В ту ночь, готовясь умирать,
Навек забыли мы, как лгать,
Как изменять, как быть скупым,
Как над добром дрожать своим.
Хлеб пополам, кровь пополам —
Так жизнь в ту ночь открылась нам.
Вы знаете, что такое Буртау-Шурми? Вряд ли. Потому что даже горцы, живущие близко от этих мест, давно забыли туда дорогу.
Когда-то по крутым склонам Буртау-Шурми проходили тропы к далеким горным аулам Чибзиб-Сирт — Верхнего Хребта, но с тех пор, как проложили к этим аулам шоссе в объезд, заросшие лесом склоны Буртау-Шурми оказались в стороне. И теперь узкие тропы, что вились здесь змейками полвека назад, покрылись густыми зарослями орешника и дикой айвы, боярышника и сливы, кислой до невероятности. Неспелые ягоды этой сливы висят на ветках, как позолоченные серьги, потом они становятся почти прозрачными, и бока их краснеют под жаркими лучами солнца.
Буртау-Шурми ― край холодных ключей и ручьев, что протекают в глубинах гор. Давно человек не преклонял здесь колен перед чудодейственной влагой, чтобы зачерпнуть ее в ладони со словами: «Мне да пойдет впрок, а злому пусть во вред!..»
Ни с чем не сравнима чистота здешней воды, будь это родник в скале или ручеек, что поет свой вечный гимн жизни среди камней и буйной травы, под метровыми зонтами лопуха. Именно здесь рвали когда-то в старинy чабаны конский щавель, чтобы обернуть свежую брынзу…
В воде отражается бирюзовое небо с барашками облаков, а на дне видны круглые камешки самых разных оттенков. Кажется, будто веселый волшебник, проходя мимо, высыпал их сюда из своего парчового кармана для забав.
Я не раз приезжал в Буртау-Шурми, чтобы, сбросив с плеч мои мешки-хурджины, отяжелевшие от никчемных забот и неурядиц, вздохнуть полной грудью, напиться чистой воды и порадоваться этой первозданной красоте. Сколько гордости, сколько величия в этом суровом молчании, сколько ясности и простоты под высоким небом. Гляди и радуйся. Ива тянется своими косами к воде, по замшелым бокам скалы, похожей на древнее окаменевшее животное, струится серебро десятков, сотен маленьких водопадов, в брызгах цветут радуги. Это называется Чархарила-Мукаче — Рог Здоровья. Да, здесь здоровый дух, здесь дышится так свободно, здесь говорит с тобой природа на своем языке…
Но вправду ли дики эти леса? Прислушайтесь, и вы услышите не только жаворонка или кукушку, но и голоса людей. Не случайных путников, нет, и не лесорубов — здесь лес не рубят, и не мельников — мельницы в этом ущелье давно остановили свои жернова. А голоса людей, занятых необычным для Буртау-Шурми делом.
— Левей, левей, дьявол тебя возьми, еще левей!
— Эгей, смотри, не сорвись!
— Детей пожалей!
— И жену! Если она молодая.
— Ребята, осторожно! Он еще не женатый.
— Опускай! Так, так!
— Ниже, ниже!
— Стоп!
— Так держать!..
Звучат эти голоса в горах Буртау-Шурми, потому что по крутым склонам протягивается высоковольтная линия в труднодоступные аулы Верхнего Хребта. И трудится здесь бригада управления Севкавмонтажа — смелые верхолазы, загоревшие под горячими лучами солнца.
Как поговаривают горцы, монтажникам хорошо платят за их нелегкий труд, но обязательно добавляют; сколько бы верхолазы ни получали, они этого достойны, и пусть им все пойдет впрок, ибо они тянут людям свет.
И вот все выше поднимаются по склону эти отливающие серебром железные ажурные опоры с растопыренными в уверенной стойке прочными ногами, поднимаются, как альпинисты, связанные друг с другом.
Затянув гайки большими ключами, загорелые парни вытирают пот, на лицах у них удовлетворение, А там, наверху, — отсюда хорошо видно — их товарищи готовят уже новую площадку, вручную роют ямы для следующей бетонной основы, ибо сюда нельзя доставить технику. Перекуривая, жалеют, что ни у кого нет ружья, а дичи здесь много, вон сколько горных куропаток выпархивает из-под кустов, случается, и фазан взлетает, как жар-птица! Увы, руками его не поймаешь…
Что верно, то верно: издревле Буртау-Шурми были богаты всякой живностью. По этим вот еле видимым тропам спускались на водопой дикие козы, кабаны с полосатым потомством, здесь хозяйничал бурый медведь, жили снежные барсы и шакалы, а последний черный волк убит тоже здесь, и его чучело стоит сейчас а краеведческом музее рядом с горным туром.
Но куда меньше зверя стало в этих местах. Как рассказывают жители Верхнего Хребта, они были истреблены другими зверями — двуногими качагами, что появились в суровые годы, когда немец-фашист подошел к горам, когда горели хребты Малгобека, когда строили противотанковые рвы у Хасавюрта. Это были вражеские лазутчики, диверсанты, скрывавшиеся в горах, в ущельях. Они и грабили по дорогам, не щадя детей и женщин, грабили колхозы, отнимали почту. Многое видели эти склоны Буртау-Шурми, они были свидетелями и бесславного конца бандитов — их уничтожил до последнего женский истребительный отряд. А отрядом этим командовала отважная Сибхат Карчига, о которой говорили: ей бы не платок носить, а папаху.
Если кто был в Буртау-Шурми, тот не мог миновать ущелье Шинка-Када, а если он был в Шинка-Када, то не мог не заметить на гребне серой скалы низенький, старый домик с плоской крышей. На крыше домика плетеный дымоход, откуда вьется сизый дымок. Два небольших окошка приветливо глядят на редких, очень редких прохожих.
Вот здесь-то, вдали от родного аула, последние годы и живет Сибхат Карчига, несет службу лесничего. И никто не знает, почему она избрала себе это одиночество, говорят только, что у нее горе большое — двух сыновей и мужа она проводила на войну, и никто из них не вернулся; говорят, что все еще ждет их она.
Неподалеку от домика есть безымянная могила; кто именно похоронен в этой одинокой могиле, неизвестно — Сибхат Карчига неразговорчива.
Но в эти дни ее будто подменили — пожилая женщина сдружилась с рабочими-электриками, заботится о них и готовит им еду. Они было попытались заплатить Сибхат Карчиге за угощение, но она наотрез отказалась…
Вот и сегодня на площадке, где работают парни, она готовит им обед с сушеным мясом.
Площадка эта очень живописна — вся в высокой буйной траве, из расщелины скалы бьет чистый ключ. Под тенистым ореховым деревом у костра нагнулась с черпалкой Сибхат Карчига, а в стороне, на пятачке разрытого желтозема, раздетые по пояс ребята копают ямы для опор.
— Братцы! — вдруг крикнул парень из ямы, выбрасывая лопатой золу и угли. — Я, кажется, нашел клад!..
— Иди ты!
— Да вы послушайте, звук-то какой…
Ребята подошли к яме, даже Сибхат Карчига подбежала с черпалкой в руке.
В самом деле, в земле, на глубине, был слой золы, угли, а парень уже стучал ломом, и слышен был звук удара о что-то твердое, но не о камень.
— Слышите?! Это я нашел! Вы слышите, какой звук?
— Слышим, слышим, копай!..
Теперь у каждого заиграла фантазия. Зола, угли в земле… Потом кто-то вспомнил, что в таких вот ямах горцы прямо в шкуре варили ягненка или барана, освежевав его сначала и раздробив кости. На дне ямы разжигали костер, сверху клали перекладину и выпотрошенного, промытого, разрубленного на куски, посоленного барашка заворачивали в шкуру и вешали на перекладину над жаром; затем закрывали яму ветками и сверху засыпали землей. А через два-три часа трапеза готова: барашек сварился в собственном соку, да так, что мясо отделилось от костей!
Но кто здесь мог этим заниматься? Любители экзотики?… И только Сибхат Карчига знала, что за люди могли здесь таким образом готовить себе обед…
Из ямы выбросили еще слой перемешанной с углями земли и обнаружили большой железный ящик, кое-где он был изъеден ржавчиной. В таких ящиках возили и возят коробки с кинолентами. Кто-то из ребят сказал:
— Неужели древние наши предки закопали здесь фильм о Хазарском каганате?
И все засмеялись.
Вытащили ящик наверх. Открыли его — и извлекли оттуда пожелтевшие газеты и журналы и коробки с кинолентами. На коробках было написано: «Свинарка и пастух»…
— Вот тебе и клад! — Ребята были явно разочарованы.
— Но откуда это здесь?..
— Я же вам говорила… — Необычайно взволнованная Сибхат застыла над разбросанными газетами. — В войну здесь были бандиты, которые все отнимали, грабили людей…
Кто-то поднял газету.
— Осторожно! Что ты делаешь?..
Из газеты высыпались солдатские письма-треугольники. Сибхат Карчига упала на колени, стала бережно их подбирать, сдувая пыль. Треугольники с адресами, наспех, коряво написанными химическим карандашом, выцветшими чернилами…
Сибхат судорожно перебирала письма, посланные солдатами с фронта более тридцати лет назад, — их было восемь, восемь писем, не дошедших к родным. На некоторых темнели штемпели: «Проверено военной цензурой». Кто-то из ребят хотел раскрыть одно из писем, но Сибхат схватила его за руку:
— Нет, не надо! Дайте их мне.
— Зачем? Разве они теперь нужны кому-нибудь? — проговорил парень и осекся.
— Я доставлю их по адресам, — сказала Сибхат Карчига. — Ведь родные ждут.
«Как я жду, — хотела она сказать. — Ох, если бы среди них было хоть одно ко мне, хоть от одного моего сына», — думала Сибхат, прижимая письма к груди.
Восемь писем, восемь жизней, подавших голоса спустя тридцать с лишним лет, восемь бумажных треугольников унесла с собою Сибхат Карчига из Буртау-Шурми для того, чтобы отдать тем, кто их ждет до сих пор…
Мазгаров Алибек. Погиб в селе Замошье, на Смоленщине, в неравной схватке с карателями, защищая партизанский обоз.
Жаркий выдался сегодня день. Сидит старый Хасай в тени под навесом и выжигает на деревянном боку люльки замысловатый узор — инструментом для этого ему служит игрушечный паяльник, который он греет на углях. Ловко и умело вплетает он в узор изображения птиц и зверей. Старается старик, ведь сегодня троюродная сестра Ашура из аула Ибхне-Шири обещала явиться за люлькой для своего внука. А Мана печет во дворе лаваши в самодельной печи, запах хлеба приятно щекочет ноздри мастера. Наконец он откладывает работу, Мана выносит из погреба кувшин с ягуртом — кислым молоком. Оба усаживаются, едят, по очереди отхлебывая ягурт из крынки.
— Думаю, успею закончить.
— Постарайся, она ведь очень просила. Ради внука нa что только не пойдет бабушка?.. Да еще такая добрая женщина.
— А правда, что о ней говорят?
— А что о ней говорят?
— Что это вовсе не ее дети.
Мана звонко смеется.
— Хи-хи! — недовольно передразнивает старик, потом долго пережевывает горячий лаваш. — Не слыхал я, чтоб у нее была — свадьба. Меня она, например, не приглашала.
— В войну, — сердится Мана, — на свадьбу не звали, в барабан не били— ты что, забыл?! Какой там барабан и зурна, когда шли в аулы похоронки! Злые языки все могут сказать… А откуда четыре дочери и сын, а?! С луны, что ли, свалились? Я видела, как она встречала старшую дочь с внучатами, ту, которая на лето к ней приезжает. Дети, как зайчата, кинулись к Ашуре: «Бабуля, бабуля родная!..» Что, может, их тоже обманули? Не-ет, детей не обманешь.
— Муж ее, говорят, на войне погиб… — миролюбиво бормочет старик, потому что доводы у старухи веские.
— Да сохранится он в памяти. У многих мужья погибли на войне… И Ашуру ты не обижай своими сплетнями. Она хорошая.
— А я не говорю, что она плохая… Хочешь грецкий орех?
— Ешь сам, для ореха у меня зубов нет. Ты давай заканчивай. А я схожу немного травы соберу, корове на зиму.
Взяла старуха серп и веревку, пошла не торопясь к лесной опушке, а старик Хасай съел еше два-три грецких ореха, потом принялся за люльку. Работал, поглядывая в голубое чистое небо с редкими хлопьями туч и вспоминая слова старой песни: «Эй, кто там на крыльце? Не ищи ключа от открытой двери…»
Без ветра, говорят, камыш не шумит, а без молнии гром не гремит. То, что слышал Хасай от разных людей странные истории про Ашуру, — не удивительно. Ведь об этой женщине писали когда-то даже в республиканской газете. Но подробности теперь мало кто помнит…
Ашура выросла без отца, ее воспитывала слепая мать. Из болезненной, костлявой девчонки, бегавшей босиком в магазин за хлебом и к роднику за водой, выросла стройная девушка с длинными косами. В предвоенный год перешла Ашура в десятый класс — первый десятый класс в школе аула Ибхне-Шири. Ашуре было девятнадцать лет, она поздно поступила в школу…
Из тринадцати девушек, которые учились в седьмом классе, до десятого дошли только три. Остальные разбрелись: одни подались с родными на дальние пастбища, другие, что повзрослее, выскочили замуж. Три подруги, три десятиклассницы — Ашура, Зулейха и Асмы — гордость школы и районо. Учителям было наказано быть к ним поснисходительнее.
Три подруги — и такие все разные. Зулейха, избалованная многочисленной родней и братьями, живущими в городе, одевается ярко, она самая заметная из подруг и самая языкастая. Асмы — из другого аула, и два раза в день — утром и после занятий — проделывает по семь километров.
Асмы не такая болтунья, как Зулейха, но она смелая: это Асмы могла взять в руки лягушку или змею, это она однажды зимой повстречалась с волками, приняла их за собак и стала преследовать, размахивая палкой, а потом уже, когда вернулась домой, узнала, что у соседей волки зарезали теленка, и только тогда испугалась. С того дня ее провожал и встречал муж Мустафа. Да, Асмы была замужем, и многим это казалось странным: как это так — мужняя жена и ходит в школу. Осуждали люди не ее, а мужа, считали его чуть ли не сумасшедшим.
К Зулейхе тоже в последнее время сватались многие — и двоюродные и троюродные братья, но всех вежливо выпроваживали родители, они хотели дать дочери образование. Правда, сама Зулейха готова была бросить учебу и выйти за любого из них, хоть за самого дьявола. Она вгоняла в краску замужнюю Асмы своими расспросами. Ашура таких разговоров избегала.
Однажды Зулейха устроила коварное испытание Асмы. Она заперла ее на ночь в своей комнате — мол, я проверю, как тебя любит муж… И за полночь Зулейха услышала топот конских копыт и лай разбуженных собак. Это были Мустафа и братья Асмы. Шутка Зулейхи оказалась жестокой — с тех пор Асмы больше ве видели в школе.
Если Зулейха не знала, куда деть свое время, то у Ашуры было много забот, ей времени не хватало, не успевала она все делать по дому — слепая мать нуждалась в помощи и заботе. Утром и вечером доила Ашура корову, ходила по воду, готовила еду, запасала корм на зиму, стирала, мыла, штопала. Все хозяйство держалось на ней. Мать была довольна дочерью и молилась, чтобы она не заболела, чтобы ей достался хороший муж и чтобы жизнь ее была счастливой.
Ашура с матерью жили по соседству с многодетной семьей хромого Хамзата из рода Мазгар. Старший, от первой жены, сын соседа, Алибек, учился в городе в военном училище; от второй, тоже умершей недавно жены, у Хамзата осталось пятеро детей мал мала меньше — самому маленькому был год и несколько месяцев. Ашура по своей доброте помогала этой семье. Хамзат за добро платил добром — заготовлял соседке па зиму дрова, делился кормом для скота.
Весна сорок первого года в горах была необычайно пышной и яркой, об этом и поныне вспоминают люди. Именно весной приехал на побывку из Махачкалы курсант пограничного училища, сын хромого Хамзата. Был он парень высокий и крепкий, ему очень шла красноармейская форма и длинная шинель, которая делала его похожим на прославленных командиров. Так думала Ашура, встретив его случайно у ворот, когда шла попросить у соседей спички.
— Да будет добрым твое возвращение, — сказала Ашура, смущенно склонив голову; из-под опущенных век она смотрела на его шинель, на блестящие носки хромовых сапог.
— Спасибо, соседка. Да тебя и не узнать, Ашура!.. — искренне удивился Алибек. — Смотрите, какая девушка выросла из маленькой сопливой девчонки. А как поживает мама?
— Всё так же, Алибек, всё так же. — Она подняла ва него огромные иссиня-черные глаза и тут же опустила.
— Передай ей мои добрые пожелания, — растерянно проговорил курсант.
— Обязательно, Алибек. А ты надолго в аул?
— На целый месяц.
— Но разве это много? — вырвалось у Ашуры. Застеснявшись своих слов, она повернулась и ушла, позабыв про спички.
В школе Зулейха прожужжала ей все уши, рассказывая, как на окраине аула она встретила Алибека.
— А я сначала и не узнала его, когда он вышел из машины, такой серьезный стал. И усы отпустил черные, как крылья у стрижа, наверное, колючие. А как он на меня посмотрел! Сразу узнал, кинулся обнимать и целовать, как это у них в городе делается, но я не далась. Какие они все бессовестные, эти городские… И все же он лучше всех! Знаешь, Ашура, после уроков я к вам зайду, он с тобой по соседству живет — ты разве не видела его? Хотя тебя он увидит и не заметит…
Обидно было слышать такое Ашуре, но она, как всегда, обиды своей не высказала, только подумала; «Конечно, зачем Алибеку меня замечать, когда есть такие красавицы, как Зулейха». Но где-то в глубине души у нее светилась искорка надежды. Таким бывает огонек в горах, который мерцает вдали, то пропадая, то появляясь…
— А как ты думаешь, Ашура, если я накину уздечку на Алибека? — глядя в зеркальце, будто подзадоривала подругу Зулейха.
Ашура сказала тихо:
— У него столько братьев и сестер маленьких…
— А при чем здесь они? — не поняла ее Зулейха.
— Кто же будет ухаживать за ними, воспитывать? — удивилась Ашура.
— Да ты что? Пусть женится этот хромой сам!.. — рассмеялась Зулейха. — Да и какие они сестры и братья Алибеку? У них другая мать. К тому же военный он, жить в ауле не будет, я с ним уеду в город, — объявила Зулейха.
Да, подруга ее уже все рассчитала, все продумала. Ну и смелая Зулейха!.. И бесстыжая…
— А ты что? — Зулейха схватила подругу за руку, повернула к себе лицом. — Ты что? Неужто влюбилась в него? — Она захлопала в ладоши. — Неужели? Вот не думала… Да ты что возомнила о себе?.. Подумать только… Ты — и Алибек!
Ашура убежала от нее подальше, чего доброго сейчас раскудахчется на всю школу и опозорит перед всеми.
А вечером, когда они с матерью мыли в тазу на веранде младших детей соседа, явилась Зулейха, наряженная, будто собралась на сватовство.
— Кто это к нам? — спросила слепая мать.
— Это Зулейха, мама.
— Да прибавится ей здоровья, что она навестила нас. Усади ее, доченька, угости чем-нибудь!
«Не беспокойся, мама, не на что у нас ее посадить и нечем ее, такую, угостить», — хотела было сказать Ашура, но не сказала. А Зулейха уставилась на верхнюю веранду соседской сакли.
― Ты не видела его? — шепотом спросила она Ашуру.
― Нет. — Ашура одевала маленькую озорницу и думала: «Неужели она не понимает, что обижает меня? Неужели и за человека не считает?..»
— А чьи это дети?
— Дяди Хамзата.
— Ах, ты прислуживаешь им? — язвительно произнесла Зулейха. — Зря, подруженька, стараешься. Эй, Алибек!
Она махнула рукой и быстро, легко сбежала с, лестницы. Ашура исподволь следила за подругой, Зулейха подбежала к Алибеку, идущему по улице, поздоровалась с ним за руку и, кокетливо поводя плечами, заговорила о чем-то.
Впрочем, говорили они недолго. Алибек направился к себе домой, а Зулейха прошла мимо ворот, показав Ашуре язык: вот так-то, мол, если я захочу, любого на палец накручу!..
…Вечером, когда стемнело, Хамзат уложил всех младших детей в одну постель и накрыл их большим одеялом. Сам с Алибеком сел возле горящего камина. Алибек часто думал: «Почему отец не хочет жениться, ему же будет легче», но заикнуться об этом не смел, заранее зная, что отец ответит: «Не твое, сынок, дело — учить отца. Яйцо курицу не учит».
В воспитании детей хромой Хамзат был суров, не любил нежностей, требовал беспрекословного послушания — иначе хватался за ремень.
— Все бы хорошо, сынок, — глубоко затянувшись дымом из трубки, сказал Хамзат. Его коричневое лицо, исполосованное глубокими бороздами, было похоже на растрескавшуюся от зноя землю. — Да вчера на гудекане[8] старики говорили, что надо опасаться Гитлера. Оно, конечно, всегда надо готовиться к худшему, а лучшее от нас не убежит… Но ты военный, больше нашего разбираешься в этих делах. Да и взрослый ты уже, самостоятельный. Вот о них у меня душа болит. — Хамзат указал трубкой на спящих детей. — Растут без материнской ласки. А из меня какой воспитатель…
— Отец, ты прав… — вздохнул Алибек. И подумал: «Может, он наконец жениться собрался?..»
Спросить об этом было нельзя. Есть в горах неписаные законы приличия. То, о чем ты говоришь друзьям, не скажешь при отце; старший может поделиться с младшим, но никак не наоборот.
— Сколько тебе лет, сынок?
— Двадцать второй пошел.
— Видишь, ты уже мужчина. Правда, я женился, когда мне было тридцать лет. Но нынче время другое и другие обстоятельства… Есть у тебя кто на примете?
Ах вот оно что! Алибек не ожидал такого оборота, смутился. «При чем здесь моя женитьба?.. — подумал он. — Чтоб моя жена жила здесь и воспитывала моих сестер и братьев?!»
Он вспомнил улицу Пушкинскую в Махачкале, дом, что стоит на пригорке, и квартиру на втором этаже, где живет Света, дочь преподавательницы русского языка в пограничном училище. Он обещал Свете взять ее с собой в горы, но напоследок замял это дело, остерегаясь злых языков: да появись он в ауле с такой гостьей — о чем только не подумали бы люди, и в первую очередь отец…
— Что же ты молчишь, сын мой?
— А что сказать, отец? Нет у меня никого на примете, — покривил душой Алибек.
— Спасибо, сынок, ты обрадовал меня. — У отца даже лицо посветлело. — А я очень боялся, что тебе приглянулась городская, как это случилось с сыном нашего Айдамира. Шахбан женился в городе и потерял родителей, а родители потеряли сына! Как-то Айдамир говорил — мол, какой он мне теперь сын, отрубил Шахбан свою ветку от родного дерева… Городская, сынок, нам не подойдет! Она нас не поймет, да и нам ее понять будет очень трудно.
— Но у меня и в ауле никого нет! — поторопился объяснить обескураженный Алибек.
— А ты присмотрись, сынок… — Отец выпустил дым из трубки. — Девушек много, разные есть. Мне нравится одна: хозяйственная, не белоручка какая-нибудь, душой светлая, заботливая…
«Ну и женись сам, если она тебе нравится!» — подумал Алибек. Его кривая улыбка не ускользнула от пристального взгляда отца.
— Нет, ты не смейся над стариком, сынок. Человек всегда здоровым не бывает, а здоровье мое, ты сам знаешь — день стою, два лежу. Ты подумай, куда, в случае чего, денутся сиротки? Бросить их на жалость людей?.. Разве ты позволишь такое, мой сын? Нет, нет, ты, пожалуйста, подумай, пожалуйста, сынок.
Никогда отец не просил его так, как сейчас. Это до глубины души растрогало и расстроило Алибека. Мысли перепутались у него в голове. Не знал он, как уклониться, чтоб не обидеть отца… Да и в самом деле, старик не так уж не прав, надо подумать о брате и сестрах.
Больше Хамзат к этому разговору не возвращался. Только, как заметил Алибек, с того вечера в их сакле стала чаще бывать молодая соседка Ашура. Дети к ней и к слепой ее матери были очень привязаны, и в этом ничего особенного не было. В ауле люди часто помогают друг другу, огнем делятся, молоком; ты сделал доброе — и тебе тем же ответят.
Но было еще и другое. Алибек стал получать записки от Ашуры. В первой же записке она объяснялась ему в любви, правда — с помощью частушек-хабкубти. Во второй, написанной уже на русском языке, назначала ему свидание у родника, что за кладбищем; в слове «кладбище» было три ошибки. И это Ашура, их робкая и стеснительная соседка!..
Однажды Алибек увидел Ашуру во дворе, она развешивала выстиранную одежду. В руках у нее была его гимнастерка.
— Здравствуй, Ашура! — Курсант сел на ступеньку каменной лестницы, снял фуражку и вытер платком лоб.
— Добрый день, Алибек!
Никто не произносил так его имени. Словно каждая буква была струной и Ашура играла на невидимом инструменте.
— Ты учишься в школе?
— Да. — Она потупилась.
— И в каком же классе?
— В десятом, Алибек.
— В десятом классе надо бы уже научиться писать грамотно.
— Я стараюсь, Алибек. По письменному у меня хорошие отметки, Алибек.
Для чего она так часто называет его по имени? Звучит оно у нее приятно, да ведь и от приятного может стошнить.
— А в жизни допускаешь много ошибок. — Он достал из нагрудного кармана две сложенные бумажки. — Не пиши больше этих записок! — Встал, сунул бумажки ей в руку и пошел по лестнице на верхнюю веранду.
Ашура машинально взяла записки, развернула одну… Чтобы не закричать, она прикусила палец. Стремглав выбежала со двора, не обращая внимания на детей, которые звали ее: «Возьми и нас с собой, куда ты, Ашура?»
Она прибежала домой, но наверх не поднялась — мать услышит, заперлась в чулане, где хранили сено. Рыдала безутешно. «За что? За что? — Вскидывала и вновь опускала голову на душистое, свежее сено. — Ой, какая она немилосердная, какая жестокая! Какой стыд, ой, что она натворила!..»
Да, нетрудно было догадаться, чьи это проделки.
Ашура снова, краснея от стыда, перечитала последнюю записку. Вдруг решилась. Побежала поглядеть на часы: до назначенного в записке времени оставалось двадцать минут…
Алибек уже жалел, что так обошелся с девушкой. Тут еще сестры и братишка напали на него со слезами:
— Почему ты обидел ее?!
А старшая из сестер вдруг наклоняет его к себе и в ухо ему шепчет, что записки писала Зулейха!..
Алибек от досады с силой ударил кулаком по столу.
…Ашура бежала к роднику за кладбищем, где Зулейха назначила свидание Алибеку. Сердце будто обгоняло ее.
У родника она увидела Зулейху.
— Дура, дура, дура! Злая, зловредная дура!
Сама не своя, она хотела выцарапать этой бесстыднице глаза. Но Зулейха была сильнее и легко оттолкнула ее. Ашура полетела в кусты крапивы.
— Это ты дура! — в сердцах ответила Зулейха, кусая губы: Алибек не пришел даже ради любопытства. — И не стыдно тебе бегать к нему в саклю? Разрази тебя гром!
— Что? — жалко заплакала Ашура. — Да я же за детьми присматриваю… за детьми… Что я сделаю, если они привязались ко мне…
— Знаю я этих детей! Ты хитрая!
— Оставь меня в покое! Не пиши больше записок!
— А я и не собиралась больше писать. Это я просто хотела проверить, как он к тебе относится, — на ходу придумала Зулейха. — Ишь ты, возомнила, что ее любит Алибек! — И, перескочив через изгородь, убежала.
Ашура ополоснула в роднике лицо. Полная луна светила на звездном небе, длинные тени лежали кругом. Вдруг одна тень двинулась. Ашура вздрогнула: это был Алибек.
— Ты прости меня, Ашура. Я ошибся, — услышала она его голос.
— Да что ты, Алибек, — всхлипнула она. — Разве я на тебя обижаюсь?..
— Наши ребятишки прямо восстание подняли: извинись — и все тут. Так что — извини, и спасибо тебе за добро твое. Без тебя отцу было бы очень трудно.
— Ну что ты. Я ничего такого и не делаю.
— Пошли, Ашура. Правда, хорошая ночь сегодня?..
Она подняла голову. Вверху растекалось синее небо, запорошенное звездами.
А на следующий день Алибек уезжал по срочному вызову. Много людей провожало его на перевале. Горцы говорят: «Сегодня ты меня почтил, а придет час — отплачу тебе тем же». С Ашурой, обнимая ее, стояли сестры и брат Алибека. Ласково посмотрел он на нее, прощаясь. И улыбнулся…
Через месяц началась война, и этот день оказался для Ашуры вдвойне несчастным — не встала с постели мать. Умерла слепая, напуганная вестью о войне.
Вскоре от Алибека пришло письмо: курсантов старших курсов направляли на фронт. В этом письме Алибек просил отца выразить Ашуре сочувствие и соболезнование.
