Молодой парень Джо удачный боксер и всеобщий любимец публики. Он собирается провести свой последний бой и завязать со спортом, который стоит между ним и его невестой Женевьевой.
Образцы ковров — их была целая груда — лежали перед ними на полу. Они уже остановили свой выбор на двух брюссельских коврах, но десятка два разноцветных толстых бобриков еще приковывали их внимание и не давали заглохнуть спору между желаниями и скромным кошельком. В виде особой чести сам заведующий отделом показывал им товар, причем Женевьева отлично понимала, что честь эта оказывается одному только Джо. Уже при подъеме на верхний этаж она ясно заметила тот робкий восторг, с которым глазел на него, широко разинув рот, мальчуган при лифте. А когда она шла рядом с Джо по улицам западной части города, прилегающим к их кварталу, от ее внимания не могло ускользнуть то почтение, с каким провожали ее спутника взоры подростков, встречавшихся по пути.
Заведующего отозвали к телефону, и мечтания о коврах и докучливые напоминания о тощем кошельке внезапно оттеснились напором более важных сомнений и тревог.
— Но, право, Джо, я совершенно не могу понять, что тебя там так привлекает, — тихо сказала она, и нотка упорства, прозвучавшая в этих словах, говорила о том, что недавний спор ее не удовлетворил.
На одно мгновение мальчишеское лицо Джо омрачилось, но тотчас же на нем появилась нежная улыбка. Он, как и она, был еще совсем молод — два очень молодые существа у порога жизни, устраивающие себе гнездо и выбирающие ковры для его украшения.
— Что за охота тебе беспокоиться, — так же тихо заметил он. — Ведь это мое последнее, самое последнее выступление.
Он улыбнулся, но в этой улыбке ей почудился еле слышный, невольно вырвавшийся грустный вздох отречения. Инстинкт монопольного права женщины на своего мужчину отталкивал ее от того, чего она не понимала, но что целиком захватило всю его жизнь.
— Ты ведь хорошо знаешь, что моя прошлая встреча с О'Нейлем целиком покрыла последний взнос за мамин дом. А вот сегодняшняя встреча с Понта должна дать чистых сто долларов, — ведь приз в сто долларов нам для начала очень кстати.
Ссылка на материальную сторону мало на нее подействовала.
— Но ведь ты любишь ее, любишь эту… эту «игру», как ты ее называешь. Почему ты ее так любишь?
Для выражения своих мыслей у него вообще никогда не хватало слов. Выражать их он умел только руками, работой, своим телом и игрой мускулов на середине вымеренной арены. Но объяснить словами всю притягательную силу этой арены он был не в состоянии. Тем не менее, поначалу сильно запинаясь, он решил выразить все то, что ему приходилось испытывать и анализировать в самые вдохновенные минуты игры.
— Женевьева, я знаю только одно — знаю, как хорошо на арене, когда справляешься с противником, когда видишь, что у него наготове два удара, и ты парируешь их, когда в свою очередь наносишь ему хорошенький ударчик, от которого он шатается и еле держится на ногах, так что рефери его оттаскивает, а ты уже опять можешь подступить и прикончить его. А публика орет от восторга, и ты сознаешь, что оказался лучшим бойцом, и знаешь, что дрался честно, а победил противника потому, что из двух ты — лучший боец. Я тебе говорю…
Он вдруг оборвал свою речь, испугавшись и своего неожиданного словоизвержения, и встревоженного взгляда Женевьевы. Пока он говорил, она внимательно следила за выражением его лица, и на ее лице вырисовывался испуг. В то время как он описывал эти торжественнейшие для него минуты, перед его внутренним взором вставали и шатающийся противник, и яркие огни, и аплодирующая публика, и все дальше и дальше уносился он от нее этим стихийным потоком, столь для нее непонятным, столь грозным и непреодолимым, превращающим ее любовь во что-то жалкое и слабое. Отступал куда-то тот Джо, которого она так хорошо знала, — стушевывался, терялся в пространстве. Исчезало свежее юношеское лицо, исчезали нежность его глаз, мягкость его красиво очерченного рта. И взамен выступало перед ней лицо зрелого мужа — лицо стальное, напряженное и неподвижное; рот стальной, с губами сжатыми, как капкан; глаза стальные, расширенные, сосредоточенные — даже блеск их и ясность были блеском и ясностью стали. Лицо зрелого мужа, а она до сих пор знала только его юношеское лицо. Этого нового лица она совсем не знала. Оно пугало ее, но вместе с тем в ней смутно зарождалось чувство гордости. Его отвага — отвага воинственного самца — непреодолимо влекла женщину, рядом поколений воспитанную в сознании необходимости найти себе в пару сильного человека, надежного, как каменная стена. Но она все же не понимала этого влечения — влечения, что так настойчиво подчиняло его себе и так властно воздвигалось выше ее любви. Но вместе с тем ее женское сердце как-то сладостно томилось в сознании, что ради нее и ради любви он отказывался от чего-то очень для него важного и, выступая сегодня в последний раз, уже более не вернется на арену.
— Миссис Сильверштейн совсем не одобряет бокса и очень сурово о нем отзывается, а ведь она кое-что смыслит.
В ответ он снисходительно улыбнулся, скрывая горечь, не раз уже испытанную, ибо она совершенно не понимала этой стороны его жизни, которая в его глазах являлась предметом заслуженной гордости. Успехом он был обязан собственному упорству и напряженному труду. Отдавая всего себя Женевьеве, он в сущности только это повергал к ее ногам. Для него это было наградой за совершенный им труд, наградой за отвагу, равную которой трудно найти в другом мужчине, и только в этом сознании видел он свое оправдание и свое право на обладание ею. Но она и раньше этого не понимала, не поняла и теперь; и он искренно удивлялся и не мог понять, какими достоинствами мог он ее привлечь.
— Миссис Сильверштейн — неженка, — добродушно усмехнулся он. — Скажи на милость, что она понимает в этих вещах? А я тебе говорю, что это занятие прекрасное… и очень здоровое, — добавил он, немного подумав. — Посмотри на меня. Я тебя уверяю: для того, чтобы быть всегда хорошо натренированным, я должен держать себя чисто. Я живу здоровей и гигиеничней, чем миссис Сильверштейн со своим стариком, — чище, чем кто-либо из твоих знакомых, — ванны, обтирания, гимнастика, правильное и хорошее питание. Свиньей не живу, не пью, не курю, не делаю ничего, что мне вредно. Ведь я живу гигиеничней тебя, Женевьева… Честное слово, — торопливо прибавил он, заметив ее сконфуженное лицо. — Не воду и мыло я имею в виду, а вот посмотри. — Его пальцы благоговейно, но крепко сжали ее руку у плеча. — У тебя рука вся мягкая-мягкая. А у меня нет. На, пощупай.
И он прижал кончики ее пальцев к своим твердым мышцам так крепко, что она даже поморщилась от боли.
— Я весь такой твердый, — продолжал он. — Вот что я называю жить здоровой жизнью. Каждая капля крови, каждая частичка мяса и мускулов — здоровы, здоровы до самых костей, и кости тоже здоровые. Вымыта не только кожа, но все тело — насквозь. Так и чувствуешь себя чистым. Когда утром проснусь и выйду на работу, каждая капля крови и каждая частица мяса так и кричат вовсю, что они чисты. Уверяю тебя, что…
Он вдруг как-то сразу замолчал, смущенный не свойственным ему красноречием. Никогда в жизни он не был так взволнован, высказывая свои мысли, но никогда в жизни и не было такого повода: ведь тут была затронута Игра — самое драгоценное в мире — по крайней мере, она была самой драгоценной до тех пор, пока в один прекрасный день он случайно не зашел в кондитерскую Сильверштейна, а Женевьева не вошла вдруг чем-то огромным в его жизнь, заслонив собою все остальное. Но теперь он начинал соображать, пока еще только смутно: вечный конфликт между женщиной и карьерой, между работой мужчины и женской потребностью в мужской опоре. Обобщать он не умел: он только ясно видел антагонизм между реальной Женевьевой — Женевьевой из плоти и крови — и великой, абстрактной, но живой Игрой. Недолюбливали они друг друга эти двое, спорили между собой из-за него, каждый на него притязал. Борьба эта его огорчала, но он беспомощно плыл, уносимый течением их распри.
Слова его приковали взгляд Женевьевы к его лицу, и она испытывала радость, созерцая ясные глаза, чистую кожу и нежные, как у девушки, гладкие щеки. Силу его доводов она восприняла — и потому возненавидела их. Инстинкт ее восставал против этой Игры, которая отнимала его, присваивая себе частицу того, что всецело должно было принадлежать ей. Игра была соперницей — ей неизвестной и непонятной. И прелести ее она никак не могла постичь. Если бы эта соперница была женщиной или девушкой, она могла бы себе ее представить и понять. Но при данных условиях ей оставалось бороться во тьме с неосязаемым противником. Та правда, которую она чуяла в его словах, делала Игру еще более могущественной.
И вдруг ее охватило сознание своей слабости. Сердце ее наполнилось жалостью к себе самой и печалью. Джо ей был нужен весь целиком, нужен без остатка, на дележ ее женская природа не соглашалась. А он увертывался, ускользая из ее объятий, как ни старалась она удержать его. Слезы подступили к глазам, губы задрожали, но поражение ее скоро обратилось в торжество, силой ее слабости обращая в бегство всесильную Игру.
— Не надо, милая, не надо, — умолял он, смущенный и удивленный. Его мужскому уму казались беспричинными и непонятными ее внезапные слезы, но при одном виде их он позабыл все остальное.
Улыбкой влажных глаз она простила его, и он, не зная за собой никакой вины, мгновенно растаял. Его руки порывисто потянулись к ней, но она, вся напрягшись, отстранилась от него, между тем как глаза еще лучезарней засияли улыбкой.
— А вот и мистер Клаузен, — и с этими словами, при помощи какой-то чисто женской алхимии, она обратила на вошедшего совершенно сухие глаза.
