Роман повествует о приключениях двух юных американцев, бежавших из дому.
А я! Радость моей жизни ушла вместе с силой моего ума и огнем моего сердца. Немного снега заменило черные локоны, вившиеся на моем челе, и эти милые деревья, под которыми протекало мое шаловливое детство, бросают сегодня тень на мою могилу.
Я родился в долине, прилегающей к морю. Мой отец в молодости был моряком, и мои первые воспоминания связаны с историей его приключений, возбуждавшей во мне живой интерес.
Он служил во время революционной войны[172], о событиях которой он очень любил рассказывать.
Вследствие раны, полученной им на войне, на его лице остался шрам; не будь этого знака, отец был бы очень красив. Мать после его смерти находила, что этот шрам придавал ее мужу особенную прелесть. Но, насколько я помню, это было не совсем верно: шрам этот скорее искажал лицо отца, делая его неприятным, в особенности, когда он был в дурном расположении духа.
Отец умер на той самой ферме, на которой родился; она досталась ему в наследство после деда, английского эмигранта, купившего ее у голландского колониста, который, при расчистке лесов, успел только заложить ее фундамент.
Место это называлось Клаубонни.
Относительно происхождения подобного названия мнения расходились: одни находили, что «Клаубонни» голландское слово; другие с этим не соглашались, предполагая, что оно скорее индейского происхождения. Во всяком случае, недаром в этом наименовании было слово «бонни» (красивый), так как трудно было найти более красивую и в то же время более доходную ферму. В ней было триста семьдесят два акра[173] возделанной земли и лугов и более ста акров лесистых холмов.
В 1707 году дед построил на этом месте одноэтажный каменный дом. Затем родственники, жившие в Клаубонни, делали там всевозможные пристройки, по своему усмотрению, так что в общем образовалась масса хижин, разбросанных как попало, без всякого плана и симметрии. Но в главном доме сохранился вестибюль и подъезд, перед которым был луг с несколькими вязами.
При виде Клаубонни невольно приходила в голову мысль, что собственником ее должен быть зажиточный землевладелец.
Внешний вид благоустройства вполне соответствовал комфорту в доме. Правда, потолки были низкие, и комнаты маловаты, но зато в этих уютных комнатках бывало так тепло в зимнее время; летом же здесь ощущалась приятная свежесть; при этом поддерживалась постоянная чистота и порядок. Гостиная, коридоры и спальня были покрыты коврами. В главной гостиной (о слове «зало», насколько я помню, в нашем краю не имели понятия до 1796 года) стояла софа, покрытая ситцем, с хорошо набитыми подушками; занавеси были также из ситца.
К ферме примыкали виноградники и долины пахотной земли. Амбары, риги, все надворные строения были выстроены из прочного камня, как и главное здание.
Кроме доходов с фермы, у моего отца было еще четырнадцать-пятнадцать тысяч долларов, которые он привез с собою из морского плавания и поместил под залог недвижимого имущества. Затем мать принесла с собой в приданое семьсот фунтов стерлингов, также помещенных выгодно; таким образом, не считая двух-трех крупных землевладельцев да нескольких купцов, приехавших сюда из Йорка, капитан Веллингфорд слыл за самого зажиточного из всех жителей Ульстера. Не знаю, насколько правильно было подобное мнение; знаю только то, что лишь под отеческой кровлей я видел такое полное изобилие всего.
Правда, наше вино приготовлялось из смородины, но его вкус ничего не терял от этого; и в наших погребах его было припасено так много, что мы всегда могли пользоваться хорошим старым вином, простоявшим уже три-четыре года. Кроме того, у отца имелась про запас его собственная коллекция вин, к которой он прибегал в торжественных случаях.
Я помню, когда, бывало, к нам заезжал губернатор из Ульстера, Джорж Клинтон, сделавшийся впоследствии вице-президентом, то отец угощал его прекрасной мадерой.
Отец познакомился с матерью в Клаубонни, когда он там лечился от ран; это время осталось для нее дорогим воспоминанием, в силу которого она находила, что шрам, избороздивший левую щеку отца, так шел к нему. Сражение, в котором был ранен отец, произошло в июле 1780 года, а осенью того же года состоялась и свадьба родителей.
Отец более не служил на море до моего рождения. Потом он опять поступил на службу и совершил на капере[174] несколько удачных крейсировок; потом обзавелся бригом[175], которым самостоятельно управлял до 1790 года.
Внезапная смерть моего деда заставила его вернуться на родину. Капитан (моего отца все называли так), как единственный сын, получил после деда все недвижимое имущество; что же касается шести тысяч фунтов стерлингов, то они достались моим двум, вышедшим замуж, теткам, проживавшим по соседству с нами.
С тех пор отец навсегда распрощался с морем и жил постоянно на ферме. Нас было пять человек детей, из которых остались в живых моя сестра Грация и я. Когда умер отец, мне было тринадцать лет, а Грации — одиннадцать. Отец умер в 1794 году; причиною его смерти был несчастный случай.
В нашей долине находилась мельница, на том месте, где протекает небольшая речка, впадающая в реку Гудзон. Для отца было большим удовольствием проводить время у этой мельницы. Устройство ее на нашей земле было для него очень выгодно. Отсюда развозилась мука по окрестностям за несколько миль, а хлебными отбросами отец пользовался для откармливания свиней и быков. Это местечко служило, так сказать, центром торговли, так как сюда свозились все произведения фермы, которые отправлялись в город на маленькой шлюпке каждую неделю.
Целыми днями отец оставался у мельницы или на берегу реки, наблюдая за работами и делая распоряжения относительно оснастки судна и ремонта мельницы. Иной раз ему приходили в голову, действительно, хорошие мысли; но, при всей своей изобретательности, он не был хорошим механиком, хотя и не сознавался в этом. Однажды он придумал новый способ останавливать колесо мельницы и приводить его в действие по собственному желанию. В чем именно и состояло это изобретение, так я и не узнал: в Клаубонни никогда никем не упоминалось о нем после несчастного случая. Отец начал развивать перед работником свою новую мысль и способы применения ее на практике. Чтобы доказать, до какой степени он был в себе уверен, он остановил колесо и лег на него, посмеиваясь над своим слушателем, который неодобрительно покачивал головой, видя такую неосторожность своего господина. В это самое время вдруг сорвалась одна из пружин, сдерживающих колесо; вода хлынула, и колесо начало вертеться, унося за собою отца. Я был свидетелем этой ужасной сцены.
Это было первое серьезное несчастье в моей жизни; я никогда не мог себе даже представить, что подобная вещь может случиться. Несколько месяцев это зрелище не переставало стоять передо мною. До сих пор я не могу хладнокровно вспомнить об отчаянии, овладевшем матерью.
Несмотря на то, что время сглаживает всякое страдание, мать никогда не могла вполне оправиться от удара. Здоровье ее все ухудшалось, и, спустя три года после катастрофы на мельнице, она была похоронена рядом с отцом.
За месяц до ее смерти мы с Грацией уже знали, что нам грозит новое несчастье.
Незадолго до ее смерти пастор Гардинг подвел нас по очереди к изголовью умирающей.
— Добрый Гардинг, — сказала она ослабевшим голосом, — обращаюсь к вам с просьбой, не покидайте их в трудные минуты их жизни, и особенно теперь, когда все так сильно запечатлевается в их молодой душе.
После смерти отца мне еще не приходилось осведомляться, в каком состоянии находилось его имущество. Мне говорили о завещании и о формальностях, которые надо было исполнить.
Наконец, мистер Гардинг сообщил нам о положении дел и о своих намерениях относительно нас обоих.
Отец оставлял мне ферму, мельницу, шлюпку и все недвижимое имущество с тем, чтобы пользование ими было предоставлено матери до моего совершеннолетия. По достижении его, я должен был отдать ей флигель и выдавать часть всех доходов; затем выплачивать ей ежегодно до трехсот фунтов стерлингов.
Грации было завещано четыре тысячи фунтов стерлингов, помещенных под проценты. Все остальное, ценностью в пятьсот долларов, было мое. Так как общий доход составлял более тысячи долларов, то я мог считать себя прекрасно обеспеченным в материальном отношении, особенно, если принять во внимание мое скромное воспитание.
Отец назначил нашими опекунами и душеприказчиками Гардинга и мою мать; за смертью последней, исполнителем воли покойного являлся один мистер Гардинг. Его дети были нам почти ровесники.
Руперт Гардинг был старше меня на один год, а его сестра, Люси, на шесть месяцев моложе Грации. С самого детства нас соединяла тесная дружба.
Но надо сознаться, что, несмотря на все данные, Руперт Гардинг далеко не удовлетворял своего родителя. Я был гораздо сильнее его; и еще за год до смерти матери я уже был готов поступить в школу, но она хотела немного подождать, чтобы послать меня в Иэль, где находилось заведение, намеченное для меня отцом; и Руперт мог бы сопровождать меня туда. Мать намеревалась доставить ему возможность получить полное образование, что было мечтою нашего пастора, предназначавшего своего сына к духовной карьере.
Это промедление послужило к тому, что моя дальнейшая жизнь приняла совершенно иной оборот.
Отец, кажется, хотел сделать из меня адвоката. Но всякая умственная работа отталкивала меня, а потому я был в восторге, что мое поступление в училище было отложено на год.
Правда, учение давалось мне легко; я увлекался чтением книг, но преимущественно легкого содержания. Что же касается Руперта, то неспособным его нельзя было назвать; но он чувствовал положительно отвращение к науке, и к тому же был ленив и упрям.
Мистер Гардинг пользовался маленьким домиком и двадцатью пятью акрами земли, которая возделывалась двумя невольниками и двумя невольницами, перешедшими к Гардингу после его матери.
У меня тоже было двенадцать невольников-негров. Назывались они все: Гектор Клаубонни, Венера Клаубонни, Цезарь Клаубонни, Роза Клаубонни (эта была черна, как галка), Ромео Клаубонни и Жульетта, попросту Жюли Клаубонни; затем Фараон, Потифар, Самсон и Навуходоносор или Неб — и все Клаубонни.
Неб был почти одних лет со мною и долгое время — моим товарищем в играх. Даже тогда, когда его стали заставлять серьезно работать, я все-таки брал его с собой на рыбную ловлю, на охоту, на прогулки в лодке по реке Гудзону.
Неб был большой охотник до бродячей жизни. Они вместе с Рупертом то и дело сманивали меня бросить книги, побегать с ними, поискать орехов, которые, по мнению Неба, стоили больше, чем все книги, взятые вместе.
Под руководством Неба я прекрасно изучил ботанику. Я забыл сказать, что со смертью матери в нашем хозяйстве произошла полная перемена. Мы с сестрой были слишком молоды и неопытны, а потому мистер Гардинг решился расстаться со своим пасторским домиком и поселиться у нас, в Клаубонни, вместе с детьми.
Мы с Грацией были в восторге. Каждый из нас имел свою комнату: мы весело расставались по вечерам, зная, что на следующий день будем опять все вместе.
Об учении не было речи целых два месяца; мы бегали по полям, рвали фрукты, орехи, смотрели на жатву; все время находились в движении, что, конечно, отозвалось очень благоприятно на нашем здоровьи.
Руперт походил на свою мать: он обладал красотой и грацией. В манере держать себя в нем не было никакой натянутости; речь его лилась свободно, увлекая слушателей. Что касается меня, хотя я и не был красив, но за то силен, энергичен, деятелен; в этом отношении я имел перевес не только над моим юным другом, но и над всеми моими товарищами. Но кто был очарователен — это Грация: глаза — темно-синие, щеки, покрытые нежным румянцем, и при всем этом — чарующая улыбка. Жаль только, что она была хрупким созданием.
Люси была прекрасно сложена. Ее красота ничем не выделялась, но в выражении ее лица была неизъяснимая прелесть. Ее волосы, черные, как смоль, синие глаза и густой румянец делали ее миловидной. Особенно хороши были ее зубы; смеясь, она так мило показывала их. В веселые минуты от всего ее существа веяло счастьем.
Перестань удерживать меня, мой дорогой Протеус; молодые люди, которые вечно сидят дома, имеют ограниченный ум. — Лучше иди со мной любоваться чудесами вселенной.
Мистер Гардинг серьезно принялся за мое учение. Сначала он засадил меня за элементарные науки, которые под его руководством я изучил основательно. В короткое время я уже знал наизусть всю грамматику и безошибочно решал всевозможные арифметические задачи; мы уже начали проходить геометрию, тригонометрию и даже стихосложение.
Но в мои соображения отнюдь не входило сделаться ученым. Решение мое было принято. Только одно беспокоило меня: не высказывала ли мать определенного желания относительно моей карьеры.
По этому поводу я поговорил с Рупертом. Его ответ несколько удивил меня.
— Какое теперь дело твоим родителям — будешь ли ты адвокатом, доктором, или купцом, или же фермером, подобно твоему отцу?
— Мой отец был моряком! — воскликнул я.
— Да, вот прекрасная профессия. Я отдал бы все на свете, чтобы сделаться моряком.
— Ты, Руперт?! Но ведь твой отец хочет, чтобы ты был пастором.
— Хорош я буду на пасторской кафедре! Нет, нет, Мильс. Ты знаешь, мой прадед был морским капитаном, а из своего сына он сделал священника. Обернем же теперь медаль на обратную сторону: пусть сын священника сделается в свою очередь капитаном. Я люблю море; оно манит меня к себе. Ты же сам себе хозяин, — продолжал он, — и в праве располагать собой, как тебе угодно. Кто тебе мешает испробовать жизнь на море? Если она не понравится, ты всегда успеешь возвратиться на родину и здесь преспокойно косить сено и откармливать свиней.
— Однако, так же, как и ты, без разрешения твоего отца я ничего не могу предпринять.
Руперт рассмеялся и стал убеждать меня, что раз я твердо решил не ехать в Иэль и не быть адвокатом, то я могу уехать тайком; таким поступком я снял бы с его отца всякую ответственность. И нечего было терять времени, ибо самое лучшее — поступить на морскую службу от шестнадцати до двадцати лет.
Признаюсь, что эти ловкие доводы Руперта вскружили мне голову. Вскоре мне представился случай позондировать почву. Я спросил у мистера Гардинга, упоминалось ли в завещании отца о том, что я должен ехать в Иэль и готовиться к адвокатуре. Ничего подобного не было сказано. Мать же говорила неоднократно, что ей желательно было бы, чтобы я сделался адвокатом, но что выбор деятельности она все-таки вполне предоставляет мне.
Я вздохнул с облегчением и объявил мистеру Гардингу, что я решил быть моряком. Это сообщение смутило его. Наше объяснение кончилось тем, что он мне сказал, что с моей стороны непростительно глупо бросать науку ради фантазии — объездить свет в качестве простого матроса.
Обо всем этом я рассказал Руперту.
После долгих рассуждений он предложил бежать совсем в Нью-Йорк и поступить юнгами на какое-нибудь судно, отправляющееся в Индию.
Целый месяц мы с Рупертом обсуждали наш проект до мельчайших подробностей. Чего мы с ним только не придумывали! Наконец, я решил посвятить в тайну наших юных товарок, взяв с них предварительно обет молчания. Мой друг был против этого; но я слишком любил Грацию и ценил мнение Люси, а потому настоял на своем.
Сорок лет прошло со времени этого торжественного совещания, но мое воображение рисует мне его так живо, как будто бы все произошло только вчера.
Мы вчетвером сидели на скамейке, под тенью дуба. Перед нами открывался живописный вид на Гудзон. Стояла знойная тишина. Вдали белели паруса. Грация начала восторгаться.
Я воспользовался благоприятной минутой и заговорил.
— Я очень рад, что ты так любуешься кораблями; значит тебе доставит удовольствие мое решение сделаться моряком.
Водворилось молчание, длившееся две минуты. Я устремил мои глаза вдаль, как бы рассматривая лодки. Грация смотрела на меня в упор, я чувствовал на себе ее взгляд, и мне делалось неловко. Тогда я обернулся и встретился взорами с Люси; она пристально глядела на меня и, казалось, не верила своим ушам.
— Моряком, Мильс? — медленно проговорила сестра. — А я думала, что уже вопрос решен, что ты должен изучать право.
— Какой вздор! Я столько же думаю о праве, как о судьбах Англии; я хочу видеть свет, и вот Руперт…
— Как, Руперт? — спросила Грация, вся изменившись в лице. — Но ведь он должен быть помощником отца, впоследствии же его преемником.
Руперт посвистывал с равнодушным видом, хотя на самом деле серьезный и взволнованный тон Грации произвел на нас свое действие.
— Ну, господа, — сказал я, вооружившись мужеством, — нам больше нечего скрываться от вас; но то, что вы узнаете, должно быть тайною для всех.
— Кроме одного мистера Гардинга. Он должен знать о твоем решении: не забывай, что он заменяет тебе отца в настоящее время.
— Но согласись с тем, что Руперту он родной отец.
— Опять Руперт! Что у него может быть общего с твоей затеей?
— Я до тех пор ничего не скажу вам, пока вы обе не дадите нам слово молчать…
— Я обещаю молчать, — произнесла Грация таким торжественным тоном, что я невольно вздрогнул.
— И я тоже, Мильс, — добавила Люси так тихо, что я еле расслышал ее слова.
— Ну, вот это прекрасно. Я вижу, что вы благоразумные девицы, и даже можете помочь нам. Руперт и я, мы оба, решили быть моряками.
Они разом вскрикнули; затем наступило молчание.
— А что касается права, к черту эту науку! — сказал я. — Разве был кто-нибудь из Веллингфордов законоведом?
— Но зато были Гардинги — пасторы! — произнесла Грация, стараясь улыбнуться.
— И моряки тоже! — воскликнул Руперт. — Мой прадед был морским офицером.
— Положим, всякая честная профессия достойна уважения, я это знаю, Мильс, — сказала сестра, — но вопрос в том, объявили ли вы мистеру Гардингу о вашем намерении?
— Собственно говоря, положительного мы ему ничего не говорили; да нам и не для чего спрашивать его согласия; мы уезжаем на будущей неделе, не сказав ему ни слова.
— Но ведь это жестоко, Мильс! — проговорила Грация. Люси закрыла лицо передником.
— Напротив, если мистер Гардинг будет заранее знать обо всем, то каждый в праве будет сказать, что он мог удержать нас; если же все совершится без его ведома, то он не ответствен за наши поступки. Итак, мы отправляемся на той неделе, как только будут готовы наши матросские костюмы. Мы поедем в лодке с парусами; возьмем с собой Неба, чтобы он потом мог привезти лодку обратно. Теперь, раз вам все известно, нам нечего оставлять письмо мистеру Гардингу; вы обо всем расскажете ему дня через три после нашего отъезда. Наше отсутствие продолжится не более года, по прошествии которого мы возвратимся домой, и как нам будет весело встретиться после разлуки! Мы с Рупертом будем тогда уже взрослыми молодыми людьми, а теперь вы считаете нас мальчишками.
Мои слова несколько утешили наших товарок. Когда же Руперт, все время упорно молчавший, пустил в ход свое красноречие, то они и совсем успокоились…
Через два дня разговор возобновился. Наши сестры употребили все старания, чтобы склонить нас посоветоваться с Гардингом. Но видя, что все их увещания были напрасны, они принялись деятельно снаряжать нас в путь. Сшили нам полотняные мешки для хранения платья, приготовили нам по праздничному и по будничному костюму. К концу недели все было уложено.
Небу было дано распоряжение приготовить лодку к отплытию к следующему вторнику. Нам необходимо было выехать вечером, чтобы не наткнуться на кого-либо.
Да, этот вторник был невеселым днем для всех нас, исключая мистера Гардинга, который, ничего не подозревая, оставался совершенно спокоен.
Руперт ходил опустя голову, точно его пришибли, а наши дорогие девочки еле сдерживались, чтобы не разрыдаться.
В девять часов, по обыкновению, вся семья собралась вместе. Затем мы все отправились спать, кроме мистера Гардинга; он остался работать до двенадцати часов ночи, вследствие чего нам надо было принять все меры предосторожности.
В одиннадцать часов мы уже скрылись из дома, поцеловавшись наскоро с сестрами, как будто расставались с ними только на ночь.
Мы боялись, что они на прощанье устроят нам сцену; но мы ошиблись: обе прекрасно владели собою до последней минуты.
В каких-нибудь полчаса мы прошли почти две мили и были уже на месте. Я только было обратился к Небу, как заметил в нескольких шагах от себя две женские фигуры. Это были Грация и Люси, обе в слезах: они пришли сюда проводить нас.
Меня сильно встревожило, что они так далеко от дома в такое позднее время. Я непременно хотел проводить их, прежде чем сесть в лодку; но они воспротивились; все мои мольбы были напрасны; пришлось покориться.
Не знаю, как это произошло, но в эти последние минуты свидания мы разделились попарно, и каждый из нас очутился подле сестры своего друга…
О чем говорили Грация и Руперт — мне неизвестно. Между Люси и мною все было честно и открыто; она настояла, чтобы я взял от нее шесть золотых монет, все ее состояние, доставшееся ей от матери. Она знала, что у меня было с собой всего пять долларов, а у Руперта — совсем ничего. Отказать ей не было возможности…
— Я буду спокойнее, — сказала она, улыбаясь сквозь слезы, — если эти деньги будут у вас. К тому же вы богаты и можете впоследствии возвратить мне их; тогда как Руперту пришлось бы их подарить.
Я согласился, будучи заранее уверен, что возвращу ей мой долг с избытком. Затем обнял ее и крепко расцеловал.
Это было в первый раз за все время нашего знакомства.
— Пишите нам, Мильс, пишите, Руперт! — говорили они рыдая, когда мы стали отчаливать.
Несмотря на темноту ночи, мы еще долго различали их фигуры, пока не сделали крутого поворота и громадная скала не скрыла от нас дорогих существ.
Итак, мы расстались с Клаубонни, волнуемые самыми разнообразными чувствами.
Есть в городе один молодой человек; какое горе было бы для наших дочерей, если бы он уехал! Он так прекрасен со своими красивыми вьющимися волосами.
Мы очень удачно выбрали время для отплытия. Начинался отлив, и наша лодка без всякого труда вышла из бухты. Неб греб изо всех сил, я не отставал от него, тем более, что находился в возбужденном состоянии, боясь погони.
Через каких-нибудь двадцать минут «Грация и Люси» уже вступала в русло Гудзона.
Неб вскрикнул от радости в тот момент, когда мы почувствовали ветер. В несколько минут кливер[176] и большой парус были водворены на место, руль был наставлен, шкот[177] ослаблен, и мы быстро понеслись, делая по пяти миль в час.
По мере того как мы удалялись от дома, меня все больше охватывало волнение.
Спокойствие Руперта меня поражало: я еще не знал его таким. Казалось, он чувствовал себя совершенно счастливым.
Ни Руперту, ни мне не хотелось говорить. Он, по правде сказать, плотно поужинал, и голова его начинала тяжелеть; мне же доставляло удовольствие молчать, уходя в свои мысли. Была полночь. Я вызвался дежурить первую четверть ночи, а моим спутникам предложил лечь спать, на что они с удовольствием согласились. Руперт расположился под палубой, а Неб растянулся на открытом воздухе.
Начало свежеть; я принужден был взять рифы[178], хотя ветер был попутный. В четыре часа я разбудил Руперта, он взялся за руль, а я лег на его место и заснул совсем спокойно, так как погода благоприятствовала нам. Неб позвал меня только в десять часов. Оказалось, что Руперт правил рулем всего один час, посадив вместо себя негра, который и продежурил от пяти до десяти часов. Неб разбудил меня главным образом для того, чтобы предложить закусить. Руперт еще спал.
Перед нами открывались новые места. День выдался прекрасный. Мы невольно предались радостному чувству; все восхищало нас. Я захватил с собою маленькую географическую карту, которой я весьма гордился, хотя на ней были некоторые неточности. Развернув ее, я принялся объяснять своим спутникам, указывая на скалистый восточный берег, что это не что иное, как целый штат Нью-Джерсей. Даже Руперт был поражен таким великим открытием. А Неб пришел в настоящий восторг. В то время путешествия еще не были так распространены, как в настоящее время; и для трех молодых американцев, из которых старшему не было еще девятнадцати лет, было очень приятно, что они могли похвастаться, что видели еще другой штат, кроме своего собственного.
Мы шли быстро, но нам предстоял еще немалый путь. К полдню подул с юга легкий ветер; мы почувствовали прилив; пришлось бросить якорь; это нам было не по вкусу: для людей, пустившихся в бегство, не особенно-то приятно быть вынужденными засесть на одном месте! Но вот начался отлив, и мы опять поплыли. Солнце уже клонилось к закату, когда мы увидели две-три колокольни, служащие для иностранцев указанием дороги к Нью-Йорку.
В городе — первой нам бросилась в глаза огромная тюрьма, которая показалась мне мрачным зданием; я не мог смотреть на нее без содрогания. Неб, с видом глубокомысленного моралиста, сказал, что ему очень не нравится это сооружение. На Руперта тюрьма не произвела никакого впечатления; он вообще не отличался особенною чувствительностью.
В то время Нью-Йорк был небольшим городом; дома в нем отличались незатейливой постройкой. Окрестности состояли большей частью из болот.
Проезжая вдоль набережных, мы увидели большой рынок, носивший название «Медведь», так как там начали торговать мясом этого животного.
Мы въехали в бассейн Альбани, находившийся в центре города; здесь мы издали узнали мачту нашей шлюпки «Веллингфорда», на что я обратил внимание Неба, так как он должен был обратно отправить лодку вместе со шлюпкой.
У меня имелся с собой адрес трактира для матросов в Уайт-Галле. Мы туда и отправились, взвалив мешки себе на плечи. Так как было уже поздно, то я заказал ужин. А Небу было приказано отправить лодку, а затем явиться к нам; мы ему строго запретили говорить о месте нашего нахождения.
На следующий день я забыл и думать о сестрах, о Клаубонни и мистере Гардинге. Нужно было действовать. Позавтракав наскоро, мы пошли отыскивать подходящее для нас судно.
Я так торопился, что мне было не до достопримечательностей города; Руперт был бы не прочь все осмотреть, но спорить со мною не стал, и мы избрали кратчайший путь к рынку Флай-Маркету, около которого стояло несколько судов.
Я пожирал глазами корабли, перед которыми мы очутились; мне в первый раз приходилось видеть судно с квадратными парусами. Еще отец научил меня названиям главных частей корабля и парусов по модели, оставшейся в Клаубонни. Теперь мне эти познания очень пригодились, хотя сначала у меня разбежались глаза среди этого лабиринта снастей и парусов.
Насилу я оторвался от дивного для меня зрелища. Наконец мы нашли то судно, которое искали. Оно называлось «Джон» и было вместимостью в четыреста тонн; планшир[179] на нем был совсем незначительный.
Когда мы взошли на борт, все офицеры находились в сборе на палубе. Главного лейтенанта звали Мрамор — его лицо действительно было точно из мрамора с бесконечными жилками. Заметив нас, он переглянулся с капитаном, не говоря ни слова.
— Пожалуйте, господа, пожалуйте сюда, — сказал Мрамор одобряющим тоном. — Когда вы покинули вашу родину?
Этот вопрос заставил всех рассмеяться. Я чувствовал, что настал решительный момент: теперь или никогда. В то же время я был слишком правдив, чтобы выдавать себя за того, кем я не был на самом деле.
— Мы выехали вчера ночью, в надежде поступить на службу какого-нибудь из судов, отплывающих в Индию на этой неделе.
— Не на этой неделе, мой мальчик, а на будущей, — сказал Мрамор шутя, — а именно в воскресенье. Мы всегда выбираем этот день. Пословица гласит: «Хороший выбор влечет за собою удачу». Итак, когда же это мы решились расстаться с папашей и мамашей?
— У меня больше нет ни того, ни другой, — ответил я. — Моя мать умерла несколько месяцев тому назад, и отец мой, капитан Веллингфорд, тоже скончался уже давно.
Капитан «Джона», имевший на вид около пятидесяти лет и отличавшийся суровой наружностью, весь так и просиял, услышав имя моего отца.
— Как, вы сын капитана Мильса Веллингфорда, того самого, который жил при истоке реки?
— Да, капитан, его единственный сын. Нас осталось только двое: моя сестра и я. И мое пламенное желание — сделаться таким же хорошим моряком или же, по крайней мере, таким же честным человеком, каким всегда был мой отец.
Эти слова, произнесенные с уверенностью, произвели на всех прекрасное впечатление. Капитан пожал мне руку и пригласил нас с Рупертом отобедать. Оказалось, что капитан «Джона», Роббинс, совершил свое морское плавание вместе с отцом, у которого он был помощником, и глубоко его уважал. Он не стал меня много расспрашивать, находя вполне естественным, что сын капитана Веллингфорда пожелал сделаться моряком…
За обедом было решено, что мы с Рупертом примемся за исполнение обязанностей с завтрашнего же утра. Мне назначили жалованье в восемнадцать долларов в месяц, а Руперту — тринадцать. Капитан Роббинс заметил, смеясь, что сын пастора не может быть в претензии, что ему назначена меньшая плата, чем сыну известного моряка.
На самом же деле, Роббинс, будучи хорошим наблюдателем, заключил, что из Руперта не выйдет настоящего моряка. Мы возвратились в трактир, и, переночевав там, распрощались с Небом, который вместе со шлюпкою отправлялся домой и мог сообщить там, как обстоит наше дело.
Рано утром мы нагрузили маленькую тележку нашими вещами, и через полчаса были уже на борту «Джона» и водворены в одной из его боковых кают.
Руперт, покуривая, расхаживал по палубе, а я полез на мачты, рассмотрел реи[180], потрогал клотики[181], и только тогда слез вниз.
Капитан, офицеры и матросы посмеивались, глядя на меня. Как я был счастлив, когда вдруг раздалось приказание Мрамора:
— Слушайте, Мильс, выдерните снасти из брам-стеньги[182] и сбросьте нам конец, чтобы мы могли заменить их новыми.
Голова моя пылала, я боялся осрамиться; однако тотчас же вскарабкался наверх и исполнил все, как следует. Тогда Мрамор начал командовать мною снизу, и вскоре новая снасть была водворена на место с блестящим успехом. Это было начало моей карьеры, которое очень льстило моему самолюбию. Настала очередь Руперта. Капитан велел ему спуститься в каюту и засадил за писанье. Почерк у него был прекрасный и скорый. В тот же вечер я узнал, что Руперт будет исполнять должность секретаря у капитана.
— Да, меня нисколько не удивит, — сказал Мрамор, — если старик оставит его в этой должности на все время плавания, так как сам он пишет такими каракулями, что не в состоянии бывает ничего разобрать; не знает, с какого конца начать читать.
Накануне нашего отплытия Руперт отпросился пойти погулять по городу; по этому случаю он принарядился.
Я тоже побежал на почту, но, не зная дороги, очутился на Бродвее[183]. Я уже собрался вернуться, как вдруг увидел Руперта с письмом в руках. Я прямо пошел к нему.
— Из Клаубонни? — спросил я с замиранием сердца. — От Люси?
— Из Клаубонни, но от Грации, — ответил он, покраснев. — Я просил бедную девочку сообщить мне, что там без нас делается. Что же касается Люси, я даже не знаю, как она пишет, и мне до нее нет решительно никакого дела.
Я надеялся получить письмо от Люси. Узнавши адрес почтового отделения, я отправился туда. Через несколько минут я уже выходил с торжествующим видом, держа в руках ее послание. Руперт предложил мне прочесть письмо моей сестры. Вот приблизительно его содержание:
«Дорогой Руперт!
Сегодня утром в девять часов Клаубонни было в большом волнении. Когда беспокойство вашего отца достигло высших пределов, я ему сказала всю правду и передала ваши письма. Мне тяжело говорить: он заплакал. Слезы двух дур, как я и Люси, ничто — в сравнении со слезами старика! Он не стал упрекать нас и ни о чем не расспрашивал.
Ведь еще не поздно? Вы можете возвратиться. Доставьте нам всем эту радость! Но, что бы там ни было, друзья мои, я пишу вам обоим, хотя и адресовала письмо Руперту, не забывайте, что наше счастье зависит от вашего честного поведения и вашей удачи.
Преданная вам Грация Веллингфорд».
Люси писала более сдержанно, но в то же время более откровенно:
«Дорогой Мильс!
Я проплакала целый час после вашего отъезда, а теперь зла на себя, что пролила слезы из-за таких сорванцов. Грация сказала вам, как был огорчен отец. Никогда в жизни я не испытывала такого страдания.
Вы должны возвратиться. Я чувствую, что готовится что-то ужасное. Отец все молчит; значит, он что-то придумал. Мы обе думаем о вас не переставая. В случае, если вы все-таки уедете в плавание, не забывайте писать нам. Прощайте!
Люси Гардинг.
P. S. Мать Неба объявила, что если он не возвратится в субботу, то она отправится разыскивать его. Но я надеюсь, что Неб-то вернется и привезет с собою ваши письма».
Мы, прощаясь с Небом, ничего не послали с ним. Меня это очень мучило, но уже было поздно. Я отстал от Руперта, чтобы не скомпрометировать его своим простым матросским костюмом, и направился к «Джону»; при повороте с одной из улиц на набережную, я вдруг столкнулся лицом к лицу с моим опекуном. Он шел медленными шагами, понурив голову, с глазами, устремленными на корабли. Но вследствие рассеянности и благодаря моему костюму, он не узнал меня, и я благополучно добрался до своего судна.
В тот же вечер наш корабль был вполне оснащен. Воспользовавшись попутным ветром и отливом, «Джон» отплыл под кливером и стакселем[184] и, выйдя в другой канал, бросил якорь. Теперь я находился на полмили от всякой суши и не мог дождаться, когда увижу океан.
Мрамор, окинув пытливым взором свой экипаж, сказал капитану, что он очень доволен его составом. Это меня крайне удивило, так как я находил, что мы окружены были всяким сбродом.
Вскоре половина служащих отправилась спать. Нам с Рупертом дали прекрасный гамак, и мы были очень рады остаться вместе. На мою долю выпало стоять на вахте в то время, как мы были на рейде[185] вместе со шведом, хмурым стариком. Так как мы стояли на якоре при незначительном ветре, то мой товарищ, выбрал себе дощечку, примостился на ней и захрапел, предупредив меня, чтобы я его разбудил в случае чего-либо. Я же стал расхаживать по палубе с такой важностью, как будто на моих плечах лежала охрана отечества.
На следующий день, в воскресенье, около десяти часов мы все принимали участие в поднятии якоря. Затем паруса надулись, и мы двинулись в путь. Сердце мое забилось от восторга при мысли, что я еду в Кантон, который называли тогда Индией. Вдруг Руперт окликнул меня, указывая на какого-то человека, видневшегося из лодки, как раз против нашего корабля. Я вгляделся в него и ахнул: это был мистер Гардинг, который в эту минуту узнал нас. Но «Джон» стал быстро прибавлять ходу; через несколько секунд мы потеряли мистера Гардинга из виду.
Есть течение в человеческих делах, которое надо уметь найти. Когда его встречают и умеют ему следовать, оно прямо приводит к счастью. Иначе весь жизненный путь протекает среди невзгод.
Четыре часа спустя после того момента, как я видел мистера Гардинга в последний раз, наше судно было уже в открытом море и летело на всех парусах под северо-западным ветром. Понемногу земля совершенно исчезла из виду. Мои взоры долгое время были устремлены на вершины Навезинка, но и они стали принимать туманное очертание и тоже скрылись из глаз. Только теперь я понял, что такое океан. Но матросу некогда предаваться своим чувствам. Надо было расставлять якоря по местам, отвязывать и скручивать канаты. Затем до самого вечера мы занялись распределением вахт. Я был назначен к Мрамору четвертым. Руперт же зачислен в четвертую вахту последним.
— Это потому, Мильс, — сказал мне Мрамор, — что мы друг к другу подходим. А вашему другу придется больше расходовать чернил, чем дегтя.
На борту все было приведено в порядок. Мы уже находились в двухстах милях от берега. Вдруг из трюма раздался громовой голос повара.
— Кричат два негра! — закричал Мрамор, разобрав в чем дело. — Посмотрите, Мильс, что там такое.
Я только что собрался исполнить приказание, как появился Катон, повар, таща за собою негра. Каково было мое изумление, когда я в этом последнем узнал своего Неба.
Неб успел незаметно проскользнуть на борт еще до поднятия якоря и спрятаться среди бочонков; не накрой его Катон, он просидел бы так очень долго. Когда он очутился на палубе, он первым долгом огляделся по сторонам, и, удостоверившись, что земли не видно, стал кривляться от радости. Мрамор нашел это дерзостью и сильно ударил его кулаком, но Неб остался нечувствителен.
— А, так ты негр? — вскричал лейтенант, пнув его ногой. — Так на ж тебе.
От этого толчка у бедного Неба посыпались искры из глаз. Упав на колени, он начал молить о прощении, объясняя, что Мрамор ошибается, думая, что он убежал от своего господина.
Я вмешался в дело и объяснил Мрамору, кто такой Неб. Когда капитану стала известна история Неба, и он сообразил, что такой сильный и здоровый негр может ему быть полезен, ничего не стоя, он нашел ему подходящее дело — работу у снастей и вахту на правом берегу борта. Я был очень рад такому распоряжению.
Неб рассказал мне, что он свез лодку, куда было приказано, видел, как ее прицепили к «Веллингфорду», затем скрылся, и благодаря двум долларам, которые были ему даны на прощанье, он поместился в трактире, а когда наш корабль был готов к отплытию, он незаметно пробрался на него и запрятался среди бочонков.
Вскоре все примирились с появлением Неба в нашей компании; он даже сделался общим любимцем всего экипажа, благодаря своей ловкости, живости и привычке работать.
Я совсем освоился со своим положением. Мы не дошли до острова святой Елены, как я получил разрешение управлять рулем; и с этих пор я уже исполнял все обязанности матроса за малыми исключениями.
Обыкновенно путешествие из Америки в Китай проходит благополучно. Из всего нашего экипажа эконом и повар были единственные, которым пришлось огибать мыс Доброй Надежды[186] во второй раз. Однако, когда мы пришли в Кантон, ни на кого из нас не произвели особенного впечатления бритые головы и странная одежда туземцев. Я все ждал необыкновенных чудес, но должен сознаться, что это путешествие было одним из самых монотонных, исключая последней его части.
Мы простояли в реке четыре месяца; сделали большой запас чая, шелков и прочих товаров.
Мрамор, при всей своей неприветливости, был очень добр со мною и не переставал просвещать меня; да и всем офицерам доставляло удовольствие посодействовать тому, чтобы из сына капитана Веллингфорда вышел дельный моряк.
Мы отправились в дальнейшее плавание весною 1798 года. Пройдя Китайское море, мы шли под всеми парусами по Индийскому океану; в это время произошло первое происшествие, которое заслуживает некоторого внимания.
Мы вышли на рассвете из пролива Зондских островов[187] при густом тумане. К вечеру, когда день прояснился, мы заметили два судна, направляющиеся к Суматре.
Судя по их внешнему виду, это были пироги. Но так как они шли от нас на очень далеком расстоянии, к тому же надвигались ночные сумерки, мы не обратили на них особенного внимания.
Мрамору приходилась вторая ночная вахта, а следовательно и я был на палубе от двенадцати до четырех утра. Целый час моросил дождь. Так как ночь ожидалась спокойная, все стоящие на вахте легли спать. Только я бодрствовал, сам не знаю отчего. Вспомнилось мне Клаубонни, Грация и Люси… последнюю я не забывал ни на минуту. Мрамор храпел изо всех сил, поместившись на курятнике. Вдруг мне послышался легкий шум весла, затем показался небольшой парус и я ясно различил, что это были пироги.
Я тотчас же закричал:
— Лодка совсем близко от борта!
Мрамор вскочил в одну секунду. Как опытный моряк, он сразу сообразил, в чем дело.
— Все сюда! — скомандовал он рулевому. — Все — наверх. Капитан Роббинс, господин Кайт, идите скорее, эти проклятые пироги сейчас столкнутся с нами.
Все были уже на ногах. Мрамор уверял, что должны быть две лодки, что это те самые негодяи, которых мы вчера видели.
Немедленно был отдан приказ направить все шкоты, и мы стали поворачивать, благодаря чему удалились от берега и вздохнули спокойно.
В это время капитан с несколькими старыми моряками стали раскреплять четыре пушки правого борта.
В проливе Банка мы их зарядили картечью и направили в сторону неприятеля; оставалось только выстрелить, что мы и сделали. Последовало торжественное молчание. Пироги продолжали наступать. Тогда капитан направил на них свою подзорную трубу и сказал Кайту вполголоса, что пироги полны народу. Тотчас же был отдан приказ приготовить все пушки без исключения и вынуть из сундуков ружья и пистолеты.
Все эти приготовления не предвещали ничего доброго; я уже начал думать, что будет отчаянный бой и нам всем перережут горло.
Я ждал, что вот-вот начнется пальба; но мы держались наготове, не стреляя.
Кант взял четыре ружья и столько же пик и роздал их. С обеих сторон царило мертвое молчание. Пироги находились от нас довольно далеко, и видно было, что они старались повернуть бушприт к попутному ветру, чтобы не идти рядом с нами.
Капитан решил поворотить на другой галс; «Джон» перевернулся вокруг себя, подобно волчку.
Пироги, видя, что нельзя терять времени, пустились догонять нас. Но капитан тоже не дремал: живо распустили все паруса, и мы двинулись вперед.
Вдруг со стороны пирог раздался страшный крик, и затем над нашими ушами засвистели пули. К счастью, они пролетели над нами, никого не ранив.
Мы в долгу не остались и выстрелили из четырех пушек. Весь заряд попал во вторую пирогу. Послышались отчаянные крики. Первая пирога стала быстро наступать на нас. Пираты кинули на борт абордажный крюк, но, к счастью, он зацепился только за выбленки[188]. Неб с быстротою молнии бросился к ним и перерезал выбленки ножом. В эту минуту пираты, бросив свои паруса и весла, полезли на борт нашего судна. Толчок был так силен, что человек двадцать из них попадали в воду. «Джон», распустив свои паруса, стал подвигаться.
— По местам, к повороту! — раздалась команда.
На прощанье мы пустили в до гонку пиратам весь остаток заряда. Обе пироги соединились и затем быстро поплыли к островам. Мы сделали вид, что преследуем их; на самом же деле были очень рады, что отделались от них. Не думайте, чтобы мы после этого приключения спешили на покой. Только один Неб тотчас же залег спать.
Капитан поздравил нас всех со счастливым окончанием дела, пошел осматривать судно, не потерпело ли оно аварии; пришлось кое-что исправить.
Нечего и говорить о том, что все мы, конечно, воображали, что совершили великий подвиг.
На следующий день погода благоприятствовала нам; мы уже дошли до пятьдесят второго градуса восточной долготы. Погода переменилась; подул юго-западный ветер. Мы направились к Мадагаскару. Целую неделю мы держались этого направления, пока не увидели землю; это были высокие горы, которые, казалось, находились далеко от берега. Всю ночь мы следовали к северо-западу. Я был на утренней вахте и встретил на палубе Мрамора, который вступил со мною в разговор. Иногда он забывал разницу нашего положения на море и говорил со мной как с равным; но, спохватившись, резко прерывал свою фразу и тотчас давал мне приказание тоном начальника:
— Не правда ли, какая спокойная ночь, господин Мильс, — начал он, — и какое прекрасное течение на западе; Роббинс пришел бы от него в восторг, я же — враг течений.
— Да, кажется, капитан расходится с вами во мнении по этому поводу.
— А мне думается, что он и сам-то, наверное, не знает, каково его мнение. Если он увидит течение, он непременно будет следовать за ним на край света, будучи уверен, что оно приведет его к желанной цели. Что же касается меня, то главным руководителем мне служит мой нос.
— Как, ваш нос, господин Мрамор?
— Да, именно мой нос, мистер Мильс. Разве вы не обратили внимания, на каком расстоянии я разнюхал землю, когда мы проезжали мимо островов?
— Да, действительно, у Молуккских островов вы первый почувствовали приятный запах.
— Это что такое? — вдруг закричал Мрамор, вздрогнув всем телом.
— Как будто это вода, ударяющаяся о скалы.
— По местам, к повороту! — скомандовал он изо всех сил. — Бегите вниз, позовите капитана, Мильс! Держи круче, все на ноги!
Последовало общее замешательство. Капитан, помощник лейтенанта и большая часть экипажа была уже на палубе.
Капитан приказал переменить галс, и когда судно медленно повернуло, он спросил у Мрамора, что это все значило? Мрамор на этот раз, оставив свой нос в покое, предложил капитану и нам всем прислушаться.
Если мы не ошибались, мы попали в самую середину бурунов.
— Мы можем повернуть обратно, господин Мрамор? — спросил с беспокойством капитан.
— Да, командир, если только нет проклятого течения; теперь такая темнота, что ничего не видно.
— Бросьте якорь и следите! — скомандовал капитан.
Кайт объявил, что глубина была в шесть саженей. Мы принялись за развертывание каната; через несколько минут мы стали на якоре. Мрамор успокоился; только слышалась его воркотня:
— Чортов мыс, проклятое течение!
Они бросили нас на палубу судна и отвезли нас на несколько миль в море; там они приготовили гнилой остов лодки, без снастей, без парусов, без мачт, весь в дырах, проеденных крысами.
Нет ничего тягостнее выжидания. Наше судно продолжало стоять на якоре. Нам нечего было делать. Мертвая тишина царила между нами. Все наши чувства как бы превратились в один слух. Вне всякого сомнения, мы попали в такое место, где волны разбивались о скалы; со всех сторон нас окружали буруны[189]. Хорошо еще, что ветер был слабый, и лот продолжал показывать шесть саженей глубины. Капитан, потеряв терпение, непременно хотел сесть в лодку и объехать вокруг судна; но замечание Мрамора, что при такой темноте лодка могла наскочить на подводный риф, убедило его выждать рассвета.
Показалась, наконец, заря. Мы с возрастающим ужасом стали вглядываться вокруг себя. Мы стояли рядом с землею; но это были лишь голые отвесные скалы, вышиною по нескольку сот футов. Перед нами, сзади, кругом торчали подводные камни, рифы, и шумели буруны. Остается загадкой, как мы не погибли в такую темную ночь?!
Таково было мое первое вступление на Мадагаскар.
Когда солнце засияло во всем своем блеске, и море казалось спокойным, капитан вздохнул с облегчением. Наскоро позавтракавши, капитан вскочил в лодку с четырьмя хорошими гребцами, в надежде найти выход из этого лабиринта рифов.
Мрамор позвал меня на бак[190]. По его таинственному виду и сжатым губам видно было, что он собирался говорить со мной по секрету.
— Слушайте, Мильс, — сказал он, — положение нашего судна критическое: мы окружены лишь водою да подводными скалами. Не мешает приготовиться в ожидании худшего. Возьмите с собою Неба и «джентльмена» (это прозвище дали у нас Руперту) и вытащите из баркаса все нужные вещи; затем положите туда бочонки и ждите новых распоряжений. А главное — ни гу-гу. Если вас будут спрашивать, можете ответить, что вы исполняете приказание.
Через несколько минут все было готово. Во время наших приготовлений явился Кайт.
— Это зачем? — спросил он.
Мрамор объяснил за меня.
— Видите ли, баркас может всегда пригодиться, так как я не думаю, чтобы на маленькой лодке можно было уйти слишком далеко.
Это объяснение показалось всем таким естественным, что никому и в голову не пришло подозревать опасность; а потому никто не удивился, когда Мрамор стал давать уже громко дальнейшие распоряжения.
— Мильс, положите на борт мешок с сухарями и запас говядины!
Повару велено было приготовить несколько котлов со свининой, которой я взял еще и сырьем, так как это любимое кушанье матросов: они находят, что вкус сырой свинины напоминает орехи.
Капитан, возвратившийся через два часа, вообразил, что он сделал важное открытие.
— Вся беда, — сказал он, — произошла от водоворота, который следует за течением и оттого, что мы слишком далеко от земли.
Во всяком случае, капитан надеялся вывести судно из беды. Заметив нагруженный баркас, спущенный в воду, он прикусил губу. Свинина продолжала вариться в котлах.
Принялись поднимать якорь. Вскоре все было готово. Наступил критический момент. Как нам миновать целый ряд подводных скал, о которые с яростью разбивались волны даже в тихую погоду? При виде поверхности океана, то вздымающейся, то опускающейся, можно было подумать, что это грудь морского чудовища, тяжело дышащего во сне. Сам капитан не мог решиться тронуться с места. Меня с несколькими матросами послали в лодке к берегу, чтобы удостовериться, где именно находился водоворот. Оказалось, что он был как раз в том течении, в направлении которого стояло наше судно. Благодаря маленькой бухточке между скалами и другому обратному течению, наш корабль мог маневрировать. Это известие всех нас обрадовало. Мы двинулись, затаив дыхание. «Джон» прекрасно слушался руля; нос его благополучно миновал водоворот; но здесь мы почувствовали неимоверную силу течения, которое влекло нас прямо на рифы.
Пришлось поворачивать на другой галс[191]. Противоположное течение оказало нам большую услугу. Капитан осторожно направил в него судно. Мы обошли первый риф, только слегка задев за него; толчок был незначительный. Капитан в восторге схватил руку Мрамора, пожимая ее изо всей силы от полноты чувств.
Вдруг наше судно со всего размаху ударилось о подводный камень. Это произошло так неожиданно, что половина экипажа свалилась навзничь; в это же время слетели три стеньги под напором ветра.
Трудно себе вообразить смятение, овладевшее нами. Судно разом остановилось; при столь сильном толчке можно было подумать, что оно сейчас распадется вдребезги.
Первый вал, встретив на пути своем такое препятствие, вырос перед нами в целую гору и обрушился на судно, обдавая нас водою с головы до ног. Корабль накренился набок и подался вперед, врезавшись еще больше в рифы.
Капитан был поражен. Отчаяние изобразилось на его лице, но только на одну секунду. Послышалась его команда. Мрамор заявил, что судно пробито. В трюме набралось воды на семь футов, и это в каких-нибудь десять минут! Но капитан не мог бросить своего «Джона» на произвол судьбы. Он велел побросать в воду весь чай, все лишние вещи. Тогда один из моряков, успевший в это время нырнуть, доложил, что наружная обшивка пробита громадным куском скалы.
Капитан созвал весь экипаж для совещания.
По закону, торговое судно лишается права пользоваться услугами своего экипажа с того момента, как оно потерпело крушение. Значит, мы теперь все были свободны, не исключая даже и Неба. На военном судне — дело другое. Там республика продолжает выдавать плату, и моряк обязан окончить срок своей службы.
Капитан сказал, что в четырехстах милях от нас находится остров Бурбон; он надеялся найти там небольшое судно, на котором мы могли бы возвратиться к месту крушения, чтобы спасти часть груза, паруса и якоря.
Пристать к Мадагаскару было невозможно: туземцы его слыли в то время за дикарей.
Надо было снаряжаться в путь. Наши заблаговременные приготовления пришлись как нельзя более кстати.
Капитан принял управление баркасом, а Мрамор, Руперт, Неб, повар и я были посланы в лодку с приказанием держаться поближе к баркасу.
Был полдень, когда мы покинули наш корабль. Благодаря попутному ветру мы плыли довольно быстро.
Мы находились среди безбрежного океана, так сказать, в простой ореховой скорлупе.
Надо отдать справедливость Мрамору: он вел себя, как настоящий философ; для него путешествие в четыреста миль в простой лодочке казалось самой обыкновенной вещью. Каждый из нас ненадолго заснул.
К утру подул холодный ветер; море начало слегка волноваться. Мы решили поднять парус, чтобы не отставать от баркаса. Ежеминутно приходилось освобождать лодку от наполнявшей ее воды.
К ночи ветер усилился.
Мы убрали парус и взялись за весла, всячески стараясь противостоять волнам, которые могли затопить нас.
Мы и не заметили, что постепенно удалялись от баркаса, и к утру при восходе солнца мы убедились, что наших спутников и след простыл. День прошел благополучно; по расчетам, мы проехали более половины всего пути. На следующий день подул попутный ветер, продолжавшийся тридцать часов; за это время мы сделали более полутораста миль.
У всех глаза были устремлены на восток; каждому хотелось первому увидеть землю. Вдруг мне показалась вдали черная точка. Мрамор согласился следовать по направлению ее в течение часа.
— Но только одного часа, слышите, — сказал он, посмотрев на часы, — это, чтобы вы замолчали и не кружили бы мне голову понапрасну.
Мы принялись грести изо всех сил. Каждая минута была дорога для меня. Наконец, Мрамор велел приостановиться: час прошел.
Мое сердце сильно билось, когда я влезал на скамейку; моя черная точка была все там же.
— Земля! Земля! — закричал я.
Тогда сам Мрамор вскочил на скамейку и на этот раз сдался.
Без сомнения, перед нами был остров Бурбон. Мы с новой энергией приналегли на весла. К десяти часам нам оставалась всего миля до берега; но мы не могли выбрать места, к которому можно было бы пристать.
Как назло, поднялся сильный ветер; и только к утру мы нашли удобную бухточку.
Никогда в жизни я не испытывал такой радости, как в эту минуту, когда после всех треволнений ступил, наконец, на твердую землю.
На острове мы пробыли неделю, в надежде дождаться баркаса с нашими товарищами. Но они не появлялись.
Тогда мы направились к Иль-де-Франсу. В то время там еще не было американского консула; и Мрамор, не имея кредита, не мог достать судна, чтобы возвратиться к «Джону», потерпевшему крушение. У нас тоже ни у кого не было денег. Одно из судов, отправлявшееся в Филадельфию, согласилось принять нас к себе на борт.
Так как нам нечем было заплатить за проезд, Мрамор взялся исполнять обязанности офицера, а мы должны были работать на баке. Этот корабль назывался «Тигрис» и считался одним из лучших американских судов. Капитан его слыл за человека дельного и знающего. Он был небольшого роста, лет тридцати, не более, звали его Диггс. Он сказал нам, что, хотя его экипаж и в полном составе, он берет нас только потому, что мы его соотечественники. На самом же деле ему нужны были многие люди; он взял к себе сверх комплекта пять человек из Калькутты для борьбы с пиратами, которые начинали тогда грабить американские суда.
Все это меня мало интересовало, Я думал об одном — возвратиться во-свояси, и совсем не беспокоился о новых опасностях, предстоящих нам.
Мы двинулись в путь.
Прошли приблизительно сто миль. Мы с Рупертом стояли на вахте. Я уже собирался идти на покой, как вдруг увидел в океане белый парус; приглядевшись, я распознал, что это был баркас «Джона». Меня это так поразило, что, ухватившись за фардун, я в один миг очутился на палубе и начал неистово махать. Мрамор, командовавший в это время вахтой, несколько раз дернул меня, чтобы заставить сказать, в чем дело.
Когда я, наконец, сказал ему, что это были наши, он немедленно доложил о том капитану. Диггс был человек добрый; он отнесся с большим участием к нашей истории. Из баркаса нас тоже увидели, и через каких-нибудь два часа он совсем приблизился к нам.
Вид баркаса произвел на нас всех удручающее впечатление. На дне его лежал почти мертвый негр. Капитан Роббинс и Кайт, эти два колосса, походили теперь на призраки; глаза их, казалось, выступали из орбит; когда мы заговорили с ними, они не в состоянии были вымолвить ни слова: более семидесяти часов у них во рту не было ни капли воды, а что может быть мучительнее неутоленной жажды?
Во время урагана они вынуждены были для облегчения баркаса вылить почти всю воду из бочонков.
Капитан Роббинс, думая, что он находился около острова Бурбона, надеялся сделать там новый запас воды. Но они напрасно проблуждали десять дней и вконец выбились из сил.
Когда я помогал Роббинсу взобраться на борт, в его глазах промелькнуло сознание. Почувствовав себя в безопасности, он пошел, шатаясь, тяжело опершись на мою руку. Он направился к резервуару с пресной водой и молча указал мне на стоявший тут же стакан. Я дал ему напиться; тогда он сделал еще несколько шагов.
Капитан Диггс счел нужным дать подобающие предписания относительно больных; им дозволялось пить воду в маленьком количестве и не иначе глотать, как подержав ее сначала во рту, что значительно облегчило их страдания; затем, когда был готов завтрак, им дали немного кофе и по морскому сухарю, смоченному вином. Благодаря этим предосторожностям все были спасены. Роббинс и Кайт настолько оправились к концу недели, что могли приступить к исполнению служебных обязанностей. Хотя с них ничего не спрашивалось, они всячески старались быть полезными своими услугами.
Как пенящиеся волны мешают и затрудняют плавание!
Бедный капитан Роббинс! Окрепнув от физических страданий, он стал испытывать нравственные: мысль о покинутом судне на давала ему покоя. Мрамор говорил мне, что Роббинс пробовал уговорить капитана Диггса отправиться на место крушения; но капитан и слышать об этом не хотел. «Джон» остался брошенным на произвол судьбы.
«Тигрис» было прекрасное судно; хотя оно незначительно превышало «Джона» своею величиною, но зато имело двенадцать новых пушек. Экипаж его состоял из пятидесяти человек. Диггс, будучи воинственным и опытным в борьбе с пиратами, заставлял нас для практики ежедневно упражняться в стрельбе. К тому же он получил сведения о враждебных отношениях между Францией и Соединенными Штатами, и когда мы прибыли на остров святой Елены, его судно было вполне готово для военных действий.
На острове капитан сделал запас съестных припасов, но новостей никаких не узнал.
Жители острова святой Елены были невежественны. Все, что они знали — это названия судов, побывавших в Индии, да цены на мясо и овощи.
Отчалив от острова святой Елены, мы ехали долгое время совершенно спокойно. Проходя мимо французского острова Гваделупы, капитан Диггс приблизился к нему более, чем это было необходимо.
Заметив бриг подозрительного вида, капитан направил на него подзорную трубу и объявил, что это французский капер, даже, может быть, крейсер.
По-видимому, бриг старался догнать нас. После долгих совещаний решено было убавить ходу и выжидать неприятеля.
— Эти негодяи идут иногда прямо на абордаж, не дав нам даже времени сообразить, в чем дело. Но меня-то они не застигнут врасплох. Мильс, пойдите-ка к повару и скажите ему, чтобы он наполнил водою все котлы и скорее кипятил бы ее, а ко мне пошлите Мрамора.
Вслед за тем я увидел, что Неб вытаскивает из шлюпки пожарную трубу и ставит около кухни. Мрамор приказал матросам наполнить трубу водою. Неб хлопотал изо всех сил.
— Ну-ка, черномазый, — сказал Диггс, — прицелься-ка вот сюда, в самую середину; пойдемте, господа, к трубе, пусть нам Неб покажет свою ловкость.
Капитан пришел в восторг: Неб попал фонтаном воды прямо в намеченную точку. Ему велено было не отходить от трубы ни на шаг. Вскоре последовал сигнал — опустить койки вниз.
Так как мы убавили ходу, то бриг пока удерживался от стрельбы. Казалось, он платил нам вежливостью.
— На места! — раздалась команда.
Я встал на грот-марсель, а Руперт на фок-марсель[192]. Мы должны были делать вид, будто работаем над починкой судна. Затем капитан роздал нам ружья.
Как только все было готово, велено было молчать.
Уже совсем маленькое расстояние отделяло нас от брига. На нем было десять пушек меньшего калибра, чем наши.
Но следующее обстоятельство показалось мне подозрительным: люди, наполнявшие бак, старались скрыть свое присутствие за абордажными сетками. К счастью, у меня в кармане была газета и карандаш. Я умудрился наскоро написать несколько слов: «Бриг полон вооруженных людей, спрятанных за абордажною сетью». Обернув этим клочком бумаги медную монету, я пустил ее на бак. Услышав шум, капитан посмотрел наверх. Я молча указал ему пальцем на бумажку и был награжден одобрительным жестом с его стороны. Прочитав мое послание, капитан велел Небу и повару наполнить трубу горячею водою. С брига нас окликнули в рупор:
— Какое это судно?
— «Тигрис», возвращающееся в Филадельфию из Калькутты. А ваш бриг?
— «Безумие», французский капер
— Откуда вы?
— Из Калькутты. А вы?
— Из Гваделупы. Куда вы идете?
— В Филадельфию. Смотрите, не подъезжайте к нам так близко: с вами может приключиться несчастье.
— Что вы сказали? Несчастье? Мы что-то плохо слышим, а потому подъедем поближе.
— Говорят вам, отваливайте.
— Отваливайте! Это еще что значит? Ну, ребята, начинайте!
Эти слова были произнесены по-французски.
— Неб, за дело, — скомандовал капитан, — спрысни-ка их хорошенько, мой мальчик. В ту же минуту пожарная труба была приведена в действие.
Французы бросились на свой бушприт[193], и тут весь заряд кипятка ошпарил большую часть из них с головы до ног. Некоторые бросились в воду, предпочитая холодную ванну горячему душу.
С «Тигриса» раздавались громкие раскаты смеха, и наше судно, взявшись за руль, легко, как волчок, повернулось на месте.
Мы напрасно ожидали пальбы со стороны брига: французы удержались от нее, зная, что мы вооружены лучше их. Они поворотили на другой галс, так что оба судна оказались кормой к корме.
Капитан Диггс приказал приготовить пушки, предполагая, что наши друзья с брига начнут изъявлять нам свое неудовольствие. Действительно, едва мы были на расстоянии трех кабельтов[194] друг от друга, как раздался выстрел. Пушечное ядро ударилось обо что-то твердое. Я испугался за Руперта, который стоял там.
— Ого! Фок-марс, — закричал капитан. — Во что оно ударилось?
— Аварии нет, капитан, — ответил Руперт уверенным тоном.
— За вами теперь черед, капитан Роббинс, пусть они это попомнят
Мы разом выпалили из двух пушек. С нашего бота послышались радостные восклицания — мачта французов была сбита.
Таким образом, битва окончилась. Главным же ее героем был Неб. Его лицо так и сияло от радости, рот раскрылся до ушей от удовольствия, несмотря на то, что он более всех рисковал своею жизнью.
Недалеко от мыса Виргинии, когда мы направлялись к земле, мы заметили корабль, идущий на нас. Лейтенант капитана Диггса сказал ему, что это, должно быть, судно из Филадельфии, торгующее с Индией, что его имя «Ганг»; капитан же сомневался, говоря, что если это действительно «Ганг», то он изменился до неузнаваемости. Приблизившись к нам, незнакомец выстрелил из пушки и поднял американский флаг. По всем признакам это было американское военное судно.
— Не правда ли, это «Тигрис»? — спросили оттуда в рупор.
— Да. А ваше судно?
— «Ганг», корабль Соединенных Штатов, капитан Даль с мыса Делавара. Приветствую вас, капитан Диггс! Ваши услуги могут нам быть полезны.
Диггс засвистел в ответ. Теперь все стало ясно. Это действительно был «Ганг», первое военное судно, посланное от правительства. Французские капера вынудили нашу республику держать наготове несколько вооруженных судов, в роде «Ганга».
Капитан Диггс отправился на «Ганг» в шлюпке; а я управлял ею, что мне дало возможность хорошо рассмотреть судно и его экипаж. Даль, плотно сложенный, в своем морском мундире имел вид настоящего моряка. Он дружески потряс руку нашего командира и от души хохотал, узнав историю абордажа и кипятка.
Доброе, открытое и в то же время самоуверенное лицо капитана так понравилось мне, что я еле удержался, чтобы не попроситься к нему на службу.
После того, как Диггс выпил со своим старым знакомым стакан-два вина, мы возвратились на борт «Тигриса».
Оба судна отправились в путь: «Ганг» поплыл на северо-восток, к Делавару, а мы в тот же вечер были около мыса Мея на расстоянии пяти миль. Ночью с мыса подъехал лоцман в лодке. Капитану Роббинсу хотелось во что бы то ни стало высадиться на берег. Для него было важно известить о крушении его судна. Решили, что мы с Рупертом будем ему сопутствовать, не взирая на позднее время. Мы собрались в одну минуту, увозя с собой лишь по паре белья, да необходимые документы.
Не успели мы отчалить, как подул такой сильный юго-западный ветер, что лоцман предложил нам вернуться. Но это легко было сказать: «Тигрис» делал шесть-семь узлов; как же добраться до него, не имея возможности дать сигнала? Мы все работали, не покладая рук, но маяк был от нас еще на целую милю. Руперт в изнеможении свалился на скамейку. Роббинс занял его место, а Руперт сел к рулю.
Мы находились в положении человека, который, цепляясь руками и ногами, чтобы добраться до вершины отвесной скалы, чувствует, что в последний момент его окончательно покинут силы.
Позади нас простирался рассвирепевший Атлантический океан, и ни единого клочка земли между нами и обоими материками. Ничего съестного мы с собой не взяли, в надежде закусить на берегу; воды было всего один маленький бочонок. Матросы, бывшие с нами в лодке, не теряли надежды добраться до земли. К полуночи, после трех часов нечеловеческих усилий, я так ослабел, что весло выпало из моих рук. Капитан тоже изнемогал от усталости. Только матросы старались поддержать равновесие лодки, но и им силы начали изменять.
Оставался единственный путь спасения. Наше судно могло поворотить через фордевинд[195]; в таком случае у нас являлась возможность встретить его у бухты. Мы напрягли последние усилия. Каждую минуту мне казалось, что я вижу «Тигрис», но тотчас же его образ терялся в пространстве. К счастью, ветер дул по направлению бухты. Вдруг Руперт вскрикнул, — он увидел «Тигрис».
В самом деле, это был он, обращенный носом к северу-востоку. Видно было, как он боролся с разыгравшейся стихией. Но он шел перед нами с большою скоростью. Мы с яростью взялись вновь за весла. Капитан Роббинс принялся кричать в рупор. Но что значит человеческий голос в ужасном концерте свистящего ветра и рева бушующих волн! Отчаяние овладело нами при мысли, что нас так и не услышат с судна! Мы все разом начали кричать. Какая-то неестественная сила еще поддерживала нас. Но тут на нас набежала волна, залив нас водою. Мы уже более не сомневались в неминуемой гибели, но все же стали опрастывать лодку от воды. Вдруг нам всем послышался крик, точно из трубы: «Лодка!» и вслед за тем со стороны маяка показалась шкуна, направлявшаяся к нам на помощь. Мы не успели опомниться, как она своим водорезом ударилась в нашу лодку, которая сразу пошла на дно.
В такие минуты некогда рассуждать — надо действовать. Падая в воду, я уцепился рукой за какой-то предмет, и в тот же момент один из людей экипажа удержал меня за волосы. Оказалось, что я ухватился за ногу нашего бедного матроса. Освободившись от тяжести, он же и помог спасти меня. Когда мы были на борту и стали считать друг друга, мы все были налицо, исключая капитана Роббинса. Шкуна повернула на другой галс и прошла еще раз по тому месту, где затонула лодка. Но нашего старого командира не было.
О, не забывай того часа, когда мы, переходя леса и долины, возвращались с нашим вождем в жилище его предков. Ни малейший ветерок не колыхал листвы в горных лесах; луна сияла на утесах бледнили лучами, и природа тихо и молчаливо отдыхала вокруг дома, который возвышался перед нами.
Судно, на котором мы очутились, называлось «Марта Валлис»; оно отправлялось в Бостон из Джемс-Ривера. Нам был оказан самый радушный прием. Капитан обещал нам отправить нас в Нью-Йорк с первым каботажным[196] судном.
Но прошло более недели, прежде чем он мог сдержать свое слово. Наконец в проливе Вайнъярд мы встретили судно, на котором нас приняли так же хорошо, как и на «Марте Валлис». Здесь мы отдохнули и поели в свое удовольствие трески, мяса, свинины и хлеба с патокой. Узнали последние новости о войне против Франции и о событиях в Соединенных Штатах.
Через четыре дня мы уже подъезжали к Нью-Йорку. У нас с Рупертом не было с собой положительно ничего, кроме платья, в которое мы были одеты.
Но я не тужил об этом. Дома меня ожидала полная чаша. Да и Руперту нечего было беспокоиться, пока его отец и я оставались в живых. Я не расставался с золотыми монетами, данными мне на прощанье Люси. Узнав, где пребывают владельцы «Джона», я отправился туда. Я начал рассказывать историю своего путешествия, но оказалось, что Кайт уже предупредил меня.
Спустя три дня после урагана, «Тигрис», благодаря попутному ветру, благополучно прибыл в самую Филадельфию, откуда большая часть экипажа «Джона» отправилась в Нью-Йорк. Так как наша лодка не возвращалась, то нас считали погибшими.
Хотя газеты и не были еще так распространены, как в настоящее время, все же у меня защемило сердце при мысли, что это печальное известие дойдет до Клаубонни ранее нашего появления там.
Владельцы «Джона» засыпали меня вопросами, каким образом наше судно погибло. Казалось, мои ответы вполне удовлетворили их. Тогда, вынув монеты, я попросил взять их в залог, а мне вместо них выдать маленькую сумму. Но мой залог отвергли; меня снабдили чеком в сто долларов, сказав, что я могу возвратить их, когда мне заблагорассудится.
Итак, мы с Рупертом могли приобрести все необходимое.
Мы отправились в бассейн Альбани в надежде застать там «Веллингфорд»; но нам сообщили, что он только что отплыл, взяв с собою на борт негра с вещами его молодого хозяина; несчастный ездил в Кантон с молодым Веллингфордом, а теперь возвращался один на родину с печальным известием о гибели мистера Мильса.
Нельзя было терять времени: надо было во что бы то ни стало опередить «Веллингфорд» на пакетботе.
Мое волнение было так велико, что я не мог решиться сойти с палубы до тех пор, пока не был брошен якорь, вследствие прилива. С наступлением ночи Руперт преспокойно улегся спать. Я последовал его примеру. На другой день около полудня я увидел «Веллингфорд», входящий в бухточку; но тут деревья скрыли его от наших глаз.
Едва мы очутились на берегу, как бросились бежать со всех ног; даже Руперт не переводил дыхания.
Никогда еще Клаубонни не казалось для меня настолько привлекательным, как в эту минуту. Дом, утопающий в густой зелени аллеи, виноградники, прекрасные зеленые пастбища, бархатистая травка, слегка колеблющаяся под дуновением южного ветра, стада, расположенные группами под тенью деревьев — все это навевало на душу приятное спокойствие и довольство. И ради чего я расстался со всей этой прелестью? Для борьбы с пиратами, для крушения у берегов Мадагаскара!.. Я рисковал своею жизнью в маленькой лодочке среди бушующих волн и непроглядной тьмы!
Мы уже были недалеко от леса, как увидели, что наши сестры вошли туда, направляясь к нашей любимой беседке. В тот же момент показался Неб, шедший по другой дороге. Бедняга подвигался черепашьими шагами — ему нечего было торопиться с грустными вестями; мы, думая опередить негра, избрали кратчайший путь, но, застрявши в кустарниках, опоздали. Неб уже стоял перед своими госпожами бледный, как мертвец, не будучи в состоянии произнести ни слова, несмотря на то, что Люси трясла его изо всех сил, чтобы добиться от него объяснений. Вдруг он повалился на землю и начал рыдать.
— В чем дело? — вскричала Люси. — Стыдно тебе, что ты убежал, или же с братьями приключилось несчастье?
— Это из-за меня, дорогая моя! — сказал я из-за кустов. — Но, вот, мы оба здесь, здравы и невредимы!
Обе вскрикнули от радостной неожиданности, и в одно мгновение мы очутились в объятиях — я у Люси, а Руперт — у Грации. Как это произошло, трудно объяснить, потом каждый из нас поцеловал свою сестру. Они плакали от радости, что это первая минута счастья после целого года нравственных страданий.
Неб же не двигался с места, устремив на нас удивленный взор: он не верил своим глазам, сомневаясь, мы ли это. Удостоверившись в действительности, он опять повалился на землю, начал кататься во все стороны и мычать от радости. Затем, как стрела, пустился к дому, крича изо всей силы:
— Мистер Мильс возвратился! Мистер Мильс возвратился! Понемногу мы пришли в себя. Пошли бесконечные вопросы и ответы. Никто еще не знал о нашей мнимой гибели. Гардинг был здоров. Он сообщил Грации и Люси имя нашего судна, но умолчал о том, что видел нас перед отплытием.
Грация торжественно потребовала подробного рассказа о наших приключениях. Руперт, как старший из нас, начал ораторствовать, пустив в ход все свое красноречие. Особенно он распространялся насчет ядра, просвистевшего над его головой, чем произвел сильное впечатление на Грацию. Люси же, зная страсть своего брата все преувеличивать, чтобы выставить себя героем, осталась равнодушною к его рассказам, даже прервала его:
— Ну, довольно об ядре; будем говорить о другом.
Скажу правду, я в Руперте сильно разочаровался. Во время путешествия он выказал весь свой эгоизм, незаметно сваливая на бедного Неба всю тяжелую работу, которую должен был нести сам. В душе он не чувствовал в себе призвания быть моряком, хотя язык его говорил совсем другое. Да и вообще он так изолгался, что верить ему стало невозможно.
Если я его еще любил, то по привычке, а, может быть, потому, что он был сын моего опекуна и брат Люси.
В своем рассказе о наших приключениях он сильно исказил все факты, подтасовав их с таким уменьем, что я даже не сумел уличить его.
Наговорившись вдоволь, мы стали вглядываться друг в друга: год разлуки должен был изменить нас. Руперт остался таким же, как был, только несколько возмужал. Он отпустил маленькие усики, которые очень шли к нему. Что касается меня, то я прибавился в длину и ширину. Грация сказала, что я потерял всю свою миловидность, а Люси, краснея, уверяла, что я стал походить на огромного медведя. Но я не обижался.
Люси заметила мне вполголоса:
— Вот что значит уехать, Мильс; сидели бы дома, так никто бы и не заметил происшедшей в вас перемены, а теперь вас называют медведем.
Я быстро вглянул на нее; она вся вспыхнула, тихо прибавив:
— Но ведь я шучу.
В Люси не было той идеальной красоты, которая восхищает поэтов; это была просто очаровательная женщина во всех отношениях. Честная, открытая душа ее не знала уклонений; взгляды ее были положительные, и в привязанностях своих она отличалась постоянством. Даже Грация подпадала под ее влияние.
Счастливые часов не наблюдают! Мы и не заметили, что проболтали целый час. Люси напомнила Руперту, что он еще не поздоровался с отцом.
Гардинг нисколько не удивился нашему приезду, так как по его расчету мы именно теперь и должны были вернуться. Об упреках не было и речи.
Когда мы все успокоились и подкрепились едой, Гардинг обратился ко мне, чтобы я ему рассказал обо всем случившемся.
Мистер Гардинг не скрывал своей радости по поводу того, что мы опять с ним; мимоходом он спросил нас, не надоела ли нам жизнь на море. Я ответил откровенно, что, напротив, не только не надоела, но что я мечтаю поступить на судно, имеющее каперское свидетельство Соединенных Штатов, и побывать в Европе. Руперт же поразил меня своим ответом. Он сказал, что ошибся, избрав себе неверную дорогу, и что теперь он готов сделаться юристом.
По-видимому, мистер Гардинг был удовлетворен ответом сына, но распространяться по этому поводу не стал, предоставив нам наслаждаться возвращением в Клаубонни. И мы прекрасно провели вечер. Руперт, изображая нашу жизнь на корабле в комическом виде, смешил всех до слез; это уж было по его части.
Сам Гардинг развеселился, когда Неб после ужина стал описывать китайские костюмы, косы и башмаки.
Навряд ли с самого основания Клаубонни в нем так веселились, как в этот памятный вечер.
На следующий день мой опекун дал мне отчет за истекший год. Дела мои были в блестящем положении. Я тотчас же про себя подумал, что по достижении совершеннолетия у меня будет на что приобрести себе судно, которым я буду командовать.
Настали радостные дни в Клаубонни. Мистер Гардинг предложил нам совершить далекую экскурсию; но никто на нее не согласился — нам было слишком хорошо у себя дома.
Руперт под руководством отца читал девушкам книги, а я большую часть времени упражнялся в спорте.
Я сделал две-три крейсировки по реке на «Грации и Люси»; наконец, мне в голову пришла мысль — свезти всю компанию на «Веллингфорде» в Нью-Йорк. До сих пор, кроме шкун да шлюпок, они ничего не видели, а с той поры, как я стал моряком, им непременно хотелось посмотреть на трехмачтовое судно с полною оснасткою.
Мистер Гардинг думал, что я шучу; но Грация сгорала от нетерпения побывать в большом городе; Люси же принимала сосредоточенный вид каждый раз, как я заговаривал о поездке, предполагая, что она обойдется дорого ее отцу. Но все устроилось как нельзя лучше. Несмотря на свою щепетильность, мистер Гардинг согласился, что за проезд нечего платить, раз «Веллингфорд» всех с нашей фермы всегда возил даром. Потом в Нью-Йорке жила его кузина, миссис Брадфорт, зажиточная вдова, у которой он всегда останавливался, когда ему приходилось бывать в городе.
У нее был большой и поместительный дом на Валль-стрите, и она не раз звала к себе погостить Грацию и Люси.
— Вот как мы сделаем, — сказала Гардинг. — Я остановлюсь вместе с девочками у кузины, а молодые люди устроятся в гостинице. Сегодня же вечером я напишу ей, чтобы не застигнуть ее врасплох.
Миссис Брадфорт ответила немедля. На другой же день после получения письма весь дом, не исключая и Неба, двинулся в путь на «Веллингфорде». Какая разница между этим путешествием и предыдущим! Наши девицы всем восхищались; восторгам их не было конца.
Мы благополучно прибыли в Нью-Йорк, где я показал моим спутницам тюрьму, Бэр-Маркет (рынок Медведя) и колокольни святого Павла и Троицы. Валль-стрит, на котором жила миссис Брадфорт, в 1799 году был совсем не такой, как в настоящее время. На том месте, где потом воздвиглось столько дворцов богачей, тогда стояли скромные провинциальные домики.
Миссис Брадфорт встретила нас с распростертыми объятиями. Для нас с Рупертом у нее также была приготовлена комната; не было никакой возможности не воспользоваться ее гостеприимством. В какой-нибудь час она нас всех разместила, мы почувствовали себя как дома.
Я не буду распространяться о том, как мы все были счастливы. Мы отправились осматривать достопримечательности. Меня теперь разбирает смех, когда вспомнишь, в чем они тогда состояли. Был там музей, от обладания которого отказался бы любой нынешний город; цирк, управляемый каким-то Риккетсом; театр Джон-стрита — очень скромное здание; и лев — настоящий живой лев, посаженный в клетку за городом, чтобы его рычание не смущало народ. Когда мы осмотрели все эти чудеса, Гардинг разрешил нам пойти в театр вместе с миссис Брадфорт. Это нам всем доставило большое удовольствие. Хотя мы с Рупертом побывали даже в Китае, но на спектакле нам еще не приходилось присутствовать ни разу в жизни.
Ты всегда все то же, вечное море. 3емля имеет свои различные формы долин и холмов, деревьев и цветов, полей, которые согревают жгучие лучи солнца, которые сковывает ледяное дыхание зимы, которые осень покрывает золотым руном, ты же, ясно ли твое чело или отягчено бурей, неизменно выбрасываешь свою рдеющую пену на берега.
Несколько дней спустя после нашего приезда в Нью-Йорк, я имел серьезный разговор с опекуном относительно моих новых планов.
Испробовав жизнь на море, я в душе считал себя уже опытным моряком и решил продолжать начатое дело. Я объявил мистеру Гардингу, что не возвращусь в Клаубонни, но воспользуюсь пребыванием в Нью-Йорке, чтобы подыскать себе подходящее судно.
В этом я мог вполне положиться на Неба, а потому и приказал ему походить по набережным и присмотреться к приставшим судам; из него выработался уже очень порядочный матрос, и морская профессия была ему по душе.
Однажды, когда я сам разгуливал по набережной, я услышал позади себя громкий голос:
«Ей-богу, капитан Вилльямс, чего вам раздумывать; возьмите его третьим офицером; лучшего вам не найти во всей Америке». У меня было точно предчувствие, что речь шла обо мне, хотя я не сразу узнал голос. Повернувшись, я увидел Мрамора с человеком средних лет; они оба смотрели на меня сквозь абордажные сети торгового судна. Я раскланялся с Мрамором, который дал мне знак подняться на борт, и представил меня капитану по всем правилам приличия.
Судно это называлось «Кризис». Оно было невелико, но прекрасно устроено, имело четыреста тонн водоизмещения и десять новых пушек.
Будучи уже нагружено, оно было готово к отплытию; но задержка состояла в том, что не могли найти третьего лейтенанта. Офицеры встречались редко: все молодые люди поступали в военный флот. Вот Мрамор и отрекомендовал меня. Я не надеялся на такое быстрое повышение хотя сознавал, что эта должность мне по силам.
Капитан Вилльямс проэкзаменовал меня в течение пятнадцати-двадцати минут, поговорил наедине с Мрамором и затем, не колеблясь, предложил мне занять это место. Нам предстояло совершить кругосветное плавание; уже одна эта мысль восхищала меня. В Англии наше судно должно было выгрузить муку и нагрузиться сандалом; затем направиться к западным берегам Америки, а потом в Кантон; здесь — променять товары на чай и другие товары и возвратиться в Соединенные Штаты.
Жалованье мне назначили тридцать долларов в месяц.
Подумав несколько минут, я решился принять предлагаемое мне место, тем более, что согласились взять Неба в качестве простого матроса. Я отправился к нотариусу подписать условие. На этот раз все совершалось по правилам. Самого мистера Гардинга вызвали для дачи согласия. Он был в очень хорошем расположении духа, так как он, в свою очередь, только что заключил условие, в силу которого один из его друзей-адвокатов обязывался руководить обучением Руперта.
Миссис Брадфорт предложила полный пансион своему молодому родственнику; отцу оставалось только одевать его и снабжать карманными деньгами.
Но, зная характер Руперта, я сомневался, чтобы он довольствовался несколькими долларами, которые мистер Гардинг мог ежемесячно уделять ему. Я в деньгах не нуждался, а потому устроил Руперту кредит в двадцать долларов ежемесячно.
Я делал это от всего сердца, но все же меня удивило, что Руперт без всякого стеснения согласился принимать от меня этот маленький подарок.
В три дня «Кризис» совсем приготовился к отплытию. Капитан Вилльямс рассчитывал отправиться в четверг, но что-то задержало его. У меня оказался лишний свободный день, и я отправился погулять.
Руперт, Грация, Люси и я задумали сделать маленькую экскурсию в окрестности Нью-Йорка. Нам с Люси было очень тяжело расставаться надолго. Мое путешествие могло продолжиться три года; я уже тогда буду совершеннолетним, а Люси — совсем взрослой девушкой, девятнадцати лет. Сколько перемен произойдет за это время!
— Руперт будет адвокатом, когда я возвращусь, — сказал я.
— Да, — отвечала Люси, — и знаете, Мильс, я теперь начинаю жалеть, что Руперт больше не будет с вами. Вы так давно знаете и любите друг друга! И потом вы вместе подвергались ужасным испытаниям!
— Ничего, я спокоен: Неб остается со мной, а Руперту приятнее будет на суше. Его призвание — адвокатура.
— Но вы будете иногда думать о нас, Мильс? — проговорила Люси с глазами, полными слез.
— О, еще бы! Смею надеяться, что и вы не забудете меня? Да, кстати, я еще не возвратил вам своего долга. Вот вам обратно ваши золотые монеты; посмотрите: это те самые, которые вы мне дали на прощанье; я скорее согласился бы лишиться своего пальца, чем израсходовать хотя одну из них.
— А я думала, что они пригодятся вам. Но вы отняли у меня эту иллюзию.
— Разве вам неприятно знать, что у меня не было крайности прибегнуть к ним? Зато тепперь, когда я уезжаю с разрешения мистера Гардинга и ни в чем нуждаться не буду, я возвращаю вам ваше золото с процентами.
— Нет, нет, Мильс, я ведь не Руперт…
С этими словами я хотел вложить ей в руку маленькую вещицу, но Люси так стиснула свои пальцы, что я не мог ничего поделать.
— Нет, нет, Мильс, я ведь не Руперт. Можете сделать иное употребление из ваших денег.
— Как денег! Но ведь это маленький медальон на память о вашей дружбе.
Пальчики Люси раскрылись так же свободно, как у ребенка, и я беспрепятственно вложил в ее руку мой подарок, который ее очень обрадовал.
Я не буду распространяться о нашем прощании. Руперт проводил меня до судна. Выходя из дому, я обернулся, окно раскрылось; из него выглянула головка Люси.
— Пишите нам, Мильс, пишите почаще, — были ее последние слова.
Мы тронулись с восходом солнца при попутном ветре и благоприятном течении.
«Кризис» было судно очень легкое на ходу, легче даже «Тигриса». Здесь я мог пользоваться полным комфортом; нам подавались скатерти, тарелки, кувшины и прочее; одним словом, на «Кризисе» имелись во удобства жизни, какие только можно себе представить на борту торгового судна.
С нами вместе вышло около дюжины разных судов; между ними — два военных корабля от республики, перед нами — несколько торговых судов, которые, казалось, намеревались соперничать с нами в скорости хода. Мы все прошли мель, на расстоянии одного кабельтова друг от друга; но скоро мы обогнали их на целую милю, что нас всех привело в настоящий восторг. Мрамор стал доказывать, что наше судно превосходит их не в одной скорости, но также и в других отношениях. Что ж, не мешает быть о себе хорошего мнения, а тем более о корабле, к которому принадлежишь!
Я должен сказать правду, что в первые минуты я не совсем хорошо чувствовал себя в своей новой должности, будучи еще очень молод, чтобы командовать людьми, годящимися мне в отцы и опытными в морском искусстве. Но достаточно было нескольких дней, чтобы я приобрел уверенность в себе и заставлял исполнять свои приказания так же спешно, как это сделал бы главный лейтенант. Приблизительно недели через две, когда я находился на вахте, наше судно было застигнуто сильным ветром. Капитан Вилльямс остался очень доволен моими распоряжениями, и, главное, тем хладнокровием, которое не покидало меня. Впоследствии я узнал, что во все время ветра он стоял у люка, запретив другим лейтенантам показываться. Я был предоставлен самому себе и прекрасно со всем справился. Раньше капитан Вилльямс имел обыкновение заходить на палубу во время моей вахты, чтобы посмотреть на небо и проверить все ли в порядке. Но теперь он прекратил эти визиты, доверяя мне, как самому Мрамору. Похвалы капитана, а еще более доверие его ко мне доставили мне большое удовольствие.
Наш переезд затянулся. Наконец, подул попутный ветер, и мы пошли, как следует.
На другой день, когда я был на утренней вахте, на самом рассвете показался парус. Это было судно несколько больше нашего и со скорым ходом. Когда взошло солнце, капитан и главный лейтенант взошли на палубу. Сначала они оба думали, что это английское судно, возвращающееся из Западной Индии. Но, присмотревшись внимательно, Мрамор стал уверять, что судно — французское. Капитан Вилльямс решил идти прямо на него, чтобы рассмотреть его вблизи. На нем было двенадцать пушек. Этого было достаточно, чтобы мы держались настороже. Как только мы приблизились к нему, капитан объявил, что, вне всякого сомнения, это французское судно, имеющее так же, как и мы, каперские свидетельства. Не успел он произнести последних слов, как неприятель стал готовиться к битве.
Мы подняли свой флаг с раннего утра. Французы же сохраняли свое инкогнито до тех пор, пока все легкие паруса не были улажены. Тогда с их стороны послышался выстрел из пушки, и взвилось на воздух трехцветное знамя.
Наш капитан сразу почувствовал, что ему придется иметь дело с опытным и неустрашимым противником. Но отступать уже было поздно, и мы также начали готовиться к бою. Мрамор чувствовал себя, как рыба в воде. С каким хладнокровием и поспешностью он командовал! В десять минут все было готово.
Действительно, трудно встретить два торговых судна, обнаруживавших в своих приготовлениях столько искусства и знания дела, как это было у «Кризиса» и «Дамы Нанта», так назывался наш неприятель. В тот момент, как мы выстроились в ряд с «Лэди» (прозвище, данное французскому судну нашими матросами), оба судна сделали одновременные залпы.
Меня поставили на бак с приказанием следить за снастями и стрелять из ружья лишь в критические минуты.
Началось с того, что упали два блока от шкотов[197] и кливера. Пока мы перестреливались с «Дамой Нанта» в течение двух часов, у меня дела было по горло, я даже не мог оглядеться вокруг себя, чтобы сообразить, кто одерживает победу. Многие из нашего экипажа были убиты и ранены, снасти сильно повреждены.
Очевидно, французы были вдвое многочисленнее нас. Вдруг над моей головой раздался страшный треск, и, подняв глаза, я с ужасом увидел, что повалилась главная фок-стеньга с реями и парусами. Тотчас же капитан приказал всему экипажу оставить пушки и приступить к исправлению аварии. В тот же момент и неприятель прекратил стрельбу. С обеих сторон сообразили, что безумие для торговых судов продолжать борьбу, вместо того, чтобы позаботиться о необходимом — о починке повреждения.
Рулевые действовали с большой осторожностью. «Кризис» поворотил к северу, а «Дама Нанта» удалилась от нас на целую милю. За работой мы и не заметили, как наступила ночь. В этом сражении из нашего экипажа два человека было убито на месте, а семеро — ранены; из них двое умерло, а остальные выздоровели, за исключением одного лейтенанта, который не мог поправиться во всю жизнь, так как человек, исполняющий на нашем корабле обязанности хирурга, не сумел извлечь пули из его раны. В ту эпоху хорошие врачи были редки и практиковали лишь на суше.
Если мы не знаем, как защитить наши Опери от нападения собаки, позволим ей войти в комнату; и не будем больше считать себя нацией храброй и просвещенной.
Однажды я был разбужен сильным толчком. Мрамор, стоящий на вахте, потребовал меня к себе.
— Вставайте скорее, Веллингфорд, вы мне нужны на палубе.
В одну минуту я очутился в присутствии главного лейтенанта, протирая себе глаза, как будто бы они от этого могли лучше открыться. Стоял туман.
— Посмотрите-ка, Мильс, по направлению этой точки. Ведь это наш друг, француз, всего в полмиле от нас.
— Почему вы так думаете? — в изумлении спросил я.
— Потому что я его сейчас видел своими собственными глазами. Этот туман рассеивается, и мне достаточно было одного момента, чтобы узнать врага.
— Что же вы теперь думаете делать, Мрамор? Мы уже теперь убедились, что француз не из трусливых; в ясную погоду мы не могли одолеть его, а теперь туман.
— Положитесь на старого командира; он не может забыть недавних повреждений своего судна, а потому я полагаю, что, для очистки совести, он настоит на вторичном сражении. Да, Мильс, на борту этого судна будет чем поживиться тому, кто завладеет им.
Затем он приказал мне спуститься вниз и тихонько позвать всех наверх.
Мрамор предложил выстрелить в французское судно и, воспользовавшись туманом, взять его на абордаж. Если мы незаметно приблизимся к нему и застигнем его врасплох, наш успех несомненен.
— Во всяком случае, не мешает приготовиться. Мрамор, — сказал капитан, — тогда будет видно, что делать.
Не успел он произнести этих слов, как у нас закипела работа. В каких-нибудь десять минут все пушки были выставлены в батарею и заряжены картечью. Мы в лихорадочном нетерпении ждали первого сигнала. Нам казалось, что перед нами множество кораблей, но все они один за другим исчезали из глаз, заволакиваемые густым туманом. Было строго запрещено разговаривать; но тот, кто увидит неприятеля, должен немедленно пойти на корму и донести о том. Более двенадцати человек совершили эту прогулку, но напрасно: они все ошибались. Между тем, мы продолжали наступать медленным ходом. Прошло двадцать минут томительного ожидания, — судно не показывалось. Мрамор не терял хладнокровия и уверенности в себе, но капитан и его помощник посмеивались; а матросы покачивали головами, пожевывая табак. Наконец, думая, что Мрамор ошибся, решили бросить преследование и плыть в прежнем направлении. Капитан уже собирался дать приказ убрать пушку, как вдруг я заметил судно, не более как в трехстах шагах от нас. Я молча вытянул руку по направлению кормы, и мои глаза тотчас же встретились со взглядом капитана; в один миг он уже очутился на баке.
Теперь легко было разглядеть неприятельское судно: сквозь туман оно казалось каким-то видением; оно двигалось медленно вперед и раскачивалось из стороны в сторону. Сомнений больше не оставалось — мы решили действовать. Стаксели поставили по ветру. Тем временем второй лейтенант, знающий французский язык, стал на бак, чтобы быть наготове и отвечать, когда с нами заговорят в рупор.
Французы заметили нас в первый раз лишь тогда, когда мы были от них всего в ста шагах. Нас увидел, кажется, вахтенный офицер. Вместо того, чтобы тотчас же созвать всех наверх, он взялся сначала за рупор. Мистер Форбанк, наш лейтенант, говорил неясно, глотая половину слов.
Однако он совсем понятно выговорил: «Случай Бордо». Этого было достаточно, чтобы ошеломить француза на несколько секунд. Мы, не теряя времени, подвигались с такой быстротой, что не дали неприятелю времени на размышление. Однако голос офицера услышали внизу; французы поспешно и в беспорядке поднялись наверх, рассеявшись по корме и носу. Мы выстрелили из пяти пушек разом. Минуту спустя раздался треск судов, которые столкнулись.
Мрамор закричал: «Вперед, ребята!» — и вслед за тем он, Неб, я и весь экипаж влетели на французское судно, подобно урагану. Я ждал, что начнется бой не на жизнь, а на смерть; но мы нашли палубу пустой и завладели судном без всякого сопротивления со стороны французов. Капитан их был разорван надвое нашей картечью, и два офицера серьезно ранены. Вследствие этого они разом сдались нам. Из наших людей никто не получил даже царапины.
Я уже говорил, что взятое нами судно имело каперские свидетельства и направлялось из Гваделупы в Нант.
Убедившись в одержанной победе, мы отделились от «Дамы Нанта». Абордаж причинил ей мало вреда: она легко могла добраться до пристани.
После долгих совещаний решено было отправить «Даму Нанта» в Нью-Йорк под командой нашего раненого лейтенанта, который на родине мог приняться за серьезное лечение.
Наступила ночь, когда все приготовления были окончены. «Дама Нанта», повернув на другой галс, направилась к Соединенным Штатам. Наш капитан воспользовался этим случаем, чтобы послать официальный рапорт, а я написал Грации коротенькое письмо, в котором в то же время обращался ко всем нашим. Я знал, как ее обрадуют несколько строк от меня, а также мне доставляло большое удовольствие возвестить о том, что я был назначен вторым лейтенантом.
Проводы «Дамы Нанта» среди открытого моря ночью имели торжественный и в то же время грустный характер. Благополучно ли доберется это судно до места своего назначения? Все шансы были на его стороне: французские крейсеры редко попадались у берегов Америки.
За мое участие во взятии судна я получил в награду тысячу сто семьдесят три доллара.
На следующий день с западной стороны показался парус. Чтобы хорошенько рассмотреть его, мы замедлили ход. По всем признакам это было американское судно. Несмотря на то, что мы подняли свой флаг, бриг не обнаруживал ни малейшего желания вступать с нами в разговор.
Капитан Вилльямс решил отправиться за ним вдогонку, тем более, что нам не нужно было сворачивать с пути. К четырем часам пополудни мы значительно приблизились к нему и дали залп. Тогда бриг приостановился и допустил взять себя на абордаж. Это было судно, захваченное «Дамой Нанта». Мы тотчас же завладели им, так как оно было нагружено мукой и направлялось в Лондон; его поручили мне, дав в помощники молодого человека, Роджера Талькотта, и шесть человек из нашего экипажа.
Само собою разумеется, все французы, за исключением повара, перешли на «Кризис».
Неб упросил капитана отпустить его со мной, хотя Мрамору трудно было обойтись без его услуг.
Это была моя первая команда, которой я очень гордился, хотя в душе боялся сделать какую-нибудь глупость. Я должен был направляться к берегам Англии. Так как «Кризис» шел скорее «Аманды» — так назывался мой бриг, — то еще до заката солнца мы потеряли из виду наше старое судно.
Я взял на себя утреннюю вахту. Ответственность на мне лежала большая. Я находился в обширном океане, в местах, где нас ежеминутно мог настигнуть неприятель; и экипаж мой состоял из людей неопытных, совершающих путешествие в первый раз в жизни.
Что же касается Неба, то он блаженствовал. Как ни сильно свистел ветер, океан, бриг и он сам, все должно было беспрекословно подчиняться мистеру Мильсу. Талькотт, несмотря на свою молодость, был толковый малый, почему его мне и дали в помощники. Капитан Вилльямс рассчитал, что две головы всегда лучше одной. Я предложил Талькотту поместиться в моей каюте не только в виду того, чтобы иметь компанию, но и для того, чтобы его поставить с собой на равную доску в глазах экипажа.
Первую ночь нам не пришлось спать. День прошел довольно спокойно. К вечеру я взобрался наверх, чтобы посмотреть, не видно ли земли, но безуспешно. Вдруг послышался голос Неба:
— Огонь перед нами!
Было около десяти часов. Я знал, что этот огонь должен был быть с маяка мыса Лезарда; по направлению его я и стал держать путь.
На следующее утро мы уже вошли в Ла-Манш, стараясь придерживаться берегов, насколько это было возможно. Мы прошли на расстоянии целой мили от Эддистона, до такой степени я боялся французских крейсеров. Через день мы уже были у острова Уайта, но тут переменился ветер, и мы должны были пойти на булинях[198]. До Англии оставалось недалеко.
Все время кто-нибудь из экипажа смотрел вперед, стоя на часовой мачте, из страха натолкнуться на неприятеля. Всевозможные паруса попадались нам навстречу, в особенности около Лувра. Но море стало постепенно суживаться. Я употреблял все усилия, чтобы проходить незамеченным, избегнуть абордажа. Понемногу я приобретал в себе уверенность. Мне казалось, что я командую «Амандой» не хуже самого Мрамора; и если бы пришла необходимость перевернуть на другой галс и направиться в Нью-Йорк, то и тут я бы не потерялся.
Огни, видневшиеся с берегов Англии, продолжали руководить нами. Мы приближались к Дунгенессу. Около трех часов утра Талькотт, стоявший на вахте, прибежал ко мне, весь запыхавшись, сказать, что какое-то судно, по-видимому, люгер[199], идет прямо на нас. Я думаю, было от чего перетрусить.
Я решился лететь к земле на всех парусах, надеясь, что люгер не успеет напасть на нас. Мы живо обогнули стрелку ближайшего мыса. Люгер, бывший от нас в расстоянии одного кабельтова, на минуту скрылся из глаз. Заметив какое-то судно, стоявшее здесь на якоре, мы стали около него. Я надеялся, что люгер переменит галс, но не тут-то было: минуту спустя он уже подходил к нам, точно его тянуло магнитом.
Во все это время ничто не нарушало тишины ночи. На судне, стоявшем около нас, господствовало полное спокойствие. Мы находились между этим судном и люгером на расстоянии одного кабельтова друг от друга. Я закричал в рупор:
— Эй, корабль!
— Какой это бриг?
— Американец с французским люгером, трогайтесь-ка!
На мои слова раздалось восклицание:
— Этакий черт! — А потом: — Проклятые янки![200]
Наконец, все были позваны наверх.
— Это английское судно, снаряженное в Вест-Индию, господин Веллингфорд, — сказал один из наших стариков-матросов. — Только оно сейчас без конвоя.
— Что это за люгер? — спросил оттуда офицер резким тоном.
— Мне ничего не известно. Он преследует меня двадцать минут.
В это время люгер незаметно проскользнул между нами. Английское судно показалось ему более привлекательным, а потому он и пошел прямо к нему на абордаж. Выстрелов не было ни с той, ни с другой стороны. До нас доносились крики раненых, брань, проклятия, команда.
Хотя застигнутые врасплох англичане храбро защищались, но нам видно было, что они начинали проигрывать сражение. Туман, поднявшийся с берега, заслонил от нас оба судна.
«Аманда» осталась цела. Я был счастлив. Талькотт поздравил меня от всего сердца.
Все мы были убеждены, что счастливый исход дела являлся следствием нашего искусства и уменья держать себя: никто и не думал, что это была простая случайность.
Поровнявшись с Дувром, мы взяли лоцмана, который сообщил мне, что плененное судно называлось «Доротеей», что оно только что возвратилось из Вест-Индии. Оно бросило якорь около Дунгенесса, думая провести спокойную ночь в этом уединенном местечке. И люгер никогда не напал бы на «Доротею», если бы мы случайно не натолкнули его на добычу.
Но, к счастью, мне уже больше нечего было бояться люгера. В тот же день мы вошли в гавань и бросили якорь. В первый раз мне пришлось видеть целый флот на стоянке. Наша история наделала много шума на борту военных судов. К нам подъехало, по крайней мере, двадцать лодок, расспросить из первых рук, как было дело. Между прочим, мне стал задавать вопросы один пожилой господин в городском костюме; я полагаю, что это был адмирал; но все лодочники на все расспросы никому ничего не отвечали, хотя высказывали необыкновенное почтение этому господину. Он пожелал узнать от меня все подробности дела; я откровенно рассказал ему всю правду. Он слушал меня с большим вниманием. Уходя, он дружески пожал мне руку, сказав:
— Молодой человек, вы хорошо сделали, поступив так осторожно: пусть ворчат наши старые моряки; они думают о себе. Ваша прямая обязанность была — спасать свое судно; и раз вы это могли сделать, не запятнав своей чести, ваше поведение заслуживает похвалы. Но для нас срам, что эти французы нагревают себе руки на наших же глазах.
Как сладок и печален в одно и то же время ход человеческой жизни, когда детство и юность бок о бок начина ют спускаться в долину лет! Невинность сопровождает их некоторое время, шаг их легок, хотя в чертах уже имеется некоторая серьезность: они слишком молоды для страдания, но не для слез.
Капитан Вилльямс поручил мне возвратить бриг его первоначальному собственнику, сохранив за собою право на вознаграждение. Это был американский купец, поселившийся в Лондоне. Он приказал своим людям принять судно и сложил с меня дальнейшую ответственность.
Через несколько дней я увидел наш «Кризис», который, подобно «Аманде», прочищал себе дорогу среди лабиринта парусов. Не успел он еще пристать, как Талькотт, Неб и я были на борту. Капитан встретил нас очень радушно. Мы все были в восторге видеть друг друга.
Я был единственный из офицеров, который успел осмотреть Лондон; это мне придавало некоторое значение в глазах экипажа.
Мрамор, который, в свою очередь, жаждал ознакомиться со столицей Англии, уговорил меня быть его проводником и показать ему все, что я видел сам. Две недели мы употребили на то, чтобы выгрузить наше судно и взять баласту. Затем нужно было пополнить наш экипаж. Конечно, мы предпочли взять американцев. Наш выбор оказался очень удачным: несколько прекрасных матросов с английского крейсера, попавших туда с американского судна, с радостью согласились поступить на «Кризис».
Я с большим удовольствием принялся показывать Мрамору достопримечательности Лондона.
Мы благополучно прошли через Флит-стрит, Темпль-бар и Странд; наконец, мы очутились в Гайд-парке, место, куда стекались представители моды и высшей аристократии. Здесь мы выбрали себе скромный уголок для наблюдений.
Этот парк представлял дивное зрелище в хорошую погоду, когда масса блестящих экипажей сновала во все стороны. Обыкновенно экипажи в английские парки не допускаются, за исключением наемных карет. Одна из таких карет и очутилась в затруднительном положении как раз в то время, когда мы проходили мимо нее. Лошади испугались тачки, стоящей на дороге, и начали пятиться. Кучер не сумел справиться с ними, и задние колеса попали в воду канала; не случись тут Мрамора и меня, карета и сидящие в ней были бы потоплены. Схватив тачку, я бросил ее под передние колеса; Мрамор же удержал заднее колесо своею железною рукою; таким образом катастрофа была предупреждена. Лакея не было. Я бросился к дверце и помог выйти пожилому господину с дамой и молодой особой. Все трое сошли благополучно, даже не замочив себе ног.
Мрамор не так-то легко отделался: бедняга стоял по плечо в воде и делал нечеловеческие усилия, чтобы поддержать равновесие экипажа, но в ту минуту, когда все вышли, он выпустил из рук колесо, тачка поддалась напору, и карета и лошади в беспорядке попадали в воду. Одну из лошадей удалось спасти, другая же потонула. Вокруг нас собралась толпа. Но участь экипажа мало беспокоила меня. Я был рад, что мы спасли его пассажиров.
Пожилой господин от всего сердца благодарил нас, прося не оставлять его, что ему еще понадобятся мои услуги, на что я охотно согласился. Пока мы направлялись к выходу из парка, я мог внимательно рассмотреть моих спутников. Все они, по-видимому, принадлежали к так называемому в Англии «среднему классу».
Господин, должно быть, был военным; барышня, одних лет со мною, казалась очень красивой… Да ведь это настоящее приключение! Я, точно герой романа, являюсь спасителем восемнадцатилетней девицы. Теперь мне остается только влюбиться в нее!
У ворот парка пожилой господин нанял карету; усадив в нее своих дам, он пригласил меня сопутствовать им. Но мы с Мрамором промокли до костей. Тогда незнакомец дал нам свой адрес в Норфольк-стрите, и мы обещали зайти к нему, что мы и сделали, предварительно пообедав и высушив свои костюмы.
— Милостивые государи, — сказал нам майор, оказав нам самый радушный прием, — ваше поведение достойно английских моряков всегда готовых оказать услугу. — Затем, вынув из портфеля несколько банковых билетов, он сказал: — Я бы с радостью предложил вам больше этого, что я, быть может, и сделаю со временем, чтобы доказать вам всю мою благодарность.
При этих словах майор протянул Мрамору два билета по десяти фунтов стерлингов.
Мрамор выслушал майора с подобающим почтением, теребя свою табакерку, которую он раскрыл в ту минуту, когда майор кончил говорить. Затем, с полнейшим равнодушием взяв щепотку табаку, Мрамор захлопнул табакерку и только тогда ответил.
— Это очень великодушно с вашей стороны, майор, — сказал он, — но спрячьте ваши деньги обратно. Затем позвольте вам доложить, во избежание недоразумений, что мы оба уроженцы Соединенных Штатов.
— Соединенных Штатов! — повторил майор, выпрямляясь во весь рост. — В таком случае, я убежден, что вы, молодой человек, не откажетесь принять от меня это доказательство моей признательности.
— Ни в каком случае, милостивый государь, — вежливо ответил я. — Мы совсем не то, что вы предполагаете. Наружность бывает обманчива. Мы оба — морские офицеры с судна, имеющего каперское свидетельство.
При этих словах майор извинился перед нами, теперь только поняв, что мы никогда не согласимся принять вознаграждение за услугу. Он пригласил нас присесть, и разговор продолжался.
— Мистер Мильс, — начал Мрамор, — обладатель имения, называемого «Клаубонни»; он мог бы жить у себя в полном довольстве. Но когда петух поет, и цыпленок тянется за ним. Его отец был моряком, так вот и сын пошел по его следам.
Это известие о моем положении нисколько не повредило мне, напротив: в обращении со мной всего семейства Мертон тотчас же произошла приятная перемена. Меня просили навещать их до моего отъезда из Англии, чем я воспользовался более двенадцати раз.
Одевшись заново с головы до ног, я неоднократно сопровождал их в театр. Эмилия впервые улыбнулась мне, увидав меня в новом костюме. Эта девушка была прелестным созданием: скромная и застенчивая с виду, она была полна жизни, судя по выражению ее больших голубых глаз; кроме того, она получила хорошее воспитание и, при моем незнании жизни, казалась мне самой образованной из всех барышень ее лет. Я считал Эмилию Мертон чудом из чудес; сидя около нее и слушая ее, я краснел за свое невежество.
Капитан Вилльямс, желая выразить мне чем-либо одобрение за мои заботы о бриге, позволил мне проводить время на суше сколько угодно. Мне могло больше не представиться возможности побывать в Лондоне и быть в такой милой компании.
Из предосторожности капитан послал одного из своих чиновников в консульство справиться, что за люди были Мертоны.
Оказалось, что они занимали прекрасное положение и пользовались всеобщим уважением. У них имелись родственники в Соединенных Штатах, так как отец Мертона женился в Бостоне.
Я же был в восторге от этого знакомства и благословлял судьбу, натолкнувшую ценя на них. Благодаря Мертонам, я узнал свет. Меня у них всегда ожидал самый радушный прием. Сам Мертон ни на минуту не забывал, что он обязан мне спасением жизни. Эмилия с удовольствием разговаривала со мною, и как я бывал счастлив, слушая ее милые мысли.
Я заметил, что она смотрела на меня, как на провинциала. Но я недаром совершил путешествие в Кантон, чтобы стесняться перед ребенком.
В общем, я думаю, что произвел прекрасное впечатление на все семейство. Быть может, тут играло «Клаубонни» немалую роль. Но во всяком случае, во все время моего последнего визита Эмилия казалась грустной, а мать ее уверяла меня, что все они искренно жалеют меня. Майор взял с меня обещание навестить их в Ямайке или Бомбее, куда он собирался с женой и дочерью через несколько месяцев в надежде упрочить там окончательно свое положение.
— Внимание, боцман, или мы сядем на мель, внимание, говорю тебе!
Неделю спустя «Кризис» вышел в открытое море, сопутствуемый благоприятным ветром.
Мы остановились у Мадейры[201], где высадили одно английское семейство, отправлявшееся туда для поправления здоровья. Затем мы запаслись фруктами, овощами и свежим мясом.
Следующая наша остановка была в Рио; я ошибся в расчете, думая что меня здесь ждет письмо от наших.
Затем мы направили наш путь к острову Штатор, намереваясь пройти пролив Ле-Мер и обойти мыс Горн[202].
Мы подъезжали к Фалькландским островам[203] рано утром. Ветер дул с востока; время было туманное; при таких условиях проход через узкий пролив являлся рискованным.
Мы с Мрамором держались того мнения, что лучше всего было бы обогнуть остров с восточной стороны; но никто из нас не решился предложить свой проект: я — по молодости, а Мрамор — вследствие упрямства «старика», как он называл капитана.
— Он любит, — сказал Мрамор, — идти, очертя голову, и никогда не бывает так счастлив, как в океане, среди незнакомых островов.
К полудню ветер, перейдя к югу, подул сильнее и к полночи превратился в вихрь. Это предвещало начало бури, которую мне приходилось видеть на море в первый раз.
По обыкновению, уменьшили количество парусов.
Наше положение было не из веселых. В этих местах течение действует с такой силой, что мы стали теряться в догадках, делая всевозможные предположения, конечно, далекие от истины. Но капитан был убежден, что мы совсем близко от Огненной Земли. Мы же все потеряли надежду пройти через пролив.
Вдруг раздалась команда Мрамора:
— Руль и брасы[204] по ветру! Кливер взять на гитовы!
В одну минуту весь экипаж был на палубе. Судно уклонилось от прежнего направления и, под попутным ветром, полетело с неимоверною быстротою, получая сильные толчки, вследствие которых дрожали болты и блоки. Однако все удалось: «Кризис» наверняка стал удаляться от Огненной Земли. Но куда он несся теперь? На этот вопрос никто не мог ответить. Я был уверен, что мы обошли Фалькландские острова, но и от них нас отделяло большое пространство.
Как только судно пошло своим обыкновенным ходом, капитан Вилльямс обратился к Мрамору за разъяснением подобной команды.
Мрамор уверял, что ему показалась земля перед самым судном, а так как время терять нельзя, то он и велел поворотить на другой глас, чтобы не наткнуться на берег!
Мне показалось странным такое объяснение. Капитан же поверил ему, или, по крайней мере, сделал вид, что верит.
Потом Мрамор сказал мне правду:
— Будет с меня Мадагаскара; с какой стати я стал бы лезть на верную гибель, поддавшись чортовым течениям, которые натолкнули бы нас на этот скалистый берег!
После заката солнца поднявшийся ветер с страшным шумом сорвал стаксель, который исчез в тумане, подобно туче, затерявшейся среди массы облаков.
Разразилась настоящая буря. На этот раз ураган так свирепствовал, что обыкновенные порывы ветра казались сравнительно с ним легким ветерком. Волны вырастали перед нами в целые горы, которые вдребезги разбивались о наше судно.
Целую ночь мы боролись с разыгравшейся стихией.
День наступил серый, мрачный; казалось, все слилось в одну массу.
Воздух был наполнен водяными парами.
Мрамор опасался, чтобы нас не отнесло обратно к скалистым берегам.
Я ничего не ответил ему; мы все, капитан и его трое офицеров, с напряженным вниманием смотрели на туман, как будто за ним скрывалось наше отечество. Вдруг, точно по волшебству, туман рассеялся, и вдали показался отлогий морской берег. Наше судно быстро подвигалось к нему. Земля виднелась параллельно тому направлению, которого мы держались, и перед нами и сзади нас.
«Что за странная иллюзия!» — подумал я про себя, вопросительно посмотрев на своих товарищей.
— Странно, — проговорил спокойно капитан Вилльямс, — ведь это земля, господа!
— Совершенно верно, — с уверенностью сказал Мрамор. — Что же вы теперь прикажете делать, командир?
— Что же можно сделать, господин Мрамор! Пространство не позволяет нам переменить направление.
Действительно, видневшаяся земля казалась низкой, мрачной, пристать было невозможно. Вся наша надежда была — найти удобное место, чтобы бросить якорь. Но что нас особенно тревожило — это сильное течение.
В таком беспокойстве мы провели всю ночь. К полудню все еще нельзя было остановиться — нас влекло вперед неестественными толчками. К счастью, погода прояснилась, и даже ветер приутих к двум часам. Мы продолжали путь, сняв почти все паруса. Но ночь представляла для нас большую опасность.
Мы предполагали, что нас занесло в один из проливов между островами Огненной Земли. До четырех часов мы проехали, по крайней мере, семнадцать островов. Наконец, один из них показался нам удобным для пристанища; этот остров имел около мили в окружности, и мы медленным ходом направились к нему; течение нам помогало. Мы забросили один якорь, держа другой наготове. Затем всему экипажу разрешили пойти поужинать, исключая офицеров. Мы с капитаном сели в лодку; надо было объехать вокруг судна, чтобы удостовериться, все ли обстоит благополучно. Глубина оказалась неудовлетворительной. Капитан приказал не доверяться ни ветру, ни течению. Распределив вахту, все отправились на покой.
Рано утром, приблизительно минут за десять до начала моей вахты, капитан позвал нас на палубу: судно тронулось, гонимое ветром. Мы тотчас же взялись за якорный канат. Несчастье произошло вследствие подводных камней: канат оказался протертым на две трети своей толщины. Как только нас опять толкнуло вперед течением, канат порвался. Якорь так и остался на месте; возвращаться за ним назад было немыслимо, Капитан благословлял судьбу, что нам удалось миновать опасность. Мы ради безопасности продолжали придерживаться юга, стараясь идти по ветру.
Ночью светила луна, и утро обещало нам ясный день. В самом деле, солнечные лучи стали понемногу пробиваться сквозь тучи; теперь мы хорошо видели землю, окружавшую нас со всех сторон. Пролив, из которого выходил «Кризис», был шириною в несколько миль и граничил с севера высокими крутыми горами, покрытыми снегом. Перед нами не видно было никаких препятствий; мы с легким сердцем продолжали путь. Вскоре капитан объявил нам, что мы входим в океан с запада залива Ле-Мера и совсем близко от мыса. Мы распустили почти все паруса, так как капитан придерживался правила «ковать железо, пока оно горячо». В течение нескольких часов мы делали до пятнадцати узлов и все вдоль берега.
Еще не успело стемнеть, как мы опять увидели перед собой землю. Мрамор предполагал, что это конец глубокой бухты, по которой мы шли. Капитан же думал, что это мыс Горн. К несчастью, день был пасмурный, неудобный для наблюдений. Попав в узкий канал, мы несколько часов держались юго-запада.
Но вдруг нас понесло к северу, по узкому рукаву канала, делающего загиб. В результате получилось то, что мы опять удалились от океана и теперь, наверное, шли не по направлению мыса Горна. Вновь стали попадаться островки со скалистыми берегами и бесконечные бухты.
Пробовали мы бросить якорь, но неудачно. Да и рискованно было жертвовать вторым канатом. В надежде найти проход с южной стороны, который вывел бы нас в открытое море, мы не хотели возвращаться назад. Наконец, после ночи, проведенной в непрестанном страхе натолкнуться на подводный камень, среди массы островков, отделяющихся друг от друга узкими каналами, мы увидели с западной стороны проход, ведущий в океан, и наше судно торжественно вступило в открытое море.
Необходимо было определить, где именно мы находились. Мрамор, выслушав все наши предположения, покачал головой и пошел сам посмотреть на карту.
— Это, господа, Тихий океан! Мы прошли через Магелланов пролив[205], сами того не подозревая.
Звучите, трубы! Подымайте якорь; распускайте паруса! Нетерпеливые знамена развеваются уже над морем. Кажется, само небо послало нам этот благоприятный ветер, наш легкий челн точно почерпнул жизнь в его божественном дыхании — так быстро он бежит.
Как сейчас помню то приятное ощущение, которое овладело мною, когда «Кризис» вышел в открыта океан. Громадные волны ударялись о берег, освещенный заходящим солнцем. Ни одна команда не звучала еще так весело в моих ушах, как приказание капитана поднять все паруса, что было тотчас же исполнено, и мы торжественно поплыли, счастливые тем, что благополучно миновали Огненную Землю и ее бурные воды.
Я не стану входить в подробности торговых операций, производимых «Кризисом» в течение пяти месяцев после его выхода из Магелланова пролива. Ограничусь тем, что скажу, что мы останавливались в различных местах, выгружали товары и нагружались новыми.
Несколько раз таможенные крейсеры пускались за нами в погоню, но мы отделывались от них благополучно.
Отчалив от испанских территорий, мы направились к северу, в расчете произвести обмен стеклянных изделий, ножей, печей и прочей домашней утвари на меха. Мы употребили еще несколько месяцев на торговлю, всегда извлекая для себя известные выгоды.
Приблизительно на пятьдесят третьем градусе северной широты мы забросили якорь в одной из бухт материка. К нам подъехал местный лоцман, предложивший подвезти нас к такому месту, где мы могли бы найти громадное количество мехов выдры. И он не обманул нас, хотя имел самую подозрительную наружность. Первым долгом он указал нам очень удобную бухточку, достаточной глубины, где мы и остановились.
В эту эпоху мореплаватели, пристающие к северо-западному берегу, должны были всегда остерегаться нападений со стороны туземцев. А потому, невзирая на то, что место для стоянки было удобное, нам все же следовало быть готовыми к борьбе с ними. Но так как мы предполагали пробыть здесь недолго, то мы не особенно беспокоились.
Я никогда не мог запомнить имен туземцев. Конечно, и у нашего лоцмана было свое имя, но такое замысловатое, что мы дали ему свое прозвище — «Водолаза», — по той причине, что он сразу нырнул в море, как только Мрамор попробовал выстрелить на воздух, просто, чтобы разрядить оружие.
Убедившись, что мы остановились в бухте, Водолаз исчез; через час он уже подъезжал к нам в лодке, доверху нагруженной прекрасными мехами; его сопровождали три туземца. Тотчас же мы им дали прозвища, ради шутки: «Спичка», «Оловянный Горшок» и «Широкий Нос». Трудно определить, к какой расе принадлежали эти люди. Капитан сам не мог сообщить мне ничего определенного по этому поводу; все, что ему было известно относительно их, это — что они очень ценили одеяла, бусы, порох, печки и старые кольца и охотно променивали меха на эти вещи.
Водолаз и его спутники продали нам в тот же день сто тридцать шкур. Обе стороны остались довольны сделкой. Туземцы дали нам понять, что, продолжив здесь наше пребывание, мы могли рассчитывать получить еще шесть раз такое же количество шкур. Капитан был в восторге и решился пробыть в этих краях еще день-другой. Лишь только это решение объявлено было туземцам, они выразили большую радость. Оловянный Горшок и Широкий Нос отправились на берег для сообщения своим собратьям приятного известия, а Водолаз и Спичка остались с нами.
Мы с Мрамором заметили, что лодка вошла в заливчик, образуемый бухтой. Так как нечего было делать на судне, мы попросили у капитана разрешения пойти осмотреть эту местность и в то же время ознакомиться с берегом. Сойдя в лодку с четырьмя людьми, хорошо вооруженными, мы отправились. Спичка, стоявший на палубе, внимательно следил за нашими движениями, и как только мы разместились в лодке, он одним прыжком очутился около нас и уселся на корме с таким спокойствием и достоинством, как будто он был капитаном.
— Как вы думаете, Мильс, — спросил меня Мрамор, — брать нам его с собой?
— Оставьте его, прошу вас, господин Мрамор! Я уверен, что он хочет быть нам полезен, только не умеет высказать этого.
— Полезен?! Да он весь-то выеденного яйца не стоит!
Мрамору показалось очень забавным его собственное сравнение. Он повеселел и позволил туземцу остаться с нами.
Бассейн, в котором остановился «Кризис», был окружен лесом со всех сторон. Но нигде не виднелось признаков человеческого жилья. Мрамор сказал, что очень возможно, что туземцы нарочно заманили нас сюда, под предлогом торговли, чтобы напасть на нас.
— Нет, не может быть, — сказал один из офицеров, — тут даже нет ни одного вигвама. Это просто фактория[206] и, к счастью для нас, без таможенных чиновников. Но зато здесь, наверное, промышляют контрабандисты, если назвать контрабандой похищение чужой собственности.
Мы подвигались медленно. Берега бухты, поросшие густыми кустарниками и массою деревьев, не позволяли рассмотреть землю. Мрамор предложил пристать в разных местах, чтобы лучше ознакомиться с местностью. Он сам с одним из матросов высадился на одном берегу, а я и Неб — на другом. Мы все были вооружены. Остальным приказали следить за нами в лодке.
— Оставьте там Спичку, Мильс! — крикнул мне Мрамор.
Я сделал знак туземцу не трогаться, но не успел я взобраться на берег, как он уже очутился подле меня. Неб предложил схватить его и стащить в лодку. Но я счел благоразумнее избегать всякого рода насилия.
Мы вошли в густой лес. С той стороны бухты, по которой я шел, мне не встретилось ни одного человеческого следа. Мрамор тоже ни на что не набрел. Наконец, нас позвали из лодки, которая не могла более двигаться, вследствие мелководья. Спичка опять прыгнул на свое старое место.
— Я вам говорил не брать этого орангутанга.
— Это легче сказать, чем сделать: Спичка пристал ко мне, как пиявка.
— Глупец, кажется, очень доволен своей прогулкой. У него еще ни разу не было такого радостного выражения лица.
— Я думаю, — сказал я, — что он сначала вообразил, что ему не удастся поесть. Теперь же он видит, что мы возвращаемся на судно, и очень доволен, рассчитывая, что не ляжет спать с голодным желудком.
Мрамор нашел мое предположение правильным, и разговор наш принял иной оборот.
Как только мы пристали, Неб, шедший впереди, вскрикнул. Мы схватились за оружие, но тревога была напрасна. Негр просто напал на человеческие следы: он нашел массу обгорелых деревьев. Тогда мы все принялись осматривать место. Мрамору первому посчастливилось, он натолкнулся на верхушку руля, который, по всем признакам принадлежал судну в двести пятьдесят — триста тонн. Затем мы нашли много досок и различных частей от корабля, более или менее обгорелых и ободранных от металла. Отовсюду гвозди были повытасканы. Деревянные обломки состояли из дуба, кедра и акации: это доказывало, что погибшее судно имело известную ценность.
Продолжая осматривать окрестности покинутого лагеря, мы увидели тропинку, ведущую к морю, но с противоположной стороны от того места, через которое нас провез Водолаз. С «Кризиса» невозможно было видеть этот лагерь. Мы нашли еще болты и прочее. Очевидно, катастрофа произошла именно здесь; но по нашим находкам мы еще не могли ничего уяснить себе. Наконец, я присел на камень, торчащий из-за кустов. Так как мне было неловко сидеть, я и начал устанавливать камень; он упирался обо что-то твердое; оказалось, что это была доска корабельного стола, на которой было что-то написано. В одну минуту мои спутники очутились подле меня, сгорая от нетерпения узнать, в чем дело. Грустная надпись гласила следующее:
«Американский бриг «Морской Бобр», капитан Джон Сквайр, завлеченный обманом в эту бухту 9 июня 1797 года и застигнутый туземцами утром одиннадцатого. Капитан, первый лейтенант и семь человек матросов убиты наповал. Бриг был сначала ограблен, потом приволочен сюда и сожжен дотла, дабы можно было извлечь из него железо. Шестеро из нас остались в живых, но никому не известно, какая нам предстоит участь. Пишу эти слова в надежде, что моим друзьям попадется на глаза этот камень, и они узнают, что с нами случилось».
Мы с изумлением смотрели друг на друга. Капитан и Мрамор вспомнили, что они, действительно, слышали о гибели без вести в этих краях брига «Морской Бобр».
— Завлеченные обманом! — повторил капитан. — Да, теперь я начинаю понимать, как было дело. Будь у нас, господа, попутный ветер, я бы выехал отсюда в эту же ночь.
— Нам теперь нечего бояться, капитан, — ответил лейтенант, — раз мы можем принять меры предосторожности. И потом я убежден, что в настоящее время здесь нет туземцев. А Водолаз и его друзья добросовестно ведут с нами дела. Наконец, Спичка слишком спокоен относительно открытия следов «Морского Бобра»; значит тогда разбойничала другая шайка.
Все эти доводы подействовали на нас успокоительно.
Мы возвратились на судно, захватив с собою исписанную доску. Решено было усилить вахту и держаться настороже.
Признаюсь, я провел неприятную ночь. Неизвестный враг всегда страшен. Я предпочел бы открытый бой тому положению, в котором мы находились: среди небольшой бухты, окруженной со всех сторон густыми непроходимыми лесами.
Но пока все было мирно и тихо; Водолаз и Спичка, поужинавши с аппетитом, заснули мертвым сном. К рассвету мы почти все поддались усталости; однако ничего не случилось. Выглянуло солнце, позолотивши верхушку деревьев; бухточка наша заблестела, озаренная его сиянием, и мало-по-малу радость при виде такого зрелища рассеяла все наши тревоги. Мы пробудились в бодром настроении духа, почти равнодушные к судьбе, постигшей «Морского Бобра».
Этот деспотический ум, эту железную волю, эту почти божественную мощь, это искусство Наполеона привлекать, очаровывать сердца миллионов людей так, чтобы они поступали кик один, — ты его имеешь более, чем кто либо.
Спичка и Водолаз вели себя как нельзя лучше. Казалось, все их мысли сосредоточились на мясе, свинине и хлебе, свободное же от еды время они проводили в непрестанном сне. Капитан Вилльямс, окончательно успокоившись, решил еще подождать двое суток, пока привезут новую партию мехов. С девяти часов все принялись за работу, и к полудню судно совсем разоблачилось — все снасти были сложены.
На ночь «Кризис» предоставили охране капитана и трех лейтенантов. Моя вахта начиналась с двенадцати часов ночи, далее следовала очередь Мрамора с двух до четырех часов, а затем все должны были быть на ногах для поднятия мачт.
Когда я взошел на палубу, я нашел лейтенанта разговаривающим с Водолазом, который, выспавшись, намеревался, по-видимому, провести всю ночь в курении.
— Давно эти индейцы на палубе? — спросил я у лейтенанта.
— Все время, как я на вахте.
Будучи вооруженным, я бы покраснел со стыда, если бы выказал трусость перед безоружными туземцами. К тому же Водолаз покуривал трубочку с важным видом философа. А у Спички, казалось, не хватало ума даже для курения. Он слонялся по палубе с самым бессмысленным видом.
Я начал вахту в волнении. Спокойствие, царившее на борту, казалось мне неестественным; однако ничто не давало повода к тревоге. Правда, два туземца могли наброситься на меня, задушить и выбросить в море; но какая для них могла быть выгода в одной моей гибели, раз они безнаказанно не могли бы отделаться от всего экипажа?
Звезды на небе светили ярко; это обстоятельство значительно умаляло опасность: ни одна лодка не могла пристать к судну, не будучи мною замечена. Эти рассуждения успокоили меня, и мои мысли приняли иной оборот.
Вдруг я почувствовал что-то твердое, оказавшееся у меня между губами и стиснувшее меня так сильно, что я не в состоянии был произнести ни звука. В ту же минуту мои руки были схвачены сзади и сжаты как в тисках. Повернувшись, насколько я смог, я почувствовал дыхание Спички, который затягивал на мне кляп, а сзади орудовал Водолаз. С необыкновенной ловкостью они сделали меня своим пленником.
Защищаться и позвать на помощь не было никакой возможности. Связав мне руки и ноги, меня бережно посадили в сторонку. По всей вероятности, я был обязан жизнью Спичке, желавшему сохранить меня как невольника. С этого момента Спичка преобразился: не осталось и следа его обычного тупоумия. Он сделался главным распорядителем и душой всех действий своих сообщников. Будучи безмолвным свидетелем всего, что происходило передо мной, я почувствовал, в каком ужасном положении мы оказались. Меня мучил стыд, что все произошло во время моей вахты, по моей собственной вине.
Первым долгом меня обезоружили. Затем Водолаз, взяв фонарь, зажег его и приподнял. Получив немедленно ответ на данный сигнал, он потушил фонарь и стал в ожидании расхаживать по палубе.
Через несколько минут начали вскарабкиваться на судно зловещие лица, которых я насчитал до тридцати человек. Приступ велся с такой осторожностью, что я их заметил лишь тогда, когда они очутились около меня. Все они были вооружены; только у немногих имелись ружья; большая же часть из них запаслась топорами и луками со стрелами. У каждого был нож, а у некоторых томагавки. К моему отчаянию, я увидел, как четверо дикарей бросились к лестнице, ведущей вниз, и захлопнули выходы, единственные, через которые наш экипаж мог подняться на палубу.
Я невыразимо страдал от кляпа и веревок, стягивавших все мои члены.
Как только все туземцы взобрались на борт, Спичка принялся командовать ими. Он выказал в своих распоряжениях удивительную ловкость и сообразительность.
Сначала он попрятал своих сообщников по углам, так чтобы вошедший случайно на палубу не мог бы догадаться ни о чем. Затем воцарилась мертвая тишина. Я даже закрыл глаза от страха.
— Эй, кто там, на баке? — раздался голос капитана.
Я отдал бы все на свете, чтобы предупредить его об опасности, но был не в силах сделать этого. Я только простонал, и, кажется, капитан услышал меня, так как, выйдя из своей каюты, он обратился ко мне:
— Господин Веллингфорд, да где же вы? — Без шляпы и полуодетый, он просто вышел посмотреть все ли благополучно. И сейчас я не могу вспомнить без содрогания о том ударе, который обрушился на его обнаженную голову.
Бык и тот свалился бы от такого удара; конечно, капитан не выдержал. Туземцы придержали его, чтобы падающее тело не наделало шуму; затем бросили в воду, которая окончательно доконала его.
Покончив с капитаном, туземцы принялись за закупорку выходов; таким образом, весь экипаж был у них в плену.
Тогда они подошли ко мне, развязали все веревки, стягивающие меня, и сняли кляп: затем повели меня к задней лестнице и знаками дали понять, что я мог разговаривать с товарищами, сидящими внизу. Спичка продолжал всем руководить. Я сообразил, что получил пощаду благодаря ему; но из-за каких мотивов? — это для меня оставалось загадкой.
— Господин Мрамор! — закричал я громким голосом.
— Да, да; а это вы, Мильс?
— Да, я. Будьте осторожны, господин Мрамор. Туземцы хозяйничают у нас на палубе; я их пленник. Они все здесь стерегут выходы.
— Капитана Вилльямса нет с нами, — начал Мрамор. — Не знаете ли, где он?
— Увы! Он уже более не в силах оказать услуги никому из нас.
— Да что с ним? — вне себя от волнения вскричал Мрамор. — Говорите скорее?
— Ему размозжили голову дубиной и выбросили за борт.
За моими словами последовало тяжелое молчание, длившееся с минуту.
— Значит, теперь я должен решать, что предпринять. Мильс, вы свободны? Можете ли вы сказать, что вы думаете?
— Меня теперь держат два туземца, но они дают мне разговаривать; хотя я боюсь, что некоторые из них понимают нас.
Опять настало молчание; должно быть, внизу советовались, как быть.
— Слушайте, Мильс, мы друг друга знаем хорошо; будем говорить обиняками, авось, они не поймут нас. Сколько вам лет там наверху, на палубе?
— Около тридцати, господин Мрамор. И лета все здоровые.
— Снабжены ли они серой и пилюлями, или же у них только детские игрушки, которыми забавляются наши дети?
— Первого сорта, пожалуй, наберется с полдюжины, порядочно второго сорта, но зато много острого железа.
Водолаз выказывал нетерпение, знаками заставляя меня выражаться яснее. За мною следили. Надо было удвоить осторожность.
— Я понимаю вас, — медленно проговорил Мрамор, — нам следует принять свои меры. Как вы думаете, не хотят ли они спуститься к нам?
— Ничто не предвещает этого в настоящую минуту. Мой девиз таков: «миллионы для защиты и ни одного доллара в виде дани».
Так как эта последняя фраза вошла в поговорку у американцев, будучи употреблена по случаю войны с Францией, я был уверен, что Мрамор меня понял. Мне позволили отойти от лестницы и сесть на курятнике. Несмотря на ночь, звезды так сияли, что я ясно различал загорелые лица туземцев, которые шныряли по палубе, время от времени останавливаясь перед самым моим носом, чтобы посмотреть на меня в упор.
До самого восхода солнца я оставался все в том же положении. Спичка не хотел ничего начинать до рассвета. Он ожидал подкрепления; и действительно, едва успели показаться первые лучи солнца, как с нашего судна туземцы начали кричать, на что, как эхо, ответили из лесу, казавшегося наполненным туземцами. Затем из заливчика выехали лодки. Я насчитал теперь до ста семидесяти человек этих бездельников; вероятно, они тут были все, так как более их уже не показывалось. Сообщаться с нашими я пока не мог и терялся в догадках относительно их образа действий.
Меня поражало обращение со мной. Мне позволили как бы для моциона погулять по баку, затем допустили вылить ведро воды на то место, где оставались лужа крови и клок волос несчастного капитана Вилльямса. Что касается моих чувств, то, после нравственных мучений, мной овладело странное равнодушие к участи, предстоящей мне.
По мере того как день надвигался, туземцы, предводимые Спичкой и Водолазом, принялись за грабеж. Водолаз, приблизившись ко мне, громовым голосом сказал:
— Считай!
Я сосчитал. Всего было сто шесть человек, не считая их вождей.
— Скажи им, туда вниз, — сказал Водолаз, указывая на нижние этажи. Я позвал Мрамора, и когда он взошел на лестницу, то между нами произошел следующий разговор:
— Что нового, мой милый Мильс? — спросил он.
— Мне приказано сообщить вам, господин Мрамор, что индейцев всего сто восемь человек; меня сейчас нарочно заставили сосчитать их.
— Пусть бы лучше их была бы целая тысяча; мы сейчас взорвем палубу, и они все взлетят на воздух. Как вы думаете, в состоянии ли они понять мои слова?
— Водолаз понимает, когда вы говорите медленно и отчетливо; но судя по его выражению, сейчас он понимает вас наполовину.
— Что, этот негодяй теперь слышит меня? Где он?
— На левом борту.
— Мильс, — нерешительно позвал он меня.
— Ну, я вас слушаю, господин Мрамор.
— Если я выстрелю в верхушку лестницы, что тогда будет с вами?
— Обо мне нечего беспокоиться; все равно, они убьют меня, но вообще от вашего выстрела нельзя ожидать хороших последствий; не пришлось бы нам раскаяться. Все-таки, если хотите, я возвещу им ваше намерение взорвать их; быть может, это заставит их призадуматься.
Мрамор согласился, и я исполнил его поручение как мог. Мне пришлось прибегнуть ко всевозможным знакам. В конце концов. Водолаз понял меня и сообщил о наших планах Спичке; тот выслушал его с большим вниманием и полнейшим равнодушием. Страх для этих людей — неведомое чувство; влача столь жалкое существование, они привыкли пренебрегать жизнью. А между тем самоубийство у них — неслыханная вещь.
Меня просто поразило выражение лица Спички, когда он слушал своего друга. Его взгляд выражал недоверие, ни один мускул не дрогнул от беспокойства.
Очевидно, угроза не произвела на них никакого впечатления. Спичка с Водолазом, не теряя более времени, начали действовать.
Первым долгом стали бросать в шлюпку большое количество веревок и горденей от лиселей. Затем, посредством двух-трех канатов шлюпку потянули к берегу. Индейцы устроили так называемый моряками буксир, привязав один конец веревки к дереву, а другой прикрепив к судну. Расчет их оказался верным — шлюпка могла таким образом двигаться взад и вперед.
Затем они отправились в кухню искать топор, которым хотели разрубить якорные канаты. Я решился известить об этом Мрамора, даже рискуя жизнью.
— Индейцы привязали к острову веревки, они хотят отрезать нас от якорей и притянуть к берегу на то место, где погиб «Морской Бобр».
— А ну их! Пусть делают, что хотят, мы будем тоже готовы, — это было все, что мне ответили.
Между тем туземцы, найдя топор на дне шлюпки, принялись рубить канаты.
— Мильс, — закричал Мрамор, — эти удары отдаются мне в самом сердце. Неужели негодяи так-таки отрывают нас от якорей?
— Да, уж левый якорь оторван, они теперь рубят канат правого… Ну, вот теперь все кончено!.. Судно держится только на буксире.
— Есть ли ветер, мой мальчик?
— В бухте — ни капли, хотя поверхность воды немного колышется.
— А течение прибывает или убывает?
— Отлив кончается; они не смогут дотащить судна до той скалы, куда завлекли «Морской Бобр» до тех пор, пока вода не поднимется, по крайней мере, на десять, одиннадцать футов.
— Это хорошо!
— Точно нам это не все равно, господин Мрамор! Разве у нас может быть теперь какая-нибудь надежда одолеть их, раз их так много и мы лишены свободы действий?
— Что же делать, Мильс, надо попытаться спасти экипаж, во что бы то ни стало! Если бы я не боялся за вас, я бы полчаса тому назад сыграл бы с ними злую шутку.
— Прошу вас, забудьте обо мне. Все произошло вследствие моей оплошности, за которую я должен пострадать. Делайте все, что вам велит долг и осторожность.
Несколько минут спустя послышался шум, заставивший меня предположить, что пробовали взорвать палубу. Затем раздались крики и стоны. Выстрелы были пущены из окон каюты и попали в две лодки, подъезжавшие к нам. Троих убили на месте, остальные были смертельно ранены. Тотчас же на меня набросились, но вмешательство Спички спасло мне жизнь. Вне всякого сомнения, он имел на меня особенные виды.
Большая часть индейцев вскочили в лодки и в наш ялик, чтобы подобрать тела умерших и раненых. На борту осталась только половина неприятелей, и при этом ни одной лодки. Чтобы как-нибудь вылить свою злобу, они принялись тащить «Кризис» к земле; но вследствие сильного напряжения при большом расстоянии судна от берега кончилось тем, что веревка, привязанная к дереву, разорвалась.
Я в это время стоял у руля, а Спичка — рядом со мною. Отлив все еще продолжался. Естественно, судно следовало своему прежнему направлению по веревке к дереву. Я тотчас же повернул руль из опасения, что «Кризис» мог разбиться о скалы. Индейцы были заняты своими ранеными; никто не обращал на меня внимания, и на пять минут движение судна зависело исключительно от моего произвола. Пройдя вход в бухту, оно вступало в открытое море.
Дело приняло неожиданный оборот. Во мне мелькнул слабый луч надежды. Туземцы не могли сообразить, от чего зависел ход корабля, хотя они понимали действие отлива. Ими овладела паника. Около половины из них бросились в море и пустились вплавь к острову. Я уже обрадовался, думая, что и все последуют примеру товарищей. Но человек двадцать пять не двинулись с места, по той простой причине, что не умели плавать. В числе их остался и Спичка. Воспользовавшись всеобщим смятением, я подошел к лестнице и уже собирался снять баррикаду. Но тут Спичка грозно сверкнул на меня глазами и схватился за нож, блестевший в его руках. Волей-неволей пришлось сдаться. Наше дело еще не было выиграно, а Спичка оказался не так-то прост, как я раньше предполагал. При всей его невзрачной внешности в нем скрывался недюжинный ум, который при иных обстоятельствах сделал бы из него героя. Этот Спичка дал мне урок никогда не судить о людях по их наружности.
Брат Джонс Бэтс, не правда ли начинает светать? — Мне кажется, день наступает, но мы не можем желать его увидеть. — Мы видим начало дня: но, наверное, не увидим его конца.
Судно вело себя молодцом. Как только мы обошли остров, подул легкий ветер с юга. Я направил руль к открытому морю. Расстояние между нами и бухтой увеличивалось, главным образом, тут помогал еще отлив; мы делали по два узла в час; лодка находилась от нас на расстоянии получаса пути.
Спичка видел, что дело плохо, но не знал причины, так как не имел представления о значении руля. Наш руль действовал снизу; можно было не трогать колеса.
Когда же движение судна значительно усилилось, индеец подошел ко мне с ножом и, приставив его к моей груди, сделал знак, чтобы я пристал к берегу. Я подумал, что настал мой последний час; указав ему на пустые мачты, я постарался объяснить, что судно поневоле лишено возможности правильного хода. Кажется, он меня понял, так как указал мне тотчас же на лежавшие паруса, прикрепленные к реям, заставляя меня водворить их куда следует. Потом, схватив один из них, попавшийся ему на глаза, он велел распустить его.
Само собою разумеется, я исполнил эти приказания со скрытой радостью. Направив все снасти, я вложил в руки дюжины индейцев по шкоту, которые мы все вместе принялись натягивать.
В одну минуту мы подняли парус; затем я их повел к носу, где мы проделали ту же операцию с кливером и стакселем.
Этих парусов было достаточно, чтобы ускорить наш ход на целый узел; скоро мы отъехали от земли на милю. Ветер помогал нам.
Спичка не спускал с меня своего взора. Он не мог придраться ко мне, так как я исполнил его приказание, но результат получился противный его расчетам. Догнать нас теперь было трудно. Однако Водолаз был малый не трусливый и знающий толк в судах, а потому я поспешил предупредить Мрамора, чтобы он постарался не промахнуться, когда заметит его из окна.
Показались лодки, которые уже обогнули остров, минут через двадцать они могли догнать нас. Надо было принять меры. Я поднял главный стаксель и, как ни в чем не бывало, спустился на палубу. Спичка выказывал нетерпение, что мы не пристаем. Со мной уже давно покончили бы, если бы туземцы умели сами управлять кораблем. Но я был необходим для них, что я сознавал не хуже их, а потому еще больше набрался храбрости.
Я посмотрел на лодки в подзорную трубу. Индейцы были от нас на расстоянии полмили; они бросили свои гребки и сплотились в кучу, как будто совещались о чем-то. Я подумал, что поднятые на судне паруса смущали их. Предполагая, что мы вновь завладели «Кризисом», они боялись приблизиться к нам. Под предлогом натянуть еще паруса и заставить этим судно повернуть, я поставил туземцев к брам-горденю гротмарса[207], заставив их натягивать веревки изо всех сил. Глаза их были обращены к носу, а я делал вид, что занят на корме. Чтобы развеселить Спичку, я дал ему в зубы сигару и сам тоже закурил.
Наши пушки были заряжены; оставалось только отнять сзади дощечку, чтоб они готовы были к выстрелу.
Повернув руль так, чтобы заряд попал прямо в лодки, я приставил сигару к затравочному пороху, а сам бросился к рулю. Раздался выстрел, за которым последовали страшные крики индейцев. Они были готовы броситься в море. Спичка схватил меня.
Насилу я отбоярился от него, указав ему знаками, что ветер стал подгонять нас к берегу. Он, кажется, вообразил, что это — следствие выстрела из пушки. Что же касается лодок, то просвистевшая над их ушами картечь заставила их удалиться; они теперь более не сомневались, что судно в наших руках. Удача превзошла все мои ожидания. Я возмечтал спасти жизнь не только себе и экипажу, но и судно. Теперь, если земля исчезнет совсем из виду, наша победа одержана. К счастью, ветер благоприятствовал; мы уже делали четыре узла в час. Еще бы пройти миль двадцать, и дело в шляпе. Но пора было сообщить Мрамору о ходе вещей. Для предосторожности я подозвал Спичку к лестнице, чтобы он мог слышать, о чем мы говорим, хотя я прекрасно знал, что, за отсутствием Водолаза, ни одна душа из них не понимает по-английски. При звуке моего голоса Мрамор тотчас же подошел к двери.
— Что такое, Мильс? Откуда этот выстрел и почему?
— Все обстоит превосходно, господин Мрамор. Выстрелил я с целью прогнать лодки, результат получился блестящий.
— Прекрасно. А я уже пришел в отчаяние, думая, что мы идем обратно, к пристани. Но, черт побери, ведь мы теперь далеко от земли! Долго ли протерпит Спичка?
Неизвестно, кто слушал меня с большим вниманием, Мрамор или Спичка. Последний то-и-дело показывал мне знаками, что я должен повернуть корабль к земле. Необходимо было успокоить его хоть временно, тем более, что началась мертвая зыбь, а снасти были закреплены неважно.
Хотя серьезной опасности еще не представлялось, но все же следовало принять надлежащие меры. В это время, к моему великому удовольствию, я заметил, что пять-шесть дикарей, в том числе и Спичка, почувствовали приступы морской болезни.
Я тогда принялся убеждать Спичку, что нам нужна помощь снизу, чтобы как следует закрепить мачты. Старый хрыч, приняв на себя важный вид потряс головой. Значит, он был еще не настолько болен, чтобы остаться равнодушным к жизни. Однако, подумав, он позвал Неба и Ио; последний был поваром. Ему нечего было опасаться двух безоружных людей против двадцати пяти человек. К тому же он, конечно, воображал, что, в крайности, негры перейдут на их сторону. Но как он ошибался в своих расчетах!
Я объяснил Спичке, каким способом они могли подняться к нам только вдвоем. Он меня понял и одобрил, а я сообщил поручение Мрамору.
С кормы спустили вниз веревку вплоть до окна каюты; Неб обвязался ею, а затем туземцы вытянули его на борт.
С Ио проделали ту же историю. Прежде чем пустить негров вскарабкаться на снасти, Спичка произнес им короткую речь, сопровождаемую многочисленными знаками, долженствовавшими внушить им, что их ожидало, если бы они вздумали дурно вести себя, после чего я их послал к гротмарселю, на который они с поспешностью полезли.
С их помощью главная мачта была основательно укреплена в несколько минут. Неб получил приказание водворить снасти; и через час, начиная от стеньги до самой палубы, все было на месте.
Мы удалились на две мили от острова, который уже стал принимать туманные очертания.
Волнение Спички возрастало, тем более, что четверо индейцев лежало врастяжку от морской болезни. Он сам еле стоял на ногах, но мужество и предстоящая опасность поддерживали его. Чтобы усыпить его подозрительность, я нарочно придумывал ненужные работы.
Вскоре земля совсем исчезла из виду. Когда подул сильный ветер, индейцы не могли более противиться качке. Они один за другим попадали, как мухи.
Чувствуя, как силы оставляют его, Спичка пристал ко мне с угрозами. На этот раз необходимо было удовлетворить его. Я повернул слегка к земле, к великому восторгу индейца. Спичка чуть не расцеловал меня. Однако я был себе на уме. Сделав им эту уступку, мне нечего было бояться последствий: мы находились слишком далеко от земли, лодки, при всем старании, уже не могли догнать нас. Да, наконец, при таком ветре, я каждую минуту мог свернуть на прежний путь.
Успокоившись, Спичка и его товарищи перестали противиться физическим страданиям.
Поставив Неба к рулю, я перегнулся через борт, незаметно вызвал Мрамора к окошку и сказал, чтобы он собрал всех наших к выходу. К счастью, у самой лестницы валялся индеец в сильных мучениях, платя свою дань морю. Воспользовавшись тем, что никто не обращал на меня внимания, я отдернул крючок, с помощью которого и железной полосы был заперт трап, и наши во главе с Мрамором бросились на палубу.
Я сразу заметил, что мои товарищи ожесточились до последних пределов.
Я же, проведя с индейцами несколько часов и будучи пощажен ими, вследствие их доверия ко мне, склонен был к снисхождению. Но Мрамор и остальной экипаж, помучившись в своей засаде, были вне себя от бешенства, а главное, им хотелось отомстить за смерть бедного капитана Вилльямса. Индеец, поставленный сторожить выход, невзирая на свою слабость, взялся за пистолеты, но я не дал ему времени выстрелить, схвативши его в охапку.
Во время этой борьбы я слышал возгласы Мрамора и матросов, кричавших изо всех сил:
— Отомстить за нашего капитана!
