друзьям приятное, — сказала Лиля.
— Но это обязывает! Нет, мне больше нравится, когда хозяйка дома угощает гостей тем, что у нее есть. Хлеб с сыром так хлеб с сыром, пирожное так пирожное. А нынче приходят со своим угощением. Мы только в войну ходили в гости со своим хлебом, так это потому, что его тогда по карточкам давали.
Гога обнял мать за плечи:
— Э-э, мамочка, ты еще времена Навуходоносора вспомни!
— Для тебя, милый, это история, а для меня вчерашний день. Вы давно в Москве живете? — обратилась она к Лиле. — Значит, учились здесь? А сестра у вас одна?
— Нет, нас много. Брат артист, работает в Тбилиси, младшая сестра преподает математику в Ленинграде, племянники учатся в Ереване.
— У меня в Заревшане были пациенты — тоже Мадатовы. До пяти лет у всех эксудативный диатез. Нездоровая кровь.
Лиля промолчала.
После чая она вызвалась перемыть посуду, но Елена Карповна не разрешила:
— В моем доме это не принято.
Гога за спиной матери сделал жалобную гримасу. Лиля ему улыбнулась. На секунду в голове промелькнуло: «Еще посмотрим, что у кого будет принято!» Мысль, конечно, недостойная. Старая женщина была побеждена, еще не зная этого.
Гога пошел проводить гостью до метро. Он натягивал в передней свою курточку, а Елена Карповна, стоя в дверях, нервно сжимала и разжимала края теплого платка.
— По-моему, Лиля не обидится, если ты не пойдешь ее провожать. Она человек самостоятельный, а ты простужен, целый вечер чихал…
— Мамочка, мамочка, все в порядке, — бессмысленной скороговоркой отбивался Гога.
В лифте он прижал Лилю к себе:
— Надо что-то придумать. Я безумно по тебе соскучился. Готов был сегодня брякнуть все начистоту.
«Это хорошо, — подумала Лиля, — пусть он торопит события».
— Ни в коем случае! — сказала она. — Разве ты не видел, как она сегодня нервничала? Пусть потихонечку привыкает ко мне.
— Ты знаешь, она ведь прекрасный человек. Добрая, отзывчивая. В Заревшане ее просто обожают.
— Для чего ты это говоришь?
— Мне показалось, что ты сегодня немного обиделась. Но ведь она тебя еще совсем не знает.
— Я нисколько на нее не обиделась. Я всегда помню, что она твоя мать.
— Ох, Лилька, золото мое! — Он поцеловал ее прямо на улице, не обращая внимания на проходящих мимо людей.
Через три дня Елена Карповна заболела.
— Обыкновенная простуда, — сообщил по телефону Гога. — Белье на балконе развешивала. Но я сегодня, как на грех, не могу остаться дома.
— Я приду, — пообещала Лиля, — у меня ночное дежурство. А еда в доме есть?
— Не очень. Овощи есть, рис, масло.
— Понятно. Кое-что надо будет прихватить.
— Но учти, просто так мама ничего не примет. А тратиться не захочет. У нее сейчас мания, что мы на грани банкротства.
— Учту, — сказала Лиля.
Она купила в кулинарии половину солидной курицы, возведенной в звание цыпленка табака, постояла в очереди за апельсинами, взяла также несколько лимонов и килограмм яблок.
По дороге она скалькулировала: курица пойдет за рубль, апельсины никто не станет перевешивать, скажу — кило вместо полутора, яблоки и лимоны вместе — рубль. Словом, на четыре рубля. Вполне доступно.
Гогина мать встретила ее приветливо, но настороженно:
— Напрасно вы побеспокоились. С какой стати… У меня уже все прошло…
Глаза у нее слезились, нос покраснел и распух.
— Вы явно еще больны. Вам надо больше фруктов и все время пить чай с лимоном. Жидкости как можно больше.
— Что еще вы мне предпишете? — снисходительно усмехнулась Елена Карповна.
Лиля выложила продукты на стол. Елена Карповна внимательно осматривала каждую покупку:
— В Москве фрукты очень дорогие. Я сейчас не могу себе этого позволить.
— Ну почему же?
— По некоторым обстоятельствам.
— Елена Карповна, ваш сын, кроме зарплаты, получает еще за дежурства, за консультации плюс ваша пенсия. Хватит вам на фрукты.
— Я вижу, вы очень хорошо осведомлены о состоянии наших материальных дел.
«Ничего, ничего, я не обидчивая», — подумала Лиля.
— А как же! Мы с Гогой на одном положении, а пенсия у вас известная.
— Но у меня больше нет сбережений. Я один раз заплатила за эту квартиру, потом еще раз заплатила этой дряни, его бывшей жене. Отдала все, что отложила за свою трудовую жизнь. Теперь у меня ничего нет. В третий раз заплатить не смогу. А у вас есть в Москве квартира? — вдруг спросила Елена Карповна.
— У меня своя комната в квартире сестры. Мы жили отдельно, потом съехались.
— Неосторожно сделали. Теперь, если выйдете замуж и разведетесь, муж отберет комнату. Мой бедный сын на этом пострадал.
— Ну, не всегда же так нехорошо получается. Что вам на обед сварить — чихиртму или бульон?
— Обед я сама приготовлю, — строптиво сказала Елена Карповна. — Для чихиртмы, между прочим, киндза необходима, а где ее в Москве возьмешь?
— Киндзу сейчас на всех рынках продают. Я на всякий случай из дома захватила. Поставим курицу на плиту, пусть пока варится, а вы все-таки ложитесь.
Квартира была уже порядком запущена, но Лиля не стала проявлять хозяйственное рвение. Она принесла Елене Карповне в постель чай с лимоном.
— Сколько же я вам должна?
— Мы с Гогой сосчитаемся.
— Хозяйство веду я. Гога тут ни при чем.
— Пожалуйста. Курица — рубль, апельсины — рубль сорок, лимоны и яблоки — еще рубль. Всего — три сорок. — На всякий случай Лиля еще немного уменьшила счет.
— А киндза?
— Это такая чепуха, даже стыдно об этом говорить, Елена Карповна.
— Что значит стыдно? Благодеяний мне не нужно! У нас в Заревшане на десять копеек дают огромный букет киндзы, а здесь три жалкие веточки. В один суп не хватит положить…
Сразу после чая у Елены Карповны поднялась температура, и она задремала на тахте, укрытая ярким пледом, который Лиля подарила Гоге ко дню его рождения.
Лиля перемыла грязную посуду, подтерла на кухне пол. Презрев запрет Елены Карповны, она поджарила лук, нарезала зелень. Для чихиртмы осталось только развести желток с лимонным соком. Лиля открыла холодильник, уложила фрукты и достала яйцо. В холодильнике стоял затхлый запах от пачки прокисшего творога. Выбросив творог в мусоропровод, Лиля взяла тряпку и на цыпочках прошла в Гогину комнату, чтобы вытереть там пыль и вообще навести порядок.
— Вы куда? — остановил ее у самой двери строгий голос Елены Карповны.
— Приберу немного, — покорно ответила Лиля.
— Ни в коем случае! Гога не разрешает посторонним входить в свою комнату!
Лилю утомила эта затянувшаяся игра. Но она знала, что Гога устал еще больше и ждет только выздоровления матери.
Суп удостоился похвалы:
— Да, чихиртму вы готовить умеете.
— Это у меня в генах, — улыбнулась Лиля.
Чувство юмора не было сильной стороной Елены Карповны:
— Теперь чуть что — гены, гены, — ворчливо сказала она, — все на гены сваливают. Среда — вот что главное. В моей практике был русский ребенок, выросший в азербайджанской семье. Так он до сих пор органически не переносит ни кусочка свинины.
Температура у нее еще повысилась.
— Не надо было мне есть жирную чихиртму.
В этих словах прозвучал как бы упрек Лиле.