Ашура долго по снимала траурного платья. Днем, с детьми Хамзата, она отвлекалась, а ночью ей было одиноко, тоскливо. В сакле только и слышно было, как за сундуком грызет половицу мышь…
Ашура читала книги, но керосина было мало. Керосин в аул привозили теперь редко, а сироте не доставалось бы и вовсе, если бы не дядя Хамзат.
Однажды, лежа в холодной постели, в нестопленной комнате, она читала, как вдруг кто-то постучал. Вошел сосед со старшей дочерью Зейнаб.
— Вот что, доченька, — без предисловия начал Хамзат. — У нас состоялся семейный совет. И мы все пришли к одному мнению…
— Да, все, и я, и Истак, и Курсум, и Айша, и братишка! — воскликнула Зейнаб. — Мы все хотим, чтобы ты жила у нас!
— Я понимаю, ты можешь подумать: «А что люди скажут?» — продолжал Хамзат. — Завтра я приглашу почтенных людей, доченька, и объявлю, что ты — невеста Алибека.
— Как? — вскрикнула девушка.
— Вернется Алибек, и мы сыграем свадьбу на славу.
— Но как же Алибек, разве он знает?!
— Знает, — взял грех на душу старик. — Еще когда он уезжал, у меня с ним был разговор.
— И он согласен? — обрадовалась Ашура.
Хамзат был уверен, что от его отцовского слова Алибек не отступится. Он сумеет уговорить сына.
— Поживем в одной сакле, а корову можно с нашими в хлев поставить. Да и дров меньше будем расходовать. Ты невеста моего сына… Нет, ты жена моего сына!
«Невеста», «жена»…
У девушки кружилась голова.
Назавтра, в светлый зимний день, в присутствии трех почтенных людей, Ашура, в наряде, который она берегла к этому дню, вошла в саклю Хамзата невестой его сына Алибека.
Весть об этом быстро разошлась по аулу. Одни приняли ее с одобрением — конечно, они, еще когда Алибек здесь был, думали, что этим кончится. Другие посмеивались: хитер старик, ничего не скажешь; прибрал к рукам осиротевшую саклю, а себе привел жену, хромой бес…
А в душе Зулейхи гнев обрастал колючками.
— Я же знала, да, да, что эта сиротка лазила по ночам, как кошка, к Алибеку.
— Какой позор, какой позор! — хватались за голову женщины.
— Возможно ли такое? Что ты говоришь, Зулейха?
— У нее спросите. И записки она ему писала. — Уязвленное сердце Зулейхи искало утешения.
— Вай-гарай, что делает с людьми дьявол. Вот не думали, что эта тихоня может быть такой. Не зря говорят: тихая кошка не молоко пьет, а сметану ест!
— А теперь, думаете, этот семь раз женатый Хамзат будет смотреть на молодую женщину, которая спит у него под боком? Хи-хи-хи, как бы не так.
— Доверили коту курдюк…
Так злословили женщины у родника. И Ашура стала избегать их, приходить за водой рано утром или поздно вечером.
Однажды Хамзат застал Ашуру за столом с тетрадкой и ручкой. Она сидела, погрузившись в свои мысли.
— Что, доченька, письмо пишешь?
— Да, отец, я их много пишу, но ни одно еще не послала, — призналась Ашура.
— Почему же, доченька? Пошли ему письмо, обязательно пошли. Он очень обрадуется.
И Ашура послала Алибеку письмо.
«Салам! Тебе приветы от отца Хамзата, от сестер Зейнаб, Истак, Курсум, Айши, от брата твоего Исы и от твоей соседки Ашуры. О нас ты не беспокойся, мы живем хорошо, все здоровы. Все желаем тебе здоровья, да сберегут тебя наши молитвы. А мы вспоминаем тебя каждый день, мы смотрим на твое фото, что под стеклом. Мы все вместе сфотографировались, и отец послал тебе наше фото в письме. Я живу у вас, у меня там холодно и одиноко. Вернешься ты и скажешь тогда, как мне быть. Мы очень скучаем по тебе, ждем — не дождемся. Если тебе дадут отпуск, хотя бы на день, приезжай. Будем все очень рады. Отец все тревожится, что нет от тебя письма. Если нет времени писать, то просто пошли письмо с одним словом, напиши просто адрес. Это подбодрит отца. Хотя он виду не подает, но почему-то с каждым днем худеет. Напиши, Алибек! Я помню ту лунную ночь, когда ты за мной пришел к роднику, я помню твой взгляд, когда ты посмотрел, прощаясь. Спасибо тебе, Алибек. Так много хотелось написать, но не получается. Ты прости меня, Алибек! Ты знай, что мы очень и очень ждем тебя.
Твоя соседка
Но не было письма от Алибека. Зейнаб уже перешла в седьмой класс, Истак — в четвертый, Курсум — во второй. Айша готовилась поступать в первый класс. И младший, Иса, уже рисовал большое солнце в тетради, лежа на полу и высунув язык.
А зимой сорок четвертого года в аул пришло сразу четыре похоронки, и среди них — на Алибека.
Весь аул горевал, над сельсоветом подняли траурное знамя. Сельчане вырыли на перевале, у дороги, на том месте, откуда провожали сыновей на войну, символические могилы и поставили каменные надгробья.
Тяжелый был удар, и Хамзат слег. Еще больше забот прибавилось у убитой горем Ашуры. Хамзат чувствовал себя очень виноватым перед ней.
— Вот что, доченька, — сказал он как-то вечером, пригласив ее сесть у своего изголовья. — Ты сделала столько для нашей семьи, что на весах не взвесить и долг не оплатить…
— Не надо, отец, пустое это, я ничего такого не сделала. Я родная вам, жена вашего сына… разве нет?
— Не могу я больше брать на себя грех… Ты должна быть счастливой в жизни.
— О чем это вы, отец?
— Нет Алибека, доченька, не вернется сокол в свое гнездо…
— Отец, не надо, мало ли что бывает на войне! Вон в ауле Сунгай получили похоронную на сына, а через месяц он сам объявился, хотя и с пустым рукавом. Не надо отнимать мою надежду, отец! Я жду Алибека.
— Послушай меня, доченька, ты вправе жить, как тебе хочется… Дети уже подросли, смогут обойтись сами…
— Если я уже не нужна… — заплакала Ашура.
— Что ты, что ты, дочь моя! — испугался Хамзат. — Да отсохнет мозг у того, кто так думает! Я к тому говорю, что ты можешь найти человека…
— Я уже нашла его, раз и навсегда. Я люблю Алибека н верю, что он жив, что он вернется. Что он улыбнется нам и скажет: как же так, зачем вы поторопились похоронить меня?..
— Спасибо, доченька. — Хамзат плакал. — Да сбудутся твои надежды.
Весной сорок пятого года, не дождавшись Дня Победы, ушел из жизни хромой Хамзат. И осталась Ашура одна с детьми, из которых трое, младшие, называли ее мамой. Правда, сельсовет стал помогать сиротам.
Кончилась война. Шли годы. Но жила в душе Ашуры надежда, и казалось, нет такой силы, что могла бы вытравить ее. Ашура помнила лунную ночь у родника, помнила прощальный ласковый взгляд Алибека, когда он уезжал, и его добрую улыбку. Она жена ему, он ее муж, и это дети не чьи-нибудь, а ее, она им настоящая мать. И люди так и говорили: это Ашуры дочь, это Ашуры сын.
После смерти Хамзата несколько человек сватались к ней. Один был калека, он вернулся с войны без ноги.
— Я думал, — сказал он Ашуре, — двое калек могут найти общий язык.
— Двое калек? — удивилась Ашура.
— Женщина, которая была замужем и овдовела, все равно что калека.
— Я не овдовела, я жду мужа. И у меня пятеро детей.
— Смешно, они же не твои дети.
— Они мои, да, да, мои кровные, родные!.. Простите меня. Я жду мужа.
— Жди, жди! — нахмурился гость и ушел, напялив папаху, стуча костылями.
И вдруг мелькнула мысль у Ашуры: «Чужая сакля, чужие дети, все вокруг чужое, а я одна на белом свете. Сирота и калека, одна на свете и старею… Нет, нет! — Она отмахнулась от этой глупой мысли. — Я не одна, у меня есть дети, я богата, я здорова!»
Постепенно многие в ауле позабыли, что не была она замужем, не рожала.
…Минуло три десятка лет, вывела Ашура всех детей в люди. И теперь прислушивалась к стуку в ворота, к каждому скрипу, долго просиживала на веранде, глядя на дальнюю дорогу, ожидая уже не только Алибека, но и детей.
Гнездо опустело, она осталась одна, старая, седая, но дети любят ее, шлют ей посылки, приезжают в гости.
— Ой, какое у тебя красивое платье, — говорили на улице люди. — Ой, какой платок цветастый! Откуда у тебя они?
— Это подарки детей, — гордо отвечала Ашура. — Я вся, милые, теперь в подарках хожу. Платье — от старшей дочери, платок — от второй дочери, туфли мне сын привез еще весной, чулки — от третьей дочери, а бусы — от четвертой. Каждый раз что-нибудь да привезут и посылки шлют, да я мало что беру себе, больше в сундук прячу, внучатам.
У нее уже одиннадцать внуков и внучат! Последний, одиннадцатый, родился на днях. Для него она и заказывала украшенную узорами люльку.
Сегодня Ашура удивила аул. Она собрала домашний скарб в узлы, шофер колхозной машины и молодой учитель-сосед вынесли из сакли сундук. А раз выносят сундук, то всем ясно, что жильцы решили навсегда покинуть дом. И в это самое время подоспели старик Хасай со своей неразлучной Маной. Люлька получилась у Хасая на славу, и старик на радостях сам притащил ее.
— Получай, Ашура, подарок для внука!
— Ой, как же это вы, зачем… Я собиралась заехать по пути к вам, родные мои… — Ашура всплеснула руками, рассматривая колыбель: — Ой, спасибо, ой, какая красивая…
— Старик мой постарался… Пусть в ней растет богатырем твой внук, Ашура. — Мана запнулась, увидев груженую машину. — Что ты, насовсем, что ли?
— Да, родные мои. Сакля пришла в ветхость, да и сын все просит, чтоб я перебралась к ним в город…
— А не жаль саклю? — оглядывается Хасай.
— Ничего не жаль, родные, ничего. Ведь, считай, муж мой Алибек вернулся…
— Как — вернулся?!
— Очень просто. Внуку-то дали имя Алибек. Уважил меня сын, это я его попросила назвать новорожденного Алибеком. А он знаете что сказал? Хорошо, говорит, согласен, но если ты насовсем переберешься, к нам. Вот я и решила пожить со своим Алибеком в городе.
Медленно, будто нехотя, отъехала машина, увозя Ашуру со старым сундуком и новой люлькой.
Долго стояли люди у ворот покинутой сакли, добрым словом вспоминая свою соседку. Потом разошлись.
Присел перед дорогой старик Хасай на стертый порог, задымил. И Мана села возле.
Тут увидела она: подходит незнакомая женщина, ведя в поводу лошадь.
— Добрый день, люди хорошие, — сказала Сибхат Карчига.
— Да, день сегодня добрый, женщина.
— В этой сакле живет Ашура?
— Жила, жила наша Ашура здесь.
— А что же с ней стало?
— Уехала, вот только что.
— Вы не скажете, куда?
— В город.
— А когда вернется, не знаете?
— Она уехала насовсем, — говорит Хасай. — А что, дело какое у тебя к Ашуре?
— Письмо у меня для нее.
— Дайте его нам. Может быть, кто из детей ее приедет — мы передадим, если не срочное.
— Письмо-то срочное… с фронта.
— Какой сейчас фронт? — недоумевает старик.
Сибхат объяснила, что это за письмо.
— От кого же оно? — заволновался Хасай.
— От Алибека. Муж ее, наверно? Или брат?
— Это муж ее, муж, он погиб на войне. — Мана порывисто встала, спеша взять письмо из рук Сибхат Карчиги.
— Прошу вас, передайте ей. Доброго вам здоровья.
— Спасибо, удачи вам. Не беспокойтесь, передадим!..
Сибхат Карчига поклонилась им, легко взобралась на лошадь и уехала. Старик Хасай, дымя сигаретой, рассматривал пожелтевший солдатский треугольник со штемпелем военных лет.
— Погибли солдаты на войне, а вести от них все еще идут и идут! — сказал он многозначительно. — Будто с того света возвращаются и стучатся к людям.
— А ты прочти, старик, — попросила Мана.
— Чужое ведь письмо.
— Ашура нам не чужая, читай.
И Хасаю интересно было заглянуть в это письмо. Бережно раскрыл он треугольник, расправил на колене и стал читать вслух:
― «Здравствуй, соседка Ашура!
Я на днях получил от отца письмо. Отец мой писал, что ты живешь у нас, что ты вошла в нашу саклю как моя невеста. Я могу понять отца, зачем и для чего он это сделал. Но я очень хочу, чтоб и вы с отцом поняли меня. Соседка, милая моя Ашура, прости меня, если я нанесу тебе обиду, но я хочу сказать правду. У меня есть девушка, она живет в городе… Отец мой поступил опрометчиво. Он не имел права поступать так, не спросив меня.
Ты добрая, ты хорошая, ты очень красивая, Ашура, ты будешь счастливой, обязательно будешь, потому что я этого хочу. Пожалуйста, не обижайся на меня, постарайся понять. Считай меня братом, а я буду гордиться такой сестрой, как ты, и никогда в обиду тебя не дам! Это я говорю тебе к тому, чтобы ты свою прекрасную жизнь, а я верю, что она будет прекрасной, не связывала со мной. Я хочу, чтобы ты была вольна решать свою судьбу…
Будь счастлива! Я желаю тебе много радостей в жизни, ты их достойна.
Прости меня, сестричка Ашура. И отца моего прости. Я ему написал такое же письмо, и он поймет меня.
С самыми добрыми пожеланиями, верный тебе брат
…Ни Сибхат Карчиге, ни автору неизвестно, передали ли это письмо старики адресату.
Сурхаев Али-Булат. Был смертельно ранен при отражении танковой атаки противника северо-западнее Сталинграда и умер в госпитале.
Как привольно в горах в ясный день, когда бирюзовое небо — словно опрокинутая над вершинами лазурная чаша, и как сразу становится грустно, когда опускаются тучи, а из ущелья поднимаются туманы. От этих туманов все вокруг серое и сырое.
— Наши предки, — говорят сирбукинцы, — выторговали у дьявола эти туманы за одного красного быка.
И о красном быке рассказывают сирбукинцы легенды, греясь летом у железной печи в конторе сельсовета. Ведь туман в старые времена был спасителем горцев от нашествий иноземцев. А толк в железной печи вряд ли кто знает больше, чем сирбукинец.
Вот сегодня на солнцепеке, время такое, как горцы говорят, дыня поспела — жара спала, у здания сельсовета сидят почтенные сирбукинцы и радуются погожему дню, и как раз все мастера железных печей. Да, да, все они работают в давно организованной в ауле артели, где изготавливается этот все еще немаловажный для горцев инвентарь. Еще не исчезла нужда в железных печах, да если и нет нужды, кто не купит это произведение искусства! В своем деле сирбукинцы достигли такого совершенства, что их печи недавно были выставлены на продажу в магазине сувениров «Антика».
Не случайно сирбукинскую артель называют художественным комбинатом в системе Министерства местной промышленности.
Впрочем, теперь часто можно встретить в аулах людей, которые разыскивают старые вещи и просят их продать, собирают даже старые керосиновые лампы. «А не ищут ли они Аладдинову волшебную лампу?» — усмехаясь, говорил как-то на гудекане Таимхала Нур-Махамад.
Вот и сегодня он сидит среди почтенных стариков на гудекане, опершись руками на сучковатую абрикосовую палку.
Нур-Махамад, говорят, из самоотверженного рода. То ли отец его, то ли дед отправился к царскому наместнику с жалобой на беков и ханов, которые грабят народ. А когда ему сказали: «Как же ты будешь разговаривать с наместником, ты же не знаешь русского языка?» — он вынул из хурджина ощипанного живого петуха и показал: вот так.
Нур-Махамад выглядит куда моложе своих ровесников, и не верьте тем, кто говорит, что очки старят человека. Одет он опрятнее, чем другие, и у него русская жена. А лучшего мастера по изготовлению железных печей еще не рождал аул. Его печи легко отличить — с двумя духовками, с узорчатыми ручками, с ножками, как звериные лапки, каждая заклепка — деталь узора-цветка. Особые заказы и поныне поручаются ему, и самые лучшие подмастерья — у него.
— О чем ты задумался, Таимхала Нур-Махамад? — спрашивает его сосед на гудекане.
— Понимаешь, Исмаил, я чую, что сейчас кто-то обо мне думает. Да, да, я ощущаю это. Тысяча чертей! Но странно, кто может обо мне сейчас думать?.. Жена? Да я только что с ней расстался. Кому же я понадобился? Даже в ушах звенит… Вроде бы никому я не обязан, и долгов у меня нет, — приговаривает Нур-Махамад, вытирая платочком старые, поцарапанные, мутные очки, будто собирается сквозь них увидеть того, кто о нем думает. — Вот надо съездить в город за очками. Кого только не просил, никто не удосужится привезти… Неужели это так трудно, а? Как ты думаешь, Исмаил, разве это трудно?
— Не трудно, брат мой, просто людям некогда. Все заняты…
— Чем, позволь узнать?
— Своими делами.
— Но я же их просил, и они не отказывались, обещали, говорили: «Обязательно». Зачем это?.. Мудро ведь в народе сказано: «Кто сказал и сделал — мужчина, кто не сказал и сделал — дважды мужчина, а кто сказал и не сделал — трижды осел».
— У тебя плюс или минус, дорогой Нур-Махамад? — спрашивает Исмаил.
— У меня плюс.
— А что лучше — плюс или минус?
— Лучше хорошее зрение, Исмаил. Тысяча чертей!
Таимхала Нур-Махамад сложной судьбы человек. О себе он говорит: «Если медленно иду, беда меня нагоняет, если поспешу, сам беду нагоняю. Вот так и живу». В тридцатые годы он был выдвиженцем, занимал разные ответственные посты, и долг свой исполнял с рвением. Правда, не был лишен тщеславия.
Возможно, он поднялся бы выше, если б не случай, который перевернул в его судьбе все. А случилось это перед самом войной, в период, как писали в газетах, ликвидации нарушений устава сельхозартели в горных районах. Тогда Нур-Махамад заведовал приемным пунктом, куда горцы сдавали скот по госпоставкам. Внезапно к нему нагрянула ревизия — и обнаружилась недостача: не хватало двух коров весом двести семьдесят три килограмма и одиннадцати овец весом триста пять с половиной килограммов.
Нур-Махамад был ошеломлен и не мог объяснить, как это у него случилось. Ведь он сам считал все поголовье, при нем ставили метки на животных; правда, последнее стадо он не пересчитал, но это стадо пригнал с гор его верный друг…
Нур-Махамада судили. Жена ушла от него, вернее — братья забрали ее: мол, не хотим быть в родстве с вором.
За усердную работу в заключении Нур-Махамада освободили досрочно и призвали в армию. Война все еще продолжалась. Нур-Махамад воевал честно, не раз глядел смерти в глаза, а страха не было; скольких друзей потерял, а с ним ничего, хоть бы царапнула шальная пуля. О нем говорили, что он завороженный…
После войны скитался Нур-Махамад по разным городам — везде нужны были каменщики, печники, всюду были руины. В Харькове он нашел себе жену — Клаву. Муж у Клавы погиб на войне, детьми она обзавестись не успела. Клава была очень добрая и приветливая.
И все-таки Нур-Махамада тянули родные места. Он боялся, что Клава не согласится с ним ехать, но она сказала: «Куда ты — туда и я, муж мой. Где тебе хорошо — и мне будет хорошо».
Обрадовался Нур-Махамад. Вернувшись в аул, обошел всех, прося прощения:
— Простите меня, люди. Конь о четырех ногах, и то спотыкается.
И как хотелось ему в свое оправдание сказать: «Я был щедр и очень доверчив, почтенные. Много было у меня друзей, может, не во всех разобрался. Кто-то и подвел меня. Я хочу, чтобы вы мне поверили — я не вор…» Но этого Нур-Махамад не говорил, потому что не было у него доказательств, а слово без доказательств в лучшем случае просто повисает в воздухе, а в худшем — усугубляет вину. Ой, как хотел он вернуть свое честное имя…
Сделал несколько попыток обратиться в суд, но в районном центре не сохранился архив. А три года назад, когда председателем райисполкома стал Сурхай, сын его самого близкого друга, Али-Булата, погибшего на войне, попытал последний раз счастья. Он просил, чтоб ему доверили работу учителя по труду в школе. Может, Сурхай и не стал бы возражать, если бы хоть один работник районо поддержал просьбу Нур-Махамада, но не нашелся такой — не решились. «Как же доверить человеку, уличенному в столь позорном деле, воспитание детей?..»
Тяжело было на душе Нур-Махамада. На вопросы: «Ну как?» — отвечал неопределенно: «Отложили разговор до осени».
На людях Нур-Махамад не показывает своей обиды, и все о нем думают как о человеке веселом и жизнерадостном, — мол, никогда не унывает наш Нур-Махамад. И сельчане о нем не забывают, тем более что Клава — учительница русского языка в школе; на доброе угощение обязательно его с женой позовут.
Да и в сакле у Нур-Махамада пусто не бывает, приветливо людей принимает Клавдия Михайловна, перенявшая обычаи горцев. Кроме доброты и щедрости хозяев, в этой сакле самая богатая и самая интересная библиотека.
Книги привезла с собой Клава, Нур-Махамад дополнил ее библиотеку старинными рукописными книгами, собранными со всех окрестных аулов. Некоторые из них оказались ценными историческими памятниками, даже не сами тексты, а надписи на полях, потому что горцы на полях записывали, кто когда родился, когда были холера и землетрясение, когда и куда кто уезжал. Сведений множество, по ним можно составить историю отдельных семей и целого аула…
…— Как ты думаешь, Нур-Махамад, — обращается к нему, передвигаясь на солнце, Исмаил, — люди в наше время умнеют или глупеют?
— И то и другое случается, дорогой Исмаил, — отвечает вместо Нур-Махамада другой почтенный сирбукиноц, по имени Азайла-Гал. — Но кем бы ни был человек, он не должен забывать наших обычаев…
И вдруг Азайла-Гал замолкает. На склоне гор, где множество крутых поворотов, то появляется, то исчезает белая машина.
— Смотрите, — показывает Азайла-Гал, — к нам хаким едет.
— Где?
— Да вон на дороге, сейчас из-за поворота вынырнет белая машина.
— Да, да, вот она… Надо бы сельсовету сообщить или директору школы, — засуетился Исмаил.
— Это почему же?
— Как — почему? К кому на такой машине гость приезжает? Или к сельсовету, или к директору школы.
— Или к председателю колхоза… — дополняет Нур-Махамад.
— Это машина нашего председателя райисполкома, — опознает Азайла-Гал, — Сурхая это машина. Однажды он подобрал меня на дороге и довез до райцентра.
— Смотрите, — улыбаясь, подмигнул Исмаил, — над крышей дома председателя колхоза валит дым. Знает, что едет кунак!..
Сегодня утром шофер Курбан не узнавал Сурхая — что-то с ним произошло, наверно, за эту ночь. То ли радость большая посетила, то ли печаль, и хочет он ее скрыть от людей.
Вообще-то шоферу Сурхай казался неплохим человеком, и работать с ним было легко, не то что с бывшим председателем райисполкома, который совсем перестал замечать людей. Правда, Курбан сомневался, не слишком ли молод Сурхай для председателя райисполкома. Однако, с другой стороны, пожилому здесь трудно — не каждый может выносить бессонные ночи и постоянные дороги в зной и холод. Бывает, день с семьей спокойно провести не дадут — все дела, заботы…
А позавчера, например, они вернулись из Ногайских степей, ездили проверять, как готовятся на зимних пастбищах к приему колхозных отар. Первый секретарь обкома проводил там совещание животноводов, и Сурхаю досталось за то, что чабанам не созданы надлежащие условия. Надо же было так случиться, что машина первого секретаря застряла именно у самого плохого зимовья-кутана. И, возвращаясь, Сурхай все бранил председателя того колхоза — толстяка Манафа.
— Ну что, сегодня едем к Манафу? — понимающе спросил Курбан, когда Сурхай сел в машину с ним рядом.
— Нет, знаешь что, уважаемый Курбан… мы сейчас поедем в аул Сирбук, — сказал Сурхай невесело и задумчиво. — Да, да, в Сирбук.
— К председателю колхоза?
— Нет.
— В артель, печи чабанам нужны?
— Нет.
— В школе что-нибудь?
— Нет.
— В сельсовет?
— Тоже нет.
Курбан замолчал.
И только когда въехали в аул, Сурхай попросил его узнать, где сакля человека по имени Таимхала Нур-Махамад. Курбан остановил машину и обратился к девушке, что шла мимо с блестящим кувшином на плече.
Девушка, глядя на них с любопытством, объяснила:
— В такую погоду вы его дома не застанете.
— А где же мы его можем увидеть в такую погоду?
— На гудекане у сельсовета.
И вот таким-то образом белая «Волга» оказалась на сельской площади, у здания сельсовета, где на гудекане сидели всё те же почтенные сирбукинцы. Но, кроме них, здесь были уже и председатель сельсовета, и председатель колхоза.
Люди поднялись навстречу гостю. Сурхай с почтением поздоровался с каждым, пожимая руку обеими руками, как положено. Спросил о житье-бытье, и тут посыпались просьбы и жалобы — ведь редко удается поговорить с самим председателем райисполкома!..
Один сказал о разрушенном ливнями мосте, который вот уже полгода не могут восстановить. Другой говорил, что в школе не хватает мест. Детей много, надо строить новую школу, хотя бы выделить щитосборную.
— Да что вы все разом, товарищи, — вмешался Ника-Рабадан, председатель сельсовета. — Человек с дороги — не лезьте вы с этими вопросами.
— Он спросил — мы и говорим, — ответили люди. — Мы не о личном говорим! Вдоль пахал — просто след, добавь поперек — будет пашня.
— Почтенные, я во всем разберусь, даю вам слово, — обещал Сурхай. — Невозможно везде поспеть. Думаю, ваш депутат зайдет ко мне со всеми этими вопросами…
— Идемте, товарищ Сурхаев, — тянет его за руказ Ника-Рабадан.
Председатель сельсовета — мужчина видный, с пышными усами, отец двенадцати детей, всегда приветливый и смешливый. О нем, кстати, рассказывают, в ауле веселые притчи. Говорят, заметил Ника-Рабадан, что жена очищает его карманы от денег. Первый раз промолчал, второй, а на третий попросил жену принести острый нож. Жена принесла нож, и он при ней стал выворачивать карманы и срезагь их острым ножом.
— Что ты делаешь, муж мой? — удивилась жена.
А он, говорят, отвечает ей:
— А зачем мне карманы, в которых ничего не держится?..
Так вот, тянет за рукав председателя исполкома Ника-Рабадан:
— Идемте, Сурхай!
А Сурхай ему:
— Спасибо, Ника-Рабадан, прости, я не к тебе.
И, удивив всех, подходит к Нур-Махамаду:
— Я приехал к вам, почтенный Нур-Махамад.
Тот даже подумал сначала, что ослышался. По привычке снял очки, протер их, снова надел, всмотрелся в председателя райисполкома, прищурив глаза и наклонив голову к левому плечу.
— Ко мне? — удивленно переспросил Нур-Махамад. — Это зачем же?
Кто-то заметил:
— Ну что ты, Нур-Махамад! Не будь диким огурцом, к тебе прикоснуться нельзя — выстреливаешь!
— Да нет, это я так, — быстро поправился Нур-Махамад. — Пожалуйста, для гостя у меня всегда открыты двери! — Он подозвал мальчика, дал ему денег и на ухо сказал, чтобы тот мигом сбегал в магазин и взял у завмага Патимат что надо. Другого мальчика послал в школу за женой: пусть немедля идет домой.
Сурхай пригласил его сесть в машину. И хотя Нур-Махамад стал возражать — мол, сакля его близко, можно и пешком пройти, — председатель райисполкома настоял на своем.
Люди смотрели вслед машине и молчали — не могли объяснить себе случившегося. Потом заговорили все разом. Некоторые сразу предположили, что дело тут касается прошлого: ведь отец председателя райисполкома был лучшим другом Нур-Махамада. Правильно Сурхай делает, что не забывает друзей отца. Подумаешь, что-то там было до войны у Нур-Махамада, безгрешных нет. Давно пора вернуть ему доброе имя, он это своим трудом заслужил.
Нур-Махамад тоже терялся в догадках, хотя в машине Сурхай не раз повторял:
— Я приехал проведать тебя, дорогой Нур-Махамад! Посмотреть, как ты живешь.
Но всем известно, что так просто председатель райисполкома не заходит к каждому…
Сакля у Нур-Махамада была старая. У всех в ауле сакли перестроены, у некоторых — новые, но у Нур-Махамада не было средств да и желания возиться со строительством. Зато внутри сакли — чистота и уют, и хозяин мог не стесняться любого гостя. Нур-Махамад повел Сурхая и Курбана в гостиную комнату, где все располагало к доброй беседе. Он разложил на тахте подушки, усадил гостей, а сам принялся разжигать огонь в камине.