Вскоре и я одолел индейца и связал его по рукам и ногам.
Пока я дошел до кормы, все было кончено: наши завладели судном. Более половины туземцев было убито, остальные сами побросались в море; трупы кидались туда же.
Только один Спичка оставался еще в живых. Неб сжал его в своих крепких руках, в ожидании приказания.
— В море негодяя! — кричал Мрамор. — В море его, Неб!
— Остановитесь! — вскричал я. — Пощадите его, господин Мрамор: он сам все время щадил меня.
Одно мое слово заставило Неба остановиться, несмотря на приказания самого капитана. Мрамор при всем своем возбуждении сжалился над беззащитным врагом. Радуясь, что мне удалось спасти хотя одну жертву, я повел нашего пленника в трюм.
Когда все были перебиты, победители с облегчением посмотрели друг на друга. Я же бросился к борту взглянуть на поверхность моря. Какое ужасное зрелище! В ста саженях от нас всплывали головы и руки, делавшие последние усилия, чтобы спастись. Мрамор, Спичка, Неб — все устремили взоры по тому же направлению. Я осмелился замолвить словечко, прося подвинуться задним ходом, чтобы подобрать этих страдальцев.
— Пусть они тонут и убираются к черту! — резко и коротко ответил Мрамор.
— Нет, нет, мистер Мильс, — заявил Неб, покачивая голой, — помилование здесь — напрасно; от них нельзя ждать ничего хорошего; если вы их не потопите, то они сами сделают это с вами.
Я видел, что мое заступничество не приведет ни к чему. Спичка, не переставая, наблюдал за своими несчастными собратьями; он видел их отчаянную борьбу со смертью. Быть может, между ними находился кто-либо из его родных, очень возможно, даже его собственный сын; в таком случае, он удивительно владел собою и вздрогнул только тогда, когда в морских волнах исчезла последняя голова.
В это время Мрамор, заменивший покойного капитана, водворял на корабле порядок по своему усмотрению и направил «Кризис» обратно в бухту. Для спокойствия мы выстрелили в деревья и кусты.
В ответ раздалось несколько криков, что доказывало, что наша картечь попала куда следует.
Войдя в бухту, мы соорудили камнеметную мортиру, из которой выстрелили несколько раз, а также и из ружей. У берега мы нашли лодки, наш ялик и около шестисот мехов. Я без всякого угрызения совести конфисковал эти шкуры, которые тотчас же перенесли на судно.
Отправившись на остров, я нашел мертвого индейца; очевидно мы разогнали целый бивуак. Заслышав наши выстрелы, оставшиеся спасались бегством. Преследовать их не стоило. На обратном пути я увидел, что «Кризис» поворачивал к выходу из бухты: Мрамор боялся провести еще ночь в этом месте. Захват мехов значительно умиротворил нового капитана, но он объявил, что только тогда совсем успокоится, когда повесит Спичку напротив острова.
На следующее утро Мрамор приказал сделать подъемный горден на верхушке реи фока.
Я находился в это время на палубе, но не осмелился и заикнуться, так как Мрамор в решительную минуту шутить не любил. Матросы молча ожидали новых приказаний.
— Схватите этого мерзавца, свяжите ему руки и посадите его на третью пушку, а потом ждите! — сказал он тоном, не допускавшим возражений.
Никто не проронил ни слова, хотя видно было, что подобное распоряжение многим не нравилось.
— Нет, в самом деле, — проворил я вполголоса, — вы шутите, господин Мрамор.
— Прошу вас называть меня капитаном, господин Веллингфорд, теперь я начальник этого корабля, а вы — его главный лейтенант. Я намерен повесить вашего друга, Спичку, в назидание всем туземцам; эти мерзавцы попрятались в лесу, и все их глаза устремлены теперь в нашу сторону; поверьте, что зрелище, которое им сейчас представится, произведет на них сильнейшее впечатление!.. Матросы, поставьте негодяя стоймя на пушку.
Минуту спустя бедняга принял означенное положение. Он с беспокойством оглядывался вокруг себя, не понимая еще, какого рода казнь ждет его. Подойдя к нему, я пожал ему руку и указал вверх. Индеец понял меня; с этого момента он казался спокойным, покорившимся своей участи.
— Пусть два негра набросят ему конец веревки на шею, — сказал Мрамор, не желавший заставлять матросов проделать эту операцию, так как видел, что его жестокость вызывает их возмущение.
Спичка, чувствуя, что ему готовится, устремил на Мрамора пристальный взор. Мрамор видел этот взгляд, и я подумал, что совесть заговорит в нем и он освободит индейца. Но я ошибся. Мрамор вообразил, что он совершает великий подвиг морского правосудия; а сам того не замечал, что главным образом им руководило чувство мести.
— Поднимайте! — вскричал он, и минуту спустя Спичка повис на конце реи.
Через четверть часа негр вскарабкался на мачту и разрезал веревку; труп полетел и исчез в море. Впоследствии подробности этого происшествия появились в журналах Соединенных Штатов, и многие порицали такое самоуправство, находя его варварским, бесчеловечным.
— О, выкуп, выкуп! Не завязывайте мне глаз!
— Боскос Тромульдо Боскос
— Неужели приходится лишиться жизни только из-за того, что не можешь говорить на их языке!
«Кризис» тронулся в путь. Пока мы медленно выходили из бухты, весь экипаж упорно молчал.
Был полдень, когда наше судно вновь пустилось в воды Тихого океана. Когда мой помощник пошел на вахту, меня вызвали в каюту для секретного совещания. Мрамор сидел перед выдвинутым ящиком письменного стола капитана Вилльямса; перед ним лежали бумаги.
— Садитесь, господин Веллингфорд, — сказал новый командир. — Я сейчас просмотрел инструкции, данные «старому» судохозяевами; мы прекрасно поступили, бросив этих разбойников и направившись к месту назначения. Здесь всего шестьдесят семь тысяч триста семьдесят долларов, и это после обмена товара, оцененного в двадцать шесть тысяч двести сорок долларов; если принять в расчет, что нам удастся избежать уплаты пошлинных сборов и других расходов, можно сказать, что мы в барыше, превзошедшем ожидания и дающем нам возможность располагать целым месяцем для наших собственных дел. Теперь прочтите инструкции судовладельцев; вы увидите, что их желания до сих пор вполне согласовались с нашим образом действий.
В инструкции говорилось, что мы хорошо сделали бы, если бы, остановившись у Сандвичевых островов[208], взяли бы там водолазов, а затем отправились бы к другим островам, у которых предполагалось обилие жемчужных раковин.
Я сказал Мрамору, что, по моему мнению, при объеме нашего корабля это предприятие рискованно, что лучше избежать его, тем более, что в инструкциях этот план предоставляется нашему усмотрению. Но ловля жемчужных устриц была заветной мечтой Мрамора, он приписывал ей большое значение, надеясь разом разбогатеть, при счастливых обстоятельствах.
Мрамор был прекрасный человек во всех отношениях. Как командир судна, — он был незаменим; но он не умел соблюдать интересов своих судохозяев, не имея ни малейшего понятия о торговле.
Наш долгий путь к Сандвичевым островам прошел благополучно. Там мы нашли одних дикарей; правда, между ними оказался капитан брига из Бостона: его судно разбилось о подводные скалы. Думая остаться еще около погибшего брига, он хотел сбыть большую часть сандала, находившегося на борту, так как первые сильные порывы ветра могли все снести. Он рассчитывал дождаться судна тех же владельцев, которое приняло бы его к себе; а пока он мог запастись новым товаром. Мрамор, устроивши эту торговую сделку, потирал себе руки от удовольствия.
— Мы теперь в полосе счастья, мистер Мильс, — сказал он. — На следующей неделе мы отправимся на ловлю жемчужных устриц. Сегодня же вечером мы приступим к нагрузке «Кризиса», только приблизимся саженей на сто его к берегу.
Все было исполнено по желанию Мрамора. Наняв четырех водолазов, мы поплыли по направлению к Китаю.
Прошло более месяца, как мы вышли из Гавайи — название острова, на котором убили Кука[209]. Мрамор при свете луны подошел ко мне во время моей ночной вахты. Он был в отличнейшем расположении духа.
— Знаете что, Мильс! — воскликнул он. — Положительно нам везет. Вспомните все наши происшествия: сначала крушение у Мадагаскара; потом встреча с пирогами у острова Бурбона; далее приключение с французским крейсером около Гваделупы. Затем проклятый проход в Магеллановом проливе, несчастная кончина капитана Вилльямса и, наконец, выгодная сделка с продавцом сандала; последнее обстоятельство меня особенно радует.
— Но, надеюсь, что смерть капитана вы не причисляете к счастливым обстоятельствам?
— Нисколько; но, видите ли, одна мысль рождает другую; я верю в то, что за нами следует счастье, и убежден, что мы непременно сделаем открытие нового острова.
— А какая нам от этого была бы выгода? Судно — не наше; его хозяева присвоили бы себе открытие.
— Пусть себе присваивают. Но зато мы дали бы свои названия: земля «Мрамора», залив «Веллингфорда», мыс «Кризис». Какая прелесть, если эти имена будут значиться на карте! Не правда ли, Мильс?
— Конечно, командир.
— Земля! — закричал сторожевой матрос.
— Вот она! — в свою очередь воскликнул Мрамор.
А я час тому назад смотрел на карту, на которой ничего не значится, по крайней мере, на протяжении шести сот миль вокруг нас.
Ночь была лунная, и воздух был пропитан благоуханием; мы ясно видели землю, совсем близко от нас, слышали отчетливо, как волны ударяли в скалистый берег. Позондировав глубину, мы не достали до дна.
— Да, это коралловый риф, — проговорил Мрамор, — надо держаться подальше от берега, а то мы, чего доброго, натолкнемся на подводный камень. Если же предположить, что мы найдем дно и бросим здесь якорь, то наш канат окажется в положении человека, покоящегося в гамаке и окруженного со всех сторон лезвиями бритв.
Это была сущая правда. Но в несколько секунд мы убедились, что при столь слабом ветре, дующем к берегу, нам невозможно удалиться. Нас влекло к скалам, среди бурунов, которые виднелись при свете луны. Мы приготовились к катастрофе.
Но в такие критические минуты Мрамор бывал незаменим. С полным самообладанием он давал удивительно точные и правильные распоряжения.
Я предложил сесть в ялики и поискать места, где бы мы могли пристать.
— Ладно, господин Веллингфорд, — вскричал Мрамор, — это хорошая мысль, она вам делает честь!
Через пять минут я отправился. Стоя на корме с зондом, я, не переставая, измерял глубину. Морская пена поднимала наши весла. Я слышал, как вокруг меня громадные волны, встречая на своем пути препятствия, разбивались о них. Наконец я заметил одно местечко, где море оставалось сравнительно спокойным. Я тотчас же отправился туда, прося гребцов посильнее приналечь на весла. В одну минуту мы очутились в спокойной полосе воды; я успел позондировать всего один раз: дно было в шести саженях! Я закричал в рупор изо всей мочи.
— Ну, что, господин Веллингфорд? — откликнулся Мрамор.
— Видно ли вам наш ялик?
— Прекрасно. Вы ведь недалеко от нас.
— Слушается ли «Кризис» руля?
— Довольно сносно.
— В таком случае направляйтесь сюда: это единственное порядочное место.
Мне ничего не ответили, но я увидел, что «Кризис» подвигается ко мне. Приступив вновь к измерению глубины, я напал на место в десять саженей.
— Якорь! Командир, сюда, скорее!
Тотчас же были взяты на гитовы нижние паруса и брам-марсели, и затем я с удовольствием услышал, как один из якорей тяжело погрузился в воду. Судно остановилось, и минуту спустя я был на борту его.
— Можно сказать, что вы вытащили из моей ноги громадную занозу, господин Веллингфорд, — сказал Мрамор, — вы оказались прекрасным проводником. Посмотрите-ка, Мильс, на запад, ведь это тоже земля?
— Да, командир, без сомнения, а на берегу как будто бы деревья.
— Друг мой, да ведь мы сделали открытие, мы здесь увековечим свое имя. Проход этот я называю «Мильс», а скалу — «Яликом!»
Но мне было не до шуток. Следовало сначала позаботиться о безопасности судна. Канат мог ежеминутно перетереться о подводный камень. Я предложил приблизиться к земле для необходимых наблюдений.
Капитан согласился отпустить меня, посоветовав взять с собою воды и съестных припасов на всякий случай, если мне нельзя будет вернуться до завтрашнего дня.
Бухта между скалою и островом имела около мили; глубина в ней почти везде равнялась десяти саженям.
Наружные скалы, о которые разбивалось море, казались выдвинутым вперед валом, сооруженным бесчисленным количеством коралловых полипов, поднимающихся целыми веками из морской глубины.
Пристав без всяких затруднений, я пошел обозревать остров, на котором не замечалось никакого признака жилья. Ночь была дивная; я решился углубиться внутрь. Пройдя около мили сквозь кокосовые и банановые деревья, я добрался до бассейна, встречающегося обыкновенно в середине коралловых островов. Проход был близко, и я велел одному из матросов провести туда ялик. Наступила ночь; я намеревался провести всю ночь на острове, но вдруг увидел, что «Кризис» подвигается по направлению к земле.
Я не ошибся в предположении: канат перетерся, и Мрамор ждал от меня утешительных сведений. Узнав про внутренний бассейн, он поручил мне провести туда «Кризис».
Для предосторожности я послал впереди себя Талькотта в шлюпке, и несколько минут спустя наше судно благополучно въехало в новую гавань. Лучшего пристанища нам никогда бы не найти. Довольно было одного якоря, чтобы противостоять порывам ветра и даже бурям.
Уверившись в безопасности, мы спокойно разошлись к своим гамакам, поставив на вахту только одного человека.
Никогда я еще не ложился спать в более приятном расположении духа. Я, признаться, был очень доволен собой.
Не найди я благодаря своей решительности и отважности этого бассейна, быть может «Кризис» уже разбился бы давно о скалы. Я начал засыпать, когда Мрамор приотворил дверь моей каюты, завязав со мной разговор:
— Итак, — начал он, — я люблю обобщать факты и делать выводы. Посмотрите-ка, пот уж мы открыли землю «Мрамора», бухту «Веллингфорд», скалу «Ялик», якорное место «Мильс», в скобках, очень плохое, мой мальчик; но, что вы хотите, на сем свете надо мириться со всем.
— Вы правы, командир, — ответил я почти сквозь сон. — Что же касается места для остановки, я в другой раз не возьму на себя ответственности, говорю верно.
— Ну, ведь я шучу; хорошо, оставим в стороне этот вопрос. Эге, Талькотт, Мильс, никак они уже спят?
— Да, командир, и очень крепко, и я кажется сейчас последую их примеру.
— Этакий соня! Знаете, Мильс, что подобное открытие может обогатить человека! Мильс… Да вы меня не слушаете?
— Все сюда!
— Ну, вот, он уже бредит! Еще одно словечко, пока вы еще не окончательно забылись. Как вы думаете, не лучше ли в наши названия пустить немного патриотизма?! Как приятно звучало бы в ушах: скала «Конгресса», банка «Вашингтона»; надо и ему уделить кусочек.
— Благодарю, командир, я не голоден.
— Ну, он спит совсем. Мне, собственно говоря, тоже не мешает пойти на покой, хотя трудно будет заснуть после такого открытия. Спокойной ночи, Мильс!
Никогда мы еще не спали таким сладким сном, как в эту ночь. Я спал как убитый; даже во сне ничего не видел. Вдруг я почувствовал, что кто-то тянет меня за плечо изо всех сил. Думая, что настала очередь моей вахты, я вскочил в одну секунду. Ослепленный лучами солнца, падающими мне в глаза через окно, я в первый момент не разглядел, что передо мной стоял сам капитан.
— Мильс, — сказал он, — на нашем борту бунт. Слышите ли, самый возмутительный бунт!
— Не может быть, командир! Я ничего не понимаю; наши матросы казались мне довольными.
— Видите ли, когда бросаешь в воздух монету, неизвестно, какой стороной она упадет на землю. Еще вчера я пошел спать совершенно спокойно, а сегодня нахожу мятеж.
— Но, командир, я не слышу никакого шума; судно стоит на том же месте; не ошибаетесь ли вы?
— Нет. Я проснулся несколько минут тому назад и хотел подняться на палубу, посмотреть при свете на наш бассейн и подышать свежим воздухом, и что же? Нахожу верхушку лестницы заделанной на манер Спички. Согласитесь, что экипаж не посмел бы запереть своих офицеров, не будь у него намерений завладеть судном.
— Удивительно! Быть может, что-нибудь случилось с дверями? Подали вы голос, командир?
— Я стучал, стучал, но никакого ответа. Пробовал продавить дверь; но тут послышались с палубы раскаты смеха, и тогда я все понял. Когда матросы смеются в лицо своим командирам, предварительно заперев их, это пахнет бунтом.
— Конечно, командир. Не вооружиться ли нам теперь?
— Я уже все приготовил. Вы найдете в главной каюте заряженные пистолеты.
Через две минуты явились другие два офицера, вооружившись, подобно нам; Мрамор хотел попытаться выйти, но я заметил, что не может же быть, чтобы Неб с метрдотелем были в заговоре, что прежде не мешало бы посмотреть, где они.
Талькотт немедленно отправился и тотчас же вернулся, сообщив, что они спят мертвым сном.
Тогда мы тихонько двинулись к той части корабля, в которой должны были находиться матросы, все время прислушиваясь. К нашему великому изумлению со всех сторон раздавался храп на все лады и тоны.
Мрамор раскрыл дверь, и мы с пистолетами вошли в помещение матросов. Все гамаки были заняты спящими. Одна дверь лестницы, вопреки жаре, оставалась закрытой и загроможденной с наружной стороны.
— Мильс, — вскричал Мрамор, — мы опять в засаде у туземцев!
— Похоже на то, командир. Странно, однако; остров показался мне совершенно пустынным. Как вы думаете, не созвать ли нам весь экипаж, чтобы посмотреть, все ли налицо.
— Прекрасно. Пусть все идут в главную каюту, там виднее будет.
Все было тотчас исполнено; все были тут, не хватало только одного вахтенного.
— Не мог же Гаррис позволить себе подобную штуку! — сказал Талькотт.
— Вы уверены, что Земля Мрамора необитаема? — спросил капитан.
— Я полагаю так, командир, судя по тому, что я на ней не встретил ни одной живой души.
— Какая досада! Все оружие на палубе, в сундуке, или развешано со всех сторон. Однако с одним человеком нечего церемониться. Я сейчас дам знать ему о себе.
При этом Мрамор так сильно хватил в дверь, что я подумал, что он ее сразу вышиб.
— Потише, потише, — послышался голос с палубы, — зачем так шуметь?
— Кто там, черт вас побери? — спросил Мрамор, удваивая удары. — Сейчас же откройте, или я вас вышвырну за борт.
— Милостивый государь, вы в плену, слышите, в плену!
— Это французы, командир, — вскричал я, — и мы в их власти!
Мы просто не верили своим ушам. После нескольких минут переговоров мне разрешили сверху подняться на палубу, чтобы узнать настоящее положение дела, а Мрамору велено оставаться внизу. Дверь передо мною раскрылась, дав мне проход.
Когда я осмотрелся вокруг себя, ужас сковал все мои члены; я сразу не мог выговорить ни слова. Меня окружили пятьдесят человек вооруженных французов. Среди них находился Гаррис, который подошел ко мне с грустным и виноватым лицом.
— Я знаю, что заслуживаю смерть, господин Веллингфорд. После усталости и при царившем спокойствии, я не мог противиться сну; а когда я проснулся, эти люди уже хозяйничали у нас.
— Но откуда они взялись? Разве у острова есть какое-нибудь французское судно?
— По всем признакам это экипаж с погибшего судна с каперским свидетельством. Конечно, они обрадовались возможности завладеть «Кризисом». Он теперь под французским флагом!
Подняв глаза, я действительно увидел развевавшийся трехцветный французский флаг.
Свежий утренний воздух шевелит его волосы: волны весело танцуют перед его взором: морские птицы перекликаются, кружатся и рассекают воду: встает лучезарная заря, но он не слышит этого веселого пения, он не видит волн, не чувствует ветерка.
В жизни случаются иной раз такие неожиданности, которые не грезятся и во сне. Ну, кто из нас мог предвидеть, что мы, при данных обстоятельствах, попадем в руки неприятелей?
«Полина» — французское судно, не подозревая опасности, натолкнулось на подводный камень, который чуть не погубил нас, и потерпело крушение. Ее капитан, ле-Конт, перевез на остров в лодках весь груз, имевший ценность, и, взяв с «Полины» необходимый материал, принялся за постройку нового небольшого судна, которое могло бы доставить его с экипажем в какую-нибудь культурную страну. Так как инструментов было немного, а людей человек шестьдесят, то работа новой шкуны подвигалась так скоро, что уже можно было назначить день, в который ее спустят в море. Таково было положение их дел, когда в одну прекрасную ночь подъехали мы. Французы, державшиеся все время настороже, заметили нас еще тогда, когда мы показались на горизонте, в виде маленькой точки. С помощью подзорной трубы они следили за нашими движениями, и был момент, когда капитан ле-Конт хотел послать нам навстречу лодку, чтобы предупредить нас об опасности разбиться о подводные камни; но подумав, он рассудил, что мы могли быть неприятелями, а потому он предпочел спрятаться и выжидать результата. Как только мы бросили якорь в бассейн и у нас воцарилась полнейшая тишина, он сел с вооруженными людьми в лодку и, стараясь грести без шума, приблизился к нам. Видя, что спокойствие у нас не нарушилось, он расхрабрился и влез в сопровождении трех матросов на палубу. Здесь он нашел Гарриса, спящего сном праведника, облокотившись на пушку. Оставалось лишь захлопнуть выходы из лестницы и все двери кают — таким образом мы сделались его пленниками. Затем он послал лодку за подкреплением, и, пока мы спали, наше судно переменило своих хозяев.
Все эти подробности я узнал из разговоров с французами. Остров этот служил для них прекрасным убежищем. Тут было много источников, с пресной водой, роскошная растительность. Французы уже успели посадить тут овощи. Они раскинули несколько палаток в тени деревьев.
Рассудительный и вечно веселый ле-Конт был философом. Принимая жизнь такою, какая она есть в действительности, он старался и другим облегчить участь, насколько это позволяли обстоятельства. По его настоянию, я пригласил Мрамора наверх, и мы оба стали выслушивать условия, предложенные нашим победителем. Ле-Конт, все его офицеры и многие из экипажа были прежде пленниками англичан, а потому мы могли объясняться друг с другом без затруднений на английском языке.
— Само собою разумеется, ваше судно со всем грузом переходит к нам, — начал ле-Конт, употребляя то французские, то английские слова, — итак, этот вопрос решен. Но если вы в состоянии отнять его у нас — пожалуйста; всяк за себя и за свой народ. Смотрите: вот французское знамя, и оно будет развеваться здесь до тех пор, пока у нас хватит сил защищать его, и даю вам честное слово, что хотя «Кризис» достался нам слишком легко, но продадим мы его дорого. Слышите? Теперь, милостивый государь, я предоставлю в ваше распоряжение остров, на котором вы можете занять наше место, тогда как мы устроимся на вашем. Оружие останется временно у нас; но, уезжая, мы оставим вам ружья, порох и прочее.
Вот слово в слово программа условий, предложенных капитаном ле-Контом. Мрамору, при его характере, трудно было безропотно покориться; но что же нам было делать? Мне удалось доказать ему, что сопротивление с нашей стороны было совершенно бесполезно.
Наш экипаж высадился на остров. Ящики и все личное имущество было бережно перевезено в лодках «Полины». Мрамор посвистывал, но я заметил, что он фальшивил: по правде сказать, ему было не по себе; я же не особенно мучился, считая это происшествие исправимым.
— Вот, господа! — вскричал ле-Конт, подняв руки кверху в знак высшего великодушия. — Вы тут останетесь полными хозяевами, как только мы уйдем, а мы вам кое-что оставим из своего небольшого скарба.
— Удивительное великодушие, — проворчал Мрамор мне на ухо. — Он нам оставит остров, скалы, кокосовые орехи, а сам отправится на нашем судне со всем его грузом! Я готов держать пари, что даже свою чортову шкуну он утащит с собой.
— К чему пыл, командир? Я уверен, что мы еще можем облегчить свою участь, поддерживая пока с французами хорошие отношения.
Оказалось, что я был прав. Ле-Конт пригласил нас позавтракать в палатку французских офицеров.
— Это, господа, просто несчастное военное приключение, — заметил ле-Конт, сбивая колотовкой шоколад с видом настоящего гастронома. — Прелесть, Антуан, превосходно.
Появившийся Антуан, юнга, имевший кожу медного цвета, получил от капитана приказание снести чашку шоколада «мадемуазель», передать ей поклон и затем сообщить, что она уедет с острова через несколько дней, а через три-четыре месяца увидит прекрасную Францию. Последние слова были произнесены очень скоро и на французском языке, но я достаточно знал язык, чтобы понять их смысл.
— Он, верно, злорадствует над нашим несчастьем, — проворчал Мрамор. — Но пусть не больно-то хорохорится, он еще не у себя; ему еще предстоит несколько тысяч миль.
Я стал объяснять Мрамору, что говорилось, но он не хотел меня и слушать.
После завтрака ле-Конт отвел меня в сторону, чтобы объяснить свои намерения. Он выбрал меня, а не Мрамора, так как заметил строптивое настроение последнего; к тому же я понимал французский язык. Он объяснил мне, что французы в тот же вечер спустят шкуну в море, что мачты, снасти, паруса, все уже готово, что мы можем через две недели двинуться в путь. Нам перевезут большую часть наших съестных припасов. Одним словом, нам остается только водворить мачты на шкуне, оснастить ее, наполнить трюм и отправиться в ближайший дружественный нам порт.
— По-моему, вам лучше всего направиться в Кантон; он отсюда не дальше, чем Южная Америка; там вы найдете много своих соотечественников. А оттуда вам будет легко добраться во-свояси. Да, такой план великолепен. А вот и палатка «мадемуазель»! — вскричал ле-Конт. — Пойдемте узнать, как она себя чувствует сегодня.
В пятидесяти шагах от нас я увидел две маленькие палатки, утопавшие в зелени; тут же струился и ручеек. Ле-Конт, который был, действительно, красивым мужчиной, не более сорока лет, так и просиял, приближаясь к палатке; около двери ее он кашлянул раза два, чтобы возвестить о своем присутствии. Тотчас же вышла прислуга принять его. Черты лица этой женщины показались мне знакомыми, но я не мог припомнить, где и когда я встречал ее. Пока я решал этот вопрос, входя в палатку, я вдруг очутился перед Эмилией Мертон и ее отцом!
Мы сразу узнали друг друга, и к изумлению ле-Конта мне оказали самый радушный прием, как старому знакомому. Хотя Эмилия утратила здоровый цвет своего лица, все же она была еще свежа и красива. Она и ее отец носили траур. Заметив, что ее мать отсутствовала, я догадался о причине.
Мне показалось, что ле-Конту не понравилось, что меня встретили так любезно; но будучи хорошо воспитан, он не захотел стеснять нашего разговора и вскоре удалился, под предлогом, что ему необходимо пойти сделать некоторые распоряжения. Уходя, он почтительно поцеловал руку Эмилии, от чего меня покоробило. В его манере держать себя с нею сразу проглядывали его намерения. Эмилия покраснела, прощаясь с ним.
Когда я посмотрел на нее, то, несмотря на свою невольную досаду, не мог не улыбнуться ей.
— Никогда, господин Веллингфорд, никогда, — с ударением повторила Эмилия, лишь только капитана не стало в палатке, отвечая, конечно, на ту мысль, которую она прочла в моих глазах. — Мы в его власти, мы вынуждены быть с ним любезны, но никогда я не выйду замуж за иностранца.
— Берегись, Эмилия, ты этим можешь обескуражить Веллингфорда, если бы ему пришла фантазия подумать о тебе.
Эмилия покраснела, но ее смущение продолжалось недолго. Она ответила с очаровательной поспешностью:
— Мистер Веллингфорд знает, что я не так плохо воспитана, чтобы заподозрить меня в желании оскорбить кого бы то ни было; но, во всяком случае, я уверена, что он никогда не позволил бы себе так приставать ко мне, как этот неспокойный француз, который походит скорее на турецкого султана, чем на почтительного поклонника. А потом…
— А потом что, мисс Мертон? — осмелился я спросить, видя, что она колеблется.
— А потом американцы — не иностранцы для нас, — сказала она, смеясь. — Вы сами знаете, папа, что у нас есть родственники в Соединенных Штатах.
— Совершенно верно, моя милая; и если бы мой отец остался жить там, где он женился, то мы сами были бы американцами.
Затем, по настоянию Эмилии, я рассказал обо всем, что произошло со мной за это время, стараясь не распространяться о подробностях последнего события.
— Когда мы покинули Лондон, — сказал мне мистер Мертон, — я намеревался отправиться в Вест-Индию, но так как мне предложили очень выгодное место на востоке, то я поехал в Бомбей. Нам оставалось три-четыре дня до места нашего назначения, как мы повстречались с «Полиной»; и наше судно, не имея достаточно сил для борьбы, было забрано французами. Сначала капитан ле-Конт охотно выпустил бы меня с оказией, но такой не представилось, и «Полина» привезла нас в Манилью. Здесь нас постигло большое горе, о котором вы, конечно, догадались, видя наш траур. Но тогда ле-Конт стал открыто ухаживать за моей дочерью, и с этим пропала надежда на освобождение: он все будет придумывать предлоги, чтобы отложить его.
— Но я надеюсь, что он не злоупотреблял своею властью?
Эмилия взглядом поблагодарила меня за ту горячность, с которой я выражался.
— О, нет, напротив, — возразил майор. — Он выказывает относительно нас изысканную любезность и заботливость. Навряд ли пассажиры пользовались где-либо большим комфортом и вниманием. В наше распоряжение предоставлена была на «Полине» целая каюта. В Манилье моя свобода ничем не стеснялась, с меня только взяли обещание возвратиться. Но вот беда: Эмилия еще слишком молода, чтобы связать свою жизнь с человеком сорока лет, слишком англичанка, чтобы полюбить иностранца, и слишком умна, чтобы взять себе в мужья человека, который сам по себе ничего не представляет…
— Я вполне понимаю, что мисс Мертон может желать лучшей партии.
— Но вы не знаете французов, мистер Веллингфорд, — сказала Эмилия. — Попробуйте-ка уверить хоть одного из них, что он не обворожителен.
— Но я не думаю, что эта слабость распространяется и на моряков, — ответил я, смеясь. — Во всяком случае, вы будете свободны, лишь только приедете во Францию.
— И еще раньше, надеюсь, — возразил майор. — Эти французы могут творить, что им угодно, здесь, в широтах Тихого океана, но в Атлантическом нам будет легко встретить английский крейсер, который возьмет нас к себе прежде, чем мы пристанем к Франции.
Расчеты мистера Мертона были правильны. Поговорив еще на эту тему, я стал раскланиваться. Майор проводил меня до того места острова, с которого я мог видеть погибшее судно. Оставшись один, я пошел вдоль берега, размышляя обо всем случившемся.
Подойдя совсем близко к погибшему судну, я увидел Мрамора. Бедняга сидел на выступе скалы, со скрещенными на груди руками и опустив голову. Он даже не расслышал, что я подошел к нему. Наконец, одно из моих движений вывело его из оцепенения, и он повернул голову в мою сторону, он был рад увидеть меня одного.
— Я раздумывал о нашем положении, Мильс; я его нахожу таким безвыходным, что даже руки опускаешь. Я любил это судно более, чем можно любить своих родителей. У меня не было ни жены, ни детей, и сознание, что «Кризис» в руках французов, для меня невыносимо.
— Припомните все обстоятельства, командир, и вы тогда утешитесь. Судно было взято врасплох, подобно тому, как мы захватили «Даму Нанта».
— Именно так. Но это-то меня и сокрушает. Те, которые настигают, сами должны уметь избегнуть ловушки. Будь у нас усиленная вахта, ничего бы подобного не случилось.
Мрамор более не мог владеть собой. Он закрыл лицо руками, и я видел, как сквозь пальцы текли слезы.
— Счастье на море изменчиво, капитан, — ответил я, тронутый до глубины души его удрученным видом. — Но, в сущности, разве все потеряно?
— Почти все, как мне кажется.
— А если похитителей застигнуть в свою очередь и отнять от них присвоенную добычу?
— Что вы этим хотите сказать, Мильс? — сказал Мрамор, подняв голову. — Говорите ли вы вообще, или же у вас есть какой-нибудь план?
— И то и другое, если хотите, командир.
— Посмотрим, что вам пришло в голову, милый мой мальчик; ведь вы рождены незаурядным человеком; говорите же.
— Скажите мне сначала, командир, не было у вас особого разговора с ле-Контом? Не сообщил ли он вам о своих планах?
— Я только сейчас ушел от этого лакомки. Его милые улыбки, Мильс, вонзаются в меня, подобно иглам; видно, что он в упоении от своей победы. Если только мне когда-либо удастся возвратиться в Соединенные Штаты, не я буду, если не вооружу крейсера и не пущусь в преследование за ним. Я согласен сделаться пиратом, чтобы только изловить этого негодяя.
— Но нет никакой крайности ехать в Соединенные Штаты ради крейсера, раз французы настолько вежливы, что уступают нам здесь, на месте, свою шкуну.
— Теперь я начинаю понимать вас, Мильс; эта идея заманчива. Но у французов в руках мое полномочие; без этой бумаги наше нападение на них является разбойничеством.
— Позвольте вам заметить, командир, что мы лишились полномочия вследствие несчастного случая. Мы всегда можем доказать это.
— Да, на «Кризисе», но не на этой маленькой «Полине». Полномочие имеет силу только на том судне, которое там значится.
— Я с вами не согласен, капитан. Предположите, что наше судно погибло во время захвата неприятеля, разве мы не имели бы права продолжать путешествие на взятом судне и затем бороться со всем, что оказалось бы поперек нашей дороги?
— Клянусь, вы правы! Я только что собирался сделаться пиратом, а теперь выходит проще, я могу надеяться отнять свою собственность.
— Разве можно назвать пиратами экипаж, восстающий против своих победителей и отнимающий от них свое судно?
— Мильс, вы хороший моряк, хотя рождены, чтобы быть выдающимся адвокатом. Дайте мне руку, мой мальчик, благодаря вам, у меня является луч надежды; этого достаточно, чтобы я мог продолжать жить.
Мрамор передал мне свой разговор с ле-Контом со всеми подробностями. Француз вдруг стал очень спешить с отъездом. Я сразу догадался о причине: ему хотелось как можно скорее увезти Эмилию. Я рассказал Мрамору о моей неожиданной встрече и повел его к палатке. Пока Мрамор прогуливался под руку с майором, я остался с глазу на глаз с Эмилией.
Ле-Конт не замедлил появиться, но, несмотря на свою очевидную ревность, он держал себя с большим тактом и любезностью, пригласив нас всех отобедать с ним. Обед был великолепен: суп, шампанское, кушанья самые изысканные.
В пять часов мы все были приглашены присутствовать при спуске шкуны. Шампанское и бордо развеселили и Мрамора и меня.
Французские матросы отличились при постройке «маленькой Полины»; из нее вышло не только большое и комфортабельное судно, но, главное, по всем признакам, оно должно было иметь скорый ход…
Ле-Конт сам руководил постройкой «Полины», желая блеснуть своим искусством перед марсельскими друзьями.
Как только все были в сборе, ле-Конт, войдя на шкуну, дал знак тронуться. Тотчас сняли все подпорки, и судно легко понеслось по воде. Ле-Конт, подняв вверх бутылку, воскликнул громким голосом:
— За успех прекрасной Эмилии!
Повернувшись в сторону мисс Мертон, я заметил, что она закусила свою хорошенькую губку: комплимент пришелся ей не по вкусу.
Затем ле-Конт причалил к берегу, ввел нас во владение шкуною, произнося заранее подготовленную речь. По его словам, мы не должны были считать себя пленниками, и он вовсе не гордился одержанной над нами победой.
— Мы расстанемся добрыми друзьями, — прибавил он, — но если нам придется встретиться и наши обе республики будут еще враждовать, то каждый будет воевать за свое знамя.
Этой фразой он закончил торжественную церемонию. Вскоре затем Мертоны сели в лодку со своими слугами.
Я простился с ними на берегу, и мне показалось, — быть может, это иллюзия, — что Эмилии было тяжело расставаться.
— Господа, — сказал майор, — наша встреча здесь слишком необычайна; я уверен, что мы вновь увидимся в один прекрасный день. А пока прощайте!
Когда французы окончили свои последние приготовления, капитан ле-Конт простился с нами. На следующий день, рано утром, явился Неб и возвестил, что «Кризис» снимается с якоря. Я вскочил и оделся в одну секунду. Когда я подошел к берегу, «Кризис» выходил в открытое море на всех парусах.
Я снес бы более легко потерю жизни, чем потерю чести, которую ты у меня отнял: вот раны, которые отравляют мою душу более, чем те, которые нанесла твоя шпага.
На полдороге между проливом и верфью я нашел Мрамора, стоявшего со скрещенными руками и смотревшего по направлению удалявшегося судна. Он показал кулак всем французам.
— Да, да, ломайся, фанфарон, фат с голубиными крылышками; но посмотрим, что от тебя останется через два месяца?
— Наши люди принялись уже за работу, капитан, — сказал я, чтобы обратить его внимание на что-либо другое.
— Да, Талькотт получил уже от меня инструкции; я надеюсь, что и вы не будете сидеть сложа руки. Этот француз воображает, что нам потребуется целых две недели, чтобы приготовиться к отплытию. Так я же докажу ему, что для чистокровных янки достаточно трех дней на полную экипировку шкуны.
Говоря это, Мрамор не ограничился одними словами. Он всем дал дело, правильно распределив работу между умелыми и опытными людьми. После обеда приступили к переноске груза, воды, провизии, одним словом, всего, что мы хотели увезти с собой.
Вечер мы с Мрамором провели в разговорах. Ле-Конт оставил нам незначительное количество оружия, боясь дать нам возможность делать нападения на его соотечественников.
На другой день, проснувшись чуть свет, я пошел выкупаться. В том месте, которое я себе выбрал, вода была совершенно прозрачная. Ныряя, я увидел целую группу больших устриц, прилипших к скале; мне удалось достать их с дюжину. Продолжая нырять в течение четверти часа, я понемногу вытащил все, что там было-от шестидесяти до восьмидесяти штук. Устрицы оказались жемчужными, я велел Небу спрятать их хорошенько в корзинку. Это обстоятельство было сообщено Мрамору; так как спешные работы кончились, то он послал в лодке водолазов. Они оказались менее счастливы, чем я, однако нашли устриц порядочно. Но что нас обрадовало, это — что они напали на дне бассейна, на месте стоянки «Кризиса», на наш сундук с оружием, которым пренебрегли французы, предпочитая свое собственное. Они лучше сделали бы, если бы увезли его с собой, подальше и бросили бы в открытое море на неизмеримую глубину.
Не прошло и тридцати шести часов с тех пор, как отплыл «Кризис», как мы уже полетели в погоню за ним. Ветер благоприятствовал нам. Шкуна поражала легкостью своего хода; руля она слушалась прекрасно.
Ле-Конт хотел направиться к западным берегам Южной Америки, но мы видели, что «Кризис» исчез на востоке, держа путь на северо-восток. А потому мы старались следовать за ним. Ночью в продолжение двенадцати часов мы прошли сто шесть миль, несмотря на волнение моря; действительно, ле-Конт оказался искусным судостроителем. «Кризис» при данных условиях прошел бы много меньше.
Мрамор пришел в восторг от такого результата. По этому поводу он приказал откупорить бутылку рому и созвать весь экипаж. Встав во главе его, он произнес следующую речь:
— Товарищи, — вскричал он, — в это путешествие мы испытали все превратности судьбы. Но в общем хорошего было больше, чем дурного. Индейцы, со своим прохвостом Спичкою во главе, убили бедного капитана Вилльямса, бросили его в море и захватили наше судно; это плохо, но зато потом мы имели счастье отнять его. Затем новая напасть: французы подвели нас; но вот они любезно оставляют нам шкуну, мне нечего говорить вам, что из этого выйдет. — На этом месте речи экипаж закричал «ура!» — Теперь, господа, я вовсе не намерен плыть и сражаться на судне с французским названием. Ле-Конт окрестил шкуну именем… как его, мистер Веллингфорд?
— «Прекрасная Эмилия».
— Не хочу я никаких «прекрасных»! Итак, три новых ура! За «Полли», так как раньше оно должно было так называться и впредь будет носить это имя до тех пор, пока им командует Моисей Мрамор.
Дней через пять после нашего отъезда Неб пришел и сказал мне:
— Мистер Мильс, наши устрицы сделались какие-то странные и сильно пахнут; матросы клянутся, что выкинут их в море, если я не съем их. Но я для этого не настолько голоден.
Это были жемчужные устрицы, которые, не имея доступа воздуха, стали разлагаться. Капитан велел притащить на палубу мешки и бочонки, наполненные ими. Да и пора было приняться за них, а то у нас могла распространиться болезнь.
Мрамор с двумя лейтенантами взялись за бочонок, принадлежавший капитану. Мы же с Небом начали работать над своим добром. Это была сущая пытка, мы просто задыхались от невыносимой вони. Но чего только человек не вытерпит ради жажды наживы? В первых семи раковинах я нашел совсем мелкие жемчужинки. Потом Неб открывал, а я смотрел. Я уже хотел все бросить, так мне было тошно. Но вдруг в одной из устриц я нашел семь жемчужин, величиною с горошину, замечательно чистой воды. Меня тотчас же обступили.
— Вот так находка, Мильс! — воскликнул Мрамор, принимаясь с новым рвением за работу. — Как вы полагаете, что могут стоить эти безделушки?
— Пожалуй, пятьдесят долларов. Жемчуг такой величины — редкость.
— Мои девять устриц дали одиннадцать жемчужин такого же качества, как первые. В несколько минут у меня всего набралось семьдесят три штуки. Потом последовала дюжина пустых раковин, после которых три — с тридцатью тремя жемчужинами; и, наконец, четыре штуки с целую вишню. Всего я насчитал у себя сто восемьдесят семь штук на сумму около тысячи восьмисот долларов.
Мрамору не так везло. Ему удалось собрать только тридцать шесть жемчужин; он разочаровался и вспоминать больше не хотел об устрицах.
Между тем «Полли» все летела да летела по Тихому океану.
Утром одиннадцатого дня матрос, стоявший на рефор-марселе, закричал: «Парус!» Так как с палубы ничего не было видно, мы взобрались на реи. В пятнадцати-двадцати милях от нас белели брамсели какого-то судна. Мрамор уверял, что это «Кризис». Но он ошибся. Через час мы увидели, что это была лодка, отнесенная ветром от китоловного судна, американской конструкции, с веслами и всеми необходимыми принадлежностями.
У Мрамора тотчас же созрел план. Он велел перейти в лодку четырем водолазам, взятым с Сандвичевых островов, приказал взять рому и съестных припасов; дал мне свои инструкции и затем поместился в лодке сам, решив делать по пяти узлов в час, тогда как шкуна должна была следовать за ним, делая по два узла. Солнце в это время клонилось к закату и вскоре совсем исчезло на горизонте.
Поручения, данные мне, были нетрудны. Я должен был следовать за Мрамором до тех пор, пока с его стороны не покажется свет, затем переменить галс и идти параллельно с лодкой. Около девяти часов показался условный знак; шкуна ответила тем же, после чего я переменил направление судна.
В десять часов разразилась буря. Первый порыв ветра так рванул шкуну, что она совсем накренилась набок: разыгравшиеся стихии шутить не любят.
Я провел ночь в невыразимых нравственных мучениях. Я был сердечно привязан к Мрамору, которого справедливо считал своим искренним другом, а жизнь его подвергалась опасности.
Буря свирепствовала всю ночь. Наконец к утру стало стихать, и шкуна могла распустить паруса. Но лодки нигде не было видно.
Через две недели после потери лодки я увидел вершины Андон, в нескольких градусах на юг от экватора.
На двадцать девятый день после отплытия с острова, мы вошли в открытый рейд, где восемь месяцев тому назад совершили выгодные торговые операции. Едва мы бросили якорь, как к нам подъехал дон-Педро осведомиться, кто мы и что нам нужно. Я сразу узнал этого субъекта, так как раньше продавал ему товар. Обменявшись с ним несколькими словами, наполовину английскими, наполовину испанскими, мы признали друг друга. Я объяснил ему, что ищу судно, с которым будто бы временно разлучен, вследствие служебных обязанностей. Тогда он сообщил мне, что видел судно, укрывавшееся теперь за небольшим островом, в десяти милях от нас, что он сначала подумал, что это «Кризис», но заметив на нем французский флаг, решил, что он ошибся.
Этих сведений для меня было достаточно, чтобы попытаться достать лоцмана. Один из лодочников предложил мне свои услуги. Я боялся, чтобы на «Кризисе» не разузнали о моем присутствии таким же способом, как я узнал о них, а потому, не теряя времени, в десять часов вечера мы тронулись. В полночь я въезжал в пролив, отделяющий остров от материка. Сев в лодку, я отправился обозревать место. «Кризис» стоял на якоре за мысом. На нем все казалось спокойным. Но я хорошо знал, что судно, вся безопасность которого зависит от быстроты его движений, должно было иметь хороших сторожей. Я тщательно осмотрел положение «Кризиса», взобравшись на возвышенную часть мыса, и к двум часам утра возвратился на шкуну.
Нетерпение моего экипажа напасть на французов было так велико, что я насилу сдерживал его пыл. Приближаясь к мысу, мы все стояли на палубе, вооруженные с головы до ног, и хранили глубокое молчание. Только один мыс отделял нас от «Кризиса». Я решил напасть на судно с правого борта, стараясь не шуметь.
Когда все было готово, я стал на корму возле рулевого и велел повернуть руль к ветру.
Неб поместился сзади меня. Так как вода была достаточно глубока, мы, держась берега, обогнули мыс. «Кризис» виднелся как на ладони, саженях в ста от нас. Приказав взять на гитовы фок, я устремился к носу шкуны. Мы уже были так близко от неприятеля, что французы услышали шум от ударяющего по мачтам полотна; нас окликнули в рупор. Дав ничего не значащий ответ, мы столкнулись с «Кризисом».
— Ура! За наше старое судно! — закричали матросы, бросаясь на абордаж. Готовился бой не на живот, а на смерть.
Последовало всеобщее смятение. Раздались выстрелы из пистолетов.
Неожиданность нападения обеспечивала нашу победу. Через три минуты Талькотт провозгласил, что мы хозяева судна и что французы просят пощады. Они сначала подумали, что застигнуты таможенным крейсером, так как были уверены, что мы направились к Кантону. Каково же было их удивление, когда они поняли истину! Какие только проклятия не посыпались на нашу голову!
Гаррис, тот самый матрос, из-за которого мы попали в руки французов, был убит наповал; он дрался отчаянно, думая своею смертью искупить вину; девять человек из нас, в том числе и я, были ранены.
Французам же пришлось плохо. Шестнадцать человек из них умерло, исходя кровью. Наши дрались с таким остервенением, которое трудно себе представить. Ле-Конта нашли мертвым у двери его каюты.
Первая ведьма: — Привет!
Вторая ведьма: — Привет.
Третья ведьма: — Привет!
Первая ведьма. — Меньше, чем Макбет, и более великий.
Вторая ведьма: — Не такой счастливый и однако гораздо более счастливый.
Будь Мрамор вместе с нами во время взятия «Кризиса», счастье мое не имело бы границ, но неизвестность его судьбы отравляло торжество победы. В тот же вечер я улучил минутку поговорить с майором Мертоном и успокоить его; Эмилия, заслышав стрельбу, сильно встревожилась, но, узнав обо всем, обрадовалась обретенной свободе.
Я не медля снялся с якоря и пустился в дорогу. Необходимо было избегнуть затруднительных вопросов, которые могли быть предложены испанскими властями относительно нашего нападения на нейтральной почве. На рассвете шкуна и «Кризис» отъехали на четыре мили от земли и держались «большой международной дороги», на которой, кстати сказать, встречалось столько же грабителей, как и на всякой другой дороге.
На восходе солнца мы похоронили умерших. Эта процессия совершалась с подобающей торжественностью. Радость победы не могла заглушить грустных размышлений, перед которыми стихает самый пламенный энтузиазм.
Поразмыслив, что нам теперь предпринять, я решил, что благоразумнее всего, в виду интересов владельцев «Кризиса», было бы вернуться на остров, где французы оставили в палатках много ценных вещей, как, например, свинец, в большом количестве, затем тюки с товарами, взятыми ими из Бомбея, и прочее; во всяком случае, это было бы выгоднее незаконной торговли на берегах Америки.
Пока мы рассуждали на эту тему с Талькоттом, вдруг раздался крик: «Парус!» Сквозь утренний туман перед нами вырисовалось большое судно, на расстоянии одной мили. Это были испанцы, весьма встревоженные встречею с нами, ибо в то время шла война испанцев с англичанами. Увидев американский флаг, они пожелали поговорить с нами. Я предложил сделать визит их командиру. Он принял меня по всем правилам приличия и, после нескольких фраз, не имеющих значения, передал мне американские газеты, в которых говорилось о мирном договоре, только что заключенном между Соединенными Штатами и Францией. Пробегая их, я порадовался, что успел во-время отобрать «Кризис», в противном случае с двенадцати часов сегодняшнего дня мой поступок считался бы противозаконным.
Я узнал от испанского капитана, что многие из его экипажа погибли от оспы, что он рассчитывал пополнить его, остановившись в Вальпараисо.
Я ухватился за эту мысль и предложил ему взять на судно наших французов, а так как Франция и Испания были заодно против общего неприятеля, капитан с удовольствием согласился; в ту же минуту условие было заключено.
Возвратившись к себе, я собрал пленников и объяснил им намерения капитана, указав, что для них представлялся удобный случай возвратиться на родину, чему они несказанно обрадовались, предпочитая плену все, что угодно.
Я поручил командование «Полли» второму лейтенанту, сделавшемуся старшим, вследствие моего собственного повышения. Таким образом Талькотт получил место старшего лейтенанта на «Кризисе», что мне было очень приятно, так как он вполне заслуживал этого.
При закате солнца, я, наконец, увидел Эмилию в первый раз после того, как мы расстались с ней на Земле Мрамора.
— В сущности, — сказала Эмилия, — мы точно могила Магомета, висящая, по преданию, между небом и землей, как мы между Индией и Америкой; неизвестно, где мы сойдем на землю. Воздух Тихого океана сделался для нас родным; до сих пор мы только и дышим им.
— Ты права, дитя мое, — проговорил отец, — но, Веллингфорд, скажите, что сделалось с капитаном Мрамором, где он теперь?
Я рассказал ему, при каких условиях Мрамор покинул нас, затем спросил, не слышал ли он чего-нибудь о шкуне и китоловном судне?
— Нет, ничего, — ответил майор, — я никогда не предполагал встретиться так скоро с «Прекрасной Эмилией», думая, что вы идете в Кантон; сам ле-Конт так говорил мне.
В тот же вечер я предоставил в распоряжение Мертонов две каюты и, не желая отставать от внимания ле-Конта, приказал подавать им кушанье отдельно, хотя большею частью они приглашали меня к себе завтракать и обедать. Майор, знающий толк в хирургии, принялся лечить мою рану в плече, а Эмилия ухаживала за мной, так что в две недели рана окончательно зажила.
Дальнейшее наше путешествие по Тихому океану при пассатных (постоянных) ветрах шло благополучно. Мы делали регулярно от ста двадцати узлов в сутки. Так как вахта была возложена на лейтенантов, я мог на свободе предаваться разговорам с майором и его дочерью, слушать ее игру на рояле или же читать вместе с Мертонами что-либо из их собственной библиотеки.
В таком милом обществе время летело незаметно. Я не могу сказать, что влюбился в Эмилию, хотя ее образ преследовал меня иногда даже во сне.
Я часто ловил себя на сравнениях, которые невольно делались мною между ею и Люси.
По красоте я отдавал предпочтение Эмилии, но когда я вспоминал Клаубонни, и особенно мое последнее пребывание там, Люси казалась мне дороже.
Через две недели нашего плавания, когда мы заговорили о ловле жемчужных устриц, я вспомнил о своем сокровище.
У нас в экипаже находился золотых дел мастер, который взялся просверлить мои жемчужины и нанизать их на нитку, поместив самую крупную в середину, а остальные — по величине. Получилось прелестное ожерелье.
Когда я показал эту драгоценность, Эмилия ахнула от восхищения, а майор взял ожерелье в руки и, внимательно осмотрев его, сказал:
— В Лондоне за него дали бы тысячу фунтов стерлингов.
— Но я его никогда не продам, разве уж если буду к тому вынужден.
— Никогда! — повторил майор, а Эмилия устремила на меня вопросительный взгляд, который я не знал, как объяснить. — Но к чему вам такое украшение?
— Я сохраню его, так как вытащил его собственными руками из морской глубины, и если я расстанусь с ожерельем, то только для того, чтобы подарить его или сестре или, если женюсь, моей жене.
Я заметил по углам губ майора едва уловимую улыбку, но я был еще очень молод и слишком американец, чтобы понять ее. Эмилия любовалась ожерельем. Я осмелился попросить ее надеть ожерелье на шею, на что она с удовольствием согласилась, слегка покраснев.
— Как тебе идет это ожерелье, Эмилия! — вскричал восхищенный отец.
На следующее утро, когда я одевался, ко мне запыхавшись, влетел Неб.
— О, мистер Мильс! Лодка! Лодка!
— Какая лодка? Уже не упал ли кто-нибудь в море?
— Лодка от китоловного судна! Бедный капитан Мрамор! Лодка!
— Не может быть!
Неб, беги скорее к вахтенному офицеру; пусть он убавит ходу: я сейчас буду сам наверху. Это было китоловное судно с лодкой; недалеко от него виднелся убитый кит.
— Кажется, они хотят говорить с нами! — сказал я Талькотту. — Это должно быть американское судно. Капитан — в лодке, он, вероятно, хочет передать нам письмо или какое-нибудь поручение.
Эмилия любовалась ожерельем…
Вдруг Талькотт закричал во весь голос:
— Урра, трижды ура, господа! Я вижу капитана Мрамора в лодке!
Тут посыпались радостные восклицания, которые должны были отозваться в сердце бедного Мрамора. Через три минуты он уже стоял на палубе. Я не мог выговорить ни слова; Мрамор тоже был очень взволнован.
— Я узнал вас, — выговорил он, наконец, со слезами на глазах, — узнал также эту проклятую «Полли», как только рассеялся туман. Прекрасно, мой мальчик! Я счастлив, как будто я сам — победитель.
Вытерев глаза, он постарался придать твердости своему голосу:
— Вам известно, друзья мои, при каких обстоятельствах я расстался с вами, и затем мы потеряли из виду друг друга; я убежден, что вы беспокоились за мою судьбу во время бури.
— Мы целый день придерживались того места, где вы покинули нас! — вскричал я.
— Да, да, командир! — заговорили в один голос все матросы. — Мы сделали все, что от нас зависело, чтобы разыскать вас.
— Знаю, знаю! Вам нечего и говорить об этом. Ну, а мне пришлось выбирать одно из двух: оставаться на китоловном судне или бросаться в море; и я доволен своим выбором: вот мы опять все вместе, хотя и на сто миль от того места, где расстались.
— И вот наше старое судно, командир. Примите его в том же виде, каким вы его покинули, — проговорил я. — Как я счастлив, имея возможность собственноручно возвратить его в ваши руки.
— Чтобы я отнял командование судном у человека, который завоевал его! Да за кого вы меня считаете! Будь я проклят, если я соглашусь на это.
— Вы удивляете меня, командир. Вы теперь взволнованы, а потому рассуждаете неправильно. Да, наконец, ваш долг, в виду интересов ваших судовладельцев, продолжать начатое вами дело.
— Вы заблуждаетесь, Мильс Веллингфорд, — твердо сказал он. — Лишь только я узнал «Кризис», мое решение было принято. При вашем начальстве их интересы выиграют гораздо более, чем при моем.
— Мне не хватает слов выразить вам, как вы меня огорчаете, командир; мы провели вместе столько времени…
— Но, мой милый мальчик, меня не было с вами при отобрании судна.
— Я исполнил только то, что вы сделали бы сами, не случись несчастья.
— Не знаю. Я много думал об этом вопросе; и мне кажется, что французы непременно разбили бы нас, если бы мы на них напали в открытом море. Ваш же образ действий оказался куда правильнее. Нет, слушайте, Мильс: вот все, что я могу сказать вам. Отправляйтесь теперь на остров, забирайте все, что вы там оставили. Оттуда вы ведь едете в Кантон?
— Да, это было мое намерение, и я рад, что, по-видимому, вы одобряете его.
— Приехав туда, нагрузите шкуну всем, что вам не понадобится в Кантоне, например: медью и другими английскими товарами, которые я повезу в Нью-Йорк, пока вы будете продолжать плавание на «Кризисе», так как это право принадлежит исключительно одному вам.
Напрасно я приводил всевозможные доводы, чтобы уговорить Мрамора: его решение было непоколебимо. В тот же вечер он перешел на «Полли», приняв его под свою команду.
Ищи песчаный берег, составляющий границу очарованной земли, и наблюдай пенящуюся волну до того мгновения, когда осетр выплывет на поверхность танцевать при свете луны.
Обменявшись с китоловным судном несколькими фразами, мы возвратили ему лодку, а сами направились к острову.
Через десять дней после встречи с Мрамором мы прибыли благополучно к месту нашего назначения.
И «Кризис» и шкуна вошли беспрепятственно в гавань.
Как только мы остановились, всему экипажу разрешили на день пользоваться свободой, и мы рассыпались по берегу в разные стороны. Нам нечего было опасаться неприятеля, и каждый наслаждался свободой по-своему.
Одни занялись рыбной ловлей, другие стали собирать кокосовые орехи, искать раковины на берегу, которых тут было очень много.
Эмилия с прислугой поместились в своей старой палатке, куда я приказал перенести все нужные для них вещи и приставил к ним Неба для наблюдений, чтобы они ни в чем не терпели лишений. В восемь часов Неб явился к нам от имени майора пригласить на завтрак капитана Веллингфорда и капитана Мрамора.
— Вот видите, Мильс, как я хорошо все устроил: теперь мы оба — капитаны.
— Но когда соединятся два капитана, то командует старший из них. Мы будем звать вас: командор Мрамор!
— Отложите шутки в сторону, Мильс, я говорю с вами серьезно. Ведь только благодаря вам я имею возможность управлять этой шкуной — наполовину французской, наполовину американской. Это моя вторая и последняя команда. Вот уже десять дней, как я раздумываю о своей жизни, и теперь я пришел к заключению, что могу быть только вашим помощником, но не начальником.
— Я не понимаю вас. Мрамор. Если бы я знал вашу жизнь, может быть, для меня все стало бы яснее.
— Мильс, хотите доставить мне удовольствие? Вам это нетрудно будет.
— Говорите, я с радостью все исполню.
— Так вот: между нами не должно быть официальности: называйте меня попросту Моисей, так же, как я буду звать вас Мильс.
— Хорошо, дорогой Моисей, но теперь расскажите мне свою историю; вот уже два года, как она мне обещана.
— Моя история недолга, но назидательна. Вы, конечно, знаете, кто дал мне имя?
— Полагаю, что ваши крестные родители.
— Вы близки к правде более, чем вы думаете. Мне рассказали, что меня нашли в мастерской мраморщика, когда мне было не более недели от роду; положили меня на камень, который обтачивался для могилы, рассчитывая, что так я наверное попадусь на глаза работникам. Это было на берегу речки, в городе Йорке.
— И каменотес нашел вас на следующее утро?
— Вы отгадали.
— Что же потом?
— Меня отослали в Дом Милосердия. Меня сначала занесли в реестр под № 19, а через неделю дали имя Моисея Мрамора.
— Вы долго оставались в этом доме? А когда же вы начали морскую карьеру?
— Мне было восемь лет, когда я распрощался со своим приютом. Теперь мне ровно сорок лет, а потому вы поймете, что я начал плавать задолго до революции.
— И все это время, вы, мой друг, оставались один, без родных?
— Совсем одинешенек.
Эти слова он произнес с горечью. Затем, хлопнув меня слегка по плечу, он сказал мне, переменив тон.
— Однако, Мильс, майор с дочерью ждут нас завтракать, пойдемте-ка. Как и следовало ожидать, нам оказали самый радушный прием.
— Мы с Эмилией считаем себя давнишними обитателями этого острова, — сказал майор, с удовольствием оглядываясь вокруг себя (стол был накрыт на свежем воздухе, под тенью деревьев), — и я с наслаждением провел бы здесь остаток дней, если бы меня не останавливала дочь моя, для которой жизнь со стариком-отцом, при ее молодости, может показаться слишком однообразной.
— За чем же остановка, майор? — заговорил Мрамор. — Любой из наших офицеров с радостью согласится составить компанию вашей дочери; во-первых, Талькотт, это прелестный малый и прекрасно воспитанный; во-вторых, капитан Веллингфорд; за последнего уж я вам отвечаю; он бросит свое Клаубонни со всеми принадлежащими ему землями, чтобы сделаться владетелем этого острова при таком очаровательном обществе.
— Конечно, конечно, молодые люди любят все романическое. Но, знаете, господа, я говорю серьезно, мне очень улыбается перспектива поселиться здесь.
— Я очень рада, дорогой папа, что ваше желание еще не настолько сильно, чтобы вы решились исполнить его на деле.
— Да вот только ты и задерживаешь меня: что я буду здесь делать с молодой томящейся девицей, вздыхающей по балам и театрам?
— Да вы сами, майор, помрете с тоски без товарищей, без книг, без занятий.
— Я найду себе дело, Мильс; во-первых, буду размышлять о прошедшем, затем библиотека Эмилии заменит всякое общество. А занятий у меня найдется масса. Подумайте, сколько тут надо всего устраивать. А как приятно наслаждаться потом результатом своих собственных трудов! О! Да, я буду чувствовать себя принцем, и притом еще владетельным принцем.
— Да, майор, но я уверен, что вам надоест подобное владение, и вы сами от него отречетесь.
— Все может быть, Мильс, но эта идея для меня очень заманчива. У меня никогда не было своего клочка земли.
— У меня тоже! — с жаром перебил Мрамор.
— Здесь же, как видите, земли сколько угодно. Как вы думаете, господа, сколько тут акров, не считая скал и песчаников, негодных для возделывания!
— Сто тысяч! — вскричал Мрамор с таким азартом, что мы все так и покатились со смеху.
— Ну, нет, — ответил я. — По-моему, не более шести или восьми сот.
— И этого достаточно. Но я вижу, что Эмилия испугалась и уже дрожит при мысли сделаться наследницей такого обширного имения. А потому оставим этот разговор.
После завтрака майор отправился с Мрамором к месту крушения французского судна, мы же с Эмилией пошли в другую сторону.
— Странная мысль преследует моего отца, — сказала она после минутного молчания, — и вы знаете, что он не в первый раз говорит о ней!
— Это хорошо было бы для влюбленных, — ответил я, смеясь, — но для отца с дочерью не особенно-то занимательно. Я понимаю, что двое молодых людей, любящие друг друга, могут найти прелесть в уединении; но пройдет год, другой, и их потянет отсюда к людям.
— Как я вижу, вы не поэт, Мильс, — заметила Эмилия тоном упрека, — а я могла бы чувствовать себя счастливой везде, и здесь так же, как в Лондоне, при условии, чтобы со мной были близкие люди.
— А, это разница. Устроим здесь маленькую колонию из вашего отца, вас, Мрамора, доброго нашего мистера Гардинга, моих дорогих Грации и Люси, и я к вашим услугам!
— Кто же эти дорогие вам особы, мистер Веллингфорд, присутствие которых усладило бы ваше пребывание на пустынном острове?
— Во-первых, майор Мертон, человек достойный во всех отношениях; затем его дочь, которая…
— Оставим ее, ее недостатки мне известны лучше, чем вам. Но кто эта дорогая Грация?
— Грация — моя единственная сестра. Гардинг — мой опекун; а Руперт и Люси его дети.
Расставшись с Эмилией, я отыскал Мрамора. Он разгуливал один по аллее, расчищенной покойным ле-Контом.
— Этот майор человек неглупый, — сказал он мне, когда мы с ним поровнялись, — я люблю таких философов.
— Что же он вам сказал такое особенное?
— Да все та же его чертова мысль и мне засела в голову; и я уже почти решил остаться здесь, когда провожу вас.
Я посмотрел на Мрамора с удивлением. Но он не шутил, намереваясь выполнить на деле воздушные замки Мертона.
— Но ведь это еще не решено, мой друг, — ответил я, зная, что с ним шутить бесполезно в такие минуты, — подождите до завтрашнего дня; может быть, вы еще и передумаете.
— Навряд ли, Мильс. Здесь можно найти все необходимое для существования.
— Я беспокоюсь не о пище: в этом отношении вы обеспечены, но ведь вы можете захворать, умереть. Человек создан не для того, чтобы прозябать в одиночестве; ему нужно общество и…
— Я обо всем подумал, и мне нравится жизнь отшельника. Я не говорю, что не был бы рад, если бы со мной остались такие люди, как Талькотт, майор или даже Неб; но раз этого нельзя, я останусь один. Когда вы возвратитесь к себе, вы, конечно, расскажете об этом острове, и, кто знает, быть может, время от времени сюда пристанет корабль из любопытства взглянуть на отшельника.
— Но ведь это безумие! Имейте в виду, что вам здесь придется, пожалуй, терпеть недостатки. Я даже не знаю, всегда ли полезны для здоровья кокосовые орехи, да и на других деревьях навряд ли имеются фрукты во всякое время года.
— Не беспокойтесь. У меня есть ружье, да и вы мне оставите еще оружия: кроме того, будут приставать сюда суда, так что у меня всегда будет возможность сделать новый запас провизии. А рыбная ловля? Потом я могу насадить овощей! На этой почве урожай должен быть обильный. Да, наконец, у меня целый ящик инструментов; я знаю и плотничные и слесарные работы. Тысячи бедняков, снующих по улицам больших городов, с радостью променяли бы свое жалкое существование на мое одиночество и благосостояние.
Я не стал более уговаривать Мрамора, подумав, что он теперь ненормален. На следующий день закипела работа. Медь, английские товары и многое из французского груза перевезли на остров. Мрамор оставался непоколебим в своем решении, начав с того, что отказался от командования «Полли», которое я передал одному из наших офицеров, весьма способному молодому человеку.
Через неделю, потеряв всякую надежду добиться чего-либо от Мрамора, я отдал приказ отправляться в путь, предупредив капитана «Полли», чтобы он обошел мыс Горн и всячески постарался миновать Магелланов пролив.
Я написал судохозяевам обо всем случившемся, сообщил им свои проекты относительно дальнейших оборотов; что же касается Мрамора, то ограничился тем, что объяснил его самовольную отставку чувством деликатности, заставившим его сложить свои обязанности с момента отнятия у французов судна, при этом я прибавил, что на будущее время я принимаю на себя ответственность за их интересы.
«Кризис» уже давно был готов к отплытию, но я все медлил из-за Мрамора. Я попросил майора Мертона повлиять на него, но майор сам слишком сочувствовал проекту Мрамора, чтобы отговаривать его. Увещания Эмилии тоже ни к чему не привели.
Иди своей дорогой, неумолимый сеет: я не жалею ни одного из тех благ, которые ты у меня отнял! Проходи, во имя Неба, — оставь мне только то, чего ты никогда мне не давал.
Истощив весь запас красноречия, нам оставалось употребить все меры для улучшения положения Мрамора.
Собрав по возможности строительный материал, мы ему живо соорудили хижину, в которой он мог укрываться в непогоду; затем сделали в ней окна и дверь. Хотя климат здесь был жаркий и камина не требовалось, все же мы перенесли к хижине печку, сделанную французами. Мы даже вспахали часть земли и обнесли ее изгородью, чтобы предохранить от домашней птицы. Так как нас работало около сорока человек, на острове скоро водворился порядок; я принимал во всех работах самое деятельное участие.
Мрамора почти не было с нами во все это время; он жаловался, что ему ничего не останется делать после нас, а на самом деле он был счастлив, видя с какой заботливостью мы относились к его благоустройству.
Предполагая, что Мрамору в конце концов одиночество наскучит и ему захочется направиться в другие места, я принялся за устройство ему шлюпки, в которой приказал сделать всевозможные приспособления для борьбы с бурей.
Мрамор следил с любопытством за нашей работой. Однажды вечером, когда уже все было кончено, и я объявил, что мы выезжаем на следующий день, он отвел меня в сторону с таинственным видом, как будто собирался сообщить нечто важное. Он был сильно взволнован, рука его дрожала.
— Благодарю, Мильс! Единственно, что у меня есть дорогого на сем свете, это вы, мой друг. Вы еще молоды, неопытны, а потому не отговаривайте меня от моего решения. Все, что я вас прошу в настоящую минуту, — это прекратить, наконец, приготовления для меня, а то, право, мне ничего не останется делать. А потом имейте в виду, что я и сам сумею оснастить эту шлюпку, без посторонней помощи.
— Да я в этом не сомневаюсь, друг мой; но я боюсь, что вы сами не захотите этого сделать. Я все еще не теряю надежды, что вы нас догоните и займете на «Кризисе» свое прежнее место.
Мрамор отрицательно покачал головой. Мы молча сделали несколько шагов. Вдруг он обратился ко мне дрогнувшим голосом:
— Мильс, ведь вы будете сообщать мне о себе?
— Каким же образом? Вы сами знаете, что между этим островом и Нью-Йорком не существует еще почтовых сношений.
— Да, я говорю глупости. Совсем потерял память. Конечно, когда вы уедете, для меня настанет конец всяким сношениям с миром.
— Но что же делать?
— Может быть, мне уже немного осталось жить.
— Ну, полно, Мрамор; еще не поздно, поезжайте с нами, хотя из дружбы ко мне.
Целый час я уговаривал его — и все напрасно. Наконец, я решительно объявил, что «Кризис» более ждать не может.
— Я это знаю, Мильс, а потому кончим все эти разговоры. Да вот, кстати, и Неб идет за вами. Спокойной ночи, дорогое мое дитя.
Я оставил Мрамора, все еще надеясь, что тишина ночи подействует на него благотворно и он образумится. У себя на «Кризисе» я сделал распоряжение, чтобы на следующий день, с восходом солнца, весь экипаж был бы в сборе для снятия якоря.
В назначенный час Талькотт явился возвестить мне, что все готово. Я назначил его старшим лейтенантом, а в помощники дал ему одного филадельфийца. Этот молодой человек обладал всеми качествами для морской службы, с одним недостатком: любил выпить. Но пьяницы не вредят на судне, где господствует порядок и дисциплина.
Итак, Талькотту велено было отчаливать. Я же отправился в лодке на остров — сделать последнюю попытку увезти с собой Мрамора. Но ни его, ни шлюпки нигде не было видно; по всей вероятности, он спрятался за погибшим французским судном.
Нечего было делать, пришлось поднять паруса и выйти из бассейна. Положительно, Мрамор пустился в море совсем один. Несколько часов мы еще прождали у скалы. Я все колебался. Но, наконец, «Кризис» стал быстро удаляться от земли.
За обедом мы сошлись с майором и его дочерью. Понятно, разговор зашел об исчезновении нашего старого товарища.
— Как жаль, — сказал Мертон, — что из ложного самолюбия Мрамор отказался отправиться с нами в Кантон, там он всегда мог бы перейти на другое судно, если бы захотел.
— Но зато мы это сделаем, милый папа, не правда ли? — сказала Эмилия, подчеркивая свои слова. — Пора освободить мистера Веллингфорда от наших особ.
— Так, по-вашему, выходит, мисс Мертон, что такое милое общество для меня в тягость? — возразил я. — Но я уверен, что вы думаете не то, что говорите. Для меня же тем приятнее, чем дольше я буду пользоваться вашим обществом.
По-видимому, Эмилия осталась довольна моим ответом; отец же ее, после минутного молчания, сказал:
— Но для меня крайне стеснительно, что мы столько времени сидим на шее мистера Веллингфорда, который отказывается, забывая даже всюду своих судовладельцев, принять от нас плату за проезд, чтобы покрыть хотя свои расходы. И как только мы приедем в Кантон, то перейдем на первое английское судно, которое согласится принять нас.
Я стал горячо протестовать против подобного решения, однако не нашел сказать ничего убедительного.
Несколько недель плыли мы по Тихому океану. Благодаря обществу Мертонов, для нас с Талькоттом время шло незаметно.
Наконец, мы вошли в Китайское море; я собрался в Кантон, предварительно высадив своих пассажиров в Вампоа, где мы расстались, обещая повидать друг друга перед отъездом. Дела у меня оказалось по горло. Надо было сбыть сандал, меха, приобрести партию чая, нанки[210], фарфор, одним словом, все то, что значилось в инструкциях, данных капитану Вилльямсу. Я воспользовался случаем для покупки себе лично некоторых вещиц, которые бы доставили удовольствие будущей хозяйке Клаубонни. Это лучшее употребление, которое я мог сделать из своих сбережений.
Одним словом, те шесть-восемь недель, которые мы провели в Кантоне, дали возможность совершить очень выгодные обороты для владельцев «Кризиса».
Довольный собой, я вздохнул с облегчением, когда мы приготовились к отплытию.
Долг вежливости требовал сделать прощальный визит Мертонам, которых я видел всего два раза со времени нашей остановки. Я застал одну Эмилию. Известие о моем отъезде очень расстроило ее; я тоже был взволнован, но не так сдержан, как она.
— Мисс Мертон, когда мы теперь увидимся?
Эмилия вздрогнула и побледнела; игла задрожала в ее руке, но она, по обыкновению, овладела собой. Теперь я понимаю, отчего я тогда не бросился к ее ногам умолять ее, чтобы она сопровождала меня в Соединенные Штаты. Неожиданный приход майора помешал объяснению, которое непременно бы произошло между нами. Больной и расстроенный вид Мертона поразил меня.
— Я боюсь, Мильс, что мы никогда больше не увидимся. Мой доктор сейчас откровенно сказал мне, что если я не возвращусь в холодный климат, то не проживу более шести месяцев.
— Так едемте со мной! — вскричал я. — Вам еще есть время собраться до завтрашнего дня.
— Мне запрещен Бомбей, — сказал майор, боязливо взглянув на дочь, — и я вынужден отказаться от места на долгое время.
— Тем лучше, майор. Через четыре месяца я могу доставить вас в Нью-Йорк, где климат для вас благоприятен. Вы поедете со мной как близкие друзья, а не как пассажиры. Я буду пользоваться вашим столом, так как моя каюта так загромождена всевозможными покупками, что в ней негде повернуться.
— Ваша деликатность, Мильс, равняется вашему великодушию, но что скажут судовладельцы?
— Они не имеют никакого права жаловаться. Мы условились, что я могу принимать пассажиров по своему усмотрению. Но уж если вы так настаиваете на плате, то для этого сотни долларов достаточно за глаза.
— На этих условиях я с благодарностью воспользуюсь вашим предложением. Позвольте мне теперь попросить вас ответить на один вопрос, можете вы остановиться у острова святой Елены?
— Ну, да, конечно, если вы желаете. Я даже нахожу эту остановку полезной для экипажа.
— Прекрасно, там я с вами и расстанусь, если мы найдем корабль, идущий в Англию. Итак, мой дорогой Мильс, значит, решено: завтра я буду готов.
На следующий день я с восторгом принял к себе на судно своих друзей. Талькотт радовался не меньше моего: общество Эмилии доставляло ему большое удовольствие.
Талькотт был хороший музыкант, я тоже недурно играл на скрипке. Аккомпанируя Эмилии, мы составляли очень недурное трио.
У Зондских островов я рассказал своим собеседникам о борьбе «Джона» с пирогами и об его крушении у берегов Мадагаскара. Естественно, мы опять вспомнили Мрамора.
— Я убеждена, — сказала Эмилия, что Мрамор нарочно скрылся с острова, чтобы избегнуть наших приставаний, и как только судно скрылось из вида, он, наверное, возвратился обратно и теперь наслаждается жизнью отшельника.
Быть может, она была права; во всяком случае, такое предположение было самое утешительное. Так как мое намерение было провести на море еще не один год, то я в душе дал себе обещание при первой же возможности навестить Мрамора.
Между тем «Кризис» находился в таком месте океана, где командиру судна нельзя было предаваться мечтаниям. Надо было усилить стражу: каждую минуту нас мог застигнуть неприятель.
На другой день рано утром Талькотт прибежал разбудить меня. — Вставайте скорей, командир! Пираты налетели на нас, точно вороны на труп. К несчастью, почти нет ветра.
В несколько минут я уже был на палубе, куда собрались все матросы; многие из них не успели даже накинуть на себя куртку. Море казалось усеянным неприятелями. Майор насчитал около тридцати пирог; в некоторых виднелась артиллерия; они действовали дружно и образовали вокруг нас род блокады.
Пираты начали с того, что выстрелили в нас залпом из двенадцати пушек. Ядра со свистом пробили наши мачты и снасти почти во всех направлениях. Мы ответили выстрелом с правого борта, но расстояние, отделявшее нас от неприятеля, было так велико, что вся картечь разлетелась в стороны, не достигнув цели.
Тогда мы начали стрелять направо и палево и, таким образом, расчистили себе проход, и скоро все пироги остались за нами, на западе. Но шесть из них, наиболее отважных, старались пересечь нам дорогу. Но мы круто повернули и устремились в самую середину флотилии, безостановочно стреляя. Пользуясь дымом, три-четыре пироги попробовали было взять нас на абордаж, но, вероятно, нашли, что сделалось чересчур жарко, так как прекратили преследование. Минут через пять мы были уже вне опасности, оставив их далеко за собою.
Переменив галс, мы спокойно продолжали путь. Наши повреждения оказались незначительными; ранены были только один матрос да Неб. Матрос умер до нашего прибытия к мысу, а Неб вскоре оправился настолько, что вновь принялся за свои обязанности.
Я пристал у острова святой Елены, исполняя данное обещание; но так как мои пассажиры не нашли желаемого судна, то решились сопровождать меня в Нью-Йорк.
Плавание наше от острова святой Елены до Нью-Йорка прошло благополучно. Хотя оно продолжалось долго, но никто из нас не скучал. Наконец, по нашим соображениям, земля была уже совсем близко. Майор с Эмилией поднялись наверх. Вскоре послышался ожидаемый радостный возглас. Потом показалась туманная точка, которая постепенно вырастала, обозначая контуры и выступы горы. Мы скоро прошли мимо маяка и вошли в верхнюю бухту ровно за час до заката солнца. Это было в конце июня 1802 года.
— Пат! Пит! За кого будем мы пить? За друга или за хозяйку?
— Посмотрим, подумаем немного
— об отсутствующих или о тех, кто здесь?
— О мертвецах, которых мы любим, или о живых, которые еще дороги нам?
— Увы! Я долго искал и не нашел этих последних. В настоящем только одиночество; будем пить за прошлое.
Наше судно было уже около Бедлоу, как вдруг какая-то шкуна пересекла нам дорогу. В ту же минуту надо мной послышались крики. Это кричал Неб, убиравший один из бом-брамселей.
— Это еще что там за шум? — закричал я, так как терпеть не мог беспорядка. — Замолчите ли вы, а не то я вас проучу.
— Посмотрите, мистер Мильс, — сказал негр, — разве вы не узнаете «Полли»?
Действительно, это была она, и я ее тотчас же окликнул в рупор:
— Эй, «Полли», куда вы едете и когда вернулись из Тихого океана?
— Мы отправляемся на Мартинику. Вот уже шесть месяцев, как «Полли» возвратилась из южных морей. С тех пор мы совершаем третье плавание в Вест-Индию.
Теперь я убедился, что груз и мои письма дошли до своего назначения. Меня должны были ожидать, и лишь только «Кризис» вошел в Гудзон, как нам навстречу выехала лодка, везя главных компаньонов нашего торгового дома.
Вскоре мы пристали к набережной и все привели в порядок на судне. Матросам было разрешено провести ночь на суше.
Я спешил окончить свой туалет и Небу велел сделать то же. Один из судовладельцев любезно предложил Мертону с Эмилией приличное помещение.
Когда Неб явился ко мне, я приказал ему следовать за собою, намереваясь зайти сначала в контору судохозяев, взять там ожидающие меня письма, ответить на них и послать затем негра в Клаубонни известить о моем возвращении.
Нам с Небом некуда было спешить, и мы преспокойно себе расхаживали, поглядывая направо и налево. Передо мной шли двое молодых людей; барышня была одета просто, но со вкусом. Я ускорил шаг и вдруг услышал возглас, от которого весь задрожал:
— Мильс!
Передо мною стояла Люси Гардинг, бледная от волнения, готовая броситься ко мне в объятия…
— Люси Гардинг? Вы ли это? Вы сделались столь прекрасной, что я насилу узнал вас!
Тут было не до приличий. Несмотря на толпу публики и любопытные взгляды, устремленные на нас, я крепко расцеловал ее; бьюсь об заклад, что такого поцелуя ей не приходилось получать еще никогда в жизни. Моряки не любят ничего делать наполовину. Но такое нападение здорового детины с парою солидных усов при всем честном народе вызвало на лице молодой девицы густую краску.
— Будет, довольно, Мильс, — сказала она, освобождаясь из моих объятий, — разве вы не видите отца и Руперта?
Действительно, все семейство было в сборе. Все они вышли на прогулку с Андреем Дреуэттом, товарищем Руперта, и в то же время открытым ухаживателем за его сестрой.
Грация лишь только узнала меня, как бросилась целовать от всего сердца, затем припала ко мне на плечо и зарыдала от радости. Прохожие из скромности не останавливались, не желая смущать семейных излияний; между тем подошел сам Гардинг. Он забыл, что перед ним верзила-моряк, который мог бы поднять его, как перышко, и начал целовать меня, как малого ребенка. Затем мы довольно сдержанно обменялись рукопожатием с Рупертом.
Что же касается мистера Дреуэтта, то ему пришлось долго ждать ответа от Люси, кто я такой.
— Это, верно, ваш хороший друг или близкий родственник, мисс Гардинг?
— И то и другое, — смеясь и вместе с тем плача, ответила Люси.
— Можно мне узнать его имя?
— Его имя, мистер Дреуэтт? Да ведь это наш Мильс, наш дорогой Мильс. Разве вы ничего не слышали о Мильсе? Ах, да! Я совсем забыла, что вы никогда не были у нас в Клаубонни. Но какой приятный сюрприз, Грация?
Мистер Дреуэтт терпеливо выжидал, когда окончатся пожимания руки Грации и когда Люси снова заговорит.
— Вы еще что-то хотели сказать, мисс Гардинг?
— Я? Да, правда, я теперь ничего не помню. Неожиданность, радость, простите, мистер Дреуэтт. Да, я хотела сказать, что мистер Мильс Веллингфорд — воспитанник моего отца, который так же и его опекун, он брат Грации.
— Но позвольте спросить, в каком родстве он находится с мистером Гардингом?
— О! В очень близком. Нет, постойте, я говорю глупости! Ни в каком.
Мистер Дреуэтт был настолько воспитан, что счел нужным удалиться.
— Мы все время ожидали, так что вы нас врасплох не застигли! — вскричал мистер Гардинг, хлопая меня по плечу. — Я оттого и согласился приехать в Нью-Йорк, что последнее судно из Кантона известило, что «Кризис» отправляется вслед за ним через десять дней.
Мы отправились к миссис Брадфорт. Дома на меня посыпались бесконечные вопросы. Я должен был начать с Адама и долго говорил без умолка.
Между тем о Небе все забыли. Оказывается, что он не отставал от нас и преспокойно сидел себе в кухне у миссис Брадфорт. Когда его позвали к нам, его радости не было границ. Переминаясь с ноги на ногу, он теребил в замешательстве свою шляпу.
Весь следующий день я употребил на окончание своих служебных дел. Всюду, где бы я ни появлялся, меня встречали, как героя. Сознаюсь в слабости: лесть удовлетворяла мое самолюбие.
Корабли не более. как доски; моряки не более, как люди; есть земляные крысы и крысы водяные, морские воры также, как воры на суше, — я хочу сказать пираты; затем есть опасность от воды, ветров и рифов. Этот человек по крайней мере предлагает достаточную гарантию. Три тысячи дукатов, — да, мне кажется, я могу принять его предложение.
С Грацией, мистером Гардингом и его детьми мы виделись ежедневно. К Мертонам же я собрался лишь в конце недели. Они, по-видимому, обрадовались мне, но, кажется, мое отсутствие нисколько не помешало устроить свои дела.
Полковник Берклей — таково было имя английского консула — взял их под свое покровительство.
Когда я сказал Эмилии, что Грация и Люси в Нью-Йорке и собираются сделать ей визит, она, казалось, не особенно этому обрадовалась.
— Мисс Гардинг — родственница Руперту Гардингу, которого я вчера видела на одном обеде?
Не зная второго Руперта Гардинга, я ответил ей утвердительно.
— Ведь это сын пастора, который пользуется в свете большим почетом?
Этого для меня было достаточно, чтобы понять, что мисс Мертон считает теперь капитана «Кризиса» последней спицей в колеснице.
Раздался звонок. Сверх моего ожидания, Эмилия приняла Грацию и Люси очень радушно. Она в самых искренних выражениях говорила им об ее признательности ко мне; похвалы, расточаемые мне, доставляли большое удовольствие обеим подругам. Затем заговорили о Нью-Йорке и его увеселениях.
Визит продолжался довольно долго, и новые подруги, расставаясь, обещали скоро увидеться вновь. Пожав по-английски руку Эмилии, я простился с ней.
— Действительно, Мильс, — сказала Грация, лишь только мы вышли на улицу, — молодая особа, которая тебе столь обязана, просто обворожительна. Она мне очень нравится. А ты, Люси, тоже моего мнения?
— Да, — сказала Люси несколько более сдержанным тоном; — я редко встречала более красивое лицо и не удивлялась…
— Чему? — спросила Грация, видя, что ее подруга замялась.
— О, я чуть было не сказала глупость, лучше не продолжать. Но какие прелестные манеры у мисс Мертон. Не правда ли, Грация?
— Если сказать правду, то мне именно не нравится, что ее манеры слишком уж хороши. Все, что неестественно, меня отталкивает.
— Может быть, это нам так кажется; для тех же, кто привык к таким манерам, было бы неприятно встретить отсутствие их.
Я знал, в чей огород бросался камешек, и мне трудно было сдержаться, а потому, под благовидным предлогом, я поспешил уйти от них. На набережной я натолкнулся на мистера Гардинга, который искал меня.
— Идите скорее, Мильс, — сказал он мне, — я давно вас тут поджидаю, мне необходимо серьезно переговорить с вами. Со всех сторон я слышу о вас только одно хорошее, и я теперь убежден, что вы прекрасный моряк. Много значит, что вы, в ваши годы, управляли целый год судном, ходящим в Индию. Я только что разговаривал с моим хорошим другом, Джоном Мурреем, одним из первых негоциантов Соединенных Штатов, и вот что он мне сказал про вас: «Раз это такой способный малый, надо дать ему ходу: купите ему судно; когда ему придется заботиться о своих собственных интересах, тогда из него выработается дельный человек». Я уже давно подумывал об этом, и еще месяц тому назад наметил для вас подходящее судно: если вам улыбается эта идея, то я его куплю для вас.
— Но хватит ли у меня денег на покупку судна, дорогой мой Гардинг?
— Об этом не беспокойтесь. Пойдите посмотреть его; если оно вам понравится, значит, дело решено.
То судно, которое я смотрел для себя, было все обито и скреплено медью и вмещало пятьсот тонн. Оно имело скорый ход, и ко всему этому было построено в Филадельфии, что в 1802 году придавало ему особенную цену. Оно уже совершило плавание в Китай, называлось «Авророю»; на носу его красовалось изображение богини[211].
Результатом моего осмотра «Авроры» и тех сведений, которые я собрал о ней, было то, что мы в конце недели купили судно.
И в тот же день, как я вступил во владение «Авророю», ко мне явились уже с различными предложениями в разные места. Мне пришлось выбирать между Голландией, Францией, Англией и Китаем. Посоветовавшись с опекуном, я остановился на Франции. В качестве лейтенантов я пригласил к себе Талькотта и еще одного филадельфийца, Вальтона, и мы приступили к нагрузке.
А пока я намеревался посетить Клаубонни и повеселиться там по этому случаю.
Я предложил Мертонам погостить у нас на ферме. Эмилия, которая чувствовала себя в блестящем обществе, как рыба в воде, с удовольствием согласилась приехать к нам, что меня очень удивило.
Когда все приготовления были окончены, я попросил Руперта не расстраивать нашей компании, зная, что его будет недоставать для Грации и Люси.
— Милый друг, Мильс, — ответил мне, зевая, молодой юрист. — Бесспорно, Клаубонни прелестное местечко, но после Нью-Йорка оно невыносимо. Мы здесь ни в чем не нуждаемся. Миссис Брадфорт так любит нас и заботится о нас. Вот уже два года, как она дает мне по шестисот долларов; Люси она делает поистине царские подарки.
Это открытие крайне поразило меня, так как Руперт, оказывается, не стесняясь, пользовался в то же время тем кредитом, который я ему устроил перед отъездом у моих судохозяев.
— Очень жаль, что вы не едете с нами, — сказал я, — так как я рассчитывал, что и Мертонам будет веселее в нашем обществе.
— Мертонам! Но неужели они поедут на лето в Клаубонни?
— Они едут с нами завтра.
— Кстати, Мильс, я должен сказать, что единственное, что вы извлекли хорошего из всех ваших путешествий, это знакомство с мисс Мертон. Ее взгляды удивительно правильны.
— Разве она говорила с вами о моей профессии?
— Как же, не один раз, и всегда с сожалением. Вы сами отлично знаете, что моряк, не состоящий в военном флоте, неважная шишка.
Я так и покатился со смеху. Моя профессия, которой я так гордился, казалась Руперту недостойной!
— Мисс Мертон — англичанка, — продолжал Руперт, — и она ценит вас главным образом за ваши земли, о которых составила себе преувеличенное понятие; но я объяснил ей все.
— А, вот что! Но мне бы хотелось знать, как вы ей объяснили?
Руперт вынул изо рта сигару, выпустил несколько клубов дыма, задрал нос кверху, как бы наблюдая за ходом небесных светил, и, наконец, соблаговолил ответить:
— Очень просто, милейший. Я ей сказал, что Клаубонни не поместье, а ферма. Затем я выяснил, как у нас смотрят на фермеров. Эмилия умная девушка и поняла меня с полуслова.
— Ваше последнее слово, Руперт, — резко спросил я, — едете вы в Клаубонни или нет?
— Если там будет мисс Мертон, то я должен ехать.
Предупредив Руперта, что мы отправляемся завтра рано утром, я оставил его с чувством отвращения и досады.
В назначенный час все собрались, и мы поплыли по Гудзону на «Веллингфорде». К двенадцати часам мы уже подъезжали к мельнице.
Вскоре перед нами показалось Клаубонни.
— Ах, какая прелесть это Клаубонни! — воскликнула Эмилия. — Гораздо красивее, чем вы его мне описывали, мистер Руперт.
Мой опекун, не стесняясь присутствия мисс Мертон, начал говорить мне о делах, о результатах его хлопот.
— Я надеюсь, Мильс, — сказал он, — что вы не разрушите этого дорогого старого дома с целью выстроить новый?
— Никогда! А что думает Люси по этому поводу. Нравится ли ей дом в настоящем виде?
— Этот вопрос решит когда-нибудь миссис Веллингфорд! — ответила она, уклоняясь от вопроса.
Мне так хотелось поймать взгляд Люси; я нагнулся вперед, но она отвернула голову. Мистер Гардинг подхватил ее слово на лету.
— Нет, серьезно, Мильс, пора подумать о вашей женитьбе. Но не советую вам выбирать себе в жены женщину, которая заставит вас бросить Клаубонни.
Если тебя ценят за то почтение, которым ты пользуешься, то этого достаточно; но это достаточно может и не простираться на даму.
На следующий день рано утром я вместе с Грацией отправился в сад, где мы нашли Люси.
— Я никогда не ожидала найти тебя здесь, милая Люси, за истреблением недоспелой смородины, — сказала Грация.
— Зеленые фрукты Клаубонни для меня вкуснее зрелых, купленных на рынках противного Нью-Йорка! — ответила Люси с жаром.
— Как жаль, что Мильс не разделяет наших вкусов, предпочитая море мирному пребыванию в этом месте. Ведь правда, Люси?
— Когда мы любим что-нибудь, то мы любим от всего сердца. Мужчинам же приятнее искать приключения, терпеть крушения, быть брошенными на пустынном острове, чем жить спокойно у себя дома.
— Я нисколько не удивляюсь, что брата прельщают необитаемые острова, на которых он находит попутчиц в роде мисс Мертон.
— Имейте в виду, милая сестрица, я с нею познакомился в Лондоне, в Гайд-Парке, почти что в самом канале.
— Странно, Люси, что Мильс нам ничего не сообщал об этом.
Люси не сказала ни слова. Я сделался задумчив и мрачен; разговор не клеился, и мы не замедлили воротиться домой.
За обедом я с удовольствием заметил, что Грация сделала большие успехи в хозяйстве.
Эмилия казалась вполне удовлетворенной вниманием, с которым к ней относились; Люси повеселела.
После обеда мистер Гардинг и майор остались за столом поболтать и распить бутылку мадеры. Молодежь же отправилась в сад. Лишь только наша группа расположилась, я исчез на минутку и тотчас же вернулся.
— Грация, — сказал я, — я еще не успел вам ничего сказать о жемчужном ожерелье, которое…
— О, да, мы с Люси знаем все, — ответила Грация с необычайным спокойствием. — Если мы не просили показать нам его, то это для того, чтобы ты не обвинил нас в любопытстве.
— Как, вы знаете, но от кого?
— А, это другой вопрос. Пожалуй, мы и ответим на него, когда увидим ожерелье.
— Нам об нем сказала мисс Мертон, Мильс, — ответила Люси, видя, что меня мучила неизвестность.
— Если мисс Мертон согласится померить ожерелье, то вы тогда можете судить, до какой степени оно красиво.
Эмилия согласилась померить.
— О, как оно теперь хорошо! — воскликнула Люси в полном восторге. — О, мисс Мертон, вы бы всегда носили жемчуг!
— Ты хочешь сказать, этот жемчуг, — заметил Руперт, всегда очень щедрый на чужой карман. — Ожерелье как раз на своем месте; его никогда не следовало бы снимать отсюда.
— Мисс Мертон знает его предназначение, — сказал я, — а также и условия собственника.
Эмилия расстегнула ожерелье; не торопясь положила его перед собой и долго смотрела на него молча.
— Какое же это назначение и каковы условия, Мильс? — спросила Грация.
— Что ты спрашиваешь? — сказала Люси. — Конечно, оно приготовлено для тебя? Разве можно для него найти лучшее назначение?
— Вы ошибаетесь, мисс Гардинг, Грация простит мне на этот раз эгоизм. Это ожерелье будет принадлежать не мисс Веллингфорд, а миссис Веллингфорд, если таковая будет существовать. Но у меня есть про запас еще целая коробка жемчуга. Позвольте разделить его между вами.
— Что ж, мы не так горды, — смеясь, сказала Грация, — чтобы пренебречь щедростью вашей милости.
— Тебе, а, может быть, и Люси обладание ими может доставить удовольствие, так как я их сам доставал. А для мисс Мертон они будут иметь другое значение.
— Какое же?
— Как воспоминание о пребывании на Земле Мрамора.
— В таком случае, я возьму себе одну жемчужину, если мисс Веллингфорд выберет за меня.
— Ну, нет, — сказала Грация своим милым голоском, — возьмите одну на память о Мильсе, а пять на память обо мне, а то у вас и кольца не выйдет.
— С удовольствием; но поверьте, что незачем иметь сувенир, чтобы помнить, чем мы с отцом обязаны капитану Веллингфорду.
— Руперт, — обратилась к нему Грация, — у тебя хороший вкус, помоги-ка нам выбрать.
Руперт не заставил себя упрашивать. Он любил вмешиваться в подобные вещи.
— Посмотрите, мисс Мертон. Разве мой выбор плох? Завидую тем, кого вы будете вспоминать, глядя на это кольцо.
— Вы будете в числе их, господин Гардинг, так как вы немало постарались для меня, и при этом выказали столько вкуса; я этого не забуду.
Я хорошо не понял, что она этим хотела сказать, но Руперт покатился со смеху.
— Видите, Мильс, что значит не принадлежать к сословию адвокатов. Дамы не любят грубых профессий.
— Я это заметил, — сухо ответил я, — но, может быть, мисс Мертон уж чересчур насмотрелась на нашу профессию.
Эмилия промолчала. Все ее внимание было устремлено на жемчуг.
— Но что мы теперь сделаем? Будем тащить жребий или вы положитесь на меня?
— Решай за нас, — сказала Грация, — обе части равные.
— Ну, хорошо, вот ваша часть, Люси, а вот твоя, Грация.
Грация вскочила с своего места, обвила мою шею руками и крепко начала целовать, как она всегда благодарила меня, будучи ребенком, за малейший пустяк; Люси же, пробормотав несколько слов, не тронулась с места. Эмилию утомила эта сцена. Сказав, что вечер дивно хорош, она предложила пройтись, на что Руперт и Грация с радостью согласились. Люси ждала, пока ей принесут шляпу; я же отказался от прогулки под предлогом, что мне необходимо написать несколько писем.
— Мильс, — позвала меня Люси, протягивая мне коробку с жемчугом.
— Вы хотите, чтобы я спрятал их, Люси?
— Нет, Мильс, не для меня, но для вас самих, для Грации, для миссис Мильс Веллингфорд, если хотите.
В голосе ее в эту минуту не слышалось никакой иронии; она просто обращалась ко мне с этой просьбой.
— Я, быть может, невольно огорчил вас чем-нибудь, Люси? — сказал я, смутившись.
— Рассудите, Мильс; мы более не дети, а в наши годы надо быть осмотрительнее. Этот жемчуг — слишком ценный подарок, и, наверное, отец не одобрил бы меня, если бы я приняла его от вас.
— И это вы так говорите со мной, Люси?
— Да, дорогой Мильс, — ответила девушка, стараясь улыбнуться сквозь слезы. — Берите же ваш жемчуг, и мы останемся такими же добрыми друзьями, как прежде.
— Если я вам предложу один вопрос, Люси, ответите ли вы мне на него откровенно?
Люси побледнела и задумалась.
— Чтобы я ответила, надо же сперва предложить его.
— Так как вы пренебрегаете моими подарками, то, наверное, у вас больше нет того медальона, который я вам дал на память перед отъездом?
— Извините, Мильс, я сохранила его и не расстанусь с ним во всю жизнь: это воспоминание о счастливых днях нашего детства, а потому он для меня навсегда будет дорог.
Лишь только жемчуг оказался в моих руках, Люси тотчас же исчезла.
Я решил в тот же вечер поговорить с Грацией откровенно и выяснить себе то, что меня интересовало более всего на свете — а именно намерения Андрея Дреуэтта.
Ваше имя, упомянутое внезапно, несколько похвал, высказанных вашим дядей о вашем поведении, известие о вашем возвращении — вызвали краску на ее похудевшие щеки и возвратили на мгновение весь блеск ее глазам.
Мне нетрудно было исполнить свое желание. В Клаубонни имелось зало, которым пользовались хозяева дома в исключительных случаях. Чтобы предупредить Грацию, я сунул ей в руку записочку со словами: «Ровно в шесть часов, в семейном зале».
Войдя в залу, я увидел, что Грация уже ждала меня.
— Ты с «тех» пор никогда не был в этой зале? — спросила она.
— Нет, не был.
— Мильс, но ведь ты не бросишь Клаубонни?
— Не беспокойся, Грация. Для меня Клаубонни теперь дороже еще, чем когда-либо.
Грация пристально и испуганно посмотрела на меня, затем сказала, пожав мою руку:
— Милый брат, ты еще слишком молод, чтобы так рассуждать, — при этом я первый раз заметил в ней такое грустное выражение лица, — слишком молод для мужчины; женщины — дело другое. Мне кажется, что нам всем суждено одно страдание.
У меня не хватило духу ответить, так как я подумал, что Грация сейчас станет говорить о Руперте. Несмотря на нашу дружбу, мы никогда ни одним намеком не затрагивали наших отношений к Руперту и Люси.
— Скажи же, Мильс, зачем, собственно, ты позвал меня сюда?
— Зачем? Ты ведь знаешь, что я уезжаю на будущей неделе; и мне надо кое-что сообщить тебе, чего я не могу сделать, когда ты вечно окружена посторонними людьми: Мертонами и Гардингами.
— Посторонними, Мильс! С каких это пор Гардинги стали для тебя чужими? Да я не помню того времени, когда бы я не любила Люси, как родную сестру.
— Я вполне разделяю твои чувства: Люси — прекрасная девушка. Но теперь положение Гардингов изменилось с того момента, как миссис Брадфорт вдруг воспылала к ним страстью!
— Вдруг, Мильс? Но ты забыл, что она их близкая родственница, что мистер Гардинг законный наследник миссис Брадфорт и что вполне естественно, что эта женщина оказывает внимание тем людям, которые имеют равные с нею права на ее средства.
— И Руперт тоже в числе ее наследников?
— Мне кажется, и я боюсь, что сам Руперт слишком рассчитывает на это. Конечно, и Люси не будет забыта. Она — любимица миссис Брадфорт. Только мистер Гардинг не согласился отпустить от себя дочь, и миссис Брадфорт уступила с тем, чтобы Люси проводила у нее в Нью-Йорке каждую зиму. Руперт кончил изучение права, и теперь он там устраивается, в ожидании вступления в адвокатуру.
— И, конечно, как только стало известно, что Люси — наследница богатой тетки, ее шансы на приискание женихов возвысились?
— Хотя Люси не откровенничала со мной, но я догадываюсь, что она уже отказалась от одной партии два года тому назад, и от трех — нынешнюю зиму.
— В том числе и Андрею Дреуэтту? — спросил я с такой поспешностью, что Грация удивилась и грустно улыбнулась.
— Думаю, что нет. Иначе он не считался бы ее женихом. Люси слишком правдива, чтобы поселять в душе человека сомнения. А ухаживания мистера Дреуэтта начались совсем недавно, так что она еще не имела времени ему отказать. Кстати, тебе, конечно, известно, что мистер Гардинг пригласил его сюда?
— Сюда? Андрея Дреуэтта? Зачем это?
— Я слышала, как он сам просил у мистера Гардинга позволения приехать.
Я негодовал в душе, но вскоре рассудок взял верх. В самом деле, мистер Гардинг имел полное право приглашать к нам кого угодно до моего совершеннолетия.
— Грация, я хочу предложить тебе один вопрос: каковы состояние и положение этого мистера Дреуэтта?
— И то — и другое — порядочные, судя по тому, как рассказывают.
— Значит, по крайней мере, хоть этот-то добивается руки Люси не из корыстных целей.
— Мистер Дреуэтт — выше подобных расчетов.
— Но ты мне ничего не сказала, Грация, благосклонно ли относится Люси к ухаживаниям этого господина?
— Но что я могу тебе ответить, Мильс? — сказала она. — Который раз я тебе повторяю, что я положительно ничего не знаю об ее сердечных делах.
Наступило молчание, тягостное для нас обоих.
— Грация, — сказал я наконец. Я вовсе не завидую Гардингам, что им предстоит богатство. Но мне кажется, что не будь этого, наши отношения с ними были бы гораздо сердечнее, и мы все чувствовали бы себя счастливее.
Моя сестра задрожала и побледнела.
— Отчасти ты прав, Мильс, — сказала она после маленькой паузы.
Обменявшись еще несколькими фразами, мы с Грацией расстались.
Настала вторая половина недели. Я целыми днями пропадал в полях, чувствуя себя неловко в обществе Люси. Мистер Гардинг взялся занимать майора: оба старика понравились друг другу.
Наконец, настал день отъезда. Уже третий раз я покидал дом. Майор с Эмилией предполагали пробыть здесь до июня, а затем отправиться на воды. С мистером Гардингом я провел целый час. Я не решился подойти к Люси и поцеловать ее, как прежде; в первый раз мы расстались так холодно. Все же она протянула мне руку, которую я крепко пожал. Грация же разрыдалась у меня на груди; с майором и его дочерью мы обменялись дружеским рукопожатием, обещаясь встретиться в Нью-Йорке после моего возвращения. Руперт проводил меня до шлюпки.
Плывя вдоль берегов нашей бухты, я посматривал на кусты, не увижу ли среди них хотя бы Грацию. Надежда не обманула меня. Она пришла вместе с Люси на стрелку, которую мы должны были объехать. Как только они увидели шлюпку, то замахали платками; я же посылал им воздушные поцелуи.
В это время мимо нас прошла лодка на парусах; в ней стоял господин, который тоже махал платком. Я сразу узнал в нем Андрея Дреуэтта; он направил лодку прямо на стрелку, и минуту спустя я видел, как он вышел на землю и затем раскланивался с Грацией и Люси.
По мере того, как усиливается буря, твое сердце вооружается тройной броней, и ты бежишь на берег, чтобы посмотреть на благородный военный корабль, бросающийся с волны на волну на океане, как дикая коза скачет с холма на холм, пока не исчезнет в долине.
«Аврора» вступала в открытое море.
Я был в восторге от своего судна, которое оказалось на ходу лучше, чем я предполагал. Десять дней мы плыли по океану благополучно.
Но вот начал дуть сильный юго-западный ветер несколько часов сряду, подгоняя нас на одиннадцать узлов в час. Погода стояла ясная и теплая, так что ветер и минутные порывы бури только приятно освежили нам головы. Вечером, приказав убавить паруса, я спустился к себе в каюту, приказав в случае малейшей опасности позвать себя. Ночь прошла благополучно, но утром Талькотт пришел за мной и сказал:
— Не мешало бы вам подняться наверх, командир; у нас шквал, я один не знаю, как быть.
Когда я взошел на палубу, на «Авроре» оставались только фок и фор-марсель со своими рифами. Я тотчас же велел убрать его. Вдруг судно потрясло до самого киля. Каким-то чудом устояла главная мачта; мы еле-еле смогли свернуть полотно.
Ветер свистел с такой яростью, что на палубе нельзя было разобрать, что кричали матросы с мачты. Талькотт сам вскарабкался на рею; он жестикулировал, указывая вперед, но волны вздымались так высоко, что заслоняли собою горизонт. Взобравшись на заднюю мачту, я рассмотрел какое-то судно с восточной стороны, делающее отчаянные скачки прямо на нас. Издали казалось, что оно взлетает на воздух. Мы быстро подвигались друг на друга.
Громадные волны, набегавшие на «Аврору», совершенно накреняли ее то на один, то на другой бок, или же вдруг переворачивали ее задом наперед. Мачты и лик-тросы дрожали. Вдруг «Аврора» очутилась между внезапно выросшими горами воды. Весь экипаж дружно принялся за работу, и когда, наконец, судно вышло из этой пропасти, буря обрушилась на него со всею яростью, рванула последний парус и унесла его, оставив одни лохмотья. Это несчастье совсем сразило меня: с другого судна все могли видеть.
Но теперь было не до самолюбия; безопасность судна — прежде всего. Как только на «Авроре» не осталось больше ни одного паруса, мне стало легче рассмотреть, что за судно виднелось перед нами; оно, по-видимому, принадлежало англичанам и порядком-таки было нагружено.
Оба судна одновременно погружались в воду; наш сосед ежеминутно исчезал из вида; мы и не заметили, как он вдруг стал нам поперек дороги. Две кареты, влекомые взбесившимися лошадьми друг на друга, не произвели бы того ужасающего впечатления, как представившееся нам зрелище.
Еще одна минута, и мы со всего размаха разбили бы носом английское судно, К счастью, новый порыв ветра разъединил нас; в противном случае, общая гибель была бы неминуема. И в тот самый момент, как оба судна понеслись в противные стороны, раздался неистовый крик Талькотта. И вдруг я увидел, что с кормы англичанина мне машет шляпой наш друг — Моисей Мрамор!
Когда наступит день общего созыва, когда глас суда раздастся, острова, материки и море возвратят своих мертвецов: когда север придет вместе с югом: когда грешник ужаснется и праведник задрожит, — пусть Бог будет тебе помощью, бедный Том.
Оба экипажа спешили удалиться друг от друга. И мне, и капитану встречного судна представилась одна и та же мысль: вместо того, чтобы представить наши суда на произвол стихии, «Аврора» стала править направо, а англичанин — налево, хотя ветер гнал нас по одному и тому же направлению. Понемногу мы начали водворять паруса.
К вечеру буря улеглась; море и ветер становились тише. Ночь прошла благополучно, а к утру море и совсем успокоилось. Оба судна распустили все паруса. Когда экипажи разошлись завтракать, мне удалось придвинуться к англичанину, и я окликнул его в рупор:
— Какое это судно?
— «Дэнди», капитан Роберт Фергюсон. А вы кто?
— «Аврора», капитан Мильс Веллингфорд. Откуда вы?
— Из Рио-де-Жанейро, направляемся в Лондон. А вы?
— Из Нью-Йорка, едем в Бордо. Скажите, не находится ли у вас на борту американец, по имени Мрамор? Нам вчера показалось, что его видели у вас на корме; это наш старый товарищ, мы оттого и последовали за вами, чтобы узнать о нем.
— Как же, как же, — ответил капитан, — он сейчас выйдет; теперь он внизу укладывает свои вещи, кажется, он хочет просить вас взять его к вам, чтобы вы его доставили в Соединенные Штаты.
Не успел он окончить этих слов, как Мрамор показался на палубе, помахивая шляпой. Тотчас же мы спустили лодку, в которой отправился Талькотт за нашим дорогим другом; и через каких-нибудь двадцать минут я с радостью пожимал руку Мрамора.
В первую минуту свидания он ничего не мог говорить от волнения и решительно со всеми обменялся рукопожатиями.
Приказав снести его сундук в каюту, я сел рядом с ним.
— Спасибо вам, милые мальчики, спасибо от всего сердца, — проговорил Мрамор, вытирая слезы обшлагами рукавов. — Нечего делать, надо удовлетворить ваше любопытство, хотя мне тяжело вспоминать свое упрямство и безумие. Итак, вы меня, наверное, искали в тот день, когда судно отчалило от острова?
— Еще бы! Но, не найдя вас, мы были уверены, что вы устрашились одиночества и уехали раньше нас.
— Отчасти вы были правы, а отчасти — нет. Когда вы отъехали, я подумал и сказал сам себе: «Моисей, они ни за что не уедут без тебя, они не решатся оставить тебя здесь на острове одного; если ты хочешь настоять на своем, то необходимо скрыться от них, пока «Кризис» не распустит все паруса». Ах, да, кстати, что сделалось со старым судном? Вы мне ничего не говорили о нем.
— Оно нагружалось в Лондоне, когда мы уезжали.
— И судовладельцы не решились поручить вам команду, вследствие вашей молодости, несмотря на все ваши старания для них?
— Напротив того, они предлагали мне и даже просили, но я предпочел приобрести «Аврору» — это моя собственность.
— Это хорошо! Теперь будет хоть один честный человек среди судовладельцев.
— Мрамор, но вы знаете, вас ждет в Нью-Йорке кругленькая сумма: тысяча четыреста долларов, часть вашей награды и жалованье.
Мрамор повеселел при этом известии. Затем он пристально посмотрел на меня и почти грустно сказал:
— Мильс, если бы у меня была мать, как бы я ее осчастливил на старости лет! И зачем это деньги достаются людям, у которых нет матери!
Я дал ему успокоиться, а потом напомнил, что мы ждем продолжения его истории.
— Итак, я вам сказал, что принялся рассуждать, и решил, что вы меня потащите насильно, если я здесь останусь до следующего дня. Я сел в шлюпку, выехал из бассейна и пустился в открытое море. Когда же вы отъехали на значительное расстояние, я возвратился в свои владения, где уже больше некому было противиться моим желаниям и бороться с моими фантазиями.
— А! Как я рад, что вы заговорили теперь иначе. Конечно, вами тогда руководил каприз, а не рассудок. И вы не замедлили сознаться в своей ошибке, мой друг, и стали скучать по родине?
— Ваша правда, Мильс; хотя у меня не было матери, ни брата, ни сестры, но у меня была родина, друзья, что бы я там ни говорил. А, главное, я думал и тосковал о вас.
— Бедный друг! Каким одиноким вы почувствовали себя!
— Первое время я работал над сооружением курятника; но к концу недели увидел, что куры да свиньи — плохая компания для человека.
— Я начинаю понимать ваше состояние; но что же вы сделали?
— Уехал. Снарядил свою шлюпку, нагрузил ее провизией и марш в дорогу.
— Значит, владение Землей Мрамора предоставлено теперь скотному двору?
— Да, Мильс, и я надеюсь, что бедные животные не умрут с голоду: я позаботился о них. Уехал я два месяца спустя после вас.
— А в одиноком плавании тоже ни весть какая сладость! Вы были все так же одиноки, как и на суше!
— Что вы говорите! Да разве моряк может чувствовать себя одиноким на море? К тому же на море всегда есть дело. А большое пространство меня не пугало. Надо было только опасаться нападений туземцев. Днем я летел на всех парусах, к ночи складывал их и засыпал, как милорд. Я все время находился в прекрасном настроении духа; и один из самых счастливых моментов моей жизни был тот, когда из моих глаз исчезли верхушки деревьев моего острова.
— И долго продолжалось ваше плавание?
— Семь недель.
— Где же вы останавливались?
— Да нигде, пока не встретил судно, идущее из Манильи в Вальпарайзо. Капитан взял меня к себе и свез туда. Из Вальпарайзо я на местном судне обогнул Анды, чтобы перебраться на эту сторону. Вы помните эти чудовищные горы, покрытые сплошь снегом?
— Еще бы! Они слишком поражают зрителя, чтобы забыть о них.
— Затем мы приехали в Буэнос-Айрес, откуда прибрежное судно доставило меня в Рио.
— А из Рио вы думали на «Дэнди» отправиться в Лондон, а потом при случае в Соединенные Штаты?
— Вы угадали. Но до этого я провел в Рио несколько месяцев, в надежде дождаться какого-нибудь янки. Но под конец потерял терпение.
Так кончилась история Мрамора. Он вспомнил Неба, и мы сейчас же позвали негра. Мрамор пожал ему руку. Он не помнил себя от радости, что опять находился среди всех нас.
— Знаете что, Мильс и Роджер, — вскричал он, — я теперь точно у себя дома! Не хочу больше я вспоминать своего проклятого отшельничества. Да мне теперь страшно пройти одному через лес. Мне необходимо видеть перед собою человеческое лицо. Не оставляйте меня больше. Возьмите меня, Мильс, к себе метрдотелем или суньте меня, куда хотите.
— Теперь уж мы больше не расстанемся, разве это будет по вашей вине. Я постоянно думал о вас! Да вот в последнюю бурю мы с Талькоттом вспоминали, как бы вы поступили в данном случае.
— Старые уроки принесли пользу, друзья мои; я это сразу сообразил. У «Авроры» ой, ой, какой капитан, и ветру приходится посчитаться с ним.
Решено было, что Мрамор примет на себя команду одной вахты и будет делать все, что найдет нужным. А когда Талькотта назначат капитаном, чего, наверное, не придется долго ждать, тогда он на всю жизнь сделается моим главным помощником. Я обернул все в шутку, прозвал Мрамора «командором» и прибавил, что только в качестве такового он останется у меня на борту. Никто так не радовался всему этому, как Неб. Он был положительно влюблен в Мрамора с того момента, как тот вытянул его за ухо из трюма «Джона».
По приезде в Бордо, выгрузив мой товар, я запасся новым. Сначала я намеревался вернуться в Нью-Йорк, но отложил это намерение. Мне предложили доставить в Россию, в Кронштадт, партию вина и водок, и я согласился.
Я отправился по Балтийскому морю в конце августа. Хотя путешествие продолжалось долго, но бури не было, и я прибыл благополучно на место. Пока я стоял в Кронштадте, ко мне обратились консул Соединенных Штатов и хозяин торгового американского судна с просьбою уступить им Мрамора для доставки судна в Нью-Йорк, так как их капитан с помощником умерли от оспы. Напрасно я уговаривал Мрамора, он упорно отказывался. Тогда я предложил Талькотту команду над «Гиперионом». Хотя мне жаль было отпускать его, но для моего юного друга это был случай выдвинуться. «Гиперион» тотчас же уехал, и к моему великому горю, я никогда не мог узнать об его участи; по всей вероятности, он погиб.
Мрамор занял место Талькотта и, таким образом, сделался моим старшим лейтенантом. Русское правительство поручило мне доставить груз в Одессу.
Мы предполагали, что Блистательная Порта[212] беспрепятственно пропустит американское судно, но в Дарданеллах мне велено было поворотить назад; пришлось оставить груз на Мальте.
В Гибралтарском проливе к нам подошел английский фрегат, возвестивший нам об объявлении войны между Францией и Англией.
В Атлантическом океане я всячески старался избегать всех встреч и благополучно добрался до Нью-Йорка.
Со взглядом, в котором рисуются кротость и терпение Иова; с движениями грациозными, как у птиц в воздухе, ты в душе самый ужасный демон, который запускал когда-либо свои когти в волосы пленника.
По выходе из конторы, с которой у меня были дела, я направился в отель и, при повороте на Валль-стрит, совсем неожиданно встретил Руперта. Он шел скорыми шагами; увидев меня, он как бы удивился и сконфузился, но все же поспешил сделать вид, что обрадовался мне. Он был в трауре, но тем не менее одет по последней моде.
— Веллингфорд! — воскликнул он. Это в первый раз, что он не называл меня Мильс. — Откуда это вы свалились, как снег на голову? О вас ходило столько разных слухов, что теперь ваше появление произведет такой же эффект, как явление здесь самого Бонапарта. А ваше судно?
— Вы знаете, что мы один другого не покидаем, разве только крушение или смерть могут разлучить нас.
— Вот именно так я и говорил всегда этим дамам: «Вы увидите, Веллингфорд если женится, то только на своей «Авроре». Но у вас цветущий вид; знаете, вы на море хорошеете!
— Мне нечего жаловаться на свое здоровье. Но что же вы мне ничего не говорите о наших? Что поделывают наши друзья? Ваш отец?
— Он сейчас в Клаубонни.
— Прекрасно; но рассказывайте же мне о себе. — Я заранее дрожал при мысли услышать, что Люси уже замужем. — Как поживает Грация?
— О, Грация, как же это я забыл ее?! Надо было начать с нее. Увы! Мой милый капитан, я не стану скрывать от вас правды; ваша сестра теперь совсем не та, какой вы ее оставили, по крайней мере, я опасаюсь за ее здоровье, потому что не видал ее целую вечность. Осень она провела с нами; на Рождество же захотела уехать к себе, объясняя это тем, что ее семья всегда проводила праздники в Клаубонни. С тех пор она не возвращалась; но я боюсь, что она плоха. Вы знаете, что Грация всегда была хрупким созданием; она настоящая американка! Ах, Веллингфорд, наши женщины не отличаются здоровьем: то ли дело англичанки!
Вся кровь бросилась мне в лицо. Я насилу удержался, чтобы не столкнуть этого мерзавца в яму, но, несмотря ни на что, он был брат Люси; затем я не имел доказательств, что он давал Грации повод думать, что любит ее; и я обязан был устранить все, что могло бы так или иначе компрометировать ее. А потому я постарался заглушить свой гнев, который просто душил меня.
— Это очень печальная новость, — ответил я, — Грация такой человек, который нуждается в нежной заботливости и ласке, а я-то все разъезжал из моря в море, в погоне за деньгами, вместо того, чтобы сидеть в Клаубонни около больной сестры.
— Деньги вещь хорошая, капитан, — ответил Руперт с выразительной улыбкой, — но зачем преувеличивать нездоровье Грации, она поправится. Надеюсь, что ваши путешествия были выгодны?
— А Люси? — прервал я его, не считая нужным отвечать. — Где она теперь?
— Мисс Гардинг в городе, в нашем доме на Валль-стрите, но она каждое утро ездит на дачу, так как невыносимо все время оставаться здесь, среди накаленных кирпичей. Ах, да! Я забыл, вы не знаете о постигшем нас несчастьи?
— Мне сообщили в Италии о смерти миссис Брадфорт, и, видя вас в трауре, я заключил, что это правда.
— О, боже мой, да! Мы лишились незаменимой женщины. Она была для нас второй матерью.
— Миссис Брадфорт назначила вас своим наследником? Надо поздравить вас с таким счастьем. А Люси? Неужели она совсем забыла о ней?
Руперт что-то пробормотал; я видел, что он точно жарился на углях.
Он долго не мог решиться довериться мне, наконец, дойдя до самого безлюдного квартала, начал:
— Вы знаете, Мильс, что миссис Брадфорт была довольно оригинальной особой, хотя с добрым сердцем. У женщин вообще странные идеи, а у американских — в особенности. Итак, миссис Брадфорт сделала завещание…
— Которым, полагаю, она разделяет свое состояние поровну между вами и Люси, к великому неудовольствию мисс Мертон?
— Не совсем так! Удивительная чудачка и капризная женщина эта миссис Брадфорт. В своем завещании она оставляет все движимое и недвижимое имущество моей сестре.
Я был сражен. Все мои надежды рушились.
— А кого она назначила душеприказчиком? — спросил я после небольшого молчания, предвидя заранее, что произойдет, если это будет предоставлено Руперту.
— Отца. У него теперь по горло дела. К счастью, ее дома в хорошем состоянии: деньги помещены под верное обеспечение или в акциях. Все вместе взятое приносит семь тысяч долларов чистого дохода.
— И все это принадлежит Люси! — вскричал я с невыразимой скорбью, чувствуя, что я безвозвратно теряю ее.
— Пока, конечно; хотя, видите ли, я считаю ее собственницей только одной половины. Ведь женщины считают всех молодых людей мотами. Конечно, они рассуждали между собою так: «Руперт добрый мальчик, но он еще молод и живо растранжирит все деньги. А потому, Люси, я оставлю все вам в завещании; но, конечно, вы потрудитесь отдать вашему брату половину или даже две трети, как старшему, лишь только будете совершеннолетней и будете в праве распоряжаться самостоятельно». Но вы знаете, что Люси только девятнадцать лет, следовательно, надо ждать еще два года.
— Люси известны намерения ее благодетельницы? И есть ли у вас доказательства на них?
— Доказательства?! Да я готов принести присягу, что оно так. Разве это не благоразумно! Разве я не имею права ждать этого? А потом, слушайте. Между нами: у меня сейчас две тысячи долгу, а она не оставляет мне ни одного доллара, чтобы расквитаться с законными кредиторами. Женщина набожная не могла поступить таким образом, не будь у нее дальнейших видов. И раз она назначила Люси хранительницей капитала — дело объясняется просто.
— Но Люси, что она говорит?
— Вы знаете ее; фраз она не любит и пока молчит, хотя по всему видны ее намерения. Начала она с того, что поручила отцу заплатить за меня долги; затем она назначила для меня ежегодную пенсию в тысячу пятьсот долларов. Вы видите, Мильс, я ничего не скрыл от вас; но, поймите, что у меня нет ни малейшего желания кричать об этом во всеуслышание. Хорош бы я был, если бы все узнали, что один из блестящих: молодых людей Нью-Йорка зависит от своей сестры, которая моложе его на три года! Да на меня стали бы указывать пальцем! А в виду этого я сказал правду только самым близким. Все думают, что наследник — я, а у Люси — ничего нет. Прекрасное средство отодвинуть на задний план всех искателей приданого.
— А что говорит об этом некий Андрей Дреуэтт? Когда я уезжал, он был сама преданность, и я никак не думал, что найду здесь мисс Гардинг.
— По правде сказать, Мильс, мне самому казалось, что они поженятся. Но вот умирает миссис Брадфорт; затем наступает траур. Но я доволен поведением Андрея. Он знает, что я друг ему. У него хороший тон, он прекрасно поставил себя в свете, имеет порядочное состояние, я повторяю Люси время от времени, что лучшей партии ей нечего и желать.
— Как же ваша сестра относится к этим внушениям?
— О, презабавно, как все девицы. Она краснеет, иногда сердится; потом начинает смеяться, дуться и говорит: «Замолчишь ли ты, Руперт, ты с ума сошел». Однако, прощайте, мне пора в театр, сегодня играет Купер: он теперь в моде.
— Руперт, еще одно слово. Вы ничего не сказали, здесь ли Мертоны?
— Мертоны? Конечно, здесь. Полковник нашел себе место, и климат здешний по нем. Кроме того, у него отыскались родственники в Бостоне, и, кажется, он ждет оттуда какого-то наследства. Мертоны! Да что стал бы делать без них Нью-Йорк?
— Значит, мой старый приятель тоже подвинулся по службе, потому что вы зовете его полковник?
— Вы думаете? Но его еще чаще называют генералом. Вы, должно быть, ошиблись, думая, что он майор; здесь его иначе не зовут, как полковник или генерал.
— Тем лучше для него. Прощайте, Руперт; я не выдам вас и…
— И что?
— Кланяйтесь от меня Люси. Скажите, что я желаю ей всевозможного счастья в ее новом положении и что я постараюсь повидать ее перед отъездом.
— Разве вы не придете в театр?
— Навряд ли приду. Не забудьте же передать поклон сестре, прощайте.
Когда мы расстались, я долго не мог прийти в себя от всего слышанного. Я решил завтра же отправиться в Клаубоини: здоровье сестры не на шутку тревожило меня.
Я машинально пошел по набережной, навестил «Аврору» и обменялся несколькими словами с Мрамором, потом возвратился на землю. Повинуясь какому-то тайному внушению, я прошел парком и очутился у двери театра. В надежде увидеть Люси, я взял билет в амфитеатр.
Зала была переполнена. Оглядев публику, я узнал Руперта по его курчавым волосам; он сидел с Эмилией; потом майор и около него молодая дама, должно быть, Люси. Меня охватила нервная дрожь, лишь только я узнал ее. Сначала мне видна была только верхняя часть ее лица, но как только она обернулась в сторону майора с своей очаровательной улыбкой, сомнения мои исчезли — это была она.
В ложе оставалось два незанятых места. Вскоре дверь открылась; все встали, и в ложу вошел Андрей Дреуэтт под руку с пожилой дамой, наверное, с матерью. Он устроился так, что поместился около Люси, а майор занялся старушкой! Все это было в порядке вещей, но я невыносимо страдал.
Из пьесы я ровно ничего не слышал: все мои мысли сосредоточились на Люси. Но чем больше я думал, тем больше чувствовал, что мои шансы совсем упали.
Но вот трагедия кончена, занавес спущен; партер редеет, а я сижу, как пригвожденный, не будучи в силах двинуться с места, оторвать от нее своего восхищенного взора; я забыл всех и все, и вдруг услышал голос, заставивший меня вздрогнуть: то был голос Люси. Она протягивала мне руку.
Меня узнали и обрадовались, как старому другу.
— Мильс Веллингфорд! Вы приехали, а мы ничего не знали!
Очевидно, Руперт не сказал ни слова о моем возвращении и нашей встрече на улице. Ему стало неловко, и он постарался вывернуться.
— Как это я забыл сказать тебе, Люси, что встретил сегодня капитана Веллингфорда, когда шел за полковником и мисс Мертон!
— Я очень счастлив, — сказал я, — что нашел мисс Гардинг совершенно здоровой и что могу засвидетельствовать мое почтение своим бывшим пассажирам.
Поздоровавшись с ними, я раскланялся с Дреуэттом, который очень вежливо уступил мне свое место.
— Мерси, мистер Дреуэтт, — сказала Люси, — ведь мы с мистером Веллингфордом старые друзья; и мне многое надо рассказать ему. Идите же сюда, Мильс, и начинайте вашу историю.
Как только стали собираться уходить из театра, Руперт в беспокойстве отвел меня в сторону и шепнул на ухо:
— Мильс, все, что я вам говорил, должно остаться между нами; это семейная тайна.
— Не беспокойтесь.
Майор проводил миссис Дреуэтт до ее экипажа, куда она села вместе с сыном. Это обстоятельство давало мне возможность провести с Люси несколько счастливых минут. Она заговорила со мной о Грации, сказав, что с ней видится очень редко, чего прежде никогда не бывало, что напрасно она умоляла Грацию поселиться вместе с нею, а самой ей некогда ездить в Клаубонни.
— Вы зайдете ко мне завтра утром?
— Нет, не могу. Я уезжаю завтра в Клаубонни при начале отлива, в четыре часа утра. Спать буду в шлюпке.
Послушайте-ка, что я скажу. Я ведь хранил так долго молчание, чтобы лучше наблюдать даму. Я видел, как ее чело внезапно покрывалось тысячей красок, одна живее другой; затем тысяча последовательных оттенков бледности пришли их стереть под влиянием самого очаровательного удивления.
Я пришел к «Веллингфорду» около одиннадцати часов и нашел там Неба, ожидающего меня с багажом. Я не мог дождаться завтрашнего дня и велел немедленно распустить паруса. В Клаубонни мы прибыли в восемь часов утра.
Лишь только я вышел на берег, мне встретился мистер Гардинг. Как всегда, старик несказанно обрадовался мне.
— С благополучным приездом, дорогое мое дитя! — воскликнул он, увидев меня издалека. — А, Мильс, когда же наступит конец вашему честолюбию? Довольно вам гоняться за деньгами; разве в них счастье?
— Что бы там ни было, дорогой мой, — ответил я, — но я скорблю о потере вашей уважаемой родственницы; позвольте поздравить вас, что состояние ваших предков перешло в ваши руки.
— Все принадлежит не мне, а Люси. Я могу сказать вам правду, хотя Руперт скрывает ее от всех. Я назначен душеприказчиком, и мне приходится теперь делать столько расчетов, вычислений, выдавать расписок, что я не знаю, выдержу ли долго.
— Ничего, дорогой мой, за вас я спокоен. Но что Грация, вы ничего мне не говорите о ней?
Мистер Гардинг вдруг переменился в лице.
— А, Грация! — ответил он нерешительно. — Она здесь, милое дитя, но ни ее прежней веселости, ни ее здоровья как не бывало. Я за нее вдвойне радуюсь вашему возвращению. Я серьезно опасаюсь за нее; надо непременно позвать доктора.
— Я боюсь, не опасна ли болезнь Грации?
— Будем надеяться, что нет, дитя мое. Она изменилась, это верно. Она избегает общества, и, несмотря на всю свою любовь к Люси, отказывается от ее приглашений погостить в Нью-Йорке, хотя отлично знает, что Люси не может ездить в Клаубонни.
Мне теперь стало все ясно.
— Грация ждет меня? — осмелился я, наконец, спросить, хотя голос мой сильно дрожал.
— Да, конечно, и очень обрадуется, увидев вас.
— Люси думает побывать летом в Клаубонни? — спросил я.
— Надеюсь, хотя она не может располагать своим временем. Вы видели ее брата, Мильс, не правда ли?
— Я встретил его на улице, затем видел в театре с Мертонами и Люси. Молодой Дреуэтт был тоже там, со своею матерью.
Добрый пастор посмотрел мне прямо в глаза:
— Что вы думаете об этом молодом человеке? — спросил он, сам того не подозревая, что вонзает мне нож в самое сердце. — Нравится он вам?
— Я понимаю, вы намекаете на то, что мистер Дреуэтт просил руки мисс Гардинг.
— Я бы вам не доверился, если бы сам Дреуэтт не говорил об этом всем и каждому.
— Конечно, в виду устранения других претендентов, — сказал я с горечью, будучи не в силах побороть себя.
Мистер Гардинг показался удивленным и даже рассерженным моим замечанием.
— Я от вас не ожидал этого, дитя мое, — сказал он. — Зачем видеть в людях дурное? Что же тут неестественного, что Дреуэтт старается обеспечить за собой право на Люси? И какое в том зло, что он говорит вслух о своих чувствах?
Я был неправ и вполне заслужил этот упрек, а потому и постарался смягчить свою вину:
— Мое замечание неуместно, я сознаюсь в этом, тем более, что его ухаживанья начались еще до смерти миссис Брадфорт, следовательно, у него нет корыстных целей.
— Совершенно верно. Вы привыкли к Люси с самого детства, любите ее, как сестру, и вам, понятно, странно, что она может возбудить серьезную страсть; но вы сами знаете, что она действительно обаятельна, хороша собой, и вообще прекрасная девушка.
— Кому вы это говорите, и кто в этом убежден более меня?!
Грация ждала меня. У двери стояла Хлоя, негритянка, дальняя родственница Неба, исполнявшая у Грации роль горничной. Она мне улыбнулась и сделала реверанс.
— Мисс Грация послала меня сюда, хозяин, сказать, что она ждет вас в семейной зале.
— Спасибо, Хлоя. Позаботьтесь, чтобы никто не помешал нам. Я больше года не видел свою сестру.
— Конечно, да, хозяин. А Неб, где теперь он?
— Он придет поцеловать вас через десять минут, Хлоя.
Я скорыми шагами направился к нашей заветной комнате. Открыв дверь, я приостановился, думая, что сестра, по обыкновению, бросится в мои объятия. Но в доме царила мертвая тишина, точно тут находился покойник. Грация сидела на кушетке, будучи не в силах подняться и двинуться от слабости и волнения. У меня не хватает слов, чтобы описать, что я чувствовал при виде ее. Я был подготовлен к тому, что она изменилась, но не ожидал найти ее стоящей одной ногой в могиле.
Грация слабо протянула мне руки; я бросился к ней, сел около нее и осторожно привлек ее к себе. Несколько минут мы оставались так молча.
— Я боялась, — сказала она наконец, — что ты приедешь слишком поздно.
— Грация, что ты хочешь этим сказать? Что с тобой?
— Разве надо объяснять тебе, Мильс, разве ты сам не понимаешь?
Я ничего не ответил, а только пожал ей руку. Я слишком хорошо понимал эту ужасную историю. Но для меня оставалось загадкой, как это Грация могла так глубоко любить такого ничтожного и пустого человека. В невыразимой душевной скорби я проговорил довольно громко:
— Подлец!
Грация, остававшаяся до этой минуты склоненной на моем плече, вдруг подняла голову. Во взгляде ее был упрек.
— Мильс, дорогой мой, выслушай меня, — сказала Грация, судорожно сжимая мои руки. — Ты должен заглушить в себе всякий гнев, чувство мести, даже оскорбленное самолюбие. Принеси мне эту жертву. Если бы я была виновата, я готова принять всякую кару; но все мое преступление в том что я не могу справиться со своим чувством; неужели же за это мое имя будет связано с двусмысленными сплетнями, вызванными вашей ссорой?! Потом вспомни, что вы жили как родные братья; вспомни, Гардинга твоего опекуна, подумай о моей дорогой, верной Люси…
— Да, верная Люси, которая остается в Нью-Йорке, когда ее место около тебя!
— Ей неизвестно, в каком я состоянии, ни причины этого. Но прежде чем выйти из этой комнаты, ты мне должен дать одно обещание.
— Разве я в чем-нибудь отказываю тебе? Но, Грация, я соглашусь только под одним условием
— Каким? Я заранее соглашаюсь на все.
— В таком случае я обещаю тебе не спрашивать у Руперта отчета в его поведении, да и вообще не делать ему никаких вопросов, ни даже упреков, — добавил я.
— Теперь говори мне свое условие, каково бы оно ни было, я все принимаю.
— Ты должна предоставить мне полное попечение о твоем здоровьи и позволить мне позвать сюда доктора, и всех, кого я найду нужным.
— Только не его, Мильс!
— Не беспокойся: его присутствие выгнало бы меня самого из дома. Ну, а на все прочее согласна?
Грация утвердительно кивнула головой.
После некоторых колебаний я решился написать Люси. Хотя она и предпочитала меня Андрею Дреуэтту, все же она была по-прежнему привязана к Грации и не замедлит приехать в Клаубонни, как только узнает истину.
По ту сторону реки проживал очень знающий доктор Бард, к сожалению, переставший практиковать. Я и ему написал наудачу, умоляя приехать в Клаубонни. Затем отослал Неба с моими посланиями.
Везде, где есть скорбь, должно быть утешение; если ваша скорбь происходит от печалей моей любви, любите меня: ваша скорбь и мои печали окончатся одновременно.
Прошло два дня. Я встал с восходом солнца и тотчас поехал верхом навстречу «Веллингфорду».
Когда шлюпка приблизилась, я увидел в ней господина средних лет, высокого, худощавого, но с внушительной наружностью.
Это был доктор Пост, один из лучших докторов Нью-Йорка. Я поспешил поздороваться с ним, но не успел я еще подъехать к нему и соскочить с лошади, как ко мне подбежал Мрамор.
— Вот и я, Мильс! — вскричал мой лейтенант. — На этот раз далеко от соленой воды. Так вот оно, знаменитое Клаубонни! Но что это там виднеется, против холма, с какой-то машиною, вертящейся в воде?
— Это мельница, друг мой, а колесо это то самое, которое погубило моего отца. Помните, я рассказывал вам?
Мрамор грустно посмотрел на меня, как бы смутившись, что напомнил мне о столь тягостном событии, потом пробормотал.
— А мне так не приходилось терять отца! Не было такого чертова колеса, которое бы могло похитить у меня того, кого я не имел никогда. Ах, да, кстати, Мильс, в кормовой каюте с нами приехало сюда чудо красоты.
— Это, должно быть, Люси. — И, бросив доктора и Мрамора, я одним прыжком очутился у двери каюты.
Это действительно была Люси. Мы молча обменялись рукопожатиями, и я догадался по ее беспокойному взгляду, что она боялась расспрашивать меня.
— Я думаю, что ей лучше, — сказал я, — по крайней мере, она как будто повеселела.
Когда все вышли из шлюпки, Люси взяла меня под руку, и мы поднялись на холм, у которого нас ждала карета. Я уговорил Мрамора и доктора сесть в нее, так как Люси предпочла идти пешком.
Как бы я был счастлив при других обстоятельствах побыть с нею наедине! Но теперь я испытывал смущение и неловкость.
Люси же нечего было скрывать от меня, и она заговорила со мною по-старому.
— Наконец-то я опять в моем милом Клаубонни. Да, Мильс, один день, проведенный здесь, стоит целого года жизни в Нью-Йорке!
— Зачем же вы так долго остаетесь там? Ведь вы отлично знаете, как здесь все бывают счастливы, когда вы с нами?
— Если бы я в этом была убеждена, то никогда не решилась бы расстаться с Грацией на целые шесть месяцев.
— И вы сомневались, сомневались во мне, Люси?
— Не в вас, нет, я не о вас говорю, а о Грации.
— Странно, Люси Гардинг дошла до того, что изверилась в своей подруге детства, которая была с ней почти сестрой!
— Почти сестрой, Мильс? Что бы я дала, чтобы поговорить с вами откровенно, как в былые годы!
— Кто же вам мешает? Говорите, я слушаю и отвечу вам чистосердечно.
— Но теперь есть между нами препятствие, Мильс, и большое препятствие; мне незачем называть его.
— Какое же это препятствие, Люси? Умоляю вас, говорите правду; между нами и без того уже образовалась целая пропасть за эти последние два года.
— Для меня эта разлука была столь же тяжка, как и для вас, Мильс, и, если хотите, я буду с вами откровенна, рассчитывая на ваше великодушие. Чтобы вам дать понять, что я хочу сказать, довольно вам назвать Руперта?
— Как, Люси, — выскажитесь яснее, между нами какое-то недоразумение?
Она слегка прижала мою руку и добавила:
— Мильс, ведь вы любите моего отца и уважаете меня, чтобы забыть, что вы с Рупертом жили как братья.
— Грация говорила мне уже по этому поводу; я не поступлю с ним так, как он того заслуживает.
— Это все, о чем я хотела попросить вас, Мильс; благодарю вас, что успокоили меня относительно этого вопроса. Теперь я буду с вами вполне искренна, но раньше мне надо увидеть Грацию…
— Не бойтесь выдать ее тайну: я все знаю. Да, эта несчастная любовь к Руперту привела ее в такое состояние.
— Какое ужасное испытание для бедной Грации! Но, может быть, усиленным уходом за ней и нашей привязанностью мы поможем горю. Хорошо, что удалось привезти опытного доктора, и, по-моему, не надо от него ничего скрывать.
— Я сам хотел посоветоваться с вами об этом. Уж слишком тяжело выставлять напоказ заветные мысли Грации!
— До этого-то мы, пожалуй, не дойдем; но доктору необходимо знать, что главный корень болезни — в сердце, и что о нем надобно подумать прежде всего. Но довольно об этом, Мильс. Мне бы не мешало немножко успокоиться перед свиданием с Грацией. Как хорошо, мы опять в Клаубонни, и по-прежнему друзья.
Эти слова были сказаны с такой кротостью, что я готов был броситься к ее ногам.
Но всякие излияния чувств были бы теперь неуместны. У двери Хлоя сказала нам, что мисс Грация хотела бы видеть Люси одну. Я испугался этого свидания и хотел присутствовать при нем, но Люси успокоила меня, сказав, что я могу вполне положиться на нее.
Я же тем временем отыскал доктора и вкратце сообщил ему о ходе болезни.
Через час Люси вернулась, и доктор вместе с нею прошел в комнату больной, где он пробыл довольно долго. Он прописал возбуждающие средства, посоветовал нам всячески отвлекать сестру от тяжелых мыслей; затем, по его мнению, необходимо было переменить для больной обстановку, если бы возможно было сделать это, не утомляя ее.
Я сейчас же предложил «Веллингфорд». Доктор вполне одобрил мой план.
— У меня на водах есть один пациент, который просит меня навестить его, — сказал доктор Пост, — да и мне самому хотелось бы полечиться недельку. А потому, если можно, довезите меня до Альбани, а потом продолжайте свою экскурсию, насколько это позволят силы мисс Веллингфорд.
Этот проект всем показался прекрасным. Даже Грация улыбнулась, слыша наши совещания, и целиком отдалась в наше распоряжение. Теперь только оставалось приступить к выполнению его.
Она садится и рассматривает меня, бросая на меня кроткий и глубокий, взор, как тихая звезда с высоты небосклона, как бы разглядывающая землю.
На другой день, рано утром, я деятельно занялся приготовлением. Мрамора тоже пригласили в нашу компанию.
Когда все были в сборе, подняли якорь.
Обогнув стрелку, «Веллингфорд» ослабил шкоты, поставил лисели и марсель и поплыл вверх по Гудзону, направляясь к ключам. По пути нам встречалась масса парусов. На палубах многих судов находились дамы, очевидно, едущие на источники. Я сказал Мрамору, чтобы он постарался обратить внимание сестры на пассажиров, а потому он поспешил догнать один из шлюпов. На судне даже были лошади и экипаж.
Давно я не был так счастлив. Грация выглядела лучше, она стала спокойнее, и нервы ее утихли, а это — главное. Люси, оживленная от разнообразных впечатлений, при виде открывавшихся перед нею картин, просто сияла. Когда она оборачивалась ко мне, в ее взгляде выражалась, если не любовь, то уж, наверное, самая искренняя дружба.
Но каждый ее жест, каждое слово, обращенное к Грации, показывали, как тесно были связаны обе подруги. Мистер Гардинг тоже повеселел. Он согласился поехать с нами, при условии, что мы возвратимся в Клаубонии в воскресенье к обедне.
Мрамор восхищался ходом «Веллингфорда». Когда мы проходили около одного шлюпа, называвшегося «Геланд», шкипер ее, не могший разобрать нашего имени, закричал нам в рупор:
— Какой это шлюп?
— «Веллингфорд» из Клаубонни, только что вышел на экскурсию.
— По всей вероятности, я имею честь разговаривать с самим капитаном Веллингфордом? Тем самым, о котором мне столько говорили мои друзья, Мертоны? Они с вами возвращались из Китая. Они вспоминают о вас с большой благодарностью, говорят, что вы замечательно заботились о них, и если они еще когда-либо будут путешествовать морем, то только вместе с вами.
Я насилу отделался от этого разговора. Каково мне было слышать многократное повторение имен Мертонов при Грации, до которой могли долететь эти имена? Ведь для нее это была новая пытка. Люси побледнела, как полотно, и изъявила желание уйти к себе в каюту, куда я и увел ее, что оказалось как раз во-время. Грация постоянно засыпала от слабости. Полчаса спусти Люси опять пришла к нам на палубу. В это время перед нами виднелось какое-то судно. Люси вдруг заволновалась.
— Не думаете ли вы подойти к этому шлюпу? — спросила она.
— Мне казалось, что с нас довольно сплетен, но если подобные переговоры занимают вас, то с удовольствием.
Люси затруднялась ответом. Она покраснела и подумала с минуту; потом с неестественной улыбкой, столь несвойственной ее натуре, сказала:
— Да, мне бы хотелось приблизиться к этому шлюпу, хотя вовсе не из тех мотивов, которые вы предполагаете.
Я видел, что ей не по себе, но не мог понять причины. Но желание Люси было для меня равносильно приказу, и я велел Небу ускорить ход. На корме шлюпа значилось: «Орфей». Палуба его была переполнена пассажирами обоего пола. В это время Люси прижалась ко мне, как бы ища у меня защиты.
— Теперь, Мильс, вы будете говорить за меня в рупор; я не могу сама начать разговора при таком большом обществе.
— С удовольствием, Люси, но вы диктуйте мне то, что я должен сказать.
— Конечно, только сначала предложите общепринятые вопросы.
— Эй! «Орфей»? — сказал я довольно громко.
— Ну, что там? — тветил шкипер, вынимая изо рта трубку. Я посмотрел на Люси, спрашивая ее взглядом: «А дальше?»
— Спросите его, там ли миссис Дреуэтт, — не господин, а миссис-мать, — сказала Люси смущенно. Я был так поражен, что едва владел собою. Шкипер ждал с любопытством второго вопроса.
— Миссис Дреуэтт у вас? — спросил я отчетливо.
Прежде чем ответить, шкипер нагнулся к некоторым из пассажиров, не видных нам из-за паруса «Веллингфорда», гик которого выдвигался к стороне «Орфея».
— Миссис Дреуэтт здесь и желает узнать имя особы, осведомляющейся о ней.
— Скажите, что у мисс Гардинг есть поручение к миссис Дреуэтт от миссис Оджильви, которая едет в другом шлюпе, — сказала Люси тихим и неуверенным голосом.
Я задыхался, однако сделал последнее усилие, чтоб передать фразу. Тотчас же я услышал, что кто-то поднимается на борт судна и вслед за тем увидел Андрея Дреуэтта, со шляпою в руке и сияющей физиономией; выражение его лица, развязность манер, все указывало на короткость, существовавшую между ним и Люси. Последняя инстинктивно взяла меня под руку, и я чувствовал, что она дрожала.
Оба шлюпа были настолько близко один от другого, что они могли разговаривать, не особенно возвышая голос.
— Здравствуйте, — сказала Люси, — передайте, пожалуйста, вашей матери, что миссис Оджильви просит подождать ее в Альбани… Да вот и сама миссис Дреуэтт, — поспешила Люси прервать самое себя.
— У нас есть с собой кое-что для вас, моя милая, — ответила миссис Дреуэтт, вежливо раскланявшись со мной. — Вы так заторопились с отъездом, получив это противное письмо (это то, в котором я умолял Люси приехать к больной подруге), что забыли свой рабочий ящичек, а так как я знаю, что в нем много билетов — я говорю не о банковых билетах, — то мне непременно хотелось возвратить вам его в собственные руки. Вот он, но как мне его вам передать?
Я счел нужным вмешаться.
— Господин Дреуэтт, — сказал я после взаимного поклона, — если вы попросите остановить ваш шлюп, я сделаю то же, и затем пошлю за ящиком лодку.
Это предложение заставило вопросительно взглянуть на шкипера. Он в это время сидел, облокотившись на руль, и курил. Нехотя вынув изо рта трубку, он проговорил:
— Очень нужно останавливаться! Точно ветер станет потом слушаться нас. Вот что еще выдумали!
Затем он снова взялся за трубку. Видя, что с ним не сладишь, я стал придумывать другое средство, как вдруг заметил не без удивления и некоторого беспокойства, что Андрей Дреуэтт взял ящичек из рук матери, затем бросился к нашему гику[213], конец которого доходил до его шлюпа. Видно было, что он намеревался дойти таким образом до нашей палубы, чтобы собственноручно передать Люси ее ящичек. Предприятие это было слишком рискованно. Конечно, все дамы заохали от ужаса. Бедная миссис Дреуэтт закрыла лицо руками, считая своего сына уже погибшим. Я боялся даже взглянуть на Люси.
Так как Дреуэтт, видимо, терял свое хладнокровие, то я решил принять меры не только в его интересах, но и в интересах коробки Люси. Неб, не дождавшись моего приказания, сам подскочил ко мне.