— Вот Гога смеется над банками, а в Заревшане мне бы сейчас медсестра банки поставила, и сразу бы полегчало…
— Я могу, — сказал Лиля, — да ведь нет банок.
— Банки у меня есть, но я не хочу вас затруднять…
— Давайте, давайте…
Кряхтя и постанывая, Елена Карповна пошарила в тумбочке и вытащила коробку из-под обуви, стянутую резинкой.
— А вы меня не обожжете? — с беспокойством, но будто бы шутя спросила она, глядя, как Лиля наматывает вату на карандаш.
Потом, умиротворенная, довольная, вдруг сказала:
— Я бы вас поцеловала, да боюсь заразить…
— К врачам зараза не пристает.
Лиля наклонилась, поцеловала мягкую щеку и близко увидела удлиненные, в густых пушистых ресницах глаза.
У Гоги были такие же прекрасные длинные ресницы. Прощаясь, Лиля предупредила:
— Творог в холодильнике совершенно прокис. Я его выбросила.
Елена Карповна приподнялась на локте. Прежнего радушия как не бывало:
— А по какому праву вы лазили в мой холодильник?
Единственно, что позволила себе Лиля, — это громко хлопнуть входной дверью.
Дня через два Гога сообщил, что Елене Карповне уже все известно.
Он был не слишком веселый. Лиля поняла, что объяснение с матерью далось ему трудно, и о подробностях не расспрашивала. Она купила бутылку шампанского, испекла «наполеон». После работы вместе с Гогой поехала на метро до станции «Речной вокзал».
— Гога, это ты? — окликнула Елена Карповна из своей комнаты слабым голосом.
— Это мы! — отозвался Гога и подтолкнул Лилю вперед. — Вот, мамочка, моя жена, прошу ее любить.
Он волновался.
— От меня, конечно, ничего на зависит, — горько вздохнула Елена Карповна. — Конечно, раз уж вы решили — живите. Я желаю вам счастья. А любить… Сперва одну, потом другую, потом, может быть, третью… У меня не такое любвеобильное сердце…
— Ты ничего более подходящего не нашла нам сказать? — вдруг рассердился Гога.
Лиля испугалась, что первое же ее появление в доме в качестве члена семьи начнется с ссоры. Она быстренько отстранила Гогу от матери:
— Иди разденься, Елена Карповна совершенно права. Вот мы с ней поживем, узнаем друг друга и станем родными. Это не сразу делается.
Свадьбу решено было не устраивать.
В выходной Лиля затеяла большую уборку. Елена Карповна, сидя на своей тахте, беззвучно плакала, на вопросы не отвечала, но, когда в комнату вошел Гога, выкрикнула сквозь слезы:
— Это она нарочно делает! Хочет доказать, что у меня грязь, что я ничего не умею, что запустила квартиру…
Лиля пошла на кухню и бессильно опустилась на стул. Ей расхотелось убирать в шкафах, перемывать кафель, натирать полы. Работа, к которой она готовилась с удовольствием и которой предавалась с азартом, стала безрадостной.
Гога в чем-то убеждал мать. Лиля слышала его монотонный голос: «Бу-бу-бу…»
Он пришел в кухню.
— Не придавай значения. У нее нервы.
— Конечно! — вдруг вырвалось у Лили. — Надя не убирала — плохо, я убираю — плохо. Как ей угодить?
Но тут она увидела растерянное, несчастное лицо Гоги, поняла, что ему хуже всех и мучить его нельзя.
С тряпкой в руке она пошла к Елене Карповне.
— Мне жаль, что я с вами вчера не посоветовалась, — говорить она старалась очень спокойно. — Всю неделю у меня не будет ни минуты свободной. У нас идут занятия с выпускниками-акушерами. Я решила убрать квартиру заранее, на всю неделю. Еще я хотела вас попросить обед приготовить.
Елена Карповна предалась самоуничижению:
— Где уж мне… Разве я сумею…
Лиля будто и не слышала:
— Баранина есть, овощи есть. Вы лучше меня знаете, что Гога любит. А картошку, если надо, я почищу.
«Все можно, — думала она, орудуя пылесосом. — Все можно, только где взять терпение и выдержку…»
К вечеру квартира была чистая, полы сияли, муж сидел за столом веселый, свекровь спокойная, и Лиле было хорошо.
Но такие дни выпадали не часто. Никогда нельзя было знать, на что может обидеться Елена Карповна.
По пятницам Лиля помогала ей купаться. «Помогала» — это так называлось из деликатности. На самом деле Лиля усаживала ее на табуретку и мыла с головы до ног, после чего волосы Елены Карповны блестели точно снежная шапочка.
В последний раз она согласилась мыться после долгих уговоров. В разгар купанья скорбно спросила:
— Сколько вы мне будете давать из моей пенсии на личные расходы?
Лиля совершенно растерялась, не знала, что сказать, но ответа Елена Карповна и не ждала:
— Я должна иметь какую-то сумму в своем распоряжении. Мало ли что может понадобиться. Например, нанять женщину, чтобы раз в неделю приходила меня купать.
— Разве мы с вами плохо справляемся?
— Я не имею права злоупотреблять вашим временем, — гордо отозвалась Елена Карповна. — Вы — занятые люди, а я отжившее существо.
Лиля вспомнила, что Гога звал ее в кино, а она ответила: «Времени не будет. Мне еще надо маму выкупать».
Приходилось следить за каждым своим словом.
Готовясь поехать к Тамаре, Лиля все время чувствовала волну недоброжелательности, исходящую от свекрови. Лучше всего объясниться впрямую:
— Тамара собирается кроить мне летнее платье, так что вам было бы скучно…
— Напрасно вы думаете, будто я стремлюсь поехать с вами. Как-нибудь просижу дома одна.
— А разве иногда не хочется остаться одной? — неосторожно спросила Лиля.
— Я всегда одна! — горько и страстно заговорила Елена Карповна. — Гогин отец всю жизнь оставлял меня одну. Я привыкла к одиночеству. Он играл в карты и изменял мне с кем попало. С женщинами, которые пальца моего не стоили. На вторую ночь после нашей свадьбы он до утра кутил с товарищами в ресторане. Только перед смертью он покаялся и сказал: «Я виноват перед тобой, прости и спаси меня, ты все можешь!» Да, я многое могла, я всегда являлась ценным членом общества. Но дома я была одинока.
Что можно было ответить на эту горестную речь? Лиля обрадовалась тому, что в эту минуту зазвонил телефон. Ее вызывали из больницы.
— В чем дело? — спросила она, услышав в телефонной трубке голос Гоги. — Неправда. Я же слышу, что не все в порядке. Ты чем-то расстроен? Ну хорошо, сейчас не надо. Дома расскажешь. Только постарайся не задерживаться. Тамара уже звонила. Что мы делаем? Сидим беседуем. Да, да, у нас все хорошо. Ждем тебя.
Мать смотрела на Лилю встревоженно.
— Огорчен чем-то наш Гога, — сказала Лиля. — Наверное, какому-нибудь больному хуже. Я тоже вчера чуть не плакала. Двойня была — и ни туда ни сюда. Кесарево пришлось делать. Только тогда поняли — один вклинился подбородком между плечом и горлом другого, так сразу двумя головами и шли. Мальчики крупные, хорошие. Одного спасли, другой погиб. Мать очнулась, я ей показываю ребенка, а она кричит: «Где второй?» Она слышала, что мы говорили о двоих. Ну и родовой психоз. Подай ей второго, и все! Невропатолога вызывали, психиатра…
— Вам легко. Вы можете кого угодно на подмогу вызвать. У вас и лаборатория, и сыворотки всякие — все под руками. А я одна за все отвечала. При необходимости даже операции приходилось делать. Чужих спасала, а своего ребенка потеряла. Поехала на бричке беременная в горное село, там было подозрение на скарлатину. Оказалась ветрянка. А у меня от тряски преждевременные роды. Если бы не этот случай, имела бы я теперь взрослую дочь. Разве такая у меня была бы жизнь?