— А вы, Джо, наверно решили, что я так и не вернусь? — вымолвил заведующий отделом, румяный пожилой мужчина со строгими баками, суровость которых скрашивалась веселыми маленькими глазками. — Ну, посмотрим… да, да, мы с вами выбирали бобрик, — оживленно продолжал он. — Вон тот рисунок вам, кажется, приглянулся, не правда ли? Да, да, ведь я все понимаю. Я сам обзаводился хозяйством, когда зарабатывал всего 14 шиллингов в неделю. Но на устройство гнездышка ничего не жалеешь, ведь так? Конечно, я понимаю. Но цена-то всего на семь центов дороже, а в конце концов, чем дороже — тем дешевле, вот вам мое мнение. И вот что я вам скажу, — добавил он в каком-то филантропическом порыве и таинственно понижая голос, — для вас, только для вас я готов сбавить до пяти центов, но обещайте — и голос его сделался торжественно-значительным, — обещайте никогда никому не говорить, за сколько я вам его отдал. И сошьется и подрубится — все за эту же цену, — закончил он, когда Джо и Женевьева, посовещавшись, дали свое согласие. — Ну, а как же гнездышко-то, а? Когда же вы расправляете крылышки и влетаете в него? Как, уже завтра? Отлично, отлично!
На момент он в восторге выкатил свои глаза, затем отечески посмотрел на них.
Ответы Джо звучали немного резко, а Женевьева покраснела, но они чувствовали, что этот разговор неуместен. Не только потому, что затронутый вопрос был слишком интимен и для них священ, но из-за чувства, которое у мещан было бы проявлением глупой щепетильности, а у них говорило о скромности и деликатности, присущих людям из рабочего класса, стремящихся к чистой и нравственной жизни.
Мистер Клаузен, покровительственно улыбаясь, проводил их до лифта, а все приказчики вытягивали шею, следя за удаляющейся стройной фигурой Джо.
— А сегодня вечером как же, Джо? — с интересом расспрашивал мистер Клаузен, пока они дожидались машины. — Как вы себя чувствуете, надеетесь с ним справиться?
— Не сомневаюсь. Никогда себя не чувствовал лучше, — ответил Джо.
— Вы чувствуете себя хорошо, а? Ладно, ладно. А я-то полагал… канун свадьбы… и все такое… Думал, что вы, пожалуй, взволнованы самую малость, нервничаете… Я ведь помню, что такое женитьба. У вас, значит, все в порядке, да? Конечно, вас-то и спрашивать нечего. Ну, ну! Желаю вам полнейшего успеха, дорогой! Не сомневаюсь, что победа будет за вами, нимало не сомневаюсь… Ну-с, мисс Притчард, до свиданья! — обратился он к Женевьеве, галантно усаживая ее в лифт. — Заходите почаще, всегда буду рад…
— И каждый тебя называет Джо, — укоряла она его, пока лифт летел вниз. — Почему никто тебя не зовет «мистер Флеминг»? Это было бы куда приличнее.
Но он молчал и упорно разглядывал поднимавшего их мальчика, как будто не слышал ее.
— В чем дело, Джо? — спросила она с той всепокоряющей нежностью, силу которой она вполне сознавала.
— Пустяки. Я только мечтал, мне так хотелось, чтобы…
— Чего тебе хотелось? Чего? — Голос ее был само обольщение, а от взгляда сразу растаял бы самый суровый человек. Тем не менее ее глазам не удалось привлечь к себе его ответный взор. Но затем, раздумав, он неожиданно сказал:
— Мне так хотелось бы, чтобы ты хоть раз видела меня на арене.
Брезгливый жест ее руки — и все настроение упало. А ей ясно представилось, что соперница ринулась между ними и пытается его увлечь.
— Мне… мне тоже хочется, — заторопилась она, сделав над собой усилие и пытаясь выказать ему ту симпатию, которая обезоруживает даже самых сильных мужчин и заставляет их склонять голову на женскую грудь.
— Ты в самом деле хочешь?
Он поднял глаза и впился взглядом в ее лицо. Она понимала, что слова его не шутка. Они звучали как вызов ее любви.
— Это было бы самой великой минутой в моей жизни, — добавил он просто.
Было ли то опасение за свою любовь, готовность ли пойти навстречу его жажде симпатии, желание ли встретить Игру лицом к лицу и наяву познать ее — или же то было сигналом боевого рожка, зовущего ее на приключения и проникающего через тесные стены ее однообразной, серой жизни? Как бы то ни было — все ее существо затрепетало от чувства необычайной отваги, и она так же просто ответила:
— Да, хочу.
— Я никак не думал, что ты согласишься, а то и не стал бы просить, — признался он, ведя ее через улицу.
— Но ведь это невозможно? — с тревогой спросила она, не давая остыть своему решению.
— О, это я всегда сумею устроить, но я никак не думал, что ты согласишься… Да, я не думал, что ты согласишься, — повторил он, все еще не придя в себя от удивления, и, нащупав в кармане мелочь, подсадил ее на трамвай.
Женевьева и Джо принадлежали к аристократам рабочего класса. Нищета и грязь окружали их, а они оставались чистыми и здоровыми. Самоуважение, влечение ко всему прекрасному и чистому заставляло их сторониться окружающих. Нелегко было с ними подружиться. И настоящего интимного друга, верного товарища не было ни у того, ни у другого. Инстинкт общественности в них был достаточно силен. И все же они оставались одинокими, ибо удовлетворить этот инстинкт и в то же время сохранить свое стремление к чистоте и благопристойности было невозможно. Вряд ли нашлась бы девушка-работница, которая вела бы такую замкнутую жизнь, как Женевьева. В обстановке грубости и порока она сумела уберечь себя от всего грубого и порочного. Она замечала только то, что ей хотелось видеть, а хотела она видеть всегда лучшее. Инстинктивно, без всяких усилий отстранялась она от всего безобразного и непонятного. И условия жизни, в которых она росла, служили ей хорошей защитой. Единственный ребенок в семье, она проводила все время возле больной матери. У нее не было возможности принимать участие в уличных играх и шалостях соседних детей. Ее отец — тщедушный, узкогрудый, анемичный маленький клерк — был по природе необщителен. Он весь отдавался семье, стараясь создать в доме атмосферу уюта и любви. Двенадцати лет Женевьева осталась сиротой. Сейчас же после похорон отца она переселилась к Сильверштейнам — в их квартиру над кондитерской. Всеми силами старалась она отблагодарить этих чужих людей, так сердечно приютивших ее, и отработать стоимость своего содержания и платьев, прислуживая в магазине. Она была другого вероисповедания, и потому Сильверштейны, которые в свои субботние дни сами не работали, в ней нуждались. Здесь, в неприглядной лавчонке, незаметно промелькнули шесть лет ее юности. Знакомых у нее было мало. Она не встретила еще ни одной девушки, достойной стать ее подругой. И ни с одним из молодых соседей она не гуляла, как обычно было принято у девушек, начиная с пятнадцати лет.
«Задирает нос» — так отзывались о ней ее сверстницы по соседству. Но, несмотря на эту враждебность, вызванную ее красотой и отчужденностью, она все же внушала им уважение.
— Нежна, как персик, бела, как сливки, — шептались молодые люди потихоньку между собой, опасаясь раздражить других женщин. Они питали к ней почти религиозное благоговение, как к чему-то таинственно-прекрасному и недоступному.
И она была действительно красива. Происходя от старого американского рода, она была одним из тех редких цветов, какие иногда неожиданно, вопреки всему окружающему появляются в рабочей среде. У нее был прекрасный цвет лица. Легкий румянец просвечивал сквозь ее нежную кожу, оправдывая столь удачное сравнение — персик и сливки. Правильные черты лица вполне гармонировали с тонкими линиями фигуры. Всегда тихая и невозмутимо спокойная, она была полна благородства и достоинства. Особенное умение одеваться еще более подчеркивало ее строгую красоту. И вместе с тем она была глубоко женственна: нежная, мягкая, привязчивая, с неосознанным влечением к семейной жизни и материнству. Но эта сторона ее существа все еще пребывала в дремотном ожидании того, кто ее разбудит.
И вот появился Джо. В одну из суббот после жаркого полдня он зашел в лавку Сильверштейнов освежиться содовой водой с мороженым. Она не обратила на него внимания, ибо была занята с другим покупателем, мальчиком шести-семи лет, который степенно производил смотр своим желаниям перед витриной, где чудесные кондитерские изделия в изобилии покоились под заманчивым объявлением: пять штук за пять центов.
Она услыхала: «Пожалуйста, содовой с мороженым» — и в свою очередь спросила: «С каким?» — все еще не глядя на него. Это было ее обыкновение — не обращать внимания на молодых людей. Что-то в них было, чего она не понимала. Ее смущала их манера смотреть на нее. Почему — она сама не знала. Ей не нравились в них грубоватость и неуклюжесть. До сих пор ее воображение еще не было затронуто мужчиной. Те, кого она видела, не привлекали ее и ровно ничего для нее не значили. Короче, вопрос о том, есть ли какой-нибудь смысл в существовании мужчин на земле, привел бы ее в замешательство.
Накладывая мороженое в стакан, она случайно взглянула на Джо, и у нее тотчас же возникло приятное чувство удовлетворения. Он посмотрел на нее, глаза ее опустились, и она отвернулась к прилавку. Но возле сифона, наполнив стакан, она опять захотела взглянуть на посетителя — не больше, чем на мгновение. И в это мгновение она заметила его пристальный взгляд, ищущий ее взгляда, и выражение откровенного любопытства на его лице, заставившее ее опять поспешно отвести глаза.
Ее удивляло, что она встретила такую привлекательность в мужчине. «Миловидный мальчик», подумала она, инстинктивно и наивно пытаясь защититься от подчиняющей ее власти, которую всегда таит подлинная привлекательность. «И, однако, он совсем не миловиден», думала она, ставя перед ним стакан и получая десять центов серебром в уплату. Она в третий раз встретилась с ним глазами. Запас ее слов был ограничен, и она в них не слишком разбиралась. Но энергичная мужественность его юного лица говорила ей, что это определение не подходит.
«В таком случае он должен быть красив», была ее следующая мысль, когда она снова опустила глаза под его взглядом. Но любой человек сколько-нибудь приличной наружности называется красивым, и это выражение ей тоже не понравилось. Как бы то ни было, на него было приятно смотреть и хотелось этого снова и снова, и ее раздражало это желание.
Что же касается Джо, он никогда не встречал никого, похожего на эту девушку за прилавком. С философией природы он был знаком больше, чем она, и мог немедленно же объяснить смысл существования женщин на земле: тем не менее в его мировоззрении женщина отсутствовала. Его воображение было так же не затронуто женщиной, как и ее — мужчиной. Но теперь оно было взволновано. И женщиной была Женевьева. Он никогда не предполагал, что женщина может быть так красива. Он не мог оторвать от нее глаз. И всякий раз, как он смотрел на нее, и их взгляды встречались, он испытывал тягостное смущение. Если б она не опускала так быстро глаз, он вынужден был бы отвернуться.
