"Один из важнейших выводов, которые можно сделать на основании изучения истории, это — тот, что правительство есть самая действительная причина характера народа; что достоинства и недостатки наций, их энергия или их слабость, их таланты, их просвещение или их невежество почти никогда не бывают следствием климата или свойств данной расы; что природа дает все всем, а правительства сохраняют или уничтожают в подчиненных им людях те качества, которые составляют первоначально общее достояние человеческого рода". В Италии не произошло изменений ни в климате, ни в расе (прилив варваров был слишком незначителен, чтобы изменить ее свойства): "природа была та же для итальянцев всех времен; изменялись только правительства, — и эти перемены всегда предшествовали изменениям национального характера или сопровождали их".
Так оспаривал Сисмонди учение, ставящее историческую судьбу народов в исключительную зависимость от географической среды [7]. Его выражения не лишены основательности. Действительно, география далеко не все объясняет в истории, именно потому, что эта последняя есть история, т. е. потому, что, по выражению Сисмонди, правительства изменяются, несмотря на то, что географическая среда остается неизменной. Но это мимоходом, нас интересует здесь совсем другой вопрос.
Читатель заметил уже, вероятно, что, сопоставляя неизменность географической среды с изменчивостью исторических судеб народов, Сисмонди приурочивает эти судьбы к одному основному фактору: "к правительству", т. е. к политическому строю данной страны. Характер народа всецело определяется характером правительства. Правда, категорически высказав это положение, Сисмонди тотчас же и весьма существенно смягчает его: политические перемены, — говорит он, — предшествовали изменениям национального характера или сопровождали их. Тут уже выходит, что характер правительства иногда определяется характером народа. Но в этом случае, историческая философия Сисмонди сталкивается с знакомым уже нам противоречием, смущавшим французских просветителей: нравы данного народа зависят от его политического устройства; политическое устройство зависит от нравов. Сисмонди так же мало был способен разрешить это противоречие, как и просветители, он принужден был поочередно класть в основу своих рассуждений то один, то другой член этой антиномии. Но как бы то ни было раз остановившись на одном из них, именно на том, который гласит, что характер народа зависит от его правительства, он придавал понятию "правительство" преувеличенно широкое значение: оно охватывало у него решительно все свойства данной социальной среды, все особенности данных общественных отношений. Точнее будет сказать, что у него решительно все свойства данной социальной среды являются делом "правительства", результатом политического устройства. Это точка зрения XVIII века. Когда французские материалисты хотели кратко и сильно выразить свое убеждение относительно всемогущего влияния окружающей среды на человека, они говорили: c'est la législation qui fait tout (все зависит от законодательства). А когда у них заходила речь о законодательстве, они имели в виду почти исключительно политическое законодательство, государственный строй. Между сочинениями знаменитого Ж. Б. Вико есть маленькая статейка, озаглавленная: "Опыт системы юриспруденции, в которой гражданское право римлян объясняется их политическими революциями" {Мы переводим название статейки с французского и спешим заметить при этом, что сама статейка известна нам лишь по некоторым французским извлечениям из нее. Мы не могли достать ее итальянского подлинника, так как она насколько мы знаем, была напечатана лишь в одном издании соч. Вико (1818 г.); ее уже нет в шеститомном миланском издании 1835 г. Впрочем, в данном случае важно не то, как исполнил Вико свою задачу, а то, какую именно задачу он себе ставил.
Предупредим здесь, кстати, один упрек, который нам поторопятся, вероятно, сделать догадливые критики: "вы безразлично употребляете выражение "просветители" и "материалисты", — скажут нам, — а между тем далеко не все "просветители" были материалистами; многие из них, например, хоть Вольтер, горячо восставали против материалистов". Это так; но, с другой стороны, еще Гегель показал, что восстававшие против материализма просветители сами были лишь непоследовательными материалистами.}. Хотя этот "опыт" написан был в самом начале XVIII столетия, но выраженный в нем взгляд на отношение гражданского права к государственному строю господствовал до французской реставрации; просветители все сводили к "политике".