— Елена Карповна! — не выдержала Лиля. — Ну чем вам сейчас плохо?
— Ах, что говорить! Вы дочерью не были и матерью не были. Значит, понять не можете.
Он любил свое голубое полотняное одеяние — свободные брюки, куртку с круглым вырезом вокруг шеи и шапочку. В этих костюмах хирурги были похожи на инопланетян или граждан грядущих веков, какими их изображают рисунки в научно-фантастических романах.
Очень шла эта спецовка заведующему отделением профессору Вадиму Ивановичу Смирнову. Его ярко-голубые глаза красиво перекликались с цветом ткани. Сухощавый Сигизмунд Янович в голубом превращался в бесплотную тень, а про черноглазого, черноволосого Гогу старшая хирургическая сестра умиленно говорила:
— Христос, ну настоящий молодой Христос…
— Христос, когда умер, был на четыре года моложе, чем я сейчас, — отшучивался Гога.
Но ему нравилось когда, пробегая по утрам мимо своих палат, он слышал радостные возгласы женщин:
— Наш Георгий Степанович мчится…
— Словно солнышко красное…
Чей-то голос певуче выводил:
— Он пришел, наш ненаглядный…
А те, которых Георгий Степанович должен был в этот день оперировать, встречали его, как правило, в коридоре, делая вид, будто они спокойно здесь прогуливаются. Глаза у них были испуганные, лица помятые бессонницей, но все бодрились. И он делал вид, что не замечает дрожащих рук и просительно-тоскливых взглядов.
— Как спали?.. Ну и отлично! Сейчас обойду палаты — и приступим. Все подготовлены? Ирина Сергеевна, вы у нас первая.
— Георгий Степанович, а нельзя еще подождать? Вдруг он сам выскочит…
— Вот тебе раз! Не вы ли меня просили: «Скорей, скорей, сил нет больше терпеть!..» Этот камень не выйдет, Ирина Сергеевна! Только измучитесь да, чего доброго, и почку потеряете. А так через десять — двенадцать дней дома будете.
— Все ж таки под нож иду, — всхлипывала женщина.
— Успокойтесь! До истерики себя доведете — оперировать не смогу. Да и какой нож? Так, маленький скальпель…
Женщина согласно кивала головой:
— Ничего, ничего, я уже успокоилась…
— По палатам, по палатам! Все уже переговорено. В нужное время за вами приедут. И не волнуйтесь, все будет отлично.
Больные разбредались по палатам, раздираемые тревогой, а ему хорошо было известно, что будет дальше. Их привезут из операционной глухо стонущими, одурманенными наркозом. На другой же день, превозмогая их сопротивление, он заставит их подняться на ноги, на третий они встанут сами, а там зашагают к перевязочной, придерживая руками шов на животе, и будут спрашивать, когда их выпишут…
Конечно, бывало всякое. Есть и такая непредвиденная пакость, как тромб, от которого у него в прошлом месяце на двенадцатый день после вполне благополучной и несложной операции умер молодой парень. Реаниматоры не успели даже к койке подойти.
Никакой вины за Георгием Степановичем не было, но объяснить родным причину смерти пришлось ему. А у покойного были мать и молодая жена.
Но оперировать он любил. В самом начале работы он с некоторым трепетом делал первый надрез по человеческому телу. Профессор Смирнов, все видящий и все понимающий, сказал ему:
— Ты можешь стать хорошим хирургом, если преодолеешь страх перед скальпелем. — И посоветовал: — Всегда помни одно — тебе надо добраться до камня, до опухоли, до повреждения. Иди к главному.
Теперь Вадим Иванович говорил:
— Ювелирную работу лучше всех сделает Сигизмунд, а там, где нужны смелость и находчивость, — Гога.
А в общем, у каждого из хирургов были свои палаты, и все они делали и обычные, и сложные, и ювелирные операции, а в наиболее тяжелых случаях профессор вставал к столу сам. Тогда его ученики не прочь были возроптать на старика, который при своей стенокардии и тромбофлебите забирает себе все самое интересное.
Лиля смеялась:
— Есть две ненасытные профессии — хирурги и артисты. Мой брат жаждет играть все роли, от Ромео до короля Лира. А каждый из вас хочет делать все операции.
— А ты?
— А я охотно отдам случай с поперечным положением плода любому опытному акушеру.
Но это были только слова. И Гога видел ее в работе — сосредоточенную и уверенную. Именно это качество — уверенность — казалось ему наиболее важным для того, кто избрал своей, специальностью медицину.
Повезло ему с Лилей. Он познакомился с ней, когда его как уролога вызвали в гинекологическое отделение. Случай был тяжелый, и ему пришлось бегать в гинекологию каждый день, но больную они вытащили и даже ребенка сохранили. Тогда он заметил, что Лилю в отделении побаивались — и персонал, и больные. Но когда он сказал ей об этом, Лиля обиделась:
— Что я, зверь, что ли…
— Ты суровый ангел. Но почему ты так мало улыбаешься? Женщины проделывают такую трудную работу — рожают, а ты их не поощряешь.
— Они и без моего поощрения проделывают это по нескольку раз.
Он не сдавался:
— Но улыбка и веселое слово помогают людям!
— Знаешь, Гога, я не такая, как ты. Мне надо сделать над собой усилие, чтобы улыбнуться. Говорят, это потому, что я росла без матери…
Она была сдержанная, необщительная. И совсем не тот тип женщин, который ему нравился. Надя — хрупкий, белокурый мотылек — вполне подходила к идеалу, а Лиля — плотная, смуглая, с армянскими смуглыми глазами — нравилась неизвестно почему.
Когда он впервые позвал ее к себе домой, она согласилась легко и удивила его тем, что без сопротивления пошла навстречу его домогательствам.
Потом он был удивлен еще больше — почти до испуга:
— Почему ты мне ничего не сказала?
— Это несовременно и смешно, не правда ли?
— Ну, прости… я же не знал…
— Какими словами я должна была тебя предупредить? Будь спокоен, на тебе нет никаких обязательств. Мне больше тридцати лет.
— Лиля, ты говоришь со мной, как с врагом!
Она заплакала. И тогда Гога понял, что ее боль — это его боль. И так будет всегда.
Суббота — день не операционный, если только «скорая» не доставит какой-нибудь сюрприз. Насчет ситуации в своем доме он спокоен. Там, скорее всего, течет мирная жизнь. Лиля ему сказала:
— Раз навсегда — не беспокойся. Я не поставлю тебя в положение зерна между двумя жерновами.
Так что настроение бодрое, и можно заняться обходом.
Все-таки одно дело, отложенное на сегодня, напоминает о себе как тяжкий долг.
Еще в четверг, после профессорского обхода палат, Вадим Иванович спросил:
— Что это у тебя Буликова третью неделю лежит? Это же совершенно бессмысленно.
Гога и сам знал, что бессмысленно. Зою Буликову надо было выписать еще на прошлой неделе. Все анализы произведены, снимок сделан, посев ничего не дал, и, лежа в больнице, она только теряла то немногое время, которое еще отпущено ей для нормальной жизни.
Он не мог приучить себя в первую очередь преодолевать самое тяжелое. Поэтому начал обход с более благополучных мужских палат.
Громадный красавец болгарин позавчера, в припадке послеоперационного шока, буйствовал так, что ему пришлось заново накладывать швы. Теперь он лежал тихий и грустно моргал сливовыми глазами. Георгий Степанович, осмотрев его, погрозил ему пальцем, хотя бедный болгарин ни в чем не был виноват. Он и попытался это доказать, мешая русские и болгарские слова, но Гога засмеялся и похлопал болгарина по богатырскому плечу.
Затем Гога обошел все койки и выслушал все многословные жалобы и однообразные просьбы, сводящиеся к двум вариантам: «Нельзя ли обойтись без операции?» и «Когда же наконец вы меня прооперируете?» Только один старик, желтый и бестелесный, молча проводил его всезнающим, уже потусторонним взглядом.
