Хочу замаскироваться. Надо показать свету, что я могу, скрыв лицо свое маской, смеяться над ним… Вот что я сделаю: надену маску на масленицу.
Стану митрополитом, сяду на великолепную колесницу, поставлю перед собой две жареные бычьи туши да бочку вина и буду есть, буду пить, буду набивать себе брюхо до отвала на глазах этой оборванной, бесстыдной черни, которая постится, чтоб искупить свои грехи, и бежит за мной в восхищении.
Но поповские маски запрещены на сцене. Они могут появляться только в церкви и в корчмах. Значит, нельзя.
Тогда замаскируюсь старым учителем гимназии. Натяну на лицо пьяную угрюмую маску, какую-нибудь филистерскую рожу, не имеющую даже отдаленного отношения к науке. Пристрою себе огромное брюхо и пойду по улицам, а на шею себе повешу корзинку с буквами, которые буду есть, глотать без всякого смысла и толка, и из меня поползет ужасная галиматья. Потом стану открывать черепа малым детям, набивать им эту галиматью в мозги и реветь так, чтобы весь мир слышал:
— Вы должны стать людьми! Должны подготовиться к жизни!..
Или — нет! И этого не надо. Такое не может быть маской, такое может быть только действительностью. Тогда что же?
Великолепная идея! Сделаюсь властелином, соберу всяких идиотов и глупцов, назову их «народом» и заставлю играть со мной в государство. Это будет красиво. Надену блестящую маску с бычьими рогами, скую железные кольца, выберу несколько самых низких, самых отвратительных между идиотами, продену им эти кольца сквозь губы и буду дергать за цепь, а они начнут скакать, ликуя, что ими забавляется великий царь… Народ вокруг будет тупо глядеть, покорствуя, и я никому не позволю даже смеяться. Всем запечатаю уста государственной печатью.
Да-а-а!
Но это ужасно.
Что же тогда? Что другое сделать, чтобы рассмешить целый свет?
Скажите — что́, умные люди!
1904
В поле, на дорогах, на нивах много народу, и все толкуют о своих несчастьях, все друг другом недовольны.
Услыхал их разговоры маленький жаворонок и опечалился.
Такой необъятный простор, такие леса и поля, такое море видел жаворонок — и всюду люди, и все они несчастны.
И вот однажды утром жаворонок вспорхнул и с песней полетел к небу.
Счастливый жаворонок!
Он хотел долететь до бога, спеть ему и попросить у него счастья для людей. За это он готов был отдать свою свободу. Пусть бог даст людям хоть малую частицу своего спокойствия. Для них это будет даже много.
Весь во власти великого замысла — добиться счастья для человека, маленький жаворонок, не чувствуя усталости, летел и пел.
Пел от всего сердца, изливая свою пылкую душу.
И чем выше он поднимался, тем выше уходило небо.
Но жаворонок не приходил в отчаяние.
Он поднимался все выше, пел все самозабвенней.
И разорвалось певучее сердечко доброго жаворонка. Опустились быстрые крылышки. Струйка крови обагрила клювик.
Мертвый упал он в поле.
И никто не услыхал его пения. Ни счастливый бог на небе, ни измученные люди на земле.
1905
Однажды, ребенком, бегая по лугу, я нашел орлиное перо. Большое, красивое орлиное перо. Кто был в этот миг счастливей меня? Я поднял его высоко в руках и побежал изо всех сил. Мне казалось, что я лечу, как орел.
Став юношей, я украсил этим орлиным пером свою шляпу и полюбил самую прекрасную девушку на свете. Кто был тогда счастливей меня?
Я был беден, не имел ничего, кроме орлиного пера. И моя возлюбленная покинула меня. Ей сказали, что на свете нельзя хорошо жить, имея только орлиное перо. Ее добрая женская душа без труда усвоила эту мысль.
И не было никого несчастней меня.
Я спрятал орлиное перо: сердце мое уже не позволяло мне носить его. В душе моей поселилась печаль, которую я ничем не мог развеять. С тех пор мне стало ясно, что все страдают, как я, и даже больше, чем я.
Почему жизнь так уныла?
Я опять вынул орлиное перо, но уже не для того, чтоб превратить его в игрушку, как ребенок, или в украшение, как юноша. Я тщательно очинил его и стал им писать.
И все хочу написать что-нибудь веселое, а выходит печально.
1905
Я стою у самого берега моря и гляжу на волны. Будто шаловливые молодые девушки, бегут они по безбрежному морю, распевая дикие свободные песни.
— Прекрасные милые волны, отдохните. Что это за вечные пляски?
Волны плещут о берег, смеются и отвечают:
— Что это вы, поэты, вечно у нас допытываетесь, куда мы бежим, зачем бьемся о берег, зачем шумим и пляшем, как безумные? Мы — свободные, веселые волны, нам нет никаких препон, наша мать — бездна, цель нашей жизни — любовь. Мы обнимаем утесы, целуем берега и умираем счастливыми.
Нам нет никаких препон.
Да здравствует свобода!
Бегут зыбкие волны, бегут по безбрежному морю, будто шаловливые молодые девушки, распевая дикие свободные песни.
1905
Одна корова — из Слатины, либо Горублян — проходила мимо царского дворца. Видит: у больших чугунных ворот толпа народу. Ей стало страшно. Захотелось убежать. Но она осталась. Может, не знала, какая куда улица ведет; может, не могла идти по мостовой: ведь она босая была.