— Коробка упадет в море, хозяин, — сказал он мне вполголоса, — его ноги уже дрожат, и скоро он все выпустит.
— Что же сделать, Неб? Какое средство придумать?
— Если хозяин разрешит. Неб побежит по гику, возьмет ящик и принесет его мисс Люси.
— Что ж, иди, будь только осторожнее.
Крик Хлои был сигналом того, что Неб начал опасное шествие. Он подвигался по гику твердою поступью, невзирая на протесты Дреуэтта, не желающего посторонней помощи. Неб подошел к нему в тот момент, когда молодой человек ухватился за канат, и ноги его тряслись так, что его положение внушало серьезную опасность. Лицо Неба изобразило любезную гримасу, и он протянул руку за ящичком.
— Хозяин Мильс полагает, что лучше отдать мне ящичек мисс Люси, — сказал он со всею вежливостью, на которую был способен.
Несмотря на оскорбленную гордость, Дреуэтт не прочь был получить эту маленькую поддержку и, ни слова не говоря, отдал негру ящик, на что Неб наклонил голову, спокойно повернулся на месте и твердым шагом пошел к самой мачте.
Неб с торжествующим видом преподнес Люси свой трофей, она молча передала ящик Хлое, не отрывая своего взора от Дреуэтта.
— Мерси, господин Дреуэтт, — сказала она, — теперь ящик в безопасности, вам нечего приходить сюда; мистер Веллингфорд поможет вам добраться до вашего шлюпа.
Я, действительно, принялся объяснять, как это сделать, но совсем неожиданно натолкнулся на два препятствия: во-первых, на самолюбие Дреуэтта, который ни за что не согласился отступить, а во-вторых, шкипер «Орфея», взбесившись, что мы обогнали его, решился отомстить, отъехав от нас на сто аршин. Таким образом, теперь оставалось только одно средство спасти Дреуэтта.
— Держитесь за канат, господин Дреуэтт! — закричал я. — Я втащу гик на борт, и тогда вам будет легко подняться к нам.
Но Дреуэтт умолял меня ничего не делать, говоря, что он приноровился уже и сейчас последует примеру Неба.
— Нет, нет, прошу вас не беспокойтесь, господин Веллингфорд, неужели вы думаете, что я не смогу добраться до вас, как этот негр?!
— Но ведь негр — матрос, привычный к упражнениям такого рода; и он — босой, а вы в тонких и скользких башмаках.
— Да, это мне ужасно мешает. Но все же я надеюсь без всякой помощи дойти до мисс Гардинг, чтобы поздороваться с ней.
Сам Гардинг вмешался в дело, но напрасно. Дреуэтт упорствовал.
— Оставьте его, — сказала Люси умоляющим голосом, — он говорил, что умеет плавать.
Но было уже слишком поздно. Гордость, упрямство, тщеславие и любовь заставили его поступить по-своему: он двинулся, оставив канат, последнюю точку опоры. Он прекрасно знал, что ему не дойти до мачты.
Не прошло нескольких секунд, как он бултыхнулся в воду. По его отчаянным барахтаньям, сразу было видно, что несчастный не умеет плавать. На мне была куртка, матросские штаны и башмаки.
Я тотчас же бросился вслед за ним. Дождавшись, когда он вынырнул, я схватил его за волосы, стараясь перевернуть на спину, лицом к воздуху, но вследствие усилия, которое мне пришлось употребить, я сам пошел ко дну. Пришлось на минуту выпустить его, чтобы набраться воздуху. Потом я сказал, чтобы он держался за мои плечи, опустив туловище в воду; если человек, находящийся в опасности, исполняет эти приказания, то хороший пловец без труда может протащить его целую милю. Но Дреуэтт потерял сознание и отчаянно отбивался от меня. На земле я бы живо справился с ним, но в воде приходилось бояться даже ребенка.
Преимущество, которое я предоставил ему, сказав, чтоб он держался за мои плечи, обошлось мне дорого. Он вместо этого стиснул мне шею обеими руками и, упираясь на меня, силился подняться наружу, а я вследствие такой тяжести шел на низ.
Каждая минута была дорога. Я сделал над собой нечеловеческие усилия, стараясь выплыть, но не мог. Его руки, как тиски, сжимали мне горло, мои движения были стеснены. Надо было решиться: или отделаться от него или потонуть самому…
Сознаюсь, я отказался от мысли спасти жизнь Дреуэтта и думал только о себе. В воде мы с ним сцепились, как два врага. Три раза мне удалось вынырнуть, чтобы перевести дыхание, таща за собою и Дреуэтта, который находился в более благоприятных условиях, чем я. Такая отчаянная борьба не могла продолжаться долго.
В четвертый раз мы пошли ко дну, и я чувствовал, что мне больше не подняться: силы стали мне изменять; но меня спасло неожиданное обстоятельство. В молодости отец приучил меня оставаться в воде с открытыми глазами. Вследствие этого у меня оказался маленький перевес над Дреуэттом, я, по крайней мере, мог видеть, куда направлять свои движения. И когда я настолько ослабел, что у меня исчез последний луч надежды на спасение, мне показалось, что на меня надвигается в воде какая-то масса, точно акула, хотя она редко попадает в Гудзон. Этот предмет вдруг вынырнул около нас, как бы намереваясь схватить свою добычу. Я почувствовал, что кто-то осторожно поднимает меня на поверхность, и как только показался свет и я мог вздохнуть. Мрамор оторвал от меня Дреуэтта. В это же время моя акула, отдуваясь, выплыла из воды и заговорила человеческим голосом.
— Мужайтесь, хозяин! Неб с вами!
Не знаю уж, как меня втащили на борт, где я лежал в полном изнеможении. Дреуэтт не подавал признаков жизни. В это время Неб, промокший до костей, уселся на дно лодки и стал выжимать воду из моих волос и вытирать мне лицо платком…
Когда Люси увидела меня, пришедшего в чувство, то не могла удержаться от радостного восклицания и со слезами кинулась ко мне. Безмерная радость наполнила мое сердце. Губы наши слились в одном долгом поцелуе.
Возвратившись домой, мы без лишних слов обручились, а там и повенчались. Наша радость омрачалась только видом Грации. Но отправившись вместе с нами в путешествие, она скоро поправилась.
В центре этого, одного из наиболее ярких «морских» романов Купера — полная захватывающих приключений жизнь капитана корабля «Рассвет».
Морское братство, сражения с пиратами, дружба и предательство, наконец, любовь, преодолевающая все преграды, — таковы лишь некоторые сюжетные линии этого повествования, продолжающего с одной стороны традиции «Робинзона Крузо» Д. Дефо, а с другой — предвосхищающего художественные искания Г. Мелвилла.
Я не браню тебя.
Пускай в тебе
Когда-нибудь сама проснется совесть.
Я стрел не кличу на твое чело,
Юпитеру не воссылаю жалоб.
Исправься в меру сил.
Столь же трудно описать в подробностях все, что происходило по прибытии лодки на «Уоллингфорд», сколь поведать обо всех ужасных обстоятельствах той борьбы, которая завязалась между мной и Дрюиттом в воде. Однако, когда мистер Хардиндж и Наб помогли мне подняться на борт, я был не так плох, чтобы не заметить, что Люси на палубе нет. «Вероятно, — подумал я, — в ожидании худшего она присоединилась к Грейс, чтобы встретить страшное известие вместе с ней». Впоследствии я узнал, что Люси давно уже была в кормовой каюте и, став на колени, возносила к Небу ту судорожную мольбу, которая, случается, сопутствует внезапному и огромному несчастью у тех, кто взывает к Господу в своем страдании.
В те краткие мгновения — то были лишь крупицы времени, если можно употребить такой оборот, — когда моего слуха достигали иные звуки, нежели те, что сопровождали ужасающую сцену, непосредственным участником которой я оказался, я слышал пронзительные крики Хлои, но голоса Люси нельзя было различить в общем крике. Даже теперь, когда нас подняли, вернее, помогли нам подняться на палубу, Хлоя все еще не могла оправиться от пережитого, ее блестящее от слез лицо то содрогалось от страха, то вдруг расплывалось в улыбке; не зная, плакать или смеяться, она переводила взгляд со своего хозяина на вздыхателя, пока чувства ее не нашли выхода в привычном восклицании: «Ну, парень!»
Все закончилось благополучно для Эндрю Дрюитта, ведь среди нас был Пост, человек опытный и надежный. Едва подняли на борт безжизненное с виду тело, мистер Хардиндж распорядился вытащить бочку с водой, и они с Марблом принялись катать на ней беднягу изо всех сил, поднимать его вверх ногами, полагая, что он задышит, если вода, которой он наглотался, будет изгнана из него; к счастью, авторитет Поста, человека весьма сведущего в медицинской профессии, вскоре положил конец их занятиям. Мокрая одежда Дрюитта была немедленно снята с него, на камбузе нагрели одеяла, и все самые разумные меры были приняты, чтобы восстановить кровообращение. Доктор скоро обнаружил в нем признаки жизни и приказал всем, за исключением одного или двух помощников, оставить их; через десять минут Дрюитт уже лежал в теплой постели, и можно было считать, что опасность миновала.
Ужасное зрелище, свидетелем которого он стал, произвело впечатление на шкипера «Олбомни», он даже выбрал гроташкот, спустил лисель и топсель, пошел в крутой бейдевинд, встал у «Уоллингфорда», лег в дрейф и спустил шлюпку. Это случилось как раз, когда Дрюитта отнесли вниз, и спустя минуту старая миссис Дрюитт с двумя дочерьми, Элен и Кэролайн, была рядом с нами. Мой рассказ, поскольку к тому времени я уже мог говорить и передвигаться, рассеял страхи этих любящих родственников; Пост разрешил им посидеть у постели Эндрю. Я воспользовался удобным случаем и ретировался в трюм шлюпа, куда Наб принес мне сухую одежду; скоро восхитительное тепло разлилось по всем моим членам, что немало способствовало моему успокоению. Однако схватка в воде была столь отчаянной, что мне понадобилось хорошо выспаться, чтобы полностью восстановить душевное равновесие и силы. Проснувшись, я едва успел привести себя в порядок, как меня позвали в каюты.
Грейс встретила меня с распростертыми объятиями. Она долго плакала на моей груди. Она была ужасно взволнована, хотя, по счастью, узнала, отчего так пронзительно кричала Хлоя и о замешательстве на палубе лишь тогда, когда стало известно, что я вне опасности. Потом Люси рассказала ей обо всем чрезвычайно осторожно, как подсказывало ей ее доброе любящее сердце. За мной послали, как я уже говорил, и встретили меня ласково и бурно, как любимую вещь, которую ее владелец уже считал навсегда утраченной. Мы все были еще сильно взволнованы, когда мистер Хардиндж появился в дверях каюты с молитвенником в руках. Он попросил нашего внимания, и, когда все находящиеся в обеих каютах преклонили колени, этот добрый простодушный старик прочитал несколько молитв, «Отче наш», завершив молебен благодарственной молитвой о счастливом возвращении с моря. Дай ему волю, он прочитал бы даже молитвы, положенные при бракосочетании, да и вовсе не оторвался бы от молитвенника.
Трудно было сдержать улыбку, наблюдая такое истое благочестие в сочетании с детскою наивностью, кои обнаружила последняя молитва, однако столь же трудно было не растрогаться от подобного проявления подлинного религиозного чувства. Моление возымело благотворное действие на наши чувства, в особенности умиротворив взволнованных дам. По окончании его я вышел в кают-компанию, где сей высокочтимый пастырь заключил меня в свои объятия, поцеловал, точно как бывало в детстве, и громогласно благословил. Признаюсь, я был вынужден выбежать на палубу, чтобы скрыть душевное волнение.
Спустя несколько минут я вполне овладел собой и распорядился поставить паруса, дабы следовать далее нашим курсом вверх по реке; мы оказались позади «Орфея», некоторое время держались следом, но вскоре обошли, стараясь соблюдать значительную дистанцию, — я весьма сожалел, что не поступил подобным же образом при первой встрече с ним. Поскольку миссис Дрюитт и две ее дочери отказались покинуть Эндрю, нам пришлось принять в нашу компанию всю семью, пожалуй, без особого нашего желания. Признаюсь, я был настолько эгоистичен, что немного сетовал, впрочем лишь про себя, на то, что люди эти всегда попадались мне на пути в те короткие промежутки времени, когда мне доводилось бывать рядом с Люси. Что было делать? После того как поставили паруса, я уселся в одно из кресел на верхней палубе и в первый раз смог предаться размышлениям обо всем, что недавно произошло. За этим занятием меня застал Марбл, он сел рядом, крепко пожал мне руку и завел разговор. В это время на баке[215] стоял Наб, переодетый в сухую опрятную одежду, по-моряцки скрестив руки на груди; он стоял так недвижно, словно не ощущал и дуновения ветерка, изредка, впрочем, не выдерживая направленных на него взглядов и улыбок Хлои, ее неподдельного восторга. В эти минуты слабости негр наклонял голову и разражался смехом, затем, внезапно выпрямившись, вновь напускал на себя важный вид. Пока разыгрывалась эта пантомима, на корме шел неспешный разговор.
— Судьба уготовила для тебя нечто необыкновенное, Майлз, — продолжал мой помощник, выразив свою радость по поводу того, что я нахожусь в добром здравии, — нечто в высшей степени необыкновенное, поверь мне. Сам посуди — сколько удивительных событий произошло с тобою: сначала ты выбрался на корабле с острова Бурбон — раз, затем на другом корабле из залива Делавэр — два, далее ты так ловко избавился от французского судна в Английском канале[216] — три, затем эта схватка с проклятым Меченым и его дружками — четыре; возвращение «Кризиса» — пять; потом ты, с позволения сказать, подобрал меня в море, меня, беглеца-отшельника, — шесть; и вот теперь, в этот самый день, в седьмой и последний раз ты сидишь, живой и невредимый, после того, как погружался на дно Гудзона не менее трех раз, да еще с таким увальнем на шее! Сдается мне, ты единственный из живущих, который тонул три раза и вот теперь предстал перед нами, чтобы поведать об этом.
— Не уверен, что собираюсь о чем-либо поведать, Мозес, — несколько сухо возразил я.
— Господи! Да каждое движение, каждый твой взгляд говорят о происшедшем. Нет, нет, нет! Судьба уготовила тебе нечто совершенно необыкновенное, уверяю тебя. Кто знает, быть может, когда-нибудь ты станешь членом Конгресса.
— Если так, то и тебя ждет великое будущее, ведь ты нередко разделял мою участь, не говоря уже о том, что ты сам по себе натура незаурядная. Ведь ты даже был отшельником.
— Тесс! Ни звука об этом, а то дети мне житья не дадут. Должно быть, ты окинул взглядом всю предыдущую жизнь, когда пошел ко дну в последний раз, не слишком надеясь всплыть снова?
— О да, мой друг, ты совершенно прав в своем предположении. Вероятно, столь ощутимое прикосновение смерти извлекает из нашей памяти быстро проносящиеся и обширные картины прошлого. Кажется, в голове моей даже промелькнула мысль о том, что тебе будет недоставать меня.
— О-о-о! — с чувством воскликнул Марбл. — Вот в такие моменты и узнаешь истину! Не рождалось в твоей голове мысли более верной, мастер Майлз, могу тебя заверить. Недоставать тебя! Да я бы купил лодку и отправился в Марбл-Лэнд на следующий день после похорон, чтобы уже никогда не возвращаться. Однако вон стоит твоя кухарка, беспокоится, будто тоже хочет сказать нечто по этому случаю. Пожалуй, подвиг Наба послужит возвышению негров в мире, и я не удивлюсь, если это будет стоить тебе шикарных одежд, соответствующих их новому положению.
— Такую цену я бы с радостью заплатил за свою жизнь. Ты прав, Дидо хочет поговорить со мной, и я должен подозвать ее.
Дидо Клобонни была кухаркой и матерью Хлои. Если какому-нибудь недоброжелателю мог не понравиться цвет ее кожи — он был черным, но весь глянец его довольно сильно потускнел от кухонного жара, — то никто не стал бы отрицать, что она достигла расцвета своих сил. Весила она ровно двести фунтов, а выражение ее лица являло странную смесь веселости свойственной ее расе, и неизбежной суровости кухарки.
Она часто сетовала, что живет под бременем «ответственности»; ей приходилось переживать позор, сопровождающий появление пережаренной говядины или недожаренной рыбы вместе с теми неприятностями, которые приносят сырой хлеб, клеклые гречишные оладьи и сотни других подобных казусов, относящихся исключительно к ее ведомству. Дидо дважды была замужем, во второй раз она вышла замуж лишь год назад. Подчиняясь знаку, который я подал ей, сия важная особа приблизилась ко мне.
— Добро пожаловать, масса Майл, — начала Дидо, сделав реверанс; должно быть, это означало: «Добро пожаловать из царства утопленников». — Все так рады, что вы жив.
— Спасибо, Дидо, спасибо, от всего сердца. Если я ничего и не приобрел вследствие своего погружения в воду, по крайней мере, я узнал, как любят меня мои слуги.
— Батюшки-святы! А как же иначе-то, масса Майл? Лубопь она лубопь и есть. Она точно благодать, масса Майл, кому дается, а кому — нет. А уж лубопь к молодой масса и молодая мисс, сэр, — ну, это как есть лубопь к старый масса и старая миссис. Чего тут судить да рядить?
По счастью, я был слишком хорошо знаком с наречием Клобонни, мне не понадобился словарь, чтобы понять смысл слов Дидо. Она хотела сказать лишь то, что для слуг естественно любить своих хозяев и что она вовсе не считала само это обстоятельство достойным хоть сколько-нибудь серьезного внимания.
— Итак, Дидо, — сказал я, — как ты находишь узы брака в твоем престарелом возрасте? Я слышал, ты снова вышла замуж, пока я был последний раз в плавании.
Дидо опустила глаза, выказав должное смущение, как делают все невесты, независимо от цвета их кожи, присела в реверансе, слегка отвернула луноподобное лицо так, что оно стало походить на полумесяц, и ответила, тяжело вздохнув:
— Да, масса Майл, верно говорить. Я хотеть подождать и попросить разрешения у молодой масса, но Купидон сказать, — не бог любви, а старый негр, носящий его имя, второй муж Дидо, — но Купидон сказать: что он масса Майлу? Он далекодалеко, да ему до нас и дела нету. Ну так вот, сэр, чтобы Купидон мне всю душу не вымотать, лучше, я думать, сразу замуж идти. Вот и все, сэр.
— И этого вполне достаточно, любезная; а, чтобы все было по правилам, я теперь с радостью даю свое согласие.
— Спасибо, сэр. — Она сделала реверанс и расплылась в улыбке.
— Обряд, конечно, совершал наш замечательный пастор, добрый мистер Хардиндж?
— Само собой, сэр, — ни один негр из Клобонни не подумать жениться, коли масса Хардиндж не благословить его и не сказать «Аминь». Все говорить, что свадьба у нас быть точно как у старый масса и миссис. Это уже второй раз Дидо выходить замуж, и оба раза — положенный по закону обряд, все как положено. Да, сэр.
— Я надеюсь, изменение твоего положения пошло тебе на пользу, Дидо. Старый Купидон, конечно, не самый красивый из людей, но он честный разумный человек.
— Вот, вот, сэр, и я про то же. Ох, масса Майл, да ведь это все равно так — неродной муж, никогда он не стать родной, ей-ей. Купидон оч-чень честный и оч-чень разумный, но неродной он муж, да и только. Ну я ему так и говорить, уж битых двадцать раз говорить.
— Наверное, не стоит больше говорить о том — двадцати раз вполне достаточно, чтобы втолковать мужчине такую вещь.
— Да, сэр. — Она опять сделала реверанс. — Если масса Майл изволить.
— Да, изволю и думаю, ты говорила это ему достаточно часто. Если человек не способен усвоить что-либо за двадцать уроков, не стоит и учить его. Стало быть, не говори ему более о том, что он неродной муж, попробуй поступать по-другому. Надеюсь, он стал хорошим отцом Хлое?
— Господи помилуй! Никакой он не отец — ее отец отдать Богу душу, и нет его больше. Я-то хотеть сказать молодому массе о Хлоя и этот самый парень, как бишь его — Наб, вот, сэр.
— Да, Дидо, о чем ты? Я вижу, они нравятся друг другу, и, думаю, они тоже хотят пожениться. Не в этом ли состоит цель твоего прихода? Если так, я даю свое согласие, не дожидаясь, пока меня об этом попросят. Наб не будет неродным мужем, поверь мне.
— Не спешить так, масса Майл, — сказала Дидо с горячностью, свидетельствовавшей о том, что совсем не то она желала услышать. — Есть тут помеха, чтобы Наб свататься к такая девушка, как Хлоя. Масса Майл понимать, что Хлоя нынче горничная мисс Грейс. Никто больше не помогать ей одеваться или что делать в комнате у молодая мисс, только одна Хлоя — моя дочь, Хлоя Клобонни!
Вот как! Дело принимало новый оборот. Каков хозяин, таков и слуга. Похоже, любовь Наба (или лубопь, ведь так именовалось сие чувство, и слово это вполне выражало облеченное в него понятие), как и мою, ждали тяжкие испытания; одинаковое обвинение выдвигалось против нас — никто из нас не мог похвастаться знатностью. Хотя в обычай нашей семьи не входило вмешиваться в дела сердечные, разве только помогать добрым советом, я все же решил замолвить слово за беднягу.
— Если Хлоя любимая служанка моей сестры, — сказал я, — не забывай, что Наб, в свою очередь, мой любимый слуга.
— Это верно, сэр, и Хлоя про то же толковать, да одно дело — Клобонни, другое — корабль, масса Майл. Наб, он сам собой, он даже не жить в каюте, где жить молодой масса.
— Все это правда, Дидо; тем не менее существует известное различие между домом и кораблем. Домашнюю прислугу, может быть, больше любят и больше доверяют ей, нежели, допустим, садовникам, конюхам и прочим, прислуживающим вне дома; но, будучи далеко от берега, мы считаем, что более почетно нести труд матроса, нежели находиться в каютах (разумеется, это не относится к капитану или его помощнику). Я и сам был когда-то матросом; Наб занимает как раз ту должность, какую некогда занимал его хозяин.
— Это хорошо, куда как хорошо, сэр, Хлоя-то так не говорить, да я больше и не желать. Однако, сэр, все говорить, что раз Наб спасти жизнь молодой масса, молодой масса дать ему вольная; никогда моя дочь не быть жена вольный негр. Нет, сэр, избавить меня от такой срам, это слишком для верный старый служанка!
— К сожалению, Дидо, Наб разделяет твое мнение. Недавно я предложил ему вольную, но он отказался принять ее. В этой стране происходят перемены; может статься, вскоре люди будут считать более достойной участь свободных негров, нежели долю чьих бы то ни было рабов. Скоро закон окончательно освободит вас.
— Никогда не говорить мне такое, масса Майл — этот день никогда не прийти для меня и моя семья; даже старый Купидон не такой глупый, чтобы хотеть такое. Вот, сэр, Бром мистера Ван Блакрума, ужасно он хотеть жениться на Хлоя; но я никогда не согласиться на такой сууз, — видимо, подразумевался «союз», — ни-ког-да. Наша семья, сэр, больно хорошая, чтобы родниться с Ван Блакрумы. Никогда не бывать такой сууз.
— Я и не предполагал, Дидо, что рабы из Клобонни так разборчивы в своих связях.
— Очень даже разборчивы, сэр, всегда были и впредь так быть. Не думать, масса Майл, что я сама идти замуж за старый Купидон, если другой кто подходящий представиться у нас в семья, но лучше я за него идти, чем за кого из другой какой семьи.
— Наб — клобоннец, и он мой большой друг. Посему, я надеюсь, ты будешь благосклонней смотреть на его ухаживания. Вероятно, когда-нибудь Хлоя пожелает стать свободной, а Наб всегда сможет сам стать свободным и сделать свободной свою жену.
— Сэр, я думать, масса Майл, сэр, я надеяться, что молодой масса и молодая мисс послушать, что говорить старая кухарка прежде, чем они давать согласие.
— Разумеется, Хлоя — твоя дочь, и она окажет тебе должное почтение; в этом отношении я ручаюсь за себя и за свою сестру. Мы никогда не станем поощрять небрежение к родителям.
Дидо снова принялась благодарить меня, на этот раз еще более бурно, снова сделала глубокий реверанс и удалилась, имея весьма гордый вид, что, надо полагать, не предвещало ничего хорошего для Наба и Хлои. Беседа с Дидо навела меня на размышления о природе вещей в мире сем. Вот люди, принадлежащие самому что ни на есть низкому классу — классу, самой Природой обреченному на более низкое положение в обществе, — и эти люди привержены тем самым различиям, которые делают меня столь несчастным и о которых известные «мудрецы», вовсе не понимая их, резко и горячо высказываются в том смысле, что они весьма незначительны, и даже заходят в пылу споров так далеко, что отрицают само их существование. Кухарка моя, в свойственной ей манере, думала приблизительно так же, как, я знал, думает Руперт, как думают Дрюитты и весь мир, я боялся, что даже Люси думает так в отношении меня. Возвращение Марбла, который покинул меня, как только Дидо завела свой разговор, прервало мои размышления об этом странном — я чуть не сказал поразительном — совпадении и возвратило меня к настоящему.
— Поскольку старая уже посвятила тебя в свои тайны, Майлз, — снова обратился ко мне мой помощник, — посмотрим теперь, как обстоят наши дела. Я тут беседовал с матерью юнца, упавшего за борт, дал ей парочку советов, которыми, надеюсь, сын ее сможет воспользоваться в будущем. Как ты думаешь, чем она объясняет столь нелепое его поведение?
— Ума не приложу, наверное, тем, что он не очень умен, может быть, от рождения.
— Нет, это любовь. Кажется, бедняга влюблен в твою милую подругу» сестру Руперта, и не что иное, как любовь, побудила его изображать канатоходца на нашем гике.
— Неужели миссис Дрюитт сама сказала тебе об этом, Марбл?
— Да, капитан Уоллингфорд, пока вы рассуждали про Наба и Хлою со старой Дидо, мы, то есть доктор, мать юноши и я, рассуждали про Эндрю и Люси между собою. Почтенная дама дала мне понять, что это дело решенное и что она уже смотрит на мисс Хардиндж как на свою третью дочь.
Мне показалось весьма странным, что миссис Дрюитт обсуждала сей предмет с таким человеком, как Марбл, или даже с доктором Постом, но, во-первых, здесь надо было учитывать манеру Марбла неверно оценивать свою роль в разговоре, а также тревожное состояние, в котором находилась мать Эндрю. Она еще не вполне оправилась от происшедшего и могла допустить такую неосмотрительность, особенно в разговоре с почтенным человеком, подобным Посту, не заметив или не придав значения присутствию помощника. Все услышанное подтвердило мои худшие опасения: я опоздал. Люси, должно быть, уже обручена и ждала только совершеннолетия, чтобы выполнить необходимые формальности по распоряжению имуществом в пользу своего брата, прежде чем выйти замуж. Ее манера держать себя со мной была следствием привычки и искреннего расположения, быть может слегка усиленного сознанием ужасного зла, которое причинил нам Руперт. Да разве имел я право роптать, даже если допустить, что все это правда? Долгие годы я сам едва ли отдавал себе отчет в моих собственных чувствах к этой славной девушке и, разумеется, никогда не делал попыток открыться ей. Она не давала мне никаких обетов, не клялась в верности, не получала от меня заверений в моей преданности, не была связана обязательством считаться с моими желаниями. Мое чувство к Люси было настолько искренним, что я ликовал даже в своем несчастии, Думая о том, что никак невозможно обвинить ее в лицемерии или лукавстве. Вообще, казалось вполне естественным, что она полюбила именно Эндрю Дрюитта, того, которого она впервые встретила по достижении возраста, чувствительного к подобным впечатлениям, а не меня, которого была приучена принимать дружелюбно и просто, как брата. Видимо, я должен был смириться с этим.
Утреннее происшествие, а также присутствие миссис Дрюитт с дочерьми произвели совершенную перемену в настроениях и распорядке жизни нашего небольшого общества. Дамы по большей части пребывали в каютах; что до Дрюитта, Пост посоветовал ему не покидать каюты, пока он не восстановит своих сил. Мистер Хардиндж проводил много времени у постели Дрюитта, ухаживая за ним, словно отец за сыном. По крайней мере, мне так показалось. Таким образом, мы с Марблом оставались на шканцах одни, хотя изредка кто-нибудь наведывался к нам снизу; впрочем, ни Грейс, ни Люси, ни старая миссис Дрюитт ни разу не посетили нас.
Между тем «Уоллингфорд» продолжал идти вверх по реке, до самого вечера подгоняемый легким южным ветерком. Он оставил позади все суда, следовавшие тем же курсом, и, когда солнце готово было скрыться за горизонтом там, где изящно обрывалась горная цепь Катскилл, мы были уже в нескольких милях от устья реки, давшей горам свое имя. Едва ли возможно представить вид более живописный, нежели тот, что открывался с палубы шлюпа. Я впервые поднялся к верховью реки, да и никто из Клобонни еще не бывал так высоко по течению, кроме мистера Хардинджа; все высыпали на палубу, чтобы полюбоваться красотами природы. Шлюп находился на расстоянии мили от городка Хадсона, и когда мы обратили свои взоры на юг, то увидели дивную картину. Это, быть может, красивейший участок сей привольной реки, хотя многие не согласились бы со мной — обыкновенно принято восторгаться холмистыми берегами Гудзона. Оттого, что я жил среди величия швейцарских и итальянских озер, мне кажется, что в видах Гудзона, в общем, нет ничего особенно величественного, но было бы трудно найти другую реку, исполненную такой изысканной, почти царственной красоты. Люси первая заронила во мне сомнения относительно совершенства прибрежных холмов Гудзона. Подобно тому как кокни разглагольствует о красоте Ричмонд-Хилл[217], хотя даже вид с Монмартра в ненастный день в сто раз прекрасней, — подобно тому как заурядный лондонский кокни разглагольствует о Ричмонд-Хилл, так провинциальный американец имеет обыкновение превозносить холмистые берега Гудзона. Я готов допустить, что они весьма эффектны, но известны сотни горных ландшафтов, которые превосходят их, тогда как пологие участки реки, кажется, не имеют себе равных. Я повторюсь: Люси научила меня понимать их своеобычную прелесть, Люси, которая тогда еще не видела ни Альп, ни Апеннин. Вкус ее, однако, был таким же безупречным, как ее принципы, ее манера говорить или ее нрав. Все существо этой дорогой мне девушки дышало правдой, правдой неподдельной, настоящей.
— Определенно, моя дорогая миссис Дрюитт, — говорила Люси, стоя подле пожилой дамы, которая опиралась на ее руку, глядя на великолепный закат. — Холмы Гудзона вовсе не идут ни в какое сравнение с этой красотою. Наверное, ни один художник не способен изобразить такой картины. А горным пейзажам недостает чего-то, их надо дополнять воображением.
Миссис Дрюитт, будучи дамой весьма почтенной, имела суждения довольно заурядные. Она принадлежала к обширному разряду людей, которые не дают себе труда помыслить о чем-либо самостоятельно и охотно выдают доверенность на мыслительные операции другим, целиком полагаясь на чужие мнения. Сама мысль о том, что что-либо может быть лучше холмов Гудзона, казалась ей еретической. Бедная миссис Дрюитт! Она в огромной степени была кокни, ничуть не подозревая об этом. То, что она считала превосходным, и для всех должно было являться таковым. Она мягко возразила Люси, что гудзонские холмы просто не могут ни с чем сравниться. Попробуйте опровергнуть такой довод! Люси попыталась было высказать и другие соображения в пользу своего мнения в обычной для нее кроткой, спокойной манере, но скоро оставила эту затею, предпочтя в молчании созерцать открывавшиеся перед нею виды.
Я стал невольным свидетелем этого маленького спора и мог близко наблюдать поведение обеих сторон. В поведении миссис Дрюитт чувствовалось снисхождение к неразумию юной особы; несмотря на то, что она очень сердечно обращалась с Люси, мне казалось, она возражала ей как любящая мать, которая оспаривает ошибочные взгляды ненаглядного дитяти. Люси, со своей стороны, с участием внимала ей и высказывалась так, как обычно высказываются молодые девушки, сообщая свои мысли ушам, которые, как они полагают, будут лишь снисходительно выслушивать их.
Закат не может длиться вечно; и даже зрелище столь чудесное вскоре наскучило мне. Дамы покинули палубу, я же решил стать на якорь, ибо ветер стихал и ожидался отлив. Мы с Марблом приспособили небольшое помещение в трюме под каюту, и туда я с радостью ретировался, поскольку сильно нуждался в отдыхе после крайнего напряжения всех сил, выпавшего мне в этот день. Я не ведал, что происходило вечером в других каютах, хотя спустя долгие часы после того, как моя голова опустилась на подушку, сквозь стену до меня доносились смех и радостные женские голоса. Когда Марбл возвратился в нашу каюту, он рассказал мне, что вечер в главной каюте удался, что молодые люди вели приятные беседы и даже он извлек большое удовольствие из слушания их.
Наб зашел к нам на рассвете. Дул свежий вест-норд-вест, но прилив только начинался. Мне не терпелось избавиться от моих гостей, я немедля созвал всех матросов, и мы снялись с якоря. Лоцман утверждал, что без труда проложит курс по узкому фарватеру вверх по течению, и, поскольку «Уоллингфорд» в прошлом проявлял свои лучшие свойства именно при противном ветре, я надеялся, что этот прилив поможет мне побыстрее освободиться от визитеров. Правда, шлюп вытеснял больше воды, чем обычные суда, ходящие в верховьях реки, но он был легок и сейчас же мог следовать туда, куда шли все груженые корабли из Олбэни[218]. В то время на реке не было грандиозных сооружений; что до морских судов, то, насколько мне известно, ни одно из них никогда не пересекало Отмели. С тех пор многое изменилось, но осмелюсь напомнить читателю, что я пишу здесь о стародавних временах; события нашего рассказа происходили в году 1803 от Рождества Христова.
Едва якорь оказался на весу, на палубе закипела работа. Благодаря довольно сильному ветру я смог продемонстрировать преимущества «Уоллингфорда» перед неповоротливыми плоскодонными судами, встретившимися нам в этот день. Ветер по большей части благоприятствовал нам, и к тому времени, когда дамы вышли на палубу, мы уже находились среди островов, быстро и ловко пробираясь между ними. Для меня и для Марбла места эти были совершенно новыми, и между занятиями, необходимыми для наших маневров, и постоянной сменой пейзажа мы почти не имели возможности следить за происходящим в каютах. Едва только позвали к завтраку, как судно стало приближаться к наиболее трудному участку реки; нашу снедь мы взяли с собой на палубу, где наспех позавтракали, то и дело прерываясь, чтобы переменить галс. К счастью, однако, около восьми часов ветер стал отклоняться к западу, что позволило нам двигаться дальше, несмотря на уже начавшийся отлив. У нас появилась надежда достигнуть конца нашего путешествия, больше не становясь на якорь.
Наконец мы подошли к Отмели, которая, как и следовало ожидать, была усеяна судами, сидевшими на мели. Лоцман все же провел нас мимо них если не победоносно, что могло быть расценено как оскорбление менее удачливыми коллегами, то, по крайней мере, весьма успешно. Вскоре нашему взору представился Олбэни, прислонившийся к крутому склону холма и растянувшийся вдоль всего его широкого основания. В то время это был вовсе не тот город, что ныне, строений и людей в нем было почти на три четверти меньше; но и тогда, как теперь, это было одно из самых живописных мест во всей Америке. Не найти лучшего доказательства, правда весьма своеобразного, того, насколько более сильное влияние имеет витийствующая и пишущая братия по сравнению с простыми смертными, нежели тот довод, который приходит на ум по сравнительном рассмотрении наружности и местоположения Олбэни и черт сотни других городов, особенно в восточных штатах. Почти не имея себе равных по красоте местности или, по крайней мере, имея такое же местоположение, как Ричмонд и Берлингтон, если взять удаленные от водных путей города, Олбэни всегда считался голландским поселением, которое любой желающий во времена моей молодости мог без стеснения высмеивать. Мы — народ, вовсе не склонный «держать свет под спудом»[219], но я не припомню ни единого лестного отзыва о красотах Олбэни ни у одного из американских сочинителей. Причина сего, быть может, в том, что в начале века большая часть города находилась у подножия холма и путешественники не имели возможности разглядеть его достоинства, но я все же склонен думать, что главной причиной такой неприязни является неанглосаксонское происхождение города.
Я возрадовался, когда мы наконец подошли к пристани с ее вереницей складов, буквально извергавших пшеницу в шлюпы, которые толпились у причалов, спеша накормить противоборствующие армии Европы. Несмотря на то, что летняя пора уже подходила к концу, пшеница все еще щедро текла за пределы страны по всем ее путям, обогащая фермеров за счет цен, которые нередко поднимались до двух с половиной, а иногда и до трех долларов за бушель. Тем не менее никто в Америке не был слишком бедным, никто не нуждался в хлебе насущном! Чем дороже стоило зерно, тем выше поднимались заработки работников и тем лучше они жили.
Было еще не поздно, когда «Уоллингфорд» стал медленно подходить к причалу, где должен был бросить якорь. Впереди нас шел шлюп, к которому мы постепенно приближались в течение последних двух часов, но ему удавалось держаться впереди благодаря легкому ветру. Ветерок стихал, предвещая тихую ночь, исполненную приятной прохлады, мы медленно шли мимо домов, расположившихся на восточном берегу, и все, бывшие на борту, даже Грейс, вышли на палубу, чтобы взглянуть на город. Я предложил всей клобоннской компании высадиться на берег, вопреки нашему первоначальному замыслу, и воспользоваться случаем осмотреть административную столицу штата. Грейс и Люси весьма благосклонно выслушали меня, а Дрюитты — Эндрю и его сестры — рады были случаю еще немного побыть с нами. Как раз в эту минуту «Уоллингфорд», верный своему реноме, настиг шлюп, все время шедший впереди, и уже стремительно приближался к его корме. Я отдавал кое-какие распоряжения команде, когда увидел Грейс в сопровождении Люси и поддерживавшей ее Хлои, они прошли мимо меня, направляясь в каюты. Моя бедная сестра была бледной как смерть и дрожала так, что едва могла передвигаться. Обращенный ко мне взгляд Люси умолял меня не вмешиваться, и я нашел в себе силы подчиниться. Я повернулся, чтобы взглянуть на шлюп, и тотчас же обнаружил причину смятения моей сестры. На шканцах его были Мертоны и Руперт, причем мы подошли уже так близко, что избежать разговора, по крайней мере с первыми, не представлялось возможным. В этот затруднительный момент Люси вернулась на палубу с тем, чтобы (как я узнал впоследствии) попросить меня на всех парусах лететь подальше отсюда, дабы избежать опасности какого бы то ни было общения. Предосторожность сия была излишней, поскольку все, находившиеся на том судне, уже заметили мою спутницу.
— Какой приятный сюрприз! — воскликнула Эмили, которая не могла упустить случая заговорить с сестрой Руперта. — Из рассказов вашего брата и миссис Дрюитт мы заключили, что вы в Клобонни, у постели мисс Уоллингфорд.
— Мисс Уоллингфорд здесь, как и мой отец, и миссис Дрюитт, и…
Никто так и не узнал, кто же скрывался за этим таинственным «и».
— О! Это поистине удивительно! — вмешался Руперт (меня поразило, с какой безучастной холодностью он произнес эти слова). — В ту самую минуту, когда мы воздавали вам должное за ваше постоянство в дружбе и тому подобное, что мы видим? Вы здесь, мадемуазель Люси, во весь опор несетесь к источникам, подобно всем нам, падким на удовольствия.
— Нет, Руперт, — ответила Люси тоном, который, как я полагал, непременно должен был образумить этого бессердечного фата. — Я не еду ни на какие источники. Доктор Пост посоветовал Грейс переменить обстановку, и Майлз везет нас всех вверх по реке в своем шлюпе, чтобы мы, объединившись в одну семью, могли поддержать и утешить нашу дорогую страдалицу— Мы не будем приставать в Олбэни.
Из ее слов я заключил, что не должен даже подходить к причальной стенке.
— Честное слово, полковник, так и есть! — закричал Руперт. Вон там на баке мой отец с Постом и разные другие мои знакомцы. Э! Да и Дрюитт здесь, скажите пожалуйста! И Уоллингфорд! Как вам путешествуется, доблестный капитан, по этой пресной водице? Вам, должно быть, непривычно в этих широтах.
— Здравствуйте, мистер Хардиндж! — Я холодно ответил на его приветствие, а затем мне пришлось говорить с майором и его дочерью. Однако Наб стоял у руля, и я подал ему знак отворачивать подальше в сторону от нашего попутчика. Благодаря этому обстоятельству наше общение вскоре свелось к нескольким взмахам платочков и воздушным поцелуям; все Дрюитты приняли участие в прощальной церемонии. Люси же отошла в сторону, и я воспользовался случаем поговорить с ней наедине.
— Что мне делать с судном? Вскоре я должен буду принять решение.
— Только не причаливай, прошу тебя. Ох! Какая это была пытка. Окна каюты открыты, и Грейс наверняка слышала все. Ведь он даже словом не обмолвился о ее здоровье! Я страшусь спуститься и увидеть, что сталось с Грейс.
Я не желал говорить о Руперте с его сестрой и не стал поддерживать этот разговор. Я просто повторил свой вопрос. Тогда Люси осведомилась, возможно ли высадить наших пассажиров, не причаливая, и, выслушав мой ответ, снова стала горячо просить меня не приставать к берегу. Я выполнил ее просьбу: шлюп прошел немного выше по течению, затем был приведен к ветру, на воду спустили шлюпку. Туда был положен чемодан Поста, и Дрюиттам сообщили, что все готово к тому, чтобы высадить их на берег.
— Неужели же мы расстанемся так внезапно? — воскликнула пожилая дама. — Люси, вы ведь тоже намеревались сойти на берег, не правда ли? И может быть, даже сопровождать нас до Болстона? Воды могут пойти на пользу мисс Уоллингфорд.
— Доктор Пост придерживается другого мнения. Он, напротив, советует нам спокойно возвращаться обратно вниз по реке.
Мы, может быть, даже дойдем до Сэнди-Хук или до Пролива. Это зависит от самочувствия и настроения дорогой Грейс.
Последовали выражения сожаления и недовольства, ибо все, казалось, были благорасположены к Люси и весьма равнодушны к моей бедной сестре. Были даже попытки убедить Люси изменить ее намерения, но, видя спокойную решимость девушки, ее друзья вскоре уверились в том, что им не отговорить ее. Мистер Хардиндж выразил свое согласие с намерением дочери, и путешественники стали нехотя готовиться к отплытию. Эндрю Дрюитт помог своей матери забраться в шлюпку, затем повернулся ко мне и изъявил благодарность за ту услугу, которую я оказал ему, слогом кратким, ясным и приличествующим джентльмену. После этих слов признательности, впервые произнесенных им, мне оставалось только пожать ему руку, и мы расстались, как подобает людям, один из которых оказал благодеяние, а другой принял его.
Я заметил, что Люси слегка покраснела во время этой короткой сцены и что ей доставляет большое удовольствие наблюдать за нами, хотя я не мог постигнуть, какое именно чувство преобладало в ее чистом благородном сердце. Может быть, она покраснела оттого, что ей пришлось по душе то благородство, с которым Дрюитт выполнил свой долг — самый обременительный из всех наших долгов — необходимость благодарить за оказанную услугу, или это было каким-либо образом связано с ее интересом ко мне? Я не смел спросить и, разумеется, так и не узнал причины. Шлюпка тотчас же отчалила, и на этом наши сношения с Дрюиттами временно прекратились.
Нет места мне на троне, нет и в жизни.
Не знаю, чем бы мог я стать, но ясно,
Что я совсем не то, чемдолжен быть.
Я был несказанно рад тому, что на судне моем стало по-прежнему покойно и уютно. Как только позволили приличия, Люси покинула палубу, однако я, согласно ее просьбе, распорядился развернуть судно, и мы пустились в обратный путь вниз по течению, даже не ступив на тогда еще неизведанную землю Олбэни. Для Марбла стало уже привычным беспрекословно приступать к любым маневрам судна, хотя он был вправе протестовать, и «Уоллингфорд», взяв шлюпку на буксир, вскоре шел по течению, подгоняемый легким западным ветром по направлению к родным пенатам. Из-за перемены курса все на палубе были так заняты, что я снова увидел Люси лишь по прошествии некоторого времени. А когда мы все-таки встретились, я нашел ее печальной и полной дурных предчувствий. Грейс конечно же сильно огорчило поведение Руперта. Ее состояние было таковым, что всего лучше было не беспокоить ее. Люси надеялась, что Грейс уснет, ибо, как делают дети, истощив физические силы, она припадала к этому источнику так часто, как позволяло ее душевное состояние.
Ее существование, хотя в то время я не подозревал об этом, было подобно мерцающему пламени свечи, готовому погаснуть при первом порыве ветра.
Мы благополучно миновали Отмель и оказались среди островов ниже Куиманса[221], где нас настиг новый прилив. Ветер стихал, и мы вынуждены были выбрать место для стоянки и отдать якорь. Как только место было найдено, я захотел поговорить с Люси, но она через Хлою передала мне, что Грейс спит и она не может сейчас встретиться со мной, так как ей нужно быть в каюте, чтобы поддерживать там полную тишину. Получив такую весть, я распорядился подать шлюпку; Марбл, я и Наб забрались в нее, и негр стал подгребать к берегу — Хлоя ухмылялась, наблюдая за его ловкими движениями: работая одной рукой и проворно вращая кистью другой, он лихо вспенивал воду у носа нашей маленькой ладьи.
Мы высадились на песчаный, с галечными россыпями берег в маленькой, но живописной бухте, затененной тремя или четырьмя огромными плакучими ивами; место это казалось воплощением мира и покоя. Это был совершенно уединенный сельский уголок, нигде вокруг не было видно ни настоящей пристани, ни рыболовных снастей, ни других признаков обжитых человеком мест. На маленькой естественной террасе, поднимающейся футов на десять — двенадцать над живописным, заросшим ивами речным ложем, стоял одинокий домик. Дом этот являл собою beau ideal[222] сельской опрятности и домашнего уюта: каменный, одноэтажный, с высокой остроконечной крышей и фасадом, какой обычно бывает у голландских домов; веранда и наружная дверь выходили на реку. Камень был белым, словно только выпавший снег, видимо, его недавно вымыли. Окна были расположены в очаровательной асимметрии, и весь облик этого жилища говорил о том, что оно было построено в веке минувшем, и вообще обо всем строе жизни, отличном от современного. Действительно, цифры 1698, стоявшие на фронтоне, оповещали о том, что дом был почти таким же старым, как первая пристройка в Клобонни.
Садик у дома был небольшим, но содержался в образцовом порядке. Он весь находился позади дома. За ним, в свою очередь, располагался небольшой фруктовый сад, состоявший примерно из сотни усыпанных плодами деревьев. Сад спускался своеобразным амфитеатром, что почти скрывало сей укромный уголок от любопытных взоров остального мира. Полдюжины вишневых деревьев, с которых еще не сошли ягоды, служили дому в равной мере украшением и тенью. Надворные строения, казалось, были столь же старыми, как и сам дом, и содержались в таком же отменном порядке.
Когда мы приблизились к берегу, я распорядился, чтобы Наб перестал грести, я не мог оторвать глаз от этой картины полного покоя и видимого довольства, пока лодка плавно скользила по поверхности воды.
— От такого пристанища я бы не отказался, Майлз, — сказал Марбл, который как завороженный смотрел на дом, с тех пор как мы покинули судно. — Это, я бы сказал, человеческий приют, не то, что эти ваши ужасные пустыни. Найдется место для свиней и домашней птицы, славная песчаная бухта для лодки; бьюсь об заклад — и рыба здесь ловится, местечко что надо! Деревья — большие, что нижние мачты у двухмачтовых, и общество тут недалеко на случай, если кому взбредет в голову разводить меланхолию. Хотел бы я оказаться в таком уголке, когда настанет время встать в док. А вон та скамейка под вишней — сесть да выкурить сигару: одно удовольствие; а грог, верно, покажется вдвое вкуснее, коли попивать его у того чистого родника.
— Ты можешь стать владельцем этого самого места, Мозес, мы бы стали соседями и могли бы по воде ходить друг к другу в гости. Отсюда, должно быть, не более пятидесяти миль до Клобонни.
— За этакое-то место, думаю, запросят столько, что на те деньги можно и корабль купить, хорошее, добротное судно высшего класса.
— Ничего подобного, полагаю, за тысячу или тысячу двести можно купить и дом, и всю землю вокруг него — здесь акров двенадцать или пятнадцать, не более. У тебя, Мозес, насколько я знаю, больше двух тысяч отложено от призовых денег, заработков и разных предприятий.
— Под пару тысяч я могу себе позволить, это точно. Хорошо бы место было чуть поближе к Клобонни, к примеру, в восьми — десяти милях; тогда, думаю, я бы потолковал с кем следует о сделке.
— Вообще говоря, в этом нет необходимости. У меня в Клобонни тоже есть уютная бухта, там, где обрыв над рекой; там я построю для тебя такой дом, не отличишь от корабельной каюты. Думаю, это тебе понравится больше.
— Я тоже об этом думал, Майлз, и даже одно время воображал, что это недурная идейка, но на самом-то деле в мои расчеты вкралась ошибка: понимаешь, можно соорудить комнату в виде каюты, но ни за что не построить такую, в которой будет дух каюты. Можно натащить туда рундуков, сделать транец, карлингсы, переборки. Но как изобразить ход судна? А что такое каюта без движения? Это словно море в спокойных широтах, такая же гадость. Нет уж, дудки! Не по мне эти паршивые недвижные каюты. Море так море, а суша так суша.
К тому времени мы как раз оказались на суше: киль шлюпки уже скрежетал по прибрежной гальке. Мы высадились и пошли к дому, ибо ничто вокруг не препятствовало нам. Невдалеке на великолепном маленьком пастбище пощипывали сочную траву две коровы, и я сказал Марблу, что мы попросим напиться молока. Эта хитрость, однако, была излишней, так как никто не появился и не стал спрашивать, зачем мы здесь, никто не остановил нас. Когда мы подошли к двери дома, то нашли ее открытой, так что могли даже заглянуть внутрь, не преступив приличий. В доме не было прихожей, а дверь непосредственно вела в комнату довольно большой величины, занимавшую весь фасад здания. Я думаю, одна эта комната была футов двадцать на двадцать, к тому же потолок ее был несколько выше, нежели у обычных для того времени строений подобного рода. Жилище сие было сама опрятность. На полу лежал домотканый, но прелестный ковер, из мебели было: дюжина старомодных, с высокой спинкой, стульев из темного дерева, два-три стола, в крышках которых можно было увидеть свое отражение, пара небольших, но с причудливым позолоченным орнаментом зеркал, горка с настоящим фарфором и всякая другая утварь сельского жилища, убранство которого, очевидно, было лучше, чем обстановка тамошних фермерских домов, и в то же время много хуже самых скромных обиталищ высшего сословия. Я предположил, что это жилище небольшой семьи, повидавшей больше, нежели обычные земледельцы, но не настолько, чтобы намного превзойти их непритязательные вкусы.
Мы заглядывали с крыльца в эту сельскую идиллию — мир, исполненный покоя и совершенной чистоты, когда внутренняя дверь медленно отворилась — такая медлительность бывает свойственна людям пожилым — и перед нами явилась хозяйка дома. Это была женщина лет семидесяти, среднего роста, она ступала бесшумно, но твердо; наружность ее говорила о хорошем здоровье. Ее платье было сшито по моде прошлого столетия, весьма просто, но так аккуратно, как все вокруг нее — белоснежный фартук своей чистотой словно бросал вызов всей существующей в природе грязи. Черты лица этой пожилой женщины не несли отпечатка утонченности натуры, являющегося следствием образованности и длительного пребывания в хорошем обществе, но оно светилось добросердечием и отзывчивостью. Она приветствовала нас, нимало не удивившись, и пригласила войти и сесть.
— Шлюпы не часто заходят сюда, — сказала пожилая женщина (вряд ли можно было называть ее леди), — они предпочитают другие места, выше или ниже по течению.
— Ну и как вы это объясните, матушка? — спросил Марбл, который без стеснения уселся на стул и заговорил с хозяйкой дома с обычной для моряка прямотой. — По мне, это прибежище, каких я давно не видел, о таком можно только мечтать. Здесь можно бывать одному, когда заблагорассудится, не превращаясь в этого чертова типа, который зовется отшельником.
Старушка воззрилась на Марбла, как будто никогда не встречала этакое создание и не знала, как понимать его поведение, но взгляд ее при этом был ласков и снисходителен.
— Такое предпочтение других мест этому, — сказала она, — объясняю тем обстоятельством, что здесь нет таверны, а в двух милях выше и в двух ниже есть по таверне.
— Ваше замечание напомнило мне о необходимости просить извинения за то, что мы так дерзко вторглись в ваши владения, — сказал я, — но мы, моряки, не хотели никого беспокоить, хотя зачастую ведем себя не лучшим образом, когда высаживаемся на берег.
— Добро пожаловать. Я рада видеть тех, кто знает, как следует обращаться со старой женщиной, и умеет быть снисходительным и прощать тех, кому это неведомо. В мои годы научаешься ценить доброе слово и хорошее обращение, ибо у нас осталось не так много времени на то, чтобы проявлять милость и говорить добрые слова ближнему.
— Вероятно, ваше благорасположение к ближнему имеет своим источником то, что вы проводите свои дни в столь прелестном уголке.
— Я склонна думать, что оно исходит от Господа. Он единый — источник всякого блага внутри нас.
— Все же такая местность не может не повлиять на характер человека. Осмелюсь предположить, что вы давно живете в этом доме, который, хоть вы и утверждаете, что вы стары, кажется, намного старше вас. Быть может, вы вошли в этот дом после замужества?
— Задолго до того, сэр. Я родилась в этом доме, так же как и мой отец когда-то. Стало быть, вы правы, я жила в нем с тех пор, как вышла замуж, ибо я задолго до того уже жила здесь.
— Эти сведения не очень утешительны для моего друга, которому так приглянулся ваш дом, когда мы высадились на берег, что он даже захотел стать его владельцем. Однако не думаю, что он решится приобрести его теперь, узнав, как этот дом, верно, дорог вам.
— Неужели у вашего друга нет дома — нет места, где бы жила его семья?
— Ни дома, ни семьи, матушка моя, — сам ответил за себя Марбл, — вот вам причина, по которой мне следует задуматься об обретении того и другого, и чем скорее, тем лучше. Насколько мне известно, у меня никогда не было ни отца, ни матери, ни дома, ни семьи, одно лишь судно. Да, забыл, я когда-то был отшельником и даже «открыл собственное дело»: в моем ведении был целый остров, но скоро я бросил эту затею. Это дело не по мне.
Старушка внимательно посмотрела на Марбла. По выражению ее лица я видел, что простое, непринужденное поведение помощника необычайно импонировало ей.
— Отшельник! — удивленно воскликнула добрая женщина. — Я много слышала о таких людях, но вы вовсе не похожи на тех отшельников, которых я рисовала в своем воображении.
— Лишнее подтверждение того, что я взялся за дело, для которого не годился. Верно, прежде чем браться за такое дело, надо хоть что-нибудь знать о своих предках, недаром ведь проверяют родословную у лошади, чтобы уяснить, получится ли из нее скакун. Поскольку так случилось, что я ничегошеньки не знаю о своих, что ж удивляться, что у меня ничего не вышло. Не пристало, уважаемая, человеку родиться без имени.
Взор хозяйки был ясным и живым, и, признаться, я не видел взгляда более острого, проницательного, чем тот, что она устремила на помощника в то время, как Марбл говорил свои речи, кои он произносил всякий раз, когда находился в мизантропическом настроении.
— А вы родились без имени? — спросила старушка, пристально вглядываясь в его лицо.
— В том-то и дело. Все родятся хотя бы с одним именем, а я ухитрился родиться без имени вообще.
— Да что вы говорите, сэр? — молвила наша престарелая хозяйка. Я и не предполагал, что горькие слова Марбла могут вызвать живой интерес у человека совершенно стороннего. — Позвольте узнать, как такое могло случиться.
— Я готов все рассказать вам, матушка, но услуга за услугу — хочу попросить вас прежде ответить на вопрос о том, кто является владельцем этого дома, бухты и сада. Когда вы расскажете вашу повесть, я готов рассказать свою.
— Теперь мне все ясно, — встревожилась старушка, — вас послал мистер Ван Тассел расспросить о деньгах, подлежащих выплате по закладной, и узнать, будут они выплачены или нет.
— Нас никто не посылал, любезная госпожа. — Я счел нужным вмешаться, ибо бедная женщина была явно обеспокоена и так огорчена, что даже старческое, сморщенное лицо ее не могло вполне скрыть ее душевных мук. — Мы только те, кого вы видите перед собой, — люди с того шлюпа, которые сошли с корабля, чтобы немного прогуляться, и никогда не слышали ни о каком мистере Ван Тасселе, ни о деньгах, ни о закладных.
— Благодарение Богу! — воскликнула старушка, облегченно вздохнув. Видимо, на душе у нее отлегло. — Эсквайр Ван Тассел человек безжалостный. Разве может вдовая женщина, не имея рядом никаких родственников, кроме внучки шестнадцати лет, иметь с ним дело? Мой бедный старый муж всегда уверял меня, что деньги выплачены, но теперь, когда его нет, эсквайр Ван Тассел достает долговое обязательство и закладную и говорит: «Если вы можете доказать, что деньги по ним уплачены, я откажусь от своих притязаний».
— Это весьма странно, — заметил я, — вам только нужно ознакомить нас с фактами, чтобы привлечь на свою сторону еще одного помощника и заступника, помимо вашей внучки. Вы правы, я человек сторонний и оказался здесь по чистой случайности, но Провидение иногда действует именно таким таинственным образом, и у меня сильное предчувствие, что мы можем пригодиться вам. Так что поведайте нам о своих тяготах, и вы получите лучшую в стране юридическую помощь, если это необходимо для вашего дела.
Старушке, по-видимому, было неловко, но в то же время она казалась тронутой. Мы действительно были для нее совершенно посторонними, но существует язык взаимных симпатий, язык более возвышенный — это язык, на котором говорят сердца. Я был вполне искренен, когда предлагал свои услуги, и эта искренность, казалось, принесла свои плоды: мне поверили, и, вытерев одну-две слезинки, выступившие у нее на глазах, наша хозяйка отвечала мне с такой же искренностью, с какой я предлагал ей свою помощь.
— Вы не похожи на людей эсквайра Ван Тассела, ибо те полагают, что все здесь уже принадлежит им. Таких алчных, жадных до чужого субъектов я в жизни не видывала! Надеюсь, вам я могу доверять?
— Можете на нас положиться, — воскликнул Марбл, крепко пожав старушке руку. — У меня в этом деле свой интерес, петому что я сам, едва взглянув на ваш дом, уж наполовину решился приобрести его, но, понятное дело — честно купить его. У вас, без всяких этих штучек, что в ходу у «береговых акул», посему вы можете заключить, что я не намерен позволить этому мистеру Тасселу завладеть им.
— Поверьте, продать этот дом было бы для меня таким же несчастьем, — ответила добрая женщина, и выражение ее лица подтверждало ее слова, — как если бы я позволила негодяям отнять его у меня. Ведь и отец мой, как я вам уже говорила, родился в этом самом доме. Я была его единственным ребенком, и, когда Господь призвал его, через двенадцать лет после того, как я вышла замуж, эта маленькая ферма, разумеется, отошла ко мне. Она была бы моей и сейчас, если бы не проступок, совершенный мной в ранней юности. О! Друзья мои, можно ли делать зло и надеяться избежать последствий?
— Зло, которое совершили вы, матушка моя, — ответил Марбл, пытаясь утешить бедную старушку, по щекам которой потекли слезы, — зло, которое совершили вы, не может быть таким уж страшным. Если бы речь шла о таком неотесанном морском волке, как я, или о Майлзе — эдаком морском святоше, — ну, тогда, немного покопавшись, мы бы с вами нашли кое-что, не сомневаюсь, но в книге вашей жизни, я уверен, заполнен лишь приход, а в расходе наверняка пусто.
— Так не бывает ни у кого из смертных, мой юный друг. — Марбл был юн в сравнении с его собеседницей, хотя ему было за пятьдесят. — Мой грех велик — я нарушила одну из заповедей Божиих.
Я заметил, что мой помощник пришел в сильное смущение от этого простодушного признания, ибо в его глазах нарушением заповедей было убийство, кража или богохульство. Прочие же прегрешения против десяти заповедей он привык считать вовсе пустячными.
— Ну, полно, матушка, я думаю, тут какая-то ошибка, — сказал он увещевательным тоном. — Может быть, вы допускали какие-то оплошности или ошибались, но нарушение заповедей — это дело серьезное.
— И все же я нарушила пятую заповедь, я не чтила отца и мать. Но, несмотря на это, Господь милостив ко мне — я дожила до семидесяти лет единственно по благости Его, вовсе не из-за моей добродетели!
— Разве это не доказательство того, что грех ваш был прощен? — осмелился заметить я. — Если через покаяние можно достичь мира и покоя душевного, то, я уверен, вы заслужили такое утешение.
— Кто знает! Я думаю, источник моих бедствий — этой истории с закладной и того, что я могу умереть без крыши над головой, — в том моем проступке, в ослушании. Я сама была матерью — могу сказать, что я и теперь мать, потому что внучка моя так же дорога мне, как была дорога любимая дочь, — когда мы смотрим на детей своих, не на родителей, тут-то мы начинаем понимать истинный смысл этой заповеди.
— Если бы лишь нескромное любопытство побудило меня просить вас поделиться с нами вашими заботами, любезная госпожа, — сказал я, — то я бы не смог смотреть вам в глаза, как смотрю теперь, снова прося вас поведать мне о том, что тревожит вас. Расскажите как знаете, но не смущайтесь, ибо, как я уже говорил, мы можем помочь вам, дав вам лучший совет по юридической части, какой только можно получить в этой стране.
Старушка вновь пристально посмотрела на меня сквозь очки, затем, как будто решившись довериться нам, принялась рассказывать.
— Было бы неверно изложить лишь часть того, что случилось со мною, не рассказав всего, — начала она, — ибо тогда вы можете решить, что во всем виноват Ван Тассел и его люди, тогда как моя совесть подсказывает мне, что почти все случившееся — справедливое наказание за мой великий грех. Посему имейте терпение выслушать весь рассказ старой женщины, ведь мои года никого не обманут — дни мои сочтены, и, если бы не Китти, удар не был бы таким тяжелым для меня. Должна сказать вам, что мы по рождению голландцы — мы происходим от первых голландских поселенцев — и носили мы фамилию Ван Дюзеры. Вероятно, вы, друзья… — добрая женщина запнулась, — по происхождению янки?
— Не могу этого утверждать, — ответил я, — хотя мои предки родом из Англии. История моей семьи началась в Нью-Йорке, но она не такая древняя, как у голландских поселенцев.
— А ваш друг? Он молчит, быть может, он родом из Новой Англии? Я бы не хотела оскорбить его чувства, ведь он так ценит дом, семью, а то, что я хочу рассказать вам, связано как раз с этим предметом.
— Меня, матушка, не берите в расчет и забудьте о ваших опасениях, как о грузе, который прошел таможню, — с горечью сказал Марбл — он всегда говорил так, когда речь заходила о его происхождении. — При ком еще в целом свете можно более свободно рассуждать о таких вещах, как не при Мозесе Марбле?
— Марбл — какое твердокаменное имя, — заметила женщина, слегка улыбаясь, — но имя — не сердце. Мои родители были голландцами, вы, может быть, слышали, как все было до революции между голландцами и янки. Будучи ближайшими соседями, они не любили друг друга. Янки говорили, что голландцы — дураки, а голландцы говорили, что янки — подлецы. Как вы понимаете, я родилась до революции, когда король Георг Второй был на троне и, хотя англичане к тому времени Уже давно правили в стране, наш народ еще не забыл родной язык и традиции. Хоть мой отец и сам родился после того, как английские губернаторы появились среди нас — я слышала, как он рассказывал об этом, — он горячо любил Голландию до конца своих дней, равно как и обычаи своих предков.
— Хорошо, хорошо, матушка, — сказал Марбл несколько нетерпеливо, — но что с того? Так же естественно для голландца любить Голландию, как для англичанина любить голландский джин. Я был в Голландии и должен сказать, живут они там, как ондатры, — то ли на суше, то ли на воде, не поймешь.
После этого заявления старушка почтительно посмотрела на Марбла: в те времена люди, повидавшие мир, пользовались всеобщим уважением. В ее глазах было большим подвигом побывать в Амстердаме, чем теперь для нас отправиться в Иерусалим. В самом деле, в нынешнее время становится постыдным для человека светского не повидать пирамид, Красного моря и Иордана.
— Мой отец очень любил землю своих предков, хотя никогда не видал ее, — продолжала старушка. — Многие янки, несмотря на их подозрительность по отношению к нам, голландцам, и взаимную неприязнь, приезжали в наши края попытать счастья. Вот уж народ, который не любит сидеть на одном месте, и придется признать, что были случаи, когда они даже отбирали фермы у голландских семей, да так, что лучше бы этого не было вовсе.
— Вы выражаетесь весьма деликатно, — заметил я, — видно, что вы имеете снисхождение к человеческим слабостям.
— Я говорю так, потому что сама грешна, да и потому, что надо отдать должное выходцам из Новой Англии, ведь мой муж принадлежал к этому племени.
— О! Вот сейчас начнется самое интересное, Майлз, — сказал Марбл, одобрительно кивая головой. — Дальше будет про любовь и непременно что-нибудь стрясется, а нет — так считайте меня злобным старым холостяком. Когда человек впускает любовь в свое сердце, это все равно как если бы он поместил весь балласт в трюм корабля.
— Должна сказать вам, — продолжала наша хозяйка, улыбаясь сквозь неподдельную муку, которую она переживала с новой силой, вспоминая времена своей юности. — Когда мне было всего лишь пятнадцать лет, к нам приехал школьный учитель, янки по рождению. Все родители окрестных детей хотели, чтобы мы научились читать по-английски, ибо многие уже уразумели, как плохо не знать язык правителей, язык, на котором написаны законы страны. Меня послали в школу
Джорджа Уэтмора, как и многих молодых людей нашей округи и три года я училась у него. Если бы вы поднялись на холм затем садом, вы и теперь могли бы видеть ту школу, до нее надо только пройти немного, и я ходила туда каждый день целых три года.
— Теперь понятно, какой здесь ландшафт, — воскликнул Марбл, закуривая сигару, ибо он считал, что не нужно извиняться, чтобы закурить в доме голландцев. — Видно, учитель научил свою ученицу не только правописанию и катехизису. Мы поверим вам на слово, что школа эта здесь близко, поскольку отсюда ее не видать.
— Ее и в самом деле было не видно отсюда, и, может быть, поэтому мои родители так переживали, когда Джордж Уэтмор пришел сюда просить моей руки. Он решился на это после того, как целый год каждый божий день провожал меня до дома или до выступа вон того холма — он служил за меня почти так же долго и терпеливо, как Иаков служил за Рахиль[223].
— Ну и на чем порешили, матушка? Надеюсь, старики поступили как подобает любящим родителям и решили вопрос в пользу Джорджа?
— Нет, скорее как сыны Голландии, которые никогда не жаловали сынов Новой Англии. Они и слышать об этом не хотели, они прочили мне в мужья моего кузена Петруса Сторма, которого не очень-то жаловали даже в его собственной семье.
— Вы тогда, конечно, бросили якорь и сказали, что в жизни не покинете родного причала?
— Если я вас правильно поняла, сэр, я поступила как раз наоборот. Я тайком обвенчалась с Джорджем, и он еще около года держал школу там, за холмом, хотя большую часть девушек оттуда забрали.
— Ну как водится, конюшню заперли, когда коня украли. Итак, вы вышли замуж, матушка.
— Спустя некоторое время мне понадобилось навестить родственницу, которая жила ниже по течению реки. Там родился мой первенец втайне от моих родителей, и Джордж оставил его на попечении одной бедной женщины, потерявшей свое дитя. Ведь мы все еще боялись открыться моим родителям. затем наступила расплата за нарушение пятой заповеди.
— Как так, Майлз? — удивился Мозес. — Разве заповеди запрещают замужней женщине иметь сына?
— Конечно нет, мой друг, нарушает заповеди тот, кто не чтит родителей своих. Эта добрая женщина имеет в виду то, что она вышла замуж против воли отца и матери.
— Да, сэр, именно так, и я дорого заплатила за свое ослушание. Через несколько недель я вернулась домой и вскоре узнала о смерти моего первенца. Я горевала о нем столь сильно, что родителям не стоило труда выведать у меня мою тайну, и, когда они узнали о младенце, голос сердца зазвучал так властно в душах их, что они все простили нам, приняли Джорджа в свой дом и с тех пор всегда обращались с ним как с сыном. Но увы! Было уже слишком поздно. Случись это хоть на несколько недель раньше, мой ненаглядный малыш был бы со мною.
— Этого нам не дано знать. Мы все отходим в горний мир, когда приходит наш час.
— Его час не пробил. Эта несчастная, которой Джордж доверил ребенка, подкинула его чужим людям, чтобы избавиться от хлопот и чтобы, не трудясь, заполучить двадцать долларов.
— Постойте, — вмешался я. — Ради всего святого, моя любезная госпожа, скажите, в каком году это было?
Марбл удивленно посмотрел на меня, хотя он, очевидно, смутно догадывался, зачем я задал этот вопрос.
— Это было в июне тысяча семьсот… года. Тридцать бесконечно долгих лет я считала моего ребенка умершим, но совесть заговорила в этой несчастной. Она не смогла унести тайну с собой в могилу и послала за мной, чтобы рассказать мне горькую правду.
— Которая состояла в том, что она оставила ребенка в корзине на надгробной плите, что на дворе у мраморщика в городе — на дворе человека по имени Дерфи! — выпалил я.
— Да, она поступила именно так, но меня поражает, что сторонний человек может знать об этом. Каких же тогда еще нам ждать чудес?
Марбл застонал. Он закрыл лицо руками, а бедная женщина в полном недоумении переводила взгляд с меня на него, не понимая, что происходит. Я не мог позволить ей и далее пребывать в неведении и, осторожно подготовив ее к тому, что собирался сказать, сообщил ей, что человек, которого она видела перед собой, — ее сын. Так после полувековой разлуки непостижимая сила судьбы вновь бросила мать и сына в объятия друг друга! Читатель, разумеется, с нетерпением ожидает подробностей последовавшей за тем сцены объяснений. Когда мать и сын поведали друг другу все, что знали, мы увидели, сравнив их рассказы, что все сходилось. Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что это мать и сын. Миссис Уэтмор выведала у вероломной кормилицы, что было с ее ребенком до как он вышел из приюта, но, что происходило с ним в течение последующих тридцати лет, она не ведала, и ей так и не удалось узнать, под каким именем сын ее покинул сие богоугодное заведение. Когда она обратилась туда в надежде выяснить это, революция только закончилась, и ей сказали, что несколько книг с записями исчезли: некто, бежавший из страны прихватил их с собой. Но всегда найдется множество людей готовых поделиться своими догадками и сообщить все известные им слухи, нашлись таковые и на этот раз. Миссис Уэтмор и ее супруг так сильно желали проверить сии беспочвенные слухи, чтобы подтвердить или опровергнуть их, что растратили много времени и денег в этих бесплодных попытках. Наконец нашлась одна старая служительница детского приюта, которая утверждала, что знает все про ребенка, которого принесли со двора мраморщика. Она, без сомнения, была честна, но память подвела ее. Она сказала, что ребенка звали не Марбл, а Стоун — ошибка сама по себе вполне объяснимая, кроме того, другой ребенок по имени Стоун в самом деле покинул заведение за несколько месяцев до Мозеса. Уэтморы стали искать этого Аарона Стоуна и узнали, что сначала он был подмастерьем у некоего ремесленника, затем служил в пехотном батальоне британской армии, который вместе с другими войсками был выведен из страны 25 ноября 1783 года.
Уэтморы вообразили, что наконец напали на след своего чада. Сведения о Стоуне прерывались за год до того, как они бросились на поиски, и искать его нужно было в Англии, где он все еще состоял на службе у короля. После долгих обсуждений безутешные родители порешили на том, что Джордж Уэтмор на корабле отправится в Англию, чтобы отыскать там сына. Но к тому времени деньги уже почти иссякли. На своей маленькой ферме достойная чета жила не тужила, но наличных денег у них было немного. Все имевшиеся средства были растрачены на поиски сына и даже немного пришлось влезть в долги, чтобы получить все необходимые сведения. Ничего другого не оставалось, как заложить дом. Они пошли на это весьма неохотно, но чего только не сделает родитель ради своего чада? Сельский юрист по имени Ван Тассел согласился ссудить им пятьсот долларов под дом, стоивший почти три тысячи. Этот человек принадлежал к одиозной породе сельких ростовщиков, стае хищников, которые много хуже своих родских коллег, потому что когда их жертвы попадают в беду, то беда эта не мнимая, а настоящая, и эти несчастные столь же неопытны в делах, сколь и бедны. Поистине удивительно, с каким паучьим терпением подобный негодяй ожидает подходящего момента, чтобы завладеть вожделенным имуществом. Маленькая ферма миссис Уэтмор была лакомым кусочком для сквайра Ван Тассела не только по причине ее действительной стоимости, и посему многие годы он был сама любезность, сама обходительность. Из-за ссудного процента долг постепенно возрастал, пока вся сумма не достигла тысячи долларов. Тем временем Уэтмор отправился в Англию, после многих хлопот нашел солдата и выяснил, что Стоун знал своих родителей, один из которых умер в доме призрения; это путешествие съело последние деньги Уэтмора.
Потянулись годы нужды и тревог, удары судьбы наконец свели в могилу несчастного отца. Единственная их дочь тоже умерла, завещав Китти своей овдовевшей матери: отец девочки умер еще до ее рождения. Так Кэтрин Ван Дюзер, нашей старой хозяйке, пришлось одной, с юной внучкой на руках, на закате жизни бороться за существование, справляясь с каждодневно возраставшей нуждой и старостью. Незадолго до смерти, однако, Джорджу Уэтмору удалось продать часть своей фермы, которой он менее всего дорожил, и на вырученные от продажи деньги он выкупил закладную у Ван Тассела. Так он сам рассказывал и даже показывал расписку в том, что деньги были выплачены в некоем городе того округа, правда, получилось так, что долговое обязательство и закладную Ван Тассел не выдал Уэтмору на руки. Это было незадолго до последней болезни Уэтмора. Спустя год после его смерти вдове посоветовали потребовать у Ван Тассела долговое обязательство и связанные с закладной бумаги. Однако ей не удалось найти дома расписки Ван Тассела. Будучи, как всякая женщина, несведущей в делах подобного рода, вдова не стала скрывать этого обстоятельства; когда же она обратилась к Ван Тасселу за документом, который освободил бы ее от обязательств, он, в свою очередь, потребовал от нее бумагу, подтверждающую уплату долга. С тех пор Ван Тассел стал строить козни против миссис Уэтмор, и дело дошло до того, что она лишилась права выкупа заложенного имущества и поместила в газете объявление о продаже дома. В это-то время добрая женщина и обрела чудесным образом своего сына.
Вы знаете закон; решенье ваше
Прекрасно. Именем того закона,
Которому вы служите опорой,
Прошу — кончайте суд. Клянусь душою,
Ничей язык меня разубедить
Не в силах; я за вексель мой стою.
Нелегко описать, какое действие возымело сие открытие на обе заинтересованные стороны. После того как выяснились все относящиеся к делу факты, ни у кого не осталось ни тени сомнения в подлинности их кровного родства, ибо доказать это было так просто, что оное обстоятельство стало совершенно очевидным. Миссис Уэтмор представляла своего пропавшего сына невинным улыбающимся младенцем, перед ней же сидел краснолицый, огрубелый, видавший виды морской волк, уже стареющий, с ухватками весьма грубыми, если не вульгарными. Она, разумеется, не могла сразу разглядеть его достоинств и вынуждена была принимать этот подарок судьбы таким, каков он есть. Все же не так легко умалить или сокрушить материнскую любовь, и, когда я покидал дом, я увидел, что устремленный на Марбла взгляд пожилой женщины был полон участия и нежности, хотя раньше, до того как ей открылась истина, она не обнаруживала таких чувств.
Что до помощника, теперь, когда самое заветное его желание так нежданно исполнилось, Марбл был совершенно ошеломлен, он как будто думал, что ему даже чего-то недостает. Его мать оказалась уважаемой вдовой достойного человека, занимавшего примерно такое же положение в обществе, как и он сам, жила она с имения, разумеется небольшого, и к тому же заложенного, но издавна принадлежащего ее семье. Происшедшее взывало к сокрытым в глубинах его существа нежным чувствам, и Марблу, человеку суровому, было непонятно, как отвечать на этот зов, а упрямый нрав подсказывал ему, что надо сопротивляться, но никак не поддаваться таким необычным для него эмоциям. Все в его матери нравилось ему, но сам ей он нравился едва ли, и, желая помочь обоим почувствовать себя более естественно, я попросил Мозеса спуститься к реке и взглянуть на шлюпку, а сам остался наедине с Миссис Уэтмор. Разумеется, он покинул дом только после того, как были выяснены все интересовавшие обе стороны подробности, и после того, как мать его благословила и оросила слезами чело своего дитяти. Я попросил Марбла уйти главным образом затем, чтобы помочь ему справиться с гнетом нахлынувших на него чувств.
Оказавшись наедине с миссис Уэтмор, я объяснил ей, что связывало меня с Марблом, и произнес нечто вроде апологетической речи о жизни и характере его, приуменьшив недостатки и расписав достоинства. Я сразу же успокоил ее относительно фермы, сказав, что если случится худшее, то у ее сына вдвое больше денег, чем необходимо для того, чтобы уплатить долг по закладной.
— Вы брали в долг деньги ради него, моя дорогая миссис Уэтмор, и он будет рад воздать вам. Я бы посоветовал вам сразу заплатить эти деньги. Если когда-нибудь найдется расписка, этот Ван Тассел будет вынужден вернуть их; хотя правосудие нередко смотрит сквозь пальцы на многие неправды, оно не допустит такого вопиющего зла, при условии что вы представите доказательства. Я оставлю Мозеса…
— Его имя Олоф, или Оливер, — с жаром перебила меня старушка, — я назвала его в честь моего отца и в должное время, прежде чем мы вверили ребенка кормилице, крестила в надежде, что это тронет сердце его деда, когда он узнает о моем замужестве. Его настоящее имя Олоф Ван Дюзер Уэтмор.
Я улыбнулся при мысли о том, что Марбл отправится в плавание под таким именем, и собрался было предложить нечто среднее, когда возвратился наш герой. Помощник вполне овладел собой за те полчаса, что его не было с нами; по сердечному взгляду, брошенному на мать, которая ответила на него более естественно, чем я ожидал, я увидел, что все улаживается, и, дабы устранить неловкость, порожденную чрезмерной чувствительностью, я возобновил разговор.
— Когда ты вошел, Мозес, мы говорили о твоем настоящем имени, — сказал я. — Не годится тебе называться одним именем, когда твоя мать называет тебя другим. Тебе придется навсегда расстаться с Мозесом Марблом.
— Если уж придется, то тогда я хочу…
— Тсс! Ты забываешь, где ты и в чьем присутствии находишься.
— Надеюсь, мой сын вскоре поймет, что всегда находится в присутствии Всевышнего, — печально заметила мать.
— Да, да, все в порядке, мамаша, и, пожалуйста, делайте со мной все, что захотите, но чтобы мне не быть Мозесом Марбл? — вы бы лучше попросили меня не быть самим собой. Я стану другим человеком, если мне поменять имя. Человек без имени все равно что без одежды, а мое досталось мне тяжело, что я вовсе не хочу с ним расстаться. Нет, нет, случись так, что моими родителями оказались бы король с королевой и что мне нужно было бы стать их преемником на троне я стал бы править как король Мозес Марбл, а не то не стал бы вовсе.
— Ты переменишь свое мнение, тебе запишут в метрику твое новое, законное имя.
— Я скажу вам, матушка, как я поступлю, чтобы все остались довольны. Я привяжу старое имя к новому и стану плавать под двумя именами.
— Не суть важно, как тебя зовут, сын мой, лишь бы никому не пришлось стыдиться имени, которое ты носишь. Этот джентльмен сказал мне, что ты честный и благородный человек, и за этот дар я никогда не перестану благодарить Господа.
— А, Майлз пел мне дифирамбы? Так я скажу вам, матушка, надобно вам быть настороже — язык у Майлза такой… Ему на роду написано быть юристом, а то, что он моряк, — это чистая случайность, хотя моряк он отличный. Но каково же мое законное имя?
— Олоф Ван Дюзер Уэтмор Мозес Марбл, согласно твоему замыслу — ты ведь решил плавать под всеми твоими именами. Однако ты можешь менять их местами и называться Мозес Олоф Марбл Ван Дюзер Уэтмор, если тебе так больше нравится.
Марбл захохотал, а я, увидев, что теперь ему и его вновь обретенной матери было так хорошо вдвоем, что вполне можно было оставить их и что до захода солнца оставалось час или два, — я поднялся, чтобы уйти.
— Ты оставайся сегодня у твоей матушки, Марбл, — предложил я, — я подержу шлюп на якоре до утра, и тогда мы поговорим о будущем неспешно.
— Я бы не хотела потерять своего сына, когда я только обрела его, — встревожилась старушка.
— Обо мне не беспокойтесь, мамаша, я сегодня брошу якорь под вашей крышей, да и впредь много-много дней буду у вас, так что вы еще захотите избавиться от меня.
Я покинул дом, Марбл проводил меня до шлюпки. Когда мы спустились на берег, я услышал сдавленные рыдания, — вернувшись к помощнику, я пришел в изумление, увидев слезы струившиеся по его обожженным солнцем щекам. Клокотавшие под спудом переживания вдруг выплеснулись наружу, и это грубое, но благородное существо просто не выдержало их наплыва, сей дикой смеси радости, изумления, стыда и подлинного чувства. Я взял его за руку, крепко сжал ее, но ничего не сказал; все же я остановился, не желая приближаться к Набу, пока к моему спутнику не вернется самообладание. Через пару минут он пришел в себя и мог уже говорить.
— Это похоже на сон, Майлз, — наконец пробормотал Мозес. Это еще чуднее, чем стать отшельником.
— Ты скоро привыкнешь к перемене, Марбл, тогда все будет казаться привычным и естественным.
— Подумать только — я сын, у меня есть настоящая мать и она жива!
— Что родители у тебя когда-то были, ты, должно быть, предполагал. Хотя тебе повезло, что ты застал одного из них живым в твоем-то возрасте.
— И она порядочная женщина! Самому президенту Соединенных Штатов или первому коммодору флота не было бы стыдно иметь такую мать!
— Все это, конечно, замечательно, особенно первое.
— К тому же она чертовски благообразная старушка. Я скажу, чтобы она принарядилась, и отвезу ее в город при первой же возможности.
— Зачем причинять престарелой женщине такое беспокойство? Надеюсь, ты потом передумаешь и не станешь этого делать.
— Передумаю? Да, я, пожалуй, отвезу ее в Филадельфию и, может быть, в Балтимор. Там сады, и театры, и музеи, и пропасть вещей, которых добрая старушка в жизни не видела.
— Или я заблуждаюсь относительно твоей матери, или она предпочтет церковь всем этим увеселениям, вместе взятым.
— Ну, во всех городах есть церкви. Если уж говорить о религии, то тогда я должен отвезти свою мать в Йорк как можно скорее. Она ведь стара и не может жить вечно, чтобы только угодить мне, а в этих краях она всю жизнь привязана к одной церкви и у нее не было ни выбора, ни случая увидеть другие. Я думаю, разнообразие так же хорошо в религии, как и во всем остальном.
— Здесь ты ближе к истине, чем тебе, может быть, кажется. Но мы поговорим обо всем этом завтра. Хороший сон остудит наши головы.
— Я и глаз не сомкну. Нет, старая леди уложит вещи перед завтраком, и мы отплывем на шлюпе. В городе мы сядем на «Рассвет» и прекрасно устроимся в его каютах. На нем такие же отличные каюты, как на яхте.
В те дни еще не было лайнеров, и судно с двумя каютами считалось верхом комфорта.
— Вряд ли твоя мать и судно придутся друг другу по нраву,
Мозес.
— Как может кто-либо из нас знать об этом, пока мы не попробуем? Если я пошел в их породу, они поладят друг с другом, как ром и вода. Если мне придется еще отправляться в плавание, я вовсе не уверен, что не возьму старушку с собой.
— Ты, быть может, останешься дома теперь, когда у тебя есть дом, и мать, и другие обязанности. Я со своими заботами с этих пор для вас не главное, мистер Уэтмор.
— Уэтмор! Черта с два! Не хочешь ли ты сказать, Майлз, что я должен оставить свои занятия, оставить море, оставить тебя?
— Ты однажды хотел стать отшельником и нашел это занятие слишком унылым, ты говорил, что, если бы у тебя были один-два товарища, ты был бы доволен. Итак, теперь у тебя есть все, что ты только можешь пожелать: мать, племянница, дом, ферма, амбары, службы, огород и сад; сидя вон на том крыльце, ты можешь курить сигары, пить твой грог, смотреть на суда, идущие вниз и вверх по Гудзону…
— Одни только проклятые шлюпы, — прорычал помощник. — Эти косые паруса, эти их гики, их не расчалить, даже если бы ты старался изо всех сил и использовал трос.
— Ну, шлюп для моряка — совсем неплохо, когда нет ничего лучше. Потом еще нужно уладить дела с этим мистером Ван Тасселом: тебе, может быть, предстоит судебный процесс лет на десять, чтобы было не так скучно.
— С этим негодяем я в два счета расправлюсь, когда с ним повстречаюсь. Ты прав, Майлз, это дело надо уладить, прежде чем я снимусь с якоря. Моя мать сказала мне, что он живет недалеко отсюда и его можно видеть в любое время, добираться до него четверть часа. Я зайду к нему сегодня же вечером.
Это заявление заставило меня призадуматься. Я слишком хорошо знал Марбла, чтобы не предвидеть неприятностей, предоставив его самому себе в таком деле, и подумал, что нужно поподробней узнать обо всем. Моряки все делают сгоряча, когда я вернулся в дом, чтобы расспросить миссис Уэтмор, она подтвердила намерение сына и предложила нам воспользоваться старомодным одноконным фаэтоном, в котором один-единственный на ферме наемный работник собирался отправиться за Китти. Я воспользовался этой возможностью, взял газету с объявлением о продаже, чтобы прочесть его по дороге, узнал, куда ехать, и мы с Марблом отправились на поиски ростовщика. Времени на исполнение всех наших намерений у нас было предостаточно. Лошадь, правда, была стара, равно как и дом, и его владелец, и работник, и фаэтон, и все, что мы до сих пор видели в Уиллоу-Ков — а именно так, как мы выяснили, называлось это место, — но тем спокойней и размеренней был ее шаг. Дорога поднималась вверх, изящно извиваясь вдоль лощины, работник шел рядом, чтобы указать нам путь, когда мы достигнем верхней точки подъема.
С возвышения — так это место может быть названо по отношению к реке, хотя находилось оно на одном уровне со всей окрестностью в этой части штата, — открывался вид просторный и живописный. Уиллоу-Гров[225], как Марбл три или четыре раза называл имение своей матери, пока наша лошадь медленно взбиралась на гору, казалось еще более привлекательным и манящим с его зелеными склонами, пышными фруктовыми садами, аккуратными домиками — затем все укрылось за спасительным пологом речных холмов. Проехав еще немного, мы увидели в миле от нас сотню ферм, множество рощ, разных дорог, селение, стародавний, похожий на гасильник[226] шпиль церкви и всевозможные деревянные дома, выкрашенные в белый цвет; то там, то здесь виднелись образцы сельской старины из кирпича или камня, побеленного известью или покрашенного какой-нибудь яркой краской: переселившиеся из Нью-Йорка голландцы привезли с собой обычаи своей родины, любящей разноцветье. Подобный освежающий контраст может быть приятен глазу в той части света, где вечная зелень лугов несколько утомляет взор, но никакие краски, в которые человек расцвечивает творения рук своих, не сравнятся с серыми природными тонами. Белый цвет может оживить картину, но он не может придать ей царственности или тех сумрачных оттенков, что часто делают пейзаж не только приятным для глаза, но и величественным. Когда этот слепящий цвет распространяется и на ограды, самый живописный пейзаж начинает походить на белильню или гигантскую прачечную с вывешенным бельем!
Наш проводник указал нам дом Ван Тассела и тот дом, где должны были найти Китти, которую нам предстояло забрать домой на обратном пути. Уразумев курс и расстояние, мы «пустились в плавание» без всяких опасений. Лошадь была отнюдь не резвая, и у нас с Маролом было довольно времени, чтобы договориться о линии поведения, коей нам следует придерживаться, прежде чем мы достигли дома, к которому лежал наш путь. После долгих пререканий мне удалось убедить моего спутника в неразумности его намерения — он порывался для начала поколотить юриста. В конце концов мы порешили на том, что он сразу же представится сыном миссис Уэтмор и потребует объяснений в этом своем качестве, которое, несомненно, давало ему все основания для такого требования.
— Знаю я этих ростовщиков, Майлз, — сказал помощник. — Они вроде тех, что в ломбардах, и да помилует их Бог, потому что я их не жалую. Мне приходилось в свое время отдавать в залог часы или квадрант — какие же гроши получаешь за все свое имущество! Да, да, я сразу сообщу старому джентльмену, что я Ван Дюзер Олоф Марбл Уэтмор Мозес, или как там меня зовут, и буду отстаивать свое право так, что он еще подивится; но что тем временем будешь делать ты?
И тут мне пришла в голову мысль, что если я попрошу Марбла прибегнуть к небольшой хитрости, то, может быть, мне удастся остановить его в его желании применить кулачное право, чего я все еще немного опасался, — как я знал, к тому у него была сильная природная склонность. С этой целью я и придумал следующий план.
— Вы просто представите меня как мистера Майлза Уоллингфорда, — сказал я, — но так официально, чтобы этот мистер Ван Тассел вообразил, что я в некотором роде юрист, тогда нам, быть может, удастся внушить ему страх и будет легче заставить его принять наши условия. Только не говорите ему прямо, что я юрист, поскольку это неправда, и будет неловко отступать, когда выяснится истина.
Марбл воспринял эту идею, и, кажется, она ему даже понравилась, хотя он заявил, что нельзя сыграть юриста и не приврать при этом и что вообще «правда слишком хороша для какого-то там проклятого ростовщика», однако я научил его, что сказать, к тому времени, как мы добрались до цели и были настолько хорошо подготовленными к исполнению нашего намерения, насколько это было возможно. Представшее перед нами жилище Ван Тассела не говорило о том, что здесь живет алчный ростовщик, разве только некоторая небрежность фасада выдавала его хозяина. Друзья его, надо полагать, желали бы приписать эту небрежность равнодушию к наружности, но все остальные более верно объясняли сие скупостью хозяина. Когда вся душа поглощается процессом оборота денег, дабы постоянно приумножать их, она не позволяет и малой крупице отвлекаться от столь выгодного занятия; именно в этом секрет небрежения к внешности, которое мы обычно находим в описании людей подобного рода. Если не считать несколько небрежного вида, жилище Ван Тассела ничем не отличалось от домов большинства зажиточных семейств в этой части страны. Наша просьба о встрече с Ван Тасселом была принята благосклонно, и нас моментально провели в контору юриста.
Сквайр Ван Тассел, как все называли этого человека, испытующе оглядел нас, когда мы вошли, без сомнения, затем, чтобы уяснить себе, не явились ли мы занять у него денег. Я бы мог сойти за будущего должника, поскольку я стремился выглядеть серьезным и задумчивым, но я готов был поручиться, что никто не принял бы Мозеса за человека, пришедшего с такой целью. Он больше походил на посланца дьявола, явившегося требовать уплаты денег по договору, подписанному кровью, когда роковой день расплаты наконец настал. Мне пришлось дернуть его за рукав, чтобы напомнить ему о нашем соглашении, не то, боюсь, юристу крепко досталось бы от Марбла и слов приветствия он бы так и не услышал. Намек мой возымел действие, и Марбл позволил хозяину конторы начать разговор.
У сквайра Ван Тассела была наружность скупца. Он как будто даже недоедал, хотя такой вид был скорее следствием конституции, чем недоедания. На носу у него сидели очки в черной оправе, и он, как это часто бывает, смотрел поверх них на все, что находилось на некотором расстоянии от него; это придавало ему вид еще более недоверчивый, нежели тот, что он имел от природы. Роста он был небольшого, на вид ему было лет шестьдесят: тот возраст, когда накопление денег начинает приносить столько же страдания, сколько довольства, ибо на этом этапе жизни нельзя не предвидеть исхода своих суетных прожектов. Однако всем известно, что из всех страстей алчность последней оставляет душу человека.
— К вашим услугам, господа, — начал юрист весьма вежливо, — к вашим услугам, прошу садиться. — После этого приглашения мы все уселись. — Какой приятный вечер, — сказал Ван Тассел, разглядывая нас еще более пристально поверх очков, — да погода благоприятная для урожая. Если войны в Европе продолжатся еще долго, — он снова бросил на нас взгляд поверх очков — мы вынуждены будем продать все, что есть чтобы послать воюющим странам пшеницу.
— Пожалуй что, — брякнул Марбл, — особенно если брать фермы вдов и сирот.
Такой неожиданный ответ несколько удивил сквайра. Он снова пристально посмотрел на каждого из нас поверх очков, а затем спросил вежливо, но властно:
— Могу я узнать ваши имена и цель вашего визита?
— Конечно, — сказал Марбл. — Это резонно, и это ваше право. Мы не стыдимся ни наших имен, ни того, зачем пришли сюда. Что касается последнего, мистер Ван Тассел, вы узнаете об этом скорее, чем вам бы этого хотелось, но начнем с начала: этот джентльмен рядом со мной — мистер Майлз Уоллингфорд, близкий друг старой миссис Уэтмор, которая живет там у реки на ферме, называемой Уиллоу-Гров, он помогает ей в разных щекотливых делах; сквайр Уоллингфорд, сэр, ее друг и мой друг, и я с большим удовольствием представляю его вам.
— Я рад видеть джентльмена, — ответил Ван Тассел, снова взглянув на меня, в то же время он бросил взгляд на алфавитный список адвокатов и поверенных, чтобы узнать, какое место я занимаю среди них. — Очень рад видеть джентльмена, который весьма недавно начал практику, как я могу предположить по вашему возрасту и по тому, что я не припомню вашего имени.
— Все имеет свое начало, мистер Ван Тассел, — ответил я с невозмутимостью, которая, как я видел, не понравилась старому ростовщику.
— Совершенно верно, сэр, и я надеюсь, что ваш будущий успех сполна возместит столь позднее начало практики. Ваш спутник больше похож на моряка, нежели на юриста. — Это было правдой, нельзя было ошибиться относительно личности Марола, я же надел пиджак, когда собирался сойти на берег.
— Я полагаю, он не практикует?
— Это мы еще посмотрим, сэр, — ответствовал Марбл. — Сопроводив моего друга, мистер Ван Тассел, я представлюсь, — меня зовут Мозес Марбл Уэтмор Ван Дюзер Олоф, сэр, или что-то в этом роде, черт его знает, и можете выбирать из всего списка. Я откликнусь на любую из кличек.
— Это так необычно и странно, господа, я, право, не знаю что и думать. Имеет ли ваш визит какое-либо отношение к миссис Уэтмор, ее ферме или закладной, по которой я недавно лишил ее права выкупа имущества?
— Имеет, сэр, и я сын этой миссис Уэтмор — да, сэр, единственный отпрыск этой доброй старушки.
— Сын миссис Уэтмор! — воскликнул Ван Тассел удивленно и встревожено. — Я знал, что у нее был сын, но мне всегда говорили, что найти его не представляется возможным. Я не вижу в вас, сэр, никакого сходства ни с Джорджем Уэтмором, ни с Китти Ван Дюзер.
Это было не совсем так. Что касается Джорджа Уэтмора, те, кто знал его в зрелости, впоследствии говорили, что Марбл был очень похож на него, а сам я в его гримасах и в выражении его лица в те минуты, когда оно принимало благодушную мину, находил сильное сходство с кроткими чертами его престарелой матери. По всей вероятности, этой похожести нельзя было бы обнаружить, не зная об их родстве, но, зная о нем, было трудно не заметить сходства.
— Никакого сходства! — повторил Марбл тоном человека, готового ссориться по малейшему поводу. — Откуда взяться какому-нибудь сходству после той жизни, которой я жил? Сначала меня забрали у матери, когда мне не было и десяти дней от роду. Потом положили на могильную плиту — так, чтобы немного приободрить, после чего отправили в сиротский дом. Я сбежал оттуда, когда мне было десять лет, я был матросом на военном корабле, матросом на капере, контрабандистом, помощником капитана, капитаном и всей командой сразу, — короче, всем, не был только мятежником и пиратом. Я был треклятым отшельником, мистер Ван Тассел, и если такая жизнь не способна стереть человеческие черты с чьего бы то ни было лица, то лицо это так же неизменно, как чеканка на золотой монете.
— Все это так непонятно мне, мистер Уоллингфорд, что я должен просить у вас объяснений.
— Я могу добавить к этому, сэр, лишь мою уверенность в том, что каждое слово из слышанного вами — правда. Я убежден, что перед вами человек, законно именующий себя Олоф Ван Дюзер Уэтмор, единственный оставшийся в живых наследник Джорджа Уэтмора и Китти Ван Дюзер. Он пришел к вам в связи с претензией, которую, как говорят, вы заявляете на ферму, унаследованную его матерью от ее родителей.
— Я полагаю, сэр, что найдутся люди, которые поступают так во все времена, нет, поступают так ежечасно, ежедневно. Но меня ознакомили с обстоятельствами дела, — я не мог удержаться от искушения ненадолго принять на себя вид адвоката, — и мне сообщили, что долг Джорджа Уэтмора полностью уплачен.
— Как это может быть, сэр, если у меня до сих пор имеется долговая расписка и закладная? Как человек деловой, вы должны понимать, чего стоит вздорная болтовня женщин, и осознавать, как опасно принимать сплетни за достоверные сведения. Джордж Уэтмор разбирался в делах, и маловероятно, что он уплатил долг и не выкупил долговую расписку, или, по крайней мере, не взял квитанцию, тем более он не мог оставить мне закладную.
— Мне сообщили, что он получил вашу расписку, но утерял ее вместе с бумажником, который, как считает его вдова, выпал из его пальто в тот самый день, когда он вернулся из суда, где встречался с вами и где, по его словам, он уплатил вам деньги, стремясь как можно скорее остановить накопление процентов.
— Совершенно неправдоподобная история, не думаете же вы, что председатель суда справедливости поверит такому рассказу, основанному на праздных домыслах стороны, заинтересованной в сохранении собственности. Вам известно, сэр, что продажа может быть остановлена только запретом, исходящим от суда справедливости.
Я, конечно, не юрист, но, как почти все американцы, я кое-что знал о разделе юриспруденции страны, который затрагивал мои собственные интересы. Будучи землевладельцем, я был немного знаком с законом о недвижимости и имел представление о том, как ведутся дела в этом самом скрупулезном из всех судов — суде справедливости. Счастливая мысль вдруг осенила меня, и я тотчас воспользовался ею.
— Вы совершенно правы, сэр, — ответил я, — в том, что любой благоразумный судья не решится вынести решение на основании одних только показаний, данных под присягой миссис Уэтмор, о том, что она слышала, как ее муж говорил, что уплатил деньги, но вы, верно, помните о том, что истец, отвечая на возражение по иску, должен будет под присягой показать, что его ответ правдив. Все мы были бы удовлетворены, если бы вы поклялись, что деньги вовсе не были уплачены.
Замечание сие задело сквайра за живое, и с этого момента я уже не сомневался относительно того, что Уэтмор выплатил деньги и что Ван Тассел прекрасно помнит все обстоятельства дела. Это можно было прочитать по его изменившемуся лицу и по тому, как он отвел глаза, хотя мои впечатления, конечно, не могут служить доказательством. Однако, если они и не являются доказательством для суда, их было довольно, чтобы я задался мыслью сделать все от меня зависящее для благоприятного исхода дела. Между тем я ждал ответа Ван Тассела, все время наблюдая за выражением его лица с зоркостью, которая — было нетрудно заметить — сильно смутила его.
— Китти Уэтмор и я выросли соседскими детьми, — сказал он, — и эта закладная доставила мне больше неприятностей, чем вся остальная собственность, которой я владею. То, что я не торопился лишить миссис Уэтмор права выкупа заложенного имущества, совершенно ясно по тому, как долго я сносил неуплату положенных мне по праву денег. Я более не могу ждать, не ставя под угрозу свои права, поскольку по истечении двадцати лет судьи могут предположить, что долг уплачен, разумеется, предположение сие будет говорить не в мою пользу, а в пользу старой Китти Уэтмор. Тем не менее мы соседские дети, как я уже говорил, и, не желая доводить дело до крайностей, я согласен пойти на компромисс.
— А какой же компромисс соответствует вашим представлениям о справедливости, мистер Ван Тассел?
— Поскольку Китти стара, сэр, было бы недостойно лишать ее крова, под которым она родилась. Я говорил и думал так с самого начала и говорю теперь. Все же я не могу расстаться со своей собственностью, не получив никакой компенсации, хотя я готов ждать. Я говорил миссис Уэтмор до объявления о продаже, что, если она даст мне новую долговую расписку, по которой мне будут выплачены проценты со всей суммы, накопившиеся к настоящему моменту, я готов дать ей время. Однако сейчас я предлагаю, как самый простой способ разрешения дела, принять от нее расписку в передаче мне ее имущества и предоставить ей пожизненную аренду за номинальную плату.
Даже Марбл понимал достаточно, чтобы увидеть вопиющую несправедливость такого предложения. В дополнение к тому, что этим признавался факт неуплаты долга, оно обеспечивало в не столь отдаленном будущем мирный переход фермы в собственность Ван Тассела за сумму, составляющую менее чем одну треть ее стоимости. Я обнаружил в облике помощника симптомы надвигающейся вспышки и был вынужден жестом воспрепятствовать сему проявлению чувств, пока я держал беседу в своих руках.
— По такой договоренности, сэр, — ответил я, — моему другу пришлось бы буквально продать свое первородство за чечевичную похлебку.
— Как вы знаете, мистер Уоллингфорд, продажа заложенного имущества, совершаемая в установленном законом порядке, — дело щекотливое, и суды не любят чинить тут препятствия. Торги состоятся ровно через неделю, и когда право владения перейдет к другому лицу, будет не так просто пересмотреть этот вопрос. Мистер Уэтмор не похож на человека, готового сразу выложить тысячу долларов.
— Мы не станем рисковать, допустив, чтобы право перешло к другому лицу. Я сам приобрету эту собственность, если будет такая необходимость, а если впоследствии выяснится, что деньги все-таки были уплачены, мы думаем, вы сможете обеспечить другую сторону основной суммой, процентами и возместите издержки.
— Вы недавно занимаетесь юриспруденцией, мистер Уоллингфорд, и вам еще предстоит понять, как неблагоразумно ссужать деньги клиентам.
— Я вообще не занимаюсь юриспруденцией, сэр, как вы ошибочно предположили, я капитан судна, а мистер Уэтмор или Марбл, как его звали до сих пор, мой помощник. Все же У нас достаточно средств, чтобы заплатить тысячу долларов — или двадцать тысяч — если возникнет такая необходимость.
— Вы не юрист! — вскричал Ван Тассел, зловеще ухмыляясь. — Пара моряков собирается оспаривать судебное решение! Отменное получается правосудие, господа! Так, так. Теперь я вижу, как обстоит дело, это была всего лишь попытка сыграть на моем сострадании к старой женщине, которая все эти двадцать лет живет за мой счет. Думаю, ваши девятьсот шестьдесят три доллара сорок два цента окажутся такого же свойства, как ваши познания в юриспруденции.
— И все же мне показалось, мистер Ван Тассел, что вам не пришлась по сердцу мысль показать под присягой, что вы говорите правду, когда вам придется отвечать на исковое заявление, которое, если не смогу составить я, сможет составить некто Абрахам Ван Ветхен из Олбэни.
— Абрахам Ван Ветхен — опытный адвокат и честный человек, и вряд ли он возьмет дело, которое строится на россказнях старой женщины, придуманных для того, чтобы спасти ее собственную ферму.
Марбл больше не мог молчать. После он сказал мне, что во время разговора он все прикидывал, достойно ли ударить такого хлипкого субъекта, но сидеть и слушать, как глумятся над его вновь обретенной матерью и как осмеиваются ее законные права, было выше его сил. Внезапно поднявшись, он разразился одной из самых откровенных морских филиппик, какие я только слышал. Я не стану повторять всей его речи, ибо, если передать ее верно, она может показаться оскорбительной, скажу только, что он произнес в адрес Ван Тассела множество бранных слов, весьма странных и причудливых, вдобавок он употребил несколько слов, которые, видимо, знакомы большинству моих читателей и к тому же были весьма заслуженными. Я позволил ему отвести душу и, сообщив юристу, что в дальнейшем мы еще дадим о себе знать, я сумел препроводить моего спутника к фаэтону, не прибегнув к силе. Я видел, что Ван Тасселу было не по себе и что, если бы он мог, он с радостью поддерживал бы в нас надежду на достижение какого-либо компромисса, но я счел наиболее разумным, после нашего решительного выпада, на какое-то время оставить все как есть.
Было нелегко усадить Марбла в экипаж, но едва только это было проделано, как я поспешил увезти его подальше от Ван Тассела и повернуть туда, где мы должны были найти Китти Хюгейнин, внучку старой миссис Уэтмор, которая дожидалась, когда ее заберут домой.
— Тебе нужно принять более дружелюбный вид, — сказал я помощнику по дороге, — а то ты напугаешь свою племянницу, если ты не забыл, что тебе предстоит познакомиться с племянницей.
— Мошенник, негодяй! Воспользовался беспомощностью бедной, одинокой старой женщины, единственный муж которой в могиле, а единственный сын в море! — продолжал бормотать помощник. — Вы говорите о заповедях! Хотел бы я знать, какую заповедь он нарушил. Небось все шесть, разом.
— Думаю, десятую, мой друг; это заповедь, которую нарушают по нескольку раз в день[227] и изо дня в день.
Помощник все продолжал негодовать, но вскоре утих, подобно тому как стихают раскаты грома в небесах, когда проходит буря.
Быть может, девушке иной
Уступит Лайла красотой,
Но юношу, что сердцу мил,
Никто сильнее не любил.
— Майлз, — вдруг сказал Мозес после того, как мы некоторое время ехали молча, — мне придется покинуть старушку сегодня же вечером и поехать с тобой в город. Нам нужно отвезти эти деньги к месту торгов, ведь когда имеешь дело с таким негодяем, надо быть готовым к худшему, а что до того, чтобы дать ему хоть малейшую возможность прибрать к рукам Уиллоу-Гров, об этом не может быть и речи.
— Как хочешь, Марбл, но теперь приведи себя в надлежащий вид, ведь тебе предстоит познакомиться с еще одной родственницей: это будет вторая родственница, которую ты увидишь в своей жизни.
— Ты подумай, Майлз! Только подумай — у меня две родственницы! Мать и племянница! Да уж, верно говорят: начался дождь — жди ливня.
— Вероятно, у тебя гораздо больше родственников — дяди, тети и тьма кузин и кузенов. Голландцы любят подсчитывать кузенов и кузин, так что тебе непременно придется принимать у себя пол-округа.
Я видел, что Марбл смутился и, хотя сам он еще не понимал отчего, но, кажется, ему стало немного не по себе от предстоящего наплыва родственников. Однако Марбл никогда не мог долго скрывать от меня своих чувств и, переполняемый ими, вскоре поведал мне о мучивших его сомнениях.
— Послушай, Майлз, — ответил он, — оказывается, счастье — хлопотное дело! Вот сейчас, здесь, быть может, через десять минут я должен буду встретиться с дочерью моей сестры, моей родной кровной племянницей, взрослой и, полагаю, миловидной молодой женщиной; убей меня, если я знаю точно, что нужно говорить при подобных обстоятельствах. Как быть, если имеешь дело с близкими родственниками? Тут никакие рассуждения не помогут. Хотя, я думаю, дочь сестры все равно что родная дочь, если, конечно, ты вообще отец.
— Совершенно верно, даже если бы ты раздумывал целый месяц, ты бы не нашел лучшего решения этой задачи. Обращайся с сей Китти Хюгейнин так же, как ты стал бы обращаться с Китти Марбл.
— Легко сказать! А попробуй-ка не ударь в грязь лицом, когда дойдет до дела. И потом для таких ученых людей, как ты, завести беседу — пара пустяков, а простому человеку вроде меня тянуть из себя мысли — будто якорь брашпилем поднимать. Со старушкой-то я справился очень хорошо и поладил бы с дюжиной матушек лучше, чем с одной сестриной дочкой. А что, если она окажется девушкой черноглазой, розовощекой и тому подобное, — полагаю, она будет рассчитывать, что я поцелую ее?
— Непременно, она будет рассчитывать на это, даже если окажется белоглазой и чернощекой. Даже среди наименее просвещенных представителей рода человеческого принято хоть таким образом выражать нежные чувства.
— Я намерен делать все как следует, — простодушно ответил Марбл; он был встревожен положением, в котором столь неожиданно оказался, более, чем он, может быть, желал допустить, — хотя в то же время я бы не хотел делать того, чего не должен делать сын и дядя. Хоть бы эти родственники объявлялись по одному!
— Фу, Мозес, не пеняй на свою судьбу, ведь счастье улыбается тебе. А вот и дом. Ручаюсь: одна из этих четырех девушек твоя племянница, скорее всего — вон та, в капоре; она собралась домой, а остальные вышли ее проводить, потому что завидели нашу повозку. То-то они удивятся, когда увидят в ней нас вместо всегдашнего возницы.
Марбл хмыкнул, попытался прокашляться, одернул рукава кителя, поправил черный носовой платок сообразно своему вкусу, украдкой выплюнул жевательный табак и всяческим образом «привел себя в боевую готовность», как он, весьма вероятно, описал бы свои приготовления. Когда же решающий момент наступил, сердце его дрогнуло; я уже останавливал лошадь, как вдруг Марбл сказал мне голосом столь тихим и слабым, что тому, кто слышал его громовые раскаты, доносившиеся до рей и топов среди шторма, было странно внимать ему:
— Майлз, дружище, что-то мне не нравится это дело, а что, если ты выйдешь, ну, и расскажешь обо всем этим дамам. Понимаешь, их там четыре, значит, три лишние. Ну иди, Майлз, будь другом, а в другой раз я тебе помогу. Не могут же все четыре быть моими племянницами, сам понимаешь.
— А пока я буду рассказывать о тебе твоей племяннице, дочери твоей родной сестры, скажи на милость, что станешь делать ты?
— Что стану делать? Да что угодно, мой дорогой Майлз, найду чем заняться. Послушай, дружище, как ты думаешь, похожа она хоть сколько-нибудь на меня? Если ты увидишь, что похожа, просто дай мне знать: махни рукой хотя бы, чтобы я был готов. Да, да, ты ступай первым, а я за тобой, а что до того, чтоб чем-нибудь заняться, ну, так я могу подержать эту чертову лошадь.
Я рассмеялся, бросил вожжи Марблу, схватившему их обеими руками, как будто лошадь в самом деле нужно было держать, вышел из повозки и направился к группе девушек, которые молча и удивленно наблюдали за моим приближением. С тех пор прошло много лет, и я, конечно, успел повидать больше, чем в те дни, когда моя карьера только начиналась; за эти годы я нередко имел случай отметить весьма распространенную приверженность к крайностям во многом, например в манерах, а также во всем остальном, связанном со сферой человеческих чувств. С годами, по мере того как мы приобретаем жизненный опыт, притворство приходит на смену естественности, и мужчины и женщины то и дело представляются совершенно безразличными к тому предмету, к которому испытывают живейший интерес. Именно отсюда проистекает чрезвычайное sang froid[229], являющееся одним из признаков так называемого хорошего воспитания, которое непременно заставило бы четырех молодых женщин, стоявших тогда в палисаднике у респектабельного дома, при неожиданном появлении повозки миссис Уэтмор с двумя незнакомцами принять вид столь безучастный и непроницаемый, как будто они давно ожидали нашего приезда и были даже слегка недовольны, что это не произошло часом раньше. Не таков, однако, был оказанный мне прием. Несмотря на то, что все четыре девушки были юными, цветущими, миловидными, какими положено быть американкам, и довольно хорошо одетые, в них совсем не было той невозмутимости, которую постоянно напускают на себя люди светские. Одна что-то быстро сказала другой, они все переглянулись, послышалось несколько явственных смешков, а затем каждая приняла навстречу незнакомцу такой важный вид, на какой только была способна при данных обстоятельствах.
— Я полагаю, юные леди, что одна из вас — мисс Китти Хюгейнин, — начал я, поклонившись так вежливо, как того требовали приличия, — ибо это, кажется, и есть тот дом, который нам указали.
Девушка лет шестнадцати, определенно привлекательной наружности и довольно похожая на старую миссис Уэтмор, так что ее легко можно было узнать, выступила на шаг вперед, пожалуй, несколько нетерпеливо, а затем столь же внезапно отступила со свойственной ее возрасту и полу стыдливостью, как будто боялась зайти слишком далеко.
— Я — Китти, — сказала она, единожды или дважды меняясь в лице: то краснея, то бледнея. — Что-нибудь случилось, сэр? Это бабушка прислала за мной?
— Ничего не случилось, если не считать того, что вам предстоит услышать добрые вести. Мы ездили к сквайру Ван Тасселу по делам вашей бабушки, и она одолжила нам свою повозку при условии, что мы остановимся на обратном пути и привезем вас домой. Повозка служит доказательством того, что мы действуем по ее распоряжению.
Во многих странах подобное предложение вызвало бы недоверие; в Америке же в то время, особенно среди девушек, принадлежащих к тому классу, к которому принадлежала Китти Хюгейнин, оно, как и следовало ожидать, было принято благосклонно. К тому же льщу себя надеждой, что я представлял собой не очень страшное существо для девушки ее возраста и что облик мой был не такого пугающего свойства, чтобы совершенно встревожить ее. Таким образом, Китти поспешно попрощалась с другими девушками, и через минуту она уже сидела между Марблом и мной: старая повозка была достаточно просторной, чтобы вместить троих. Я откланялся и пустил лошадь рысью или, вернее сказать, иноходью. Некоторое время ехали молча, хотя я мог заметить, что Марбл украдкой искоса взглядывал на свою хорошенькую юную племянницу. Глаза его были мокрыми от слез, однажды он громко хмыкнул и даже высморкался и, воспользовавшись случаем, одновременно незаметно провел платком по лбу не менее трех раз в течение трех минут. Он проделал все это таким вороватым манером, что у меня вырвалось:
— Кажется, вы нынче сильно простужены, мистер Уэтмор. — Я еще подумал, что было бы хорошо, если бы Марблу удалось, подхватив мои слова, рассказать Китти нашу тайну.
— Уф, Майлз, сам понимаешь, я того… В общем, раскис нынче как баба.
Я ощутил, как крошка Китти прижалась ко мне, будто несколько опасалась своего соседа с другой стороны.
— Полагаю, вы удивились, мисс Китти, — продолжал я, — обнаружив двух незнакомцев в повозке своей бабушки?
— Я не ожидала этого… но… вы сказали, что были у мистера Ван Тассела и что у вас есть для меня добрые вести — неужели сквайр Ван Тассел признал, что дедушка выплатил ему деньги?
— Не совсем так, но у вас есть друзья, которые не допустят, чтобы вам причинили зло. Должно быть, вы опасались, как бы вашу бабушку и вас не выгнали из старого дома?
— Дочки сквайра Ван Тассела хвастались, что он так и сделает, — глухо ответила Китти, и голос ее задрожал, — только мне все равно, что они говорят, пусть себе думают, что их отец скоро завладеет хоть всей страной. — Она произнесла эти слова с чувством. — Но наш старый дом был построен бабушкиным дедушкой, и бабушка и матушка родились в нем, да и я. Тяжело покидать такой дом, сэр, да еще из-за долга, который, как говорит бабушка, был, без сомнения, выплачен.
— Эх, чтоб его черти взяли! — прорычал Марбл.
Китти снова прижалась ко мне или, вернее, отпрянула от помощника, чей вид в тот момент был особенно грозным.
— Все, что вы говорите, совершенно верно, Китти, — ответил я, — но Провидение послало вам друзей, которые позаботятся о том, чтобы никто не обидел вашу бабушку или вас.
— Тут ты прав, Майлз, — вставил помощник. — Да благословит Бог старую леди; никогда ей не ночевать вне дома без моего ведома, разве что, пожалуй, когда поплывет вниз по реке, чтобы отправиться в театр, в музей, в десять — пятнадцать голландских церквей, которые есть в городе, и во всякие другие места, как они там еще называются.
Китти посмотрела на своего соседа слева с изумлением, но я почувствовал, что девическая стыдливость больше не позволяет ей так сильно прижаться ко мне, как за минуту до того.
— Я не понимаю вас, — ответила Китти после недолгой паузы, во время которой она явно пыталась уразуметь то, что услышала. — Бабушка вовсе не желает ехать в город: все, чего она хочет, это провести остаток своих дней в покое, в старом доме, да и кому надобно много церквей, довольно и одной.
Если бы юная дева прожила на свете еще несколько лет, у нее был бы случай удостовериться, что некоторым надо не меньше полдюжины.
— А вы, Китти, неужели вы полагаете, что ваша бабушка совсем не думает о том, что будет с вами, когда ее призовет Господь?
— О да! Я знаю, она часто думает о том, но я стараюсь успокоить ее; бедная, милая, старая бабушка, ей-богу не стоит терзаться из-за меня! Я сама вполне могу позаботиться о себе, и у меня много друзей, которые никогда не допустят, чтобы я бедствовала. Сестры отца приютят меня.
— У вас есть один друг, Китти, о котором вы сейчас вовсе не думаете, и он позаботится о вас.
— Я не знаю, кого вы имеете в виду, сэр… если только… но все же, вы, надеюсь, не допускаете, что я никогда не думаю о Боге, сэр?
— Я имею в виду друга здесь, на земле, неужели на всей земле у вас нет друга, которого вы еще не упомянули?
— Я, право, не знаю… может быть… вы говорите о Горасе Брайте?
Она сказала это и зарделась, во взгляде ее девичья стыдливость, которую она только начинала сознавать, так удивительно соединилась с почти детской наивностью, что я был очарован, но все же не мог сдержать улыбки.
— А кто такой Горас Брайт? — спросил я, напустив на себя подобающую серьезность.
— О! Горас — это всего лишь сын одного из наших соседей. Вон там, видите, на берегу реки, старый каменный дом — среди яблонь и вишен, вот он, видите, на одной линии с этим амбаром?
— Вполне ясно вижу, замечательный дом. Мы как раз восхищались им, когда ехали сюда.
— Это дом отца Гораса Брайта и одна из лучших ферм в округе. Но бабушка говорит: «Ты не должна особенно верить его словам, ведь юноши любят важничать». Просто здесь все сочувствуют нам, хотя почти все тоже боятся сквайра Ван Тассела.
— Уж я-то вовсе не полагаюсь на слова Гораса. Ваша бабушка права: юноши любят хвастаться и часто говорят о том, чего нет.
— Ну, по-моему, Горас совсем не таков; только вы не подумайте, что я когда-либо связывала с Горасом свои надежды, хоть он и говорит, что не допустит, чтобы я нуждалась. На то у меня есть мои родные тети.
— Что там тети, моя дорогая, — воскликнул Майлз с чувством, — твой родной дядя сделает это за них, не дожидаясь, пока ему напомнят.
Вероятно, Китти снова удивилась и даже слегка встревожилась: она опять прижалась ко мне.
— У меня нет дяди, — ответила она робко. — У отца не было брата, а бабушкин сын умер.
— Нет, Китти, — сказал я, взглядом призвав Марбла к спокойствию, — относительно последнего вы заблуждаетесь. Это и есть та добрая весть, о которой мы говорили. Сын вашей бабушки не умер, он жив и в добром здравии. Он нашелся, ваша бабушка признала его, он провел с ней полдня, и денег у него более чем достаточно, чтобы удовлетворить даже несправедливые притязания скупца Ван Тассела, и он будет вам отцом.
— Неужели? Не может быть! — воскликнула Китти, прижимаясь ко мне еще сильнее, чем прежде. — Вы и правда мой дядя, и все выйдет так, как вы сказали? Бедная, бедная бабушка, и меня не оказалось дома, когда она узнала эту новость, и я не поддержала ее в таком испытании!
— Сначала ваша бабушка, конечно, разволновалась, но она перенесла все удивительно хорошо, и сейчас счастлива невообразимо. Однако вы ошиблись относительно того, что я ваш дядя. Разве я по возрасту гожусь в братья вашей матери?
— Боже мой, конечно нет — я могла бы заметить это, не будь я такой глупой, — неужели вы говорите о другом джентльмене?
Марбл наконец уразумел, что полагается делать в таких случаях, и, заключив прелестное юное существо в свои объятия, он поцеловал ее с поистине отеческой любовью и теплотой. Бедняжка Китти была сначала напугана и, полагаю, подобно ее бабушке, несколько разочарована, но обращение Марбла было столь теплым и задушевным, что она немного успокоилась.
— Я знаю, Китти, для такой молодой особы, как ты, дядя из меня никудышный, — вымолвил Марбл, едва сдерживая слезы, — но бывают и хуже, это ты потом увидишь. Ты должна принять меня таким, каков я есть, и впредь не думать о старом Ван Тасселе или о других корыстных негодяях вроде него, если такие еще найдутся в штате Нью-Йорк.
— Дядя — моряк! — воскликнула Китти, высвободившись из тяжелых объятий помощника. — Бабушке однажды сказали, что он был солдатом.
— Да чего только люди не наговорят! Солдатом! Черта с два они сделали бы из меня солдата, даже если бы пара злобных нянек сбежала вместе со мной и если бы под меня для начала подстелили хоть пятьдесят могильных плит! Носить мушкет — мне не по нутру, а море всегда было для меня как дом родной.
Китти ничего не ответила на это: вероятно, она немного растерялась и не вполне понимала, как ей отнестись к появлению в семье нового родственника.
— Ваши бабушка и дедушка вначале действительно предполагали, что ваш дядя солдат, — заметил я, — но, когда того солдата разыскали, это оказалось ошибкой, а теперь правда вышла наружу — и так, что ваше родство не вызывает никаких сомнений.
— А как зовут дядю? — спросила племянница тихо и нерешительно. — Я слышала, как бабушка говорила, что матушкиного брата нарекли Олофом.
— Совершенно верно, дорогая, мы все это выяснили, старая леди и я. А мне сказали, что меня нарекли Мозесом[230]: думаю, дитя, тебе известно, кто такой был Мозес?
— Конечно, дядя, — сказала Китти, удивленно рассмеявшись. — Он был великим законодателем иудеев.
— Ха! Майлз, это правда? Я кивнул в знак согласия.
— А ты знаешь, что его нашли посреди тростников, и историю о дочери короля Эфиопии?
— Вы хотели сказать — Египта, ведь так, дядя Олоф? — воскликнула Китти и снова рассмеялась.
— Ну, Эфиопия или Египет, один черт! Эта девушка прекрасно образованна, Майлз, и она будет для меня отличной собеседницей долгими зимними вечерами лет этак через двадцать или когда я осяду на широте милой доброй старушки там, у подножия холма.
Китти негромко вскрикнула, затем залилась румянцем, лицо ее приняло такое выражение, что стало ясно — в эту минуту она думала о чем угодно, только не о дяде Олофе. Я спросил, что случилось.
— Ничего, просто Горас Брайт, вон там в саду, он смотрит на нас. И наверное, гадает, кто едет со мной в нашей повозке. Горас думает, что он правит лошадью лучше всех в округе, так что следите за тем, как вы держите вожжи или плетку… Горас!
Похоже, мечтам Марбла о долгих вечерах в обществе Китти не суждено было сбыться, но, поскольку мы в тот момент были на вершине холма и уже показался дом, Горас Брайт скоро исчез из виду. Надо отдать должное девушке: она, казалось, думала теперь только о своей бабушке и о том, какое действие возымеет на нее появление сына, ведь она была стара и немощна. Что до меня, я с удивлением обнаружил мистера Хардинджа, увлеченного беседой со старой миссис Уэтмор, — оба сидели на крыльце дома, наслаждаясь теплым летним вечером, а Люси ходила взад и вперед по низкой траве заросшего ивняком берега с нетерпением и беспокойством, совершенно ей несвойственными. Китти, едва выйдя из повозки, побежала к своей бабушке, Марбл последовал за ней, а я поспешил к той, к которой неудержимо стремилась душа моя. Лицо Люси было задумчиво и тревожно, она протянула ко мне руку, что само по себе было очень приятно, и при других обстоятельствах я был бы тронут этим милостивым жестом, но теперь я боялся, что он не предвещал ничего хорошего.
— Майлз, тебя не было целую вечность, — начала Люси, — я было собралась корить тебя, но удивительный рассказ этой доброй старушки объяснил нам все. Мне нужно подышать воздухом и пройтись, дай мне руку, и мы немного прогуляемся по дороге. Мой дорогой отец не захочет оставлять эту счастливую семью, пока совсем не стемнеет.
Я дал Люси руку, и мы пошли по дороге вместе, взбираясь на холм, с которого я только что спустился, и я не мог не заметить того, что движения Люси были порывисты и беспокойны. Все это представлялось мне совершенно непонятным, и я решил, что лучше подождать, пока она сама не пожелает объяснить мне, что происходит.
— Твой друг Марбл, — продолжала она, — вероятно, я могу сказать наш друг Марбл, — должно быть, очень счастливый человек, ведь он наконец узнал, кто его родители, и узнал, что они люди респектабельные и достойны его любви.
— Пока что он более растерян, нежели счастлив, как, впрочем, и вся семья. Все произошло столь внезапно, что случившееся не успело уложиться в их душах.
— Родственные чувства благословенны, Майлз, — задумчиво продолжала Люси после небольшой паузы. — В этом мире нет почти ничего, что могло бы заменить их. Как, должно быть, горевал он, несчастный, оттого, что прожил так долго без отца, матери, сестры, брата и других родственников.
— Наверняка горевал, но, по-моему, позор, который, как он полагал, сопровождал его появление на свет, он переживал более, нежели свое сиротство. В глубине души его кроются пылкие чувства, хоть он и выражает их самым неуклюжим образом.
— Удивительно, что человек в его положении никогда не думал о браке, тогда Марбл мог бы, по крайней мере, жить в кругу своей собственной семьи, пусть даже он никогда и не знал отцовской семьи.
— Такие мысли подсказывает женщине ее доброе отзывчивое сердце, дорогая Люси; но зачем моряку жена? Говорят, будто сэр Джон Джервис — нынешний лорд Сен-Винсен — твердит о том, что женатый моряк — пропащий моряк, а Марбл, похоже, столь преданно любит судно, что едва ли способен полюбить женщину.
Люси ничего не ответила на мои неосторожные и глупые речи. Я и сам не знаю, зачем произнес эти слова, но иногда на душе бывает так горько и скверно, что в ней рождаются слова и настроенность мыслей, которые весьма далеки от ее истинных побуждений. Мне стало так нестерпимо стыдно за то, что я только что сказал, и, по правде говоря, так жутко, что вместо того, чтобы попытаться высмеять такие взгляды как глупые и бессмысленные или постараться объяснить, что я вовсе не разделяю их, я молча шел по дороге, увлекая Люси за собою. Впоследствии у меня появились основания полагать, что Люси не понравились мои речи, но — благословенное созданье! — она хотела поведать мне о том, что камнем лежало у нее на сердце, не позволяя ей, натуре великодушной и бескорыстной, думать о чем-либо ином.
— Майлз, — наконец нарушила молчание Люси, — лучше бы мы не встретили тот шлюп нынче утром.
Я резко остановился, выпустил руку моей прекрасной спутницы и стоял, пристально вглядываясь в ее лицо, как будто хотел прочитать самые сокровенные мысли в ее ясных, кротких, нежных голубых глазах. Я заметил, что она бледна, и прекрасные губы, произнесшие слова, которые встревожили меня более тем, как они были высказаны, нежели их непосредственным смыслом, дрожали так, что их прелестной обладательнице было трудно совладать с этим. Слезы, крупные как первые капли дождя, дрожали на длинных шелковистых ресницах, и сама поза Люси выражала безысходность и отчаяние!
— Должно быть, что-то случилось с Грейс! — воскликнул я, хотя в горле так пересохло, что я едва смог выговорить эти слова.
— Кто или что еще может теперь занимать наши мысли, Майлз? Я ни о чем другом не могу и думать и постоянно помню о том, что мой родной брат погубил ее!
Что я мог ответить на эти слова? Я так тревожился о моей сестре, что не сделал даже попытки возразить Люси, чтобы умерить боль, которую причинял ей скверный поступок Руперта.
— Грейс стало хуже вследствие этой злосчастной встречи? — спросил я и понял, что знаю ответ.
— О! Майлз, какой разговор был у нас с ней нынче днем! Она говорит подобно небесному созданью, как будто уже не принадлежит этому миру. Между нами нет больше тайн. Она с радостью избежала бы разговора о том, что произошло между ней и Рупертом, но мы зашли уже так далеко, что я могла спросить ее и об этом. Я полагала, что это успокоит ее, а я сумею придумать, как облегчить ее страдания. Думаю, первое мне удалось, потому что она теперь спит.
— А Грейс не говорила о том, что ты можешь поведать и мне ее печальную повесть?
— Это поистине печальная повесть! Майлз, ведь они были обручены с тех самых пор, как Грейс минуло пятнадцать лет! Обручены недвусмысленно, то есть их договор был облечен в ясные слова, это были отнюдь не намеки и обещания, которые могут быть приняты за действительный договор при такой близости, как у них.
— Боже мой! А как же столь ранняя и длительная помолвка расстроилась?
— Ее расторг Руперт, и лучше бы ему умереть, чем предать себя, предать моего бедного отца, меня, всех нас, Майлз… и потерять право называться мужчиной. Все произошло так, как мы и предполагали: ему вскружила голову йclat[231], которая сопровождает Мертонов в нашем провинциальном обществе, а Эмили довольно эффектная девушка, по крайней мере для тех, кто привык к нашим скромным обычаям.
Увы! Люси не подозревала тогда — с тех пор она смогла убедиться в этом, — что «эффектных» девушек гораздо чаще можно встретить среди людей нашего «скромного» звания, нежели в кругу тех, кого считают высшим обществом. Но Эмили Мертон держала себя несколько менее естественно, чем было принято среди манхэттенских дам того времени, а именно это и подразумевала Люси, которая всегда весьма скромно оценивала свои достоинства и слишком охотно признавала за другими все добродетели, какие только можно было им приписать.
— Я вполне понимаю, какое значение наше светское общество придает знакомству с англичанами и английским чинам, — ответил я, — но мне все же не кажется, что Эмили Мертон занимает такое высокое положение в обществе, что Руперту Хардинджу непременно нужно нарушить данное им слово, чтобы добиться привилегии принадлежать ей или ее семье.
— Вероятно, дело не только в этом, Майлз, — возразила Люси мягким, трогательно-доверительным тоном, — мы знаем друг друга с детских лет, и, каковы бы ни были несовершенства того, кто так дорог мне, того, кто, я надеюсь, не утратил и твоих симпатий, мы с тобой по-прежнему можем положиться друг на друга. Я буду говорить с тобой откровенно, ибо твердо верю в твое дружеское расположение и полагаюсь на твое благородство так же, как на благородство моего дорогого отца; здесь не должно быть тайн между нами. Не может быть, чтобы такой мужественный, такой справедливый и, вне всякого сомнения, правдивый человек, как ты, мог так долго близко знать Руперта и не замечать, что в его характере есть явные изъяны.
— Я давно знал, что он непостоянен, — ответил я, не желая при Люси слишком сурово критиковать ее брата, — вероятно, к этому можно добавить и то, что, как я полагал, он придает слишком большое значение моде и прислушивается к мнениям света.
— Нет, Майлз, поскольку мы не можем обманывать себя, так давай не будем и пытаться выполнить эту неблагодарную задачу — обмануть друг друга, — ответила Люси, но ей стоило таких усилий выговорить эти слова, что я невольно напряг слух, дабы уловить все, что она говорила. — У Руперта есть гораздо более ужасные пороки. Он корыстен и не всегда бывает правдив. Одному Богу известно, сколько слез я пролила из-за этих его черт и какую боль они причиняют мне с самого детства! Но мой милый, дорогой отец не придает им значения, или, вернее, видя их, он не теряет надежды; тяжело родителю поверить, что его чадо неисправимо.
Я не хотел, чтобы Люси продолжала говорить об этом, ибо ее голос, ее лицо, да и весь ее облик свидетельствовали о том, каких неимоверных усилий ей стоило сказать о Руперте пусть то немногое, что она сказала. Я давно знал, что Люси не питала к брату должного уважения, но она никогда раньше не обнаруживала этого ни словом, ни другим образом, который был бы заметен человеку, знавшему брата и сестру не так хорошо, как я. Я понимал: Люси чувствовала, что ужасные последствия поведения ее брата, которые она предвидела, давали мне право рассчитывать на ее искренность, и она жестоко страдала, стремясь сделать все возможное, чтобы смягчить удар, нанесенный нам ее недостойным родственником. Было бы невеликодушно с моей стороны допустить, чтобы эти муки длились еще хоть мгновение.
— Избавь себя и меня, дорогая Люси, — поспешно сказал я, — от всех объяснений, кроме тех, без которых я не смогу постигнуть истинного положения моей сестры. Признаюсь, я все же хотел бы понять, как Руперт умудрился подыскать объяснения и оправдания для расторжения помолвки, которая длилась четыре года и которая, должно быть, была источником глубокого, безграничного доверия между ним и Грейс.
— Я как раз собиралась рассказать об этом, Майлз; когда ты услышишь мой рассказ, ты все поймешь. Грейс давно чувствовала, что Руперт благоволит к Эмили Мертон, но они не объяснялись друг с другом до тех пор, пока Грейс не собралась покинуть город. Тогда она поняла, что пришло время узнать правду; однажды, после какого-то незначительного разговора, твоя сестра предложила Руперту освободить его от обязательств перед нею, если у него имеется на то хоть малейшее желание.
— И что же он ответил на предложение, которое было столь великодушным, сколь и чистосердечным?
— Я должна отдать должное Грейс, Майлз, все ее слова были проникнуты величайшей нежностью и любовью к моему брату. Все же я не могла не увидеть истинного смысла того, что произошло. Сначала Руперт сделал вид, будто Грейс сама пожелала расторгнуть помолвку, но здесь, как ты понимаешь, ее чистосердечная и искренняя натура не позволила ему преуспеть. Она не пыталась скрыть, что станет глубоко переживать перемену своего положения и что от этого зависит счастье всей ее жизни.
— О, как это похоже на них обоих — на Руперта и на Грейс, — хрипло пробормотал я.
Люси умолкла на мгновение, по-видимому ожидая, пока ко мне вернется самообладание, а затем продолжала:
— Когда Руперт убедился в том, что ответственность за разрыв неизбежно ложится на него, он заговорил более откровенно. Он признался Грейс, что его взгляды изменились, сказал, что в то время они оба были еще слишком молоды, чтобы связывать себя договором, и что он заключил помолвку, когда был неспособен принимать на себя такие серьезные обязательства, упомянул и то, что они оба были тогда несовершеннолетними, и закончил тем, что он беден и совершенно неспособен доставить жене средства к существованию теперь, когда миссис Брэдфорт завещала мне все свое состояние.
— И это говорит человек, который желает убедить весь мир, что он истинный наследник ее состояния! Нет, человек, который сам говорил мне, что он считает тебя всего лишь доверительным собственником половины или двух третей его состояния, до тех пор, пока он не соблаговолит остепениться!
— Я знаю, что он поддерживал подобные слухи, Майлз, — тихо ответила Люси, — с какой радостью я оправдала бы его упования, если бы можно было вернуть прошлое, каким оно представлялось нам! Все до последнего доллара из наследства миссис Брэдфорт я с радостью отдала бы, чтобы сделать Грейс счастливой, а Руперта честным.
— Боюсь, Люси, первого нам не суждено увидеть, по крайней мере на этом свете.
— Я всегда была против этой помолвки с тех пор, как стала достаточно взрослой, чтобы судить о характере моего брата. Он всегда был слишком легкомысленным, непостоянным и совершенно не подходил Грейс с ее душевным благородством и разумностью. Есть, наверное, какая-то доля истины в его утверждении, что помолвка явилась слишком преждевременным и необдуманным шагом. В столь юном возрасте люди едва ли могут знать о том, что будет потребно им через несколько лет. Теперь и Грейс не захотела бы выйти замуж за Руперта. Она призналась мне, что самым ужасным в этой истории для нее было то, что ей открылась его истинная сущность. Быть может, я позволила себе высказаться более откровенно, чем полагается сестре, но я хотела пробудить ее гордость и таким образом спасти ее. Увы! Грейс — сама любовь, а как только любовь угаснет, боюсь, Майлз, угаснет и ее жизнь.
Я не ответил на эти пророческие слова: сошествие Люси на берег, ее поведение, весь ее рассказ убедили меня в том, что она почти оставила надежду. Мы поговорили с ней еще немного, возвращаясь к дому, но ничего существенного более не было сказано. Никто из нас не думал о себе, и я не решился бы в такую минуту как-либо воздействовать на Люси в своих интересах, как не решился бы осквернить святыню. Все мои чувства, мысли снова обратились к моей бедной сестре, и я сгорал от нетерпения, так мне хотелось вернуться на шлюп, куда и в самом деле пора было отправиться, ибо солнце уже успело скрыться и сгущались сумерки.
У змей смертоносных весь яд заглушать
Способно волхва заклинанье;
Но муки души охлажденной смирять
Не в силах ничье волхвованье.
Мистер Хардиндж отнюдь не спешил разделить мое нетерпение. Он сердечно полюбил Марбла и был так рад нечаянному счастью помощника, будто и сам приходился ему родственником. Посему мне было нелегко уговорить его вернуться на шлюп. Я попросил Марбла проводить меня: подразумевалось, что затем он снова сойдет на берег, дабы провести первую ночь после встречи с матерью в родном доме. Он, однако, воспротивился такому плану, когда узнал, что сам я намереваюсь идти вниз по реке до Нью-Йорка, чтобы показать Грейс врачу; Марбл настаивал на том, что должен поехать со мной, поскольку ему надобно добыть в городе тысячу долларов, с которыми он сможет предстать перед сквайром Ван Тасселом или, по крайней мере, появиться на торгах. Таким образом, все стали прощаться, и около восьми мы были на борту шлюпа.
В тот вечер я не повидался с моей сестрой, не пошел к ней в каюту. Пожалуй, я не видел Грейс с тех пор, как мы обнаружили Руперта в обществе Мертонов, и, по правде говоря, я боялся увидеть ее, зная, как сильно зависело самочувствие Грейс от состояния ее духа. Что я мог сделать для нее? Теперь на мне лежал единственный долг — как можно быстрее дойти до Нью-Йорка, чтобы получить там необходимую медицинскую помощь. Пост, правда, оставил нам письменные указания, еще мы помнили о том, что, по мнению доктора, нам прежде всего нужно было отвлекать Грейс от раздумий, не позволяя ей сосредоточивать свои мысли на том, кто был виновником ее недуга; но теперь, поскольку Поста не было с нами, я почитал своей святой обязанностью, не откладывая, отыскать другого знающего доктора.
Прилив начался в девять, и мы тут же отошли легким юго-западным ветром. Марбл, как и мистер Хардиндж, не подозревавший об истинном состоянии моей сестры, решил устроить ужин в честь радостных событий своей жизни. Я хотел было возразить против его намерения, но Люси попросила меня позволить ему осуществить задуманное, ибо такие convives[233], как мой бывший опекун и мой помощник, вряд ли стали бы вести себя слишком шумно, к тому же она думала, что разговор или обрывки его, которые можно будет услышать сквозь переборки, отвлекут больную от воспоминаний о случайной утренней встрече.
Итак, Марбл радостно принялся за дело, и спустя час каюты «Уоллингфорда» являли собой замечательную картину. Грейс лежала в своей койке и, терпеливо и любезно, уступая просьбам своей подруги, словно бы внимала ее рассказу о причине устроенного помощником празднества, милостиво улыбаясь его остротам; Люси заботливо и нежно ухаживала за своей подопечной, как я мог видеть сквозь открытую дверь кормовой каюты, в то же время стараясь казаться веселой, она переходила к нам, поддерживала беседу, которая велась за столом, обменивалась тостами с помощником и поднимала бокал за счастье и благоденствие его недавно обретенных родственников; мистер Хардиндж, как всегда, преисполненный любви к ближним, весь светился радостью за своего товарища, не замечая ничего вокруг; Марбл все более вникал в свое новое положение, ибо чувства его час от часу крепли и входили в их естественное русло; я же был вынужден делать вид, что разделяю его радость, между тем как все мое существо пронизывала тревога за Грейс.
— Более вкусного и жирного молока никто никогда не пивал на борту судна! — воскликнул Марбл, заканчивая свою трапезу чашечкой кофе. — А масло! Ничего подобного в жизни не пробовал. Крошка Китти сама, в своих ручках принесла и то и другое, оттого они сделались еще вкуснее — что еще может придать снеди столь необыкновенный вкус? Такой бесподобной бывает только пища, которую принимаешь из рук родных. Полагаю, мистер Хардиндж, вы не раз убеждались в этом на собственном опыте?
— Я догадывался об этом, друг мой, — в жизни у меня почти не было случая испытать то, о чем вы говорите. Моей семьей всегда была моя паства; разве только Майлза и его милую сестру тоже можно считать моими детьми, ибо я люблю их как своих детей. Однако я могу понять, что масло кажется еще более вкусным, когда оно приготовлено руками матери или такой прелестной племянницы, как ваша Китти.
— Как это все-таки промыслительно, — кажется, так вы говорите, — что я нашел эдакую мать! Ведь, в конце концов, я мог обнаружить какую-нибудь неряху, или сварливую бабу, или женщину с плохой репутацией, или такую, которая никогда не ходит в церковь, или даже пьяницу и сквернословку, ибо, прошу простить меня, мисс Люси, встречаются и такие; мне же вместо всех этих дам весьма сомнительных достоинств посчастливилось найти отличную мать; да, сам король Англии не устыдился бы такой пожилой леди, будь она его матерью[234]. У меня было сильное желание, мистер Хардиндж, стать на колени и просить милую добрую старушку просто сказать: «Благослови тебя Бог, мой дорогой сын, Мозес, Ван Дюзер или Олоф, как бы тебя ни звали».
— Если бы вы так и поступили, мистер Марбл, ничего плохого бы не случилось. Такие чувства делают вам честь, и никогда не нужно стыдиться желания получить родительское благословение.
— Видать, это-то, мой дорогой сэр, — простодушно добавил Марбл, — и называется обращением в веру? Я часто думал о том, что религия меня в конце концов настигнет, и теперь, когда в сердце больше нет обиды и горечи оттого, что мне не о ком заботиться и никто не заботится обо мне, я по-другому смотрю на вещи, и мне хочется обнять весь род человеческий — о нет, не весь, исключая этого старого мошенника Ван Тассела.
— Вы не должны никого исключать, ибо сказано: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас»[235].
Марбл удивленно воззрился на мистера Хардинджа; по правде говоря, едва ли в христианской стране можно было найти человека его возраста, который получил бы меньше наставления в вере, чем Марбл. Весьма вероятно, что он никогда раньше не слыхал этих известных заповедей; но я заметил, что его поразил тот глубокий нравственный смысл, который наполняет их, смысл, перед которым преклоняется даже самая окаменелая человеческая душа, втайне признавая его величие. Все же он колебался. Некоторое время он пристально глядел на пастора, а затем спросил:
— Откуда же вы взяли, что мы должны поступать так, мой дорогой сэр?
— Откуда? Да оттуда, откуда мы узнаем все заповеди Бояуш и Его святую волю, — из Библии. Вы должны стремиться к тому, чтобы желать этому мистеру Ван Тасселу добра, а не зла, постарайтесь любить, а не ненавидеть его.
— Это и есть вера? — вопросил помощник свойственным ему властным и требовательным тоном.
— Это христианская вера, ее дух, самая ее суть. Без нее душа человека не может быть праведной, какие бы обманчивые речи ни произносил его язык.
Марбл питал искреннее уважение к моему бывшему опекуну благодаря моим рассказам о его добродетелях, а также вследствие того, что сам был свидетелем его великодушия, добросердечия и исключительного здравомыслия. Однако непросто было внушить человеку, подобному Марблу, что он должен делать добро «обижающим и гонящим» его; кроме того, он пребывал в таком расположении духа, что готов был на все, что угодно, но только не на то, чтобы простить Ван Тассела. Зная Марбла, я понимал его чувства и, дабы предупредить напрасный спор, который, верно, встревожил бы мою сестру, попытался переменить тему разговора, пока сие было еще возможно. Я говорю «пока», ибо непросто унять двух нравоучительных мужей, которые готовы отстаивать свои теории с рьяностью мистера Хардинджа и моего помощника.
— Я рад, что вы упомянули имя этого Ван Тассела, — заметил я, — поскольку нам может пригодиться ваш совет, сэр, касательно того, как нам лучше поступить с ним.
Затем я поведал мистеру Хардинджу всю историю с закладной и сказал о необходимости действовать безотлагательно ввиду того, что торги назначены на следующую неделю. Мой бывший опекун знал местность, расположенную вверх по течению, лучше, чем я; и хорошо, что я завел этот разговор, так как вскоре он убедил меня, что в нашем положении единственно возможный шаг — высадить Марбла в городке Хадсоне, где, если он и опоздает на регулярно отходящий дилижанс, можно будет найти какой-нибудь другой экипаж и добраться до Нью-Йорка по суше. Таким образом, ему едва хватит времени на то, чтобы сделать все необходимые дела и вернуться вовремя, не допустив перехода имения в лапы ростовщика. Мистер Хардиндж, по обыкновению с жаром, как он брался за любое благое дело, принялся помогать нам; он тут же начал составлять для Марбла указания, которыми тот сможет воспользоваться, когда сойдет на берег. Празднество, следовательно, завершилось, стол, к вящей моей радости, был убран, смолкли разговоры, каюты стали медленно погружаться в ночь.
За полночь шлюп подошел к Хадсону, и по скорости хода судна я понял, что в самом деле нам, вероятно, не дойти до Нью-Йорка в срок и Марбл, таким образом, не успеет сделать всех необходимых дел. Итак, мы высадили его на берег, мистер Хардиндж и я проводили его до станции, где удостоверились в том, что на другой день после завтрака он сможет сесть в дилижанс, который будет в городе вечером следующего дня. Но нетерпение Марбла было столь велико, что он не хотел ждать ни минуты. Он настоял на том, чтобы ему предоставили отдельный экипаж, и вскоре, около часу ночи, мы могли наблюдать, как он с головокружительной скоростью выезжал с длинной улицы, из которой, собственно, и состоял тогда город Хадсон. Когда сия наша важная обязанность была исполнена, мы с мистером Хардинджем возвратились на шлюп, который Наб, дожидаясь нас, гонял взад и вперед вдоль берега. Когда я укладывался спать, «Уоллингфорд» уже двигался со скоростью около пяти миль в час, с запада дул все усиливающийся ветер, что как раз позволяло судну держаться намеченного курса.
Благосклонный читатель, наверное, догадался, что почивал я недолго. Я был так встревожен, что ночью мне приснилось ужасное событие, повлекшее смерть моего отца, затем передо мной возникла еще более страшная картина, я увидел похоронную процессию: хоронили моего отца, мать и Грейс, их погребали в одной могиле. Когда я выбрался на палубу, ветер, по счастью, все еще дул с запада, и шлюп был уже в двадцати милях от устья ручья, протекавшего недалеко от Клобонни. В кормовой каюте было тихо, мистер Хардиндж еще спал в своей койке, и я, никого не тревожа, вышел подышать свежим утренним воздухом. На шканцах не было никого, кроме лоцмана, стоявшего у руля; правда, под гиком, у самой мачты, виднелась пара ног (это были ноги Наба) и скромная темная юбка, наверняка принадлежавшая Хлое. Я подошел к ним, намереваясь спросить Наба о том, какая была погода в его вахту, но только я собрался окликнуть его, как услышал голос юной леди, говорившей тоном более оживленным, чем тот, в котором следовало вести подобный разговор:
— Нет, ни за что, никогда, без благословение моей матери и всей семьи. Брак совсем не то, что ты думать, Наб. Нынче много молодой темнокожий джентльмен воображать, что он только уговорить своя девушка сказать «да», и потом они пойти к священник и получить благословение и думать, что впредь все быть в порядке и теперь тоже, а все это, однако, обман и лукавство. Нет, Наб, брак — это совсем другое, это всякая пожилая леди тебе сказать. Сперва на брак надобно получить согласие.