— Вот так я и живу со своей Клавой Михайловной, в ней вся моя жизнь, дорогие гости. Не будь ее, я бы давно захирел, как пень старого дерева.
Хозяин засуетился, раскладывая перед гостями угощение. Мальчик принес из магазина бутылку зубровки, которую здесь называют «один бык, два рога», а для себя Нур-Махамад поставил графин с красным сухим вином.
— Простите, я крепкого никогда не пил, даже на войне. Люблю красное вино… Прошу вас, угощайтесь, жена придет — хинкал добрый приготовит. Зарезал бы барана, по у меня нет такой возможности, так что не обессудьте.
— Это все лишнее… Ты скажи мне, Нур-Махамад, — проговорил Сурхай, принимая из рук хозяина рюмочку зубровки, — знал ты моего отца?
— Отца твоего? — повторил Нур-Махамад и пристально посмотрел на гостя. — Али-Булат был моим другом!..
— А он пил?
Налил Нур-Махамад из графина вино в фужер, поставил перед собой, протер платком очки, потом глаза.
— Да будет долгой о нем память — нет, и капли в рот не брал… Кушайте, дорогие гости.
Хлеб был черствый, брынза соленая, долго приходилось жевать, чтобы проглотить, и Сурхай попросил воды. Нур-Махамад принес кувшин с айраном — лучший напиток!..
Наступила вдруг тяжкая тишина. Неловко было хозяину, не знал он, как быть. «Чего хочет этот человек, зачем он здесь?!» — спрашивал Нур-Махамад мысленно. И не выдержал, нарушил эту затянувшуюся паузу:
— Вот что, сынок, не томи мою душу. Скажи, зачем приехал ко мне, что случилось?
— Ничего не случилось. А что могло случиться?..
— Не верю. Ты что-то недоговариваешь. Скажи мне откровенно, дорогой председатель, ты вчера вечером вспоминал обо мне?!
— Да. — Брови председателя райисполкома взметнулись вверх, он был удивлен и растерян.
— Я со вчерашнего вечера чувствовал — кто-то обо мне думает! Сегодня даже на гудекане про это сказал… И по какому же случаю, председатель, вспомнил ты обо мне?
— Так ты хорошо знал моего отца? — уклонился от ответа Сурхай.
— Что значит — хорошо? Мы с юношеских лет делили с ним радости и печали, клятвой сроднились…
— Почтенный Нур-Махамад, ты мне скажи — честный человек был мой отец?
— Если бы мне сказали, выбери себе на земле трех друзей — в их числе оказался бы Али-Булат, сынок. Если бы сказали: выбери двух — и в их числе был бы твой отец. А если бы сказали: можешь иметь только одного — я выбрал бы Али-Булата… А что тебя тревожит, сынок? Или кто-нибудь хочет оклеветать его имя?!
— Нет, не то…
— Ты, сынок, можешь на меня положиться. Кому надо это сказать или написать — скажи, перед кем мне отстоять честь и достоинство Али-Булата, я готов. Тысяча чертей!
Вдруг все обиды и горечь всплыли в нем.
— Ты не думай, — крикнул Нур-Махамад, — если я когда-то сидел в тюрьме, если на мне черное пятно, то, значит, потерял совесть… Нет! Моя совесть чиста, да, да, чиста моя совесть!.. — Нур-Махамад взял себя в руки. — Я не менял на перекрестках своих убеждений, — сказал он тихо, — и не меняю своего мнения о человеке, который был моим другом, который жизнь отдал на войне…
— Простите меня, Нур-Махамад. — Председатель райисполкома решил, что разговор надо кончать. — За твое здоровье, отец, прости, что потревожил тебя.
— А ты скажи мне, председатель, зачем я понадобился?
— Я же говорю: решил проведать друга отца.
— Ах, друга отца? Странно, почему же теперь, а не пятнадцать, не двадцать лет назад?
— Считают, зрелость к человеку приходит после сорока. — Сурхай улыбнулся неловко.
— Да, жизнь делает людей мудрее. Но вот ты уедешь, а сельчане будут спрашивать: зачем, мол, к тебе вдруг пожаловал председатель райисполкома, что ему от тебя нужно было? А я им отвечу: так, мол, просто проведать, поговорить. И они, думаешь, поверят? Нет, не поверят, так же, как и я не верю.
— А ты скажи, что я приехал заказать хорошую железную печь. В районе все знают, что ты самый лучший мастер…
— Тебе нужна печь? — усмехнулся Нур-Махамад. — Как мельнику — седые усы. Но печь я сделаю, сынок. Сейчас материал поступил хороший, даже медные пластинки получили, для украшений. Будет тебе печь. Через месяц привезу.
— Зачем же, я сам приеду! Спасибо, Нур-Махамад. — Председатель райисполкома поднялся. — Если будешь в райцентре и не зайдешь ко мне домой — очень обижусь. Да, я скоро еду в город. Тебе ничего не нужно?
— В город? Это хорошо, сынок, есть у меня одна просьба. Пожалуйста, привези мне очки. — Нур-Махамад вытащил из бумажника желтый, продолговатый листочек. — По этому рецепту, плюс два семьдесят пять… Вот и деньги — семь рублей, чтоб оправа была хорошая.
— Ладно, уважаемый Нур-Махамад. Ну, спасибо за хлеб-соль…
— Да что там! Подождали бы, вот-вот жена должна вернуться.
— Мы еще попробуем ее угощение. До свиданья, Нур-Махамад!
— Доброго вам пути. Тысяча чертей! А все-таки мне приятно, что ты приехал, сынок, хотя я и не знаю зачем.
Из аула они сразу поехали в город, чему немало удивился Курбан. Сурхай сказал, что ему надо быть в Совете Министров, посоветоваться по очень важному для него лично вопросу…
Один за другим входили в кабинет председателя райисполкома депутаты райсовета. Возбужденно переговаривались между собой, делились новостями.
Самой радостной вестью было присвоение передовому чабану их района звания Героя Социалистического Труда. У всех в руках была свежая газета с портретом улыбающегося горца в папахе и в галстуке. Галстук, видно, ему одолжил фоторепортер.
Депутаты и работники райисполкома поздравляли друг друга с таким успехом. Но герой отсутствовал — значит, не по этому поводу их собрали?..
В десять часов пробили стенные часы. Сурхай, поднявшись с места, достал из внутреннего кармана пиджака письмо-треугольник, солдатское пожелтевшее письмо.
— Товарищи, прошу простить меня, — сказал он. — Я позвал вас, чтобы посоветоваться с вами, как с друзьями… Дело в том, уважаемые, что я на днях получил письмо от своего отца…
Он оглядел присутствующих долгим взглядом. Все были удивлены — все знали, что отец Сурхая, Али-Булат, геройски погиб на фронте тридцать с лишним лет назад. Какое может быть письмо?!
Председатель райисполкома поспешил рассеять их недоумение:
— Вы только не подумайте, что мой отец объявился, воскрес из мертвых — нет, он погиб. Письмо написано раньше и пролежало в земле Буртау-Шурми все эти годы. Я должен был его получить, когда мне было четырнадцать лет, а получил сейчас, когда мне сорок четыре. Чтобы понять, почему я собрал вас, надо прочитать это письмо. Пожалуйста, Марьям…
Сурхай протянул солдатский треугольник женщине средних лет, секретарю райисполкома. Марьям взяла его, развернула две тетрадные страницы. В напряженной тишине будто из далекой дали зазвучали слова:
— «Здравствуйте, мои дорогие!
Прими от меня самые добрые пожелания, мать моих детей, милая Шуайнат. Не доставляют ли тебе печали и тревоги дети, не беспокоит ли тебя твоя болезнь? Я знаю, трудно тебе, родная. Сейчас всем трудно. Но ты береги себя, обо мне не тревожьтесь. Я жив и здоров.
Привет тебе, мой старший сын Сурхай, надежда моя и гордость. Тебе вчера исполнилось четырнадцать лет, ты у меня уже мужчина. Столько лет было и мне, когда умер мой отец, твой дедушка, от пули англичан в Темиргое, и у меня было две сестры и младший брат, а у тебя сейчас два младших брата и сестра. Ты, сын мой, за старшего сейчас дома в семье, будь достойным этого, помоги матери в ее тяжелой и трудной жизни. В день твоего рождения я дарю тебе свою папаху, сын мой, носи ее с честью, совесть твоя да будет чистая, как роса.
Сын мой, нет ничего тяжелее для человека, чем испытывать угрызения совести, как это происходит сейчас со мной здесь, в этом сыром окопе.
Мне стыдно перед тобой, стыдно признаться, и вряд ли бы я признался, не будь этой бумаги. Но я это делаю сейчас, глядя смерти в глаза, я это делаю, чтобы предостеречь тебя от подобного позора. В одном случае в жизни я проявил малодушие, и это обернулось подлостью с моей стороны по отношению к честному, верному человеку. Я воспользовался его доверием и бессовестно обманул его.
Этот человек — Таимхала Нур-Махамад, человек, с которым я с детства делил нужду и черствый ломоть чурека… Мне было поручено перегнать скот по госпоставкам до приемного пункта, где работал Нур-Махамад. По пути, когда я остановился в Азизла-Иниц, мой спутник сбежал, угнав с собой двух коров и двенадцать овец.
Я был беден, откуда мне взять такое добро? Я перепугался. И я очень боялся, что Нур-Махамад не примет скот с такой потерей, но он оказался в добром настроении и, не посчитав, велел направить скот прямо в загон.
Я срочно вернулся в аул в надежде продать саклю и собрать деньги, чтоб купить скот и вернуть, но мать нашел больную, а за саклю не давали и половины нужных денег. Думал, как-нибудь обойдется, у Нур-Махамада такой авторитет…
Тысяча смертей на мою голову, что я оказался таким слабым и ничтожным — какой позор! Возможно, сын мой, следствие еще не окончилось, ты отнеси это письмо к следователю. Пусть снимут вину с невиновного. А как только закончится война, я сам предстану перед судом.
Прости, мой сын, прости ты своего отца. Если ты простишь, то никакие наказания мне не страшны. Да не коснется тебя позор мой. Прошу тебя, береги честь и совесть в чистоте даже при самых страшных бедах.
Сын мой, береги мать, береги братьев и сестричку. Прощайте, любимые мои.
Ваш отец
Марьям закончила читать и сложила письмо. Все сидели, опустив головы. Один мял в руке кожаную кепку, другой чесал затылок.
Они думали: «Зачем об этом сейчас, какой смысл?.. А может быть, есть смысл, может быть, не надо забывать ничего в жизни, чтобы она была чище…»
Хартум Азнаур. Погиб на берегу Таганрогского залива, в районе Морского Чулека, после того как сбил из противотанкового ружья «Хейнкель-III».
Трудную ношу взвалила на свои плечи Сибхат Карчига. Разве легко найти спустя тридцать с лишним лет человека, которому писал свое письмо солдат с фронта? Сколько перемен произошло в горах за эти годы!..
И еще думала иногда Сибхат: «А доставляю ли я радость людям? Хотят ли получить эти письма те, кому они адресованы? Ведь жизнь так изменилась… Нет, нет, они нужны, эти весточки, людям! Разве я не радовалась бы, если бы получила такую весточку от моих сыновей, от моих близнецов, хотя бы от одного из них? Счастьем бы для себя сочла!» Ведь куда только не писала, к кому только не обращалась Сибхат Карчига, все тщетно: она не знает, где погибли ее сыновья, в какой земле лежат. И муж Сибхат Карчиги погиб на войне. Многие знали ее мужа Османа, сильный был человек, один мог свалить быка, зарезать его и освежевать. Когда Кара Караев, герой гражданской войны, в сентябре сорок второго года бросил клич по горным аулам, собирая добровольцев для отдельного Дагестанского кавалерийского эскадрона, Осман одним из первых оседлал коня, снял со стены шашку и поехал в Буйнакск, где собирались добровольцы…
Разнося старые письма по разным аулам, Сибхат расспрашивала фронтовиков, не видели ли они, не встречали ли на войне ее сыновей, братьев-близнецов Гасана и Гусейна?.. Но никто их не встречал.
Однажды, направляясь в далекий аул Карацани, к очередному адресату, Сибхат Карчига остановилась на хуторе Кара-Махи, у пожилой супружеской четы. В очаге трещали дрова, хозяйка готовила чай, хозяин, Хасбулат, был занят своим делом: перебирал за письменным столом у окна какие-то бумаги. Большой стол — от стены до степы — был завален книгами и рукописями. Рабият — так звали хозяйку — объяснила: он составлял новый учебник родного языка для третьего класса. Как старому заслуженному учителю, ему доверили эту честь.
— Чай с медом — это очень вкусно, — улыбнулась хозяйке Сибхат.
— Пейте, пейте, в этом году мед хороший. Лето дождливое, цветов много… У меня тоже был сын, добрая женщина, ушел на войну и не вернулся. Ему и восемнадцати не было. Свидетельство о рождении переправил… Хасбулат, — зовет мужа старуха, — ну что ты, не слышишь, что ли, чай остывает!..
— Сейчас, сейчас. — Старик откладывает работу, моет руки, вытирает их полотенцем и садится на ковер. — И о чем же это у вас разговор?
— О сыновьях, добрый хозяин, о тех, кто не вернулся с войны… — говорит Сибхат, отхлебывая чай из пиалы.
— У тебя, говоришь, добрая гостья, сыновья были близнецы? — спрашивает Хасбулат.
— Да, Гасан и Гусейн.
— Гасан и Гусейн… — о чем-то задумавшись, повторяет Хасбулат.
— Я сама их путала, и они рады были дразнить меня, да и в школе учителям от них доставалось. Даже родинки на шее у них были одинаковые. В один день они родились, в один день я проводила их. Во всех армиях мира, говорили тогда, близнецов не разлучают, и их зачислили в одну часть. Все-таки вместе…
— Да, вместе, вместе… Я слушал твой рассказ, женщина, н невольно вспомнил… Прости, какую фамилию они носили?
— Моя фамилия Карчига, — насторожилась Сибхат. Неужели этот человек знает что-то? — Но они носили отцовскую — Акбаровы.
— Акбаровы… Акбаровы… — почесывая лоб, нахмурил брови старик. — Вот-вот, кажется, она…
— Вы были на войне?
— Нет, гостья, на войне я не был. Дай бог памяти, но я что-то такое читал то ли в газете, то ли в книге… Верно, верно, в газете, и запомнилась фамилия, она ведь редкая у нас.
— Да стану я жертвой за вас, добрый человек! — Сибхат пододвинула свою подушку ближе к хозяину. — Пожалуйста, вспомните, я так жду вестей!.. Что это за газета была?
— Вот этого я и не помню. Вроде какой-то экскаваторщик прокладывал магистраль где-то на Севере и обнаружил братскую могилу. Среди сохранившихся предметов нашли ложки и капсулы с полуистлевшими записками. Криминалисты после тщательного анализа смогли установить фамилии некоторых из погибших. И почему-то нашли две капсулы на одного и того же бойца — Г. Акбарова. По-моему, так. И вот я тогда подумал, почему тот, который писал об этом, и даже те криминалисты не сообразили, что это могли быть два брата-близнеца — Гасан и Гусейн! Я в сельсовете высказал такую догадку, и мне объяснили, что, мол, откуда в том северном краю знают, что у нас братьев-близнецов по обычаю называют Гасаном и Гусейном. И вот, добрая женщина, слушая твой рассказ, я и вспомнил об этом случае…
— Это они, да, да, добрые люди, это мои дети, мои сыновья, это моя кровь!.. — горько заплакала Сибхат, вытирая краем платка глаза.
— Вот беда так беда, не помню, в какой газете это было. Очень хочется тебе помочь, женщина.
— И на том спасибо, большое спасибо! Не так уж много ведь получают здесь разных газет…
— Но в сельсовет мог привезти эту газету какой-нибудь гость. В тот день были какие-то гости… Прости, я высказываю эти сомнения, чтоб разочарование твое от неудачи не было очень тяжелым…
— Спасибо вам за чай, за слово доброе. Я пойду.
— Что ты, добрая женщина, в такую-то погоду, глядя на ночь, — попыталась удержать ее Рабият. — Утром память глубже, оставайся.
— Простите, не могу, разве же я… разве же… Я пойду, я поищу газеты, я найду, чего бы мне это ни стоило!
— Да будет удача тебе, женщина, — от души сказал старик, пожимая гостье руку.
А Рабият вручила ей зонтик:
— Если будешь в наших краях — занесешь. Не занесешь — тоже не беда… не беспокойся!
Сибхат Карчигу не страшила ни наступавшая ночь, ни холодный моросящий дождь. Она возвращалась в райцентр.
Уже далеко за полночь Сибхат Карчига постучала к женщине, заведующей районным парткабинетом. Сибхат знала, что в парткабинете можно найти подшивки всех газет.
Заведующая была недовольна, что ее побеспокоили в такой поздний час:
— Как будто до утра нельзя потерпеть!
Сибхат закричала:
— Милая, тридцать лет я жду! Тридцать лет я храню надежду услышать хоть слово о моих детях!..
Сибхат просила заведующую пойти с ней или доверить ключ от кабинета, предъявила свой партбилет:
— Вот, пожалуйста, поверьте мне!
…Ох, сколько их было, этих подшивок, и на столах, и на полках. И надо их все постранично перелистать, пересмотреть. Но Сибхат готова была рыться в них хоть целый век.
Долго не могли заснуть после ухода гостьи старики на хуторе, все прислушивались, как шумит за окнами сакли дождь. Рабият вспомнила своего сына, перед которым все эти годы считала себя виноватой, — ведь не хотел он, ее Хартум, чтобы она выходила замуж за Хасбулата, не благословил свою мать. Так и ушел на фронт. Лицо сына стояло у нее перед глазами, как упрек. А сколько раз она повторяла за эти годы в душе: «Прости меня, сынок, прости, родной, прости…»
И Хасбулата вдруг обступили воспоминания… Учительствовать в этот район он приехал в тридцать девятом году, знакомых или кунаков у него здесь не было, и при содействии сельсовета он снял комнату у вдовы, муж которой погиб на войне с японцами, то ли у озера Хасан, то ли у Халхин-Гола. Вдову звали Рабият, а ее сыну Хартуму исполнилось шестнадцать лет, и учился он в восьмом классе.
Рабият не хотела пускать постояльца мужчину, она боялась злых языков. Зато Хартум радовался, что в доме будет еще один носящий папаху. Это он, а не сельсовет уговорил мать пустить квартиранта.
Хартум тяжело перенес гибель отца, долго не мог смириться с мыслью, что отец никогда больше к нему не вернется. Он не понимал, как это можно убить человека — чтоб его не стало, чтоб он не дышал, не ел, не смеялся, чтоб не гулял со своим сыном. Хартум по-своему хотел воскресить отца. Перерисовывал его с фотографии акварельными красками — в красивой военной форме, с петлицами, с блестящей портупеей и с орденом. Однако получалось не очень похоже, и Хартум рвал все эти портреты, не показывая их никому, даже матери.
Потом Хартум стал писать стихи об отце. Среди ребят он не находил себе друга, с которым мог бы поделиться, открыть свою душу; горе и тоска сделали его старше. И вот поэтому он втайне надеялся на дружбу с учителем-постояльцем. Может быть, это и случилось бы и в Хасбулате он нашел бы истинного друга, если бы не злые языки.
Хартум всегда учился хорошо, особенно по литературе и математике. И в старинной игре «Кур-базар», где тоже нужны внимание и сосредоточенность, он не имел равных в селе. «Кур-базар» — это значит «базар с лунками». До войны в наших горах это была самая распространенная игра, ею увлекались и дети, и взрослые. И вот однажды Хартум на сельской площади обыграл всех своих сверстников, все партии выиграл. Вот тогда-то один из проигравших и сказал в отместку:
— Умение играть в «Кур-базар» все равно не избавит тебя от позора.
Хартум бросился на обидчика, схватил его за ворот рубашки.
— Ну-ка, объясни, что ты хочешь сказать?
— Как будто ты не знаешь… Все знают, хи-хи, а он один не знает!..
— Все? — Не отпуская парня, Хартум стал спрашивать, показывая пальцем на ребят: — Ты знаешь?
— Нет.
— Ты?
— Нет.
— Видишь, никто не знает… Говори, что ж ты молчишь?
— Отпусти рубашку, порвешь!
— Нечего тебе сказать!.. Ты просто лгун! — Хартум отпустил его.
Парень отбежал и остановился:
— И скажу. Думаешь, люди не знают, зачем у вас живет учитель? Это твоя мать отца твоего хочет забыть! — И, засмеявшись, он скрылся за сельмагом.
Хартум остолбенел. Такого удара он не ожидал… А друзья-сверстники стали молча расходиться, будто они его тоже презирали.
Ошеломленный, униженный, Хартум ушел далеко за аул и дотемна просидел там.
— Неужели это правда? — шептал он. — Какой позор…
Потом он долго стоял, прижавшись спиной к забору, с острым камнем в руке. Он знал, что учитель обычно проходит именно по этому узкому проулку. Тот самый Хартум, который не понимал, как это можно убить человека, сейчас готов был сделаться убийцей.
Из укрытия он видел окна учительской. Вот в них погас свет. Хартум услышал шаги идущего. Каменными ступенями уходил вниз проулок, ступеньки были мокрые от дождя, и человек шел осторожно.
Хартум затаил дыхание, сильнее стиснул камень в руке… А шаги учителя все ближе, ближе. Вот он сам — худой и сутулый, как всегда задумчивый; привыкшие к темноте глаза Хартума хорошо видели его. Учитель поравнялся с ним, потом спустился ниже на одну ступеньку, на вторую, на третью. Хартум теперь был выше на три ступеньки. Пора…
Учитель вдруг поскользнулся и упал, стон вырвался у него из груди. Хартум выронил камень и застыл в растерянности. Первая мысль была — бежать. Но зачем? Ведь он не ударил Хасбулата, тот сам упал…
Хартум нерешительно подошел ближе. Ему стало жаль учителя — тот лежал, не двигаясь, вокруг были рассыпаны книги и тетради, шапка слетела с головы.
— Учитель, учитель! — позвал Хартум, но Хасбулат в ответ только застонал…
Целый месяц учитель лежал в постели. Он ударился затылком о камень, рана была нелегкая, много крови потерял Хасбулат.
А Хартум думал: это какая-то сила предотвратила самое страшное несчастье… Он стал еще более замкнутым, не задерживался больше на улице с ребятами, не играл в «Кур-базар».
Однажды, не сумев пересилить себя, буркнул матери:
— Зачем он у нас живет?
— Учитель, что ли? Да что с тобой, сын мой, не узнаю я тебя последнее время!..
— Пусть перейдет к другим.
— Ты же сам говорил: пусть у нас живет. Может, он тебя обидел? Что он плохого сделал тебе? Почему ты не разговариваешь с ним?
— А что, он пожаловался?
— У меня свои глаза есть, я же вижу. Что-то с тобой происходит, сынок, ты мне не говоришь. — Рабият запричитала: — А я-то думала, отца не стало, так сын есть, он станет подмогой!
— Отец во мне, мама, и ты не забывай его!
— Да поглотит земля того, кто его забудет! Я все ночи зову его и плачу, горе великое, а ты… — Мать не выдержала, заплакала. — Как ты можешь…
— Во мне память отца, и чести его я хранитель! — выкрикнул Хартум. — Я, я! — Он сжался в углу комнаты.
Мать замолчала. Затем подошла к нему, тихо села рядом.
— А ты, сынок, возмужал. Но ты должен верить мне.
— А люди?
— Те, кто нам хочет добра, плохого не скажут. А на тех, кто говорит плохое, не обращай внимания, на то ты и мужчина.
Хартуму стало стыдно, но все равно он был рад, что произошел этот разговор. Он обнял мать и попросил прощения. И признал мысленно, что был несправедлив к учителю, хотя потом долго еще избегал Хасбулата и только отвечал на его приветствия.
А учитель выздоровел и все говорил Рабият, что если бы не Хартум, который оказался в ту ночь рядом, быть может, его, Хасбулата, сейчас и в живых не было.
…У Хасбулата была трудная жизнь. В свое время он имел семью — красивую жену родом из Латвии и двоих детей. Но тогда еще многие люди в аулах ненавидели новых учителей и не желали их принимать. Сколько злоключений претерпел из-за этого Хасбулат!.. Когда открыли ликбезы в его родном ауле, люди приходили «учиться» с грудными детьми. И нарочно щипали детей, чтобы те кричали, прятали доску, совали учителю в стол змей и дохлых собак. А в другом ауле люди в войлочных масках ночью схватили Хасбулата и пригрозили ему, что если он не уберется подобру, то они расправятся с его молодой женой. Ему пришлось покинуть этот аул и переселиться подальше, в табасаранский аул, но здесь бандиты бросили в дымоход гранату, и от взрыва погибли его жена и дети.
— Жалкие невежды, — кричал Хасбулат в горе, — я же ничего не хочу, кроме того, чтобы сделать ваших детей грамотными! Почему вы так ненавидите меня? Я у вас ничего не прошу, кроме того, чтобы вы посылали своих детей в школу, в советскую бесплатную школу. Правду говорят: осла тянули в рай за уши — оторвали уши, оттаскивали за хвост — оторвали хвост… Придет время — вам же станет стыдно!
Вот в аул Карацани Хасбулат попал уже в другое время, люди уже поняли, что школа полезна, хотя посылать детей в институты еще приходилось с помощью сельсовета, а то и милиции…
Дни и недели шли своей чередой. Рабият, о которой злые языки распространяли у родников всякие слухи, была привлекательна, хотя гибель мужа сказалась на ней.
Живя с ней рядом, Хасбулат не мог не почувствовать, какая она хорошая, милая и добрая. Он долго ничем не обнаруживал своего чувства, считаясь с суровостью обычаев. А чувство его к ней с каждым днем становилось все теплее.
И вот в один из летних вечеров, когда Хартума не было дома — он работал пионервожатым в лагере, — Рабият сама невольно подтолкнула Хасбулата к объяснению. Она спросила, почему он одинок. Хасбулат рассказал ей о горькой судьбе своей семьи. Рабият посочувствовала ему и тут впервые заметила, как Хасбулат смотрит на нее. Она хотела взяться за какое-то дело, чтоб не выдать своего смущения, но вдруг услышала:
— Рабият, вот гляжу я на тебя и думаю… Горе, конечно, у тебя тоже большое. Но мужа не воскресить, а ты еще молода и пригожа, и неужели ты никогда не подумаешь о себе, о своей судьбе?
Рабият не смела поднять глаз. До сих пор никто не говорил ей таких слов.
— Что ты, Хасбулат, что ты! — пробормотала она. — Нельзя. Стыдно подумать.
— Почему же? Смертью одного жизнь других не должна прекращаться. Я понимаю, обычаи наши суровы, но неужели из-за них здоровые и красивые люди должны обрекать себя на вечные терзания и одиночество?
— Какое одиночество? О чем ты, Хасбулат?..
— Хочу знать, что б ты сказала, если бы я предложил тебе стать моей женой?
— Нет, нет, что ты!
— Но почему?
— Разве такое возможно? Я и так, после того как ты стал у нас жить, боюсь, чтоб люди чего дурного не подумали… Да что там люди! Ты знаешь, что у меня три старших брата?..
— Слышал, но ни разу их не видел. Они у тебя не бывают, не интересуются тобой. По-моему, им дела до тебя нет.
— Как это — нет дела? Да если я выйду за тебя замуж, они в ту же ночь и тебя, и меня убьют!
— Мне всю жизнь грозили, дорогая Рабият, и поэтому я устал бояться угроз. Я хочу иметь семью — могу я ее иметь или нет?
— Конечно, можешь. Ты обязан иметь семью, ты мужчина. В ауле столько девушек… — говорила Рабият, а душа ее радовалась. Женщина всегда остается женщиной…
— Девушек, — вздохнул Хасбулат. — Я не так молод, милая Рабият, — стоять у сакли какой-нибудь девушки, петь песни или кашлять, вызывая ее… Да и не нужны мне они, ты мне нужна.
— Это невозможно, нельзя, нет, нет! У меня сын, большой уже… Забудь, пожалуйста, об этом…
— Прости меня, Рабият!
Он опустил голову, повернулся и ушел в свою комнату, чтобы вновь заняться учебниками и школьными тетрадями, которые брал домой проверять. И поклялся не возвращаться больше к этому разговору, забыть, о чем думал и что связывал с этой женщиной, да и вообще забыть о женитьбе…
Но чувства его были сильнее воли. Он даже стал писать стихи, хотя ему самому это было смешно: как влюбленный юноша. Недаром горцы говорят: любовь может сделать все с человеком — если захочет, она заставит человека растить цветы на льду!