А может, и в ее таинственном мозгу зародилось то же самое любопытство, которое собрало вместе и заставило толпиться людей.
Что творилось в ее безмолвной душе?
Она остановилась, вытянула худую шею, подняла свою кроткую морду над цилиндрами, дамскими шляпками и поглядела.
И в больших миндалевидных глазах ее, красивых, полных мольбы и печали, словно у молодой вдовы, я увидел не тупое, плоское, бездушное человеческое любопытство, сквозившее во взглядах толпы. Нет, глаза животного сияли умилением и желанием, восторгом и лаской, искренним и скромным добросердечием.
Она обернулась и поглядела на меня, — быть может, заметив мой внимательный, сочувствующий взгляд; потом, подняв голову еще выше, стала с прежним простодушием восхищенно глядеть за чугунную решетку ворот.
На кого смотрело это таинственное животное, вдруг оказавшееся среди людей? Чему оно радовалось? Чем восхищалось?
Уж не увидело ли оно царя и не приняло ли случайный его кивок за поклон по своему адресу?
Я дружески погладил корову по лбу. Она поглядела на меня, словно хотела что-то мне сказать, потом опять устремила взгляд своих красивых глаз куда-то за чугунные ворота.
И тут я понял, что это жалкое, некультурное существо вовсе не разделяло восхищения публики…
Нет!
Умильный взгляд его привлекла роскошная зеленая трава на дворе.
1908
Я знал одну песню.
Это было, наверно, очень давно, еще в детстве, потому что я не помню ни мелодии, ни слов. Сердце мое тает при воспоминании, жаждая уловить сладкую весеннюю мелодию и полные тайны слова той песни, снова наполниться ими, — но тщетно.
И каждый раз, как я выхожу в поле, и вижу его весеннее торжество, и встречаю взгляд стыдливых фиалок, и слышу над головой песню жаворонка, и чувствую юную ласку ветра, волнующего зеленые листья и пляшущего на полянах, как девушка; каждый раз, как вижу разбросанных по черным пашням, согнутых над сохой бедных детей матери-земли, и гляжу на озаренное улыбкой неба безбрежное пространство деревушек, дорог, оврагов, — в душу мне вливаются волны сладкого томления, ликования и надежды, которыми когда-то наполняла меня моя маленькая песенка. Моя забытая песня!
Осенью, когда тяжкие тучи облягут небосклон, когда огненные и золотые раны испестрят лес, когда улетают птицы, когда умирают цветы и больны травы, как грущу я тогда о моей забытой песне.
О чем она была? Рассказывала ли она о моем детстве, описывала ли мое маленькое село? Или это была песня быстрой речки, на берегу которой я играл? Или это была не песня, а мне только так кажется? Может быть, это была крохотная подруга моих детских игр, что теперь покоится тихо в своей маленькой могилке! Может быть, это нежная материнская ласка, теплая материнская слеза!
Существовала ли ты, пел ли я тебя, моя мелодичная, таинственная песня, или это были блаженные сновиденья мечтательного и больного ребенка?
Мне хочется плакать о тебе, моя забытая песня!
Припомню ли я когда-нибудь твои слова, услышу ли вновь твою нежную полевую мелодию? Когда, утомленный жизнью, я лягу отдыхать в могилу, освободившись от тысячи предрассудков, делающих жизнь мучительной, от тысячи условностей, делающих ее суетной, когда надо мной зазеленеет травка и расцветет дикий шиповник, когда я все забуду и ум мой перестанет искать истину и тревожиться ложью о добре и зле, — тогда, в этой могильной тишине, верю, я услышу тебя, моя сладкая забытая песня, и под тихую твою мелодию, под твои таинственные, милые слова буду спать, буду тихо спать, как в материнских объятиях.
1908
Страшная темная ночь. По небу с бешеной быстротой мчатся большие разодранные тучи, и сквозь черные их лохмотья время от времени холодно проглядывает луна.
Я возвращаюсь домой по темной улочке на окраине города. Влажный ветер то и дело накидывается на меня, как собака, хватает пригоршнями желтые листья в садиках и с ожесточением бьет меня. Глухо стонут под его яростным напором обнаженные тополя у дороги. Он хлещет, неистовствует, воет угрожающе, зловеще и проваливается в бездну мрака.
За спиной у меня вдруг ни с того ни с сего стукнула старая гнилая калитка, заскрежетав от боли.
Я обернулся и поглядел сквозь ее остов: пустой двор, в глубине — покосившийся старый дом, ушедший в землю, потонувший в бурьяне, чертополохе и ночной тьме. Между ним и калиткой — узкая белая дорожка.
Послышался плач. Подавленный, глухой, безнадежный плач.
Кто это там плачет в ночи?
Ветер затих. Но гнилая калитка опять сильно стукнула, так что чуть не рассыпалась. Какая-то невидимая гневная рука отворила ее…
Оттуда вышла нищета, зашедшая было сюда в сумерки, чтобы переночевать.
Она убегала, испуганная и охваченная отвращением при виде этого гнезда скорби, этого любимого своего детища.
Она увидела в пустой комнате, среди четырех облупленных стен, где гулял ветер, прекрасного, как ангел, ребенка, умершего на руках у матери.
И убежала, испуганная, негодующая.
Ветер с воплем взметнулся ввысь и гневно погнал нищету, чьи босые шаги по мокрой земле долго еще слышались мне.
1908
Я держал двух щеглов, которых купил у одного маленького птицелова.