Когда же, наконец, она медленно подняла глаза и вновь не опустила, потупил глаза не кто иной, как он, и румянец залил его щеки. Она смутилась гораздо меньше и ничем смущения не обнаруживала. И, однако, никогда еще прежде она не чувствовала такого волнения, хотя внешне и оставалась невозмутимой. Джо, наоборот, проявлял явную неловкость и выглядел восхитительно растерянным.
Любви они оба еще не знали, и в данный момент каждый из них сознавал одно только непреодолимое желание смотреть на другого. Оба были возбуждены. Их влек друг к другу властный инстинкт. Он вертел в руках ложку, смущенно краснел над стаканом и томился; она же спокойно разговаривала, опускала глаза и оплетала его своими чарами.
Но нельзя же было целую вечность медлить над стаканом, а другой попросить он не смел. Наконец, оставив ее словно в трансе, он ушел и побрел, как лунатик, вниз по улице.
Весь вечер она мечтала и поняла, что влюблена. У Джо все было иначе. Он знал только одно: ему надо опять увидеть ее лицо. Его мысль не шла дальше; едва ли это даже была мысль — скорее смутное, еще не оформленное желание.
Справиться с этим неотступным желанием он не мог. День за днем оно его мучило, и неотвязно вспоминались кондитерская и девушка за прилавком. Он боролся с этим желанием. Ему было стыдно, и он боялся снова зайти в кондитерскую. Страх его уменьшался, когда он думал: «Я не из тех, кто нравится женщинам». Не один, не два, а двадцать раз он повторял это себе, но ничто не помогало. И среди недели, вечером после работы, он пришел в кондитерскую. Он старался войти беспечно, как будто случайно, но по его походке было ясно видно, каким огромным усилием воли он побеждал свою нерешительность. Он казался застенчивым и неуклюжим больше, чем когда-либо. Женевьева же, напротив, была непринужденней, чем всегда, несмотря на сильную тревогу и волнение. Разговаривать он не мог и, взглянув озабоченно на часы, пробормотал свой заказ, в страшной поспешности покончил с мороженым и ушел.
Она готова была расплакаться от досады. Такая скудная награда за четырехдневное ожидание, да к тому же она еще и любила! Он — славный мальчик, она это знала, но вовсе не нужно было быть так немилосердно торопливым. Джо еще не дошел до угла, как ему захотелось снова быть с ней и смотреть на нее. Он не думал, что это любовь. Любовь? Ведь любовь — это когда молодые люди и девушки гуляют вместе. Что же касается его… Здесь его мысль приняла неожиданное направление, и оказалось — это и есть то самое, что он намерен ей предложить. Ему необходимо видеть ее, смотреть на нее, и разве не лучше всего он сможет достигнуть этого во время прогулок с ней? Вот почему мужчины и девушки гуляют вместе, размышлял он, кстати и конец недели был близок. Раньше он считал, что эти прогулки являлись простой формальностью, обрядом, предваряющим брак. Теперь он проник в их скрытую мудрость, нуждаясь в них сам, и из этого заключил, что влюблен. Оба они думали теперь в одном и том же направлении; поэтому дело могло кончиться только одним, и девять дней удивлялись соседки тому, что Женевьева гуляет с Джо.
Они оба не умели много разговаривать, и период ухаживания затянулся. Характерной чертой Джо являлась активность, у Женевьевы — спокойствие и сдержанность, и только в блеске ее глаз откровенно светилась нежная любовь, которую она застенчиво пыталась скрыть. Слова «дорогой», «дорогая» казались слишком интимными, и они не могли так скоро отважиться на них. Они не злоупотребляли словами любви подобно большинству других влюбленных пар. Долгое время они довольствовались вечерними прогулками. Они садились в парке и в продолжение часа не произносили ни слова, лишь радостно погружаясь в глаза друг друга. При свете звезд блеск их глаз казался смягченным и не смущал их.
Он проявлял рыцарскую предупредительность и внимание к своей даме. Когда они шли по улице, он озабоченно старался сохранить возле нее место с краю тротуара — где-то он слыхал, что этого требует приличие; когда они переходили на другую сторону улицы, он осторожно обходил позади нее и снова занимал свое место. Он носил ее пакеты и однажды, когда собирался дождь, ее зонт. Он никогда не слыхал об обычае посылать возлюбленной цветы и отсылал ей вместо них фрукты. Фрукты — полезная вещь, поесть их приятно. Мысль о цветах не приходила ему в голову до тех пор, пока однажды он не увидел бледную розу в ее волосах. Это были ее волосы, и поэтому присутствие цветка сразу привлекло его внимание. Она выбрала цветок для своих волос, и это особенно вызывало интерес к цветку и заставило его внимательней рассмотреть розу. Он открыл, что роза сама по себе прекрасна. Он был искренне восхищен, но это восхищение в еще большей мире относилось к Женевьеве, и оба они были возбуждены — причиной тому был цветок. С этих пор Джо полюбил цветы. Внимание его к Женевьеве стало изобретательным. Он прислал ей букет фиалок. Идея принадлежала ему и только ему. Никогда не слыхал он, чтобы мужчина дарил женщине цветы. Цветы нужны с декоративной целью, а также во время похорон.
Теперь он почти каждый день дарил цветы Женевьеве — для него эта идея была столь же оригинальна, как и великие человеческие изобретения.
Он трепетал от благоговения к ней, как и она при встрече с ним. Она была сама чистота и невинность, и слишком пылкое поклонение не могло ее осквернить. Она резко отличалась от всех, кого он знал. Была совершенно иная, не такая, как все девушки. Он представлял себе ее созданной совсем не так, как его или чьи бы то ни было сестры. Для него она была больше чем девушка, больше чем женщина. Это была Женевьева — не похожая ни на кого, удивительная и чудесная.
В свою очередь и у нее иллюзий было нисколько не меньше. В мелочах она относилась к нему критически (в то время как его отношение было подлинным обожанием, без тени критики), но в общем отдельные черты забывались, и для нее он являлся изумительным существом, без которого в жизни нет смысла. Ради него она могла бы умереть так же охотно, как и жить. Мечтая о нем, она часто придумывала всякие фантастические положения, в которых она, умирая за него, открывала ему, наконец, всю свою любовь; она была уверена, что в жизни никогда не сможет выразить ее всю.
Любовь их была подобна утренней заре. Чувственности в ней почти не было — чувственность казалась профанацией. Первые проблески физического влечения в их отношениях оставались неосознанными. Единственно, в чем ощущали они непосредственно физическое влечение, властные порывы и чары тела, — это легкое прикосновение пальцев к руке, крепкое, короткое пожатие, изредка скользнувшая ласка губ в поцелуе, щекочущая дрожь ее волос на его щеке, дрожь ее руки, отводящей, еле касаясь, его волосы со лба. Это все они знали, но видели, не умея объяснить почему, призрак греха в этих ласках и сладостных касаниях тела.
Наступило время, когда она стала ощущать потребность доверчиво обвить руками его шею. Но что-то всегда ее удерживало. В такие моменты в ней возникало определенное и неприятное сознание греховности этого желания. Нет, она не должна ласкать именно так своего возлюбленного. Ни одна уважающая себя девушка не думает о таких вещах. Это не женственно. Кроме того, сделай она это, что подумал бы о ней Джо. Представляя себе весь ужас этого невероятного события, вся она как будто съеживалась и горела от стыда.
И Джо не избежал жала этих странных желаний, и главным из них, быть может, было желание сделать Женевьеве больно. Достигнув, наконец, после долгой и нерешительной подготовки блаженства обнять ее за талию, он почувствовал судорожное желание еще крепче сомкнуть объятия — так, чтобы она закричала от боли. Стремление причинять боль живому существу было, в сущности, ему чуждо. И даже на арене, сбив ударом противника, он вовсе не намерен был сделать ему больно. И в этом случае была Игра. И для завершения ее требовалось, сбив противника, заставить его лежать десять секунд. Намеренно он никому не причинял боли. Боль была явлением случайным, и цель состояла не в ней. Но вот теперь, когда он был с любимой девушкой, у него пробуждалось желание сделать больно. Почему, обвивая пальцами ее руку, как кольцом, ему хотелось сильно сжать это кольцо, он сам не мог понять, и он решил, что в его натуре вскрылась такая жестокость, о какой он до сих пор даже не подозревал.
Однажды, гуляя, он обнял ее и слегка притянул к себе. Вырвавшийся у нее крик удивления и испуга привел его в себя и вызвал в нем смущение, а вместе с тем и трепет смутного несказанного наслаждения. Дрожь охватила и ее. Боль от крепкого объятия была ей приятна. И снова она почувствовала греховность этого, хотя и не понимала, в чем она заключается.
Наступил день — весьма для них преждевременно, когда Сильверштейн застал Джо в кондитерской и дерзко уставился на него. Произошла соответствующая сцена, после которой Джо ушел. Материнское чувство миссис Сильверштейн вылилось в колкой критике всех боксеров вообще и Джо Флеминга в частности. Тщетно силился мистер Сильверштейн остановить гнев супруги. Ее гнев имел основание. Она обладала всеми чувствами матери, но материнских прав у нее не было.
Женевьева обратила внимание только на эту едкую критику. Она слышала этот поток ругательств, извергаемый еврейкой, но была слишком поражена, чтобы к ним прислушиваться. Джо — ее Джо — был Джо Флеминг, боксер. Это отвратительно, немыслимо, слишком это странно, чтоб можно было поверить. Ее Джо с ясными глазами, с румянцем девушки мог быть кем угодно, только не боксером. Последних она, правда, никогда не видела, но Джо никоим образом не походил на боксера, каким она себе того представляла — человек-зверь, с глазами тигра, с узким лбом. Конечно, она слыхала о Джо Флеминге — и кто в Вест-Оклэнде не слыхал о нем! — но никогда ей не приходило в голову, что здесь могло быть не только простое совпадение имен.
Истерический смех миссис Сильверштейн вывел ее из оцепенения:
— Завести знакомство с кулачным бойцом! — После этого Сильверштейн вступил в спор с женой относительно различия между «известный» и «знаменитый» в применении к возлюбленному Женевьевы.
— Но он хороший парень, — утверждал Сильверштейн. — Он делает деньги и их откладывает.
Миссис Сильверштейн кричала в ответ:
— Что ты мне рассказываешь? А что ты знаешь? Слишком уж много ты знаешь! Ты тратишь честные деньги на боксеров.