Любовь… Что это такое, на самом деле? Старика она в силах сделать молодым, а молодого состарить. Любовь — это первая зелень и первый подснежник. Любовь — это весна и зима одновременно, это зной и мороз. Твоя любимая сидит в сакле, позабыв о свидании, а ты стоишь под ее окном и мерзнешь…
Нет, не получаются стихи у Хасбулата. Смеется про себя учитель: «В твоем возрасте надо писать мудрые сказки. Ну, а вдруг я к себе слишком сурово отношусь, и у меня получаются стихи? Сам автор не может судить о своих стихах, надо их прочитать кому-нибудь. Но кому?.. Например, Хартуму. Он молод, он полон чувств, и — не шалопай, серьезный малый…»
— Ты прости меня, старика, сынок, я тебе хочу открыть одну тайну. Знаешь, вдруг взбрело мне в голову писать стихи, и никому я их пока не читал…
Хартум молчал, но глаза его вдруг засияли — он и сам тайком уже две тетради стихами исписал!
— И ты хочешь прочитать их мне? — польщенно пробормотал Хартум.
Ведь к стихотворцам в горах относились если не о усмешкой, то с недоверием. Вот петь песни — это другое дело, если, конечно, у тебя голос не похож на скрип несмазанной арбы.
— Да, хочу почитать…
— Читай, учитель, читай!
Но, увидев такое нетерпение, Хасбулат сам смутился и даже пожалел о своей затее, начал выбирать из своих сочинений что-нибудь наиболее подходящее для Хартума. Таким показалось ему одно стихотворение — раздумье о жизни. Он прочитал про себя последнюю строчку — «Быка закаляет ярмо, человека — время» — и с сомнением закрыл тетрадь. После того как он на уроках читал ребятам Пушкина, Лермонтова, его собственные стихи вдруг показались ему никчемными.
— А что, если мы пригласим маму! Пусть и она послушает, — чтобы как-то оттянуть время, предложил Хасбулат.
— Зачем маме стихи? — удивился Хартум.
— Был, сынок, такой древний поэт, имя его я запамятовал, он свои стихи в первую очередь читал женщине: женщины лучше чувствуют стихи, чутье у них тонкое.
— Может быть, учитель, я сперва прочитаю тебе свои стихи? — решился Хартум.
— Ты? Ты пишешь стихи? — Хасбулат был приятно удивлен. — Читай!
Хартум, знавший свои стихи наизусть, стал читать, Стихи были об отце:
Мужской не состоялся разговор…
Но я тебя в себе ношу, поверь,
И на земле я твердо с этих пор
Стою, отец, за нас двоих теперь…
Взволнованный, обрадованный Хасбулат попросил прочитать еще что-нибудь. Впервые Хартум читал свои стихи другому человеку. И впервые он, подбодренный добрыми словами слушателя, ощутил в себе уверенность.
Не тот герой, кто сам, душой бескрыл,
Клянется в верности стиха высоким ладом.
А тот, кто в час беды собой прикрыл
Свою отчизну, чтоб воспеть стихом крылатым.[9]
Умолк Хартум и вдруг почувствовал смятение. Но учитель подошел к нему и крепко обнял.
…На войну Хартума провожал Хасбулат. Прощаясь па полустанке Мамед-Кала, Хартум вручил Хасбулату толстую тетрадь, всю исписанную стихами.
— Учитель, береги до моего возвращения, — попросил Хартум.
— Обязательно сберегу, сынок, только скорей возвращайся. А может, попробовать напечатать твои стихи?
— Нет! Книга эта еще не завершена. Хотя на войне вряд ли придется писать стихи… Но ничего, посмотрим.
— Да побережет тебя небо, сынок!..
Поезд медленно отошел, а Хасбулат еще долго стоял, прижав к груди тетрадь со стихами юного поэта, и глядел вслед красным огням на последнем вагоне, пока они не исчезли в ночной степи…
Опустел аул, опустела школа без старшеклассников. И большая сакля Рабият, казалось, опустела, будто из этого гнезда улетел целый выводок птенцов. Как заметил тогда учитель, сразу на много лет постарел аул — камни все те же, стены все те же, улицы все те же, но все постарело.
Лишь доброе слово Хасбулата теперь поддерживало Рабият. Но злые языки заработали с отъездом Хартума вовсю. Одна женщина, говорят, половина сплетни, две женщины — три сплетни, а три женщины — уже мешок сплетен.
— Теперь-то наша Рабият не будет запирать двери — и замок в ее руках, и ключ.
— Вы только на учителя поглядите, как он бережет ее! Даже по воду ходит — слыханное ли это дело, чтобы носящий папаху ходил по воду? Нет, нет, что ни говорите, подруженьки, тут нечисто… Рыльце учителя в пуху.
И вот однажды ночью сакля затряслась от нетерпеливого и громкого стука в ворота. Рабият выбежала открыть, и во двор вошли, ведя в поводу лошадей, три ее брата.
Хасбулат увидел их в окно, но решил лучше не показываться — снова лег и укрылся одеялом. Ему очень хотелось спать — сегодня он допоздна сочинял военкому третье, самое убедительное заявление с просьбой отправить его добровольцем на фронт.
Но заснуть Хасбулату не удалось. Скоро все три брата постучались к нему, он открыл дверь. Их лица ничего доброго не предвещали. Они оглядели тускло освещенную комнату и бесцеремонно уселись на край тахты, поправляя на поясах длинные кинжалы.
— Ты — учитель? — спросил старший, с седоватой бородой и большими пышными усами.
— Да, — ответил Хасбулат, торопливо натягивая брюки.
— И звать тебя Хасбулат?
— Да. — Хасбулат заправил в брюки рубаху.
— Живешь здесь, у нашей сестры?
— Если вы ей братья — да.
— А теперь — чтоб ты знал, кто мы такие и чем занимаемся… Грамотой мы не блещем, но зато в чабанском деле никому не уступали, так же, как не уступали там, где надо защитить честь свою и сестры. До нас дошли слухи, что ты…
— Я слушаю вас, но можно мне сесть? — Хасбулат наконец застегнул пуговицы.
И почему-то вспомнил вопрос, который ему недавно задали в классе: «Почему землетрясения в большинстве своем происходят ночью?» Он подумал и ответил: «Все темные дела чаще всего происходят ночью».
— Ничего, ты не песочный, не рассыпешься. Стой, как стоишь. — Бородатый громко высморкался и встал, следом за ним поднялись младшие. — Ты, говорят, сожительствуешь с нашей сестрой. Тьфу! — скривился он, будто откусил неспелую сливу. — Какое поганое слово…
— Что вы с ней сделали? — Хасбулат рванулся к выходу, но ему преградили дорогу двое, положив ладони на кинжалы. — Я вас спрашиваю, что вы с ней сделали?
— Это тебя не касается.
— Когда же вы образумитесь, люди! — схватился за голову Хасбулат, вспомнив, как жестоко обошлись некогда с его женой и детьми. — Когда же вы образумитесь!
— Не тревожь мух понапрасну… Ты нанес нам позор и должен ответить.
— Какой позор, люди?
— Ты замарал черным пятном наш род, а в роду нашем такое не прощается, — вмешался средний брат. — Как учитель, ты должен знать, что сказал волку еж: «Если волк проглотит меня, то плакать будет не моя мать, а его!»
— Люди, образумьтесь, прошу вас. Не было ничего между нами, поверьте.
— Не было, а весь аул на наш род пальцами показывает. Это что?
— Да какое вам дело до всего аула, вы лучше спросите ее, она же ваша сестра…
— Мы уже спрашивали…
— И что же она вам сказала?
«Неужели они избили ее? — думал он в отчаянии. — Несчастный я, и она из-за меня пострадала».
— Сказала, что ты — негодяй, коварный и подлый, что ты обманул ее и теперь отказываешся жениться на ней.
_ Что? — оторопел Хасбулат. — Она вам так и сказала, что я отказываюсь на ней жениться? — Необыкновенная, радостная догадка вдруг озарила учителя. — Постойте, что же это мы так стоим? Садитесь… Чем бы мне вас угостить?.. Есть вино. Хотите?.. Вы так редко бываете у своей сестры, я вас впервые вижу и так рад, так рад… — «А Рабият меня пугала, что они страшные и свирепые! Да они такие хорошие, что я готов целовать кончики их усов!»
— Он, похоже, от страха рехнулся, — заметил младший брат.
— Знаем мы таких, хитрит, — возразил ему старший и, снова обращаясь к Хасбулату, прикрикнул: — Ты давай не юли!.. Значит, признаешься, что жил с ней?
— Нет.
— Вот что я тебе скажу, учитель: будь мужчиной и признайся. Ты же папаху носишь, а не платок. Ну что за люди, совсем испортились!.. Ты отказываешься жениться на ней?
— Нет!
— Нет?.. — Теперь растерялись братья.
— Я не отказываюсь жениться на вашей сестре! Да, да, хоть сейчас же! Я согласен!
— Слышали, братья? — обернулся старший, довольный тем, что сумел-таки обратить человека на праведный путь. — Он уже согласен!.. И правильно, другого выхода у тебя нет. Мы не для того гнали лошадей сто верст, чтоб ты пререкался с нами.
Этот человек был горд и уверен, что его грозный вид возымел силу.
— Значит, ты женишься на нашей сестре?
— Да, да!
— Не кричи. Мы здесь не глухие.
— Если она согласна, если согласна ваша сестра…
— Это не твоя забота.
«Вот-вот, именно, черти вы этакие, где же вы до сих пор-то были?!» — улыбался про себя Хасбулат.
И в ту же ночь они с Рабият стали мужем и женой. И туша барана, что привезли с собой братья-чабаны, была съедена в эту ночь. И братья уехали, сказав на прощание: «Теперь наша сестра — твоя жена, а ты нам — как брат. Твоя беда — наша беда, твоя радость — наша радость!»
Когда Хасбулат остался со своей новой женой наедине, она ему объяснила, как все получилось. Она говорила братьям правду, но братья не верили, и переубедить их было невозможно. Они угрожали убить учителя. И тогда она пошла на хитрость. Пусть лучше братья считают, что эта женитьба — их заслуга…
Единственное, что омрачало радость Рабият, — она выходит замуж без согласия сына. Но братья ей сказали, что и это не ее забота! Обещали сами уладить с племянником, когда тот вернется домой.
Позже Хасбулат и Рабият переехали на хутор Кара-Махи, где совсем не было учителей, потому что все ушли на фронт. Там они остались жить и после войны.
Десять дней искала Сибхат Карчига газету, о которой говорил Хасбулат. Потом, отчаявшись, поехала в аул Карацани с очередным солдатским треугольником. Но в ауле ей объяснили, что адресат уже давно переехал на хутор Кара-Махи. Неутомимая Сибхат поехала туда и с удивлением узнала, что человек, которого она ищет, не кто иной, как Хасбулат!..
Встретили ее Хасбулат и Рабият как хорошую знакомую, обрадовались, расспрашивали о здоровье и о том, удалось ли ей найти газету. Но когда узнали, что она привезла письмо от Хартума, адресованное Хасбулату, — чуть не потеряли дар речи.
— Как же это ты раньше не сказала? — опомнилась Рабият и посмотрела на Хасбулата, который держал в одной руке солдатский треугольник, а другой рукой поправлял очки.
— Откуда ж я знала…
Хасбулат молчал, он боялся открыть письмо, адресованное Хартумом почему-то не матери, а ему.
— Ну открой же, читай, что пишет наш сын! — не выдержала Рабият. — А вдруг он вернется? Как ты думаешь, Сибхат, может же быть такое, что он жив, жив мой Хартум?!
«Нет, Рабият, такого не может быть, ведь — прошло тридцать с лишним лет!» — в отчаянии думал Хасбулат, не смея сказать это вслух.
Он осторожно развернул две мелко исписанные тетрадные страницы и начал читать:
— «Здравствуй, учитель мой!
Я все вспоминаю тебя и думаю о тебе. Ведь ты был первым, которому я доверил свою тайну, и твои добрые слова вдохнули в меня сто новых жизней, одну прекрасней другой. Ты помог мне увидеть из маленького окна горской сакли весь мир людей, с его сложностью и несовершенством. А здесь я вижу каждый день две грани мира: ночь и день, тень и свет, зло и добро, падение и взлет. Мне недосуг здесь писать стихи. Но, учитель мой, я ничуть не сожалею об этом. Пусть я не стал поэтом, но я боец за справедливое, за великое наше дело. И я учусь смело смотреть смерти в глаза…
Готовимся к штурму, седьмому по счету, высоты, похожей на ту высоту, на которой стоит наша школа. Где ты сейчас, учитель мой, ты, который, грея у маленькой печи свои озябшие руки, читал нам Некрасова, Лермонтова, Маяковского? Ты назвал меня поэтом, когда я осмелился прочитать свои несовершенные стихи. Поэтом, может, я пока и не стал, но честным солдатом я могу сегодня назвать себя, а это труднее. Вспоминаю я стихи Батырая:
Пусть у храброго отца
Не родится робкий сын,
Ибо должен будет он
Дать отпор врагам отца.
Скажу тебе правду, учитель мой. Я был несправедлив к тебе. Я даже собирался тебя убить. Да, да, чистая случайность помешала этому! Но я храню благодарность этой великой случайности. Я понял и понимаю теперь всем существом своим, что тот, кто любит поэзию, не может быть дурным человеком. Я понял, что я был несправедлив и к тебе, и к своей матери. Как я жалею об этом теперь! Ты любил и любишь мою мать, и за это я хотел убить тебя. Какой же я был глупец, желая смерти своему, хорошему, родному человеку… Убивать надо фашистов, чтобы не померкло наше солнце в небе. И я это делаю здесь, на войне…
Я тебя прошу, учитель, не дай моей бедной матери остаться одинокой. Короткое у нее было счастье. Так возврати ты ей радость, ощущение жизни. Я надеюсь встретить вас вместе, когда вернусь домой!
Прости меня. Обнимаю тебя, мой учитель.
Твой
— Ну вот и все… — Старик отвернулся и вытер слезы. — Сынок, спасибо тебе!
Прижала к груди Рабият письмо сына и ушла в другую комнату.
— Хартум, — заплакала она, — родной мой Хартум…
Ахмедов Абдулла. Погиб, зажав в зубах концы провода, восстановив таким образом связь с командным пунктом.
Ливинд — судья. Помните Ливинда? Да, да, того самого босяка и сироту. Отца у него вовсе не было, а мать умерла от сыпного тифа в сорок третьем году. Помните, он спал, свернувшись клубком, как волчонок в норе, зарывшись в лохмотья, в сторожке? Помните, все убегал из детского дома, и ловили его в разных аулах и вновь водворяли в детдом. Это из-за него люди получали выговоры и проводили ночи без сна. В детском доме его кормили, смывали с него грязь, одевали, обували, укладывали в чистую постель, а ему все это не нравилось, и он убегал. И если бы только сам, куда ни шло, но он увлекал за собой на «волю» и других ребят. Помните, как он с двумя другими сорванцами в базарные дни гастролировал по аулам? Они плясали и по канату ходили, зарабатывая себе на хлеб, и люди говорили о них как о пехлеванах-канатоходцах. А кто кур воровал, картошку из больничного огорода? Он, этот самый Ливинд. Да, у каждого ущелья есть своя вершина…
И все же покорили его воспитатели, вернули навсегда в детский дом, который он наконец назвал родным домом. Здесь он вступил в комсомол, стал пионервожатым, здесь кончил десять классов, первым решил трудную задачу на экзамене на аттестат зрелости. Отсюда рекомендовали его в вуз.
Ливинд окончил юридический факультет Ростовского университета, семьей обзавелся… Наш советский строй сделал из сироты человека и доверил ему власть.
Еще какую власть — народный судья в районе, шутка ли! Когда-то давно говорили: «Ну-ка, Ливинд, спляши, ну-ка, Ливинд, лови морковку, эх, сирота ты чумазая!» А теперь что говорят, вы только послушайте: «Ассаламу алейкум, дорогой Ливинд, как здоровье, как семья, как ты спал ночью?», «Это же наш Ливинд, наш судья, добрый человек, справедливый человек», «Кому справедливый, а кому нет, дьявол, а не судья»… Неправда, он наш, он добрый человек! И люди говорят о нем с уважением, кланяются при встрече, считают честью пожать его руку.
А вы думаете, это легкая работа — быть судьей в районе? Да вы спросите самого Ливинда. Это дьявольски трудная работа! Для всех хорошим не будешь, суд есть суд. И не сразу рассудишь правильно, бывают и здесь издержки, ошибки…
Устал сегодня Ливинд. С самого утра в суде, разбирал одно нелепое и очень неприятное дело. И вот сидит он в своем кабинете, охватив голову руками, а голова гудит, будто электробритва приставлена к виску.
Какой-то там зернопогрузчик, присоединенный неумело и без надлежащей изоляции, без укрытия и заземления, к высоковольтной линии. И неплохой рабочий Магомедов, отец троих детей, который должен был почему-то толкать взад и вперед этот зернопогрузчик. И провод под железными колесами этой машины… От трения обнажился провод, коснулся железных колес, и человек погиб. Был человек, со своими надеждами, думами, были у него любимая жена и трое детей, желал наверняка вырастить их настоящими людьми — и вот такое негаданное несчастье!.. Разве кто думал, разве кто хотел, чтоб такое случилось? А кто-то виноват, да, да, кто-то должен отвечать перед судом. И нашли: директор совхоза, это он не обеспечил меры безопасности. Но где написано, что в таких случаях надо требовать от директора совхоза, а что — от главного инженера или бригадира? Директор признает: моя халатность, моя вина. Он не отказывается от ответственности.
Однако можно ли не учитывать и другого? Ведь директор совхоза товарищ Абдурахманов десять лет работает на этой должности, совхоз был раньше отсталый, он его вывел в передовые, люди его уважают и любят. И у него есть дети, да еще сколько: на днях опубликовали в газете Указ о присвоении звания «Мать-героиня» Ханбиче Абдурахмановой. Ей всего тридцать пять лет, а уже десять детей имеет и награждена всеми орденами и медалями материнства всех степеней.
Слушание дела подходило к концу, когда секретарь суда передал Ливинду коллективное письмо труженаков совхоза. Они просили перед вынесением приговора выслушать и их. Судья с облегчением отложил заседание, чтобы завтра продолжить его с участием представителей рабочей общественности.
Секретарь принесла чай в пиале и сахар.
— Спасибо, да достанется тебе хороший жених!
Вот выпьет он сейчас чай, отправится домой, поиграет с детьми — и на душе станет легче…
— Кажется, на сегодня все?
— Нет, Ливинд Абдуллаевич. Там два дня на прием какая-то женщина приходит.
— А по какому делу? — нахмурился Ливинд.
— Не знаю… Она хочет лично с вами поговорить.
— Скажи, что я приму ее через пять минут. Ливинд с превеликим удовольствием отхлебнул чай, он любил пить его вприкуску.
Настроение после чая стало лучше. Ливинд вышел из-за стола и открыл дверь, приглашая женщину войти.
Это была средних лет горянка, в молодости, видно, очень красивая, с большими грустными глазами и длинными, как будто искусственными, ресницами.
Давно уже не видел ее Ливинд, по узнал сразу… Киз-Бике. Да, да, та самая Киз-Бике, тоже из детдома. Правда, она была помоложе, чем Ливинд, года на два. Такая хрупкая и стройная, стеснительная…
Ливинд усадил ее на стул, и Киз-Бике заплакала, вытирая краем черного платка глаза. Потом вынула сложенную в несколько раз бумажку.
— Успокойся, Киз-Бике. — Ливинд налил ей воды. — Успокойся, сестра. Что за беда у тебя стряслась? — В детском доме они все были сестрами и братьями.
— Мне тяжело, брат мой, очень тяжело… — заговорила Киз-Бике, опустив голову и перебирая бахрому платка дрожащими руками. — У меня никого нет на свете, ты же знаешь, я была сиротой, как и ты.
— Да, сестра, но мы уже взрослые и не одинокие.
— Не знаю, как тебе объяснить… Никогда я ни к кому не обращалась, никому не жаловалась, но мне жалко детей, мне стыдно…
— У тебя есть дети?
— Да, трое… Я больше не могу, брат мой, вот и принесла заявление. — И она протянула бумажку.
Судья развернул ее. Заявление было очень коротким. Киз-Бике просила суд развести ее с мужем — без всяких объяснений.
— Но в чем же дело? — Ливинд поднял на нее глаза.
— Не могу я такое написать, брат мой. Не то что писать — говорить стыдно. Пожалуйста, если можно, разведи нас, я с детьми как-нибудь проживу. Разведи нас, больше нет у меня сил… — Плечи Киз-Бике вздрагивали.
— А кто твой муж? — спросил Ливинд.
— Чабаном долго работал, сейчас зоотехник, курсы два года назад окончил. Исайхала Хала-Бахмуд.
— Слышал я о таком. Ты что, в Дибгали живешь?
— Да.
— Но я слышал о нем как о передовом человеке. О нем в газетах писали, на активе говорили…
— Да, работник он неплохой. Старательный очень…
— Пьет?
— Нет.
— Другую нашел?
— Какой грех, разве можно? — удивилась Киз-Бике, и даже тень улыбки скользнула по ее лицу.
— Бьет он тебя?
— Нет, нет, что вы, за четырнадцать лет и пальцем не тронул.
— Странно. А дети хорошие?
— Разве плохие дети бывают? — уже по-настоящему улыбнулась Киз-Бике. Светлая была у нее улыбка.
— Так в чем же дело, сестра?
И Киз-Бике рассказала…
Но судье трудно было в такое поверить. Он даже усмехнулся — мол, ты, сестра, наверно, преувеличиваешь.
— Вот, вот, я знала, что мне не поверят! И зачем, зачем я рассказала? Только опозорилась.
— Ты можешь не беспокоиться, тайну хранить я умею, сестра. Успокойся и иди домой. Я сам поговорю с ним.
— Спасибо тебе, брат, как-то даже легче стало. Спасибо.
И они попрощались. Уходя, Киз-Бике забрала свое заявление и завязала в платочек.
«Вот еще одна забота на мою голову… — вздохнул судья. — Родственники жалуются, что к ним невнимателен, знакомые упрекают, что их позабыл… Работа такая, одичать можно!»
Вышел судья на улицу и зажмурился от солнца. День стоял чудесный. В такую погоду надо бежать на речку, в лес, на альпийский луг! Поваляться на траве, искупаться в реке, поиграть с детьми, зажарить на воле шашлык, печенку с картошкой…
Только подумал об этом судья, как возле затормозил «газик», и из него вышел толстяк Амри, парторг Дибгалинского колхоза.
— Наконец-то я тебя поймал. — Свежевыбритый Амри крепко пожал руку Ливинду и потянул его к машине: — Никаких возражений, на этот раз позволь мне вынести приговор, не подлежащий обжалованию… Ты сейчас поедешь со мной.
— Куда?
― Когда друг говорит: «Пойдем со мной», его не спрашивают — куда. Тем более если ты не только друг мне, но и детдомовский брат!..
Толстяк был прав — койка его в детдоме стояла всегда рядом с койкой Ливинда, и в школе на одной парте сидели, и побеги из детдома устраивали вместе. Когда Ливинд ходил по канату, Амри на земле, надев войлочную маску, смешил и развлекал людей — это делалось, чтоб дурной глаз не сглазил канатоходца.
Конечно, детский дом, где они когда-то жили, давно уже не существует, но сохранилась их школа, и в этой школе есть даже свой музей со стендами. Вы побывайте там и посмотрите, каких людей воспитал из голодных сирот этот детский дом! Да, да, это была одна большая семья, из нее вышли агрономы и врачи, инженеры и учителя, один доктор наук, и даже поэт свой есть! Да вы его знаете, нашего Амир-Гази, не может быть, чтоб вы его не читали. Хотите, послушайте — вот одно его стихотворение, «Старуха»:
В сакле, и холодной и печальной,
С той поры, как началась война,
Мать-старуха кашляет ночами,
Горем и слезами сожжена.
Сгорбило ее лихое бремя.
Стал порог у сакли слишком крут.
И трясется, будто жизнь и время
Тело, словно вороны, клюют.
Сколько лет прошло,
Как отгремели
На земле жестокие бои…
Но не сняли сыновья шинелей,
Так в шинелях в землю и легли.
Мать как будто приросла к порогу,
Робкую надежду затая,
— Погляди-ка, — просит, — на дорогу:
Не идут ли к сакле сыновья?.. —
Мне не спится, мне не до постели,
Будто и на мне лежит вина.
Говорит:
— Сынок мой, неужели
До сих пор не кончилась война? —
Что скажу бедняжке,
Что отвечу,
Как ее я с горем примирю?
Говорю:
— Идет война на свете… —
Разве я неправду говорю?
…— Право же, брат мой, я сейчас не могу, — ответил судья Ливинд толстяку.
— Кто я, скажи?
— Ты — Амри.
— Ну и все. Ты знаешь, что я не отстану.
Это верно, переубедить Амри невозможно. Ливиида осенила и другая мысль: ведь Амри парторг в том ауле, где живет Киз-Бике… А что, если, не откладывая в долгий ящик, нагрянуть сегодня к ним в гости, к этому самому извергу, зоотехнику Исайхала Хала-Бахмуду? И Ливинд сел в машину.
— Это в твоем ауле живет Исайхала Хала-Бахмуд?
— Да, он дибгалинский, а что?
— Ты его знаешь?
— Как не знать? Живем в одном ауле, а в ауле каждый знает даже котенка, чей он.
— И что о нем скажешь?
— Хороший человек. Сегодняшнее дело не взваливает на завтрашнего быка, честный труженик.
«Да, труженик-то он, может, и честный, — подумал Ливинд. — А в семье… Это же изверг в облике человека! Как это можно? Прячет под замок в сундуке муку от семьи! Каждый день выдает Киз-Бике, как нищей какой, маленькую мерку муки… Даже дети в школе начали попрошайничать, просить что-нибудь поесть. Ничего себе — „хороший человек“».
— Амри, давай нагрянем в гости к этому Хала-Бахмуду.
— Да на что он тебе сдался?
— Я тебя прошу.
— Ну ладно, и к нему нагрянем, и ко мне. Машина круто свернула с шоссейной дороги направо и стала спускаться к ущелью Уцмуц.
У знаменитого ключа Улилла-Шин, что значит «Ключ, исцеляющий глаза», все путники останавливаются. Остановил машину и Амри. Их приветствовала Сибхат Карчига — она держала за повод лошадь и пила, черпая воду ладонью.
— В добрый час, тетя Сибхат! — улыбнулся Амри.
— Добрый, добрый, толстяк, — улыбнулась в ответ Сибхат. — Ты все вширь растешь.
— Да, милая Сибхат, говорят — в детстве избаловали.
— Знаю я твое детство. Не я ли тебя ловила на мельнице? Вас тянули в человеческую жизнь, а вы…
— Что поделаешь! Непривычно было и страшно под казенной крышей. Потом поумнели… Ты — в райцентр?
— В райцентр. Случайно не знаешь, наш судья Ливинд дома?
— Опять на нас жалоба? Ну, будет, Сибхат, мы уже не рубим твой лес, уголь возим. Ты слышала, что мы свой рудник открыли?
— Ты все шутишь.
— Ну, а зачем же ты опять в суд?
— Успокойся. У меня письмо к матери Ливинда.
— Что?! У него мать давно умерла!
— Да, но и письмо давнишнее, от его отца.
— От какого отца?
Ливинд торопливо выбрался из машины.
— От кого, ты сказала, письмо?
— От твоего отца, уважаемый Ливинд. Надо бы поздороваться. — Сибхат Карчига протянула руку.
— Прости, пожалуйста. Здравствуй, — пожал ее руку Ливинд.
— На ловца, говорят, и зверь бежит. — Доставая письмо из хурджина, Сибхат Карчига рассказала в двух словах, как его нашли.
Ливинд взял солдатский треугольник, опустился на придорожный камень, стал рассматривать письмо со всех сторон.
— Ты помнишь отца? — тихо спросил Амри.
— Плохо, — ответил, не оборачиваясь, Ливинд. — Помню только, что были у него большие усы и шрам на щеке.
Сибхат Карчига, пожелав им доброго здоровья, села на коня и уехала. Амри, чтобы не мешать другу, стал заливать воду в радиатор. Когда он кончил и посмотрел на Ливинда, тот, бледный, озадаченный, протянул ему развернутое письмо.
— Прочти…
Амри взял письмо…
«Салам! Мои добрые пожелания да защитят вас от невзгод в трудное время!
Всем родным и близким приветы передай, сына моего Ливинда обними и поцелуй. Как хочется подбросить его на руках, увидеть его улыбку, услышать смех, порадоваться, родные мои, дорогие мои!
Я знаю, вам сейчас нелегко, и никому не будет легко, пока не кончится эта распроклятая война, пока не одолеем этого жестокого врага, который несет людям горе и слезы. Мне, родная Милайсат, раньше родиной казался наш маленький аул, наш район, наш Дагестан. Я не знал, что родина у меня такая большая, я это узнал здесь и горжусь, что она такая есть, и никому ее не одолеть.
Ты помнишь, Милайсат, я не мог зарезать курицу, что ты покупала на базаре, соседа просил, я крови всегда очень боялся. Но здесь преодолел этот страх и в упор расстреливаю врагов из автомата.
Что делается, что творится… ни пером описать, ни словами рассказать… И как ни странно, чем больше я вижу все это, тем больше хочется стать чище. И за глупости свои прошлые я укоряю себя и никогда не прощу себе.