Запертые в красивой клетке, сытые, как попята, они целый день прыгали, возились, пищали.
Я любил их нежно, от всего сердца. Нередко оставлял веселую дружескую компанию и шел к ним, кормил их, говорил им какую-нибудь ерунду. И радовался на их быстрые крылышки с желтыми краями, на маленькие головки в красных шапочках, на их острые клювики, которыми они с таким искусством шелушили конопляное семя.
Но они моей нежностью, видимо, не очень дорожили. И один из них при первом удобном случае с радостным криком упорхнул.
Другой остался в одиночестве.
Вся любовь моя сосредоточилась на нем. Но и он был недоволен.
Он целый день злобно клевал решетку и бился об нее — в тревоге и негодовании.
Я открывал дверцу и пускал его летать по комнате.
Маленькое сердце его начинало колотиться, он стремительно порхал с предмета на предмет, ударяясь о стены, и падал в изнеможении на пол. Потом взлетал и возвращался в клетку, присмиревший, испуганный необъятностью и неизвестностью комнаты.
— Ты умрешь, бедный мой щегольчик, если я тебя выпущу. Ты напуган необъятностью комнаты, — что же ты будешь делать, увидев безбрежность мира? Довольствуйся своим маленьким счастьем — и не будешь знать голода, не будешь трепетать перед хищной тенью орла, зловещим голосом филина, холодным, кровожадным взором сокола, рогаткой уличного мальчишки.
Жалобно щебечет маленький щегол, что-то говорит мне, что-то печальное…
— Грусти, если хочешь. Ты — мое маленькое удовольствие, и в моей власти держать тебя здесь, милое, беспомощное творение. Всю твою жизнь я буду тебе и орел, и филин, и сокол…
Ты ведь живешь для моей забавы.
И будь благодарен, если тебя как-нибудь не задушит мои сын.
1908
Весна идет. Красавица весна. Прилетели дрозды, поют:
— Готовьтесь к весне! Окажите ей достойную встречу. Она несет нам цветы и песни. Лесам и полям несет красивый зеленый наряд!
Эта песня заставляет всех встрепенуться. Солнце пробудило от сладкого сна уснувшие в земле семена. Маленькие почки сбрасывают свой теплый покров, под которым милые зеленые листики спали, свернувшись, и грезили о весне.
Все, все спешат приготовить обновы к чудному празднику весны!
Лягушка, всю зиму мерзнувшая подо льдом, спешит полакировать себе кожу, чтоб не стыдно было показаться над прозрачными водами и заквакать от радости.
Юные бабочки спешат к художнику, чтоб тот расписал и раскрасил им крылышки и не стыдно было появиться перед цветами.
Маленькие мышки-грызуньи толпятся у зубного врача — надо поточить зубки, почистить их, вылечить больные, удалить испорченные.
Трудолюбивые проворные пчелки зашивают у портного где что порвано на крылышках.
Старый Сечко-Бечко, олений жук, еле-еле тащится к кузнецу, чтобы заострить свои большие клещи, так как его ждет работа.
Оса оттачивает жало у точильщика:
— Верти, точи, сделай его как можно острее, — приговаривает она. — У меня много врагов, мне нужно от них обороняться!
Сверчок готовит новый свисток, кузнечик наводит ваксой блеск на свои чешуйки и рожки, чтоб они блестели в зеленой траве, сверкая, как зеркало.
Малютка-светлячок идет налить керосину в лампочку, он любит гулять ночью, в темноте.
Все поспешно готовятся к великому празднику весны!
А дрозды поют все громче:
— Торопитесь! Весна идет!
1908
Что такое произошло, что у этого серьезного, важного и гордого писателя так развязался язык в кафе?
Уж не написал ли он какой-нибудь новый роман, дав пощечину обществу, над которым он так возвышается?
Не озарила ли ум его какая-нибудь новая блестящая идея? Или, может быть, какой-нибудь чудесный сюжет вдруг родился у него в голове, возбудив его творческие силы?
Или какая-нибудь неизвестная красавица, восхищенная его произведениями, прислала ему любовное письмо, назначая свидание? Или друзья готовятся отпраздновать двадцатипятилетний юбилей его творческой деятельности?
Что произошло, что этот гордый и серьезный писатель так болтает, веселится, имеет такой счастливый вид?
А вот что.
Он написал хвалебную статью о самом себе и своих собственных произведениях и сумел опубликовать ее под псевдонимом в одной газете. Сегодня номер вышел из печати.
Писатель несколько раз перечитал ее. Он забыл, что написал ее сам, и горячие похвалы взволновали его.
Он отмечен всеми признаками славы. Он вознесся над всем этим сбродом. По сравнению с остальными людьми он — бог.
Вот почему он так счастлив.
1921
Наконец в феврале потеплело. Раньше встает солнце. Напоенные лучами, спокойные утра полны обещаний.
Приятель, пишущий мне с чужбины, между прочим спрашивает: «Прилетели ли скворцы?»
— Прилетели, милый. Я напишу тебе о них побольше: знаю, что письмо мое доставит тебе радость на целый день.
Утром я вышел рано. Солнце только что встало. Небо над Борисовым садом блестело. Верхушки тополей на бульваре Фердинанда были розовые. На некоторых уже сидели первые наши гости, распевая. Несмотря на то что было довольно холодно, они трепыхали крыльями, купались в первых лучах и пели — не особенно голосисто, не особенно громко, но весело.