У дверей женской палаты прохаживалась Рая Артанова. Четыре дня назад ее доставила «скорая» с диагнозом «пиелонефрит». Со второй половины дня Раю сотрясал озноб, к вечеру температура поднималась до сорока. Несмотря на все принятые меры, температура не снижалась и состояние не улучшалось. Вся палата — и Георгий Степанович тоже — знала, что она с первого дня исступленно ждет своего мужа, а он все не идет.
— Ну что, Раечка, приходил? — с надеждой спросил Георгий Степанович.
— Да пусть он подохнет, на черта он мне нужен! — Она встряхнула головой с накрученными на бигуди прядками пегих волос. — Маленький, невидный… Если хотите знать, я с ним даже не расписанная! Вышвырну из дома — и окончена его роль в моей жизни.
— Гляди, пробросаешься, — предостерег Георгий Степанович. — Иди в палату, я тебя посмотрю. И не волнуйся, никуда он не денется. Что ты, мужчин не знаешь, что ли? Дела, наверное, задержали.
Рая охотно согласилась:
— Вообще-то у него рейс. Но все-таки свинство. Жена в больнице, а ему до фени. Выгоню — будет знать.
В палате он прежде всего увидел глаза Зои Буликовой. Глаза эти напряженно следили за Георгием Степановичем, лишая его легкости общения с больными.
В последние годы Зоя уже много раз лежала в стационарах и знала свое положение. Сам господь бог не мог бы извлечь из ее почек коралловые камни, разросшиеся, как оленьи рога, и разрушающие ткани.
Гога присел на край ее койки и, уже в который раз, подивился могучей сопротивляемости человеческого организма. Ни желтизны, ни худобы. Цветущая, красивая, она могла быть эталоном зрелой женственности.
Один раз во время вечернего дежурства он слышал, как Зоя пела для женщин своей палаты:
Я ехала домой, я думала о вас,
Тревожно мысль моя и путалась и рвалась.
Дремота сладкая моих коснулась глаз,
О, если б никогда я вновь не просыпалась!
Пела она негромко, безукоризненно чистым, звенящим голосом. «Еще, Зоенька, спой еще!» — просили женщины. А Гога тогда подумал: «Хоть бы она действительно заснула и больше не проснулась».
Георгий Степанович измерил Буликовой давление, выслушал сердце и сказал как можно естественнее:
— Ну что ж, сделано все, что можно, в понедельник мы вас выпишем…
Зоя заволновалась:
— Как же так, Георгий Степанович? Вы ведь хотели еще посев сделать, пробу на действие лекарства.
— Сделали. Очень слабая чувствительность, только на невиграмон. Попринимайте его. Это можно дома.
— Да я его уже тонны выпила! Вы прошлый раз обещали, что профессору Яблонскому меня покажете. Может быть, он что-нибудь назначит.
— Ничего нового Яблонский вам не скажет. Вадим Иванович смотрел ваши последние анализы.
— Вы мне о нем не говорите! Это он во всем виноват, — с ненавистью сказала Зоя. — Я шесть лет назад у него лежала. Тогда еще можно было операцию сделать, а он мне ничем не помог. Сейчас вы меня домой на смерть посылаете и не думаете, что мне еще сорока лет не исполнилось, я жить хочу…
Зоя смахивала слезы, они мешали ей говорить.
Георгий Степанович собрал все свое мужество:
— До смерти еще далеко. А оперировать вас нельзя было даже шесть лет назад. К сожалению, коралловые камни в поврежденных почках образуются заново и еще интенсивнее. Вы сами это отлично знаете.
— Я не врач. Я ничего не знаю. Только знаю, что вы меня отфутболиваете, потому что вам надоело со мной возиться. Например, сами же хотели показать меня Яблонскому. Вы мне это точно обещали. А сегодня, в субботу, говорите, чтобы я в понедельник уходила. Конечно, в воскресенье Яблонского не будет, да и сегодня его на работе нет. Значит, опять солгали! Мне ваши хитрости понятны! Ваш профессор жестокий, бездушный человек, Я думала, вы лучше, но и вы такой же бездушный.
Больные притихли на своих койках. Страх был в этом отчаянном крике.
С какой-то койки тихо донеслось:
— Не обижайтесь на нее, доктор…
Георгий Степанович распрямил плечи и встал:
— Я никогда не обижаюсь на своих больных. Но за тринадцать лет работы меня впервые обвинили в бездушии.
В ординаторской никого не было. Он сел за стол, внезапно обессиленный.
«Были у тебя, дурака, музыкальные способности. Ну и сидел бы сейчас в какой-нибудь уютной оркестровой яме, исполнял бы десять минут за вечер скрипичное соло. И денег наверняка больше, и никаких страданий…»
Зоя Буликова не знала, что в минувший вторник он носил историю ее болезни на шестой этаж к специалисту по нефритам профессору Яблонскому.
— Ну и зачем вы ко мне пришли, что вам не ясно? — спросил язвительный Евгений Григорьевич, едва взглянув на снимки и анализы.
— Это не я виноват. Это ваша популярность. Народ наслышан, народ требует.
— Дайте мне покой, — попросил Яблонский, — своих забот хватает. Тут я ничего не могу, и вы это отлично знаете.
Тогда Гога не стал настаивать. Сегодня суббота. Звонить совершенно безнадежно. Но он все-таки набрал номер кабинета Яблонского и поразился, услышав сухой, отрывистый голос профессора.
— Как хорошо, что я вас застал!
— Ну, — хмыкнул Евгений Григорьевич, — мне это начало ничего хорошего не предвещает.
— Огромная личная просьба. Спуститесь к нам на несколько минут. У меня очень тяжелая ситуация.
— Вам всегда везет. Я сегодня зашел сюда совершенно случайно.
В палате было непривычно тихо. Зоя лежала, уткнув голову в подушку.
Евгений Григорьевич сел на стул, торопливо подставленный ему Гогой, оглядел палату и негромко приказал:
— Всех ходячих прошу выйти.
Его великолепная вельможность восхищала Гогу, но была недостижима.
Держа на коленях папку с историей болезни Зои Буликовой — скорбные листы анализов и разложенные по большим конвертам черные снимки, — он произнес вежливо и бесстрастно:
— Прошу, скажите мне, что вас беспокоит?
Гога не мог понять, почему приход Евгения Григорьевича Яблонского был для Зои такой необходимостью и даже радостью. Вряд ли она верила в возможность исцеления. Слишком много знала она о своей болезни. Но крупица надежды, которая умирает только вместе с человеком, оживила залитое слезами лицо милым лукавым светом. И Зоя торопливо начала повествование с первых лет своего горького пути.
Минуты через две Яблонский остановил ее:
— Я просил вас сказать о том, что беспокоит вас в данное время.
Этот рассказ он не прерывал. Только один раз открыл папку и мельком взглянул на листки с анализами.
— Ноги не отекают?
Какое счастье, когда хоть на один вопрос можно ответить в свою пользу!
— Никогда, никогда! Вот посмотрите…
Зоя высунула из-под одеяла голые ноги с наманикюренными красными ноготками. Евгений Григорьевич едва взглянул и накрыл их одеялом.
— Теперь выслушайте, что я вам скажу. Вы работаете?
— Я инженер-конструктор.
— Работу оставьте. Отдыхайте, гуляйте. Если любите — слушайте музыку, ходите в кино. Словом, делайте то, что вам нравится. Сейчас вам в больнице лежать незачем. Организм у вас крепкий, недостаточность пока только наметилась. Это может протянуться еще долго. Надо постараться жить полной жизнью.
— Полной жизнью — без работы?
— Кроме работы у человека тоже есть радости. Сидеть по восемь часов за чертежной доской вам сейчас противопоказано. Оформите пенсию по инвалидности, возьмите путевку в дом отдыха…
— А какая диета?
— Никаких ограничений. Исключите только мясные консервы и все слишком острое.
— Доктор, а что пить? Я заметила, мне клюквенный морс помогает.