Родная Милайсат, прости меня, если я был с тобой в чем-нибудь груб… Честное слово, не такой уж я мальчишка, а все старался быть похожим на других, ты же знаешь, этаким носящим папаху, мужчиной, горцем, мол, жена должна знать свое место у очага… Глупо, ой, как все это глупо, просто стыдно. Ты все мне дала, и любовь, и счастье, ты мне сына родила, а я, как последний идиот, пыжился, мнил себя этаким деспотом-мужем — как же, горец. Тьфу! Прости меня, тысячу раз прошу — прости, я готов стать перед тобой на колени, готов целовать следы твоих ног!
А теперь приготовься услышать от меня самое, может быть, неприятное, но я не могу не сказать тебе об этом, — я хочу, чтобы между нами было все ясно и чисто. Не суди меня жестоко, было это гораздо раньше, чем узнал я тебя. Я давно хотел тебе признаться в этом, но что-то удерживало меня. Я уверен, что ты простишь меня. Я хочу тебе сказать, что у нашего сына есть еще старший братишка. Эта женщина живет в ауле Дибгали, где я в молодости работал пастухом и жил у нее в сакле. Она была вдовой. Она хотела иметь детей, чтобы не быть одинокой, она просила дать ей это счастье. И родила от меня сына. Ее звать Исайхала Разья, а сына, как это я узнал позже, она назвала Хала-Бахмудом. Он и есть старший брат нашего Ливинда. Пожалуйста, ты узнай о них, как они живут, им, я знаю, труднее, чем тебе, помоги им, чем сможешь. Только прошу, не сердись, родная Милайсат. Ты продай мою бухарскую папаху, мою бурку, продай кинжал и поделись с Разья. Не жалей ничего. Самое высшее благо для человека на земле, как я стал понимать, это мирное небо над головой. Обнимаю тебя, родная моя.
Твой муж
Прочитав письмо, Амри сложил его опять в треугольник и посмотрел на Ливинда. Судья молчал. И Амри подумал: не случайно Ливинд интересовался этим Хала-Бахмудом. Да, верно сказано, что жизнь — как мельница. Она вертится, как колесо, и ломается, как хлеб.
— Ты что, знал, что он твой брат? — Амри положил письмо на колени Ливинда.
— Откуда? Это чертовщина какая-то. Поедем! Ливинд поднялся с камня и быстро направился к машине.
Когда они подъезжали к аулу, лежащему на скалистых холмах, Амри показал саклю, которую строил неожиданно найденный брат Ливинда. Обычный дом, такой же, как многие новые дома в ауле Дибгали. Ведь строят теперь дома не так, как раньше, когда крыша одного дома служила балконом для второго, в общем — друг за другом, террасами по склону, — а строят на просторе, чтобы можно было перед каждым домом разбить палисадник, чтоб можно было подъехать к дому на машине. Да и крыши теперь не плоские, глинобитные, а железные или шиферные и выкрашенные в яркие цвета.
Машина подкатила к недостроенной сакле Исайхала Хала-Бахмуда. Ливинд увидал Киз-Бике, которая сидела с детьми за столом на верхней террасе и, как видно, помогала готовить уроки. А двое мужчин во дворе, спиной к воротам, не обращая внимания на шум машины, тесали камни. Это были так называемые именные камни для новой сакли, которые вставляются после всего в стены дома. На них высекают дату строительства, имя хозяина, имена жены и детей или доброе изречение, вроде: «Да будут всегда в жизни сопутствовать удачи и светлые радости тем, кто живет в этом доме, и тем, кто посетил этот дом!»
— Который из них? — тихо спросил Ливинд у Амри.
— В белой рубашке, видишь, ближе к нам.
Посмотрел Ливинд на широкую сильную спину, и показалась она ему такой знакомой… Да, да, он видел эту спину в детстве, он сидел на ней, когда отец катал его, изображая коня.
Киз-Бике, заметившая гостей, растерялась, исчезла с детьми в комнате.
— Да будет легким труд, Хала-Бахмуд! — приветствовал Амри хозяина.
— Спасибо, Амри!..
Хала-Бахмуд снял очки, встал. Он вымыл руки в тазу, вытер их, снял фартук и протянул огромную руку гостям.
Ливинд глядел на этого могучего человека, на его лицо. Да, и усы такие же, как у отца, только шрама нет… И Амри вдруг обратил внимание на то, что они в самом деле похожи.
— Очень рад, парторг, что ты пришел, да и гостя с собой привел. Здравствуйте, — белозубо улыбался Хала-Бахмуд.
— Это наш судья.
— Не было у меня дела в суде, потому и не свиделись раньше. Но я очень рад.
Хала-Бахмуд повернулся к молодому каменщику, помощнику:
— Эй, Муса, бросай на сегодня работу.
— Ты, Хала-Бахмуд, пожалуйста, не тревожься, мы ненадолго… — начал было парторг, но хозяин воскликнул:
— Что вы, гости дорогие, вы обидите меня! Два года у меня не было гостей. Прошу вас, очень прошу, уважаемый Ливинд, окажите мне такую честь. — А на ухо Мусе: — Там, за домом, выбери самую жирную… Будь она неладна, эта сакля, из-за нее я одичать могу!..
― Дом у тебя хороший, да будет на счастье… — растерянный Ливинд запнулся. Неужели этот гостеприимный человек в своей семье скуп и жесток?..
— Проходите сюда. — Хала-Бахмуд провел гостей под навес, где стояли стол и стулья, и положил на стол нарды. — Вы, пожалуйста, поиграйте, поразвлекитесь, а я отлучусь ненадолго.
— Ну что ж, сыграем. — Судья сел за стол и принялся раскладывать фишки. «Что это значит? — думал он. — Неужели Киз-Бике сказала неправду о своем муже?»
— Что они делают там? — спросил Ливинд, показва на Мусу и Хала-Бахмуда, которые вбивали железный кол в столб.
— Они зарезали барана, сейчас будут оевежевывать.
— И это ради нас?
— Да-а!.. — Амри не мог понять, почему удивляется судья. — Ведь для хорошего кунака никому не жаль барана.
Ливинд закусил губу. Или рассказать Амри, зачем сегодня приходила Киз-Бике? Но у Амри язык немного дырявый, он может проболтаться, и тогда на весь аул будет опозорен не кто-нибудь, а его, Ливинда, брат. Хала-Бахмуду от стыда придется просто покинуть аул… И вдруг Ливинд поймал себя на мысли, что ему нравится иметь брата, тем более такого внушительного, старшего брата…
— Ну, кто кого? — вытирая руки, подошел к ним Хала-Бухмуд. — Знал бы, что вы посетите мой дом, приготовил бы все заранее…
— Заранее, друг Хала-Бахмуд, неинтересно, — засмеялся Амри.
— Ну-ка, дай, парторг, я одну партию сыграю с новым знакомым. — Хала-Бахмуд сел за стол. — А ты правда похож на меня, уважаемый судья… Ты родом не дибгалинский?
— Нет, — ответил судья. И спросил: — А зачем ты зарезал барана?
Хала-Бахмуд усмехнулся:
— Давно мяса не ел.
Когда Амри отошел помочь Мусе, Ливинд откинулся на спинку стула и закурил.
— А знаешь, Хала-Бахмуд, — сказал судья, — у меня к тебе дело.
— У судьи ко мне дело? — взметнулись удивленно густые брови Хала-Бахмуда. — Странно, вины за мной как будто нет…
― Ты так думаешь? А вот послушай. — И Ливинд стал пересказывать, что узнал от Киз-Бике.
И вдруг этот гигант, этот мужчина, похожий на каменную глыбу, съежился, будто оглоблей ударили его по голове. Взгляд его виновато опустился, лицо побледнело.
— Это правда? — кончив рассказ, спросил Ливинд.
— Хотелось бы, кунак, сказать нет. Но не смею. Да, правда… Пропади все пропадом, эти камни и эта сакля! Все вложил в дом, и добро и совесть. Лишь бы от других не отстать… Я тебе с усмешкой ответил: давно мяса не ел, а это правда, полтора года мяса не видел! Жена права. Два года я избегал гостей, судья, придумывал всякие предлоги. Погляди на меня: вот во что я одет, то и есть у меня. Вечером стираю, утром надеваю… Прости меня, судья. Мне бы околеть, чем так унизиться, но пойми, откуда мне было взять средства, материал?.. Я человек независимый, и каждая копейка — это только моя копейка… — Он положил на стол свои большие руки. — Все для своих детей. Конечно, меня понять трудно. И ты, наверно, в душе надо мной насмехаешься?
— Нет. Я просто ошеломлен.
— Я не оправдываю себя, позорно это. Из-за дома морил голодом семью. Но с сегодняшнего дня я сам хотел покончить с таким положением. Только одна просьба к тебе, судья. Не говори об этом никому. Амри знает?
— Нет, никто не знает. Можешь быть совершенно спокоен.
Хала-Бахмуд молча протянул Ливинду руку. И тут же встал, ушел куда-то.
Когда он появился спустя некоторое время, одного взгляда было достаточно: Хала-Бахмуд здорово выпил.
Между тем Киз-Бике вышла к гостям, любезно их приветствовала и стала накрывать на стол. Готов был хинкал со свежим мясом, на блюдах возвышался горячий свежеиспеченный хлеб.
Дети выскочили во двор с ломтями хлеба в руках, весело показывая их друг другу — у кого больше ломоть. Киз-Бике дала детям и по доброму куску мяса, сказала гостям:
— Ешьте на здоровье! — и ушла, боясь встретиться взглядом с мужем.
— А чем тебя напугал судья? Ты какой-то уже другой, Хала-Бахмуд! ― сказал парторг, садясь за стол рядом с Мусой, который ловко очищал от мяса баранью лопатку. — Ливинд, ты что с ним сделал?
— Я сказал ему, Амри… — Ливинд посмотрел на Хала-Бахмуда: в его глазах был страх, — …что две комнаты в этом доме подлежат конфискации.
Хала-Бахмуд даже вздохнул. Он попытался улыбнуться шутке.
— А в чью пользу? — засмеялся Амри, с удовольствием уплетая горячее мясо.
— Конечно, в мою. А где Киз-Бике? — вдруг обернулся Ливинд. — Нет, так не пойдет! Я хочу, чтоб она сидела с этой стороны со мной рядом.
Хала-Бахмуд уставился на него:
— Зачем это? Пусть занимается своим делом! — Он выпил залпом рюмку. — Почему, позвольте знать, — проговорил он сквозь зубы, — моя жена должна сидеть рядом с тобой?
— Потому что я ее уважаю. — Ливинд все подбрасывал хвороста в огонь. — Киз-Бике! Иди сюда!
— Она не пойдет сюда! — Хала-Бахмуд встал и, подскочив к Ливинду, взял его за ворот.
— Эй, эй, Хала-Бахмуд! Ты на кого руку поднял? — вскочил и Амри. — Это же твой брат!
— Какой брат? Не было у меня никакого брата! А среди таких наглецов тем более! Я не потерплю, чтоб в моем доме…
— Сядь, брат мой! — схватил его за плечи Ливинд. — И позови Киз-Бике. На вот, читай письмо нашего отца.
— Какого еще отца?..
Хала-Бахмуд взял письмо и недоверчиво оглядел всех — не разыгрывают ли его эти люди?..
— Читай, читай, медведь. Выпьем, друзья! Выпьем, Киз-Бике! За жену моего брата! — крикнул Ливинд ошеломленной Киз-Бике, застывшей в дверях. — Ну что, медведь, имею я право распоряжаться в твоем доме или нет?
— Неужели это правда? — проговорил, опуская руку с письмом, Хала-Бахмуд.
— Отец наш не мог лгать.
— Да что там отец! — крикнул Амри. — Вы друг на друга посмотрите. Всякий скажет, что братья: так похожи! Выпьем за то, что брат нашел брата!..
Хала-Бахмуд все не мог прийти в себя. Потом обнял брата. И они уже толкали кулаками друг друга: «Ва, ха-ха-ха! Ва, ха-ха-ха!»
— Уж чего-чего, но чтобы судья оказался моим братом — никак не ожидал, — все повторял Хала-Бахмуд.
А больше всех радовалась Киз-Бике. Когда же гости ушли, она призналась во всем мужу и попросила прощения. Хала-Бахмуд привлек ее к себе, погладил по голове:
— Ничего, жена моя, ты обратилась не к чужому человеку! К моему брату!..
Омаров Зубаир, командир стройбата. Капитан. При выполнении особо важного задания командования был обнаружен противником и окружен. Израсходовав все боеприпасы, вызвал огонь нашей артиллерии на себя.
Прометеевы скалы — да, так называются скалы в знаменитом сулакском каньоне — Цахибсила шурми. Прометеевы скалы — это память о том, кто первый бросил вызов богам, принял от них вечные муки, но подарил людям огонь.
Сулакский каньон. Прометеевы скалы. Сегодня это звучит более чем символично. Сегодня это название связано со строящимся на бурном Сулаке могучим каскадом гидроэлектростанций. В Прометеевых скалах советский человек зажигает и утверждает силу доброго огня, подаренного людям.
Сулакский каньон. Во все времена поражал он человеческое воображение своей суровостью. Край этот назывался не иначе как краем обреченности, а тех, чьи сакли ютились здесь, называли безумцами, бросившими вызов слепой судьбе. Но благодарение солнцу, как говорят горцы, что оно освещает все стороны земли. Время скачет, не зная устали и сна, сменяя черную бурку ночи на белый бешмет дня.
Гордый свободный человек решил подчинить себе бурный Сулак и зажечь огонь в саклях горцев. Главным звеном строящегося каскада станет Чиркейская гидроэлектростанция со своей уникальной арочной плотиной. Четыре турбины этой станции будут давать снег в миллион киловатт. Построена Чирюртовская ГЭС, завершается Чиркейская, сооружается Миатлинская…
А на реке Аварской Койсу — одном из рукавов Сулака — вблизи аула Унцукуль, будет построена Ирганайская ГЭС. Повезло, можно сказать, этому аулу, но и сам аул не простой. Живут здесь народные умельцы, мастера-деревообделочники, чье самобытное искусство вызывает восхищение. Кто не знает инкрустированные тонким мельхиоровым узором трости, кулоны, трубки!..
Как не вспомнить здесь о чернильном приборе, которым пользовался в последние годы жизни Ленин, Этот подарок дагестанской бедноты вождю — и поныне на письменном столе в кабинете Владимира Ильича в Кремле.
Неподалеку от Унцукуля раскинулся городок рабочих-строителей. В Прометеевых скалах эхом отдается шум тягачей, экскаваторов, бульдозеров, самосвалов — здесь работает изыскательская партия, состоящая из ученых, инженеров-геологов, электриков.
Местность, где разольется будущее Ирганайское водохранилище, геологически сложная. Известковые полуобнаженные отроги, ущелья-рукава разной глубины, и здесь же — прекрасная Ирганайская долина, где цветут сады, растет виноград. Долина со всех сторон защищена от ветра, и у нее свой микроклимат.
Энергетики Страны гор имеют достаточный опыт строительства уникальных высотных плотин в горах, но у природы свои законы. После землетрясения весной семидесятого года, эпицентр которого находился совсем близко от строящихся гидростанций — а взрыв этой стихии стал серьезным испытанием для строителей, — энергетикам пришлось еще раз пересмотреть проекты будущих строек Сулакского каскада, с тем чтобы сделать плотины и все подсобные сооружения сейсмостойкими.
В этих дополнительных изысканиях принимают участие инженер Ай-Гази Омаров, профессора Сергеев из Москвы и Асланов из Ростова-на-Дону. В прошлую осень они жили здесь в палатках. Облазали и малые и большие горы, познакомились с заботливыми, внимательными людьми, узнали от них смешную поговорку: «Говорят, высокие горы создал бог, а маленькие сами появились от страха». И здесь же в один из дней, когда Ай-Гази куда-то запропастился, Сергеев и Асланов услышали рассказ о том, что до войны приезжали сюда ученые и уже тогда говорили об Ирганайской гидроэлектростанции.
— А не помните ли вы, уважаемые, что это были за ученые, откуда? — заинтересовались гости.
— Как — откуда? Из Махачкалы.
— И из Москвы, — добавил старик из аула Унцукуль. — Но главным был горец. Фамилию его я не помню, а имя хорошо запомнил, потому что в то время у меня родился сын и я в честь гостя дал сыну его имя.
— Простите, почтенный, а как звать вашего сына?
— Зубаир. Да, да, его так и называли — инженер Зубаир. Вот и наш учитель помнит, — показал старик на мужчину в очках.
— Здесь велись тщательные и долгие изыскательские работы, — подтвердил учитель.
— Это интересно, это очень интересно… — оживился профессор из Москвы. Надел очки, достал толстую тетрадь, шариковую ручку и стал что-то записывать. — Их исследования оказали бы нам неоценимую помощь, как ты думаешь, коллега?
— Еще бы! Они были бы весьма кстати.
— А фамилии их не помните?.. Уважаемые, постарайтесь припомнить — это очень важно! — хотя бы фамилию инженера Зубаира.
— Фамилия его, по-моему, была самая обычная, — заметил учитель. — То есть у нас, горцев, распространенная…
Все стали гадать: «Магомедов?» — «Нет». — «Абдуллаев?» — «Нет». — «Ибрагимов?» — «Нет». — «Так какая же еще фамилия? Алиев?» — «Нет». — «Омаров?»
— Вот! Омаров! Омаров Зубаир, о нем тогда в газете писали…
Это подтвердили и другие горцы.
— Постойте, постойте… Значит, Омаров Зубаир… — волновался профессор Сергеев. — А с нами здесь работает Омаров Ай-Гази… Не родственники ли они?
— Может быть, однофамильцы?
— Все равно, сегодняшний день я считаю самым удачным за последние две недели. Спасибо вам, уважаемые. Поспешим теперь к нашему Ай-Гази, он непременно должен знать о своем предшественнике.
Распрощавшись с горцами, взволнованные услышанным, гости направились в ту сторону, куда еще утром ушел Ай-Гази. Настроение улучшилось, бодрости прибавилось, да и природа, чистый воздух гор благотворно влияли на них… Здесь кровь обновлялась, щеки розовели — а это первый признак доброго здоровья. Не отставая от молодых, шагал профессор Сергеев, худой, живой, веселый старик.
— Если бы не работа — клянусь, перебрался бы навсегда в эти края. Чудесно здесь!
— И я чувствую себя тут как нигде хорошо. Эй, э-гей, Ай-Гази!
— Ай-Гази! Ай-Гази!
— Где ты, отзовись? Куда тебя занесло?
— Опять, наверное, что-то нашел… рыщет, как геолог-минералог, а не проектировщик…
— Ничего, ничего, одно другому не мешает. Хороший ученый из него получится, — с уверенностью сказал Сергеев.
— А вы, профессор, не слышали рассказ горцев о родниках? Говорят, вот в том разрушенном ауле было двенадцать целебных родников. Родник от болезни глаз, родник от болезни желудка, родник от ревматизма… Но вот переселили жителей на плодородные земли, и родники высохли буквально через несколько месяцев. А недавно, говорят, вернулись две семьи: старики со своими старухами. И знаете, через неделю ожил один из родников, сам, без вмешательства человека!.. Родники рождаются и живут там, где есть люди.
— Эй, э-гей, Ай-Гази!.. Ай-Гази, где ты? — кричали они, поднявшись на пригорок, от которого начинался овраг.
— Я здесь! — раздался голос из-под земли.
— Где?
— Под вами…
Из причудливой норы в крутой стене оврага появился Ай-Гази.
— Я нашел здесь подземные пещеры…
— Какие еще пещеры? Они не значатся на наших планах…
— Вот это-то меня и заинтересовало. А что, если это уникальные пещеры?
— Этого еще нам не хватало, — забеспокоился москвич. — Глубокие?
— Метров двадцать я прошел, а дальше побоялся заблудиться.
— И нечего углубляться в неизвестность. Послушайте, коллега, говорит вам что-нибудь имя инженера Зубаира Омарова? Он еще до войны вел здесь изыскания.
― Это мой отец. Он тогда был руководителем изыскательской партии.
— Вот тебе раз! Так чего же вы, молодой человек, молчите? Где он сейчас? — решительно спросил Сергеев.
― Как — где? Погиб на войне.
Везде и всегда эти слова — «погиб на войне» — вставляют людей задуматься, на время умолкнуть, отдавая дань памяти тем, кого давно нет, но кто ценой своей жизни отстоял для людей право жить и творить.
— Простите, коллега… Но вы знаете, где находятся материалы изысканий вашего отца, да будет долгой память о нем?
― Наверное, в архиве, в Москве.
― Там их нет. Если бы они там были, я бы знал о них. Когда проектировался этот каскад, мы перерыли все, вплоть до сугубой географии и зоологии… А ваш домашний архив?
— О нем я ничего не знаю, профессор. Мне было двенадцать лет, когда получили на отца похоронную…
— Вот что, инженер Омаров, первоочередное вам задание — найти, и непременно, архив отца. Эти материалы не могли бесследно исчезнуть, а они нужны, очень нужны.
У каждого, говорят горцы, есть свой Багдад. Жители Зангара считают своим Багдадом родной аул. Среди высоких гор есть одна пониже, похожая на опрокинутый сасанидский котел. Гору эту обтекают два рукава реки Варачан, и географ скорее назовет ее островом, омываемым водами горного потока. На этом густо заросшем лесом островке и расположился древчий аул Зангар, увенчанный двенадцатиметровым минаретом строй мечети, с которой уже давно не звучал призывно-протяжный голос муэдзина.
Есть поверье, что первым, кто положил камень для жилья в этом удивительно живописном уголке, был далайчи — поэт. Но по-настоящему прекрасным аул, конечно, стал за годы Советской власти. Сейчас это селение с новыми, крытыми железом, черепицей или шифером, светлыми и просторными домами. В нем нет былой тесноты и неудобств. Хорошая дорога соединяет его с районным центром.
Колхоз аула Зангар богатый, животноводческий. Зангарцы издревле были отличными чабанами, но пасли они раньше чужие отары, а теперь — свои, колхозные. А такой брынзы-нуси из овечьего молока, какую готовят зангарцы, вряд ли еще где можно попробовать. Сладкий чай с горячим чуреком и зангарской брынзой — лучшего завтрака не сыщешь.
Но самое прекрасное здесь — люди, добродушные, степенные, уравновешенные. Думается, это от чудесной природы, которая окружает жителей Зангара.
Прежде чем сказать слово, зангарцы взвесят его, попробуют на вкус. Соседи посмеиваются: «Если ты затеял разговор с зангарцем, то спеши, не дай ему подумать…»
На зангарском гудекане всегда весело и оживленно. Почтенных аульчан никаким телевизором не заманишь в четыре стены. И место, выбранное для гудекана, примечательное — на солнцепеке, но рядом с родником под аркадой, куда гуськом идут девушки и женщины за водой и стирать белье. Взгляните на эти ножки горянок — и вы поймете, что они умеют не только мять белье на гладких каменных плитах, которыми устлан родник, но и танцевать с волшебной легкостью.
Дорога вьется среди стройных тополей — это единственный въезд в аул. Сидят почтенные зангарцы в своеобразных каменных креслах, спинками которым служат надгробные резные плиты, поставленные в память о предках, павших вдали от родины.
— Слушай, Махамад, говорят, ты вчера искал гвоздики-двадцатки…
— Да, почтенный Салихбек, крышу крыли, и немного не хватило.
— Так почему же ты сразу мне не сказал? Есть у меня в подвале….
— Спасибо. Но я уже одолжил у Исмаила.
— Кто тебе ближе, я или Исмаил?
— Прости, дорогой Салихбек.
— От души ли дал тебе гвозди Исмаил?
— С удовольствием.
— Это хорошо, все надо делать с удовольствием. А уметь помочь человеку — большое искусство.
— Это свойственно нашим людям, почтенный Салихбек.
— Пусть будет всегда так. Эй, Гарун, ты, говорят, вчера с базы вернулся, что нового привез?
— Мохеровые шарфы, японские зонты, платформы…
— Шарфы, зонты знаю, а вот что за платформы — не знаю.
— Это модные женские сапожки, на вот таких высоких подошвах, почтенный Салихбек, — улыбаясь, объяснил Гарун.
— Сапожки — хорошо, они украшают стройные ноги. Но толстые подошвы, дорогой завмаг, калечат ноги, ты разве не знал?
— А что я поделаю, если твоя внучка первой сельсовету жаловалась, что не везу я этих платформ… — усмехнулся Гарун.
— Ты бы ее ко мне послал. Нельзя же потакать всякому желанию… Нет, не дадут мне спокойно поругаться с этим зубоскалом: какой-то гость идет сюда.
И на самом деле, к сидящим подходил высокий стройный мужчина и очках. На нем ладно сидел серый летний костюм, а темный галстук на оранжевой сорочке был под стать черным, с легкой проседью волосам. Он поприветствовал почтенных, пожал каждому руку и извинился за то, что помешал их мирной беседе.
На гудекане наступила тишина, какая возникает вдруг с появлением незнакомого человека. Никто не знал, кто это, чей кунак, что ему нужно.
— Прости нас за любопытство, уважаемый, не скажешь ли нам, кто ты и чей родом?
— Омар, сын рябого Зубаира из Зангара.
— Так ты правнук Омара, почет тебе и слава, сынок! Как же не помнить этого человека…
— Прадед мой, Омар, был красным партизаном. Он называл себя беспартийным большевиком. Русские ссыльные научили его грамоте в далекой морозной Сибири, а главное — помогли разобраться, где правда. В годы гражданской войны он боролся за Советскую власть в Араканах и на Хунзахском плато…
— И когда некий секретарь шариатского суда, — подхватил Салихбек, — спросил Омара — а он был левша, — почему он пишет левой рукой, прадед ответил: «Потому что в правой руке у меня маузер, которым защищаю то, что пишу левой!» Так ли это было, почтенные?
— Так, так! — согласились старожилы.
— А писал он в то время письмо — воззвание к горцам: «Мужественные сыны гор, к вам обращаюсь я, большевик Омар из Зангара…» — объяснил Салихбек.
— Дед мой Хажи-Ражаб, — продолжал гость, — старший из семи сыновей Омара, почтенные, вступил в партию в двадцать четвертом, траурном году… Он первым отправился на всенародную стройку канала Сулак-Петровск, который горцы называли Октябрьским. И был бессменным председателем сельского Совета до того самого дня, когда его подкараулили в Большом ореховом лесу кулаки…
— Да, сынок, — опять заговорил почтенный Салихбек. — «Отрекись от коммунистов!» — грозили ему враги. «Семь раз убьете, семь раз оживите — все равно останусь тем, кто я есть! Я дважды кинжала не вынимаю!» — таким был его ответ.
— Отец мой Зубаир выучился на инженера-энергетика и строил до войны первую в Стране гор Гергебильскую гидроэлектростанцию. Вступил в партию, когда враг был у ворот Дагестана, и на вопрос секретаря: «С какой целью ты вступаешь в партию?» — ответил: «Чтобы служить целям партии. Бить врага, посягнувшего на нашу свободу!»
— Это мы знаем, сынок, а скажи теперь нам о себе. Как тебя звать?
— Звать меня Ай-Гизи. А по профессии я инженер-энергетик, отец мой так хотел. Работаю на Чиркейгэсстрое.
— Слышали, сынок, слышали…
— Третий агрегат пустили к Новому году. Скоро завершим там работы и начнем строить Ирганайскую гидроэлектростанцию.
— Да, сынок, а ведь это была мечта твоего отца. Правильно делаешь, что продолжаешь его дело. Лучший памятник отцу — его сын. Но в одном мы не можем не упрекнуть тебя, сынок…
― В чем же?.. Ах да, отцы, понимаю — не бываю в родном ауле.
— Нельзя забывать место, где для тебя звучали колыбельные песни. И сейчас, наверное, ты не без важного дела приехал…
— Очень важное у меня дело. На том месте, где намечено строительство Ирганайской ГЭС, проводил изыскания мой отец…
— Я ходил с ним по этим берегам, по цветущей Ирганайской долине, — подтвердил старый Махамад.
— Мне очень важно знать, у кого оставил мой отец свои записи и проекты, они мне нужны сейчас. Не вам ли, почтенный Махамад, передал отец бумаги?
— Нет, сынок. Я раньше твоего отца ушел на войну. И куда делись его труды, не знаю.
― Жаль, очень жаль. Может быть, кто другой из почтенных вспомнит…
Нет, среди сидящих на гудекане почтенных зангарцев никто не мог вспомнить, куда делись записи инженеpa Зубаира. Ведь и он редко бывал в родном ауле, чаще в городах и в горах, и сакля их обветшала. Одно время там размещалась участковая больница, но вскоре и для нее построили повое здание на видном месте у речки.
Инженер Ай-Гази обошел весь аул и всех живых родственников, но в том деле, по которому он приехал сюда, никто не смог ему помочь. Уж очень мало сверстников и друзей отца вернулось с войны…
Спроси, когда будешь в наших горах, любого старожила, с чего все же началась новая жизнь, и каждый скажет: «С той всенародной стройки, которую горцы с гордостью назвали Октябрьским каналом». Да, да, именно всенародной… Строительство канала Сулак-Петровск, протяженностью семьдесят восемь верст, от которого отказались в прошлом царские и иностранные инженеры, оказалось по плечу десяткам тысяч самоотверженных, охваченных единым порывом людей изо всех аулов и городов Дагестана в первые годы Советской власти.