По дорожке проходил какой-то бедный старик в лохмотьях. Он шел, опираясь на палку и ведя на веревке тощего белого щенка.
Заслышав скворцов, он остановился и поднял к ним лицо. Взгляд его загорелся теплым, ласковым, праздничным огнем. Что сказали его удрученному заботами, чуждому всех человеческих праздников сердцу эти предвестники весны, эти друзья молодости, эти вдохновители первых любовных свиданий за городом?
Наверно, они пробудили в нем какие-то воспоминания. Родные места, поле! Какой-нибудь родничок, существовавший когда-то, и высокий тополь над ним. Или он увидел картины своего детства, ставшего ему уже чуждым, как будто не имеющим отношения к нему. Или душа этого изломанного жизнью человека вздрогнула, очарованная теми чистыми, светлыми надеждами, которые так беспричинно волнуют нас.
Бедняк долго стоял, глядел на скворцов и время от времени что-то говорил рвавшемуся вперед щенку.
Да, скворцы прилетели. Нет сомнений, наступила весна. Поле за городом блестит — свежее, чистое, прекрасное. На нем отчетливо видны тропинки, по которым то и дело медленно движутся тесно слитые силуэты молодых пар.
Скворцы прилетели. Так было и в прошлом и в позапрошлом году, — так было всегда.
Но их короткие посвистывания до того молоды и веселы! Розовые верхушки тополей так новы и прекрасны, легкие туманные испарения, возвещающие приход дня, так чисты, что мне кажется, будто я вижу эту предвесеннюю картину впервые.
1921
Где обетованная земля счастья, край поэзии, куда мы стремимся бежать, чтобы очиститься от прозы праздных часов, от повседневных забот, от гнета времени, проводимого так бесплодно? Где страна белых роз, куда ты хочешь улететь со своей милой? Страна тех чудных белых роз, которые взгляд и улыбка твоей подруги могут окрашивать в синее, красное, алое — во все цвета возвышенных чувств?
Мы вечно думаем об этом крае и постоянно его ищем. Он всегда — не здесь, никогда не близко… Он далеко-далеко… Может быть, даже не на земле… Может быть, он на какой-нибудь далекой планете, чей блеск каждую ночь сияет в небесном пространстве над нами.
А может, он там — в том странном маленьком городе, чье литографированное изображенье в старой крашеной бронзовой рамке много лет висит на стене моей комнаты.
Блуждая в поисках счастливой страны, я часто брожу по этому старинному городу, названия которого не знаю. Там поблизости плещет древнее море в зеленые скалистые берега, на которых я отдыхаю, любуясь одинокой чайкой, тяжело качающейся на волнах…
Позеленевшие воды широкого капала недвижны. В их мутных струях не отражается ничего, кроме хмурого серого неба, что глядит, далекое, с каким-то оцепенелым удивленьем.
Перед домами, стоящими вдоль канала, привязаны выкрашенные в кирпичный цвет старые лодки. Они неподвижны и никого не ждут. Потому что в этом странном городе, кажется, нет людей. Наскучив бесплодным ожиданьем, лодочники разошлись кто куда. Только большая широкополая шляпа сереет, забытая, в крохотном челноке.
Странное производят впечатление старые покосившиеся дома, над которыми возвышаются дне серые башни без стражи, без блеска оружия в мертвых бойницах.
На узких улицах, на широких лестницах не мелькают человеческие фигуры. Из окон не выглядывает ни одно женское лицо. Перед запертой железной дверью лежит подброшенный букет свежих цветов. Когда выйдет прекрасная девушка и возьмет его?
Приятно побродить по этому молчаливому, безлюдному городу. Соленая морская вода смыла и слила в сплошную мягкую серость все надписи, все краски. На стенах выписаны мудрые изречения — в назидание гражданам и в обличенье порокам. Древние храмы открыты, и под сводами их как будто носится еще не затихший отзвук молитвенных песнопений. Мраморные ступени перед дверьми истерты шагами богомольцев.
На тротуаре под маленькими балконами видны вытоптанные ступнями плиты, и в углублениях блестят лужицы дождевой воды.
На плитах этих темными ночами стояли влюбленные юноши и с гитарой в руках пели старинные, чистые и пламенные, любовные серенады.
С одного окна, вижу, еще свешивается шелковый шнурок, на котором была спущена полная страсти и тревоги раздушенная нежная записка.
Вон там, на маленькой террасе над морем, перед таинственной дверью какой-то таверны, стоит широкий и низкий, из тяжелого дерева, стул с громадной спинкой. На этом стуле, может быть, отдыхал, небрежно развалясь, великий искатель изящных приключений — Дон-Жуан, наслаждаясь своими победами… На маленьком столике возле стула стоит большой оловянный сосуд с витой ручкой. В этом сосуде искрилось красное вино, которым подкреплялся в позднем возрасте присужденный к счастью человек.
А там, на широкой площади, мощенной крупными камнями, блестит подкова. Ее потерял конь рыцаря, проезжавшего здесь в тяжелой железной кольчуге до земли, с алой розой любви на сердце и крестовидной рукоятью широкого меча правды в руке.
Из того вон окошка ему улыбнулась добродетельная жена одного старого графа.
Из-за этой невинной улыбки ревнивый муж построил страшную черную башню, где молодая женщина в неслыханных мученьях искупала свой несодеянный грех.
На углу вон той узкой улочки жил печальный поэт, чьи любовные сонеты заставляли золотоволосую, как ангел, внучку рыцаря, защитника невинности, не помнить себя от гордости — на людях, и смеяться до упаду — наедине с собой.