Но политическая деятельность "законодателя" есть во всяком случае деятельность сознательная, хотя, разумеется, и не всегда целесообразная. Сознательная деятельность человека зависит от его "мнений". Таким образом французские просветители незаметно для себя возвращались к мысли о всемогуществе мнений даже в том случае, когда хотели ярко выразить мысль о всемогуществе среды.
Сисмонди стоит еще на точке зрения XVIII века [8]. Более молодые французские историки держатся уже других взглядов.
Ход и исход французской революции, с ее сюрпризами, ставившими в тупик самых "просвещенных" мыслителей, явились до последней степени наглядным опровержением мысли о всемогуществе мнений. Тогда многие совсем разочаровались в силе "разума", а другие, не поддавшиеся разочарованию, стали тем более склоняться к принятию мысли о всемогуществе среды и к изучению хода ее развития. Но и на среду стали смотреть во время реставрации с новой точки зрения. Великие исторические события так насмеялись и над "законодателями", и над политическими конституциями, что теперь уже странно казалось приурочивать к этим последним, как к основному фактору, все свойства данной общественной среды; теперь политические конституции стали рассматривать как нечто производное, как следствие, а не как причину.
"Бо льшая часть писателей, ученых, историков или публицистов, — говорит Гизо в своих "Essais sur l'histoire de France" [9], — старалась объяснить данное состояние общества, степень или род его цивилизации политическими учреждениями этого общества. Было бы благоразумнее начинать с изучения самого общества для того, чтобы узнать и понять его политические учреждения. Прежде, чем стать причиной, учреждения являются следствием; общество создает их прежде, чем начинает изменяться под их влиянием; и вместо того, чтобы о состоянии народа судить по формам его правительства, надо, прежде всего, исследовать состояние народа, чтобы судить, каково должно было быть, каково могло быть его правительство… Общество, его состав, образ жизни отдельных лиц, в зависимости от их социального положения, отношения различных классов лиц, — словом, гражданский быт людей (l'état des personnes), — таков, без сомнения, первый вопрос, который привлекает к себе внимание историка, желающего знать, как жили народы, и публициста, желающего знать, как они управлялись" [10].
Это — взгляд, прямо противоположный взгляду Вико. У того история гражданского права объясняется политическими революциями, у Гизо политический строй объясняется гражданским бытом, т. е. гражданским правом. Но французский историк идет еще дальше в анализе "общественного состава". По его словам, у всех народов, явившихся на историческую сцену после падения западной Римской империи, "гражданский быт" людей находился в тесной связи с поземельными отношениями (état des terres), a потому изучение их поземельных отношений должно предшествовать изучению их гражданского быта: "Чтобы понять политические учреждения, надо изучить различные слои, существующие в обществе, и их взаимные отношения. Чтобы понять эти различные общественные слои, надо знать природу поземельных отношений"[11]. С этой точки зрения Гизо и изучает историю Франции первых двух династий. Она является у него историей борьбы различных слоев тогдашнего общества. В своей истории английской революции он делает новый шаг вперед, изображая это событие, как борьбу буржуазии против аристократии, и молчаливо признавая, таким образом, что для объяснения политической жизни данной страны надо изучить не только ее поземельные отношения, но и все ее имущественные отношения вообще {Борьба религиозных и политических партий в Англии XVII века "прикрывала собой социальный вопрос, борьбу различных классов за власть и влияние Правда, в Англии эти классы были не так резко разграничены и не так враждебны друг к другу, как в прочих странах. Народ не забыл, что сильные бароны боролись не только за свою собственную, но и за народную свободу. Сельские дворяне и городские буржуа в продолжение трех столетий вместе заседали в парламенте именем английских обшин. Но в течение последнего века произошли большие изменения относительной силы различных классов общества, не сопровождавшиеся соответственными изменениями в политическом устройстве… Буржуазия, сельское дворянство, фермеры и мелкие землевладельцы, очень многочисленные в тогдашних деревнях, не имели на ход общественных дел того влияния, которое соответствовало бы важности их общественной роли. Они выросли, но не возвысились. Отсюда в этом слое, равно как и в других слоях, лежавших ниже его, явился могущественный дух самолюбия, готовый схватиться за первый встречный повод для своего бурного проявления". "Discours sur l'histoire de la révolution d'Angleterre", Berlin 1850, p.p. 9-10.