— Нет, это вам кажется. Пейте по потребности. Не больше.
— А травы? Люди травами лечатся. Петрушку настаивают, брусничный лист, толокнянку…
Он впервые улыбнулся:
— Ну, каждый употребляет то, что у него растет под окном. Не думайте об этом. Когда возникнет необходимость, мы вам назначим специальную диету и режим. А пока поступайте, как я вам советую. Не упускайте дорогого времени.
И все! Коротко, определенно, беспощадно. Но Зоя оживилась, точно Яблонский сообщил ей что-то новое.
Едва врачи вышли из палаты, она сказала своим звенящим, радостным голосом:
— Вот это доктор! Вот это человек! Как хорошо он все объяснил!
Конечно, потом она вспомнит, оценит и поймет каждое его слово. Но сейчас, во всяком случае, Георгий Степанович может выписать ее без осложнений.
Проводив Яблонского, Гога опять снял телефонную трубку:
— Лиля? Ну, как дела? Что у вас слышно? — Бессмысленные вопросы, чтобы только услышать ее спокойный голос.
— Что с тобой? — спросила она.
— Все в порядке.
— Неправда, я же слышу, что не все в порядке.
Услышала. И — умница! — не стала ни о чем расспрашивать. Сказала: «Придешь, все расскажешь». Сказала: «Сидим беседуем». Значит, все благополучно, все мирно. Почему его все время тревожат отношения мамы и Лили? Господи, разве он когда-нибудь думал, что его жене будет трудно с мамой, с бесконечно доброй, справедливой и всесильной мамой его детства?
Женщины-колхозницы смотрели на него с ласковым умилением: сын доктора! То, что у докторши был ребенок, как бы приближало эту строгую ученую женщину к их многострадальному полу. Они совали ему в карманы пригоршни обжаренной пшеницы и семян конопли — скудные лакомства высокогорных армянских селений.
В долинных деревнях к маминой бричке подносили корзины с виноградом и хурджины с вином, но она непреклонно заставляла все унести обратно. Тогда виноградари и садоводы одаривали ее сына изюмом, сушеными абрикосами, грецкими орехами. Подношения, сделанные ребенку, нельзя было отвергнуть.
Это из-за мамы учителя прощали ему самые отчаянные шалости, а первые силачи школы всегда вставали на его защиту. «Сын Елены Карповны», «сын нашего доктора» — этот щит охранял его детство и юность. Но ведь это уважение, этот авторитет, любовь, наконец, были заслужены, завоеваны ее качествами — знаниями, опытом, самоотверженным трудом, терпением. Почему же она не понимала и не прощала глупенькую, неопытную Надю? Ну да ладно. Надя — это дело прошлое. Почему тактичная, умная Лиля не встречает ни теплоты, ни понимания?
— Живу как на вулкане, — сказала недавно Лиля своей сестре.
Гога почувствовал в этой шутке большую дозу горечи. Он собрался всерьез поговорить с матерью, но вдруг, неожиданно для себя, увидел ее, сгорбленную, белоснежно-седую, совсем старенькую. Острая жалость не позволила ему произнести ни одного слова упрека.
«Все перетерплю!» — решил он, забыв, что терпеть больше приходится Лиле, у которой нет ни воспоминаний, ни добрых чувств, связывающих ее с Еленой Карповной…
Он услышал шум в коридоре, и это отвлекло его от мыслей о доме.
Санитарка Алла вела бой с каким-то неурочным посетителем.
— Вам человеческим языком говорят — сейчас обед, потом тихий час. Не положено. Есть приемные часы, тогда и приходите.
Кто-то негромко, но упорно бубнил свое и пробивался в отделение. Георгий Степанович вышел из ординаторской.
«Раечкин муж!» — осенило Георгия Степановича.
— К Артановой? Аллочка, пропустите в виде исключения. Что же вы, гражданин, четыре дня не появлялись? Мы у вашей жены температуру из-за вашего поведения согнать не можем. В рейсе, что ли, были?
— Сердечно виноват, — растерянно оправдывался Раечкин муж. — Два дня действительно в рейсе, а потом братан из Астрахани приехал, выпили по маленькой и загуляли…
Георгий Степанович нагнулся к уху посетителя:
— Лучше скажите, что в рейсе задержались. Поломка машины или завал на дороге. Спокойнее будет — и ей, и вам.
Посетитель обрадованно и понимающе закивал головой.
— А это что, воблу ей несете? — удивился Гога.
— Ага. Братан привез. Домашняя. Сам ловил, сам вялил.
— Соленое вашей жене категорически противопоказано. Я воблу у вас забираю для медицинских целей.
И Георгий Степанович перенял из рук растерянно улыбающегося человека кулек с воблой.
Гога пришел с работы бледный, изнеможенный. Жена ему даже отдохнуть не дала. «Скорее, скорее, переодевайся, нас ждут!» Как на пожар. Закрыли двери в свою комнату и там до ухода шептались. Что это за манера закрывать дверь? Если не хотят, чтобы Елена Карповна слышала, значит, говорят про нее. Иначе какие могут быть секреты?
Вышли из комнаты уже готовые к поездке. От невестки пахнет французскими духами. Другие она не употребляет. Елена Карповна недавно узнала, что маленький флакон таких духов стоит тридцать рублей. Вот на что уходят деньги. Во времена ее молодости лучшими духами считалась «Красная Москва», и Елена Карповна не всегда имела возможность их покупать. Правда, позднее — и особенно в последние годы — она не знала, куда деваться от подношений благодарных пациентов. Откуда-то узнали, что доктор любит духи. Один раз подарили даже арабские — ничего особенного, нисколько не лучше наших. Между прочим, ходили разговоры, что в Париже наши духи «Красная Москва» ценятся очень высоко. Но у нынешних молодых стремление покупать все самое дорогое. Заграничные сапожки за сто рублей, брюки из бумажной облезлой синей ткани за сто двадцать, а то и еще больше.
Елена Карповна считала, что Лиле и по возрасту, и по положению неприлично выходить на улицу в таких брюках. Но ее мнения никто не спрашивал. И она молчала.
Впереди был длинный вечер, и Елена Карповна впервые в жизни не знала, чем себя занять. Как-то она вознамерилась перештопать Гогины носки, но Лиля заявила, что штопаные носки теперь никто-никто не надевает. Раньше, у себя дома, Елена Карповна разрезала протершиеся в середине простыни и сшивала их боковыми краями. Простыни служили вдвое дольше. Но Лиля безжалостно пускала все протершееся белье на тряпки.
Занять себя было нечем. По телевизору в двадцатый раз передавали фильм, известный Елене Карповне со времен ее молодости.
Хочешь не хочешь — пришлось пить чай. Она достала из холодильника сыр, треску в маринаде, поела, всю грязную посуду сложила в раковину. Если молодые гуляют, это еще не значит, что свекровь должна мыть тарелки. Это дело невестки.
Было еще светло, из открытой балконной двери тянуло теплом, и Елена Карповна решила пойти посидеть в парке при речном вокзале, где ей очень нравились высокие темные ели.
Хорошо, что она предусмотрительно обеспечила себя всем необходимым. У нее есть и приличное летнее пальто, и югославский плащ, и удобная обувь для прогулок. Она ни в чем не нуждается, ни от кого не зависит. Перед выходом из дома хотела сменить чулки, но к чему? Кто ее здесь знает? Это не Заревшан. На улице ни разу «здравствуйте» не услышишь.
В парке была большая клумба роз, похожих на шиповник, но с плотными и очень яркими лепестками. Около этой клумбы на скамейке Елена Карповна обычно отдыхала в часы своих прогулок. Сейчас ходить не хотелось, ломило колени и ступни ног. Лучше посидеть, подумать, хотя мысли приходят невеселые.
