Глава 4 Двадцатью одним годом ранее


Однажды днем, через несколько месяцев после первого посещения океанариума, Умма приехала забрать меня из школы. Понаблюдав за тем, как она вцепилась в руль и напряженно смотрела перед собой, веля мне садиться в машину и перестать бездельничать, я сразу поняла, что что-то не так. Был октябрь, и я держала в руках склеенную из бумаги тыкву, покрытую оранжевыми и золотыми блестками, на которую Умма бросила только один взгляд и немедленно приказала мне убрать ее в рюкзак.

– Даже не думай измазать всю машину блестками, Арим, – сказала она.

Я знала, что лучше не перечить и не протестовать, когда Умма пребывает в таком настроении. Умма миниатюрная – она часто замечала, что ее талия и запястья такие же тонкие, как у меня – но когда она злится, то как будто занимает собой все пространство. Даже аккуратно причесанные пряди ее коротко подстриженных волос потрескивают от энергии, когда она кричит, используя всю мощь своего чистого сопрано[12], чтобы выразить свое недовольство мной или Апой, тем, какие мы медлительные, ленивые или эгоистичные. Умма часто смешивала мои недостатки с недостатками отца, когда действительно расходилась не на шутку, так что в конце концов становилось трудно разобраться, какие ошибки все-таки вменялись в вину мне, а какие – Апе. Наши изъяны превращались в линии, пересекающиеся друг с другом, сплетающиеся в паутину ошибок и слабостей, совершенную сеть грехов.

Дорога домой из школы обычно занимала меньше десяти минут, но в тот день мне показалось, что она неестественно затянулась. Мы проехали мимо парка, где я часто часами бесцельно каталась на велосипеде по выходным; мимо улицы, на которой стояли в ряд четыре бледно-голубых дома; мимо прачечной самообслуживания, которой заправляла семья Чу, перед входом которой стояла банка, полная клубничных конфет, завернутых в фольгу; мимо винного магазина, работавшего, казалось, круглые сутки, а парковка возле него выглядела комично большой по сравнению с самим магазином. Умма даже не потрудилась объехать стороной «Фонтан-плазу», и я смотрела, как ТЦ проносится мимо моего окна, гадая, что сейчас делает осьминог Долорес.

Апа говорил мне, что Долорес редко спала. Вместо того, чтобы закрыть глаза и парить в невесомости своего аквариума, как я себе это представляла, она предпочла быть первым осьминогом в истории, которому, судя по всему, почти не требовалась фаза глубокого сна. По его словам, она почти всегда что-то делала, даже когда отдыхала. Казалось, ей нравилось плавать, зависать в воде или прятаться среди камней на дне, как будто она играла сама с собой в прятки. Он никогда не видел осьминога с такой предрасположенностью к играм.

– Мы думаем, причиной такого поведения может быть место, где она выросла, – сказал он. – Берингова Воронка – это невероятное место, соединившее в себе мыслимые и немыслимые неблагоприятные условия окружающей среды, но эта особенность привела к рождению и развитию множества существ, подобных Долорес – прекрасных аномалий.

– Что такое «аномалия»? – уточнила я.

– Это все, что отклоняется от ожиданий. То, что не поддается пониманию или логике.

Он заставил меня записать это на карточке и попрактиковаться в правильном написании и произношении слова, как он всегда делал, когда я спрашивала его, что означает то или иное понятие. Он стеснялся своего акцента, того, что люди в первую очередь слышали мягкие «р», «л» и непривычные интонации[13], прежде чем начинали понимать, что он говорит. У него было три ученых степени – бакалавр биологии, магистр экономики и доктор морской биологии – но его никогда не воспринимали так же, как его белых коллег (которые, как он всякий раз подчеркивал, получили худшее образование, чем было у него). «Недостаточно быть таким же хорошим, как они, Арим, – постоянно повторял он. – Нужно быть лучше».

В конце Сикамор-стрит, где мы обычно сворачивали налево, а затем направо, чтобы вернуться домой, Умма внезапно перестроилась в правую полосу, попутно подрезав белый джип и синюю «субару».

– Умма? – позвала я. – Дом в другой стороне.

Но она проигнорировала меня и повернула в противоположном направлении, к шоссе.