— Постой, Хлоя, разве же у меня не было это самое твое согласие почти два года?
— Нет, это не то согласие, про которое я думать. Не собираться же ты, неблагодарный, жениться и не спросить прежде согласие масса Майл, вот что я думать! Ты, который так долго быть его собственный слуга, и так часто ходить с ним в плавание, и спасти ему жизнь, и помочь ему убить столько мерзкий дикарь, и быть с ним на необитаемый континент!
— Я никогда не говорить тебе это, Хлоя, я говорить «остров».
— Ну и какая разница? Ты не сметь что говорить мне про образувание, Наб, потому что я так часто слышать, как мисс Грейс и мисс Люси отвечать их урок, я даже иногда думать, что я уметь ответить все уроки один за другим почти так же хорошо, как сами барышни. Нет, Наб, про это лучше тебе помолчать. Ты всегда быть слишком занятой, чтобы получить образувание, так что, если я и выйти за тебя замуж, ты запомнить, что я теперь сказать тебе: я вступить в брак с тобой совсем не потому, что у тебя есть образувание.
— В Клобонни все говорить, что из нас получиться отличная пара.
— В Клобонни они все не шибко понимать про брак, Наб. Люди говорить всякое и часто не знать, что они такое говорить. Прежде всего, моя мать, моя родная кровная мать возражать против наш сууз, и это очень серьезная помеха. Когда кровная мать возражать, дочь надо крепко подумать.
— Дай мне поговорить с масса Майл, он сразу сказать, чтоб она переменить курс.
— Как так, Наб?
— Это значить, что масса приказать, чтоб она дать согласие.
— Это никогда не годиться для меня, Наб. Мы есть негр, оно конечно, но только ни один масса в Клобонни никогда не говорить раб жениться или не жениться, как он пожелать. Тогда это уж вообще быть нестерпимо и несносно! Нет, брак касаться наша вера, а вера свободная. Ни одна молодая, темнокожая леди не выходить за всякий ничтожество, который ей указать ее масса. Но, Наб, есть еще помеха наш сууз, я просто не знать, иногда я чувствовать ужас!
Оттого, что Хлоя вдруг заговорила просто и естественно, Наб явно пришел в изумление, и мне разговор их показался довольно занятным: мне было весьма любопытно узнать, что же это за новое препятствие; я не двинулся с места. Голос негритянки был сама музыка, почти такой же мелодичный, как голос Люси, но, к моему удивлению, в нем послышалась легкая дрожь, когда Хлоя столь неожиданно оставила свои претензии и отбросила всякое жеманство.
— Никогда не говорить мне про брак, Наб, — продолжала Хлоя, почти всхлипывая, — пока мисс Грейс быть так плохо! И так тяжело видеть, какая она бледная и печальная, куда тут еще думать про супружство.
— Мисс Грейс скоро стать лучше, раз масса Майл повезти ее по реке. Эх! Если бы только он отвезти ее к морю, она бы стать такая пухлая и здоровая, что никто ее не узнать!
Хлоя не соглашалась с таким суждением; она утверждала, что мисс Грейс слишком хрупкая и утонченная особа, чтобы жить на судне. Однако более всего в этом характерном диалоге меня поразило то обстоятельство, что Хлоя знала причину мучившего мою сестру недуга, но внутреннее чутье, свойственное ее полу, и верность долгу не позволили ей выдать тайну своему возлюбленному. Сердце сдавило мучительной безысходной болью: предчувствие беды сквозило не столько в словах ее, сколько в самом ее поведении; мне стало ясно, что она не верила в выздоровление своей юной госпожи. В заключение разговора она сказала:
— Нет, нет и еще раз нет, Наб, не говорить мне про брак, пока мисс Грейс такая больная, а если, не дай Бог, что случиться, то ты вообще никогда не говорить мне про это. Я никогда больше не думать ни про какой сууз, коли что случиться с мисс Грейс. Лубопь умереть навсегда у нас в семья, когда мисс Грейс умереть!
От этих слов у меня на глазах выступили слезы, я повернулся, чтобы уйти, и увидел Люси, стоящую у сходного трапа. Она, видимо, желала говорить со мной; поймав мой взгляд, Люси поманила меня к себе рукой и сразу же сообщила о том, что сестра моя желает видеть меня. Поспешно стерев с лица следы душевного волнения, я спустился вместе с Люси в каюты и вскоре был у постели моей сестры.
Грейс встретила меня с ангельской улыбкой на лице, но у меня ком подкатился к горлу, когда я заметил, какая разительная перемена случилась с ней за столь короткое время. Теперь она более чем когда-либо походила на существо из иного мира, несмотря на то, что только что пробудилась после долгого ночного сна. Я поцеловал ее в лоб, который, как мне показалось, был как-то неестественно холоден, она нежно обняла меня за шею, и я почувствовал, как немощна ее рука. Затем я уселся на транец, не выпуская руку моей сестры. Грейс с полминуты тревожно глядела на меня перед тем, как заговорить, будто желала понять, сознаю ли я истинное ее положение.
— Брат, Люси сказала мне, — наконец заговорила она, — что ты думаешь везти меня вниз по реке до самого города, чтобы показать меня врачу. Однако, я надеюсь, наша дорогая Люси ошиблась?
— Нет, Грейс, это правда. Если ветер по-прежнему будет дуть с запада, я надеюсь, что к вечеру завтрашнего дня смогу доставить тебя в дом Люси, на Уолл-стрит. Я знаю, она радушно примет тебя, и решился поступить так, не посоветовавшись с тобой.
— Лучше бы мне оказаться в Клобонни, — если что-то еще может быть мне полезным, брат, то это наш родной, чистый деревенский воздух. Исполни мою просьбу и остановись у нашего притока.
— Твоя просьба, Грейс, для меня закон, если ты серьезно подумала, прежде чем высказала ее мне. Однако меня тревожит, что ты слабеешь, и я не смогу найти себе оправдания, если не пошлю за доктором.
— Майлз, не прошло и суток с тех пор, как один из самых знающих врачей в стране осматривал меня. У нас есть его письменные указания, и все, что в человеческих силах, будет для меня сделано. Нет, брат, внемли моим мольбам и поверни к нашему притоку. Я тоскую по милому Клобонни, только там может снизойти на меня мир, покой телесный и душевный, если это еще возможно. Это судно не годится для меня, я не могу думать о будущем или молиться здесь. Брат, мой дорогой брат, отвези меня домой, если ты любишь меня!
Невозможно было не внять такой мольбе. С тяжелым сердцем вышел я на палубу, отдал необходимые распоряжения лоцману; спустя сорок восемь часов после того, как мы вошли в воды Гудзона, мы снова покидали сию величавую реку, чтобы вернуться к тенистым, лесистым берегам нашей небольшой бухты. Грейс была столь слаба, что ее пришлось на руках отнести к повозке, в которой она, поддерживаемая Люси, добралась до дома, — по счастью, дорога была недолгой. Подойдя следом за ними к своему жилищу, я увидел мистера Хардинджа, который в ожидании моего прихода расхаживал по небольшому портику, или веранде, с таким явным беспокойством, что мне тотчас стало ясно: ему не терпелось поговорить со мной. Он управлял лошадью, запряженной в повозку, и только что впервые перед его глазами предстала угрожавшая Грейс опасность.
— Майлз, дорогой мой мальчик, мой второй сын, — начал простосердечный, великодушный старик, — Майлз, дорогой мой мальчик, десница Божья опустилась на наши плечи — твоя возлюбленная сестра больна более, чем я мог себе представить прежде, нежели увидел ее нынче утром.
— Ее жизнь в руках милосердного Создателя, — сказал я, всячески стараясь совладать со своими чувствами, — и он, сдается мне, скоро заберет душу ее из мира, который недостаточно хорош для того, кто так чист и непорочен, и призовет ее к Себе. Я предчувствовал это с той самой минуты, как впервые увидел ее после моего возвращения, хотя в душе моей забрезжил луч надежды, когда Пост посоветовал нам переменить обстановку. Но поездка отнюдь не пошла ей на пользу, напротив, она принесла вред; теперь ей намного хуже, чем было тогда, когда мы покинули дом.
— Как мы, смертные, недальновидны! Но что мы можем сделать, мой мальчик? Признаюсь, вид Грейс совершенно ошеломил меня, от неожиданности мне изменила всегдашняя моя способность рассуждать здраво, да и все другие способности. Я полагал, что болезнь ее — лишь легкое недомогание, с которым мы, без сомнения, справимся благодаря ее юному возрасту и нашему заботливому уходу, и вот мы стоим, может быть, у смертного одра, почти у самой ее могилы!
— В этот критический момент, мой дорогой сэр, я полагаюсь на вашу мудрость и опытность; если бы вы дали мне какой-нибудь совет, я был бы рад последовать ему.
— Мы должны положиться на Господа, Майлз, — ответил мой достойный опекун, не переставая расхаживать по портику, — слезы ручьями текли по его щекам, а голос так дрожал, что едва можно было разобрать слова, — да, в следующее воскресенье мы будем молиться за нее всем приходом, и молитвы наши будут самыми глубокими и сердечными, ибо ее любят не меньше, чем любили ее мать-праведницу! Отойти от мира такой юной — умереть в самом расцвете юности и красоты — но, оставив нас, она устремится к Господу! Мы должны стараться думать о том, что она приобретет, — радоваться за нее, а не оплакивать ее утрату.
— Меня весьма огорчает, сэр, что вы считаете положение моей сестры совершенно безнадежным.
— Безнадежным! Оно вселяет в нас самые радужные надежды; когда я пытаюсь размышлять обо всем спокойно, мой рассудок подсказывает мне, что я не должен горевать. Все же, Майлз, утрата Люси едва ли была бы для меня более тяжелым ударом. Я люблю Грейс с детства, всегда заботился о ней как о родном чаде, и моя любовь к ней так сильна, как если бы она была моей второй дочерью. Твои родители были дороги мне, и их детей я всегда считал родными. Когда б я не был твоим опекуном, мой мальчик, и мы не были бы так бедны, а вы с Грейс относительно богаты, самым заветным моим желанием было бы соединение ваших сердец; если бы Руперт и Грейс, ты и Люси были вместе, тогда вы все в равной степени стали бы моими возлюбленными детьми. Я часто думал об этом, но понял, что должен расстаться с надеждой, ибо как я мог сочетать ее со своей верой? Теперь наследство миссис Брэдфорт могло бы устранить все препятствия, но оно явилось слишком поздно! Увы! Сему не суждено было осуществиться, судьба распорядилась иначе.
— По крайней мере, один из ваших детей, сэр, был самым ревностным сторонником вашего замысла.
— Да, Майлз, ты дал мне понять, каковы твои чувства, и я сожалею, что так поздно узнал о том, иначе я придумал бы какой-нибудь предлог, дабы держать в отдалении других юношей, пока ты был в плавании, или до тех пор, пока не явилась бы у тебя возможность добиться расположения моей дочери. Если бы это удалось нам, никто бы не смог занять твое место в ее сердце, ибо нет человека более надежного, верного, чем Люси.
— Моя уверенность в ее благородстве и безупречной честности, сэр, заставляет меня еще сильнее сожалеть о том, что я явился слишком поздно.
— Этому не суждено было сбыться; одно время я думал, что Руперт и Грейс нравятся друг другу, но, должно быть, я ошибался. Господом назначено нам другое, и назначено мудро — в этом нет сомнения, ибо в Своем всеведении Он провидел раннее увядание этого прелестного цветка. Полагаю, именно то, что их воспитывали, обучали вместе, словно брата и сестру, явилось причиной столь равнодушного отношения к достоинствам друг друга. С тобой этого не случилось, Майлз, по причине твоих долгих отлучек, и тебе следует искать в них утешения и помощи, которые тебе несомненно понадобятся. Увы!
Вместо того чтобы прижать Грейс к своему сердцу как дочь и невесту, я стою над ее могилой! Не что иное как неуверенность в себе, в своем праве добиваться расположения Грейс в те дни, когда мы были столь бедны, не позволила ему преклонить колени перед ней — воплощением красоты и добродетели. Я не обвиняю его в бесчувственности, ибо единственно сознание своей бедности, гордость бедного джентльмена, да, пожалуй, то поистине братское уважение, которое он всегда питал к Грейс, — все это не позволяло ему просить ее руки. Грейс, наверное, ответила бы ему взаимностью, что было бы вполне справедливо.
Вот образчик иллюзий, которыми мы живем постоянно. Моя сестра умирает под крышей моего дома оттого, что сердце ее разбито, а честный, справедливый отец негодяя, погубившего ее, и не подозревает о сотворенном его сыном зле, продолжая смотреть на отпрыска с любовью и снисхождением нежного родителя. В то время мне казалось невероятным, что люди доверчивые, чистые могут быть столь наивными; но с тех пор я пожил на свете достаточно долго, чтобы заметить, что подобные заблуждения весьма распространены, — следствия то и дело объясняют причинами, с которыми они вовсе не связаны, а из причин, в свою очередь, выводят следствия столь же фальшивые, сколь обманчива человеческая проницательность. Что касается меня, я могу с уверенностью сказать, что едва ли найдется в моей жизни событие, хоть ненадолго привлекшее ко мне внимание публики, о коем она составила бы справедливое мнение. В разное время меня восхваляли за поступки, в которых не было либо вовсе никакой доблести, либо приписываемых им достоинств/между тем как за деяния, заслуживающие всякой похвалы, меня даже преследовали. Примеры того, как несправедливы бывают принятые в обществе мнения, читатель найдет в дальнейшем нашем повествовании.
Тем временем мистер Хардиндж продолжал распространяться об ангельском нраве Грейс и о том, каким тяжелым ударом было для него вдруг узнать об истинном ее состоянии. Казалось, его неоправданное спокойствие внезапно сменилось совершенным отчаянием, и оттого горькая беда навалилась на него всей своей немыслимой тяжестью. Наконец он послал за Люси, с которой уединился в комнате почти на целый час. Потом я узнал, что он подробно расспрашивал бедную девушку о болезни моей сестры, даже выпытывал, нет ли какой-либо связи между столь необъяснимым упадком жизненных сил и ее чувствами, но он вовсе не был склонен подозревать Руперта в причастности к происшедшему. Люси, будучи девушкой честной и искренней, тем не менее сознавала, как бессмысленно и даже опасно раскрывать отцу истинное положение дел; ей удалось избегнуть всех вопросов деликатного свойства, не сказав при этом неправды. Она хорошо понимала, что, если осведомить отца о причине болезни Грейс, он тотчас пошлет за Рупертом и будет настаивать на том, чтобы сын его сделал все возможное, дабы исправить положение и восстановить справедливость. Чем бы закончилась эта безнадежная, мучительная попытка? Возможно ли восстановить доверие, составляющее основу безграничной любви и уважения, которое было утрачено, ушло невозвратно?
Может статься, самой нестерпимой мукой было для Грейс сознание совершенной бесчестности человека, образ которого она столь бережно хранила в своей душе, что извергнуть его оттуда можно было лишь разбив, полностью разрушив обитель, так долго вмещавшую его. Будь Грейс натурой заурядной, думаю, нам удалось бы с помощью верных действенных средств устранить последствия ее мучительного прозрения, но бедная моя сестра была устроена иначе. Она всегда отличалась от большинства особ своего пола силой и глубиной чувств; еще ребенком она чуть не умерла, когда страшная беда унесла жизнь моего отца; даже кончина нашей матери, хотя мы давно предвидели ее, едва не загасила в дочери пламя жизни. Как я уже не раз говорил, создание столь нежное и чистое всегда казалось мне более пригодным для обителей небесных, нежели для невзгод и печалей мира сего. Теперь, когда мы снова оказались в Клобонни, я не находил себе места. К Грейс меня не пускали: Люси, которая взяла на себя все заботы о больной, настаивала на том, что ей необходимы тишина и покой. Поступая так, она руководствовалась исключительно здравым смыслом и указаниями, которые оставил нам Пост, — я принужден был уступить, зная, что более разумной и более нежной нянюшки для моей сестры не найти.
Разные люди с фермы и с мельницы приходили ко мне за указаниями, которые я должен был давать в то время, как все мои мысли были обращены к моей сестре. Не раз пытался я встряхнуться, сбросить с себя мрачные думы и на мгновения принимал вид заинтересованный, пусть на самом деле меня и не трогало то, о чем мне рассказывали; но тщетно я пытался обмануть самого себя и в конце концов передал все на усмотрение людей, которые и без меня надлежащим образом делали свою работу, велев им поступать так, как они обыкновенно поступали в мое отсутствие.
— Да, масса Майл, — говорил старый негр, который был распорядителем в поле, — это очень хорошо, если масса Хардиндж мочь так сделать. Я всегда просить, чтобы он говорить со мной про урожай и всякое такое, и это очень помогать бедный негр, когда он не знать, как быть.
— Полно, Хайрам, ты ведь лучше понимаешь в земледелии, чем мистер Хардиндж и я, вместе взятые, зачем же тебе наши советы насчет того, как выращивать зерно или заготовлять сено?
— Очень верно сказать, сэр, — так верно, я нечего сказать против. Но вы знать, масса Майл, негр так любить поговорить, и это шибко помогать работать, коли хорошенько все обговорить, а потом уж за дело приниматься.
В отношении негров он был совершенно прав. Хотя они вели себя весьма почтительно — следствие рабства и привычки, — они были столь самоуверенны и упрямы, когда дело касалось вверенной им работы, что невозможно было, не пользуясь своей властью, заставить их делать что-либо против их воли. Они любят порассуждать о том о сем, но не любят, когда их пытаются переубедить. Мистер Хардиндж беседовал с ними из чувства долга и неизменно уступал им во всем, если, конечно, дело не касалось моральных норм. Во всех подобных случаях, а они не так уж редко имели место в семье, насчитывающей столько негров, он был так же неумолим, как закон мидян и персов; зато когда речь заходила о пшенице, картофеле, фруктовых садах, мельнице или шлюпе, мистер Хардиндж, сначала обсудив предстоящие труды с делателями оных, обыкновенно доверял опыту тех, кто был более сведущим в таких делах. Оттого все клобоннцы его очень любили, ведь те, кого нам удается убедить в своей правоте, легко располагают нас к себе, внушая не меньшую симпатию, чем хорошие слушатели. Что до самого пастора, он после многочисленных долгих бесед стал думать, что ему и в самом деле удается влиять на ход дел, — так рождаются иллюзии, о которых я уже ранее поведал читателю.
Старый Хайрам, хоть и пришел ко мне затем, чтобы получить кое-какие распоряжения по хозяйству, или, как он выразился, «все обговорить», на прощанье спросил меня о Грейс. Я видел, что наша тревога передалась и рабам, меня тронуло охватившее их беспокойство. Они могли бы любить ее за то только, что она была их молодой госпожой, но она всегда была так мила в обращении и так добра, что они почти боготворили ее.
— Так жаль, что мисс Грейс нездоровится, сэр, — сказал старый Хайрам, с грустью посмотрев на меня. — Мы все тяжко переживать, если тут что случиться! Я всегда думать, масса Майл, что мисс Грейс и масса Руперт сойтись когда-нибудь, как мы все надеяться, что вы и мисс Люси тоже. Эх, какие счастливые дни настать тогда в Клобонни, ведь тогда мы все с колыбели знать наш новый масса и новая миссис. Нет, нет, как мы жить без мисс Грейс, сэр, даже мне в поле недоставать ее!
И негры поняли, отчего таяла на глазах бедная моя сестра, — раб постиг тайну своего хозяина. Я резко отвернулся от негра, чтобы скрыть от него выступившие на глазах слезы, которые исторгли у меня его слова, слезы бессилия и отчаяния.
Как лилия, в былом полей царица,
Поникну и погибну[236].
В этот вечер я почти не видел Люси. Мы встретились с ней лишь на вечерней молитве; когда она поднялась с колен, в глазах у нее стояли слезы. Перед тем как уйти, она подошла к отцу, чтобы попрощаться с ним перед сном, молча поцеловала его, кажется даже более нежно, чем обыкновенно, а затем повернулась ко мне. Люси протянула мне руку (в течение восемнадцати лет мы редко встречались или расставались без этой маленькой любезности), но ничего не сказала — говорить она не могла. Я горячо сжал тонкую руку в своей ладони и молча выпустил ее. В тот день мы больше не виделись.
Завтрак в Клобонни всегда проходил весело. Отец мой, хоть был он капитаном всего лишь торгового судна, занимал более высокое положение в обществе, чем прочие его коллеги; во время разных своих путешествий он воспринял многие понятия, благодаря которым ввел у себя обычаи, идущие вразрез с принятыми у его соотечественников. Надобно еще заметить, что капитан торгового судна в Америке не то, что такой же в другой стране. Это проистекает из некоторых особенностей наших институтов, а также из того обстоятельства, что флот наш столь невелик. Итак, помимо других нововведений, мой отец нарушил древний, священный американский обычай — приниматься за еду, едва встав с постели. С самого раннего детства или, по крайней мере, сколько я себя помню, завтрак в Клобонни всегда подавали в девять часов — золотая середина между рассеянной леностью и торопливостью, свойственной людям, усвоившим дурные привычки. Все в этот час обыкновенно собирались к столу, бодрые после ночного сна и еще более оживленные и веселые после часовой прогулки на свежем воздухе, вместо того чтобы приходить к общей трапезе полусонными, вялыми, в дурном расположении духа, будто вкушать пищу — тягостная обязанность, а не удовольствие. Мы ели так неспешно, как только могли при нашем недурном аппетите, смеялись, непринужденно беседовали о том о сем, рассказывали друг другу о событиях утра, говорили о наших планах на нынешний день, предавались обычным нашим забавам и причудам как люди живые и деятельные, а не как сонные ленивцы, проглатывающие пищу, потому что так заведено. Правда американский завтрак был воспет некоторыми из современных писателей, и вполне заслуженно, но он не идет ни в какое сравнение с завтраком французским. Все же дело обстояло бы гораздо лучше, если бы народ наш понимал, в каком расположении духа следует приступать к нему.
Коль скоро речь зашла о таком предмете, надеюсь, благосклонный читатель простит автору старческое его многословие, если он распространится о кулинарном искусстве вообще, как оно практикуется в нашей великой республике. Один из здешних писателей, некто мистер Купер, высказался в том смысле, что американцы — самые отъявленные обжоры во всем цивилизованном мире, и призвал своих соотечественников помнить, что и кухня оказывает влияние на национальный характер. Капитан Мэрриет[237] не оставил без внимания сие замечание, назвав его как несправедливым, так и злобным. Относительно злобы, что тут возразишь? Замечу лишь: не вполне понимаю, как утверждение совершенно очевидное может казаться злобным? С ним согласится всякий американец, повидавший другие страны. Заявление же Капитана Мэрриета о том, что в больших городах к столу подают достаточно хорошую еду, вовсе не имеет отношения к существу рассматриваемого нами вопроса. Еда и питье в крупных городах Америки ничуть не менее изысканны, чем в других частях света. Но разве можем мы утверждать, что это верно и в отношении всей остальной страны? Разве можем мы сравнивать стол людей знатных, людей, усвоивших изысканные привычки, с пищей, которой довольствуется большинство, даже в этих самых городах? Обо всем должно судить, основываясь на правилах, а не на исключениях из них.
Если небольшая часть населения Америки кое-что смыслит в хорошей кухне, то отсюда вовсе не следует, что в этом разбираются все. Кому придет в голову сказать, что английский народ питается исключительно снетками и олениной, потому что высшее и мелкопоместное дворянство (включая олдерменов) может вкушать и то и другое, в соответствующее время года, ad libitum?[238] Сдается мне, что этот мистер Купер так же хорошо знает, что говорит, когда пишет об Америке, как и любой европеец. Если свинина, зажаренная в топленом сале, и жир, в котором плавает добрая половина других блюд, овощи, приготовленные без всякого понятия, и мясо, после долгой обработки напоминающее тряпку, — если все это может служить примером хорошей кухни, тогда придется признать, что сей мистер Купер не прав, а Капитан Мэрриет прав и vice versa[239]. Однако заметим, что, хотя мы, американцы, столь многим обязаны нашей природе, по части искусства обработки мы не очень преуспели. Разумеется, говоря «многим», я учитываю то обстоятельство, что у нас было мало времени, но разве можем мы гордиться нашими достижениями, зная, каких высот в кулинарном искусстве достигли за то же время жители других стран? Как бы то ни было, если уж сравнивать, я хотел бы сделать оговорку в защиту Америки, правда, здесь я имею в виду не столько грубость пищи, сколько скудость стола. На мой взгляд, из всего христианского мира в самом первобытном состоянии кулинарное искусство находится в горных областях Германии; за ними я расположил бы ту часть нашей великой республики, которую мистер Элисон назвал бы штатом Новая Англия. Америка особенно отличается изобилием и роскошью пищи в ее естественном виде, причем все самое совершенное в великом деле пережевывания пищи сосредоточено в Балтиморе. Тем не менее замена кухарок из внутренних областей Новой Англии теперешними сверкающими оккупантками ее кухонь способна превратить даже сей эпикурейский рай в утонувшую в жире пустыню. Однако довольно о кулинарии.
Наутро Люси не появилась на молитве. Ее отсутствие отдавалось в моем сердце предчувствием неизбежной беды. Позвали к завтраку; Люси все не шла. Яства на столе дымились и шипели, Ромео Клобонни, слуга, всегда прислуживавший в доме, иначе говоря, лакей, уже не раз намекал на то, что пора бы приступить к трапезе, а то какая радость может быть от холодного завтрака?
— Майлз, дорогой мой, — заметил мистер Хардиндж после того, как он в шестой раз выглянул за дверь, не идет ли дочь, — ждать долее мы не будем. Моя дочь, без сомнения, намеревается позавтракать с Грейс, дабы составить компанию бедной нашей страдалице, ведь завтракать в одиночестве — занятие весьма унылое. Нам с тобой сейчас так недостает Люси, все же мы можем утешиться обществом друг друга.
Едва мы расселись по своим местам, как дверь медленно отворилась и в комнату вошла Люси.
— Доброе утро, папенька, — сказала милая девушка, обвив рукой шею мистера Хардинджа еще более нежно, чем обыкновенно, и запечатлев долгий поцелуй на его плешивой голове. — Доброе утро, Майлз. — Она протянула ко мне руку, отворотив лицо, как будто боялась, что, если оно предстанет моему беспокойному и вопрошающему взору, многое откроется мне. — Грейс спала спокойно в эту ночь и нынче утром, кажется, не так сильно встревожена, как накануне.
Никто из нас не ответил милой нянюшке и ни о чем не спросил у нее. Боже мой, что это был за завтрак, как непохож он был на многие сотни утренних трапез, которые я разделял со своими домочадцами за этим самым столом, в этой самой комнате! Я видел перед собой три знакомых лица, знакомые приборы: некоторые из них принадлежали еще первому Майлзу; Ромео, ныне седовласый и сморщенный негр, был на своем обычном месте, но Хлоя, которая за завтраком всегда сновала между своей юной госпожой и неким чуланом, — всегда оказывалось, что чего-то необходимого на стол не поставили, — Хлоя отсутствовала, как и сама любимая ею «юная госпожа». «Господи! — мысленно возопил я. — Неужели твоя воля в том, чтобы так было всегда! Неужели я никогда не увижу этих кротких глаз, которые сотни и сотни раз обращались на меня с сестринской любовью и нежностью, когда мы сидели за этим столом?» Люси иногда радостно смеялась, ее мелодичный голос, бывало, сливался с низкими звуками наших с Рупертом мужских голосов, и веселились мы порой довольно шумно; не то чтобы Люси была когда-нибудь шумливой или крикливой, но в раннем девичестве она была такой жизнерадостной, такой живой, что часто хохотала почти так же громко, как мы, мальчишки. С Грейс такого никогда не случалось. Она мало говорила, разве когда все остальные молчали; если она смеялась, то смех ее, часто искренний и радостный, был едва слышен. Тем, кто никогда не испытывал мучительного ощущения, что привычный круг дорогих сердцу людей разорван навсегда, мои переживания могут показаться странными, но как мне недоставало ее красноречивого задумчивого молчания в то утро, когда я впервые остро почувствовал, что моей сестре уже не быть со мною!
— Майлз, — сказала Люси, вставая из-за стола. Слезы дрожали на ее веках, когда она говорила со мной. — Через полчаса приходи в кабинет. Нынче утром Грейс желает встретиться с тобой там, и я не могла отказать ей в ее просьбе. Она слаба, но полагает, что беседа пойдет ей на пользу. Прошу тебя, не опаздывай, ибо ожидание может причинить ей страдание. До свидания, дорогой папенька, когда будет нужда в тебе, я пошлю за тобой.
С этими зловещими словами Люси оставила нас, и я почувствовал, что мне необходимо выйти на лужайку, вдохнуть воздуха. Я провел там оставшиеся до встречи полчаса и вернулся в дом ко времени, назначенному Грейс. На пороге меня встретила Хлоя и, не говоря ни слова, повела за собой в кабинет. Едва только она взялась за ручку двери, как появилась Люси, знаком призывая меня войти. Я увидел Грейс, полулежавшую на небольшом диване, или causeuse[240], на котором состоялся наш первый серьезный разговор; она была мертвенно бледна и встревожена, но по-прежнему красива своей неземной, воздушной красотой. Она ласково протянула ко мне руку, а потом взглянула на Люси, как будто просила ее оставить нас наедине. Что до меня, я не мог говорить. Опустившись на свое прежнее место рядом с сестрой, я привлек ее голову к себе на грудь и безмолвно просидел так много мучительных минут. В такой позе можно было скрыть брызнувшие из глаз слезы, ибо сдержать их я был не в силах. Как только я сел, Люси исчезла и дверь закрылась.
Я не помню, сколько времени мы с Грейс провели, нежно прислонившись друг к другу. Мое душевное состояние отнюдь не способствовало тому, чтобы запоминать подобные вещи, к тому же с тех пор я отчаянно старался позабыть многое из того, что произошло во время той волнующей беседы. Однако по прошествии стольких лет я обнаруживаю, что память с жестоким тщанием сохранила главные подробности разговора, хотя невозможно выудить из нее то, на что тогда я не обратил никакого внимания. Я могу поведать лишь о том, что запечатлелось в моем сознании. Когда Грейс осторожно и, видимо, с усилием отняла голову от моей груди, она устремила на меня взгляд, исполненный сердечной тревоги — не за себя, за меня.
— Брат, — убежденно сказала она, — мы должны покориться воле Божией; я очень, очень больна — я сломлена совершенно, — с каждым часом слабость моя все усиливается. Мы не должны скрывать правду от себя самих и друг от друга.
Я не ответил, хотя она замолчала — должно быть, для того, чтобы дать мне возможность говорить. Но я не смог бы произнести и звука, даже если бы от этого зависела вся моя жизнь. Пауза была не столь долгой, сколь выразительной.
— Я послала за тобой, дорогой Майлз, — продолжала сестра, — не потому, что я предполагаю отойти в мир иной скоро или внезапно. Я смиренно надеюсь, что Господь ненадолго продлит мою жизнь, чтобы удар этот не был таким сокрушительным для вас, для тех, кого я люблю; но Он скоро призовет меня, и мы все должны быть к тому готовы: ты, и милая, милая Люси, и мой возлюбленный опекун, да и я сама. Но я не для того послала за тобой, чтобы сообщить тебе это, ибо Люси дала мне понять, что ты готов к разлуке, но я хотела бы поговорить с тобой о том, что так волнует меня, пока у меня есть силы и решимость говорить об этом. Обещай мне, дорогой, сохранять спокойствие и выслушать меня с терпением.
— Малейшее твое желание будет для меня законом, возлюбленная, драгоценная моя сестра; я буду слушать тебя, как слушал тогда, в те далекие счастливые дни, когда мы доверяли друг другу наши детские тайны, — хотя, боюсь, эти дни нам уже не вернуть.
— Ты не должен думать так, Майлз, мой благородный, мужественный брат. Небо не отвернется от тебя, если ты не отвернешься от Господа, Он никогда не оставляет меня, но ангелы зовут меня к вечному блаженству! Если бы не ты, Люси и мой дорогой, милый опекун, час моего ухода был бы для меня мгновением чистого, абсолютного счастья. Но мы не будем теперь говорить об этом. Майлз, ты должен приготовиться к тому, чтобы терпеливо выслушать меня и со снисхождением отнестись к моей последней воле, даже если поначалу она покажется тебе безрассудной.
— Я уже говорил тебе, Грейс, что твоя просьба будет для меня законом; посему, не смущаясь, расскажи мне о любых или обо всех твоих желаниях.
— Давай тогда поговорим о делах житейских, полагаю, в последний раз, брат мой. Да, я искренне надеюсь, что сегодня последний раз мне придется коснуться этих вопросов. Когда обязанность сия будет исполнена, здесь, на земле, со мной останется только любовь, которую я питаю к моим друзьям. Само Небо простит мне это, ибо я не допущу, чтобы из-за нее умалилась та любовь, которую я питаю к моему Господу.
Грейс умолкла, а я сидел, недоумевая, что же последует за этими словами, хотя меня до глубины души тронула ее покорность судьбе, которая большинству ее сверстниц показалась бы невыносимой.
— Майлз, брат мой, — продолжала она, с тревогой взглянув на меня, — хотя мы с тобой мало говорили об удаче, которая сопутствовала тебе в последнем плавании, ты, как я понимаю, приумножил свое состояние.
— В самом деле, последнее плавание оправдало мои ожидания, теперь у меня есть судно и наличные деньги, не говоря уже о Клобонни, так что я вполне доволен тем, как обстоят дела. Таким образом, сестра, ты можешь свободно распоряжаться своей долей наследства; я бы не хотел вдруг обогатиться, потеряв тебя. Выскажи мне свои пожелания, и каждое из них будет для меня памятью о твоем любящем сердце и многочисленных добродетелях.
Грейс зарделась, и я заметил, что она чрезвычайно рада услышанному, хотя что-то по-прежнему сильно волновало ее.
— Ты, конечно, помнишь, Майлз, что по завещанию нашего отца мое имущество становится твоим, если я умру бездетной, прежде чем мне исполнится двадцать один год, а твое при подобных обстоятельствах отходит ко мне. Поскольку мне едва исполнилось двадцать, я не могу пока составить законного завещания.
— Ты можешь составить такое, которое будет иметь равную силу, Грейс. Я сей же час отправлюсь за пером, чернилами и бумагой — и под твою диктовку запишу завещание, которое будет иметь еще большую силу, чем если бы его составили точно по букве закона.
— Нет, брат, в этом нет необходимости; все, чего я хочу, я уже высказала в письме, адресованном тебе; и, если ты теперь одобрительно отнесешься к тому, что я скажу, пусть оно послужит тебе памятным листком, когда ты найдешь его среди моих бумаг. Но между нами не должно быть никаких недомолвок, дорогой Майлз. Я даже не хотела бы, чтобы ты немедля согласился с моими желаниями, поразмысли обо всем как следует пусть и твой рассудок будет тебе советчиком, а не только твоя прекрасная душа.
— Я готов принять решение сейчас; думай я хоть целый год, это ничего для меня не изменит. Мне довольно уже одного твоего желания, чтобы сделать все, как ты хочешь, сестра.
— Благодарю тебя, брат, — сказала Грейс, нежно прижимая мою руку к своему сердцу, — не столько за то, что ты согласился исполнить мою волю, сколько за то, с какой готовностью ты идешь навстречу моему желанию. Все же, поскольку я прошу о пустяке, я должна освободить тебя от всех обязательств, которые ты взял на себя теперь, и дать тебе время на раздумья. Затем, тебе следует знать масштабы того, что ты обещаешь сделать.
— Мне достаточно и того, что в моей власти исполнить твое желание, больше никаких условий я не ставлю.
Я видел, что Грейс была глубоко тронута этим доказательством моей преданности, но присущее ей острое чувство справедливости не позволяло ей оставить все как есть.
— Мне надобно сказать тебе еще кое-что, — продолжала она. — Мистер Хардиндж всегда был таким добросовестным управителем, и благодаря всевозможной экономии на протяжении того долгого времени, пока я не достигла совершеннолетия, благодаря скромности затрат, связанных с моим образом жизни, и благодаря нескольким удачным вложениям в ценные бумаги, которые он произвел с процентного дохода, я обнаружила, что я гораздо состоятельнее, чем полагала ранее. Отказываясь от права на мою собственность, Майлз, ты отказываешься от двадцати двух тысяч долларов, или почти тысячи двухсот долларов в год. Здесь не должно быть никакого недопонимания между нами, тем более в такую минуту.
— Я хотел бы, чтобы этих денег было еще больше, сестра моя, поскольку тебе доставляет удовольствие дарить их. Если для исполнения твоих замыслов тебе надобно еще денег, возьми десять тысяч из моих денег и добавь к сумме, которая у тебя уже есть. Я хотел бы увеличить, а не уменьшить средства, которые ты используешь на благо людей.
— Майлз, Майлз, — сказала Грейс, ужасно волнуясь, — не говори так — это перечеркивает все мои намерения! Но нет, выслушай мои желания, ибо, я чувствую, последний раз я отваживаюсь говорить об этом. Прежде всего, я хотела бы, чтобы ты купил какое-нибудь подходящее украшение долларов за пятьсот и подарил Люси в память об ее друге. Отдай также одну тысячу долларов наличными мистеру Хардинджу на дела милосердия. Письмо к нему на эту тему, а также письмо, обращенное к Люси, ты найдешь среди моих бумаг. Хватит денег и на хорошие подарки рабам, и, таким образом, сумма в двадцать тысяч долларов останется нетронутой.
— И что я должен сделать с этими двадцатью тысячами долларов, сестра? — спросил я, ибо Грейс колебалась.
— Я хочу, чтобы эти деньги, дорогой Майлз, отошли к Руперту. Ты знаешь, что у него нет никаких средств к существованию, при том, что он привык к совершенно другой жизни. Та малость, которую я могу оставить ему, не сделает его богатым, но может послужить к тому, чтобы сделать его счастливым и респектабельным. Я надеюсь, Люси увеличит его состояние, когда достигнет совершеннолетия, и грядущее будет для всех них более радостным, чем прошлое.
Сестра моя говорила быстро и принуждена была остановиться, чтобы перевести дух. Что касается меня, читатель уже, наверное, догадался, какие чувства овладели мною. Я был так потрясен, что не мог даже возразить Грейс, терзавшая меня сердечная мука сделалась почти нестерпимой, отчаяние, сожаление, негодование, изумление, жалость и нежность наполнили душу. Разве могу я описать, что творилось тогда со мной? Вот она, любовь женщины, которую она сохранила в сердце до самого конца, любовь к бессердечному мерзавцу, безжалостно загубившему сам источник, из которого она черпала физические силы, растоптавшему все ее надежды, словно подвернувшегося под ноги червяка, — ему, этому человеку, на пороге смерти она завещает все земные блага, дабы он мог услаждать свой эгоизм и свое тщеславие!
— Я понимаю, брат, тебе это, должно быть, кажется странным, — вновь заговорила Грейс — она, конечно, увидела, что я не в состоянии был отвечать ей, — но иначе я не могу спокойно умереть. Если у Руперта не будет явного подтверждения того, что я простила его, моя смерть сделает его несчастным; а имея такое подтверждение, он уверится в моем прощении и в том, что я буду молиться за него. Кроме того, я боюсь, что и он и Эмили бедны: представь, какой безотрадной может стать их жизнь оттого, что у них нет небольших денег, которые я могу оставить им. В должное время Люси, я уверена, прибавит к ним часть своего состояния, и вы, те, кто переживете меня, приходя на мою могилу, станете благословлять ту смиренную страдалицу, что покоится там!
— Она — ангел! — прошептал я. — Нет, это уж слишком! Неужели ты думаешь, что Руперт возьмет эти деньги? — Хоть я и имел самое нелестное мнение о Руперте Хардиндже, я не мог заставить себя поверить, что этот человек столь низок, что способен принять деньги из ее рук, деньги, дарованные ему из таких побуждений. Грейс, однако, думала по-другому, она не считала согласие Руперта постыдным поступком; напротив, свойственная женскому сердцу чувствительность, долгая преданная любовь к Руперту внушили ей, что он примет деньги, подчиняясь ее последней воле, а не из отвратительной низости, как, без сомнения, истолкуют его поступок все прочие.
— Как может он отвергнуть мой дар, когда он получит его по моей последней воле, из могилы? — возразила прекрасная благодетельница. — Он должен будет принять его ради меня, ради нашей прошлой любви — ибо он когда-то любил меня, Майлз, да, он любил меня даже больше, чем ты умел любить меня, дорогой мой, хотя я знаю, как сильно ты любишь меня.
— Ей-богу, Грейс, — воскликнул я, не сдержавшись, — это чудовищное заблуждение. Руперт Хардиндж не способен любить кого-либо, кроме себя; в твоей верной и правдивой душе не может быть места для такого ничтожества!
Эти слова вырвались у меня под влиянием внезапного порыва, который я был совершенно не способен сдержать. Едва я произнес их, как уже пожалел о своей неосторожности. Грейс умоляюще взглянула на меня, страшно побледнела, вся задрожала, как перед концом. Я обнял ее, я умолял ее о прощении, я обещал впредь держать себя в руках, я повторял самые серьезные заверения в том, что ее воля будет в точности исполнена. Сомневаюсь, что я не решился бы нарушить свое обещание, но сестра покорила меня своей слабостью. Было что-то глубоко отвратительное для меня во всей этой истории, даже тихая немощность Грейс не могла придать ее поступку величия, по крайней мере, не могла изменить моего отношения к Руперту. Должен заметить, что я внутренне воспротивился Грейс вовсе не из корысти: я и не думал об этом; мне просто претила мысль о том, что брат Люси, человек, на которого в отрочестве я смотрел с восхищением, навлечет на себя всеобщее презрение. Поскольку я серьезно сомневался в том, что даже Руперт может так низко пасть, я почел нужным поговорить с моей сестрой о возможном его отказе.
— Все же он, может быть, не решится принять твои деньги, дорогая сестра, — сказал я, — так что ты должна дать мне указания, что мне делать в том случае, если Руперт отвергнет твой дар.
— Я думаю, это маловероятно, Майлз, — отвечала Грейс, которая всю жизнь, до самой смерти, обольщала себя иллюзией насчет истинного характера своего возлюбленного. — Руперт, быть может, не умеет справиться со своими чувствами, но он не может перестать питать ко мне искреннее расположение и помнить о нашем прошлом доверии и близости. Он примет наследство так же, как ты принял бы его от милой Люси, — добавила Грейс, и мучительной улыбкой озарилось то ангельское выражение лица, о котором я так часто упоминал, — или как наследство, оставленное ему сестрой. Ты не отверг бы последней воли Люси, почему же Руперт непременно откажет мне?
Бедная Грейс! Она не видела огромной разницы между моим чувством к Люси и отношением Руперта к ней. Однако я не мог объяснить ей этой разницы и уступил ее желанию, в четвертый или пятый раз повторив свое обещание — в точности исполнить все, о чем она просила меня. Затем Грейс вложила мне в руку незапечатанное письмо, адресованное Руперту: она хотела, чтобы я прочел его, когда останусь один, а впоследствии я должен был вручить его Руперту вместе с наследством, или денежным даром.
— Дай мне снова прильнуть к твоей груди, Майлз, — сказала Грейс, уронив голову мне на руки, в полном изнеможении после пережитых ею волнений: она с таким жаром отстаивала свою просьбу. — Уже давно я не чувствовала себя такой счастливой, однако всевозрастающая слабость напоминает мне о том, что долго я не протяну. Майлз, дорогой, ты должен помнить, чему тебя учила в детстве наша праведная мать, ведь ты не станешь оплакивать мою смерть. Если бы только, покидая тебя, я знала, что рядом с тобой есть та, которая понимает и по-настоящему ценит тебя, я могла бы спокойно умереть. Но ты останешься один, бедный Майлз, и, по крайней мере, некоторое время ты будешь оплакивать меня.
— Всегда — пока я жив, возлюбленная Грейс, — прошептал я, приблизив губы к ее ушку.
Усталость одолела мою сестру, и на четверть часа она погрузилась в дрему, хотя иногда я чувствовал, как она обеими руками сжимала мою руку, и мог слышать ее горячий шепот: она молила Господа, чтобы Он помиловал и утешил меня. После недолгого отдыха силы вернулись к Грейс, и она захотела продолжить разговор. Я умолял ее более не утомлять себя, говорил, что ей необходим покой, но она ответила, ласково улыбаясь:
— Покой! Я обрету вечный покой, когда меня положат рядом с моими родителями. Майлз, обращаешься ли ты мысленно к той картине будущего, которая так дорога каждому верующему, которая вселяет в нас надежду, если не абсолютную уверенность, что мы можем вновь обрести друг друга на следующей ступени бытия и тогда связь между нами станет еще более глубокой, чем это возможно в земной жизни, ибо это будет общение, свободное от всякого греха, пронизанное божественной благодатью.
— Мы, моряки, не думаем о таких вещах, Грейс, но я чувствую, что придет время и тот образ, который ты сейчас нарисовала, станет для меня немалым утешением.
— Помни, мой возлюбленный брат, только праведные возрадуются встрече, но тяжким бременем ляжет она на плечи грешников, и без того отягощенных скорбями своими.
Мысль о том, что даже эта возможность встречи и общения с моей сестрой, какой я всегда знал и любил ее, может быть утрачена, добавилась к прочим думам о судьбах моих близких, которые давно уже мучили меня. Я полагал, однако, что не следует позволять Грейс говорить на подобные темы: после всего, что произошло, ей снова было необходимо отдохнуть. Посему я предложил Грейс позвать Люси, чтобы отнести сестру в ее комнату. Я сказал «отнести», ибо, по словам, оброненным Хлоей, я понял, что именно таким образом она попала к месту встречи. Грейс согласилась, позвонила, и, пока мы ждали прихода Хлои, она продолжала разговор.
— Я не взяла с тебя, Майлз, — продолжала сестра, — обещания хранить мою волю в тайне от всех; да это и не нужно при твоем чувстве такта, но я ставлю условием, что ты не скажешь об этом ни мистеру Хардинджу, ни Люси. Они, наверное, станут придумывать всякие неубедительные доводы, особенно Люси, — она всегда была слишком щепетильна во всем, что касается денег. Даже когда она была бедна — ты помнишь, как бедна она была, — невзирая на искреннюю любовь, которую мы питали друг к другу и нашу близость, я никогда не могла склонить ее к тому, чтобы она взяла у меня хоть цент. Нет, она была столь щепетильна, что не брала даже те маленькие безделицы, которыми постоянно обмениваются друзья, потому что ей не на что было купить мне ответный подарок.
Я вспомнил о золоте, которое милая девушка заставила меня принять, когда я впервые отправился в плавание, и мне захотелось стать перед ней на колени и назвать ее «благословенной».
— Но ведь от этого ты не стала меньше любить и уважать Люси, не так ли, сестра? Нет, не отвечай, долгие разговоры, должно быть, утомляют тебя.
— Вовсе нет, Майлз. Говорить мне не трудно, да и говорю я очень мало, разве могу я ослабеть от короткой беседы? Если я выгляжу уставшей, то только потому, что наш разговор взволновал меня. Мы много, очень много говорим с милой Люси, которая выслушивает меня с еще большим терпением, чем ты, брат!
Я понимал, что она отнюдь не желала упрекнуть меня, эти слова она произнесла потому, что хотела и не могла говорить со мной о неведомом будущем, занимавшем ее воображение. Однако поскольку она казалась спокойной, я был не прочь побеседовать с ней, если только она не станет толковать о вещах, которые могли растревожить ее. Разговор о посмертном уповании, напротив, подействовал на нее возбуждающе, и я больше не противился ее желанию говорить на другие темы.
— Ты ведь не стала меньше уважать Люси оттого, что она не хочет чувствовать себя никому обязанной? — снова спросил я.
— Ты же знаешь, что этого не может случиться, Майлз. Люси — милая, прекрасная девушка; чем ближе узнаешь ее, тем больше начинаешь уважать. Я с чистым сердцем благословляю Люси и молюсь за нее; все же я хотела бы, чтобы ты не говорил о моей просьбе ни ей, ни ее отцу.
— Едва ли Руперт утаит такое от столь близких и дорогих ему людей.
— Пусть Руперт сам решит, как ему следует поступить. Поцелуй меня, брат; сегодня больше не ищи встречи со мной, ибо мне о многом нужно поговорить с Люси; завтра мне предстоит весьма трудная встреча. Храни тебя Господь, мой дорогой, мой единственный брат!
Я оставил ее, когда появилась Хлоя, и, пройдя по длинному коридору, ведущему в комнату, которую я приспособил под свой личный кабинет, встретил Люси у двери последнего. Я заметил, что она плакала; когда я вошел в комнату, Люси последовала за мной.
— Что ты думаешь о ней, Майлз? — спросила милая девушка голосом глухим и печальным: видимо, она и сама знала, что услышит в ответ.
— Мы потеряем ее, Люси; да, Господу угодно призвать ее к Себе.
Даже если бы вся жизнь мира зависела от одного моего усилия, я и тогда не смог бы больше выговорить ни слова. Чувства, которые я так долго сдерживал в присутствии Грейс, вырвались наружу, и мне не стыдно признаться, что я плакал и всхлипывал, как ребенок.
Какую доброту, женственность, ласку явила Люси в ту горькую минуту. Она ничего не говорила, хотя мне кажется, я слышал, как она прошептала: «Бедный Майлз! Бедный милый Майлз!.. О, какой удар для брата!.. Господь не оставит его!» — и другие подобающие случаю слова. Она взяла мою руку в свои и сердечно сжала ее, две или три минуты держала так, затем склонилась надо мной, как мать над постелью больного ребенка, когда тот погружается в сон; словом, походила скорее на фею, сострадающую горю, чем на равнодушную свидетельницу. Спустя месяцы, размышляя о том, что произошло тогда, я подумал, что Люси совершенно забыла себя, забыла свои печали, свою скорбь о Грейс в искреннем стремлении утешить меня. Но такова была ее натура, самая ее суть — жить самозабвенно, жить ради тех, кого она ценила и любила. В эту минуту Люси отбросила сдержанность, которую возраст и жизненный опыт сообщили ее манерам, и вела себя просто и непринужденно, как в прежние времена, до того дня, когда я отправился в плавание на «Кризисе». Правда, поначалу я был слишком взволнован, так что не уловил всех подробностей той встречи, но я хорошо помню, что, прежде чем уйти к Грейс — сестра просила ее к себе, — Люси ласково преклонила свою голову на мою и поцеловала кудри, которыми природа так щедро наградила меня. Я тогда подумал, что три года назад, то есть до ее знакомства с Дрюиттом, Люси, пожалуй, поцеловала бы меня в лоб или в щеку.
Прошло немало времени, прежде чем я полностью овладел собой; тогда, согласно просьбе сестры, я развернул ее письмо к Руперту и внимательно прочитал его два раза подряд, даже не прервав чтения, чтобы поразмыслить над его содержанием. Вот это письмо:
«Мой дорогой Руперт,
Господь по своей безграничной и непостижимой премудрости пожелал призвать меня к Себе, и, когда ты будешь читать это письмо, меня уже не будет с вами. Пусть мой уход, сия видимая утрата, не печалит тебя, мой друг, ибо я со смирением уповаю на великое милосердие Спасителя, искупившего Своей жертвой грехи наши. Я не могла быть счастлива в этой жизни, Руперт, и по милосердию Своему Господь призывает меня в лучший мир. Мне больно расставаться с твоим прекрасным отцом, с нашей драгоценной и заслуженно любимой Люси и с милым, дорогим Майлзом. Это последняя дань, которую я плачу миру сему, и я надеюсь, мне простится эта моя привязанность, ведь я люблю их чистой любовью. Во мне живет пылкая надежда, что моя смерть послужит благу моих близких. Поэтому, и только поэтому, возлюбленный Руперт, я хочу, чтобы ты помнил о ней. Что до прочих, то пусть о ней забудут. Ты не >мел справиться со своими чувствами, а я ни за что на свете не стала бы твоей женой, не будучи уверенной, что твое сердце всецело принадлежит мне. Я молюсь ежедневно, почти ежечасно, — следы слез явно проступали в этой части письма, — за тебя и Эмили. Обвенчайтесь и будьте счастливы. Она милая девушка, судьба предоставила ей блага, которые Клобонни не может дать и которые сделают тебя счастливым. Дабы ты мог иногда вспоминать обо мне, — бедная Грейс не видела противоречия в своих словах, — Майлз передаст тебе скромное наследство, которое я оставляю тебе. Примите его с Эмили. Мне искренне хотелось бы, чтобы оно было гораздо больше, но ты видишь, что я имею чистые намерения, и поэтому простишь недостаточность суммы. Хоть она и мала, я надеюсь, благодаря ей ты вскоре сможешь вступить в брак, а в остальном ты можешь положиться на Люси с ее прекрасной душою.
Прощай, Руперт — я не говорю «прощай, Эмили», ибо я полагаю, что было бы лучше, если бы это письмо осталось тайной между тобой, мной и моим братом, — но я желаю твоей будущей жене всяческого возможного на земле счастья и кончины, исполненной великого упования, подобно той, которую с радостным нетерпением призывает любящая тебя
Грейс Уоллингфорд».
О, женщины, женщины, каких вершин достигаете вы, когда бережно предохраняют вас от влияний окружающего мира и вы вполне отдаетесь дивным порывам ваших благородных натур! Как низко можете вы пасть, когда от слишком близкого соприкосновения с этим миром корысть и зависть вселяются в сердца ваши и, всецело завладев ими, разрушают всю вашу душевную красоту!
Те, чья краса в стихах бессмертных
Свой навсегда запечатлела след,
Влюбленному уж недоступны взору:
Красавиц тех давно на свете нет.
Не стану подробно описывать события последующей недели: Грейс угасала с каждым днем, с каждым часом; советы докторов, к которым мы обращались больше из чувства долга, чем в надежде на исцеление больной, не приносили ей пользы. Мистер Хардиндж часто навещал Грейс, и меня каждый день допускали в ее комнату, где сестра часами полулежала, прислонившись к моей груди: я видел, какой радостью наполняла ее эта невинная уступка живым порывам ее любящего сердца накануне последней разлуки. Поскольку было совершенно ясно, что сестра больше не придет в кабинет, causeuse принесли в ее комнату, где сему предмету была отведена та же роль, которую ему уже доводилось исполнять на своем прежнем месте с тех пор, как я вернулся из плавания. Этот достойный почитания предмет мебели существует и по сей день, и на склоне лет я часто провожу на нем долгие часы, погрузившись в раздумья о прошлом и вспоминая разные обстоятельства и беседы, о которых он мог бы поведать, когда бы обладал сознанием и даром речи.
В воскресенье мистер Хардиндж как обычно совершал богослужение в своей церкви, Люси осталась со своей подругой, но я не сомневаюсь, что они все время душой были с нами, с теми, кто молился в церкви Святого Михаила, — я нашел в себе силы отправиться туда. Я видел искреннее сочувствие на лицах всех прихожан этой небольшой церкви, и почти у каждого слезы полились из глаз, когда читались молитвы о болящих. Мистер Хардиндж остался в доме при церкви: ему предстояло сделать еще некоторые дела, я же сел на лошадь и отправился домой сразу после утренней службы — тревога не позволяла мне в такую минуту надолго отлучаться из дома.
Неспешно труся по дороге домой, я нагнал Наба, который шел по направлению к Клобонни с видом совершенно для него необычным, так что не заметить этого было невозможно. Наб был мускулистым, живым негром, ходил всегда пружинистым шагом, теперь же он едва волочил ноги, я подумал, что какая-то тяжесть лежала у него на душе и оттого он весь преобразился. Эту перемену я, разумеется, приписал неладам между ним и Хлоей, и мне захотелось как-нибудь ободрить моего верного раба, о котором я уже дней десять как не вспоминал, угнетенный своим горем. Поравнявшись с Набом, я заговорил с беднягой, стараясь придать своему голосу веселость, и завел речь о том, что, как я полагал, может развлечь его, не задев его чувств.
— Как, однако, повезло мистеру Марблу, Наб, — сказал я, придерживая лошадь, чтобы недолгий оставшийся путь пройти вровень с моим собратом моряком. — Обрести такую милую старушку мать, такую хорошенькую племянницу, такую тихую гавань — как раз чтобы пришвартоваться в конце странствий старому, измученному жизнью морскому волку.
— Да, сэр, масса Майл, — отвечал Наб, как мог бы ответить человек, мысли которого заняты чем-то другим, — да, сэр, мистер Марбл — настоящий морской волк.
— Что ж такого? И морскому волку не меньше, чем прочим, нужна добрая старушка мать, хорошенькая племянница и уютный дом.
— Конечно, сэр. Морскому волку тоже все это нужно, ясное дело. Все-таки, масса Майл, я иногда думать, лучше бы мы никогда не видать соленая вода.
— С таким же успехом, дружище, можно желать, чтобы мы никогда не обращали взор с холмов и берегов Клобонни в ту сторону, куда течет Гудзон. Ведь неподалеку от нас ниже по течению река — сама соль. Ты, верно, думал о Хлое и вообразил, что, если бы ты остался дома, ты бы скорее добился ее благосклонности.
— Нет, масса Майл, нет, сэр. Все в Клобонни думать сейчас только про одно.
Я вздрогнул от изумления. Мистер Хардиндж всегда следил за тем, чтобы даже клобоннские негры, склонные к подобным проявлениям чувств, не впадали в экзальтацию и не поддавались болезненным порывам, каковые в некоторых церквах охотно принимают за религиозные озарения. Сначала я воспринял речь Наба как выражение новых настроений среди слуг — ничего подобного я от них раньше не слышал; какое-то время я пристально смотрел на Наба, прежде чем ответить.
— Боюсь, я понимаю тебя, Наб, — ответил я после многозначительной паузы. — Я рад, что мои слуги столь же преданно любят детей своих господ, как любили когда-то их самих.
— Мы тогда быть бессердечный, сэр, если б мы не любить. О, масса Майл, я и вы видеть много ужасные вещи вместе, но такое мы не видеть никогда!
На темных щеках Наба заблестели слезы, и я пришпорил коня, опасаясь, как бы самообладание не покинуло меня на глазах у возвращавшихся из церкви людей, которые быстро приближались к нам. Почему Наб с таким сожалением говорил о нашем плавании, я мог объяснить единственно тем, что, по его мнению, болезнь Грейс каким-то образом была связана с моим отсутствием.
Когда я подъехал к дому, кругом не было видно ни души. Мужчины все ушли в церковь, и можно было наблюдать, как они, опечаленные, поодиночке приближались к дому; никто из них не выказывал никаких признаков бездумного веселья, так свойственного неграм; некоторые темнокожие красавицы в это время года обыкновенно подставляли себя солнцу, щеголяя друг перед другом и перед поклонниками своими лучшими летними нарядами. Теперь никого из них не было видно. Ни перед домом, ни на лужайке, ни в кухнях — а их было целых три, — ни в огородах, одним словом, все обычно оживленные места опустели. Это был плохой знак; привязав коня, я поспешил к тому крылу усадьбы, где жила Грейс.
Когда я дошел до конца коридора, который вел в комнату сестры, мне стало ясно, почему так необычно пусто было у дома. Шесть или семь негритянок на коленях стояли у двери, а над ними витал торжественный голос Люси: она читала молитвы, которые полагалось произносить у постели больного и на исход души. Голос Люси был сама музыка, но никогда раньше он не звучал так печально и так мелодично. Это был глубокий, грудной голос, как будто милое благочестивое созданье ведало, что именно так должно обращаться к Тому, к Которому она взывала; голос дрожал, обнаруживая искренность чувства, с каковым каждое слово исходило из самого сердца ее. А еще говорят о том, что литургия ослабляет молитвенное чувство. Может быть, сие происходит с теми, кто поглощен собой во время беседы с Господэм и не способен даже в молитве отступиться от собственны?: мыслей и речей, какими бы беспорядочными и незрелыми они ни были. Разве такие люди не знают о том, что, например, при общем молении их личные молитвы, в сущности, становятся образцом для слушающих их и при этом воспринимаются они без соответствующей подготовки и открытости сердца; таким образом, вместо смиренного и вдумчивого молитвословия мы слишком часто находим придирчивое и жгучее любопытство к ближнему? В последнее время христианство вновь превращается в совокупность церквей, спорящих между собой; я, как человек пожилой, который прожил свою жизнь и надеется умереть в лоне англо-американской церкви, не хочу оправдывать ту ветвь католичества, к коей я принадлежу, но теперь, когда христианство возвращается к своей прежней воинственности, забывая о важнейшей из добродетелей — любви к ближнему, я часто вспоминаю ту полуденную молитву и спрашиваю себя: разве можно было слушать Люси, как довелось мне в тот день (в заключение она прочла ту молитву, которую сам Христос завещал своим ученикам если и не как жесткое правило, то как емкий образец),[242] и при этом думать, что сердце не может всецело устремляться за словами, которые некогда были даны нам?
Едва утих торжественный голос Люси, как я, пробравшись сквозь толпу плачущих и все еще коленопреклоненных негритянок, вошел в комнату сестры. Грейс полулежала в кресле, глаза ее были закрыты, руки стиснуты на коленях, и сама поза ее и выражение лица говорили о том, что на мгновение всем своим помышлением и чувствами она унеслась в иной мир. Думаю, она не слышала, как я вошел, и я с минуту постоял около нее, не зная, выдать ли мне свое присутствие. Тут я поймал взгляд Люси, которая, видимо, очень хотела поговорить со мной. Взгляд, красноречивый и печальный, принудил меня последовать за ней. В том крыле дома, где жила Грейс, было три или четыре маленьких комнаты, которые сообщались между собой; Люси повела меня в одну из них, служившую чем-то вроде boudoir[243] (хотя в Америке этого слова еще не знали).
— Нет ли где-нибудь поблизости моего отца? — спросила Люси, и вопрос ее показался мне странным, ведь она должна была знать, что после литургии он намеревался остаться в своем доме при церкви, дабы подготовиться к вечерней службе.
— Нет, его здесь нет. Ты забыла, он должен служить сегодня вечером.
— Я послала за ним, Майлз, — сказала Люси, беря мою руку в свои с нежностью, с какой мать обращается с самым любимым своим ребенком, — милый Майлз, ты должен собрать все свое мужество.
— Сестре стало хуже? — хрипло спросил я, ибо, хоть я и был готов к такому ходу событий, я никак не ожидал, что это произойдет так скоро.
— Я не могу сказать «хуже», Майлз, если человек в преддверии встречи с Господом пребывает в таком душевном состоянии. Но я не должна ничего скрывать от тебя. Пожалуй, меньше часа тому назад Грейс сказала мне, что ее час близок. Она знает, когда он пробьет, но не позволила мне послать за тобой. Грейс сказала, что у тебя будет достаточно времени, чтобы побыть с нею. Однако за отцом я послала, и скоро он должен быть здесь.
— Всемогущий Боже! Люси, ты правда думаешь, что Грейс так скоро покинет нас?
— Если Господу угодно забрать ее от нас, Майлз, разве я могу сетовать, что ее кончина будет такой тихой, такой безмятежной?
Пока я живу, моя память будет хранить образ Люси, какой она была в ту минуту. Она считала Грейс самой дорогой своей сестрой, любила ее так как может любить только сердечная, благородная, преданная женщина; все же Люси напряженно думала о том, как ей должно говорить со мной, и только заботу обо мне я читал в ее печальных и тревожных глазах. Она приучила себя стойко нести бремя своего страдания, с надеждой и верой принимая все, что выпадало на ее долю; вероятно, участь моей сестры казалась ей скорее завидной, нежели прискорбной, хотя она искренне сострадала мне. Это самоотречение несказанно тронуло меня, я взял себя в руки; если бы не Люси, я не смог бы вынести того, что происходило в течение последующих нескольких часов. Мне было стыдно обнаруживать свои чувства в присутствии той, которая обнаружила такую тихую, но подлинную стойкость и силу духа, той, в чьем сердце жили самые возвышенные человеческие чувства. Печальная улыбка, которая на мгновение озарила лицо Люси, когда она с беспокойством всматривалась мне в лицо во время нашей беседы, была исполнена смиренного упования и христианской веры.
— Господи, да будет воля Твоя, — только и смог прошептать я. — Небеса больше подходят для такой души, чем наш бренный мир.
Люси сжала мне руку, видимо, моя кажущаяся стойкость успокоила ее. Она велела мне подождать там, где я был, пока она сама не скажет Грейс о моем возвращении из церкви. Сквозь открытую дверь я видел, как Люси просила негритянок удалиться, и вскоре я услышал шаги мистера Хардинджа; он направлялся в соседнюю комнату, служившую чем-то вроде прихожей для тех, кто проникал в комнату больной через общий вход. Я вышел навстречу своему достойному опекуну, и через минуту Люси оказалась рядом со мной. Одного слова девушки было достаточно, чтобы ненадолго задержать нас, сама же Люси возвратилась в комнату Грейс.
— Господь да помилует нас, дорогой мой мальчик, — воскликнул пастырь, то ли взывая к Богу, то ли скорбя, — именно «нас», не только тебя, ибо Грейс всегда была дорога мне как мое родное чадо. Я знал, что нам не избежать беды, и молился, чтобы Господь приготовил нас всех к ней и чтобы смерть Грейс принесла плод в душах наших, старых и молодых, но сказано: «… о дне же том и часе никто не знает»[244], и смерть всегда застает нас врасплох. Мне нужен письменный прибор, Майлз, а ты выбери из своих слуг посыльного, пусть этот человек будет готов отправиться в путь через полчаса, ибо я управлюсь с моим письмом даже скорее.
— Боюсь, советы врача нам больше не понадобятся, дорогой сэр, — отвечал я. — У нас есть указания Поста, и Грейс находится под присмотром нашего семейного врача, почтенного доктора Вурца, который несколько дней тому назад дал мне понять, что он не видит иных средств предотвратить несчастье, которого мы все страшимся, нежели те, что мы уже применяем. Все же, сэр, мне было бы спокойней, если мы смогли бы уговорить доктора Барда переправиться через реку; я думал еще раз послать Наба с таким поручением.
— Да, да, так и следует поступить, — ответил мистер Хардиндж, придвигая к себе столик, на котором лежало несколько рекомендаций, написанных доктором Вурцем, — они выполнялись нами скорее для проформы, чем в надежде на улучшение самочувствия сестры, — и, продолжая беседовать со мной, принялся писать. — Так и следует поступить, — повторил он, — тогда Наб отнесет это письмо на почту на восточном берегу реки, таким образом оно скорее дойдет до Руперта.
— До Руперта! — воскликнул я таким тоном, что тут же пожалел об этом.
— Разумеется, мы должны послать за Рупертом, Майлз. Он всегда относился к Грейс как брат; бедняга будет весьма огорчен нашим небрежением, если мы забудем о нем в подобных обстоятельствах. Ты, кажется, удивлен, что я собираюсь позвать его в Клобонни?
— Руперт пребывает сейчас у Источников, сэр, наслаждается обществом мисс Мертон, не лучше ли оставить его в покое?
— Что бы ты стал думать, Майлз, когда бы Люси была при смерти, а мы забыли бы известить тебя о том?
Вероятно, я бросил на доброго старика такой негодующий взор, что даже при его «святой простоте» он не мог не увидеть огромной разницы между действительным положением вещей и придуманным им примером.
— Ты прав, бедный Майлз, совершенно прав, — извиняющимся тоном добавил мистер Хардиндж, — я вижу, что мое сравнение неуместно, хотя я уже стал надеяться, что ты опять смотришь на Люси как на сестру. Но все же мы не должны забывать о Руперте… а вот и мое письмо.
— Слишком поздно, сэр, — проговорил я хрипло, — сестра не доживет до вечера.
Я понял, что мистер Хардиндж был не готов к тому, он побледнел, и, когда стал запечатывать конверт, руки его задрожали. Все же, как я узнал после, письмо было отправлено.
— Господи, да будет воля Твоя! — прошептал достойный пастырь. — Если в том Его святая воля, мы не должны скорбеть, что еще одна кроткая христианская душа призвана предстать перед лицом Божиим! Руперт может, по крайней мере, приехать, чтобы вместе с нами поклониться праведнице, которая уходит от нас.
Я не мог противиться такой искренности и добросердечию, даже если бы это было в моей власти; к тому же нас позвали в комнату Грейс, и все мои мысли обратились к ней. Глаза сестры были теперь открыты. Увидев их неземное или, вернее, потустороннее выражение, я содрогнулся, почувствовал, что сердце у меня упало, как бывает в минуты отчаяния. Не могу сказать, что я заметил на ее лице ужасающую печать смерти, просто я увидел проблески того внутреннего света, который появляется, когда душа подходит к порогу иного бытия и должна порвать связь со всем, что оставляет здесь. Вряд ли я не почувствовал укола разочарования при мысли о том, что моя сестра могла быть совершенно счастлива без моего участия. Мы все столь себялюбивы, что даже самые невинные наши желания бывают отравлены примесью этого болезненного свойства нашей натуры.
Однако и сама Грейс не могла вполне освободиться от уз родства и человеческой любви, пока ее душа пребывала в своей земной обители. Напротив, каждый взгляд, который она бросала на одного из нас или на всех вместе, был исполнен безграничной нежности и неугасающей любви. Она была слаба, ужасно слаба, ибо смерть, казалось, заторопилась, дабы как можно быстрее и незаметней избавить ее от земной юдоли; все же ее любовь ко мне и к Люси придавала ей сил, и она смогла высказать многое из того, что намеревалась. Подчиняясь знаку, который она подала мне, я опустился на колени рядом с ней и положил ее голову себе на грудь, как уже не раз бывало с тех пор, как она занемогла. Мистер Хардиндж кружил около нас подобно сострадающему духу, приглушенным, но отчетливым голосом читая некоторые из самых величественных отрывков Священного Писания, полных утешения для отходящей в иной мир души. Люси же как будто всегда находилась там, где в ней более всего нуждались, и часто глаза Грейс обращались на нее с благодарностью и любовью.
— Мой час близок, — прошептала Грейс, все еще лежа на моей груди. — Помни, я умираю, прося Господа простить не только меня, но и тех, кто, может быть, причинил мне зло. Не забывай того, что ты обещал мне; не делай ничего, что могло бы опечалить Люси и ее отца.
— Я понимаю тебя, сестра, — тихо ответил я. — Ты можешь быть уверена — все будет так, как ты захочешь.
Она слабо пожала мне руку в знак того, что мои заверения успокоили ее.
Как мне показалось, с той минуты связь Грейс с миром стала ослабевать. Тем не менее добрые чувства к тем, кого она любила и кто любил ее, жили в ней до самой ее кончины.
— Пусть войдут все рабы, которые хотят видеть меня, — сказала Грейс, с трудом приподнимаясь, чтобы исполнить эту утомительную, но неизбежную обязанность. — Я никогда не смогу отплатить им за все, что они сделали для меня, но я со спокойным сердцем вверяю их тебе, Майлз.
Люси выскользнула из комнаты, и через несколько минут мы увидели, как длинной вереницей темнокожие потянулись к двери. В горе ли, в радости ли эти простодушные создания обычно бывают крикливы и шумливы; но Люси, милая, заботливая, деятельная Люси — деятельная даже в скорби, сокрушавшей ее, — предусмотрела это и разрешила неграм войти только при условии, что во время прощанья они будут держать себя в руках.
Грейс говорила со всеми женщинами, спокойно прощаясь с каждой и дав каждой полезное и глубокое наставление; она уделила внимание всем пожилым мужчинам в отдельности.
— Идите и возрадуйтесь, что я так скоро избавлюсь от треволнений мира сего, — сказала она, когда печальная церемония закончилась. — Молитесь обо мне и о себе. Мой брат знает мою волю о вас и проследит за тем, чтобы она была исполнена. Да хранит вас Господь под кровом своим, друзья мои.
Люси оказала такое действие на этих бедных простодушных созданий за то короткое время, что они находились под ее милостивым, но строгим владычеством, что все до единого покидали комнату тихо, как дети, исполненные сознания значительности происходящего. Все же самые старые и морщинистые лица были мокрыми от слез — один Бог знает, каких усилий стоило им сдержать естественные для них слезы и стенания. Я отошел к окну, чтобы скрыть чувства, которые вызвало во мне это прощание, когда вдруг услышал какой-то шелест в кустах прямо под окном. Выглянув, я увидел Наба, он лежал ничком, растянувшись во всю длину своего исполинского тела; видимо, его терзала невыносимая боль, он судорожно хватался за землю руками, но, верный своему обещанию, не издавал ни стона, опасаясь, как бы он не достиг ушей его юной госпожи и не нарушил покой последних мгновений ее жизни. Позже я выяснил, что он обосновался там, чтобы время от времени через Хлою, подававшую ему знаки, узнавать, что происходит в комнате. Вскоре Люси позвала меня на мое прежнее место, так как этого хотела Грейс.
— Не пройдет и часа, как мы все опять будем вместе, — сказала Грейс, поразив всех нас ясностью и отчетливостью, с какой она проговорила эти слова. — Приближение смерти возносит нас на высоту, с которой мы можем единым взором окинуть весь мир, всю суету мирскую.
Я еще сильнее прижал умирающую к своему сердцу — таким образом я невольно признал, как трудно было мне воспринимать ее утрату с философским спокойствием, которое внушила Грейс ее вера.
— Не стоит оплакивать мою смерть, Майлз, — продолжала она, — хотя я знаю, ты будешь скорбеть. Но Господь утешит тебя, по Своему милосердию он может претворить мою смерть во благо.
Я не отвечал — не мог. Я заметил, что Грейс пытается взглянуть мне в лицо, словно желая увидеть, какое действие произвела на меня сцена прощания. Я помог ей сесть удобнее. Думаю, мой вид возбудил в ней чувства, которые уже стали угасать под влиянием последней великой перемены, ибо, когда сестра снова заговорила, ее слова были полны нежности, и я понял тогда, что тем, кто любит по-настоящему, трудно расставаться со своими привязанностями.
— Бедный Майлз! Я даже начинаю желать, чтобы мы могли уйти вместе! Ты был хорошим, любимым братом. — (Какое великое утешение находил я потом в этих словах.) — Мне горько оттого, что после моей смерти ты останешься один-одинешенек. Правда, у тебя есть мистер Хардиндж и наша Люси…
Последовавшая затем пауза и взгляд сестры заставили меня слегка содрогнуться. Грейс перевела глаза с меня на коленопреклоненную и плачущую Люси. Мне показалось, что она хотела высказать какое-то пожелание или сожаление относительно нас двоих; даже в такую минуту я не мог бы выслушать ее, не выдав своего волнения. Однако она ничего не сказала, хотя ее взгляд был слишком выразителен, ошибиться было невозможно. Она промолчала оттого, решил я, что, по ее мнению, уже слишком поздно говорить об этом, так как сердце Люси принадлежит Эндрю Дрюитту. Я тотчас с горечью вспомнил слова Наба: «Я иногда думать, масса Майл, лучше бы мы никогда не видать соленая вода». Но нельзя было допустить, чтобы в такую минуту подобные чувства овладели мною; да и сама Грейс, наверное, слишком ясно ощущала, что мгновения ее жизни сочтены и не стоит поэтому заводить разговор на эту тему.
— Всемогущий Господь устроит наилучшим образом и это, и другие наши дела, — прошептала она. Все же, как мне кажется, прошло какое-то время, прежде чем ее мысли вновь обратились к ее положению. Благополучие мое и Люси, людей столь любимых ею, не могло не волновать натуру такую великодушную, как Грейс, пусть даже в смертный час.
Мистер Хардиндж стал на колени и следующую четверть часа посвятил молитве. Когда он поднялся с колен, Грейс, лицо которой светилось нездешним миром и покоем, протянула к нему руки и ясным отчетливым голосом попросила благословения, присоединив к своей просьбе благодарность за его заботу о нас, сиротах. Я никогда раньше не видел старика таким растроганным. Это нежданное благословение, исходящее от юного созданья — получилось так, что Грейс благословила старика, — совершенно потрясло его. Старик упал в кресло, слезы неудержимо полились из его глаз. Это обеспокоило Люси, которая со страхом смотрела на своего седовласого отца, пришедшего в сильное волнение. Но чувства такого рода не могут долго властвовать над человеком, подобным мистеру Хардинджу, и вскоре он пришел в себя, приняв спокойный вид, насколько это вообще возможно, когда человек стоит у смертного одра.
— Многие, наверное, думают, что я умираю слишком рано, — заметила Грейс, — но я устала от мира. Я готова принять волю Божию. Да будет имя Господне благословенно —
Ему угодно нынче призвать меня к Себе. Люси, любимая, пойди в комнату и отдерни занавеску, я смогу тогда еще раз взглянуть на поля милого Клобонни, в последний раз окину взором внешний мир.
Перед смертью многие прощаются с вещами привычными и любимыми. Нам не свойственно навсегда покидать этот чудесный мир, «назад не бросая долгого, томного, грустного взгляда»[245]. В тот день родимые мои поля своей тихой красотой как-то особенно вдохновенно воспевали дивный гений Творца, и, казалось, божественный покой царил над нивами, садами, лугами и лесистыми холмами. Кушетку Грейс поставили так, чтобы она могла обозреть окрестности фермы сквозь раскрытую дверь и окна соседней комнаты. Она часто сиживала здесь в то время, когда уже не могла покинуть своих комнат, созерцая картины привычные и нежно любимые. Я заметил, что ее губы дрожали, когда она в последний раз вглядывалась в них, и я был уверен, что в эту минуту ее охватило какое-то необычное чувство, вызванное воспоминанием о прошлом. Я видел перед собой тот же пейзаж и понял, что ее взгляд устремлен на лесочек, где девушки встретили нас с Рупертом по возвращении из плавания; это было любимое место наших встреч, и, наверное, оно часто было свидетелем бесед, в которых Грейс и ее малодушный возлюбленный поверяли друг другу свои тайны. В ту минуту смерть уже витала над этим ангелоподобным созданием, но ее женское сердце не могло, не умело остаться бесчувственным к подобным впечатлениям. Напрасно теплый свет с небес зализал землю снопами золотых лучей, напрасно раскрыли свои бутоны луговые цветы, а в лесах зазеленела пестрая, яркая американская листва, птицы напрасно затеяли веселые игры, одевшись в пышное оперение: в воображении Грейс проплывали картины, связанные с всепоглощающим чувством, когда-то столь значимым для нее. Я ощутил, как она задрожала в моих руках, и, с сочувствием склонившись к ней, едва различил тихий шепот: она молилась, и нетрудно было догадаться — она молилась за Руперта. После она попросила, чтобы занавеску снова задернули, дабы навсегда отогнать навязчивые видения.
Впоследствии, возвращаясь мыслью к событиям того печального дня, я часто думал, что это воспоминание о Руперте и его прошедшей любви приблизило смерть Грейс. Я употребил слово «любовь», хотя ж сомневаюсь, что человек столь эгоистичный когда-нибудь любил кого-либо, кроме себя; быть может, и себя он по-настоящему не любил, и здесь сие высокое слово просто неуместно. Грейс, несомненно, стала угасать быстрее с той горестной минуты. Мы все знали, что она умрет, мы даже думали, что это может произойти в тот же день, и, когда смерть пришла, она все равно застала нас врасплох; но мы не ожидали, что через час все будет кончено.
Что это был за час! Мистер Хардиндж и Люси почти полчаса, стоя на коленях, молились про себя: мы думали, что молитвы вслух могут потревожить больную. Были минуты, когда на нас уже веяло холодным покоем могилы. Я не слишком разбираюсь в медицине, чтобы сказать, была ли перемена, происшедшая в сознании сестры, следствием потрясения, которое она испытала, когда долго и напряженно вглядывалась в лес, или она произошла от закономерного ослабления организма и объяснялась той таинственной связью, которая столь тесно соединяет нетленную часть нашего существа с материальной до тех пор, пока это единство не разорвется навсегда. Несомненно, однако, что мысли Грейс блуждали, и, хотя они до последней минуты сохраняли свою устремленность к вере и были исполнены светлого упования на милость Божию, в них стала проглядывать детская наивность, если не полная умственная слабость. Все же в Грейс была такая душевная красота, что умирание тела не могло ее уничтожить.
По меньшей мере полчаса длилось живое безмолвие молитвы. Все это время сестра почти не двигалась, руки ее были сложены, время от времени она поднимала глаза к небесам. Наконец Грейс, кажется, немного ожила и обратила внимание на то, что происходит вокруг нее. Вдруг она заговорила.
— Люси, дорогая моя, — сказала она, — куда делся Руперт? Он знает, что я умираю? Если да, то почему же он не навестит меня в последний раз?
Едва ли нужно говорить, как нас с Люси поразил этот вопрос. Люси закрыла лицо руками и ничего не ответила; но любезный мистер Хардиндж, ни о чем не подозревая, кинулся защищать своего сына.
— За Рупертом послали, мое дорогое чадо, — сказал он, — и, хотя он безоглядно увлечен мисс Мертон, он непременно примчится, как только получит мое письмо.
— Мисс Мертон! — повторила Грейс. — Кто она? Я не помню никого с таким именем.
Тогда мы поняли, что сознание дорогой нашей страдалицы угасает; мы, конечно, не пытались что-либо объяснять ей. Нам оставалось только молча слушать и плакать. Грейс обвила рукой шею Люси и привлекла ее к себе с детской горячностью.
— Люси, дорогая моя, — продолжала она, — мы уговорим этих глупых мальчишек не ходить в плавание. Ну и что с того, что отец Майлза и прадедушка Руперта были моряками? Это не значит, что и они должны стать моряками!
Она умолкла, о чем-то задумавшись, и повернулась ко мне. Ее голова все еще лежала на моей груди, и она, приподняв голову, снизу смотрела на мое лицо с такой любовью, как смотрела тогда, во время той волнующей встречи в кабинете, после моего возвращения. У нее еще было достаточно сил, чтобы поднять мертвенно-бледную, но не сухую руку к моему лицу, разобрать кудри у висков и с детской нежностью поиграть с моими волосами.
— Майлз, — прошептало ангельское существо, уже начиная терять дар речи, — ты помнишь, что наша мать всегда учила нас говорить правду? Ты мужественный человек, брат, и у тебя развито чувство собственного достоинства, ты не можешь говорить неправду; хорошо бы Руперт был таким же честным.
В первый, последний и единственный раз я услышал от Грейс слова, свидетельствующие о том, что она вообще знала о каких-то изъянах в характере Руперта. Один Бог знает, как бы я хотел, чтобы она увидела этот весьма существенный порок раньше! Впрочем, разве можно ждать от девочки, ребенка проницательности и сообразительности взрослой женщины? Ее рука все еще лежала на моей щеке, и я не хотел бы, чтобы она убрала ее в эту горькую минуту, дабы я мог прочитать во взгляде Люси ее чувства.
— Видишь, — продолжала сестра, хотя теперь она могла говорить только шепотом, — какие смуглые у него щеки, правда, лоб белый. Вряд ли мама узнала бы его, Люси. Скажи, дорогая, а у Руперта тоже такое загорелое лицо?
— Руперт в последнее время не так много бывал на солнце, как Майлз, — сдавленно ответила Люси; Грейс все еще обнимала ее шею.
Такой родной голос, кажется, пробудил в сестре новые мысли.
— Люси, — спросила она, — ты так же любишь Майлза, как мы обе любили его, когда были детьми?
— Я всегда искренне любила и буду любить Майлза Уоллингфорда, — твердо ответила Люси.
Грейс повернулась ко мне, отпустив шею Люси, ибо у нее уже не было сил обнимать ее; она устремила свои ясные голубые глаза на мое лицо и не отводила взгляда до самого последнего вздоха. Я не мог сдержать слез, но они скорее привели в недоумение, нежели встревожили ее. Вдруг мы услышали ее голос, она говорила тихо, но с чувством, оттого он звучал довольно явственно. Слова сестры, полные неиссякаемой любви, исходили из самого сердца, которое никогда ни на одно мгновение не переставало любить меня, даже обычные детские обиды не умаляли эту любовь.
— Всемогущий Боже, — сказала она, — призри с небес сего любимого брата, сохрани его под кровом Своим и, когда придет время, призови его ради любви Спасителя в Твои обители, которые Ты уготовил для праведных.
Это были последние слова Грейс Уоллингфорд. Она жила на свете еще десять минут и умерла на моей груди, как ребенок, испускающий последний вздох на руках у матери. Губы Грейс шевелились; однажды мне показалось, будто она произнесла имя Люси, впрочем, у меня есть все основания полагать, что она молилась и за всех нас, и за Руперта, до того мгновения, пока ее не стало.
Не слышно больше сладкозвучных песен,
Что на прогулках услаждали слух.
В земных жилищах ваших опустели кресла,
Исчез навеки прежней жизни дух.
Я больше не видел тела сестры после того, как передал ее, словно спящего ребенка, в руки Люси. Есть люди, которых снедает болезненное любопытство, побуждающее их вглядываться в черты умерших, — род помешательства; я ему не подвержен. Когда умер мой отец, а потом — моя мать, меня приводили в гостиную, дабы я мог посмотреть на их лица и оплакать их, и я был тогда так мал, что должен был покориться. Теперь же я находился в том возрасте, когда мог сам решать, как мне поступить; и лишь только я пришел в себя — минуло уже несколько часов после смерти сестры, — я решил: пусть в моей памяти останется последний, исполненный любви взор, милое лицо, уже отмеченное смертью, но все еще живое и осиянное светом ее чистой души. С тех пор я храню в памяти тот образ и часто радуюсь, что не позволил застывшей маске вытеснить его. Что касается родителей моих, картины, на долгие годы осевшие в моем воображении, были скорее мучительными, нежели приятными.
Как только я выпустил из рук тело Грейс, запечатлев последний долгий поцелуй на ее матовом, но еще теплом лбу, я покинул дом. Нигде в Клобонни не было назойливых глаз, от которых повергнутому в скорбь надо было искать укрытие, но я чувствовал, что задохнусь, если не вырвусь на вольный воздух. Когда я пересекал небольшую лужайку перед домом, из кухни до меня донеслись рыдания. Теперь, когда никто не призывал их думать о покое больной, простодушные негры дали волю своим чувствам. Я еще долго слышал их вопли после того, как все прочие звуки дома уже перестали долетать до моих ушей.
Я шел и шел по дороге, желая поскорее удалиться от печального места, и оказался: в лесочке, который был, наверное, последним объектом внешнего мира, привлекшим внимание сестры. Здесь все напоминало мне о прошлом, о днях детства и юности, о том, как четверо клобоннских детей жили вместе в любви и согласии и бродили среди этих зарослей. Я просидел в лесочке целый час; то был странный, таинственный час!
Я видел ангельское лицо Грейс запечатленным на листве, слышал тихий, но радостный смех, каким она обыкновенно смеялась в счастливые минуты, и ее нежный голос звучал у меня в ушах почти так же явственно, как будто она была где-то рядом. Руперт и Люси тоже были там. Я видел их, слышал их голоса и старался разделить их простодушное веселье, как бывало в прежние времена, но в сознание вторгались страшные образы горькой действительности и разрушали очарование грез.
Я вышел из лесочка в поисках более надежного убежища и полей, более удаленных от дома. Уже стемнело, когда я подумал о возвращении; все это время я провел в окружении таинственных видений, и разум блуждал среди картин, совершенно отличных от тех, среди которых я находился. Милый образ Грейс сопровождал меня повсюду; куда бы я ни шел, я слышал ее голос. Вот ее, совсем крошку, мне разрешили покатать в маленькой коляске — то было мое самое первое впечатление о возлюбленной сестре, вот я гоню свой обруч, а она бежит за мной, вот Грейс поучает меня, предостерегает от неправедных поступков или с важным видом, но ласково порицает за ошибки, уже совершенные; затем я вижу ее в расцвете юности и красоты, прекрасную и достойную любви, мою подругу и наперсницу, ту, которая умела разделять со мной планы на будущее. Как часто в те дни журчание ручейка или жужжание пчелы сливались с зовом или молитвами возлюбленной сестры, дух которой вознесся на небеса и которой больше не суждено было участвовать в моих делах и в круговороте жизни!
Я было собрался провести ночь вне дома, беседуя со звездами, каждая из которых по мере того, как они одна за другой медленно появлялись на небосклоне, представлялась мне обиталищем покинувшей мир души. Я много и напряженно думал о Грейс, но мысли мои обращались и к Люси. Да и о мистере Хардиндже я не забыл. Я чувствовал, что они беспокоятся обо мне, и понимал, что должен вернуться домой. Наб и еще два или три негра искали меня повсюду, но не заглянули туда, где могли бы обнаружить меня, и я испытывал какую-то грустную радость, время от времени видя, как эти простодушные создания, побродив, сходились вместе и о чем-то толковали между собою. Их жесты, их горячность, их слезы — я видел, как много они плакали, — все это указывало на то, что они говорили о своей «юной госпоже», мне не нужно было других знаков, чтобы понять, как они говорили о ней.
В нашей семье всегда была любовь. Мой отец, мужественный, ласковый и всей душой преданный матери, как нельзя лучше подходил для того, чтобы охранять особый мир, управляемый любовью и благорасположением к ближнему, который создала моя мать с первых дней своей жизни в Клобонни. Эти чувства незаметным образом передались и рабам, которые не упускали случая показать, как важны для них интересы и благоденствие господ. Среди негров был один, которого все считали опустившимся и негодным человеком. Этот старик по имени Вулкан работал в кузнице в окрестностях фермы; такое имя дал ему мой дед, вознамерившись послать ребенка в подмастерья к кузнецу, как только он подрастет. Из-за своего ремесла Вулкан принужден был провести почти всю свою молодость в близлежащем селении, где он, к несчастью, приобрел привычки, вовсе не подходившие для той жизни, которую испокон веку вели прочие обитатели Клобонни. Он в какой-то степени отдалился от нас, стал пить и бедокурить, бесчестя своих темнокожих родственников, живших поблизости от усадьбы. Как бы то ни было, когда в семье случалось что-то важное: кто-то из домочадцев возвращался домой после долгого отсутствия или уходил в мир иной, — Вулкан непременно объявлялся, и на месяц делался другим человеком. Теперь он оказался одним из тех, кто отправился искать меня по полям и лесам; именно ему и случилось найти меня.
Когда бы я не имел никаких других подтверждений того, какое страшное горе пришло в Клобонни, я понял бы это по выражению благоговейного страха, с которым Вулкан приблизился ко мне. Глаза у него всегда были красные, но нетрудно было заметить, что и он пролил немало слез. Вулкан знал, что его тут не очень-то жалуют, он редко подступался ко мне, разве только для того, чтобы извиниться за какие-то свои провинности и прегрешения, и вообще был отвержен всеми за свои вечные проделки. Однако теперь общее горе придало ему уверенности — даже Наб едва бы заговорил бы со мной так — хоть и почтительно, но весьма непринужденно.
— Эх, масса Майл! Масса Майл! — воскликнул Вулкан, уверенный в том, что, если между нами и нет ничего общего, здесь наши чувства сходны. — Бедная молодая мисс! Когда еще мы иметь такая?
— Моя сестра теперь на небесах, Вулкан, где, надеюсь, все обитатели Клобонни, как белые, так и темнокожие, воссоединятся с ней, если будут вести жизнь, угодную Богу.
— Вы думать, это возможно, масса Майл? — спросил старик, устремив на меня свой тусклый взгляд с искренним напряженным вниманием, которое свидетельствовало о том, что он не до конца утратил сознание своего нравственного состояния.
— Все возможно Богу, Вулкан. Всегда помня о Нем и Его заповедях, ты можешь надеяться увидеть свою юную госпожу и стать соучастником ее блаженства.
— Чудеса! — воскликнул старик. — Это есть такое большое утешение. Эх, масса Майл, как часто она, когда быть маленькая, приходить к дверь моя кузница и хотеть посмотреть, как лететь искра! Мисс Грейс очень нравиться кузнечное ремесло, и она знать его. Я думать, больше всего она любить, когда железо раскаленное, и смотреть, как лошадь подковывать.
— Ты пошел искать меня, Вулкан, и я благодарю тебя за заботу. Я сейчас вернусь в дом; тебе больше нет нужды беспокоиться. Помни, дружище: мы оба можем надеяться снова увидеть мисс Грейс только в том случае, если станем жить так, как учит нас мистер Хардиндж.
— Чудеса! — повторил старый Вулкан, разум и сердце которого были расположены к восприятию такого урока. — Да, сэр, масса Майл, она приходить к моя кузница смотреть, как лететь искра; мне недоставать ее, словно она моя дочка.
Подобные чувства преобладали среди негров, хотя почти все они переживали смерть сестры более глубоко, нежели кузнец. Отпустив его, я вышел на дорогу, ведущую к дому. Было совсем темно, когда я пересек лужайку. В тени веранды едва виднелся чей-то силуэт, и я собрался было свернуть к боковой двери, дабы проскользнуть незамеченным, как вдруг на крыльцо, навстречу мне, вышла Люси.
— О! Майлз, дорогой Майлз, как я рада вновь видеть тебя, — сказала милая девушка и взяла меня за руку тепло и непринужденно, как сестра. — Мы с отцом очень беспокоились о тебе, отец даже ходил к своему домику при церкви, думал, что найдет тебя там.
— Вы все время были со мной, ты, и Грейс, и твой отец, моя дорогая Люси, с тех пор как мы расстались. Теперь, однако, я пришел в себя, и тебе больше не нужно тревожиться обо мне. Я от всего сердца благодарю тебя за твою заботу и постараюсь больше не причинять тебе беспокойства.
Люси вдруг залилась слезами, обнаружив тем самым, какие сильные чувства ей приходилось сдерживать и какое облегчение принесли ей мои уверения. Рыдая, она даже оперлась на мое плечо. Как только к ней вернулось самообладание, она утерла слезы, опять доверчиво и нежно взяла мою руку, с волнением взглянула на меня и сказала ласково:
— Мы пережили большое горе, Майлз; этой раны и время не залечит. Никто из нас не найдет замены Грейс. Мы не можем начать жизнь сначала; не можем вернуться в детство, смотреть на мир детскими глазами, любить как дети, жить как дети и расти вместе, как бы с единой душой, с одинаковыми взглядами, желаниями, убеждениями; надеюсь, ты не сочтешь, что я уподобляю себя ушедшему от нас ангелу, если я добавлю: с одинаковыми нравственными принципами.
— Нет, Люси, прошлое для нас миновало безвозвратно. Клобонни больше никогда не будет тем Клобонни, которое мы знали.
Наступила пауза, во время которой Люси, как мне показалось, изо всех сил пыталась совладать с вновь нахлынувшими на нее чувствами.
— Все же, Майлз, — вскоре заговорила она, — разве можем мы желать ее возвращения из той блаженной страны, в которой, как мы с полным основанием полагаем, она пребывает? Скоро Грейс станет для нас с тобой прекрасным и благодатным образцом великодушия, добродетели и любви, и мы будем пусть с грустной, но глубокой радостью вспоминать, как сильно она любила нас и какими тесными узами она была соединена с нами обоими при жизни.
— Это будет соединять и нас, Люси, и я верю, эта связь выдержит все испытания и устоит перед губительным эгоизмом, который правит миром!
— Надеюсь, что это сбудется, Майлз, — тихо и, как мне показалось, смущенно ответила Люси — я, конечно, не задумываясь, приписал ее нерешительность сознанию того, что Эндрю Дрюитту не понравится такое дружеское общение. — Мы с тобой знаем друг друга с детских лет, едва ли нам нужен повод для того, чтобы сохранять уважение и расположение друг к другу.
Затем Люси, вероятно, решила, что пора предоставить меня самому себе, и пошла в дом. Я не видел ее до тех пор, пока мистер Хардиндж не созвал всех домочадцев на вечернюю молитву. Семейное собрание в тот вечер было торжественным и печальным. Мне чудилось, что дух Грейс парит над нами; то мне казалось, что я слышу ее мелодичный голос среди других голосов, то чудилось, что она читает молитвы вместо мистера Хардинджа, как это случалось тогда, когда наш добрый опекун не мог быть с нами. Я заметил, что все негры смотрят на меня с тревогой, как будто они понимали, что я должен сильнее других переживать потерю. Перед тем как выйти из комнаты, каждый негр почтительно кланялся мне и каждая негритянка приседала в реверансе; это было трогательное свидетельство их уважительного участия и сочувствия мне. Хлою душили рыдания, бедная девушка не желала оставить тела своей госпожи, она покинула ее лишь ненадолго, чтобы прийти на молитву. Я думаю, что Люси еще несколько минут побыла бы с отцом и со мной, если бы ей не пришлось увести это бедное создание: Хлоя убивалась так, будто со смертью ее юной госпожи умерло что-то в ней самой.
Я уже писал об обстоятельствах, сопутствовавших смерти Грейс, более подробно, чем предполагал, и не стану далее распространяться о том, терзая себя и утомляя читателя. Следующие три или четыре дня принесли нам успокоение, которое обыкновенно наступает после смерти близкого человека, и, хотя прошли годы, прежде чем мы с Люси перестали оплакивать Грейс, к нам обоим вернулось самообладание, необходимое для того, чтобы исполнять наши повседневные обязанности. Грейс, насколько помню, умерла в воскресенье, ближе к обеду. Согласно обычаю страны, жители которой слишком часто с неподобающей поспешностью стремятся удалить покойника с глаз долой (впрочем, этим мы отчасти обязаны нашему климату), похороны должны были состояться в среду, и, хотя это было и так на сутки позже положенного, мистер Хардиндж, который отдавал все распоряжения, назначил церемонию на четверг, на полдень. Мы ожидали приезда нескольких родственников; обстоятельства не позволили присутствовать многим из тех, кто, вероятно, хотел приехать, — они жили в отдаленных местах, добраться оттуда в срок было трудно, а то и невозможно.
Я провел большую часть времени, оставшегося до похорон, в моем кабинете, занимаясь чтением и предаваясь размышлениям, которые естественным образом приходят на ум человеку, когда смерть похищает у него самое дорогое. Люси, добрая душа, два или три раза присылала мне коротенькие записки, спрашивая о моих пожеланиях по разным поводам, и, среди прочего, она интересовалась, когда я хотел бы попрощаться с сестрой. Мой ответ на этот вопрос привел ее ко мне в кабинет; она вошла с видом несколько недоуменным: Люси так много времени проводила рядом с Грейс, живой и мертвой, оттого ей, должно быть, казалось странным, что тот, кто так сильно любил ее при жизни, не хочет в последний раз взглянуть на ее прекрасные останки. Я объяснил Люси, что я чувствую, и она, казалось, была потрясена.
— Я не могу сказать, что твое решение неразумно, Майлз, — сказала она, — в самом деле, не стоит разрушать такой драгоценный образ. Однако то. что я скажу, должно тебя обрадовать: Грейс теперь так же похожа на ангела, как при жизни, и все, кто видел ее, с удивлением замечали, какое безмятежное, спокойное у нее лицо.
— Благодарю тебя, Люси, этого вполне достаточно. Именно такие слова я хотел услышать, больше мне ничего не нужно.
— Несколько ваших родственников уже приехали на похороны, они здесь, в доме. Только что прибыл какой-то человек, вроде бы с той же целью, хотя его лицо незнакомо никому из домашних; он добивается встречи с тобой так настойчиво, что мой отец просто не знает, как отказать ему.
— Тогда пусть придет сюда, Люси. Я могу только предположить, что это один из многих людей, которым Грейс помогла, она ведь очень многим успела помочь за свою короткую жизнь.
По лицу Люси нельзя было сказать, согласна она с моим предположением или нет, но она пошла сообщить тому человеку о моем намерении принять его. Через несколько минут в комнату вошел крупный мужчина лет под пятьдесят с грубыми, но не лишенными приятности чертами лица. Он подошел ко мне со слезами на глазах, сердечно пожал мне руку, а затем без церемоний уселся. Он был одет как преуспевающий крестьянин, хотя его речь, выговор, манеры указывали на то, что он занимает более высокое положение в обществе, чем те люди, к числу которых его можно было отнести благодаря его наружности. Мне пришлось еще раз вглядеться в него, прежде чем я узнал Джона Уоллингфорда, холостого кузена моего отца, землевладельца с Запада.
— Я вижу по твоему лицу, кузен Майлз, что ты не очень хорошо помнишь меня, — заметил мой гость, — я весьма сожалею, что поводом для возобновления нашего знакомства послужили такие печальные обстоятельства.
— Нас осталось так мало, мистер Уоллингфорд, что ваша любезность тем более ценна, — ответил я. — Я не отдал распоряжения уведомить вас о понесенной нами утрате только потому, что вы живете слишком далеко от Клобонни, и я счел, что, получив эту весть, вы едва ли успели бы приехать на печальную церемонию, которую нам предстоит совершить. Я намеревался написать вам немного погодя, когда буду в силах исполнять подобные обязанности.
— Благодарю тебя, кузен. Кровь и имя Уоллингфордов очень близки и дороги мне, а Клобонни всегда было для меня как дом родной.
— Милое созданье, чье тело лежит теперь под этой крышей, кузен Джон, было уверено в том; и вам, может быть, будет приятно узнать следующее: когда я в последний раз уходил в плавание, она хотела, чтобы это имение я завещал вам, поскольку по прямой линии истинным владельцем Клобонни должен являться человек, носящий фамилию Уоллингфорд. Здесь она ставила ваши права выше своих.
— О, это так похоже на все, что я слышал об этом ангеле, — ответил Джон Уоллингфорд, смахнув слезы с глаз, — обстоятельство, говорившее о том, что у него доброе сердце. — Вы, конечно, отказались и завещали это имущество ей, той, которая имеет больше оснований претендовать на него.
— Да, сэр, я так и поступил, хотя она грозилась, что передаст его вам, как только оно станет принадлежать ей.
— Грейс было бы трудно исполнить эту угрозу, поскольку я, разумеется, отказался бы принять его. Мы там, к западу от моста[246], конечно, наполовину варвары, но наши земли начинают подниматься в цене, и среди нас уже есть богатые люди.
Кузен произнес эти слова с самодовольством, которое он обнаруживал всякий раз, когда речь заходила о собственности. Не единожды в тот день я имел случай отметить, какое большое значение он придавал деньгам; вместе с тем меня поразила разумность и благородство его суждений. Однако он окончательно завоевал мое расположение своим уважительным отношением к Клобонни и всему, что с ним связано. Он говорил о нашем имении с таким благоговением, что я начал подумывать о необходимости составить новое завещание, чтобы Клобонни перешло к нему, если я умру, не оставив наследников, как, по моим понятиям, рано или поздно должно было случиться. Поскольку Люси едва ли станет моей женой, рассуждал я, никакая другая женщина ею не станет. У меня были более близкие родственники, чем Джон Уоллингфорд, — кузены со стороны отца и со стороны матери, некоторые из них уже находились тогда в доме, но они не были родственниками по прямой линии, к тому же я знал, что Майлз Первый именно так распорядился бы имением, когда бы мог предвидеть грядущие события, и это допускалось бы законом. Кроме того, так хотела Грейс — я находил грустную радость в том, что могу выполнить все желания сестры, о которых мне было известно.
Погребальный обряд был совершен только на следующий день после приезда Джона Уоллингфорда, который случайно узнал о смерти родственницы и приехал на похороны без приглашения, как уже известно моему читателю. Почти весь вечер я провел в обществе кузена, с которым сошелся настолько, что просил его назавтра сопровождать меня как ближайшего после меня родственника умершей. Это мое решение, как я впоследствии заключил, весьма обидело некоторых сородичей, приехавших на похороны, поскольку они были ближе к умершей по крови и, следовательно, имели больше оснований рассчитывать на такую честь, хоть и носили другую фамилию. Так уж мы устроены! Мы готовы ссориться из-за серьезного, как нам кажется, недоразумения в ту исполненную глубокого смысла минуту, когда вечность должна открыться перед нашим взором, готовы отстаивать мнения и желания, которые, может быть, уже завтра перестанут занимать нас. К счастью, тогда я ничего не знал об обиде родственников и не видел в тот вечер никого из них, кроме Джона Уоллингфорда; впрочем, его присутствием в моей комнате я был обязан только его уверенности в себе, доходящей до апломба, благодаря чему он вел себя так, как ему было угодно.
На следующее утро я проснулся поздно, с тяжелым сердцем, что было естественно в моем положении. Стоял прекрасный летний день, все в Клобонни и окрест выглядело так, как будто настало воскресенье. Участники процессии должны были собраться в десять часов, и, когда я выглянул из окна, я увидел негров, одетых в праздничное платье, расхаживавших по лужайкам и дорожкам; правда, лица их отнюдь не были праздничными. Это напоминало какую-то странную иудейскую субботу, полную торжественности, священного покоя, живой тишины, но в ней не было того духа радости, утешения, который обычно пронизывает день отдохновения в нашей стране, особенно в это время года. Стали появляться соседи, жившие неподалеку от Клобонни я понял, что надобно одеваться и приготовить себя к тому, что должно было последовать.
Я ел в одиночестве в моем маленьком кабинете, или библиотеке, со дня смерти сестры и ни с кем не виделся с тех пор, как вернулся в тот вечер домой, кроме слуг, а также опекуна, Люси и Джона Уоллингфорда. Последний вечером разделил со мной легкий ужин, но теперь завтракал с прочими гостями в столовой, где обязанности хозяина исполнял мистер Хардиндж.
В то утро я нашел на моем столике кофе и легкую закуску, которые я просил подать накануне, перед тем как лечь спать. Однако чашек было две, да и кроме моей тарелки на стол поставили еще одну. Указав на них, я спросил старого седовласого негра, который прислуживал за столом, что это значит.
— Мисс Люси, сэр; она сказать, что хотеть позавтракать с масса Майл в это утро, сэр.
Даже столь будничное объяснение негра звучало торжественно и печально, словно он понимал: настал такой час, произошло такое событие, которое все вокруг переменило, придало всему какой-то иной смысл.
Я велел ему передать мисс Люси, что я в кабинете.
— Ох, масса Майл, — добавил старик со слезами на глазах, выходя из комнаты, — теперь только одна молодая госпожа — мисс Люси, сэр!
Через несколько минут Люси присоединилась ко мне. Она, разумеется, была в трауре, и это, быть может, подчеркивало ее бледность, но никто не усомнился бы в том, что, с тех пор как мы расстались, милая девушка горько оплакивала смерть подруги. Выражение подавленности придавало ее лицу особую прелесть, и, когда Люси подошла ко мне с распростертыми объятиями и беспокойной улыбкой на губах, я подумал, что, несмотря на ее бледность, она никогда не была столь красивой. Не колеблясь, я с горячностью прижал ее руки к груди и поцеловал бледную, но теплую щеку. Мы держались как любящие брат и сестра, и я убежден, что мы оба думали тогда только о доверии и дружбе, которые связывали нас в детстве.
— Это так великодушно с твоей стороны, дорогая Люси, — сказал я, когда мы сели за столик, — мой кузен, Джон Уоллингфорд, хоть он, в общем, человек неплохой, все же не настолько близок и дорог мне, чтобы принимать его в такой день.
— Я видела его, — дрожащим голосом ответила Люси, — было заметно, как трудно ей сдерживать слезы, — и он мне, пожалуй, понравился. Мне кажется, он был любимцем мамы Уоллингфорд — Люси всегда так называла мою мать, — и это лучшая рекомендация в наших глазах, Майлз.
— Он мне симпатичен, и я постараюсь теперь чаще видеться с ним, чем до сих пор. Когда мы начинаем понимать, что остались одни в целом мире, Люси, лишь тогда мы впервые осознаем, как необходимо нам помнить о кровных узах и искать в них поддержку и опору.
— Ты не один, Майлз, и никогда не будешь один, пока я и мой дорогой отец живы. Ты нам ближе, чем кто-либо из оставшихся у нас кровных родственников! Страдаешь ли ты, радуешься ли — мы всегда рядом, страдаем и радуемся вместе с тобой.
Я видел, каких усилий стоило ей произнести эти слова; но она говорила твердо, так что не оставалось никаких сомнений в их абсолютной искренности. Как ни странно, мне хотелось бы, чтобы в ее манере было меньше естественности и больше нерешительности, когда она пыталась убедить меня в том, что сорадуется и сострадает мне. Но у любви свои капризы — кто из нас, отдавшись этому мучительному и прекрасному чувству, может остаться справедливым и благоразумным?
Мы с Люси заговорили о предстоящей погребальной церемонии. Мы оба были мрачны и печальны, но никто из нас не позволил себе показать другому, как сильно он страдает. Мы понимали, что погребальный обряд должно совершить, и собрались с духом, чтобы исполнить сей печальный долг. В благочестивых нью-йоркских семьях, принадлежащих к тому же классу, что и Хардинджи, было не принято, чтобы женщины присутствовали на похоронах, но Люси сказала мне, что собирается пойти в маленькую церковь и участвовать в тех обрядах, которые будут совершаться внутри церкви. Население страны нашей стало таким разношерстным, что трудно сказать, каких обычаев придерживается большинство сограждан, но я знал, что желание Люси было странным для девушки ее склада и убеждений, и я дал ей понять, что удивлен ее решимостью.
— Если бы хоронили другого человека, я не пошла бы на похороны, — промолвила она, и голос ее задрожал, — но я не могу отделаться от мысли, что дух Грейс будет где-то рядом; и присутствие столь близкого ей человека угодно твоей сестре. Я не знаю, что уготовил Господь дорогой нашей усопшей, но я знаю: участие в молитвах церкви окажет благодатное действие и на меня; кроме того, мне не чуждо свойственное женщинам желание взглянуть на милые черты, пока тело друга еще не упокоилось в земле. А теперь, Майлз, брат, друг, брат Грейс каким еще ласковым словом я могу назвать тебя, — добавила
Люси, поднявшись, обогнув стол и взяв меня за руку, — я должна сказать тебе одну вещь, которую только я могу сказать, ибо мой дорогой отец не догадается сделать это.
Я пристально взглянул в милое лицо Люси и прочитал на нем беспокойство, пожалуй даже тревогу.
— Кажется, я понимаю тебя, Люси, — ответил я, хотя горло мне сдавило и стало трудно дышать. — Руперт здесь?
— Да, Майлз, он здесь. Я призываю тебя помнить о желаниях сестры, которая теперь пребывает у престола Божия, помнить о том, о чем она со слезами стала бы молить тебя, если бы Господь не разлучил нас.
— Я понимаю тебя, Люси, — сдавленно ответил я, — я помню о твоей просьбе, хоть мне и нет нужды помнить о том. Лучше бы мне вовсе не видеть его, но я никогда не забуду, что он твой брат.
— Тебе недолго придется терпеть его, Майлз. Бог вознаградит тебя за твою снисходительность!
Я почувствовал у себя на лбу торопливый, но теплый поцелуй, и тотчас же Люси выскользнула из комнаты. Я воспринял его как печать, скрепляющую договор между нами, который для меня был священным; я не мог и помыслить о том, что когда-либо посмею нарушить его.
Опускаю подробности похорон. Все прошло по заведенному у нас порядку: друзья следовали за телом; одни в экипажах, другие верхом, смотря по обстоятельствам. Джон Уоллингфорд, согласно моей просьбе, ехал рядом со мной, прочие же распределились в соответствии со степенью родства и возрастом. Руперта в кортеже не было видно, впрочем, я почти ничего не видел, кроме катафалка с телом моей единственной сестры. Когда мы достигли церковной ограды, негры устремились вперед, чтобы внести гроб в церковь. Мистер Хардиндж встретил нас там и вскоре приступил к совершению тех прекрасных и торжественных обрядов, которые трогают даже самое черствое сердце. Пастор церкви Святого Михаила всегда очень хорошо, вдохновенно читал все положенные молитвы, и теперь, казалось, он вложил в возносившиеся к Небу прошения самые сокровенные чувства души. Я изумлялся его выдержке, но мистер Хардиндж, предстоя пред своим Господом, сознавал себя Его служителем, готовым принять Его волю. Здесь ничто не могло выбить почву у него из-под ног. Душевная настроенность пастора передалась и мне. Я не проронил ни слезинки за все время отпевания; я чувствовал, как рождаются и крепнут во мне те светлые мысли и надежды, которые призван пробудить обряд сей. Мне казалось, что и Люси, которая сидела в дальнем углу церкви, так же, как и я, черпала силы и находила утешение в молитве, ибо я различал в хоре молящихся ее глубокий мелодичный голос.
О, как лицемерят те, кто стремится упразднить величественный строй нашей литургии, заменив ее произвольными движениями непросветленной души, и, таким образом, вместо чина, составленного с тщанием и благоговением, ввести в употребление грубые, неосмысленные формы! Пусть они сравнят свои неуклюжие, полуразговорные призывы к Всевышнему над гробом с освященным веками ритуалом и поучатся смирению. Подобные люди не постигают величия и высокого смысла, каковой должен содержать в себе обряд погребения, только разве когда заимствуют отрывки из того самого чина, который они якобы признают негодным. В своем стремлении отбросить принятые церковные каноны они впадают в грех, отвергая при исполнении обрядов самые возвышенные, всеобъемлющие, утешительные и содержательные отрывки богодухновенной книги!
То мгновение, когда первый ком земли упал на фоб сестры, было поистине ужасным. Но Господь дал мне силы вынести этот удар! Я не застонал, не заплакал. Когда мистер Хардиндж по традиции поблагодарил собравшихся на погребение, у меня даже хватило мужества поклониться этой небольшой толпе и твердым шагом удалиться Джон Уолллингфорд, правда, взял меня под руку, дабы поддержать, что было очень великодушно с его стороны, но я считал, что сам справлюсь со своим горем. Я слышал рыдания негров, столпившихся у могилы, которая по настоянию некоторых из них была засыпана руками, как будто бы только с их помощью «мисс Грейс» могла обрести вечный покой; и, как мне рассказали после, никто из них не ушел оттуда, пока места то вновь не стало живым и цветущим, каким оно было до того, как лопата коснулась земли. Те же розовые кусты, бережно вынутые из нее, были возвращены в свои прежние гряды, и случайный посетитель не сразу заметил бы рядом с могилами капитана Майлза Уоллингфорда и его достойной жены еще одну, совсем свежую могилу. Однако всем окрестным жителям было известно о том, и многие приходили сюда в течение последующих двух недель; говорили, что особенно часто молодые девушки с соседних ферм навещали могилу Грейс Уоллингфорд, «клобоннской лилии», как ее некогда называли.
Я знал, что суждено расстаться нам: нет силы
От преждевременной спасти тебя могилы.
Глаза твои грустны, но только взглянешь ты —
В них столько сестринской любви и доброты.
Ты губы бледные прижмешь к щекам моим,
А голос твой — увы! — почти неразличим.
Стрела попала в цель — час пробил роковой:
Я знал, что суждено расстаться нам с тобой.
Как описать то чувство утраты, которое овладело мной после похорон сестры? Только после погребения мы всем своим существом начинаем ощущать, чего мы лишились. Тела близкого человека мы больше не видим; в местах, где он бывал, его уж не найти, обрывается всякое общение с ним, даже посредством зрения — той связи с миром, которая последней покидает умирающего, — и пустота заполняет некогда занимаемое любимым пространство. Подобные терзания мучили меня больше месяца, но особенно остро я переживал отсутствие Грейс в то недолгое время, что я провел в Клобонни. Однако своих терзаний я описывать не стану, это вовсе не входит в мой замысел, да и много ли пользы читателю от такого рассказа?
Я не видел Руперта на похоронах. Я знал, что он был там, но либо он сам старался не попадаться мне на глаза, либо Люси так все устроила, что его персона ни разу не возникла перед моим взором. Джон Уоллингфорд, который имел весьма отдаленное представление о моих отношениях со всеми Хардинджами, думая сделать мне приятное, упомянул, когда немногочисленная процессия вернулась в дом, что молодой мистер Хардиндж, приложив немалые усилия, добрался-таки до Клобонни вовремя и поспел к похоронам. Наверное, Люси, под предлогом того что не может остаться одна, тотчас же после церемонии отправилась в домик при церкви и умудрилась продержать брата там все время, пока я не вернулся домой.
Я подъехал к дому последним, там уже собрались все родственники, и я поблагодарил каждого в отдельности за то, что они приехали на погребение и выказали тем самым уважение к покойной. Когда эта несложная обязанность была исполнена, все, кроме Джона Уоллингфорд а, удалились, и я остался один с моим кузеном. Каким стал наш дом! Каким он был все время, пока я оставался в Клобонни! Слуги крадучись передвигались по дому; в кухнях больше не слышно было их веселого смеха; даже самые неповоротливые из них как будто ступали по воздуху, и все вокруг меня, казалось, боялись потревожить покой усопшей. Ни до смерти сестры, ни после того у меня не было такого чувства, что ничто может обрести плоть, стать таким же реальным, как живое присутствие любимого человека. Я видел, мне казалось, и физически ощущал, что сестра больше не участвует в той драме, которая без нее утратила всякий смысл.
Никто из Хардинджей не вернулся к обеду — добрый пастор прислал мне записку, где сообщал, что он прибудет к вечеру, после того, как уедут родственники; Джон Уоллингфорд и я обедали tete-a-tete. Мой кузен, руководствуясь вполне понятными соображениями — отвлечь меня от раздумий о недавних событиях, завел разговор о предметах, которые, как он справедливо полагал, могли заинтересовать меня. Не пытаясь завести беседу на отвлеченную тему, которая не затрагивала бы моих чувств и оттого не увлекала бы меня, а лишь постоянно возвращала к источнику моих страданий, он благоразумно связал разговор с моей утратой.
— Полагаю, ты снова отправишься в плавание, как только твое судно будет готово к походу, кузен Майлз, — начал он, когда нам принесли вино и фрукты. — Торговля нынче кипит, и ленивый рискует упустить блестящие возможности.
— Золото больше не имеет для меня притягательной силы, кузен Джон, — хмуро заметил я. — Теперь у меня больше денег, чем мне необходимо при моих потребностях, и, поскольку я, вероятно, никогда не женюсь, не вижу смысла в том, чтобы пытаться добыть еще больше. Все же я выйду в море на своем судне, как только это станет возможным. Я не хотел бы провести все лето здесь, да и море я люблю. Да, да, я должен поехать куда-нибудь в Европу, и немедленно. Это самое разумное из того, что я могу предпринять.
— Вот это здорово, это по-мужски! Уоллингфорды не привыкли хандрить, и ты, я вижу, пошел в нашу породу. Но почему ты считаешь, что никогда не женишься, Майлз? Твой отец был моряком, но ведь он женился и, как я понимаю, вовсе не жалел о том.
— Мой отец был счастлив в семейной жизни, и, если бы я следовал его примеру, я бы, конечно, тоже должен был жениться. Тем не менее я чувствую, что мне суждено прожить жизнь холостяком.
— Что же в таком случае будет с Клобонни? — прямо спросил Джон Уоллингфорд.
Я не мог сдержать улыбки — ведь я считал его своим наследником (хотя по закону предпочтение следовало отдать более близким родственникам, пусть бы и носящим другую фамилию), но Джон, будучи намного старше меня, вероятно, и помыслить не мог, что меня переживет.
— Я составлю новое завещание, как только окажусь в городе, и оставлю Клобонни тебе, — искренне и твердо отвечал я, ибо эта мысль пришла мне в голову в ту самую минуту, когда я увидел его. — Кто, как не ты, имеет все основания претендовать на наследование Клобонни, и, если ты переживешь меня, оно будет твоим.
— Майлз, это мне нравится! — воскликнул кузен с редкой непосредственностью, протягивая мне руку и сердечно сжимая мою. — Ты совершенно прав; я должен наследовать это имение, если ты умрешь бездетным, пусть даже после тебя останется вдова.
Это было произнесено самым непринужденным образом и согласовывалось с моими намерениями, поэтому его слова не столько задели, сколько удивили меня. Я знал, что Джон Уоллингфорд любил деньги, а, поскольку все люди весьма привязаны к ценностям материальным, это свойство неизменно ведет к тому, что они позволяют сей привязанности брать власть над ними. Мне просто не хотелось бы, чтобы мой родственник вот так, в лоб, говорил о своих побуждениях, хоть это никоим образом не поколебало меня — я остался при своем намерении.
— Ты охотно советуешь своим друзьям жениться, а сам не спешишь подать им пример, — сказал я, желая переменить тему разговора. — Тебе, должно быть, за пятьдесят, а ты все еще холостяк.
— И останусь им до конца дней своих. Было время, когда я, наверное, женился бы, будь я побогаче, а теперь, когда я достаточно богат, меня занимают другие вещи. Однако это не причина отказывать мне в наследстве, пусть я и не доживу до таких лет, чтобы воспользоваться им. Все равно — это собственность семьи, и она не должна уйти из нее. Я опасался, что, если твой корабль погибнет где-нибудь в океане или ты умрешь от какой-нибудь заморской лихорадки, которую часто подхватывают путешественники, имение достанется женщинам и в Клобонни больше не будет ни одного Уоллингфорда. Майлз, я очень рад, что этой собственностью владеешь ты, но я буду весьма огорчен, если узнаю, что она перешла к кому-то из этих Хейзенов, Морганов или Вандер-Шампов. — Джон упомянул имена детей многочисленных миссис Уоллингфорд, моих теть или двоюродных бабушек и его кузин. — Кто-то из них, может быть, ближе тебе, но никто из них не привязан к Клобонни так, как я. Это земля Уоллингфордов, и она должна остаться ею. Я невольно рассмеялся, и мне даже захотелось продолжить разговор, чтобы лучше понять характер моего родственника.
— А если никто из нас не женится, — сказал я, — и мы оба умрем холостыми, что станет тогда с Клобонни?
— Я все это обдумал, Майлз, и вот что я скажу тебе. Если так случится и на свете больше не останется ни одного Уоллингфорда, то, по крайней мере, никто из Уоллингфордов не будет чувствовать себя уязвленным оттого, что какой-то Вандер-дюндер-Шамп, или как там еще называют этих голландцев, живет в доме его отца, и никому от этого хуже не станет. Но, кроме нас с тобой, есть еще Уоллингфорды.
— Вот это новость; я-то думал, что мы двое — последние.
— Это не так. После Майлза Первого осталось двое сыновей — старший, наш предок, и младший, который переехал в Нью-Джерси, его отпрыски живы по сей день. В конце концов, тот из нас, кто останется в живых, может отправиться туда на поиски нашего наследника. Но не забывай, у меня больше прав, чем у этих пуритан из Нью-Джерси, кем бы они ни были.
Я заверил моего родственника, что у него, вне всякого сомнения, больше прав, и переменил тему беседы, ибо, по правде говоря, его речи стали раздражать меня. Извинившись перед ним, я ушел в свою комнату, а Джон Уоллингфорд, как он заявил, отправился на прогулку по владениям своих предков, чтобы произвести их осмотр более критически, чем он мог позволить себе до сих пор.
Было уже совсем темно, когда я услышал подъезжающий экипаж, — приехали Хардинджи. Через несколько минут мистер Хардиндж вошел в кабинет. Сначала он спросил о моем здоровье, выказав сердечное участие, с которым он всегда относился ко мне; затем продолжал.
— Руперт здесь, — сказал он, — и я привез его, чтобы он мог повидаться с тобой. Они с Люси, кажется, думают, что сегодня тебя не стоит беспокоить, но я лучше знаю тебя. Кто же должен быть с тобой в эту горькую минуту, мой дорогой Майлз, как не Руперт, твой старый друг и товарищ детских игр, твой наперсник, почти брат?
«Почти брат»! Я внутренне содрогнулся, но сдержал себя. Я дал слово Грейс и Люси, так что Руперту нечего было опасаться. Я даже просил позвать его, желая в то же время, чтобы нас оставили наедине. Я ждал появления Руперта несколько минут, но он все не появлялся. Наконец дверь моей комнаты отворилась, и Хлоя внесла записку. Она была от Люси и содержала только следующие слова: «Майлз, ради нее, ради меня, держи себя в руках». Милое созданье! У нее не было причин для беспокойства. Дух сестры как будто сопровождал меня, я помнил все выражения, которые принимало ее ангельское лицо во время наших последних бесед.
Наконец Руперт вошел. Люси задерживала его, пока не убедилась в том, что я получил записку, и только после этого отпустила ко мне. Он держался так, словно сознавал свое недостойное поведение, и смиренность его укрепила мою решимость. Если бы он протянул мне руку для приветствия, если бы попытался утешать меня, — словом, если бы он повел себя по-другому, я не знаю, каковы были бы последствия. Но он поначалу держался спокойно, почтительно, скорее сдержанно, нежели фамильярно, и — надо отдать ему должное — у него хватило такта, здравого смысла или осторожности, чтобы никоим образом не коснуться печального события, которое привело его в Клобонни. Когда я предложил ему стул, он отказался — в знак того, что не собирается тут задерживаться. Я не огорчился и решил тотчас же, что наша беседа будет сколь можно более деловой. На мне лежал священный долг, и более подходящий случай исполнить его мог и не представиться.
— Я рад, что у меня столь своевременно появилась возможность, мистер Хардиндж, — сказал я, как только закончился обмен любезностями, — ознакомить вас с делом, которое поручила мне Грейс и которое я хочу скорейшим образом завершить.
— Грейс… мисс Уоллингфорд! — воскликнул Руперт, отпрянув на шаг назад от неожиданности, а то и от полнейшего смятения. — Я почту за честь, то есть я буду рад, хоть я весьма опечален, если я смогу исполнить какое-либо ее желание. Я ни к кому не питал такого уважения, как к Грейс, мистер Уоллингфорд, она всегда останется для меня одной из самых привлекательных и восхитительных женщин, которых мне посчастливилось знать.
Теперь мне уже не составляло труда сдерживать себя, ибо было очевидно, что Руперт не ведал, что говорит. Я не видел особой нужды в том, чтобы обходиться с таким человеком чересчур деликатно или осторожно. Посему без многословных вступлений я продолжал:
— Вам, без сомнения, известно о двух обстоятельствах, касающихся истории нашей семьи; одно состоит в том, что моя сестра по достижении ею двадцати одного года должна была унаследовать небольшое состояние, и другое, что она умерла в двадцать лет.
Удивление Руперта было теперь более откровенным, и я видел, что мои слова возбудили в нем любопытство, — как это ни прискорбно, это свойство присуще всем нам! — любопытство тоже весьма откровенное.
— Мне известны оба эти обстоятельства, и я глубоко сожалею о последнем, — ответил он.
— Будучи несовершеннолетней, она не могла составить завещания, но ее просьба для меня равносильна законному завещанию, и я поручился ей, что она будет исполнена. После нее осталось немногим меньше двадцати двух тысяч долларов, на пятьсот долларов я должен купить Люси подобающий подарок в память о ее покойном друге, также нужно будет отдать небольшую сумму на благотворительные нужды, а остаток, то есть круглая сумма в двадцать тысяч долларов, предназначен вам.
— Мне, мистер Уоллингфорд! Майлз! Ты правда сказал — мне?
— Вам, мистер Хардиндж, — такова настоятельная просьба моей сестры — и вот письмо, которое подтвердит это, как подтвердила бы она сама. Я должен был отдать вам это письмо при ознакомлении вас с завещанием.
Кончив свою речь, я вложил письмо Грейс в руку Руперта и, пока он читал его, сел за стол и принялся писать. Но через минуту-две я не удержался и взглянул на Руперта: так мне хотелось понять, какое действие произвели на него последние слова той, которой он некогда клялся в любви. Я не хотел бы быть несправедливым даже по отношению к Руперту Хардинджу. Он был ужасно взволнован и некоторое время молча ходил по комнате. Раз мне показалось, что я услышал сдавленный стон. Из сострадания я притворился погруженным в свои дела; нужно было дать ему возможность обрести самообладание. Скоро он пришел в себя: добрые чувства не могли долго владеть душой Руперта; неплохо зная его, я вскоре уловил в его лице проблески радости оттого, что ему предстояло завладеть столь значительной суммой. Улучив момент, когда он готов был слушать далее, я поднялся и продолжил разговор.
— Воля сестры была бы для меня священна, — сказал я, — даже если бы я и не дал ей слова, что она будет исполнена. Когда же речь идет о вещах такого рода, чем скорее улаживается дело, тем лучше. Я выписал вексель к оплате на ваше имя на сумму в двадцать тысяч долларов, пойдете в Нью-Йоркский банк; в вашем распоряжении десять дней, меня не затруднит оплатить его в срок, и засим — покончим с этим.
— Я не уверен, Уоллингфорд, что мне следует принять такую крупную сумму — вряд ли отец и Люси вполне одобрят это, да и что станут говорить в свете?
— Ни ваш отец, ни Люси, ни свет ничего не узнают, сэр, если только вы не сочтете нужным сообщить им о том. Я не стану рассказывать о завещании и, признаюсь, предпочел бы, чтобы и вы ради сестры хранили молчание.
— Что ж, мистер Уоллингфорд, — ответил Руперт, спокойно кладя вексель в свой бумажник, — я подумаю о воле бедной Грейс и, если сочту возможным исполнить ее желание, то, разумеется, так и сделаю. Я едва ли отказал бы ей, чего бы она ни попросила, и сделаю все, чтобы отдать дань уважения ее памяти. Но вы, я вижу, погружены в ваше горе, посему я удаляюсь; я извещу вас о моем решении через несколько дней.
Руперт ушел, прихватив мой вексель на двадцать тысяч долларов. Я не пытался удержать его и не огорчился, узнав, что он вместе с сестрой вернулся на ночлег в домик отца. На следующий день Руперт проследовал в Нью-Йорк, не послав мне никакой записки, но оставив вексель у себя; спустя день или два я узнал, что он находится на пути к Источникам и собирается воссоединиться с Мертонами.
Джон Уоллингфорд покинул меня наутро после похорон, пообещав вновь встретиться со мной в городе.
— Не забудь о завещании, Майлз, — говорил этот странный человек, пожимая мне руку, — и смотри не забудь показать мне тот пункт, который касается Клобонни, до того как я опять уеду на запад, за мост. Между родственниками, носящими одно имя, не должно быть никакой скрытности в подобных делах.
Я не знал, улыбнуться или с серьезным видом принять эту необычную просьбу, но я не изменил своего решения относительно самого завещания, чувствуя, что по справедливости я должен именно так распорядиться имуществом. Признаться, были минуты, когда я сомневался в характере человека, который счел возможным отстаивать свое право без всякой щепетильности, к тому же в то время, когда предполагаемая печальная ситуация казалась весьма вероятной оттого, что смерть так недавно гостила среди нас. Однако в манере моего родственника было столько искренности, он так непритворно соболезновал мне, а его суждения были так схожи с моими, что эти неприятные мысли недолго мучили меня. Вообще же мое мнение о Джоне Уоллингфорде было благоприятным, и, как впоследствии сможет убедиться читатель, он вскоре совершенно завоевал мое доверие.
После отъезда всей моей родни я почувствовал, как я одинок на этом свете. Люси ночевала у отца, чтобы составить компанию своему брату, а добрый мистер Хардиндж, хоть и думал утешить меня, оставшись в моем доме, обнаружил, что у него дел по горло, и я его почти не видел. Может быть, неплохо зная меня, он понимал, что человек моего склада больше нуждается в уединении и возможности поразмыслить о том о сем, чем в каких-либо общепринятых формах соболезнования (правда, я старался не подавать виду, что предпочитаю уединение). Как бы то ни было, он был рядом, хоть и почти не говорил со мной о моей утрате.
Закончился день, длинный и безотрадный. Наступил вечер, теплый, бодрящий, и принес с собой мягкий свет молодой луны. Я брел по лужайке, когда красота ночи с особенной живостью воскресила в памяти Грейс, ее любовь к природе, и вскоре, поддавшись внезапному порыву, я быстро зашагал к ее погруженной в безмолвие могиле. На дорогах, пролегающих в окрестностях Клобонни, никогда не было многолюдно, но в этот час, после торжественной процессии, которая столь недавно проходила по ней, на пути к кладбищу я не встретил вообще ни души. Прошли месяцы после похорон, прежде чем хоть кто-нибудь из рабов отважился пройти по ней в ночи, даже при свете дня они вступали на нее с благоговейным страхом, который могла внушить им только смерть кого-либо из Уоллингфордов. Мне даже казалось, что эти простодушные создания переживали смерть своей юной госпожи более глубоко, чем кончину моей матери, впрочем, это, быть может, объясняется тем, что с возрастом я стал более наблюдательным.
Кладбище при церкви Святого Михаила украшают пышно разросшиеся кедры. Эти деревья были заботливо выращены и образовали подходящее для такого места обрамление. Их живописная купа затеняла могилы моих близких, по распоряжению моей матери под ветвями поставили простую деревянную скамью — она часами сиживала у могилы мужа, погрузившись в раздумья. Грейс, Люси и я часто ходили туда вечером после смерти моей матери, и там мы сидели по многу часов в глубоком молчании, а если кто-то из нас позволял себе обронить слово-другое, то непременно почтительным шепотом. Подходя к скамье, я с горькой радостью подумал о том, что Руперт никогда не сопровождал нас в этих маленьких благочестивых паломничествах. Даже в те дни, когда Грейс имела наибольшее влияние на своего поклонника, она не могла уговорить его участвовать в деле, столь противном его природе. Семья Люси покоилась по другую сторону от купы деревьев, и я часто видел, как милое юное созданье плакало, устремив взор на могилы родственников, которых она совсем не знала. Но моя мать была ее матерью, и она любила ее почти так же сильно, как мы. Наверное, мне следует сказать: совершенно так же, как мы.
Я боялся в этот колдовской час встретить у могилы сестры каких-нибудь посетителей и осторожно приблизился к кедрам, собираясь уйти незамеченным, если мои опасения подтвердятся. Однако я никого не увидел и, направившись к ряду могил, встал у подножия самой свежей из них. Едва я подошел к могиле, как услышал свое имя, произнесенное тихим сдавленным голосом. Нельзя было ошибиться — то был голос Люси; она сидела так близко к стволу кедра, что ее темное платье сливалось с тенью дерева. Я подошел к ней и сел рядом.
— Я не удивлен, что ты пришла сюда, — сказал я, беря за руку милую девушку: то было непроизвольное движение, выражавшее расположение, которое мы питали друг к другу с самого детства, — ты, которая столь преданно ходила за Грейс в последние часы ее жизни.
— О! Майлз, — отвечала Люси голосом, полным печали, — я совсем не ожидала такого исхода, когда ты встретил меня в театре и сказал про Грейс!
Я вполне понимал свою собеседницу. Люси воспитали так, что она чуждалась всякого ханжества и фальши. Ее отец четко и смело разграничивал подлинное понятие греха и узость пуританских установлений, которую многие высокомерно уподобляют Закону Божьему, и, будучи совершенно простодушной, Люси не считала грехом те невинные удовольствия, которые она себе позволяла. Однако мысль о том, что Грейс страдала и тосковала в то время, как сама она внимала прекрасным стихам Шекспира, причиняла ей боль, — полагая, что недостаточно сделала для моей сестры, она укоряла себя в воображаемом бездействии.
— На то была воля Божия, Люси, — ответил я. — Мы должны постараться принять ее.
— Если ты можешь так думать, Майлз, мне и подавно следует смириться с происшедшим, и все же…
— Все же что, Люси? Я думаю, ты любила сестру так же сильно, как я, только здесь я не могу погрешить против истины, и, несмотря на то, что я знаю, какое у тебя нежное, доброе, искреннее сердце, мне трудно признать, что ты любила ее больше, чем я.
— Я не о том, Майлз, совсем не о том. Разве кроме моей скорби о ней у меня нет повода для раскаяния, нет чувства стыда, чувства совершенного бессилия?
— Я понимаю тебя, Люси, и без колебаний отвечаю «нет». Ты не Руперт, и Руперт не ты. Пусть со всеми прочими происходит что угодно, ты навсегда останешься Люси Хардиндж.
— Благодарю тебя, Майлз, — ответила моя собеседница, слегка пожав руку, в которой все еще лежала ее рука, — благодарю тебя от всего сердца. Ты так великодушен, но другие люди могут рассудить иначе. Мы не были связаны с вами узами крови, но вы приютили нас, и мы должны были бы почитать нашим священным долгом никогда не причинять вам зла. Мне страшно подумать, что мой дорогой, справедливый отец когда-нибудь узнает правду.
— Он никогда не узнает ее, Люси, и мне бы искренне хотелось, чтобы мы все забыли о том. Отныне Руперт мне чужой, но узы, которые связывают меня с другими членами вашей семьи, вследствие этого печального события станут еще крепче.
— Руперт мой брат, — ответила Люси так тихо, что слова ее были едва слышны.
— Ты же не оставишь меня совсем одного на белом свете! — воскликнул я укоризненно.
— Нет, Майлз, нет — эти узы, как ты сказал, должны связывать нас до смерти. Что до Руперта, у меня и в мыслях не было, чтобы ты относился к Руперту как прежде. Это невозможно, даже нелепо, но ты мог бы оказать нам хотя бы некоторое снисхождение.
— Разумеется, Руперт — твой брат, как ты сказала, и я не хотел бы, чтобы ты относилась к нему иначе. Он женится на Эмили Мертон и, надеюсь, будет счастлив. Здесь, над могилой сестры, Люси, я снова повторяю обет, который уже давал тебе, — не мстить ему.
Люси ничего не ответила на эти слова, но если бы я позволил ей, она поцеловала бы мне руку в порыве благодарности. Однако этого я не мог допустить, я поднес ее руку к своим губам и долго держал ее, пока милая девушка сама осторожно не отняла ее.
Люси долго и задумчиво молчала, а потом примолвила:
— Майлз, не следует тебе оставаться теперь в Клобонни. Твой родственник, Джон Уоллингфорд, был здесь, и, полагаю, он тебе понравился. Почему бы тебе не навестить его? Он живет у Ниагары, «к западу от моста», как он говорит, ты мог бы воспользоваться случаем и посмотреть на водопад.
— Я понимаю тебя, Люси, и я искренне благодарен тебе за участие. Я не намерен надолго оставаться в Клобонни, завтра я покину его.
— Завтра! — воскликнула Люси, как будто встревожившись.
— Тебе кажется, я уезжаю слишком рано? Я чувствую, что мне нужно чем-то занять себя, да и переменить обстановку. Ты ведь помнишь, у меня есть судно и меня ждут важные дела. Я должен обратиться на восток, а не на запад.
— Майлз, значит, ты собираешься снова заняться своим делом? — спросила Люси, как мне показалось, с легким сожалением в голосе.
— Конечно, что же мне еще делать? Богатства мне не нужно, я признаю это, у меня достаточно средств, чтобы обеспечить себя, однако мне необходимо заняться делом. Море мне по душе, я молод и могу плавать еще несколько лет. Я никогда не женюсь (Люси вздрогнула) и поскольку у меня нет наследника ближе Джона Уоллингфорда…
— Джона Уоллингфорда! У тебя есть кузины гораздо ближе его!
— Есть, но это же не по мужской линии. Именно Грейс хотела, чтобы я завещал нашему кузену Джону хотя бы Клобонни, независимо от того, как я распоряжусь остальным имуществом. Ты теперь так богата, что оно тебе не нужно, Люси, иначе я завещал бы тебе все до последнего шиллинга.
— Я верю, что ты поступил бы так, дорогой Майлз, — горячо ответила Люси. — Ты всегда был великодушен и добр ко мне, я никогда не забуду этого.
— Тебе ли говорить о моей доброте, Люси, ведь, когда я впервые отправился в плавание, ты отдала мне все деньги, которые у тебя были, до последнего цента. Я уже почти жалею, что ты теперь настолько богаче меня, иначе я бы завещал все мое состояние тебе.
— Не будем больше говорить о деньгах в этом святом месте, — робко проговорила Люси. — Забудь о том, что я, глупая девчонка, сделала тогда, мы ведь были еще детьми, Майлз.
Значило ли это, что Люси не хотела, чтобы я вспоминал о каких-то эпизодах из нашего отрочества? Несомненно, ее нынешние отношения с Эндрю Дрюиттом делали эти воспоминания весьма неуместными, а то и неприятными для нее. Я не знал, что и думать, — это было не похоже на ту Люси, какой она всегда была, Люси, обыкновенно такую простодушную, такую ласковую, такую честную. Но любовь овладевает всем существом человека — это я знал по себе, — ревностно оберегая свою жертву от вторжения иных чувств и поднимая тревогу даже из-за слов столь безобидных и искренних. Вследствие этих размышлений и замечания Люси беседа устремилась в другое русло, и мы долго с грустью говорили о той, которая ушла от нас, из мира сего, навсегда.
— Мы с тобой, быть может, доживем до старости, Майлз, — сказала Люси, — но всегда будем помнить Грейс такой, какой она была, и любить воспоминания о ней, как мы любили ее прекрасную душу при жизни. С тех пор как она умерла, я ежечасно вижу перед собой одну и ту же картину: Грейс сидит рядом со мной и доверчиво, по-сестрински, беседует со мной, как бывало с раннего детства до того дня, как ее не стало!
Сказав это, Люси поднялась, закуталась в шаль и протянула руку на прощание — прежде я говорил о том, что собираюсь покинуть Клобонни рано утром. Она плакала: быть может, ее расстроил наш разговор, а может быть, и я послужил причиной ее слез. Люси, как и Грейс, всегда плакала, расставаясь со мной, а она была не из тех, кто с легкостью оставляет свои привычки, как только задует противный ветер. Однако я не мог расстаться вот так; у меня было чувство, что на сей раз мы расстанемся навсегда, ибо супруга Эндрю Дрюитта не может быть тем, чем была для меня Люси Хардиндж уже почти двадцать лет.
— Я пока еще не прощаюсь, Люси, — заметил я. — Если ты не приедешь в город до того, как я выйду в плавание, я вернусь в Клобонни попрощаться с тобой. Один Бог знает, что станется со мной и куда забросит меня судьба, посему я хотел бы оттянуть прощание до последней минуты. Ты и твой замечательный отец будете последними, к кому я приду прощаться.
Люси пожала мне руку в ответ, поспешно пожелала спокойной ночи и проскользнула в калитку отцовского домика, у которого мы к тому времени оказались. Она, должно быть, подумала, что я тотчас вернулся к себе домой. Отнюдь нет; я провел долгие часы в одиночестве на кладбище, то вспоминая о всех, кто оставил мир, то обратив все свои помышления на живых. Я видел свет в окошке Люси и ушел не раньше, чем она погасила его. Было далеко за полночь.
Я долго сидел под кедрами, и странные чувства владели мною. Дважды я опускался на колени у могилы Грейс и горячо молился. Мне казалось, что молитвы, возносимые в таком месте, обязательно должны доходить до Бога. Я думал о моей матери, о моем отважном, пылком отце, о Грейс и обо всем, что было в моей жизни. Потом я долго стоял под окном Люси, и, хотя перед тем я размышлял об умерших, самым ярким, светлым из всех образов, которые я уносил в своем сердце, был образ живущей.
Шейлок: Три тысячи дукатов? Хорошо.
Бассанио: Да, синьор, на три месяца.
Шейлок: На три месяца? Хорошо.
Бассанио: За меня, как я уже сказал, поручится Антонио.
Шейлок: Антонио поручится по векселю? Хорошо.
Я нашел Джона Уоллингфорда в городе; кузен ждал моего приезда. Он остановился в отеле «Сити» и, дабы мы оказались под одной крышей, снял для меня номер по соседству. Я отобедал с ним, а потом он вместе со мной отправился посмотреть на «Рассвет». Второй помощник сказал мне, что Марбл заглядывал на судно, обещал вернуться через несколько дней и исчез. Сопоставив даты, я удостоверился в том, что он успеет к торгам, и перестал тревожиться по этому поводу.
— Майлз, — проговорил Джон Уоллингфорд невозмутимо, когда мы, возвращаясь в гостиницу, шли по Пайн-стрит, — ты, кажется, говорил, что твой адвокат Ричард Харрисон?
— Да. Меня познакомил с ним мистер Хардиндж, и, насколько я знаю, он один из старейших юристов в стране. Вон его контора, на другой стороне улицы, — вон там, прямо напротив.
— Я заметил ее, потому и заговорил. Хорошо бы зайти и оставить кое-какие указания относительно твоего завещания. Я хотел бы видеть Клобонни в надежных руках. Если бы ты составил дарственную на мое имя, я бы не принял ее от тебя, единственного сына старшего брата, но я просто не переживу, если узнаю, что оно ушло из нашей семьи. Мистер Харрисон также мой старый друг и советчик.
Меня потрясла такая бесцеремонность, но я не рассердился: что-то в манере этого человека импонировало мне.
— Мистер Харрисон в этот час, вероятно, не принимает, но я, пожалуй, зайду в контору и оставлю ему подробную записку, — ответил я и тотчас же приступил к исполнению задуманного, предоставив Джону Уоллингфорду продолжать путь в одиночестве. На следующий день завещание было составлено, соответствующим образом оформлено и отдано в руки моего кузена, единственного душеприказчика. Если бы читатель спросил у меня, почему я поступил так, особенно зачем передал ему завещание, я бы не нашелся, что ответить. Я испытывал необычайное доверие к этому сородичу, чья удивительная откровенность даже более умудренному человеку показалась бы верхом прямодушия либо доведенным до совершенства искусством лицемерия. Как бы то ни было, я не только передал ему свое завещание, но и в течение следующей недели посвятил его во все свои финансовые дела, кроме завещания Грейс в пользу Руперта. Джон Уоллингфорд поддерживал во мне это доверие, утверждая, что с головой окунуться в дела — самое верное средство позабыть обо всех скорбях. Всей душой отдаться чему бы то ни было я тогда не мог, хоть и пытался таким образом заглушить горе.
Прежде всего мне нужно было узнать о судьбе выданной Руперту бумаги. Вексель был выписан на мой банк, и я направился туда, дабы выяснить, предъявлен ли он к оплате. По этому поводу между мной и кассиром произошел следующий разговор.
— Доброе утро, мистер… — приветствовал я этого джентльмена, — я пришел узнать, предъявлен ли к оплате вексель на сумму в двадцать тысяч долларов, выданный мной Руперту Хардинджу, эсквайру, со сроком платежа до десяти дней. Если да, я готов выполнить свои обязательства.
Прежде чем ответить на мой вопрос, кассир улыбнулся особой улыбкой — в ней содержалась благоприятная оценка моего финансового положения.
— Не совсем предъявлен к оплате, капитан Уоллингфорд, ибо если вы соблаговолите в соответствии с надлежащей процедурой найти в городе индоссатора[249], мы с превеликим удовольствием отсрочим вексель.
— Значит, мистер Хардиндж предъявил его к оплате, — заметил я огорченно: несмотря на все, что произошло, мне было тяжело принять это неоспоримое свидетельство его совершенной низости.
— Не совсем предъявлен к оплате, сэр, — отвечал кассир, — видите ли, мистер Хардиндж желал получить деньги на несколько дней раньше срока, и, поскольку ему необходимо было уехать из города, мы произвели учет векселя[250].
— Получить раньше срока! Вы учли этот вексель, сэр?
— С превеликим удовольствием, зная, что он подлинный. Мистер Хардиндж заметил, что, не имея возможности сразу вернуть ему такую большую сумму, которую вы были должны ему, вы выдали ему этот краткосрочный вексель; такое решение его вполне удовлетворило, и теперь он желал получить деньги наличными немедленно. Мы конечно же без колебаний исполнили его просьбу.
— Вполне удовлетворило! — вырвалось у меня, несмотря на мою твердую решимость сохранять хладнокровие; к счастью, появился следующий клиент, и никто не обратил внимания на мои слова и на то, как они были произнесены. — Хорошо, господин кассир, я выпишу чек и тотчас же акцептую вексель[251].
Кассир еще больше заулыбался. Я выдал ему чек, вексель был аннулирован и возвращен мне; таким образом, я покинул банк, имея на своем счете около десяти тысяч долларов вместо тридцати с лишним тысяч, которые имелись там до моего визита. Правда, я был законным наследником всего движимого имущества Грейс, права на которое с соблюдением всех необходимых формальностей передал мне мистер Хардиндж утром того дня, когда я уезжал из Клобонни. Оно состояло из облигаций, бонов и закладных[252], размещенных на хороших фермах в нашем округе и приносящих процентный доход.
— Итак, Майлз, что ты собираешься делать со своим судном? — спросил Джон Уоллингфорд вечером того дня. — Как я понимаю, твои недавние неприятности привели к тому, что фрахт, на который ты рассчитывал, был передан другому судовладельцу, к тому же говорят, что нынче фрахты не так уж дороги.
— Право, кузен Джон, я не готов ответить на этот вопрос. Я слышал, будто на севере Германии за колониальные товары дают высокую цену, и, будь я при деньгах, я бы купил груз за свой счет. Мне сегодня предлагали отличный сахар, кофе и тому подобные товары за наличные по умеренной цене.