Как исподтишка, как незаметно и немилосердно одолевает человека старость! У Елены Карповны рано начали седеть волосы. Она утешала себя: «Это у нас в роду, мы рано седеем». Старшая медсестра детской поликлиники знала секрет изготовления краски из сока молодых грецких орехов. Цвет получается очень натуральный. Но подкрашивать волосы приходилось каждую неделю. От корней быстро поднималась белая полоса. Елене Карповне надоело возиться с краской. Все восторгались: «Маркиза, настоящая маркиза!» Белые волосы, черные глаза, молодое лицо!
Потом заболел зуб, на котором держался мост, сломался другой, заныл третий. Елена Карповна сама взмолилась — удалите все, пусть будут протезы! Техник очень старался, протезы сделал красивые, естественные, подогнал удобно. Но когда день начинается с того, что запихиваешь в провалившийся рот кучу пластмассы, то это, как ни сопротивляйся, уже старость. Конечно, не хочется в это верить, даже если сердце работает с перебоями, отекают ноги и приходится систематически менять очки. Сопротивляешься, пьешь витамины, принимаешь модные лекарства, которые появляются каждый год, но постепенно привыкаешь к мысли о пожизненном отдыхе. В течение часа — приятные хвалебные речи, цветы, улыбки, а по существу ты больше никому не нужна…
Когда она умрет, Гога искренно поплачет и быстро утешится.
В Заревшане ей устроили бы красивые похороны, с публикацией некролога в районной газете, с почетным караулом в Доме санпросвещения, с речами и стихами. А здесь похоронят как обыкновенную старушку, и только из уважения к Гоге, может быть, придут его товарищи — врачи…
А ведь она была главным педиатром целого округа! За двадцать лет ни разу не допустила развития эпидемий, год от года снижала детскую смертность. Была депутатом райсовета, к ее словам прислушивались и в райкоме, и даже в обкоме…
А какой у нее был дом, какая она была хозяйка…
Не забыть, как после республиканской конференции педиатров, которая проходила в Заревшане, председательствовавший доктор Мустафаев в конце заседания объявил:
— А сейчас все идем к Елене Карповне пить чай.
Она сперва испугалась — ведь не готовилась принять столько гостей. Но он успокоил — только чай, всем пить хочется. Только чай с сахаром.
В таких делах покойный муж был незаменимым помощником. В полчаса все организовал. Вскипятили пять самоваров, составили столы. Скатерти у Елены Карповны были очень красивые, сервизной посуды хватило на тридцать человек. А варенья она выставила на стол пять сортов! Три белых — черешню, баклажаны, абрикосы и два красных — вишню и ежевику. Только разлили чай — принесли от соседей свежеиспеченный лаваш. Все искренне веселились, пели, танцевали и благодарили ее за чудесно проведенное время. Елена Карповна перенеслась душой в тот золотисто-медвяный вечер своего прошлого и не обращала внимания на высокую тоненькую женщину в брючном костюме, которая остановилась около скамейки.
— Вы меня не узнаете? — спросила женщина. — Или, может, не хотите узнавать? Тогда, конечно, извиняюсь…
Не так уж много лет прошло, чтобы Елена Карповна забыла свою первую невестку. Конечно, время за два года производит перемены даже в молодых лицах. Но Надя не изменилась. Та же легкая фигурка, те же распущенные по плечам волосы. Только рот потерял детскую припухлость и глаза стали настороженней. Хорошенькая женщина, из тех, кому можно носить узкие брюки.
— Почему же не узнаю? Здравствуй, Надя.
Два года назад Елена Карповна часто произносила про себя уничтожающие обвинительные речи, обращенные к Наде. Но этот гнев остыл, слова сейчас ничего не изменят, ничего не вернут. Прежней ненависти Елена Карповна к этой девочке не испытывала.
Надя бочком примостилась на краешке скамьи.
— Ну, как ты живешь? — спросила Елена Карповна.
— Нормально. Живу с мамой. В личной жизни у меня перемен нет. Намечается кое-что, но пока неопределенно.
Елена Карповна усмехнулась про себя. Бедная девочка, будь молодой и красивой хоть сто лет, все равно не найдешь ты такого мужа, как Гога! Упустила ты свое счастье!
— По-прежнему в библиотеке работаешь?
— Я в настоящее время, признаться, нигде не работаю. Один знакомый летчик обещал меня стюардессой устроить. Вы же, наверно, помните, как я всегда стремилась путешествовать?
— Стюардессам, кажется, надо иностранные языки знать?
— Это на международных линиях. Туда вообще труднее устроиться. Мне пока бы на местных линиях полетать. Но у меня большая неприятность оказалась. Я как раз хотела с врачами посоветоваться, а тут вас встретила. Может, вы мне что подскажете…
— Я детский врач.
— Это все равно. Мой организм, оказывается, самолета совершенно ни на дух не переносит. В момент укачиваюсь. Прямо наизнанку выворачивает. Какая уж тут работа — одна мечта поскорее приземлиться.
— Значит, у тебя вестибулярный аппарат не в порядке.
— А исправить никак нельзя? Хоть операцией?
— Вряд ли. Медикаменты разные есть, пипольфен, например, аэрон…
— Это мне не годится. От пипольфена спят, а мне в воздухе работать надо. Водичку минеральную разносить, конфетки мятные. Это надо же, чтобы у меня оказался такой дурацкий аппарат! В последнее время даже как в небе заслышу самолет, так мне сразу тошно.
— Да, не повезло тебе, — сказала Елена Карповна почти с сочувствием.
— Я вообще в жизни невезучая. Правду говорят — не родись красивой, а родись счастливой.
Они помолчали.
— А как Гога живет?
Голос благоразумия продиктовал Елене Карповне сдержанный ответ:
— Ничего, хорошо, спасибо.
— Он теперь жену взял из вашей нации и с высшим. Теперь уж, наверное, ваша душенька довольна.
— Для меня важно — какой человек. Для меня ни национальность, ни образование роли не играют. Душа должна быть.
— Это только так говорится! — несогласно отозвалась Надя. — К примеру, с чего бы вам со мной не жить? Я вам не грубила, ни в чем не мешала. А вы меня сколько раз шпыняли: «Ты наших обычаев понять не можешь!» Новая невестка небось все понимает.
Елене Карповне вдруг показалось, что с наивной Надей действительно легче жилось. Надя вся нараспашку, с ней не надо было так считаться, как со скрытной, сдержанной Лилей.
— Моя невестка из тех, кто мягко стелет, да жестко спать, — вырвалось у Елены Карповны.
— Ай-ай-ай, значит, притесняет вас? У нее ведь характер еще тот! На работе ее никто не любит. Это не то что я. Ничего не требовала. Есть что поесть — мне и ладно. Нет — тоже обойдусь. А теперь Гога все дежурства подбирает. Конечно, ей не хватает, даром что сама врач, да и не сказать молоденькая — четвертый десяток пошел…
Елена Карповна как-то не осмыслила источника осведомленности Нади. Ее больно поразило, что Гога «подбирает» дежурства. В последние месяцы он не брал ни копейки из ее пенсии. Конечно, это делалось по наущению Лили, но Елена Карповна не огорчалась. Она решила откладывать деньги на выходной костюм и пальто для своего сына. А теперь оказалось, что ее бедный мальчик изнуряет себя работой.
— Она покупает французские духи. Конечно, на это никакой зарплаты не хватит, — сказала она с жестокой горечью. — Гога попал под каблук и пляшет под ее дудку.
— Я французских духов сроду не имела. Я вообще жила три года — тряпки приличной не купила. Даже шубу себе не справила.
Елена Карповна вела свое:
— Я человек самостоятельный. У меня все есть. Я ни в чем от них не завишу. Мне только внимание дорого. Я хочу, чтобы со мной считались. Вместо того чтобы отдыхать, она Гогу по субботам к своей сестре увозит. До поздней ночи там его держит, а мать тем временем одна в четырех стенах должна сидеть. Она ни с чем не считается!
— Стерва какая-то, — сказала Надя.
А Елена Карповна уже не могла остановиться:
— У Гоги, ты сама знаешь, слишком мягкий характер. Он мне сказал — надо терпеть, мама, не разводиться же мне во второй раз.