Я откинулась на спинку сиденья и наблюдала, как Умма набирает скорость, выруливая на шоссе, словно профессиональный водитель. Обычно она вела себя робко и нерешительно за рулем, но сейчас она вела машину как автогонщик, ускоряясь и сворачивая, пока мы не оказались в потоке автомобилей, который двигался по автостраде номер четыре незадолго до начала ежевечерней пробки.

– Куда мы едем? – спросила я.

– Мне нужно подумать, – отрезала Умма.

В ее глазах поселился странный огонек, она словно была чем-то не на шутку взволнована. Но это волнение, расходившееся от нее волнами, вызывало тошноту; мне казалось, что она балансирует на острие ножа, столкнувшись с чем-то гигантским и давящим, и она боится быть застигнутой врасплох, если хоть немного замедлится. Она перестроилась в левый ряд, тесня серебристый «мерс», пока он не убрался с нашего пути, а затем перегнала его, прямо перед тем, как мы увидели указатели на мост Джорджа Вашингтона.

Мне уже становилось не по себе.

– Умма, мы должны притормозить. Нас сейчас остановят, – попыталась предупредить я.

И действительно, в зеркале заднего вида заплясали красные и синие огоньки, затем мы услышали сердитый вой сирен. Умма пробормотала что-то себе под нос, и в течение нескольких ужасающих секунд мне казалось, что она проигнорирует сирены и будет продолжать жать на газ, а погоня за нами попадет на страницы газет. «МЕСТНАЯ ЖИТЕЛЬНИЦА ПРЕВЫСИЛА СКОРОСТЬ С РЕБЕНКОМ НА ЗАДНЕМ СИДЕНЬЕ». Я представила себе кричащие заголовки с нашими черно-белыми портретами под ними. Умму посадили бы в тюрьму, а меня отправили в исправительное учреждение, или в сиротский приют, или куда там еще помещают детей матерей, нарушивших закон, и так или иначе во всем этом будет моя вина.

Но Умма в конце концов остановила машину, съехав на обочину. Мы оказались у одной невероятно красивой поляны, поросшей травой и усеянной поздно распускающимися полевыми цветами; их желтые, розовые и пурпурные головки покачивались среди высоких сорняков. Я часто задавалась вопросом, устраивали ли люди когда-нибудь на них пикники и что произойдет, если попытаться это сделать. Меня тянуло к этим маленьким, неправдоподобно тихим островкам зелени, крохотным оазисам тайного одиночества и красоты.

Когда полицейский вышел из машины, Умма опустила солнцезащитный козырек и посмотрела в зеркало, проверяя блеск своей улыбки и стирая немного размазавшуюся помаду с верхней губы. Она откинула волосы с лица как раз в тот момент, когда он постучал в ее окно.

– Права и страховку, – произнес он нараспев, и от его глубокого голоса стекло задрожало.

Я смотрела прямо перед собой, мое лицо горело, когда Умма опустила боковое окно. У меня покалывало затылок, а содержимое желудка извивалось, как будто я проглотила угрей. Я ненавидела попадать в неприятности, привлекать к себе пристальное внимание и краснеть.

– Да, конечно, – сказала Умма, неистовая настойчивость ее прежних движений исчезла, когда она полезла в бардачок и достала из сумочки бумажник. Золотой браслет, который она носила, не снимая, – подарок моей бабушки, – задел мое колено.

– Мэм, срок действия ваших прав истек четыре месяца назад, – протянул полицейский скучающим тоном после того, как пролистал бумаги. У него были щетинистые усы, из-за которых он напомнил мне морского слизняка, которого Апа показывал мне в океанариуме.

– Мой муж обычно вовремя напоминал мне о таких вещах, – произнесла Умма. – Он в отъезде.

Я уставилась на нее. Почему она лгала?

– В отъезде, да? – сказал полицейский, скучающая веселость в его голосе исчезла, уступив место чему-то более мрачному, от чего угри у меня в животе зашипели. Он еще больше наклонился к окну, и в его зеркальных солнечных очках отразились наши крошечные копии. Я знала, что он заметил, как забилась жилка на шее Уммы, обратил внимание на то, какие маленькие у нее руки. Его взгляд вернулся к ее лицу; он пытался прочитать, что она за человек. Я никогда не представляла себе Умму кем-то, кроме своей матери, но теперь, глядя на нее глазами полицейского, я поняла, что она могла бы сойти за гораздо более молодую женщину. Внезапно простая красота ее лица, которую я всегда воспринимала как нечто само собой разумеющееся, – длинный узкий нос и большие глаза, пухлый рот, все не унаследованные мной черты – показалась мне опасной.