— И сколько же надобно денег, чтобы осуществить сей замысел, мой друг?
— Примерно пятьдесят тысяч долларов, а в моем распоряжении лишь около десяти тысяч, правда, я могу получить еще двадцать, продав кое-какие ценные бумаги, так что я должен оставить эту идею.
— С чего ты взял? Дай мне подумать одну ночь, а утром поговорим. Вообще-то я скор на решения, но предпочитаю заключать сделки на свежую голову. Меня все время в жар бросает от этого безумного города и старой мадеры, и я хотел бы как следует выспаться, прежде чем заключать договор.
На следующий день мы завтракали одни, чтобы свободно беседовать, не опасаясь посторонних ушей, и Джон Уоллингфорд вернулся к прежнему разговору.
— Майлз, я обдумал этот «сладкий» вопрос — я имею в виду сахар, — начал кузен, — и мне твой план понравился. Можешь ли ты дать мне какое-либо дополнительное обеспечение, если я ссужу тебя деньгами?
— У меня при себе имеются кое-какие боны и закладные на сумму двадцать две тысячи долларов, которые я могу переуступить тебе на сей предмет.
— Но двадцать две тысячи — недостаточное обеспечение для тех тридцати или тридцати пяти тысяч, которые могут понадобиться тебе для осуществления твоего предприятия.
— Ты совершенно прав, но у меня больше нет ничего, достойного упоминания, разве только судно или Клобонни.
— Фу-ты! Что нужды мне в твоем судне? Если пропадешь ты со своим грузом, то и оно как пить дать пропадет; никакие акции мне тоже не нужны — я землевладелец и предпочитаю земельное обеспечение. Выдай мне долговую расписку на три или, если хочешь, на шесть месяцев, а также боны и закладные, о которых ты говорил, и закладную на Клобонни и сегодня же, если тебе будет до них нужда, получишь сорок тысяч.
Я изумился такому предложению, ибо не думал, что мой сородич настолько богат, что способен одолжить мне столь крупную сумму. Впрочем, вскоре выяснилось, что наличность его почти вдвое превышает упомянутую сумму и что в городе он главным образом занимается вложением капитала в надежные ценные бумаги. Он, однако, заявил, что даст мне взаймы половину денег, только чтобы помочь родственнику, который ему симпатичен. Меня вовсе не прельщала мысль продать Клобонни, но Джону вскоре удалось насмешками и уговорами заставить меня забыть о моих опасениях. Что касается ценных бумаг, принадлежащих Грейс, я даже с некоторой радостью расставался с ними; то обстоятельство, что я распоряжаюсь ее имуществом, тяготило меня.
— Будь на моем месте человек не из нашей семьи или, допустим, человек, носящий другую фамилию, я бы тоже засомневался, Майлз, — говорил он, — но закладная, которую ты выдашь мне, все равно что закладная, выданная мной тебе. Ты сделал меня твоим наследником, и, скажу тебе откровенно, дружище, я сделал тебя своим. Пропадут мои деньги, считай, что пропали твои.
Трудно было устоять против такой логики. Побежденный несомненной искренностью и сердечностью своего родственника, я отбросил все свои колебания и согласился на его условия. Джон Уоллингфорд хорошо знал, как составляются документы по передаче собственности; он сам заполнил все необходимые бумаги, которые я и подписал. Кузен ссудил меня деньгами под пять процентов, так как он решительно отказался получать с Уоллингфорда дозволенную законом норму процента. Я обязался вернуть долг через шесть месяцев, что и было надлежащим образом указано в бумагах.
— Я не стану регистрировать эту закладную, Майлз, — заметил Джон Уоллингфорд, подписываясь под документом и складывая бумагу. — Я верю в твою порядочность и посему не считаю такую процедуру необходимой. Ты слишком неохотно выдал одну закладную на Клобонни, вряд ли ты поспешишь оформить другую. Что до меня, признаюсь, в глубине души я очень рад, что пусть так, не полностью, но все-таки я владею Клобонни, и оттого я в большей степени чувствую себя Уоллингфордом, чем когда-либо.
Я поражался тому, с какой гордостью кузен говорил о нашей семье, я даже стал думать, что сам я слишком скромно оценивал наше положение в обществе. Правда, совершенно сбить меня с толку относительно сего обстоятельства было нелегко, я понимал, что мой взгляд более соответствует истине, но оттого, что передо мной стоял человек, который был так горд тем, что происходит из рода Майлза Первого, что готов был тотчас же одолжить мне сорок тысяч долларов, я на мгновение вообразил, что Майлз Первый более значительная персона, чем я полагал ранее. Касательно денег, мне льстило оказанное мне доверие, я действительно хотел пуститься в предприятие, средствами для осуществления которого обеспечил меня кузен, а его нежелание регистрировать закладную я приписал его деликатности и чувствам, которые говорили о великодушии заимодавца.
Ссудив меня деньгами, кузен не бросил меня на произвол судьбы. Напротив, он сопровождал меня и был свидетелем всех сделок, которые я совершил в тот день. Колониальные товары были закуплены в его присутствии, и я услышал много дельных советов от этого хладнокровного и опытного человека, который, не будучи купцом в общепринятом смысле этого слова, был достаточно практичен — из него вышел бы превосходный торговый агент. Поскольку я расплачивался наличными, я приобрел товар на выгодных условиях, и «Рассвет» вскоре загрузился. Как только погрузка закончилась, я распорядился нанять на судно команду и задраить люки.
Как и следовало ожидать, хлопотливое и важное дело, которым я был теперь занят, несколько притупило мое горе, хотя даже в разгар трудов я не забывал о Грейс совершенно. Не забывал я и о Люси. В картинах, которые рисовало мое воображение, она сидела подле сестры; неизменно, вспоминая Грейс, я представлял себе прекрасные черты ее подруги, с сестринской заботливостью глядящей на ее немощное тело. Джон Уоллингфорд покинул меня только в конце недели, убедившись, что у меня, как у торговца, судовладельца и капитана, все готово к отплытию.
— Прощай, Майлз, — сказал он, пожимая мне руку с теплым дружеским чувством, которое, кажется, все возрастало по мере того, как он узнавал меня. — Прощай, друг мой, и пусть Господь поможет тебе во всех твоих законных и праведных начинаниях. Никогда не забывай о том, что ты принадлежишь к роду Уоллингфордов и владеешь Клобонни. Если нам суждено еще свидеться, ты найдешь в моем лице верного друга, а если не свидимся никогда, полагаю, ты будешь помнить меня, и ты знаешь почему.
Мы простились в гостинице. Спустя несколько часов, приводя в порядок кое-какие бумаги в каюте «Рассвета», я услышал на палубе знакомый голос, который властно кричал стивидорам[253] и докерам: «Давай! Навались, взяли, ставь на корму, у бака, к той стреле, — где это видано, чтобы на первоклассном судне стрела стояла впереди после того, как люки задраены? Навались, навались, среди вас, ребята, старый морской волк».
Нельзя было не узнать этот голос. Выйдя на палубу, я увидел Марбла без куртки, но при всей остальной «выходной форме»; он ходил меж докеров, оживленно жестикулируя и подгоняя их. Он слышал мои шаги за спиной, но даже не повернулся поприветствовать меня, пока работа не закончилась. Затем такая честь была мне оказана, и я сразу же заметил, как омрачилось его багровое лицо, когда он увидел, что я в глубоком трауре.
— Доброе утро, капитан Уоллингфорд, — сказал он, приветствуя меня поклоном, как подобает помощнику встречать своего капитана, — доброе утро, сэр. На все воля Божья! Все мы грешники, и те стивидоры тоже, вон оставили тут эту стрелу, словно она страсть как нужна судну, и мы сейчас сделаем из нее аварийную мачту. Да, сэр, нужно покориться воле Божией; уж как я огорчился, когда прочел в газетах некролог — Грейс и т. п., дочь и т. п., единственная сестра и т. п. Однако, сэр, вам будет приятно узнать, что Уиллоу-Ков теперь, с позволения сказать, стала на мертвый якорь в нашей семье, а проклятую закладную я послал ко всем чертям.
— Я рад это слышать, мистер Марбл, — отвечал я, а сердце мое болезненно сжалось при мысли о том, что недавно я заложил отеческую землю, — надеюсь, отныне имение будет всегда принадлежать вашему роду. Как вы расстались со своей матерью и племянницей?
— Я еще не совсем расстался с ними, сэр. Я привез старушку и Китти в город, в соответствии с принципом взаимного осмотра достопримечательностей. Обе они остановились в том же пансионе, что и я.
— Я не уверен, Мозес, что я понимаю, о чем ты говоришь. Что это за взаимный принцип?
— Мой дорогой Майлз, — ответил помощник, который теперь, когда мы отошли на корму и никто уже не мог слышать нас, позволил себе вернуться к своей непринужденной манере, — зови меня Мозесом при всяком удобном случае, ведь нынче я редко слышу чудесные звуки этого имени. Мать вечно кличет меня Олофом, малютка Китти зовет меня только дядей, а я ведь, ей-ей, чувствую в себе что-то тростниковое, так что самое подходящее имя для меня всегда будет Мозес. Взаимный принцип — штука немудреная. Я должен показать матери «Рассвет», парочку рынков, — поверишь ли, бедная старушка ни разу в жизни не была на рынке, ей до смерти хочется побывать на каком-нибудь, стало быть, я сначала повезу ее на Медвежий, потом в Осуиго, а потом на Блошиный, хотя она ни за что не хочет идти на рынок, который кишит блохами. Потом я должен повести ее в какую-нибудь голландскую церковь; правда, дальше мне придется туго: я должен сводить милую старушку в театр; а еще, говорят, где-то на окраине города есть лев, и ревет он словно бык. Вот уж это ей непременно надо увидеть.
— А когда твоя мать осмотрит все эти достопримечательности, она что-то должна будет показать тебе?
— Да, могильный камень, на который меня положили, как какое-нибудь мертвое тело, когда мне было пять недель от роду. Она сказала, что они нашли этот камень, вроде как интуиция подсказала, где он лежит, и они пошли туда и разыскали его, он теперь служит надгробием старой одинокой леди, и на нем выбита весьма благочестивая и поучительная надпись. Мать говорит, там целый стих из Библии! Почем знать, может быть, я еще услышу об этом камне, Майлз.
Я поздравил своего помощника с сей важной находкой и подробно расспросил его об истории со старым ростовщиком, как тот принял деньги и каким образом имение столь надежно «стало на мертвый якорь» в семье Марбла.
— Когда возьмешь правильный курс, все идет как по маслу, — отвечал Марбл. — Майлз, ты знаешь, это как сгрузить товар с судна, у них на суше это называется «выкупить закладную». Пойди выкупи, коли у тебя за душой ни гроша. Самый верный способ расплатиться с долгами — заработать денег; это я усвоил с тех пор, как нашел свою мать; а когда у тебя денежки, тебе нужно всего лишь передать их кому следует. Когда старый Ван Тассел увидел мешок с долларами, он стал таким обходительным и прямо-таки рассыпался в любезностях. Он вовсе не хотел огорчать «достойную миссис Уэтмор, не такой он человек, она вольна держать деньги при себе столько, сколько ей вздумается, при условии, что проценты будут выплачиваться вовремя». Но на черта мне его любезности? Я выложил денежки и велел ему пересчитать их. Я «выкупил у него закладную», как они говорят, с такой легкостью, словно поднял подушку из новых перьев, и ушел с этой бумажкой в руках; я получил встречное удовлетворение, как сказал мой адвокат. Эта юриспруденция — странная штука, Майлз; если заплатишь деньги, они дают тебе встречное удовлетворение, так же, как, например, бывает между двумя джентльменами, когда они повздорят, а потом один даст другому удовлетворение, и они помирятся. Но что бы ни случилось, никогда не ставь свою подпись и печать на закладной; тут такое творится, что дело может обернуться самым неожиданным образом. Клобонни еще старее, чем Уиллоу-Ков; да и вообще оба места слишком почтенные, закладывать их ни в коем случае нельзя.
Поздно. Клобонни было уже заложено, и, признаюсь, мысль о том жгучей болью вновь и вновь пронзала мне сердце, пока Марбл рассказывал свою повесть. Все же я не мог уподобить моего родственника, прямого, откровенного, сердечного, преданного семье Джона Уоллингфорда, алчному ростовщику, каким был гонитель миссис Уэтмор.
Я был рад встрече с помощником по многим причинам. Он взял на себя множество утомительных дел и принял в свое ведение судно, в тот же день привез мать и Китти, разместив их в каюте «Рассвета». Я заметил, что старушка изумилась той опрятности, которую она обнаруживала во всем. Ей представлялось, что на корабле везде разлиты деготь и смола, и ей было весьма приятно видеть, что каюты почти (совесть не позволяет мне употребить здесь слово «совершенно») так же чисты, как комнаты в ее собственном доме. Весь следующий день она не хотела покидать судно, хотя нетрудно было догадаться, что добрая женщина жаждала попасть в голландскую церковь и посмотреть на льва. Ее сын в надлежащее время выполнил все свои обещания, не забыв и про театр. Последний произвел чрезвычайно сильное впечатление на любезную миссис Уэтмор и совершенно очаровал Китти. Милая крошка призналась, что она хотела бы каждый вечер ходить в театр, ей было любопытно, что сказал бы на это Горас Брайт, и хватило бы у него духу одному отправиться в театр, случись ему побывать в Нью-Йорке. В 1803 году страна наша все еще пребывала в блаженном состоянии первобытной наивности, не ведая о высших достижениях человеческого гения. Странствующих актеров было совсем немного, вернее, их почти не было, и тем, кто наезжал в города (в строгом смысле этого слова), выпадал случай увидеть такие чудеса, как расписные декорации и свечное освещение, не говоря уже о других чудесах сцены. Бедняжка Китти! На день или два музы комедии и трагедии пленили ее, как обыкновенно пленяют они женскую натуру, и почти затмили в ее ясных глазах достоинства Гораса Брайта.
Я не мог отказать Марблу в его просьбе и отправился с его родственницами в музей. В те дни он представлял собой малоинтересное собрание древностей, расположенное на Гринвичстрит, но бабушке и внучке он показался настоящим чудом. Даже «сливки местного общества» — манхэттэнцы не всегда оставались равнодушны к сему собранию чудес, хотя более громкая слава Филадельфийского музея несколько затмевала достоинства Нью-Йоркского. Я нередко имел случай отметить, что в нашей стране деревенские жители не столь провинциальны, а городские не так уж похожи на горожан, как обыкновенно бывает у великих народов. Последнее легко объяснимо: города разрослись необыкновенно быстро и пополнились людьми, принадлежащими к тем слоям общества, которые не привыкли с детства жить в городе. Если слить воедино тысячу селений, их обитатели еще долго будут сохранять понятия, вкусы и обычаи крестьян, несмотря на то, что они станут частью одного целого — большого города. Такую картину до сих пор можно наблюдать в американских городах; ни в одном из них вы не найдете того духа, атмосферы, да и наружности, которая отличает столичные города, в то же время многие из них показались бы образцом совершенства людям, подобным миссис Уэтмор и ее внучке. Итак, посещение музея на Гринвич-стрит доставило несказанное наслаждение сим неискушенным особам. Китти более всего поразили зловещие восковые фигуры — произведения, почти не уступающие известным предметам в этом роде, которые в последнее время были выставлены на всеобщее обозрение (а может быть, их и теперь еще можно видеть), в пользу декана и капитула Вестминстерского аббатства, над склепом Плантагенетов[254], рядом с шедевром готического искусства — капеллой Генриха VII! Говорят, «в нужде с кем не поведешься». Видимо, не только нужда, но и шиллинги с шестипенсовиками приводят к странному соседству. Вернемся, однако, к Китти: полюбовавшись на разных красавиц, таких, как красавицы Нью-Йорка, Южной Каролины и Филадельфии, она устремила свои хорошенькие глазки на монахиню, недоумевая, что это может быть за женщина и почему она в таком одеянии. В 1803 году монахиня и монастырь для американцев были таким же дивом, как носорог, правда, с тех пор в этом отношении кое-что изменилось.
— Бабушка, — воскликнула Китти, — что это за дама, ведь это, наверное, не леди Вашингтон, не так ли?
— Она больше похожа на жену священника, Китти, — отвечала почтенная миссис Уэтмор, которая сама немало смутилась, как она призналась после. — Мне кажется, мадам Вашингтон носила более яркие платья и, верно, выглядела более веселой. Я уверена, что если на свете когда-то жила счастливая женщина, то это была она!
— О, — заметил ее сын, — в вашем замечании есть доля правды. Это монашка, так их называют в католических странах.
— Монашка! — повторила Китти. — Это такая женщина, которая запирается в доме и дает обет никогда не выходить замуж, да, дядя?
— Ты совершенно права, моя дорогая, я просто диву даюсь, откуда у ребенка из такой глухомани, как Уиллоу-Ков, такие здравые мысли.
— Не такая уж это глухомань, дядя, — несколько укоризненно сказала Китти, — иначе вы бы никогда не нашли нас.
— В этом отношении Уиллоу-Ков место что надо. Да, монашка — это вроде отшельника, только в юбке; порода, которую я терпеть не могу.
— Вы, видимо, считаете, Китти, — спросил я, — что не должно мужчине или женщине давать обет безбрачия?
Бедная девушка покраснела и, не промолвив ни слова в ответ, отворотилась от монахини. Неизвестно, как повернулся бы разговор, если бы взгляд миссис Уэтмор не упал на весьма посредственную копию с известной картины Леонардо да Винчи «Тайная вечеря», которую сопровождало печатное пояснение, сочиненное, видимо, каким-нибудь местным знатоком древностей, осмелившимся назвать каждого из персонажей картины по своему усмотрению. Я указал на главного персонажа сего произведения, который, между прочим, и так выделялся среди других, а затем отослал миссис Уэтмор к пояснению, содержащему перечень имен остальных персонажей.
— Господи, помилуй! — воскликнула почтенная старушка. — Разве я могла думать, что доживу до этого дня, что увижу изображения таких людей! Китти, дорогая моя, этот безволосый старец — святой Петр. Кто бы мог подумать, что святой Петр был лысым? А вот святой Иоанн, с черными глазами. Чудесно, чудесно, что я удостоилась милости — лицезреть портреты таких благословенных людей!
Китти была поражена не меньше своей бабушки, и даже Марбл был слегка озадачен. Последний заметил, что «мир сильно преуспел в таких вещах и что до него, то он вообще не понимает, откуда художники и писатели берут то, что они рисуют и записывают».
Читатель, наверное, уже догадался, что я не без пользы провел полдня в таком обществе. Все же этой половины мне хватило, и в час я направлялся в Старую Кофейню съесть сандвич и выпить стакан портера[255]; это было известное и любимое многими заведение, куда особенно часто заглядывали купцы. Я сидел в своем отгороженном занавеской кабинете, когда в соседнюю комнату вошла компания из трех человек, — они заказали себе по стакану пунша, который в те дни обычно пили по утрам, и даже для джентльменов позволительно было вкушать его перед обедом. Тогда пунш употребляли вместо шерри-коблера[256], впрочем, теперь уже, кажется, говорят, что перед обедом не принято пить вовсе.
Поскольку кабинеты отделялись друг от друга только занавеской, нельзя было не услышать разговора, происходящего в соседнем кабинете, тем более что собеседники не давали себе труда говорить тихо. В результате я тотчас узнал голоса Эндрю Дрюитта и Руперта Хардинджа; голос третьего собеседника был мне незнаком.
— Итак, Нортон, — с деланной важностью сказал Руперт, — ты привел Дрюитта и меня в заведение к торговцам, и я надеюсь, тебе удастся подтвердить доброе имя этого заведения. Ведь торговцу нужно доброе имя, не так ли?
— Можешь не опасаться за свою репутацию, Хардиндж, — отвечал человек, к которому обратился Руперт. — Многие важные люди города заходят сюда в этот час, к тому же оно славится своим пуншем. Кстати, Руперт, на днях я прочел в газете, что умерла одна из твоих родственниц — мисс Грейс Уоллингфорд, давняя подруга твоей сестры.
Последовала короткая пауза, во время которой я едва дышал.
— Нет, она мне не родственница, — наконец ответил Руперт. — Всего лишь подопечная моего отца. Ты же знаешь, у нас в стране считается, что священник должен заботиться обо всех страждущих и сиротах.
— Но эти Уоллингфорды вовсе не нуждаются в милостях, — живо заметил Дрюитт. — Я был у них в доме — весьма респектабельное поместье! Что касается мисс Уоллингфорд, это была восхитительная девушка, и ее смерть, конечно, тяжелый удар для твоей сестры, Хардиндж.
В его словах было столько подлинного чувства, что я готов был простить его за то, что он любит Люси (правда, едва ли я когда-нибудь смог бы простить его за то, что он любим ею).
— Да, конечно, — отвечал Руперт с притворным равнодушием, хотя его неискренность была для меня очевидна. — Грейс была добрая душа, однако же мы вместе росли, а когда видишь человека каждый день, трудно сохранять на него свежий взгляд. Тем не менее, должен признаться, я питал к Грейс некоторую симпатию.
— Полагаю, все, кто знал ее, должны уважать и почитать ее, — заметил Дрюитт, словно решив завоевать мое расположение, — по-моему, она была красива, добра и обаятельна.
— Если это говорит человек, который, как известно, является откровенным вздыхателем твоей сестры, Хардиндж, даже, по общему мнению, помолвлен с нею, то это немалая похвала, — молвил незнакомец. — Но Дрюитт, кажется, смотрит на дорогую усопшую глазами ее подруги, — я полагаю, они с мисс Хардиндж были очень близки.
— Близки как сестры и любили друг друга как сестры, — отвечал Дрюитт с чувством. — Задушевным другом мисс Хардиндж может быть только самый достойный человек.
— В достоинствах Грейс Уоллингфорд никто не сомневается, — добавил Руперт, — так же как в достоинствах ее брата, весьма порядочного, честного малого. Когда я был мальчишкой, мы даже дружили.
— Что со всей очевидностью свидетельствует о его достоинствах и добродетелях, — смеясь, вставил незнакомец. — Однако, если ты говоришь об опеке, после нее должно было остаться наследство. Я, кажется, слышал, будто эти Уоллингфорды богатенькие.
— Да, да, именно богатенькие, — сказал Дрюитт. — У них было около сорока — пятидесяти тысяч долларов, которые теперь целиком должны отойти к брату; и я рад, что они достанутся такому прекрасному человеку.
— Это очень великодушно с твоей стороны, Дрюитт, — отзываться о нем с похвалой, ведь, я слышал, этот брат может оказаться твоим соперником.
— Признаюсь, у меня у самого были подобные опасения, — отвечал тот, — но все они улетучились. Я больше не боюсь его и могу теперь видеть и признавать его достоинства. Кроме того, я обязан ему жизнью.
«Больше не боюсь его». Эта фраза была совершенно ясна и свидетельствовала о согласии между влюбленными. В самом деле, с какой стати меня нужно было опасаться? Меня, который не смел и слова молвить предмету своей любви, слова, которое побудило бы ее хотя бы разобраться в своих переживаниях и провести грань между любовью и дружескими чувствами.
— Да, думаю, Дрюитту нечего опасаться, — рассмеявшись, заметил Руперт, — однако негоже мне разбалтывать чужие секреты.
— Вот именно, это запретная тема, — подхватил Дрюитт, — лучше поговорим об Уоллингфорде. Он должен наследовать состояние сестры.
— Бедняжка Грейс! После нее, наверное, не так уж много осталось, — невозмутимо проговорил Руперт.
— Для тебя, может, и немного, Хардиндж, — добавил третий собеседник, — но для ее брата, капитана торгового судна, это, надо думать, порядочная сумма. С тех пор как ты унаследовал состояние миссис Брэдфорт, несколько тысяч для тебя ничего не значат.
— Да будь у Грейс миллионы, они не заменили бы брату такую тяжелую потерю! — воскликнул Дрюитт.
— Вижу-вижу, Эндрю и Майлз — не соперники, — заметил, смеясь, Руперт. — Что ж, деньги, конечно, не имеют для меня теперь такого значения, как в прежние времена, когда нам приходилось довольствоваться только жалованьем священника. Что же касается состояния миссис Брэдфорт, оно принадлежало нашему общему предку, а в таком случае кто имеет больше прав на него, чем те, кто владеет им теперь?
— Разве только твой отец, — сказал незнакомец, — которому следовало отдать предпочтение согласно праву первородства. Осмелюсь предположить, что Руперт приударил за своей почтенной кузиной, если уж говорить откровенно, и, наслушавшись его льстивых речей, она позабыла о целом поколении своих потомков.
— Руперт не делал ничего подобного, он горд тем, что любит Эмили Мертон, и только Эмили Мертон. Поскольку моя достойная кузина не могла унести свое состояние с собой в могилу, она завещала его законным наследникам. И почем вы знаете, что оно досталось мне? Даю вам слово, на моем счету в банке меньше двадцати тысяч долларов.
— Весьма приличная сумма, ей-богу! — воскликнул незнакомец. — Должно быть, у тебя солидный доход, если при твоих запросах ты можешь держать такой остаток на счете?
— А вот некоторые считают, что все наследство досталось моей сестре. Полагаю, Дрюитт удовлетворит твое любопытство на сей счет. Дело касается его в большей степени, чем всех прочих моих знакомых.
— Уверяю тебя, я ничего не знаю о том, — простодушно отвечал Дрюитт. — Да и знать не желаю. Я бы завтра же пошел под венец с мисс Хардиндж, даже если бы у нее и гроша за душой не было.
— Вот за что я люблю тебя, Эндрю, за бескорыстие, — изрек Руперт. — Будь уверен, в конце концов тебе воздастся за эту достойную восхищения черту твоего характера. Люси знает о ней и ценит ее как должно.
Я не желал больше слышать ни слова и вышел из трактира, стараясь остаться незамеченным. С той минуты мне уже не терпелось выйти в море. Я позабыл даже о своем намерении посетить могилу сестры, и мне казалось, что я не выдержу еще одного разговора с Люси. В тот же день я сказал Марблу, что на следующее утро судно должно быть готово к отплытию.
Нежный цвет юности, возьми этот ключ, ступай освободи мужлана и незамедлительно доставь его сюда. Я хочу через его посредство направить письмо к моей возлюбленной.
Не буду пытаться анализировать те чувства, которые вынуждали меня теперь покинуть Америку. Я обнаружил, во всяком случае, мне казалось, что я обнаружил в Эндрю Дрюитте те качества, которые делали его, пусть до известной степени, достойным Люси, и я на опыте убедился, как это мучительно — признавать такое преимущество за соперником. Нужно все же заметить, что в минуты холодных раздумий, когда я решительно приходил к выводу, что Люси никогда не будет моей, я радовался тому, что обнаружил в ее будущем супруге признаки душевного благородства. С другой стороны, я никак не мог отделаться от мысли, что только совершенная уверенность Эндрю в чувстве Люси могла позволить ему так великодушно отзываться обо мне. Читатель поймет всю нелепость этого предположения, если вспомнит, что сам я никогда не давал ни Люси, ни окружающим ни малейшего повода считать меня претендентом на руку милой девушки.
Мне еще не доводилось видеть Марбла таким деятельным, как в тот день, когда он получил мой приказ о спешном отплытии. Ближе к вечеру он отвез мать и племянницу в Уиллоу-Ков на шлюпе, идущем в Олбэни, до захода солнца собрал команду на борту судна, вывел «Рассвет» из гавани и полночи гонял посыльных по разным лавочкам. Само судно было готово к отплытию уже давно, в тот день, когда задраили люки. По всем законам коммерции, когда я отдал приказ о выходе в море, я уже двадцать четыре часа должен был находиться в плавании, но томительное нежелание удаляться от могилы Грейс, надежда еще раз увидеть Люси и стремление пойти навстречу помощнику в его похвальном рвении развлечь своих вновь обретенных родственников задержали меня в порту дольше положенного срока.
Теперь, однако, все было позади, и мне не терпелось пуститься в путь. Наб явился в отель «Сити», когда я завтракал, и доложил, что судно стоит на одном якоре и фор-марсель отдан.
Я послал его на почту за письмами и попросил принести счет. Все сундуки с моими вещами были заблаговременно погружены на борт, и — тогда расстояния в Нью-Йорке были небольшими — Наб вскоре вернулся, готовый вскинуть на плечо мой саквояж. Я оплатил счет, забрал у Наба три-четыре письма и направился в порт, сопровождаемый моим верным рабом, который ради меня опять покинул дом, Хлою и Клобонни.
Я медлил вскрывать письма, пока мы не достигли порта. Отослав Наба к шлюпке и приказав ему ждать меня, я вошел в прибрежную рощицу, все еще не желая покидать родную землю, и взломал печати на письмах. По штемпелям на двух конвертах я узнал, что они были отправлены с почты, ближайшей к Клобонни, третье было из Олбэни, а четвертое представляло собой небольшой пакет из Вашингтона, франкированный[258] государственным секретарем, и имело печать соответствующего ведомства. Удивленный подобным обстоятельством, я в первую очередь вскрыл пакет.
Он, как оказалось, содержал в себе обращенную ко мне вежливую просьбу доставить вложения — депеши, адресованные консулу в Гамбурге (о том, что мое судно направляется в этот порт, сообщалось в газетах). Разумеется, мне оставалось только подчиниться и перейти к другим посланиям. Вскрыв одно из клобоннских писем, я узнал почерк мистера Хардинджа; в нем я нашел добрые, полные родительского участия советы. Он писал о моей сестре, но в его словах чувствовались умиротворение и кроткая надежда, подобающие священнику. Я не огорчился, узнав, что он советует мне не заезжать в Клобонни перед отплытием судна. Люси, по его словам, чувствует себя неплохо, и тихая печаль мало-помалу заступает место глубокого горя, которое снедало ее после смерти подруги. «Ты не ведал, Майлз, как глубоко она страдала, — продолжал мой добрый старый опекун, — ибо в твоем присутствии она прилагала все силы, чтобы казаться спокойной; но от меня мое дорогое дитя не скрывало своих чувств, хотя она не всегда посвящает меня в свои секреты. Целыми часами она плакала на моей груди, и, по-моему, с тех пор как мы положили в гроб тело твоей сестры, не было такой минуты, когда бы она не думала о Грейс. О тебе она упоминает не часто, но неизменно с великой добротой и участием, называет тебя «Майлзом», «бедным Майлзом», или «милым Майлзом» с той сестринской искренностью и нежностью, которые, как ты знаешь, она питает к тебе с детства». Слово «сестринской» было подчеркнуто самим старым джентльменом.
К моему изумлению и восторгу, среди писем было длинное-предлинное письмо от Люси! Не понимаю, как я мог не узнать ее стройного, изящного женского почерка, но оттого, что писем было несколько, я вообще не обратил внимания на форму, в какой они адресовались мне. Последняя немало порадовала меня. На конверте значилось: «Майлзу Уоллингфорду, эсквайру», тогда как три остальных письма были адресованы «Капитану Майлзу Уоллингфорду, корабль «Рассвет», Нью-Йорк». В наше время капитана торгового судна не принято называть ни капитаном, ни тем более эсквайром. Единственный настоящий капитан теперь — командир военного корабля; а капитан торгового судна, по общему понятию, всего лишь купец. Далее, ни один американец не может называться эсквайром, ведь это все равно что рыцарь — титул, совершенно справедливо запрещенный Конституцией, хотя многие люди полагают, что мировой судья — эсквайр exofficio[259]. Он — «эсквайр», так же как член Конгресса — «достопочтенный»[260] по должности, а не по праву; мне хотелось бы, чтобы у страны нашей было немного больше чувства собственного достоинства, дабы не противоречить своим же установлениям. Как бы мы отнеслись, например, к Марку Антонию, эсквайру, или эсквайру Луцию Юнию Бруту, или Его Превосходительству Юлию Цезарю, эсквайру?[261] Тем не менее джентльмена у нас называют именно эсквайром, и он, в сущности, — единственный человек в нашей стране, имеющий на это хоть какое-то право, пусть только по обычаю. Люси чувствовала эту тонкость, и я был благодарен ей за то, что она с присущими ей деликатностью и тактом вместо слова «капитан» написала «эсквайр». Тем самым она как бы признавала, что считает меня человеком одного с ней круга, что бы ни думали на сей счет Руперт и его друзья. Люси ни на йоту не отступала от правил во всех подобных вопросах — отчасти благодаря воспитанию, но многое, казалось, было в ней от природы.
Вернемся все же к самому письму. Оно слишком длинно, чтобы приводить его здесь, однако, как рассказать о нем вкратце, не знаю. Оно было написано сердцем, ибо милая девушка была сама сердечность; и оно дышало ее искренностью и великодушием. Единственное, чем я остался не вполне доволен, так это тем, что она просила меня не приезжать в Клобонни до моего отбытия в Европу. «Время, — добавляла она, — умерит боль, которую доставило бы тебе такое посещение, и тогда ты станешь смотреть на нашу возлюбленную Грейс, как я смотрю на нее теперь — безгрешную душу, ожидающую нашего соединения с ней в блаженной стороне. Нелегко понять, Майлз, как должно отнестись к той утрате, которую мы пережили. Господь может претворить ее в вечное благо для нас, и в таком случае следовало бы помнить о ней всегда; если же мы будем горевать слишком сильно, мы сделаемся несчастнейшими из людей. Тем не менее, думаю, никто из тех, кто знал Грейс, как знали ее мы, не сможет, вспоминая о ней, не чувствовать при этом присутствия Грозного Творца, Который создал ее и Который так рано призвал ее к Себе. Только мы с тобой понимали возлюбленную Грейс. Мой милый замечательный отец любил ее, как он любит меня, но он не знал, не мог знать ее необычайных душевных качеств. О них было известно только тем, кто знал ее великую тайну, и — слава Богу! — даже Руперт так ничего и не понял.
Отец рассказал мне о воле Грейс, о том, что в память ее любви мы должны принять какие-то дары. Право, в этом нет нужды, но воля ее для нас священна. Мне бы искренне хотелось, чтобы они стоили не так дорого, ибо те две пряди волос, которые хранятся у меня (одну я приберегла для тебя), мне дороже всех бриллиантов и прочих драгоценностей. Но, поскольку речь все-таки идет о вещах, я хочу попросить тебя в память о Грейс подарить мне жемчужины, которые ты преподнес ей, когда вернулся с Тихого океана. Я, конечно, не имею в виду роскошное ожерелье, предназначенное для той, которая однажды станет милее твоему сердцу, чем кто-либо из нас, а дюжину-две жемчужин поскромнее, которые ты при мне поднес твоей сестре в Клобонни. Они достаточно ценны сами по себе и поэтому отвечают воле Грейс, к тому же я знаю, что они были ей очень дороги, как твой подарок, дорогой Майлз. Ты, конечно, не станешь думать, будто от этого я буду меньше ценить их. Я знаю, где они лежат, поэтому я отправлюсь в Клобонни и возьму их, так что тебе больше нет нужды беспокоиться о памятном подарке для меня. Если ты не возражаешь против моего предложения, я подтверждаю его получение».
Я не знал, что и думать. Даря жемчуг Грейс, я хотел преподнести равноценный и Люси, но тогда она отказалась принять его, а теперь просила те самые жемчужины, но ведь они не стоили, в сущности, и половины суммы, которую, как я сообщил мистеру Хардинджу, Грейс просила меня потратить на покупку подарка. Как объяснить это горячее желание обладать теми жемчужинами (мне казалось, оно слышалось в ее словах)? У Грейс было много разных других украшений, которые стоили дороже и которые она надевала гораздо чаще. Признаться, мне захотелось уговорить Люси принять мое ожерелье в память о Грейс, но, немного поразмыслив, я пришел к заключению, что такая попытка безнадежна. Возражать против желания милой девушки взять жемчуг Грейс я, разумеется, не стал, но в то же время вознамерился купить еще что-нибудь, дабы в точности исполнить желание сестры.
Вообще говоря, письмо Люси наполнило меня необычайной, тихой радостью. Я решил ответить на него и отослать свой ответ обратно с портовым лоцманом. Надо мной не было судовладельца, который бы озабоченно следил за передвижениями корабля, у меня больше не было сестры, которая беспокоилась обо мне, и к кому, как не к Люси, верному и преданному другу, мог я, покидая родные пределы, обратить слова прощания? Я позволил себе хотя бы так называть про себя Люси, и даже за ее дружбу я цеплялся подобно тому, как матрос с потерпевшего крушение корабля отчаянно хватается за последнюю доску, которая еще плавает на поверхности воды.
Четвертое письмо, к моему изумлению, было подписано Джоном Уоллингфордом и послано из Олбэни. Направляясь домой, он добрался до города и черкнул мне пару строк, чтобы известить меня о том. Я привожу его послание полностью:
«Дорогой Майлз!
Я уже здесь и с сожалением узнал из газет, что ты все еще не сдвинулся с места. Помни, дорогой мой мальчик, что сахар может растаять. Пора тебе отправляться в путь, я говорю это для твоего блага, а не для себя, ведь тебе хорошо известно, что у меня есть достаточное обеспечение. Смотри, цены могут упасть, и тот, кто поторопится, может сорвать куш, а кто будет копаться, тому придется брать, что дают.
Главное, Майлз, не вздумай изменять свое завещание. Теперь все устроилось между нами именно так, как должно, и я не люблю перемен. Я твой наследник, а ты — мой. Твой поверенный Ричард Харрисон, эсквайр, — человек весьма почтенный и подходит как нельзя лучше для того, чтобы быть хранителем нашей тайны. Я оставляю ему многие мои бумаги — когда мне понадобился советник, я тоже обратился к нему и с тех пор он мой верный помощник, и он так крепко взялся за Гамильтона, что последнему приходится несладко. Однако он занимается этим в качестве советника, а не адвоката.
Прощай, мой дорогой, мы оба Уоллингфорды, и мы с тобой ближе по крови, чем другие родственники, носящие это имя. О Клобонни можно не беспокоиться, пока оно в твоих или моих руках, да и о нас с тобой можно не беспокоиться, пока у нас есть Клобонни.
Любящий тебя кузен Джон Уоллингфорд».
Признаюсь, вся эта беспокойная суета вокруг Клобонни начинала тревожить меня, и я уже сожалел о своих честолюбивых замыслах или, вернее, опрометчивости. Отчего я не довольствовался привычной для меня стезей капитана судна и судовладельца, предоставив исполнять роль купца тем, кто лучше разбирается в этом ремесле?
Я прошел к шлюпке, и мы добрались до «Рассвета». У Марбла все было готово, ждали только меня, и через десять минут якорь встал[262], а еще через десять минут он был взят на кат и на фиш; прилив только начался, и «Рассвет» пустился к выходу в залив, подгоняемый легким юго-западным ветром. Так как судно вел портовый лоцман, мне оставалось только спуститься в каюту и написать всем ответные письма. Я написал даже государственному секретарю, которым в то время был сам Джеймс Мэдисон[263]. Однако сказать ему мне было почти нечего — я только подтвердил получение депеш и обещал ему доставить их куда следует. Мистеру Хардинджу я написал такое письмо, какое, надеюсь, мог бы направить сын почтенному родителю. В нем я просил позволения пополнить его библиотеку ценными сочинениями по теологии, которые в те дни можно было достать только в Европе. Я просил принять их в память о моей сестре. Еще я просил его иногда, не в службу, а в дружбу, заглядывать в Клобонни, хотя я не решился поведать ему о залоге, который, как я теперь понимал, он не одобрил бы.
Письмо к Джону Уоллингфорду было столь же кратким, как его послание ко мне. Я сообщил ему, что, составляя завещание, я был убежден в его совершенной уместности, и заверил его, что не собираюсь второпях ничего в нем изменять; про сахар я сказал, что он в полной сохранности и находится уже на пути в Гамбург, откуда я надеюсь вскоре прислать ему благоприятный отчет о продаже.
Мое письмо к Люси было вовсе не таким лаконическим. По поводу жемчуга Грейс я просил ее поступить так, как она сочтет нужным, однако же присовокупив к сему просьбу выбрать из украшений сестры те, которые ей более всего понравятся. Я искренне желал этого, ибо жемчуг стоил гораздо меньше той суммы, о которой говорила мне Грейс; я был убежден, что Люси не хотелось бы, чтобы я оставался ее должником. У Грейс, в частности, была пара браслетов, которыми она очень дорожила и которые были сами по себе очень милы. Во время одного из своих плаваний мой отец купил камни — редкой красоты рубины — для моей матери, которая считала их слишком шикарными и потому не носила. По моему заказу их оправили для Грейс, и Люси они бы очень подошли, а то обстоятельство, что Грейс когда-то носила их, делало их особенно ценными. Правда, в них была прядь, хоть и весьма малая, моих волос — сестра в свое время настояла, чтобы ее вставили в браслеты, — но извлечь их оттуда не стоило труда, и они от этого только выиграли бы. Все эти соображения я изложил в своем письме.
Я не мог пространно писать о смерти сестры. Но я был уверен: то немногое, что я написал, было вполне созвучно переживаниям Люси, мне казалось, что она с сочувствием отнесется ко всему, что я смог высказать, и ко многому из того, о чем я поведать не сумел.
Я нашел слова для того, чтобы немного написать об ожерелье, правда, я коснулся сей темы в той части письма, в которой, как принято считать, женщина обнаруживает свои сокровенные мысли, — в постскриптуме. В ответ на слова Люси о моем ожерелье я написал следующее: «Ты говоришь, что я приберег самый ценный жемчуг для той, которая когда-нибудь станет моей женой. Признаться, поначалу я сам намеревался так поступить и тешил себя мыслью, что столь дорогая моему сердцу женщина будет носить жемчуг, который я достал со дна моря собственными руками. Но, милая Люси, все эти приятные и обманчивые мечты исчезли как дым. Уверяю тебя, я никогда не женюсь. Я понимаю, заявления подобного рода из уст молодого человека двадцати трех лет, как и из уст девятнадцатилетних дев, скорее вызывают улыбку, нежели доверие, но я пришел к такому решению по зрелом размышлении. Та, которая, как я некогда надеялся, составит мое счастье, будучи моим другом, не привыкла смотреть на меня по-иному и, значит, не может полюбить меня. Мы сблизились при таких обстоятельствах, что она принуждена была относиться ко мне как к брату, а не как к поклоннику, и, когда золотые дни миновали, ее сердцем завладел другой. Я похож, пусть только в этом, на нашу дорогую Грейс и вряд ли переменюсь. У меня больше жизненных сил, я по своей природе крепче моей бедной сестры, но я чувствую, что мне не дано судьбой полюбить снова, по крайней мере так, как я любил и люблю теперь. Однако к чему утомлять тебя всем этим? Я знаю, ты не примешь моего ожерелья — хотя сама ты, не раздумывая, отдала мне последние свои деньги, когда я впервые уходил в плавание, ты всегда была столь щепетильна, что отвергала все наши дары, чтобы только не быть нам обязанной. Да что говорить о том? Я не имею права докучать тебе своими печалями, особенно теперь, когда твое любящее сердце глубоко переживает нашу недавнюю потерю».
Признаюсь, когда я писал эти строки, мне казалось, что я почти объяснился Люси в любви и что из моих слов она догадается о моих истинных чувствах, и мне было грустно и радостно думать, что таким образом милая девушка, может быть, узнает, как она всегда была дорога мне. Только спустя неделю, размышляя о написанном, я вдруг подумал, что каждое мое слово вполне можно отнести как к Люси Хардиндж, так и к Эмили Мертон. Судьба свела меня с нашим юным английским другом при странных обстоятельствах, и эти обстоятельства могли привести к таким же последствиям, как те, о которых я упоминал. Все мы думали, что сердце Эмили принадлежит Руперту, который добился ее расположения, пока я был в плавании. Столь скромная и неуверенная в себе натура, как Люси, размышляя о том, кого я изобразил в своем рассказе, наверняка не примет мои слова на свой счет.
Этим письмам я посвятил много времени. Особенно длинным получилось послание к Люси, оно было написано не без тщания. Покончив с письмами, запечатав и надписав на конвертах адрес почтмейстера, я вышел на палубу. Лоцман и Марбл не теряли времени даром, пока я был в каюте, ибо судно на ветре проходило юго-западную стрелку; при благоприятном ветре я мог бы вскоре, миновав Сэнди-Хук, выйти в открытое море.
Я, конечно, не спешил распроститься с родными местами. Я оставлял родную землю, Клобонни, могилу сестры и Люси, драгоценную Люси, а в такие минуты человек особенно явственно ощущает те узы, которыми он связан со всем, что вот-вот скроется из виду. Однако каждый моряк тоскует по большой воде, и я рад был обнаружить, что нос «Рассвета» смотрит в нужную сторону, реи отоплены, а фор-бом-лисели подняты. Лоцман был сама деловитость, а Марбл, спокойный, собранный, знающий судно вдоль и поперек, свободно и радостно отдавался вверенному ему делу.
Судно шло, вздымаясь и опускаясь на волнах океана, которые теперь, стоило нам пройти несколько минут фордевиндом, уже явственно ощущались за маяком и оконечностью мыса; и теперь, когда мы оказались в бескрайней пустыне вод и к югу от нас перед нашим взором предстал ничем не стесняемый волнуемый океан, я не мог сдержать улыбку, глядя на Наба. Он стоял на грот-марса-рее, только что выстрелив и обнайтовив конец бом-лисель-спирта, чтобы поставить парус. Прежде чем прильнуть к мачте, он откинулся назад всем своим исполинским телом и устремил взор туда, откуда дул ветер. Его глаза были широко открыты, ноздри раздуты, он втягивал в себя морской воздух, который обвевал его сияющее лицо, — воздух, насыщенный солью и непередаваемыми запахами океана, — и мне казалось, что он похож на гончего пса, почуявшего дичь. Едва ли Наб в последующие часы хоть раз вспомнил о Хлое!
Как только мы миновали бар, я передал лоцману пакет с письмами, и он сел в свою шлюпку. Для этого нам не пришлось убавлять парусов, ибо скорость судна не превышала пяти узлов.
— Видите вон там корабль? — спросил лоцман, забравшись в шлюпку и указывая на юго-восток, где белело пятнышко на поверхности океана. — Остерегайтесь этого типа; держитесь от него подальше, не то он вас отправит в Галифакс или на Бермуды[264].
— В Галифакс или на Бермуды! Мне там делать нечего, и я туда не собираюсь. С какой стати я должен бояться этого корабля?
— Из-за вашего груза и ваших людей. Это корабль его величества «Линдер», вот уж неделя, как он бродит в окрестностях. Говорят, он действует по каким-то новым предписаниям, и коекто видел, как несколько судов поворачивали на северо-восток после того, как он взял их на абордаж. Эта новая война принесет нам много бед, теперь нужно смотреть в оба, когда выходишь из порта.
«Корабль его величества». Престранное выражение в устах американца спустя двадцать лет после признания независимости страны, не правда ли? Но в те дни многие говаривали так, да и теперь еще можно встретить подобные обороты в современных газетах; гораздо легче совершить революцию, нежели внести изменения в язык. Несмотря на дурной слог лоцмана, я не пренебрег его предупреждением. Больше месяца в городе ходили слухи, что две воюющие державы вот-вот возьмутся за старое и станут подталкивать друг друга к насилию; в те дни на океане господствовали Англия и Франция, и они не очень-то старались следовать устарелым понятиям о правах нейтральных судов. Что до Америки, она была одержима недугом экономии — злом, могущим привести к не менее ужасным последствиям, чем противоположный порок — расточительность. На деньги, которые выплачивались в виде процентов с сумм, вложенных в войну 1812 года, можно было содержать флот, который заставил бы обе воюющие державы уважать права Америки и тем самым сохранил бы весь капитал[265], не говоря уже о том, что удалось бы избежать других колоссальных потерь, связанных с прекращением торговли, но «народные трибуны» нещадно надрывали глотку, да и нелепо надеяться, что народ вынесет справедливое решение относительно далеких интересов, когда перед ним стоит вопрос о насущных затратах. Правда, я вспоминаю современного французского философа, который утверждал, что, поскольку у демократических государств есть тенденция к крайностям, то, если дать власть народу, он сам себя задушит налогами; однако, как бы ни была справедлива эта теория вообще, она не верна quoad[266] добропорядочным гражданам великой образцовой республики. Нет слов, как вредит нам дурно понимаемая экономия; но в то время это была не самая страшная угроза для национальных интересов. В стране царил дух фракционности, обособленности; столь же трудно было найти гражданина, который исповедовал бы исключительно патриотические и разумные убеждения, сколь найти честного человека на галерах. Американцы принимали сторону либо англичан, либо французов. Одни боготворили первого консула, другие — Билли Пита[267]. Что касается высших классов в торговых городах, они вторили на разные лады англичанам, их суждения ничем не отличались от английских, пожалуй, были даже более утрированными и нелепыми из-за отдаленности от Англии. Те, кто не принимал за чистую монету все, что тори пожелали навязать им, проглотили pillules Napoleons[268] и не подавились. Если и попадались исключения из этого правила, их было весьма мало и главным образом среди людей, много путешествовавших, — скитальцев, которые, приблизившись к упомянутым кумирам, обнаружили, что они суть творения рук человеческих!
Как и следовало ожидать, с войной возвратился обычай вербовать матросов даже на нейтральных кораблях, и все капитаны американских судов понимали, что следует избегать крейсеров, которые могут лишить их команды. Как ни странно, довольно значительная и влиятельная часть американской нации оправдывала подобные посягательства англичан несмотря на то, что они имели место на борту принадлежащих их родине судов! Чего только не станут защищать люди, если они ослеплены и движимы духом раздора? Поскольку при такой практике американский моряк принужден был оправдываться, исходили из того, что каждый, кто не мог доказать посреди океана, за тысячи миль от суши, что он американец, является англичанином, — получалось, что английские морские офицеры учиняют суд над иностранцами, да еще под иностранным флагом. Между тем подобный допрос непозволительно было бы чинить даже самому лорду-председателю канцлерского суда, например, на одной из улиц Лондона — ведь при этом бремя доказательства невиновности возлагается на обвиняемую сторону! Было еще множество других законов, столь же естественных и неоспоримых, которые нарушались благодаря повседневной практике насильственной вербовки, но все это не производило никакого впечатления на членов Конгресса и газетчиков, поддерживавших притязания англичан, которые так же яростно отстаивали свою правоту в обсуждаемом конфликте, как их противники — свою. Впрочем, люди, одержимые духом фракционности, не относятся к разряду compos mentis[269]. Полагаю, я могу заметить, не похваляясь своим здравомыслием, что я с отрочества и доныне всегда держался в стороне от пучины политических партий и группировок. Мой отец был федералистом[270], но, повидав чужие края, он умерил свой пыл и никогда не пытался представить черное белым оттого, что это выгодно той или иной клике. Я всегда считал, что вербовку моряков на судах иностранных государств, по крайней мере в водах Великобритании, можно защищать, только если мы допускаем, что право остается за сильным, а в отношении колониальных товаров и всех тонкостей, связанных с их перевозкой, я полагал, что судно нейтрального государства имеет полное право покупать товар у одной воюющей страны и продавать другой, лишь бы только его владелец находил это выгодным и не нарушал никакой блокады или не перевозил тех товаров, которые называются военной контрабандой[271]. Нет ничего удивительного в том, что, имея такие воззрения, я с легкостью согласился с лоцманом и решил, как говорят моряки, держаться мористей.
«Линдер» представлял собой двухдечное, весьма неповоротливое, пятидесятипушечное судно, хотя оно мужественно действовало под Абукиром[272] и во время одной-двух довольно известных битв, да и вообще было неплохим кораблем подобного класса. Все же я был уверен в том, что при сколько-нибудь благоприятных обстоятельствах «Рассвет» может уйти от него. Впоследствии «Линдер» печально прославился у берегов Америки тем, что одним из его ядер убило матроса каботажного судна в двадцати милях от того места, где я теперь мог видеть его, — событие, послужившее в числе прочих поводом к войне 1812 года, последствия которой только начинают сказываться в политике республики (каковому обстоятельству, кстати, не уделяют должного внимания ни у нас, ни за границей). Среди кораблей своего типа «Линдер» считался быстроходным, но «Рассвет» был по замыслу быстроходным судном, и я очень верил в него. Правда, пятидесятипушечный корабль имел преимущество попутного ветра, но зато он стоял гораздо южнее нас и мог видеть то, что нельзя было видеть даже с наших брам-реев, куда мы отправили Наба обозреть горизонт.
Вскоре у нас созрел такой план. Южный берег Лонг-Айленда отклоняется к северо-востоку, и я распорядился держать курс на юго-восток, что при зюйд-зюйд-весте дало мне возможность поставить все наши лисели. Мелководье было столь же равномерным, как скат эллинга или ступенчатый газон, а видимая земля находилась на расстоянии менее двух лиг. Таким образом, отойдя от берегов Нью-Джерси, мы шли вдоль берега, делая примерно шесть узлов.
Менее чем через час, когда мы были уже на расстоянии четырех миль от маяка Сэнди-Хук, «англичанин» сделал поворот через фордевинд и пошел нам наперерез. К тому времени он находился у нас на траверзе — в этом положении он не мог нести лисели с обоих бортов, ибо, продолжая идти при таком оснащении, он попал бы в кильватер «Рассвету», а для того, чтобы войти в соприкосновение с нами, ему пришлось бы повернуть на ветер, тогда кормовые паруса отняли бы ветер у передних, между тем как все паруса «Рассвета» несли, как упряжка хорошо выезженных ломовых лошадей. Невзирая на это, мы без устали работали весь день и всю ночь. Старые пятидесятипушечные корабли идут быстро по ветру, и не однажды мне казалось, что «Линдер» вот-вот преградит нам путь, как «французу» под Абукиром. Но «Рассвет» даром времени не терял, а поскольку ветер не менялся весь день, всю ночь и даже посвежел, хотя к утру несколько отклонился к югу, на заре я с радостью обнаружил у нас под ветром на скуле Монток[273], тогда как мой преследователь, все еще не подобравшись к нам на пушечный выстрел, оказался на траверзе справа.
Мы с Марблом стали совещаться, как теперь лучше поступить. Я почти готов был позволить «Линдеру» подойти и послать к нам шлюпку. Чего нам было опасаться? Мы направлялись в Гамбург с грузом, одна половина которого была взята с английских островов, а другая — с французских. Что ж в том такого? Однако Марбл и слышать ничего не хотел. Он заявил, что может провести судно через любой пролив и что лучше все поставить на карту, чем позволить этому пятидесятипушечнику сблизиться с «Рассветом».
— Держите курс на Монток, сэр, — заключил помощник, — идите на Монток, и пусть этот малый последует за нами, если посмеет! Там есть парочка рифов, и, если он захочет рискнуть, клянусь, я наведу его на них, я его отучу от манеры преследовать янки!
— Ты обещаешь, Мозес, провести судно по мелководью, если я сделаю, как ты хочешь, и выйду в прибрежные воды?
— Я приведу его в любой порт к востоку от острова Блок, капитан Уоллингфорд. Хоть я и родился, как теперь выяснилось, в штате Нью-Йорк, вырос-то я на востоке, и у меня в голове есть мой собственный прибрежный лоцман.
Жребий был брошен — я решил держаться предложенного курса.
Крепчает ветер все сильней,
Напором бриза парус полн;
Быстрее тысячи коней
Корабль мчит на гребнях волн.
Через полчаса наступил критический момент. Нам пришлось взять немного ближе к ветру, чтобы не налететь на риф, который, по словам Марбла, находился недалеко от Монтока; «Линдер» тем временем, сохраняя прежнюю дистанцию, намеревался сблизиться с нами. Вследствие наших маневров фрегат оказался совсем близко к нашему наветренному борту, прямо на нашем гике, что даже побудило его командира пустить в ход артиллерию. Он произвел выстрел из носовой пушки: ядро, всего лишь двенадцатифунтовое, рикошетировало по воде и чуть не задело форштевня, пролетев в ста ярдах от него и последний раз выскочив из воды прямо перед носом «Рассвета». Это было недвусмысленное свидетельство того, что подобная рискованная игра не может продолжаться долго, если расстояние между двумя судами заметным образом не увеличится. К счастью, впереди уже открылся форт Монток, и мы оказались перед выбором — обогнуть мыс и войти в пролив или держаться курса на остров Блок, положившись на быстроходность «Рассвета». После недолгого совещания с Марблом я остановился на первом.
Одно из существенных преимуществ, которыми обладает военный корабль в погоне за торговым судном, — большая проворность команды при постановке и уборке парусов. Я знал, что, как только мы прикоснемся к нашим брасам, шкотам или парусам, «Линдер» последует нашему примеру и добьется желаемого результата вдвое быстрее нашего. Тем не менее медлить было невозможно, и мы приступили к приготовлениям с тщанием и усердием. Нетрудно, выбрав брасы, обрасопить реи, но выстрелить лисель-спирты и поставить паруса — на эту работу у команды ушло бы несколько минут. Марбл предложил, постепенно отходя, стать кормой к «Линдеру», с тем чтобы кормовые паруса скрыли наши приготовления спереди: он считал, что таким образом нам удастся обмануть бдительность преследователей. Мне понравилось его предложение, и я отдал необходимые распоряжения.
Можно было не сомневаться в том, что бинокли «англичанина» все время были направлены на нас. Пришлось прибегнуть к кое-каким уловкам, чтобы обрасопить наши реи и чтобы при этом не было видно людей у брасов. Сначала мы держались в отдалении от снастей, а затем отвели их вперед, сколь можно дальше и приказали матросам выбрать их, сидя на палубе. Таким образом наши реи были стянуты настолько, насколько требовалось при нашем новом курсе; затем матросам было приказано стать по реям на фок-мачте и выстрелить лисель-спирты. Но наши расчеты не оправдались. Не так-то просто обмануть такого стреляного воробья, как «англичанин». Едва матросы оказались на фок-мачте с подветренной стороны, как «англичанин» пустился за нами — его реи были уже выправлены и, как и у нас, по левому борту поставлены лисели. Перемена курса, однако, сослужила нам хорошую службу; наш преследователь оказался на таком расстоянии от кормы «Рассвета», что, стоя на кабестане, я видел его сквозь такелаж бизани. Вследствие этого «Рассвет» ушел из-под удара бортовой артиллерии «Линдера», оставшись под прицелом всего лишь четырех-пяти носовых пушек. Я не знал, то ли англичане не хотели употреблять столь решительные боевые средства в такой близости к территориальным водам Америки, к коим мы неуклонно приближались, то ли они полагались на быстроходность своего судна и не видели надобности в стрельбе, однако они больше не прибегали к помощи артиллерии.
Как я и предполагал, на пятидесятипушечном поставили дополнительные паруса раньше нашего, и оттого скорость его, как мне показалось, заметно увеличилась. Он, несомненно, приближался, и, хотя мы теперь гораздо быстрее подходили к земле, нам еще угрожала опасность, — если бы мы не предприняли решительных мер, «Линдер» вполне мог настичь нас прежде, чем мы обойдем мыс.
— Нет, все-таки, мистер Марбл, — сказал я после того, как я и мои помощники долго и тщательно изучали обстановку, — видно, придется убрать верхние паруса, сменить курс и дать этому вояке подойти к нам. Мы честные люди, и мы ничем не рискуем, если покажем ему все, что у нас есть.
— Ни в коем случае! — вскричал помощник. — После этой долгой гонки малый будет взбешен как раненый медведь. Ни одного матроса, который может отстоять смену у штурвала, он здесь не оставит, и даю голову на отсечение, что он под тем или иным предлогом отправит судно в Галифакс — сахар недостаточно сладок, а кофе выращен на французском острове и пахнет по-французски. Нет, нет, капитан Уоллингфорд, ветер у нас сейчас зюйд-зюйд-вест, а мы идем на северо-восток и даже на северо-северо-восток, а этот тип у нас на корме; как только мы чуть повернем к северу, он тут же пойдет в кильватер.
— О! С точки зрения теории это очень даже неплохо, но что получится на практике? Мы приближаемся к Монтоку на скорости восемь узлов, и вы сами говорили мне, что недалеко от этого мыса есть риф, на который мы, должно быть, теперь держим курс. При такой скорости через четверть часа судно разлетится в щепки.
По тому, как Марбл перекатывал во рту табак, и по взгляду, прикованному к расстилавшейся перед нами водной стихии, я понял, как он взволнован. Я безгранично верил в его моряцкую интуицию; кроме того, я знал, что, когда опасность бросает ему вызов, в его голове рождаются самые неожиданные идеи. В тот момент он позабыл о наших нынешних отношениях и вернулся, как он часто делал в волнении, к дням нашего равенства и тяжких испытаний.
— Слушай, Майлз, — сказал он, — риф прямо перед нами, но между ним и мысом есть пролив. Я проходил по нему во время войны, мы тогда преследовали одного «англичанина», вестиндского купца, и я сам стоял все время у штурвала. Лево руля, Наб, лево руля, еще на один румб левее, так, так держать, отлично, это то, что надо, — так держать, и пусть Джон Буль[275] идет за нами, если у него хватит духу.
— Вы, должно быть, совершенно уверены, что знаете, где пролив, мистер Марбл, — мрачно заметил я, — раз вы берете на себя такую ответственность. Помните, что на борту этого судна все, что у меня есть, и страховое вознаграждение будет ничтожно, если корабль разобьется, проходя через такие места средь бела дня. Я прошу вас, если вы сомневаетесь, подумайте, прежде чем предпринимать что-либо.
— А какая будет страховка, если мы отправимся в Галифакс или на Бермуды? Клянусь жизнью, мы пройдем этот канал, а о твоем судне, Майлз, я болею больше, чем болел бы о своем. Если ты любишь меня, не меняй курса, и посмотрим, как этот Двухпалубный увалень посмеет пойти за нами.
Я был вынужден согласиться, хотя риск был слишком велик; сейчас я уже не могу объяснить себе, ради чего подвергся такой опасности. Я отвечал не только за мое собственное имущество, но и за собственность моего кузена Джона Уоллингфорда, и, что еще ужасней, я поставил под угрозу Клобонни. Однако мои чувства были возбуждены, и к волнению, сопряженному с погоней, прибавились серьезные, но смутные опасения, которые в те дни внушали всем американским морякам две воюющие державы. Самые следствия этих опасений становились поводом для упреков в их адрес — поистине замечательное подтверждение того, как справедливы бывают людские суждения.
Я не собираюсь рассуждать о политике Англии и Франции в пору их яростной борьбы за превосходство более, чем это необходимо для повествования о событиях, связанных с моими приключениями, но надеюсь, что, если я скажу несколько слов в защиту американских моряков, мой читатель не сочтет их вовсе неуместными. Слишком часто люди становятся жертвой клеветы, будучи совершенно невиновными в приписываемых им проступках; группа людей, к которой я тогда принадлежал, не избежала такого рода воздаяния за все невзгоды, которые они перенесли: все кругом пытались доказать им, что потерпевшая сторона заслужила свои мучения. Нас обвиняли в том, что мы вводили в заблуждение английские корабли, давая им неверные сведения, лгали, не зная меры, а также обнаружили безумную алчность, превышающую обычно свойственное человеку сребролюбие. Теперь я хочу спросить наших обвинителей: разве это так уж странно, что те, кто повседневно чувствуют себя оскорбленными, прибегают к подвластным им средствам, чтобы отомстить за себя? Если говорить о правдивости, никто, доживший до моих лет, не может не понимать, что правда — самая редкая вещь на свете, да и те, кто был жертвой наветов, будучи самыми беспристрастными судьями истинного положения вещей, не считают нужным платить клеветникам за обиды, воображаемые и реальные. Что касается обвинения в чрезмерной любви к деньгам, оно кажется мне незаслуженным. Деньги в Америке значат меньше, чем в любой другой известной мне стране, и бесконечно меньше, чем во Франции и Англии.
Обвинение сие можно признать справедливым, направлено ли оно против определенного класса или всей американской нации, только разве в одном отношении. Нельзя отрицать, что культуре американцев, как новой нации, недостает многих высших черт, присущих мировой культуре, зато она преуспела в том, на чем зиждется величие нации; таким образом, золотой телец не является вожделенной целью для наших сограждан. К тому же, пренебрегши в своих установлениях принципом наследования, мы покончили с главным и важнейшим источником различий между людьми, известным другим общественным устройствам, которые придают богатству исключительное значение, в действительности скорее мнимое, чем подлинное. Я допускаю, что все еще малым, а то и вовсе никаким уважением не пользуются среди нас всяческие интеллектуальные занятия; большая часть населения страны считает литераторов, художников, людей свободной профессии слугами общества, которых нужно использовать, как и других слуг, уважая их самих и их труды ровно настолько, насколько они пополняют огромную кладовую национального богатства и славы. Это происходит в некоторой степени вследствие молодости страны, материальный фундамент которой был совсем недавно заложен, а также вследствие того обстоятельства, что, поскольку люди не стеснены рамками условностей, существующих в других общественных устроениях, вульгарные витии громко и навязчиво излагают свои мнения, чего ни в какой иной стране не потерпели бы.
Несмотря на все эти несовершенства, существование которых не станет отрицать ни один разумный, тем более повидавший свет американец, осмелюсь утверждать, что богатство значит для гражданина Америки не больше, чем для уроженца других деятельных и энергичных сообществ. Правда, нынче в Америке мало что кроме золота привлекает людей, но множество юношей, которые посвящают себя литературе и искусству при столь неблагоприятных обстоятельствах, — причем их намного больше, чем избравших подобное поприще в других странах, — свидетельствует о том, что именно обстоятельства, а не низменные наклонности самих людей сообщают золоту такую безграничную власть над душами. Среди нас растет число людей, которые посвящают свою жизнь политике, занятию отнюдь не прибыльному, и это опять же говорит о том, что преимущественно, за неимением других возможностей выделиться из общей массы, деньги, кажется, становятся для американца единственной целью существования. Однако, предавшись философствованию, мы позабыли о наших судах; вернемся же к ним.
«Рассвет» шел так, что у нас вскоре не осталось выбора относительно того, какого курса придерживаться. По карте мы увидели, что риф недалеко, поворачивать к берегу было уже поздно, оставался только один выход — пройти по пути, предложенному Марблом. Наше предприятие увенчалось успехом, и, таким образом, нам удалось значительно оторваться от «Линдера»; когда «англичанин» почуял опасность, он счел неблагоразумным дальше преследовать нас, выбрался на ветер и отстал. В течение часа я продолжал держаться к северу, а затем, обнаружив, что наш преследователь лег в дрейф на юго-западе, я распорядился убрать лисели по левому борту и привести судно к ветру, снова выходя в море к востоку от острова Блок.
Вся команда «Рассвета» ликовала по поводу нашего избавления, ведь мы действительно были на волосок от гибели. На заре следующего дня далеко на западе мы увидели какое-то судно, которое приняли за «Линдер», но оно не стало преследовать нас. Марбл и команда были счастливы, что ускользнули от Джона Булля, для меня же происшедшее послужило хорошим уроком, впредь я решил быть более осмотрительным и в другой раз, если это будет в моих силах, не подпускать близко военное судно.
С этого времени на протяжении двадцати дней ничего необычного с «Рассветом» не происходило. Мы пересекли банки у сорок шестой параллели и взяли прямой курс на западную оконечность Англии, насколько нам позволяли ветры. Пару дней я раздумывал, не следует ли мне держаться севернее — я полагал, что встречу меньше судов, огибая Шотландию, нежели входя в Ла-Манш. Последний путь был гораздо короче, но, поскольку многое зависит от ветров, я решил: пусть они правят нами. Две трети нашего пути через океан мы прошли главным образом при зюйд-весте, и, хотя мы не слишком себя утруждали, мы шли на хорошей скорости; однако в двадцати градусах к западу от Гринвича задул норд-ост, и, поскольку пришлось идти левым галсом, в течение десяти дней я держался к юго-востоку. Так мы оказались на пути к Средиземному морю, и если бы мы и дальше следовали этим курсом, мы очутились бы где-нибудь в Бискайском заливе. Однако я предвидел, что, как только мы войдем в европейские воды, перед нами предстанет океан, испещренный английскими кораблями, и примерно в ста лигах от земли мы сменили галс.
На тридцать третий день нашего плавания произошли события, повлекшие весьма серьезные для меня последствия. Ветер сменился на юго-западный, посвежел, началась непогода: дождь смешивался с легким туманом, и зачастую на четверть мили от судна ничего нельзя было разглядеть. Ненастье налетело в полночь, и вполне могло случиться, что ветер не переменится до тех пор, пока не забросит нас в Ла-Манш, до которого, по моим подсчетам, оставалось около четырехсот миль. Марбл заступил на вахту в четыре часа и прислал за мной, чтобы я распорядился относительно курса и оснащения судна.
Был выбран норд-норд-ост, а что до парусов, я решил оставить марсели, фок, бизань и стаксель, пока свет не позволит мне разглядеть окрестности. Когда солнце уже довольно высоко поднялось над горизонтом, а ветер так и не унялся, я распорядился поставить несколько больших лиселей и грот-бом-брамсель, сомневаясь, что при столь сильном ветре рангоут выдержит еще какие-либо паруса.
— Тут недалеко до того места, где мы наткнулись на «Нантскую даму», капитан Уоллингфорд, — заметил Марбл, пока я наблюдал за тем, как он собственной персоной натягивает фор бом-лисель, — и погода стояла не хуже, чем теперь, хотя тогда был туман, а теперь изморось.
— Вы ошиблись в долготе на несколько сот миль, мистер Мозес, но в остальном сравнение неплохое. Кроме того, ветер и волнение теперь вдвое сильнее, чем тогда, и тогда не было дождя, а нынче, мягко говоря, немного сыро.
— Да, да, сэр; в том только и разница. Хорошее было времечко, капитан Уоллингфорд. Не хочу сказать ничего плохого про нынешнее время, но тогда уж какие славные были деньки, это всякий матрос с «Кризиса» скажет.
— Может статься, лет через пять-шесть мы будем вспоминать и эти дни с удовольствием.
— Так оно всегда и бывает. Просто диву даешься, как застревает в памяти последний поход и как мало думаешь о нынешнем! Видно, Господь Бог всех нас сотворил такими. Да помоги же, Наб, здесь, на фока-pee, посмотрим, какой длины этот лисель-спирт.
Однако Наб, против обыкновения, не спешил исполнять приказ, он выпрямился на рее, держась за топенант и глядя поверх фор-марселя: он явно что-то там увидел.
— Что там? — вскричал Марбл, удивленный позой и поведением нефа. — Что ты там видишь?
— Я сейчас не видеть его, сэр; нет, сейчас ничего не видеть, но там был корабль.
— Где там? В какой стороне? — спросил я.
— Там, масса Майл, — где нос, на левом борту, далеко впереди; если смотреть в оба, то скоро вы сами его увидеть, сэр.
Мы напряженно всматривались туда — вся команда собралась на палубе, — и минуты не прошло, как с бака мы довольно ясно различили какое-то судно. Несколько секунд оно помаячило сквозь один из тех мгновенных просветов в тумане, которые, постоянно возникая, позволяют глазу обозреть окрестности на полмили вокруг, однако, едва открывшись, исчезают снова. Несмотря на то, что много лет отделяет меня от того дня, я прекрасно помню, как выглядело то судно, открывшееся взору всего лишь на миг, да еще столь неожиданно. Это был фрегат, обычный для того времени, величины средней между корветом и двухдечным судном — размеры, видимо, наиболее благоприятные в отношении маневренности и боевых действий корабля. Мы ясно видели его кремовую или, как чаще говорят, желтую полоску с рядом из четырнадцати портов, ярко светившуюся на фоне темного и влажно искрящегося корпуса, которому туман и водяная пыль придавали какой-то пасмурный блеск. Корабль шел под всеми тремя марселями, спенкером и кливером, причем на каждом из марселей было взято по два рифа. Нижние прямые паруса были взяты на гитовы.
Так как сила ветра была недостаточной, чтобы брать больше одного рифа, независимо от величины судна, даже если бы оно шло круто к ветру, эти зарифленные паруса говорили о том, что фрегат крейсировал на своей обычной территории, высматривая, чем бы поживиться. Судно имело столь зловещий вид именно благодаря парусам: они указывали на то, что в таком положении их оставили, дабы в любую минуту можно было, не прилагая особых усилий, броситься за добычей. Как и на всех крейсерских судах во время стоянки, на фрегате бездельничали, рифы брали ночью (час был еще ранний), и, вероятно, мы увидели фрегат до того, как его командир или первый помощник появились на палубе. Как бы то ни было, он стоял там, темный, искрящийся, прекрасный соразмерностью своих частей; сквозь туман проступали контуры реев, расположившихся симметрично мачтам, паруса были влажные, но крепкие и новые, медный камбузный котел блестел как чайник, походя на новенький цент, а коечные чехлы на баке имели домашний вид, какой обычно отличает эту часть военного судна ночью, между тем пушки на шканцах и на баке грозно смотрели сквозь талрепы нижнего такелажа, словно свора бульдогов в намордниках, сидящих в своих конурах.
Фрегат стоял круто к ветру или, вернее, прямо перед нашим форштевнем, реи его были почти перпендикулярны мачтам. Если бы наше судно держалось своего прежнего курса еще несколько минут, оно оказалось бы на расстоянии пистолетного выстрела от фрегата. Я не знаю, почему мне вдруг захотелось крикнуть стоявшему у штурвала матросу положить право руля. Вероятно, инстинкт подсказал мне, что нейтральном)' судну лучше держаться подальше от корабля воюющей стороны, к тому же я предчувствовал, что у меня могут отнять часть моих людей. Разумеется, я приказал рулевому отворачивать, и нос «Рассвета» перешел через ветер и обратился на запад — в направлении, противоположном тому, в котором шел фрегат, что было видно по положению его реев. Вытянув наветренные лики прямых парусов, мы положили руля вправо и устремились прочь, под ветром с траверза, достаточно свежим, чтобы наполнить все установленные нами паруса.
«Рассвет» находился в полумиле от наветренного борта фрегата, когда был проделан сей маневр. Мы не имели понятия, заметили ли наше судно на фрегате; но по виду последнего мы заключили, что это «англичанин». В продолжение всех длительных войн, которые последовали за Французской революцией, часть океана, прилегающая к входу в Ла-Манш, неусыпно охранялась британцами, и редкое судно могло пересечь ее, не встретив британских кораблей.
Я еще надеялся, что два судна разойдутся и мы останемся незамеченными. Туман сгустился как раз тогда, когда «Рассвет» был приведен к ветру, и, если бы перемена курса произошла после того, как мы укрылись за пеленой тумана, скорее всего, так и случилось бы. Когда мы отошли на милю от фрегата, вероятность, что нас могут увидеть, стала совсем малой, так как туман на горизонте сгустился еще плотнее.
Надо сказать, что постановку лиселей я пока отменил. Набу было приказано забраться на мачту до самого салинга и не спускать глаз с горизонта, а все стоявшие на палубе так же напряженно всматривались в туман, как вглядывались некогда в смутные очертания «Нантской дамы». Богатый опыт Марбла подсказал ему, куда направить взгляд, и он первым увидел выплывший из тумана фрегат. Тот шел прямо у нас под ветром, легко скользя по воде под теми же зарифленными марселями, с подобранными на гитовы нижними парусами и убранным, как и накануне, спенкером.
— Ей-богу, — вскричал помощник, — Джоны Булли еще спят, и они нас не видели! Если нам удастся удрать от этого типа, как мы улизнули от старины «Линдера», капитан Уоллингфорд, «Рассвет» станет таким же знаменитым, как «Летучий голландец»! Глядите, вон он плетется, будто на мельницу или в церковь, и на борту ни шума, ни шороха, ну прямо как на собрании у квакеров![276] Представляю, как порадовалась бы моя старушка мать такой потехе!
В самом деле, фрегат шел себе и шел, на борту не было заметно ни малейших признаков тревоги. Суда миновали друг друга, и туман опять стал сгущаться. Вскоре пелена его опустилась и совершенно скрыла очертания этого красивого судна. Марбл потирал руки от удовольствия, и все члены нашей команды стали прохаживаться на счет «англичанина». «Если на «купце» заметили «вояку», — вполне справедливо замечали они, — на «вояке»-то уж должны были заметить «купца»». Его впередсмотрящие, вероятно, спали, иначе нам не удалось бы при нашем парусном оснащении пройти совсем близко и остаться незамеченными. Команда «Рассвета» состояла по большей части из коренных американцев, было среди них и четыре-пять европейцев. Из числа последних один, без сомнения, был англичанин, и, как я подозревал, дезертир с корабля английского флота, а другой, несомненно, являлся уроженцем «Изумрудного острова»[277]. Оба этих матроса радовались больше всех, хотя при них были самые что ни на есть подлинные документы, называемые свидетельствами об американском гражданстве, которые, как и документ, найденный у какого-нибудь нищего, никогда не содержат ничего, кроме правды, хотя, подобно последнему, нередко годятся для кого угодно. Именно известная расплывчатость подобных свидетельств давала английским офицерам что-то вроде благовидного предлога для того, чтобы не видеть своей очевидной ошибки. Их заблуждение состояло в том, что они считали себя вправе принудить человека что-то доказывать на борту иностранного судна; заблуждение же американцев состояло в том, что Америка не препятствовала привлечению своих граждан к иностранному суду, каковы бы ни были сопутствующие делу обстоятельства. А ведь если Англия хотела заполучить своих граждан, пусть бы она следила за тем, чтобы они не покидали ее юрисдикции, к чему было пытаться преследовать их под юрисдикцией нейтральных Штатов?
Итак, «Рассвет» миновал «англичанина», и я было вообразил, что мы избавились от опасного соседа, когда Наб, подчиняясь приказу помощника, спустился с мачты.
— Смени вахтенного у штурвала, мастер Клобонни, — сказал Марбл, который часто называл негра по фамилии, — нам может понадобиться твоя сноровка, прежде чем решить, что к чему. В каком направлении шел Джон Булль, когда ты в последний раз видел его?
— Он идти на восток, сэр. — В море Наб не был тем «ниггером», которым он был на суше, — в его мужественном ремесле было что-то такое, что ставило его почти вровень с белым человеком. — Но, сэр, люди там готовиться ставить паруса.
— С чего ты взял? Ничего подобного не было, сэр; все матросы спали, седьмой сон видели.
— Ну вы, масса Марбл, тогда вы лучше знать, сэр.
Сказав эти слова, Наб ухмыльнулся, и я понял, что он видел что-то такое, смысл чего он уразумел, но, вероятно, не мог объяснить, однако было совершенно ясно, что Джон Булль не дремал. Нам не пришлось долго томиться в неизвестности. Пелена тумана опять приподнялась, и на расстоянии трех четвертей мили мы снова увидели фрегат, двигавшийся к нашему подветренному борту; одного взгляда было достаточно, чтобы рассеять всякие сомнения относительно его планов. На «англичанине» подняли стаксели и теперь брасопили реи на фок-мачте, — стало быть, на нем служили ловкие работящие люди — ведь они проделали этот маневр при неспокойном море, под взятыми на два рифа марселями. Фрегат, вероятно, засек нас в тот момент, когда мы потеряли его из виду, и теперь собирался развязывать рифы.
На этот раз фрегат было видно с нашей палубы не более трех минут. Я следил за всеми его движениями, как кот следит за мышью. Сначала рифы были развязаны, а когда нос корабля стал уваливаться и вода уже хлестнула с правого борта, мне показалось, что марсели поднялись на стеньги, повинуясь инстинкту, подобно тому как птица расправляет крылья. Фор— и грот-брамсели затрепетали на ветру — ветер был слишком свеж для бизани, — а затем наполнились ветром, а булини натянулись. Как были вытянуты и закреплены фока— и грота-галсы, я так и не заметил, правда, в тот момент мой взгляд был устремлен на верхние паруса. Однако я мельком увидел фокашкот, когда шкотовый угол паруса яростно забился о мачту, а затем крепкий мощный блок обуздал его. Спенкер уже был поставлен для большей маневренности.
Ошибки быть не могло. Нас увидели, и «англичанин» бросился в погоню; все паруса на борту фрегата были мгновенно и точно установлены круто к ветру. Он собирался идти в кильватер за нами, и я понимал, что при такой скорой и слаженной работе команды он непременно догонит столь тяжело груженное судно, каким был «Рассвет». Тогда я знаком показал Марблу, чтобы он следовал за мной на корму, где мы с ним стали совещаться относительно наших дальнейших действий. Признаться, я склонялся к тому, чтобы убавить парусов и позволить фрегату пристать к борту «Рассвета», но Марбл, как всегда, не хотел сдаваться.
— Мы идем в Гамбург, — сказал помощник, — он тут где-то рядом, у нас под ветром, и никто не имеет права пенять нам за то, что мы держимся нужного нам курса. Вон туман опять заволок фрегат, и если он так и будет держать круто к ветру, ясно, что он догонит нас; я советую тебе, Майлз, отопить реи, повернуть еще на два румба и поставить лисели. Если туман продержится еще немного, мы сможем отойти на три-четыре мили под ветер, пока он успеет разглядеть, где мы, а тогда — сам понимаешь, преследование в кильватер — это долгая песня.
Что ж, совет Марбла показался мне весьма дельным, и я решил ему последовать. Ветер в тот момент был довольно свеж, и «Рассвет», едва почуяв тягу лиселей, стал, зарываясь носом в волну, набирать ход. Мы теперь шли курсом, составлявшим тупой угол к курсу фрегата, и таким образом могли бы оторваться от него настолько, чтобы выйти из той области, которая просматривалась сквозь туман, прежде чем наш план откроется. Туман стоял довольно долго, и во мне стала крепнуть надежда на избавление от преследователя, когда один из матросов вдруг закричал: «Фрегат!» На этот раз он показался прямо у нас на корме, примерно в двух милях! Мы были в некотором выигрыше, еще десять минут — и мы вовсе были бы вне опасности. Так как мы теперь уже видели фрегат, я был уверен, что вскоре и на фрегате заметят нас, ведь все взоры на борту его, без сомнения, выискивали нас в тумане. Тем не менее фрегат все еще шел круто к ветру, держась того курса, на котором нас видели в последний раз.
Однако так продолжалось недолго. Вскоре нос «англичанина» стал отклоняться в сторону, и к тому времени, когда он стал прямо по ветру, мы увидели, как его лисели заполоскались в воздухе, как будто их растягивали фалами, шкотами и галсами одновременно. Не успели англичане поставить паруса, корабль опять заволокло туманом. Что нам было делать дальше? Марбл сказал, что, поскольку мы и так отклонились от нашего курса, хорошо бы повернуться к ветру правым бортом, поставить все лисели, которые мы могли нести с этого борта, и гнать судно на северо-восток; я согласился и распорядился произвести необходимые изменения. Ветер свежел, туман сгустился, и мы пустились прочь, в сторону от курса «англичанина», делая почти десять узлов. Так продолжалось целых сорок минут, и все члены экипажа уже вообразили, что мы наконец улизнули от крейсера. Матросы, по обыкновению, стали отпускать шутки и радостно фыркать, все на борту облегченно вздохнули, почуяв счастливый исход погони, когда темная пелена тумана разорвалась на юго-западе; мы увидели, как солнце пробивалось сквозь тучи, дымка рассеялась и завеса, все утро скрывавшая океан, поднялась, мало-помалу открывая обзор вокруг судна; вскоре ничто, кроме видимого горизонта, уже не ограничивало его.
Едва ли нужно описывать, с каким беспокойством мы следили за тем, как медленно приподнимается эта завеса. Все взоры были устремлены туда, где ожидалось появление фрегата, и, к нашей великой радости, пространство вокруг нас миля за милей расчищалось, а его изящных очертаний все не было видно. Но так не могло продолжаться бесконечно — за столь короткое время такое большое судно не могло выйти за пределы видимости. Как всегда, Марбл первым заметил его. Теперь он находился у нас под ветром на расстоянии почти двух лиг, летя вперед со скоростью скаковой лошади. Горизонт был совершенно чист, до земли далеко, ветер свеж, а день только начинался — нечего было и пытаться уйти от столь быстроходного судна; что ж, я решил лечь на прежний курс и всецело положиться на правоту моего дела. Читатель, который соблаговолит прочесть последующую главу, узнает о последствиях сего решения.
— Кто здесь? Мне Бекингем пришел мешать?
— От короля он прислан. Притворимся…
Сначала на фрегате взяли по одному рифу на марселях, поставили над ними брамсели и привели судно к ветру, туго натянув булини. Но, обнаружив, что мы не собираемся спускать лисели, на фрегате отдали рифы, выправили реи, поставили бом-лисели и взяли курс, при котором наверняка можно было пересечь нам путь. Фрегат оказался впереди по курсу прежде нас и стал лавировать, поднимая нижние прямые паруса, убирая брамсели, спуская все верхние паруса, кроме стакселей. «Рассвет» же продолжал путь, неся все паруса, какие только мог выдержать рангоут. Ундер и бом-лисели наполнялись ветром, до фрегата оставалось пройти не больше четверти мили, но никто еще не притрагивался к шкотам и галсам. «Англичанин» выкинул свой флаг, а мы выкинули «звезды и полосы»[279]. Однако мы по-прежнему не убавляли парусов. Как будто удивившись нашему упрямству, Джон Булль выстрелил из пушки, стараясь, впрочем, не задеть нас. Я подумал, что пришло время убавить парусов и показать вид, что мы заметили его. Мы начали спускать лисели в свойственной «купцам» неспешной манере и, не закончив еще этих приготовлений к дрейфу, оказались неподалеку от фрегата. Когда «Рассвет» приблизился, фрегат спустился под ветер и пошел рядом, держась на расстоянии ста фатомов и пристально наблюдая за нами. Тогда я распорядился взять брамсели на гитовы в знак того, что мы готовы принять его людей на борту нашего судна.
Наконец, убрав все паруса, кроме трех зарифленных марселей, я остановил «Рассвет» и стал дожидаться шлюпки с «англичанина». Как только фрегат увидел, что «Рассвет» лег в дрейф, он повернулся к нашему наветренному борту в полукабельтове от нас, развернул свои длинные, изящные реи и тоже лег в дрейф. Тотчас же с подветренного борта спустили шлюпку с матросами, в нее вскочил юноша — корабельный гардемарин, за ним последовал лейтенант; маленьким барашком на гребне волны шлюпка взлетела и вскоре подошла к корме «Рассвета». Я как раз стоял на корме под ветром, рассматривая незнакомцев, пока они боролись с волнами, пытаясь багром зацепиться за путенс-ванты. Матросы с фрегата ничем не отличались от обычных матросов военных кораблей — подтянутые, крепкие, добродушные на вид. Гардемарин был элегантный юноша, очевидно, из дворянской семьи; лейтенант же принадлежал к той породе старых, видавших виды морских волков, которых редко нанимают на корабль для обычных походов. Это был человек лет сорока, с красным, грубым, рябым лицом и злобным взглядом. Потом я узнал, что он был сыном какой-то мелкой сошки на портсмутской верфи и пробился в лейтенанты главным образом благодаря той прыти, с которой он насильственно вербовал моряков на чужестранных судах. Его звали Сеннит.
Мы, как полагается, бросили мистеру Сенниту канат, и Марбл встретил его у трапа с обычными в таких случаях любезностями. Я улыбнулся про себя, наблюдая за встречей этих людей, которые были чем-то похожи друг на друга; про таких говорят: «Один другого стоит». Оба они были излишне самоуверенны, категоричны, имели чрезвычайно высокое мнение о своих познаниях в морском деле, и каждый ненавидел родину другого с такой силой, с какой сердце человеческое способно ненавидеть, между тем как оба ни во что не ставили французов. Однако Сеннит с первого взгляда понял, где капитан, а где помощник, и, пренебрегши моряцким поклоном Марбла — неуважение, которое тот не скоро простил ему, — направился к корме, как мне показалось, раздосадованный тем, что капитан «купца» не счел нужным подойти к трапу, чтобы встретить лейтенанта с фрегата его величества.
— К вашим услугам, сэр, — начал мистер Сеннит, соизволив ответить на мой поклон, — к вашим услугам, сэр. — Я полагаю, удовольствием нынче видеть вас мы обязаны прояснению погоды?
Он повел себя враждебно с самого начала, и я решил отвегить ему тем же.
— Вполне вероятно, сэр, — отвечал я со всей холодностью, на какую я был способен, — нельзя сказать, что вы добились большого преимущества во время тумана.
— Да уж, вы мастак играть в прятки, и я не сомневаюсь, что темной ночью нам пришлось бы довольно долго гоняться за вами. Но куда уж янки провести «Быстрый», корабль его величества?
— Наверное, так и есть, сэр, судя по тому, что вы здесь.
— Вряд ли кто станет удирать, не имея на то причины. Мне поручено выяснить эту причину, так что, сэр, вы обяжете меня, если прежде всего сообщите мне, как называется ваше судно.
— «Рассвет» из Нью-Йорка.
— О, чистокровный «янки» — я так и понял по вашим фокусам, что вы из Новой Англии.
— Нью-Йорк не относится к Новой Англии[280], и у нас судно из Нью-Йорка не называют «янки», — вставил Марбл.
— Да, да, да, послушать вас, тамошних помощников, так получится, что король Георг держится на троне помощью президента Вашингтона.
— Президент Вашингтон умер, Царство ему Небесное! — резко ответил Марбл. — А если принять на веру хоть половину того, что говорят англичане, так получится, что президент Джефферсон просто придворный короля Георга.
Я сделал знак Марблу, чтобы он умолк, и объявил лейтенанту, что готов ответить на любые его вопросы. Однако, прежде чем продолжать, Сеннит бросил на Марбла многозначительный взгляд, в котором читалось: «Я в свое время вербовал таких помощников».
— Итак, сэр, «Рассвет» из Нью-Йорка, — продолжал он, занося название в свою записную книжку. — А вас самого как зовут?
— Майлз Уоллингфорд, капитан.
— Майлз Уоллингфорд, капитан. Откуда, куда направляетесь, с каким грузом?
— Из Нью-Йорка в Гамбург; груз — сахар, кофе и кошениль[281].
— Весьма ценный груз, сэр, — заметил мистер Сеннит несколько сухо. — Для вас было бы лучше, если бы он направлялся в какую-нибудь другую часть земного шара, поскольку побережье Германии наводнили французы и Гамбург вроде бы находится под сильным влиянием Бонни[282].
— А хоть бы мы направлялись в Бордо, сэр, кто наделил вас властью останавливать судно нейтрального государства в открытом море, на таком расстоянии от порта?
— Если вам непременно хочется упирать на власть, то вы выбрали шаткий аргумент. У нас достаточно власти, чтобы проглотить вас, если будет нужда. Я полагаю, вы имели в виду «право»?
— Я не стану спорить с вами о словах, сэр.
— Хорошо же, чтобы доказать вам, что я настроен столь же дружелюбно, как и вы, я умолкаю. С вашего позволения, я теперь ознакомлюсь с вашими бумагами; а чтобы показать вам, что я числю себя в ваших друзьях, я прежде отправлю свою шлюпку обратно на «Быстрый».
Манеры этого человека внушали мне глубокое отвращение. Даже в самой его наружности было что-то вульгарное, не говоря уже о его показном остроумии, — все его существо было отмечено каким-то злобным лукавством, оттого он казался мне отвратительным и опасным. Однако я не мог не позволить представителю воюющей стороны ознакомиться с моими бумагами и пошел за ними в каюту; тем временем Сеннит конфиденциально отдал распоряжения гардемарину и отослал его на фрегат.
Раз уж я взялся описывать подобное происшествие, надеюсь, любезный читатель извинит свойственную старикам склонность к досужим разговорам, если я скажу несколько слов о праве обыска судов вообще. Как ни странно, некоторые сторонники насильственной вербовки людей с нейтральных судов заявляли, что представитель воюющей стороны, находясь на борту корабля при осуществлении несомненного права справляться о принадлежности судна и его грузе, имеет также право захватывать всех подданных своего суверена, какие попадутся ему на глаза; однако эти претензии не заслуживают сколько-нибудь серьезного рассмотрения. Если человек облечен правом предпринимать тот или иной шаг, предшествующий осуществлению своего властного полномочия как привилегии, вытекающей из этого полномочия, отсюда не следует, что он может обратить эту привилегию в оправдание действий, противозаконных по своей природе. На эту тему, стало быть, я не стану рассуждать, полагая, что сие очевидно для тех, кто сведущ в подобных вопросах. Но злоупотребление полномочием при высадке на судно выяснять его принадлежность задело американцев за живое, из-за чего мы даже отказались от некоторых разумных принципов, без которых не может благополучно существовать ни одна цивилизованная нация. На мой взгляд, именно по этой причине мы совсем недавно сделали ошибочное заявление о том, что в мирное время члены экипажей иностранных военных кораблей не должны ступать на палубы американских судов у побережья Африки, чтобы установить принадлежность судна.
Здесь я хотел бы высказаться откровенно. Во-первых, я не претендую на тот ложный патриотизм, носители которого утверждают: «Что бы ни случилось, наша страна всегда права». Это, может быть, допустимо для всякого сброда, но допустимо ли исповедовать такие взгляды перед Богом, которому мы прежде всего должны дать отчет в своих деяниях? Ни страна, ни человек не может оправдывать действий неправедных, и я считаю, что это несправедливо если не в нравственном, то в политическом отношении — отказывать военному судну в праве, которого требует Англия. Мне приходит на ум только один убедительный довод против предоставления такого права, и он основывается на злоупотреблениях, к которым может привести осуществление его на практике. Но едва ли стоит опасаться злоупотреблений в этом случае больше, нежели в других. Злоупотребления могут иметь место при использовании всякого права, внутригосударственного или международного, и довод этот, если он вообще заслуживает внимания, можно отнести как к данному, так и к любому другому пункту международного права. Злоупотребление, после того, как оно совершено, может быть законной причиной для приостановления действия права до тех пор, пока не будут употреблены определенные меры судебной защиты, дабы предотвратить подобные рецидивы, но оно не может служить убедительным доводом против права, как такового. Если злоупотребления имеют место, их можно устранить, заявив надлежащим образом протест, и, если последний не возымеет действия, мы можем обратиться к международной общественности. Разве мы должны отказаться от международного права оттого, что опасаемся, как бы из-за конкуренции между некоторыми странами в сфере торговли и другие страны не вздумали нарушать это право? С таким же успехом можно утверждать, что нельзя обеспечить правопорядок в стране, потому что помощники шерифа повинны в злоупотреблениях. Когда несправедливость свершится, тогда и надлежит искать средство защиты попранного права.
Если военный крейсер имеет право осведомляться о национальной принадлежности судна в открытом море, это связано с его правом арестовывать, например, пиратский корабль. Каким образом он может арестовать пирата, если тот может уйти от ответа, просто подняв флаг некой страны, которую крейсер должен уважать? Все, о чем просит последний, это право удостовериться в том, что флаг подлинный, и это должно быть позволено каждому государственному судну, облеченному полномочиями, в соответствии с требованиями закона, в интересах цивилизации и для поддержания правопорядка на морях.
Мне возразят, что государственный крейсер находится в положении помощника шерифа на суше, который волен задерживать нарушителя закона на свою ответственность. Прежде всего, я сомневаюсь в том, что догма общего права, которая провозглашает право гражданина скрывать свое настоящее имя, достойна просвещенной политической свободы. Нельзя забывать о том, что свобода началась как право участия в выборах, в коем люди искали защиты от допускаемых властью злоупотреблений доступным им способом и часто не задавались вопросом о справедливости общих принципов, порождающих злоупотребления; вследствие чего в этих принципах произошла путаница. Однако даже если допустить, что данная догма общего права в своей основе столь же разумна, сколь, по общему признанию, распространена, арест на суше совсем не то, что арест в море. В первом случае помощник шерифа может обратиться к свидетелям, он видит перед собой человека и сравнивает его наружность с описанием преступника, а если он произведет необоснованный арест, будучи введен в заблуждение обстоятельствами, наказание задержанного будет чисто условным, во многих случаях его не будет вовсе. Но общее право, обеспечивая человеку такую защиту, не отказывает должностному лицу в праве арестовывать людей. Оно лишь предусматривает наказание за злоупотребления этим правом; и именно на него должны равняться страны в случае злоупотреблений правом досмотра торговых судов.
Военное судно не может обратиться к свидетелям и не может судить о принадлежности судна той или иной стране по наружности корабля, поскольку на судне, построенном американцами, могут плавать португальцы. Современная ситуация говорит в пользу претензии англичан, а также великого основополагающего принципа, который гласит, что ни одно значительное или основное право из области международного не может существовать без соответствующих привилегий, неотъемлемых от разумного его использования.
Я высказал здесь свои соображения вовсе не потому, что я полагаю, будто Джон Булль очень часто бывает прав в спорах между нашими странами, просто я считаю, что он прав в данном случае; кроме того, мне кажется, что, в конце концов, более верный путь и для нации, и для отдельного гражданина — отстаивать истину, нежели всегда печься о своем благе.
Вскоре я вышел на палубу, неся под мышкой ящик-секретер: мистер Сеннит предпочел проводить свою поверку на вольном воздухе. Он с глубоким вниманием прочитал таможенное свидетельство и грузовую декларацию. Затем он попросил договор о найме на корабль. Я видел, что он с жадностью изучал список членов команды; похоже, вербовка матросов была его страстью.
— Дайте-ка, мистер Уоллингфорд, взглянуть на этого Навуходоносора Клобонни, — проговорил он, посмеиваясь. — Имя такое нелепое, наверняка вымышленное, не сомневаюсь, что увижу соотечественника, а то и земляка.
— Если вы повернете голову, сэр, вы сразу его увидите. Он стоит у штурвала.
— Чернокожий! Хм! Ну и ну! Эти парни иногда плавают под какими-то чудными именами. Вряд ли этот малый родился в Госпорте[283].
— Он родился в доме моего отца, сэр, это мой раб.
— Раб! Нечего сказать, отличное выражение в устах вольного и независимого сына свободной страны, мистер Уоллингфорд. Ваше счастье, что вы направляетесь не в страну деспотизма, старую Англию, а то вы смогли бы наблюдать, как оковы спадут с его членов.
Я был уязвлен, ибо я чувствовал, что его ядовитое замечание отчасти справедливо, в то же время я не считал, что оно в полной мере относится ко мне; уж тем более не ему, англичанину, упрекать меня. Впрочем, Сеннит знал историю моей страны не лучше, чем историю Англии; все его познания в этой области были почерпнуты из газет. Однако я ничем не обнаружил своих чувств.
— Натан Хичкок; у этого малого какое-то уж чересчур американское имя, позвольте-ка мне взглянуть на него, сэр, — заметил лейтенант.
— Стало быть, его родители верно выбрали имя, ибо мне кажется, он как раз из тех, кого мы называем янки.
Натан пришел на корму по зову второго помощника, и, едва взглянув на него, Сеннит велел ему вернуться на бак. Видно было, что этот человек вполне мог по наружности отличить англичанина от американца, хотя порой зрение подводит даже самых опытных экспертов. Поскольку «Быстрый» не очень нуждался в матросах, у него не было желания захватывать иностранцев.
— Я должен попросить вас, сэр, собрать всю вашу команду у трапа[284], — сказал Сеннит, поднимаясь и передавая мне судовые документы. — На «Быстром» я сверхштатный офицер, и, полагаю, мы вскоре будем иметь удовольствие видеть на борту первого помощника, достопочтенного мистера Паулитта. Наше судно из благородных, наш капитан — лорд Харри Дермонд, а в кубрике много младших отпрысков нашей знати.
Мне не было никакого дела до того, кто командовал «Быстрым», но я чувствовал, как это унизительно — подчиниться иностранному офицеру, приказавшему собрать на перекличку мою команду, да еще с очевидной целью забрать тех ее членов, которых ему угодно будет посчитать британскими подданными. На мой взгляд, было бы достойней и разумней, если бы юный Геркулес — американская нация — пустил в ход свою дубину, сопротивляясь такому отвратительному и неоправданному злоупотреблению властью; вместо этого мы выдвигаем сомнительные требования по установлению принципов государственного права, которые сведут на нет самые насущные международные права. Я хотел было воспротивиться Сенниту, и, если бы такой шаг был чреват последствиями только для меня, думаю, я бы так и поступил, но, понимая, что пострадает моя команда, я счел более разумным подчиниться. Таким образом, команде «Рассвета» было приказано собраться на шканцах.
Отстаивая справедливость определенных прав, я хотел бы отдать должное и Сенниту. Надо сказать, что этот человек распознал англичанина и ирландца, едва только те ответили на первый его вопрос. Им было приказано собрать вещи и подготовиться к переправке на борт «Быстрого», мне же Сеннит велел выплатить матросам все причитающиеся им деньги. Марбл стоял рядом со мной, когда поступило это распоряжение, и, вероятно, прочитав негодование на моем лице, он взял на себя труд отвечать ему.
— Значит, вы считаете, что счета должны быть погашены прежде, чем эти люди покинут судно? — важно вопросил он.
— Да, сэр; и мой долг — проследить за тем, чтобы подобные формальности были соблюдены. Извольте тотчас уладить этот вопрос, — ответил лейтенант.
— Ну что ж, сэр; в таком случае нам следует не выплатить, а получить деньги. Взглянув на договор о найме, вы увидите, что каждый из этих матросов получил пятьдесят долларов, или аванс за два месяца (заработки моряков в те дни часто равнялись двадцати или тридцати долларам); таким образом, половину платы еще нужно отработать. Стало быть, мы были бы признательны его величеству, если бы он выплатил нам оставшиеся двадцать пять долларов за каждого матроса.
— А вы, собственно, сами откуда будете? — спросил лейтенант, бросив грозный взгляд на Марбла. — Судя по вашему наглому поведению, вы из Корнуолла; берегитесь, сэр: когда-то, в свое время, мне приходилось захватывать помощников.
— Я из страны могильных плит, и тут, я считаю, мне повезло; я знаю путь, по которому мы все отправимся рано или поздно. Меня зовут Марбл, к вашим услугам; под этим именем кроется суровый нрав, предупреждаю вас.
Как раз в эту минуту из-за кормы фрегата появилась шлюпка, в которой сидел достопочтенный мистер Паулитт, то есть джентльмен, который, по заявлению Сеннита, являлся помощником командира корабля. Казалось, Сеннит несколько умерил свой гнев, увидев старшего офицера, — дистанция между ними была немалая, и не столько из-за даты присвоения офицерского звания, которое первый носил гораздо дольше, сколько из-за положения в обществе и наличия титула у последнего. Итак, Сеннит сдержал свой гнев; хотя я не сомневаюсь, что злоба, которую вызвала у него дерзкая манера моего помощника, немало повлияла на последующие события. Пока же он, ничего не предпринимая, ожидал, пока шлюпка с «Быстрого» пристанет к борту «Рассвета».
Мистер Паулитт оказался совершенно непохожим на своего коллегу-лейтенанта. Вы с первого взгляда приняли бы его за джентльмена, но на моряка он был не похож вовсе. Своей должностью на корабле он, вне всякого сомнения, был обязан большим связям своего отца и являл собой одного из тех отпрысков аристократии (что, однако, отнюдь не является правилом среди особ знатного происхождения Англии), которые годятся только на роль салонных шаркунов, хоть его и готовили к службе на флоте. Как я узнал после, его отец занимал высокий пост в правительстве — обстоятельство, благодаря которому в двадцать лет он стал помощником командира тридцатишестипушечного корабля, и в подчинении его оказался сверхштатный лейтенант, зачисленный во флот за несколько лет до его рождения. Правда, самому капитану «Быстрого», лорду Харри Дермоиду, было только двадцать четыре года, но он командовал своим судном в течение двух лет и успел отличиться в сражении.
Я отвесил вежливый поклон мистеру Паулитту, на который тот ответил весьма учтивым приветствием, после чего Сеннит отвел коллегу-офицера в сторону и они некоторое время совещались между собой.
Я нечаянно услышал, как Паулитт, отходя от своего собеседника, сказал недовольным тоном: «Я не стану связываться с их командой, Сеннит. Право, я не могу стать капитаном завербованного сброда, несмотря на то, что офицерам приходилось стоять у штурвала. Вы давно занимаетесь этим делом, и я предоставляю это вам».
Как я понял, он дал Сенниту carte blanche[285], и теперь тот мог свободно захватить столько моих матросов, сколько сочтет нужным; в сущности, ничего нового, а тем более удивительного здесь не было — люди часто дозволяют другим делать то, что сами сочли бы ниже своего достоинства. Оставив подчиненного, юный помощник командира подошел ко мне. Я назвал его юным (хотя я сам уже командовал судном в его возрасте), ибо он выглядел еще моложе своих лет. По всему было видно, что этот молодой человек считал возложенное на него дело очень важным.
— Итак, сэр, нам, на борту «Быстрого», доложили, — начал достопочтенный мистер Паулитт, — что вы направляетесь в
Гамбург.
— Да, сэр, в Гамбург, как вы узнаете из моих документов.
— Правительство наше весьма подозрительно относится ко всякой торговле с той частью континента, особенно после недавних передвижений французов. Как жаль, сэр, что вы направляетесь в Гамбург!
— Мне кажется, сэр, Гамбург пока еще нейтральный порт, а если бы это было и не так, я не понимаю, почему американскому судну не следует заходить в него, пока он не закрыт.
— Ах да! Ведь у вас в Америке какие-то странные понятия относительно подобных вещей. Однако я не могу согласиться с вами, мой долг — выполнить приказ. Лорд Харри поручил нам очень тщательно все проверить, и я полагаю, вы поймете, что мы должны повиноваться, как это ни тягостно для нас, сэр. Итак, сахар и кофе, на мой взгляд, чрезвычайно подозрительный груз!
— Это совершенно безобидные вещи, если их употреблять разумно, как, надеюсь, произойдет с содержимым моих трюмов.
— Имеете ли вы какое-нибудь участие в этом грузе, капитан Уоллингфорд?
— Я его владелец. И судно тоже принадлежит мне.
— А вы, кажется, англичанин или американец — я, признаться, не способен отличить одного от другого, хотя, полагаю, разница между ними велика.
— Я американец по рождению, как и мои предки в нескольких поколениях.
— Вот оно как! Я, во всяком случае, никакой разницы не вижу. Но если вы сами американец, не понимаю, почему сахар и кофе не могут быть американскими. Однако же лорд Харри по каким-то соображениям просил нас тщательно выяснить все связанные с делом обстоятельства. Итак, известно ли вам, где был выращен этот сахар?
— Сахарный тростник, из которого он сделан, был выращен, кажется, в Санто-Доминго[286].
— Санто-Доминго? Разве это не французский остров?
— Разумеется, сэр, отчасти; хотя испанцы и негры пытаются отвоевать его у французов.
— Однако! Я должен довести это до сведения лорда Харри! Мне очень жаль, капитан Уоллингфорд, задерживать ваше судно, но по долгу службы мне придется послать юного джентльмена на борт «Быстрого» за дальнейшими указаниями.
Поскольку я не нашелся, что возразить, гардемарина опять послали на фрегат. Сеннит между тем даром времени не терял. Среди моих матросов были швед и пруссак; основываясь на том, что оба они выучились английскому в Лондоне и в Ливерпуле, он сделал вид, будто считает их уроженцами Британских островов, и приказал им приготовить вещи и встать под английский флаг. Однако ни тот, ни другой не желали подчиняться ему, и, когда я подошел к ним, оставив на шканцах достопочтенного мистера Паулитта, ожидающего возвращения своей шлюпки, я увидел, что все трое горячо спорят о чем-то.
— Я сейчас расскажу вам, в чем дело, мистер Уоллингфорд, — закричал Сеннит, когда я подошел, — нам с вами нужно уладить это дело. Вот два парня, на самом-то деле они из Ланкашира, а выдают себя за норвежцев, или финнов, или не знаю кого; а я хочу вернуть их под флаг его величества, где им и положено служить. Так как они не желают принять оказанную им честь, я согласен забрать этого красавца из Кента, который стоит их обоих, вместе взятых.
Сеннит указал на Тома Борхеса, мускулистого красивого юношу голландского происхождения с Норт-Ривер, человека, в жилах которого не было ни капли английской крови, лучшего матроса на «Рассвете», — обстоятельство, которое лейтенант своим моряцким чутьем тут же обнаружил.
— Вы просите меня позволить вам забрать человека, который родился не дальше, чем в десяти милях от моего дома, — отвечал я, — и семья которого, насколько мне известно, жила в Америке в течение почти двух веков.
— Ах да, — вы там, в Америке, все из древних родов, это всем известно. Держу пари на сто гиней, что этот парень из Англии; могу назвать вам местечко в Кенте в десяти милях от того места, где он родился. Впрочем, я вовсе не оспариваю то, что вы его сосед — вы сами похожи на дуврца.
— Вы были бы менее склонны шутить, сэр, когда бы это был тридцатишестипушечный корабль или когда бы мы с вами встретились на суше.
Сеннит бросил на меня презрительный взгляд и положил конец делу, приказав Ворхесу собрать его сундук и присоединиться к двум другим матросам, которых он завербовал. Однако, последовав примеру шведа и пруссака, Ворхес пренебрег его приказом и удалился. Я же, почувствовав сильное отвращение к этому человеку, вульгарному негодяю, направился на корму, к другому лейтенанту, который, впрочем, отличался от первого лишь тем, что умел скрыть свою недалекость под светским лоском.
Мистер Паулитт завел разговор о Лондоне; он рассказал мне, как часто бывал в опере, когда в последний раз жил дома, заметив, какой восхитительный fete champetre[287] устроила леди имярек. Так мы беседовали, пока не вернулась шлюпка, которая доставила мне весьма вежливую просьбу от капитана «Быстрого» оказать ему любезность и пожаловать к нему на судно, прихватив с собой судовые документы. Поскольку ни одно воюющее государство не имело права требовать подобных вещей — хотя для каперов это было делом обычным, — я мог и не соглашаться. Но я подумал, что таким образом смогу ускорить развязку инцидента; вежливость просьбы я счел хорошим предзнаменованием, кроме того, мне все-таки хотелось объясниться с главным действующим лицом в истории, которая по неизвестной мне причине принимала серьезный оборот; итак, я согласился отправиться на фрегат. Позвав Марбла, я по всей форме приказал ему принять команду. Я заметил, как губы Сеннита, наблюдавшего эту небольшую церемонию, скривились в презрительной ухмылке, но он не высказал никаких возражений. Я ожидал, что помощник командира отправится со мной на фрегат, но, после непродолжительного совещания со своим подчиненным, он поручил Сенниту оказать мне такую честь.
Теперь Сеннит, казалось, решил выказывать неуважение и презрение ко мне всеми доступными ему способами. Как все недалекие люди, он не мог достойно вести себя по отношению к тем, кому он замыслил навредить. Он вынудил меня спуститься в шлюпку впереди него, а причалив к кораблю, первым взошел на борт «Быстрого». Зато его капитан вел себя совсем иначе. Лорд Харри не обладал явственно благородной внешностью, какая должна отличать титулованное дворянство по представлениям тех, кто преклоняется перед знатью, но он определенно умел держать себя в обществе; с первого взгляда становилось ясно, что именно он — командир на своем судне и как нельзя лучше подходит для этой должности. Я имел случай убедиться в том, что в аристократических кругах и среди простого люда весьма распространены затверженные понятия относительно наружности, талантов, свойств характера и манер европейской знати.
Прежде всего, природа создала их совершенно такими же, как других людей; единственное и естественное их отличие от прочих смертных проистекает из наклонностей и образованности. Что касается безвольности натуры и благородной изнеженности, я в десять раз чаще встречал эти свойства среди приказчиков в магазинах и торговцев тюлем, нежели среди потомков герцогов и князей; на склоне лет обстоятельства свели меня со многими представителями последних. Боюсь, что мужественность гораздо чаще является следствием аристократического происхождения, чем простого, ибо те, кто принадлежит к первым, считают себя выше общественного мнения, а те, кто относится к последним, гнутся перед ним, как рабы в Азии кланяются своему господину. Мне хотелось бы думать иначе; но я на опыте убедился в том, что это правда, и стал понимать, как верна аксиома, которую мы теперь слышим довольно часто: «Чтобы стать истинным демократом, нужно быть аристократом». Я уверен, что всех подлинных, мужественных, независимых американских демократов, которых я когда-либо знал, обвиняли в аристократическом происхождении — и только потому, что они были твердо намерены следовать своим принципам, не позволяя этому властному диктатору — общественному мнению — помыкать ими. Что касается личных достоинств, такую же немалую долю одаренных людей мы находим среди особ родовитых, как и среди вышедших из низов; а тот, кто держится иных взглядов, относится к тем философам, которые мыслят ad captandum vulgus[288]. Талейран происходил из одного из старейших и известнейших родов Европы, как и Тюренн, Мэнсфилд, Эрскин, Грей, Веллингтон[289] и множество других выдающихся англичан нашего времени — благородного происхождения. Нет, нет и нет — свободному обществу должно гордиться более возвышенными и более справедливыми различиями, чем воображаемое превосходство людей низкого происхождения над теми, кто происходит из старинных родов. Лорд Харри Дермонд принял меня именно так, как человек его положения должен принимать человека моего круга — вежливо, но никоим образом не принижая себя. На лице его покоилась благожелательная улыбка, которая меня поначалу даже озадачила. Во время конфиденциального разговора с Сеннитом все та же улыбка не сходила с его лица. В конце концов я решил, что это была заученная гримаса, которая вовсе ничего не значила. Однако несмотря на свою улыбчивость, лорд Харри Дермонд охотно внимал любым предложениям Сеннита, которые могли принести выгоду. Призовые деньги[290] — великий позор для благородных рыцарей всех флотов, но это позор, которым жаждет покрыть себя как простолюдин, так и вельможа. Когда дело касается денег, человеческие натуры обнаруживают удивительную однородность. При майорате[291] и майоратном наследовании в душе младшего сына кипят столь же сильные страсти и они столь же очевидны, как алчность последнего плебея, который когда-либо залезал в чужой карман.
— Весьма сожалею, капитан Уоллингфорд, — заметил лорд Харри Дермонд по окончании конфиденциального разговора с Сеннитом, нимало не смущаясь, в отличие от Паулитта, который единолично не принял бы такого решения, — что мне приходится отправить ваше судно в Плимут. Французы настолько завладели континентом, что мы вынуждены принимать меры, дабы противодействовать их влиянию. Кроме того, ваш груз был выращен на вражеской территории.
— Что касается господства французов, милорд, вы знаете, что мы, американцы, здесь ни при чем; мой груз является прошлогодним урожаем, значит, он выращен и переработан в период всеобщего мира. Однако, если бы дело обстояло и по-другому, я не считаю, что это узаконило бы захват моего судна.
— Мы должны предоставить сэру Уильяму Скотту решать подобные вопросы, мой дорогой сэр, — ответил капитан с застывшей улыбкой на лице, — стоит ли обсуждать этот предмет? Неприятную обязанность, — можно было подумать, что возможность положить две или три тысячи фунтов к себе в карман казалась ему неприятной! — неприятную обязанность, однако, надобно отправлять приятным образом. Если вы укажете, какую часть ваших людей вы, быть может, хотите оставить на судне, ваши пожелания будут исполнены. Разумеется, вы сами останетесь на корабле: не знаю, что будет с вашим грузом, но, полагаю, судно будет «освобождено». Поскольку день клонится к вечеру, а на обмен людьми потребуется время, я был бы весьма рад, если бы вы оказали мне любезность и отобедали бы со мной в моей каюте.
Вот истинно джентльменское поведение, и это при нарушении закона! Признаюсь, я не слишком опасался конфискации судна, но предвидел множество неблагоприятных для себя последствий, которые повлечет за собой его задержка. У Джона Уоллингфорда была моя долговая расписка, и после двухмесячной заминки я бы не успел прибыть домой вовремя, а значит, об уплате денег в срок не пришлось бы уже говорить. К тому же мне рисовались тревожные картины из-за закладной на Клобонни; таким образом, мне вовсе не хотелось пользоваться гостеприимством лорда Харри Дермонда. Однако я понимал, что протестовать бессмысленно, а роптать было бы вовсе недостойно; я стойко принял этот удар судьбы. Я только просил оставить на «Рассвете» моего старшего помощника, кока и Наба, предоставив моим захватчикам право забрать столько людей из остальной команды, сколько они сочтут нужным. Лорд Харри заметил, что не принято оставлять помощника, но из любезности он уступит. Мне дали понять, что через две недели фрегат тоже прибудет в Плимут, чтобы пополнить запасы воды, и тогда мне возвратят всю мою команду, за исключением подданных его величества.
Первый дворянин: Каков мой выкуп, шкипер? Говори.
Шкипер: Крон тысяча, иль голову снесу.
Штурман: (второму дворянину) Ты дашь мне столько же, не то умрешь.
Пожалуй, я никогда не видел, чтобы человек был так потрясен или рассержен, как мистер Мозес Олоф Ван Дюзер Марбл, когда до его сведения дошло, что «Рассвет» должен быть отправлен в Англию и ожидать там судебного решения. Он призывал громы небесные на англичан и, по всей вероятности, пустил бы в ход кулаки, если бы не мои уверения, что его отошлют на «Быстрый», коли он не образумится. Когда наших людей стали уводить с судна, мне не раз казалось, что Марбл приступит к открытым военным действиям, он даже предлагал мне повалить Сеннита и выкинуть его за борт. Бросив на Марбла многозначительный взгляд, я сказал ему, что сейчас не время. Тогда помощник приставил палец к носу, подмигнул мне, и с той минуты он не только казался весел, но и помогал поднимать на борт и спускать в шлюпку разные вещи, которые нужно было переправить с одного корабля на другой, пока мы менялись командами.
Когда все было готово, оказалось, что Сеннит будет нашим призовым капитаном. Хотя этот лейтенант имел особые полномочия, адмирал приставил его к лорду Харри Дермонду лишь затем, чтобы пополнить команду этого привилегированного офицера; «Быстрый» и без того был укомплектован лейтенантами. Так как крейсирование подходило к концу и судно добилось больших успехов в насильственной вербовке с тех пор, как оно вышло в море, можно было обойтись и без Сеннита; и, по правде говоря, я не сомневаюсь в том, что его товарищи по кают-компании на фрегате были рады избавиться от него теперь, когда у них больше не было нужды в его своеобразных способностях и услугах. В качестве призовой команды[293] мистер Сеннит привел с собой десяток матросов и помощника по имени Диггинс. При обычных обстоятельствах опыта и умения последнего было бы достаточно для того, чтобы принять команду; но это был первый приз, который захватил лорд Харри; он обещал изрядно пополнить казну, если его конфискуют; и наконец, думаю, капитан и его утонченно-воспитанные лейтенанты жаждали избавиться от своего вульгарного сослуживца. Как бы то ни было, господа Сеннит и Диггинс высадились на борт нашего судна со всеми своими пожитками.
Всякие перемены, обед и утренняя погоня заполнили почти весь день, так что суда тронулись с места только в четыре часа пополудни; оба корабля одновременно окрылились парусами; «Быстрый» пошел против ветра под зарифленными марселями (как тогда, когда мы впервые увидели его), на поиски новых призов, а «Рассвет», поставив лисели, повернулся к ветру прямо кормой. Когда все было готово, оба судна набрали ход и устремились в разные стороны, прочь от того места посреди океана, где они стояли много часов; вскоре «Быстрый» превратился в маленькую точку на бескрайней глади вод.
Я переживал то обстоятельство, что нахожусь теперь под началом такого человека, как Сеннит, почти столь же остро, как утрату моего судна. Он со своим помощником, высадившись на «Рассвет», самым бесстыдным образом расположились в моих каютах, и я бы, наверное, впал в ярость, если бы не считал такое поведение опрометчивым. Сеннит даже завладел моей личной каютой, из которой он хладнокровно распорядился убрать мой матрац и повесить на его место свою койку. Так как рундуки были под надежным запором, я не стал противиться его вторжению. Диггинс разложил свои постельные принадлежности в каюте Марбла, предоставив мне и моему помощнику устраиваться где придется. По совету Марбла я сделал вид, что ужасно разгневан подобным oбxождeниeм, и распорядился, чтобы Наб очистил для нас место в трюме и повесил там койки для Марбла и для меня. Этот маневр возымел некоторое действие на Сеннита: ему не терпелось добраться до небольших складов, а они все были под надежными запорами, ломать которые он не смел, так как это было запрещено приказом адмиралтейства. Итак, для него было важно иметь общий со мной стол, и он сразу понял, что необходимо как-то ублаготворить меня. Он стал извиняться за свое бесцеремонное поведение, ссылаясь при этом на свою должность и существующие на флоте обычаи; я счел благоразумным принять его извинения, чтобы избежать открытой войны. В распоряжении Сеннита осталась моя личная каюта, но трюма я не покинул, согласившись, однако, обедать за общим столом в кают-компании. Такие условия, которые были обдуманы мной заранее, давали мне возможность тайно совещаться с Марблом и всячески готовиться к тому, чтобы при первом же удобном случае вернуть себе судно. В те дни обратные захваты приза случались нередко, и, едва только я сообразил, что «Рассвет» должен быть отправлен в Англию, я стал размышлять о том, как мне снова отвоевать свой корабль. Именно для этого я просил оставить при мне Марбла.
Полагаю, теперь мой читатель имеет общее представление о местонахождении судна, а также о том, в каком положении оно оказалось. Определившись, я увидел, что мы находимся в трехстах пятидесяти двух милях к юго-западу от островов Силли[294], и, поскольку свежий ветер дул с юго-юго-запада, нельзя было терять времени, если я действительно замышлял что-то против призовой команды. Первый случай поговорить с моим помощником представился, когда мы раскладывали наши пожитки в трюме, стараясь поудобнее там устроиться.
— Что ты думаешь, Мозес, об этом Сенните и его команде? — спросил я тихо, перегнувшись через бочку с водой, чтобы приблизить свою голову к голове помощника. — Они не похожи на первоклассных военных моряков; если нападем внезапно, неужели не справимся с ними?
Марбл приложил указательный палец к носу, подмигнул, принял хитрый вид, затем подошел к двери, которая вела к сходному трапу, послушать, все ли там тихо. Удостоверившись, что поблизости никого нет, он изложил мне свои соображения.
— Здесь тоже зреет такая мысль, — сказал он, постукивая указательным пальцем себе по лбу, — из этого может выйти толк. Этот мистер Сеннит плутоватый тип, за ним глаз да глаз нужен, но его помощник не дурак выпить; у него все на физиономии написано. Светится, что фонарь на марсе. С ним можно договориться посредством бренди. Да все остальные тоже хороши. В жизни не видел, чтобы таким портовым грузчикам поручали управлять судном с прямым вооружением. Небось прислали к нам самые отбросы.
— Ты же знаешь этих молодых лихих капитанов с военных кораблей — они берегут лучших людей для сражений. Говорят, у французов довольно много фрегатов, и этот лорд Харри Дермонд, при всей его любви к сахару и кофе, охотнее повстречался бы с «Неутомимой» или «Дианой», равными ему по мощи. Поэтому он и отдал Сенниту кого похуже. Кроме того, он полагает, что «Рассвет» прибудет в Плимут через сорок восемь часов; так оно и будет, если ветер не переменится.
— Эти парни просто шайка лондонских бродяг. Среди них только три моряка, да и те больше годятся для плавучего госпиталя, чем для работы на реях.
Помощник был во многом прав, хоть и несколько сгустил краски. Надо признать, что капитан «Быстрого» прислал на «Рассвет» не лучших из своих матросов, но они вовсе не были такими никчемными, какими Марбл стремился их представить. Лишь трое походили на настоящих матросов, и помощник не мог не уловить этого своим тонким моряцким чутьем, но все они довольно прослужили на флоте, чтобы вполне сносно исполнять свои обязанности.
— Что бы мы ни задумали, нужно действовать немедленно, — продолжал я. — Нас, сильных мужчин, четверо, их двенадцать. Шансов на успех у нас мало, но у нас преимущество перед ними — мы ловчей их и нападем внезапно.
— Надо было тебе попросить, чтобы Ворхес остался на судне, Майлз; этот малый стоит троих.
— Я думал о том, но кто позволил бы мне оставить его? Можно попросить кока, помощника, слугу вроде Наба, но просить пару хороших матросов значило бы раскрыть наши карты.
— Видно, ты прав — мы должны быть благодарны и за тех, с кем остались. А оправдает ли нас суд, если мы прикончим кое-кого при такой вылазке? Америка не воюющая страна, и мы не должны разбойничать.
— Я размышлял над этим, Мозес, и не вижу особых причин для беспокойства. Человек, без сомнения, имеет право силой вернуть себе то, что было отнято у него силой. Если при этом прольется кровь, чего я надеюсь избежать, английский суд может сурово покарать нас, а американский нас оправдает. Закон везде один, а отправляют его по-разному. Я готов все поставить на карту, и не хотел бы я, чтобы за мной пошли те, кто не готов пожертвовать всем. Нет оснований полагать, что нам придется кого-то убить, мне это столь же отвратительно, как и тебе.
— Вот моя рука! — воскликнул Марбл. — А что у меня на сердце, ты знаешь, Майлз. Ну, довольно пока разговоров. Днем осмотримся, а после ужина поговорим.
— Хорошо. Ты потолкуешь с Биллингсом, коком, а я расскажу о наших планах Набу. В последнем мы можем быть уверены, а твоему коку, наверное, придется что-нибудь пообещать.
— Предоставь это мне, Майлз. Я знаю его, с ним толковать, считай, как с судовладельцем.
Мы с Марблом разошлись, и я отправился на палубу проверить, как там обстоят дела. К тому времени марсели «Быстрого» стали исчезать из виду, а «Рассвет» летел вперед на всех парусах, какие только мог нести. Все англичане включая Сеннита были на палубе. Последний поприветствовал меня довольно любезно, едва я ступил на шканцы, но я уклонился от разговоров с ним. Мне нужно было только рассмотреть матросов и выяснить по возможности, кто где разместится с наступлением ночи.
Марбл был прав относительно Диггинса; этот субъект с красным лицом, возможно, не добился многого из-за своего пристрастия к спиртному, хотя, как часто бывает с подобными людьми, он был прирожденным мореходом и добрым служакой. Я подумал, что с ним легко можно будет справиться при помощи бренди. Сеннит показался мне гораздо более крепким орешком. По его лицу тоже можно было догадаться о его пристрастии к коньяку, но он был старше по званию, ему было что терять, и перед ним открывались более радужные перспективы, чем перед его помощником. К тому же он явно лучше разбирался в людях, чем его товарищ, и все время зорко осматривался кругом, что немало встревожило меня.
Я хотел, если возможно, нанести удар в ту же ночь, ибо с каждой минутой мы стремительно приближались к входу в Ла-Манш, а там было столько английских крейсеров, что мы непременно встретили бы какой-нибудь из них, даже если бы судьба была к нам благосклонна и нам удалось бы отвоевать у англичан свое судно. Кроме того, я опасался, как бы Сеннит не приказал команде бодрствовать всю ночь под предлогом того, что судно приближается к земле. Если он и в самом деле предпримет такой шаг, тогда нам не на что надеяться.
— Ваш помощник, кажется, любит покушать, мистер Уоллингфорд, — заметил Сеннит добродушно, очевидно желая установить со мной более дружественные отношения, чем прежде, — он вот уже десять минут крутится у камбуза со своим котелком, ну прямо юнга, который скучает по мамашиному чаю!
Сеннит засмеялся своей шутке, а мне едва удалось изобразить улыбку; я-то знал, что мой помощник вел себя подобным образом, дабы найти возможность поговорить с коком.
— Мистер Марбл — известный лакомка, — уклончиво ответил я.
— Что-то не похоже. Пожалуй, я не видел такого настоящего морского волка, как ваш помощник, капитан Уоллингфорд. — Впервые Сеннит удостоил меня такого звания. — Поэтому-то он мне и понравился, как только я увидел его. Надеюсь, вы не откажетесь поужинать с нами в каюте: судя по возне у камбуза, ужин скоро будет готов.
— Вероятно, я присоединюсь к вашей трапезе, сэр, ведь мы с вами объяснились. Полагаю, я могу прийти со своим помощником, как и вы со своим?
— Разумеется. Я только должен попросить вас об одолжении: не позволите ли вы мистеру Марблу отпустить Диггинса приблизительно на полчасика, чтобы бедняга мог перекусить? А в другой раз мы вас выручим.
Он произнес это с деланным смехом, очевидно, мистер Сеннит вполне понимал, что просит о чем-то таком, о чем просить не принято, — чтобы человек помог привести захваченное у него же судно в порт; но я понял смысл его грубой шутки, ведь и из такой мелочи можно было извлечь выгоду.
Довольно скоро явился Наб и объявил, что ужин готов. Сеннит устроил вроде бы обычный ужин, но, казалось, он всячески старался, воспользовавшись ситуацией, отомстить за нанесенную ему обиду. Пригласив меня следовать за собой, он бодро зашагал в кают-компанию, сделав вид, будто очень доволен тем, что мы будем ужинать вместе. Строго говоря, призовая команда при тех обстоятельствах, в которых оказался «Рассвет», не имела права притрагиваться к запасам нашего судна даже по законам Англии, ведь скорее всего весь груз подлежал конфискации. Но я приказал Набу не жалеть моих запасов, и, когда мы вошли в кают-компанию, перед нашим взором представилось весьма приличное угощение. Сеннит не заставил себя упрашивать и с жадностью принялся за еду, я же под предлогом того, что мне надобно поискать более доброкачественный сахар, чем тот, что поставили на стол, вышел и незаметно вручил Набу три бутылки бренди, шепнув ему, чтобы он отнес одну помощнику капитана, на палубу, а другие две — команде. Многое могло служить предлогом для такого подношения: с нами неплохо обошлись, англичане бережно относились к нашему имуществу и тому подобное, так что я не особенно опасался, что истинная причина сей щедрости откроется тем, кому предназначались ее плоды.
Битый час Сеннит, Марбл и я сидели за столом. Первый пил много вина, но наотрез отказался от бренди. Поскольку он при мне осушил два-три стакана отвергаемого им напитка, еще до того, как разошлись наши корабли, я был уверен, что его теперешнее воздержание проистекает из сознания щекотливости обстоятельств, в которых он оказался, и я стал вести себя еще более осмотрительно. Наконец лейтенант пробормотал что-то о «бедняге на палубе», и я отправил Марбла на вахту, а Диггинс спустился поужинать. Едва помощник появился на пороге каюты, я увидел, что бренди сделал свое дело, и испугался, что это заметит его командир. Тот, однако, ничего не заметил; он так наслаждался мадерой, которой я угостил его, что не стал беспокоиться из-за нескольких глотков спиртного, которые могли достаться его подчиненному.
Все на свете имеет свой конец, закончился и этот достопамятный ужин; мы вышли на палубу, оставив Наба и кока убирать со стола остатки трапезы. Уже стемнело, но мягкий свет звезд разливался по волнистой поверхности вод. Ветер несколько стих, и ночь для команды обещала быть спокойной: перед тем как спуститься в кают-компанию, Диггинс приказал убрать часть лиселей.
Когда моряки в открытом море выходят на палубу, они обыкновенно умолкают, и каждый из них примечает погоду, местоположение судна и прочие особенности момента. Сеннит и я проделали все это почти машинально, разойдясь в разные стороны, чтобы каждому удобнее было проводить свои наблюдения. Что до Марбла, он передал вахту Диггинсу и один прошел к носу судна. Наб и кок, по обыкновению, шумно возились с тарелками, ножами и вилками.
— Матросы уже ужинали, мистер Диггинс? — спросил лейтенант.
— Еще нет, сэр. Видите ли, сэр, у нас ведь нет своего кока, и поэтому приходится ждать, сэр.
— Ждать? Подданным его величества?! Прикажите этому негру тотчас же подать им ужин, а мы тем временем назначим вахты на ночь.
Выпитое все больше забирало Диггинса — бутылку он припрятал где-то поблизости, благодаря чему часто тайком прикладывался к ней. Несмотря на это, он отдал необходимые распоряжения, и вскоре всех матросов собрали на корме, дабы, как положено на таком судне, разделить их на две вахты. Процедура не заняла много времени; Сеннит отобрал себе пять матросов, и еще пять взял Диггинс.
— Уже начало девятого, — сказал Сеннит, когда все закончилось. — Вахта, вниз, все, кроме рулевого, могут спускаться к огню и поужинать, да побыстрее, ребята, это слишком большое судно, нельзя оставлять его без впередсмотрящих, впрочем, надеюсь, янки нам помогут, пока вы заморите червячка?
— Охотно, сэр, — воскликнул Марбл, который подошел к трапу посмотреть, что здесь происходит. — Эй, Наб, выходи из камбуза и вставай на бак, пусть Джон Булль поужинает. Он всегда сердит, пока голоден, мы ему зададим корм, и будет у нас тогда хорошая компания.
На это кое-кто засмеялся, а кое-кто заворчал и выбранился. Как бы то ни было, всех устроил такой план, англичане стали спускаться вниз и вскоре оживленно принялись за еду. Мне пришло в голову, что Марбл вознамерился неожиданно захлопнуть носовой люк и наброситься на офицеров призовой команды и на матроса, стоявшего у штурвала. Если оставить одного человека охранять люк, нас будет столько же, сколько англичан на палубе, и я не сомневался, что если бы мы теперь предприняли попытку вернуть себе судно, подобный маневр удался бы. Я находился в расцвете сил и лет, не говоря уже о том, что я по природе был сильнее Сеннита; Диггинс же в лапах Марбла был бы все равно что дитя. Рулевого Наб мог бы при надобности забросить на самый крюйс-марс. Но мой помощник, судя по всему, придумал более хитроумный план, да и тот замысел, который возник у меня, оказался не таким надежным, каким представлялся вначале — один англичанин вскоре вышел из кубрика на палубу вместе со своим котелком, вероятно понимая, что опасно оставлять всех матросов внизу.
Было уже довольно темно, это могло помешать исполнению наших намерений, и я уже стал задумываться о том, что нам теперь предпринять, как вдруг услышал громкий всплеск и последовавший за ним крик Марбла: «Человек за бортом!»
Сеннит и я подбежали к подветренному борту, к грот-вантам, и оттуда мельком увидели фуражку несчастного, который, казалось, мужественно сражался с волной в то время, как судно, вспенивая воду, шло мимо него.
— Право руля! — завопил Марбл. — Право руля! Наб — к фор-брасам; эй, кок, сюда, а ну навались. Капитан Уоллингфорд, прошу вас, помогите нам вытянуть реи. Вы позаботьтесь о шлюпке, мистер Сеннит, а мы тут попробуем управиться с передними реями.
Оказывается, все это было заблаговременно и тщательно обдумано помощником. Таким образом ему не только удалось собрать вместе всех членов нашей команды, но и сделать так, чтобы они очутились подальше от шлюпки. Все происходило столь естественно, что ни у кого не возникло ни тени подозрения. Надо отдать должное Сенниту: когда от него неожиданно потребовались энергия и решимость, он повел себя достойно. Потеря человека была для него делом чрезвычайно серьезным; он приучился за свою жизнь заботиться о комплектности экипажа. Для него человек спасенный был все равно, что человек завербованный; он забрался в шлюпку первым, К тому времени, когда судно сбавило ход, шлюпка была готова, и я услышал, как Сеннит приказывал спустить ее на воду. Что до нас, американцев, мы были заняты по горло — нужно было успеть обрасопить фоковые реи и привести в порядок крюйс-брамфалы, чтобы спасти рангоут. Через две минуты, однако, «Рассвет» напоминал боевого коня, который, внезапно сбросив седока, поскакал через поле, прочь от прежней тропы, нюхая и шумно втягивая носом воздух. Впереди стояли все паруса, крюйс-реи были обрасоплены, паруса их обстенены, и судно медленно продвигалось вперед; волны глухо бились о нос, словно настойчиво прося его остановиться.
Я подошел к гакаборту, чтобы уяснить, что происходит. На корме я услышал, как Сеннит приказывал матросу «отдать» веслом. Я увидел рядом с ним шестерых матросов, без сомнения лучших его людей, — в минуты опасности самые отважные и энергичные первыми бросаются вперед. Нельзя было терять ни минуты — я повернулся, ища глазами Марбла. Он сам отыскал меня и уже стоял рядом. Чтобы нас никто не услышал, мы отошли от стоявшего у руля матроса.
— Майлз, дело за тобой, — прошептал помощник, незаметно вкладывая мне в руку один из моих личных револьверов. — Этот помощник одурел от бренди как трактирщик к полуночи, я с ним в два счета разделаюсь. Наб и кок знают, что делать. Только отдай команду — и начнем.
— Кажется, нет нужды проливать кровь, — отвечал я. — Если второй револьвер у тебя, не стреляй без надобности; нам он может пригодиться, когда шлюпка…
— Шлюпка! — перебил Марбл. — Какая еще шлюпка? Нет, нет, Майлз, — пусть этот мистер Сеннит плывет в свою Англию. Так, смотри теперь, как я разделаюсь с Диггинсом, — добавил он. — Эй! Мне нужно с бака галс-тали, не прикажете ли двум-трем матросам на носу спуститься и принести их мне.
— Эй, там, на носу, — закричал Диггинс очень хриплым голосом, — живо спуститесь под фор-кастель, трое-четверо из вас, и принесите тали мистеру Марблу.
В тот момент на судне было только три англичанина, не считая помощника капитана и рулевого. Получив приказ, все трое тотчас же отправились под фор-кастель. Марбл хладнокровно захлопнул люк, задраил его, приказал коку вперед смотреть и, подойдя к корме, как ни в чем не бывало проговорил своим обычным невозмутимым тоном:
— Корабль опять ваш, капитан Уоллингфорд.
— Мистер Диггинс, — сказал я, подходя к помощнику капитана, — поскольку мне никак не обойтись без этого судна, которое принадлежит мне по праву, с вашего позволения, сэр, я теперь принимаю команду. Советую вам спуститься вниз и устроиться поудобнее; там сколько угодно хорошего бренди, вы приятно проведете вечер и ляжете спать, когда вам заблагорассудится.
Диггинс хоть и был горький пьяница и совершенный дурак, но трусом его никак нельзя было назвать. Он собрался дать бой и стал звать на подмогу своих людей, но я покончил с этим, схватив его за шиворот и спустив его, несколько бесцеремонно, со сходного трапа. Через полчаса он был уже мертвецки пьян и храпел на полу кают-компании.
Оставалось одолеть рулевого. Это был простой моряк из породы тех спокойных, законопослушных людей, которые обыкновенно подчиняются всякой власти. Подойдя к нему, я сказал:
— Видишь ли, дружище, судно снова сменило владельца. Что будет с тобой, зависит от того, как ты будешь вести себя. Стой у штурвала, и с тобой обойдутся мягко, ты получишь грога, сколько захочешь, но если вздумаешь буянить, не успеешь опомниться, как окажешься закованным в кандалы.
— Есть, сэр, — ответил тот, коснувшись своей фуражки, и больше не произнес ни слова.
— Итак, мистер Марбл, — продолжал я, — пора взглянуть на шлюпку, которая скоро найдет матроса или перестанет искать его. Признаюсь, я хотел бы возвратить себе судно, не бросая беднягу за борт.
— Беднягу за борт! — захохотал Марбл. — Да я бы всех англичан выбросил в море, будь в том нужда и будь на то моя воля, но тут ни души не нужно было за борт выбрасывать. Этот малый, которого они ищут, всего лишь один из кранцев, к узкому концу я принайтовил диплот, а на широком закрепил матросскую шапку! Мистер Сеннит зря спешил; клянусь, его «человек за бортом» проплавает не меньше его яла!
Таким образом, уловка Марбла открылась, и, признаюсь, я был весьма рад услышать правду. Я испытал огромное облегчение от сознания того, что я не повинен в убийстве человека; кроме того, если нас опять захватят англичане — чего мы отнюдь не исключали, — в нашем теперешнем положении это обстоятельство могло спасти нас. Между тем, однако, нужно было позаботиться о шлюпке и о судне.
Прежде всего мы подобрали брамсели. Так нам стало гораздо легче управлять судном при нехватке людей, и можно было, не боясь за рангоут, идти против ветра. Когда с этим было покончено, я приказал всем стать у брасов и привести прямые паруса круто к ветру. Мы успели вовремя — послышался всплеск весел, и я увидел шлюпку, подходящую к нашему наветренному борту. Я тотчас распорядился распустить задние паруса и держать круто к ветру. Все, кто был под моей командой — Марбл, Наб и кок, — встали у брасов, а я стал следить за шлюпкой, иногда поглядывая за рулевым.
— На шлюпке! — окликнул я лейтенанта, как только тот подошел на достаточно близкое расстояние, чтобы слышать меня.
— Есть на шлюпке! — прорычал Сеннит. — Сейчас кое-кому достанется за такую выходку! «Человек за бортом» — чертово чучело из кранца, да еще матросскую шапку нахлобучили. Я подозреваю вашего помощника, мистер Уоллингфорд.
— Мой помощник признался в содеянном преступлении, сэр; он совершил его, чтобы удалить вас с судна, пока мы захватывали его. «Рассвет» вернулся под мою команду, мистер Сеннит, и, прежде чем на сей раз позволить вам взойти на борт, мы должны прийти к некоторому соглашению.
Услышав долгий выразительный свист и пару невнятных сдавленных ругательств, я убедился в том, что лейтенант и не подозревал об истинном положении вещей, пока его так внезапно о том не известили. Шлюпка уже подошла к корме, чтобы пришвартоваться к борту — матросы приготовились взобраться по снастям. Это меня, однако, мало заботило: мне не стоило труда, стоя у гакаборта, дать по голове всякому, кто попытается таким образом взять нас на абордаж. Все же для пущей безопасности я поставил у штурвала Наба, а английского матроса Марбл отвел на нос, чтобы тот помогал подтягивать булини и устанавливать к ветру паруса. Так как судно действительно начинало набирать ход, я бросил Сенниту конец ундерлисель-фала, который был для этого принесен на корму, велел баковому гребцу выпустить из рук тали, и мы отошли от шлюпки так, чтобы она находилась на безопасном для буксировки расстоянии от кормы. Набу я приказал держать круто к ветру, и мы набрали ход ровно настолько, чтобы осуществить наш план, не подвергая опасности людей.
— Не собираетесь же вы бросить нас здесь, посреди Атлантики, мистер Уоллингфорд, за пятьсот миль от Лендс-Энда[295], — крикнул Сеннит, постигнув наконец весь ужас своего положения.
— Смотря как вы будете себя вести, сэр. Я не желаю зла вам лично, но весьма желаю вернуть себе свое судно. Ночь обещает быть спокойной, ветер стихает, так что шлюпке совершенно ничего не грозит. Я приведу ее к ветру, мы бросим вам запасной парус, чтобы вы смогли под ним укрыться; а то обстоятельство, что нам придется нести вахту, пока вы спите, послужит для вас утешением.
— Да, сэр, ясное дело; вы горе-утешитель. Поменяться со мной местами вы, конечно, не захотите; что ж, ничего не поделаешь — остается только согласиться. Еще дайте нам еды и воды, и — ради Бога! — не бросайте нас на произвол судьбы в этой шлюпке, так далеко от суши.
Я заверил Сеннита, что мы позаботимся о нем, и распорядился, чтобы его пожелания были выполнены. Мы спустили в шлюпку парус, мешок галет, чан, полный говядины и свинины, и бочонок пресной воды. Я охотно принял все эти меры, ибо могло случиться так, что нам пришлось бы оставить шлюпку дрейфовать — мне не хотелось прибегать к такому шагу, не сделав все возможное, дабы сохранить жизнь людей. Надо отдать должное Марблу, он принял живое участие в этих приготовлениях, хотя, окажись он перед выбором — вернуть судно ценою жизни всей призовой команды или потерять «Рассвет», он, не задумываясь, утопил бы всю Великобританию. Я не был столь воинственно настроен и испытал огромное облегчение, когда с перерывом в каких-то десять часов вновь оказался капитаном «Рассвета» и при этом не пролилось ни капли крови.
Как только все необходимое было спущено в шлюпку, мы оставили ее далеко за кормой, насколько хватало лисель-фалов. Так мы могли вести ее на буксире, не боясь ни за тех, кто был в шлюпке — вероятность того, что судно затянет ее под себя, была теперь невелика, — ни за себя, ибо таким образом англичанам было бы невозможно вернуть свое преимущество, застав нас врасплох. При такой дистанции у нас было время собраться и предотвратить всякую их попытку проникнуть на борт судна.
А что до тех, кому назначен выкуп,
Хочу я, чтоб один отпущен был. —
Идите вы за мной, а он уйдет.
Таким нехитрым способом, почти не встретив сопротивления, я вернул себе свой корабль, «Рассвет». Но теперь, когда доброе судно стало вновь моим, мне было непонятно, что делать дальше. Мы находились у пределов территории, кишащей крейсерами, которые ходили между Великобританией и континентом, и нелепо было надеяться пройти сквозь строй многочисленных судов и ускользнуть от преследования. Разумеется, при обычных обстоятельствах не каждый военный корабль стал бы, подобно «Быстрому», захватывать нас и отправлять в Плимут, но люди с любого встретившегося нам крейсера, высадившись на борт «Рассвета», не преминули бы поинтересоваться, почему таким большим судном управляет столь малочисленная команда. Обо всем этом мы толковали теперь с Марблом; на юте не было никого, кроме нас с помощником, стоявшим у штурвала. Кока я послал на бак впередсмотрящим. Англичанин по моему приказу прилег у основания грот-мачты, так, чтобы мы могли видеть его, а Наб, который всегда был не прочь вздремнуть, когда не нес вахту, спал у гика.
— Итак, судно в наших руках, Мозес, — начал я, — и теперь нам нужно понять, что же нам делать с ним?
— Конечно, вести в порт назначения, капитан Уоллингфорд. Что еще мы можем с ним делать, сэр?
— Хорошо бы довести его до места, но как? Мало того, что четырем морякам трудно совладать с судном водоизмещением в пятьсот тонн, перед нами еще и воды, которые кишат английскими крейсерами.
— Что касается четырех моряков, ты можешь спокойно считать, что нас восемь. Готов поручиться, что мы одним махом делаем столько, сколько восемь парней, которых теперь можно найти на берегу. Мужчины в наше время просто дети по сравнению с теми, что были в моей юности, Майлз.
— Ни Наб, ни кок, ни я не принадлежим другим эпохам, так что будем все-таки считать, что нас трое. Конечно, сил у нас много, но налетит шторм — и вся наша беспомощность обнаружится тут же. Мы едва сможем убрать грот-брамсель во время шквала; одного человека нужно ставить у руля, а другого травить снасти. Нет, нет, Мозес, мы должны признать, что у нас не хватает рук, и это еще мягко сказано.
— Ну, если обобщать, Майлз, дорогой мой мальчик, то ты, конечно, прав. Но мы можем пойти в глубь Ла-Манша и, бьюсь об заклад, наткнемся на какого-нибудь янки, который одолжит нам парочку матросов.
— А вероятнее всего — на корабли короля Георга, которые тщательно осмотрят весь груз и спросят, что стало с остальными членами команды.
— Тогда мы скажем, что остальных членов команды насильственно завербовали, они слишком хорошо знают свои уловки и должны будут поверить нам.
— Ни один командир не оставит на таком большом судне только одного капитана, помощника, кока и одного матроса, даже если бы он нашел на нем целую команду дезертиров со своего судна. В таком случае, если вообще признать справедливым право насильственно вербовать иностранных моряков, он должен послать на судно команду, которая переправит его в порт. Нет, нет, Мозес, теперь нужно держаться подальше от любых англичан, а то они еще погонят нас в Плимут.
— Черт бы побрал эту дыру! Я там сидел в тюрьме во время революции, и меня туда больше не заманишь. Там есть Мельничная тюрьма, придумают тоже! И помол этой мельницы мне совсем не по вкусу; это тебе не мельница в Клобонни. А почему не взять севернее, Майлз? В той стороне должно быть поменьше крейсеров.
— Этот путь слишком долог, погода обещает быть хмурой, а побережье представляет немалую опасность, Мозес. Остается два пути: повернуть на запад и попытаться добраться до дома, надеясь на счастливый случай, который сведет нас с каким-нибудь американским судном и нам окажут помощь. Или пойти прямо на восток в один из французских портов, — скажем, Бордо, где мы можем либо сбыть наш товар, либо нанять новую команду и отправиться в порт назначения.
— Тогда, конечно, попробуй последнее. При таком ветре мы, пожалуй, дойдем до порта за два-три дня и разделаемся с грузом! Мне по душе этот план, и вроде бы его можно осуществить. В Бордо всегда полно американцев; стоит только поискать — и найдешь сколько хочешь матросов, знай себе слоняются у причалов.
После некоторого обсуждения мы остановились на этом плане и тотчас принялись исполнять его. Судно было приведено к ветру и пошло левым галсом, взяв курс на северо-запад вместо востока, — мы решили теперь держаться этого направления. Значит, нужно было сделать поворот через фордевинд и направить «Рассвет» в надлежащую сторону. Это отнюдь не сложный маневр, и, поскольку англичанин помогал нам с видимой охотой, мы вскоре успешно проделали его. Когда с этим было покончено, я послал англичанина в каюту к Диггинсу, а мы четверо разделились на две вахты; я должен был сменить Марбла через четыре часа, как в прежние времена.