— Я знаю то, что знаю, — продолжал Сильверштейн решительно. Никогда прежде Женевьева не наблюдала в нем такого упорства в перепалках с супругой. — Его отец умер. Он идет работать в мастерскую парусов Ганзена. У него шесть братьев и сестер — все моложе его. И он для них как отец. Он работает хорошо. Он покупает хлеб и мясо и платит за квартиру. В субботний вечер он приносит домой десять долларов. А когда Ганзен дает ему двенадцать долларов, что же он делает? Он им как отец, он приносит все деньги домой. Он все время работает, он получает двенадцать долларов — и что же он делает? Приносит их домой. Младшие братья и сестры ходят в школу, носят хорошие платья, имеют бутерброды и мясо; мать живет сытно, и в ее глазах радость. Она гордится добрым мальчиком Джо. Он прекрасного сложения, Бог мой, прекрасного сложения! Сильный как бык, ловкий как тигр, голова свежая, глаза острые. Он бьется на кулачки с мастеровыми Ганзена, он дерется на кулаках с мальчиками из пакгауза. Он попадает в клуб и побеждает Спайдера — живо, одним ударом. Приз в пять долларов — и что же он делает? Он приносит их домой матери. Он ходит много раз в клуб, он получает много призов — десять долларов, пятьдесят долларов, сто долларов. И что же он делает? Бросает работу у Ганзена? Веселится с товарищами? Нет, нет, он хороший мальчик. Он работает каждый день. Он состязается ночью в клубе. Потом он говорит: зачем мне платить за квартиру Сильверштейну — мне, Сильверштейну, так он сказал. И он покупает хороший дом для матери. Все время он работает у Ганзена и состязается в клубе, чтобы заплатить за дом. Он покупает пианино для сестер, ковры, картины на стены. И все время он крепок и силен. Он сам держит пари за себя — это же хороший знак. Когда человек сам держит за себя, это подбивает каждого…
Здесь его прервали вопли миссис Сильверштейн — вопли, выражавшие весь ужас ее перед Игрой. И, удрученный своим предательским красноречием, супруг начал путаться в изворотливых уверениях, что он-де от Игры убытка не понесет. «И все из-за Джо Флеминга, — вывел он в заключение. — Чтобы выиграть, я ставлю на него».
Но Женевьева и Джо были незаурядной парой, и ничто — даже это ужасное открытие — не могло их разлучить. Напрасно Женевьева пыталась ожесточиться против него. Терпела поражение она сама, а не он. К своему удивлению, она нашла тысячу оправданий для него, и больше чем когда-либо он казался ей достойным любви; и она шла в его жизнь, чтобы стать его судьбой и как женщина его охранять. Она знала предстоящее ему будущее и была преисполнена пылкими замыслами различных реформ, а первым великим ее достижением было вырванное у него обещание отказаться от бокса.
А он, подобно всем мужчинам, преследуя мечту любви, уступил. И все же даже в тот момент, когда обещание давал, он смутно чувствовал, что никогда не сможет бросить Игру. Когда-нибудь, в будущем, он должен будет к ней вернуться. И мелькнула мысль о матери, братьях и сестрах с их многочисленными потребностями, о доме с картинами, с его ремонтом и обложениями, мелькнула мысль о том, что у него с Женевьевой могут быть дети, и о своей личной ежедневной работе в мастерской. Но тотчас же он отогнал эту мысль, как обычно отгоняют все подобные предостережения, и видел только одну Женевьеву, сознавал лишь свой голод по ней, тягу к ней всего своего существа. И отнесся спокойно к ее вмешательству в его жизнь и дела. Ему было двадцать лет, ей — восемнадцать; здоровые, нормальные и уравновешенные, они представляли пару, как бы предназначенную для продолжения рода. Где бы они ни шли вместе, даже среди незнакомых на воскресной прогулке по улице, взгляды всех прохожих неизменно на них останавливались. Ее красота девушки была под стать его мужской красоте; ее грация — его мощи, а изящество — суровой его энергии и мускулистому телу мужчины. Своим открытым лицом, нежным румянцем, немного наивным видом, голубыми глазами он привлекал взоры многих женщин, стоявших значительно выше его по своему социальному положению. Сам он совсем не сознавал ни этих взглядов, ни смутных материнских чувств, что внушал. Зато Женевьева замечала и понимала. И всякий раз она испытывала прилив радостной гордости от сознания, что он принадлежит ей — целиком ей. Но и он ловил взгляды мужчин, обращенные на нее, и это его скорее раздражало. Она тоже замечала их — и принимала так, как ему и в голову не могло прийти.
Женевьева натянула на ноги легкие, на тонкой подошве ботинки Джо, весело смеясь вместе с Лотти, которая нагнулась, подворачивая на ней брюки. Лотти, сестра Джо, была посвящена в их тайну. И это благодаря ей удалось соблазнить мать отправиться с визитом к соседям, дабы иметь весь дом в своем распоряжении. Они спустились вниз в кухню, где ждал их Джо. Когда он увидел Женевьеву, его лицо просияло.
— Теперь спрячь эти юбки, Лотти, — командовал он. — У нас мало времени. Ну, так хорошо. Видны будут только концы брюк. Пальто прикроет остальное. Теперь посмотри, как оно подойдет. Оно взято у Криса; он хоть и маленький, но настоящий спортсмен, — продолжал он, помогая Женевьеве надеть пальто, спускавшееся ей почти до пят и сидевшее на ней так, словно было сшито на заказ.
Джо надел ей на голову фуражку и поднял воротник такого необычайного размера, что, доходя до фуражки, он совершенно скрывал ее волосы. Когда он застегнул воротник доверху, его края прикрыли ее щеки, а подбородок и рот в нем совершенно потонули. И только вблизи можно было различить ее затененные глаза и кончик носа. Она прошлась по комнате. При ходьбе подол пальто заворачивался, и из-под него выглядывали края брюк.
— Спортсмен с насморком и боится простудиться, прекрасно, — улыбался Джо, с гордостью обозревая работу своих рук. — Сколько же у вас денег? Я ставлю десять против шести. Хотите ставить на более слабого?
— А кто слабее? — спросила Женевьева.
— Конечно же, Понта, — вырвалось оскорбленно у Лотти, как будто в этом можно было еще сомневаться.
— Разумеется, — ответила мягко Женевьева, — только я мало понимаю в этих делах.
Лотти тотчас же сжала губы, но лицо ее приняло снова огорченное выражение. Джо взглянул на часы и объявил, что уже пора идти. Сестра бросилась ему на шею и звонко поцеловала в губы. Она поцеловала и Женевьеву. Брат обнял ее за талию, и они вместе прошли до ворот.
— Что означает: десять против шести? — спросила Женевьева, в то время как их шаги зазвенели в морозном воздухе.
— Меня публика любит, — ответил Джо. — И это значит, что один ставит десять долларов за то, что я выиграю, против шести, которые ставит другой, рассчитывающий, что я проиграю.
— Но если тебя любит публика и каждый в тебе уверен, как же может кто-нибудь биться об заклад против тебя?
— Вот на этом и держится бокс — на различии во мнениях, — рассмеялся он. — Кроме того, каждый может рассчитывать на счастливый удар, на случайность. Такие случаи бывают, — произнес он серьезно.
Женевьева крепко прижалась к нему, как бы желая его защитить. Он уверенно засмеялся.
— Вот подожди, ты увидишь. Но не пугайся. Первые круги — это будет нечто неистовое. В этом все дело у Понты. Он — человек горячий. Он применяет все приемы и, как вихрь, налетает на противника на первом же круге. Он побил многих куда более ловких и опытных, чем сам. Мне надо устоять против этого — в этом все и дело. Затем он потеряет голову, и вот тогда-то я начну его теснить. Смотри внимательно, ты поймешь, когда я перейду в наступление, я с ним покончу.
Они подошли к холлу в темном переулке. Официально это был дом атлетического клуба, но в действительности — учреждение, предназначенное, с разрешения полиции, для публичных матчей бокса. Джо отошел от Женевьевы, и они отдельно вошли в подъезд.
— Держи руки в карманах во что бы то ни стало, — предупредил ее Джо, — и будет отлично. Всего несколько минут.
— Этот — со мной, — заметил он швейцару, беседующему с полицейским.
Оба фамильярно приветствовали его, не обратив внимания на спутника.
— Они никогда не выдадут, никто не выдаст, — уверял ее Джо, в то время как они поднимались по лестнице во второй этаж. — А если кто-нибудь и проболтается, они все равно не знают тебя. Ради меня они будут молчать. Сюда иди, сюда!
Он увлек ее в маленькую комнату — нечто вроде конторы и, усадив на пыльный поломанный стул, ушел. Пять минут спустя он вернулся облаченный в длинный халат, в парусиновых туфлях. Ее вдруг охватил страх за него, и его рука нежно ее обвила.
— Все будет хорошо, Женевьева, — ободрял он. — Я уже распорядился. Никто не выдаст.
— Не о себе я беспокоюсь, — сказала она, — о тебе.
— Не о себе? Но ведь я думал, ты потому и испугана!
Он удивленно посмотрел на нее. Женщины — изумительные существа, а изумительней всех — Женевьева! Он на мгновение потерял дар речи, а затем пробормотал:
— Значит, ты обо мне? И тебя не волнует, что подумают?
Внезапный двойной стук в дверь и еще более неожиданный голос «Шевелись, Джо!» вернули его к неотложным делам.
— Скорей еще один поцелуй, Женевьева, — прошептал он почти благоговейно. — Это мое последнее выступление, и я буду биться, как никогда, помня, что ты на меня смотришь.
Она еще чувствовала прикосновение его теплых губ к своим, когда очутилась в толпе молодежи. Ни один, казалось, не обращал на нее внимания. Многие из них были без сюртуков, и рукава их рубашек были засучены. Они входили в зал группами и медленно продвигались боковым проходом.
Это был переполненный, скудно освещенный зал, огромный, как сарай. Табачный дым все кругом заволакивал. Женевьева почувствовала, что ей трудно дышать. Раздавались пронзительные крики мальчишек, продающих программы и содовую воду. Стоял невероятный гул низких мужских голосов. Она услыхала, как кто-то предлагал десять против шести за Джо Флеминга. Сказано это было монотонно, ей показалось — в голосе сквозила безнадежность, и внезапно дрожь охватила ее. Это был ее Джо, против которого бились об заклад.