А годы эти были тяжелые — в наследство от старого мира достались нищета и разруха, зато люди были свободны. Впервые человек почувствовал себя хозяином на земле, впервые осознал, что он — творец новой жизни.
Не было тогда у горцев никакой техники, не было своих инженеров, но было огромное желание провести голубые воды Сулака по бесплодной пустыне и сделать прикаспийские степи плодородными. Лопата и кирка, самодельные тачки и носилки, арба — вот и вся техника. Не то что теперь на таких стройках, как БАМ. Тут тебе тягачи и вездеходы, пневмомолоты и краны, вертолеты и готовые дома иа колесах. Ты идешь в тайгу строить железную дорогу, а за тобой уже тянут электричество, чтобы тебе было светло и уютно. Тогда фитилем для керосиновой лампы служила суконная ленточка, отрезанная от полы шинели, в которой человек пришел еще с гражданской войны.
Трудно было, ой как трудно… Кипяченная на костре вода и черствый хлеб, да и то не каждый день. В дождь и в зной не было над головой крыши. Но люди не отступали, мужественно и стойко переносили невзгоды — великая надежда на то, что дети их привольно будут жить на земле, делала людей твердыми. Когда становилось совсем невмоготу, находили слова, чтобы вдохнуть силы слабым.
Среди армии строителей грелись в холодные ночи у костра прадед и дед нашего Ай-Гази — Омар и Хажи-Ражаб. Они трудились, не ведая усталости, голодали и мерзли вместе со всеми, копали землю, выносили ее в тяжелых мешках на спине (даже носилок не хватало), строили акведуки, водосборы, лотки и мосты. Строили и радовались каждой победе, каждому продвижению вперед.
Как-то раз Хажи-Ражаб не выдержал. Обессиленный и измученный, лежа у затухающего под дождем костра, сказал отцу:
— Я больше не могу!
— Отдохни малость, сын мой, пройдет.
— Не могу… Воевать с оружием в руках, погибнуть в бою — за честь сочту. Но этого больше не могу вынести!
— Вот-вот, конечно, воевать легче, умереть в бою легче… Но, сын мой, большевики взяли власть и победили врагов для того, чтобы начать самую тяжелую битву — за хлеб, за жизнь. Это куда труднее…
— Не могу я…
— Стыдно, стыдно, Хажи-Ражаб!.. Мы столько одолели, теперь осталось совсем мало. Зажми свою волю в кулак. Ты слышишь меня, сын мой?.. Скоро канал закончим.
…Старики помнят день, когда строители прошли последние метры и обнялись с теми, что шли навстречу со стороны города.
В шесть утра двадцать восьмого июля двадцать третьего года вода Сулака потекла в водохранилище, предназначенное для снабжения города и железной дороги. Петровск, переименованный в Махачкалу и ставший столицей автономной республики, превращался в промышленный и культурный центр.
Да, выросли мы, другие времена, иные масштабы. Но те, кому посчастливилось участвовать в первой народной стройке, покручивая усы, говорят: «Не будь того почина, нашего почина…» И с ними нельзя не согласиться, начало всему положили наши деды и отцы, от них п пошел род коммунистов…
Тем же летом Омар и Хажи-Ражаб вернулись домой, в свой аул Зангар. Омара ждала его старушка-ворчунья. А Хажи-Ражаба — молодая краснощекая жена и сын Зубаир. Заждались они, соскучились.
— Сынок, родной, как ты вырос без меня!.. — Отец не выпускал сына из рук.
— Папа, а я уже в школу хожу, — говорил Зубаир, обнимая отца.
— В какую еще школу?
— Настоящую.
Да, за время их отсутствия и в ауле произошли заметные изменения, была открыта школа, правда, пока что в здании старой мечети. Не было ни парт, ни доски, ни другого школьного инвентаря, и учитель всего один, но зато было жадное стремление к грамоте. И теперь, обращаясь к своим внукам, старики вздыхают: «У вас карандаши черные, а тетрадь белая. А мы писали буквы мелом на черных страничках. Одна тетрадь — на целый год, а если ученик был такой прилежный, как Зубаир, то тетради хватало и на два года».
Шли годы. Жизнь заметно преображалась, пробуждая в людях невиданные силы, Зубаир уже был в четвертом классе, когда ясный солнечный день в горах омрачила черная весть. Отца привезли в аул под черной буркой на тоскливо скрипучей арбе. Его убили враги у родника в долине Таркама. Весь аул Зангар хоронил своего председателя сельского Совета.
Зубаир был потрясен. Не раз заставала его мать на могиле отца и не всегда даже могла найти для сына слова утешения.
В другое время неизвестно, как сложилась бы судьба сироты. Может быть, возмужав в схватках с кровниками, стал бы абреком в Большом ореховом лесу или ушел бы с пустой сумой в дальние скитания, пел бы печально-протяжные песни, перебирая пальцами четыре струны своего чугура. Но не зря отцы утверждали Советскую власть.
Зубаир окончил школу и по путевке комсомола был направлен на учебу в Москву, в энергетический институт. Простому горцу из далекого аула — такая честь, учиться в Москве! А сколько горцев связывают свою биографию с этим городом, со столицей Страны Советов, скольким он стал близким и родным!..
В тридцать восьмом году Омаров Зубаир с дипломом инженера-энергетика вернулся в Дагестан. Первый человек из Страны гор, получивший раньше неведомую здесь профессию, как тогда говорили — самую перспективную. И было где развернуться молодому специалисту, ведь край его, как никакой другой, богат гидроресурсами.
Инженер Зубаир Омаров со своими друзьями из Москвы проектировал первые, пусть еще маломощные межколхозные гидроэлектростанции в горах, строил первую, самую высокую в то время, уникальную в Европе плотину Гергебильской станции. Много было дерзких проектов, надежд… Но им не суждено было осуществиться. Грянула война. И инженеру Омарову пришлось отложить свои изыскания и смелые проекты до лучших времен. Родина была в опасности, и он, хотя имел бронь, ушел на фронт.
Однажды — это было спустя много дней после того, как в Зангаре побывал Ай-Гази Омаров, — появилась здесь Сибхат Карчига и постучалась к почтенному Салихбеку, которого она знала. У нее было письмо к Омарову Ай-Гази, письмо от отца с фронта… Очень сожалел почтенный Салихбек, что адресата не оказалось в ауле.
— Он, добрая женщина, сейчас может быть в Дубках. Есть такой красивый, молодой город на берегу Чиркейского моря.
— Там, где строится большая станция?
— Да. Если доверите мне, я с удовольствием поеду туда и передам ему письмо. Ведь удивительно — сын получает письмо с фронта от родного отца спустя много лет…
— Я никогда не была там, — задумчиво проговорила Сибхат Карчига.
— Такое надо видеть собственными глазамию Hе поверите, дорогая Сибхат, что все это сделано человеком.
— Право, не знаю, как быть. Столько я слышала в читала об этой станции…
— Так поезжайте, увидите чудо. Непременно поезжайте. Тем более — с доброй вестью.
— Добрая ли, почтенный Салихбек? Вот взялась за такое дело, и сомнения гложут: не причиняю ли я снова боль людям?
— Что вы, что вы, добрая женщина! Люди долго еще будут ждать весточки с войны и не терять надежды. Поезжайте обязательно, и когда будете там, попросите Ай-Гази, чтобы он покатал вас на катере. В бирюзовой глубине нового моря увидите аул Чиркей. Да, да, аул на дне моря! Кто бы мог подумать! Сколько раз я ходил по улочкам этого аула, а теперь там рыбы плавают… Сказка. А побываете в Новом Чиркее еще больше удивитесь. Мои кунаки-чиркейцы, не знавшие и не признававшие, кроме баранины, ничего, живут теперь на берегу моря и удят рыбу на досуге… Не верится. Вы знаете, как они рыбу называют?
— Рыба есть рыба, как же иначе ее назвать можно?
— Оказывается, можно. Они называют ее гидробараном. Я был у них, и они угощали меня шашлыком из гидробарана — очень вкусно… Скажи о таком в годы моей молодости — не поверил бы. Да так оно и было.
Лет тридцать тому назад инженер Зубаир говорил, что в горах будет море, и ему никто не поверил. Над ним все смеялись…
— Спасибо вам, почтенный Салихбек. Вы так заинтересовали меня, что я решила своими глазами noглядеть на это чудо.
— И не пожалеете. Доброго вам пути.
— Долгой вам жизни.
…Ночью в дом к Ай-Гази постучалась неизвестная женщина. Она принесла ему письмо отца — солдатский треугольник, тридцать с лишним лет пролежавший в земле. Отец писал:
«Здравствуй, сын мой Ай-Гази!
Как вы там одни, мои родные? Да не покинет вас доброе здоровье. Надеюсь, мама здорова. Пусть не тревожится о прерванной учебе, после войны каждый вернется к своему любимому делу. И мама наша обязательно будет врачом.
Война, сын мой, трудное дело, очень трудное. Только я не хочу омрачать ваш сон, описывая все ужасы. Враг жесток и беспощаден: он убивает детей и женщин, грабит и сжигает все, что нажито и построено советскими людьми за годы свободного труда. Горят деревни и города. Жаль все, очень жаль…
Я был тяжело ранен. Так тяжело, что считал себя уже мертвым. От того боя, кроме ран и шрамов, остался мне в награду орден Красной Звезды. А с врагом я еще повоюю, сын мой, не щадя своей крови.
Благодарен и мужествен наш человек. Какие рядом со мной ребята! С такими-то людьми — и не одолеть врага?.. Кончится война, и мы начнем все заново. Еще краше будем строить города и поселки, гиганты электростанции, еще сильнее будем любить жизнь.
А пока ты должен прилежно учиться, слушаться маму, помогать ей — ведь ты теперь хозяин дома. Вот что, сын мой: все свои записи я спрятал в стене нашей старой сакли в ауле Зангар. Теперь, когда враг бежит от нас, я могу об этом сказать. Там важные документы, ты их найди, с помощью мамы отвези в город и передай в наш Совнарком — может быть, они понадобятся еще до моего возвращения. А я вернусь, обязательно вернусь, сын мой, вы ждите!
Любящий тебя твой отец
Пока Ай-Гази читал и перечитывал письмо отца, радуясь, что его записи намного ускорят изыскательские работы для Иртанайской ГЭС, добрая вестница Сибхат Карчига выскользнула за дверь, не став надоедать просьбами о том, чтобы ее покатали на катере по синему морю, разлившемуся в горах.
Переночевала она в уютной гостинице в Дубках, утром пошла смотреть стройку. Дивилась, когда ей об этой стройке рассказывали, но увиденное превзошло все ее ожидания. Это не сравнимо ни с чем.
А какое море! Шумит, волнуется, волны набегают на не успевшие исчезнуть, зарасти травой дороги и тропинки, по которым год тому назад еще ходили и ездили люди.
Стоит город-красавец и глядит в море светлыми окнами. Молодой город — город строителей. Люди здесь приветливые, добрые, всегда готовые услужить. Они гордятся своим городом, своим морем, своей плотиной, любят суровую и величественную красоту своего края.
И Сибхат Карчига радовалась всему этому, будто ей вдруг подарили полцарства.
Алибеков Хаджи-Мурат. Погиб в районе Броды у реки Стырь, уничтожив в рукопашной схватке четырех гитлеровских солдат.
Теперь это самое излюбленное место cирагинцев, достопримечательность, так сказать, этих гор. Расположено это достопримечательное место на высоте в тысячу пятьсот метров над уровнем моря — правда, не над уровнем нашего Каспия, потому что он, как известно, сам находится на двадцать шесть метров ниже уровня Мирового океана.
До войны это место никак не называлось. От аула оно далеко, здесь никто не жил, и люди сюда не ходили, если не считать заблудившихся. Теперь же это место называется Галбецла-Юрт, что значит «дом Галбеца». Но примечателен, собственно, не дом — приземиcтый, с плоской крышей и маленькими окошками, с очень высокой трубой-дымоходом, отчего он похож на старинный паровоз. А все дело в том, что здесь, на еще недавно диком горном плато, где рос только кустарник и бесполезно клокотали холодные прозрачные ключи, этот чудаковатый человек, Галбец, один со своей старухой вырастил яблоневый сад и развел пчел.
Когда Галбец с Зазой решили перебраться сюда из аула, сельчане посчитали, что он просто свихнулся.
— Это он, бедняга, после похоронки. Единственный сын погиб.
— Не Хаджи-Муратом ли его звали?
— Да, он самый.
— Жаль, очень жаль, такой приветливый был, услужливый.
— И больше нет детей?
— Нет. Хаджи-Мурат был единственный, и неженатый. И некому продолжить род.
— Да, похоже, что бедный отец рехнулся.
— А как же Заза? Неужели она не может отговорить мужа? Ведь с людьми легче вынести горе.
— А что ей, бедняге, делать? Она сына потеряла, за мужа теперь тревожится и во всем с ним согласна. Как он бьет в ладоши, так она и танцует…
Галбецу, конечно, не осилить бы то, что он задумал, если б не было у него такой верной и старательной помощницы, как Заза. Худая и маленькая, но необыкновенно живая и трудолюбивая — хотя не бывает в горах женщины не трудолюбивой: тут сама природа не даст никому разлениться. Родные и близкие уговаривали Зазу не соглашаться на переезд. Но она понимала, что в таком горе надо не препятствовать затее мужа, а, наоборот, дать Галбецу повод для встряски.
А Галбец, человек твердой воли и настойчивости, искал занятие, которое целиком бы захватило его, дало бы ему исцеление, искал такой работы, где надо проливать семь потов. И первые месяцы на пустынном плато были очень трудными. Надо было жилье построить, подготовить место для сада — очистить все от камней и принести землю. На душу давила непривычная тишина…
Люди говорили, что старик со старухой не выдержат и одной зимы и вернутся в аул. Но они обманулись в своих предположениях. Суровое плато, где камней и скал больше, чем земли, где частые дожди и ливни грозили смыть и ту скудную почву, что старики приносили из поймы рек, все-таки покорилось человеку. Камни пригодились, чтобы построить изгороди-подпорки для террасных полей — одного плато было мало для сада Галбеца.
Прошло несколько лет. Плато и склоны гор до того преобразились, что не узнать было. Председатель колхоза Усатый Шарап, видя, как с каждым годом растут от продажи фруктов доходы колхоза, изменил свое отношение к саду Галбеца. Построил сюда от аула шоссейную дорогу, организовал садоводческую бригаду в помощь горному Мичурину, как однажды назвали на районной конференции Галбеца.
Давно кончилась война, но Галбец никак не хотел поверить, что сын его не вернется. Заза не раз примечала, как старик в саду разговаривает сам с собой, боялась, что он на самом деле сойдет с ума. Галбец разговаривал с деревьями, с птицами, как со своими внуками:
— Не балуйся, внучок, не балуйся! Ты что ж это дедушку дразнишь? Ах ты, сорванец непослушный. Ну, погоди, вот поймаю я тебя… А ты знаешь, что у меня ремешок на стене висит?.. Нет, нет, малыш, не бойся… Что ты, разве ж я посмею тебя ударить! Балуйся, балуйся, мой малыш.
О необыкновенном саде писали в газетах, ставили в пример другим усердие Галбеца и Зазы. Однажды за ними на легковой машине приехал председатель колхоза Усатый Шарап, чтоб пригласить их в клуб на чествование. И здесь Галбеца и Зазу наградили орденами.
А сам Усатый Шарап, который раньше со своим изношенным портфелем прятался от районных хакимов-начальников и просиживал на собраниях где-нибудь в задних рядах, теперь ходит с новым портфелем, сидит в президиумах… и запросто заходит к председателю райисполкома.
— Здравствуй, исполком!
— О, дорогой Шарап, рад тебя видеть!
— Что нового, исполком?
— Ты знаешь, мы решили после собрания с группой товарищей из других колхозов заехать к тебе, вернее — к Галбецу. Примешь?
— Я-то приму, но к Галбецу, как к необъезженному жеребцу, не знаешь, с какой стороны подойти. Сзади— лягнуть может, а спереди — укусит.
— Но ты же с ним ладишь?
— Еще бы!.. Хорошо, приезжайте. Только с одним условием. — Да, да, теперь Усатый Шарап имеет право ставить свои условия. — Мы решили на том самом плато построить дом отдыха колхозников. И потому просим повременить года три с долгом…
— Это невозможно. Долг государству нужно заплатить. Подождите со строительством.
— Как же мы подождем, если дом отдыха наполовину построен?
— Ты, видно, выговор захотел получить.
— Ну да, — смеется Усатый Шарап. — Понимаешь, исполком, даже интересно получить такой выговор, потому что раньше я выговора получал за плохую работу, а за настоящее дело я еще не получал!..
Вот так заговорил теперь наш председатель с начальством. Сам лезет на рожон, знает — и районному начальству нравятся сочные, кисло-сладкие плоды его сада. Особенно — зимние сорта груш, которые до инея держатся на деревьях. Их после первых холодов собирают и называют «мешочками с повидлом».
На земле, говорят горцы, человек обязан совершить следующие дела: жениться, чтоб иметь потомство, построить саклю, чтобы жить в ней, и посадить дерево.
Галбец построил саклю. Сына отняла у него война, но зато Галбец посадил не одно дерево, а целый сад.
Казалось, все сделал человек па земле, что следовало сделать. А Галбец не знал покоя. Теперь он искал другого дела, которое его захватило бы так же, как некогда мечта о саде. И вот однажды, в летний день, вернулся Галбец к своей старухе и необычно возбужденным, радостным голосом сказал:
— Жена моя, к нам нежданный гость.
Заза встрепенулась:
— Что за гость?
— Сама увидишь, дай мне метлу свою… и разбавь сахар в воде, этак с полкило.
— Зачем?
— Как — зачем? Наш гость сладкое любит.
С метлой, вымоченной в сахарном сиропе, Галбец поспешил к дереву, на котором повис молодой пчелиный рой, совсем как огромный живой говорливый плод. Еще в прошлом году Галбец обнаружил в дупле диких пчел и знал, что в новом году будет молодая семья. Он загодя смастерил улей. Молодую пчелиную семью легче перевести на новое место, чем старую.
Галбец воткнул метлу в землю, рядом с пчелиным роем. Затем схватил два плоских камня и стал ими ритмично постукивать, призывая пчел перелететь на метлу.
— А ты чего стоишь? — сказал он жене.
— Ой, я боюсь.
— Пчелы не надо бояться. Пчела никогда не жалит доброго человека.
И под стук камней он стал пританцовывать, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Да ну тебя! Будет она разбираться, кто добрый, кто не добрый.
— Лучше, чем люди, разбирается. Возьми камушки и стучи, как я.
Послушалась Заза. И старик со старухой, постукивая камнями, затеяли на лужайке под деревом своеобразный танец.
— Давай, моя старушка, пляши, жена моя!
— Сколько лет не плясала, — смеялась Заза, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— Это ты виновата, что я не женил сына, — вдруг нахмурился старик и опустил руки с камнями.
Он никогда раньше не упрекал жену. Да, был такой случай: еще до того, как Хаджи-Мурат уехал служить в армию, отец хотел его женить, а Заза не согласилась.
— Он же совсем мальчишка, у него мозг в костях еще не окреп, — говорила она.
— Мы бы сейчас не были так одиноки. У нас были бы внуки, а от них еще дети, и дерево рода моего расцвело бы, как сад.
— Да, муж мой… Я сожалею, но какой от этого прок… ― Заза прекратила нелепую пляску и опустилась на камень.
— Прости меня, Заза, — опомнился старик. — Прости… Смотри, смотри, а пчела перелетает!..
Теперь у стариков начались новые заботы. Галбецу пригодилась «практика», которую он прошел в детстве у своего отца Алибека — пасечника. Отец его, бывало, называл пчел не насекомыми, а самыми благородными, умными и трудолюбивыми животными. Отсюда и поговорки, связанные с пчелами: «Пчела, чтоб дитя свое прокормить, над тысячами гор пролетит», «Пчелиная да будет твоя совесть», «Пчела мала, а плоды труда ее велики и сладки».
Постепенно пасека Галбеца выросла до сорока ульев. В этом помог ему Усатый Шарап, понимая выгоду такого дела. Пчелы не только дадут мед, но и помогут в опылении сада, в улучшении плодоношения.
У Галбеца был мед разных сортов — розовый, вишневый, первоцветовый, шиповниковый, грушевый и яблоневый. Он просто приучал ту или иную пчелиную семью летать к одним и тем же цветам.
Удивительные истории рассказывает Галбец о своих пчелах и любит, когда его слушают. Люди даже говорят, что Галбец и за десятью горами узнает свою пчелу, взглянув на ее брюшко.
Хасбулат с хутора Кара-Махи все-таки отыскал газету для Сибхат Карчиги. В ней действительно писали о двух капсулах с одной и той же фамилией Г. Акбаров. Да, это были ее сыновья-близнецы Гасан и Гусейн. Как радовалась Сибхат этой старой газете, будто живыми ее сыновья вернулись…
У Сибхат еще оставались три солдатских письма. Она решила, прежде чем ехать в то место, где похоронены ее сыновья, найти в райцентре людей из аулов, в какие адресованы письма, и попросить, чтоб они доставили их. В райцентре как раз проходило совещание животноводов. Сибхат Карчига отдала два письма, а третье все еще держала в руке.
— Из Анчи-Бачила никого нет? — спрашивала она всех в фойе Дворца культуры.
— Как же, как же, был здесь сам Усатый Шарап, в президиуме сидел. Да вот он.
Шарап стоял в толпе, окруженный возбужденными, веселыми людьми. И сам весь сиял. Он первым протянул ей руку:
— Как живешь, Сибхат?
— Неплохо, уважаемый Шарап, не жалуюсь.
— Да ты никогда и не жаловалась. Но как же с сыновьями? Я слышал, ты всех расспрашивала о них…
— Да и не зря, уважаемый Шарап. Я знаю место, где они погибли. Вот и собралась ехать туда. Они похоронены в Карелии, это в газете написано, в каком-то Лахтенпохском районе. У меня к тебе просьба…
— Пожалуйста, пожалуйста, всем, чем могу, я рад тебе помочь, — с готовностью заулыбался Шарап.
— Ты знаешь такого… — Она посмотрела на письмо. — Алибеков Галбец?
— Как же не знать Галбеца! Это мой спаситель. Он меня на ноги поднял с моим колхозом. Что, ему письмо?
— Да. Это давнее письмо. Еще фронтовое.
— Фронтовое? — Шарап взял письмо.
— Пожалуйста, передайте его адресату.
— Обязательно передам, обязательно. — И Шарап сунул письмо в карман.
После перерыва, сидя в президиуме, он вспомнил о письме, достал его, повертел, раскрыл и стал читать, даже не подумав, хорошо ли это.
«Здравствуйте, уважаемые Галбец и Заза!
Я бы назвала вас отцом и матерью, но не смею, потому что вы меня не знаете. Да и ваш сын, мой муж Хаджи-Мурат, видно, не написал вам обо мне ничего. Он боялся, что вы не поймете и не одобрите такой его шаг, он говорил, что у вас в горах насчет этого очень строго. Мы полюбили друг друга, и ничего с этим нельзя было поделать. Я познакомилась с вашим сыном на границе, он был политруком, а я работала медсестрой в гарнизоне. Мы собирались сыграть здесь свадьбу, а затем приехать к вам, но судьба решила все по-своему. На второй день войны, в районе Броды, мой муж, ваш сын Хаджи-Мурат Алибеков, погиб. Он похоронен в братской могиле на опушке леса у реки Стырь. Нам пришлось отступать. И вскоре меня уволили из армии по случаю того, что я должна была родить. И родила я сына уже в оккупированной немцами деревне неподалеку от Калуги. Покойный муж мой, ваш сын, хотел, если родится мальчик, назвать его именем дедушки — Алибеком. Но вы простите меня, я не могла так назвать его, я очень любила вашего сына и дала ребенку имя Хаджи-Мурат. Живу я у доброй хозяйки, правда, страшно видеть на нашей земле, на фоне нашего белого снега, эти серые мундиры вражеских солдат. Не знаю, что дальше с нами будет. Пишу это письмо в надежде передать добрым людям. К моей хозяйке, у которой я живу, вернее скрываюсь, ходят такие люди. Очень хочется, чтоб письмо попало к вам, чтоб вы знали о судьбе вашего сына Алибекова Хаджи-Мурата и о том, что у вас есть внук Алибеков Хаджи-Мурат. Как хочется вырваться отсюда и приехать с сыном к вам, даже если вы не примете и выгоните меня, я все равно приеду. Если со мной случится беда, то хозяйка знает, что у меня в Саранске живет мать, и она постарается сына моего переправить к ней.
С пожеланиями доброго здоровья жена вашего сына и мать вашего внука
Усатый Шарап, еле дождавшись перерыва, выскочил на улицу, провел по лицу ладонью и крутнул усы. Первая мысль была: немедля ехать к Галбецу. Это такая весть, это такая радость!.. Но потом Шарап призадумался: «Нет, так нельзя. Старик забеспокоится, засуетится. А вдруг там никого нет в живых? Конечно, пока ничего старикам не надо говорить, надо разузнать, написать письма, разослать телеграммы в Калугу и в Саранск». Шарап перечитал письмо. «Сколько же ему сейчас?.. Родился в сорок первом… Больше тридцати лет. Это уже мужчина. Алибеков Хаджи-Мурат Хаджи-Муратович, так получается… Найдись, только найдись, сынок… Ты обрадуешь стариков, так обрадуешь, что словами не сказать. — И вдруг спохватился Шарап: — Зачем письма, зачем телеграммы? Я давно не знаю, что такое отпуск, отдохнуть я должен когда-нибудь, давно никуда не ездил… Калуга, Саранск, все через Москву, а я в Москве давно не был. Решено. Ай да Усатый Шарап!» И, похвалив себя за мудрое решение, он пошел к машине.
Перед отъездом Усатый Шарап навестил стариков в Галбецла-Юрт. Как обычно, Заза налила ему чай с медом из цветов шиповника, с таким ароматным медом, будто это не мед, а законсервированный аромат наших гор. Они сидели у большого открытого окна — Галбеца и Зазу председатель давно переселил в две светлые комнаты на нижнем этаже еще недостроенного дома отдыха.
— При мне в район звонили, уважаемый Галбец. Кинохроника должна приехать, собираются вас снимать. — Усатый Шарап говорил правду, но эта правда ему была нужна, чтоб спросить: — А у вас фотографии не сохранились?
— Чьи?
— Ваши.
Заза принесла альбом, протянула его Шарапу.
Фотографий было не так уж много. Вот сам Галбец в молодости, в черкеске с газырями, рука — на кинжале. Вот его невеста Заза, красавица, смотрит в объектив. Вот Галбец с друзьями. А вот и Хаджи-Мурат — в военной форме, подтянутый, стройный, с орлиным взглядом зорких глаз. Задумчиво смотрел Галбец на фото своего сына.
— Хороший альбом, — сказал наконец Шарап. — Вы его покажите, когда приедут хроникеры. Спасибо вам за чай. Мне уже пора, я еду в отпуск впервые за долгие годы. Если что вам нужно — буду рад оказаться полезным…
— Спасибо, Шарап, да прибавится тебе здоровья. Доброго тебе отдыха.
— И вам — доброго здоровья! — Шарап вышел из дома, сел в машину и, лихо развернувшись, отъехал.
А фотографию Хаджи-Мурата он украдкой положил в карман, чтобы показать, если будет нужно. Да и сын его должен походить на отца!
…В таких городах, как Калуга, фамилия Алибеков не такая уж частая, конечно, и поэтому проверить в Горсправке и в архиве большого труда не составило. Сына Хаджи-Мурата в Калуге не было. Но Наташа ведь писала, что живет в деревне недалеко от Калуги, Шарап расспросил об этих близлежащих деревушках. Три из них в годы войны были разрушены и сожжены, а жители перебрались либо в Калугу, либо в маленькие городки.
На всякий случай Шарап съездил в эти маленькие городки — в Мещерск, Жиздру, Юхнов, побывал на станции Тихонова Пустынь.
Здесь, на этой станции, его свели со старухой Дарьей Митрофановной, которая в годы войны прятала у себя какую-то женщину, жену комиссара. Эта старуха, полуслепая уже и полуглухая, действительно скрывала у себя жену командира, но это была, к сожалению, не Наташа Алибекова, и никакого ребенка у той женщины не было.
Как рассказывала Дарья Митрофановна, за той женщиной ночью явились люди в плащ-палатках и забрали ее с собой, поблагодарив хозяйку. Больше ничего она не помнила, кроме того, что ту женщину звали не Наташей, а Татьяной и что, по ее рассказам, она жила до войны в Москве.
Расстроенный тщетными поисками Шарап взял билет до Саранска.
Что ж, Саранск так Саранск. Хотя надежд теперь было очень мало. «Ему, если он жив, сейчас больше тридцати лет, — думал Шарап, сидя в купе у окна, глядя на проносящиеся мимо перелески. — Среднюю школу он окончил более десяти лет назад… Надо обойти все школы». И вдруг мелькнула мысль: «А что, если ему изменили фамилию?.. Плохо, плохо. Неужели не придется мне порадовать стариков?»
Шарап пошел в вагон-ресторан. За столом разговорился с соседом, инженером, который возвращался на свой гигантский завод в город Тольятти. В общем, слово за словом, познакомились, и Шарап рассказал соседу, зачем он пустился в путь-дорогу.