Признаюсь, в ту ночь я спал недолго. Два-три раза мы заметили, как Сеннит пытался забраться под корму корабля, без сомнения намереваясь застать нас врасплох, но всякий раз, когда он добирался до конца буксирного троса, из-за гакаборта показывалась моя голова или голова Марбла. Когда стало светать, меня разбудили, и, стоя на наблюдательном посту, я видел, как горизонт вокруг судна расширялся и прояснялся. Важно было определить как можно раньше, какие суда есть поблизости.
Я заметил только один корабль. Это было крупное судно, идущее в крутой бейдевинд, оно направлялось на юго-восток; придерживаясь избранного нами курса или немного отклонившись на север, мы бы могли без труда окликнуть его. Я ясно видел, что это не военный корабль, и у меня молниеносно созрел некий план. Я изложил его Марблу и встретил полное его одобрение. Итак, мы немедля приняли меры к его осуществлению.
Прежде всего я приказал Сенниту, который в это время бодрствовал и, полагаю, за всю ночь так и не сомкнул глаз, поставить шлюпку носом на ветер и ухватиться за снасти. Он охотно подчинился, без сомнения надеясь, что на каких-то условиях его допустят на судно. Я стоял настороже, чтобы предупредить нападение — один человек без труда мог справиться с дюжиной, которая карабкается на борт по канату, а Марбл спустился вниз посмотреть на двух важных птиц, которые всю ночь прохрапели в каюте. Спустя минуту помощник вернулся на палубу, волоча за собой англичанина, который все еще спал на ходу. Ему было велено схватиться за снасть и по канату соскользнуть в шлюпку. Делать было нечего, да и спускаться гораздо легче, чем подниматься; таким образом, пришлось ему совершить этот подвиг, а мы благополучно избавились от одного из наших недругов. Сеннит начал было протестовать и указывать нам на возросшую опасность затопления — судно все время делало пять-шесть узлов. Однако я знал: англичане очень опытные моряки, они не станут рисковать и бросят конец, не позволив шлюпке затонуть. Я допускаю, что это было непросто, но до сих пор им прекрасно удавалось справляться со всеми трудностями.
С Диггинсом нам пришлось повозиться. Этот тип напился так, что, пробудившись, сразу даже не уразумел, где находится. Марбл не помогал ему идти, а прямо-таки тащил его на палубу, к гакаборту. Наконец он оказался у борта, а вскоре уже висел на снастях. Однако злополучный помощник капитана все еще не пришел в себя от выпитого и был настолько обессилен, что выпустил из рук конец и упал в воду. Я не сомневаюсь, что погружение пошло ему на пользу, а друзья спасли его — один из моряков схватил его за воротник и втащил в шлюпку.
Сеннит воспользовался этим случаем, чтобы выразить свое возмущение прибавлением людей в шлюпке. Было видно, что он столь же сильно хотел выжить всех из этой скорлупы, как я стремился высадить в нее всех англичан.
— Ради Бога, капитан Уоллингфорд, прошу вас, бросьте это! — закричал лейтенант чрезвычайно вежливым, даже просительным тоном. — Вы видите, что творится, нас здесь столько, что мы едва держимся на поверхности; сколько раз мне чудилось ночью, что судно вот-вот раздавит нас. Вам ничего не стоит связать нас всех, если вы позволите нам взойти на борт по одному.
— Я не хочу видеть вас в оковах, мистер Сеннит; нет нужды прибегать к столь неприятному средству. Так что держитесь за конец, а если вы не будете подчиняться приказам, я буду вынужден бросить вас здесь.
Эта угроза возымела надлежащее действие. Одного за другим мы выпускали матросов с бака, и они соскальзывали в шлюпку. Мы снабдили англичан вареным мясом, галетами, ромом и водой и на всякий случай передали им компас и квадрант Сеннита. Последнее было сделано по настойчивой просьбе Сеннита: он, казалось, подозревал, что мы вознамерились пустить его на волю волн, и он не ошибался: именно это я и задумал сделать, когда придет время.
Хотя в шлюпке теперь было двенадцать человек, ей ничто не угрожало, ибо это был прочный плавучий шестивесельный ял, который в случае крайней необходимости мог бы выдержать до двадцати человек. Да и погода обещала быть благоприятной: дул брамсельный ветер — как раз для судна, идущего круто к ветру. Меня тревожило единственно то обстоятельство, что юго-западные ветры часто приносили с собой туман и, таким образом, шлюпка могла бы заблудиться. Все же некоторый риск при тех обстоятельствах был оправдан, и я твердо решил придерживаться намеченного плана.
Как только все англичане оказались в шлюпке, обеспеченные всем самым необходимым, мы более свободно почувствовали себя на своем судне и могли позаботиться о нем. Матрос у штурвала следил за неприятелем — «Рассвет» слушался руля словно лоцманский бот. Наба послали на реи, и, так как брамсели были уже распущены, оставалось только растянуть шкоты и поставить их. Я сделал это больше для того, чтобы английское судно не заподозрило неладное, увидев корабль, идущий по ветру под убавленными парусами, нежели из желания прибавить ходу, — мы и так шли довольно быстро и вполне могли пройти мимо того судна, если бы не изменили курса.
Диоген Биллингс, кок, теперь немного освободился и приготовил нам горячий завтрак. Если бы мистер Сеннит был жив и поныне, думаю, он подтвердил бы: о нем не забыли. Мы передали в шлюпку хорошего горячего кофе с сахаром, да еще им досталась немалая доля доброй снеди, которую ели мы сами. Кроме того, мы передали им мачты и обычные паруса для шлюпки, приспособленной для двух шпринтов.
К тому времени от неизвестного судна нас отделяло всего две лиги — пора было действовать. Я послал Марбла на реи осмотреться, и, спустившись, он сообщил, что больше ничего не видно. Это был хороший знак. Я тотчас подошел к гакаборту, откуда окликнул шлюпку, попросив Сеннита подойти к судну на такое расстояние, чтобы мы могли спокойно беседовать. Он немедля исполнил мою просьбу.
— Мистер Сеннит, — начал я, — нам придется здесь расстаться. Судно, которое вы видите, — английское, оно вас и подберет. Я намереваюсь окликнуть его и позабочусь о том, чтобы на нем узнали о вашем местонахождении. Идя прямо на восток, вы без труда перережете ему путь, и оно конечно же подберет вас.
— Ради всего святого, подумайте хоть минуту, капитан Уоллингфорд, — воскликнул Сеннит, — прежде чем бросить нас здесь, за тысячу миль от земли.
— Вы в трехстах двадцати шести милях от островов Силли и ненамного дальше от Лендс-Энда, мистер Сеннит, ветер благоприятный, куда бы вы ни направились, ваши соотечественники наверняка подберут вас и доставят вас в порт целым и невредимым.
— Да уж; небось на какой-нибудь остров в Вест-Индии; если это вообще «англичанин», то обычное вест-индское судно, оно нас аж до Ямайки довезет.
— Что ж, в таком случае у вас будет возможность вернуться на родину, когда вам заблагорассудится. Вы ведь таким же манером намеревались сбить меня с курса или, по крайней мере, отнять у меня массу драгоценного времени. Мне так же хотелось в Плимут, как вам на Ямайку.
— Но неизвестный может оказаться «французом»; вот я теперь пригляделся к нему и вижу, что он похож на «француза».
— Если он окажется «французом», вам там будет неплохо. Вместо говядины неделю-две будете кушать soupe-maigre[297]. У этих французов кухня ничуть не хуже вашей, английской.
— Но их тюрьмы, капитан Уоллингфорд! Этот тип, Бонапарт, в нынешней войне никого не обменивает, и если я попаду во Францию, то мне конец.
— Боюсь, и мне был бы тоже конец, если бы я попал в Плимут.
— Вспомните, у нас общие корни, в конце концов, одна кровь, мы почти что земляки как уроженцы Кента и Саффолка. Древний саксонский род — и вы и я.
— Благодарю вас, сэр. Не стану отрицать нашего родства, раз вы сами соизволили на него указать. Однако я поражаюсь тому, что вы задержали судно своего кузена; как же это вы его не пропустили?
— Что я мог поделать, дорогой мой Уоллингфорд? Лорд Харри — пэр и к тому же капитан; и в столь неблагоприятных условиях что я против него — какой-то лейтенант, без году неделя получивший полномочия. Нет, нет, мы должны относиться друг к другу тепло, по-товарищески, такие ребята, как вы и я, которым приходится самим пробивать себе дорогу,
— Вы кстати напомнили мне, что нам пора в дорогу. Adieu'l[298] мистер Сеннит. Мозес, руби канат!
Марбл ударил топором по лисель-фалам, и «Рассвет» заскользил прочь от шлюпки, которая взметнулась вверх на пер вой же встречной волне в двадцати фатомах за кормой. Что говорил мистер Сеннит, я теперь уже не слышал, но я отчетливо видел, как он грозил мне кулаком и тряс головой, и я нисколько не сомневаюсь, что если он и произнес какие-то слова в мой адрес, то среди них не было слова «джентльмен». Спустя десять минут нас отделяла от шлюпки целая миля. Поначалу Сеннит, казалось, не собирался ничего предпринимать, шлюпка обреченно застыла на поверхности воды, но вскоре его, вероятно, посетили более здравые мысли, он установил обе мачты, менее чем через двадцать минут я увидел, как он распустил паруса, и на полном ходу ял бросился догонять неизвестный корабль.
Первоначальным моим намерением было окликнуть неизвестное судно, как я сообщил Сенниту; но, увидев, что оно едва ли сменит курс так, чтобы разминуться со шлюпкой, я передумал и в полумиле от него решил выйти на траверз. Я поднял американский флаг, а он в ответ — английский. Однако, даже будь судно французским, мне было бы безразлично, если бы тех, кто захватил мой корабль, взяли бы в плен. Они пытались извлечь выгоду из моего несчастья, почему же я должен был церемониться с ними? Теперь мы приготовились поставить лисели, несмотря на то, что, как мне показалось, «англичанин» хотел окликнуть нас. Я знал, что он скорее всего вооружен, и вовсе не стремился удовлетворять его желаниям, поскольку ему могло взбрести в голову осведомиться о шлюпке, которую его матросы еще, быть может, не увидели со своих палуб, но скоро непременно заметили бы. Я был убежден, что «Рассвет», несмотря на свою глубокую осадку, сделает четыре фута против трех вест-индских, и, оставив «англичанина» позади, можно было не опасаться, что он вздумает преследовать нас.
На «англичанине» заметили шлюпку, когда мы были уже в миле от его подветренного борта; поставив ундер- и бом-лисели, «Рассвет» шел прямо на восток, делая почти восемь узлов. Мы поняли это, увидев взлетевший на фор-стеньгу британский флаг. С той минуты я больше не беспокоился о Сенните и его призовой команде. Через двадцать минут мы наблюдали, как на судне убрали фор-марсель, и в бинокль отчетливо увидели у его борта шлюпку. Спустя некоторое время ял подняли на палубу судна, и фор-марсель снова наполнился ветром. Мне было любопытно посмотреть, как будут развиваться события. Похоже, Сеннит даже уговорил капитана вест-индского судна погнаться за нами, ибо едва «англичанин» набрал ходу, как он спустился под ветер и на всех парусах бросился в погоню. Мы весьма обрадовались этой возможности развлечься и сами с удовольствием прибавили ходу, но, поскольку один ундер-лисель и два бом-лиселя были распущены, когда началась погоня, я не слишком опасался, что «англичанин» настигнет меня. Однако, чтобы быть до конца уверенными в успехе, мы поставили бом-брамсели.
Когда вест-индское судно пустилось в погоню, нас разделяло две лиги. Несмотря на то, что оно несло бом-брам-лисели, мы постепенно увеличили это расстояние до трех лиг; убедившись в том, что нас ему уже не догнать, капитан неизвестного судна убрал верхние паруса и снова пошел в бейдевинд, увозя бывшую призовую команду прочь от Англии. После я узнал, что Сеннит и его товарищи после приятного путешествия длиной в двадцать шесть дней высадились на острове Барбадос. Нет сомнения в том, что до родины они добирались еще дольше, ибо никто из них определенно не появился в Англии раньше, чем через полгода.
Теперь судно было в нашем распоряжении, хотя команда его значительно поредела. Днем все спали, кроме рулевого. В шесть часов вечера, однако, все собрались на палубе и занялись необходимыми приготовлениями к ночи.
В этот час дул ровный, благоприятный ветер, на горизонте не было ни одного судна, и казалось, нас ждет вполне приятный вечер. За день мы сделали до ста миль, а расстояние до Бреста[299], по моим вычислениям, составляло менее четырехсот. Подойдя поближе к берегу, я бы смог выбрать любой французский порт между Шербуром и Байонной.
— Ну что ж, Мозес, — заметил я своему старому другу и помощнику, когда мы изучили обстановку, — кажется, все складывается удачно! Пока ветер не переменится, мы будем идти, не замедляя хода, и, если мы благополучно прибудем в порт, я не стану сожалеть о задержке; мы вышли из переделки с честью, и это для меня дороже всяких выгод и прибылей. Что до мистера Сеннита, полагаю, он где-то в шестидесяти милях к юго-западу отсюда, и в это плавание мы его больше не увидим.
— А что, если он встретит «Быстрый» и доложит ему о том, что случилось, Майлз? — спросил помощник. — Я тут прикинул: то судно взяло курс прямо на фрегат. Не будем кричать «гоп», пока не перепрыгнем.
— Это маловероятно, и я не стану беспокоиться из-за такой ерунды. Я думаю на всех парусах идти к материку, а потом воспользоваться благоприятным ветром и войти в ближайший порт. Если ты можешь предложить более удачный план, Мозес, то, пожалуйста, скажи мне.
Марбл согласился со мной, хотя, как мне показалось, опасения его исчезли только на следующее утро, когда ничто вокруг не изменилось, а море было по-прежнему чистым. За тот день и последовавшую за ним ночь мы преодолели значительное расстояние и к полудню третьего дня после обратного захвата «Рассвета» я вычислил, что мы находимся в ста четырех милях к юго-востоку от Уэсана[300]. Однако ветер переменился, и легкий бриз дул теперь с северо-востока. Мы все принялись за дело и убрали лисели, обрасопили реи и выбрали шкоты. На это у нас ушло около двух часов. Мы так увлеклись своими трудами, что не замечали ничего вокруг, и каково же было мое удивление, когда кок закричал: «Корабль прямо по курсу!» Я устанавливал к ветру грот, когда услышал эти слова, и, взглянув наверх, я увидел люггер, который, идя прямо на нас, подошел уже на расстояние дальнего пушечного выстрела. Впоследствии я узнал, что, увидев, как мы приближаемся, этот корабль притаился, как змея в траве, убрав паруса, пока не счел, что мы подошли уже достаточно близко, и тогда вступил под паруса. Я мельком отметил несколько важных обстоятельств: во-первых, люггер, без всякого сомнения, был французским, во-вторых, это был крейсер — государственный либо частный; в-третьих, уйти от него, как бы ни сложились обстоятельства, было едва ли возможно. Да и стоило ли пытаться? Наши страны не воевали между собой; мы только что купили Луизиану у Франции[301], заплатив за нее пятнадцать миллионов долларов и тем самым не только приобрели себе в собственность эту колонию, но и не позволили Джону Буллю завладеть ею, и теперь мы с французами опять считались добрыми друзьями. Кроме того, «Рассвету» уже приходилось выпутываться из всевозможных переделок; я не сомневался, что люггер окажет нам всяческую необходимую помощь.
— Это «француз», ставлю тысячу долларов, Мозес! — закричал я, опуская подзорную трубу после первого внимательного осмотра незнакомца. — Если повернуть на два румба, мы через пятнадцать минут окликнем его.
— Ну вот, «француз», — отвечал помощник, — черт бы их всех побрал, я бы на твоем месте не связывался со всякими прохвостами. Я тебе вот что скажу, Майлз: настали такие времена, что пора извлечь из всего этого уроки — море просто кишит Ван Тасселами, я боюсь, что ты и я будем как милая добрая старушка, моя мать, и маленькая Китти, которых запугивают, а то и силой лишают их законных прав.
— На этот раз можно не опасаться такого исхода, Мозес, — судно французское, и, поскольку мы направляемся во французский порт, оно, не раздумывая, одолжит нам полдюжины матросов, чтобы помочь нам добраться до места.
— Ага, и в качестве спасательного вознаграждения возьмет половину судна и груза. Знаю я этих мошенников, и тебе тоже следовало бы знать их, Майлз, ведь прошло только года два-три с тех пор, как ты был там, у них, военнопленным. Можно подумать, что это было сплошное удовольствие.
— Времена изменились, Мозес, и я вижу явные перемены. Отходи, Наб, — так, одерживай, держи на фок-мачту люггера… хорошо.
Вследствие этих распоряжений «Рассвет» оказался у борта «француза». Когда люггер приблизился, мы увидели, что это тяжелое, но подвижное шестнадцатипушечное судно, очевидно с полностью укомплектованной командой. Уверенный в добыче, если мы окажемся призом, он еще в полумиле от нас показал трехцветный флаг. Мы, конечно, показали ему «звезды и полосы», воображая, что он отнесется к нам как друг.
Вскоре оба судна привели к ветру, и все приготовились к переговорам.
— Что за судно? — вопросил один из бывших на «французе» на ломаном английском языке.
— «Рассвет» из Нью-Йорка. Могу я узнать имя вашего люггера?
— «Le Polisson» — corsair Francais[302]. — Что за груз, а?
— Сахар и кофе, кошениль и некоторые другие товары.
— Peste! Куда вы направляетесь, месье, s' if vous plait?[303]
— Гамбург.
— Diable! Это не та chemin[304]. Как вы оказались здесь, сэр, при юго-западном ветре?
— Мы собираемся зайти в Брест, нам нужна кое-какая помощь.
— Вас нужно спасать, да? Parbleu[305], мы сейчас вам поможем, это мы умеем.
Мне было велено, как это принято у каперов, спустить шлюпку и отправиться на борт люггера со своими бумагами. Когда французы узнали, что у меня нет никакой шлюпки, они выказали удивление; однако послали за мной свой ял. Прием, оказанный мне на борту «Шалуна», был несколько неучтивым для французов. Меня встретил сам капитан, и, едва взглянув на него, я понял, что мне придется иметь дело с людьми, которые бродят по морям в поисках наживы и при этом как огня боятся английских плавучих тюрем. Меня не пригласили в каюту, тесную, темную и грязную нору, — в те дни французы славились своими скверными судами, — а предложили показать бумаги, сидя на клетке для кур.
Месье Галуа, казалось, был не особенно рад тому обстоятельству, что судовой регистр, манифест и таможенное свидетельство соответствовали установленной форме. С ним был человек, помогавший ему проверять бумаги, похоже, англичанин-дезертир, впрочем, поскольку тот человек при мне ни разу не заговорил, я не мог определенно сказать, кто он такой. Когда, после тщательного изучения бумаг, в них не нашлось никаких несоответствий, они принялись совещаться между собой и совещались долго. Затем месье Галуа подошел ко мне и возобновил прерванный разговор.
— Почему у вас нет шлюпки, сэр? — спросил он.
— Я потерял ее три дня тому назад примерно в ста милях к юго-западу.
— Не было тогда плохой погоды. Почему у вас так мало marins[306] на судне? А?
Я понял, что лучше сразу рассказать всю правду, ибо, если мне суждено было получить от люггера какую-либо помощь, все обстоятельства рано или поздно открылись бы. Таким образом, я поведал французу и его похожему на англичанина товарищу обо всем, что произошло между нами и «Быстрым». После моего рассказа месье Галуа и его друг опять долго совещались. Затем в шлюпку вновь посадили гребцов, и капитан люггера вместе со своим тайным советником и со мной ступил на борт «Рассвета». Там, после весьма поверхностного осмотра, визитеры убедились в правдивости моего рассказа.
Признаться, я ожидал от француза слов одобрения, когда рассказал ему, с какой легкостью мы вырвались со своим судном из рук филистимлян. Ничего подобного; впрочем, выразительное «йоге»[307] пару раз слетело у него с языка; но было очевидно, что он более усердно подыскивал предлог, чтобы самому захватить судно в качестве приза, нежели поводы для одобрения наших действий. Каждая подробность тщательно обсуждалась, месье Галуа и его советчик снова и снова отходили в сторону и совещались между собой.
— Сэр, — сказал месье Галуа, — мне очень жаль, но ваше судно хороший приз. Вы были prisonnier[308] у англичан, врагов Франции. L'Amerique не воюет — она нейтральная, как вы говорите, и американцев нельзя захватить как приз. Но я считаю, что ваше судно, месье, как будто в руках англичан, и я должен захватить его. Mes regrets sont oifs, mats, que voulez vous?[309] Капер должен исполнить свой долг, как и государственное судно. Я отправлю вас в Брест, где, если вас не продадут parunddcret[310], я буду очень рад возвратить вам votrebatiment.Allons![311]
Вот и развязка всей истории, да еще какая! Меня нужно было захватить в плен, потому что меня уже захватывали. Ставший пленником однажды будет пленником всегда. Так и здесь: если судно было призом сегодня, то оно непременно будет призом завтра. Я всегда считал, что случай с «Рассветом» был первым в длинном ряду правонарушений, которые впоследствии совершались в отношении американской торговли на основании вышеизложенного принципа (быть может, несколько видоизмененного и более успешно применявшегося) и в конце концов привели к блокаде всей Европы и официальному запрещению американским судам плавать в международных водах.
Я понимал, что тщетно увещевать ненасытного капера. «Хорошо же, пусть отправят меня в порт, — думал я, — я как раз хотел попасть туда; как только я окажусь там, посланник должен будет освободить меня. Этот тип станет жертвой своей алчности, я же, напротив, сумею воспользоваться ею!»
Полагаю, месье Галуа смотрел на вещи по-другому, ибо он с великим удовольствием прислал на борт «Рассвета» команду из семнадцати душ. Я наблюдал за ее высадкой молча, как и Наб с Диогеном. Что до Марбла, он закурил сигару, уселся на брашпиль и сидел, исполненный благородного гнева; помощник готов был взорваться по малейшему поводу, но опасался, что его вышлют с судна, если он хоть наполовину обнаружит свои чувства. Никого из нас, однако, не тронули; быть может, французы не хотели испытывать неудобства из-за лишних пассажиров в своих и без того тесных каютах.
Вам нет
Опасности — скорее вы у цели;
Послушайте; поймете, что я прав.
Было ровно четыре часа пополудни, когда «Рассвет» и «Шалун» разошлись; первый снова взял курс на Брест, а последний продолжал крейсирование. Люггер, как злой колдун, полетел ко входу в Ла-Манш, круто к ветру, предоставив нам следовать к берегам Франции тоже бейдевиндом, но с другой целью.
Едва ли нужно распространяться о чувствах, с какими мы четверо, бывшие свидетелями всех событий, наблюдали за происходящим. Негодовал даже Диоген. Что до Марбла, я уже упоминал о том, в каком расположении духа он пребывал, а если бы я и не упоминал, то нижеследующий разговор, имевший место на закате (с тех пор как нас захватили во второй раз, мы впервые остались наедине, когда французы были заняты ужином), послужил бы к объяснению оного.
— Ну что ж, Майлз, — сухо заметил помощник, — то, что мы должны делать, нужно делать немедля. Когда начнем? В ночную или в утреннюю вахту?
— Начнем что, Мозес? — спросил я, несколько удивленный той спокойной деловитостью, с которой он задал свой вопрос.
— Швырять этих французов за борт. Не собираешься же ты позволить им отправить твое судно в Брест?
— Почему бы нет? Мы как раз шли в Брест, когда встретились с ними, и если они нас туда доставят, то это только избавит нас от труда делать это самим.
— Не надо тешить себя всякими несбыточными надеждами, Майлз. Я побывал в лапах французов, когда мы еще не были знакомы, и, скажу тебе, мало шансов вырваться из них, коли судно да груз чего-то стоят. Нет, нет, дорогой мой мальчик, ты знаешь, я люблю тебя больше всего на свете, не считая моей дорогой старушки матери и малютки Китти, — ведь это, пожалуй, было бы нехорошо, если бы я любил тебя больше, чем свою родню, — но после них двоих я люблю тебя больше всех на свете, и я не могу спокойно смотреть, как ты попускаешь, чтобы твое имущество сгинуло невесть куда. Нельзя позволить им вести судно во Францию после всего, что случилось.
— Но что мы можем поделать? Или ты предлагаешь, чтобы четыре человека отняли судно у семнадцати?
— Ну, перевес не так уж велик, Майлз, — отвечал Марбл, хладнокровно обводя взглядом шумную компанию малорослых французов, которые все вместе тараторили за своим супом; пусть живые и бойкие, они определенно не были бы серьезными противниками в рукопашной схватке. — Нас четверо, а их, вот таких, всего семнадцать. Я даже думаю, мы могли бы справиться с ними в обычном кулачном бою. Наб силен как вол, Диоген тоже Геркулес, да и мы с тобой не котята какие-нибудь. Я считаю, что ты в серьезной драке потягался бы с четырьмя самыми сильными из тех парней.
Кажется, он сам верил в то, что говорил, хотя, конечно, сравнительная оценка наличных сил, произведенная моим помощником, совершенно не соответствовала действительности. Мы четверо и вправду были исключительно сильные и крепкие мужчины, но и человек шесть из французов можно было без натяжки отнести к той же категории. Надеюсь, я не подвержен вульгарному предрассудку, что моя нация во всем превосходит другие: это одна из величайших слабостей нашей и так слабой натуры. Я никогда еще не бывал в стране, граждане которой не воображали бы себя солью земли; впрочем, существуют разные формы и виды подобного бахвальства. Однако в данном случае у Марбла и в мыслях не было бахвалиться; он в самом деле полагал, что мы четверо в открытом бою, разумеется без огнестрельного оружия, одолели бы семнадцать французов. Я лично думаю, что, не прибегая к оружию, а положившись только на свою природную силу, мы справились бы с командой, по числу вдвое превосходящей нас; но даже такую команду я бы не сразу решился атаковать.
Притом я уже не считал наши шансы на избавление — если каперы доставят нас во французский порт — столь же верными, как мне показалось в самом начале. Марбл столько наговорил мне о французских анархистах, с которыми ему приходилось иметь дело в тяжелейшие годы революции, рассказал мне столько историй о захваченных судах и разорившихся купцах, что моя вера в справедливость была поколеблена. Бонапарт находился тогда на вершине своей консульской власти: он вот-вот должен был стать императором — и он начал очередную войну с вероломного нарушения общепризнанных прав — ареста всех англичан, проживавших во Франции, что вызвало к нему еще большее недоверие. Что бы ни говорили о всесторонности и величии гения Наполеона как военачальника и государственного деятеля, полагаю, немного ныне сыщется честных и просвещенных людей, которые стали бы превозносить его уважение к закону. Во всяком случае, у меня появились серьезные сомнения; совещание с помощником кончилось тем, что мы решили обойтись с французской призовой командой примерно таким же образом, как с англичанами, по возможности придумав план действий, соответствующий новым условиям. Последнее никак нельзя было упускать из виду, ибо, будучи совершенно уверенным в благоприятном исходе нашей встречи, я во всех подробностях поведал месье Галуа о том, как мы выбросили за борт кранец и завладели судном. Стало быть, нельзя было ожидать, что этот номер пройдет и сейчас.
Должно быть, распространенные предрассудки все-таки оказали на меня некоторое влияние, да и то, что я постоянно читал статьи, перепечатанные из английских журналов, сыграло свою роль, но, признаюсь, я считал, что отвоевать судно у семнадцати французов гораздо легче, нежели справиться с дюжиной англичан. Конечно, я понимал, что в обоих случаях не обойтись без внезапности или хитрости, но, если бы исход дела зависел только от грубой силы, в первом случае я был бы более уверен в исходе драки, чем в последнем. Хотя все это было совершенно неуместно в нашем положении, но вообще среди моряков такие суждения были весьма распространены. Как часто, как мучительно мне приходилось сожалеть о том влиянии, которому мы незаметно поддаемся, соглашаясь стать передатчиками чужих заблуждений. Одна из причин, по которой мы так долго кормились чужими мнениями, состоит в несовершенном устроении ведущих печатных изданий страны. Мы множим эти учреждения вместо того, чтобы совершенствовать их. Оттого, что они бедны талантами, те, кто стоит во главе их, вместо пера вынуждены орудовать ножницами. Получается, что американскому редактору почти столь же необходимо уметь обращаться с этим инструментом, как портному. Вследствие этого вместо блюд с пылу с жару публику кормят мешаниной несвежих сплетен; ведь известно, что в том, что приходит к нам издалека, есть определенное очарование, вот нам и преподносят стряпню прямиком из Лондона, а не из наших родных мест.
Независимо от того, является ли уверенность в своих силах следствием предрассудка, в преддверии стычки это вещь неплохая. Может быть, и следует уважать врага вплоть до начала атаки; но, раз уж схватка началась, чем больше вы будете презирать его, тем лучше. Когда Диоген и Наб узнали, что снова придется заняться тем, что недавно было с успехом проделано, ни один из негров даже бровью не повел. Диоген, как и Наб, плавал на «Кризисе» и там приобрел английские понятия о французской «доблести» на море, а что до моего собственного слуги, он без всяких уговоров пошел бы туда, «куда масса Майл изволить повести».
— Это всего лишь французы, — философским тоном изрек Диоген, — а французы — все равно что дети.
Я не стал разубеждать его, хотя и понимал всю нелепость такого утверждения. Велев обоим нашим сторонникам быть наготове на случай атаки, мы с Марблом оставили их, чтобы придумать план и приступить к его исполнению. Что бы мы ни задумали, нужно было действовать в эту ночь; у нас были основания предполагать, что на следующий день судно прибудет в какой-либо порт.
Капитана призовой команды звали Легро. Он не очень подходил для своей должности; это был маленький, сухой, желтолицый тип отнюдь не богатырского сложения. Тем не менее, в отличие от Сеннита, он был сама бдительность и деловитость. Он ни разу не покинул палубу, и, поскольку до берега было уже недалеко, я предчувствовал, что нам придется провести в его обществе всю ночь. Следовательно, нужно было как-то сообразовать это обстоятельство с нашими расчетами. И это еще не все — необходимо было соблюдать особую осторожность, ведь мы подошли так близко к берегу, что теперь нас мог захватить другой французский крейсер, даже если бы мы ушли от этого. Итак, главное для нас было действовать крайне осторожно, и, прекрасно сознавая все это, мы с Марблом разошлись якобы для того, чтобы отправиться спать.
Месье Легро не взял под свой надзор ни каюты, ни все прочие помещения в трюме. Он следил только за ходом судна. Он так боялся встретиться с каким-нибудь английским крейсером, что постоянно был настороже, его взгляд неустанно скользил по горизонту, насколько позволяла сгущавшаяся тьма. Я и сам не сомкнул глаз, прокрадываясь из каюты к сходному трапу по меньшей мере раз десять за ночь, надеясь застать его спящим, но всякий раз я видел, как он, вооруженный до зубов, быстрыми шагами ходит взад и вперед по шканцам, будто не знает усталости и не подвержен никаким человеческим слабостям. Нечего было и пытаться застать его врасплох; обессилев, мы с Марблом крепко уснули около трех часов утра. Что касается наших негров, они проспали всю ночь, так и не дождавшись сигнала к наступлению. Особенно Наб не чувствовал никакой ответственности, что свойственно рабам; он относился к передвижениям судна так же безразлично, как люди относятся к вращению Земли, будучи ее пассажирами.
Было уже десять часов, когда я пробудился, бодрый, но в невеселом расположении духа. Марбл все еще похрапывал в своей койке, и я принужден был разбудить его. Я отметил, что дует легкий ветер и что судно набрало хороший ход, а по его крену я понял, что оно идет в бейдевинд. Моряк обыкновенно за одну-две минуты набрасывает свою просторную робу; не замешкались мы и на этот раз. Между делом помощник нечаянно бросил взгляд из окон каюты, которые были растворены по случаю теплой погоды — и давали хороший обзор нашим тылам.
— Ей-богу, Майлз! — воскликнул Марбл. — За нами погоня! Вот почему месье Ребро так суетится в это прекрасное утро. За нами фрегат, или мое имя не Олоф Марбл.
В самом деле, за кормой «Рассвета» шел фрегат. Он был примерно в двух лигах от нас и походил на пирамидальное облако, летящее по воде, — столько он нес парусов. Скорее всего, это был «англичанин»: они крейсировали по этой территории, а наша призовая команда явно удирала от него. В те дни ни одно французское военное судно нигде не задерживалось надолго, ибо у него было столько врагов, что его почти сразу же начинали преследовать. Уяснив для себя эти обстоятельства, мы с Марблом вышли на палубу.
Первым делом я взглянул вперед. К моему глубокому разочарованию, в трех лигах от нас простиралась земля. С северо-востока дул свежий ветер, и месье Легро, похоже, держал курс на группу островов, видневшихся на подветренной скуле. О Бресте не могло быть и речи; нам ничего более не оставалось, как попытаться подойти к этим островам, прежде чем преследователь настигнет нас. Французы были явно встревожены; воображение живо рисовало им английскую плавучую тюрьму со всеми ее ужасами. Месье Легро пронзительным криком отдавал по двадцать приказов в минуту, а остальные шестнадцать человек подняли такой переполох, словно их была целая тысяча. Боже мой! Какой стоял гам — и из-за чего? На судне имелись все паруса, какие только могли забирать ветер. Я чувствовал себя как араб, владеющий самой диковинной кобылицей в пустыне; вот на негодной лошади он догоняет вора, укравшего ее, потому что негодяй не знает секрета, как заставить ее скакать быстрее. «Ущипни ее за правое ухо, не то я догоню тебя», — кричит араб; и я раз двадцать порывался установить более выгодным образом паруса и поставить Наба у штурвала, чтобы избежать позора и не быть настигнутым фрегатом. Однако для меня этот повторный захват «Рассвета» мог обернуться удачей, и я предпочел не вмешиваться. Наших новых захватчиков нам наверняка удалось бы запутать, тогда как, если месье Легро после пережитого волнения прибудет в какой-нибудь порт, нам придется оставить всякую надежду.
Спустя немногим более часа «Рассвет» начал убавлять парусов, устанавливая к ветру марсели и брамсели — в полумиле от судна показались скалы. Нас встретила большая лодка; она подошла к борту, как только ее пассажиры определили, кто мы. В ней сидели рыбаки, они были так хорошо знакомы со всеми передвижениями в прибрежных водах, что поняли, в чем дело, как только установили принадлежность судна. На них, конечно, обрушился град вопросов относительно того, можно ли провести «Рассвет» сквозь какой-нибудь из проливов между скалами. Месье Легро был весьма озадачен, когда услышал, что его спасение зависит только от того, достаточна ли глубина в ближайшем проливе — а этого, как признались рыбаки, они не ведали. Когда лодка подошла к нам, невыносимый шум и неразбериха на борту только усилились. Все это время фрегат быстро приближался, и через полчаса он несомненно оказался бы на расстоянии пушечного выстрела. Все-таки в погоне есть что-то пьянящее. Зная, что в руках французов я вовсе не могу рассчитывать на справедливость, я все же ощущал непреодолимое желание ускользнуть от «англичанина». Понимая, что нельзя терять времени, я живо обратился к месье Легро, предложив ему отправиться вместе со мной в рыбацкой лодке и исследовать пролив самим. При надлежащей ловкости можно было управиться с этим за пятнадцать минут, тогда мы бы поняли, вести ли сквозь него судно или прибиться к скале и попытаться затем спасти все, что можно из груза с помощью лихтеров.
На борту судна не может быть никакого порядка без хладнокровия, тишины и подчинения старшему по званию. Суетливый моряк, как правило, плохой моряк; после приобретения общих знаний и навыков невозмутимость и спокойствие совершенно необходимы в этом ремесле. Ни один настоящий офицер никогда не поднимет шума, разве повысит голос, когда рев стихий мешает слышать его. В те дни даже на французских военных судах не знали такого важного секрета, что уж говорить о каперах. Гам, стоявший у трапа с подветренного борта «Рассвета», я могу уподобить только тому, который поднимают фламандские торговки рыбой, когда к берегу причаливают лодки с их товаром. Сравнивать гвалт на Биллингсгейт[313] с криками этих женщин — значит допустить вопиющую несправедливость в отношении фламандских женщин, ведь английское хладнокровие не сравнить с фламандским. Как только я изложил свой план, раздались бурные возгласы одобрения, и матросы с капера кубарем посыпались в лодку, не соблюдая порядка и даже не дожидаясь приказа. Этот поток унес и месье Легро, а когда рыбаки отчалили, на судне осталось только три француза — всех прочих, влекомых горячим желанием принести пользу напополам со страхом английской плавучей тюрьмы, как ветром сдуло.
Даже Диоген веселился, наблюдая за тем, как судно столь нежданно переходит в наши руки. То, что французы не собирались возвращаться, было так же очевидно, как и то, что они хотели покинуть судно. Одним словом, наши захватчики были в полном смятении — они поддались порыву, ни о чем не задумываясь.
— Будьте так любезны, месье Уоллингфорд, — кричал Легро, когда лодка стала отходить от борта судна, — когда мы замашем шапками, распустите марсель и ведите судно к проливу.
— Да, конечно, — отвечал я, — предоставьте это мне — уж я распущу марсели и ускользну от Джона Булля.
Эти слова были произнесены на французском, и, услышав их, все, сидевшие в лодке, закричали: «Bon!»[314] и «Vive la France!»[315]. Я не берусь сказать, о чем они помышляли, но, если они думали, что им суждено вновь оказаться на борту «Рассвета», они плохо знали людей, которых оставили на нем. Что до трех французов, мы с Марблом на пару легко бы управились с ними, но я был рад, что они здесь, ведь их можно было заставить тянуть шкоты и брасопить реи.
Когда месье Легро столь необычным образом передал судно под мою команду, оно несло три марселя, бизань и стаксель, грота-рей стоял прямо. Прежде всего мне нужно было забрать ветер в марсель и набрать ход. Все это вскоре было проделано; и я взял курс на скалы, которые стали быстро приближаться к нашей наветренной скуле; я решился подойти к ним сколь можно ближе, думая тем отпугнуть англичан, так чтобы они держались на значительном расстоянии. Правда, я мог потерпеть кораблекрушение, но даже это казалось мне более предпочтительным, чем вновь оказаться в руках англичан, когда мы только из них вырвались. Когда-нибудь, через год-два, происшествие с «Быстрым», наверное, забылось бы, но, пока то или иное событие свежо в памяти, не хочется, чтобы оно повторилось. По крайней мере, тогда я рассуждал так и поступил соответственно со своими мыслями.
«Рассвет» снова был под моей командой, и теперь мне нужно было только не подпускать фрегат на пушечный выстрел, а о месье Легро я больше не думал. Сначала матросы с капера, похоже, решили, что, набрав ход, я просто выполнял их указания, но, как только они заметили, что судно идет к подветренному берегу пролива, страшная догадка блеснула в их затуманенных страхом головах. Это произошло не раньше, чем они удостоверились в том, что вода достаточно глубока для прохода судна; давно мне не приходилось видеть такой ажитации, которая последовала за этим открытием: они изо всех сил замахали куртками и засаленными шапками. Однако, оставив без внимания все эти сигналы и возгласы, «Рассвет» уходил прочь, реи его были слегка отведены, ветер на траверзе, и шел он вдоль побережья в такой близости от островов, что подходить ближе было уже опасно. Что до фрегата, он все еще шел в бейдевинд, рассчитывая подальше зайти против ветра, чтобы добыча наверняка не ускользнула от него. В тот момент нас разделяла всего одна лига.
Едва месье Легро постиг, какую шутку я сыграл с ним, он бросился в погоню на своей рыбацкой лодке, поставив парус и пытаясь разогнать свою неповоротливую посудину с помощью полдюжины весел. Тогда я распустил фок, выбрал и растянул грот-брамсель; не то чтобы я боялся лодки, просто я хотел, если возможно, избежать кровопролития. Помимо прочих оплошностей, которые допустили французы, спеша удрать от фрегата, они бросили на борту шесть или восемь мушкетов и несколько патронных ящиков. С этим оружием нам ничего не стоило напустить страху на капера, он и близко не посмел бы подойти к нам. Кроме того, у меня были револьверы, двуствольные и заряженные хорошими патронами. Единственную угрозу, таким образом, представляли англичане.
Месье Легро, наверное, рассудил иначе, ибо он с воодушевлением и видимым упорством преследовал нас. Но, несмотря на все его рвение, «Рассвет» ушел от него, делая почти шесть узлов. Зато фрегат приближался со скоростью восемь узлов, и через час — самое большее через два — он неизбежно подошел бы к нам на пушечный выстрел; нам надо было добиться преимущества посредством искусной навигации на мелководье.
Будучи за год до описываемых событий в Бордо, я приобрел там морскую карту французского побережья вместе с книгой, содержавшей указания, подобные тем, какие можно найти в отечественном «Прибрежном лоцмане». Я, разумеется, взял их с собой, и они теперь сослужили мне хорошую службу. В книге рассказывалось о том, что острова, у которых мы находились, разделены узкими глубоководными проливами, где главную опасность представляют подводные рифы. Именно из-за них рыбаки объявили проливы почти непроходимыми, а мое руководство содержало предупреждения, что там всем мореплавателям следует быть настороже. «Рассвет», однако, находился в таком положении, что эти рифы становились для него последним прибежищем; рассудив, что лучше потерпеть кораблекрушение, чем снова оказаться в руках французов или англичан, я решил довериться самой опасности как своему хранителю.
Я мог бы и не налететь на рифы, но было очевидно: если я не войду в пролив, мне не удастся уйти от фрегата. Нам помог случай, и я не замедлил воспользоваться преимуществом, которое он предоставил мне. Увидев, что, идя в кильватере, ему не догнать судно, месье Легро пошел нам наперерез между островками, которые мы принуждены были обогнуть, и, как ни удивительно, появился впереди по курсу. Однако вместо того, чтобы попытаться сблизиться с судном, он направил лодку в чрезвычайно узкий пролив, неистово жестикулируя и призывая нас следовать за ним. В этот момент фрегат в первый раз дал выстрел из пушки, и ядро упало в воду совсем недалеко от нас. Если бы мы проскочили пролив, в который месье Легро повел лодку, мы оказались бы у подветренного берега целой группы островов — вернее островков, — и тогда все зависело бы от нашей скорости. Времени на раздумья у нас не было, в следующее мгновение корабль миновал бы вход в пролив и, чтобы вернуться, пришлось бы менять галс; да и вернуться бы уже не удалось. Я приказал привести судно к ветру.
Три наших француза, вообразив, что теперь-то они точно направляются к la belle France[316], резво принялись за работу. Наб и Диоген тоже изо всех сил радостно навалились на брасы, так что вскоре реи были обрасоплены, и «Рассвет», став против ветра, направился к проливу. Месье Легро ликовал. Он конечно же подумал, что все опять в порядке, и показывал дорогу, размахивал руками, в то время как все, бывшие в лодке, включая рыбаков, орали, ревели и жестикулировали так, что наверняка сбили бы нас с толку, если бы мне было до них дело. Я считал, что идти за лодкой нужно, но их вопли мы оставили без внимания. Если бы месье Легро счел необходимым подождать судно в самом узком месте пролива, он бы поставил нас в трудное положение; но азарт заставил его позабыть все на свете, он рвался вперед, как мальчишка, который изо всех сил старается первым добежать до заветной цели.
Наступил напряженный момент — нос «Рассвета» входил в узкий пролив. Ширина его от одной скалы до другой, судя по тому, что мы видели, составляла, быть может, тридцать фатомов, и он не расширялся, а сужался на сотню с лишним футов, до трети своей начальной ширины. Течение несло нас словно поток у мельничной плотины, и, наверное на наше счастье, у нас не было времени на раздумья или колебания; положение было столь серьезным, что на моем месте самого отчаянного головореза охватили бы сомнения. Течение затянуло судно подобно водовороту, и мы понеслись со скоростью, которая расколола бы корабль от киля до тимберсов, налети мы на подводный риф. Шансы выбраться из пролива невредимыми были ничтожны: в лоцманском деле, на мой взгляд, многое зависит от случайностей. Затаив дыхание, мы смотрели вперед, со страхом ожидая, что судно вот-вот разлетится в щепки.
В таком напряжении прошло около пяти минут. К концу этого короткого промежутка судно, пройдя сквозь строй скал, преодолело целую милю, гонимое более течением, нежели ветром. Наша скорость в самом узком месте пролива была так велика, что, когда мы летели мимо скал, я поймал себя на том, что крепко держусь за леер, как будто боясь упасть. Французы испустили громкий и дружный крик, когда лодка вышла из узкого пролива в широкую просторную бухту, замкнутую цепью островов, которая как бы образовывала своего рода рейд. На последнем из островов расположились батарея, маяк, группа рыбацких хижин; все указывало на то, что побережье это отнюдь не пустынное.
Месье Легро ждал нас примерно в двух кабельтовых от той горловины, где мы вышли из пролива в бухту, предусмотрительно выбрав нам место для якорной стоянки на участке, контролируемом батареей из четырех крупнокалиберных пушек. Поскольку от лодки нас отделяло некоторое расстояние, у меня было время оглядеться. Внутри очерченного островами пространства было что-то вроде залива шириной в целую лигу, материковый его берег являл собой несколько бухт, в которых стояли на якоре каботажные суда. Почти на каждой возвышенности имелись небольшие батареи; они не представляли опасности для флотилии или даже для отдельного крупного судна, но их было достаточно для устрашения корвета или фрегата. Ввиду того, что все орудия были тяжелыми, судно, проходящее посередине этого залива, подвергало себя риску, особенно если артиллеристы не зазеваются. Стать на якорь там, где нас ждала лодка, означало отдать «Рассвет» в руки капера, так как вышеупомянутая батарея полностью контролировала этот кусок берега. Однако удача снова улыбнулась нам: ветер подул в сторону, противоположную течению, и я не замедлил воспользоваться этим обстоятельством.
При всем старании «Рассвет» не смог бы подойти к тому месту, где бросила верп лодка. Мы прошли мимо, и, когда оказались в пределах слышимости, до нас донеслись громкие призывы убавить парусов и стать на якорь. Сделав вид, что я хочу подойти именно к тому месту, где стояла лодка, я своими ответами запутал месье Легро, сказав ему, что собираюсь пройти прежним курсом некоторое расстояние, а когда смогу сменить галс, тогда и подойду к лодке. Поскольку это было понятно моим захватчикам, они удовлетворились таким ответом, хотя нам вслед не менее сотни раз прокричали «n'importe»[317]; это и в самом деле было «n'importe» — в отношении удобства для стоянки на полмили вокруг нас один участок берега ничуть не отличался от другого.
Команде «Рассвета» пришлось немало потрудиться в тот день, и не напрасно — фрегат не отставал. Ему пришлось пойти кружным путем, при этом он предусмотрительно старался держаться подальше от первой батареи, вследствие чего нам удалось добиться значительного преимущества перед ним. Когда мы проходили мимо лодки, верхние паруса «англичанина» виднелись с внешней стороны острова; они стремительно летели вдоль скал — судно было весьма быстроходное. Оно огибало мыс, когда мы находились посреди залива, но тут батарея сослужила нам добрую службу, ибо, вместо того чтобы идти в бейдевинд, англичане принуждены были, не лавируя, идти по ветру, дабы избежать опасности. Да и само их присутствие, надо полагать, сыграло нам на руку — за месье Легро прислали с батареи небольшую лодку и, весьма вероятно, что к нам отрядили бы связного в виде ядра, увидев, что мы как ни в чем не бывало держим курс в открытое море вместо того, чтобы повернуть к назначенному для нас месту стоянки, но на примете у батарейных офицеров был фрегат — куда более важная птица. Как только Джон Булль появился в пределах досягаемости, артиллеристы принялись обстреливать его, но дистанция была столь велика, что стреляли они, по правде говоря, впустую.
Всякий, кто хоть немного знаком с судоходством, поймет, каким преимуществом мы теперь обладали. «Рассвет» шел в бейдевинд по удобному широкому проливу, начавшийся прилив гнал его к ветру, который позволил нам развить скорость до шести узлов. Пролив между островками и материком насчитывал около четырех лиг в длину, а тот пролив, куда нас сначала привели рыбаки, находился примерно посередине цепи островов. Нас уже отделяла от лодки целая миля, и благодаря течению мы шли гораздо ближе к ветру, чем месье Легро, когда тот счел нужным поднять верп и вновь пуститься в погоню. Будучи опытным моряком, он знал, что вскоре мы будем вынуждены сменить галс, учитывая направление материкового берега, и снова повернуть к острову; поэтому, вместо того чтобы следовать в кильватер за нами, он воспользовался направлением течения и устремился прямо против ветра, намереваясь перерезать нам путь. Все это мы ясно видели, но нас нисколько не занимали ни месье Легро, ни его лодка. При таком ветре судно с легкостью могло уйти от него, и, потом, мы всегда могли развернуться посреди пролива, не пересекая путь лодке и вообще не подходя к ней. Фрегат доставлял мне больше беспокойства.
«Англичанин», как я узнал после, был сооружен во Франции и назывался «Fortunee»[318], английские матросы окрестили его «Счастливчиком», а между собой называли «Фортелем». Это было старое судно, но чрезвычайно быстроходное, и его командир прославился своими набегами на французский берег. Невзирая на батареи, он уже третий раз входил в этот залив, и, изучив особенности навигации на этом участке, он имел больше шансов уйти невредимым, чем в двух предыдущих случаях. Посчитав, что находится на безопасном расстоянии от батарейных орудий, он пошел в бейдевинд, короткими галсами[319] у материкового берега, где он наилучшим образом использовал течение и всю силу ветра и где ничто не могло помешать ему, так как рейд находился у самого острова.
И без долгих раздумий было ясно, что от фрегата нам не уйти; правда, продолжая идти вдоль залива к ветру, мы могли бы достигнуть его западного края немного раньше «англичанина», но, когда мы снова выйдем в открытое море и он окажется между нами и берегом, никаких шансов на избавление у нас не останется. В этом, казалось бы, безвыходном положении в голове Марбла, как это часто бывало и раньше, родилась счастливая мысль; я же мог гордиться только тем, что выбрал верный момент и с готовностью воплотил его идею. Пролив, который мы прошли вначале, лежал прямо по курсу, и у нас были все основания полагать, что судно сможет снова преодолеть его. Когда рыбаки зазывали нас в него, вода в нем была на шесть футов ниже теперешнего уровня, и мой помощник предложил воспользоваться им, теперь для выхода.
— «Англичанин» ни за что не посмеет пойти за нами из-за той батареи, что на берегу, — добавил он, — а французы не станут стрелять в нас, они подумают, что мы спасаемся от нашего общего врага.
Вдруг меня осенило: я понял весь смысл его плана. Я поднял триколор поверх британского флага, чтобы люди со второй батареи приняли нас за английский приз, и направился прямо к проливу, у выхода из которого стоял на якоре небольшой бриг. Чтобы совершенно сбить всех с толку, мы привели к ветру нижние прямые паруса и отдали брам-фалы, как будто собираясь остановиться. Увидев это, месье Легро, верно, вообразил, что мы намереваемся бросить якорь у батареи и что мы подняли флаги, дабы поддразнить англичан, — все, бывшие в лодке (в четверти мили от нас), возликовали, замахали шапками и беретами. Мы промчались мимо брига, приветствовавшего нас шумными возгласами одобрения и криками: «Vive la France!» Я все время не спускал глаз с батареи. Когда-то ее соорудили, чтобы контролировать рейд, при этом не подумали о проливе, в который ни один неприятель не посмел бы войти. Правда, на вход в пролив были наведены две тяжелые пушки, но они стояли в отдалении от других орудий и людей к ним не ставили, разве только в чрезвычайных случаях.
Когда судно вышло из пределов досягаемости последней пушки в маленьком полукруге островов, я глубоко вздохнул и почувствовал, что у меня гора свалилась с плеч. Солдаты жестами показывали нам, что мы зашли слишком далеко на запад и лучше причалить поближе, но мы не обращали на них внимания. Вместо того чтобы убавлять парусов, мы натянули фока— и грота-галсы и поставили брамсели. Таким образом мы раскрыли наши карты; на берегу поднялся невообразимый гвалт, который было слышно даже на корабле. На нас стали наводить легкую артиллерию, и около двадцати солдат бросились к отдаленной батарее. Теперь все зависело толь. ко от быстроходности «Рассвета». Мы миновали последнюю батарею за десять минут до того, как туда добрались французы, — им пришлось обежать большую бухту; шестью минутами позже мы вышли в море под американским флагом и множеством флажков, гюйсов и вымпелов на всех стеньгах и везде, где только можно было разместить знамена победы!
Нет сил! В погоне я изнемогаю.
Чем больше просьб, тем меньше достигаю.
Мы с Марблом взглянули друг на друга и расхохотались, французы между тем выпустили в нас ядро из своей двухпушечной батареи; оно сделало перелет, да и едва ли могло попасть в нас: скалы, которые возвышались между «Рассветом» и островами, мешали прицелу. Я изменил курс судна, чтобы выйти за пределы досягаемости снарядов; теперь нам нечего было опасаться со стороны французов. Лодка больше не пыталась преследовать нас, и на этом наши сношения с «Шалуном» и его командой прервались. Что до «Счастливчика», ему понадобилось бы по меньшей мере четыре часа, чтобы дойти до последнего из островков и обогнуть его; поняв, что ему не угнаться за таким быстроходным судном, как «Рассвет», командир «Счастливчика» устремился к несчастному бригу, который ему даже удалось отрезать от рейда, несмотря на все оборонительные сооружения островов. Последнее, что я услышал от этих джентльменов, были звуки пушечных залпов, которыми обменивались батарея и фрегат, а последнее, что я увидел, был дым, который еще долго стоял в воздухе после того, как острова исчезли за горизонтом. «Рассвет» держал курс прямо в открытое море, ветер по-прежнему дул с севера, хотя здесь он был не столь крепок, как в проливе.
— Ну, Майлз, каково? — воскликнул Марбл, когда мы с ним обедали на палубе, где приказали Набу приготовить трапезу. — Ты помнишь, что я всегда говорил о твоей звезде? Вот и еще одно доказательство, что Провидение к тебе благоволит! Когда-нибудь ты, конечно, отдашь Богу душу, не без того, но прежде тебе предначертано совершить нечто замечательное. Плавать с тобой, дружище, красота! Твое общество — что бессрочный страховой полис; пока я под твоим началом, я за себя спокоен. Попади я к какому угодно другому капитану, я был бы только паршивым отшельником, а теперь я верный сын и любящий дядя. Однако что ты собираешься делать дальше?
— Я думаю, Мозес, нам лучше взять курс на Гамбург, как сначала. Северный ветер об эту пору года не продержится долго, опять задует зюйд-вест, а это как раз то, что нам нужно. Через десять дней, от силы недели через две мы, даст Бог, войдем в порт.
— А эти французские ребята, гляди, как накинулись на поросенка, словно на дикого кабана! Ей-богу, парни никогда не видели настоящей еды!
— Что ж, станем кормить их как следует, хорошо обращаться с ними, и пусть работают. Они никогда не посмеют напасть на нас, да, думаю, они и в навигации ничего не смыслят. Я вижу, они курят и жуют табак; мы дадим им табака, сколько их душе угодно или сколько они смогут пережевать, это их подбодрит.
— А Джон Булль?
— О, Джон — это особая статья. Не думаю, что нам станут досаждать три английских крейсера подряд. Случай с Сеннитом и компанией мы сохраним в тайне, а третий крейсер нам, быть может, и вообще не встретится. Мой замысел таков: подойти близко к английским берегам и смело показать наш флаг; девять из десяти английских военных кораблей пропустят нас без всяких допросов, посчитав, что мы направляемся в Лондон (если только на их борту не окажется кого-нибудь из этих господ-вербовщиков, вроде Сеннита). Мне часто приходилось слышать, что суда, проходящие вблизи английских берегов, как правило, не допрашивают; во всяком случае, больших кораблей не стоит остерегаться. Вот бригов и куттеров — да. От мелкоты, Мозес, всегда жди неприятностей.
— Нам нынче и от больших досталось, Майлз. Но раз ты у нас и капитан и хозяин, тебе и решать. Нужно же нам плыть куда-нибудь; а твой план не хуже любого другого, который я мог бы предложить, хоть я на тридцать лет старше и опытнее тебя.
Мы подробно все обсудили, взвесили все «за» и «против» и решили следовать вышеописанному плану.
Судно стремительно удалялось от берегов Франции, пока они совсем не исчезли из виду; тогда мы пошли в бейдевинд, пытаясь лечь на наш курс, насколько позволял ветер. Остаток дня выдался спокойным, если не считать объяснения, которое произошло между мной и тремя моими французами и поначалу грозило несколько осложнить нашу жизнь. Они отказывались работать; и я принужден был сказать им, что высажу их на первое же английское военное судно, какое попадется нам на пути. Это возымело должное действие; мы переговорили и пришли к полюбовному соглашению: я обещал хорошо заплатить им за работу, когда мы придем в дружественный порт, а они обещали с усердием служить мне. Семь человек — это даже меньше, чем полкоманды для судна, подобного «Рассвету», но можно было обойтись и таким числом. Самым тяжелым оказалось стоять вахту у штурвала: никто из французов не мог с ним совладать. Тем не менее мы справлялись с необходимой работой и были все так рады нашему избавлению и от англичан, и от французов, что я осмелюсь сказать: мы перенесли бы еще столько же тягот, знай мы наверняка, что их крейсера больше не попадутся нам на пути. Провидение распорядилось иначе.
Той ночью ветер опять поменялся на юго-западный. Мы обрасопили реи и взяли прежний курс, но я предпочел не ставить паруса в наступившей кромешной тьме. Итак, я велел Марблу разбудить меня на рассвете — он должен был нести вахту в этот час. Когда я, проснувшись, вышел на палубу, я увидел, что мой помощник напряженно изучает горизонт, как будто выискивая «незнакомцев».
— Мы оказались нынче утром в превеселой компании, капитан Уоллингфорд, — вскричал Марбл, увидев меня. — С тех пор как занялся день, я насчитал в округе не меньше шести парусов.
— Надеюсь, среди них нет люггера. «Шалун» для меня теперь страшнее любого другого слова на свете. Этот мерзавец должен крейсировать у входа в Ла-Манш, а ведь мы как раз туда и пробираемся.
— Я тоже надеюсь на это, сэр, но у того молодчика на северо-западе подозрительный вид, уж больно он похож на люггер. Я, правда, вижу только верхушки марселей, но они точь-в-точь как люггерные!
Я сам принялся изучать океан. Тот корабль, который показался Марблу подозрительным, без сомнения, был люггер: либо «Шалун», либо какой-нибудь другой. В поле зрения попадало еще четыре корабля, все они вместе с люггером расположились вокруг «Рассвета». Люггер на несколько миль ближе прочих, от которых — не знаю, могли ли они видеть друг друга из-за большого диаметра круга, — нас отделяла немалая дистанция. Я подумал, что при таких обстоятельствах нам, как честным людям, следует спокойно держаться избранного нами курса. Марбл разделял мое мнение, да, по правде говоря, у нас и не было выбора — судно окружили со всех сторон. Хуже всего было то, что мы находились в центре круга, куда непременно должны были устремиться все крейсеры. А следовательно — к нам.
Спустя два часа положение существенно изменилось. Пятерка кораблей еще плотнее обступила нас, и теперь уже мы могли составить более или менее верное представление о них.
Два за кормой, один по левому, другой по правому борту были явно крупными конвойными судами, хотя какой стране они принадлежали, было все же не так легко определить. Я причислил их к конвойным кораблям, наблюдая за тем, как они подавали друг другу сигналы и каким манером они приближались; поскольку они несли ундер- и брам-лисели, то подходили стремительно и, по всей вероятности, через два-три часа поравнялись бы с нами.
Два судна впереди, которые были обращены к нам бортами, походили на фрегаты. Мы могли различить только один ряд портов, но они вполне могли оказаться двухдечными; то, что это были военные корабли, не вызывало никаких сомнений; а судя по верхним прямоугольным парусам — «англичане». Они тоже были конвоирами, сигналили друг другу и быстро приближались переменными галсами. На счет люггера у нас больше не оставалось сомнений — это был «Шалун», и он направлялся прямо к нам, хоть и подвергался опасности, — другой корабль, вероятно корвет, уже летел вслед за ним на всех парусах как злой дух, отставая не более чем на две лиги.
Месье Галуа был так уверен в быстроходности своего корабля, что не сменил курса, невзирая на погоню. Я решил смело встретить его, потому что я понимал: пока он будет подходить к нам, подоспеет корвет, а он уж не даст каперам снова высадиться на «Рассвет». Больше всего я опасался, что в отместку за наш поступок каперы захватят всех нас и подожгут судно. Однако я решил, что, если они захотят предпринять что-либо подобное, я буду сопротивляться до последнего.
Ровно в десять часов «Шалун» подошел с траверза, и мы легли в дрейф. Французы, конечно, узнали нас и подняли гвалт, какой, верно, стоял в Вавилоне, когда после смешения языков люди перестали понимать друг друга. Зная, что у нас нет шлюпки, месье Галуа тотчас спустил на воду свой ял и вскоре собственной персоной высадился на борт «Рассвета». Поскольку я приказал французам оставаться внизу, он нашел на палубе только Марбла, Диогена, Наба и меня.
— Parbleu, Monsieur Vallingfort![321] — воскликнул капер, несмотря ни на что весьма любезно кланяясь мне, — c'estbienextraordinaire![322] Что вы сделали с моими людьми? Отправили за борт, соттеavecleAnglais?[323]
Мне не пришлось утруждать себя объяснениями, так как на палубе неожиданно появились три моих пленника, которые ослушались моего приказа и с шумом и криками кинулись к своему настоящему командиру, исполненные горячего желания рассказать обо всем, что произошло с ними. Все трое заговорили вдруг, и мы стали свидетелями довольно нелепой сцены. Это был непрерывный поток слов, восклицаний, проклятий и похвал в адрес американского характера, перемешанных настолько, что месье Галуа ровным счетом ничего не мог разобрать. Последний был вынужден обратиться ко мне, и я откровенно рассказал ему обо всем по-английски — на языке, который он понимал гораздо лучше, чем можно было заключить по тому, как он на нем изъяснялся.
Алчность разбойника с большой дороги странным образом сочеталась в месье Галуа с французской учтивостью. Он не всегда был капером — ремесло, предполагающее чрезмерное сребролюбие, — и был вполне способен различать добро и зло, когда дело не касалось его кармана. Уразумев, что произошло с его командой, он захохотал и воскликнул: «Bon!» Заметив, что он пришел в хорошее расположение духа и не склонен негодовать, я закончил свой рассказ в весьма саркастическом тоне, даже, может быть, несколько сухо, описав, как месье Легро любезно согласился покинуть судно и проложить курс корабля у берега. Все время, пока я рассказывал, раздавались всякие «sacr-r-res» и «betes»[324], но звучало это искренно и беззлобно, словно месье Галуа ценил хорошую шутку не меньше хорошего приза.
— Tenez, топ атй[325] — вскричал он, пожимая мне руку и оглядываясь на корвет, который уже был в миле от нас. — Вы то, что по-английски называется добрый малый. J'admire votre esprit![326] Вы убежали admirablement[327], и vifsregrets[328], что я не могу cultivervotreconnaissance.Mais,millepardons, это уморительно[329] — у вас нет много людей, maisc'estimpossibled'abandonnermescompatriots.Aliens,mesenfaits; аиcdnot[330].
Это была команда французам покинуть нас; три человека, которых я нанял на судно» без церемоний оставили его. Месье Галуа, разумеется, последним вошел в шлюпку и, улучив минутку, снова пожал мне руку и повторил свои «vifsregrets», что он не имеет возможности продолжить знакомство. Корвет, мол, нагоняет, и «Шалуну» необходимо двигаться, но, может статься, в другой раз обстоятельства сложатся более удачно.
Так я расстался с человеком, который, воспользовавшись моим бедственным положением, без стеснения захватил мое судно, словно бесхозную вещь, выброшенную морем на берег. Высадившись на борт «Рассвета», французы попали бы в руки неприятеля; поставив себе в заслугу то, что делал по необходимости, месье Галуа решил любезно обойтись с теми, кого он не мог ограбить. Как ни странно, его манера произвела на меня впечатление: я почти готов был простить ему прежний его поступок, совершенно возмутительный и противозаконный. Увы! Для большинства смертных видимость гораздо важнее сути; лишь избранные умеют отделять зерна от плевел.
«Шалун» быстро набрал ход после того, как подняли шлюпку. На гребне волны он прошел так близко от нас, что без труда можно было разглядеть выражение лиц людей — причем лишь на немногих из них читалась та же невозмутимость, что на лице командира, — и услышать несмолкаемый гомон, который денно и нощно стоял на его борту. Месье Галуа учтиво поклонился и улыбнулся так приветливо, будто отроду не залезал в чужой карман; но в следующую секунду он уже направил свою трубу на корвет, который наконец-то несколько обеспокоил его. Корвет несся за ним вдогонку на огромной скорости; и, конечно, французу некогда было заниматься «Рассветом».
Мы опять оказались на судне вчетвером, и я не видел необходимости лезть вон из кожи, чтобы устанавливать грот-марсель по ветру, — корвет наверняка заставит нас вновь повернуть к ветру. Итак, «Рассвет» остался недвижим, ожидая исхода дела с поистине философским спокойствием.
— Ни к чему, Мозес, пытаться уйти от корвета, — заметил я, — при нашем недостатке рук не успеем мы набрать ход, как этот тип настигнет нас.
— Ага, вон его флаги и пушки, — отвечал помощник. — Белый английский флаг — значит, этот молодец под командой какого-нибудь адмирала, а два фрегата, если не ошибаюсь, показывают синие флаги, — если так, то, значит, это не корабли сопровождения.
Когда мы разглядели их в подзорную трубу, наши предположения подтвердились; все три «англичанина» по видимости принадлежали к разным эскадрам. На тот момент расположение сил было следующее: «Рассвет» лежал в дрейфе, его фок был поднят, грот подобран, грот-марсель обстенен, а брам-реи на эзельгофте, были поставлены кливер и бизань. «Шалун» мчался прочь по волнам, круто к ветру, собираясь укрыться за двумя фрегатами, которые мы приняли за «французов», а он, быть может, знал это наверняка. Корабли с подветренной стороны шли в пределах слышимости друг за другом; тот, что восточнее, — в кильватере за своим кораблем сопровождения; оба судна летели на всех парусах. От кораблей, идущих с юга, предположительно «французов», нас отделяло две лиги, а от тех, которые были у нас под ветром, — три. Что до корвета, он, казалось, прокладывал курс точно между нашими мачтами. Он надвигался, стройный, красивый, вода струями выливалась из клюзов, когда он поднимался из волн, и пенилась под носом, словно сотканная из облака. До него оставалось меньше мили.
Теперь корвет подавал сигналы судам с наветренного борта. На них отвечали, но, вероятно, «англичанин» не достиг взаимопонимания. Тогда он принялся сигналить судам, следовавшим у него под ветром, и, несмотря на дистанцию, добился большего успеха. Я видел, как два фрегата, или, вернее, тот, что шел впереди, передавал вопросы и ответы корвету, хотя в мою самую лучшую трубу я едва мог различить их флаги. Я предположил, что корвет справился о названиях английских кораблей, сообщил свое и известил их о том, что по наветренному борту — корабли неприятеля.
Через несколько минут настал отчаянный для нас момент. Корвет подошел близко к подветренному борту «Рассвета», немного убавив ходу, вероятно, для того, чтобы у него достало времени задать свои вопросы и получить желаемые ответы. Я заметил также, что он стравил все булини, что как будто существенно замедлило ход судна, тем не менее оно все еще шло достаточно быстро, чтобы в случае необходимости унестись прочь от нас. Последовал диалог (вопросы, конечно, задавал «англичанин» — привилегия, принадлежащая в подобных случаях исключительно государственному судну):
— Что это за судно и куда оно направляется?
— «Рассвет» из Нью-Йорка, Майлз Уоллингфорд, идем в Гамбург.
— Люггер брал вас на абордаж?
— Да, да — во второй раз за три дня.
— Как он называется и какими силами он располагает?
— «Шалун» из Бреста — шестнадцать легких орудий и около ста человек команды.
— Вы что-либо знаете о судах по наветренному борту?
— Ничего не знаем, но, полагаю, это французские корабли.
— Бога ради, сэр, почему вы полагаете… Из-за дальности я более ничего не мог разобрать. Корвет стал удаляться, натянув булини, до нас донеслись искаженные ветром звуки боцманской дудки, и команда принялась устанавливать паруса сообразно воле вахтенного офицера. Спустя несколько минут уже не было слышно даже пронзительных звуков этого инструмента. Корвет продолжал преследовать люггер, не обращая внимания на четыре других судна, хотя два по наветренному борту теперь показали трехцветные флаги и даже дали залп из орудий, вызывая его на бой.
Месье Галуа вскоре развернул свой корабль и явно взял курс на французские фрегаты; корвет тоже тотчас развернулся и направился к тем же самым кораблям, намереваясь перерезать путь люггеру, даже если для этого пришлось бы, подвергаясь опасности, подойти на пушечный выстрел к его защитникам. Это был дерзкий маневр, и он должен был увенчаться успехом, хотя бы только благодаря решительности и отваге «англичанина».
Однако фрегаты под трехцветным флагом как будто не собирались защищать люггер. Немного изменив курс, они могли бы совершенно оградить его от посягательств корвета; фрегаты же, напротив, устремились к двум кораблям под ветром, так чтобы те нельзя было отрезать от земли. Поскольку никто, казалось, не обращал на нас ни малейшего внимания, мы поймали ветер в грот-марсель и стали выходить из окружения под малыми парусами, сочтя неразумным показывать вид, что спешим покинуть те места. Впрочем, спешить мы были не в силах; пока мы вчетвером управились со всеми снастями, прошло немало времени.
Около одиннадцати или половины двенадцатого расстояние между четырьмя фрегатами составляло немногим более лиги, «Рассвет» был в полулиге от двух «французов» и несколько дальше от «англичан». Если бы началось сражение, мы оказались бы, наверное, в миле от линии огня. Мне было любопытно узнать, чем кончится дело; я отошел немного дальше и обстенил марсель в ожидании его исхода. Я поступил так, уповая на то, что та или другая сторона после столкновения с себе подобными едва ли нападет на нейтральное судно, кроме того, я надеялся получить помощь от победителя — в те дни редко можно было встретить крейсера, на борту которых не нашлось бы иностранцев, коих они охотно передали бы судну, оказавшемуся в бедственном положении. А объяснения я придумал бы смотря по обстоятельствам. Если бой выиграют французы, я расскажу им историю о призовой команде «Быстрого», а если говорить придется с англичанами, я поведаю им о «Шалуне». В любом случае я не скажу неправды, хотя о некоторых обстоятельствах, имеющих косвенное отношение к делу, я, наверное, буду вынужден умолчать.
Французы принялись спускать верхние паруса, как раз когда мы легли в дрейф. Они действовали как-то бестолково, словно на борту меж ними не было ни согласия, ни порядка. Марбл отпускал шуточки на их счет, предвидя, что эта переделка кончится позором для трехцветного флага. В 1803 году французы не могли похвастать своим морским флотом. Правда, англичане всегда говорили, что они редко захватывали французские корабли без боя, и, вероятно, в их словах нет лукавства, поскольку французы — нация воинственная и не склонная сразу отступать. Все же в то время едва ли можно было назвать Францию морской державой; революции и перемены, которые она пережила, не способствовали созданию солидного офицерского корпуса. Отважных людей было гораздо больше, чем искусных моряков; нельзя забывать и о свойственной французам болтливости, одном из худших человеческих пороков, губительном для судовой дисциплины.
Перед нами разворачивалось замечательное зрелище — четыре корабля готовились к бою; пусть французы убрали паруса не вполне безукоризненно, зато англичане не спешили вовсе; на обоих французских судах стояли только три марселя, спенкеры и кливеры, брамсели уже были взяты на гитовы, а англичане еще только убирали бом-брамсели. Последние, напомню, были у нас под ветром и шли на сближение с неприятелем. По пути они сделали один галс бейдевиндом в нашу сторону в надежде зайти в кильватер противника, и мне показалось, что они вот-вот окликнут нас. Признаюсь, этого я вовсе не ожидал, но бежать было уже поздно, да и опасно — бегство вызвало бы подозрения и нас могли захватить. Я решил, таким образом, с достоинством ожидать дальнейших событий.
Как только английские корабли подошли на мушкетный выстрел к «Рассвету», «французы» — до одного из них было около полутора миль к востоку, а до другого полмили к югу — сделали поворот через фордевинд и повернулись носом к западу, то есть в нашу сторону. Поскольку они приближались к «англичанам», а не удалялись от них, те стали потравливать шкоты и галсы, готовясь к бою. Все шесть бом-брамселей и бом-кливер взвились как по мановению волшебного жезла, в следующее мгновение паруса подтянулись к реям и исчезли из виду. Затем реи упали вниз, и все летучие паруса на обоих кораблях исчезли подобно тому, как птица складывает крылья. Потом нижние прямые паруса надежно закрепили, но не убрали. К тому времени фрегат, идущий впереди, был уже в кабельтове от нас, лавируя так, чтобы держать должную дистанцию от нашего наветренного борта.
— Ей-богу, Майлз, — сказал Марбл, который, стоя рядом со мной, наблюдал за передвижением незнакомца, — тот второй фрегат не иначе как «Быстрый»! Я узнал его. Где еще увидишь такие клюзы! Потом, смотри, у него тридцать шесть пушек и белые койки. Второго такого в море не сыщешь.
Марбл не ошибся! Вне всякого сомнения, это был «Быстрый»; еще несколько минут — и лорд Харри Дермонд со своими офицерами обратят на нас свои взоры: расстояние между двумя фрегатами было меньше двух кабельтовых. Тем временем меня окликнул командир головного судна.
— Вы можете что-нибудь сказать о двух кораблях к югу от нас? — без всякого предисловия спросил он в свой рупор.
— Только то, что вы видите сами, сэр. Полагаю, это «французы», и вижу, что они преследуют вас.
— Ну да, преследуют! — воскликнул английский капитан, довольно громким голосом и довольно близко от нас, так что мы и без рупора могли слышать его. — Преследуют, так и есть! По местам… право руля… грот-марсель к ветру! Тянуть все…
Команды сыпались одна за другой почти без перерыва, громовым голосом, и тотчас исполнялись. Вследствие этого судно повернуло на другой галс прямо у нашего наветренного борта, да так близко, что можно было перебросить на его борт морской сухарь. Но он развернулся грациозно, почти не убавив хода, и опять пустился прочь, навстречу неприятелю.
— Теперь наша очередь поймать ветер в паруса и удирать отсюда, Майлз. На «Быстром» подумают, что с нами уже поговорили и все в порядке. Он ведь тоже будет разворачиваться вслед за конвойным кораблем и подойдет так близко, что даже слепой прочтет наше имя. Ну-ка, к брасам, поставить руль прямо, Наб.
Мы натянули паруса и положили руля под ветер, так что, когда «Быстрый» подошел, чтобы развернуться, оказавшись в том месте, которое мы только что покинули, между нами было уже с кабельтов! Нас наверняка узнали! Да и как иначе, ведь в самую обычную подзорную трубу самые слабые глаза могли бы прочесть наше имя, даже при отсутствии других опознавательных знаков. К тому же моряка не проведешь, он без труда узнает судно по своим, одному ему известным приметам.
Когда мы увидели подтверждение того, что нас узнали, на «Быстром» поставили стаксели. Реи на фок-мачте еще не развернули, и он замер, как будто раздумывая, уйти или остаться. На мостике стоял офицер, рассматривая нас в подзорную трубу, и, когда судно повернулось так, что мы исчезли из его поля зрения, он пересек палубу и снова появился на гакаборте. Это был младший лейтенант; я отчетливо видел его в свою подзорную трубу. Вскоре к нему подошли и другие, среди них был сам лорд Харри Дермонд. Мне даже показалось, что они узнали меня и что все трубы наведены на мое лицо. Настала минута напряженного ожидания. Корабли разделяло меньше четверти мили, и хотя «Рассвет» быстро увеличивал дистанцию, но, увалившись под ветер, оказался бы под прицелом бортовой артиллерии «Быстрого». Какие мысли мелькали в головах английских офицеров? «Где наша призовая команда? Не на «Рассвете», иначе Сеннит наверняка связался бы со своим командиром, а если не на «Рассвете», значит, в океане! Или их взяли в плен, держат внизу и нарочно не показывают?»
Я подумал, что мы опять пропали, но Провидение и на этот раз уберегло нас. Все это время головной английский фрегат и два «француза» стремительно приближались друг к другу. Через несколько минут должен был завязаться бой, а «Быстрый» не спешил догонять своего соотечественника. В этот критический момент один из французских кораблей дал залп, вызывая неприятеля на бой. Звук выстрела словно вывел «Быстрого» из оцепенения. Передние реи яростно развернулись, всех офицеров как ветром сдуло с гакаборта, устремились вниз фока— и гротаталсы, и все три брамселя взлетели к топам мачт. Ветер стал сильнее подгонять судно, оно легко заскользило по волнам и вскоре заняло свое надлежащее место в полукабельтове за кормой «Черного принца» (как я узнал позже, головной корабль назывался так). Могу прибавить, что французский флагманский корабль назывался «Желанная», а его конвойное судно — «Олень». Старшим офицером на французском корабле был месье Менневаль, а на английском — сэр Хотэм Уорд. Как звали другого французского капитана, я так и не узнал, а может быть, и узнал, но позабыл.
Я хотел было, спустившись под ветер, уйти как можно дальше от «Быстрого», дабы (если этого еще не случилось) на нем не узнали нас, тем паче не прочли наше имя на корме. Но спускаться так круто под ветер было вовсе не безопасно, когда прямо с наветренной стороны на расстоянии в половину мушкетного выстрела завязался морской бой. Едва милорд Харри Дермонд устремился за «Черным принцем», мы привели «Рассвет» к ветру, носом к западу, с тем чтобы как можно скорее выйти за предполагаемые пределы досягаемости огня.
Мы не ударили в грязь лицом и ушли с места боя на достаточной скорости. Пока наше судно удалялось, я мог наблюдать за корветом и люггером. Последний все еще шел впереди; короткими галсами ему удалось подойти с наветренной стороны к двум французским фрегатам. Там он в последний раз сменил галс, повернув на восток и взяв курс к берегу. Неотступно преследуя люггер, корвет стремительно настигал его.
— Мы как будто встречались?
— Кажется, в море.
— Как видно, так.
— Ты прославился морскими подвигами
— А ты сухопутными.
Надеюсь, мне удастся представить читателю не застывшую, а живую панораму боя. Едва «Рассвет» отошел приблизительно на полторы мили от английских фрегатов — причем расстояние несколько увеличивалось по мере продвижения последних в сторону неприятеля, — мы опять обстенили марсели, ибо у меня возникло непреодолимое желание увидеть зрелище, которое должно было вскоре начаться. Возбуждение овладело всей нашей четверкой, Наб и Диоген так вперились вдаль, что было почти невозможно заставить их тянуть канаты. Я уже не говорю об управлении рулем — никто из нас не мог надолго отвести взгляд от сходящихся противников и заняться нашим судном.
Многие, верно, сочтут нас безумцами: почему мы не воспользовались случаем удрать подальше от «Быстрого»? Пожалуй, мы поступили опрометчиво, но в двух милях от поля боя опасность была не так велика, как может показаться на первый взгляд. Едва ли англичане оставили бы французские корабли, пока они были в состоянии преследовать их или пока не захватили бы врага в плен; и я не был столь несведущ в моем ремесле, чтобы вообразить, что корабли la Grand Nation[332], которые мы видели перед собой, сдадутся, не нанеся значительного урона своим противникам. Кроме того, призы будут потом нуждаться в надзоре; имелись и другие основания надеяться на благоприятный для нас исход событий. Однако, даже если отбросить все эти соображения, жгучее любопытство и интерес настолько овладели нами, что мы просто не могли уйти с поля боя, пока не решится исход сражения. Я сомневаюсь, что даже сам «Рассвет» подчинился бы нашим понуканиям, если бы мы пожелали взнуздать его. Надеюсь, читатель составил себе некоторое понятие о нашем положении; обратимся теперь к фрегатам.
К тому времени, когда «Рассвет» расположился там, где мы решили, противники были уже недалеко друг от друга. «Быстрый» все не убирал паруса, идя в кильватер за кораблем сопровождения, пока не зашел с наветренного борта, правда в полукабельтове от него. Французы шли еще ближе друг к другу, и вскоре они должны были подступить на такое расстояние, что головные суда с обеих сторон оказались бы под огнем неприятеля. Казалось, вражеские корабли пройдут в полукабельтове друг от друга. Все четыре корабля несли марсели, кливеры, бизани; нижние прямые паруса были подобраны. Брамсели у «Черного принца» и «Быстрого» были взяты на гитовы, между тем на «Желанной» и «Олене» реи были спущены на эзельгофты, хотя брамсели не убрали. Все четыре корабля спустили бом-брам-реи. Итак, рангоут приготовили к бою, и все указывало на то, что месье Менневаль возмечтал о лаврах победителя.
Первым открыла огонь «Желанная», головное судно французов. Выстрел был предназначен «Черному принцу» и, кажется, попал в цель, ибо сэр Хотэм Уорд тотчас отошел в сторону, очевидно, чтобы уйти от продольного огня. «Француз» не отставал, и четыре судна теперь шли параллельными курсами, хотя и в разные стороны, всего в кабельтове друг от друга. «Желанная» беспрерывно давала бортовые залпы, пока не разрядила всю артиллерию одного борта. «Черный принц» выдержал атаку, не ответив, хотя я видел, что он получил значительные повреждения, особенно верхнего рангоута. Наконец сэр Хотэм Уорд заявил о себе. Он почти одновременно дал залп из всех бортовых пушек; раздался зловещий яростный грохот. Дым стал заволакивать его корабль, в то время как «Желанная», двигаясь в нашу сторону, вышла из адского шатра, сотканного ее снарядами.
Вскоре «Быстрый» открыл огонь по французскому коммодору, и по канонаде за кормой я, несмотря на дым, понял, что в бой вступил «Олень». На всех четырех кораблях заполоскали марсели, убавляя ход, и в какой-то миг все четверо, как мне показалось, даже замерли под огненным облаком, которое они подняли, стремясь нанести друг другу как можно больше повреждений. Французы, однако, быстро вышли из-под дымовой завесы, и наступившая тишина возвестила о том, что корабли разошлись. «Англичан» я сначала почти не видел из-за дыма, но их противники вышли из стычки с рваными парусами, искалеченными реями, а с подветренного борта «Оленя» даже свисала подрубленная крюйс-стеньга. Лишь только это жалкое зрелище открылось моему взору, я мельком увидел и «Черного принца», идущего в крутой бейдевинд, поперек кильватера противника и явно грозя выйти на ветер. «Быстрый» не отставал, напротив, он еще ближе подошел к головному судну. «Черный принц» лег на другой галс, но тут рухнула его грот-брамстеньга, разумеется вместе с реем и парусом. Стало быть, пушки месье Менневаля давеча гремели не праздничным салютом.
После первой схватки с врагом «французы» несколько минут держались прежнего курса, и мы видели, как матросы живо, но не очень слаженно принялись убирать обломки, закладывать стопоры, чинить оснастку и прочее. Особенно суетились на «Олене» из-за крюйс-стеньги, которая болталась с подветренного борта; матросы делали отчаянные и вполне целенаправленные попытки избавиться от нее. Им это удалось, и через десять минут после прекращения огня французские суда положили руля точно по ветру и повернули к северу, словно вызывая своих врагов на бой, если у тех есть еще порох в пороховницах.
Пора и нам было трогаться, ибо во время передышки все четыре судна отошли так далеко на запад, что оказались в миле от «Рассвета», и я понял, что нужно снова уйти с дороги. Мы забрали ветер в паруса и побыстрее пустились прочь. Нас подгоняли и другие соображения. Когда месье Менневаль пошел в фордевинд, его противники устремились к его наветренному борту, и, если он не собирался сражаться в положении против ветра, он должен был, в свою очередь, уйти с дороги.
Сэр Хотэм Уорд, однако, был слишком опытный моряк, чтобы не воспользоваться преимуществом, которое предоставил ему месье Менневаль. Как только «французы» повернули к северу, он последовал их примеру, но не стал заметно идти под ветер, а опять ловко пошел в бейдевинд, не дотронувшись при этом до брасов, и пересек кильватеры своих противников, дав мощный бортовой залп по окнам кают «Оленя». К моему удивлению, «Желанная» не меняла курса, пока «Быстрый» не выдал ей порцию огня. Тогда «англичане» сделали поворот через фордевинд и, казалось, собирались было повторить удачный маневр, но тут месье Менневаль, поняв свою ошибку, привел корабль к ветру и открыл огонь из бортовых пушек, «Олень» последовал его примеру, хотя нос его смотрел в другую сторону; таким образом, всякая согласованность в их действиях нарушилась. «Англичане» надвигались, и спустя минуту все четыре судна опять заволоклись белым облаком дыма. Теперь мы видели только мачты от клотиков — иногда до марсов, но большей частью — до марса-реев, не ниже. Выстрелы зачастили, но через четверть часа приутихли, хотя сотня орудий все не унималась за дымовой завесой.
Несколько ядер полетели в нашу сторону; два даже прошли между мачтами. Однако зрелище так увлекло нас, что мы опять обстенили марсель и застыли на месте, пренебрегая опасностью, словно зеваки, столпившиеся на берегу. Минута бежала за минутой… прошла вечность, а мы все еще не видели толком ни одного корабля. Иногда часть корпуса выплывала из облака или ветер чуть разгонял пелену, но ни разу она не поднималась настолько, чтобы мы могли понять, какое судно открывается взору — французское или английское. Мачты исчезли — ни одной не было видно поверх облака дыма, так оно разрослось.
Прошел час — один из самых захватывающих в моей жизни; для меня он тянулся дольше, чем день, — так сильно я жаждал узнать, что же там произошло. Читателю известно, что пишущему эти строки приходилось бывать в бою; но тогда минуты летели, а это сражение длилось целую вечность. Как я уже говорил, прошел час, прежде чем огонь совершенно прекратился и мы смогли хотя бы предположить, чем закончился бой. Залпы звучали все реже в течение последнего получаса, а теперь и вовсе стихли. Дым, который густой массой лежал на поверхности океана, начал подниматься и рассеиваться, мало-помалу занавес раздвинулся, приоткрыв сцену битвы.
Первым мы увидели нашего старого знакомца — «Быстрого». Все три его стеньги исчезли, фор-стеньгу срезало чуть ниже салинга, а две другие — до самых мачтовых эзельгофтов. У грота-рея остался только кончик, а нижний такелаж и борта были покрыты обломками. Из парусов стояли только фок, фор-стеньги-стаксель и бизань — вот все, что сохранилось.
Едва только мы успели рассмотреть «Быстрый», как из облака дыма выплыл темный корпус «Оленя». Этому кораблю пришлось хуже всех: ни одно рангоутное дерево не возвышалось над палубой более, чем на двадцать футов, кроме фокмачты, и та осталась без верхушки. Море вокруг было сплошь покрыто обломками, и три шлюпки подбирали людей, которые держались на воде, уцепившись за куски мачт. «Олень» стоял в кабельтове от «Быстрого», и ему наверняка не терпелось убраться от него подальше, ибо, как только подняли на борт шлюпки, он поставил фок и повернулся кормой к ветру.
Наблюдая за движениями «Оленя», мы впервые увидели «Желанную». Она шла почти параллельно кораблю сопровождения и, как и он, держалась по ветру. Они как будто хотели сблизиться, чтобы прикрыть друг друга и вместе оторваться от неприятеля. На обломках мачт развевался трехцветный флаг. Однако «Желанная» выглядела несколько лучше, чем корабль сопровождения, — ее фок— и грот— мачты остались целы, впрочем, бизань-мачту срезало почти до самой палубы. Хуже обстояло дело с фока-реем — его разнесло пополам, внутренние концы лежали на баке, а ноки болтались на топенантах. Это судно еще несло грот и фор-стеньги-стаксель.
Последним из-за дымовой завесы вышел «Черный принц». У него все было на месте, от салингов до самого низа. На его борту не осталось ни одной брам-стеньги и уже убрали обломки, но все марса-реи были на эзельгофтах, а по такелажу, рангоутным деревьям и марсам сновали люди, равно как и на «Быстром». Оттого и наступило затишье — на обоих английских фрегатах свистали всех наверх, чтобы укрепить рангоут, а «французы», идя прямо по ветру, повернулись так, что не могли навести на «англичан» бортовые пушки; из-за скоса кормы на фрегатах в те дни к кормовым орудиям прибегали редко. Мне всегда казалось, что в этом отношении суда, построенные испанцами, превосходят все прочие; англичане же и американцы словно бы не принимали в расчет, что когда-нибудь им придется спасаться бегством. Я вовсе не хочу сказать, будто испанцам недостает храбрости — это неправда, — я хотел только отметить их превосходство в некоторых вопросах кораблестроения; однако, построив отличное судно, они не знают, как следует с ним обращаться.
Первые десять минут после того, как облако дыма рассеялось, мы видели, как на всех четырех кораблях команды поспешно устраняли повреждения: французы — бестолково и наверняка с шумом; англичане — старательно и с совершенным знанием дела. Я нарисовал общую картину, но были и исключения из правила. На борту «Оленя», например, я видел группу матросов, расчищающих судно от обломков грот-мачты; они трудились спокойно, уверенно и методично — свидетельство того, какие бесценные человеческие сокровища пропадали втуне из-за неправильного устроения этого рода войск, и главным образом — это мое твердое убеждение — из-за того, что офицеры не понимали, как важно хранить молчание на борту переполненного судна. Благодаря исконной английской неразговорчивости, помноженной на упорядоченность общественного устройства этой чинной — пожалуй, сверх меры — нации, англичане выиграли столько морских сражений, сколько их враги из-за присущей им словоохотливости — возросшей, может быть, в царствование les citoyens[333] за счет искривлений в политической жизни — проиграли. К счастью для нас, в минуты тяжелых испытаний американский характер склонен к молчанию и вдумчивости; мы шумливы, говорливы и пылки только в политических дискуссиях.
Уразумев, что бой, вероятно, переместится под ветер, мы некоторое время стояли на месте, желая посмотреть, чем он закончится. Я удивился тому, что «Черный принц» держался в отдалении от «Быстрого», когда тот спустился под ветер, устремился вслед за неприятелем и, заходя сначала с одного борта «Оленя», а потом с другого, обрушивал на него плотный и разрушительный огонь. Наконец сэр Хотэм Уорд тоже спустился под ветер и пошел в фордевинд, делая три фута против двух «Быстрого» благодаря тому, что мог нести все три марселя. Месье Менневалю как будто не понравилось, как обошлись с его кораблем сопровождения; не дожидаясь, пока его постигнет та же участь, он положил руль влево, пошел в бейдевинд и, приводя судно к ветру, дал бортовой залп, что объяснило нам причину промедления «Черного принца». На этом судне уже поставили предохранительный трос, чтобы спасти мачты, и, должно быть, выстрелом с «Желанной» срезало какую-то важную снасть, ибо грот-мачта рухнула сразу после того, как «француз» нанес удар, увлекая за собой крюйс-стеньгу. Однако в таком отчаянном положении «англичанин» не устрашился. Все паруса на фок-мачте по-прежнему забирали ветер, и он шел и шел прямо на неприятеля и только в двухстах ярдах от него привел судно к ветру, медленно и тяжело, — маневр существенно облегчило то, что вслед за кормовым рангоутом рухнула фор-стеньга, когда руль положили влево. «Олень», снова настроившись на позиционный бой, тоже пошел в бейдевинд, и снова все четыре корабля с таким воодушевлением набросились друг на друга, будто стычка только началась.
Нелегко будет рассказать обо всех эпизодах этого второго столкновения. Два часа кряду четыре судна стояли в кабельтове друг от друга, ведя крайне оживленную борьбу. Меня особенно поразила доблесть «Черного принца», который принужден был стрелять из-под обломков мачт и тем не менее, обрушившись на своего главного противника, «Желанную», выжал все, что мог, из своих пушек. Нельзя сказать, что какой-либо из четырех кораблей не выполнил своего долга, но, думаю, наиболее мужественно держался сэр Хотэм Уорд, может быть оттого, что мужество было нужно ему более, чем всем прочим. В конце концов «Желанная» отстала от «Черного принца», заваленного грудой обломков, которые невозможно было убрать под таким сильным огнем, и вскоре оба судна разошлись настолько, что не могли уже навести орудий друг на друга. «Англичанин» вновь принялся расчищать судно от обломков, а «француз» поставил новые фок и бизань, ибо прежние превратились в лохмотья.
«Быстрый» и «Олень» тем временем не бездействовали. «Француз» выдержал свою роль, да, собственно, у него и не было другого выхода; он сделал поворот через фордевинд и последовал за своим конвойным судном, а проходя мимо «Черного принца», обменялся с ним залпами.
Неизвестно, чем кончилось бы это сражение, хотя оно ничем не отличалось от обычных сражений, какие случались в конце прошлого — начале нашего века, если бы не сыграло свою роль несомненное превосходство английского флота над французским или французы не расценили бы свое бегство как победу. Однако обеим сторонам пришлось устранять повреждения, а именно в такой работе обнаруживается настоящая моряцкая сноровка. Всякий может зарядить пушку и дать залп, но только опытный моряк способен справиться с чрезвычайными обстоятельствами, возникающими во время боевых действий, в которых требуется его профессиональная выучка, — а они нередко возникают на войне. Какой-нибудь мужлан может подрубить мачту, но поставить новую должен моряк. С самого начала этой стычки все мы на «Рассвете» поражались тому порядку, аккуратности и быстроте, с которыми на «Черном принце» и «Быстром» ставили и убирали паруса, проворству и изобретательности, с которой они делали все, что предусмотрено морской практикой при укреплении поврежденного рангоута и замене разодранных парусов, между тем как Марбл не уставая глумился над неуклюжей, суетливой работой французов. Теперь, когда рассеялся дым, стихла канонада и ничто не отвлекало нашего внимания от английской и французской команды, разница между ними стала особенно заметной.
Через полчаса «Черный принц» расчистили от обломков, привязали несколько новых парусов, в то время как на борту его противника положение, казалось, только усугубилось. То же самое можно было сказать о двух других судах, хотя в общем «Олень» справился со своим бедственным положением более ловко и умело, чем «Желанная». Что касается «Быстрого», надо отдать должное моему старому знакомцу, лорду Харри Дермоиду, — в сражении он держался так, как подобает настоящему моряку, а после умело устранял повреждения. Готов поручиться, что достопочтенный лейтенант Паулитт не принимал деятельного участия ни в том, ни в другом. Лучше бы он провел тот день в салоне своей маменьки, предоставив исполнять роль помощника более достойному человеку. Сеннит же находился на пути в Барбадос, впрочем, я не думаю, что гений насильственной вербовки умеет воевать.
Больше двух часов сражающиеся устраняли повреждения. «Желанная» и «Олень» отошли больше чем на милю к востоку от англичан, и последние, едва избавившись от обломков, пустились за ними, но под малыми парусами. Во время передышки «Черный принц» даже успел поставить три запасных стеньги и теперь готовился водрузить на них паруса. На «Быстром» работали не столь энергично или не столь искусно, однако тоже не сидели сложа руки. Англичане стремительно пошли на неприятеля. На этот раз месье Менневаль весьма своевременно спустился под ветер, ретируясь, и с обоих кораблей открыл огонь по своим противникам, которых отделяло от него около полумили. Последствия столь ловкого маневра обнаружились незамедлительно. В самом деле — можно ли не обстрелять неприятеля, который идет на вас носом вперед? Макдоноу выиграл битву на озере Шамплейн[334] потому, что сумел воспользоваться таким благоприятным случаем; а французы под Абукиром не сумели и потому потерпели поражение; хотя Нельсон, возможно, поборол бы их в любом случае; воля к победе, которая двигала им, перевесила бы любое мелкое тактическое преимущество.
Снаряды французов попали в цель. Как трактовалось впоследствии в официальном докладе, мачты на «Черном принце» получили серьезные повреждения, и уж затем слетели вновь установленные стеньги; получив следующий залп, посыпался весь рангоут, пока от него уже не осталось ничего, кроме трех обломков мачт, самый крупный из которых возвышался над палубой менее чем на двадцать футов. Сэр Хотэм Уорд оказался теперь в отчаяннейшем положении — его корабль не мог сдвинуться ни на фут, разве только дрейфовать, пока не обрубят всю оснастку. Сухопутному жителю может показаться, что обрубить топором канаты и освободить судно от бремени и опасности падения рангоута весьма несложно, но моряку известно, что эта часть морской практики порой требует наибольшего тщания и усердия. Океан беспрестанно волнуется; и судно, которое не приведено в равновесие действием парусов, нередко качает так, что трудно бывает даже удержаться на ногах, причем фрегаты и линейные корабли при подобных обстоятельствах часто доставляют морякам больше хлопот, нежели мелкие суда.
Счастливый случай все же помог англичанам. Французы так сосредоточенно сносили мачты у «Черного принца», что не обратили внимания на «Быстрого»; тот прошел поблизости от наветренного борта конвойного корабля, никем не замеченный, целый и невредимый. Так как «французы» все время находились под ветром у «Черного принца», это позволило «Быстрому» выйти за пределы досягаемости их орудий, а затем спуститься под ветер. Едва завершив сей маневр, он устремился вслед за неприятелем, поставив вдвое больше парусов, чем у того. Менее чем через полчаса он конечно же вошел в соприкосновение с «Оленем», стал к ветру у его борта и открыл мощный огонь. Все это время «Черный принц» как бревно лежал на поверхности воды, пытаясь избавиться от обломков, между тем бой медленно отходил от него под ветер. Люди трудились на нем подобно муравьям, и мы даже слышали их радостные возгласы, когда корпус судна освободился из пут мачт, реев, парусов и такелажа, под которыми он оказался. Тотчас со шпринта спустили только что привязанный шпринтовый парус и поставили брамсель на тонком рангоутном дереве, которое было кое-как прилажено к обломку грот-мачты, выше остальных поднимавшемуся над палубой.
Так как бой, словно шквал, проходил у нас под ветром, мы с Марблом решили забрать ветер в паруса и последовать за сражающимися, тем более что это совпадало с нашим курсом. Однако сначала нужно было выйти за пределы досягаемости выстрелов; мы привели «Рассвет» к ветру, повернув к востоку, и стали держаться за «Черным принцем». Мы, разумеется, не торопились, ведь теперь мы могли делать шесть футов против его одного.
Взяв нужный курс, мы прошли мимо обломков мачт английского фрегата. Они покачивались на волнах и вместе с ними труп запутавшегося в снастях человека, которого море временами равнодушно выбрасывало на поверхность. Бедняга, наверное, упал в воду вместе с мачтой и захлебнулся, не дождавшись помощи. Когда враг бежит, военные моряки не слишком заботятся о том, чтобы подбирать тела своих погибших.
Я не решился идти в кильватер за «англичанином», и мы то подходили к нему, то поворачивали вспять, стараясь держать дистанцию хотя бы в милю. Все это время «Быстрый» бил по борту «Оленя», и тот, совершенно искалеченный, уже не мог идти в бейдевинд; месье Менневаль между тем беспрепятственно отошел в подветренную сторону — он добился некоторого преимущества в отношении скорости и не хотел потерять его, снова попав под обстрел. Храбрости этому офицеру было не занимать, но французы настолько привыкли к поражению в морских стычках с англичанами, что, подобно некоторым другим нациям на континенте, они стали считать победу немыслимой. «Олень» доблестно сражался. Несмотря на понесенные им потери, этот корабль держался до тех пор, пока «Черный принц» с близкого расстояния не дал бортовой залп по левому его борту, в то время как «Быстрый» очень умело пристроился с правого борта, почти безвозбранно обрушивая на него град выстрелов. Обнаружив, что ему одному придется вести бой с двумя кораблями, изувеченный «Олень» принужден был сдаться.
На этом бой закончился. «Желанная» по-прежнему шла в подветренную сторону, правда, как я узнал после, на следующее утро ее захватило английское двухдечное судно, направлявшееся в порт приписки, и она сдалась без сопротивления.
Читателю, вероятно, будет небезынтересно узнать, каково было нам, на «Рассвете», в те пять часов, что минули с первого до последнего выстрела, о чем мы толковали между собой и как поступили после того, как был решен исход боя. Последнее он в свое время узнает, а что до первого, я не замедлю с рассказом. Нелегко было бы найти других четырех человек, столь беспристрастных в отношении к обеим воюющим сторонам, как мы, бывшие тогда на «Рассвете». Когда-то я питал симпатии к Англии, как и все образованные американцы моего времени — по крайней мере до войны 1812 года. Но когда я покинул арену внутригосударственных политических дискуссий и стал сам наблюдать жизнь, вместо того чтобы принимать на веру панегирики и софизмы всевозможных газет, мои воззрения совершенно переменились. Англия тогда значила для меня не больше, чем любая другая нация; однако я не был сторонником и французской политики и вообще не увлекался никакими чужестранными политическими теориями. Можно ' сказать, что я родился федералистом, но благодаря этой перемене во взглядах я, достигнув совершеннолетия, никогда не отдавал голоса за федералистов.
Марбл испытывал сильную неприязнь к Англии еще со времен Войны за независимость. Вместе с тем он перенял широко распространенное среди людей его класса презрение к французам, и я должен признать, что он бурно радовался, наблюдая за тем, как противники бьют друг друга. Если бы мы подошли ближе, вид ужасных ранений, которые получают люди в морских сражениях, несомненно, внушил бы ему иные чувства, а так он видел только, как английские и французские корабли разносят друг друга в щепки. В разгар боя он заметил:
— Вот бы сюда, в эту потасовку, мосье Галуа и его чертов люггер, Майлз, тогда моя душа была бы довольна. Я бы потешался, глядя, как корвет и «Шалун» выцарапывают друг другу глаза, точно две торговки рыбой, у которых вся брань вышла.
Наб и Диоген наблюдали за происходящим примерно так же, как римские императоры некогда взирали на кровавые бои гладиаторов. Они хохотали, кричали «ату!» или в восторге трясли головами, когда полдюжины пушек палили одновременно; чем громче палили пушки, тем больше ликовали негры. Однако чувства их наилучшим образом покажет разговор между этими двумя детьми Африки, который я невольно услышал.
— Кто ты думать победить, Наб? — спрашивал Диоген, оскалив все свои белоснежные зубы.
— Я думать, они оба ловко драться, — отвечал мой товарищ. — Смотри, «Быстрый» как бойко идти!
— Я хотеть, Наб, чтоб они подойти ну чуть-чуть поближе. А то, глянь, ядра лететь мимо.
— Это, кок, всегда так бывать, когда бой. Бамс! Во как всыпать Джону Буллю горячих!
— Небось он больше не хотеть вербовать еще матросы. А, Наб?
— А теперь, смотри, они французу дать жизни! Ух! Вон окна каюты вдребезги!
— А нам-то что, Наб? Пусть они даже съесть друг друга с потрохами, нам ни холодно, ни жарко.
Тут оба зрителя громко расхохотались, хлопая в ладоши и раскачиваясь всем телом, как будто все происходящее было отменной забавой. Диоген пришел в такой восторг, когда рухнули мачты «Черного принца», что даже пустился в пляс, а Наб наблюдал за его ужимками с какой-то добродушной симпатией. Ей-богу, в человеке есть что-то от дикого зверя, и всякое зрелище, каким бы жестоким и кровавым оно ни было, тешит и забавляет его. Когда казнят преступника, всегда находятся тысячи людей обоего пола и любого возраста, готовых наблюдать за агонией ближнего; и хотя посреди омерзительного действа этих любопытных порой охватывает тягостное чувство, они никогда не отведут глаз, пока не насладятся вполне ужасным и отвратительным спектаклем.
Надобно сказать немного о нашем знакомце, месье Галуа.
В тот момент, когда «Черный принц» лишился своих мачт, я увидел его далеко на ветре, идущего к берегу и под всеми парусами, которые мог нести его люггер. «Англичанин» все еще шел за ним по пятам, и Марбл спустя недолгое время обратил на него мое внимание, указав на дым, который поднимался над корветом. Дистанция была велика, а пушки легки, так что мы не слышали звуков выстрелов, но дым все поднимался, пока оба судна не скрылись из виду, сделав галс к юго-западу. Впоследствии я узнал, что люггер все-таки ускользнул. Корвет сильно теснил его и наверняка захватил бы, если бы английское судно не спустило грот-брам-стеньгу, стремясь поскорее пришвартоваться к борту «француза». Единственно сему случаю обязан капитан люггера своим избавлением. Надеюсь, месье Галуа и месье Легро радостно бросились в объятия друг друга.
И этот свет, так горячо желанный,
Волненье усмирил; мы увидали,
Что вдалеке плывут два корабля:
Один был из Коринфа, а другой —
Из Эпидавра. Не успели к нам
Они подплыть… Позволь не продолжать!
Конец рассказа можно угадать.
Нам пришло время уходить. Из всех кораблей под ветром — «Быстрый» — судно, которого нам следовало более всего опасаться, было искалечено менее прочих и могло причинить нам неприятности. Сначала мы бы, конечно, оторвались от него, но разве «Рассвет» мог состязаться с военным кораблем? Вскоре тот догнал бы и одолел нас. Я подозвал помощника, и мы отошли на корму посоветоваться.
— Не стоит нам оставаться здесь, Мозес, — начал я, — англичане — хозяева положения; офицеры с «Быстрого», вне всякого сомнения, узнали нас, и он припустит за нами, как только оправится от ран.
— А я думаю, Майлз, у нас в запасе есть несколько часов. К тому же на борту у него наша команда, хорошо бы хоть кого-нибудь из наших вызволить. Эх, будь у нас шлюпка, я бы подошел к ним с белым флагом, глядишь и договорились бы.
Я посмеялся над самомнением Марбла и сказал, что лучше ему ничего не предпринимать. По моим подсчетам, «англичанину» понадобилось бы четыре часа, чтобы более или менее сносно подготовить судно к плаванию, если он все же решится преследовать нас. Если же «Быстрый» не станет спешить, то работа растянется на целые сутки.
— Может, ему захочется погнаться за тем «французом», что явно направляется в Брест, — добавил я, — а в таком случае нам нечего опасаться… Боже мой, они дали залп! Ядро летит в нашу сторону, смотри, Мозес, рикошетом по воде, почти по прямой от фрегата к нам. Вот, вот оно!
В самом деле, «Быстрый» стал к нам носом и неожиданно выпустил в нас снаряд, на который я указал Марблу и который теперь отскакивал от волн, а потом канул в воду примерно в ста ярдах от «Рассвета».
— Ого-го-го! — вскричал Марбл, наведя свою подзорную трубу на фрегаты. — Что творится, Майлз, тут сам черт ногу сломит. Одна шлюпка на всех парах идет сюда, ей-богу, а за ней другая. Они метили в ту шлюпку, которая впереди, а не в наг.
Я опустил свою трубу пониже. Так и есть — маленькая шлюпка шла прямиком на нас, удаляясь от фрегата на ветер; люди в ней изо всех сил налегали на весла. В этой шлюпке было семь моряков — шесть на веслах и один у руля. Меня вдруг осенила догадка. Это были люди с «Рассвета» во главе со вторым помощником, которые воспользовались тем, что одна из шлюпок с «Быстрого» плавала пустая, и в наступившей после боя неразберихе удрали в ней. Как я уже говорил, «Черный принц» захватил приз, и теперь шлюпка и катер, следовавший за ней по пятам, казалось, шел от «француза». Я тотчас поделился с Марблом своими предположениями, и он с радостью ухватился за эту мысль: такой поворот дела показался ему возможным и естественным.
— Это наши ребята, Майлз! — воскликнул он. — Нужно поймать ветер в паруса и пойти им навстречу!
Мы, конечно, могли сократить дистанцию, которую нужно было пройти беглецам, став по ветру и идя навстречу шлюпке. Однако, поступив так, мы оказались бы в пределах досягаемости английских ядер — а только что случившееся неопровержимо доказывало, что мы находимся у самого края этих пределов. Я никогда не видел, чтобы людей охватывало такое воодушевление, какое испытывали мы четверо на «Рассвете». Мы конечно же немедля наполнили ветром паруса, ведь само по себе это не могло причинить нам вреда; а пользу могло принести немалую. Я ни на мгновение не допускал, что это англичане послали шлюпки за нами, поскольку при благоприятном для нас ветре «Рассвету» не стоило труда за какой-нибудь час оставить их далеко позади.
С каждой минутой моя догадка подтверждалась. Было отчетливо видно, как экипажи обеих шлюпок лезли из кожи вон: ни преследователи, ни преследуемые не щадили своих сил. Однако фрегат больше не мог стрелять, поскольку шлюпки уже поравнялись друг с другом и снаряд мог поразить как ту, так и другую.
Я должен заметить, что, вступая в бой, большие суда обыкновенно спускают на воду одну или две шлюпки, когда океан им благоприятствует, и что в морских сражениях шлюпки, находящиеся на борту, большей частью получают те или иные повреждения. Часто случается, что после боя на фрегате остаются только одна-две пригодные для плавания шлюпки, нередко лишь та, которую он предусмотрительно спустил на воду перед боем. Вероятно, именно по этой причине беглецов теперь преследовала одна-единственная шлюпка. К тому же погоня не могла длиться долго, и после того, как первые две-три решающие минуты были упущены, англичане не сочли нужным посылать в погоню вторую шлюпку, даже если бы таковая нашлась.
«Рассвет» показал свой флаг в знак того, что мы заметили наших бедных товарищей, выбивающихся из сил, а затем пошел в фордевинд, забрал ветер в грот-марсель и взял курс на беглецов. Боже мой! Как повернулся грота-рей, а ведь у брасов было только три человека! Каждый из нас тянул снасти и работал как исполин. Мы так хотели вернуть товарищей — не только ради них самих, — нам нужны были руки! При нашем теперешнем составе нельзя было считать, что судно застраховано от неприятностей; а будь у нас еще семь человек, наших матросов с «Рассвета», которые употребляли все усилия, чтобы догнать нас, мы бы тотчас смогли повести судно прямо в Гамбург.
Наш старый корабль прекрасно слушался руля. У штурвала стоял Наб, кок был на баке, а мы с Марблом распутывали канаты, готовясь бросить их беглецам, как только они подойдут достаточно близко, чтобы поймать их. Мы приблизились к шлюпке, и вовремя, ибо посланный ей вслед катер, который шел на десяти веслах и был полностью укомплектован людьми, быстро настигал беглецов. Как мы узнали после, когда наши матросы торопились отчалить, шлюпка получила сильный удар волны, и теперь они с великим трудом продвигались вперед из-за доброго бочонка воды, которая плескалась на дне их суденышка, делая его тяжелым и неостойчивым.
Мы с напряженным интересом ждали исхода этой борьбы; наши переживания во время сражения не шли ни в какое сравнение с тем, что мы испытывали теперь. Я видел, как все тело Марбла ходило, как у гребца в шлюпке при каждом рывке весел, будто этим он мог помочь товарищам. Диоген что-то выкрикивал, призывая наших матросов грести изо всех сил, хотя нас разделяло пока больше мили. Шлюпки беспрестанно вздымались и опускались на волне, и оттого я не мог как следует вести наблюдение; все же в мою подзорную трубу я разглядел лицо второго помощника, сидевшего на корме: он правил одной рукой, а другой вычерпывал воду из шлюпки. Мы замахали шапками в надежде, что нас заметят, но ответного сигнала не получили — дистанция была еще слишком велика.
В ту минуту меня нисколько не тревожили английские пушки, хотя мы шли прямо на них. Шлюпка — нашей целью была шлюпка! Именно к ней мы вели наше судно, насколько позволяло волнение. Дул свежий благоприятный ветер, и, что было для нас особенно важно, дул ровно. Мне казалось, что судно не движется, хотя мы подходили к шлюпке на порядочной скорости. Но тревога заступила место здравомыслия, и все мы более охотно прислушивались к своим ощущениям, нежели к тому, что видели вокруг себя.
Причин для беспокойства было предостаточно; катер, который гнался за нашей шлюпкой, определенно бороздил волны быстрее ее. На катере сидела постоянная его команда — люди, привыкшие грести вместе, он был крупнее и имел десять весел против наших шести; у меня нет сомнений, что даже в обычном состязании катер «Черного принца» обошел бы соперника со значительным преимуществом, что уж говорить о беспокойном море, на котором происходила эта гонка. К тому же шлюпка с нашими на десятую часть была заполнена водой: спасение казалось почти невероятным.
В ту минуту мы, конечно, знали только то, что видели, а видели мы, как быстро преследователи настигали беглецов. Я стал серьезно опасаться за исход погони, и мое беспокойство возросло еще больше, когда катер спустя некоторое время подошел так близко, что я смог при помощи подзорной трубы разглядеть дула нескольких мушкетов, выглядывавших из-за кормовых шкотов. Если бы ему удалось еще больше сократить дистанцию и офицер на нем приказал открыть огонь, все было бы кончено, ибо мы даже не надеялись, что наши товарищи вооружены.
Близилась развязка. Марбл и Диоген выбрали грот-брамшкоты, поставили парус, и «Рассвет» еще быстрее понесся к шлюпке. Он уже подходил к беглецам, так что необходимо было приводить судно к ветру. Мы развернули корабль носом к западу, при этом не дотронувшись до брасов, и обезветрили все прямые паруса. Тем самым мы убавили ход судна, дабы беглецы могли к нему пришвартоваться.
Напряжение нарастало. Наши люди были уже так близко, что мы могли узнать их невооруженным глазом; посмотрев же в подзорную трубу, я прочел сильную тревогу на лице моего второго помощника. С каждым мгновением англичане настигали их и вскоре оказались гораздо ближе к преследуемым, чем те — к «Рассвету». Я только теперь догадался об истинном положении вещей, увидев, как тяжело движется небольшая шлюпка и как второй помощник своей шапкой беспрерывно вычерпывает из нее воду. Марбл принес мушкеты, оставленные каперами, и принялся менять запалы. Он хотел сразу же открыть огонь по шлюпке преследователей — она уже подошла на ружейный выстрел, но я считал это незаконным. Я обещал прибегнуть к стрельбе, если англичане попытаются взять шлюпку на абордаж, но стрелять раньше времени не решался.
Шлюпки подходили все ближе и ближе, охотник неуклонно настигал жертву, и вот «Черный принц» и «Быстрый» дали по залпу. Мы были в миле от трех фрегатов, однако это расстояние скорее увеличивалось, нежели сокращалось, поскольку их сносило под ветер; мы же держали чуть-чуть на ветер, немного обрасопив реи и отпустив ликтросы. Наб вел судно словно лоцманский бот. Он следил за шлюпками и за парусами — знал, что от нас требуется и что нужно для этого сделать. Я никогда не видел, чтобы он так бережно прикасался к штурвалу и так искусно управлял рулем. «Рассвет» значительно убавил ход и шел параллельно курсу шлюпки, чтобы беглецам было удобно подойти к нему.
Вдруг офицер с катера «Черного принца» выстрелил в шлюпку «Быстрого», и один из наших товарищей внезапно выронил весло. Его ранило. Я видел, как бедняга схватился здоровой рукой за раненую, значит, ее свело от боли. Второй помощник тотчас поменялся с ним местами, схватил его весло и заработал им с удвоенной силой. Прогремели выстрелы из трех мушкетов, но как будто никого больше не задело. Все же шлюпка беглецов потеряла скорость из-за заминки, между тем как их преследователи неотвратимо приближались. От наших товарищей нас отделяло сто пятьдесят ярдов, а от англичан еще двадцать. Почему последние теперь не стреляли, я, честно говоря, не знаю, но полагаю, все их мушкеты были разряжены, гонка была теперь слишком напряженной, и офицеру некогда было перезарядить их. А может быть, он не хотел без нужды убивать, ведь случай, похоже, и так благоприятствовал ему.
Я приказал Марблу стоять наготове со швартовым концом. Судно неуклонно сближалось со шлюпкой, и нельзя было терять ни минуты. Я крикнул своему второму помощнику, чтобы он не сдавался, и он откликнулся утвердительным восклицанием. «Ура» англичан мы, на судне, не оставили без ответа.
— В шлюпке, изготовиться к принятию швартова! — громко приказал я. — Бросай, Мозес, бросай!
Марбл швырнул конец, привязанный к вант-путинсам, его поймали, и движением руки я приказал Набу придержать судно, пока мы не натянем паруса. Он так и сделал, и грохот гитов-талей возвестил о том, что Диоген тянет грота-галс изо всех своих исполинских сил. Парус раскрылся, мы с Мозесом выбрали шкоты, и судно ощутило мощное действие этого широкого полотнища. Тут из шлюпки донеслись радостные возгласы. Вспрыгнув на гакаборт, я увидел, что все люди встали и, размахивая шапками, глядят на катер преследователей, который шел в ста футах от них и тщетно пытался настигнуть шлюпку, нос которой почти тонул в воде под действием нашей тяги. Офицер призвал матросов с новой силой навалиться на весла и стал заряжать мушкет. Вдруг буксирный трос сорвался с банки шлюпки, и мы отскочили футов на сто вместе со следующей волной. Наши даже не успели снова рассесться по своим местам, как англичане взяли их на абордаж. Всякое преимущество, которого мы добились, было утрачено; и, чуть-чуть не обретя лучших наших матросов, мы вчетвером снова остались посреди океана одни управляться с «Рассветом»!
Английский лейтенант хорошо знал свое дело, и, когда перед ним замаячила возможность опять захватить приз, он не преминул воспользоваться ею. Ветер несколько затих, и он решил, что стоит рискнуть. Забрав из шлюпки «Быстрого» все весла, он бросился вслед за нами. Он стал настигать нас, да я и не противился этому — я сам хотел поговорить с ним. Грота и фока-шкоты были притравлены, Наб получил приказ еще подобрать марсели. С нашей помощью англичане вскоре оказались в пятидесяти ярдах от нас, напрягая все силы, чтобы подойти еще ближе. Офицер навел на меня мушкет и приказал остановиться. Тогда я спрыгнул вниз и, укрывшись по плечи за фальшбортом судна, навел на него один из французских мушкетов и предупредил, чтобы он не приближался.
— Что вы сделали с призовой командой, которую недавно прислали к вам на борт с «Быстрого»? — прокричал лейтенант.
— Пустили по течению, — отвечал я. — У нас побывали всякие призовые команды и больше нам не нужно.
— Остановитесь, сэр, а не то с вами поступят как с пиратом.
— Валяйте, — загремел Марбл, который больше не мог молчать, — только сначала словите этого пирата. Стреляйте, если вам жить надоело. Небось проклятые французы раскокали все ваши бутылки с грогом!
Это было неблагородно и неблагоразумно, и я приказал своему помощнику умолкнуть. Доброжелательным тоном я осведомился об именах участников недавнего боя и о потерях сторон; но мой вопрос показался английскому офицеру слишком дерзким и остался без ответа. Открыть огонь он, однако, не решился; увидев, что мы вооружены, и, наверное, уразумев, что ему не удастся с легкостью взять нас на абордаж, даже если он сцепится борт о борт с «Рассветом», он прекратил преследование и возвратился к захваченной шлюпке. Мы снова стали по ветру, поставили паруса и, разрезая волну, помчались на скорости семь узлов.
Фрегаты больше не стреляли по нам после тех залпов. Почему, я, право, не знаю, но тогда мне казалось, что у них хватает дел помимо погони за иллюзиями — захватить мое судно они не могли, даже если бы им удалось повредить одну-две мачты.
Велико было разочарование, которое принесли нам недавние происшествия этого полного событий дня. Марбл сыпал ругательствами; никакими увещеваниями я не мог отучить его от этой привычки, особенно когда он сердился. Диоген злобно скалил зубы и грозил кулаком шлюпке; Наб же то принимался хохотать, то чуть не плакал — верный признак того, что он был сильно взволнован.
И во мне бушевали разные чувства, но, в отличие от моих товарищей, мне удавалось сдерживать их. Я видел, что теперь нужно уйти отсюда и принять решительные меры к сохранению моего судна и имущества. Фрегатов не приходилось опасаться, если, конечно, не наступит штиль. В последнем случае англичане могли бы взять нас на абордаж с помощью шлюпок, которые они, потрудившись над ними часа два, вероятно, смогли бы опять пустить в ход. Но я не собирался оставаться на месте, напротив, я хотел воспользоваться благоприятным ветром.
Паруса были установлены наивыгоднейшим образом, и судно направилось на северо-запад курсом, который пролегал мимо трех военных кораблей, но на достаточном расстоянии от их пушек. Как только «Рассвет», набрав хорошую скорость, лег на намеченный курс, я знаком подозвал Марбла к штурвалу — на час-другой я брал на себя обязанности рулевого, иными словами, занимался тем, что в отрочестве, когда ходил по Гудзону, считал не только обязанностью, но и удовольствием для каждого капитана. Разве мог я знать, пока практика не преподала мне урок, что из всех обязанностей, которые выполняет матрос на борту судна, его смена у штурвала — самая неприятная, если не считать уборки кливера в непогоду.
— Итак, Мозес, — начал я, — стычка закончилась, перед нами вновь Атлантический океан со всеми портами Европы — выбирай любой; у нас есть капитан, один помощник, кок и один матрос, можем вести судно куда нам заблагорассудится.
— Экая незадача! Я верил в наших ребят, пока этот лейтенант не выстрелил из своего мушкета, как верю, что при благоприятном ветре могу стать на якорь в подходящем месте. Нет слов, Майлз, какая досада меня взяла, когда я увидел, что они отстали. Со мной было такое, когда я вдруг понял, что я всего-навсего паршивый отшельник, а я-то воображал себя губернатором и первым лордом адмиралтейства на своем острове.
— Делать нечего, мы должны принимать вещи такими, какие они есть. Нужно решить, куда направить судно. Если мы отважимся войти в Английский канал, тамошние ребята, как прослышат, будто янки, на борт которого они высадили призовую команду, избавился от нее и идет себе своим курсом, не дадут нам проходу; тут же соберется с полсотни крейсеров. Какая-нибудь неделя — и слух разойдется по всему Ла-Маншу, тогда мы едва ли сможем войти в Дуврский пролив; да и эти молодцы скоро починятся и снова возьмутся за нас. «Быстрый» все-таки еще не полная развалина.
— Ну да, ну да. Какая у тебя удивительная способность, Майлз, — скажешь всего пару слов, а так проберет от твоих речей! Я все понимаю, и я с тобой согласен. Но мне пришла в голову одна мысль; ты ее обдумай, а потом поступай как тебе заблагорассудится. Что, если вместо того, чтобы идти на восток от островов Силли, повернуть на запад и взять курс на Ирландский пролив?[336] Вести про нас туда не доползут — покамест, — а вдруг нам попадется какой-нибудь «американец», который идет в Ливерпуль? На худой конец мы можем пройти между Ирландией и Шотландией, обогнуть мыс Рат[337] и идти в порт назначения. Я понимаю, этот путь долгий, в иное время года тяжелый, но в разгар лета по нему спокойно можно пройти.
— Мне нравится твой замысел, Марбл, и я готов осуществить его в меру своих сил. Однако, если нам на пути не встретится какое-нибудь рыболовное или каботажное судно, которое захочет за двойную плату одолжить нам одного-двух матросов, нам придется тяжко.
— Тут, Майлз, не все так просто; из-за войны нынче настали горячие деньки. Англичане не решаются ходить у противоположного берега; а у английских берегов хороших матросов, думаю, теперь не сыщешь, разве только под флагом адмиралтейства.
— Один-два матроса, которые могут управлять рулем, нас бы сильно выручили, Мозес, даже если их не пошлешь на реи. Зови-ка Наба к штурвалу, а мы пойдем посмотрим на карту и проложим наш курс.
На том и порешили. Спустя полчаса «Рассвет» уже шел к западному побережью Англии под всеми парусами, какие он мог нести при такой малочисленной команде. Через два часа мы удалились от фрегатов настолько, что они исчезли за горизонтом и мы потеряли их из виду. Погода не ухудшалась, ветер дул ровный и свежий, и «Рассвет» шел прекрасно. Мы начали свыкаться с нашим положением и уже находили его не столь тяжелым, как ожидали. Ветер был благоприятный, и в нас крепли надежды прибыть в порт без дальнейших происшествий, хотя мы втрое удлинили наш путь, положив обойти Британские острова, вместо того чтобы следовать прямиком в Английский канал. Однако, чтобы добраться на север хотя бы до Лендс-Энда, нужно было идти целые сутки, и я решил довериться судьбе. Если бы ветер переменился, мы в любой момент могли выйти на прямой путь, кроме того, я подумывал, не лучше ли смело подойти к побережью Англии и сделать вид, будто мы направляемся в Лондон. Конечно, это таило в себе опасность, так как «Быстрый» мог рассказать там всю историю с нами, а тогда нас стали бы подстерегать; но ведь были и равные шансы на то, что никто не узнает о нас в течение недели. Все-таки я опережал «Быстрого» на двое суток, и это уменьшало вероятность нашего разоблачения.
Нет нужды подробно описывать события последующих нескольких дней. Погода по-прежнему была сносной, ветер благоприятным, соответственно мы продвигались вперед по нашему курсу. Мы никого не встретили, пока не оказались в двух милях от маяка, у островов Силли; там мы подняли на борт команду лоцманского бота с этих островов. Светало, с северо-востока дул легкий бриз, и у нас на ветре виднелось какое-то судно, похожее на военный бриг, правда, корпус его все еще был скрыт за горизонтом и он шел не в нашу сторону.
Малочисленность нашей команды и курс, которым мы шли, повергли английских моряков в изумление, как только они осмотрелись. В те дни это было невиданно, да, думаю, и теперь тяжело груженные американские суда, направляясь с юго-востока на северо-запад, не подходят так близко к Англии. Старший лоцман проговорил что-то в этом роде, когда я сообщил ему, что не хочу идти ни в один из ближайших портов.
— У меня не хватает рук, и я желал бы нанять трех-четырех хороших матросов, — сказал я, — я бы им хорошо заплатил за услуги и дал денег на обратный путь.
— Да я уж вижу, капитан, мала ваша команда для такого большого судна, — отвечал лоцман. — Могу я узнать, как вас занесло в наши широты?
— Вы ведь знаете, как поступают ваши крейсера в военное время, — английский фрегат забрал всех матросов, кроме тех, которых вы видите.
Звучало это вполне правдиво, но было видно, что мне не поверили.
— Не часто офицеры его величества обирают корабли до нитки, — отвечал лоцман с презрительной ухмылкой. — Они обычно присылают на судно своих матросов, коли считают нужным забрать его команду.
— Верно, таковы требования закона в отношении английских судов; на «американцев» они не всегда распространяются; так или иначе, мы все перед вами, и я был бы очень рад, если бы вы разрешили мне взять одного-двух матросов с вашего катера.
— Куда вы направляетесь, капитан? Прежде чем наняться на судно, мы хотели бы знать, в какой порт мы идем?
— В Гамбург.
— В Гамбург! Ну уж нет, капитан, вы идете вовсе не в Гамбург, в него ходят через Английский, а не через Ирландский канал.
— Это мне хорошо известно. Но я побаиваюсь идти в Английский канал с такой маленькой командой. Эти узкие проливы чреваты опасностями, тем более если судно не укомплектовано полностью.
— Людей лучше всего искать в Английском канале, капитан. Однако никто из нас с вами не пойдет, и не пытайтесь нас уговорить. Поскольку лоцман вам не нужен, нас ждут другие дела.
Не сказав более ни слова, лоцман покинул нас, и я видел, что нечего и пытаться удержать его. Бот отошел на несколько миль, а мы не спеша вернулись на наш курс, и тут обнаружили, что он подает сигналы бригу, который шел в фордевинд, поставив лисели с обеих бортов. Поскольку нам не по плечу было поднять столько парусов, шансов уйти у нас, похоже, оставалось мало. Впереди был целый день, а что стоит при свете дня быстроходному крейсеру догнать тяжело груженного купца? Однако всем известно, что преследование в кильватер — дело долгое, и я решил сделать все возможное, чтобы уйти от этого джентльмена. Итак, мы поставили паруса — столько, сколько отважились нести, — и повели судно в открытое море — при теперешнем его оснащении это был самый выгодный путь. Мы видели, как бриг обменивался сигналами с лоцманским ботом, и с этого момента мы уже не сомневались, что теперь его командир и моряки с островов Силли заражены одними и теми же подозрениями насчет нас. Следствие их беседы обнаружилось очень скоро: когда суда разошлись, катер направился к родным скалам, а бриг пустился в погоню за нами.
Это был тревожный день. Военное судно приближалось, хотя и довольно медленно. Его преимущество составляло, наверное, милю в час, и, поскольку от нашей кормы его отделяло десять миль, мы не теряли надежды, что нас укроет мгла, прежде чем бригу удастся сократить дистанцию. Да и ветер был неровный, к ночи он так ослабел, что обоим судам никак не удавалось делать больше двух-трех узлов. Вследствие этого разница в скорости значительно уменьшилась, и теперь во мне крепли надежды, что нашим преследователям не удастся настигнуть нас до наступления темноты.
Я не обманулся в своих ожиданиях. Сила ветра оставалась прежней до исхода дня, а потом с северо-запада подул свежий ветер, благодаря которому мы оказались точно с наветренного борта брига, от которого нас тогда отделяло каких-нибудь шесть миль. Мы как можно быстрее поставили надлежащие паруса, хотя крейсер уже летел следом на всех парусах задолго до того, как мы управились с нашей работой. Тем не менее, управившись, я обнаружил, что большого преимущества он не добился, и во мне ожила надежда в течение ночи отделаться от преследователя. Марбл был твердо уверен в этом, а моряцкое чутье редко его подводило.
Около десяти часов вечера оба судна шли правым галсом на юго-запад, или в открытый океан, причем крейсер шел примерно в лиге от подветренного борта «Рассвета» и немного впереди его. Это было наиболее выгодное для нас положение, ибо на этом галсе крейсер уже миновал ближайшую к нам точку. Горизонт с наветренной стороны и на севере заволокло тучами, что, между прочим, предвещало порывистый ветер. Тучи послужили бы нам хорошей завесой, и, как только ночь скрыла очертания парусов брига, я приказал положить руль к ветру.
Ох и трудно же нам пришлось — вчетвером переводить на Другой галс тяжелый «Рассвет» под такими парусами и при свежем ветре! Руль положили к ветру, закрепили, и мы, как тигры, накинулись на снасти. Крюйсельные реи повернулись без особого труда, но грота-шкот и грота-галс доставили нам немало хлопот. Мы обрасопили крюйсельные реи, предварительно выправив фока-рей. Потом мы забрали ветер в фоковые паруса и вытянули фока-рей и булини на место с поистине непреоборимой энергией.
Нам было неведомо, развернулся ли к тому времени бриг. Согласно правилам погони, он должен был сменить галс еще на траверзе, если он, конечно, не воображал, что может поймать нас, идя прежним курсом по ветру. Галс у нас на траверзе бриг не сменил, но повернул он за нами или нет, мы уже не видели. Так или иначе, он должен был все еще идти в лиге у нас под ветром, и мы держали курс к побережью Англии до самого утра, не смыкая глаз. Как напряженно вглядывались мы в горизонт за кормой и с подветренного борта, пока дневной свет медленно приподнимал перед нами темную завесу! Мы ничего не увидели и тогда, когда солнце залило весь океан потоком волшебных лучей. И в направлении берега не было видно ни единого белого пятнышка; никогда больше мы не видели брига и не слыхали о нем. Он, без сомнения, продолжал идти прежним курсом, собираясь либо настигнуть нас, либо обойти спереди, так чтобы наутро наверняка схватить добычу.
По нашим расчетам, мы направлялись теперь к побережью Уэльса, которого намеревались достичь на следующие сутки, если ветер не переменится. Я решил наилучшим образом использовать свое местоположение и идти прямо в Ирландский канал в надежде встретить там какое-нибудь судно с северного побережья, на борту которого не будет таких светлых умов, какими оказались матросы силлийского лоцмана. Итак, мы держались этого курса весь день, солнце зашло, а земля так и не показалась. В середине дня мы видели вдалеке несколько судов, но теперь мы находились в той части океана, где американскому кораблю ничто не угрожало. Это был главный путь для судов, направлявшихся в Ливерпуль, — путь, где им не особенно досаждали, а нам только это и было нужно теперь, когда мы едва управлялись с нашим судном. Миновав порт Ливерпуль, мы могли бы нанять на «Рассвет» полдюжины ирландцев.
Черт побери! Вот это чудный вид:
Весь берег в скалах средь глубоких вод;
И вся эта краса к себе манит —
Плыви, куда тебя душа зовет.
Мы не знали и не могли знать, что уготовила нам судьба. Ветер все дул с северо-запада и переменился на южный только тогда, когда судно было уже в двадцати милях от побережья Уэльса. Мы так близко подошли к Ливерпулю, что каждый час я ожидал появления какого-нибудь американского корабля, идущего в этот порт. Но тщетно — никаких американских судов не было видно, и мы продолжали идти по проливу, в то же время забирая поближе к побережью Ирландии, полные решимости не менять курс на север. Такая погода держалась два дня и две ночи, за которые нам удалось дойти до Уайтхейвена, и тут подул резкий лобовой ветер. Тогда я понял, что, если мы не бросим якорь, нас отнесет обратно в Атлантику. Я рассчитывал предпринять такую попытку где-нибудь у побережья Ирландии в надежде получить помощь от сынов святого Патрика[339]. Мы все знали, что ирландские моряки не слишком опытны, но любой, кто мог тянуть снасти, оказал бы нам неоценимую помощь в непогоду. Уже больше недели мы вчетвером управляли судном и вовсе не чувствовали утомления, напротив, мы привыкли к своему новому положению и продвигались вперед без особых хлопот; но временами нам остро не хватало рук, и, судя по хмурому виду небес, нас еще ожидали испытания потяжелее
Пролив в том месте, где мы теперь находились, был столь узким, что вскоре побережье Ирландии оказалось совсем близко. Здесь, к моей великой радости, мы увидели большую рыбацкую лодку; она находилась довольно далеко от берега и, похоже, могла без труда подойти к нашему наветренному борту. Мы подали незнакомцам сигнал, обстенив грота-рей, и вскоре они легли в дрейф на водной глади, которая благодаря нашему маневру теперь окружала их. Едва ли стоит упоминать, что постепенно, по мере необходимости, мы убавляли парусов, и теперь на судне стояли только марсели, взятые на два рифа, фок, кливер и бизань. Мы спустили марсели ниже, чем нужно, потому что знали: скоро наступит время, когда погода заставит нас совсем убрать их.
Первым на борт «Рассвета» взошел человек по имени Теренс, а по фамилии О'… или Мак… Бог его знает. Физиономия его являла странную смесь беспечной веселости, практичности и глупости; такие лица, впрочем, встречаются у ирландских крестьян, и, похоже, не только у них, а у всего населения острова.
— Прекрасное утро, ваша честь, — с совершенным хладнокровием заметил он, хотя солнце было уже в зените, а день не сулил моряку ничего хорошего. — Прекрасное утро, ваша честь, и судно тоже замечательное. Не угодно ли вашей чести купить рыбы?
— Я возьму у вас немного рыбы, мой друг, и хорошо заплачу вам.
— Дай вам Бог здоровья.
— Я заплачу вам гораздо больше, если вы покажете мне какое-нибудь укрытие здесь, поблизости, с хорошим грунтом, где судно может отстояться на якоре в шторм.
— Как не показать, ваша честь! Будьте уверены, на всем побережье вы не найдете парня, который лучше меня знает, что нужно вашей чести, и завсегда готов снабдить вас рыбой.
— Разумеется, вы знаете берег, вероятно, вы родились здесь поблизости?
— А где ж еще мог родиться Теренс О'… (или как там его), если не здесь поблизости? И как мне не знать берег? Мы с ним старые знакомцы.
— И куда ты собираешься вести наше судно, Теренс?
— Ваша честь спрашивали про хорошую якорную стоянку?
— Именно. На которой якорь не поползет.
— А! Вот вы про что! Так здесь все дно такое. Нигде не поползет, если не шибко по нему тащить. Готов поручиться за любой кусок берега.
— Не собираешься же ты поставить нас на якорь здесь, в лиге от земли, ведь уже начинается шторм, а здесь нет защиты ни от ветра, ни от волн.
— Я — на якорь? Черта с два, чтоб я когда-нибудь ставил на якорь хоть корабль, хоть бриг, хоть даже катер! Я не такая большая шишка, ваша честь; вот старый Майкл Суини, так тот тьму якорей повыбрасывал здесь, вот кто большой дока в этом деле, он знает берег как свои пять пальцев. Вам нужен Майкл, будет вам Майкл сей секунд.
Майкла позвали, и он с трудом перебрался к нам с лодки: рыбакам едва удавалось удерживать свою неповоротливую, тяжелую посудину подальше от наших вант-путинсов. Тем временем мы с Марблом, улучив минуту, обменялись впечатлениями. Мы сошлись во мнении насчет мистера Теренса Макскейла или как там его: он был более пригоден к тому, чтобы выбирать сети со скумбрией и солнечником, нежели к тому, чтобы помогать нам управлять «Рассветом». Однако наружность Майкла тоже не сулила ничего хорошего. Он был очень стар, — наверное, лет восьмидесяти от роду — и, похоже, загубил весь рассудок постоянным употреблением виски; его сопровождал паразитический запах этого напитка, подобно тому, как неистребимый запах танина пристает к кожевнику. Впрочем, тогда он не был пьян, а, напротив, казался спокоен и собран. Я изложил ему свою просьбу и с радостью обнаружил, что он кое-что смыслит в морских терминах, а стало быть, не навлечет на нас неприятностей, как полный невежда Теренс, возьми мы его на борт.
— Так вы хотите бросить якорь, ваша честь? — спросил Майкл, когда я кончил. — Ну это проще простого, и самое время, ветер крепчает — страсть. А гинеи[340], про которые ваша честь сказали, это лишнее между друзьями: я их возьму только чтобы услужить вам, если вашей чести так угодно; мы бы и за так вас на якорь поставили, а золото — пропади оно пропадом. Вы хотите стать подальше от берега, или ваша честь желает пройти между скал и лечь, как дитя в люльке?
— Я предпочел бы найти безопасный рейд, нежели слишком близко подходить к берегу без опытного лоцмана. Судя по виду побережья, я полагаю, будет нетрудно найти укрытие от этого ветра, если, конечно, мы найдем хорошее якорное место. Это самое трудное.
— Тут положитесь на старую Ирландию, ваша честь, и доверьтесь нам. Вам нужно только поймать ветер в марсель и идти к берегу, старый Майкл вместе со старой Ирландией позаботятся о вас.
Признаться, мне совершенно не улыбалась перспектива идти к берегу с таким лоцманом; но оставаться в открытом море было куда опасней. Так как у нас не хватало рук, мы не могли оставить судно в проливе, если шторм нагрянет такой, какой предвещало все вокруг; было ясно, что четверка из ирландской лодки не поможет нам управлять судном; я никогда не видел, чтобы люди, сколько-нибудь связанные с водой, были столь неуклюжи, как те рыбаки, которые высадились на палубу «Рассвета». Майкл, правда, кое-что умел; но он был уже слишком немощен для работы, и, когда я поставил его у штурвала, Набу пришлось остаться помогать ему. Однако выбора у нас не было, и я решил, что если мы не найдем подходящего места для стоянки, то всегда можем повернуть обратно. Мы взяли рыбацкую лодку на буксир, людей забрали на судно и направились к берегу; «Рассвет» благодаря несомым им парусам накренялся при порывах ветра так, что на палубе трудно было стоять прямо.
Строение берега казалось мне весьма удобным, но дно внушало немалые опасения. Бросать якорь среди скал — дело весьма рискованное, а в отдалении от берега, в каком я считал благоразумным оставаться, найти подходящий грунт, я боялся, будет трудно. Но Майкл с Теренсом и Пэт с Мэрфи, или как там звали наших бравых самонадеянных друзей, торжественно заявляли, что «старая Ирландия» не подведет нас. Мы с Марблом стояли на баке, изучая изгибы берега и высказывая друг другу свои замечания, пока судно проходило по беспокойному морю, погружаясь в волны по самое носовое украшение. Наконец мыс, который выступил на подветренной скуле, показался нам заманчивым, мы отозвали Майкла на бак и осведомились о нем. Рыбак отвечал, что он хорошо знает этот мыс и что дно с обеих его сторон просто чудо, и сразу согласился на мое предложение поставить «Рассвет» на якорь с подветренной стороны мыса. Таким образом, мы взяли курс на этот мыс, начав необходимые приготовления к стоянке.
В последующие двадцать минут я был слишком занят уборкой парусов, чтобы следить за продвижением судна. Потребовались усилия всех нас, четверых, чтобы убрать кливер, а Майкла в это время оставили у руля. Это было непросто, невзирая на то, что (я нисколько не преувеличиваю) никогда еще такая могучая четверка не налегала на снасти. Мы все-таки убрали кливер, но моряку не стоило бы объяснять, что убран он был не лучшим образом. Марбл взял на себя самую тяжелую часть работы, и я прежде не видел, чтобы мой помощник усердствовал так, как в тот день. Он обладал удивительной способностью сливаться всем телом с рангоутом и снастями и двигался, словно его поддерживал сам воздух.
Наконец мы убавили парусов, оставив только форстеньстаксель и грот-марсель, взятый на два рифа. Пора уже было полностью зарифить марсель (у парусов «Рассвета» было по четыре рифа), но мы надеялись, что паруса выдержат, пока мы не захотим совсем убрать их. Однако начинало уже штормить, и я предвидел, что вот-вот нам придется за них взяться.
Судно в скором времени подошло к оконечности мыса, где лот показал глубину сорок фатомов. Я прежде спрашивал
Майкла, какой нам ждать глубины, но он честно признался, что этого он сказать не может. Что корабли иногда бросали там якорь, он был уверен, но какая там глубина, понятия не имел. Даром предвидения он не обладал, а строить предположения опасался, так что предпочел промолчать. Это было рискованное предприятие для капитана — вести судно к берегу с таким лоцманом. Я бы, конечно, и теперь сделал поворот через фордевинд, если бы не открытое море под ветром, а туда мы всегда могли выйти с той же легкостью, с какой сейчас, гонимые ветром, шли к берегу.
Мы с Марблом стали допытываться у нашего рыбака, в каком именно месте он намеревается остановиться. Майкл слегка забеспокоился, и стало очевидно, что его познания носят весьма поверхностный характер. К тонкостям своего ремесла он относился с холодным безразличием. Правда, в свои юные годы он много плавал, но в основном на военных судах, где боцман лишь вкладывал ему в руки ту или иную снасть, а все мыслительные операции производились командирами. Он знал места, где корабли бросали, а где не бросали якорь, но не знал, на чем основывался их выбор. Одним словом, его познания в навигации были подобны тем представлениям о мире, какие приобретает человек, живя в провинции, где он узнает жизнь в общих чертах, а во всем, что касается ее тонкостей, доверяет журналам и романам.
Лот оказался лучшим советчиком, чем Майкл, и, увидев недалеко от берега буруны, я отдал приказ взять грот-марсель на гитовы и идти в бейдевинд, не дожидаясь, пока судно убавит ход. Наши ирландцы тянули снасти с усердием, когда им объясняли, что делать; это позволило мне и Марблу по очереди стоять у стопора. Оба становых якоря были уже на весу (канаты мы привязали, когда увидели землю), и оставалось только отпустить их. Наб был у руля, готовый бежать к канатам, как только услышит, что те травятся, и все стояли наготове. Я скомандовал: «Отдать якорь», и оба наших якоря разом пошли вниз в воду глубиной двадцать два фатома. Канат майнался с бешеной скоростью, но, поскольку Марбл с Диогеном стояли у одного якоря, а мы с Набом у другого, нам удалось застопорить их примерно в двадцати фатомах от клюзов. Была минута, когда мне почудилось, что наша старая ладья вот-вот вырвется из рук, однако отчаянным усилием нам удалось обуздать громаду; но и тогда казалось, что она может сбросить с себя брашпиль. Мы, не теряя времени, положили стопора и убрали грот-марсель.
Майкл и его товарищи подошли пожелать нам удачи, взять деньги за работу и попрощаться. На море поднялось такое волнение, что они могли спуститься в свою лодку лишь спрыгнув с конца гика. Я пытался уговорить двух-трех рыбаков остаться на судне, но тщетно. У всех были семьи, и их нынешний образ жизни служил им своего рода охранной грамотой; если бы какое-нибудь военное судно случайно обнаружило ирландцев на нашем корабле, им, вероятно, пришлось бы проститься со свободой, а рассказы Майкла о прошлом своем житье никоим образом их не соблазняли.
Когда ирландские рыбаки, покинув нас, направились к берегу, нам снова пришлось рассчитывать только на свои силы. Однако я успел растолковать Майклу, что у нас не хватает рук, объяснив это обстоятельство несчастными случаями и насильственной вербовкой; он прикинул, что мог бы уговорить четверых или пятерых парней прийти к нам на подмогу, как только утихнет шторм, при условии, что после разгрузки в Гамбурге мы заберем их в Америку. Правда, речь шла всего лишь о простых крестьянах, ибо моряков трудно было найти в этом уголке земли; но это было лучше, чем ничего. Полдюжины крепких молодых ирландцев взяли бы на себя порядочную часть тяжелой работы, тем самым сохраняя нам физические и душевные силы, чтобы противостоять новым испытаниям. Я дал Майклу понять, что он сам получит по гинее за каждого молодца, присланного на судно; засим мы расстались со старым Майклом, который с тех пор, вероятно, не прокладывал курс кораблям. Впрочем, не думаю, что ему и раньше приходилось подвизаться на этом поприще.
Господня сила властвует над всеми,
И все стихии — под ее пятой,
Господня сила подчиняет время
И все пространство сферы мировой.
Пред ней смиряются сердца, и души
Чтут силу Господа на море и на суше.
Я точно не знал, у какого места побережья Ирландии мы бросили якорь. Оно находилось где-то между Странгфордом и заливом Дандрем, хотя, как назывался мыс, за которым мы укрылись, я так и не узнал. В этой части острова берег тянется главным образом с севера на юг; но там, где мы бросили якорь, его изгиб как раз совпал с направлением ветра в начале шторма: с северо-северо-востока на юго-юго-запад. Когда мы бросили якорь, ветер поменялся на северный, устроив для нас более надежное прибежище, но, к моему великому огорчению, лишь только Майкл покинул нас, он снова подул прямо с северо-востока, точно вдоль пролива. После этого мы остались почти без укрытия — мыс давал нам небольшую защиту, да мы и не успели как следует зайти за него. Я справился по своим картам и пришел к заключению, что мы находимся у графства Даун[342] — в той части королевства, которая, по крайней мере, была цивилизованной и где мы могли рассчитывать на хорошее обхождение, если корабль разобьется о скалы. Наши рыбаки сказали нам, что они родом из какого-то Балли… дальше не припомню, если я вообще понял их речи. Они говорили с таким чудовищным ирландским акцентом, что не всегда можно было разобрать слова.
Итак, «Рассвет» стал на якорь после полудня, и примерно через полчаса ветер подул с северо-востока. Нечего было и думать о том, чтобы снова пускаться в путь при таком сильном ветре и с такой слабой командой. Если бы море было совершенно спокойное, а течения и ветра не было бы вовсе, и то нам понадобилось бы полдня, чтобы поднять оба наши якоря. При нашем же местоположении сама мысль об этом казалась нелепой. Оставалось только отстояться на якоре.
Прошло несколько часов томительного ожидания, ветер все усиливался. Как острая болезнь, он стремительно приближался к кризису. Незадолго до заката, однако, произошел случай, который сам по себе немало встревожил меня, хотя дурные предчувствия не покидали меня с самого начала бури. С наветренного борта появились два паруса, идущие вдоль ирландского побережья; они подошли уже довольно близко, когда мы на борту «Рассвета» заметили их. Впереди по ветру под зарифленным прямым парусом, расположенным так низко, что с некоторого расстояния его легко можно было принять за морскую пену, шло военное судно, куттер. Он обогнул мыс и удалялся от берега, очевидно ища пространство для маневрирования, как вдруг, отклонившись от курса, устремился в нашу сторону. Будто бы недоумевая, что могло заставить такое крупное судно с прямым парусным вооружением, как «Рассвет», избрать столь неподходящее место для стоянки, этот куттер прошел в каких-нибудь пятидесяти ярдах от нас со стороны побережья. Мы подверглись внимательному осмотру, но попыток окликнуть нас не последовало. Меня не тревожила близость этих двух крейсеров; я знал, что никакая шлюпка не могла бы выдержать такого шторма — наше судно при своих якорях то и дело ударялось мартин-гиком об воду.