Но была и другая причина ее возбуждения: кровь ее была опалена, как огнем, этим романтическим приключением, неожиданным, таинственным, страшным. Она проникла в это сборище мужчин, куда женщина не допускалась. Но ее волнение имело и другие основания: единственный раз в жизни она осмелилась на безрассудный поступок. Впервые преступила она законы, установленные м-с Трэнди[38] рабочего класса — этим жесточайшим из тиранов. Она испытывала страх уже за себя, хотя за секунду перед этим думала только о Джо.
Прежде чем успела заметить, она достигла входа в зал и, пройдя ступенек шесть вверх, проникла в небольшую уборную, тесную и душную, битком набитую мужчинами, так или иначе причастными к Игре, как заключила она. Здесь Джо ее покинул. Но прежде чем страх за себя успел по-настоящему охватить ее, один из молодых людей обратился к ней, грубо сказав:
— Идем вместе.
Выбравшись следом за ним из толпы, она увидела, что и другой пошел за ними.
Они прошли по какому-то помосту, на котором находились три ряда стульев. Все они были заняты. И здесь она мельком бросила первый взгляд на арену. Женевьева была на одном уровне с ареной и так близко, что могла бы притронуться к ограждавшему ее канату. Она заметила покрывавшую ее парусиновую настилку и вокруг арены смутно различила столпившуюся массу народа.
Покинутая ею уборная примыкала к одной стороне арены. Протискиваясь за своим проводником между рядами сидевших мужчин, она перешла на противоположный конец зала и вошла в такую же уборную по другую сторону арены.
— Теперь сидите тихо и оставайтесь здесь, пока я не приду за вами, — давал наставления проводник, указывая ей на предусмотрительно проделанное отверстие в стене комнаты.
Женевьева поспешно приникла к отверстию и увидела как раз напротив помост с ареной. Она могла обозревать ее всю, но часть публики была заслонена. Арена ярко освещалась сверху гроздью обыкновенных газовых рожков. Передний ряд, через который она только что пробиралась, занимали репортеры местных газет, как она решила, судя по их записным книжкам и карандашам. Один из них жевал резинку. Позади, в двух следующих рядах, она заметила пожарных из ближайшего депо и несколько полисменов в форме. В середине переднего ряда, между репортерами, сидел молодой начальник полиции. По другую сторону арены она вдруг с изумлением узнала фигуру м-ра Клаузена. Он сидел там, возле самой арены, строгий, с седыми бакенбардами, с порозовевшим лицом. Немного дальше в том же ряду она увидела Сильверштейна. Его заостренная физиономия пылала от предвкушения зрелища.
Раздавшиеся кое-где аплодисменты возвестили о прибытии группы молодых людей в рубашках с засученными рукавами; молодые люди несли ведра, бутылки и перекинутые через руку полотенца. Они пробрались за канат и направились в угол арены наискось от нее. Один из них опустился на стул, прислонившись спиной к канату. Она заметила на его голых ногах парусиновые туфли, а на теле — плотный белый свитер. В это же время другая группа заняла угол прямо против нее. Гром аплодисментов привлек ее внимание, и она увидела Джо, севшего на стул, все еще в купальном халате. Его вьющиеся пряди волос были на расстоянии какого-нибудь ярда от нее.
Один молодой человек в черном костюме, с торчащими щеткой волосами, в нелепо высоком накрахмаленном воротнике вышел на средину арены и поднял руку, возглашая:
— Господа, прошу не курить!
Но его слова были встречены воем и кошачьим мяуканьем, и Женевьева заметила, что никто курить не бросил. М-р Клаузен в момент предупреждения держал в руке зажженную спичку, он спокойно зажег сигару. В этот момент в ней вспыхнула ненависть к нему. Как будет Джо бороться в такой атмосфере? Сама она еле дышала, а ведь она сидит спокойно.
Распорядитель направился к Джо. Тот поднялся, сбросил халат и, обнаженный, выступил вперед на середину арены; только на ногах его были парусиновые туфли и на бедрах — узкая белая повязка. Женевьева опустила глаза. Она была одна — никто на нее не смотрел, но лицо ее загорелось от стыда, когда она увидела прекрасную наготу своего возлюбленного. Но она снова на него взглянула, сознавая преступность этой радости обладания тем, чем, ей казалось, обладать было грешно. Это непонятное возбуждение и тяга к нему — несомненно греховны. Но грех был сладостный, и она не могла отвести глаз. Забылись все предостережения м-с Грэнди. Отголоски язычества, первородный грех, вся природа восстали в ней. В ней заговорила вечная мать, и неслись жалобы нерожденных детей. Но она ничего этого не сознавала. Она только чувствовала здесь грех и, гордо подняв голову, в страстном порыве возмущения отважно решила грешить до конца.
В своих мечтах она никогда не представляла себе формы тела под одеждой. О теле она не думала — разве что о руках и лице. Дитя лощеной культуры, она отождествляла одежду с телом. Человеческая раса являлась для нее расой одетых двуногих, с руками, лицом и головой, покрытой волосами. Джо, неизгладимо в ней запечатленный, представлялся ей только одетым — этот Джо, с нежными щеками, с голубыми глазами, с кудрявой головой. И вот он стоял здесь, в ярком освещении, обнаженный и богоподобный. Образ бога она отчетливо не представляла, и нагота его рисовалась ей весьма туманно, а эта ассоциация ужаснула ее. Ей казалось, что теперь грех ее принял характер богохульства, святотатства.
Ее развитое эстетическое чутье осилило предрассудки воспитания и говорило ей, что здесь красота исключительная. Ей всегда нравилась внешность Джо, но вернее — Джо в костюме, и она считала, что привлекательность эта зависит от его вкуса и умения одеться. Она никогда не подозревала, что причина кроется глубже. Сейчас он ослепил ее. Его кожа была нежной, как у женщины, а покрывавший легкий пушок ее не безобразил. Это она заметила, но всем остальным — совершенством линий, силой и крепостью его мускулистого тела — была очарована бессознательно. В нем была какая-то и строгость и грация. Лицо его походило на камею, и губы, сложенные в улыбку, придавали ему совсем мальчишеское выражение.
Стоя лицом к публике, он улыбался, в то время как распорядитель, положив руку ему на плечо, возглашал:
— Джо Флеминг, гордость Вест-Оклэнда.
Поднялась буря радостных восклицаний и аплодисментов, и до нее донеслись восторженные крики: «Наш Джо!» — приветствия возобновлялись снова и снова.
Он вернулся в свой угол. В этот момент, как ей казалось, он менее всего походил на боксера. Глаза его светились добротой, в них не было ничего животного, как и в выражении лица. Тело казалось чересчур хрупким благодаря красоте и грации движений. Он выглядел слишком юным, добродушным и интеллигентным. Не будучи экспертом, она не могла оценить охвата груди, мощности легких и его мышц в их нежном футляре — этот тайник энергии, скрытую лабораторию разрушительной силы. Для нее он являлся чем-то вроде дрезденского фарфора, нуждающегося в осторожном и заботливом обращении и способного разбиться вдребезги при первом грубом прикосновении.
На середину арены выступил Джон Понта и стянул с себя с помощью двух своих секундантов белый свитер. При виде его Женевьева ужаснулась. Вот это был боксер — зверь с низким лбом, с крохотными, круглыми глазками под хмурыми, густыми бровями, с плоским носом, толстыми губами, злым ртом. У него были бычачья шея и массивная нижняя челюсть. Короткие, прямые волосы на его голове казались ее испуганным глазам жесткой щетиной свиньи. Вот здесь-то была грубость и жестокость — нечто дикое, первобытное и свирепое. Смуглый — почти черный — он весь зарос на груди и плечах волосами, спутанными, как шерсть собаки. Грудь его была широкая, ноги толстые, весь он был мускулистый и уродливый. Мускулы выпирали узлами, и он казался весь в наростах и шишках. Благодаря чрезмерной силе красота искажалась.
— Джон Понта из атлетического клуба Вест-Бэй, — возгласил распорядитель.
Его приветствовали с несравненно меньшим воодушевлением. Было ясно — толпа симпатизировала Джо.
— Возьми его, Понта, куси его! — раздался одинокий голос в тишине.
Его поддержали шумливые крики и завывания. Понта это не понравилось. Угрюмый рот его злобно дергался, когда он возвращался в свой угол. В нем слишком резко был выражен атавизм, и восхищения толпы он не мог вызвать. Инстинктивно она чувствовала к нему отвращение. Это был зверь, лишенный разума и души, грозный и страшный, — так тигр или змея более страшны за железными прутьями клетки, чем на воле.
Он знал, что толпа его не любит. Как зверь, окруженный врагами, он обводил всех сверкающими злобой глазами. Маленький Сильверштейн, с пылким оживлением продолжавший выкрикивать имя Джо, отпрянул назад под этим взглядом и съежился, как обожженный. Возглас застрял в его горле. Женевьева наблюдала эту маленькую интермедию. Когда же глаза Понта, с ненавистью обводя окружающих, встретились с ее взглядом, она тоже вся сжалась и откинулась назад. В следующий момент взор его скользнул дальше и остановился на Джо.
Ей показалось, что Понта сам старался разжечь свою ярость. Джо ответил ему пристальным взглядом своих спокойных мальчишеских глаз, но лицо его стало серьезным.
На середину арены, в сопровождении распорядителя, выступил третий человек, молодой парень с веселой физиономией, в рубашке с засученными рукавами.
— Эдди Джонс — рефери состязания, — объявил распорядитель.
— А, вот и Эдди! — раздались восклицания, прерываемые аплодисментами.
Женевьева поняла, что и этот был любимец.
Секунданты стали помогать обоим боксерам надевать перчатки. Прежде чем Джо успел натянуть свои, один из секундантов Понта подошел к нему и обследовал их. Рефери вызвал боксеров на середину арены. За ними последовали секунданты. Образовалась группа: Джо и Понта лицом к лицу, между ними рефери; секунданты, опираясь руками о плечи друг друга, вытягивали головы вперед. Рефери говорил, и все внимательно слушали.
Затем группа распалась, и вперед выступил опять распорядитель.
— Джо Флеминг весит сто двадцать восемь фунтов, Джон Понта — сто сорок, — сказал он. — Состязание будет продолжаться до тех пор, пока один из них не будет в состоянии его вести. Публика пусть помнит, что состязание до результата. В этом клубе не бывает состязаний вничью.