– Да, – сказала она, и это прозвучало так, словно она приняла какое-то решение. Она выпрямила спину и улыбнулась. – Иногда я теряюсь, когда его нет рядом.

– Вам следует быть осторожнее, – четко проговорил полицейский.

– Это из-за меня, – встряла я прежде, чем Умма успела ответить. Мне не нравилось, куда клонился разговор, не нравилось, что сейчас они, казалось, говорили о вещах, которых я не понимала. Полицейский повернулся и посмотрел на меня. – Я сказала маме, что мне очень срочно нужно в туалет. Это не ее вина.

– Вы хоть представляете, – продолжил он, игнорируя меня и снова переводя взгляд на Умму. – С какой скоростью вы ехали?

Умма покачала головой, как смущенная школьница. Меня тошнило.

– Вы выжали восемьдесят пять. На полосе с максимально допустимой скоростью шестьдесят миль[14] в час, – сказал полицейский.

На небе чередовались розовые и оранжевые пятна, а мимо проносились синие, черные и белые полосы машин, возвращавшихся домой. Он потянулся за своим блокнотом, чтобы записать в него наши преступления.

– Пожалуйста, – попросила Умма, – мы можем на этот раз обойтись предупреждением?

Ее белоснежные зубы сверкнули в отражении солнечных очков полицейского, она начала теребить золотой крестик, висевший у нее на шее, что, как я знала, она делала всякий раз, когда говорила с Богом, прося его вмешаться. С Уммой всегда было так. Единственным существом, поселившимся в ее сердце, был Бог. Я чувствовала себя покинутой всякий раз, когда она закрывала глаза, чтобы поговорить с ним.

– Все остальные тоже ехали быстро, – заметила я. – Почему вы их не остановили?

– Арим, закрой свой рот, – предупредила меня Умма по-корейски.

Полицейский опустил солнцезащитные очки. Его глаза оказались на удивление маленькими, белки слегка налились кровью, а от радужки водянисто-голубого цвета, слишком бледной, мне стало не по себе. Застывшее в них выражение кричало о полной безучастности, покрытой слоем легкой настороженности.

– Вы должны научить своего ребенка вести себя тихо, когда говорят взрослые, – понизил голос он.

В последовавшей тишине мне показалось, что я слышу, как кровь бежит по моим венам.

– Я понимаю. Этого больше не повторится. – Она произнесла эти слова на английском с легким акцентом, говорила медленно, чтобы он не попросил ее повторить, как это часто делали другие. – Мы сожалеем, что причинили вам неудобства.

Полицейский изучал ее, и один из уголков его рта искривился в подобии улыбки. Его зеркальные солнцезащитные очки снова надвинулись на красный нос, скрывая эти ужасные глаза.

– Прекрасно, – вздохнул он так, словно делал нам большое одолжение. – На этот раз я отпущу вас с предупреждением. Вы, народ, хорошо умеете следовать правилам, верно?

Я не поняла, что он имел в виду, но улыбка Уммы осталась на ее лице, как будто ее нарисовали. Это была та же самая улыбка, которая появлялась всякий раз, когда кто-нибудь звонил во время одной из их с Апой ссор. Она сглаживала всю рвущуюся наружу ярость и боль в своем голосе и отвечала на телефонные звонки ярко, жизнерадостно, как будто только что не говорила ему, как сильно она хочет умереть, как много бы она отдала, чтобы они никогда не приезжали в эту страну.

– Убедитесь, что вы снова не попадетесь здесь за превышение скорости, – сказал полицейский. Он похлопал по крыше машины, прежде чем уйти, его походка была тяжелой и размеренной.

Умма снова подняла стекло. Мы посидели так некоторое время, даже после того, как полицейский вырулил обратно на проезжую часть. Она медленно включила зажигание, и когда двигатель взревел, я опять задалась вопросом, что полицейский имел в виду, говоря «вы, народ». Он имел в виду нашу семью? Я хотела спросить Умму, но знала, что она либо не захочет отвечать, либо не сможет придумать ответ.