В эту минуту Елена Карповна даже не осознавала, что выдает желаемое за правду.
— Ну, со мной он не был такой мягкий! — обиженно вспомнила Надя. — Чуть услышал какую-то сплетню, так сразу же на развод подал. Моя подруга специально приезжала, доказывала, что я у нее ночевала, а он поверил каким-то очевидцам, будто я в ресторане с каким-то военным была. Ну, а если и была, что тут такого? А ночевала у подруги. Я Гоге так и сказала на прощанье: «Больше ты не найдешь такую дуру, как я. Учти! Я у тебя ничего не требовала!»
— Правда, — подтвердила Елена Карповна, — ты была нетребовательная.
Она словно забыла о своих деньгах, которые Надя бессовестно взяла за квартиру. И когда, прощаясь, Надя подставила щеку, Елена Карповна поцеловала ее и даже прослезилась.
Домой она шла с неосознанным тревожным чувством. Что-то вышло не так. Это ощущение душевной неустроенности почему-то заставило ее перемыть оставленную с вечера посуду и даже подмести кухню, чего она никогда раньше не делала.
Женщина рожала красиво, как, по справедливости, должны бы рожать все женщины. Она не мучилась, не кричала. Когда потуги охватывали ее молодое тело, она впивалась руками в краешки стола и напрягалась изо всех сил, так что по животу пробегали сокращающиеся мышцы. В эти секунды она стискивала зубы, и из ее груди вырывался не болезненный стон, а мощное трудовое кряхтенье. Потом, в короткое время перерыва, она откидывалась, расслаблялась и отдыхала, закрыв глаза.
Женщина рожала впервые. Лиля стояла рядом, давая советы: дышите, расслабьтесь, не дышите…
На миг роженица поворачивала к ней затуманенные серые глаза, легким движением век давала понять, что восприняла указание, и снова упорно принималась за свою неотвратимую работу.
Медсестра обтирала ей лоб и уговаривала:
— Ты покричи, покричи, легче будет…
Женщина только чуть усмехалась и снова углублялась в себя.
Рядом уже немолодая мамаша знакомо голосила:
— И что же меня заставило идти на такую муку… Ой, смерть моя пришла… Ой, мамочка родная, пять лет не рожала, и с чего это я снова затеяла…
— Раньше надо было думать. Теперь уже поздно каяться, — ворчала акушерка.
— Ой, правду ты говоришь, сестричка, дура я несусветная! Еще хоть дочку бы, а то четвертого сорванца рожу… Ой, умираю, ой, держите меня, держите…
Но опытная сестра подскочила не к ней, а к столу, за которым стояла Лиля, подставила эмалированный таз, и туда вывалился сложенный в кокон малыш, который при ближайшем рассмотрении оказался мальчиком.
— С сыночком вас! — сказала Лиля. — Посмотрите на него! Отличный ребенок. Кило четыре потянет.
На дне таза, судорожно раскорячивая ручки и ножки, орал багровый человечек.
Едва взглянув, молодая мать дремотно закатила глаза. Ее сморил глубокий сон непомерно потрудившегося человека.
А с той, которая хотела дочку, пришлось повозиться. Хорошо еще обошлось без щипцов. Девочка родилась с примятой головкой, маленькая, полузадохшаяся. Едва раздался ее первый пискливый прерывистый крик, как мать счастливо заворковала:
— Золотце мое, куколка моя… — И все время волновалась: — Вы уж не спутайте моего ребенка, доченьку мою не спутайте…
Акушерка рассердилась:
— Тридцать лет работаю, случая такого не было, чтобы спутали. А твою доченьку и захочешь — не спутаешь. Такой востренький носик у новорожденных один на тысячу. Копию по себе слепила!
— А пальчики посчитали?
— Да отдыхайте вы! Все в порядке.
— Сыновья мои как обрадуются, — сказала роженица. — Это ж надо подумать — девочка! — удивлялась она извечному чуду, тут же забыв свои смертные муки.
Как все нервные женщины, она после родов долго не заснет. И Лиля дала ей успокоительное.
Вернувшись в свой маленький кабинет, Лиля поставила на электрическую плиту джзве — крохотную удлиненную кастрюльку с водой, засыпала в нее две ложки тонко размолотого кофе и прилегла на диван. Скоро конец ее суточному дежурству. Дома она уберет квартиру, приготовит обед на завтра, а вечером с Гогой пойдет в кино. Вот такая ей предстоит жизнь.
В дверь легонько постучали, и вошла Галина Борисовна, хирург отделения, председатель месткома, женщина, у которой одной из жизненных задач было опережать хоть на час моду сегодняшнего дня.
Под врачебным халатом на ней был балахон из небеленой бязи, отделанный у ворота и рукавов вологодским кружевом. Бязь стоила пятьдесят копеек метр, но за это платье Галине Борисовне уже безуспешно предлагали пятьдесят рублей.
— Ох! — восхитилась она. — Ничто не сравнится с запахом черного кофе! Только мне без сахара!
Она уселась в кресло у стола:
— Поговорить с тобой пришла, лапочка.
Лиля предвидела этот разговор. На прошлой неделе она, в присутствии других сотрудников и даже посторонних посетителей, накричала на кастеляншу, которая не обеспечила отделение бельем. Кастелянша была виновата, но кричать на нее, а тем более употреблять слова «безответственность» и «распущенность» не следовало.
— Это твой восточный темперамент тебя подводит, — сказала Галина Борисовна. — Наживаешь себе врагов.
— В местком пожаловалась?
— Нет, она не жаловалась. Тут другой поворот. Слушай, какого черта тебе понадобилось выписывать из Грузии эту старуху?
— Какую старуху?
— Ну, мать твоего Артарова.
— Она из Армении. — Лиля была несколько ошеломлена переходом от конфликта с нерадивой кастеляншей к своей свекрови.
— Все равно. Выращивала бы там свои цитрусы.
— Она врач.
— Еще того не легче! Хуже нет образованных свекровок. Можешь мне поверить. Имела опыт.
— Да при чем тут она? Ты о ней пришла говорить?
— А при том, что по всему отделению сплетни идут. Будто ты свекровь со свету сживаешь, то и дело увозишь мужа к своей родне, бросаешь беспомощную старуху одну, а бедный доктор Гога Артаров вместе с матерью прямо в отчаяние от тебя пришел. Он бы и рад с тобой развестись, да неудобно второй раз жену из дома гнать.
— Откуда такие сведения? — спросила Лиля, чувствуя, как у нее каменеет сердце.
— Лично у меня — от нашей буфетчицы. А все идет от кастелянши. Она, оказывается, родственница первой жены Артарова. Поносила тебя в наше клубное обеденное время, в буфете. Нелестные характеристики, адресованные твоей внешности и твоему характеру, я опускаю, это непосредственно к делу не относится. Но свекровка твоя какова? Нашла кому жаловаться — первой жене! Ты понимаешь, что у тебя дома враг? Вот тебе мой совет: сразу поставь вопрос ребром: «Или я — или она!» Прямо сейчас. Придешь домой — с порога так и заяви. Не бойся, я тебе гарантирую — соберет свои шмотки и укатит в солнечную Грузию. Ты только не расстраивайся и твердо стой на своем.
Галина еще долго давала бы свои полезные советы, но ее позвали в отделение.
Пришла смена. Все делалось как обычно, только время будто шло мимо Лили и никакой уже жизни не было вообще.
Она стояла перед входом в метро, женщины протягивали ей розовые и лиловые астры. Гога никогда не приносил ей цветов. Цветы он не понимал, говорил: «Я не могу нести по улице эти веники!» Однажды он принес ей рыжего хомячка. Зверек жил у них больше месяца. Как-то они поехали за город и взяли его с собой — «проветриться». Посаженный на траву, он моментально исчез на глазах. Это был какой-то непонятный фокус. Они обыскали всю лужайку. По дороге домой утешились тем, что, может быть, хомячку будет лучше на воле.