После этого он пролез под канатом и спустился с помоста арены на пол. Секунданты, суетливо очищая углы, со стульями и ведрами тоже пробирались за канат. На арене остались только два боксера и рефери. Раздался удар гонга. Оба бойца поспешно приблизились к центру. Их правые руки вытянулись и через секунду встретились в небрежном пожатии. И вслед за этим Понта бросился на Джо, который отскочил. Стрелой Понта понесся за ним.
Состязание началось. Женевьева, прижав руки к груди, следила. Она растерялась от молниеносности и ярости натиска Понта, от этого бесчисленного количества наносимых им ударов. Ей казалось, что Джо погибает. Временами она не различала его лица — настолько быстро мелькали перчатки. Но она слышала удары, и при звуке каждого чувствовала почти физическую боль под ложечкой. Она не подозревала, что эти удары от столкновения перчаток или прикосновения перчатки к плечу совершенно безвредны.
Внезапно она насторожилась: в ходе состязания произошла перемена. Оба охватили друг друга тесным объятием. Удары прекратились совсем. Она узнала в этом «обхват», о котором рассказывал ей Джо. Понта пытался вырваться. Джо не отпускал. Рефери выкрикнул: «Прекратить!» Джо попытался отступить, но Понта, высвободив руку, размахнулся, и Джо, чтобы избегнуть удара, рванулся и вторично сжал его. В этот раз она заметила его кулак, упершийся в рот и подбородок Понта. И при втором возгласе «прекратить!» он закинул голову противника назад и отскочил, на этот раз освободившись окончательно.
Несколько коротких секунд Женевьева могла беспрепятственно обозревать своего возлюбленного. Отступив влево и слегка согнув колени, он пригнулся, с головой, втянутой в плечи, и с руками наготове. Мускулы тела напряглись, и, когда он шевелился, она могла видеть, как они перекатывались под его белой кожей, подобно живым существам.
И снова Понта бросился на него. Джо вступил в борьбу за жизнь. Он еще больше пригнулся, сжался, прикрываясь руками. Удары сыпались дождем, и Женевьеве казалось, что он уже избит до смерти. Но он встречал удары своими перчатками и плечами, раскачиваясь взад и вперед, подобно дереву в бурю, в то время как весь зал в восторге аплодировал. Только уразумев значение этих аплодисментов и увидев Сильверштейна, привскочившего с места в необычайном восхищении, слыша со всех сторон «Молодчина, Джо!», она поняла, что это не поражение, и Понта хорошо за это платится. На момент Джо передохнул, и затем возобновился бешеный натиск Понта.
Прозвучал гонг. Казалось, они бились полчаса, хотя, по словам Джо, она знала, что это должно было длиться всего три минуты. С ударом гонга секунданты Джо были уже на арене и последовали за ним в его угол, чтобы использовать благодатную минуту отдыха. Один из них, присев на пол у его протянутых ног и приподняв их на свои колени, старательно их растирал. Джо сидел вытянувшись на стуле; он откинул голову назад и положил руки на веревку, чтобы грудь могла свободней дышать. Широко открытым ртом вдыхал он воздух — два других секунданта обмахивали его полотенцем — и прислушивался к советам третьего, что-то шептавшего ему на ухо, обмывая губкой его лицо, плечи и грудь.
Едва кончилась вся эта процедура (она заняла всего несколько секунд), раздался звук гонга. Секунданты выбрались за канат со всеми своими приспособлениями. Джо двинулся к центру арены навстречу Понта. Женевьеве никогда не казалась минута такой короткой. Ей показалось даже, что отдых был урезан, и она заподозрила, — но что, сама не знала.
Понта набросился, как прежде, работая обеими руками, и хотя Джо парировал удары, он должен был отступить на несколько шагов назад. Прыжком тигра Понта настиг его. Инстинктивно пытаясь удержать равновесие, Джо взмахнул рукой, поднял голову и оказался без всякого прикрытия. С невероятной быстротой Понта кинулся на него, и страшный удар вот-вот должен был обрушиться на его челюсть. Но Джо нырнул головой вперед и вниз, и удар Понта пришелся по затылку. Когда Джо выпрямился, левая рука Понта грозила нанести ему удар, который мог перебросить его за канат. Но он снова предупредил удар, с неуловимой быстротой наклонившись вперед. Кулак Понта, слегка задев его плечо, рассек воздух. Правая рука Понта вытянулась, но Джо нырнул и крепко обхватил его, и снова удар лишь скользнул по плечу Джо.
Женевьева вздохнула с облегчением; напряженность всего ее существа заменилась полным упадком сил. Толпа неистово аплодировала. Сильверштейн вскочил на ноги, крича, жестикулируя, совершенно вне себя. И даже мистер Клаузен что-то кричал с энтузиазмом в ухо своему соседу.
Но обхват был разорван, и состязание продолжалось. Джо оборонялся, отступал, скользя по арене и стойко выдерживая бешеную атаку. Сам он редко наносил удары, ибо у Понта были зоркие глаза и он умел так же хорошо защищаться, как и нападать. Сила Джо уступала этой чудовищной живучести; ему оставалось только выжидать, пока Понта сам не исчерпает окончательно всей своей энергии.
Наконец Женевьева начала удивляться, почему ее возлюбленный не наступает. Она чувствовала раздражение. Ей хотелось увидеть, как он отомстит этому зверю, так его загонявшему. Ее нетерпение все росло, и наступил момент, когда кулак Джо опустился на рот Понта. Это был великолепный удар. Понта откинулся назад, и губы его окрасились кровью. Этот удар и ликующие крики публики привели его в ярость. Он как зверь рванулся. Все неистовство его прежних нападений было ничто по сравнению с этим натиском. И второй такой же удар уже не последовал. Джо был слишком поглощен обороной против этого града ударов, им же вызванного. Он парировал удары, прикрываясь и ныряя в спасительные передышки обхватов.
Но и здесь, в обхвате, не было полного отдыха и безопасности. Требовалось напряженное, неусыпное внимание, а разрыв грозил еще большей опасностью.
Женевьеве показался забавным один странный прием Джо, когда он во время обхвата припадал к телу Понта. Его значения она не понимала до тех пор, пока в одном обхвате, прежде чем Джо успел плотно припасть, кулак Понта взвился вверх и чуть было не задел его подбородок. В следующий раз, когда Женевьева уже успокоилась и облегченно вздохнула, увидев, как Джо благополучно припал, Понта, упираясь подбородком в плечо Джо, поднял правую руку и со страшной силой опустил кулак на его крестец. Раздался испуганный вопль толпы. Джо быстро стиснул руку противника, предупреждая повторный удар.
Зазвучал гонг, и после короткого перерыва они начали снова в углу Джо, куда Понта нетерпеливо метнулся ему навстречу. Последний удар, полученный Джо, пришелся как раз над почками, и на белой коже появился ярко-красный кровоподтек. Это красное пятно, размером в перчатку, ужасало Женевьеву; оно притягивало ее глаза, и с большим трудом она могла от него оторваться. Очень скоро, во время следующего обхвата, этот удар повторился. Но затем Джо уже ухитрился каждый раз подставлять ко рту Понта перчатку, запрокидывая его голову назад и этим отвращая страшный удар. Но все же Понта успел три раза до окончания схватки выполнить свой трюк, всякий раз поражая уже раненное место.
Опять перерыв, и снова схватка — без дальнейших повреждений для Джо и без малейшего признака усталости со стороны Понта. Но в начале пятого круга Джо, загнанный в угол, наклонившись вперед, сделал движение, как бы намереваясь обвить противника. Это достигло цели. В тот самый момент, когда Понта приготовился уже прижать его к себе, Джо слегка отклонился назад и ударил кулаком в его незащищенный живот. Промелькнуло еще четыре молниеносных удара правой и левой рукой. Это были тяжелые удары, ибо Понта шатаясь отступил, полуопустив руки. Казалось, он готов скорчиться и упасть. Пользуясь его беспомощностью, Джо нанес ему удар в рот и тотчас же замахнулся, нацеливаясь в челюсть. Но удар попал в щеку. Понта, зашатавшись, отскочил в сторону. Весь зал был на ногах, восторженно вызывая Джо, — все до одного человека. Женевьева слышала крики: «Он его взял, взял его!» Ей казалось, что уже близок конец. Она тоже была вне себя от волнения; ее кротость и мягкость исчезли; она ликовала при каждом жестоком ударе возлюбленного.
Но живучесть Понта была необычайна, с ней приходилось считаться. Как прежде он набрасывался, подобно тигру, на Джо, так теперь Джо преследовал его. Снова он пытался попасть в челюсть Понта. Но сила и ловкость вернулись к последнему, и он удачно уклонился. Кулак Джо рассек воздух, и благодаря стремительности удара Джо сделал полуоборот. Тогда Понта взмахнул левой рукой, и его перчатка ударила в открытую шею Джо. Женевьева видела, как опустились руки возлюбленного, как вздрогнуло все его тело и, качнувшись назад, ослабевшее упало на пол. Рефери наклонился над ним, отсчитывая секунды и отмечая каждую ударом правой руки.
В зале стояла мертвая тишина. Понта слегка повернулся к публике, ожидая заслуженного одобрения, но его встретило холодное, гробовое молчание. Гнев охватил его. Это явная несправедливость. Только его оппонент удостаивается аплодисментов — наносит ли он удар или уклоняется от него. А он, Понта, с самого начала успешно наступавший, не услышал ни одного слова одобрения.
Его глаза засверкали, и, весь сжавшись, он подскочил к распростертому врагу. Пригнувшись возле, он поднял правую руку, готовый сокрушить его ударом при первой попытке подняться. Рефери, до сих пор склоненный над Джо и продолжающий правой рукой отсчитывать секунды, левой отталкивал Понта. Последний упрямо кружился около. Рефери следил за ним, оттесняя его и стараясь держаться между ним и упавшим Джо.
— Четыре, пять, шесть, — раздавался счет. В этот момент Джо, повернувшись лицом к полу, пытался подняться на коленях. Это ему удалось. Упираясь коленом и руками в пол, он поджал другую ногу, пробуя встать.
— Считай, считай же! — неслись голоса из публики.
— Ради Бога, считай же! — предостерегающе закричал с одного конца круга секундант Джо. Женевьева бросила туда мимолетный взгляд и увидела молодое лицо, бледное и расстроенное. Губы его машинально шевелились, повторяя счет за рефери.
— Семь, восемь, девять, — бежали секунды.