Умма вывела машину обратно на дорогу, и на этот раз мы остались на правой полосе. Она все еще пребывала в настолько отвлеченном состоянии после нашей встречи с полицейским, что забыла выключить сигнал поворота и обратила внимание на щелчки только тогда, когда я указала ей на это. Мы ехали дальше, а небо становилось все темнее, от розового до серовато-лавандового, разбавляемого лишь янтарным сиянием уличных фонарей.

Она свернула в парк, выходивший к реке Гудзон, как раз перед развилкой на шоссе, откуда расходились дороги к мосту и в Нью-Йорк. Умма остановила машину на холме, с которого открывался вид на остальную часть парка; ухоженная зелень расступалась, открывая бескрайнее небо и водоем. До этого я была в Нью-Йорке всего один раз: меня возили в мой день рождения в Рокфеллеровский центр смотреть, как зажигают елку. Это случилось давно, когда я была намного младше – достаточно маленькая, чтобы думать, будто елку зажигают специально для меня. Тогда зимой все еще иногда бывало холодно.

Умма и Апа по дороге поспорили об оплате парковки. К тому времени, как мы протиснулись сквозь толпу вокруг катка, а наше дыхание стало облаками в низком небе поздней осенью, мои родители были злы друг на друга, но их препирательства разом прекратились в тот наэлектризованный момент, когда елка загорелась, а ее ветви загорелись тысячами и тысячами разноцветных звезд. Потом, чтобы согреться, мы съели по большой миске горячего супа из бычьих хвостов в Корейском квартале, и по дороге домой я заснула на заднем сиденье под звуки их голосов, снова тихих и дружелюбных.

Умма вышла из машины, не глядя на меня. Она подошла к столику для пикника с видом на море, села, сложив руки, переплетая пальцы друг с другом, и уставилась на травяной океан, расстилавшийся под нами. Я осталась в машине, наблюдая за ней. Я хотела выйти, сказать, что нам нужно сесть в машину, развернуться и приехать домой до возвращения Апы с работы, но я чувствовала, что не могу пошевелиться, ремень безопасности пригвоздил меня к месту.

Мимо пронеслась группа бегунов трусцой, одетых в яркую спортивную одежду, а вскоре за ними последовала вереница велосипедистов, и все они торопились успеть закончить последний круг до наступления ночи. Я открыла дверцу машины.

– Умма? – позвала я.

Она испуганно выпрямилась, как будто забыла, что я здесь. Ее глаза покраснели, но лицо оставалось спокойным.

– Что не так? – спросила я.

Тогда Умма наконец посмотрела на меня.

– Ничего страшного, – сказала она. – Поехали домой.



Неуемная энергия, которая до сих пор двигала Уммой, казалось, по дороге домой покинула ее. Я все это время наблюдала за ней, не зная, что делать или говорить. Я чувствовала себя слишком маленькой, чтобы оказаться полезной, и одновременно слишком взрослой, чтобы пытаться вести себя так, будто ничего не произошло.

Умма ругала меня, если мои волосы были зачесаны не на ту сторону, постоянно жаловалась, если я оставляла носки на полу, вечно напоминала мне, что я должна хорошо себя вести, куда бы ни пошла, чтобы у людей не сложилось плохого мнения о нашей семье. Женщина, которой Умма была с утра, – смелой, безрассудной, даже кокетливой – изменилась, превратившись в незнакомку.

Как только мы вернулись домой, Умма заперлась в кабинете Апы, и я слышала, как она роется в его ящиках и папках с файлами. Я стояла за дверью, больше напуганная молчанием Уммы, чем ее бешеной ездой. Неужели Апа снова забыл оплатить счета? Или дело в чем-то другом?

Апа вернулся домой всего через час, и его радостное «Я дома!» разнеслось повсюду, как бой часов, отбивающих неправильное время.

– Где твоя мама, Желудь? – спросил он, когда увидел, что я сижу одна за кухонным столом и пытаюсь сделать домашнее задание.

– Она в твоем кабинете, – почему-то виновато промолвила я.

На лбу Апы появилась морщинка, но он ничего не сказал и вместо этого начал кипятить воду для чая. Он был зависим от чая и выпивал не менее десяти чашек крепкого черного чая в день. По всему дому были разбросаны использованные чайные пакетики, потому что Апа макал их в кружку на минуту, выуживал и откладывал. Он оставлял их на старых салфетках, журналах, газетах, а иногда даже на подоконнике, утверждая, что прибережет этот чайный пакетик на потом. Это сводило Умму с ума.