— Очень хочется порадовать стариков, Сергей Алексеевич.
— Доброе это дело. Алибеков, Алибеков… — повторил про себя инженер. — С такой фамилией у нас в управлении завода один человек работает.
— На вашем заводе должно быть много разных людей из самых разных мест. Алибеков у нас распространенная фамилия. А ты сам его видел?
— Да, конечно.
Шарап достал фотографию Хаджи-Мурата, показал.
— Прошу тебя, Сергей Алексеевич, вглядись — есть какое-нибудь сходство?
— Это же довоенная форма. А наш Алибеков — молодой.
— Это отец его.
— Нет, наш больше на узбека или туркмена смахивает… А может, это он на мать похож?
— Но у того, кого я ищу, русская мать.
— В общем, желаю удачи в Саранске, но если что — приезжай в Тольятти. Чем черт не шутит, вдруг наш Алибеков окажется тем самым!..
В Саранске десятки школ, и чтоб обойти их, требовалось время, поэтому Шарап остановился в гостинице.
Он выписал адреса всех школ. Утром уходил, а вечером, возвращаясь, вычеркивал адреса, по которым побывал. И так пять дней подряд. Осталось всего три школы. Шарап уже потерял всякую надежду.
Он пошел на вокзал, взял билет на завтра, прошелся по магазинам, купил кое-что для своих детей. Вернувшись в гостиничный номер, выпил холодного пива и прилег отдохнуть. В этот момент кто-то постучал в дверь.
— Входите! — крикнул Шарап, поднимаясь.
Дверь открылась, и и комнату вошел невысокий человек в очках, с тонким лицом и небольшой бородкой, с совершенно седой шевелюрой. В руке он держал шляпу и плащ.
— Простите, это вы товарищ из Дагестана? — спросил гость.
— Да, да, прошу вас, садитесь. — Шарап придвинул гостю кресло.
— Дело в том, что я учитель. Я слышал, что вы приходили в нашу школу, узнавали об одном бывшем ученике и оставили свой адрес…
— Да, да, я спрашивал об Алибекове, — подтвердил Шарап.
— Такой фамилии я не помню. Но когда я услышал о вашем визите, я подумал о другом мальчике…
— Так, так, я вас слушаю. — И Шарап засуетился. — Что вы пьете?
— Ничего, представьте себе. Никогда не пил.
— Пожалуйста, попробуйте яблоко. Это из нашего сада, что посадил и вырастил дедушка того, кого я ищу…
— Яблоко съем с удовольствием, спасибо. Обнадеживать вас ничем не могу, просто хочу поделиться своими догадками. Понимаете, в чем дело… Это был необыкновенный ученик, усердный и способный. В алгебре и в геометрии подобного я в своей практике не встречал…
— А как фамилия его?
— Видите ли, я очень сожалею, что ему не дали завершить учебу в нашей школе. Только восемь классов и окончил… А как я им гордился!
— А фамилия его, фамилия?!
— Никаноров.
— Но простите, я ведь расспрашивал об Алибекове, а не о Никанорове!
— Марат Никаноров. Какой был ученик… — вздохнул гость.
— К чему вы мне это рассказываете?
— Как же… А вы знаете, он был круглый сирота?
— Ну и что?
— Как — ну и что? Он не был похож на русского, я тогда предполагал, что в нем течет греческая кровь. Он был смуглый, черноглазый, черноволосый… И вот однажды, когда я спросил, почему ему дали имя Марат, он сказал, что он вовсе не Марат, а Мурат.
— Ну и что?
— Как бы у вас сокращенно произносили имя Хаджи-Мурат? Вы же не будете к мальчику обращаться: «Хаджи-Мурат!»
— У нас, дорогой человек, имя не сокращают.
— Это у вас, а у нас…
— Постойте, постойте… — смекнул Шарап. — Значит, Хаджи-Мурат — это Мурат, а Мурат записали как Марат. Это хотите сказать?
— Именно.
— Да, но куда он уехал?
— Вот этого я не знаю. Я же говорю, он был сирота, ни отца у него не было, ни матери. Его воспитала бабушка. Да, да, пойдемте…
— Куда?
— Он уехал с бабушкой, а у нее был брат — может быть, он знает…
Этот математик оказался удивительным человеком. Целый день вместе с Шарапом он искал Никанорова Аркадия Тимофеевича.
— Да, — подтвердил Никаноров, — Марат живет сейчас в Москве. Сестра моя, его бабушка, два года как умерла. А Марат женат, у него сын и дочь. Вот адрес…
Шарап записал адрес и спросил:
— Он был сирота?
— Сирота. Отец погиб в самом начале войны, мать расстреляли немцы.
— Как ее звали?
— Наталья.
— Наталья? — повторил взволнованный Шарап. — Разве не Наташа?
— Наталья, Наташа — это все равно.
— Это он!
— Кто?
— Сын Наташи. Вот у меня ее письмо.
Взял Аркадий Тимофеевич письмо, прочитал его, потом поглядел на Шарапа долгим взглядом.
— Да, это ее письмо, — проговорил он наконец. — О гибели Наташи рассказала женщина, которая привезла Марата. Это было уже после войны.
— А вы, почтенный, точно помните, что его звали Марат, а не Мурат? — Шарап вытер пот со лба.
— Если совсем точно — его звали Хаджи-Мурат. Но — русская бабушка, а внук вдруг — Хаджи-Мурат! Это я ей подсказал: «Если хочешь усыновить — дай ему христианское имя».
— Спасибо! — Шарап пожал руку растерянному старику. — У нас в Дагестане, в нашем ауле… — Он быстро написал адрес. — Вот, в этом ауле есть теперь ваши родственники, понимаете? Да, да, отец и мать мужа Наташи. Будут очень рады, если приедете в гости!
Выехал Усатый Шарап из Саранска окрыленный. И в Москве он сразу пришел к Марату домой.
Это был темноволосый красивый человек с тонким лицом. Смотрел он поначалу на Усатого Шарапа недоверчиво и настороженно. Однако когда Шарап показал ему письмо матери и фотографию отца, он заговорил стремительно, еле сдерживая волнение:
— Да, да, отца моего звали Хаджи-Мурат, и меня зовут Хаджи-Мурат Алибеков, об этом мне говорила женщина, которая меня спасла и воспитывала до восьми лет. И в первом классе я учился под фамилией отца, а потом, у бабушки, переписали…
— Дорогие! — уже кричал Хаджи-Мурату и его жене Шарап. — Поехали! Все вместе, с детьми! Старики будут очень рады! Они думают, что у них род кончается, они же не знают, что у них есть продолжатели рода! Есть внук, есть жена внука, есть правнук и правнучка! Вот переодеть тебя, сынок, в форму такую, что была у отца, так твой дедушка кинется к тебе: «Сынок, ты вернулся! Сын мой, долго же заставил ты нас ждать!» И что ты ему скажешь?
— «Я внук твой, деда, внук! Отец погиб на войне».
— Правильно. Так ты и скажешь, а потом все объясним… Будет праздник у стариков, большой праздник, дети!
По пути домой Усатый Шарап представлял себе великую, нежданную радость старика Галбеца и его жены Зазы. И все повторял в душе: «Нет, не кончился род почтенного Галбеца. Есть на земле кому продолжить род хороших, добрых людей!»
Баталов Абдул-Гапур. Умерщвлен в газовой камере за организацию побега военнопленных из концлагеря в городе Мценске
Вчера ночью ушел из жизни Уста Хаджи-Ибрем, дядя красавицы Уму-Гани. Добрый был человек, Уму-Гани его называла отцом. Долгой да будет память о нем на земле! Недаром он заслужил приставку к своему имени — Уста, что значит — мастер.
Да, Хаджи-Ибрем был хороший мастер, тонкий мастер — отпрыск знаменитого рода, который еще в древности восхищал Восток своим искусством. Говорят, некогда персидский шах, прослышав о славе мастеров Зирех-Герана (Кубачи), собрал своих златокузнецов и повелел им осрамить хваленых кубачинцев. Придворные мастера персидского шаха снарядили к кубачинцам гонца с тонкой — тоньше, чем шелковая волосинка, — золотой струной на небесно-голубом платочке и велели передать кубачинцам: «Попробуйте вытянуть такую струну и пришлите нам или хотя бы нашим внукам». Через некоторое время мастера Зирех-Герава прислали своего гонца к персидскому шаху. Когда шах увидел на небесно-голубом платочке ту же самую струну, то, воздев руки к потолку дворца, воскликнул:
— О аллах, будь свидетелем! Кто отныне посмеет утверждать, что в мире есть лучшие мастера, чем мои!
Но торжествовал шах только до тех пор, пока струна попала в руки придворного ювелира. В увеличительное стекло тот увидел, что струна просверлена насквозь. А в отверстие была продета тончайшая нить, на которой сплетались узором слова: «Уважаемый шах, из таких струн мы обычно делаем трубы».
Вот и говорят, что одним из потомков тех мастеров был Хаджи-Ибрем. Он считался непревзойденным эмальером. Например, его декоративный столик, покрытый яркой кавказской эмалью, стоит в музее и восхищает посетителей — такое можно представить себе разве что в волшебных кладах Аладдина или Синдбада-Морехода. А в филиграни Хаджи-Ибрем достиг такого совершенства, что некий иностранец, увидевший его изделия, воскликнул:
— Подобного я не видел нигде, хотя и объездил многие страны! Изделия мастеров в ювелирном ряду на базаре Хан-Халил в Каире — жалкие погремушки по сравнению с этими…
Однако большим достоинством Хаджи-Ибрема было и то, что он щедро делился своим умением, своим опытом с подмастерьями и учениками. И самым любимым его учеником был юноша Абдул-Гапур из рода Баталхала, которого он рекомендовал в Академию художеств в Тбилиси. Обращаясь к почтенным сельчанам, Хаджи-Ибрем всегда говорил: «Помяните мое слово: этот юноша будет гордостью аула!»
Но Абдул-Гапур не спешил уезжать в академию. У него была своя мечта.
Однажды он присутствовал при разговоре двух известных мастеров-литейщиков из нижнего аула.
— Говорят, наши предки сами добывали медь, — сказал один.
— Не может этого быть, — усмехнулся другой.
— И золото, говорят, находили, — продолжал первый. — Вон там, в ущелье Давла-Када. А потом на это место наложили запрет.
— Какой еще запрет?
— А такой: мол, кто копнет в ущелье лопатой или отобьет молотком камень — умрет на месте.
— Это же чепуха какая-то!
— Чепуха не чепуха, а я своими глазами видел там пещеру и семерых окаменевших мастеров. Так и сидят, прижавшись друг к другу, подняв колени и опустив головы. Я еле ноги оттуда унес.
— А я ходил туда, но ничего такого не видел. Это просто дьявольское наваждение…
— Значит, ты был не там.
— Да я каждую скалу обошел и ощупал!
— Нет, ты был не там.
Этот разговор поразил Абдул-Гапура. В самом деле, откуда же кубачиины добывали столько металла? Нужны тонны меди, чтобы отлить столько утвари, столько разнообразных подсвечников, столько котлов — от огромных, на сто человек, до маленьких, для одного, отчеканить столько медных подносов, тазов, столько кувшинов для воды…
Теперь каждый свободный день Абдул-Гапур уходил в это ущелье с небольшим молотком. Он приносил домой полные карманы всевозможных камней, легких и тяжелых, пытался их расплавить, но ничего у него не получалось. Тогда он понял, что без геологических знаний здесь много не сделаешь. Вот почему он поблагодарил своего учителя Хаджи-Ибрема за рекомендацию в академию художеств и сказал:
— Мастер, прости меня, но я свое призвание вижу в другом. Я хочу стать геологом-разведчиком.
— Ну что ж, сынок, неволить тебя не могу. Желаю удачи.
— Благодарю, мастер, за все, что ты для меня сделал.
— Вижу, и ты поверил в тайну предков?
— Да, учитель.
— Ну что ж… В молодости все желают раскрывать тайны. Но, надеюсь, искусство свое не забросишь?
— Нет, мастер, еще раз поклон вам.
Так вот и уехал Абдул-Гапур не в Тбилиси, а в Московский геолого-разведочный институт, и окончил его первым из дагестанцев.
А красавица Уму-Гани была племянницей Хаджи-Ибрема. Мать ее, Цибад, ехала зимой через ущелье Вайбарк и сорвалась вместе с конем в пропасть. А отец, еще молодой, чтоб развязать себе руки, отправил трехлетнюю Уму-Гани к дяде. С того времени и воспитывал ее Хаджи-Ибрем, как собственную дочь. С возрастом она стала большеглазой, длиннокосой, стройной, с нежными чертами лица, девушкой. Очень хотел Хаджи-Ибрем дожить до ее свадьбы и желал, чтоб в мужья ей достался такой джигит, как Абдул-Гапур, но судьба судила иначе. Хаджи-Ибрем возвращался от своего кунака за Дупе-Дагом, и по дороге его застал осенний дождь Дурше — горцы всегда боятся этого дождя. Простудился Хаджи-Ибрем, слег и не встал.
Весть о таком горе распространяется в ауле с быстротой ветра. Позабыв о своих заботах и тревогах, люди первым делом идут к сакле, которую посетило горе, чтобы отдать последний долг, выразить искреннее сочувствие семье и родным покойного, помянуть умершего добрым словом.
В полдень похоронили Хаджи-Ибрема и снова вернулись к его сакле — пусть и камни знают, что с уходом хозяина не погаснет его очаг, ибо друзей у него вон сколько. Люди рассаживались но дворе на скамейках, на камнях, на досках. Посидев, уступали место другим. А женщины хлопотали, готовя еду — бычок был пожертвован для поминальной шурпы.
Уму-Гани, одетая во вce черное, вдруг обратила внимание на какого-то приезжего, стройного и молодого, с которым все почтительно здоровались. Он был одет в большую медвежью куртку шерстью наружу и в такую же ушанку.
— Ой, сестрички, — зашептали рядом девушки, — смотрите, кто приехал!
— Где, где?
— Да вон он. Какой интересный! И совсем непохож на кубачинца, ни капельки. Говорят, в Москве учился.
— Это ведь Абдул-Гапур, да?
— Да, да.
— Это о нем говорят, что он сошел с ума?
— Почему?
— Мог быть самым лучшим мастером, а бросил все и ищет, говорят, золото! Счастье ищет, хочет поймать счастье за хвост…
— А кто не ищет счастья? Если искатель золота — сумасшедший, значит, все люди сумасшедшие.
— Он — мой двоюродный брат, — заявила соседка Уму-Гани, давая этим понять, что не хочет слышать таких разговоров о своем родственнике.
— Абдул-Гапур? — пробормотала Уму-Гани. — Дядя часто упоминал это имя.
— Ты разве не знаешь его? Это же лучший дядин ученик.
— Знаю. Только видела давно, — кивнула Уму-Гани.
— На него зря наговаривают, — горячо вступилась за Абдул-Гапура соседка, — он и свою работу мастера не бросает. Недавно на выставке было много его изделий.
Настала минута, и Уму-Гани с подругами взяли подносы со стаканами крепкого чая и мелко наколотым сахаром в пиалах, вышли и начали обходить гостей. Вот и рука Абдул-Гапура взяла стакан.
— Здравствуй, Уму-Гани, — услышала она его голос. — Прими от меня глубокое сочувствие. Вам, живым, да прибавятся годы, которые не пришлось прожить моему учителю Уста Хаджи-Ибрему.
— Да сохранит тебя небо, брат мой, — ответила Уму-Гани. — С приездом.
— Благодарю, сестра. Спешил дядю твоего порадовать, да вот не пришлось. Из Москвы ему инструменты привез. Хорошие инструменты, сталь отличная.
Уму-Гани отошла. Абдул-Гапур смотрел ей вслед. Этот траурный наряд делал ее еще более женственной, Абдул-Гапур подумал: «Всю бы жизнь носить ей этот наряд». Тут же понял, что пожелание это — дикое, назвал себя дураком, хлебнул горячего чая — и обжегся.
С этого дня Абдул-Гапур был словно прикован к верстаку. Он делал украшения, достойные Уму-Гани: кольца, браслет, кулон и серьги. Чтоб это были не украшения, а поэма о красоте.
Абдул-Гапур забыл, что такое еда, сон, он забыл самого себя. Вскакивал, ходил по комнате, внезапно возвращался к верстаку, хватал карандаш. Рисовал, зачеркивал, снова рисовал. Камнем в этом гарнитуре должна была быть бирюза, которую называют в горах слезой любви. Голубой, небесный цвет — самый любимый цвет Востока. Изумруд холоден, изумруд в серебре — еще холодней, а в золоте — тем более. Рубин ярок, кокетлив. Алмаз не украшает, а лишь подчеркивает достаток и избалованность, Уму-Гани больше всего подходит бирюза. Бирюза в золотых зубцах, золото ажурное, филигранное…
Где молодой горец может подкараулить свою девушку? Только у родника — в надежде, что хоть раз она явится по воду одна; ведь обычно девушки идут к роднику с подругами, гуськом. И вот однажды утром, когда Уму-Гани возвращалась от родника одна, Абдул-Гапур вышел из кустов на тропу. Она увидела его и так растерялась, что чуть кувшин не выпустила из рук.
— Здравствуй, Уму-Гани, — сказал Абдул-Гапур и подумал, как нежна она, как прекрасна в смущении.
— Здравствуй, Абдул-Гапур. Ты дай мне пройти.
— Не спеши.
— Люда же могут увидеть!..
— Завтра я иду в Подозерный лес. Приходи с плетенкой, смородину и малину соберем.
― Ой, что ты, ― вся зарделась Уму-Гани и быстро прошла мимо Абдул-Гапура, не сказав ему ни да, ни нет.
— Я буду ждать! — крикнул Абдул-Гапур вдогонку и долго стоял на узкой тропе, прислушиваясь к звону колечка на медном кувшине.
Ночью прошел дождь, и в Подозерном лесу блестели трава, цветы, блестели листья, солнечные зайчики играли в лужах… Какой кубачинец не спускался сюда, в Подозерный лес, подивиться папоротникам, этим диковинным растениям, послушать кукушку, собрать «каменных» цветов — от болезней желудка, прямо с куста попробовать малины, сорвать красные серьги смородины. Эти ягоды всегда вызывают искушение их сорвать. Ведь в ауле нет ни сада, ни деревца, поэтому Подозерный лес — это почти что кубачинский парк. И родники здесь, и речки маленькие, и водопады. Все дороги сюда проходят через родник Шягула-Кула, что блестит и сверкает чистой водой под замшелой аркадой.
Абдул-Гапур в ожидании Уму-Гани собрал на листья лопухов смородину и крыжовник. А в лесу за спиной — птичий пересвист, и слышно, как птицы перепархивают с ветки на ветку. А вот и Уму-Гани бежит, прыгая с камня на камень. Легкая, как лань, в красном платье и в белой, расшитой золотом накидке!.. Он стоял за деревом и молча смотрел на нее.
Девушка подбежала к роднику, черпнула ладонью воды, напилась и оглянулась. Потом поставила плетенку на камень и посмотрела на себя в успокоившееся зеркало родника.
— Уму-Гани, я здесь, — негромко окликнул ее Абдул-Гапур.
— Кто это? — обернулась девушка, будто не ведала, кто ее ждет. Она была прелестна в своем притворстве, строгая и вежливая.
— Это я, — вышел из-за дерева Абдул-Гапур.
— А я и не ждала тебя здесь встретить, — улыбнулась девушка. — Ты один столько собрал? Так много смородины?
Она уселась в тени за кустами, будто приглашая и Абдул-Гапура укрыться в тени. Ведь люди могут появиться здесь в любую минуту и увидеть их вместе — что тогда скажут?..
Абдул-Гапур молча развернул перед ней платок с украшениями.
— Что это? Ой, какие необыкновенные! — восхитилась Уму-Гани.
— Нашел вот здесь. — Он был благодарен ей за ее восхищение.
— Можно примерить?
В блестящих глазах девушки Абдул-Гапур видел смущение и радость.
— Конечно.
— Неужели это ты сделал? Вот чудо!.. — Она надела браслет и кольцо, связанное тонкой цепочкой с браслетом, серьги и кулон. — Ты не ходи, я сейчас… — Подбежала к роднику и посмотрела на себя.
— Это — тебе, — сказал Абдул-Гапур. — Уму-Гани, прими их…
Через полтора года Уму-Гани в факельном шествии ввели в саклю Абдул-Гапура.
Свадьбу сыграли по кубачинскому обряду, с ряжеными и пехлеванами-канатоходцами, с барабанным боем. И в брачную ночь дружки Абдул-Гапура сидели на плоской крыше, пели и играли до самого рассвета на четырехструнных чугурах.
Рассвет был кровавым, весь небосклон на Седле-горе будто охватило красным пламенем. Это была последняя мирная ночь на земле. Началась война. И словно черная весть передалась и природе: из ущелья, набухая, как тесто на дрожжах, поднимался сырой туман, а с неба опускались серые облака, стало моросить, и сразу похолодало.
Ой как не хотели люди войны! Последние годы земля расщедрилась, стала лучше плодоносить, и у людей суеверных в душе жило опасение, как бы не было беды, как бы не случилось страшное. И вот случилось…
Абдул-Гапур знал, что не сегодня-завтра и ему надо уходить на фронт, и он торопился в своих исследованиях ущелья Давла-Када, пропадал там целыми днями. Даже Уму-Гани засомневалась:
— Ты не любишь меня!
— Люблю, больше чем жизнь!
— Ты любишь только свои камни…
И в самом деле, одержимый Абдул-Гапур завалил всю саклю камнями. Он приносил их из ущелья в вещевом мешке.
— Зачем тебе эти камни! Ты же мастер, непревзойденный мастер! Над тобой смеются люди в ауле!..
— Пусть, пусть, родная. Скоро они не будут смеяться, поймут, что затея моя не пустая, скоро эти горы станут другими. Сюда проложат широкие дороги!
— Сюда или в твое ущелье?
— Это одно и то же, — улыбнулся Абдул-Гапур и поцеловал ее.
Но в поисках его преследовали неудачи. Не было никакого золота, а медь, что он обнаружил в некоторых камнях, не представляла интереса для промышленной разработки.
И вот однажды, когда он возвращался из ущелья Давла-Када, небо нахмурилось, свинцовые тучи снизились над ущельем и пошел ливень. А ливни здесь, в горах, сопровождаются взрывами грома и яркими долгими вспышками молнии, которые ломаными стрелами падают вниз, в ущелье. Абдул-Гапура это никогда не пугало, наоборот — возбуждало воображение.
В поисках укрытия он забрался под скалу, которая нависала козырьком над пещерой. Вход в пещеру закрывал буйно разросшийся дикий кустарник.
При свете молнии Абдул-Гапур заглянул в пещеру. Она была глубокой, и похоже, ее прорубали кирками. Пещера уходила вглубь и вниз под гору.
Абдул-Гапур достал карманный фонарик, включил его и посветил на стены и под свод пещеры. И вдруг стены и своды засверкали тысячами звезд! Что это, кварцевые отложения? Или… У Абдул-Гапура сильно застучало сердце.
Он шагнул дальше и увидел, что у самого входа в пещеру, прижавшись друг к другу и опустив головы на поднятые колени, сидят высеченные из камня человеческие фигуры. При свете молнии они кажутся живыми и глаза их блестят.
Абдул-Гапур нашел множество прислоненных к стенам каменных плит с рельефными изображениями — люди с копьями, на конях сражались и охотились. На некоторых камнях были изображены мчащиеся олени, летящие птицы, ползущие змеи. Здесь же стояли высеченные из камня львы, зубастые птицы-драконы, страшные химеры… Это был словно музей, таинственное хранилище предков! Вот о чем говорили старики, когда упоминали о каком-то запрете: должно быть, запрет придумали, чтобы сохранить все это. И даже если здесь не добывали руду — пещера все равно уникальна!..
Дождь перестал, и Абдул-Гапур заспешил домой, чтобы завтра, с рассветом обследовать пещеру со всей тщательностью.
А дома его встретили рыдания жены. Она протянула ему повестку. Уму-Гани ждала ребенка, ее белое личико было все в рыжеватых веснушках. Она закрыла глаза и положила голову на грудь Абдул-Гапура.
— Все будет хорошо… — бормотал Абдул-Гапур, гладя ее плечо. — Все будет хорошо, жена моя. Собирай вещи — здесь пишут, надо взять ложку, кружку, две пары белья. А ты знаешь, — стараясь подбодрить ее, улыбнулся Абдул-Гапур, — что я нашел?
— К чему это теперь…
— Я нашел семь каменных статуй!..
— Ты был там, в пещере? — испугалась Уму-Гани.
— Да, жена моя. Вот эти камни я взял оттуда!
— Верно говорили люди: несчастье тому, кто увидит их…
— Кого?
— Стражу пещеры.
— Стражу?
— Да, так говорили люди и предупреждали, чтоб я не разрешала тебе ходить туда. Это заклятое место. И вот не успел ты вернуться — заклятье сбывается…
— Неужели ты веришь небылицам? Я докажу, что все не так. Свет мой, радость моя, Уму-Гани, береги себя. Все будет хорошо!..
И потом, где бы ни был Абдул-Гапур — в запасном полку в Дербенте, в эшелоне, в мерзлой траншее, — нет-нет, а приходили в голову мысли о далекой пещере. «Это хранилище каменных изображений, — думал он, закрыв глаза, — могло появиться в далекие годы нашествия арабов… Жители Зирех-Герана — так назывался тогда аул Кубачи — спасли их от врагов. Арабы не терпели изображения живого, они говорили, что бог потребует от ваятеля или живописца вложить и душу в изображения, независимо от того — зверь это или человек… И кубачинцы прятали свои культовые произведения в пещере. Там могут быть и другие уникальные памятники, и, может, эта пещера на самом деле древний рудник, откуда добывали различные металлы».
Однажды на рассвете их подняли в атаку. Морозное было утро. Бежали по вспаханному полю, спотыкались. Снег слепил глаза. Рядом разорвался снаряд, Абдул-Гапур упал…
Атака захлебнулась, с флангов пошли в наступление немецкие танки — пехота оказалась отрезанной. Контуженный, без сознания, Абдул-Гапур попал в плен.
«Среди нас были тяжелораненые — немцы расстреляли их за пакгаузом. Остальных погрузили в товарные вагоны так тесно, что мы могли только стоять, и эшелон пошел на запад. Может быть, эта теснота и спасла многих от холода. Выгрузили нас в морозную ночь в степи. Как потом мы узнали, место это находилось неподалеку от города Мценска. Первоначально заставили нас строить себе бараки, но пока их строили, многие умерли от мороза и голода. Немцы, как могли, издевались над военнопленными, за людей нас не считали.
Но что было делать, когда они с автоматами, а ты с голыми руками. И вокруг лагеря колючая проволока.
Со мной рядом были на нарах наш командир в солдатской форме — мы его переодели, потом Андрей из Армавира, Матвей из Ржева и кавказец, его звали Гапур. Старостой-надсмотрщиком нашего барака сразу стал некий Ивич, которого люди прозвали Кабаном. Жестокий был человек, наверняка из уголовников. Это он, чтобы выслужиться перед немецким офицером, ударил по лицу кулаком Гапура. Кавказец хотел ответить, но, зная, чем это кончится, мы схватили Гапура и оттеснили его назад.
Однажды вечером Андрей, как бы между прочим, нам сообщил:
— Сегодня отряд полицаев прибыл. Среди них один из моего села, из бывших кулаков. Сказал, что теперь они будут нас караулить.
— Это лучше или хуже?
— Черная шерсть от мытья не побелеет, — ответил за Андрея кавказец. И добавил, чтоб нам было яснее: — Хрен редьки не слаще.
Матвей вертел в руке приплюснутую дырявую флягу.
— А немцы аккуратные, — заметил он. — Глядите, медные у них фляги-то.
— Что там фляга, мне бы содержимое…
— Дай-ка сюда! — Кавказец взял из рук Матвея негодную флягу и говорит: — Ребята, я у вас видел ножницы, не одолжите?
— Зачем тебе?
— Так… нервы успокоить.
Он тяжело страдал от того, что его ударил Кабан, все время повторял: „Я его задушу!“ У нас были припрятаны ножницы, но мы не хотели ему давать. Гапур понял, что мы боимся, как бы он не бросился с ножницами на Кабана, объяснил:
— Я до войны мастером был, ювелиром, попробую кое-что вырезать из этой фляги.
— Нашел время… ювелир…
Ножницы ему дали.
Как-то раз, недели через две, мы заметили, что у нар Абдул-Гапура стоит Кабан и ощупывает его матрас, набитый соломой. Он вытащил какой-то маленький узелок, развязал его и ахнул:
— Золото?! — Глаза у Кабана готовы были вылезти из орбит.
Мы вскочили: в самом деле, на куске грязной тряпки сверкали серьги и массивный браслет. Кабан меня и Андрея не боялся, но огромный Матвей внушал ему физический страх.
— Положи на место, и никому — ни слова, — сказал Матвей. — Мы сейчас сами разберемся. Понял?
— Да, — сказал Кабан с напускным равнодушием и заковылял в свой дальний угол.
А когда вернулся Гапур, мы спросили, откуда у него золото.