За куттером следовал фрегат: он прошел мимо «Рассвета» со стороны моря, подойдя даже ближе, чем конвойное судно. Я составил себе верное понятие о силе шторма, только когда увидел, как этот большой корабль, идя точно по ветру, пронесся мимо под зарифленным фоком и полностью зарифленным грот-марселем. Спускаясь под ветер, он отклонился от курса, как бывает, когда судно идет с попутным штормом в открытом море, и в какое-то мгновение я испугался, что он сейчас ринется прямо на нас, но он вовремя взялся за руль и едва успел миновать «Рассвет». Дюжина офицеров на борту фрегата смотрела на нас с мостика, от орудий на шканцах и с вант. Всем им приходилось крепко держаться, чтобы не упасть; и недоумение, казалось, изобразилось на всех лицах. Я видел их черты всего полминуты или даже меньше, но явственно различил это выражение на каждой физиономии. Одни осматривали наш рангоут, как будто проверяя, все ли там цело, другие оглядывались на мыс, который они только что обогнули, словно изучая рейд. Многие, обмениваясь впечатлениями, качали головой. Капитан — скорее всего это был он — окликнул нас. «Что вы здесь делаете?» — спросил он в рупор довольно отчетливо; но ответить мне не пришлось. Прежде чем я успел поднести рупор к губам, фрегат, вспенивая воду, унесся вдаль и оказался вне пределов слышимости. Чьи-то головы еще некоторое время виднелись над гакабортом, и нам показалось, что эти люди с военного корабля смотрели на нас, как мудрецы смотрят на глупцов, которые по неведению попали в беду. Марбл посмеивался над любопытством, которое выказали экипажи этих двух судов, но я чрезвычайно встревожился. По их поведению я заподозрил, что они знали побережье и поэтому изумились незнакомцу, который бросил якорь в таком неподходящем месте.
В ту ночь я почти не спал. Марбл составил мне компанию, а Наб и Диоген были так спокойны, будто почивали на хороших французских матрасах — волосяных, не пуховых — за стенами крепости. Ничто не могло потревожить этих негров, вручивших нам свою судьбу со слепым доверием, которое обычай и воспитание внушили им. Если употребить столь распространенное нынче выражение, происходящее из лексикона лавочников, они буквально «были окрашены в пряже».
К середине ночи шторм несколько стих, но с рассветом на корабль с воем обрушились ветры, сила которых свидетельствовала о том, что нас ждет свирепая буря. Мы все были теперь на палубе и занимались судном со всевозможным усердием. Больше всего я опасался, что ветром сорвет какие-либо паруса, ведь их убирала горстка утомленных людей. Этого, однако, не случилось — наши сезни[343] и найтовы держали крепко. Мы все, как полагается, позавтракали, а потом мы с Марблом отправились на бак и стояли там, наблюдая за дыханием стихии, подобно верным стражам, которые жаждут оказаться там, где опаснее.
Как судно качало, не передать! То и дело Аврора[344] совершенно исчезала под водой, и водяные массы всей мощью обрушивались на бак, со следующей волной заливая всю палубу до самой кормы, так что оставаться над водой можно было только стоя на битенге или забравшись на самую середину гроташтага. Все вымокли насквозь; мы пытались уклоняться от волн лишь для того, чтобы удержаться на месте, а зачастую, чтобы просто вдохнуть воздуха. То недоуменное внимание, с которым куттер и фрегат рассматривали наше судно, больше не удивляло меня. Мне было совершенно ясно: рыбаки ровным счетом ничего не смыслили в поиске стоянки для кораблей, и мы с равным успехом могли бросить якорь посреди пролива Святого Георга, если бы наш якорь достал там до дна.
Около девяти часов мы с Марблом сошлись на кофель-планке и стали совещаться относительно наших планов на будущее. Хотя мы оба держались за один и тот же марса-шкот, мы вынуждены были громко кричать, чтобы слышать друг друга, — от завывания ветра тяжелые снасти превратились в гигантскую эолову арфу, а рокот волн был басовым аккомпанементом в этой музыке океана. Марбл вызвал меня туда, он первым и начал разговор.
— Послушай, Майлз, — закричал он, хотя его губы находились в каких-нибудь трех футах от моего уха, — он скачет, как кит с гарпуном в спине! Боюсь, как бы у него не оторвало форштевень.
— Этого можешь не бояться, Мозес, — меня больше беспокоит вон тот якорный канат с правого борта — нагрузка на него гораздо больше, чем на левый борт, видишь, как натянулись стренди.
— Да, да, испытание на прочность, если обобщить. А что, если мы положим лево руля и попробуем отвернуть в сторону?
— Я думал об этом, ведь течение сильное, и, может выть, нам удастся…
Не успел я договорить, как три исполинских вала обрушились на нас один за другим, подобно трем гулякам, бесчинствующим средь угрюмой толпы; первый поднял нос «Рассвета» так высоко в воздух, что сердце у нас замерло. Затем мы погрузились на глубину, равную высоте предшествовавшего взлета; мне даже почудилось, будто что-то надломилось от этого страшного напора. Из-за потока воды, который устремился на бак, ничего нельзя было разглядеть; но вот нос корабля еще раз вздернуло вверх, еще раз погрузило в воду, а потом судно как будто потеряло в весе.
— Нас сорвало с якоря, Майлз, — закричал Марбл, подавшись вперед, чтобы я мог слышать его. — Канаты лопнули как нитки, мы очертя голову несемся к земле!
И правда! Канаты разорвало, и судно стало отворачивать нос от шторма, словно бешеный скакун, который сбрасывает узду, прежде чем пуститься в свой неистовый карьер! Я огляделся в поисках негров, но Наб уже стоял у штурвала. Сей доблестный муж, преданный мне до конца, понял, что произошло, не хуже нас с Марблом и бросился туда, где в нем более всего нуждались. Хоть он и не был семи пядей во лбу, моряк он был превосходный. Движением руки я приказал ему положить руль на ветер, и он ответил мне кивком. Более мы ничего не могли предпринять и только в ужасе ожидали последствий.
Нос «Рассвета» все уваливался до тех пор, пока судно не стало лагом, отчего его начало швырять из стороны в сторону, так что ноки нижних реев с подветренного борта едва не погружались в воду. Затем оно выбралось из бурлящего штормового котла и с трудом повлеклось вперед. Но, прежде чем оно стало хоть немного слушаться руля, три волны пронеслись поперек его палуб, унося все, что не было крепко-накрепко принайтовлено, все неодушевленные предметы, которые своей волей не могли переместиться к подветренному борту. Волны вырвали пять бочек с водой из найтовых, словно те были скручены из обычного шпагата. Камбуз тоже унесло с последним гигантским валом, а саму печь спас только ее огромный вес да мощное крепление. Одним словом, волны унесли все, что попалось им на пути, кроме баркаса, грунтовы которого выдержали натиск.
К тому времени, как это опустошение закончилось, судно почти развернулось по ветру и его ход стал весьма ощутимым. Сначала оно устремилось к берегу, пройдя в этом направлении где-то полмили по косой, прежде чем повернулось кормой к ветру — курс, который позволял ему идти почти параллельно берегу. Мы с Марблом теперь без труда добрались до кормы и положили руль немного вправо с тем, чтобы по мере возможности отходить к середине пролива. Ветер дул с севера, вдоль пролива, так что, если бы он был достаточно широк, нам нечего было бы опасаться, но не прошло и трех-четырех часов после того, как судно стремительно понеслось под штормовым ветром, мы увидели впереди землю — в этой части острова берег тянется с севера на юг. Марбл предложил использовать благоприятный момент и, поставив грот-марсель, заставить судно отойти от земли — на подветренной скуле простиралось побережье, прилегающее к Дублину. Прежде чем убрать марсель, мы предусмотрительно полностью зарифили его, и я сам забрался на марс, чтобы спустить парус. Если уже на палубе буря казалась мне весьма свирепой, то теперь, когда я забрался на грот-марса-рей, порывы ветра обрушились на меня прямо-таки с неистовой яростью. Удержаться на рее было совсем не просто, а чтобы работать, требовалось немалое мужество и сила. Тем не менее я распустил парус, а потом слез и помог Марблу и коку натянуть шкоты. Туго натянуть их мы не смогли, но поставить парус нам удалось, и довольно недурно.
Судно тотчас ощутило присутствие этого небольшого лоскута. Благодаря совместному действию громоздких снастей и этого единственного обрывка паруса «Рассвет» помчался вперед с огромной скоростью, делая, наверное, одиннадцать — двенадцать узлов. Его очень сильно сносило ветром, и мне казалось, что и течение засасывает его и несет к берегу; но в общем судно держалось на том же расстоянии от берега, что и прежде, и шло параллельно ему, вспенивая вокруг себя волну, подобно фрегату, который мы видели накануне. При той скорости, которую развил «Рассвет», через двенадцать — пятнадцать часов мы оказались бы в проливе между Холихедом[345] и Ирландией, где у нас было бы больше пространства для маневрирования, так как суша там снова изгибается к западу.
Долгие-долгие часы мы с Марблом в тот день и в последующую ночь сменяли друг друга у штурвала и выполняли всякие работы, подобающие матросу, а также помощнику и капитану. Все это время судно бешено неслось к Атлантическому океану и вышло в него до зари, пройдя мимо большого судна, которое лежало в дрейфе под одним штормовым стакселем и в котором я узнал фрегат, разглядывавший нас на якорной стоянке. Куттер тоже находился неподалеку, и, увидев, как страшно качались и кренились эти два полностью укомплектованных судна, я представил себе, что было бы с нами, если бы нам пришлось, как им, идти на ветер. Вероятно, они поступили так из-за нежелания покидать свою крейсерскую территорию у входа в Ирландский пролив.
Когда рассвело, нашему взору представилась ужасная картина. Океан являл собой совершенный хаос; зеленые, словно от злобы, пятна перемежались яростной пеной. Тучи закрывали солнце, и буря, казалось, быстро приближалась к своей высшей точке. В десять часов мы промчались мимо американского судна, на палубе которого не было ничего, кроме фок-мачты. Как и мы, оно шло по ветру, но мы делали три фута против его двух. Спустя полчаса мы стали свидетелями страшного зрелища — на наших глазах исчез в пучине английский бриг. Он лежал в дрейфе, прямо по курсу, и я как раз смотрел на него с брашпиля, стараясь сообразить, не следует ли нам тоже стать к ветру, чтобы продержаться до конца бури. Вдруг бриг качнулся и пошел под воду, как ныряющий дельфин. Не знаю, что послужило причиной этого бедствия; через пять минут мы оказались совсем близко от места катастрофы, но не обнаружили никаких ее следов, даже ганшпута, хоть и смотрели во все глаза в надежде подобрать хоть кого-нибудь, кто успел уцепиться за мачту. О том, чтобы остановиться, не могло быть и речи — с равным успехом тот, кто не понимает по-немецки, может надеяться прочесть на верстовом столбе немецкое слово, пролетая мимо в вагоне поезда.
Ровно в полдень наш фор-марсель сорвало с рея. Одно за другим отлетали крепления, а затем унесло весь парус. Огромное полотнище сотрясало ветром с такой силой, что, того и гляди, с корабля содрало бы фок-мачту. Эти рывки длились около трех минут, как вдруг раздался хлопок — и парус разорвался в клочья. Через десять минут мы остались без грот-марселя. Этот парус целиком отделился от рея; казалось, будто какое-то невидимое судно выстрелом из пушки подает сигнал бедствия. Ликтрос, шкоты, штык-болты и риф-сезни держались на своих местах, а полотно выдрало одновременно с четырех сторон паруса. То, что последовало, не поддается описанию. Сорвавшаяся с мачты часть грот-марселя полетела вперед и, прилипнув к фор-марсу сзади, как бы распростерлась на марсе, гарпинсах, такелаже и других преградах на своем пути. Это довершило дело. Один за другим болты фокового такелажа стали срываться или обламываться — каждый отскакивал с громким треском — и все принадлежности фок-мачты, перелетев через нос судна, попадали с палубы за борт. Не выдержав страшного давления, подломилась грот-стеньга, увлекая за собой крюйс-брам-стеньгу.
От скопления огромного количества громоздких снастей перед носом «Рассвета» при стоявших задних мачтах корму занесло в сторону, и, несмотря на то, что Марбл, стоявший у штурвала, старался как мог удержать судно, оно сбилось с курса. Волны тотчас с бешеной силой обрушились на него, сметая с палубы даже баркас и камбуз и вместе с ними унося со шкафута подветренный фальшборт. Наб в тот момент находился в баркасе, разыскивая какую-то хранившуюся там вещь; я успел увидеть только, как бедняга вместе с баркасом на гребне волны перелетает через борт судна, подобно пузырьку на поверхности бурного потока. Диоген в ту минуту подошел к своей печи, чтобы присмотреть за незамысловатым обедом, который он пытался состряпать, и схватился за нее как за самый массивный из всех окружавших его предметов, но и печь смыло за борт, так что и Диогена мы больше не видели. Марбл находился в относительно безопасном месте, у штурвала, и держался на ногах, несмотря на то, что вода поднялась ему чуть не до самых плеч. Меня спас только такелаж грот-мачты, к которому меня прибило и где я просто-напросто застрял.
Я мог только восхищаться хладнокровием и выдержкой Марбла даже в такую страшную минуту! Прежде всего он резко переложил руль на ветер и закрепил штурвал — это было самое разумное из того, что можно было сделать в нашем положении. Он поступил так, повинуясь инстинкту, который позволяет моряку действовать в самых ужасных обстоятельствах, почти не рассуждая, подобно тому, как все мы зажмуриваем глаза, пытаясь защитить их от опасности. Потом он окинул взглядом палубу и ринулся к борту, захватив конец каната, чтобы бросить его Диогену, если кок всплывет рядом с судном.
К тому времени, когда он убедился, что его усилия напрасны, я тоже спустился на палубу, и мы стояли друг против друга среди следов разорения и гибели. Марбл схватил меня за руку, и его взгляд был красноречивей всяких слов. Я прочел в нем радость, которую он испытал, увидев меня живым, и его решимость разделить мою долю. И все же как мало он надеялся на спасение! Кто не желал бы, чтобы так смотрел на него товарищ в разгар битвы; однако этот взгляд не предвещал победы.
Во многих отношениях судно находилось бы теперь в более выгодном положении, чем прежде, если бы не обломки рангоута. Спереди все мачты перекинулись через подветренную скулу и лежали так, что, будь у нас сильная команда, мы бы без труда избавились от них; но теперь нам пришлось оставить все как есть. Мы, правда, могли обрубить такелаж и принялись за работу почти наугад. Однако нижний конец фок-мачты лежал на баке, где он перемалывал все вокруг себя на куски, когда вздымалась и опадала волна. Все фальшборты в этой части судна грозили отлететь в любую минуту, а еще я боялся, что вырвет крамбол и образуется большая течь. Мы и без того зачерпнули достаточно воды; баркас, камбуз, бочки с водой, запасные мачты, вылетая за борт, выломали верхнюю оконечность шпангоута и другие опоры, так что планширь раскололся и вода быстро проникала внутрь каждый раз, когда «Рассвет» подветренным бортом погружался в воду. Сахар и кофе я похоронил сразу же, как только увидел, что произошло на верхней палубе, и теперь надеялся только спасти само судно.
Мы с Марблом не привыкли отчаиваться. Если бы даже мой помощник очутился на доске посреди Атлантического океана, я уверен, он бы и тогда принялся наскоро сооружать аварийную мачту, отщепив кусок от корпуса своего «судна» и растянув на нем рубашку вместо паруса. Я никогда не встречал такого прирожденного моряка, как Марбл; когда одно средство оказывалось негодным, он неизменно принимался искать новое. Однако мы не могли понять, стоит ли нам употреблять усилия, чтобы избавиться от фок-мачты. Если не считать повреждений, которые она произвела на баке, она все-таки была нужна нам; благодаря ей нос судна держался против ветра, и оно не испытывало такой сильной качки, что было существенно для нас, находившихся на палубе. Оттого, что на корме мачты остались, а передние рухнули, корму стало клонить под ветер, а благодаря тому, что сломанная фок-мачта образовала в воде опору, нос больше не уваливался, и мы шли гораздо ближе к ветру, чем обычно делают суда, лежащие в дрейфе. Правда, наружный конец упавших мачт повело под ветер, и, действуя подобно длинному рычагу, они постепенно толкали сломанный конец фок-мачты поперек бака, круша и ломая все, что было на планшире, и грозя снести нижнюю часть грота-штага. Из-за этого желательно было избавиться от обломка мачты, однако, оказавшись за бортом, его конец мог ударить в днище судна. Между тем, приняв во внимание все обстоятельства, мы решились отсечь сколько возможно такелажа и, если получится, дать обрубленным обломкам уплыть подальше от нас.
Работа предстояла тяжелая. В такую погоду было нелегко удержаться на ногах даже на палубе «Рассвета», а стоять на баке было еще труднее, ибо не за что было ухватиться. Но мы не сдавались, и за полчаса нам удалось очистить судно от большей части уже ненужного такелажа. Сама погода вселяла в нас надежду — шторм ослабел и обещал утихнуть совсем. Судно, казалось, стало немного легче, и мы передвигались по палубе более уверенно, не слишком опасаясь, что нас смоет накатившей волной. Спустя некоторое время мы немного подкрепились, уничтожив остатки предыдущей трапезы, и немного утешились рюмкой-другой хорошего хереса. Есть много пользы в воздержании от спиртного, но в иные моменты ничто не может заменить рюмку хорошего вина. Потом мы снова энергично принялись за работу. Нужно было совсем немного усилий, чтобы сбросить за борт обломки рангоута на корме, и, взобравшись с топориком на марс, я осмотрелся, обрубил пару вант и штагов; тут судно тяжело накренилось под ветер и все обрубленные мной обломки плавно рухнули в море. Это было просто спасение, ибо, если бы мачты и дальше так метались по палубе, то нашей жизни угрожала бы опасность. Потом мы в последний раз принялись за обломки на носу, не сомневаясь, что выбросим их за борт, если нам удастся разрубить переплетение нескольких крупных снастей. Особое беспокойство нам Доставляли подветренные ванты, так как мы не могли добраться до них изнутри; фор-руслени почти все время были под водой, а прилегающие фальшборты унесло. Невозможно было даже находиться там столько, сколько требовалось, чтобы убрать или обрубить все талрепы.
Марбл всегда отличался находчивостью в работе на реях: увидев хорошую опору около топа, он без лишних слов схватил топор и буквально взлетел на мачту, где стал обрубать огоны снастей. Вскоре он справился с этой работой, но тут конец фок-мачты, уносимый волной, соскользнул с бака в море, практически очистив судно от обломков и при этом увлекая за собой Марбла. Я сказал «практически», ибо фор-марса-брас с подветренного борта все еще был прочно закреплен на судне по какой-то оплошности — наше внимание было направлено на более мелкие снасти. Вся масса обломков медленно завертелась вокруг судна, удерживаемая одним этим канатом.
Как неожиданно и страшно все переменилось! Я знал, что мой помощник сделает все, что может предпринять человек в его положении, но какой человек мог бы проплыть в столь бурном море даже то короткое расстояние, которое разделяло обломки мачт и судно? Из массы обломков ближе всего к судну находился конец марса-рея, к которому вел брас (другой конец снасти вел к марсу), и он поднимался из воды благодаря натяжению браса сразу на несколько фатомов, отчего Марблу было чрезвычайно нелегко дотянуться до каната, с помощью которого, как я видел, несмотря на все трудности, он надеялся добраться до судна. Я слышал его голос с подветренной стороны: вой ветра и рокот волн существенно спали за последние несколько часов. Я прокричал Марблу, что собираюсь предпринять.
— Я здесь стравлю брас, — кричал я, — а ты лови, тогда будешь спасен!
Помощник понял меня, махнув рукой в знак согласия. Когда мы оба были готовы, я резко отдал канат, и Марбл то ползком по обломкам, то плывя и подгребая руками, уже добрался до нока рея, и, когда он почти уже достиг цели, движением обломков его приподняло из воды. Я вздрогнул, увидев этого морского волка во весь рост: вода стекала с его одежды, под ним сердито перекатывались хищные валы, подобно львам, стремящимся в прыжке схватить смельчака и вонзить в него свои когти. Марбл уже протягивал руку, чтобы дотянуться до браса, когда брас-блок, не выдержав натяжения, лопнул. Снасть соскочила с рея, и тот рухнул в воду. Потом все скрыла из виду волна, погрузив и меня в пучину мучительного сомнения; вдруг я увидел, что помощник привязывает себя к кончику марсарея, самого плавучего рангоутного дерева. Ему удалось снова влезть на рей, как только он добрался до основной массы обломков, и он хладнокровно принялся за работу, пытаясь понадежнее закрепиться в наиболее безопасном месте. Когда его приподняло вспененной волной, несчастный махнул мне рукой — прощание настоящего моряка!
Так Божественному Провидению было угодно разлучить нас четверых, разделивших друг с другом столько невзгод! С отчаянной тоской наблюдал я, как течение медленно уносит прочь груду обломков. Я больше не раздумывал над тем, как спасти «Рассвет», и, по правде говоря, я не думал и о своем спасении. Целый час я простоял недвижно, прислонясь к основанию бизань-мачты, скрестив руки на груди и впившись взглядом в фигуру Марбла; судно качало и кренило, но все мои мысли были прикованы к Марблу, и каждый раз, когда верхушка рея поднималась на гребне волны, я со страхом ожидал, что она окажется пустой. Помощник, однако, был слишком надежно привязан к рею, хотя почти все время был под водой. Я не видел возможности спасти его. Шлюпки у нас не осталось, да если бы она и была, она не выдержала бы шторма и я бы не управился с ней в одиночку. Досок у Марбла было много, но что станется с ним без пищи и без воды? Я сбросил в море два бочонка воды и ящик галет, теша себя напрасной надеждой, что их, может быть, отнесет к обломкам и они продлят жизнь страдальца. Их разметало в бурлящем котле океана, и они исчезли где-то под ветром. Когда с палубы Марбла было уже не видно, я забрался на грот-марс и стал следить за плавучим островком рангоута и такелажа, пока он совершенно не исчез из виду. Потом по компасу я определил пеленг, чтобы знать его местоположение, и за час до заката, или как только позволил несколько утихший ветер, я выкинул на марсе флаг в знак того, что я помню о своем помощнике.
— Он знает, что я не брошу его, пока есть надежда, пока я жив! — бормотал я, и эта мысль приносила мне облегчение в ту горькую минуту.
Поистине то была горькая минута! С тех пор много воды утекло, но время не притупило моих чувств, и, когда я вспоминаю те дни, все переживания, все события с новой силой оживают во мне. С того момента, когда я отчалил от родных берегов, образ Люси сопровождал меня повсюду, я просыпался и засыпал с мыслью о ней, я думал о ней в горе и в несчастии; даже захватывающее зрелище морского боя, свидетелем которого я стал, не могло помешать моим мыслям вновь и вновь возвращаться к их путеводной звезде, их мощному магниту; но не думаю, чтобы я хоть раз вспомнил о Люси после того, как стихия унесла от меня Марбла. Нужно ли говорить, как сильно я привязался к Набу с его терпеливой покорностью, его добродетелями и недостатками, бесстрашием, безграничной преданностью мне и как опечалила меня его гибель. Однако я помню, что не переставал думать о Люси даже после того, как Наба смыло волной, между тем как первые несколько часов после разлуки с Марблом я не вспоминал о ней.
К закату ветер несколько спал, море стихло, и уже можно было не опасаться бури. Судно плавно легло в дрейф, и мне не пришлось долго возиться с ним. Если бы было светло, я бы положил руль по ветру и пошел бы в подветренную сторону в надежде найти обломки рангоута и, по крайней мере, держаться неподалеку от Марбла, но, боясь в темноте прозевать его, я отложил эту работу до утра. Теперь мне ничего более не оставалось, как следить за погодой, чтобы предпринять сей шаг, прежде чем переменится ветер.
Что это была за ночь! Как только сгустилась тьма, я проверил помпы и обнаружил в трюме на шесть футов воды. Одному человеку нечего было и пытаться откачать воду из такого крупного судна, как «Рассвет», и я отогнал от себя эти тягостные мысли. Надводная часть судна получила такие повреждения, что я был просто убежден: оно непременно затонет, если я не встречу на пути какой-нибудь корабль. Я не боялся за свою жизнь и не думал о разорении, которое неминуемо повлечет за собой потеря судна. Мои мысли постоянно возвращались к моим товарищам; если бы я мог обрести их, я сделался бы счастливейшим из людей, пусть ненадолго.
Под утро, выбившись из сил, я заснул и проспал два-три часа. Проснулся я оттого, что солнечные лучи заглядывали мне в лицо. Вскочив на ноги, я быстро осмотрелся. Ветер по-прежнему дул с северо-востока, но весьма слабо. Море успокоилось — волнение было не больше обычного, и казалось, более погожий день никогда еще не занимался над Атлантикой. Я поспешил на палубу и жадно оглядел океан с подветренного борта, пытаясь высмотреть там хоть какие-то обломки нашего рангоута. Ничего. С грот-марса я мог обозреть горизонт довольно далеко, но передо мной расстилалась слепящая, сверкающая пустыня океана, и лишь гребни волн носились по ней. Я был уверен, что «Рассвет» способен держать круто к ветру, почти не отклоняясь от курса, а значит, плавучий островок рангоута по-прежнему был где-то под ветром; но за последние двенадцать часов судно, должно быть, продвинулось вперед на много миль, и вполне могло получиться так, что оно находилось далеко к югу от дрейфующих обломков, — с тех пор, как оно вышло из ветра, его нос держался именно этого направления. Итак, прежде всего я должен был поймать ветер, а потом, если удастся, повернуть на север и попытаться отыскать рангоут. Когда бы я нашел своего помощника, мы все-таки могли бы умереть вместе: в то время эта печальная мысль служила для меня утешением.
Отец всего, согласно чтимый
Во всяком веке, всех странах —
И диким, и святым, и мудрым —
Егова, Зевс или Господь!
Я знал, что мне понадобятся силы, и позавтракал, прежде чем взяться за работу. С тяжелым сердцем я приступил к своей одинокой трапезе; хотя я ел почти без аппетита, но, покончив с завтраком, почувствовал прилив сил. Я преклонил колени на палубе и стал горячо молиться, испрашивая у Бога благодатной помощи. К чему старику, чья жизнь клонится к закату, стесняться признать, что в расцвете юности и сил ему пришлось ощутить, как все мы беспомощны? Да, я молился, и, надеюсь, в надлежащем состоянии духа, ибо я почувствовал, что эта духовная пища придала мне больше сил, чем материальная, которую я отведал прежде. Когда я поднялся с колен, во мне ожила надежда, впрочем, я попытался несколько приглушить ее, как чувство безрассудное и опасное. Может статься, духу моей праведной сестры было дано взглянуть на меня с небес в моем отчаянном положении и вознести к престолу Творца кроткие моления о брате, которого она горячо любила. Я уже не чувствовал себя таким одиноким, а принявшись за работу, я еще сильнее ощутил таинственную, незримую связь с душами тех, кто любил меня в земной юдоли.
Прежде всего мне нужно было отнести бизань-штаг, который лопнул у топа бизань-мачты, к топу грот-мачты. Я проделал это, привязав его к обрывку другой снасти. Потом я подтянул фалы, распустил и поставил стаксель; на эту работу у меня ушло целых два часа. Конечно, у меня получилось не очень хорошо, но сделать лучше в одиночку было невозможно. Закрепив стаксель, я положил руля по ветру и пошел в фордевинд. Потом я распустил и установил бизань. Посредством этих манипуляций, да еще действия ветра на корпус судна и рангоут мне удалось развить скорость до трех узлов, забирая немного к северу, — именно в том направлении, как мне казалось, нужно было искать обломки рангоута. По моим расчетам, при хорошей, умеренной погоде они делали около одного узла, а если учесть дрейф самого судна, то к тому времени обломки должны были находиться в двенадцати милях под ветром. Я преодолел эти двенадцать миль к полудню, а потом развернул судно так, чтобы ветер дул с траверза, и старался держать на север. Поскольку мне не нужно было управлять рулем, я взял кое-какой еды, подзорную трубу и забрался на грот-марс пообедать и обозреть океан.
Долгие тревожные чаем провел я на этом марсе! Ничего не было видно на поверхности огромного океана. Казалось, даже птицы и рыбы оставили меня. Я все вглядывался в окружавшие меня бескрайние воды, пока руки мои не устали держать подзорную трубу, а глаза не заболели от напряжения. К счастью, ветер не менялся, а волнение на море быстро стихало — лучшей погоды для моих поисков нельзя было и желать. Правда, судно то и дело заносило в стороны, но в целом оно держалось намеченного курса. Судя по движению воды за бортом, большую часть времени оно делало около двух узлов, но, по мере того, как разгорался день, ветер стихал и скорость уменьшилась вдвое.
Наконец, проведя долгие часы на марсе, я спустился на палубу посмотреть, как обстоят дела там. Проверив помпы, я обнаружил в трюме на десять футов воды, хотя по надводной части судна это совсем не было заметно и двигалось оно очень легко. То обстоятельство, то «Рассвет» мало-помалу погружался в воду у меня под ногами, не вызывало сомнений; в моем распоряжении оставалось не больше суток. Такой срок судно, вероятно, продержалось бы на поверхности, а при умеренной погоде, возможно, и больше. Ветер все стихал, и, думая, что меня ожидает спокойная ночь, я решил посвятить отведенное мне время приготовлении) к последнему великому переходу. Завещание написать я не мог — да мне и оставить после себя было нечего; после гибели корабля на уплату долга Джону Уоллингфорду пойдет все мое имущество. Когда после принудительной продажи моего имения кузену выплатят причитающиеся ему деньги — сорок тысяч долларов, — что останется?
Допустим, имение удастся продать за его настоящую цену, и тогда дело будет обстоять несколько иначе. Впрочем, мой кредитор был моим наследником: я отказал все, что имел — кроме денег, предназначенных Люси, и кое-каких подарков слугам, — своему кузену. Негров в соответствии с новой политикой штата Нью-Йорк скоро освободят, и мне нечего беспокоиться о них, разве что в силу привычка и взаимного расположения.
Однако стоило ли говорить о собственности в тех обстоятельствах, в которых я оказался? Даже если бы я владел всем графством Ольстер, мои пожелания или новое завещание, которое я бы мог составить, умрут вместе со мной. В скором времени все поглотит пучина океана. Но неужели я не хотел спастись или, по крайней мере, оттянуть конец, скажем построив какой-нибудь плот? Шлюпки на судне не было, ял достался англичанам, а баркас унесла буря. Запасные рангоутные деревья смыло в море, как и бочки с водой, принайтовленные к палубе. Возможно, мне удалось бы соорудить что-то из крышек люков и крюйс-стеньги, если бы я мог спустить на воду последнюю, но это была бы отчаянная, безнадежная попытка, обреченная на неудачу. Даже ганшпуги унесло в баркасе, а оба спасательных буя вместе с якорями остались у побережья Ирландии. При всех этих обстоятельствах мне казалось, что было бы более мужественно и достойно погибнуть сразу, нежели предпринимать какие-то жалкие попытки на несколько часов продлить существование. И я принял решение — пойти ко дну вместе с моим судном.
Ради чего мне стоило жить? Мой дом, мое драгоценное Клобонни, мне все равно уже не принадлежало, и, признаюсь, мучительное сомнение закралось мне в душу при этой мысли; мне стало казаться, что Джон Уоллингфорд, быть может, убедил меня войти в долг, чтобы в конце концов прибрать к рукам имение, столь дорогое сердцу каждого Уоллингфорда. Однако я подавил в себе это чувство и громко попросил у своего кузена прощения, как если бы он мог слышать меня. На то, что Люси ответит мне взаимностью, я уже не надеялся; Грейс переселилась в лучший мир, и на свете почти не осталось людей, которые нуждались во мне. После мистера Хардинджа (не говоря, конечно, о Люси), я более всего любил Марбла и Наба, а они оба, вероятно, были уже мертвы или, как и я, обречены на гибель. Все мы в свой час кончим земное поприще, и хоть мой последний час пришел довольно рано, нужно было встретить его, как подобает мужчине встречать испытания, даже саму смерть.
Незадолго до заката я забрался на марс, чтобы в последний раз оглядеть океан. Едва ли мной двигало желание оттянуть конец; я все еще надеялся найти помощника. В эту вечернюю пору от океана исходило чудесное свечение, и казалось, что в нем отражался лучезарный лик Небесного Творца, с улыбкой, исполненной милосердной любви, взирающего на Свое творение. Я почувствовал, как мое сердце смягчилось, и мне показалось, что над бездонной гладью я слышу небесные хоры, поющие осанну Всевышнему. Я преклонил колени на марсе и стал молиться.
Поднявшись с колен, я оглядел океан, как я думал, в последний раз. Нигде не было видно ни паруса. Я вовсе не был разочарован — я не надеялся на спасение. Мне только хотелось найти помощника, чтобы мы могли умереть вместе. Я медленно поднял подзорную трубу и тщательно обследовал горизонт. Ничего. Я сложил трубу и собрался было отбросить ее прочь, как вдруг перед глазами мелькнуло что-то, плавающее на поверхности океана в миле от судна — впереди и с подветренной стороны. Я ничего не заметил раньше оттого, что, прочесывая горизонт, смотрел только вдаль. Я не мог ошибиться — это были обломки «Рассвета». Я тотчас навел на них трубу и убедился, что я прав. Топ мачты был отчетливо виден, он находился довольно высоко над поверхностью воды; время от времени показывались обломки реев и мачт, когда волной их подбрасывало на поверхность. Поперек сетки марса недвижно лежал какой-то предмет, очертаниями похожий на человеческое тело. Марбл! То ли он был мертв, то ли спал.
Новое, странное чувство овладело мной при виде его! Минуту назад я сам был совершенно один, оторван от остального мира и обречен на одинокую смерть. Теперь все переменилось. Человек, вместе с которым мы смотрели в лицо опасности, человек, научивший меня моему ремеслу, тот, кого я искренне любил, на моих глазах умирает без помощи, которую я мог бы оказать ему! В мгновение ока я оказался на палубе, потравил шкоты и переложил руль. Подчиняясь моей воле, судно пошло в фордевинд, и вскоре с того места, где я стоял, у штурвала, я мельком увидел обломки недалеко от наветренной кат-балки. К тому времени ветер сильно утих, а судно глубоко погрузилось в воду и оттого двигалось очень медленно. Даже несмотря на то, что я положил руль по ветру, оно едва делало пол-узла. Я стал опасаться, что вообще не достигну цели!
По временам наступал мертвый штиль, затем снова слабыми порывами дул ветер, с трудом толкая вперед отяжелевшую глыбу корабля. Я свистал, я молился, я громко призывал ветер; одним словом, я употреблял все известные средства, от моряцких суеверий до исступленных обращений к Всемилостивому Создателю. Полагаю, мои ухищрения не дали никакого эффекта, лишь время принесло необходимые перемены. За полчаса до того, как солнце погрузилось в океан, до обломков оставалось пройти около ста ярдов. Это я определил, бросая мимолетные взгляды в их сторону: при том направлении, которого я принужден был держаться, носовая часть судна загораживала от меня мою цель, а я не решался отойти от штурвала и пройти вперед, боясь пропустить их. Я приготовил кошку: положил небольшой верп на шкафут с подветренного борта привязал к нему трос; я был уверен, окажись я в нескольких футах от дрейфующего рангоута, я смогу подцепить что-нибудь. Мне казалось теперь, будто судно совершенно не желает двигаться. Оно, конечно, шло вперед, но за пять-шесть минут преодолевало расстояние, равное своей длине. Беглые взгляды в сторону рангоута говорили мне, что еще два таких рывка, и я окажусь у цели. Я едва дышал, чтобы, не дай Бог не свернуть с правильного курса. Мне казалось странным, что Марбл не окликал меня, и, решив, что он спит, я закричал во все горло, чтобы пробудить его. «Как радостно отзовется в его сердце этот крик!» — думал я, хотя мой собственный голос показался мне неестественным и тревожным. Ответа не последовало. Потом я ощутил слабый удар, словно водорез задел за что-то, и тихий скрежещущий звук по меди обшивки возвестил о том, что судно врезалось в обломки.
Оставив штурвал, я вскочил на шкафут, подняв верп. Потом верхние реи с силой развернулись под давлением днища на оконечность нижней мачты. Я не видел ничего, кроме огромной глыбы снастей и обломков рангоута, и едва дышал от страха, боясь промахнуться. Могло случиться так, что вся глыба поплыла бы к корме, и тогда я не смог бы бросить верп; малые мачты больше не отклонялись внутрь судна, и я видел, что «Рассвет» и обломки медленно отдаляются друг от друга. Глухой удар о дно прямо подо мной заставил меня перегнуться через борт, и я увидел, что фока-рей, расположившись косвенно к мачте, одним концом скребется о борт судна. Это был единственный шанс — другого, я знал, у меня не будет, и я метнул верп в гущу обломков. К счастью, трос натянулся, и лапа якоря оказалась прямо под реем, внутри пертов, брас-блоков и других канатов, прилаженных к нокам нижних реев. Судно шло так медленно, что моя кошка выдержала и вся масса обломков подалась. Я бросился к фалам и гитовам, убавил стаксель, потом подтянул к рею бизань — я сделал это, чтобы кошка от сильного натяжения не соскочила с рея.
Надобно заметить, что вплоть до этого момента я и не смотрел в ту сторону, где предполагал найти Марбла. Я так боялся упустить обломки, что ни о чем ином не думал, ничего другого не видел. Убедившись, однако, что мой швартов не сорвется, я побежал вперед посмотреть на марс, который благодаря натяжению троса оказался точно под самым носом — через него он раньше и свалился в воду. Марс был пуст! Предмет, который я принял за Марбла, мертвого или спящего, был частью пуза грот-марселя, который был пропущен через сетку марса и закреплен там — то ли для укрытия от волн, то ли для ночлега. Каково бы ни было назначение этого гнездышка, в нем больше не было его обитателя. Марбла, вероятно, смыло волной, когда он предпринял рискованную попытку более надежно защититься от стихии или устроиться поудобнее.
Чувство разочарования, охватившее меня при виде пустующего марса, было почти столь же мучительным, как боль, которую я испытал, увидев, как моего помощника уносит в океан. Если бы я нашел его тело, на душе у меня стало бы легче: мы могли бы вместе пойти ко дну и найти вечный покой в одной могиле — в глубинах океана, который мы вместе избороздили, преодолев тысячи лиг. Я бросился на палубу, забыв о собственной участи, и горько-горько зарыдал. Там лежал мой матрас, на него я и упал теперь. В конце концов силы мои иссякли, и я заснул крепким сном. Помнится, последней моей мыслью было, что так, на этом ложе, я и пойду ко дну вместе с судном. Природа взяла свое, я даже не видел снов. Я не помню, чтобы когда-либо спал таким глубоким, освежающим сном; он длился до тех пор, пока лучи занимающегося дня не разбудили меня. Быть может, именно этому благословенному сну обязан я тем, что теперь могу поведать вам о своих приключениях.
Едва ли нужно говорить о том, что ночь выдалась спокойная; иначе ухо моряка непременно уловило бы какие-нибудь признаки тревоги. Поднявшись, я увидел, что океан блестит как зеркало и почти не колышется. Можно было заметить лишь то движение, которое часто уподобляют сонному дыханию какого-то огромного животного. Еще лежа на матрасе, я слышал, как обломки ударялись о борт судна, напоминая о своем соседстве. Не было ни единого дуновения ветра. Временами судно, казалось, вздыхало, тяжелые донные волны катились вдоль его бортов, и шум их извещал меня об их мимолетном посещении; в остальном все было так недвижно, как будто океан только возник из небытия. Я снова преклонил колени и вознес молитву Тому Грозному Существу, с которым, как мне теперь казалось, я остался наедине посреди Вселенной.
До того как я поднялся с колен, я и не думал употреблять усилия, чтобы спастись или немного оттянуть свой последний час, использовав обломки рангоута. Но когда я огляделся, когда увидел, как умиротворенно безмятежен океан, жажда жизни вновь зашевелилась во мне, я стал обдумывать мои шансы на спасение, какими бы ничтожными они ни были, и принялся искать необходимые для этого средства.
Прежде всего я еще раз проверил помпы. За ночь воды прибыло не так много, как за предыдущий день. Но все-таки она прибывала; ее было на три фута больше, чем тогда, когда я замерял глубину в последний раз, — это неопровержимо доказывало, что где-то образовалась течь, которую один я был не в силах заделать. А значит, нечего было и думать о спасении судна. Оно уже погрузилось настолько, что нижние болты фори грот-русленей были затоплены водой; мне казалось, что оно продержалось бы на поверхности воды еще сутки, если бы не повреждение, которое я обнаружил под катбалкой с левого борта после столкновения с обломками рангоута. Мне казалось, что течь произошла от этого удара, и, конечно, она на несколько часов приблизила гибель судна.
Прикинув, таким образом, сколько у меня осталось времени, я стал серьезно готовиться к предстоящему переселению на плот. В некотором смысле я не мог значительно усовершенствовать его по сравнению с прежним его состоянием; под мачтами находились реи, придававшие им необходимую плавучесть. Мне пришло в голову, однако, что, если установить брам-стеньгу и бом-брам-стеньгу с их реями вокруг марса, я смогу с помощью крышек люков соорудить помост, который в тихую погоду не только убережет меня от воды, но и, пожалуй, вместит всю провизию для одного человека на целый месяц вперед. Этим я и занялся.
Мне не составило труда открепить стеньги и установить их вокруг марса. Эта работа требовала скорее времени, нежели сил — мой труд облегчало то обстоятельство, что снасти остались на прежнем месте и почти в том же состоянии, в каком они были, когда стеньги стояли вертикально. Прочий такелаж я обрубил и, вынув шлагтовы, по одному, ногой прогнал стеньги сквозь соответствующие эзельгофты. Конечно, чтобы проделать все это, мне пришлось залезть в воду, но я нарочно сбросил с себя почти всю одежду; погода была теплая, и я почувствовал, как купание освежило меня. Через два часа брамстеньга с реем была уже надежно прикреплена к топу и эзельгофтам, которые я для этой цели распилил на кусочки. В качестве креплений я использовал найтовы, костыли — среди плотницких запасов я обнаружил их множество, — а также всевозможные инструменты.
Покончив с этой частью сооружения, я плотно позавтракал, а затем принялся класть настил на моих примитивных балках, скрепляя крышки люков. Это было несложно: крышки были длинные, а рамы на них позволили мне принайтовить их да еще прибить костылями. Задолго до того, как солнце стало в зенит, мой небольшой прочный помост уже возвышался над водой на целых восемнадцать дюймов, окруженный чем-то вроде леера, чтобы вещи не соскользнули с него. Затем я отрубил от реев все паруса и отвязал весь такелаж и металлические части, которые не нужны были для скрепления обломков рангоута. Читатель без труда сообразит, насколько после этого увеличилась плавучесть моего плота. Один фок весил гораздо больше, чем я вместе со всеми припасами, которые я бы мог уложить на свой помост. Что касается фор-марселя, от него и так мало что осталось, большую часть паруса сорвало с рея еще до того, как рухнула мачта.
Когда мой плот был закончен, я почувствовал голод; а плот, надо сказать, вышел замечательный. Величина помоста составляла десять квадратных футов, и теперь он на два фута возвышался над водой. Это не так уж много при сильном волнении, но у меня были некоторые основания надеяться, что после недавней яростной бури некоторое время продержится относительно хорошая погода. Я не был бы настоящим моряком, если бы не позаботился о мачте и парусе. Для этой цели я припас фор-бом-брам-стеньгу и рей вместе с парусом, решив установить их, когда у меня не будет других дел. Затем я съел свой обед, состоявший из остатков холодного мяса и птицы, которые мне удалось найти среди припасов в кают-компании.
После еды нужно было снабдить провизией и мой плот. Это не потребовало много времени и сил. Офицерские погреба еще не были затоплены водой; мешок галет да мешок крекеров, этого продукта исключительно американской изобретательности, немного копченой говядины, ящик бренди, два бочонка воды — вот из чего составился мой провиант. Я добавил сюда горшок масла, несколько превосходных копченых сельдей и несколько анчоусов. Мы неплохо питались в кают-компании «Рассвета», и нетрудно было бы запастись всем необходимым на месяц для шести — восьми человек. Заметив, что плот, после того как я снял с него груз парусов и такелажа, не слишком отяжелел от запасов, я стал осматриваться в поисках каких-нибудь ценных вещей, которые мне хотелось бы спасти. Приготовления, которыми я занялся, внушили мне уверенность (может быть, здесь было бы уместнее слово «надежда») в том, что мне удастся выжить, — чувство, вероятно, столь же естественное, сколь безрассудное. Я изучил все предметы, которые у меня были, критически осмотрев их с точки зрения ценности и будущей пользы; это кажется нелепым, но как цепки человеческие желания даже на пороге смерти! Как грустно покидать в море судно со всеми его хитроумными приспособлениями и зная при этом его настоящую цену! «Рассвет» вместе со своим грузом стоил, должно быть, восемьдесят тысяч долларов, а то и больше, и вот я собирался покинуть его посреди океана, почти не сомневаясь, что страховщики не вернут мне ни цента.
Последние страхуют только от крушения и несчастных случаев, вызванных стихией, в том числе пожаров; причем на застрахованном лице лежит правовое обязательство — заботиться о том, чтобы судно было надлежащим образом оснащено и укомплектовано людьми. Я полагал, что ничего бы не случилось с «Рассветом» во время недавнего шторма, если бы на его борту была вся команда полностью; а в том, что на судне не хватало людей, с юридической точки зрения, был виноват я. Я готов был позволить англичанам доставить его к ним в порт и ожидать судебного решения — закон подразумевает, что так отправляется правосудие. Здесь закон, возможно, глубоко заблуждается, но власти предержащие никогда не признают своих ошибок. Если бы во время задержки судна англичанами было допущено правонарушение, тогда по закону мне полагалось бы соответствующее возмещение убытков. Правда, задержка сама по себе могла бы разорить меня — ведь я был весь в долгах, — но закон с его прямолинейностью это нисколько не заботит. Когда бы я мог доказать, что понес убытки из-за упавших цен, возможно, я получил бы компенсацию, при условии, что суд вынесет приговор в мою пользу и противная сторона не станет обжаловать решение судьи, а если станет, то при условии, что последующие решения подтвердят первое; и если все определения суда будут в мою пользу — милорд Харри Дермонд, может быть, заплатит мне несколько тысяч в качестве компенсации. Но мыслимое ли это дело?
Я всегда брал с собой в плавание большой сундук, который приобрел в одном из первых своих походов; в нем я обычно держал деньги, одежду и другие ценные вещи. С помощью талей мне удалось вытащить этот сундук на палубу и переправить через борт на плот. Это было, пожалуй, самое трудное во всем предприятии. К нему я присовокупил мой ящик-секретер, матрас, два или три одеяла и несколько других легких вещей, которые, как мне казалось, могли пригодиться, но в то же время я в любой момент мог выбросить их в море, возникни такая необходимость. Когда все это было проделано, я счел мои приготовления законченными.
Сгущалась тьма, я изрядно устал и хотел спать. Вода прибывала очень медленно в последние несколько часов, но судно теперь осело так сильно, что мне казалось небезопасным оставаться на нем на ночь. Итак, я решил покинуть его и переместиться на плот. Кроме того, мне пришло в голову, что находиться слишком близко от судна, когда оно пойдет ко дну, тоже рискованно; едва я отошел от него на небольшое расстояние, сгустилась тьма. Все же мне не хотелось далеко уходить от «Рассвета», поскольку мачты на его борту были более заметны для любого проходящего судна, чем небольшой парус, который я установил на плоту. Если бы «Рассвет» продержался на поверхности воды в течение следующего дня, эти мачты увеличили бы мои шансы на спасение; перед парусом, установленным на плоту, у них было преимущество — их было не так легко проглядеть.
Держаться подальше от судна было сложнее. Есть известное притяжение веществ, благодаря которому в штиль суда влечет друг к другу, и мне прежде всего нужно было преодолеть этот закон природы; затем придумать противодействие, не имея подходящих средств. Все же я был очень силен и обладал кое-какими моряцкими приспособлениями. Плот теперь, когда я укоротил его, был гораздо более маневренным, чем прежде; кроме того, я взял на плот комплект весел от баркаса, которые убрали в трюм, благодаря чему они и сохранились. Я взял их на плот, чтобы укрепить мой помост, или палубу, а два из них приберег, чтобы использовать по прямому назначению.
Обрубив верп и сбросив некоторые снасти, которые я приспособил, чтобы держаться рядом с судном, я стал отваливать; солнце тем временем уже уходило за горизонт. Все время, пока я шел рядом с судном, у меня получалось неплохо, потому что я не стал выходить на траверз, а держался за кормой, рассчитывая на то, что получу большую скорость, выйдя из-за подветренного борта. Я сказал «подветренного», но не было ни дуновения ветерка, ни движения воды. Я привязал трос к шлюпбалке и, встав на сундук и привязав к нему ступни, вскоре преодолел vis inertiae[347] плота; я напряг все силы, как только он подался, и мне удалось сообщить плоту импульс, благодаря которому он оттолкнулся от судна. Признаться, сам я не боялся утонуть, если вдруг судно пойдет под воду, когда плот будет находиться в непосредственной близости от него, но бурное движение воды могло бы повредить плот или смыть большую часть моих запасов. Чтобы этого не случилось, я стал усиленно работать веслами и старался сделать все, что в моих силах, дабы придать ходу моей неповоротливой посудине. Не жалея сил, я трудился битый час; по истечении этого срока ближайший к судну конец плота находился примерно в ста ярдах от гакаборта «Рассвета». Это была черепашья скорость, и я понял, что мне не спастись, если меня не заметит какое-нибудь проходящее мимо судно.
Вконец измучившись, я лег и заснул. Я не принимал никаких мер предосторожности на случай, если ночью поднимется ветер; во-первых, это представлялось мне маловероятным — так безмятежны были небеса и сам океан, и, потом, я был уверен в том, что если погода изменится, шум волн и завывания ветра разбудят меня. Как и в предыдущую ночь, я сладко спал и проснулся бодрый, полный сил, готовый к любым испытаниям. Как и накануне, меня разбудили теплые лучи восходящего солнца, светившие мне в лицо. Пробудившись, я сначала толком не понял, где я нахожусь. Однако мне хватило одной минуты, чтобы воскресить в памяти прошедшее, и я стал осматриваться, пытаясь оценить свое нынешнее положение.
Я поискал судно там, куда смотрел топ мачты, и в той стороне, где я в последний раз видел его, — но тщетно. Я подумал, что за ночь плот развернулся, и медленно обвел глазами всю линию горизонта — нигде ничего. «Рассвет» затонул ночью, да так тихо, что я и не заметил! Я содрогнулся при мысли о том, что сталось бы со мной, если бы я пробудился от сна временного только для того, чтобы испытать предсмертную агонию и погрузиться в сон вечный. Не могу описать, какое чувство охватило меня, когда я огляделся и увидел, что плыву посреди океана на маленьком помосте площадью десять квадратных футов, возвышающемся над поверхностью воды меньше, чем на два фута. Только теперь я ощутил всю хрупкость моего положения и постиг все его опасности. Прежде судно как будто заслоняло их от меня, в его соседстве я как бы находил защиту. Но теперь мне открылась вся правда. Даже умеренный ветер может поднять волну, которая обрушится на помост и непременно сметет все на своем пути. Мачты, правда, обладали особой легкостью, они никогда не пошли бы ко дну, разве только со временем, когда насквозь пропитаются водой и обрастут ракушками; с другой стороны, они вовсе не обладали плавучестью судна и не могли подняться над стихией настолько, чтобы увернуться от бурунов.
Это были отнюдь не утешительные размышления; они тяжелым бременем лежали на моей душе даже на утренней молитве. Отправив, как мог старательно, эту каждодневную обязанность, я немного подкрепился, впрочем без особого аппетита. Затем я получше разместил на плоту свои пожитки, оснастил и поставил мачту, поднял парус как сигнал для судна, которое могло появиться неподалеку. Я надеялся, что вскоре подует ветер, и не обманулся в своих ожиданиях — около девяти подул умеренный норд-вест. Этот ветер принес мне несказанное облегчение. Он освежил мое тело, изнывавшее от летнего зноя — солнце нещадно палило над бескрайней водной пустыней, — и оживил картину, которая иначе была бы удручающе монотонной. Этот ветер подул мне прямо в лицо, так как я установил свою мачту на прежней фок-мачте, принайтовил к основанию топа, который теперь стоял вертикально, и прикрепил ее к топу и юферсам; весь такелаж стеньги остался на месте, как тогда, когда она вертикально стояла на судне, хотя теперь она плавала в воде. Сломанную часть фок-мачты я приспособил под водорез, и, конечно, мне пришлось сделать поворот через фордевинд, чтобы хоть немного набрать ход. На один этот маневр у меня ушло четверть часа — мои брасы, галсы и шкоты не особенно хорошо работали. Однако за это время мне удалось развернуться и обрасопить мой единственный рей.
Они уставились взорами друг на друга, глаза их выражали полное изумление, само молчание их было красноречиво, выражение лиц заменяло слова; они казались людьми, услыхавшими об искуплении или разрушении целого мира. Удивление их все росло, но со стороны, не зная причин его, нельзя было сказать, что волнует их — радость или горе. Во всяком случае, то, что они узнали, было чрезмерной важности.
Когда плот стал по ветру и ветер посвежел, я смог уяснить себе возможности моего нового плавучего средства. Бом-брамсель был большой и держался хорошо. Я взял с собой лаглинь, квадрант, грифельную доску и стал подумывать о том, чтобы вести счисление пройденного пути. Я полагал, что судно, когда настал штиль, находилось в двухстах милях от земли, как я знал доподлинно, на широте 48°37». Лаглинь все утро показывал, что плот шел со скоростью пол-узла, и если бы мне удалось при этой скорости в течение пятнадцати — шестнадцати дней держаться прямого курса, я мог даже надеяться, что достигну земли. Однако я не позволял себе возлагать надежды на такое чудо; впрочем, если бы я попал в полосу западных ветров, это могло бы случиться. Отрубив два рея или развернув их вдоль плота, параллельно его ходу, я мог бы удвоить скорость движения, и я стал всерьез подумывать о таком решительном шаге. Мне не хотелось обрубать реи, ибо главным образом за счет них я держался на поверхности. Выбрав топенант, я придал им более наклонное положение и в некоторой степени уменьшил их противодействие ветру. Мне показалось, что только благодаря этой мере я прибавил ходу на пол-узла. Все же это было мучительно — за целый час пройти меньше мили, когда оставалось преодолеть двести, да еще океан постоянно грозил бедой!
Что это был за день! Одно время ветер весьма посвежел, и я стал опасаться за свой помост — свою палубу, которую несколько раз заливало водой, хотя марса-рей немного защищал ее от ветра и волн. На склоне дня ветер спал, а на закате море успокоилось, как и предыдущим вечером. Мне казалось, что я находился в восьми-девяти милях от того места, где затонул «Рассвет», впрочем, я не учитывал действия течений, которые могли отнести меня на такое же расстояние назад или вперед. На закате я пристально оглядел горизонт, высматривая, нет ли где какого-нибудь паруса; но ничего не было видно.
Еще одна тихая ночь принесла мне покойный сон. Я посчитал его покойным, потому что ничто не тревожило меня извне, между тем мне снились тяжкие, мучительные сны. Если бы я страдал от голода, мне привиделась бы еда, но провизии у меня было достаточно, и мои мысли потянулись к дому и друзьям. Долго я полуспал-полубодрствовал; потом мои мысли устремились к моей сестре, к Люси, мистеру Хардинджу и к Клобонни, которым, грезилось мне, уже завладел Джон Уоллингфорд, и теперь он торжествует победу и потирает руки, вспоминая, как обвел меня вокруг пальца. Потом мне представилось, что Люси выкупила имение и живет там с Эндрю Дрюиттом, перестроив дом на современный лад. Говоря «современный лад», я, конечно, не имею в виду псевдоклассицизм: даже больное воображение, тяжело переживавшее последствия катастрофы, не могло внушить мне, что Люси Хардиндж настолько глупа, что станет жить в таком здании.
К утру я погрузился в дрему в четвертый или пятый раз за ночь; помню, у меня возникло то странное ощущение, когда во сне ты осознаешь, что спишь. Среди прочих событий, которые прошли перед моим мысленным взором, я как будто стал свидетелем разговора между Марблом и Набом. Их голоса представлялись мне тихими и печальными, а слова звучали столь явственно, что я до сих пор помню весь разговор от начала до конца.
«Нет, Наб, — говорил Марбл, или мне казалось, что говорил, очень горестным тоном — мне раньше не доводилось слышать у него такой тон, даже когда он говорил о своем отшельничестве. — Теперь мало надежды, что Майлз жив. Когда рухнули эти проклятые мачты и я увидел, как его уносит от меня, тогда я и подумал, что бедный парень погиб. Ты потерял первоклассного хозяина, мистер Наб, скажу я тебе, и перебери хоть сто хозяев, а такого, как он, не найдешь».
«Я никогда не служить другой джентльмен, мистер Марбл, — отвечал негр, — вот те крест. Я родиться в семье Уоллингфорд, и я жить и умереть в этой семье, а по-другому я вообще никогда. Моя настоящая фамилия Уоллингфорд, хотя меня называть Клобонни».
«Да, поредела семейка, — заметил помощник. — Во-первых, они потеряли самую славную, самую красивую и самую добродетельную девушку во всем штате Нью-Йорк; я не знал ее, но как часто бедный Майлз рассказывал о ней; и как он любил ее, и как она любила его, и всякое такое; наверное, похоже на то, как я люблю малютку Китти, ну ты знаешь, Наб, мою племянницу, только в тысячу раз больше; а когда слышишь столько о человеке, это все равно, что — или даже лучше — чем когда знаешь его вдоль и поперек, и просто начинаешь всем сердцем почитать этого человека. Во-вторых, Майлз, как говорится, погиб, ведь судно наверняка затонуло, Наб; а то бы мы увидели, как оно плавает тут поблизости; так что внесем его в судовой журнал как человека, упавшего за борт».
«Может, не надо, мистер Марбл, — сказал негр, — масса Майл плавать как рыба, и он не такой джентльмен, который сдаваться, как прийти беда. Может, он плыть все это время». «Майлз может все, что в человеческих силах, Наб, но он не может проплыть двести миль, — думаю, какой-нибудь человек с Сандвичевых островов еще мог бы, но они там все «водоплавающие». Нет, нет, Наб, боюсь, нам придется оставить всякую надежду. Провидение, как говорится, унесло его от нас, и мы его потеряли. Эх! Я любил этого парня даже больше, чем янки любят огурцы».
Может показаться странным, что такое сравнение возникло в моем дремотном воображении, но Марбл часто употреблял его; и если то обстоятельство, что этот овощ можно увидеть на нашем столе утром, днем и вечером, подтверждает справедливость подобного сравнения, то следует снять с помощника обвинения в каком бы то ни было преувеличении.
«Все любить масса Майл, — говорил — или мне казалось, что говорил, — добрый Наб, — я просто не знать, как мы приехать домой к старый добрый масса Хардиндж и сказать ему, как мы потеряли масса Майл!»
«Это будет непросто, Наб, но я очень боюсь, что нам придется это сделать. Однако теперь ляжем и попробуем соснуть, того и гляди, поднимется ветер, и тогда нужно будет смотреть в оба». После этого я ничего более не слышал, но каждое слово разговора, который я изложил здесь, звучало в моих ушах так явственно, словно собеседники находились в пятидесяти футах от меня. Я пролежал так еще какое-то время, пытаясь — мне самому стало любопытно — уловить или придумать еще какие-нибудь слова, которые могли бы произносить те, кого я так горячо любил; но ничто больше не нарушало тишины. Потом я, наверное, погрузился в более глубокий сон, ибо, что происходило в течение долгих часов после этого, я не помню.
На рассвете я пробудился — тревога не позволила мне больше спать. На этот раз я не стал дожидаться, пока солнце брызнет мне в глаза, и решил опередить его. Поднявшись, я обнаружил, что море столь же спокойно, как и в предыдущую ночь; был полный штиль. Еще не рассеялась сумеречная мгла, и мне понадобилось время, чтобы, обозрев окрестности, убедиться в том, что поблизости ничего нет. Горизонт еще не прояснился; сначала я посмотрел на восток — там предметы виделись более четко. Потом я стал медленно поворачиваться, изучая бескрайнюю водную пустыню, пока не оказался спиной к восходящему солнцу, лицом к западу. Мне почудилось, что я вижу лодку в десяти ярдах от себя! Сначала я принял ее за мираж и потер глаза, чтобы убедиться, что я не сплю. Она не исчезла, и, еще раз взглянув на нее, я увидел, что это было не что иное, как мой собственный баркас, тот, в котором бедного Наба унесло за борт. Более того, он шел себе обычным образом, прекрасно держался на поверхности, и на нем были установлены две мачты. Правда, он казался темным, какими обыкновенно выглядят предметы на рассвете, но его было довольно отчетливо видно. Ошибки быть не могло; это был мой баркас, который ниспослало мне милостивое Провидение.
Следовательно, лодка выдержала шторм, а потом ветры и течения пригнали ее к плоту. Что же стало с Набом? Должно быть, это он оснастил ее мачтами, ибо ни одна из них, конечно, не стояла, когда они были в полуклюзах. Правда, мачты, паруса и весла всегда хранились в баркасе, но должен же был кто-то установить мачту. Странное, безумное чувство охватило меня, словно при виде чего-то сверхъестественного, и почти непроизвольно я крикнул:
— Эй, в лодке!
— Эге-гей! — раздался голос Марбла. — Кто кричит?
Фигура помощника показалась над бортом лодки, в следующее мгновение Наб возник рядом с ним. Значит, разговор накануне не приснился мне, а те, которых я оплакивал, стояли в тридцати футах от меня, целые и невредимые. Баркас и плот подошли друг к другу в ночи: как я узнал позже, баркас несколько часов шел по ветру, и штиль остановил его примерно там, где я теперь нашел его и где произошел разговор, часть которого я услышал сквозь сон. Если бы баркас держался того же курса еще десять ярдов, он бы ударился о мою фор-стеньгу. Вероятно, в ночи ветры и течения держали лодку и плот рядом, а может быть, медленно влекли их друг к другу, пока мы спали.
Трудно сказать, кто больше изумился этой встрече. Вот Марбл, которого, как я считал, смыло с плота, в добром здравии стоит в баркасе, а я, который, как они оба полагали, затонул вместе с судном, стоит целый и невредимый на плоту! Мы как будто поменялись местами, независимо друг от друга и не надеясь когда-либо увидеться снова. Тогда мы понятия не имели, каким образом все это случилось, но, когда каждый уверился в том, что это не сон и его товарищ стоит перед ним живой, мы сели и заплакали, как дети. Потом Наб, не дожидаясь, пока Марбл управится с баркасом, бросился в воду и поплыл к плоту. Забравшись на помост, добрый малый принялся целовать мне руки, не переставая реветь, как трехлетнее дитя. Эта сцена прерывалась только упреками и криками помощника.
— Что ты такое учинил, ты, проклятый негр? — закричал Марбл. — Покинул свой пост и оставил меня здесь одного управлять этим тяжелым баркасом. Ты что, хочешь, чтобы мы опять все сгинули, если вдруг налетит ураган и разнесет нас в щепы?
Дело в том, что Марбл устыдился той слабости, которую он обнаружил в нашем присутствии, и он готов был наброситься на кого угодно, чтобы скрыть ее. Наб, однако, положил конец этой вспышке; он снова бросился в воду и поплыл обратно к лодке так же охотно, как только что кинулся к плоту.
— Эх, ты, Наб, негритянская твоя порода, никакого от тебя толку, — ворчал помощник, который все время возился с двумя веслами, вставляя их в уключины. — Как-то я слышал одного великого певца в Ливерпуле; так он такие выводил трели в конце песни, как будто сам не знал, кончить или дальше петь. Нельзя мужчинам забываться, Наб; если даже мы нашли того, кого считали погибшим, это не причина, чтобы покидать свой пост или терять всякое соображение… Майлз, дорогой мой. — Он вспрыгнул на плот, а Наб остался один в лодке, которая получила импульс от прыжка и подалась назад. — Майлз, дорогой мой, слава Богу, ты жив! — Он сжал мои руки в своих, словно клещами. — Я не знаю почему, но с тех пор, как я нашел свою мать и малютку Китти, я стал как баба. Это, наверное, и называется семейное счастье.
Тут Марбл снова не выдержал и заревел так же громко, как
Наб.
Спустя несколько минут мы все трое пришли в себя и стали соображать, что делать дальше. Баркас подогнали к помосту, и мы сидели на них, рассказывая друг другу, как каждый из нас спасся. Вот что случилось с Набом: я уже рассказывал, как баркас унесло за борт, и по неистовству бури и по высоте волн, которые свирепствовали вокруг нас, я заключил, что он затонул. Правда, ни Марбл, ни я не видели баркас после того, как он исчез за первой же водяной горой с подветренного борта: на нас навалилось слишком много дел, и у нас просто не было времени оглядеться. Но негр, оказывается, смог удержать лодку в нужном положении и, вычерпывая воду, держать ее на плаву. Бедняга, конечно, несся под ветер и живо поведал нам о том, что он почувствовал, когда увидел, с какой скоростью удаляется от судна и как он потерял из виду оставшиеся на нем мачты. Как только позволил ветер, он установил мачты на баркасе, поставил два зарифленных рейковых паруса и сделал несколько галсов бейдевиндом длиной три-четыре мили в наветренную сторону. Может быть, благодаря этому своевременному решению нам всем в конце концов удалось спастись. Через несколько часов после того, как он обуздал лодку, он мельком увидел фор-бом-брам-стеньгу, торчавшую из верхушки волны, и, вглядевшись в нее, в следующее мгновение увидел весь плот, поднявшийся на гребне той же волны вместе с Марблом, принайтовленным к топу мачты и наполовину погруженным в воду. Прошел час, прежде чем Наб смог подойти поближе к плоту, или обломкам мачт, и дать знать Марблу о своем присутствии, и еще какое-то время, прежде чем он смог перетащить Марбла в лодку. Видимо, не так-то скоро подоспела помощь, ибо помощник признался мне, что он почти ушел под воду и не знал, сколько еще продержался бы, когда бы не Наб со своей лодкой. Еды и воды у них было достаточно. В каждой лодке, согласно моему постоянному приказу, хранился бочонок с пресной водой, и кок, который любил вкусно поесть, имел обыкновение припрятывать для себя в носовой части баркаса то мешок с галетами, то отборные куски говядины и свинины. Наб обнаружил все это, правда немного подпорченное соленой водой, но вполне пригодное для употребления в пищу. Таким образом, когда мы встретились, в баркасе было достаточно провизии для Марбла и Наба на целую неделю.
Когда Наб снял Марбла с плота, помощник не стал менять курс баркаса. К несчастью, он прошел слишком далеко к северу, намереваясь сделать поворот оверштаг и пройти мимо того места, где, как он полагал, должно находиться судно. Таким образом, в то время как баркас шел на ветер, я набрел на плот и завладел им. В общем, Марбл не ошибся в расчетах, но приблизился к «Рассвету» в ту ночь, когда судно затонуло, а плот и лодка были слишком низкими, и поэтому не могли заметить друг друга, каково бы ни было расстояние между ними. Вероятно, мы находились в десяти — двенадцати милях друг от друга большую часть дня, который я провел на плоту, — около трех часов пополудни Марбл положил руль по ветру, чтобы попасть к предполагаемому месторасположению судна. Это и привело его к плоту около полуночи, когда в нескольких ярдах от меня и произошел изложенный мною разговор, между тем как ни я, ни Марбл с Набом не подозревали об этом соседстве.
Меня тронуло то, как Марбл и Наб говорили о моей предполагаемой гибели. Никто из них как будто не помнил, что его смыло с судна, они воображали, что бросили меня одного на тонущем корабле посреди океана. В то время как я оплакивал их, они скорбели обо мне, а их собственная участь казалась им более счастливой. Они думали только обо мне и даже не упомянули о том, как тяжело пришлось им самим. Я не мог выразить, что я чувствовал, но события того утра и чувства, которые обнаружили два моих товарища, оставили в душе такой след, который время не стерло и не способно стереть. Было бы естественно, если бы люди, которых смыло волной за борт корабля, считали себя пострадавшей стороной, но за все время долгого разговора, последовавшего за нашей встречей, и Марбл и Наб рассуждали так, будто именно я пропадал, а теперь нашелся.
Больше часа мы, забыв обо всем, пытались восстановить прошедшие события, а потом все-таки вспомнили, что пора подумать о будущем, о нашем теперешнем положении, которое, надобно заметить, было довольно рискованным, хотя Марбл и Наб не придавали значения опасностям, подстерегавшим нас впереди. Каким-то чудом я спасся от верной гибели, и ни о чем другом они не хотели и думать. Однако, когда встало солнце, с востока подул ветер, я заметил, как заходил плот, и вскоре убедился в том, что мое прибежище было весьма ненадежным и опасным; если бы Провидение не вызволило меня, долго бы я не продержался. Для Марбла же теперешнее положение по сравнению с тем, в котором он так неожиданно оказался, без еды, воды и каких бы то ни было припасов, было чем-то вроде рая. Тем не менее нельзя было терять времени и считать, что опасность миновала, — нам предстояло пройти долгий путь в лодке.
Мои товарищи привели баркас в надлежащий вид, насколько позволяли обстоятельства. Но в нем не хватало балласта для того, чтобы должным образом установить паруса, и они ощущали этот недостаток, особенно Наб, когда он первый раз поставил лодку носом на ветер. Как я уяснил из его рассказа о трудностях и опасностях, которые ему пришлось преодолеть (впрочем, он упомянул о них как бы между прочим, вовсе не желая превознести свое моряцкое искусство), безмерная, беспредельная любовь ко мне не позволила ему держаться по ветру, чтобы спасти свою жизнь. Теперь представилась возможность исправить положение, и мы принялись переносить на баркас все пожитки, которые были на помосте. Даже такой небольшой груз сразу придал судну остойчивости. Затем мы все перешли на него, поставили паруса и пошли на ветре под зарифленными рейковыми парусами — ветер посвежел и стал порывистым.
Я расставался с плотом не без сожаления. Доски, из которых он был сколочен, было все, что осталось от «Рассвета». Да и мог ли я забыть те несколько часов одиночества, полные риска, которые я провел на нем? Я до сих пор явственно вспоминаю их и погружаюсь при этом в глубокие и благотворные размышления. В течение первого часа после того, как мы пустились в путь, мы держались к югу. Ветер крепчал, волны вздымались все выше, наконец ветер посвежел настолько, что баркас уже не мог двигаться вперед и даже держаться против ветра. Марбл подумал, что если он сменит галс, то дело пойдет лучше, — ему казалось, что нам препятствует одно из течений, направленных на юго-восток, — и мы сделали поворот через фордевинд. Довольно долго мы держались к северу и снова набрели на плот — это говорило о том, что мы нисколько не продвинулись в наветренную сторону. Я тотчас решил пришвартоваться к плоту и использовать его как плавучий якорь, пока не спадет противный ветер. Это было не просто, но в конце концов удалось подойти довольно близко к подветренной стороне марса и пришвартоваться к одному из рым-болтов с помощью небольшого куска троса, который нашелся в баркасе. Потом мы отошли на достаточное расстояние от подветренного борта плота, и баркас пошел против волны, подобно утке. Это была настоящая находка, да еще ветер вдруг посвежел и немного заштормило.
Как только баркас пришвартовался к плоту, мы тотчас по достоинству оценили преимущество такого соседства. Он больше не зачерпывал воду, разве совсем немного, и нам не приходилось остерегаться шквалов, которые с нешуточной яростью обрушивались на нас каждые десять — пятнадцать минут. В эти моменты погода хмурилась, временами мы по полчаса не видели ничего в ста ярдах от лодки из-за измороси, густым туманом окутывавшей все вокруг. А мы сидели себе, как ни в чем не бывало, беседуя то о прошлом, то о будущем — пузырек на поверхности свирепых волн Атлантики, — исполненные свойственной морякам самоуверенности. Мы сидели в прочной лодке, у нас было достаточно пищи и воды, и никто из нас, похоже, особенно не опасался за свою жизнь; в умеренную погоду на баркасе можно было добраться до какого-нибудь английского порта примерно за неделю. При благоприятном, пусть и не очень крепком, ветре мы могли бы достигнуть порта даже за два-три дня.
— Понятное дело, Майлз, — заметил Марбл в ходе нашей беседы, — что страховка покроет все твои убытки. Ты не забыл включить фрахт в страховую сумму?
— Отнюдь нет, Мозес, я считаю, что я почти или совершенно разорен. Гибелью судна мы, без всякого сомнения, обязаны действиям «Быстрого», да и нашим собственным, когда мы пустили по течению этих англичан. Ни один страхователь не возьмется оплачивать полис, который таким образом стал просто недействительным.
— Вот мерзавцы! Значит, дело обстоит хуже, чем я думал; но ведь ты всегда можешь бросить якорь в Клобонни.
Я как раз собирался объяснить Марблу, какое отношение я имею теперь к отцовскому поместью, как вдруг над баркасом нависла какая-то тень, и в тот же миг волны как будто поднялись выше прежнего. Все мы сидели лицом к подветренному борту баркаса и одновременно повернули головы к ветру. Из груди Марбла вырвался крик; от зрелища, которое представилось моему взору, сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди. Буквально в ста футах от нас шел большой корабль, рассекая волны так, что они поднимались до самых клюзов, вздымая и оставляя за собой гору пены; он надвигался на нас, поставив бом- и ундер-лисели, бросив на воду исполинскую тень, подобно огромному облаку. Еще минута — и он обрушился бы на нас. Когда он поднялся на гребне волны, его черные, усеянные сверкающими каплями борта встали из воды, блеснув рядом грозных пушек, словно только что покрытых лаком. Наб был на носу баркаса, а я на корме. Я непроизвольно или, вернее, инстинктивно поднял руку, чтобы защититься от опасности, и мне показалось, что со следующей волной судно раздавит нас яркой медью своего днища. Если бы не сила и мужество Наба, мы бы пропали; плыть к плоту против такой волны было безнадежно; даже если бы мы добрались до него, без еды и воды мы были бы обречены. Но Наб схватил трос, которым мы были привязаны к плоту, нашему «якорю», и оттянул баркас в сторону на расстояние, равное примерно его длине, прежде чем становым якорем левого борта нас чуть не разнесло в щепки. Я даже прикоснулся к жерлу третьей пушки, когда судно, вспенивая воду, шло мимо нас. В следующее мгновение оно миновало баркас; мы остались целы. И тут же дружно закричали во весь голос. До тех пор никто на фрегате и не подозревал о нашем существовании. Но криком мы подняли тревогу, и на гакаборт высыпали офицеры. Среди них был один пожилой человек, в котором я по форме распознал капитана. Он поднял руку вверх, и, поскольку гакаборт в один миг опустел, я заключил, что он тотчас отдал какой-то приказ.
— Ей-богу, — воскликнул Марбл, — у меня было полдюжины секунд на все обобщения, Майлз.
— Да уж какие там обобщения, — отвечал я. — Однако судно собирается лечь в дрейф, наконец-то нас подберут. Возблагодарим же Бога за избавление!
Любому моряку было бы приятно смотреть, как капитан командовал своим судном. Ветер и волны, слишком опасные для баркаса, которому приходилось идти носом на ветер, были нипочем прочному пятидесятипушечному фрегату, идущему кормой к ветру.
Я наблюдал, как матросы приготовились убирать паруса. В тот момент, когда, расправив свои огромные крылья, фрегат навис над нами, на нем стояли брамсели, два брам-лиселя, ундер-лисель и другие обычные паруса. Грот взлетел вверх почти сразу после того, как капитан подал знак рукой; потом все три брамселя взвились вмиг. Вскоре на реях засуетились матросы, распущенные паруса были свернуты, гордени закреплены. В то же время все лисели вдруг спустились, подобно тому как птица складывает крылья. Тотчас после этого исчезли лисель-спирты.
— Ты только посмотри, Майлз! — закричал очарованный Марбл. — Какой-то проклятый англичанин, а как у него все ловко выходит. Все раскладывает по местам, словно какая-нибудь старушка свое вязание и спицы. Парень, скажу я тебе, не промах!
— Да, судно, конечно, в умелых руках, а люди работают как подобает морякам, которые стараются спасти жизнь своих собратьев.
Пока мы обменивались наблюдениями, на фрегате убрали все, кроме трех марселей, бизани, кливера и фока. Потом спустили реи с парусами, и матросы облепили их, словно пчелы улей. Мы едва успели заметить перемену, как они исчезли и реи стали на место с уже зарифленными парусами. Тотчас фрегат, который пошел в бейдевинд, едва убрали лисели, стал круто к ветру и разметал волну до самых шпринта-реев, как будто и не замечая ее. Лишь только старый моряк, командовавший всем этим действом, уразумел силу ветра, которому ему придется противостоять, грот снова распустили и закрепили.
Теперь на незнакомце стояли самые изящные паруса, какие только может нести фрегат, — зарифленные марсели и нижние прямые паруса. Можно было в один миг убрать паруса, однако он форсировал ими; обычное судно, может быть, не осмелилось бы нести столько парусов при таком сильном ветре.
Несмотря на смертельную опасность, которой мы только что избежали, а также риск, которому мы подвергались, находясь посреди бушующего океана, мы все втроем наблюдали за маневрами фрегата с таким удовольствием, с каким знаток рассматривал бы прекрасное живописное полотно. Даже Наб отпустил несколько восторженных фраз.
К тому времени, когда убавили парусов и судно привели к ветру, фрегат отделяло от нас меньше четверти мили. Значит, нам нужно было ждать, пока он подойдет к тому месту, где стоял баркас. Вскоре корабль оказался рядом, сначала он сделал один галс к югу и стал параллельно баркасу, а потом сменил галс и подошел к нам, обрасопив реи, но с ветром на траверзе. В кабельтове от нас оба нижних прямых паруса подняли и оставили висеть на гитовах. Потом величавое судно, покачиваясь, прошло мимо нас так близко, что могло заговорить с нами. Старый капитан с рупором стоял на шкафуте с наветренного борта и, когда фрегат подошел поближе, окликнул нас. Он не стал задавать вопросов, чтобы удовлетворить свое любопытство, а просто сообщил, что собирается предпринять.
— Когда я пройду мимо вас, я лягу в дрейф, — закричал он, — для этого сделаю поворот через фордевинд. Потом спускайтесь под корму, как можно ближе, и мы бросим вам канат.
Я понял его замысел — он предусмотрел и малочисленность нашей команды, и вес лодки. Итак, когда у фрегата появилось достаточно места для маневра, он сделал поворот через фордевинд, став круто к ветру на другом галсе и обрасопив гротарей. Как только судно остановилось, Наб выбросил буксирный трос, и они с Марблом сели за весла. Мы развернули баркас, не подвергаясь особенному риску, и, быстрее, чем я смог бы это описать, припустили к судну. Я управлял баркасом и прошел так близко от руля фрегата, что мне даже на мгновение показалось, будто я подошел слишком близко. Когда мы вышли из под его подветренного борта, нам бросили канат, мы схватились за него, люди на борту втащили нас на палубу, и вскоре мы оказались на шканцах. Почтенного вида пожилой англичанин плотного телосложения, с красивым румяным лицом, одетый в повседневную форму капитана первого ранга, протянул мне руку с искренним радушием и сердечностью.
— Добро пожаловать на борт «Британца», — дружелюбно сказал он, — я благодарю Бога, что он дал нам возможность спасти вас. Ваше судно, должно быть, потерпело крушение совсем недавно, ведь на вид вы не очень измождены. Когда вы придете в себя, я бы хотел узнать, как называлось ваше судно и подробности его гибели. Полагаю, это случилось во время последнего шторма, он был весьма жестоким и натворил много бед у побережья. Я вижу, вы американцы и ваша лодка, похоже, построена в Нью-Йорке, но в беде нет своих и чужих.
Это был благожелательный прием, о лучшем мы и не мечтали. Все время, которое я провел в обществе капитана Раули — так звали этого офицера, — он выказывал неизменное расположение к нам. Он не мог бы более сердечно обойтись со мной, даже если бы я был его сыном; он поместил меня в своей каюте и отвел мне место за своим столом. Я в общих чертах описал ему, что случилось с нами, однако не счел нужным рассказать историю с «Быстрым»; я только поведал ему о том, как мы убежали от французского капера, предоставив ему догадываться, если ему вздумается, что остальную часть нашей команды захватили французы. Надеюсь, читатель поймет, что я умолчал о другом захвате из простой осторожности.
Едва я закончил свой рассказ, который я сделал сколь можно более кратким, предупредив заранее Марбла и Наба, что не следует излагать все подробности наших приключений, капитан взял меня за руку и еще раз заверил, что рад видеть нас на борту своего судна. Помощника проводили в кают-компанию младших офицеров и препоручили гостеприимству лейтенантов; а Наба отправили на попечение к каютной прислуге. Затем мы говорили о том, что делать с лодкой, и решили пустить ее по течению, предварительно изъяв из нее все наши пожитки; «Британцу» такой баркас был не нужен, да и поместить его было некуда. Я стоял на мостике и горестным взглядом провожал то, что осталось от «Рассвета»: с потерей судна и его груза восемьдесят тысяч долларов — все мое имущество — исчезли без возврата.
И тот, кто празднует победу,
И тот, кто, пав в бою, стал прах,
Потомкам вряд ли будет ведом,
Зато победам — жить в веках.
«Британец» вышел из залива Корк всего двумя-тремя днями ранее нашей встречи, получив приказ отправиться на несколько сот миль к западу и в течение трех месяцев крейсировать на широте, где пролегает путь судов, без конвоя направляющихся на родину из американских провинций, — в начале войны таких было много. Для нас это была не слишком радостная весть: мы хотели ступить на землю сколь можно скорее и, увидев судно, которое идет на запад, форсируя парусами, возымели надежду, что оно направляется в Галифакс. Однако нам ничего не оставалось, как смириться с обстоятельствами. Капитан Раули обещал высадить нас на борт первого же судна, которое попадется нам на пути; о большем мы не имели права просить.
Миновало более двух месяцев, а «Британцу» не пришлось ни окликнуть, ни даже увидеть ни единого судна! Такими превратностями полна жизнь моряка: то корабли кишмя кишат вокруг, то кажется, что во всей пустыне океана он один-одинешенек. Капитан Раули объяснял это обстоятельство тем, что из-за войны суда вынуждены собираться в конвойную команду, а кроме того, следуя приказу, он зашел слишком далеко на север, куда не доходили американские суда, курсирующие до Ливерпуля и обратно. Однако, каковы бы ни были причины, следствия это не меняло. После шторма, случившегося в равноденствие, «Британец» взял курс на юг, на Мадейру, что было предусмотрено приказом, и оттуда, открейсировав три недели в окрестностях этого острова, направился в Плимут. В эти три недели фрегат останавливал и окликал около тридцати судов, все они были нейтральные, и ни одно из них не шло туда, куда нам было нужно. Поскольку запасы пресной воды на судне подходили к концу, мы были вынуждены возвращаться в Англию и, как я уже говорил, повернули на север. В тот самый день, когда «Британец» покинул очередной район крейсирования, прямо по курсу перед закатом мы увидели незнакомое судно, в котором признали фрегат.
Всю ночь «Британец» маневрировал, чтобы сблизиться с незнакомцем, и небезуспешно: когда я рано утром вышел на палубу, чужое судно было всего в лиге от нас и немного ближе к ветру. Я увидел, что «Британец» приготовился к бою, и на нем царило такое оживление, которого я прежде не наблюдал. Когда я подошел поприветствовать капитана, матросов свистали к завтраку.
— Доброе утро, Уоллингфорд, — бодро воскликнул старик, — вы явились как раз вовремя; взгляните-ка на того «француза» во всем его великолепии. Надеюсь, через два часа он не будет глядеть таким франтом, как сейчас. Статное судно — не правда ли? — и примерно равное нам по мощи.
— Что касается последнего, сэр, похоже, тут ничего не поделаешь, это пятидесятипушечный фрегат. А вы уверены, что это «француз»?
— Так же, как в том, что командую «англичанином». Он не отвечает на наши сигналы, да и по его оснастке все ясно. Где это видано, чтобы у «англичанина» были такие бом-брам-стеньги и реи? Итак, капитан Уоллингфорд, придется вам позавтракать на час раньше, чем обычно, или вовсе остаться без завтрака. А вот и стюард, пришел доложить, что завтрак подан.
Я последовал за капитаном Раули в каюту, где обнаружил, что он пригласил за наш стол и Марбла. Еще и эта любезность помимо сотни других, которыми осыпал нас добросердечный старый джентльмен! Капитан Раули все время был добр и великодушен к моей персоне, но в то утро он был добр как-то особенно, по-отечески.
— Надеюсь, вы по достоинству оценили стряпню Дэвиса, джентльмены, — сказал он, когда пыл, с которым мы набросились на еду, несколько умерился, — нынче мы, может быть, в последний раз имеем удовольствие отведать ее. Я англичанин, и у меня есть смиренная вера в превосходство английского судна над французским, но я слишком хорошо знаю, что даже французское судно не захватить без боя; и из-за этих господ у нас, возможно, не останется на завтра посуды. Они явно собираются сразиться с нами и, думаю, не ударят в грязь лицом.
— Вы же сказали, что верите в свое превосходство над французами, — заметил я.
— Нашим ребятам мы, конечно, внушаем такие чувства, но я бы не хотел, чтобы вы думали, что сам я рассуждаю подобным образом. Я слишком стар, я видал виды, Уоллингфорд, и знаю, что во всякой битве бывают всякие случайности и превратности. Полагаю, между французами и англичанами есть некоторое различие в выучке, но от людей тут не так уж много зависит, как некоторые воображают. Исход битвы в руках Божиих, а поскольку я верю, что в этой ужасной войне мы боремся за правое дело, то верю и что Он не оставит нас.
Я удивился, что капитан Раули, который был обыкновенно весел и жизнерадостен, вел подобные речи, но мне не пристало задавать вопросы. Через несколько минут мы встали из-за стола, и я услышал, как стюарду приказали убрать остатки трапезы и доложить помощнику командира, что теперь можно снимать переборки в каюте. Потом Марбл и я прошли вниз к его импровизированной каюте из парусины, где мы могли поговорить, не боясь, что нам помешают. Только мы подошли к ней, барабаны забили сбор. Все бросились на палубу, и мы остались совершенно одни.
— Ну, Майлз, — начал Марбл, — этот поход будет почище всех остальных. Дважды нас захватывали, один раз мы потерпели кораблекрушение, один бой видели, а другой скоро отведаем сами. Как ты думаешь, чего требует от нас патриотизм и республиканская солидарность?
Впервые я услышал, чтобы мой помощник говорил о республиканизме; по своему складу он был таким же противником свобод, как сам Наполеон. Хоть читатель, возможно, и не поймет, к чему он вел, задавая этот вопрос, но его скрытый смысл не ускользнул от меня. Итак, отвечая ему, я знал, что он хотел от меня услышать.
— Боюсь, Мозес, — сказал я, — Франция сейчас весьма далека от республиканизма; а потом, я не думаю, что из-за сходства форм правления народы непременно должны становиться друзьями. Разве что это полное сходство. А если есть различия, они будут скорее ссориться, чем искать точки соприкосновения. Что до войны между Англией и Францией, то, поскольку мы не воюем ни с той, ни с другой, нас, американцев, их ссоры не касаются.
— Я знал, что ты так думаешь, Майлз, и все-таки как-то неловко быть в гуще боя и не участвовать в нем. Я бы отдал сто долларов, чтобы сейчас оказаться на борту того «француза».
— Неужели тебе так любо, когда тебя бьют?
— Любо не любо, но принимать сторону Джона Булля мне совсем не по нутру.
— Нет нужды принимать чью-либо сторону, хотя нелишне вспомнить, как эти люди спасли нам жизнь, как они были добры к нам и что мы три месяца жили на их счет. Я рад, что Наб трудится не покладая рук.
— Э, тут не так все просто, как тебе, может быть, кажется. Мистер Клеменс, помощник капитана, хитрый тип, для него хороший моряк значит больше, чем благочестие для иных священников. Если я не ошибаюсь, он рассчитывает, что Наб не покинет это судно до конца войны.
— Каким же это образом? Ведь не могут же они сделать вид, что негр — англичанин?
— Англичане могут быть всякие, когда моряков не хватает. Но не стоит настраиваться на худшее; когда судно придет в порт, тогда все и узнаем. А вот как нам вести себя, Майлз, в этом бою? Мне претит помогать «англичанину», и все же морскому волку не пристало сидеть под палубой в то время, как наверху поджигают порох.
— Ни ты, ни я — мы не должны никак участвовать в бою, ведь мы не имеем никакого отношения к их вражде. Тем не менее мы можем появиться на палубе, если только нам не прикажут спуститься вниз, и, полагаю, нам представится случай сослужить им службу, особенно оказать помощь раненым. Я пойду на шканцы, но тебе я советовал бы не подниматься выше батарейной палубы. Что до Наба, я официально предложу его помощь в перетаскивании раненых вниз.
— Я понял тебя — мы трое будем служить в бригаде спасения утопающих. Что ж, коли больше никуда не сунешься, это все-таки лучше, чем ничего. Сидеть сложа руки, когда идет бой, — хуже не придумаешь!
Мы с Марблом еще порассуждали бы на эту тему, если бы залп с верхней палубы не известил нас о том, что сражение вот-вот начнется. Каждый без лишних слов поспешил к своему заранее намеченному посту. Когда я вышел на шканцы, там уже разворачивалась прелюдия боя. Паруса убрали, люди стояли по местам, пушки были отвязаны и наведены на противника, пыжи вынуты, по палубе равномерно разложены ядра, то тут, то там можно было видеть, как какой-нибудь морской волк нацеливал свою пушку, как будто ему не терпелось поскорее начать стрельбу. На корабле стояла такая тишина, как в пустой церкви. Если бы кто-то в ту самую минуту оказался на борту противника, его бы оглушил шум и обескуражила суета и беспорядок, с которыми на «французе» проходили приготовления к бою, давно закончившиеся на борту «англичанина». Четырьмя годами раньше, благодаря такой вот бестолковщине французов, Нельсон одержал свою великую победу под Абукиром. Французы, чтобы очистить место для действия внешних батарей, загородили береговые, и, когда половина войска противника неожиданно прорвала цепь, они обнаружили, что их корабли не готовы открыть огонь — и потерпели поражение прежде, чем успели произвести хоть один выстрел.
— Уоллингфорд, — сказал мой друг, старый капитан, когда я подошел к нему, — вам здесь делать нечего. Не следует вам участвовать в этом бою, и глупо без нужды подвергать себя опасности.
— Я понимаю, капитан Раули, но вы так добры ко мне, позвольте же мне быть наблюдателем. Я могу, по крайней мере, помогать раненым и надеюсь, что вы считаете меня офицером и не станете препятствовать мне.
— Я не уверен, сэр, что мне следует разрешать вам что-либо подобное, — возразил старик, нахмурившись. — Сражение — дело серьезное, и не следует вмешиваться тому, кому это не положено по долгу службы. Посмотрите сюда, сэр. — Он показал на французский фрегат, стоявший примерно в двух кабельтовых; брамсели и нижние прямые паруса его были взяты на гитовы. — Через десять минут мы зададим ему бой, и я предоставляю вам решать, не требует ли благоразумие, чтобы вы все-таки спустились вниз.
Я ожидал этого и, оставив спор, откланялся и ушел со шканцев, как будто собираясь подчиниться. «С глаз долой — из сердца вон, — подумал я, — посмотрю начало боя, а спуститься вниз всегда успею». На шкафуте я прошел мимо солдат морской пехоты, выстроенных в боевой порядок, и офицера, который с таким пристрастием выравнивал шеренгу, словно победа зависела от ее правильности. На баке я нашел Наба: сунув руки в карманы, он наблюдал за маневрами французов, подобно тому как кот наблюдает за мышью. Его глаза светились живым любопытством, и я понял, что нечего и думать о том, чтобы отправить его вниз. Офицеры восприняли от капитана благорасположение к нам, американцам, и только добродушно улыбнулись мне, когда я прошел мимо них. Помощник капитана, однако, вел себя иначе. Он никогда не выказывал к нам симпатии, и я не сомневаюсь, что, если бы капитан столь гостеприимно не приглашал меня в свою каюту, мы давно почувствовали бы на себе характер его помощника.
— Не пристало матросу, — сухо заметил он словно между прочим, указывая на Наба, — бездельничать в такую минуту.
— Америка соблюдает нейтралитет по отношению к Франции, мистер Клеменс, — отвечал я, — и нам не должно участвовать в ваших конфликтах. Однако не побоюсь сказать, что все на борту «Британца» были так добры ко мне, что я буду скверно себя чувствовать оттого, что мне не позволили разделить с вами опасность. Я надеюсь, мне представится случай быть полезным, и Набу, разумеется, тоже.
Он взглянул на меня пронизывающим взглядом, что-то буркнул себе под нос и пошел на корму, куда и направлялся, когда мы встретились. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что он что-то сердито говорит капитану Раули. Старый джентльмен повернулся ко мне, погрозил мне пальцем, улыбнулся своей доброжелательной улыбкой и отвернулся, должно быть ища взглядом одного из корабельных гардемаринов, своих адъютантов. В это время «француз» пошел в бейдевинд и поочередно дал залп из всех бортовых пушек от кормы до носа. Залпом сильно повредило мачты, в корпус же попало только два снаряда. Мысли капитана Раули, разумеется, обратились к насущным делам, и он забыл про меня. А Наб тотчас бросился на помощь. Одним ядром обрубило грота-штаг прямо у него над головой, и, прежде чем я успел открыть рот, он схватил стопор и поймал один конец штага, приспособил стопор и принялся усердно подгонять снасть на место и готовить ее к тому, чтобы штаг мог снова принять нагрузку. Главный боцман приветствовал его действия и послал ему на подмогу двух-трех матросов. С этой минуты Наб работал на рее как пчела, появляясь сквозь просветы в дыму то у одного нока, то у другого, и лицо его расплывалось в улыбке, когда ему предстояло починить какую-нибудь важную снасть. Возможно, в тот день на «Британце» трудились самые опытные моряки, но, получив приказ, никто из них не проявлял более энергии, более усердия или мощи. Я всегда с восхищением вспоминаю ту gaiete de Coeur[350], с которой этот негр напрягал все силы в гуще раздора, смятения и кровопролития.
Капитан Раули не сменил курса и не выстрелил из пушки в ответ на залп «француза», хотя, когда тот начал бой, дистанция между двумя кораблями была не больше кабельтова. «Британец» невозмутимо держался прежнего курса, и через одну-две минуты, когда мы дали залп из всех орудий левого борта, противники прошли в пистолетном выстреле друг от друга. Это было начало настоящей битвы, жаркая схватка длилась не меньше получаса; отстрелявшись, наше судно развернулось, и два фрегата стали сближаться бортами, оба при этом шли прямо по ветру. Не знаю, как это случилось, но, когда поворачивали реи фок-мачты, я тоже тянул фор-брас, как ломовая лошадь. Помощник капитана, который командовал у брасов, горячо поблагодарил меня за помощь и сказал: «Мы разобьем их наголову за какой-нибудь час, капитан Уоллингфорд». Только услышав его слова, я впервые осознал, что внес свою лепту в общее дело!
Теперь мне представился случай убедиться, какая огромная разница — быть наблюдателем такого события или его участником. Устыдившись своей рассеянности, из-за которой я оказался у брасов, я пошел на шканцы, где кровь лилась рекой. Все, кроме меня, сражались не на жизнь, а на смерть. В 1803 году во всеобщее употребление вошла карронада[351], это неблагородное орудие, и те, что были тогда на «Британце», извергнув свое содержимое и разгоряченные залпом, завертелись, повернулись жерлом к своим хозяевам. Капитан Раули, Клеменс и штурман — все были на шканцах, первый и последний следили за установкой парусов, а помощник приглядывал то за батареей, то за всем остальным. Неприятель бил метко, хотя главным образом по реям; стенания раненых — самый отвратительный элемент всякого сурового боя — стали сливаться с гулом орудий. Я заметил, что англичане сражались молча, но с великим рвением. Временами то там, то здесь раздавались радостные возгласы, но, кроме них и стонов раненых, больше никаких звуков не было слышно, за исключением, конечно, гула орудий да изредка оклика или похвалы какого-нибудь офицера.
— Жаркая схватка, Уоллингфорд! — воскликнул капитан Раули, когда я столкнулся с ним в дыму. — Вам нечего здесь делать, но все-таки я рад видеть лицо друга. Вы тут ходите — все видите, как, вам кажется, обстоит дело?
— Ваше судно победит — должно победить, капитан Раули. На его борту идеальный порядок и дисциплина.
— О, я рад слышать это от вас, Уоллингфорд, потому что я знаю — вы настоящий моряк. Ступайте-ка на батарейную палубу и оглядитесь кругом; потом подниметесь сюда, расскажете мне, что там происходит.
Вот так меня, можно сказать, зачислили на службу в качестве личного адъютанта. Однако я не возражал; когда я спустился вниз, моему взору представилось удивительное зрелище, которое мне прежде не приходилось видеть. Хотя стояла осень, было так жарко, что половина матросов, разгоряченные, разделись до пояса: в самом деле, разве это не изнурительный труд — в пылу сражения несколько часов подряд управлять тяжелыми пушками; труд, последствия которого во время боя могут и не ощущаться, но потом на человека наваливается такая усталость, какая бывает после болезни. Многие моряки сражались в одних штанах; их длинные, тугие косички лежали на обнаженных спинах, и они походили на атлетов, готовых выйти на арену. Батарейная палуба была вся в дыму, ведь запал поджигали внутри корпуса корабля, хотя пороховой заряд, который взрывался внутри пушек, с пламенем и сернистыми кольцами несся от портов по направлению к вражескому судну. Место представилось мне кромешным адом. Я различал людей, снующих в дыму, с прибойниками и банниками в руках[352], пушки поворачивались внутрь и даже подскакивали на палубе под действием неистовой силы отката, офицеры размахивали шпагами, чтобы придать веса своим приказам, юнги сновали к погребу боеприпасов и обратно, из рук в руки передавали ядра, и, в довершение всего ужаса происходящего, мертвые и умирающие лежали в лужах крови посередине судна.
Я почти не видел, как маневрировали суда в этом бою. Все мое внимание было приковано к тому, что происходит внутри корабля, и, ничем не занятый, я поневоле наблюдал, какое действие огонь противника производил на «Британце», а также, как англичане справлялись с полученными повреждениями. Стоя возле грот-мачты, у батареи, которая не вела огня, Марбл заметил меня сквозь завесу дыма и подошел перекинуться со мной словечком.
— Эти французы свое дело знают, — сказал он. — Одно ядро только что прошило у кока котлы, а другое — шлюпки. Черт возьми, если парни на этой палубе не напрягутся, нас отделают. Я ни в коем случае не хотел бы, чтобы меня отделал француз, Майлз. Даже малютка Китти станет показывать на меня пальцем.
— Мы всего лишь пассажиры, Мозес, и можем не беспокоиться о победе или поражении, пока дело не затрагивает честь звездно-полосатого флага.
— Я в этом не уверен, Майлз. Я не хочу, чтобы меня побили, пусть я всего лишь пассажир. Эй! Ты только посмотри! Еще два-три таких удара заткнут глотку половине наших пушек!
Два ядра одновременно влетели на палубу; одно из них снесло часть порта, а другое уложило четырех канониров. Их пушка как раз собиралась дать залп, когда французы нанесли удар; но командир погиб, и она не успела выстрелить. Лейтенант подхватил запальный фитиль у павшего моряка, раздул и поднес к запальному отверстию. Он повернул голову, ища, где бы взять людей вместо убитых или раненых. Его взгляд упал на нас. Он ни о чем не просил, просто смотрел в нашу сторону.
— Да, да, сэр, — сказал Марбл, скидывая свою куртку и выплевывая изо рта табак. — Я мигом, погодите, сейчас.
Я не знал, протестовать или нет, но он так энергично взялся за дело, что офицер, обрадованный его рвением, похлопал его по спине и назначил командиром орудия. Опасаясь, как бы не заразиться таким пылом, я повернулся, взбежал по трапу и тотчас снова оказался на шканцах. Здесь я нашел старого капитана Раули, который, размахивая фуражкой, подбадривал свою команду — только что грот-стеньга «француза» рухнула за борт. Время было неподходящее для моего доклада, да в тот момент и не было в нем нужды; итак, чтобы не мешаться под ногами, я отправился на корму, к гакаборту, где дым не слишком застилал вид и можно было оценить обстановку. Впервые за время боя мне представился случай подметить расположение и состояние обоих судов.
Реи «Британца» получили серьезные повреждения, но все основные мачты остались на месте. С другой стороны, его противник потерял грот- и крюйс-стеньгу, и огонь его значительно поредел за последние четверть часа. Кроме того, он все больше подставлялся для продольного огня, так как его команда потеряла управление судном; оба фрегата незадолго до этого пошли в бейдевинд — «англичанин» немного ближе к ветру, чем «француз». Как обыкновенно случается при ожесточенной перестрелке и умеренной погоде, ветер спал или, вернее, его действие свелось на нет из-за сильного огня, и ни одно судно почти не сдвинулось с той позиции, которую занимало в начале боя. Однако «Британец» ловко обрасопил реи, между тем как реи неприятеля были в совершенном беспорядке. При таких обстоятельствах нетрудно было предсказать исход сражения; тем более что боевой дух англичан, кажется, все возрастал по мере того, как разгоралась битва.
Я все еще был занят своими наблюдениями, когда услышал грохот выстрела и треск проломленных досок в передней части шканцев. Несколько человек обступили упавшего, и мне показалось, что я мельком увидел на нем мундир и эполеты капитана Раули. В мгновение ока я оказался там. В самом деле, это был старый капитан, его тяжело ранило. Там был и Клеменс. Поймав мой взгляд, он заметил:
— Поскольку вы ничем не заняты, сэр, не поможете ли отнести вниз капитана Раули?
Мне не понравилось, как он сказал это, не понравилось выражение его глаз. Всем своим видом он точно хотел сказать: «Теперь я принимаю команду; новые хозяева — новые законы». Однако я, разумеется, согласился, и с помощью двух его личных слуг отнес бедного старика в кают-компанию младших офицеров. Едва корабельный врач взглянул на раны, я понял по выражению его лица, что надежды нет. Его слова вскоре подтвердили мою догадку.
— Капитан не протянет и получаса, — сказал этот джентльмен, отводя меня в сторону, — все, что мы можем сделать, это выполнить его последнее желание. Теперь он оглушен ударом, но через несколько минут он может попросить воды или вина с водой. Хорошо бы, сэр, вы дали ему то, чего он попросит, ведь долг не призывает вас на палубу. Повезло Клеменсу, он запишет победу на свой счет, хотя, думаю, с «французом» уже покончено.
Так в конце концов и случилось. Еще минут двадцать после того, как я спустился вниз, стрелял в основном «Британец», а потом мы услышали победные крики. При этих звуках старик, казалось, пришел в сознание.
— Что это такое, Уоллингфорд? — спросил он громко (просто удивительно, откуда в нем нашлись силы). — Что означают эти крики, мой юный друг?
— Они означают, капитан Раули, что вы победили… французский фрегат в вашем распоряжении.
— В моем распоряжении? Разве сама жизнь моя в моем распоряжении? Что пользы мне в этой победе? Я умру, умру скоро, Уоллингфорд, и все кончится. Для моей бедной жены это скорбная победа.
Увы! Что я мог возразить? Это была сущая правда как для него самого, так, полагаю, и для его жены. Он умер у меня на руках, умер тихо, в полном сознании; но было видно, что отблеск славы, который пал на его кончину, не принес ему радости — не так мечтал он завершить свое земное поприще. Предчувствие конца поднимает человека на мысленную вершину, откуда ему открывается весь его век, все события его жизни, позволяя ему оценить свое место в драме, которая подходит к концу. Подобно многим из тех, кто вступает на сцену общественной жизни для увеселения публики и дабы снискать ее одобрение, он покинул подмостки не столь довольный исполнением роли, как беспечные массы, которые судят по наружности вещей и громче всего аплодируют тому, что вовсе недостойно восхваления.
Не стану подробно описывать события последующих десяти дней; упомяну о них кратко. Первым знаком вступления мистера Клеменса в должность командира явился перевод меня из капитанской каюты в кают-компанию младших офицеров. Впрочем, в моем новом жилище было достаточно места — несколько офицеров вошли в призовую команду и освободили каюты на «Британце», которые достались французским пленникам и мне. Тело бедного капитана Раули заспиртовали; и все пошло как и раньше, не считая того, что из-за полученных нами повреждений и поредевшей команды мы больше не горели желанием повстречаться с французами. Замечу, что когда воодушевление, охватившее Марбла во время битвы, прошло, он искренне устыдился той роли, которую сыграл в недавней стычке. Опять он сражался под английским флагом; и, хотя я редко осмеливался упоминать о том, мне казалось, он искренне сожалел о своем поступке до конца своих дней. Набу же все представлялось вполне естественным: он хоть и понимал, что есть разные флаги и страны, тем не менее почитал своим долгом сражаться на стороне того судна, на котором он оказался. Десять дней прожил я при regime «новых хозяев и новых законов», а потом у входа в Английский канал мы встретили фрегат и обменялись с ним сигналами. Читатель без труда поймет, как были раздосадованы мы с Марблом, когда оказалось, что корабль, который стремительно приближается к нам, называется «Быстрый». Но что тут поделаешь? Он был уже на расстоянии пушечного выстрела, и вскоре его привели к ветру в пределах слышимости «Британца», который лег в дрейф в ожидании «Быстрого». Через несколько минут шлюпка пришвартовалась к борту; в ней прибыл сам лорд Харри Дермонд, чтобы представить свой приказ для ознакомления капитану Раули и, как младший командир, доложить о своем прибытии. Хотя голос рассудка говорил мне, что следовало бы скрыться, я не мог покинуть шканцы — так мне хотелось узнать, что сталось с Сеннитом и его товарищами.
Клеменс встретил молодого вельможу у сходни и, извинившись, что он сам не отправился на «Быстрый» из-за плохого состояния своих шлюпок, доложил о недавнем сражении и о его последствиях. Лорд Харри таким образом оказался не младшим, а старшим офицером и тотчас принялся задавать вопросы. Посреди своего дознания он вдруг увидел меня. Они с Клеменсом вместе ходили по шканцам, а я предусмотрительно отошел к трапу, но тут меня обнаружили. Не доходя до трапа, оба офицера как раз собирались повернуться, чтобы идти назад, и очутились так близко от меня, что я невольно услышал их разговор.
— Кто это там стоит, прислонившись к катеру, мистер Клеменс? — спросил капитан «Быстрого». — Знакомое лицо, наверняка это мой старый товарищ по службе.
— Видимо, вы ошибаетесь, милорд, это янки, которого мы подобрали в открытом море, в шлюпке, некто капитан Уоллингфорд с американского судна «Рассвет». Его судно затонуло во время шторма, все матросы погибли, кроме этого джентльмена, его помощника и нефа. Они находятся у нас на борту уже больше трех месяцев.
Лорд Харри Дермонд тихо присвистнул; он тотчас подошел ко мне, приподнял свою шляпу и завел весьма неприятный разговор:
— К вашим услугам, мистер Уоллингфорд. Что-то часто мы стали встречаться, и при весьма странных обстоятельствах. Последний раз мы виделись с вами в интересный для меня момент, я был так занят, что у меня не было возможности засвидетельствовать вам мое почтение. Мистер Клеменс, у меня есть небольшое дело к этому джентльмену, и я должен просить вас об одолжении, — может быть, вы с ним составите мне компанию и на несколько минут предоставите свою каюту?
Мне нечего было возразить на такую просьбу, и я последовал за двумя офицерами в каюту «Британца».
На склонах гор мои поля —
Теперь владенья короля
Пусть крова нет над головой,
Я не согнусь перед бедой.
Выражение холодной решимости на лице лорда Харри Дермонда говорило о том, что мне предстоит тяжелое испытание, и я приготовился к самому худшему. Никто не проронил ни слова, пока мы не оказались в кормовой каюте; тогда Клеменс и его гость уселись на диван, а мне указали на стул. Лорд Харри Дермонд в весьма суровом тоне начал разговор.
— Мистер Уоллингфорд, — сказал он, — нам ни к чему всякие прелиминарии. — Я видел ваше судно три месяца назад, когда «Черный принц» и «Быстрый» сходились с французами, и излишне напоминать, что его появление там требует разъяснения.
— Вы получите его, милорд. Полагая, что вы не имеете права отправлять «Рассвет» в английский порт, и зная, что задержка на любой срок равносильна разорению, я вернул себе свое судно наилучшим из возможных способов.
— Что ж, это, по крайней мере, откровенно, сэр. Вы хотите сказать, что вы с оружием в руках ночью набросились на моих людей, убили их, а впоследствии вы потеряли свое судно оттого, что команда ваша была слишком малочисленна.
— Отчасти это правда. Я, разумеется, не потерял бы своего судна, будь у меня во время шторма такая же крепкая команда, как в день отплытия; и такая команда была бы у меня, если бы мы не встретили «Быстрый».
— То есть вы намекаете, что крушение произошло из-за нас.
— Скажу без обиняков: я считаю, что так оно и было; хотя ваши действия послужили косвенной причиной.
— Здесь мы, пожалуй, едва ли сойдемся во мнениях, сэр. Нельзя ожидать от подданных короля Великобритании, что они разделят ваше американское толкование публичного права; вы, наверное, понимаете, что мы предоставляем решать такие вопросы нашему адмиралтейскому суду. Сейчас для меня важнее узнать, что сталось с офицерами и матросами, которых назначили призовой командой на ваш корабль. Я видел судно спустя некоторое время после того, как я послал на его борт мистера Сеннита и других, под вашей командой (в этом мы убедились с помощью наших биноклей), а теперь вы признали, что отвоевали судно у этих людей. Что сталось с призовой командой?
Я вкратце рассказал ему, как мы завладели «Рассветом». Оба английских офицера внимательно слушали; на лице Клеменса я заметил скептическую улыбку, а капитан «Быстрого» остался недоволен моим ответом, но он был не столь расположен выказывать свое истинное отношение к моему рассказу.
— Ловко придумано, милорд, — сказал первый с презрительной усмешкой, — но я сомневаюсь, что кто-либо из британских моряков поверит вам.
— В британском флоте, сэр, как и во всех остальных, бывают потери и несчастные случаи.
— Не совсем такого свойства, мистер Уоллингфорд; немного поразмыслив, вы со мной согласитесь. Но, простите мне мою несдержанность, милорд, это ваше дело, а не мое.
Лорд Харри Дермонд, казалось, был согласен с таким утверждением. Ему, гордому своим званием и титулом, конечно, не понравилось, что младший по званию, человек низкого сословия, вмешивается в дело, которое касается только и исключительно его. Он холодно поклонился в ответ на слова Клеменса и, прежде чем продолжить разговор, некоторое время задумчиво молчал.
— Вы, должно быть, понимаете, мистер Уоллингфорд, что мой долг — расследовать это дело, — наконец заговорил он. — Я недавно вышел из порта, где пробыл несколько недель: мое судно переоснащали; маловероятно, что кто-либо из моих офицеров, если он добрался до родины, не доложил бы о своем прибытии.
— Надо полагать, милорд, что никто из них не добрался до родины. Я своими глазами видел, как их подобрал корабль, кажется, вест-индское судно, вышедшее из Англии. В таком случае, их скорее всего отвезли на какой-нибудь из островов Вест-Индии.
Тут Клеменс протянул лорду Харри Дермоиду лист бумаги, на котором было что-то написано карандашом; тот стал читать. Пробежав глазами записку, капитан кивнул головой, и лейтенант вышел из каюты. Пока он отсутствовал, мой собеседник в учтивом тоне поведал мне о подробностях битвы, свидетелем которой я был, и даже показал мне бумагу, которую он прихватил с собой показать капитану Раули — реляцию англичан об этом бое. Я заглянул в нее и увидел, что там упоминается о присутствии «Рассвета», причем имя судна сопровождается косвенным замечанием, смысл которого был бы понятен не всякому читателю, мне же разъяснения не потребовались. Однако вскоре Клеменс вернулся и без особых церемоний сообщил мне, что младшие офицеры ждут меня к обеду. Я не заставил себя долго просить, поднялся и вышел, правда, прежде чем нырнуть в люк, я успел заметить, что в каюту входит Марбл, а Наб стоит у бачка с питьевой водой под охраной часового.
Обед продолжался около часа, и лорд Харри Дермонд любезно ждал все это время, а потом снова вызвал меня в каюту. Я удивился, увидев в соседней каюте Марбла и Наба, стоящего у двери; два офицера были там, где я оставил их, но теперь перед ними на столе лежали перо, чернила и бумага.
— Мистер Уоллингфорд, — начал лорд Харри Дермонд, — должен довести до вашего сведения, что рассказ вашего помощника о том, как люди с «Быстрого» покинули «Рассвет», и ваш рассказ никак не согласуются друг с другом. Вот изложение вашего помощника, записанное мной с его слов; если вы не прочь выслушать его, я прочту вам, что он тут пишет.
— Не вполне понимаю, как рассказ мистера Марбла может противоречить моему и при этом являться правдивым, милорд, — но извольте, я выслушаю его рассказ.
— «Я был первым помощником на «Рассвете» из Нью-Йорка, капитан и владелец Майлз Уоллингфорд. Судно, как известно, было захвачено «Быстрым» и отправлено в Англию. Через три дня после того, оставшись под командой мистера Сеннита, капитана призовой команды, мы с капитаном Уоллингфордом стали урезонивать этого джентльмена, что нехорошо отправлять в Англию нейтральное судно и расстраивать выгодное плавание; и это так подействовало на вышеупомянутого лейтенанта Сеннита, так его пробрало, что он согласился взять у судна ял с приличным запасом провизии и воды и оставить корабль нам. Значит, шлюпку спустили на воду, погрузили туда все, что нужно, — так мы позаботились о тех, которые должны были отплыть в ней, — и англичане отчалили со слезами на глазах и сердечными пожеланиями нам благополучно добраться до Гамбурга».
— Вы серьезно хотите сказать, лорд Харри Дермонд, что такой рассказ вы услышали от моего помощника, это не шутка?
— Совершенно серьезно, сэр. Он, кажется, даже хотел в том поклясться, но я попросил его избавить меня от этой церемонии. А вот рассказ чернокожего. Может быть, вы хотите выслушать и его?
— Я готов выслушать все, что вам угодно сообщить мне, милорд.
— Навуходоносор Клобонни говорит, что он «был матросом на «Рассвете», его оставили на нем, когда судно захватил «Быстрый», и он был на нем, когда оно потерпело крушение. Капитан Уоллингфорд приказал мистеру Сенниту покинуть его корабль, а то он его заставит, и мистер Сеннит, конечно, послушался мастера Майлза». Но я не стану читать дальше, рассказу невольника едва ли можно верить. Вероятно, нам не следовало спрашивать его, мистер Клеменс?
— Прошу прощенья, милорд, но ваш долг защищать подданных его величества всеми доступными способами.
— Возможно, вы правы, сэр, но нельзя пренебрегать известными принципами, даже ради исполнения долга. Вы видите, мистер Уоллингфорд, слова ваших товарищей противоречат вашему рассказу о случившемся, что вызывает самые неприятные подозрения. Мне не оправдаться перед командованием, если я не возьму вас под арест, не доставлю в Англию и не учиню судебного разбирательства.
— Если мои товарищи были столь неразумны, что сделали подобные заявления, мне очень жаль. Я сказал вам правду, и мне больше нечего добавить. Не думаю, что и в дальнейшем какие-либо мои заявления повлияют на ваше решение.
— Вы очень ловко выпутались, сэр; надеюсь, вам удастся сохранить столь же невинный вид до конца. Однако нельзя безнаказанно отнимать жизнь у подданных его величества.
— Полагаю, это относится и к собственности американских граждан, милорд. Даже если бы я прибегнул к силе, чтобы вернуть себе судно, и если бы я выбросил за борт призовую команду, я думаю, что таким образом исполнил бы свой долг.
— Хорошо, сэр, нужно еще, чтобы английский суд присяжных посмотрел на дело таким же образом. А теперь приготовьтесь отправиться на борт «Быстрого». Что касается граждан, о которых вы упомянули, они должны подчиняться решению адмиралтейского суда, а не вершить правосудие самовольно.
— Это мы еще посмотрим, милорд. Когда обо всем станет известно у меня на родине, вы измените свое мнение.
Я произнес эти слова довольно величественным тоном; и, по правде говоря, я тогда ощущал собственную важность. Я был молод, мне не было еще и двадцати трех лет; и я думал о моей стране, ее независимости, ее правосудии, ее стремлении действовать справедливо, ее решимости бороться со злом и о ее равнодушии к выгоде, когда дело касалось принципов, так же как юноши думают о непогрешимости своих родителей. Если бы приговоры выносили такие судьи, как я, на свете не оказалось бы ни одного лгуна, мошенника, плута или корыстного негодяя; земля наполнилась бы мучениками, преследуемыми за свои добродетели. По представлениям большинства американцев моего возраста, самое звание гражданина великой страны должно было служить им охранной грамотой в любой части света и внушать страх перед праведным гневом республики. Насколько оправдались мои ожидания, станет ясно из последующего рассказа; особенно я прошу американского читателя сдержать свое естественное нетерпение, пока ему мало-помалу не откроются все обстоятельства моей истории. Я могу твердо обещать ему, что, если он выслушает их с должным смирением, желая только выяснить истину, а не найти подтверждение надменным и несостоятельным теориям, он станет мудрее и, может быть, скромнее, ибо мой тягостный долг как раз и состоит в том, чтобы извлечь урок из подобных событий и запечатлеть его.
Что касается лорда Харри Дермоида, угроза гнева великой американской нации не вызвала у него особого беспокойства. Его, вероятно, гораздо больше заботил холодный прием адмирала, командовавшего в Плимуте, нежели благородное негодование президента и Конгресса Соединенных Штатов Америки. Позволю себе напомнить читателю: описываемые мной события относятся к концу 1803 года — далекому прошлому великой республики; впрочем, не берусь утверждать, что ныне положение существенно изменилось, разве только на газетных страницах. Приказ приготовиться к отправке с «Британца» прозвучал дважды, и меня вывели в соседнюю каюту, где сидел Марбл; мистер Клеменс тем временем прикрыл дверь, разделявшую нас, но она почему-то прикрылась неплотно. Вследствие его небрежности я невольно услышал следующий разговор.
— Надеюсь, милорд, — сказал Клеменс, — вы не станете забирать помощника и чернокожего. Они оба первоклассные матросы и показали себя полезными на службе его величества. Негр оказал нам неоценимую помощь на реях во время недавнего боя, а помощник сражался как лев на орудийной батарее почти целый час. У нас не хватает людей, и я рассчитывал уговорить их обоих поступить на корабль. Вы знаете, милорд, нас ждут призовые деньги за «француза», и я не сомневаюсь, мне бы это удалось.
— Сожалею, Клеменс, долг призывает меня забрать всех троих, но я буду иметь в виду то, что вы сказали; вероятно, мы сможем уговорить их поступить на «Быстрый». Вы же понимаете…
Тут мистер Клеменс обнаружил, что дверь закрыта неплотно, и хлопнул ею, так что я больше ничего не смог услышать. Я повернулся к Марблу, на лице которого изобразилась мука: он постигнул, какие последствия повлекла за собой его неразумная выдумка. Однако я не стал укорять его, я сжал ему руку в знак прощения. Хотя он не произнес ни слова, было видно, что несчастный не мог простить себе своего поступка.
Совещание между лордом Харри Дермоидом и мистером Клеменсом длилось полчаса. По истечении этого времени оба появились в крайней каюте, и по лицу последнего я увидел, что он не достиг своей цели. Нас же вместе с небольшим скарбом перевезли на «Быстрый», на борту которого наше прибытие произвело сенсацию, какая только может быть на военном судне с его дисциплиной. Как только я пришел на шканцы, на меня надели оковы и поставили часового у двери каюты. Правда, мне создали кое-какой уют и протянули перегородку из парусины; за ней я ел и спал в некотором уединении. Наручники мои были столь велики, что я ухитрялся снимать и надевать их, когда мне вздумается. Мне показалось, что офицеры догадываются об этом и что они прибегли к такой суровой мере только для вида. Если не считать ареста и разорения, у меня не было особых причин для недовольства, несмотря на то, что я просидел под стражей до апреля 1804 года, то есть почти пять месяцев. За это время «Быстрый» дошел до экватора, потом по дороге в Англию покрутился у Канарских и Азорских островов, выискивая еще какого-нибудь «француза», но тщетно. Мне было разрешено дважды в день делать моцион: один раз у трапа и другой раз на батарейной палубе, а еду мне доставляли из кают-компании. Следовательно, у меня не было причин для недовольства, за исключением того обстоятельства, что мое судно было незаконно захвачено и меня держат под стражей за преступление — если это вообще можно назвать преступлением, — которого я не совершал.
Все пять месяцев, пока я был пленником на батарейной палубе «Быстрого», я ни единым словом не перекинулся ни с Марблом, ни с Набом. По временам я видел их обоих за работой вместе с остальной командой, и мы часто обменивались многозначительными взглядами, но поговорить нам не пришлось. Иногда ко мне заходил кто-нибудь из офицеров — эти джентльмены усаживались и заводили разговор на общие темы, очевидно, чтобы развеять скуку моего заточения, но никогда не упоминая о его причине. Надо заметить, что и самочувствие мое не ухудшилось — судно содержали в чистоте, к тому же оно прекрасно проветривалось.
Наконец мы взяли курс на порт приписки, и не с пустыми руками — «Быстрый» захватил французский корабль к северу от Азорских островов после стремительной погони. Марбл и Наб попросились в призовую команду, и их туда переправили. В тот день ко мне зашел начальник интендантской службы, который был самым обходительным из всех моих знакомцев, и я осмелился спросить его, неужели мои товарищи поступили на британскую военную службу.
— Ну, знаете ли, не совсем так, — сказал он, — хотя они, кажется, привязались к нам, и мы думаем, что они не захотят потерять призовые деньги, которые им могут достаться за службу на «Британце». Штурман говорит, будто ваш старый помощник — отличный парень, но лорд Харри опасался, что, если мы встретим какой-нибудь французский крейсер у входа в Английский канал, они заартачатся и в решительный момент откажутся сражаться, и поэтому предпочел послать двух этих ребят на приз. Они сказали, что выполняют работу, чтобы не ослабеть, а мы — буду с вами откровенным — потакаем им; мы думаем, вдруг им понравится у нас и они не захотят с нами расставаться.
Таким образом я получил понятие об истинном положении вещей и почувствовал немалое облегчение. Я ни на минуту не мог себе представить, что Марбл когда-либо хотел служить в британском флоте; но я опасался, как бы сожаление о содеянном и желание поправить дело не толкнуло его на какой-нибудь новый нелепый шаг, который повлек бы за собой не менее серьезные последствия. Что до Наба, я знал: он меня никогда не оставит, и я с самого начала не тревожился за него, я только боялся, что кто-нибудь воспользуется его невежественностью.
День, когда мы бросили якорь в Плимутском заливе, выдался хмурым и дождливым; с юго-запада дул свежий ветер. Корабль стал на якорь на закате, приз поставили на якорь немного ближе к берегу, как я мог видеть сквозь орудийный порт, который служил чем-то вроде окна в моей крошечной парусиновой каюте. Едва только корабль надежно стал на якорь, лорд Харри Дермонд прошел к себе в каюту в сопровождении своего первого помощника со словами:
— Кстати, мистер Паулитт, этого пленного надо бы утром перевести в какое-нибудь другое место. Мы подошли слишком близко к берегу; в порту небезопасно оставлять его в той каюте.
Я все еще раздумывал о том, что бы значили его слова, когда услышал плеск весел подходившей к борту шлюпки. Высунув голову из орудийного порта, я увидел, что на «Быстрый» пожаловал капитан призовой команды с «француза», на веслах сидело четыре матроса, среди которых были Марбл и Наб. Марбл заметил меня и подал сигнал, что узнал, хотя в наступавшей темноте трудно было различить предметы даже на небольшом расстоянии. Я с многозначительным видом подал ему ответный сигнал. Именно этот ответный сигнал заставил помощника остаться в шлюпке и удержать Наба. Два других матроса так привыкли к этим американцам, что без колебаний бросили их и взобрались на борт фрегата за своим командиром, желая поболтать со старыми товарищами по кубрику. Почти тотчас же дежурный по кораблю закричал:
— Эй, на шлюпке, дать задний ход, освободить дорогу для капитанской гички!
Гичку спустили на воду у левого борта: поскольку сильная волна била о правый борт, лорд Харри решил пренебречь церемониалом, чтобы не замочить китель. Не могу восстановить ход мыслей, в конце концов приведших меня к тому шагу, который я совершил; однако главным образом на меня подействовали слова, которые я недавно подслушал и которые открыли мне весь ужас моего положения. Какова бы ни была побудительная причина моих действий, вот что я предпринял.
Я освободился от оков, протиснулся в порт мимо жерла пушки и, уцепившись за край окошка, повис вдоль борта. Меня не заботило, что будет со мной дальше, заметят меня или нет. Но меня не заметил никто, кроме Марбла и Наба; первый из них схватил меня за ноги и, шепнув, чтобы я ложился на дно, помог забраться в шлюпку. Мы даже задели за капитанскую гичку, когда ее поднимали к вырезу для трапа в фальшборте, но никто ничего не заподозрил. В тот час других шлюпок около «Быстрого» не было; а гичку как раз спустили на воду, чтобы доставить капитана на берег. В следующую минуту мы дали задний ход, и Наб зацепился отпорным крюком за одну из рулевых цепей. Там мы дождались, пока гичка с капитаном «Быстрого» не развернулась и не взяла курс на причал, где обычно стоял фрегат.
Спустя две минуты гичка скрылась из виду, и Марбл шепнул Набу, чтобы тот отцепил крюк. Наб не замедлил выполнить приказ, и шлюпка, подхваченная мощной волной и подгоняемая крепким ветром, стала удаляться от судна. Никто не обратил на нас никакого внимания, так как в такую минуту все мысленно были уже на берегу. Судьба к нам благоволила — хотя лорд Харри Дермонд был бдительным и примерным офицером, его первый помощник был из тех, кого на судне называют «ни рыба ни мясо» — фраза довольно показательная; если на корабле никуда не годный первый помощник, бдительному капитану стоит только отвернуться, как с команды словно узду снимают. Каждый чувствует себя вольготно, а там, где существует круговая порука такого рода, мало кто станет утруждать себя работой, которую можно не делать. «Без кота мышам раздолье».
Как бы то ни было, наша шлюпка, никем не замеченная, уходила все дальше от кормы «Быстрого», и вскоре очертания судна уже стали едва видны. Я приподнялся в шлюпке, когда мы отошли на пятьдесят футов от руля, и тотчас осмотрелся. Уверившись, что нас не увидят, мы установили мачту и подняли рейковый парус, который лежал в шлюпке. Положив руль по ветру ровно настолько, чтобы парус наполнился ветром, я взял курс прямо в открытое море. Все это было проделано за пять минут и по наитию свыше, как говорят французы.
Теперь, когда мы наконец обрели какое-то подобие свободы, выяснилось, что наше положение довольно затруднительно. Ни у кого из нас не оказалось ни единого шиллинга, никакой одежды, кроме той, что была на нас. В шлюпке не было ни крошки еды, ни капли воды. Ночь стояла пасмурная и очень темная, ветер крепчал. Все же мы решили не падать духом и смело отдалялись от земли, доверив нашу общую судьбу Провидению. Я надеялся, что мы встретим какое-нибудь американское судно, направляющееся в порт или из порта; а если нет, то при благоприятном стечении обстоятельств мы могли бы достигнуть Франции менее чем за двое суток.
Постепенно беспокойство целиком завладело нами. Мы не видели дальше ста ярдов, у нас не было компаса или какого-либо ориентира, кроме направления ветра, нам нечем было подкрепиться, нечем укрыться от непогоды. Все-таки мы ухитрялись спать по очереди — каждый всецело доверял сноровке и опыту своих товарищей. Так мы пережили ночь, спрятавшись под надежным покровом темноты и поэтому не опасаясь погони.
Когда рассвело, никакой погони мы не обнаружили, впрочем, погода была слишком пасмурная и трудно было что-либо разглядеть. Все утро мы держались к северо-востоку под единственным зарифленным парусом, посредством искусного управления ухитряясь уворачиваться от волн, которые так и норовили залить шлюпку. Еды нам, конечно, негде было добыть, но мы стали запасать воду, подставив измороси наши носовые платки, а когда они пропитывались влагой, мы выжимали их. Однако благодаря прохладе и туману голод и жажда не особенно мучили нас, и не помню, чтобы я очень хотел есть или пить, разве только к середине дня. Тогда мы завели разговор об обеде, но скорее в шутливом тоне, без унылой тоски. За этим занятием Наб вдруг воскликнул: «Парус! Вон там!»
Он не ошибся, навстречу нам примерно с северо-запада шел корабль — в бейдевинд к английскому побережью. Прошло много лет, но я до сих пор вижу перед глазами это судно. Его марсели были взяты на два рифа, он нес бизань, кливер и оба нижних прямых паруса; по виду его было похоже, что команда поленилась установить необходимые в данный момент паруса, оставив те, которые можно пока не трогать. Его курс пролегал примерно в двухстах ярдах от нашего подветренного борта, и я хотел было повернуть шлюпку носом к ветру. Но, получше рассмотрев его, мы увидели, что это английский фрегат, и быстро, как могли, спустили наш парус.
Следующие пять минут мы просидели неподвижно, оцепенев от испуга. Я не сводил глаз с фрегата, пока он проходил мимо нас, то вздымаясь на пенном гребне, то грациозно падая в ложбину между волнами, так что видны были одни только мачты. Не описать, как мы радовались, когда он оставил нас далеко позади своего наветренного борта, но мы не решались снова поставить наш парус, пока его темный сверкающий корпус с рядом грозных портов не окутался облаком тумана и то место в океане, на котором мы только что видели фрегат, стало таким, словно его и не было. Нас спасло чудо.
Следующее наше приключение оказалось более приятным. За кормой мы увидели внушительных размеров корабль, идущий по ветру ко входу в Английский канал и несущий брамлисели. Это было американское судно! В этом никто из нас не сомневался, и мы пустились за ним, понимая, что он, должно быть, делает два фута против нашего одного. Через двадцать минут мы приблизились к нему, его офицеры и матросы высыпали на палубу — им, видимо, не терпелось узнать, кто мы и откуда. Марбл так ловко управлял шлюпкой, что мы ухватились за канат и пошли на буксире борт о борт, не уменьшив скорости судна, хотя оно при этом чуть не затянуло нас под воду. Улучив момент, мы вспрыгнули на палубу, бросив шлюпку на произвол судьбы.
Мы не ошиблись относительно принадлежности судна. Это был корабль с Джеймс-Ривер, груженный табаком и направляющийся в Амстердам. Его капитан сочувственно выслушал наш рассказ и отнесся к нам со вниманием и участием. Однако мы пробыли с ним всего неделю и покинули его судно у берегов Голландии, чтобы направиться в Гамбург, где, как я воображал, меня ждут письма и откуда, я был уверен, мы с тем же успехом доберемся до дома. В Гамбурге меня ждало разочарование. Ни строчки на мое имя там не было, да еще мы оказались без денег в незнакомом месте. Я не счел нужным рассказывать кому-либо о наших приключениях, мы договорились наняться вместе на какое-нибудь американское судно и добраться домой наилучшим из доступных нам способов. Немного оглядевшись вокруг, мы вынуждены были наняться на первое попавшееся судно. Я нанялся на «Скейлкилл», корабль из Филадельфии, вторым помощником, а Марбл и Наб матросами. Никто не любопытствовал узнать о нашем прошлом, и мы решили между собой выполнять нашу работу и помалкивать обо всем остальном. Мы назвали наши настоящие имена, но больше ничего о себе не сообщили.
Мне было нелегко спуститься на несколько ступеней по служебной лестнице, но ранняя и основательная подготовка позволила мне снова успешно справиться с ролью второго помощника; еще до отплытия первого помощника разжаловали за пьянство, и я получил повышение. На мою должность назначили Марбла, и с того времени последующие пять месяцев все шло довольно гладко; да, именно пять месяцев, ибо судно не пошло сразу домой, а зашло в Испанию, за грузом баррильи[354], который оно доставило в Лондон, а там уже взяло груз для Филадельфии. Мы все были немного обеспокоены, узнав, что наша история с различными искажениями и наслоениями попала в английские газеты, но к тому времени, когда мы прибыли в Англию, о ней уже забыли; ее вытеснили новые любопытные происшествия — в то время каждая неделя изобиловала событиями, впоследствии вошедшими в историю.
Все же я был рад покинуть Англию и снова оказаться посреди океана, на пути домой. Мой заработок позволил мне, а также Марблу и Набу приобрести новую одежду, соответствующую нашему нынешнему положению, и мы отплыли в Филадельфию с приличным запасом всяких необходимых вещей, которые подобают людям в тех должностях, которые каждый из нас занимал. Это было все, что у меня осталось от судна и груза, стоивших вместе от восьмидесяти до девяноста тысяч долларов!
Рейс оказался очень длинным, но наконец мы достигли залива Делавэр. 7 сентября 1804 года, за несколько недель до моего двадцатитрехлетия, я высадился на пристани самого большого тогда американского города — разоренный в прах и разочаровавшийся человек. Однако я не подавал виду, не желая раскрывать моим товарищам, какой удар судьбы ожидает меня. Несколько дней мы разгружали корабль, потом получили причитавшиеся нам деньги. Наб, который на борту «Скейлкилла» считался вольным негром, принес свой заработок мне, и когда мы сложили в один мешок наш общий капитал, оказа лось, что он составляет сто тридцать два доллара. С этими деньгами мы приготовились обратить наши стопы на север — Марбл мечтал увидеть свою мать и малютку Китти, Наб снова увидеть Хлою, а мне не терпелось встретиться со своим главным кредитором, Джоном Уоллингфордом, и получить какие-нибудь известия о мистере Хардиндже и Люси.
Вам кажется, я плачу?
Я не плачу.
Я вправе плакать, но на сто частей
Порвется сердце прежде, чем посмею
Я плакать.
Не стану описывать, как и сколько времени мы добирались от Филадельфии до Нью-Йорка, — это дела давно минувших дней. Скажу только, что ехали мы по дороге Саут-Эмбой мимо местечка, называемого Фэзебед-Лейн, при воспоминании о котором у меня до сих пор сжимается сердце. ВСаут-Эмбой мы сели на шлюп, или пакетбот, и вошли в Нью-Йоркский залив через проливы между материком и Стейтен-Айлендом, высадившись у Уайтхолла. Мы смотрели за погрузкой наших сундуков на повозку, как вдруг кто-то схватил меня за руку и воскликнул:
— Батюшки-святы! Капитан Уоллингфорд, живой, честное слово!
Это был старый Джеред Джоунс, который работал мельником в Клобонни с моих младенческих лет до того дня, когда я оставил дом. Я было подумал, что он и теперь не покинул своей мельницы, но его взгляд, брызнувшие из глаз слезы, да и все его поведение говорили о том, что что-то неладно. Я ни о чем не спрашивал, но, верно, вопрос был написан у меня на лице. Джеред понял меня, и мы пошли в Бэттери[356], а Марбл и Наб отправились вместе с багажом в скромный пансион, где мы предполагали найти убежище, пока я буду осматриваться, — в этом пансионе Мозес останавливался много лет подряд.
— Видишь ли, Джеред, положение мое переменилось с тех пор, как я уехал из дома. Мое судно и груз пропали, и я теперь беден как церковная мышь.
— Мы и боялись, что случилось что-то в этом роде, а то такие плохие новости никогда бы не дошли до Клобонни, сэр. Несколько ваших матросов уже давно вернулись домой и привезли известие о том, что «Рассвет» был захвачен англичанами. С тех пор, наверное, мистер Хардиндж и решил, что все пропало. Но для нас самое ужасное — я, конечно, не говорю о вашей смерти — было узнать о залоге Клобонни.
— Залоге Клобонни! Что же с ним сталось?
— Господи помилуй, мой дорогой мистер Майлз, вас лишили права выкупа, кажется, это называется по статуе[357]; дали объявление о продаже в три месяца. Потом, когда его таки продали, за сколько вы думаете ушло имение, мельница и все прочее? Не угадаете, сэр.
— Ушло! Значит, Клобонни продано, и я больше не хозяин отцовского дома!
— Продано, сэр; и нас бросили на произвол судьбы, негров и всех остальных. Сказали, будто скоро по закону все старые негры будут сами себе хозяева, а что до молодых, увы, ваши кредиторы могут их продать. Но мистер Хардиндж разместил бедолаг по разным домам вокруг церкви, и они работают у соседей, пока все не уладится. Знаете, мистер Майлз, вы можете ими гордиться, никто из них не думает пускаться в бега. На Севере такие настроения насчет негров, хозяина у них нет — все могли бы удрать, ничем не рискуя.
— А Хлоя, служанка моей сестры, что сталось с ней, Джеред?
— Кажется, мисс Люси приютила ее. Все говорят, что мисс Люси жутко богатая, и она поручила своему отцу позаботиться обо всех вещах. Все, что было в имении, до последней мелочи, перевезли на ферму Райт, и оно ждет своего владельца, если он когда-нибудь явится за ним.
— И мисс Хардиндж нарочно сняла для этого ферму?
— Купила, говорят, на свои сбережения. Кажется, она сама распоряжается своими доходами, даром что несовершеннолетняя. Ну она и распорядилась таким образом частью своих денег.
— Я думал, она уже замужем. Когда я уходил в плавание, мистер Дрюитт, кажется, был обручен с нею.
— Да, об этом судачат, но мисс Люси вроде не выйдет замуж, пока не станет совершеннолетней, чтобы она могла распорядиться своими деньгами, прежде чем муж приберет их к рукам. Вы, верно, слыхали, сэр, что мистер Руперт женился и живет, как набоб, со своей молодой женой, у них один из лучших домов в городе. Поговаривают, что ему причитается часть состояния старой миссис Брэдфорт, которое он получит, как только мисс Люси исполнится двадцать один год.
Мне не хотелось продолжать разговор на эту тему, хотя известия о Люси пролили бальзам на мои раны. Однако не со всяким собеседником я мог беседовать о таком священном для меня предмете, и я перевел разговор на Клобонни и на то, что говорят там обо мне. Джоунс рассказал мне все, что знал, и вот вкратце его рассказ.
Оказывается, второму помощнику с «Рассвета» и тем членам команды, которых увезли на «Быстром» и которых не завербовали ни на самом фрегате, ни по прибытии в Англию, удалось вернуться домой; они-то и привезли с собой весть о захвате судна, его таинственном появлении возле четырех военных кораблей во время сражения и о своей попытке к бегству. Последнее происшествие в особенности наделало шуму в газетах, завязалась горячая дискуссия о том, имели ли право американцы бежать в шлюпке английского военного корабля при тех обстоятельствах, в которых оказались эти несчастные. В те дни американские политические партии проявляли такой живой интерес к войнам, которые велись в Европе, словно страна тоже находилась в состоянии войны; политики, или квазиполитики, были не чем иным, как носителями проанглийских или профранцузских взглядов. Федералисты с готовностью оправдывали любые действия, если их совершала Англия, между тем как демократы почти столь же охотно защищали все чудовищные преступления, к которым привела политика Наполеона.
Я говорю «почти», ибо, если быть честным по отношению к потомкам, не думаю, что сторонники Франции в Америке были в той же мере настроены профранцузски, в какой сторонники Англии — проанглийски. Последние вернулись к своей провинциальной свободе мыслей; будучи хорошо знакомыми с английскими версиями всех политических и моральных истин и плохо зная общественные умонастроения, они застыли в скорлупе своей веры, подобно тем, кто поклоняется святыне вдали от нее и вынужден все принимать за чистую монету. Проанглийская партия имела своим основанием глубоко укоренившиеся взгляды и свойственное колониям преклонение перед освященным веками троном, в то время как профранцузская была обязана своим существованием главным образом оппозиции. Правда, союз 1778 года оказал некоторое влияние на людей[358], которые по возрасту могли участвовать в событиях Войны за независимость, но их было чрезвычайно мало даже в их собственной партии. Любовь к Англии была искренней, сильной, прочной и глубокой; профранцузские настроения, как только что было сказано, по большей части взрастила оппозиция. Публичные дискуссии о судьбе «Рассвета», разумеется, породили среди моих знакомых множество домыслов относительно моей судьбы. Один месяц сменял другой, письма мои до
Америки не дошли, и все было решили, что судно погибло. Наконец корабль, прибывший с Ямайки, привез какую-то смутную историю о том, как я отвоевал судно у Сеннита, и, поскольку стало известно, что нас на корабле осталось только четверо, кое-кто осмелился предположить, что из-за недостатка людей «Рассвет» потерпел крушение; так меня записали в покойники.
Вскоре после того, как среди моих друзей и знакомых распространилось такое мнение, в Клобонни явился Джон Уоллингфорд. Он, однако, не стал ничего менять, был со всеми любезен, сказал рабам, что все останется по-прежнему, и недвусмысленно заверил их, что они и дальше будут жить при законном regime Уоллингфордов. Все решили, что он, должно быть, мой наследник, и никто не понимал, что послужило причиной последовавших за тем насильственных действий.
Спустя два месяца после визита Джона Уоллингфорда мистер Хардиндж и все, связанные с Клобонни, были потрясены известием о существовании закладной. По статуту, или «статуе», как выразился Джеред, началась процедура лишения владельца права выкупить заложенное имущество, через несколько месяцев имение было продано с молотка в Кингстоне, и никто не предложил за него больше пяти тысяч долларов — шестой части его настоящей стоимости. Подобная принудительная продажа недвижимости по убыточной цене была и остается довольно обычным явлением, особенно в Америке; считается, что кредитор готов в случае необходимости поднять цену. В моем случае защищать мои права было некому; мистер Хардиндж явился на торги, приготовившись урезонивать моего кузена и взывать к его совести, вместо того чтобы собрать крупную сумму и аннулировать его претензии. Джон Уоллингфорд, однако, вообще не явился, и торги состоялись при одной заявке от мистера Хардинджа, заявке, которую он не обдумал заранее, а цену рискнул предложить, исходя из своих представлений о средствах и характере Люси.
Официальным покупателем стал человек по имени Дэггит, родственник Джона Уоллингфорда со стороны матери, он предъявил права на владение поместьем моего отца. Дэггит вступил во владение собственностью, отпустил негров и определил новых слуг на ферму и мельницу. Ко всеобщему изумлению, Джон Уоллингфорд за все время ни разу не появился, хотя все считали, что в случае моей действительной смерти он имеет законные права на все оставшееся после меня имущество. Однако завещание не было ни предъявлено, ни утверждено, и о моем кузене не было ни слуху ни духу! Мистер Дэггит был человек суровый и замкнутый, от него что-либо узнать не представлялось возможным. Его права на Клобонни не могли быть оспорены, и, посоветовавшись с юристом, мистер Хардиндж и сам вынужден был с неохотой признать их. Вот, в сущности, все, что я узнал от мельника в ходе непринужденной беседы, которая длилась не больше часа. Конечно, многое осталось для меня непонятным, но я узнал достаточно, чтобы уяснить себе, что я просто нищий.
Прощаясь с Джередом, я дал ему мой адрес, и мы договорились снова встретиться на следующий день. Участие старика ободряло меня, кроме того, я хотел выведать от него все, что можно, особенно о Люси и мистере Хардиндже. Затем я последовал за Марблом и Набом в пансион, в котором обычно останавливались шкиперы и первые помощники; разумеется, до пребывания под одной крышей со своими подчиненными снисходили шкиперы самого низшего класса. Остаток утра ушел на обустройство наших комнат и одевание — мы облачились в наши лучшие куртки; сюртука у меня не было, — может быть, что-нибудь в этом роде и осталось среди вещей, перевезенных из Клобонни на ферму Райт. Но несмотря на сей недостаток в моем гардеробе, я не хотел бы, чтобы читатель подумал, будто я имел жалкий или неопрятный вид. При росте шесть футов один дюйм, одетый в скромную, ладного кроя синюю короткую куртку из флотского сукна да в офицерские брюки, в чистой белой рубашке, с черным шелковым платком на шее и в жилете с красивым, но скромным рисунком, я вовсе не стыдился своей наружности. Я приехал из Англии, страны, в которой одежда хороша и дешева, и более элегантного моряка, пожалуй, трудно было найти в портовой части города.
Мы с Марблом отобедали и собрались было пройтись по Бродвею, когда худой, усталый, мрачный на вид человек вошел в пансион и направился к стойке с очевидным намерением осведомиться о ком-то из обитателей. Буфетчик тотчас указал на меня, после чего незнакомец приблизился и величественно, с сознанием собственного достоинства представился полковником Уорблером, редактором нью-йоркской газеты «Репабликэн Фримэн». Я попросил этого джентльмена в общую гостиную, и между нами завязалась следующая беседа.
— Мы только что узнали о вашем приезде, капитан Уоллингфорд, — начал полковник — все нью-йоркские редакторы определенного калибра, кажется, ex officio принадлежат к этому мелодраматическому званию, — и нам не терпится сделать все от нас зависящее, чтобы вы были, так сказать, rectus in curia[359] в глазах нации. Ваша история глубоко взволновала нас несколько месяцев назад, и общественное сознание, надо полагать, готово к тому, чтобы узнать всю правду, и с удовольствием ждет новых подробностей. Если вы будете так любезны и вкратце изложите вашу историю, сэр, — он преспокойно вынул чернила, перо, бумагу и приготовился писать, — я обещаю вам, что ваш рассказ появится в завтрашнем номере «Фримэна», изложенный в таком духе, что вы останетесь довольны. Шапка уже готова, и, если позволите, я прежде всего зачитаю ее вам. Затем, не дожидаясь никаких знаков одобрения или недовольства с моей стороны, полковник принялся читать то, что он назвал «шапкой»:
— «Недавно в Филадельфию, пассажиром на «Скейлкилле», прибыл наш уважаемый соотечественник капитан Майлз Уоллингфорд. (В 1804 году еще не всех называли эсквайрами, даже сами издатели еще не присвоили себе сей титул вежливости ех officio.) Мы уже рассказывали читателю о злоключениях этого джентльмена. Из его уст мы услышали следующий рассказ о том, каким отвратительным и противозаконным образом обошлись с ним на английском военном корабле, называемом «Быстрый», под командой дворянского отпрыска, именуемого лорд… — я оставил место для имени, — рассказ, способный возбудить в душе каждого честного американца чувство ужаса и негодования против этого нового проявления британского вероломства и британской наглости в открытом море. Ниже вы прочтете, как, не удовлетворившись насильственной вербовкой всей команды и дурным обращением с нею, этот отпрыск аристократического рода нарушил все пункты договора между двумя странами в отношении самого капитана Уоллингфорда и попрал все законы чести; одним словом, пренебрег всеми заповедями Божиими. Мы думаем, что не найдется такого человека или группы людей, которая станет защищать подобное возмутительное поведение; и что даже приспешники Англии, состоящие на службе в органах федеральной печати нашей страны, не замедлят присоединиться к нам теперь в осуждении британской агрессии и британского узурпаторства». Ну вот, сэр, надеюсь, вам понравилось.
— Это несколько exparte[360], полковник, ибо у меня столько же оснований жаловаться на английскую, сколько на французскую агрессию; мое судно было захвачено дважды, один раз — английским фрегатом, а другой раз — французским капером. Если уж что-то рассказывать, то я предпочел бы рассказать все без утайки.
— Разумеется, сэр; мы хотим описать все гнусности, которые совершили эти бессовестные англичане.
— Я полагаю, что, захватив мое судно, английский капитан действительно совершил недопустимый поступок по отношению ко мне, что и явилось причиной моего разорения.
— Подождите, сэр, не так быстро, — прервал меня полковник Уорблер и принялся скоро и усердно записывать. — «… и тем самым довел до разорения этого трудолюбивого и честного человека»; замечательная фраза получилась. Итак, сэр, продолжайте.
— Однако я не могу пожаловаться на дурное обращение со мной лично; и действия французов ничем не отличались от действий англичан, а может быть, были еще более отвратительными, — едва я избавился от английской призовой команды, как нас захватил «француз» и не дал нам найти пристанище и нанять новую команду во Франции.