– Ты дома, – заметила Умма. Мы оба подняли глаза и увидели, что она стоит в дверях кухни. Она держала в руках путевой дневник Апы, тот самый, который я нашла и отрывки из которого прочитала.

– Ты рылась в моих вещах? – попытался возмутиться Апа, но выглядел он при этом как ребенок, пойманный за тем, чего делать не следовало, его испуганные глаза широко распахнулись.

– Как ты мог так поступить со мной? С нашей семьей? – воскликнула Умма.

Я закрыла глаза и услышала, как что-то упало на пол и разбилось вдребезги. Она швырнула дневник через всю кухню и попала во что-то хрупкое.

Лицо Апы онемело, он замкнулся в себе. Я видела, что он напряженно решает, чем ей ответить, как отреагировать на обвинения.

– Ты наконец-то окончательно сошла с ума, – сказал он. – Ты не знаешь, о чем говоришь. Ты ничего не знаешь о моей жизни за пределами этого дома.

– Я уйду от тебя! – воскликнула Умма высоким, тонким голосом, от которого у меня защемило сердце. Теперь она плакала. – Я уйду от тебя, если ты не перестанешь с ней встречаться!

– Ты сумасшедшая, – повторял Апа.

– Я вернусь в Корею, – плакала Умма. – Я уйду от тебя.

– Думаешь, что сможешь зайти так далеко в одиночку? – поинтересовался Апа с холодом в голосе, которого я никогда раньше от него не слышала. – Попробуй. Ты же даже не знаешь, как самостоятельно забронировать билет на самолет.

Умма собиралась бросить нас обоих, и это была моя вина. Мне следовало спрятать дневник отца, сжечь его, выбросить. Я начала плакать.

– Посмотри, что ты наделала! – крикнул Апа. – Довольна теперь? Ведешь себя так в присутствии нашей дочери. Мичхин сарам[15].

Можно было подумать, что, если он просто продолжит называть Умму сумасшедшей, ему не придется обращать внимания на ее угрозы.

Я вскочила и выбежала из дома, с грохотом хлопнула входной дверью, едва успев надеть кроссовки. Как раз перед тем, как дверь захлопнулась, я услышала, как Апа зовет меня по имени, но никто из них не последовал за мной. Я рывком распахнула калитку, ведущую на задний двор.

Одним из моих самых любимых мест в мире был уголок за сараем, где хранились ржавеющие велосипеды и старая бытовая техника, который обычно оставался нетронутым, за исключением тех редких дней, когда Умма заставляла Апу подстригать газон. Однажды, играя, я отважилась зайти за сарай и там, к своей радости, обнаружила старый пень, на котором кто-то вырезал надпись «Д+П НАВСЕГДА», сохранившуюся со времен тех, кто жил здесь до нас. Я водила пальцами по вырезанным буквам, гадая, кем же были эти «Д» и «П». Я не рассказала родителям о своей находке и при любой возможности посещала тайник за сараем, расстилала одеяло на пне и сворачивалась калачиком в зеленой тени куста сирийского гибискуса, который Умма посадила, когда они с Апой только переехали сюда. Апа рассказал мне, что гибискус является национальным цветком Кореи, и на корейском его название означает «вечный цветок».

Я села на пенек «Д+П», обхватив руками колени и дрожа в темноте. Две струйки потекли у меня из носа и смешались с моими слезами. Я подавила рыдания и попыталась сосредоточиться на своем дыхании, как учил меня Апа, когда показывал, как плавать, втягивая воздух носом и выпуская его через рот, как будто я погружала голову в воду и выныривала из нее. Постепенно я начала успокаиваться и чувствовать сонливость. Я свернулась на пне и незаметно для себя заснула.

Когда я очнулась, белая луна стояла высоко в небе, и где-то неподалеку Апа звал меня по имени. Я встала, чувствуя покалывание в руках и ногах.

– Я здесь, – откликнулась я, появляясь из-за сарая.

В голосе Апы послышалось облегчение.

– Что, черт возьми, ты там делала?

Я посмотрела на него.

– Знаешь, я, вообще-то, не глупая! – вспылила я.

Мой гнев удивил его.

– Я никогда так и не говорил, – ответил он.