— Это же не золото, ребята, — ответил Гапур. — Это из медной фляги. Медь, правда, не чистая оказалась, халькопирит, но цвет подходящий, блеск золотистый. — И он стал рассказывать, как мастерил эти серьги и браслет с помощью одних только ножниц, а потом углем, пеплом и куском портянки наводил блеск.
— Совсем как золотые…
— Было бы золото, полицая можно было бы подкупить, — вдруг сказал Андрей. — Тот, что из нашего села, золото любит.
— А может, он поверит, что золотые?..
— Я могу еще сделать, — пожал плечами Гапур. — Меди хватит на пять таких браслетов.
У нас появилась какая-то надежда.
— А может быть, не полицая попробовать подкупить, а немца?.. — предложил я.
— Нет, нет, больше шансов провести полицая, чем немца, — не согласился Гапур.
— А как же быть с Кабаном?
— Его я возьму на себя, — сказал Матвей.
На следующий день Кабана нашли мертвым за бараком. Новым старостой пожелал сделаться Матвей. Чтобы „показать себя“, он дал мне и моим товарищам такие оплеухи, что я три дня не слышал на одно ухо. Но Гапур теперь мог спокойно заниматься своим делом. А Андрей вошел в доверие к полицаю-земляку и скоро договорился с ним.
Однако в ночь, когда нас десятерых во главе с Матвеем должны были вывести за лагерь, полицай заартачился: мол, золото дайте мне здесь.
— Мы тебя не собираемся обманывать, — сказал ему Гапур. — Выведи нас за лагерь — и получишь свое золото. Ты же видел вещь.
— А я вам не верю.
— Ладно, вот тебе один браслет и серьги. Остальное спрятано в каменоломне, где мы работаем днем.
Полицай согласился и вывел нас за лагерь. Мы подошли к каменоломне. Гапур достал из камней еще узелок и протянул полицаю.
— Вот, здесь все! Этого добра хзатит не только тебе, но и твоим внукам.
Но полицай оказался не таким уж простаком. Выхватив узелок и спрятав его в карман, он сказал:
— Вы можете идти, а этот останется со мной! — и показал на Гапура. — Пусть он, ювелир, будет залогом, что вы не подсунули мне дерьмо вместо золота.
— Идите, — тихо сказал нам Гапур. — Только одна просьба: на нашей стороне отправьте это письмо. — И он протянул мне письмо.
Мы не хотели идти без Гапура, но полицай сказал:
— Стреляю.
И Гапур повторил:
— Идите, идите!
Тогда мы побежали, задыхаясь, к лесу. Гапур пожертвовал жизнью ради нас.
В лесу мы набрели на партизан. Они нас долго проверяли, потом доверили оружие. А письмо Гапура было переправлено через фронт. Вот что я помню об этом человеке, который спас нас всех.
Эти воспоминания были опубликованы в газете «Патриот Родины». А письмо Абдул-Гапура, адресованное Уму-Гани, получила тридцать лет спустя ее дочь Хапсат. Сама Уму-Гани уже умерла.
«Родная, любимая моя Уму-Гани!
Нет часа, чтобы я не думал о тебе. Ты снишься мне, как мечта, как волшебная сказка. Так мало дней провели мы вместе — не верится, что это было.
Я хочу тебе сообщить, как найти пещеру в ущелье Давла-Када. Надо спуститься к водопаду, его знают все, и когда солнце в зените, стать спиной к водопаду и посмотреть на скалистый склон — там растут три ореховых дерева, два внизу, а одно наверху. Надо подняться к верхнему дереву и от него пройти на северо-запад семнадцать шагов, прямо через кустарники. Там виднеется нависшая скала, надо идти к ней, пещера под этой скалой.
Я не думал, что война так долго продлится. И потому я пишу тебе с просьбой сообщить нашим людям. Пусть они обследуют все. Возможно, там есть медь, ведь сейчас для нашей победы очень нужен такой металл.
Любимая, я готов целовать следы твоих ног. Наш кунак в Ицари должен был привезти тебе бурдюк сыра, деньги заплачены. Если он еще не привез, попроси, передай, чтобы напомнили нашему кунаку. Береги себя, родная моя.
Твой
Разведгруппа пол командованием лейтенанта Османа Акбарова, действующая в районе Моздока, обнаружила местонахождение немецкого аэродрома. Выбрав подходящий момент, группа прервала связь противника, сняла часовых и уничтожила четыре бомбардировщика «Юнкерс-88». Уходя с аэродрома, разведчики подожгли склад горючего. В этой операции Осман Акбаров пропал без вести.
Давно не ездила в поезде Сибхат Карчига и не видела таких вагонов. Да и поезд-то особый, фирменный — «Дагестан». Едет Сибхат Карчига в далекую Карелию, где погибли ее близнецы. Сидит в купе у окна, думает под размеренный стук колес о своей жизни. Рядом соседка по купе, молодая хорошенькая женщина, кормит грудью малыша, гладит его по головке, приговаривая:
— Не кусайся — маме больно, не торопись. Вот так. Вот та-ак…
А Сибхат Карчига думает о своей жизни, о нелегкой своей судьбе. Правда, у кого из ее сверстниц она была легкой, эта судьба?.. Тем более у них, у первых, кто не склонил головы перед адатом и предрассудками распроклятого старого мира!
Ее, Сибхат Карчиги, тогда все касалось, все происходящее она принимала близко к сердцу. Она была активисткой, заступалась за обиженных женщин, но женщины не любили ее. Она мирила мужей с женами, а жены потом с ней не здоровались.
Однажды Сибхат Карчига возвращалась с отдаленного хутора, куда отвозила школьный инвентарь. Ее подкараулили в сумерках у старой мельницы кулацкие сынки Навруз и Сапар, разорвали на ней платье… Сибхат отбивалась изо всех сил, кричала. На ее крики прибежали мельник со своим сыном Османом.
Навруз и Сапар поспешно скрылись в густом лесу. Старый мельник посылал им вслед проклятья. Такого еще не бывало в их горах. Ведь чужому человеку нельзя подходить к девушке ближе, чем на три шага, а эти изверги пытались надругаться над ней.
Успокоившись, мельник заверил Сибхат, что все происшедшее останется в тайне, и пожелал ей доброго пути.
Но Сибхат не вернулась в родной аул: прослышав о случившемся, брат и отец не снесли бы такого оскорбления и могли наделать много бед. Она уехала в город Дербент и оттуда сообщила родным, что поступила учиться в только что организованное педагогическое училище.
Когда Сибхат была на втором курсе, ее навестил брат. Он сказал:
— Или ты бросишь город и учебу и вернешься в аул, или выйдешь замуж за того человека, кого я завтра приведу к тебе. Так решил отец. Ты далеко от нас, и с тобой рядом должен быть кто-то.
Как это было похоже на брата и отца, воспитанных в строгих горских правилах! Конечно, если бы не тот позорный случай у мельницы, который скрывала Сибхат, она бы по-своему ответила брату. Но в ее положении лучше было смириться.
— Или — или? — принужденно засмеялась она. — Ну что же, брат, воля твоя и отца — для меня закон. Но согласен ли жениться на мне тот человек, о котором ты говоришь?
— Да. Он тебя хорошо знает. — В голосе брата уже не было суровости.
— И кто же он такой?
— Это Осман, сын Акбара с хутора.
— Сын мельника?
— Да. Ты знаешь его, сестра?
— Знаю. Ну что ж… Я согласна, брат мой, я очень хочу закончить учебу. Но если он хоть раз меня обидит — я этого не потерплю. Мои условия устраивают тебя, брат?
— Да. Он не посмеет тебя обидеть и никому не даст тебя в обиду! Он поклялся нашему отцу на Коране.
— Смешно. На Коране…
— Не все же такие безбожники, как ты.
— Ну что ж, брат, веди жениха. — И, улыбаясь, прибавила привычную поговорку их прадеда Муслима: — Кто его знает, может быть, это к лучшему?
Муслим всю жизнь, что бы с ним ни случалось, хорошее или дурное, всегда невозмутимо изрекал: «А кто его знает, может быть, это к лучшему!..» И вот, говорят, однажды приятели Муслима решили его проучить. Они возвращались в горы из Таркама, куда ездили покупать зерно. Под вечер оказались в Большом ореховом лесу и решили сделать привал, хотя место было небезопасное — в этом лесу всегда водились разбойники.
У каждого из приятелей было по две лошади: одна — вьючная, другая — верховая. Расседлали они лошадей, сняли мешки с зерном и разожгли костер. Подложив под голову седло, завернувшись в бурку, лег отдыхать Муслим. А приятели отвели его лошадей в глубь леса и, привязав там, подняли шум: мол, не хватает двух лошадей! Растормошили Муслима, говорят:
— Нет твоих лошадей.
Тот, зевая безмятежно, перевернулся на другой бок я сказал:
— А кто его знает, может быть, это к лучшему?..
И тут с гиком и криком налетели разбойники. Отняли всех лошадей и увели. Остались только лошади Муслима, припрятанные в чаще…
На другой день явился брат с огромным человеком, который боком, нагнув голову, протиснулся в дверь. Это был Осман, могучий, но немногословный, даже застенчивый горец. И первое, что он сказал, улыбаясь:
— Сибхат, я уже нашел для нас хорошую комнату!..
Они перебрались на новую квартиру. Сибхат приготовила первый ужин. Пригласила своих голосистых подруг из училища, которым по душе пришелся Осман, молчаливый и улыбающийся.
Гости рано разошлись, и Сибхат постелила постель.
— Ты хотел, чтобы я стала твоей женой?
— Да, — загорелись беспокойством глаза Османа.
— Откуда ты меня знаешь?
— На собрании ты выступала у нас однажды. Да и отцу моему ты понравилась, он сказал: «Вот в ней — будущее…»
— Так и сказал?.. Ну, может, будущее у меня есть, а вот прошлое… Разве забыл твой отец тот случай у мельницы, когда эти бандиты хотели взять меня силой?
— Тот случай мы оба хорошо помним. Но тогда ты не назвала имен этих мерзавцев.
— Навруз, сын Абдулатипа, и Сапар, сын Хамзата… Ты знаешь их?
— Да.
— Это они своими грязными руками коснулись моего тела, разорвали платье… Это они опозорили меня. И если это станет кому-нибудь известно, особенно моим родным…
— Не станет, — грозно прервал ее Осман. Он прошелся взад и вперед по комнате, потом повернул к двери. На пороге обронил: — Через три дня я буду здесь. — И ушел.
…Через три дня, ночью раздался стук в дверь.
— Можно к тебе, жена? — Это был Осман.
— Входи, — откликнулась Сибхат, торопливо одеваясь.
— Я не один, — предупредил Осман. — Я с гостями.
— Ну что же, входи с гостями… — Сердце у нее заколотилось от догадки: неужели это брат и отец?
— Я их сейчас принесу, — сказал Осман.
— Кого? Гостей?!
Сибхат, ничего не понимая, прибрала постель, разожгла огонь в очаге. И тут, открыв ногой двери, Осман итолкнул в комнату человека, затем второго…
Перед Сибхат стояли связанные одним арканом, в разорванной одежде Навруз и Сапар. Она отпрянула.
— Для объяснений, — сказал, отдуваясь, Осман. — Чтобы не было потом недоговорок. И чтоб не болтали всякие глупости. — Он выпил воды из деревянной черпалки. — Знаешь, жена моя, они говорят, что не подходили к тебе ближе, чем на три шага…
— Развяжи их.
Осман рванул аркан. Сперва один, потом другой, завертевшись на месте, они свалились на пол, отползли и сели, прижавшись спинами к стене, испуганно глядя на женщину у очага. Сибхат поправила огонь в очаге, а щипцы оставила на горящих угольях.
— Ну что ж, пусть встанут.
— Сейчас, жена. — Осман за шиворот поднял «гостей». — Вы знаете, кто это? Что же вы молчите, мужчины-храбрецы?
— Это он, это Навруз подговорил меня. Я не хотел, я… — завизжал Сапар.
— Да, да, это мы ее подкараулили… — Навруз решил, что признание умилостивит разгневанного хозяина. — Да, да, это мы… у мельницы… Мы хотели попугать ее немного…
— А кто на груди моей разорвал платье? Разве не ты, Навруз? А Сапар держал меня за руки… — Едва сдерживая гнев, Сибхат машинально выхватила из очага щипцы.
Страх исказил лица «гостей». Их затравленные взгляды были прикованы к раскаленным концам длинных щипцов… Неужели эта женщина задумала их ослепить?
— Нет, лучше убейте! — прохрипел Навруз.
Сибхат невольно рассмеялась:
— Так вы решили, что я собираюсь расправиться с вами с помощью этих щипцов? Вот уж правда: каждый судит по себе. Что ж, было бы неплохо поставить на вас клеймо, как на скотине. Но это в другой раз, если станете распускать свои языки… А сейчас убирайтесь вон.
Долго потом смеялись Осман и Сибхат, вспоминая перепуганные лица Навруза и Сапара. Вот уж «герои»-мужчины…
Прошло полтора года — в заботах, в домашних хлопотах. Учеба нелегко давалась Сибхат Карчиге, в особенности теперь. Она родила близнецов, и по обычаю их назвали Гасаном и Гусейном. Пока училась жена, Осман работал грузчиком на железной дороге.
Сибхат закончила училище, и они вернулись в аул. Здесь давно уже не было ни Навруза, ни Сапара; говорили, что они перебрались на какой-то далекий хутор.
Сибхат работала в школе взрослых — ликбезе, а Османа взяли на работу в сельсовет — глашатаем. Теперь он не был застенчивым, наоборот — стал речистым и находчивым. Два раза в день он, сложив рупором руки, сообщал людям новости с высокого минарета, и за это его прозвали советским муэдзином. В десять часов утра и в шесть вечера, преодолев сто семнадцать ступенек минарета, он оповещал сельчан о предстоящих работах, о решениях сельсовета и райсовета. А иногда он включал в эти известия и разные случаи из жизни аула — и смешные, и горькие: у такого-то вчера волк зарезал любимого ишака, в честь чего хозяин сочинил горькую песню-плач; в такой-то семье, вопреки ожиданию мужа, родилась дочь и назвали ее Кис-Таман, что значит «хватит девушек»; вчера в аул прибыл бравый лудильщик и остановился у своего кунака, что живет неподалеку от крепостной башни; в сельский магазин привезли конфеты в бумажной обертке и первую даргинскую книгу стихов. Новостей бывало много, самых разных, люди привыкли к голосу Османа и в те дни, когда он не ораторствовал с минарета, шли к его сакле.
В общем, все было хорошо под небом сирагинским. Росли дети, набирались знаний в школе, даже мулла послал свою дочь учиться, о чем и возвестил глашатай Ооман. Менялась вокруг жизнь, менялись люди, перестраивались аулы, расширялись дороги, и по ним проехали первые машины. Появились первое кино, первый детектор с наушниками, первое радио — «говорящая тарелка», союз безбожников, МОПР, «ворошиловский стрелок», трудодни. Заработал — получай, не заработал — нечего руку протягивать.
Сыновья мерили отцовские папахи, надевали отцовскую обувь. Дочери заглядывали в материнские сундуки и прикидывали, идут ли им праздничные наряды. Ну что ж, очень хорошо! Надо в пекарне хлеба побольше заказывать, музыкантов надо предупредить. Осень будет щедрая, на славу! Осенью будем играть свадьбы!..
А пришла беда. Черная весть, на черных крыльях, в черной бурке, на черном коне по горам, по ущельям разнеслась во все стороны — война! Нет, не такую ожидали невесту для своих сыновей…
Проводил и Осман своих близнецов — Гасана и Гусейна, статных, крепких, смелых, но еще безусых. Через некоторое время и сам ушел — вступил добровольцем в Дагестанский кавалерийский эскадрон.
А враг подступал уж к Салатавским горам. У Моздока сражался на рельсах бронепоезд «Комсомолец Дагестана», горели нефтяные амбары на холмах Малгобека, бомбили Грозный и Махачкалу.
Горцы-старики точили кинжалы и сабли, у кузни подковывали лошадей, проверяли седла — жили, как говорится, одной ногой в стремени.
То там, то здесь, на больших дорогах появлялись вражеские лазутчики, провокаторы и диверсанты, прошедшие особые курсы в фашистских школах. Для борьбы с ними в районах и в крупных населенных пунктах создавали истребительные отряды из женщин и стариков. Таким отрядом в горах Буртау-Шурми командовала Сибхат Карчига, и Указом Президиума Верховного Совета она была одной из первых награждена Почетной грамотой и денежной премией в тысячу рублей за активную борьбу с врагами и проявленное при этом мужество и геройство.
Немецкие лазутчики и предатели не могли найти себе приют в аулах и жили в лесу, в пещерах. Небольшая группа диверсантов попала в засаду, организованную Сибхат Карчигой, и была уничтожена. Трое сдались, сложили оружие — нужно было видеть их физиономии, когда они узнали, что их одолели женщины.
Но вслед за этим успехом для Сибхат Карчиги наступила полоса неудач. Преследуя в горах Буртау-Шурми вражескую группу, она чуть сама не попала в засаду — тогда отряд потерял троих бойцов.
Вскоре Сибхат встретила двух женщин из далекого хутора, которые спустились в долину Таркама, чтоб на скошенных полях собрать колоски. По пути женщины смололи зерно на мельнице и уже с мукой возвращались домой. Но в ущелье Шинка-Шири бандиты отняли у них все.
Вообще, эти «лесные люди», как их называли, не гнушались ничем — грабили, угоняли колхозных овец, отбирали почту, убивали активистов. Это именно в ущелье Шинка-Шири четвертовали управляющего районным банком орденоносца Паппая и вырезали на его груди звезду, издевались над школьницей из Конгожи, угнали табун лошадей с альпийских пастбищ.
— Это не люди, а звери, будь они прокляты! — причитали в отчаянии горянки.
— Двоих я узнала… — проговорила одна, все еще дрожа от пережитого страха. — Я прятала свое лицо, они бы меня не отпустили, если б и они меня узнали…
— Кто они? — перебила Сибхат Карчига.
— Ой, нет, нет, нет…
— Образумьтесь! — закричала Сибхат Карчига. — Вас грабят, последний кусок хлеба отбирают, а вы боитесь их назвать?!
— Будь они прокляты, да не смилостивится над ними небо, да покарает их божий гнев!.. Это были Навруз и Сапар.
Теперь Сибхат Карчига сама целыми днями просиживала в укрытии в ущелье Шинка-Шири. Наконец выследили их, когда они через Чертов Мост направлялись на ночлег.
В тот день их было шестеро — в бинокль Сибхат Карчига видела каждого в лицо. С ужасом разглядела она, что среди этих людей — Осман.
«Нет, нет и тысячу раз нет! — закричала она мысленно. — Мой муж на войне!..» Да, да, Осман Акбаров добровольцем пошел на войну, об этом и в газете писали. Из-за плоскостопия его долго не брали, но он добился своего. Она сама его за аул провожала! Что ему делать вместе с Наврузом и Сапаром?! А это действительно они! Вооруженные до зубов, обвешанные гранатами, опоясанные патронными лентами. Они, те самые, что напали на нее тогда, у мельницы.
Сибхат с трудом поднялась. Руки еле держали винтовку, и она перекинула ее через плечо. Бинокль на груди, казалось, тоже потяжелел и клонил к земле.
Прячась за валуны и деревья, Сибхат опустилась к реке. Легла, окунула лицо в холодную воду.
Она долго лежала на берегу. Потом села, вытерлась платочком. И вдруг услышала хриплый голос над собой:
— А я думал — мертвая.
При звуках этого голоса Сибхат представилось искаженное лицо, руки, рвущие на ее груди платье, на груди, к которой еще не прикасался даже солнечный луч.
— А ну встань! Не ты ли нас выслеживала?
Сибхат Карчига, не торопясь, обернулась. Оскаленные, красные от вина, щетинистые рожи. Это вот Навруз, а это Сапар, остальные незнакомые… Постой, постой, а это кто позади всех? Одежда на нем военная, еще не оборванная, и он не зарос, как они, бородой!..
— Вот это сюрприз! — усмехнулся, подкручивая усы, Навруз. — Эй, Осман, иди-ка сюда, погляди!
— Сибхат? — выдохнул Осман и побледнел. — Ну, что уставились? Женщину не видели?..
Сибхат Карчига легко поднялась, отряхнула с себя пыль. «Вот и пришла смерть», — подумала она.
— Женщин мы видели, — захихикал и чахоточно закашлялся Сапар. — Но комиссаршу Сибхат Карчигу не встречали давненько.
— Хватит зубы скалить. Ступайте, я догоню вас.
Осман подошел к жене, протянул ей руку. Сибхат Карчига заложила руки за спину.
— Не очень-то жалует она тебя, Осман! — усмехнулся Навруз. — Трижды ей смерть, это из-за нее мы потеряли друзей в Давла-Када. Это она устраивала нам ловушки.
— Жаль, что я тогда не выжгла на вас клеймо. Может, совесть наконец заговорила бы… — со злой усмешкой проговорила Сибхат. — Хотя какая там у вас совесть…
— Спасибо, что ты сама напомнила нам про тот случай, — сквозь зубы процедил Навруз, расстегивая деревянную кобуру маузера.
— Навруз! Я сказал: идите.
— Все-таки не лежит к тебе моя душа, Ооман. Со всеми твоими полномочиями…
— У тебя будет время проверить их. А свои сомнения можешь высказать в штабе «Эдельвейс». Уходите!
— И ты уходи с ними, — глотнула горькую слюну Сибхат Карчига. Почему-то врезалось в мозг странное, но красивое слово «Эдельвейс». — Их-то я знаю, но как ты мог на такое пойти?! Тьфу! Лучше бы ослепнуть мне, лучше бы собакам бросили меня, чем увидеть своего мужа здесь, с ними.
— Эй, Осман, если ты упустишь ее живую, клянусь, первая же пуля моего маузера достанет тебя!
— Идите отсюда!..
— А чего он нам приказывает? Явился два дня назад — и командует! — Сапар угодливо заглядывал в хмурое лицо Навруза.
— А вот мы и не уйдем. — Навруз с маузером, на изготовку сел на камень. — Вот теперь мы проверим тебя по-настоящему, Осман, кто ты такой есть на самом деле. Ну-ка прикажи ей раздеться!
— Навруз, время дорого. Выполняйте задание! Вы слышите?
— Не слышим. Если надо будет, «Эдельвейс» пришлет к нам другого связного.
— Правильно, Навруз, — поддержал Сапар. — Когда еще у нас будет случай разделаться с комиссаршей?
Осман преградил ему дорогу.
— Хорошо, хорошо… Назад, я сам ее…
— Ну правильно, Осман. Долг, говорят, платежом красен, хи-хи!
Сибхат закричала:
— Не подходи! — и схватилась за свою винтовку.
Осман вырвал у нее оружие. Сибхат упала навзничь. Османа будто толкнул кто-то. Он бросился к жене, сунул ей винтовку в руки.
— Быстро за камни! — шепнул ей Осман, выхватил наган, обернулся и в упор выстрелил в Навруза.
Бандиты кинулись в разные стороны, а Навруз скорчился и уткнулся лицом в реку. Осман выстрелил в Сапара. Осечка. Засвистели пули, и Осман упал.
Тут заговорила винтовка Сибхат Карчиги. Пуля догнала Сапара на склоне, и он, как мешок, покатился вниз, пока, мертвый, не застрял в кустах… Остальные трое, отстреливаясь, окрылись.
Сибхат Карчига подбежала к мужу. Он лежал ничком. Сибхат перевернула его, побрызгала в лицо водой. Осман открыл глаза.
— Как это все некстати, моя Сибхат… Ты не думай обо мне плохо… Что пишут сыновья?..
— Сыновья сражаются с врагом, а не разбойничают в горах, — проговорила она с жестоким укором.
— Прощай, Сибхат, я умираю… Ты… Ты должна сообщить обо всем полковнику, пол-ков-ни…
Сибхат сама закрыла ему глаза. Сумерки сгущались в ущелье. Она с трудом подняла тело мужа и, сгибаясь от тяжести, понесла его к давно заброшенному домику лесника. Она похоронила Османа возле домика.
Так появилась здесь эта безымянная могила.
Что же хотел, умирая, сказать Осман? И кто этот полковник, которому она должна была сообщить обо всем происшедшем?.. Нет, лучше, чтобы никто ничего не знал о ее муже, пусть все думают, что он не вернулся с войны.
Теми же днями немецкий самолет — что это был немецкий самолет, даже дети определяли по звуку, — кружился над Буртау-Шурми, и пять парашютистов были пойманы и обезврежены на склоне Чика-Бах. Правда, в этой операции Сибхат Карчига уже не участвовала. После трагедии в ущелье Шинка-Шири она заболела и попала в больницу, где пролежала четыре с половиной месяца.
А выйдя из больницы, поселилась в этом уединенном домике рядом с могилой Османа и согласилась работать лесником… Нелегко было разобраться в обстоятельствах последней встречи с мужем. Она не могла поверить, что он оказался среди предателей. Но ведь своими глазами видела… И мучилась, никому ни о чем не говорила. Одна хранила тайну безымянной могилы.
Только спустя несколько лет после окончания войны Сибхат получила бумагу из военкомата, что ее муж Осман Акбаров, отважный разведчик, пропал без вести при выполнении особого задания командования…
— Ваш чай уже, наверно, остыл, — улыбнулась соседка по купе, которая успела накормить малыша и уложить его спать.
— Да, да, — очнулась от задумчивости Сибхат Карчига. — Сейчас я попрошу горячего.
— Вы попробуйте с чаем мой пирог, — предложила, улыбаясь, соседка.
— Спасибо, доченька. Сын уже уснул?
— Да.
— А сколько ему?
— Пять месяцев.
— А как назвали сына?
— Османом. Это наш Османчик! ― И мать, улыбаясь, поправила одеяло малыша.
Братская могила была обнаружена экскаваторщиком через тридцать три года.
Останки погибших перезахоронили в новом поселке, на центральной усадьбе совхоза. А боевые реликвии, личные вещи погибших хранятся в музейном уголке совхозного клуба. Среди них самые приметные — серебряная, с чернью, ложка работы кубачинских мастеров и нож-финка, сделанный в ауле Харбук. Разве могла их не узнать Сибхат Карчига…
— Это ложка Гасана, сына моего, а нож— Гусейна.
Слез на глазах у матери не было. Она их выплакала за все эти годы. В далеком краю встретили ее незнакомые, но добрые, отзывчивые люди, встретили как мать героев, защищавших эту землю. В честь матери героев у братской могилы был устроен митинг. И мать бросила на могилу горсть родной земли, далекого отсюда Дагестана…
— И теперь я вправе, — сказала она, — поставить моим сыновьям-близнецам на перекрестке наших горных дорог плиты-памятники. Спасибо вам, люди Карелии, за доброту.
— Это тебе спасибо, мать, за героев твоих, за то, что ты их воспитала.
Сибхат Карчигу провожали всем совхозом. Просили приезжать в любое время, ведь она теперь близкая этой земле, родная этим людям…
Если вы будете в горах Буртау-Шурми, если будете на машине подниматься к Верхнему Хребту, то на самом оживленном перекрестке трех дорог — это место называется Чишили — увидите два совершенно одинаковых каменных резных надгробия с одной и той же дагой рождения и смерти. Это памятники двум братьям-близнецам Гасану и Гусейну, детям Сибхат Карчиги и Османа Акбарова.
О них теперь хорошо знают в горах Буртау-Шурми. От памятников спускается тропинка в ущелье Шинка-Шири, где стоит домик лесника. Там и поныне живет Сибхат Карчига. Рядом с могилой мужа. Монтажники высоковольтной линии провели свет в этот одинокий домик. Теперь окна его ярко светятся, и прохожие говорят:
— Наша Сибхат Карчига не спит еще…
А на митинге в честь Дня Победы ей, Сибхат Карчиге, было возвращено восьмое, последнее письмо. Адресата не нашли, не нашли ни одного родственника — из этого рода не осталось в живых никого. Весь род исчез с лица земли. Взяла письмо Сибхат и сказала с трибуны:
— Разве мы не родня каждому, кто с оружием отстоял нашу землю, нашу родину? Разве мы не родня тем известным и всем неизвестным солдатам, которые отдали свою жизнь в борьбе с фашизмом?..
И она открыла письмо и прочла его всем:
— «Уважаемые родители, земляки!
Нелегко писать это письмо. Но вы, отец и мать, братья и сестры, каждый земляк, должны знать о подвиге при обороне Москвы бесстрашного воина, сына Дагестана Ганди Исаева.
На участок, где стоял со своим орудием ваш сын Ганди Исаев, надвигались пятнадцать танков. В первом же бою орудие Ганди Исаева подбило четыре из них. Атака была отбита. Но спустя несколько часов немецкие танки вновь двинулись на нас. Ганди Исаев не дрогнул и вновь вступил в бой с врагом. Оставшись у орудия один, бился до последнего снаряда. В этом поединке Ганди Исаев был ранен, но, истекая кровью, бесстрашный воин со связкой гранат пошел на последний танк.
Мы мстим и будем мстить за нашего товарища, за героя!
Ганди Исаев посмертно зачислен в списки нашей части. Его ордена и медали хранятся в части. И мы под нашим боевым знаменем повторяем его слова: „Слава гвардейцам и смерть врагу!“