Прозвучала девятая и истекла, когда рефери в последний раз оттолкнул Понта, и Джо поднялся на ноги, сгорбившись, слабо прикрываясь, но вполне владея собой. С устрашающей силой Понта бросился на него, стремительность его была необычайна. Джо отпарировал два удара, ускользнул от третьего; уклоняясь от четвертого, отступил, но, наконец, этот ураган ударов загнал его в угол. Он был необычайно слаб. Стараясь удержаться на ногах, он шатался. Спиной он прислонился к канату. Дальше уже некуда было отступать. Понта остановился, как бы прикидывая расстояние, затем сделал ложный выпад левой рукой и изо всех сил, с ожесточением ударил правой. Но Джо нагнулся и обхватил его. На этот раз он был спасен.
Понта бешено вырывался. Он жаждал прикончить этого уже почти добитого врага. Но Джо боролся за жизнь. Он стойко противился его усилиям, неотступно цепляясь за него и сжимая.
— Прекратить! — скомандовал рефери. Джо еще плотнее обвил Понта.
— Заставь его отпустить! Черт возьми, что же ты его не заставишь отпустить! Черт возьми! — задыхаясь кричал Понта рефери.
Рефери снова скомандовал: «Прекратить!» Джо отказывался подчиниться, твердо убежденный в своем праве на это. С каждым моментом силы возвращались к нему, мысль прояснялась, с глаз спадала пелена. Ему надо было как-нибудь выдержать еще около трех минут до окончания круга.
Рефери схватил их за плечи и с силой разнял, став поспешно между ними, не давая им снова схватиться. Но освобожденный Понта прыгнул на Джо подобно дикому зверю, опрокидывающему свою добычу. Джо заслонился, откинул его и опять обхватил. Это повторилось несколько раз. Понта вырывался. Джо не отпускал его. Рефери растаскивал их. А Джо снова припадал к Понта.
Женевьева поняла, что во время обхватов он не подвергается ударам. «Почему же тогда рефери мешает ему? Это жестоко». Она ненавидела добродушного Эдди Джонса и, поднявшись, гневно сжала кулаки, до боли впиваясь ногтями в ладонь. В продолжение трех долгих минут, оставшихся до конца круга, обхваты следовали один за другим. Ни разу не удалось Понта нанести противнику последний смертельный удар. И, обезумевший, он бушевал, чувствуя свое бессилие перед этим ослабевшим, почти побежденным врагом. Один бы удар, только один, — но он невозможен! Хладнокровие и опытность спасали Джо. В полусознательном состоянии, дрожа всем телом, он сжимал противника и не выпускал, а в это время силы его все приливали. Понта, раздраженный невозможностью ударить, сделал попытку поднять его и швырнуть на пол.
— Почему же ты его не укусил? — раздался резкий, насмешливый голос Сильверштейна.
В полной тишине этот возглас пронесся по всему залу, и публика, позабыв тревогу о своем любимце, разразилась оглушительным, почти истерическим хохотом. Даже Женевьева уловила комизм этого замечания, и чувство успокоения из зала передалось ей. Но все же ощущение боли и слабости не покидало ее; она еще была вся под впечатлением того ужаса, какой ей пришлось пережить.
— Куси его! Куси его! — раздавались голоса среди оживившейся публики. — Отгрызи ему ухо, Понта! Это единственный способ, каким ты его возьмешь. Сожри его! На, съешь! Почему же ты его не ешь?
Это произвело ужасное впечатление на Понта. Он озверел еще больше и еще сильнее чувствовал свое бессилие. Он задыхался и рычал, истощая силы в чрезмерном напряжении; теряя рассудок и самообладание, он тщетно пытался заменить их напряжением физических усилий. Им владело одно только слепое желание уничтожить Джо. Он тряс его, как такса пойманную крысу, и делал отчаянные попытки высвободить свое тело и руки, а Джо уверенно сжимал его и не пускал. Рефери самоотверженно и честно старался их разнять. Пот струился по его лицу. Он напрягал все силы, пытаясь разорвать эти сцепившиеся два тела. Но едва он успевал разделить их, как Джо с прежней энергией обвивал Понта, и вся его работа была впустую. Напрасно Понта, освободившись, пытался избежать рук и цепкого тела Джо. Он не мог уйти от него. Он приближался к нему с намерением нанести удар, но каждый раз Джо ускользал и ловил противника в свои объятия.
Женевьева, притаившись в маленькой уборной, внимательно наблюдая сквозь отверстие, ничего не могла понять. Она была заинтересованным лицом в этой смертельной борьбе — разве один из бойцов не был ее Джо? Публика знала, что здесь происходило, она же — нет. Смысл этой Игры оставался для нее загадкой. Чем эта Игра обольщала? Еще большей тайной, чем прежде, казалась она ей. Какое наслаждение мог находить Джо в этом зверском столкновении возбужденных и напряженных тел, в этих жестоких сжатиях, свирепых ударах, влекущих за собой страшные повреждения? Ведь она, Женевьева, предлагала ему гораздо более ценное — покой и безмятежную, тихую радость. Ее притязания на сердце его и душу было много выше и благородней, чем притязание, предъявляемое ему Игрой. Сейчас Джо увлекался ими обоими — он держал ее в своих руках, но прислушивался к той, чей обольстительный зов она не могла понять.
Ударил гонг. Раунд кончился, и обхват был разорван в углу Понта. Бледнолицый молодой секундант был на арене с первым же звуком гонга. Он схватил Джо, приподнял его и вместе с ним побежал через весь круг в его угол. Там секунданты ревностно захлопотали над ним, согревая его ноги, растирая живот, растягивая пальцами набедренную повязку, чтобы ему легче было дышать. Женевьева впервые наблюдала, как мужчина дышит животом; живот поднимался и опускался гораздо сильнее, чем ее грудь, когда она гналась за трамваем. Едкий, щекочущий в носу запах нашатыря доносился к ней от мокрой губки, острые испарения которой при вдыхании проясняли его мозг. Он прополоскал рот и горло, высосал разрезанный лимон, и все это время его старательно обмахивали полотенцами, вгоняя в легкие кислород, освежающий и оживляющий уставшую кровь для предстоящего боя. Губкой, смоченной в воде, обтирали его разгоряченное тело и прямо из бутылок поливали его голову.
Удар в гонг возвестил начало шестого раунда — и оба боксера, с блестевшими от воды телами, выступили навстречу друг другу. Понта две трети пробежал. Он горел нетерпением скорее настигнуть противника, пока тот еще не вполне оправился. Но Джо выдержал этот натиск. Он опять чувствовал себя крепким, и силы его все прибывали. Он отпарировал несколько злобных ударов и ударил сам, заставив Понта зашататься. Он попытался продолжать наступление, но затем, разумно воздержавшись, удовлетворился парированием и защитой от вихря ударов, посыпавшихся после его удара.
Состязание шло так же, как и в самом начале: Джо оборонялся, Понта наступал. Но теперь последний держался уже менее развязно. Его уверенность в своих силах исчезла. В любой момент во время его бешеных атак противник мог нанести ему удар. Но Джо берег силы. Он отвечал одним ударом на десять ударов Понта, но этот один почти всегда попадал в цель. Неустанно атакуя Джо, Понта все же был не в состоянии с ним справиться. Удары Джо, всегда меткие, как у тигра, заслуживали уважения. Они умеряли ярость Понта. Он уже не мог продолжать нападение так же безнаказанно, как прежде.
Внезапно ход борьбы изменился. Публика сразу заметила это, и в конце девятого раунда даже Женевьева поняла: Джо перешел к наступлению. Во время обхватов теперь уже он опускал кулак на крестец Понта, нанося изо всех сил ужасный удар над почками. И повторял это при каждом обхвате. В промежутках он бил Понта в живот или челюсть. Но при первом признаке молниеносных атак противника он, прикрываясь, отступал.
Так закончились два раунда, за ними третий, а сила Понта, заметно ослабевшая, не могла так скоро иссякнуть. У Джо была цель: уничтожить его не сразу, не одним сокрушительным ударом, даже не десятью, а медленно, настойчиво преследовать его отдельными ударами до тех пор, пока эта чудовищная сила окончательно не будет выбита из его тела. Он не давал ему покоя, не отставал от него ни на шаг: отчетливо слышался легкий стук его ступней по твердой парусине. Потом он внезапно набрасывался на него, как тигр; следовал удар и еще, и еще; и так же быстро он отскакивал назад, укрываясь от дикого налета Понта лишь затем, чтобы немедленно снова начать наступление, легко ударяя по парусине выдвинутой вперед левой ногой.
Понта стал ослабевать. Толпа считала состязание почти законченным.
— Браво, Джо! — неслись восторженные возгласы.
— Это позор брать деньги! — издевалась толпа. — Почему ты не проглотишь его, Понта? Возьми его, съешь!
В течение одной минуты перерыва секунданты Понта суетились возле него, как еще ни разу до сих пор. Их спокойное доверие в его необычайной живучести было подорвано. Женевьева следила за их возбужденными хлопотами, в то же время прислушиваясь к советам, даваемым Джо его бледнолицым секундантом.
— Не торопись, — говорил он. — Ты его возьмешь, но старайся не спешить. Я видел его в бою. У него всегда наготове удар. Я видел, как он был нокаутирован и все-таки продолжал драться. Мики Сэлливэн почти его прикончил. Шесть раз он его сбивал, и шесть раз тот поднимался. А затем произошла штука. Понта дал ему в челюсть, и только две минуты спустя Мики Сэлливэн открыл глаза и спросил, что случилось. Берегись его. Не слишком забывайся и берегись его ударов — у него есть меткие. Я поставил деньги, но только тогда, когда он останется лежать, после конца счета буду считать их своими.
Понта обливали водой. Когда зазвонил гонг, секундант еще не кончил лить ему на голову и несколько шагов следовал за ним в середине арены, наклоняя над ним перевернутую бутылку. Рефери закричал на него, и он убежал, уронив бутылку. Она покатилась, и вода, булькая, выливалась на парусину, пока арбитр нетерпеливо не отшвырнул ее носком сапога за канат.
В течение всех предыдущих раундов Женевьева не видела у борющегося Джо того лица, какое было у него утром в магазине ковров. Иногда оно становилось совсем мальчишеским; во время наносимых ему жестоких ударов оно бледнело и серело, а позже, когда он припадал к Понта, делалось упрямым. Но теперь, вне опасности, наступая сам, он выглядел настоящим бойцом. Она это заметила и содрогнулась. Он показался ей совсем чужим. Она думала, что знает его всего — целиком, но твердая решительность его лица, жесткий рот, этот стальной, острый блеск глаз были ей незнакомы. Его лицо казалось ей лицом бесстрастного ангела мести, исполнителя воли Создателя.