Ср. у того же автора все шесть томов, относящиеся к истории первой английской революции, и очерки жизни различных общественных деятелей того времени Гизо редко покидает там точку зрения борьбы классов.}. Такой взгляд на политическую историю Европы далеко не был тогда исключительной принадлежностью Гизо. Его разделяли многие другие историки, из которых мы укажем на Огюстена Тьерри и Минье.
В своих "Vues des révolutions d'Angleterre" Ог. Тьерри изображает историю английских революций, как борьбу буржуазии с аристократией. "Всякий тот, чьи предки принадлежали к числу завоевателей Англии, — говорит он о первой революции, — покидал свой замок и ехал в королевский лагерь, где и занимал положение, соответствующее его званию. Жители городов толпами шли в противоположный лагерь. Тогда можно было сказать, что армии собирались одна — во имя праздности и власти, другая — во имя труда и свободы. Все праздношатающиеся, каково бы ни было их происхождение, все те, которые искали в жизни лишь достающихся без труда наслаждений, становились под королевские знамена, защищая интересы, подобные их собственным интересам; и, наоборот, те из потомков прежних завоевателей, которые занимались тогда промышленностью, присоединялись к партии общин" [12].
Религиозное движение того времени было, по мнению Тьерри, лишь отражением положительных житейских интересов. "С обеих сторон война велась за положительные интересы. Все остальное было внешностъю или предлогом. Люди, отстаивавшие дело подданных, были по большей части пресвитерианами, т. е. они не хотели никакого подчинения, даже в религии. Те, которые примыкали к противной партии, принадлежали к англиканскому или католическому исповеданию; это потому, что даже в религиозной области они стремились к власти и к обложению людей налогами". Тьерри цитирует при этом следующие слова Фокса из его "History of the reign of James the Second": на все религиозные мнения виги смотрели глазами политиков. Даже ненависть их к папизму вызывалась не столько суевериями или так называемым идолопоклонством этой непопулярной секты, сколько ее стремлениями установить абсолютную власть в государстве".
По мнению Минье, "общественное движение определяется господствующими интересами. Посреди различных препятствий, это движение стремится к своей цели, останавливается, раз она достигнута, и уступает место другому движению, которое сначала незаметно и обнаруживается только тогда, когда становится преобладающим. Таков был ход развития феодализма. Феодализм существовал в нуждах людей, еще не существуя фактически, — первая эпоха; во вторую эпоху он существовал фактически, постепенно переставая соответствовать нуждам, отчего прекратилось, наконец, и его фактическое существование. Еще ни одна революция не совершалась другим путем" [13].
В своей истории французской революции Минье смотрит на события именно с точки зрения "нужд" различных общественных классов. Борьба этих классов составляет у него главную пружину политических событий. Разумеется, такой взгляд не мог быть по вкусу эклектикам даже в то доброе старое время, когда их головы работали много больше, чем работают теперь. Эклектики упрекали сторонников новых исторических теорий в фатализме, в пристрастии к системе (esprit de systиme). Как всегда бывает в таких случаях, эклектики вовсе не замечали действительно слабых сторон новых теорий, но зато с тем большей энергией нападали на их бесспорно сильные стороны. Впрочем, это старо, как мир, и потому мало интересно. Гораздо интереснее то обстоятельство, что эти новые взгляды защищал сенсимонист Базар, один из самых блестящих представителей тогдашнего социализма.
