Когда о многих нам скорбеть придется,
Когда и горе стало достояньем
Эпохи нынешней, отдав на поруганье
Сознанья нашего и боли нашей слабость,
О ком нам говорить? Ведь каждый день, как дань,
Средь нас навечно отбирает лучших,
Добро творивших, знавших всю тщету
Трудов своих и все ж вносящих лепту.
Таким был этот врач. И в восемьдесят лет
Желал о нашей жизни думать он, чей хаос
Угрозами или же просто лестью
Зачатки будущего подчинить стремится.
Но в сем отказано ему: уже не видел он
Последнюю, привычную картину --
Проблемы, ставшие у гроба, как родня
Смущенная, не приняв нашей смерти.
Те самые стояли, в коих он
Был сведущ столь -- неврозы, сновиденья
И тени, ждущие войти в блестящий круг,
Чтобы привлечь ученого вниманье,
Разочарованно рассеялись тотчас,
Когда он удалился от трудов,
Чтоб в землю лондонскую лечь -
Еврей великий, умерший в изгнаньи.
Лишь Ненависть возликовaла, полагая
Расширить практику, да подлые ее клиенты,
Кто исцелить себя надеются убийством
И пеплом покрывaют сад цветущий.
Они еще живут, но в мире измененном
Тем, кто без ложных сожалений обернулся
И в прошлое взглянул, все помня, будто старец
И откровенен был, подобно детям.
Он не был даже мудр, он просто предложил,
Чтоб Прошлое читалось в Настоящем
И, как урок поэзии споткнется
В конце концов на строчке, где, однажды,
Возникли обвинения и, вдруг,
Ты понимаешь, кем оно судимо
И как прекрасна жизнь была тогда,
Как и ничтожна. Лучше бы смиренно,
Как с другом, с Будущим вступить в переговоры
Без ложного набора сожалений,
Без маски добродетели и без
Смущения перед знакомым жестом.
Не удивительно, что древние культуры
В открытом им прорыве в подсознанье
Падение князей предугадали
И крах их прибыльных упадка сил симптомов.
Что преуспей он -- почему бы нет -- общественная жизнь
И вовсе станет невозможной; Государства
Обрушится огромный монолит
И мстители пред ним объединятся.
Его стращали Богом, но, как Данте,
Он шел своим путем среди заблудших душ
В тот смрадный ров, где те, кто был унижен
Отверженных ведут существованье.
Он объяснил нам Зло: что не деянья
Должны быть наказуемы -- безверье,
Самоограничения капризы
И вожделение позорное тиранов.
И если нечто от диктаторских замашек
И строгости отеческой сквозило
В его лице и оборотах речи,
То это был лишь способ защитится
Того, кто жил среди врагов так долго,
Кто ошибался и порою был абсурден.
Теперь уже он даже и не личность —
Для нас теперь он целый мир воззрений,
В котором жизни мы различные ведем:
Подобен он погоде -- чуть поможет
Иль воспрепятствует, но стало гордецу
Чуть тяжелей гордится и тирана
Почти никто всерьез не принимает.
В тени его спокойно мы растем
И он растет пока, уставший, в даже
И самом дальнем, самом жалком графстве,
Вновь не почувствует в скелете измененье.
И обездоленный ребенок в государстве
Своем игрушечном, где изгнана свобода,
Как в улье, где и мед -- лишь ужас и тревога,
В надежде уцелеть им будет успокоен.
Они еще лежат в траве забвенья --
Нами давно забытые предметы --
Но, освещеные его отважным блеском,
Вернулись к нам и стали вновь бесценны -
Те игры, что для взрослых неуместны,
Те звуки, что и слышать неприлично
И рожи те, что корчим мы украдкой.
Но он желал для нас и более того,
Чтоб две неравных наших половины,
Разъединенные из лучших побуждений,
Опять в Oдно навек объединились
И большей той из них -- там, где гнездится разум
Отдать права над меньшей, но лишь только
Для диспутов бесплодных; передать
Всю красоту чувств материнских сыну.
Но более всего он помнить завещал,
Что ночь достойна всяческих восторгов
Не потому, что нам внушает трепет
Но потому, что ждет от нас любви.
Ибо ее прелестные созданья
На нас печальные бросают взоры
И молят в Будущее взять с собой, тоскуя,
Изгнаников, и это в нашей власти.
Чтоб и они могли возликовать,
Служа, как он, на благо просвещенья,
И претерпев, как все, кто ему служит;
Как он стерпел наш выкрик вслед: -- «Иуда!»
Смолк голос разума. Над дорогим усопшим
Скорбит Страстей, им объясненных, братство,
Печален Эрос -- городов строитель,
И плачет анархистка Афродита.