Полковник Уорблер выслушал меня с холодным безразличием. Против французов он не собирался написать ни строчки, принадлежа к весьма многочисленной породе распространителей новостей, которые воображают, будто их высокое призвание в том и состоит, чтобы рассказывать о любом событии ровно столько, сколько сами они считают нужным. Видя нежелание моего гостя обнародовать важные факты, я еще более настойчиво указал ему на ущерб, который причинили мне французы; но старался я напрасно. На следующее утро в «Репабликэн Фримэн» появился такой отчет о событиях, который в точности соответствовал направленности этой независимой и смелой газеты; в нем не было ни слова о французском капере, а рассказ о действиях английского фрегата был приукрашен разнообразными фактами и выражениями, которые полковник Уорблер, должно быть, почерпнул из своего обширного запаса заезженных фраз и приемов — я таких слов не произносил.
Едва только я отделался от общества этого джентльмена — а расстались мы вскоре после того, как он обнаружил, что я настойчиво стремлюсь привлечь его внимание к неправомерным действиям французов, — мы с Марблом покинули пансион, собираясь, как и договорились, прогуляться по Бродвею и посмотреть на произведенные временем перемены. Мы едва прошли один квартал, как вдруг кто-то тронул меня за рукав; обернувшись, я увидел совершенно незнакомого мне человека с напряженно-восторженным выражением лица; он бежал и весьма запыхался.
— Прошу прощения, буфетчик из пансиона, где вы остановились, сказал мне, что вы капитан Уоллингфорд.
Я поклонился: видимо, меня настиг еще один охотник за фактсти.
— Надеюсь, сэр, вы извините мою бесцеремонность ввиду того, что я преследую благородную цель. Я представляю публику, которая всегда жаждет получать самые свежие новости обо всех важных делах, и долг придает мне смелости. Разрешите представиться: полковник Позитив из «Федерал Трус Теллер», эту газету когда-то выписывал ваш уважаемый батюшка. Мы только что узнали о злодеяниях, которые совершила в отношении вас, капитан Уоллингфорд, «шайка французов, пиратов, воров, разбойников», — прочел он из другой так называемой шапки, подготовленной для публики с иными пристрастиями, — «еще один случай галльской агрессии и республиканской якобинской наглости; такие злодеяния не могут не вызвать возмущения каждого благонамеренного американца и способны обрести защитников лишь среди той части общества, которая, не имея собственности, всегда готова сочувствовать успеху этих разбойников, пусть даже за счет прав американских граждан и процветания Америки».
Прочитав эти строки, полковник Позитив остановился, чтобы перевести дух, и взглянул на меня, как будто ожидая довольных и восторженных восклицаний.
— Мои интересы пострадали от того, что я считаю совершенно незаконными действиями французского капера, полковник Позитив, — отвечал я, — но этого никогда бы не случилось, если бы серьезный урон не нанес мне, на мой взгляд, столь же непростительный поступок английского фрегата, «Быстрого», под командой капитана лорда Харри Дермоида, сына ирландского маркиза Тоула.
— Господи помилуй, сэр, возможно ли? Вы сказали — английского фрегата? Где это видано, чтобы суда столь уважающей правосудие нации участвовали в неспровоцированном нападении? Это особенно странно, если принять во внимание, что у нас единый язык, общие корни, саксонские предки и тому подобное, — ну, вы понимаете, так что неблаговидные поступки с их стороны исключаются, тогда как каждое прибывающее судно, к сожалению, привозит нам новые образчики злодеяний, которые совершают клевреты этого выскочки, французского императора, человека, сэр, с делами которого, сэр, могут сравниться разве что преступления Нерона, Калигулы и других тиранов древнего мира. Если вы, капитан Уоллингфорд, любезно предоставите мне некоторые подробности последнего злодеяния Бонапарта, я обещаю: весть о них дойдет до самого отдаленного уголка страны, и это будет вызов злонамеренным и гнусным преступлениям любой личности или группировки. Я немилосердно отказал ему. Однако это ничего не изменило, ибо на следующий день в «Федерал Трус Теллер» появился рассказ о происшедшем, в котором все было изложено как бы очень точно, будто с моих слов, а правды в нем было столько же, сколько в обычных газетных байках, рассчитанных на сногсшибательный эффект. Его с жадностью прочли все американские федералисты, а статья противной направленности в «Репабликэн Фримэн» прошла pari passu[361] по всем демократическим газетам и была проглочена с равным аппетитом всеми сторонниками противоположной идеи. Это различие, как я потом узнал, было значимо чуть ли не для каждого жителя страны. Если я оказывался в обществе федералиста, он целый день готов был слушать ту часть моего рассказа, которая относилась к захвату моего судна французским капером, с демократом же было vice versa[362]. Поскольку купцы по большей части были федералистами, а англичане сыграли в моей истории более неприглядную роль, я вскоре обнаружил, что уже простым упоминанием о происшедшем вызываю всеобщую неприязнь; в скором времени кто-то распустил слух, что сам я не кто иной, как дезертир, бежавший из английской армии, — я, пятый Майлз из нашего рода, владелец Клобонни! Что до Марбла, люди готовы были поклясться, что это он обобрал своего капитана, а за четыре года до того сбежал с английского двухпалубника. Все мы живем в обществе и знаем, как сочиняются истории, порочащие человека, который не пользуется всеобщей любовью, и с каким усердием они распространяются; предоставлю читателю вообразить, какова была бы наша участь, если бы у нас не хватило благоразумия прекратить рассказы о наших злоключениях. Уже не помышляя о том, чтобы обратиться к властям с просьбой о возмещении ущерба, я почитал себя счастливым, когда все наконец забылось и я не вовсе лишился своего доброго имени.
Признаться, возвращаясь домой, я иногда воображал, что меня защитит страна, в которой я родился, страна, за которую я сражался и которой я платил налоги; но мне было всего лишь двадцать три года, и тогда я еще не понимал, как действуют законы, особенно если общество мирится с тем, что его наиболее важные интересы находятся под контролем иностранных держав. Когда бы несправедливость по отношению ко мне допустили только французы или только англичане, мои дела обстояли бы получше, по крайней мере внешне, хотя денег мне все равно было уже не вернуть; та или иная политическая партия поддерживала бы ко мне ex parte симпатии, пока это было бы ей выгодно или пока не подвернулась бы более соблазнительная весть о каком-нибудь новом скандале и не вытеснила бы меня с моими бедствиями. Но я стал жертвой обеих воюющих сторон, и вскоре все дружно согласились оставить эту тему. Что касается возмещения ущерба или компенсации, я не был столь глуп, чтобы добиваться ее. Напротив, обнаружив, каким непопулярным я становлюсь среди купцов, пытаясь в такой неподходящий момент доказать, что Великобритания вела себя не лучшим образом, я благоразумно смолк и тем самым спас свое доброе имя, которое в противном случае постигла бы судьба моего имущества; клевета — самый удобный способ заставить опасного витию держать язык за зубами.
Не сомневаюсь, что многие молодые люди не поверят, что подобное могло иметь место в стране, называющей себя независимой; но прежде всего надобно помнить о том, что ослепленные фракционными страстями сторонники той или иной идеи неспособны занять независимую позицию, свободную от внутрипартийной лжи и уловок; далее, все, кто знает, каково было положение в стране в 1804 году, должны признать, что она не была независимой во взглядах ни от Англии, ни от Франции. У нас осмысление никогда не поспевает за фактами; и в то время общественное мнение так же отставало от происходящих в стране перемен, как… как… ну, скажем, как сейчас. Мне не найти сравнения лучше или вернее. Я не сомневаюсь, что то же самое повторилось бы снова, если бы те же могущественные воюющие державы совершали подобные злоупотребления теперь.
Меня забавляло, как искренне Марбл возмущался этими маленькими примерами недостатка национального чувства у его соотечественников. Он не собирался держать язык за зубами; и многие годы он высказывал свое мнение о том, как гражданин Америки лишился судна и груза и не надеется на возмещение ущерба, с прямотой, которая делала честь его чувству справедливости, но отнюдь не благоразумию. Что касается меня, то я, как было сказано выше, даже не пытался добиться справедливости. Я понимал всю безнадежность таких попыток; «Рассвет» и его груз сгинули вместе с сотнями других судов и грузов в политической бездне, которая разверзлась после объявления войны 1812 года.
Мне не очень приятно говорить на эту тему. Я бы с радостью не затрагивал ее вовсе, ибо мой случай доказывает, что объединение политических сил в нашей стране не удалось; но ничего нельзя добиться, утаивая правду. Пусть читатель задумается о прошлом, — может быть, от этого будущее изменится к лучшему и гражданин Америки в действительности получит некоторые из тех прав, которыми он так привык гордиться. Если бы сокрытие правды приносило хоть какую-нибудь пользу, я бы с радостью умолк, но болезни в теле политическом требуют смелого и мужественного лечения даже в большей степени, чем недуги физические. Я помню тон заметок, опубликованных в газетах торговых городов на тему недавнего договора с Францией, — это один из самых чудовищных примеров несправедливости и неуважения к праву, которые знает история, и, признаюсь, у меня нет надежды на сколько-нибудь заметные положительные перемены.
Отделавшись от полковника номер два, мы с Марблом пошли дальше. По дороге нам встретилось несколько моих знакомых, но никто из них не узнал меня в моем теперешнем наряде. Это меня нисколько не огорчало, ибо мне надоело рассказывать историю моих бедствий, и я был бы рад несколько дней походить инкогнито. Но Нью-Йорк в 1804 году был сравнительно небольшим городом, и там знали в лицо всех, кто был сколько-нибудь заметной фигурой. Поэтому я, в сущности, не надеялся долго оставаться неузнанным.
Мы брели по улице Святого Павла — в то время роскошному кварталу города, где было построено несколько домов в новомодном претенциозном стиле. На веранде одного из этих патрицианских домов, как теперь стало принято говорить, я заметил одетого по последней моде человека, который ковырял в зубах с видом, возвещавшим о том, что это хозяин дома. Едва мы поравнялись с этим человеком, как тот вскрикнул от удивления и произнес имя моего помощника. Мы остановились. Это был Руперт.
— Марбл, голубчик, какими судьбами? — воскликнул наш старый товарищ по плаванию, спускаясь со ступенек с этаким вальяжным, полурадушным-полуснисходительным видом и протягивая руку, которую Мозес схватил и пылко пожал. — Ты напомнил мне старые времена и соленую воду!
— Мистер Хардиндж, — отвечал мой помощник, который и не подозревал о неприглядных качествах Руперта, разве что о его безразличии к морю. — Я очень рад видеть вас. А ваш отец и красавица сестра тоже здесь живут?
— Нет, старина Мозес, — отвечал Руперт, по-прежнему не глядя в мою сторону. — Это мой собственный дом, в котором я был бы рад принять тебя и познакомить с моей женой, которая к тому же твоя старая знакомая — мисс Эмили Мертон, — дочь генерала Мертона из британской армии.
— Черт бы ее побрал, эту британскую армию! И британский флот тоже! — с чувством воскликнул Мозес, забыв о приличиях. — Если бы не он, наш старый друг Майлз был бы теперь богатым человеком.
— Майлз! — повторил Руперт с изумлением более естественным, чем обычные его проявления чувств. — Значит, это правда и ты не погиб в море, Уоллингфорд?
— Я жив, как видите, мистер Хардиндж, и рад возможности осведомиться о вашем отце и сестре.
— Оба они в добром здравии, спасибо; особенно старый джентльмен будет рад видеть тебя. Он очень переживал, когда на тебя посыпались несчастья, и старался как мог, чтобы предотвратить этот прискорбный случай с Клобонни. Но ты ведь понимаешь, ему собрать пять — десять тысяч долларов все равно что миллион; а бедняжка Люси все еще несовершеннолетняя и может получить только свои проценты, а к тому времени их не так уж много набежало. Уверяю тебя, Уоллингфорд, мы сделали все, что могли, но я собирался обзавестись домом и мне как раз нужны были деньги, а ты знаешь, что это такое. Бедное Клобонни! Я ужасно огорчился, когда узнал, хотя, говорят, мистер Дэггит, твой преемник, собирается сотворить с ним чудеса — он, что называется, капиталист и умеет доводить до конца все свои замыслы.
— Я рад, что Клобонни попало в хорошие руки, если уж оно уплыло из моих. Всего хорошего, мистер Хардиндж, в самое ближайшее время я навещу вашего отца и разузнаю подробности.
— Да-да, он будет чрезвычайно рад видеть тебя, Уоллингфорд; и, разумеется, я с удовольствием помогу тебе, чем только смогу. Ты, верно, сейчас на мели?
— Если то, что мне нечем заплатить долг в двадцать — тридцать тысяч долларов, вы называете «на мели», тогда верно. Но я не отчаиваюсь, я молод, и у меня благородная профессия, подобающая мужчине.
— О да, Уоллингфорд, у тебя все будет прекрасно, — отвечал Руперт покровительственным тоном. — Ты всегда был предприимчивым малым, и за тебя можно не беспокоиться. Вероятно, было бы неделикатно приглашать тебя к миссис Хардиндж как ты есть — ты, конечно, замечательно выглядишь в твоей короткой куртке, но я знаю, как придирчиво молодые люди относятся к своему виду, когда речь идет об обществе дам, а Эмили как раз очень утонченная особа.
— Однако миссис Хардиндж часто видела меня в куртке и проводила в моем обществе целые часы, несмотря на то, что я был одет точно так же, как теперь.
— Да, в море все по-другому. В море ко всему привыкаешь. Всего хорошего, я буду иметь тебя в виду, Уоллингфорд, и, может быть, мне удастся кое-что для тебя сделать. Я на короткой ноге с главами всех больших торговых домов и, конечно, буду иметь тебя в виду. До свидания, Уоллингфорд. Марбл, я задержу тебя на минутку.
Я не без горечи усмехнулся и гордо зашагал прочь от дома Руперта. Я и не подозревал, что в тридцати футах от меня сидела Люси, внимая рассказам и шуткам Эндрю Дрюитта. О том, в каком состоянии духа она слушала его, читатель скоро узнает. А Марбл, догнав меня, сказал, что Руперт задержал его, чтобы узнать наш адрес; быть может, это невеликодушно с моей стороны, но я нисколько не был признателен ему за эту милость.
Усталое, в сиянье скрылось солнце.
Следы его горящей колесницы
Пророчат нам на завтра ясный день.
Руперт был удивлен моим обхождением с ним. Он, без сомнения, отнес это на счет моего банкротства; в начале разговора он был немного смущен, но его уверенность возвращалась к нему по мере того, как, мнилось ему, моя убывала. Однако выдержкой, которую я обнаружил, я целиком обязан Люси, о которой я не забывал никогда. Марблу же казалось, что все идет как нельзя лучше, и ему решительно нравились поведение и вид Руперта.
— Не из всякого может получиться моряк, Майлз, — говорил он, — это талант, который или есть, или его нет, как пение или танец на канате. Я так думаю, Руперт очень даже преуспеет на берегу по джентльменской части, хоть на борту грош ему цена, это подтвердит всякий, кто с ним когда-нибудь плавал. У него, конечно, манеры и все такое, но это только на суше больше ничего не надо. В море это не годится. Я так думаю, что из этого императора-генерала Бонапарта получился бы никуда не годный капитан, если бы он когда-нибудь попробовал.
Я не отвечал ему, и мы бродили до темноты. Затем мы возвратились к себе в номера и улеглись спать. На следующее утро мы завтракали в обществе других постояльцев, и я собрался было отправиться на поиски юриста, чтобы осведомиться у него насчет страховки, хотя почти не надеялся получить какую-либо компенсацию, но тут мне сказали, что меня хотят видеть два джентльмена. Взглянув на них, я подумал, что это, верно, снова какие-нибудь редакторы, охотящиеся за новостями; но едва нас оставили одних, эти господа посвятили меня в тайну своей миссии не только suaviter in modo[364], но и вполне fortiter in re[365].
— Весьма сожалею, капитан Уоллингфорд, — начал один господин, — но у меня есть приказ суда о вашем аресте; сумма вашего долга довольно велика и потребует порядочного залога — не меньше шестидесяти тысяч долларов.
— Браво, мой благородный кузен, — пробормотал я, — ты быстро нашелся, что предпринять… Надо признаться, сэр, я задолжал половину этой суммы, если моя ферма, как я слышал, ушла только за пять тысяч долларов, и, полагаю, меня арестовывают за невыполнение обязательств по долговой расписке. Но кто предъявил иск?
Тут второй джентльмен представился адвокатом истца и объяснил свое присутствие тем, что надеялся быть полезным при полюбовном решении вопроса.
— Мой клиент — мистер Томас Дэггит из Клобонни, графство Ольстер, является держателем вашего долгового обязательства как душеприказчик покойного Джона Уоллингфорда, которому вы, кажется, приходились родственником.
— Покойного Джона Уоллингфорда! Стало быть, мой кузен умер?
— Он скончался скоропостижно восемь месяцев назад. Полномочия на управление наследственным имуществом были выданы мистеру Дэггиту, который является сыном сестры его матери и главным наследником, так как он умер без завещания. Очень жаль, что закон не признал правопреемником вас, ведь вы носите ту же фамилию.
— Мой родственник дал мне понять, что назначает меня своим наследником, равно как и я назначаю его своим. Завещание в его пользу я передал ему в собственные руки.
— Мы осведомлены об этом, сэр, и, поскольку вас довольно долго считали погибшим, предполагалось, что ваше имущество частью перейдет к нам по завещанию, что могло бы избавить нас от необходимости предпринимать неприятный шаг, теперь же обстоятельства вынуждают нас к нему прибегнуть. Вопрос состоял в том, кто умер первым — вы или ваш кузен, и это обстоятельство, как вы понимаете, мы никоим образом не могли выяснить. Однако долг душеприказчика заставляет моего клиента действовать по возможности незамедлительно.
— В таком случае у меня нет иного выбора, как отправиться в тюрьму. Я не знаю человека, которого я могу или мог бы попросить стать моим поручителем, даже если вести речь о той сумме, которую я законно задолжал, не говоря уже о договорной неустойке.
— Мне очень жаль, капитан Уоллингфорд, — весьма любезно отвечал мистер Микли, адвокат. — Мы пойдем вперед, а помощник шерифа пусть идет за нами. Возможно, дело удастся уладить полюбовно.
— Я был бы весьма рад, сэр. Но прежде чем покинуть пансион, я оплачу счет и сообщу о своем положении двум моим друзьям, которые ждут в прихожей.
Одним из упомянутых друзей был Наб — я чувствовал, что очень скоро окажусь в таком положении, что дружба даже моих невольников будет много для меня значить. Марбл с Набом по моему знаку подошли к нам, и я не чинясь посвятил их в мои дела.
— Арестован! — воскликнул Мозес, бросив высокомерно-презрительный взгляд на помощника шерифа, хотя тот был человек крепкий и настроенный весьма решительно. — Арестован! Майлз, да ты один можешь одолеть обоих ребят, а вместе с Набом и со мной свить их в шкимушку без бобины!
— Может быть, и так, Мозес, но я не могу одолеть закон, даже с твоей самоотверженной помощью, да если бы и мог, не стал бы этого делать. Я направляюсь в тюрьму, у моих друзей нет залога, так что…
— Залога! Да я буду твоим залогом; а если тебе нужно два, вот Наб.
— Мне кажется, этот джентльмен не вполне понимает, что значит приказ суда об аресте, — заметил адвокат.
— Это я не понимаю?! Это вы пальцем в небо попали, дружище. Когда у нас была заваруха с гамбургерами в Филадельфии, лет этак тридцать тому назад…
— Не стоит сейчас вспоминать об этом, Мозес. Оплати, пожалуйста, мой счет; собери кое-что из моей одежды, пусть Наб принесет мне мешок в тюрьму, а остальные вещи возьми на хранение. Ты, конечно, вскоре придешь проведать меня, но теперь я приказываю тебе остаться здесь.
Затем я так стремительно выскочил из пансиона, что помощник шерифа, кажется, даже забеспокоился, что я сбегу. Однако на улице я убавил шаг; поравнявшись со мной, адвокат завел разговор о том, как нам уладить дело.
— Буду с вами откровенен, капитан Уоллингфорд, — сказал Микли, — мой клиент вовсе не надеется взыскать долг полностью, поскольку известно, что ваше имущество теперь составляют немного драгоценностей, скот с вашей бывшей фермы, несколько негров, шлюп, кое-какая мебель, ну и все такое прочее. Нет, сэр, мы не надеемся взыскать с вас весь наш долг. Ценные бумаги, которые остались у нас, погасят значительную часть долга, а большая сумма, конечно, останется невзысканной.
— Поскольку мистер Дэггит уже владеет недвижимостью, которая стоит более тридцати пяти тысяч долларов и приносит в год две тысячи чистого дохода, не говоря уже о других преимуществах домовладения, да еще бонами и закладными на двадцать с лишним тысяч долларов, я вполне понимаю его уверенность. Сорок тысяч долларов, которые я задолжал моему кузену, с лихвой возвратятся к его наследникам, ну а я проведу свою жизнь за решеткой.
— Вы совершенно превратно истолковали дело. Мистер Дэггит владеет Клобонни не как распорядитель наследства, а как покупатель, приобретший его на принудительном аукционе. Разумеется, он не сам приобрел его, а получил акт о покупке от своего племянника, который был bona fide[366] покупщик. Окончательная цена имения — пять тысяч двести пятьдесят долларов — надлежащим образом указана в вашем долговом обязательстве и не будет с вас взыскана. Никто не предложил более высокой цены, и имущество должно было уйти.
— Да, сэр, я очень хорошо понимаю, как собственность продается с молотка в отсутствие должника. Но какого рода предложение вы хотели мне сделать?
— Мистер Дэггит слышал, что вы владеете очень ценными жемчугами, которые якобы стоят тысячу долларов, а также множеством столового серебра и тому подобных вещей. Собственно, вот что он предлагает: вы передаете в его собственность все ваше личное имущество с оценкой стоимости, затем он запишет сумму в кредит вашего счета и приостановит разбирательство насчет остатка долга. Одним словом, даст вам время.
— И какую сумму, по мнению мистера Дэггита, я должен таким образом получить?
— Он настроен великодушно и полагает, что вы можете получить кредит примерно на четыре тысячи долларов.
— Мое движимое имущество, включая жемчуг, о котором вы говорите, столовое серебро на тысячу долларов (даже по старым ценам), шлюп, скот, лошади, повозки, фермерские орудия — невольников, которых я намереваюсь освободить, всех до одного, если позволит закон, я не считаю, — все это стоит вдвое больше этой суммы, сэр. Если мистер Дэггит не изменит своих представлений о стоимости моего имущества, я предпочел бы остаться под стражей и подумать, что можно предпринять в отношении продажи по частному соглашению. Поскольку он получит все до единого цента с ценных бумаг на сумму почти двадцать две тысячи долларов, принадлежавших моей сестре, а теперь у него больше пяти тысяч долларов с Клобонни, то я остаюсь должен не больше тринадцати тысяч.
— Если бы вы признали иск, сэр, и передали движимое имущество по исполнительному листу…
— Ничего подобного я не сделаю, мистер Микли, — решено и подписано. Для начала хватит одной принудительной продажи.
— Мы скоро окажемся около тюрьмы, сэр, быть может, вид ее…
— Отнюдь, сэр. Когда мистеру Дэггиту будет угодно приобрести мою собственность по справедливой цене, я, вероятно, буду готов договориться с ним, ибо я не собираюсь отказаться от долга или избежать его уплаты; однако, поскольку он избрал подобный образ действий, я принужден вести себя соответственно. Всего хорошего, мистер Микли, нет нужды сопровождать меня далее.
Я был так категоричен, потому что понял: придется иметь дело с вымогателем. Будучи сам человеком бесчестным, мистер Дэггит боялся, что я продам свое движимое имущество, прежде чем мне, по заведенному порядку, выдадут исполнительный лист; он надеялся страхом или принуждением склонить меня к выгодному для него соглашению. Что ж — я не оправдал его ожиданий; я принял самоуверенный вид, который в скором времени заставил моего спутника ретироваться. Спустя несколько минут за мной закрылась дверь старой каменной долговой тюрьмы. Так как мне не хотелось находиться в обществе людей, которых я там обнаружил, и у меня было немного денег, я добился, чтобы меня поместили в маленькую, убогую одиночную камеру.
Едва я водворился в камере, дверь открылась и вошел Наб с мешком. Несчастный был в слезах; он горевал не только о моей участи, но о позоре и беде, которые выпали на долю всех клобоннцев. Он еще не знал, что само имение продано, и я боялся говорить ему: для него, натуры непосредственной, это было бы все равно что разлучить душу с телом. Все негры считали себя частью Клобонни, и расставание с ним было бы для них равносильно катастрофе. Наб принес мне письмо с сургучной печатью и гербом Хардинджей. На конверте рукой Руперта был написан адрес. Одним словом, все в нем говорило о светской непринужденности, изысканном вкусе, утонченности и внимании ко всяческим формальностям. Не теряя времени, я прочел содержимое, которое и привожу здесь дословно.
«Бродвей, среда, утро.
Дорогой Уоллингфорд, мне только что пришло в голову, что прилагаемое может тебе пригодиться; я укоряю себя за то, что, когда увидел тебя, не вспомнил о том, что ты, вероятно, стеснен в средствах. К сожалению, я не могу пригласить тебя отобедать со мной сегодняenfamille[367]; у миссис Хардиндж свой круг, и на этой неделе мы выезжаем в свет через день. Все же мы еще повидаемся с тобой как-нибудь, когда я буду, надеюсь, не так занят. Люси только что узнала о том, что ты вернулся цел и невредим, и отправилась писать записку отцу, который рад будет узнать, что ты жив. Генерал, который живет у нас, передает тебе поклон и надеется, что, когда придет время ему возвращаться в Англию, ты возьмешь его пассажиром. Adieu, дорогой Уоллингфорд, я никогда не забуду наши мальчишеские проказы, о которых, наверное, и ты иногда вспоминаешь с улыбкой.
Твой, etc. Руперт Хардиндж».
В конверте лежала двадцатидолларовая банкнота. Да, человек, которому я отдал двадцать тысяч долларов, прислал мне этот щедрый дар, когда сам я оказался в бедственном положении, чтобы облегчить мою участь. Нужно ли говорить, что я тотчас через Наба отослал банкноту обратно с холодным благодарственным письмом. Я не нуждался в милостыне, во всяком случае с его стороны.
После ухода Наба я целый час просидел в тревоге. Затем явился тюремный надзиратель и сообщил мне, что какой-то джентльмен — кажется священник — и леди ждут меня в приемной. Священником, конечно, был мистер Хардиндж — неужели с ним пришла Люси? Мне не терпелось поскорее увидеть их — я бросился в приемную. Они были там — Люси и ее отец. Оказалось, что Наб, придя к Руперту, встретил Хлою, многое узнал от нее и о многом рассказал ей. Мистер Хардиндж уже собирался отправиться на поиски меня, но, узнав, где я, поспешил ко мне — его дочь едва успела надеть шляпку и шаль; он повел ее через парк и привел ко мне в тюрьму. С первого взгляда я заметил, что Люси ужасно взволнована, — несмотря на бледность, она была еще краше, чем прежде, — и что это была та самая Люси, которую я знал.
— Майлз, дорогой мой, дитя мое! — воскликнул старый добрый пастор, сжимая меня в объятиях. — Господи, слава Тебе за эту милость! Все потеряли надежду на твое возвращение, только мы с Люси все ждали тебя, и мы не могли, не хотели поверить, что больше не увидим тебя!
Мой бывший опекун все прижимал меня к своей груди, словно ребенка, Люси заливалась слезами так, что сердце разрывалось. Потом она подняла голову и попыталась улыбнуться, но я видел, что она делала над собой усилие только ради меня. Я схватил протянутую ко мне руку и целовал ее снова и снова. Милая девушка вся дрожала.
— Что мне все мои невзгоды, — воскликнул я, — когда ты — все та же, ты не изменилась, ты по-прежнему Люси Хардиндж!
Я сам не знал, что говорю, но я видел, что лицо Люси покрылось краской смущения, и таинственная, неизъяснимая улыбка, смысл которой я не мог понять, заиграла на ее прекрасных губах. Наверное, минут восемь — десять никто из нас не отдавал себе отчета в том, что он говорит или делает. Люси то плакала, то смеялась; но по ее лицу и некоторым ее репликам было ясно, как страстно она хотела знать, что произошло со мной, как я оказался в тюрьме. Я же был вне себя и вел себя как безумец.
В скором времени мы уже сидели друг против друга, и я рассказывал о том, как я потерял свое судно, почему было продано Клобонни и почему, как я считал, меня теперь арестовали.
— Я рад, что мой кузен Джон Уоллингфорд не имел отношения ко всему происходящему, хотя весьма сожалею о том, что послужило причиной перехода моего долгового обязательства другому. Мне было бы еще тяжелей, чем теперь, если бы я думал, что мой родственник замыслил столь изощренный ход, чтобы разорить меня, делая вид, что оказывает мне услугу. Его смерть, однако, совершенно рассеяла эти опасения.
— Мне не нравится, что он говорил о том, что составит завещание на твое имя, и не сделал этого, — возразил мистер Хардиндж. — Нельзя обещать и не выполнять обещаний. Это выглядит подозрительно.
Люси сидела молча, пока я рассказывал свою историю. Она смотрела на меня ясным взором, в котором светилось участие, но не произнесла ни слова, пока ее отец не закончил.
— Теперь не имеет никакого значения, — сказала она, — какие побуждения были у мистера Джона Уоллингфорда. Как и Майлзу, он показался мне грубоватым, но честным человеком; а честным людям можно простить то, что они не предвидят свою собственную скоропостижную смерть. Теперь, мой дорогой отец, нужно решить, как вызволить Майлза из этого ужасного места, и как можно скорее.
— О Майлз, дорогой мой мальчик, Боже избави тебя ночевать в казенном доме. Что же нам предпринять?
— Боюсь, сэр, что мне придется провести здесь много ночей. Мой долг составляет около тринадцати тысяч долларов; а в постановление суда включена и сумма договорной неустойки. Меня арестовали, вероятно, для того, чтобы вынудить к компромиссу — чтобы я признал постановление суда и уступил свою собственность, продав ее себе в убыток, как Клобонни, поэтому едва ли будет принят залог на меньшую сумму, чем та, которую закон позволяет истцу взыскивать. Я не знаю, кто поручится за меня, — сумма слишком велика.
— Я знаю двоих — это Руперт и я.
Мысль о том, чтобы принять такое одолжение от Руперта, была мне особенно отвратительна; и по выражению лица Люси я увидел, что она разделяет мои чувства.
— Боюсь, сэр, — сказал я, горячо сжав руку мистера Хардинджа в знак признательности, — что вы не столь богаты. Помощник шерифа говорит, будто он получил указание не уступать в отношении залога; и боюсь, что ни вы, ни Руперт не можете под присягой показать, что имеете капитал в пятьдесят тысяч долларов.
— Господи помилуй! Неужели без этого никак не обойтись,
Майлз?
— Полагаю, что по закону они будут настаивать на поручительстве в размере, указанном в постановлении суда. Руперт, как я вижу, живет на широкую ногу, все же я сомневаюсь, что он захочет под присягой подтвердить владение такой суммой.
Лицо мистера Хардинджа приняло весьма печальное выражение; он не сразу ответил мне.
— Я не посвящен в секреты Руперта, и Люси тоже, — наконец сказал он. — Надеюсь, ни в чем предосудительном он не замешан, но мысль о том, что он игрок, иногда возникала в моем беспокойном мозгу. Он женился на мисс Мертон; купил и обставил дом на Бродвее и живет богато. Когда я заговорил с ним об этом, он спросил, неужели я думаю, что «английские леди с положением выходят замуж без приданого»? Я не знаю, как обстоит дело, мой дорогой Майлз, но мне всегда казалось, что Мертоны живут только на жалованье полковника Мертона.
— Майора Мертона, — заметил я, делая ударение на внеочередном звании, которое в действительности носил этот достойный человек, — майор Мертон сам говорил мне о том.
Мистер Хардиндж даже охнул, а Люси стала бледна как полотно. Первый не имел понятия об истинном характере своего сына; но его мучили всякие опасения, которые имел бы при подобных обстоятельствах любой отец. Я понял, что необходимо — было бы жестоко не сделать этого — успокоить их.
— Вы слишком хорошо знаете меня, мой дорогой опекун и высокочтимая Люси, и потому не подумаете, что я стал бы умышленно обманывать кого-либо из вас. То, что я скажу вам, я говорю затем, чтобы вы не судили Руперта слишком строго. Я знаю, откуда Руперт взял большую сумму денег перед моим отплытием. Он получил ее законным образом, и она по праву принадлежит или принадлежала ему. Нельзя сказать, что она настолько велика, чтобы на эти деньги можно было долго жить подобным образом, но на несколько лет ее хватит. Можете не опасаться ни карт, ни явного мошенничества. У Руперта нет склонности ни к тому, ни к другому; первое он не любит, а для последнего слишком благоразумен.
— Слава Богу! — с чувством воскликнул пастор. — Я сам напугал себя своими глупыми фантазиями. Так, так, мистер Руперт, вы составили себе состояние и молчите! Что ж, мне по душе его скромность; Руперт действительно умен, Майлз, и, я думаю, в скором времени займет достойное место среди адвокатского сословия. Он женился, быть может, слишком рано для человека с его средствами; но теперь, когда я вижу, что он может зарабатывать деньги законно, честно и достойно, у меня есть надежда.
Я ничего не возразил насчет честности и достоинства; каким только слабостям своего чада не готова потакать родительская любовь! По лицу Люси я понял, что она догадывается об истинном положении вещей. Никогда прежде я не видел на ее обыкновенно спокойном и неизменно красивом лице выражения такой униженности. На миг оно исказилось мучительной болью. Однако она овладела собой и повернула беседу в нужное русло.
— За всеми этими разговорами мы забыли о Майлзе, — сказала она. — Отец, если он считает, что ни ты, ни Руперт недостаточно богаты, чтобы быть его поручителями — не могу ли я быть полезной?
Люси говорила твердо и как особа, которая уже начала привыкать к тому, что ее слово имеет вес в денежных делах; но яркая краска покрыла ее лицо — таким образом она словно представлялась более важной персоной, чем в действительности была — как бы делала то, что несвойственно ее полу.
— Премного благодарен, дорогая Люси, за предложение, — сердечно отвечал я, — но если бы ты и могла стать моим поручителем, я бы, разумеется, не допустил этого. Довольно уже и того, что ты пришла навестить меня, и я не хочу впутывать тебя в историю с моими долгами. Да и не может быть поручителем лицо несовершеннолетнее. Мистер Дэггит продержит меня здесь несколько недель; когда он обнаружит, что я нанимаю агентов, чтобы распродать мое имущество, мне кажется, он, порядочный негодяй, испугается, что деньги уплывут от него, и захочет со мной договориться. Оказавшись на свободе, я могу отправиться в плавание, если не капитаном, то хотя бы помощником.
— К чему эта гордыня, Майлз, ведь Клобонни так для нас дорого.
— Это не гордыня, а правила приличия, Люси. Я не могу допустить, чтобы ты совершала поступки, в которых нет необходимости и благодаря которым ты можешь стать предметом нескромных замечаний. Нет, я тотчас начну продавать свое имущество; это скоро образумит мистера Дэггита.
— Если несовершеннолетнее лицо не может стать поручителем, говорить больше не о чем, — отвечала Люси, — я по-другому докажу тебе, Майлз, что я могу быть столь же упрямой, как ты. По крайней мере, я могу купить у тебя драгоценности, хоть мне и не хватает нескольких месяцев до совершеннолетия; к счастью, в моем распоряжении сейчас почти весь годовой доход. Видишь, Майлз, — Люси опять густо покраснела, но теперь она улыбалась, — каким я становлюсь счетоводом — я могу начать с приобретения твоего жемчужного колье. Оно хранится у меня, и не однажды я бросала на него жадные взоры. Роскошный жемчуг! Ты, Майлз, кажется, оценил его в три тысячи долларов, — продолжала Люси, — мой отец тотчас от моего имени выплатит тебе эту сумму. Итак, пошли за адвокатом твоего гонителя — иначе его не назовешь — и предложи ему такую сумму, при условии, что он согласен признать моего отца поручителем. Если он таков, каким ты его считаешь — а его поступки подтверждают твое мнение, — он будет рад принять это предложение.
Я восхищался находчивостью Люси, и замысел ее был вполне реалистическим. Если бы я смог собрать четыре-пять тысяч долларов, не сомневаюсь, что Дэггит принял бы поручительство мистера Хардинджа, так как оно служило только залогом моего появления в суде. Тогда именно это и было нужно, и никому не могло прийти в голову, что я скроюсь от суда и оставлю моего старого опекуна в затруднительном положении. И все же я не мог ограбить Люси. Я прекрасно понимал, что она сама никогда бы не решилась вкладывать крупную сумму, которой оценивалось жемчужное ожерелье, в украшения для своей особы, а жемчуг стоил немногим больше половины той суммы, которую она назвала.
— Это не годится, — отвечал я, выражая взглядом мою благодарность, — и мне больше нечего добавить. Я не могу ограбить тебя, дорогая Люси, только потому, что ты хочешь, чтобы тебя ограбили. Подождите, я пробуду тут несколько дней, и мистер Микли сам придет и предложит план моего освобождения.
— Эврика! — воскликнул мистер Хардиндж, вскакивая и хватая свою шляпу. — Люси, я вернусь через пятнадцать минут; потом мы торжественно доставим Майлза в твой дом. Да, да, все непременно получится, только нужен более или менее респектабельный юрист.
— Могу я узнать, что ты задумал, дорогой папа? — спросила Люси, многозначительно взглянув на меня.
— Конечно, можешь. Я пойду и найду епископа, который все сделает, чтобы помочь мне; мы вместе с ним отправимся в контору этого мистера Микли и дадим ему слово священнослужителей, что Майлз явится в суд, — заместитель шерифа сказал мне, что кто-то должен поручиться за Майлза, и все наконец уладится к нашей общей радости. По дороге к епископу я забегу в контору Ричарда Харрисона и посоветуюсь с ним.
— О сэр, пойти к Ричарду Харрисону — хорошая идея. Он, возможно, даст какой-нибудь практический совет, который нам пригодится. Если бы вы еще уговорили его нанести мне короткий визит, я был бы вам бесконечно обязан. Когда меня арестовали, я как раз собирался попросить его совета на предмет страховки и хотел бы решить это дело.
Мистер Хардиндж внимательно выслушал меня и вышел из комнаты, сказав Люси, что мигом обернется. Большинство молодых леди сочли бы такое положение неловким — вот так остаться наедине с заключенным в тюрьме; но Люси настолько привыкла к тесным дружеским отношениям, связывавшим нас, что она, кажется, не чувствовала никакой неловкости. Отец оставил ее в глубокой задумчивости, и она не сразу стряхнула ее с себя, когда он ушел. Люси сидела, а я поднялся, чтобы проводить мистера Хардинджа до двери, и стал медленно шагать взад и вперед по комнате. Милая девушка подошла ко мне, взяла мою руку в свои и какое-то время с тревогой смотрела мне в лицо, прежде чем заговорить.
— Майлз, — сказала она, — я не стану больше говорить об ожерелье и о своих деньгах и сделаю так, что ты больше не услышишь о поручительстве Руперта, если только ты согласишься на поручительство, которое предложу я. Я знаю джентльмена, для которого мое слово — закон, он богат, и его поручительство будет принято, к тому же он перед тобой в долгу — я часто слышала это от него. Ты, быть может, не подозреваешь, с какой радостью он окажет тебе услугу, а я знаю это и прошу тебя дать мне слово, что ты не откажешься от его помощи, хотя бы он оказался тебе совершенно незнаком.
— Люси, откуда ты возьмешь такого человека?
— О! Ты не представляешь, какой практической женщиной я становлюсь. Ведь ты не отказался бы от моего поручительства, будь я совершеннолетним мужчиной, Майлз?
— Конечно нет, мои чувства к тебе таковы, что я скорее принял бы подобную услугу от тебя, чем от кого бы то ни было. Но ты, слава Богу, не мужчина и еще не достигла совершеннолетия.
— Тогда пообещай, что окажешь мне небольшое одолжение и примешь услугу от человека, которого я пришлю к тебе. Нам невыносимо будет сознавать, что ты здесь, в тюрьме, в то время как мы купаемся в роскоши. Я не отпущу твою руку, пока ты не дашь мне обещания.
— Достаточно твоего взгляда, Люси, я обещаю сделать все, о чем бы ты ни попросила.
Чувства переполнили милую девушку, и, как только она взяла с меня обещание, она расплакалась и закрыла лицо руками. Но это был лишь мимолетный взрыв чувства, и вскоре лучезарная улыбка рассеяла последние следы грусти на ее милом чудном лице.
— Теперь, Майлз, я уверена — мы скоро вызволим тебя из этого отвратительного места, — воскликнула она, — и прежде чем этот исполнительный лист, о котором они говорят, выдадут, у нас будет время, и мы что-нибудь придумаем. Я к тому времени достигну совершеннолетия; и по крайней мере, я смогу стать твоим кредитором вместо этого одиозного мистера Дэггита. Тебя не смутит, Майлз, если ты будешь должен деньги мне; наверное, это лучше, чем быть его должником?
— Люси, дорогая, я всем на свете хотел бы быть тебе обязанным, и это, конечно, лучше, чем быть обязанным любому другому существу, включая даже твоего уважаемого и любимого мной отца.
Люси казалась чрезвычайно довольной; на ее прекрасных губах снова забрезжила таинственная улыбка, и я уже хотел было спросить, что значит эта улыбка. Однако не успел я и слова вымолвить, как на лицо ее легла глубокая тень, и она обратила ко мне свои печальные глаза.
— Майлз, я, кажется, все поняла, когда ты говорил о состоянии Руперта, — сказала она. — Я боялась, что бедная, святая душа поступит так; и я знала, что ты отдашь все, до последнего доллара, чтобы исполнить ее волю. Как это я раньше не догадалась… но так тяжело плохо думать о брате! Я не задаю никаких вопросов, потому что я вижу: ты не станешь отвечать на них, — быть может, ты дал сестре обет; но мы не можем жить с таким позором; в тот день, когда мне исполнится двадцать один год, эта вопиющая несправедливость должна быть исправлена. Я знаю, что состояние Грейс составляло больше двадцати тысяч долларов, и этой суммы было бы достаточно, чтобы выплатить все твои долги и начать новую жизнь.
— Даже если бы то, что ты вообразила, было правдой, неужели ты думаешь, что я стал бы обкрадывать тебя, чтобы вернуть долг Руперта?
— Не говори об обкрадывании. Я не могу жить с унизительной мыслью, что кто-то из нас живет на твои деньги, в то время как тебе предстоит расплачиваться с долгами и сидеть в тюрьме. Ты знаешь, Майлз, только одно не позволяет мне вернуть тебе долг — состояние Грейс — то, что мне еще нет двадцати одного года.
Снова эта неизъяснимая улыбка мелькнула на ее лице, и я уже решился наконец спросить, что она означает, но тут за дверью раздались шаги мистера Хардинджа.
— Мистера Харрисона нет в конторе, — воскликнул пастор, входя в комнату, — но я оставил ему записку и написал, что его старому знакомому капитану Уоллингфорду срочно нужна его помощь. Он уехал в Гринвич, в свое родовое поместье, но вернется до конца дня, и я настоятельно просил его явиться на Уолл-стрит, как только он сможет. Я не стал описывать твои невзгоды, Майлз, но, как только он приедет, он тотчас даст нам знать. Это мой старый школьный товарищ, и он не замедлит оказать мне услугу. А теперь, мисс Люси, я собираюсь выпустить вас из тюрьмы. Я видел некоего мистера Дрюитта, направлявшегося к Уолл-стрит, и любезно сказал ему, что вы будете дома через десять минут.
Люси поднялась с живостью, которая больно задела меня. Краска залила ее лицо, и мне показалось, что она даже несколько поспешно увела отца. Однако, прежде чем выйти из комнаты, милая девушка, улучив момент, подошла ко мне и тихо сказала:
— Помни, Майлз, ты дал мне слово; через час ты будешь на свободе.
Она ко мне прижалась нежно,
Откинув голову назад,
И на меня в порыве страстном
Был устремлен влюбленный взгляд.
В последующие два часа никто не нарушал моего одиночества. Окно комнаты, где мне позволили остаться, выходило в soi-disant[369] парк — а вернее сказать, Манхэттен-disant, — и, выглянув в это окно, я вдруг увидел моего помощника и Наба, переменными курсами ходивших у ворот тюрьмы или даже осадивших ее, чтобы меня тайком не увезли в неведомые дали или какое-нибудь иное ужасное несчастье не проникло туда извне. Впрочем, зачем эти двое честных и верных людей несли свою вахту, я не знал; мне оставалось только строить догадки. Наконец Наб исчез и не появлялся целый час. Когда он вернулся, на плече его висел моток каната, затем оба отошли на безопасное расстояние от тюрьмы и стали отмерять фатомы, обрубать, вязать узлы и сплеснивать. Меня забавляло их усердие, которое не умерилось, пока я сам не прервал их занятия. О том, что они затевали, читатель вскоре узнает.
Через два часа после того, как Люси и ее отец покинули меня, вошел надзиратель и объявил о приходе другого посетителя. Я ожидал увидеть моего адвоката или мистера Харрисона; но каково же было мое удивление, когда в комнату вошел Эндрю Дрюитт. За ним следовал тюремщик, который держал в руке бумагу и, к моему изумлению, произнес:
— Капитан Уоллингфорд, я получил указания выпустить вас — за вас внесен залог.
Тюремщик удалился.
— И этим я обязан вам, мистер Дрюитт!
— Мне бы очень хотелось, чтобы это было правдой, дорогой сэр, — отвечал Эндрю, взяв меня за руку и горячо, сердечно пожав ее, — но это не совсем так. Конечно, после того, как вы спасли мне жизнь, мог ли я допустить, чтобы вы оставались в тюрьме, когда мне в радость оказать вам эту ничтожную услугу — поручиться, что вы явитесь в суд; я бы охотно стал и в свое время стану вашим поручителем за уплату присужденной суммы. Однако отдадим должное тому, кому принадлежит эта идея. Мисс Хардиндж попросила меня добиться вашего освобождения, а ее желание сравнимо только с чувством признательности, которое я испытываю к вам.
Он сказал это искренне, по-мужски; и я спросил себя, почему же Эндрю Дрюитт никогда прежде не представлялся мне в таком благоприятном свете? Теперь мне казалось, что он изменился в лучшую сторону, вел себя как джентльмен и был во всех отношениях приятным, элегантным, благовоспитанным и рассудительным молодым человеком. Я готов был признать за ним все совершенства, но не мог простить ему, что Люси предпочла его мне.
— Люси все помнит нашу детскую дружбу, — сказал я, немного смутившись. — Когда она уходила, то сказала, что собирается предпринять что-то подобное, хотя, признаться, этого я не ожидал. Вам можно позавидовать, мистер Дрюитт, вы редкий счастливчик!
Эндрю как будто пришел в замешательство. Он посмотрел на меня, зарделся, перевел взгляд к окну, затем огромным усилием, казалось, обрел самообладание.
— Кажется, я понимаю вас, Уоллингфорд, — сказал он. — Вы намекаете на мою якобы помолвку с мисс Хардиндж?
— А на что же еще? Все, что я слышал, все, что я видел, особенно этот последний поступок, с очевидностью подтверждает мои догадки.
— Нет, это только догадки. Мне не удалось снискать расположения мисс Хардиндж, ее рука достанется лишь тому, кто завоюет ее сердце, кого она полюбит всей душой.
Что я слышу?! Я был как громом поражен. Люси не обручена с Дрюиттом, не любит его — как он сам признался — и едва ли полюбит! Думаю, Эндрю понимал мои чувства, ибо он, похоже, не прочь был продолжить разговор и, к его чести надо признать, в таком тоне, который не оставлял неприятных сомнений относительно истинного отношения к нему милой моему сердцу девушки.
— Только недавно, — говорил он, — я увидел, какую огромную несправедливость я и моя семья допустили по отношению к мисс Хардиндж. Поскольку вы старый, очень старый ее друг, буду с вами откровенен и постараюсь хоть в какой-то степени оправдаться, хотя я чувствую, что мне никогда не удастся до конца снять с себя вину. Вы сказали, что слышали, будто я помолвлен с мисс Хардиндж?
— Совершенно верно. Мне кажется, так считает ее отец, впрочем, он, должно быть, полагает обязательство условным, так как Люси никогда не вышла бы замуж без его согласия.
— В таком случае мистера Хардинджа ввели в заблуждение. Надо признать, мистер Уоллингфорд, что я давний поклонник мисс Хардиндж и очень давно сделал ей предложение. Мне было тут же отказано. Но Люси откровенно призналась, что ее сердце свободно; и я упорно продолжал свои ухаживания, вопреки ее советам, ее желаниям и даже ее настойчивым просьбам. Мне кажется, она уважает меня; я знаю, она очень высокого мнения о моей матери, которая любит ее почти так же, как я. Я надеялся, что это уважение и почитание может перерасти в любовь, и моя самонадеянность была наказана. Около полугода назад — я помню, это было вскоре после того, как мы услышали о вашей смерти, — я имел с ней объяснение на эту тему и уверился в том, что у меня нет ни малейшего шанса. С тех пор я пытался обуздать мое чувство — вы ведь знаете, что любовь без взаимности проходит, — и это мне в какой-то мере удалось; теперь, когда я рассказываю вам это, я уже не чувствую той боли, которую когда-то мог причинить мне подобный разговор. Однако я глубоко уважаю мисс Хардиндж, и единственный ее поощрительный взгляд даже теперь пробудил бы во мне былые чувства. Впрочем, у меня такое впечатление, что она не собирается выходить замуж. Но давайте уйдем отсюда, вы больше не должны здесь оставаться.
Мое состояние трудно было описать. Что значила для меня весть о моем освобождении, когда я столь неожиданно узнал, что Люси не связана никакими обязательствами? Люси, которую многие годы я считал помолвленной и безвозвратно потерянной для меня и которую я не переставал любить, хотя надежды не было. Я подумал, что Эндрю Дрюитт никогда не любил, как я, иначе он не мог бы говорить так; а может быть, дело в том, что любовь к Люси не была неотъемлемой частью его жизни с самого отрочества, как моя. В то время, как все эти мысли проносились в моем сознании, я взял Дрюитта под руку и поспешил покинуть тюрьму.
Признаться, оказавшись на улице, я воспрянул духом. Мой спутник последовал за мной, и я привел его к тому месту, где Марбл и Наб все еще возились со своим канатом. Каково же было их удивление, когда они увидели меня на свободе; мне даже показалось, что помощник был несколько разочарован, хотя он все понял, едва только увидел Дрюитта.
— Если бы ты только дождался ночи, Майлз. — Марбл угрожающе сжал кулаки. — Мы с Набом показали бы этой проклятой тюрьме, что такое моряцкая выучка. Мне даже немного жаль, что так получилось, а то проснулись бы они, когда пробьют две склянки, и нашли бы свою клетку пустой. Может, ты вернешься туда, а, дружище?
— Нет, мне вовсе не хочется исполнять твою просьбу, так что сделай милость — отнеси мой мешок обратно в пансион, где я снова собираюсь вечером повесить свой гамак. Мистер Дрюитт, я должен поспешить — отблагодарить ту, которой я обязан своим освобождением. Вы составите мне компанию?
Эндрю попросил разрешения удалиться; я еще раз поблагодарил его, и мы расстались, сердечно пожав друг другу руки. Потом я поспешил на Уолл-стрит и постучал в дверь Люси (на дверях хороших домов Нью-Йорка в 1804 году были дверные молотки — докучливая вещь, с тех пор, слава Богу, вышедшая из обихода), не заметив, как я оказался там. Время было предобеденное, и лакей не хотел впускать моряка, который бормотал что-то несуразное, как вдруг случайно увидевшая меня Хлоя пронзительно вскрикнула, и благодаря ей меня наконец впустили.
— Масса Майл! Масса Майл! Я так рада, этот парень, Наб, сказать, что вы вернуться. О! Масса Майл, теперь я знать, что вы выгнать из Клобонни этого шельмеца!
Ее слова, такие уверенные, несколько остудили мой пыл, напомнив мне, что я, в сущности, нищий. Однако Хлоя повела меня в гостиную, и я вскоре предстал перед юной хозяйкой дома. Как божественно красива была Люси! Она как обычно переоделась к обеду, но ее платье было скромным и изящным. Лицо ее светилось радостью оттого, что она видела меня, и краска волнения покрыла ее щеки, впрочем, они никогда не были бледны, разве от сильных переживаний. А глаза? Как описать ее глаза? Они лучились чистой, неподдельной радостью.
— Ну вот, Майлз, — сказала она, протягивая ко мне обе руки, — теперь ты выполнил обещание и поступил как должно. Эндрю Дрюитт рад был сделать что-то для человека, который спас ему жизнь, я только боялась, что ты заупрямишься.
— После того, что я услышал от Эндрю Дрюитта, дорогая Люси, тебе больше не нужно бояться моего упрямства. Я обязан ему не только своим освобождением, у меня камень с души свалился, когда он честно признался, что ты не любишь его.
Игра розовеющего света на осеннем закатном небе не бывает так прекрасна, как сменявшие друг друга оттенки прелестного лица Люси. Она заговорила не сразу, но смотрела на меня таким напряженно-внимательным, таким вопрошающим, в то же время таким робким и застенчивым, взглядом, что я понял ее без слов.
— Что ты хочешь этим сказать? — наконец дрожащим голосом спросила она.
— Я хочу попросить, чтобы мне позволили держать эти руки в своих всю жизнь. Не одну, Люси, одна не утолит моей любви, любви, которая срослась с моим существом, стала частью моей жизни с самого детства; да, я прошу обе твои руки.
— Возьми их, милый, милый Майлз, и не выпускай, пока сам не захочешь.
Недоговорив, она вырвала у меня руки и, закрыв ими лицо, залилась слезами. Я сжал ее в своих объятиях, сел рядом с ней на диван, и — мне не стыдно признаться в своей слабости — мы оба заплакали. Я не стану рассказывать о том, что происходило дальше, в последующие несколько минут, да я и не уверен, что смог бы, если бы попытался, но я явственно помню, что к концу этого короткого промежутка моя рука обнимала стройную талию Люси. Мы бормотали какие-то невнятные речи, и едва ли кому-то будет интересно слушать или читать их.
— Почему ты так долго не говорил мне этого, Майлз? — наконец спросила Люси несколько укоризненно. — Было столько случаев сделать это, и ты мог бы предвидеть, как я восприняла бы твои слова! Скольких невзгод и страданий мы оба могли бы избежать!
— Ту боль, которую я причинил тебе, любимая, я никогда не прощу себе; но несчастья, которые выпали на мою долю, я вполне заслужил. Я думал, ты любишь Дрюитта, все говорили, что ты помолвлена с ним, даже твой отец так считал и сказал мне…
— Бедный, милый папа! Он совсем не знал, что у меня на сердце. Однако именно он сделал так, что я никогда бы ни за кого не вышла замуж, пока ты жив, Майлз.
— Да благословит его Господь за это и все другие его добрые дела! Но о чем ты говоришь, Люси?
— Когда пошли слухи о том, что твое судно погибло, он поверил этому, а я — нет. Почему я не верила тому, что все вокруг считали очевидным, я не знаю, разве Провидение милостиво поддерживало во мне надежду. Но когда мой отец считал тебя погибшим, говоря обо всех твоих достоинствах, Майлз, — а он любил тебя почти как его дочь…
— Да благословит его Господь, милый старый джентльмен! Но что же он сказал тебе, Люси?
— Ты никогда не узнаешь, Майлз, если будешь вот так перебивать меня, — отвечала Люси, лукаво улыбаясь мне в лицо, хотя она не отнимала у меня рук, словно я в буквальном смысле завладел ими и собираюсь оставить их себе, и в то же время заливаясь краской, наверное, от счастья и от своей природной скромности. — Потерпи немного, и все узнаешь. Когда отец решил, что ты погиб, он рассказал мне, как ты признался ему в своих чувствах ко мне; и неужели ты думаешь, можешь ли ты подумать, что, когда мне поверили такую тайну, я согласилась бы на предложение Эндрю Дрюитта или кого-то другого?
Люси снова и снова мягко упрекала меня, что я так долго медлил с объяснением.
— Я так хорошо знаю тебя, Майлз, — продолжала она с улыбкой (краска не сходила с ее лица почти весь остаток дня), — я так хорошо знаю тебя, Майлз, что мне следовало, верно, самой объясниться, если бы ты не обрел дар речи. Глупый! Как ты мог думать, что я люблю кого-то кроме тебя? Смотри!
Она вынула из выреза платья медальон, который я подарил ей, и вложила мне в руку — он еще хранил тепло ее сердца! Мне ничего не оставалось, как снова поцеловать Люси или этот медальон, и я целовал и Люси и медальон, словно хотел загладить свою вину. Пока мы говорили, я много раз целовал ее.
Наконец Хлоя просунула голову в дверь, предусмотрительно постучавшись, и спросила, подавать ли обед. Люси обедала в четыре, а теперь шло к пяти.
— Приехал ли отец? — спросила свою служанку молодая хозяйка дома.
— Пока нет, мисс Люси, но он никогда не думать об обеде, мисс Люси, мэм; а масса Майл так долго быть моряк, что он точно голодный, как пить дать. Намучиться он в это плавание, мисс Люси, — слишком намучиться для сына старого массы и. миссис!
— А, так вы видели Наба, вот в чем дело, мисс Хлоя, — воскликнул я, — и он пленил вас, подобно Отелло, своими рассказами об опасностях и невзгодах, чтобы внушить вам любовь к себе.
Не знаю, покраснела ли Хлоя, а если и так, очевидцы ничуть не лучше владели собою. Хоть у этой целомудренной девушки была темная кожа, в душе ее жили самые нежные чувства, и теперь они отражались на ее лице.
— Да полно вам, масса Майл! — воскликнула она. — Что прикажет мисс Люси? Подавать ли повару на стол?
— Мы будем обедать, — с улыбкой отвечала Люси (глаза Хлои сияли от дикого, безудержного восторга). — Пусть Джон подает обед. Мистер Хардиндж должен скоро вернуться. Нас будет только трое за столом.
Упоминание о столе заставило меня оглядеть мое платье, и при виде одежды моего помощника, скромной, изящной и, по правде говоря, ладно сидящей на том, у кого не было причин стыдиться своей фигуры, я поневоле вспомнил о своей бедности; мысль о дистанции, которая, по светским представлениям, существовала между нами, болью отозвалась в моем сердце. Я происходил из весьма респектабельного рода, получил прекрасное образование и в этом отношении не чувствовал себя ущербным; но огромная пропасть разделяла наследницу миссис Брэдфорт и помощника шкипера без гроша за душой. Люси угадала мои мысли; беря меня под руку и мягко увлекая за собой в библиотеку, она игриво произнесла:
— Очень просто, Майлз, пришить к твоей куртке полы.
— Нет сомнения, Люси, но на какие деньги? Я был вне себя от счастья и совершенно забыл, что я нищий, что я не подходящая для тебя партия! Если бы у меня было хотя бы Клобонни, я бы не чувствовал такого унижения. С Клобонни я бы хоть что-то значил.
К тому времени мы уже вошли в библиотеку. Люси бросила на меня короткий пристальный взгляд, и я увидел, что мои слова огорчили ее. Взяв маленький ключик из шкатулки, где он хранился, она отперла ящичек стола и вынула оттуда те самые золотые монеты, которые некогда отдала мне и которые я вернул ей после своего первого плавания. Я понял, что жемчуг, который достался ей по завещанию Грейс, как и мое ожерелье, если я еще мог что-то называть своим, хранились там же. Держа золото в маленькой ручке, мягкой, как бархат, и белой, как слоновая кость, она сказала:
— Однажды ты взял все, что у меня было, Майлз, и только из братской любви, так почему же тебе не сделать то же самое теперь, когда ты говоришь, что хочешь стать моим мужем?
— Драгоценное создание! Ты, кажется, излечишь меня даже от моей глупой гордости. — Взяв ожерелье, я набросил его на шею Люси, где оно повисло длинной нитью, соперничая с белизной кожи, которой оно коснулось. — Вот, я говорил, что подарю этот жемчуг моей жене, и теперь я преподношу его ей, хотя и не знаю, как уберечь его от рук Дэггита.
Люси поцеловала жемчуг — я понимал, она сделала это не оттого, что он нравился ей, — и слезы навернулись ей на глаза: она, наверное, давно мечтала получить этот дар и именно таким образом, каким теперь он был вручен ей.
— Спасибо тебе, милый Майлз, — сказала она. — Ты видишь, как легко я принимаю твои подарки, почему же ты стесняешься получать мои? Что до этого мистера Дэггита, нетрудно будет отделаться от его притязаний. Я стану совершеннолетней, прежде чем он сможет передать дело в суд, и тогда не будет ничего легче для Майлза Уоллингфорда, чем выплатить все свои долги, ведь к тому времени все мое станет твоим. Нет, нет, этому мистеру Дэггиту не отнять у меня твоего драгоценного дара.
— А Руперт… — Я произнес только одно слово, но она поняла меня.
— Руперт не властен надо мной, кроме того, я буду настаивать, чтобы он вернул тебе все до единого доллара, которые он получил от тебя по завещанию нашей праведницы. Но я слышу голос отца, он говорит с кем-то. А я надеялась, что мы пообедаем одни!
Дверь библиотеки открылась, и вошел мистер Хардиндж в сопровождении пожилого человека респектабельной наружности с величавыми манерами, говорившими о том, что он привык заниматься делами большой важности. Я сразу узнал в нем Ричарда Харрисона, одного из самых известных в то время американских адвокатов, джентльмена, к которому меня привел Джон Уоллингфорд, когда убеждал меня составить завещание. Поздоровавшись с Люси, с которой он был близко знаком, мистер Харрисон тепло пожал мне руку. Я тотчас заметил, что в его голове созрел какой-то необычный план. Этот почтенный адвокат был человек методичный и хладнокровный и без всяких околичностей приступил к делу.
— Я был удивлен, узнав, что мой уважаемый клиент и друг мистер Джон Уоллингфорд умер, — начал он. — Не знаю, как могло случиться, что я не заметил в газетах его некролога, разве сам я был тяжело болен примерно в то самое время, когда это произошло. Я только полчаса назад узнал о его смерти от моего доброго друга мистера Хардинджа.
— Это правда, сэр, — отвечал я. — Насколько мне известно, мой родственник умер восемь месяцев тому назад.
— И когда он умер, у него нашли ваше долговое обязательство на сорок тысяч долларов?
— К несчастью, так оно и было; долговое обязательство, обеспеченное закладной на мое родовое поместье, Клобонни, которое с тех пор было продано, согласно статуту, и продано за бесценок, меньше чем за четверть его стоимости.
— И вас арестовали по иску администратора наследства, за невыплату денег по долговому обязательству?
— Верно, сэр, и через час-другой освободили по поручительству.
— Итак, сэр, вся эта процедура может быть и должна быть отменена. Я уже дал указания составить прошение на имя председателя суда справедливости о судебном запрете, и, если только душеприказчик вашего родственника не законченный тупица, вы снова спокойно вступите во владение Клобонни в течение месяца, а если он более или менее здравомыслящий человек, то в течение суток.
— Вы, конечно, не станете внушать нам напрасных надежд, мистер Харрисон; все же не понимаю, как это может быть!
— Ваш родственник, мистер Джон Уоллингфорд, который был моим клиентом и пользовался большим моим уважением, оставил завещание, которое я сам и составил и которое хранилось у меня именно для передачи его вам как единственному душеприказчику, что я и делаю. Как вы узнаете из этого завещания, он, в частности, прощает вам долг в сорок тысяч долларов и отказывается от прав по закладной. Но это еще не все. Отписав кое-какое движимое имущество нескольким своим родственницам, он оставляет вас наследником очищенного от долгов и завещательных отказов имущества; имея неплохое представление о его делах, я могу с уверенностью утверждать, что вы получите в дополнение к вашей собственности более двухсот тысяч долларов. Джон Уоллингфорд был человек со странностями, но он умел вести дела с выгодой для себя; проживи он еще двадцать лет, он стал бы одним из самых состоятельных людей в Америке. Он заложил прекрасный фундамент, но умер слишком рано, не успев достроить здание из золота.
Какой неожиданный поворот! Меня не только освободили от уплаты долга, но и вернули мне Клобонни, то есть теперь я был хозяином всего, чем владел прежде, разумеется, кроме денег, которые я заработал в плаваниях, и средств, вложенных в «Рассвет». Да, эти последние были безвозвратно утрачены, но вместо них, в качестве компенсации, я получил огромное наследство Джона Уоллингфорда. Это наследство состояло из большой суммы, вложенной в трехпроцентные бумаги, которые тогда можно было продать примерно за шестьдесят тысяч долларов, из хороших банковских облигаций, акций, выпущенных страховыми обществами, бон и закладных, а также из ценной и доходной недвижимости на западе страны, в том числе и нескольких городских зданий. Одним словом, я был даже богаче Люси, и мне больше не нужно было считать, будто я живу за счет ее щедрости. Нетрудно представить себе, как счастлив я был, получив эти известия, и я посмотрел на Люси, ожидая, что она разделит мои чувства.
Сама милая девушка, думаю, не испытывала никакой радости от свалившегося на меня богатства; ей приятней было сознавать, что она может доказать мне, как доверяет мне, отдав все, чем она владеет. Однако Люси любила Клобонни не меньше меня, и реставрация Майлза Уоллингфорда на троне его предков стала предметом всеобщего восторга.
Мистер Харрисон далее сообщил нам, что Дэггит, по его сведениям, приехал в город, чтобы заключить со мной предполагаемое соглашение о моем имуществе, и он, мистер Харрисон, уже отправил посыльного к его поверенному, дабы сообщить тому о существовании завещания. Он, следовательно, весьма надеялся уладить дела в течение ближайших суток. Мы еще не кончили обедать, когда посыльный вернулся с сообщением, что встреча назначена в конторе этого известного адвоката, и все мы, кроме Люси, направились туда, как только убрали скатерть — в то время скатерти всегда убирали. В конторе мы нашли мистера Дэггита, которого я видел в первый раз, и его адвоката, ожидающих нашего прихода. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы постигнуть причину того ужаса, который испытывали они оба, — юрист не меньше своего клиента вовлекся в дело, которое он вел.
— Это престранное для нас известие, — начал адвокат, — хотя, признаться, ваша личность и репутация придают делу серьезный оборот. Нет ли здесь какой-нибудь ошибки?
— Абсолютно никакой, мистер Микли. Если вы будете так любезны прочесть это завещание, сэр, вы поймете, что факты были точно изложены вашему клиенту; относительно подлинности документа могу сказать, что я не только сам составил его, согласно четким указаниям мистера Уоллингфорда, которые у меня до сих пор имеются, написанные его собственной рукой, но после завещание было переписано моим клиентом, а также подписано и скреплено печатью в моем присутствии, как и в присутствии свидетелей. Что касается личного имущества, это завещание имело бы силу, даже если бы оно и не было подписано завещателем, поскольку никакого другого завещания не существует. Но я льщу себя надеждой, что вы найдете все в должном порядке в отношении формальностей.
Мистер Микли вслух прочел завещание с начала до конца и, возвратив его мне, бросил самый отчаянный взгляд на Дэггита. Последний с некоторым беспокойством спросил:
— Прилагается ли к завещанию опись имущества?
— Прилагается, сэр, — отвечал мистер Харрисон, — и указания, где найти сертификаты ценных бумаг и прочие документы, такие, как долговые обязательства и закладные. Из числа последних некоторые хранятся у меня. Я полагаю, долговая расписка мистера Уоллингфорда хранилась у самого завещателя, как вещь внутрисемейная.
— Да, сэр, вы найдете все ценные бумаги нетронутыми; признаться, эта долговая расписка да несколько простых векселей, выданных в Дженеси, — вот и все, что мне удалось найти. Мы были удивлены, обнаружив, что движимое имущество столь незначительно.
— Тем лучше для вас, мистер Дэгтит. Исполняя волю завещателя, я выдам все документы, которые у меня имеются, единственному его душеприказчику и наследнику. Выданные вам судом полномочия на управление наследственным имуществом, само собой разумеется, будут аннулированы, даже если вы осмелитесь противодействовать нам, что я считаю нецелесообразным.
— Мы даже не станем пытаться, мистер Харрисон, — поспешно произнес Микли, — и мы ожидаем такого же великодушия от вашего клиента.
Что говорить — на моей стороне был превосходный юрист и человек железной воли. Дэггит тотчас сдался — прежде чем уйти, он возвратил мне Клобонни, хотя результаты торгов и так были бы аннулированы, что и произошло потом посредством иска, предъявленного по соглашению сторон. Однако еще многое предстояло уладить, и я принужден был расстаться с Люси, чтобы заняться делами. Утверждение завещания должно было произойти в графстве Дженеси — а в 1804 году это была весьма отдаленная от Нью-Йорка местность! Путь, который теперь можно проделать примерно за тридцать часов, отнял у меня десять дней; около месяца мне понадобилось на улаживание необходимых формальностей и всяческих дел на западе, как тогда называли эту часть страны. Однако и на востоке даром времени не теряли. Мистер Хардиндж принял управление Клобонни, и Люси в своих милых, драгоценных письмах — до меня доходило три письма в неделю — извещала меня, что все восстановлено в прежнем виде в доме, на ферме и на мельнице.
«Уоллингфорд» снова спустили на воду, и все быки, коровы, лошади, свиньи и тому подобное поселились в своих старых жилищах. Негры вернулись домой, и Клобонни снова приобрело свое былое обличье! Все перемены были только к лучшему; представился случай окрасить и подновить дом, который бережливость мистера Дэггита не позволила ему обезобразить новомодными перестройками. Короче говоря, оставалось только, чтобы «масса Майл» осчастливил всех обитателей фермы. Хлоя объявила о своей помолвке «мисс Люси», и было условлено, что Наб с Хлоей и его хозяин с «мисс Люси» обвенчаются примерно в одно и то же время. Мозес же отправился в Уиллоу-Ков на вакации. Письмо, полученное от него, теперь лежит передо мной и лучше меня расскажет о его делах и чувствах. Вот оно:
«Уиллоу-Ков, 18 сентября 1804 года. Капитану Уоллингфорду.
Дорогой сэр и мой дорогой Майлз!
Вот я стал на мертвый якорь на эти десять дней, так удобно расположился, лучше и не пожелаешь, в кругу моей семьи. Старушка была страшно рада видеть меня и плакала как крокодил, когда я рассказывал обо всем. А Китти тоже плакала и тут же смеялась; а этот молодой Брайт, ты, может, помнишь, мы его встретили, когда ехали от старика Ван Тассела, просто взял курс на мою племянницу, и она только и делает, что хохочет с утра до вечера. Чертовски тяжело вот так взять и потерять племянницу, когда я только нашел ее, но мать говорит, что зато у меня будет еще и племянник.
Теперь про старика Ван Тассела. Господь все-таки не может допустить, чтобы мошенники благоденствовали. Мать нашла расписку старого шельмы, которую тот выдал отцу в обмен на деньги много лет тому назад, и послала в Хадсон за адвокатом, и они выволокли на палубу скаредного мошенника, отделали его и набили трюм, так что можно было брасопить реи. Теперь мать считает, что дело наконец улажено; но я буду считать, что не расквитался с ним, пока не отколочу этого джентльмена как следует. Старушка получила деньги наличными, векселя она не признает, и десяти минут не прошло, как я приехал, а добрая душа уже вытянула чулок из комода и стала отсчитывать монеты, чтобы расплатиться со мной. Так что, как видишь, Майлз, я снова вступил во владение своим имуществом, как и ты. А что до твоего предложения выплатить мне заработок за весь последний поход — это очень благородно и все такое в наше проклятое мошенническое время, но я не возьму у тебя и медяка. Если судно пропало, то и заработки пропали вместе с ним, и это будет по закону и по уму. Это было бы очень жестоко, если бы купцу приходилось платить деньги за работу на борту судна, которое лежит на дне океана; так что не будем больше об этом. По рукам!
Я рад, что ты собираешься жениться, как только вернешься в Клобонни. Если бы я был на твоем месте и увидел, что такая красивая девушка ждет меня в порту, я бы долго не стоял на рейде. Сердечно тебя благодарю за приглашение быть одним из подружек невесты, это обязанность, которую я хотел бы исполнить и горжусь тем, что мне поручили это дело. Прошу тебя, черкни мне пару строк об оснастке, подходящей для такого случая; я бы хотел выглядеть не хуже других подружек невесты, в таких делах нужна согласованность. Свадьба есть свадьба, и нужно все устроить как следует; ну вот, в ожидании дальнейших указаний остаюсь твоим другом и старым товарищем по плаванию под твоей командой
Мозес Ван Дюзер Марбл».
Я не стану утверждать, что в его письме были соблюдены все правила правописания, как в той копии, которую я привел здесь, но эпистола эта была удобочитаема и явно доставила Марблу немало хлопот. Что до писем милой Люси, думаю, не стоит цитировать их. Они, однако, были так похожи на нее — искренние, правдивые, женственные. Среди прочего, она сообщала мне, что наше венчание состоится в церкви Святого Михаила, что я должен буду встретиться с ней в домике отца и что прямо из церкви мы отправимся в Клобонни. Она пригласила Руперта и Эмили, но здоровье последней не позволило им принять приглашение. Майор, или генерал Мертон, как все называли его в Нью-Йорке, не мог приехать, поскольку его разбил приступ подагры, и Люси спрашивала меня, не лучше ли в таком случае устроить домашний, семейный праздник. В ответном письме я с радостью согласился, и через неделю после того, как оно было отправлено, я покинул графство Дженеси, успешно закончив все свои дела. Никто не чинил мне там препятствий и не считал меня незваным гостем, напротив, все приняли меня как настоящего наследника моего кузена.
Я страх ее развеял, и она
Тогда мне о любви своей сказала
Со всею гордостью невинной девы,
И так она моей невестой стала.
Как было условлено, я заехал за Марблом в Уиллоу-Ков. Я нашел доброго малого в чрезвычайно веселом расположении духа; он рассказывал всей округе невероятные и длиннющие истории о своих приключениях. Мой старый помощник был, в сущности, человеком правдивым, но ему нравилось изумлять «невежд». Кажется, ему это удалось — голландцы в той округе до сих пор в подробностях пересказывают истории о подвигах и злоключениях капитана Марвела[371], как они обыкновенно называют его, хотя они давно уже перестали твердить о том, что эта местность относится к Соединенным провинциям[372].
Мозес обрадовался мне; переночевав у его матери, мы отправились в Клобонни в экипаже, высланном оттуда мне навстречу. Это был мой собственный экипаж, которым правил один из моих негров. Я узнал старую упряжку, и, признаюсь, слезы навернулись мне на глаза, когда я подумал, что она по-прежнему принадлежит мне. То же чувство нахлынуло на меня, когда мы выехали на вершину холма, с которого открывался вид на долину и строения Клобонни. Это был поистине судьбоносный момент! Хотя я никогда не купался в роскоши, но ко времени моего появления на свет наша семья была довольно состоятельна, и я родился в достатке. Пока я не потерял свое судно, мне не доводилось ощущать унизительного вкуса нищеты; до конца дней буду вспоминать то чувство, которое я испытал, когда впервые узнал, что Клобонни продано. Проходя по улицам, я смотрел на дома и вспоминал, что у меня нет крыши над головой. Проходя мимо витрин одежной лавки, я думал о том, что, когда выплачу все долги, мне и куртки не на что будет купить. Теперь моя собственность вернулась ко мне, и вот передо мной дом, в котором жили несколько поколений моих предков, уютный и респектабельный, на манящем лоне сельского покоя и очарования. Самые поля, казалось, радовались моему возвращению в родные Палестины.
Не стану скрывать, что произошло далее; расскажу обо всем откровенно.
Дорога делала большую петлю, спускаясь с холма, а тропинка отлого сбегала вниз напрямик — так всегда ходили пешеходы. Пробормотав какие-то бессвязные извинения и попросив Мозеса ждать меня у подножия холма, я выскочил из экипажа, перемахнул через забор и просто-напросто исчез из виду, чтобы никто не догадался об обуревавших меня чувствах. Едва укрывшись от посторонних глаз, я уселся на большом камне и заплакал как дитя. Не знаю, сколько я просидел там, но мне не забыть, как меня вернули к действительности. Маленькая ручка прикоснулась к моему лбу, и тихий голос совсем рядом со мной произнес: «Майлз!» — в следующее мгновение я уже держал Люси в своих объятиях. Милая девушка, как она потом призналась, вышла мне навстречу и, поняв мои чувства и состояние, в радостном порыве устремилась ко мне, чтобы разделить мои чувства.
— Блаженная минута — к тебе вернулось то, что принадлежит тебе по праву, милый Майлз, — наконец сказала Люси, улыбаясь сквозь слезы. — Ты писал мне, что теперь богат, но, по мне, пусть лучше у тебя будет Клобонни и ни цента денег, чем все сокровища мира без Клобонни. Так или иначе, оно должно было вернуться к тебе, если бы на это хватило моего состояния.
— Даже если бы я не стал твоим мужем, а, Люси? Люси покраснела до корней волос, хотя, признаваясь в любви ко мне, искренняя, простодушная девушка никогда не выглядела смущенной. Помолчав с минуту, она улыбнулась и ответила.
— Я была уверена в тебе, поскольку отец рассказал мне о твоих чувствах ко мне, — сказала она, — а это, как ты помнишь, случилось еще до того, как мистер Дэгтит устроил торги. Женщины устойчивее в своих чувствах, чем мужчины; по крайней мере, для нас они значат больше, чем для вас, мы живем ими, а ваши головы постоянно заняты житейскими заботами. Я и мысли не допускала, что Майлз Уоллингфорд может жениться на ком-нибудь, кроме Люси Хардиндж (впрочем, однажды, и то очень ненадолго, я такую мысль допустила), и с тех пор, как я вообще стала думать о подобных предметах, я знаю, что Люси Хардиндж никогда не станет — не сможет стать женой кого-либо, кроме Майлза Уоллингфорда.
— А это «однажды», любимая? Раз уж ты столько открыла мне, то я хочу знать все.
Люси задумалась, поводила зонтиком по траве у ног и только потом отвечала:
— Я имела в виду Эмили Мертон; но это недолгое время закончилось, когда я увидела вас вместе, в твоем доме. Когда я познакомилась с Эмили Мертон, я было подумала, что она более достойна твоей любви, чем я; и мне не верилось, что вы провели столько времени на судне и не оценили достоинств друг друга. Но когда я оказалась рядом с вами, под одной крышей, я вскоре убедилась, что, хотя ты немного увлечен, в душе ты всегда оставался верен мне.
— Как же так, Люси? Неужели женщины в самом деле настолько проницательней, настолько умнее мужчин? Когда я готов был повеситься от ревности к Эндрю Дрюитту, неужели же ты знала, что мое сердце принадлежит тебе?
— Конечно, меня порой одолевали сомнения, Майлз, и иногда ужасно мучительные, но в целом я чувствовала — не то что свою власть над тобой — я чувствовала, что мы дороги друг другу.
— И тебе никогда не казалось, как твоему замечательному отцу, что мы точно брат и сестра, что мы привыкли к нашим детским отношениям и не можем испытывать друг к другу иные чувства? То, что я испытываю к тебе, Люси, я не решаюсь величать почтением, и уважением, и любовью — это страсть, которая составит бедствие или счастье моей жизни.
Люси игриво улыбнулась и снова стала водить зонтиком по траве, росшей вокруг камня, на котором мы сидели.
— Как я могла считать нас только братом и сестрой, — сказала она, — когда я сама чувствовала по-другому, Майлз? Я видела, что для тебя имеет значение некоторая разница в нашем общественном положении (глупый!), и была уверена, что тебе нужно преодолеть только твою робость, чтобы признаться в любви.
— И зная и видя все это, безжалостная Люси, ты допустила, чтобы жестокое сомнение столько лет мучило меня?
— Разве женщине должно делать признание, Майлз? Я пыталась вести себя естественно — мне кажется, я вела себя естественно, — а остальное я предоставила Богу. Хвала Его милосердию, я вознаграждена!
Я прижал Люси к груди, и мы замерли в счастливом объятии, однако спустя минуту мы уже говорили о другом, словно понимая, что наши чувства слишком возвышенны для того места, в котором мы находились. Я спросил, как идут дела в Клобонни, и был рад услышанному. Меня все ждали. У меня не было арендаторов, которые могли бы выйти мне навстречу, а даже если бы таковые имелись, американские арендаторы не практиковали подобные ритуалы; впрочем, тогда нам еще не навязывали жалкой софистики на тему отношений между лендлордами и арендаторами — полезнейших и гуманнейших отношений цивилизованного общества, — а теперь, к сожалению, такая софистика входит в моду. В те дни не считалось проявлением «свободы» нарушать справедливые условия договора об аренде; и попытки обманом лишить прав землевладельца именовались мошенничеством, как они и должны называться, и никак иначе.
В те дни бессрочная аренда считалась более выгодной сделкой для арендатора, чем аренда на год или на несколько лет; и людям не приходило в голову, что одна отсрочка платежа порождает право требовать других. В те дни выплата аренды курами, дровами и поденной работой не считалась пережитком феодальных отношений, но рассматривалась как милость, оказываемая тому, кто имел эту привилегию; даже теперь девять соотечественников из десяти стараются выплачивать долг всеми возможными средствами, прежде чем раскрыть кошелек. В те дни еще не родился дерзкий софизм — именование земли монополией — в стране, в которой на каждого жителя приходится, наверное, более ста акров земли; и в те дни отдельные группы людей не выдвигали себя в качестве особых представителей всего общества и не толковали законы в свою пользу. Но я увлекся, я должен вернуться к Люси. Назревает кризис, и скоро мы станем свидетелями либо торжества законов, либо ущемления прав, какого еще не видала Америка, и виной всему будет недоверие к финансовым сделкам.
Если я когда-либо стану продолжать повествование о своих приключениях, быть может, мне представится случай изобразить известные веяния времени, веяния, которые принимают характер, угрожающий подлинной свободе, и подменяют ее самой ужасной из всех тираний — тиранией подлога. Одному Богу известно, что нас ожидает; но ясно одно — мы должны вернуться к прошлому опыту, или мы обречены.
У меня не было арендаторов, которые бы вышли мне навстречу, но у меня были негры. Правда, готовился закон об освобождении этих невольников: лишь часть из них, помоложе, должна была остаться в услужении у хозяев на несколько лет, чтобы вознаградить тех за заботу и воспитание; но этот закон не мог произвести немедленную перемену в положении клобоннцев. Старики не хотели покидать меня и не покинули до конца своих дней; прошло много лет, прежде чем ослабли узы, которые связывали молодых негров со мной и моей семьей. По сей день около двадцати из них живут рядом со мной, в моих постройках, и на кухне всем заправляют они. Люси подготовила меня к встрече с этими детьми Африки; по ее словам, даже изгои присоединились к остальным, чтобы свидетельствовать свое почтение молодому хозяину. Почтение — не то слово; оно слишком сухое, а в их приеме было столько чувства! У негра, каковы бы ни были его недостатки, всегда любящее сердце.
Наконец я вспомнил о Марбле, и, попрощавшись с Люси, которая не позволила мне проводить ее до дома, бросился вниз по тропинке, и нашел помощника в экипаже у подножия холма, в глубокой задумчивости.
— Э, Майлз, ты, кажется, дорожишь этой своей землей, как моряк своим судном! — воскликнул Мозес, прежде чем я успел извиниться за то, что заставил себя так долго ждать. — Но я могу понять это чувство, и какое это счастье — спасти от бодмереи[373] землю, которая принадлежала твоему деду. Я считаю, это все равно что быть проклятым отшельником, когда ты один, как черт в болоте, в этом кишащем людьми мире; даже один поцелуй малютки Китти или одну морщинку матери я не променяю ни на какие необитаемые острова в океане. Давай садись, парень, — эге, да ты красный как розан, будто только и делал, что носился вверх и вниз по холму все время, пока тебя не было.
— Немудрено запыхаться, сбежав с такого холма. Ну вот, я рядом с тобой, что ты хотел узнать?
— Видишь ли, старина, когда ты ушел, я все думал, что надо делать подружке невесты. — До конца своих дней он настойчиво утверждал, что на моей свадьбе выступал именно в этом качестве. — Времени осталось мало, а я не хотел бы опозорить тебя в такой торжественный день. Во-первых, как мне одеться? У меня есть букет, про который ты написал в письме, он надежно спрятан в моем дорожном сундуке. Китти сделала его для меня на прошлой неделе, и это был хорошенький букетик, когда я его последний раз видел.
— А ты позаботился о бриджах?
— Да, да, они у меня тоже есть, да еще перевязанные ленточкой, как положено. Но все равно, Майлз, бегать без парусов как-то не соответствует моему телосложению. Если будет время, я бы хотел, чтобы к ним приделали пару капоров.
— Ты, верно, имеешь в виду гамаши, Мозес? Я что-то не слышал, чтобы подружка невесты была в бриджах и гамашах. Нет уж, придется тебе одеться как все.
— Ну ладно, одежда меня не так уж заботит, а вот как вести себя? Должен ли я поцеловать мисс Люси?
— Не мисс Люси, строго говоря, а миссис Новобрачную — без твоего поцелуя, думаю, не выйдет законного бракосочетания.
— Боже упаси, чтобы я хоть как-то помешал твоему счастью, дорогой мой мальчик; ты подашь мне сигнал, когда пора будет готовиться к бою, — ты же знаешь, у меня всегда за щекой табак.
Я пообещал не оставить его в беде, и Мозес вздохнул с облегчением. Я не хотел бы, чтобы у читателя создалось такое впечатление, что помощник воображал, будто он должен выступить на моей свадьбе в роли женщины — просто он хотел быть именно подружкой невесты. Трудности, которые он испытывал, лучше всего объяснят его слова, на которых и закончилась наша беседа.
— Если бы я вырос в приличной семье, — говорил он, — вместо того чтобы пуститься в плавание на могильном камне, брак не был бы для меня terra incognita. Но ты ведь понимаешь, Майлз, как это бывает, когда у человека нет родственников. Он может смеяться, и петь, и шуметь сколько душе угодно, и пытаться убедить всех, что у него полно друзей; но на самом-то деле он только проклятый отшельник, и живет он свой век, как если бы его оставили на необитаемом острове с парой свиней. В этом мире принято пускать пыль в глаза, но до конца играть свою роль ни у кого не получается. Из всех смертных, которых я встречал, тебе попалась та девушка, в которой притворства, можно сказать, почти что нет. Ты, Майлз, немного умеешь притворяться, вот, делал вид, будто тебе наплевать, а теперь оказывается, что ты все время прямо помирал от любви к девушке, на которой собираешься жениться; и мать тоже, добрая моя старушка, немного лукавит — говорит, что она совершенно довольна сыном, которого ей послал Бог; я, конечно, не такой ужасный праведник, но я мог бы быть лучше, и малютка Китти такая хитрюга — прикидывается, будто один мой поцелуй все равно что два поцелуя юного Брайта; но Люси Хардиндж — скажу тебе, я заметил в ней не больше притворства, чем приличествует юной девушке.
Эти слова свидетельствовали о том, что Мозес был человек наблюдательный. Другие, быть может, обладали более привлекательными чертами характера, но Люси отличала редкая искренность чувств, прямодушие и цельность. Я был несказанно рад, что Марбл по достоинству оценил ту, которая была бесконечно дорога мне, и я не преминул сообщить ему об этом, как только он закончил свою речь.
Негры встретили нас в полутора милях от дома. Наб выступал в роли церемониймейстера или, вернее, коммодора: он даже нес вымпелы, позаимствованные им на шлюпе, другие негры держали в руках столько морских символов, что нельзя было ошибиться: здесь чествуют моряка. Старый Купидон нес флаг «Уоллингфорда»; из сваек, молотков для игры в крокет, рукавиц, которые надевают парусники[374], и шлагтовов было сооружено нечто балаганное. Все это венчал штранг табака, хотя табак я никогда не употреблял, разве только в сигарах. Наб повидал всякие процессии в городе, да и за границей, и приложил все усилия, чтобы теперь не ударить в грязь лицом. Правда, потом он отзывался об этом шествии не иначе как о «шествии ниггеров» и делал вид, что ни в грош не ставит все их усилия, но я видел, что он доволен причудливым спектаклем, который устроил по случаю моего возвращения, не в меньшей степени, чем раздосадован его провалом. А произошло вот что: не успел я подойти достаточно близко к самым старым неграм, как женщины зарыдали, а мужчины вскинули руки и закричали: «Масса Майл», «Масса Майл», выронив на землю все символы, и надо всем возобладали чувства в ущерб «законности и порядку».
Оставив высокопарный стиль, к которому пришлось прибегнуть, чтобы отдать должное фантазии Наба, замечу, что эти простодушные существа встретили меня бесконечно трогательно. Старики пожимали мне руку, а молодые негры, девушки и юноши, держались немного в стороне, пока я не подошел к ним и сам не протянул им руку, каждому по очереди. Мальчики кувыркались в траве, а маленькие девочки без конца делали реверансы и повторяли: «Добро пожаловать домой, масса Майл». Я был тронут до глубины души — едва ли какой-нибудь европейский лендлорд встречал такой сердечный прием у своих арендаторов, какой оказали мне мои невольники.
Как рад я был вернуться в Клобонни, и как Клобонни было радо мне! В 1804 году в штате Нью-Йорк еще сохранялась какая-то особая нью-йоркская атмосфера. Чужестранцы еще не заполонили его совершенно, как случилось потом; имена ньюйоркцев были в почете, мнения ньюйоркцев имели вес; жизнь, дома, домашний очаг и могилы наших предков еще не были предметом низкого расчета. Люди в то время дорожили отчим домом; а фруктовые сады, огороды, газоны не считались просто ландшафтом, подходящим для прокладки железных дорог и каналов, деревенских улиц или городских променадов, которые стали называть «бэттери» или парками, вероятно, чтобы удовлетворить амбициям олдерменов или прихотям редакторов газет. Мистер Хардиндж встретил меня у ворот, ведущих на маленькую лужайку, во двор дома, и во всеуслышание благословил. Мы молча вошли в дом, добрый старик тотчас принялся показывать мне на наглядных примерах, что все восстановлено в прежнем виде столь же успешно, как и я сам восстановлен в своем положении. Нас сопровождала Венера, рассказывая, какой грязной, какой заброшенной она нашла ту или иную комнату, и всячески понося Дэггитов. Однако их власть длилась недолго, и хозяином пяти клобоннских строений снова стал один из Уоллингфордов. Я задумал соорудить еще одно, уже тогда, но при этом, в своем воображении, я не тронул ни единого камня из старых построек.
Люси назначила день свадьбы — на следующий день нас должны были связать вечные узы. Она не делала из этого тайны, было своевременно объявлено, что все клобоннцы могут пожаловать на— церемонию. Я выехал из дома в десять утра в очень большом, изготовленном для этого случая экипаже, в сопровождении Мозеса, наряженного «подружкой невесты». Действительно, коренастый, широкоплечий, он комично выглядел в коротких брюках и шелковых чулках, и, сидя рядом с ним, я видел, как он переводил взор со своих ног на мои. Люди его склада всегда бывают смущены, когда им приходится выезжать в полном параде. Пусть даже костюм им к лицу, но, облегая их тело, словно кожа, он обыкновенно стесняет владельца в движениях и ощущениях, точно тот вышел на люди в костюме Адама. То, что Мозес чувствовал себя неловко в новом одеянии, было довольно ясно по его виду и жестам, да он и не скрывал этого.
— Майлз, я так думаю, — заметил он по дороге в церковь, — те, кому не повезло расти и воспитываться дома, вырастают какие-то не такие. Вот взять мои ноги; они такие огромные, ну так их надо было всунуть в распорки, когда я был мальцом, а не пускать их носиться где попало. Так и быть, в этот раз выйду без парусов, как подобает подружке невесты, услужу тебе, но это в первый и последний раз. Не забудь подать сигнал, когда нужно будет поцеловать мисс Люси.
Мне не хотелось забавляться замешательством Мозеса, и я успокоил его, пообещав сделать все, о чем он просил. Выйдя из экипажа, я тотчас направился к домику священника, где обнаружил, что добрый пастор и моя прекрасная невеста только закончили свои приготовления. Люси была поистине восхитительна в своем строгом, но красивом свадебном наряде! Вокруг нее не суетились служанки, на ней не было никаких ярких украшений, вполне уместных при ее положении в обществе и которые, по ее средствам, она легко могла бы себе позволить. Все же нельзя было рядом с ней не почувствовать ее девического очарования и строгой изысканности. Платье из тончайшей кисеи, искусно сшитое, сидело безупречно; темные блестящие волосы были украшены только одним гребнем, отделанным жемчугом, и обрамлены скромной вуалью. Ее ножкам и ручкам могла бы позавидовать фея, а лицо ее светилось искренней добротой и нежностью. На матовой шее покоилось мое жемчужное ожерелье, причем жемчужины остались в том же порядке, в каком они были нанизаны на борту «Кризиса»; они богато украшали грудь и рассказывали длинную повесть о приключениях в далеких морях и счастливой любви.
У нас не было ни подружек невесты (кроме Марбла), ни дружек жениха, из свиты присутствовала только наша домашняя прислуга. Мы никого специально не приглашали: мы чувствовали, что наши лучшие друзья с нами. Я хотел было оказать Дрюитту честь, пригласив его быть моим дружкой, но благодаря Люси мой план расстроился: она мудро поинтересовалась у меня, хотел бы я сопровождать его, если бы она была его невестой. Что до Руперта, я не стал спрашивать, как он оправдался перед отцом, хотя старый джентльмен рассыпался в извинениях за отсутствие сына. Я был даже очень рад, что он не приехал, да и Люси, кажется, тоже.
Едва я появился на пороге небольшой гостиной, которую средства и вкус Люси превратили в очень милую, но скромную комнату, моя невеста поднялась и протянула мне свою драгоценную руку. В этом движении, таком обыкновенном и естественном, выразилась вся искренность и нежность ее сердца. Она немного побледнела, потом покраснела, но не вымолвила ни слова. Она не вернулась на свое место, а спокойно вложила свою руку в мою и повернулась к отцу, словно говоря: мы готовы. Мистер Хардиндж повел нас в церковь, которая была в двух шагах от его домика, и через минуту мы стояли перед алтарем, гости за нами, а пастор на клиросе. Служба без промедления началась, и спустя несколько минут я обнял Люси как свою законную супругу. Мы вышли в ризницу, и там нас поздравили те смиренные чернокожие создания, которые в тогдашние времена составляли столь существенную часть почти каждой американской семьи, независимо от ее достатка.
— Я желать вам большой радости и всякого счастья, масса
Майл, — говорила старая Венера, целуя мне руку, несмотря на то, что я настойчиво просил ее целовать меня в щеку, как бывало двадцать лет назад. — Ох, если бы только его увидеть старый масса и миссис, это быть такой счастливый день, ох… А другая праведница, которая на Небесах, тоже бы радоваться. И вы тоже, моя дорогая молодая миссис, мы все так рады, что это вы; мы ведь думать одно время, что этому никогда не бывать.
Люси ласково положила свою маленькую нежную ручку с обручальным кольцом на безымянном пальце на середину твердой мозолистой ладони Венеры, словно напоминая всем вокруг, что она старый друг и знает все достоинства каждого, кто проталкивался вперед, чтобы поздравить ее и пожелать счастья.
Как только эта часть церемонии закончилась, мы отправились в домик при церкви, где Люси сменила свое подвенечное платье на один из красивейших туалетов, какие мне когда-либо приходилось видеть. Конечно, эти строки пишет старик, чьи мысли вновь обращаются к счастливым дням юности со старческим умилением, но не часто человеку приходится изображать такую новобрачную и супругу, как Люси Хардиндж. Она вынула из волос гребень и сняла вуаль — они не подходили к платью, которое теперь было на ней, но ожерелье она не снимала до конца того благословенного дня. Как только новобрачная была готова, мистер Хардиндж, Люси, Мозес и я сели в экипаж и поехали в Клобонни. Часом раньше туда отправили весь гардероб Люси под надзором Хлои, которая едва успела вернуться в церковь к началу венчания.
Обняв Люси, я ввел ее в старый дом как его хозяйку — это было одно из самых прекрасных мгновений моей жизни.
— Мы чуть не потеряли его, любимая, — прошептал я, — но теперь он наш, твой и мой, и мы не скоро расстанемся с ним.
Это я сказал ей tete-a-tete, в семейной комнате, куда я привел Люси, чувствуя, что моя жена должна пройти этот маленький ритуал. Все вокруг нас напоминало о былом, и слезы стояли в глазах моей жены, когда она мягко высвободилась из моих объятий.
— Давай сядем на минутку, Майлз, и поговорим о делах семейных, раз уж мы здесь, — сказала она, улыбаясь. — Быть может, преждевременно заводить этот разговор теперь, но мы так давно знаем друг друга, и нам не нужно много времени, чтобы узнать желания, и недостатки, и достоинства друг друга. Я согласна с тобой совершенно — мы никогда не покинем Клобонни — милое, милое Клобонни, где мы с тобой росли,
Майлз, где мы так хорошо узнали и полюбили нашу покойную Грейс, — и я надеюсь и верю, что оно всегда будет нашим главным домом. Загородный дом, который я получила в наследство от миссис Брэдфорт, может быть, больше удовлетворяет современным вкусам и обычаям, но он никогда не сможет стать столь дорогим для нас обоих. Я не заговаривала об этом раньше, Майлз, потому что я хотела прежде вместе с рукой и сердцем отдать тебе законную власть супруга надо мной и всем, что я имею; но теперь я могу и хочу высказать свои соображения. Риверсэдж (так назывался загородный дом миссис Брэдфорт) — хороший дом и неплохо обставленный для любой респектабельной семьи. Руперту и Эмили нужно где-то жить, и, конечно, они не смогут все время жить на Бродвее. Ну вот, я и думаю оставить Риверсэдж для их будущих нужд. Пусть они хоть сейчас получат его как летнюю резиденцию; для меня же один час, проведенный здесь, дороже суток, проведенных там.
— Это бунт! А если я захочу жить там, в Вестчестере?
— Ты останешься здесь, Майлз; благодаря тебе Клобонни так дорого мне. Этот дом принадлежит тебе — я принадлежу тебе, — а все твое имение должно быть в одном месте.
— Спасибо, любимая. А сможет ли Руперт содержать два дома — городской и загородный?
— Первый, конечно, недолго — сколько, ты знаешь лучше меня. Лет через пять ты, может быть, сочтешь свою жену достойной, чтобы доверить ей тайну происхождения его состояния.
Она сказала это очень мягко, но в ее голосе слышалось легкое беспокойство. Я задумался над обстоятельствами, в которых дал клятву молчания. Грейс не хотела, чтобы Люси знала правду, опасаясь, что благородная сестра пристыдит брата и не позволит ему принять от нее деньги. Но она не думала, что Люси когда-нибудь станет моей женой, обстоятельства изменились, и не было причины скрывать правду, по крайней мере от той, которая хотела знать ее теперь.
Я рассказал обо всем моей очень внимательной слушательнице. Люси огорчил мой рассказ, хотя она давно догадывалась обо всем.
— Я бы провалилась сквозь землю, если бы мне пришлось выслушать это от кого-нибудь другого, Майлз, — отвечала она, выйдя из минутной задумчивости, — но я слишком хорошо знаю тебя, и я уверена, что ты, не задумываясь, пожертвовал этими деньгами и что ты сожалел о недостойном поведении Руперта больше, чем о потере денег. Признаюсь, твой рассказ изменил мои планы на будущее в отношении моего брата.
— Каким образом, любимая? Пусть то, что случилось со мной, не повлияет на твои решения!
— Повлияет, Майлз, поскольку мое мнение о Руперте не может остаться прежним. Я собиралась поровну разделить с моим братом наследство миссис Брэдфорт. Если бы я вышла замуж за другого человека, я бы объявила это условием нашего брака, но тебя я так хорошо знаю и так верю тебе, что я с радостью вверяю себя твоей власти. Я знаю, что все мое движимое имущество уже принадлежит тебе, без остатка, и что я не могу распорядиться недвижимостью, даже после совершеннолетия, без твоего согласия. Но я была так уверена в тебе, что полагала, ты позволишь мне поступать по моему усмотрению.
— Ты права, любимая. У меня нет ни нужды, ни желания нарушать твои замыслы.
— Нет, Майлз, было бы безумием передавать собственность такому человеку. Если ты не возражаешь, я назначу Руперту и Эмили скромное содержание, которое они будут получать раз в три месяца и на которое, пользуясь к тому же моим загородным имением, они смогут жить вполне респектабельно. Идти дальше было бы неразумно.
Едва ли нужно говорить, как я был рад такому решению и восхищен мудростью дарительницы. Сумму определили в две тысячи долларов в год, о нашем решении Люси на следующий же день сообщила в письме Руперту.
Наш свадебный обед был скромной, но очень веселой трапезой; а вечером негры устроили бал в большой прачечной, которая стояла в некотором отдалении от дома и которая вполне подходила для такого случая. Наши скромные торжества продолжались несколько дней; «сууз» Наба и Хлои состоялся вскоре после нашей свадьбы и подоспел вовремя, чтобы послужить поводом для того, чтобы танцевать всю неделю напролет.
Марбл сменил свои бриджи на привычные брюки на следующий день после свадьбы и всей душой отдался веселью. Хотя он рад был снять с себя весьма приятные обязанности «подружки невесты», но, так хорошо управившись с Люси, он вызвался выступить в том же качестве на свадьбе Хлои. Предложение, однако, было отвергнуто в следующих классических выражениях:
— Не, миссер Марбл, цвет кожи есть цвет кожи, — отвечала Хлоя, — у вас белый, у нас черный. Брак очень серьезное дело; и нельзя допустить всяких неподобающих шуток на моей свадьбе с Набом Клобонни.
Ее недуг не по моей части.
Но я знал лунатиков, ни в чем не повинных, которые спокойно умирали в своих постелях.
Медовый месяц мы провели в Клобонни, и еще много-много медовых месяцев, которые последовали за ним. Мистер Хардиндж был бесконечно счастлив, что я стал его зятем. Мне казалось даже, что он любит меня больше, чем Руперта, хотя он жил и умер в неведении относительно истинного лица своего сына. Было бы жестоко открыть ему глаза на недостатки последнего; да и ничего особенного, что могло бы послужить причиной eclaircissement[376], не случилось. Беспринципность Руперта относилась скорее к скрытым, чем к явным чертам его характера и выступала наружу исключительно благодаря его тщеславию и эгоизму. Он стремился только к удовольствиям и был слишком ленив и хитер, чтобы сделаться настоящим мошенником. Дай ему волю, он пустил бы по ветру все наше состояние, и мое и Люси, но, поскольку мы не предоставили ему такой возможности, он был вынужден сократить свои расходы до таких сумм, которые мы считали нужным давать ему, иногда, впрочем, выплачивая его долги. Наши сношения сводились главным образом к визитам вежливости, по крайней мере с моей стороны; Люси видела его чаще, и мы больше никогда не вспоминали о прошлом. Я называл его «мистер Хардиндж», а он меня «мистер Уоллингфорд». С «Рупертом» и «Майлзом» было покончено навсегда. Мне бы хотелось теперь же расстаться с этим героем и его супругой; признаться, мне больно говорить о них, даже по прошествии стольких лет. Руперт прожил на свете только четыре года после моей женитьбы на его сестре. Когда он счел необходимым оставить дом на Бродвее, он с благодарностью принял предложение Люси жить в Риверсэдж и содержание в две тысячи долларов в год и смог, по-видимому, обойтись этой суммой до самой своей кончины. Впрочем, я дважды оплачивал его долги за это короткое время без ведома Люси; и мне даже кажется, он в некоторой степени осознал свои прегрешения перед тем, как уснуть навеки. После него остался один ребенок, дочь, которая пережила его лишь на несколько месяцев. Майора Мертона болезни свели в могилу еще раньше. Меня всегда связывало с этим старым офицером теплое дружеское чувство, и я думаю, он иногда с благодарностью вспоминал, чем он обязан мне и Марблу. Как большинство чиновников независимых правительств, он почти или совсем ничего не оставил после себя, так что миссис Хардиндж после смерти мужа перешла на полное иждивение его друзей. Эмили была одной из тех светских особ, которые не вовсе лишены положительных свойств, но во всех их поступках в той или иной мере присутствует известный низменный расчет. Сначала ее привлекли достоинства и приятные манеры Руперта, и, считая его наследником миссис Брэдфорт, она охотно вышла за него замуж. Мне кажется, после смерти отца она была несчастна и одинока, и я не стал сожалеть, когда она сообщила нам, что собирается «изменить свое положение», как говорят вдовы, — выйти замуж за человека в летах, который обладал достаточными средствами, чтобы дать ей все, что можно купить за деньги.
С этим вторым, или, согласно классификации Венеры, неродным мужем Эмили отправилась в Европу и жила там; умерла она только три года назад богатой вдовой. Мы поддерживали с ней корректные отношения до самой ее кончины и лет пятнадцать назад даже провели несколько недель в ее доме, полуамбаре-полузамке, который она называла дворцом, на одном из чудеснейших итальянских озер. Как la Signora Montiera (Montier), она была вполне уважаема и закончила свой жизненный путь вдовой с хорошей репутацией, которая любила блеск и суету этого грешного мира. Во время нашей последней встречи я пытался воскресить в ее памяти различные происшествия ее жизни, но, как ни странно, мои усилия не увенчались успехом. Вместе с ее прегрешениями они канули в реку времени и, казалось, совершенно изгладились из памяти. Все же la Signora была не прочь принять меня и, когда обнаружила, что я кредитоспособен, имею деньги, лошадей, экипажи, отнеслась ко мне с почтением и, кажется, забыла, что раньше я был каким-то шкипером. Она внимала терпеливо и с улыбкой моим длинным рассказам, хотя ее собственные воспоминания были невероятно скудными. Она помнила что-то об экипаже и канале в Гайд-парке; а подробности ее путешествия по Тихому океану совсем позабыла. Впрочем, надо отдать ей должное — когда она устроила небольшую festa[377] для своих соседей и Люси надела жемчужное ожерелье, я убедился в том, что это ожерелье она помнит. Она даже намекнула одному из гостей в моем присутствии, что сначала оно предназначалось ей; но «вы же понимаете, сага mia[378], сердцу не прикажешь», — добавила она и вздохнула весьма удовлетворенно.
Увы! Ci-devant[379] Эмили была всего лишь концентрированным выражением чувств, интересов и страстей миллионов, подобно им жившей и умершей в узком кругу, воздвигнутом ее тщеславием и украшенном ее собственными понятиями о цели и смысле человеческого существования, внутри той среды, которую она считала респектабельной и благородной.
Что касается племени клобоннцев, все старые члены этой огромной семьи жили и умерли у меня в услужении или, лучше сказать, я жил в их семье. Венере довелось увидеть несколько своих копий в очаровательном потомстве Наба и Хлои, хотя она настойчиво утверждала до самой своей кончины, что Купидон, как неродной муж, не имеет по закону родства ни с кем из гладких, полнощеких, толстогубых детишек. Однако даже более тесные семейные узы, нежели те, которые связывали моих рабов со мной, разрушаются под давлением человеческих установлений. Законодатели штата Нью-Йорк давно решили, что рабство не должно больше существовать в границах их штата; и один за другим молодые невольники уходили попытать счастья в городе или других уголках штата, пока не осталось почти никого, кроме Наба, его супруги и их прямых потомков. Некоторые из последних до сих пор держатся за меня — своим примером и каждодневными беседами родители внушили детям чувства, которые не подвержены нововведениям постоянно меняющегося общества. С ними Клобонни — по-прежнему Клобонни; а я и моя семья остаемся для них существами высшего порядка. Я выдал Набу и Хлое вольные в тот день, когда влюбленная парочка обвенчалась, и тем самым освободил их потомство от двадцативосьмилетнего и, соответственно полу, двадцатипятилетнего рабства, которое иначе было бы уготовано их старшим детям, пока закон одним махом не освободил бы всех. Эти бумаги Наб из уважения ко мне положил на дно своей табакерки; там я их случайно увидел спустя семнадцать лет, изрядно потрепанные, за все время не тронутые и не читанные никем, в чем я твердо уверен. Впрочем, последующие законодательные акты штата упразднили такие формальности, но то, как Наб поступил с теми бумагами, свидетельствовало о характере и намерениях этого человека, обнаруживало его решимость оставаться рядом со мной до конца. Он-то не собирался отпускать на волю меня, каковы бы ни были мои замыслы относительно него и его семьи.
Только однажды я имел разговор с Набом и его женой насчет платы за их труд и понял, какой щекотливый это для него вопрос; своим предложением я как бы приравнял его к другим наемным людям на ферме и в доме.
— Что я такого сделать, масса Майл, что вы хотеть заплатить мне деньги, как наемному работнику? — сказал Наб, то ли с досадой, то ли с обидой. — Я родиться в семье, и мне казаться, что это достаточно, но если это недостаточно, я ходить с вами в плавание, масса Майл, в самый первый день, как вы пойти, и ходить с тех пор всегда.
Укоризна, прозвучавшая в этих словах, решила дело. С тех пор и до сего дня мы больше не говорили на эту тему. Когда Набу нужна одежда, он идет и покупает ее, и покупку записывают на счет «массы Майла»; когда ему нужны деньги, он идет и получает их, не обнаруживая при этом ни малейших признаков стыда или недовольства, и прямо просит все, что ему нужно. У Хлои установился такой же обычай с Люси, которую она считает, вдобавок к тому, что та имеет честь быть моей супругой, чем-то вроде замены «мисс Грейс». Для этой достойной четы мистер и миссис Майлз Уоллингфорд, владельцы Клобонни, Риверсэдж и Юнион-Плейс, до сих пор остаются «массой Майлом» и «мисс Люси»; однажды я видел, как английская путешественница вытащила свой блокнот и сделала в нем какую-то, надо полагать, забавную запись, услышав, как Хлоя обратилась к матери троих прелестных детей, которые прильнули к ее коленям, и назвала ее этим привычным, самым ласковым из всех имен. Однако на Хлою не произвело никакого впечатления удивленное внимание путешественницы, и она до сих пор зовет свою госпожу «мисс Люси», хотя последняя теперь уже бабушка.
Что касается детей из семейства Навуходоносора, дух времени, по правде говоря, оказал на них свое влияние. И на связи, которые больше века соединяли Уоллингфордов и Клобонни, они смотрят иначе, нежели их родители. Они стали покидать Клобонни, и я не сожалею об их уходе. Но все-таки связь между нами не прервется, пока жив хоть кто-нибудь из стариков, — традиция еще глубоко укоренена среди них. Никто из них никогда не покидал поместья без моего согласия; а когда честолюбие или любопытство влекло их в «большой» мир, я обеспечивал им всем хорошие места.
Да, новые веяния ощутимы, но я не столь глуп, чтобы возмущаться по поводу всех и всяческих перемен, ибо знаю, что многие из этих перемен приводят к самым благоприятным следствиям. Я далек от мысли, что рабство в том виде, как оно некогда существовало в Клобонни, — это типический пример рабства, распространенного по всей Америке; но я считаю, что этот институт, который в прежние времена был распространен в штате Нью-Йорк, наносит вред как белым, так и неграм — пусть даже в одном из наших поместий до принятия нового закона всегда было что-то патриархальное; и отношения между хозяином и невольником в старых, традиционных семьях, живущих в достатке, от века были вполне уважительными и добрыми.
Меня тревожит не столько дух аболиционизма (если его проявления ограничатся только деятельностью тех сообществ, над которыми ему удалось обрести какую-то власть), сколько известные убеждения, состоящие в том, что все должно без конца меняться, и это относят ко всякому явлению, каково бы ни было его состояние при прежних regimes; по понятиям «певцов» прогресса, у нас нет социальных институтов, достигших полного своего развития. Мое мнение таково, что две самые опасные из всех партий в стране — это та, что поднимает на щит консерватизм, и та, что превозносит прогресс: первая отстаивает обычаи, от которых нужно было бы избавиться, вторая в безудержном порыве разрушения сметает все необходимое и полезное. Я говорю об этих противостоящих принципах, как они явлены в партиях, — оппозиция придает каждому из них неуступчивости и ожесточенности. Ни один разумный человек не станет спорить с тем, что в ходе истории на свет рождается много достойного и полезного, но и создается много ненужного, что было бы разумнее отвергнуть. Только тот мудрый и осмотрительный законодатель, кто умеет своевременно и безошибочно отличить одно от другого. Касательно консерватизма, Лафайет[380] однажды замечательно охарактеризовал его в одном из своих наиболее удачных выступлений. «Джентльмены рассуждают о золотой середине (juste milieu), — говорил он, — будто она являет собой четкое политическое кредо. Все мы знаем, что такое золотая середина в отношении любого конкретного вопроса; это не что иное как истина применительно к данному случаю. Но когда джентльмены говорят, что они принадлежат justemilieu как партии и что они намерены придерживаться золотой середины при всех значительных событиях эпохи, это напоминает мне следующий анекдот: вот один человек, склонный к преувеличениям, выдвигает предположение, что четыре плюс четыре — десять, другой, более рассудительный и смыслящий в арифметике, опровергает эту идею, утверждая, что четыре плюс четыре только восемь; а нашему джентльмену, ратующему за juste milieu, остается только заявить: «Месье, вы оба заблуждаетесь, истину нельзя найти в крайностях — четыре и четыре будет девять».
То, что можно сказать о консерватизме как принципе, в еще большей степени верно применительно к нему как движению — в этике, как и в медицине, лекарство нередко оказывается хуже, чем сама болезнь. Великое зло для Европы, причиняемое ей подобными качаниями, проистекает из обстоятельств, которые здесь, у нас, имеют незначительное влияние или не имеют влияния вовсе. Там были произведены радикальные перемены, само основание общественного здания было изменено, в то время как в надстройке сохранилась большая часть наследия древней архитектуры. Когда дело обстоит подобным образом, кое-какие огрехи можно простить ремесленникам, которые выступают за сведение целого к простоте единого порядка. Но в наших условиях человек, который ни в одном современном ему явлении окружающего мира не способен видеть никакой пользы, который вечно утверждает, что лучшее всегда где-то впереди, такой человек, если он доживет до осуществления своей мечты, рискует обнаружить, что истина всегда на заоблачной вершине и что те, кто бешено несется к своей цели, могут ненароком проскочить эту вершину, а дальше по инерции нестись вниз, под уклон. Социальное явление нельзя убедительно «решить» как геометрическую задачу, ибо его следствия простираются так далеко, что в итоге получается сумма множества воздействий.
Далее я должен рассказать о Марбле. Он провел в Клобонни целый месяц, в течение которого они с Набом семь раз переоснащали «Грейс и Люси», в конце концов вернувшись к первоначальной оснастке, поскольку решили, что иначе она не поплывет, — кстати, неплохая иллюстрация того, чем заканчиваются эксперименты неумеренных политических направлений. Мозес пробовал охотиться — он слыхал, что это неотъемлемая часть деревенской жизни; он подумывал заделаться помещиком четвертого или пятого класса, но ноги его оказались слишком коротки, чтобы без труда одолевать высокие плетни, и он в отчаянии забросил это занятие. Однако за те десять дней, что он пытался приобщиться к нему, он принес трех малиновок, небольшую белку и ворону, а еще настойчиво утверждал, что ранил голубя и вспугнул целую стаю куропаток. Сам я частенько убивал в окрестностях Клобонни по десятку пар вальдшнепов за утро и столько же перепелок в период их отстрела.
Через полтора месяца после нашей свадьбы мы с Люси посетили Уиллоу-Ков, где провели очень приятную неделю. К моему удивлению, мне нанес визит сквайр Ван Тассел, который, кажется, не питал ко мне злобы. Марбл помирился с ним, как только тот выплатил ему всю сумму залога вместе с процентами, хотя в разговоре со мной неизменно отзывался о нем презрительно. Должен признаться, я был поражен видимым великодушием старого ростовщика; но тогда я был слишком молод, чтобы понимать, что поведение людей по отношению к ближним определяется двумя принципами: один имеет своим источником смиренность и христианское всепрощение, а другой — безразличие к справедливости. Боюсь, что так называемое великодушие чаще всего объясняется именно безразличием к истине, нежели христианскими добродетелями, между тем как иных людей нередко называют мстительными, когда они просто честны и справедливы.
Марбл потерял свою мать через год после того, как мы вернулись из нашего неудачного плавания на «Рассвете». За месяц или два до того он «потерял» свою племянницу, малютку Китти, которая вышла замуж за сына «соседа Брайта» и переселилась к мужу. После этого он стал подолгу жить в Клобонни, а зимой иногда наезжал к нам на Чемберс-стрит. Да, именно на Чемберс-стрит — благодаря выгодной сделке мы скоро оставили городской дом Люси на Уолл-стрит. Участок, на котором некогда стоял последний, до сих пор принадлежит ей и теперь представляет собой небольшое состояние. Я купил участок и построил дом на Чемберс-стрит в 1805 году, сделав выгодное вложение капитала. В 1825 году мы переехали на Бликер-стрит, на милю ближе к центру города, чтобы остаться в beau quartier[381]; я воспользовался дефицитом денег и низкими ценами 1839 года и приобрел новый участок земли на ЮнионПлейс, чуть не в лиге от того места, где стоял дом, который Люси получила в наследство от миссис Брэдфорт, в красивом и стремительно растущем Манхэттене.
После того как Марбл снова оказался сиротой, он принялся сетовать, что в Уиллоу-Ков он все равно что «проклятый отшельник», и стал поговаривать о том, чтобы посмотреть мир. В один прекрасный день он явился в Клобонни со всеми пожитками и объявил о своем намерении искать место помощника на каком-нибудь ист-индском судне. Я выслушал его, задержал у себя на день-другой, пока я следил за работой каменщиков, сооружавших пристройку к дому, к тому времени уже почти законченную, а потом мы вместе отправились в город. Я привел Мозеса на верфи, на борт судна, которое как раз оснащалось (это было первоклассное судно, обшитое медью, со шпангоутом из виргинского дуба и палубами из южной сосны) и спросил, как оно ему нравится. Он поинтересовался, хорошо ли его назвали.
— Оно называется «Меченый», — отвечал я, — надеюсь, это имя тебе нравится.
Мозес оттопырил большой палец, словно говоря, что понял меня, и спросил, куда я собираюсь послать судно.
— В Кантон, под твоей командой.
Я видел, что мой старый помощник тронут этим свидетельством моего доверия; его самоуважение с тех пор, как он нашел свои корни, повысилось настолько, что он не стал противиться. Я не собирался посвятить себя торговле, но «Меченый» под неизменной командой Марбла прослужил мне много лет и принес немалый доход. Однажды мы с Люси отправились на нем в Европу — пассажирами. Мы пустились в путь после смерти моего милого старого опекуна, конец которого достойно увенчал его добродетельную христианскую жизнь. Мы, то есть Люси и я, прожили несколько лет за границей и вернулись домой на «Меченом», который совершал последний рейс в качестве моей собственности. Наб часто выходил в море на этом судне, просто для того, чтобы переменить обстановку, и он конечно же пришел на нем в Гавр, когда «масса Майл» и «мисс Люси», два их «молодых массы» и две «молодые мисс» собрались домой. Я был глубоко потрясен, увидев в тот раз моего старого друга Мозеса, он быстро сдавал — ему было далеко за семьдесят; в таком возрасте большинство моряков уже не годны к своему ремеслу. Мозес, однако, держался бодро и твердо намеревался доставить всех нас в Клобонни. Однако через три дня после отплытия «твердокаменный» человек уступил и слег на койку. Я видел, что дни его сочтены, и, повинуясь чувству долга, рассказал ему о его истинном положении. Это была неприятная обязанность, но больной принял известие спокойно и мужественно. Только выслушав меня до конца, он попытался ответить.
— Я знал, что плавание мое почти закончилось, Майлз, — отвечал он, — теперь уже навсегда. Когда шпангоуты жалобно стонут, а новые нагели вонзаются только в гнилое дерево, то пора подумать о том, чтобы разобрать корпус на медь и старое железо. Я сильно потрепал «Меченого», а «Меченый» сильно потрепал меня. Я больше не увижу Америку, я передаю команду тебе. Это твое судно, и никто не позаботится о нем лучше тебя. Знаешь, я хотел бы, чтобы меня положили в то, что когда-то было его частью. Там есть переборка, которую сняли, чтобы приспособить каюты для твоей семьи, — из нее получится самый удобный гроб на свете.
Я пообещал старику, что сделаю все, как он просит. После недолгой паузы мне подумалось, что настал благоприятный момент, чтобы поговорить о будущей жизни. Марбл никогда не был ни распутником, ни порочным человеком в общепринятом смысле этого слова. Он был безукоризненно честным, если не считать некоторых его моряцких причуд, и прегрешения его главным образом сводились к так называемым грехам опущения. Однако в юные годы он не получил буквально никакого религиозного воспитания. То, что он узнал в течение последующей жизни, носило весьма неканонический характер. Я часто думал, что Марбл был восприимчив к подобным предметам, но он никогда не имел случая воспользоваться этой благорасположенностью. Поэтому теперь я заговорил с ним прямо, и его все еще живой взор не однажды задумчиво обращался на меня, пока он, затаив дыхание, слушал.
— Да, да, Майлз, — отвечал он, когда я закончил, — все это, может быть, и так, но поздновато уже мне идти в школу. Я все это в общем слышал раньше, в том или ином виде, но всегда какими-то урывками, пока привяжу одну мысль к другой, чтобы сделать из всего этого какую-нибудь пригодную снасть, оказывается, что какие-то куски выскользнули сквозь пальцы. Однако я трудился над Библией все это плавание, а ты знаешь, оно было длинное; и должен сказать, я узнал много такого, что мне кажется верным. Вот я всегда думал: что может быть глупее, чем прощать своих врагов; ведь у меня всегда было правило: «бортовой залп за бортовой залп» — ты ведь знаешь, — а теперь я понимаю, что великодушней прощать, чем мстить.
— Мой дорогой Мозес, это очень благоприятное состояние духа; пребывай в нем всегда, уповай на Спасителя, и твой смертный час станет самым радостным в твоей жизни.
— А как же все-таки проклятый Меченый, неужели я должен относиться к нему иначе, чем к береговому пирату, которых надо истреблять без жалости? Вот старый Ван Тассел отправился брасопить реи в те края, где извлекут на свет все его уловки; а я считаю неразумным держать зло на человека, который сошел в могилу. Мне кажется, его я совсем простил, хотя, по правде говоря, он заслужил хорошую порку.
Я понимал Марбла много лучше, чем он сам. Он чувствовал величественную красоту христианской морали, но в то же время ощущал, что какие-то понятия настолько укоренились в его душе, что вырвать их оттуда ему не под силу. Он сомневался, правильно ли он поступил с Меченым, и рассудок его, яростно защищаясь от нападок совести, исключил этого несчастного из числа тех, к кому относятся Заповеди Божий. Вот Ван Тассела, он, вероятно, мог в некотором смысле простить, так как несправедливость в известной мере была исправлена; хотя это прощение было странным образом окрашено его глубоким презрением к низости мошенника.
Мы говорили долго. Наконец к нам присоединилась Люси, и я подумал, что лучше предоставить старого моряка заботе той, которую сама природа и воспитание по Промыслу Божию предуготовили к тому, чтобы привести его к более трезвому взгляду на состояние своей души. Я командовал судном — это был хороший предлог, чтобы подолгу оставлять умирающего с Люси, — она казалась мне настоящим ангелом-хранителем. Я был невольным свидетелем многих их бесед и не раз присутствовал на их совместных молитвах, вместе с моими дочерьми и сыновьями, и таким образом мог судить о происходящих с Марблом переменах.
Это было поистине замечательное зрелище — эта прекрасная женщина, используя все свое мягкое красноречие, всю пылкость чувств и ясность ума, посвятила себя на многие дни нелегкому труду — внушить такому человеку, как Марбл, верный и смиренный взгляд на свою связь с Создателем и Его Сыном, Спасителем человеческого рода. Нельзя сказать, что добродетельные усилия этой прямодушной женщины, которую я имею счастье называть своей женой, увенчались полным успехом; такого, вероятно, нельзя было ожидать. Нужна была иная, более мощная сила, чтобы человек в семьдесят лет, всю жизнь бороздивший моря, принес полное покаяние в своих грехах; но, по милосердию Божьему, в его сердце произошли глубокие перемены, и все мы смогли надеяться, что семя пустило корни и что растение может подняться к солнцу, навстречу Тому, по образу и подобию Которого созданы даже самые скромные из смертных.
Плавание было долгим, но очень спокойным, и времени было достаточно для всего, о чем я поведал ранее. Судно все еще не достигло Большой Ньюфаундлендской банки, а Марбл уже почти перестал говорить; но было очевидно, что он сосредоточенно размышлял. Он быстро терял в весе, и я предчувствовал, что в любую минуту он может покинуть мир. Казалось, он не мучился, но жизненные силы постепенно оставляли его, и дух уже готов был покинуть тело, хотя бы оттого, что разрушилось земное обиталище, в котором он так долго пребывал, — так аист покидает обветшавший кров.
Спустя примерно неделю после произошедшей с Марблом перемены мой сын Майлз подошел ко мне на палубе и сказал, что его милая маменька ждет меня в каюте. Когда я спустился, Люси вышла мне навстречу, и на лице ее была написана печальная весть, которую она собиралась сообщить мне.
— Близко то время, дорогой Майлз, — сказала она, — когда наш старый друг отойдет в вечность.
Внезапная острая боль пронзила мое сердце, хотя я давно уже ожидал этого. Многие предшествующие и более насыщенные приключениями годы моей жизни быстро пронеслись передо мной, и почти везде присутствовал образ умирающего теперь друга. Несмотря на его причуды, он всегда был предан мне. С того дня, когда я впервые нанялся на корабль, сбежав из дома, и ступил на борт «Джона», и до сего часа Мозес Марбл был верным и бескорыстным другом Майлза Уоллингфорда.
— Он в сознании? — спросил я в тревоге. — Когда я последний раз видел его, он немного бредил.
— Может быть, но теперь он в полном сознании. Мне кажется, он наконец понял смысл Искупления. В последнюю неделю это становится все более очевидным.
Мы с Люси больше не стали говорить тогда о состоянии Марбла; я вошел в каюту, где была подвешена его койка. Это была просторная комната, в которой было много воздуха — редкость на судне; она была специально приспособлена по моему приказу для Люси и двух наших дочерей, но эти милые создания сразу и не раздумывая передали ее своему старому другу.
Ах да, я еще толком не рассказал вам об этих двух девочках, старшую из которых звали Грейс, а младшую Люси. Во время описываемых событий первой только исполнилось пятнадцать, а сестра была на два года моложе ее. По какому-то удивительному совпадению Грейс до невероятия походила на женщин из моего рода; а младшая, милое, простодушное, искреннее, прелестное дитя, имела столько сходства со своей матерью, когда та была столь же юна, что я часто ловил ее в свои объятия и целовал, и она простодушно делилась со мной какой-нибудь мыслью или смеялась веселым и певучим смехом, совсем как та, которая произвела ее на свет, смеялась двадцать лет назад. Люси при виде нас улыбалась, и ее лицо покрывалось легким румянцем; она понимала мои порывы, внезапно уносившие меня в дни моего отрочества и юношеской любви.
В эту печальную минуту обе девочки были в каюте; они изо всех сил старались сохранять спокойствие и делали все, что могли, чтобы скрасить последние часы умирающего. Грейс, старшая, была, конечно, самой деятельной и энергичной, ее сестру по причине ее нежного возраста сковала робость; все же эта маленькая копия своей матери не могла оставаться бездеятельной, когда ее любящее сердце и желание помочь побуждали ее забыть о себе и разделить с сестрой заботу об умирающем.
Я нашел Марбла в сознании; то беспокойное внимание, с которым он медленно изучал лица собравшихся у его постели, свидетельствовало о том, что он точно знал, кто есть и кого нет рядом с ним. Он дважды обвел взглядом всех нас, а потом заговорил хриплым голосом, обыкновенно предвещающим конец.
— Позовите Наба, — сказал он, — я вчера простился с моими помощниками и всей остальной командой, но Наба я считаю членом семьи, Майлз, и пусть он тоже придет сейчас.
Я знал, что он вчера прощался с командой, но намеренно не пришел в каюту, ибо я понимал: мне надо отдельно прощаться с Марблом. Итак, Наба вызвали, и никто не проронил ни слова, пока негр не встал за спинами моей жены и детей. Мозес бдительно следил за нашими движениями и, казалось, был недоволен тем, что его старый товарищ по плаванию держится в таком отдалении от него в этот торжественный и важный момент.
— Я понимаю, ты всего лишь негр, Наб, — с трудом проговорил старый моряк, — но твое сердце сделало бы честь королю. Оно у тебя почти как у Майлза, а лучшего человека, чем он, и быть не может. Подойди поближе, парень, здесь никто не заругает тебя за такую вольность.
Малышка Люси тотчас отступила назад и прямо-таки передвинула Наба на то место, где сама только что стояла.
— Благослови тебя Бог, юная леди, — сказал Марбл. — Я не знал твою мать, когда ей было столько, сколько тебе сейчас, но я так понимаю, что один кат-блок не так похож на другой, как ты на нее в эти годы; не теряй этого сходства, и тогда твой отец будет не только счастливым и удачливым мужем, но и отцом. Никто так не заслужил своей удачи, как Майлз, — я имею в виду удачи, ниспосланной Провидением, моя дорогая госпожа Уоллингфорд. — Марбл верно истолковал печальный взор Люси. — Ведь благодаря вашим урокам я теперь понимаю, что над всеми нашими судьбами, на суше ли, на море, над белыми и чернокожими, стоит Божественный Отец.
— Ни одна птица малая не забыта у Бога[382], капитан Марбл, — раздался мягкий, искренний голос моей жены.
— Да, теперь я понимаю, хотя прежде и не задумывался о таких вещах. Значит, когда мы потерпели крушение на «Рассвете», Наб, на то была воля Божья и вроде как с тем расчетом, чтобы привести нас троих к нашей нынешней судьбе и нынешнему состоянию духа; если вы еще услышите от меня слово «удача» — вдруг я его скажу по привычке, — то вы все должны понимать, что я имею в виду то, что я называю удачей, ниспосланной Провидением. Да, госпожа Уоллингфорд, я прекрасно это понимаю и никогда не забуду вашей доброты, которая была для меня самым лучшим витком этой удачи, ниспосланной Провидением. Я позвал тебя, Наб, чтобы проститься с тобой и дать тебе стариковский совет, прежде чем я навсегда покину этот мир.
Наб стал ломать пальцы, в глазах его заблестели слезы; его связывала с Марблом давняя и испытанная дружба. Когда люди вместе проходят через столько испытаний, как мы трое, мелкие огорчения повседневной жизни становятся в сравнении с ними ничтожными, а дружба кажется прочнее иных человеческих связей.
— Да, сэр, капитан Марбл, сэр, что вы изволить желать, сэр? — пробормотал негр, изо всех сил стараясь не выдать охватившего его горя.
— Дать тебе парочку советов, Наб; хочу попрощаться с друзьями, а потом можно и вычеркнуть мое имя из договора о найме на это судно, которое называется жизнь. Старость и тяжкий труд, Наб, сделали свое дело, и якорная цепь вся вышла. Стопор буксует — еще несколько больших волн, и корпус старого корабля пустится по течению. Ты — другое дело, ты в расцвете сил, и ты отличный парень, лучше тебя нет ни на рее, ни у штурвала. Мой тебе совет на прощание, Наб: продолжай в том же духе. У тебя, конечно, есть недостатки (у какого негра их нет?), но ты хороший парень и всегда там, где тебе и положено быть, точно помпы. Во-первых, ты человек семейный, и, хотя твоя жена всего лишь негритянка, она твоя жена, и ты должен быть ей верным в горе и в радости. Возьми пример со своего господина, посмотри, как он любит и лелеет твою госпожу. — Люси незаметно придвинулась поближе ко мне. — А твои дети — воспитывай их, как советует госпожа Уоллингфорд. Лучшего командира тебе не найти, это я знаю по опыту. И смотри, чтобы твой Гектор бросил ругаться, он уж начал, а тот, кто ступил на путь греха, может плохо кончить. Ты сначала поговори с ним, а если это не поможет, задай ему порку, чтобы выбить из него эту дрянь. Линек очень хорошо действует на мальчишек. А ты сам, Наб, продолжай в том же духе, и Господь помилует тебя, пока твое плавание еще не закончилось.
Марбл умолк в изнеможении; но он сделал знак Набу не двигаться: он еще не все сказал ему. Немного передохнув, он пошарил у себя под подушкой и достал оттуда очень старую табакерку, неверной рукой открыл ее, отделил щепоть табака и закрыл крышку. Все это он делал очень медленно, слабыми движениями человека, которого оставляют силы. Затем он протянул табакерку Набу и снова заговорил.
— Возьми это на память обо мне, Наб, — сказал он. — Она полна отличного табака и сама пропиталась его запахом за тридцать лет — столько она плавала со мной. Эта табакерка побывала в девяти сражениях, семи кораблекрушениях, на шлюпках прослужила больше, чем любой лондонский лодочник, и будет познатнее их всех. Помимо других подвигов, она четыре раза обошла вокруг света, я уж не говорю о том, что она проходила, так сказать, в кромешной тьме Магелланов пролив — это твой хозяин и ты знаете не хуже меня. Стало быть, возьми эту табакерку, старина, и смотри, клади туда лучший табак, иного она не видала. А теперь, Наб, ты должен кое-что сделать для меня, когда вернешься. Сначала попроси у хозяина разрешения отлучиться, а потом езжай в Уиллоу-Ков и передай мое благословение Китти и ее детям. Это нетрудно, если приняться за дело с должным настроем. Тебе нужно только поехать туда и сказать, что перед смертью я молился Богу, чтобы он благословил их. Ну что, запомнил?
— Я стараться, капитан Марбл, сэр, — да, сэр, я стараться изо всех сил, хоть я и не большой грамотей.
— Может быть, вы бы лучше поручили мне исполнить эту просьбу? — произнес мелодичный голос моей жены.
Марбл был рад и, казалось, охотно согласился принять предложение.
— Я не хотел обременять вас, — отвечал он, — но я благодарен за предложение. Ну тогда, Наб, ты можешь не запоминать про мое благословение, твоя хозяйка так добра… Погоди-ка: ты можешь дать его Хлое и ее семейству, всем, кроме Гектора, ну я хочу сказать, до тех пор пока он не бросит ругаться! Когда бросит, ну тогда пусть тоже получит кусочек. Теперь, Наб, дай мне руку. Прощай, дружище; ты был мне верным другом, и пусть Господь благословит тебя за это. Ты всего лишь негр, я понимаю, но для Него твоя душа так же драгоценна, как души королей и принцев.
Наб пожал руку своего старого командира, выскочил из каюты, бросился в кают-компанию и там разревелся, как дитя. Марбл тем временем умолк, пытаясь обрести душевное равновесие, которое несколько нарушили обнаруженные негром чувства. Отчасти успокоившись, он пошарил в изголовье своей койки и извлек две бумажные коробочки, в каждой из которых лежало по очень красивому кольцу: он, похоже, купил их ради этого случая, когда последний раз был в порту. Эти кольца он вручил моим дочерям, которые, рыдая и глядя на него с искренним и сердечным чувством, приняли подарки.
— Мы с вашим отцом вместе прошли через много трудностей и испытаний, — говорил Марбл, — и я люблю всех вас даже больше, чем моих родных. Я надеюсь, что это не грех, госпожа Уоллингфорд, ибо тут уж ничего не поделаешь. Я роздал подарки на память мальчикам и вашим родителям, юные леди, и я надеюсь, что все вы будете иногда вспоминать бедного старого морского волка, которого Господь по своей премудрости бросил как приблудное животное на вашем пути, дабы он мог получить вашу благодатную помощь. Вот ваша путеводная звезда, юные леди. — Он указал на мою жену. — Всегда помните о Господе и во всем слушайтесь эту добродетельную женщину. Нет, я ничего не хочу сказать и никогда не думал плохого о вашем отце, он тоже прекрасный человек, но все-таки девушки должны брать пример со своих матерей; а когда у них такая мать, как у вас, кроткая, добродетельная, она и самого лучшего из отцов оставит далеко за кормой.
Девочки рыдали, не скрываясь, Марбл, выждав несколько минут, торжественно простился с моими детьми и изъявил желание, чтобы все, кроме Люси и меня, покинули каюту. Он говорил с нами целый час и не однажды призывал меня прислушиваться к благочестивым советам моей жены, ибо его весьма беспокоила посмертная участь моей души.
— Я тут все плавание много обобщал насчет этого случая с Меченым, — продолжал он, — и охватили меня тяжкие сомнения и предчувствия. Госпожа Уоллингфорд, однако, успокоила меня, она научила меня возложить это бремя и все другие мои грехи на Христа. Я примирился с мыслью о смерти, Майлз, потому что пора умирать и я становлюсь ни на что не годным. Разве совладаешь с судном после того, как его сорвало с якоря, да и ничто, кроме вас, теперь не связывает меня с жизнью. Скажу честно: умирать тяжело, и было нелегко принять эту мысль. Но, Майлз, дорогой мой мальчик — для меня ты все еще мальчик, — я смотрю вперед спокойно. Следуй советам своей жены, и, когда твое плавание закончится, мы все окажемся в одной гавани.
— Мне очень отрадно, Мозес, видеть тебя в таком состоянии духа, — отвечал я. — Раз уж ты должен оставить нас, все без исключения Уоллингфорды будут рады обрисованной тобой будущности. Что до твоих грехов, Господь имеет власть и волю снять с тебя это бремя, когда Он увидит, что ты стремишься к покаянию и прибегаешь к благодатной помощи Его безгрешного Сына. Засим, если у тебя есть какие-то желания, это самое подходящее время, чтобы сообщить мне о них.
— Я написал завещание, Майлз, ты найдешь его в моем столе. Я там оставил небольшие суммы тебе и твоим, но тебе ведь деньги не нужны, так что все остальное достанется Китти и ее детям. Но есть один вопрос, который я никак не могу решить, и я тебе сейчас расскажу, в чем дело. Моряка все-таки нужно хоронить в открытом море, а не втискивать между могилами на погосте, как ты думаешь? Не люблю я могильные камни, навидался их в детстве. Мне хочется морского простора. Как тебе кажется, Майлз?
— Тебе решать. Твое желание будет для нас законом.
— Тогда заверните меня в мою койку и бросьте за борт, по старинке. Я подумывал, что надо бы лежать рядом с матерью, но она простит старого моряка за то, что он предпочел море этому вашему сельскому погосту.
После этого я еще несколько раз беседовал со стариком, но он больше не говорил ни о своем погребении, ни о своем имуществе, ни о смерти. Люси читала ему Библию два-три раза в день и часто молилась вместе с ним. Однажды я услышал тихий мелодичный голос возле его койки и, заглянув в каюту, увидел, что это моя малышка, моя любимица, моя дочь Люси, которой тогда было всего тринадцать, читает во второй раз главу, которую ее мать уже прочла за час до того, сопровождая чтение своими замечаниями. — Комментарии ее были, конечно, весьма наивными, но голос! — в ее голосе была та же кроткая искренность, те же мелодичные модуляции и та же торжественная ясность, как у ее матери!
Марбла не стало, когда мы подошли к Гольфстриму, он умер легко, не издав и стона, в окружении всей моей семьи, Наба и первого помощника, собравшихся у его койки. Единственное, что отметило его конец, был взгляд, исполненный необыкновенной значительности, который он бросил на мою жену за мгновение до своего последнего вздоха. Он лежал в своей койке, и ничего не осталось в нем от того сильного, закаленного моряка, которого я когда-то знал, — слабый как ребенок, на пороге последнего великого перехода. Несмотря на то, что Марбл существенно изменился по сравнению с тем, каким он был в расцвете лет, мне казалось, что духовная и умственная часть его существа преобразилась еще больше, чем телесная. Его прощальный взгляд был исполнен смирения и надежды, и мы подумали, что этому грубому, но искреннему существу перед концом было отведено достаточно времени, чтобы исполнить главное предназначение его жизни.
В соответствии с его горячей просьбой, но вопреки чувствам моей жены и дочерей, я похоронил тело моего старого друга в океане, за шесть дней до того, как на горизонте показалась земля.
Теперь мне осталось только рассказать о Люси. Я откладывал этот приятный долг до конца, умолчав о долгих, богатых событиями годах, чтобы этой радостной темой завершить свой рассказ о приключениях Майлза Уоллингфорда.
Первые десять лет моего супружества были для меня временем сплошного блаженства. Я жил с постоянным ощущением счастья, которое мужчина может испытать только в союзе с женщиной, которая удовлетворяет его разуму в той же степени, в какой его влечет к ней чувство. Я вовсе не хотел сказать, что последовавшие за этим десятилетием годы были менее счастливыми — в каком-то смысле они были еще счастливее, — и до сего дня я несказанно счастлив, но, поскольку время и привычка в конце концов приучили меня к союзу с чистотой, добродетелью, бескорыстием, свойственной женщинам утонченностью, я бы страдал от разлуки с ними, если бы вдруг лишился своей жены, равно как в первые годы супружества восторгался этими чертами, доселе мне неведомыми.
Проезжая по полям Клобонни, и теперь я вспоминаю с тихой радостью и смиренной благодарностью эти благословенные первые годы нашего супружества. То было время, когда Люси искренне разделяла каждую мою мысль. Она сопровождала меня в моих ежедневных прогулках верхом или в экипаже и внимала каждой фразе, слетавшей с моих губ, с ласковым участием и терпеливым вниманием, отвечала на каждую мою мысль, на каждое чувство, смеялась, а иногда и плакала вместе со мной. Всякое движение моей души отражалось в ее душе, если же что-то забавляло меня, то благодаря ее живому, но целомудренному юмору предмет нашего внимания приобретал еще большую комичность. В те годы мы задумывали и осуществляли большие преобразования в домах, садах и на полях Клобонни. Мы строили службы и конюшни, более соответствующие нашему теперешнему состоянию и жизни на широкую ногу, чем те, которые существовали при отце, однако, как я уже говорил, мы сохранили милую несуразность и разностильность архитектуры отцовского поместья. Первое лето нашего супружества прошло в этих преобразованиях, а потом я сказал Люси, что пора заканчивать постройку и перестройку моей усадьбы и посвятить наши усилия тому имению, которое она унаследовала от миссис Брэдфорт и которое тоже было старой фамильной собственностью.
— Не думай об этом, Майлз, — сказала она. — Содержи Риверсэдж в порядке, а о большем не беспокойся. Руперт — тогда он был еще жив и имел средства — позаботится о том, чтобы оно не пришло в упадок; но настоящий дом Уоллингфордов — Клобонни, милое Клобонни; а я теперь, как ты помнишь, ношу фамилию Уоллингфорд. Даст Бог, наш дорогой сын вырастет, женится, он и будет жить в старом Вестчестере, пока мы не передадим ему Клобонни.
Этот план до сих пор не осуществился в полной мере; Майлз, мой старший сын, летом живет с нами в Клобонни, а его шумливые сыновья нынче играют в мяч на лужайке, которая была разбита исключительно для их забав.
Годы, последовавшие за первым десятилетием нашего супружества, были не менее счастливыми, чем первые, хотя они были другими, в чем-то не похожими на них. Наши дети подросли и перестали быть игрушками, малютками, нуждающимися в нежной любви и заботе, в них стали все яснее проглядывать существа, созданные по образу и подобию Божьему, чей нрав в известной мере будет зависеть от нашего наставления. То, как Люси направляла детей и вела их, мягко и нежно, к добродетели и истине, всегда вызывало у меня глубокое восхищение и признательность. Ее мерой во всем была любовь. Я никогда не слышал, чтобы она в гневе повышала голос на кого-либо, тем более на собственных чад; но когда ей приходилось делать им замечания, в них звучали участие и нежность, к которым примешивалась, если того требовали обстоятельства, и некоторая строгость. О таких детях, которые выросли под ее благотворным воздействием, мы могли только мечтать.
Когда мы путешествовали, мы брали с собой всех наших отпрысков, и для нас наступила новая пора счастья, усиленного глубокой привязанностью к семье. Те, кто повидал мир, испытали на своем опыте, как расширяется их умственный горизонт; а те, кто не испытал этого, не могут поведать о том, какую глубокую, искреннюю радость приносит нам раскрытие внутренней, душевной жизни в тесном общении с теми, кого мы любим более всего на свете, — Люси наслаждалась всем, что она видела и узнавала во время первого путешествия на другое полушарие; младший ребенок — все четверо наших детей родились в первые восемь лет нашего супружества, — младший ребенок тогда уже вышел из младенческого возраста, и у нее было время, чтобы посвятить себя благодатному общению со своими отпрысками. Она совершенствовала свой интеллект чтением; и она всегда была готова поделиться со всеми своими познаниями в истории. Нет, она не выставляла их напоказ, но повествовала обо всем так, словно все имели право на пользование этими знаниями. Именно тогда я понял, как важно иметь мыслящего собеседника в лице супруги. Люси всегда была умна, но я никогда не понимал вполне ее превосходства в этом отношении, пока мы вместе не пустились странствовать среди изобилующего историческими картинами Старого Света. Я не стану отрицать, что Америка величайшая страна всех времен. Об этом говорят все, а значит, это правда. Тем не менее осмелюсь предположить, что ceteris paribus[383] и для тех, кто вообще склонны размышлять, каждый американец, приезжающий в Европу, получает вдвое больше пищи для интеллекта, чем дома. Наша страна — это страна действия, поступка, а не мысли или умозрения. Наши соотечественники производят, сообразуясь со своими обстоятельствами, некий результат, а не приходят к нему логическим путем, по размышлении. Кроме того, в странах Старого Света существует множество объектов и событий, обостряющих мыслительную способность, у нас же нет ничего подобного. Вследствие скудости прошлого и настоящего американец, погружаясь в размышления, попадает в будущее. Это будущее многое сулит и до некоторой степени может оправдать ограниченность в настоящем. Давайте, однако, позаботимся о том, чтобы оно не обернулось химерой.
Теперь, когда нам обоим уже за пятьдесят, Люси стала бесконечно дорога мне, стала самым желанным моим собеседником. Ее ясный ум прозрачней эфира, и я всегда обращаюсь к ней за советом, сочувствием и поддержкой с надеждой и доверием, которые может внушить только опыт. На закате нашей жизни я стал замечать, что моя жена постепенно освобождается от уз, связующих ее с этим миром, сохраняя только любовь к мужу и детям, и ее мысленный взор сосредоточен на жизни будущей. Таким образом она с безупречной правдивостью и искренностью стремится к исполнению своего предназначения; при этом в ней не появилось никакого презрения к мирскому, никакого ханжества, ее набожность не мешает ей любить нас и исполнять свои обязанности. Моя мать всегда была очень религиозной, но я говорю о религии радостной, религии, в которой нет и тени пуританства, в которой никогда не путают грех с невинной веселостью. Наше семейство — самое жизнерадостное из всех, мне известных, и, видимо, это происходит оттого, что в дополнение ко всем благам, ниспосланным Богом, моя жена понимает различие между тем, что Слово Божие запрещает, и тем, что порождено возбужденными и преувеличенными понятиями некоторых теологов, которые, постоянно проповедуя о вере, сосредоточили свое внимание на регламентировании нравственной дисциплины, словно в своих сердцах они. возложили все упование на действенность института благочестивых дел, который существует в их больном воображении. Я глубоко благодарен Люси за то, что она привила детям глубокое сознание долга, между тем как они совершенно свободны от ханжества и той вычурной позы, которую многие ошибочно принимают за подлинное благочестие.
Кому-то из читателей, быть может, любопытно, как время обошлось с нами, стариками, — мы ведь дожили до преклонных лет. Я все еще бодр, несмотря на годы, и, кажется, выгляжу гораздо моложе своих лет. Я объясняю это обстоятельство воздержанностью и моционом. Люси была положительно привлекательна лет до пятидесяти, даже до этого возраста в значительной мере сохранив живую, цветущую красоту. Я до сих пор считаю ее красивой, а старик Наб, находясь в благоприятном расположении духа, называет моих дочерей «прекрасными молодыми мисс», а мою жену «прекрасной пожилой мисс» И почему бы Люси Хардиндж не сохранить следы того очарования, которое делало ее такой прелестной в юные годы? Чистая сердцем, искренняя, правдивая, спокойная и добродетельная — разве такая душа может не сообщить своих благословенных черт этому лицу, на котором и теперь так живо отражаются ее лучшие порывы? Да, Люси все еще красива, и даже ее очаровательные дочери кажутся мне не столь прекрасными. То, что она все эти годы — рядом со мной, составляет не только радость, но и гордость моей жизни. Мне не стыдно признаться, что за этот счастливый дар я каждый день коленопреклоненно благодарю Господа.