Понта пытался применить свой прежний прием бешеных натисков, но был остановлен ударом в зубы. Неумолимо, настойчиво, все время угрожая, не давая ему передышки, Джо преследовал его. Тринадцатый раунд завершился сильным натиском, загнавшим Понта в его угол. Тот прижался к канату, был опрокинут на колени и на отсчитанной девятой секунде попробовал подняться, чтобы спастись в обхвате, но получил от Джо четыре ужасных удара в живот, и со звоном гонга упал, застонав, назад, на руки своих секундантов.
Джо побежал через арену в свой угол.
— Теперь уже скоро я его возьму! — сказал он своему секунданту.
— Да, сейчас ты его здорово пригвоздил, — отвечал последний. — Теперь тебе ничто не может помешать, кроме какой-нибудь случайности. Ты все-таки будь осторожней.
Джо, пригнув ноги, приготовился к прыжку, наклонившись вперед, подобно гонщику, ожидавшему сигнала отправления. Он ждал удара в гонг. Когда тот прозвучал, он стрелой мотнулся вперед через арену, настигнув Понта в то время, как тот поднимался со стула, окруженный еще секундантами. Понта отступил и свалился, сбитый кулаком правой руки Джо. Когда он встал в смущении посреди ведер, стульев и секундантов, Джо снова опрокинул его. И в третий раз он опять упал, не успев спрятаться в свой угол.
Теперь Джо начал бешено атаковать. Женевьева вспомнила его слова: «Смотри внимательно, ты поймешь, когда я начну наступать». Весь зал уже понял это. Все были на ногах, голоса слились в один бешеный рев. Это был вопль толпы, жаждавшей крови, и он звучал в ушах Женевьевы подобно вою волков, каким она его себе представляла. И уже не сомневаясь в победе возлюбленного, она почувствовала где-то глубоко в сердце жалость к Понта.
Тот напрасно порывался защищаться, парировать удары, уклоняться и нырять, спасаясь на мгновение в обхвате. Но и здесь он не был в безопасности. Его уделом оставались низвергающиеся один за другим удары. Джо швырял его на парусиновую настилку, осыпая градом ударов во время обхвата, и при разрыве жестоко, неумолимо бил его в грудь. Отбрасываемый к канату, тот отскакивал и от следующего толчка снова ударялся о канат. Рассекая руками воздух, он наносил страшные удары впустую. Ничего человеческого уже не оставалось в нем. Это был воплощенный зверь, беснующийся, затравленный. Сильным швырком брошенный на колени, отказавшись от счета, он вскочил на ноги лишь затем, чтобы встретить тотчас же удар в рот, отшвырнувший его со всего размаху назад, опять к канату.
Судорожно напрягаясь в тяжелых усилиях, он шатался; с остекленевшими глазами, прерывисто дыша, страшный, он геройски боролся до конца, стараясь припасть к противнику, и в бессилии метался по всему кругу. И вдруг, неожиданно, нога Джо поскользнулась на мокрой парусине. Блуждающие глаза Понта заметили это, и он тотчас же воспользовался этой случайностью. Собрав последние силы, он молниеносно ударил его в подбородок. Джо подскочил. Женевьева видела, как сразу опали его мускулы, и услышала гулкий стук его головы о парусину.
Шум в зале моментально замер. Рефери подошел к распростертому телу, отсчитывая секунды. Понта, шатаясь, опустился на колени и, с большими усилиями снова поднявшись, обводил враждебными глазами публику. Он продолжал покачиваться из стороны в сторону; ноги его дрожали и подкашивались; он задыхался и всхлипывал, стараясь перевести дух. Сильно пошатнувшись назад, он не упал лишь благодаря канату, инстинктивно уцепившись за него. Здесь стоял он — вялый, ослабевший, согнувшись и опустив голову на грудь, пока рефери отсчитывал решающую десятую секунду и оповещал о его выигрыше.
Не раздалось ни одного аплодисмента. Змеей прополз он под веревкой навстречу своим секундантам. Они помогли ему спуститься на пол и, поддерживая, повели боковым ходом вниз в толпу. Джо лежал все еще на том же месте. Секунданты отнесли его в его угол и посадили на стул. Любопытные стали пробираться на площадку круга, желая посмотреть на него ближе, но были отброшены назад стоявшими там полицейскими.
Женевьева в отверстие все видела. Она особенно не тревожилась. Ее возлюбленный потерпел поражение. Она разделяла с ним его огорчение от такой неудачи — и это все. Отчасти она даже радовалась. Игра обманула его. И теперь-то он уже целиком принадлежит ей. От него она знала, что такое нокаутирование. Часто требовалось немало времени, чтобы привести боксеров в себя. И только услышав, как секунданты требовали доктора, она встревожилась.
Они перенесли его гибкое тело за канат, и она не могла уже больше его видеть. Потом распахнулась дверь уборной, и вошло много народа. Они несли тело Джо. Его положили на пыльный пол; голова его покоилась на коленях одного из секундантов. Никого, по-видимому, не удивляло ее присутствие здесь. Она подошла и опустилась на колени возле него. Глаза его были закрыты, губы слегка разжаты, мокрые волосы прямыми прядями окаймляли лицо. Она подняла его руку. Рука была тяжелой, и ее безжизненность ужаснула Женевьеву. Она взглянула на лица секундантов и толпящихся вокруг людей. Все они казались испуганными, кроме одного, который грубо ругался. Подняв голову, она увидела Сильверштейна. Он тоже выглядел испуганным. Он нежно положил ей руку на плечо и сочувственно сжал его пальцами.
Это сочувствие испугало ее, и она ощутила головокружение. В это время в комнате поднялась суматоха — кто-то вошел. Вошедший пробрался вперед и раздраженно закричал:
— Выходите отсюда! Выходите! Комнату надо очистить!
Присутствующие молча повиновались.
— Вы кто? — резко спросил он Женевьеву. — Да ведь это девушка!
— Это ничего, это его невеста, — заметил один молодой парень, в котором она узнала своего проводника.
— А вы? — крикнул он, вспылив, Сильверштейну.
— Я с ней, — ответил тот так же сердито.
— Она работает у него, — объяснял молодой человек. — Этим можно, уверяю вас.
Вновь прибывший раздраженно пробормотал что-то и опустился на колени возле Джо. Он провел рукой по его мокрой голове, опять что-то пробурчал и поднялся на ноги.
— Мне здесь нечего делать, — сказал он. — Пошлите за каретой скорой помощи.
Все, что происходило после, казалось Женевьеве сном. Возможно, она потеряла сознание — этого она не знала, — иначе зачем же Сильверштейну поддерживать ее, обхватив рукой. Все лица казались ей расплывчатыми, нереальными. До нее долетали отрывки разговора. Молодой человек, ее проводник, что-то говорил относительно репортеров. «Твое имя попадет в газету», слышала она обращенный к ней откуда-то издалека голос Сильверштейна. И заметила, как отрицательно покачала сама головой.
Появилось много новых лиц, и она увидела, как Джо выносили на парусиновых носилках. Сильверштейн застегнул ее длинное пальто и поднял воротник. На лице она почувствовала ночной воздух и, посмотрев вверх, увидела ясные, холодные звезды. Ее усадили куда-то, Сильверштейн сел рядом. Джо был тоже здесь, все еще на носилках, с одеялом поверх обнаженного тела. И здесь же был еще какой-то человек в синей форме, что-то ласково ей говоривший, но что — она не понимала. Стучали копыта лошадей, и ее увозили куда-то в темноту ночи.
После — свет и голоса и запах йодоформа. «Это, должно быть, больница, — подумала она, — вот операционный стол, а там доктора». Они внимательно осматривали Джо. Один из них, с темными глазами, с черной бородой, похожий на иностранца, приподнялся над столом.
— Никогда не видел ничего подобного, — заявил он другому. — Вся затылочная кость!
Ее сухие губы горели, и ощущалась невыносимая боль в горле. Почему же она не плачет? Ей следовало бы плакать; она чувствовала, что слезы душат ее. Там вот, Лотти (это, вероятно, тоже сон), отделенная от нее только маленькой, узкой койкой, плачет. Кто-то упомянул о смерти, — другой доктор, не тот, что похож на иностранца. Но не все ли равно кто? Который может быть час теперь? И как бы в ответ она увидела в окне бледный рассвет.
— Сегодня мы хотели обвенчаться, — сказала она Лотти.
С другой стороны койки его сестра простонала:
— Не надо говорить, не надо! — она закрыла лицо руками и снова зарыдала.
Так вот, значит, каков конец: ковров, мебели и маленького арендованного дома; вот каков конец их встреч, волнующих вечерних прогулок при свете звезд, этого наслаждения покорностью и их взаимной любви. Она была потрясена таким ужасным результатом Игры, ей непонятной, цепко пленяющей душу мужчины иронией и вероломством, риском и случайностями, а гордо бунтующая кровь низводит женщину на роль жалкой игрушки, отнимая у нее возможность быть для него всем — конечной жизненной целью. Женщине он — мужчина — дает радость материнства и свою заботливость, свои настроения и свободные минуты, а Игре — дни и ночи состязаний, все свои мысли и свои руки, все терпение и невероятное напряжение, все рвение, весь пыл своего существа, — Игре, этой заветной своей страсти.
Сильверштейн помог ей подняться на ноги. Она беспрекословно повиновалась, все еще как во сне. Он сжал ее руку и толкнул в двери.
— Почему же ты не поцелуешь его?! — вскрикнула Лотти.
Женевьева послушно наклонилась над телом и прижала губы к его еще теплым губам. Дверь открылась, и она вышла в другую комнату. Там ждала их миссис Сильверштейн. Глаза ее гневно, возмущенно загорелись при виде мужского платья на Женевьеве.
Сильверштейн умоляюще посмотрел на свою супругу, но она разразилась яростным потоком слов:
— Что я тебе говорила? Что? Что я говорила? Ты захотела кулачного бойца в мужья. А теперь вот твое имя будет во всех газетах. На состязании и в мужском платье! Ах ты, негодница! Ах ты, распутница! Ах ты…
Но тут слезы хлынули из ее глаз, и голос оборвался. Она протянула свои грубые руки смешно и неуклюже, святая в своем материнском порыве; шатаясь, подошла к неподвижной девушке и прижала ее к груди.
Вздыхая, она невнятно бормотала ласковые слова и, обняв Женевьеву за плечи своими сильными руками, тихо ее баюкала.