Каждый вечер он проходил в темном плаще мимо дома своей поклонницы, сворачивал в ближайшую корчму, безумно напивался там и острием шпаги писал на темных закопченных стенах ее имя.
Имя поэта забыто, и ему никогда не будет поставлено памятника, потому что он посвятил божественное вдохновенье свое не толпе, а возвышенному идеалу женской красоты.
Вон в том неприветливом каменном доме с маленькими окнами, вросшем в землю, почти ушедшем в нее, боролся с темными силами, духами и тайнами неведомого великий ученый-алхимик, чьи открытия дали толчок умам, а имя осталось неизвестным.
В поисках химической формулы любви этот мрачный человек, собирая слезы своей возлюбленной и тщательно анализируя их, находил в счастливых ее слезах — горечь, а в горьких — сладость.
Он искал лекарства, которое освободило бы человека от предрассудков и от понятий добра и зла, но в результате усердных поисков открыл лишь сущность зависти, которая оказалась неисцелимой.
Все его желания заключались в том, чтобы сделать добро человечеству, которое состояло для него из жителей города. Чтоб искоренить зло и оскверняющие жизнь пороки, он изобрел сильную отраву, пустил ее в большой городской водопровод и за одну ночь истребил сразу все.
Вот каков серый, безлюдный, тихий город, чье литографированное изображение много лет уже висит в старой рамке на стене моей комнаты.
1921
Отчего замолкли живые, веселые звуки гармоники, каждый вечер наполнявшие нашу улочку на городской окраине?
Где молодой кузнец, по целым дням чинивший примусы, краны, детские коляски, ружья, разные пружины? Наверно, уехал куда-нибудь?
И какой глухой стала улица без его гармоники! Весенние вечера все так же прекрасны, липы благоухают, звезды так чисты. Но у калиток не видно людей. Хорошенькая наборщица не расхаживает по тротуару под руку с маленькой сестрицей. Молодожены в крайнем доме не высовываются из окна, прижавшись друг к другу, словно пара голубков возле своего гнезда. Даже вечный городовой, ухаживавший за служанкой соседей, исчез.
А прежде как было хорошо! Наступит вечер, город затихнет, и вот из маленькой кузницы на углу этой бедной улицы начинают литься веселые звуки гармоники. И мрак смягчается, становится ласковым. Расстояние между домиками исчезает, душевная симпатия сближает их. По тротуарам, словно окруженные сиянием, прогуливаются девушки, слышится смех, начинают плясать желания…
Отчего же замолкли живые звуки гармоники и наша улочка стала так глуха, так мертва?
Я пошел в кузницу посмотреть, нет ли там молодого музыканта. Она заперта. В окошке темно. Внутри спят раскиданные инструменты.
Я направился в корчму. Кузнец сидел за столиком в полном одиночестве. Он уже успел выпить и теперь курил, погруженный в раздумье. Вид у него был невеселый.
— Где твоя гармоника, мастер? Что́ не играешь?
Он долго молча глядел на меня, потом махнул рукой и, передвинув ноги, глухо, мрачно промолвил:
— Любовь!
Я понял и не стал больше расспрашивать.
1921
Есть розы благоуханные. Нежная красота их похожа на тот фантастический оттенок, которым улыбка солнца окрашивает маленькие пушистые облачка, по вечерам провожающие его издали.
Есть розы алые. Они напоминают цвет свежей раны, и каждый лепесток их похож на кровавое пятно.
Есть розы желтые, — желтые, как огонек восковой свечи, как лицо осени. Это печальные розы разлуки, розы смирения перед судьбой.
Приветствуйте молча эти благородные розы, увидев их на чьей-нибудь груди.
Есть розы белые, — белые, как луна, когда рано утром солнце застанет ее на небе и взгляды их встретятся.
Это розы безмолвной и безнадежной любви, желанья и печальных одиноких грез.
Есть розы черные — это розы вечные, потому что никогда не отцветают. У них острые шипы и большие махровые лепестки.
Эти странные розы растут в человеческих душах.
Это — черные розы тоски.
1921
Ночью едешь верхом один по лесу. Все вокруг полно мраком. Лес спит, развесистый, широколиственный. Над дорогой сплелись сонные буковые ветки, дышащие свежей прохладой. Время от времени видишь в этом своде клочок ясного, нежного неба, усеянный звездами.
Чем дальше в лес, тем свод темней, и взгляд твой теряется в бездне непроглядной тьмы.
Лошадь опасливо ступает по кочковатому проселку. Уши ее насторожены. Вдруг она останавливается, храпит. Ты даешь ей шенкеля, но она — ни с места. Тогда ты говоришь ей что-нибудь дружеское, ласковое, треплешь ее по шее, и она трогается.
Во мраке мерцают белые стволы отдельных берез, или гнилые пни, или голые скелеты повалившихся буков. Кое-где два фосфорических глаза светятся не мигая.
Вдруг какой-то странный, резкий, болезненный звук пронзает тишину. Душа, содрогнувшись, сжалась от страха. Все мысли — вон из головы. Всего тебя наполняет, овладевает тобой таинственная жизнь ночи. Ты уже не человек, принадлежащий к реальному миру. Какой-то странный гипноз покоряет твое сознание.