Мне хотелось спросить, все ли у них сейчас в порядке. Собирается ли он прекратить общение с той женщиной. Но я этого не сделала, только скрестила руки на груди и уставилась прямо в стену за головой Апы; я много раз видела, как это делала Умма.

Апа вздохнул.

– Тебе пора ложиться спать.

– Я еще даже не ужинала, – заметила я.

На кухонном полу валялись разбитые останки любимой чайной кружки Апы. Той самой, с бугристым зеленым рисунком, которую я разрисовала много лет назад на День отца, снабдив надписью «Лучший в мире папа», выведенной желтыми буквами на ободке. Когда я увидела осколки на полу, мне снова захотелось расплакаться, но я взяла себя в руки и молча наблюдала, как Апа подметает их, бормоча что-то себе под нос.

– Где Умма? – спросила я.

Обычно после ссоры она запиралась в ванной или в спальне, включала Бетховена и не выходила, пока не почувствует себя готовой, а затем возвращалась с таким спокойным и невозмутимым лицом, как будто ничего не произошло. Но я не услышала знакомого звука воды, наполняющей ванну, или привычной классической мелодии, доносящихся сверху.

– Она уехала на несколько дней, – ответил Апа.

– Что?

Апа заключил меня в объятия, а я забарабанила по его спине кулаками.

– Ненавижу тебя! Из-за тебя она ушла! – кричала я.

– Она просто поживет в отеле несколько дней, – сказал он. – А теперь успокойся.

– Из-за тебя она ушла, – повторила я. – Ты плохой муж и плохой отец.

К моему удивлению и радости, после этих слов лицо Апы исказила гримаса настоящей боли.

– Ты плохой человек, – сказала я, наслаждаясь своей новообретенной способностью наносить удары моим родителям так же, как они наносили их друг другу и мне.

– Ну все, достаточно, – отрезал Апа. – Ты ляжешь спать вообще без ужина, если собираешься так себя вести.

Я так и поступила. Я отправилась готовиться ко сну, сняла школьную форму и аккуратно сложила ее, надела пижаму, почистила зубы и даже не забыла сто раз расчесать волосы, чтобы они блестели, как учила меня Умма. «Нам с тобой повезло, что у нас густые волосы, но важно заботиться о них, – всегда говорила она. – Если этого не делать, они станут ломкими и секущимися».



Уммы не было целую неделю. В течение этого времени я возвращалась домой из школы на машине с девочкой по имени Эми, которая жила через улицу и которая мне не нравилась, потому что она все время задавала глупые вопросы – о домашнем задании и о том, почему у меня нет братьев или сестер. У Эми были два младших брата, одна старшая сестра, собака и морская свинка.

– У вас вообще нет домашних животных? – спросила Эми.

– У меня есть домашний осьминог, – ответила я. – Ее зовут Долорес, она переливается всеми цветами радуги, а еще она большая, как дом.

Глаза Эми сузились.

– Я тебе не верю, – заявила она. – Ничье домашнее животное не может быть размером с дом.

Я пожала плечами.

– Она и не живет в нашем доме. Она живет в океанариуме, и она очень умная. Она такая умная, что, наверное, могла бы съесть тебя, если бы захотела.

– Давайте будем добры друг к другу, девочки, – прервала нас мама Эми с водительского сиденья. Эми дулась всю оставшуюся дорогу домой.

После того, как они высаживали меня, я обычно заходила в дом, готовила себе бутерброд, смотрела телевизор и делала домашнее задание. Я выключила звук телепередачи, чтобы суметь расслышать гудки телефона или звонок в дверь, просто на случай если Умма вернется. Без нее дом казался еще более пустым. Мы с Апой ели только пиццу и китайскую еду навынос, и я все время чувствовала усталость. «Пожалуйста, вернись, – просила я, глядя на телефон или на входную дверь и думая, каким образом я могла бы стать лучше, настолько хорошей, чтобы она никогда больше не покинула нас. – Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста».

Что касается разбитой кружки на кухонном полу, то несмотря на все усилия Апы навести порядок, по прошествии времени мы все равно продолжали находить маленькие керамические черепки то тут, то там. Независимо от того, как внимательно мы осматривались, как тщательно подметали или пылесосили, в углах кухни всегда оставалось еще предостаточно крошечных кусочков зеленой шрапнели, похожих на следы недавней битвы или артефакты исчезнувшей цивилизации.

Загрузка...