Базар не считал безупречной книгу Минье о французской революции. Ее недостатком было в его глазах, между прочим, то, что она изображает описываемое событие как отдельный факт, стоящий без всякой связи с "той длинной цепью усилий", которая, свергнув старый общественный порядок, должна была облегчить установление нового строя". Но в книге есть и несомненные достоинства. "Автор задался целью характеризовать те партии, которые одна после другой направляют революцию, обнаружить связь этих партий с различными общественными классами, показать, какая именно цепь событий ставит их одну за другой во главе движения, и как, наконец, они исчезают". Тот самый "дух системы и фатализма", который эклектики ставили в упрек историкам нового направления, выгодно отличает, по мнению Базара, работы Гизо и Минье от произведений "историков-литераторов (т. е. историков, заботящихся лишь о красоте "стиля"), которые при всей своей многочисленности, ни на шаг не подвинули вперед историческую науку со времени XVIII века" [14].
Если бы Огюстена Тьерри, Гизо или Минье спросили, — нравы ли данного народа создают его государственное устройство, или же, наоборот, его государственное устройство создает его нравы, каждый из них ответил бы, что как ни велико и как ни бесспорно взаимодействие между нравами народа и его государственным устройством, но в последнем счете и то, и другое обязаны своим существованием третьему, глубже лежащему фактору: "гражданскому быту людей, их имущественным отношениям". Таким образом противоречие, в котором путались философы XVIII века, было бы разрешено, и всякий беспристрастный человек признал бы, что Базар прав, что наука сделала шаг вперед в лице представителей новых исторических взглядов.
Но мы уже знаем, что упомянутое противоречие есть лишь частный случай коренного противоречия общественных взглядов XVIII века:
человек со всеми своими мыслями и чувствами есть плод среды;
среда есть создание человека, плод его "мнений". Можно ли сказать, что новые исторические взгляды разрешили это коренное противоречие французского материализма? Посмотрим, как объясняли себе французские историки времен реставрации происхождение того гражданского быта, тех имущественных отношений, внимательное изучение которых одно только и могло, по их мнению, дать ключ к пониманию исторических событий.
Имущественные отношения людей принадлежат к области их правовых отношений; собственность есть, прежде всего, правовой институт. Сказать, что ключа к пониманию исторических явлений надо искать в имущественных отношениях людей, значит сказать, что этот ключ лежит в учреждениях права. Но откуда берутся эти учреждения? Гизо совершенно справедливо говорит, что политические конституции были следствием прежде, чем стать причиной; что общество прежде создало их, а потом стало видоизменяться под их влиянием. Но разве нельзя сказать то же самое и по адресу имущественных отношений? Разве они не были, в свою очередь, следствием прежде, чем стать причиной? Разве общество не должно было создать их прежде, чем испытать на себе их решительное влияние? На эти вполне резонные вопросы Гизо отвечает в высшей степени неудовлетворительно.
У народов, явившихся на историческую сцену после падения западной Римской империи, гражданский быт стоит в тесной причинной связи с землевладением [15]: отношение человека к земле определяло его общественное положение. В течение всей эпохи феодализма все общественные учреждения обусловливались в последнем счете поземельными отношениями. Что же касается этих отношений, то они, по словам того же Гизо, "первоначально, в первое время после нашествия варваров", определялись общественным положением землевладельцев: "земля получала тот или другой характер, смотря по тому, в какой степени был силен землевладелец [16]. Но чем же определялось в таком случае общественное положение землевладельцев? Чем определялась "первоначально, в первое время после нашествия варваров", большая или меньшая степень свободы, большая или меньшая степень могущества землевладельцев? Прежними политическими отношениями в среде варваров-завоевателей? Но ведь Гизо уже сказал нам, что политические отношения — следствие, а не причина. Чтобы понять политический быт варваров в эпоху, предшествовавшую падению Римской империи, мы должны были бы, согласно совету нашего автора, изучить их гражданский быт, их социальный строй, отношения различных классов в их среде и проч.; а такое изучение опять привело бы нас к вопросу о том, чем определяются имущественные отношения людей, чем создаются существующие в данном обществе формы собственности. И понятно, что мы ничего не выиграли бы, если бы для объяснения положения различных общественных классов мы стали ссылаться на относительные степени их свободы и могущества. Это был бы не ответ, это было бы повторение вопроса в новом виде, с некоторыми подробностями.