Вон там, посреди дороги, перед тобой встала печальная старушка в лохмотьях, с ребенком на руках. Протянула руку, просит милостыню. Ее молчание и неподвижность ужасают. Лошадь останавливается, храпит — опять вперед… В лесной чаще какой-то разъяренный сфинкс наступил на голову серебряной змейке с фосфорическими глазами. Дальше, на громадном сухом буке, висит повешенный. Перед ним пляшет женщина в белом. На полянке юноша бьет себя в грудь и плачет.
Душа трепещет, испуганная, сжавшаяся, переполненная страхом, как ночь переполнена тишиной. Ты пробуешь петь. Голос твой звучит неуверенно, чуждо. Эхо не отвечает. Начнешь насвистывать для храбрости, но чудовищные призраки во мраке надвигаются на тебя, и ты замолкаешь. Ты закрыл глаза. Страх, вырываясь за пределы твоей души, вбирает в себя темноту.
Разум умолк. Связи с миром, с прошлым, с сегодняшним — рвутся.
Ты бодр, ты не спишь, ты не принимал наркотиков, но скажи мне, что с тобой, с теми клетками, из которых состоит твое тело, твой мозг, весь твой сложный механизм из крови и мяса? Какие таинственные силы пришли в движение, чтобы нарушить нормальную жизнь твоего физического и духовного существа?
1921
В одной овеянной древними поверьями местности нашей округи искали клад человек десять отчаянных безумцев. Как собрались они вместе с разных концов Болгарии? Всё люди немолодые, пожившие, имеющие домашний очаг.
Три года подряд съезжались они каждое лето и работали там по нескольку месяцев без передышки.
Как-то раз я пошел их проведать. Дело было вечером. Моросил дождь. Они расположились в маленькой пещере вокруг костра, усталые, молчаливые. Одни лежали возле огня, другие сидели в глубокой задумчивости, прислонившись к каменным стенам.
Самый старый, дедушка Коста, сидел, скрестив ноги, прямо у костра и курил коротенькую трубочку. В серых глазах его плясало отражение пламени, мечтательное сухое лицо озаряли блаженные мысли.
Он с увлечением рассказывал о баснословном богатстве, скрытом в земле. Он не сомневался, что сумеет это богатство найти. Множество признаков указывает на то, что оно почти в его руках. Остатки стены, черепки посуды, кости неизвестных животных, кости человека, окаменелые отпечатки человеческих ног — все это говорит о том, что богатство — тут!
Надо только молчать и работать. От ударов заступа земля гудит: значит, близко пустота, где таится богатство, где конец бедности, где начинается счастье!
Я спросил его, откуда он узнал об этом богатстве.
Он устремил взгляд на огонь, помолчал и ответил тоном волхва:
— Знаю!
И по лицам его товарищей, при моем вопросе уставившихся на старика в ожидании сто раз уже слышанного ответа, скользнула сияющая надеждой и верой в неизвестное счастье улыбка.
— Ну, а если завтра вы это богатство, эти семьдесят буйволовых шкур, полных золота, найдете, что вы будете делать, что станется с вами?
На этот вопрос никто не ответил прямо. Все наперебой пустились рассказывать чудесные, пленительные легенды о скрытом богатстве: это их увлекло, и они забыли о границе, отделяющей правду от иллюзии, разум от фантазии.
Я оставил их поздно ночью, счастливыми, возбужденными страстным желанием, и мне казалось, что над головой у каждого горит голубой пламень духа божьего…
Будут ли эти люди так же счастливы, если завтра найдут богатство и утратят прекрасную, упоительную мечту?
1921
Кончился праздник цветов, ожиданий и надежд. Коса прошлась по лугам, душистый клевер лежит мертвый, и адское солнце безжалостно сушит его. Лысые пятна на горах побурели, леса немеют в истоме. Кукушка тихо вздыхает, и горькие ее жалобы наполняют ущелья. Злорадно тараторит сорока, подсмеивается, кричит:
— Вот видите!
Над полем, будто в печи, колышется марево. Всюду царят тяжкий зной и ленивая тишина. В полях видны работники, напоминающие опустившихся на землю странных больших птиц. Они работают молча и кажутся издали неподвижными, прикованными к месту жарой.
Среди полей тянется широкое белое раскаленное шоссе. Оно безлюдно. Выстроившиеся по обе стороны старые вербы посерели от пыли, истомились от жажды, унылы и подавлены, словно возвращающиеся из тяжелого похода солдаты. Порой там вздымается тонкой, высокой столбушкой вихрь, похожий на женщину с ребенком на руках; быстро крутясь, он медленно исчезает в пространстве.
Зной долит. Вот где-то в полях вспыхнул было, как пламя, громкий, дружный девичий смех — и умолк.
Где ты, веселая, цветущая, улыбчивая весна?
Посеянные тобой богатые надежды всходили в душе вместе с первой травой, и небо орошало их верой! Где жажда обновления, наполнившая весь мир с первым дыханьем весны? Сбылись ли малые и великие чаяния тысяч влюбленных сердец, так жаждавших майских ночей и соловьев? Что сталось с искрами, которые зажгла весна, — с подаренными цветами, венками, ароматом роз? Где птенчики, высиженные в скрытых от враждебного взгляда гнездах? Родители их уже больше не дружат между собою, летают порознь и не ищут друг друга.
Зной. Никто ни к чему не стремится. Душа сыта. Зреют, перезревают плоды, падают и гниют.
Завтра дохнет осень, холодная, сдержанная, благоразумная, встреченная без восторгов. Потому что лето выжгло их все.