— Если он найдет себе подружку, — сказал Гога.
Цветы Лиля покупала сама. Она и сейчас взяла бы эти первые астры, они долго стоят в вазах. Но ни к чему. Сквозь каменное отупение уже пробивалось отчаяние. Она знала — теперь так и будет. Сперва будто бы ничего, но постепенно все больше нарастают гнев, обида, потребность доказать свою правоту. Мучительная потребность.
Сейчас ехать домой невозможно. Лилю внесло в вагон общим потоком и прижало к дверям. Поезд закружился по орбите. На остановках люди стремительно втискивались в вагон, как косяки рыб, захваченные сетью. И так же стремительно выталкивались. Через какое-то время вагон опустел. Лиля села, держа в руках хозяйственную сумку. По плану, разработанному с утра, она должна была купить хлеб, молоко, масло.
Невольно, неосознанно она разговаривала то сама с собой, то со старухой. «Как же после этого нам вместе жить?» Некуда ей уехать. Я ее ненавижу. «Гога не говорил вам, что хочет со мной развестись! Не мог он этого сказать!» Войду и спрошу: «С кем вы сплетничали о жизни своего сына? Вы же сами эту Надю какими только словами не обзывали!» Нет, все бесполезно, бессмысленно. Никто не скажет правду, даже Гога, который мог крикнуть для утешения матери: «Не могу же я развестись во второй раз!» Эти слова ничего не значат. Мало ли что мы говорим в запальчивости.
А если просто спросить: «Ты действительно хочешь со мной развестись? Только честно. Я такая, как есть. Лучше стать не могу. Я старалась. И хватит. Больше стараться не буду. Предупреждаю тебя».
Поезд, кружась по кольцевой, перевез за это время тысячи пассажиров, и, когда Лиля вышла на улицу, был уже поздний вечер, может быть даже ночь.
За эти часы утихло в ее душе бурление гнева. Трудно и скверно, но надо понять, что в ее жизни главное, что она может удержать и надо ли удерживать. И ничего не говорить сгоряча. С этим довольно неопределенным решением Лиля поднималась в лифте на свой этаж.
— Наконец-то, — закричал Гога, — наконец-то! Где ты была? Мы с мамой тут с ума сходим… Я всех знакомых обзвонил… Мама, Лиля пришла!
Он помог ей снять плащ, взял из рук кошелку, принес тапочки.
— Все-таки где ты была? В отделении тебя нет, у Тамары нет, неужели телефона под рукой не нашлось?
— Нет, — сказала Лиля.
— Мама одно твердит, что тебя на роды вызвали. Здесь, говорю, не деревня, какие роды! В очереди, говорю, за сапожками стоит. А после восьми и сам стал волноваться. Ну, пойдем обедать, Мы тебя ждали, за столом все расскажешь.
— Дай мне опомниться. Я устала.
Она закрыла за собой дверь их общей комнаты и легла на тахту лицом к стене. Но тишины не было. Гога звонил Тамаре:
— Да, да, вернулась, все в порядке…
— Мама! — кричал он. — Разогревай обед, я голодный как собака…
Он вошел в комнату по праву мужа, по праву хозяина дома. Сел на краешек тахты, погладил ее ноги.
— Лиленька, ты что, и обедать не хочешь? Мама борщ сварила. Пойдем, миленький мой…
— Я не могу.
— Ты нездорова? Что с тобой?
— Здорова.
— Что-нибудь на работе?
— Нет.
— Ну, тогда нельзя так со мной поступать! Что я должен подумать? — И вдруг, озаренный прозрением любящего мужчины, тревожно спросил: — Мама?
Она могла ответить — да! Твоя мать предала меня твоей первой жене, облила ложью и грязью. Сделала объектом сплетен всей больницы. Больше я терпеть не могу. Выбирай между нами.
Лиля представила себе, каким беспомощным он сразу станет, как будет выискивать слова для оправдания своей матери и наконец выкрикнет отчаянную фразу: «Ты хочешь, чтобы я выгнал свою мать из дома? Этого я не могу!»
А если бы он это сделал, во что превратилась бы их жизнь? Разве могла бы она по-прежнему любить и уважать своего мужа? Нет! Дело не в матери, а в силе и крепости их отношений. Но ведь это почти целиком зависит от самой Лили…
Он положил голову на ее колени и, поджав длинные ноги, свернулся на кончике тахты.
— Ну и не говори, если не хочешь. Важно, что ты здорова, что ты пришла. Дом без тебя такой пустой, мы такие одинокие, а тебя все нет и нет…
Лиля заплакала — беззвучно, неслышно, про себя: Гога этого не заметил.
— Я-то думал, придет моя ласточка, поведу ее в кино, потом будет пить чай с пирожными, как в лучших домах Филадельфии. А тебя все нет и нет. И это было очень плохо. А пришла сердитая, молчаливая…
Лиля повернулась, увидела черные полоски густых, загнутых вверх ресниц и положила руку на его голову.
А Елена Карповна в это время сидела во второй комнате, которую называли столовой, хотя ели на кухне. Она и спала тут на тахте, рядом с которой стояли ее стол и шкафчик. Весь ее большой мир — горы и долины Заревшана, городок, где она жила, окрестные села, ее собственный дом, — все сузилось теперь до этого крохотного пространства. Стол, шкаф, тахта.
Они опять ушли в свою комнату и закрыли дверь. Невестка и не думает, что ни свекровь, ни муж до сих пор не обедали. Куда хочет ходит, когда хочет возвращается. Отчета никому не дает. Гога во всем ей подчиняется.
Это были привычные мысли, но в последнее время они рождали не праведный гнев, а скорее грусть.
Не такая уж Елена Карповна дура, чтобы не знать — в Москве на роды врачей не вызывают, а везут женщин в роддом. Где же все-таки Лиля была до девяти часов? Об этом лучше не думать. Разве можно сейчас, на ночь, есть жирный борщ? Елене Карповне, во всяком случае, придется ограничиться чашечкой ряженки. Но кому до этого дело?
Она открыла ящик своего шкафа. Здесь все ее ценности. Зеленая папка с документами, грамоты, ордена. Пачка благодарственных писем от родителей ее пациентов и от них самих. Письма покойного мужа. Красивый, очаровательный был человек, а счастья никому не дал. Письма Гоги — от самого первого, выведенного печатными буквами. В коробочке — драгоценности. Золотые часы с браслетом, цепочка с медальоном и кольцо с бирюзой, окруженной бриллиантами.
— Мама! — крикнул Гога. — Обедать! Лиля есть хочет!
«Лиля хочет, — неприязненно подумала Елена Карповна, — мы уже и не люди».
Она продолжала сидеть над открытым ящиком.
Чего она испугалась сегодня, когда невестка так запоздала? Почему у нее стало неспокойно, нехорошо на сердце? Не стоит в это вдумываться…
Она вынула из ящика кольцо с голубым камнем — семейную ценность Артаровых, переходящую из поколения в поколение. Все равно кольцо должно перейти к молодой хозяйке дома.
В кухне застучали посудой.
— Правда вкусно? — спрашивал Гога. — Мама, если захочет, умеет!
Елена Карповна положила кольцо обратно в коробочку.
«Подождет! Надену ей на палец в тот день, когда она родит мне внука».
— Что у меня за женщины? То тебя ждешь, то маму…
В кухне отодвинули стул. Донесся голос Лили:
— Я ее приведу.
Никаких объяснений, никаких требований. Лишние разговоры, лишние обиды. Выяснять ничего не нужно. Как из каменных глыб, из кирпичей, из бетонных блоков строили и строят дома, так внутренний мир семьи создается из мужества, терпения, а иногда и молчания.
Лиля не думала этого словами. Она это чувствовала.
Маленькая седая женщина нахохлившись сидела перед, своим шкафчиком.
— Обедать, обедать будем, — сказала невестка. — В любом часу, хоть ночью, но за стол должна садиться вся семья…