1921
Охотник остался совсем один в маленькой землянке у болота. Уже несколько дней собака его находилась в городе. Нынче, провожая двух своих товарищей, он поручил им взять ее и, при возвращении через два дня, привезти обратно.
Зимняя ночь была страшная, и душу охотника мучила тревога. Он лежал на спине в маленькой темной могиле, курил папиросу за папиросой и не мог уснуть. Среди пустого, мертвого поля, где теперь ни души, он был как крот под этим маленьким холмиком, отделенный от всего мира толстым слоем земли.
Он думал о смерти, и мысли у него были темные, безвыходные, как гробница, в которой он лежал. Им не было простора, куда лететь, и они ползли тяжко, медленно, наполняя маленькую крото́вину и киша, как черви, что пожирают тлеющий в могиле труп.
Вдруг откуда-то, словно из недр земли, донесся далекий шум. Снаружи что-то вскрикнуло. Одно из маленьких, заткнутых соломой окошек отворилось, и в него словно заглянуло бледное, полное ужаса лицо. Шум оборвался, но тут же повторился опять. На кровлю землянки налетели темные силы. Бешеная конница злых духов протопотала и унеслась вдаль.
Охотник оцепенел. Мысли о смерти вырвались из темного затвора на волю. Страх наполнил душу.
Он приподнялся, глянул в грязное окошко. Ничего не видать. Небо и земля слились в хаос мрака, и в хаосе этом шел странный бой невидимых сил. По льду болота и покрывавшему поле снежному насту с тонким визгом стремительно скользили пускаемые наступающими со всех сторон чудовищами ледяные пули. Кое-где слышался сухой плач падающих и обламывающихся деревьев. Бешеная стихия хватала их за верхушки и с ожесточением волочила по равнине. Неистовые силы, словно невидимые кони, в испуге метались во все стороны, и холодное пламя вырывалось из их ноздрей.
Охотник покрепче закрыл окошки, в которые с грозным шипеньем вползали холодные воздушные змеи, накрылся с головой кожухом, чтобы не слышать, как рушится земля, и забился в уголок могилы.
Но земля дрожала и ходила ходуном. На нее обвалились огромные куски разрушенных небес, и душе человека нигде уже не было опоры. Охваченный ужасом, он начал креститься и шептать бессвязные слова, обращаясь к давным-давно позабытому богу. Душа его, смятая ужасом перед сверхъестественным, то выпрямлялась в таинственной святости молитвы, то поникала, как ветка, под тяжестью страха, который был выше сил.
Вдруг возле замаскированной и крепко запертой на засов маленькой двери послышался тихий визг, слабый глухой лай. Несколько раз сильно царапнули острые когти; какое-то тяжелое, но гибкое тело с тяжким вздохом свалилось на землю.
— Пан! Пан! — воскликнул охотник и, вскочив, открыл дверь.
Словно камень свалился с души его, и она озарилась, будто кто зажег в ней лампаду.
Человек с собакой обнялись в темноте землянки. Собака устала. Тело ее было горячее. Тяжело дыша, прижималась она к хозяину. Положив голову ему на плечо, радостно трепетала всей своей темной душой.
А хозяин забыл ужас бури. Ощущение близости, взаимности, которой мы в одиночестве страстно жаждем, влило в его охладелое от ужаса сердце тепло. Он гладил бедное усталое животное, говорил ему ласково и понимал его.
Собака, увидев в городе друзей хозяина, поняла, что в эту страшную бурю он здесь один, и, борясь со стихией, преодолела пятнадцать километров, чтоб быть с ним. Сбиваемая с ног бурей, исхлестанная ледяными пулями, затерянная в темной бездне ночи, она прибежала к своему близкому, который дрожал, затерянный в этой пустыне.
В эту минуту встречи раскрылся таинственный смысл всего ее существованья, и она лежала счастливая, не имея сил даже на то, чтоб лизнуть руку, дружески ее обнимавшую.
1921
Недавно над городом прошла гроза. Черные тучи, маленькие, большие, клубящиеся, разорванные, полные грозных замыслов, собрались со всех сторон на страшный совет. Жалобно зашумели, зашатались под ударами разнузданной стихни деревья. Люди побежали в укрытия. На соседней кровле две вороны, растерянные, перепуганные, прижались к дымовой трубе. Тучи сгустились. Потемнело. Засверкала молния. Гром потряс небеса.
Шумя и неистовствуя, гроза удалилась.
Это было недавно.
А сейчас — небо чистое, спокойное, высокое, озарено широкой улыбкой заходящего солнца. В ясной лазури привольно купается белый голубь. Вдали прихотливо вычерчен смелый контур Витоши, девственной, свежей, прекрасной, погруженной в мечты. Все спокойно. Как будто ничего не случилось.
И однако — на всем виден след могучей игры стихий. Деревья бодро воспрянули, и освеженная листва их блестит. Всюду отворяются окна; люди выходят на улицу, полные оживленья. Шаг их стал тверже, и взгляд обращен к небу, на которое они давно уже не смотрели.
1921
Бродя на охоте по темным чащобам букового леса, где не было никаких тропинок, где едва ли когда ступала нога человека, в самом недоступном месте я вдруг увидел фонтан.
Он был сделан из красивого обтесанного камня. Вода широкой струей текла по медной трубе и, весело журча, наполняла круглый каменный бассейн. На маленьком выступе стояла деревянная кружка.
Кто устроил этот фонтан с такой заботой и для кого он устроил его здесь, где никогда не проходит человек?
Наверно, какой-нибудь любитель природы, друг одиночества и самодив. Какой-нибудь созерцатель, чистая, влюбленная душа. Какой-нибудь поэт.
Да, конечно, какой-то поэт устроил этот прекрасный фонтан в непроходимой чаще букового леса.
Только поэт способен создать нечто прекрасное и бесполезное.
1921
Люблю поле, эту широкую, просторную равнину, обведенную круглой чертой горизонта. Много раз я наблюдал и описывал его, много раз шагал по нему взад и вперед, всякий раз находя в нем что-нибудь прекрасное, что-нибудь особенно ласковое.
Вчера первый раз оно мне не понравилось. На увядшей траве, сквозь которую чернела земля, там и тут лежали ледяные струпья. Сырой туман пал на него, как тлетворное испарение. Порой попадался развалившийся шалаш. Вот большая черная птица пролетела низко, медленно, одиноко. Она была похожа не на живое существо, а на какой-то маленький железный механизм, от которого воздух становился еще студеней. У мельницы два крестьянина рубили большую иву, и это напоминало клинику, где режут человеческие тела.
Всюду — безобразно, уныло, холодно. Поле было мертво.
1921
Как жаль, что я не могу писать стихи. Иду нынче по полю — луга скошены, нивы сжаты. Сено наполняет воздух приятным запахом, бодрящим и заставляющим думать о молодости, о любви. Но в лежащих валках я увидел бесчисленное количество цветков, названий которых не знаю, и мне становится жаль их. Глаза их мертвы, листья завяли, краски померкли. Шевелю валки тростью — снизу показывается еще много, много таких безыменных цветочков, радостно появившихся на свет, быстро распустившихся и неожиданно, бессмысленно скошенных.
Если б я умел писать стихи, я посвятил бы каждому нежное, печальное стихотворение. Проза бессильна передать то, что я думаю, то, что чувствую, глядя на эти мертвые цветы. Только чеканная форма стиха, только гармония ритма и музыка рифмы способны придать бессильным словам живое тепло чувств, которые меня волнуют, мыслей, что приходят ко мне, легкие, неуловимые и быстрые, как еле заметный ветерок над полем.
На этом самом поле ранней весной я встретил стайку девушек. Говорю «стайку», потому что они были такие молодые и резвые, такие шалуньи и так пестро одеты, что походили скорей на птичек. Они бегали, гонялись друг за другом, кричали, а потом вольно и беззаботно запели:
Коль роз потерян аромат,
Зато пусть девушки порой
Мне поцелуй свой подарят.
Бессмысленный набор слов, но что же было в этих словах, что они так волновали?
Наверно, свежесть и молодость девушек придавали им особый смысл и особенную власть вызывать восхитительные, неясные надежды…
Девушки бегали по лугам, и хорошенькие легкие ножки их топтали милые цветки, умиравшие потом, может быть, с этим чудным воспоминанием.
Коль роз потерян аромат…
Этот обрывок фразы навязчиво вертелся у меня в мозгу, и я не мог прогнать его.
В воспоминании, в слове, в цветах, в молодости есть что-то, чего не описал ни один поэт…
Я думаю об этом, когда гляжу на маленькие скошенные цветы. Думаю о их короткой благоуханной жизни, о их безмолвной смерти, о их страданиях, о их последних мыслях, о их прощании с высоким небом, на которое они так любили смотреть.
Зачем не умею я писать стихи! С помощью этой таинственной музыкальной словесной одежды я, быть может, уловил бы и выразил все-все о маленьких скошенных цветах, которые топтал сегодня на широком лугу.
1922
Своенравные порывы необузданного ветра принесли из дальних лесов два маленьких семени и безрассудно кинули их далеко друг от друга посреди широкого поля. Их оросил дождь, укрыла и согрела земля, и в поле появилось два дерева. Два дерева — далеко друг от друга.
Сначала они были маленькие, но бессмысленное время вытянуло их высоко над землей, и им стало видно далеко.
И они увидели друг друга.
Поле было широкое, но до самого его края на всей зеленой равнине не было никаких других деревьев. Только эти два, удаленные друг от друга, стояли посреди поля одинокие, крестообразно раскинувшись, будто какие-то странные вехи, поставленные для измерения пустоты.
Они глядели издали друг на друга, тосковали друг о друге и друг к другу тянулись. А весной, когда их согревала жизненная сила и соки начинали бродить в их телах, в них просыпалась тоска по вечным родным лесам, от которых они были навсегда оторваны.
Они махали ветвями, молча подавая друг другу знаки. И дрожали от радости, когда одна и та же птица, будто одна и та же мысль, перелетала с одного из них на другое.
В бурю они тревожно метались, ломали сучья, гудели, словно стремясь вырваться из земли, полететь навстречу друг другу и найти спасение во взаимном объятье.
Разделенные ночным мраком, потеряв друг друга из виду, они терзались от скорби и молитвенно глядели на небо, ожидая, когда оно пошлет наконец рассвет, чтоб им можно было опять видеть друг друга.
Когда охотник или жнец садился отдохнуть в их тени, они печально шумели, горько жалуясь на то, как мучительно жить одинокому. Как медленно, тяжело и бесплодно тянется время без близкого существа. Как умирают без сочувствия страстные стремления, как гаснут лишенные надежды желания. Как страшно любить, не встречая любви, как невыносима жизнь без взаимности.
1928
Перевод Д. Горбова.