Вопрос о происхождении имущественных отношений едва ли даже возникал в голове Гизо в виде строго и точно поставленного научного вопроса. Мы видели, что не считаться с ним ему было совершенно невозможно, но уже запутанность тех ответов, которые он давал на него, свидетельствует о неясности его формулировки. В последнем анализе развитие форм собственности объяснялось у Гизо до крайности туманными ссылками на человеческую природу. Неудивительно, что этот историк, которого эклектики обвиняли в излишней систематичности воззрений, сам оказался порядочным эклектиком, например, в своих сочинениях по истории цивилизации.
Ог. Тьерри, рассматривавший борьбу религиозных сект и политических партий с точки зрения "положительных интересов" различных общественных классов и страстно сочувствовавший борьбе третьего сословия против аристократии, объяснял происхождение этих классов и сословий завоеванием. "Tout cela date d'une conquкte, il y a une conquкte là dessous" (все это пошло со времен завоевания; под всем этим лежит завоевание), — говорит он о классовых и сословных отношениях у новейших народов, о которых у него исключительно идет речь. Эту мысль он без устали развивает на разные лады как в публицистических статьях, так и в позднейших ученых своих сочинениях. Но уже не говоря о том, что "завоевание" — политический международный акт — возвращало Тьерри к точке зрения XVIII века, который объяснял всю общественную жизнь деятельностью законодателя, т. е. политической власти, всякий факт завоевания неизбежно возбуждает вопрос: почему же социальные последствия его были именно те, а не иные? Прежде нашествия германских варваров Галлия уже пережила римское завоевание. Социальные последствия этого завоевания были очень отличны от тех, которые были вызваны завоеванием германским. Социальные последствия завоевания Китая монголами очень мало похожи на социальные последствия завоевания Англии норманнами. Откуда берутся подобные различия? Сказать, что они определяются различиями в социальном строе различных народов, сталкивающихся между собою в разные времена, значит не сказать ничего, потому что остается неизвестным, чем же определяется этот социальный строй. Ссылаться по поводу этого вопроса на какие-нибудь прежние завоевания — значит вертеться в заколдованном круге. Сколько ни перечисляйте завоеваний, вы все-таки придете, в конце концов, к тому неизбежному заключению, что в общественной жизни народов есть какой-то X, какой-то неизвестный фактор, который не только не обусловливается завоеванием, но который, напротив, обусловливает собою последствия завоеваний и даже часто, а может быть, и всегда, и самые завоевания, являясь коренной причиной международных столкновений. Тьерри в своей "Истории завоевания Англии норманнами" сам указывает, на основании старых памятников, те побуждения, которые руководили англосаксами в их отчаянной борьбе за свою независимость. "Мы должны бороться, — говорит один из их герцогов, — какова бы ни была опасность, потому что тут дело идет не о признании нового господина… а совсем о другом. Предводитель норманнов роздал уже наши земли своим рыцарям и всем людям, которые по большей части уже и признали себя за это его вассалами. Они захотят воспользоваться этими пожалованиями, если норманнский герцог станет нашим королем, а он вынужден будет отдать в их власть наши земли, наших жен, наших дочерей: все это им обещано уже заранее. Они хотят разорить не только нас, но и наших потомков, они хотят отнять у нас землю наших предков" и т. д. С своей стороны, Вильгельм Завоеватель говорит своим спутникам: "Сражайтесь храбро, убивайте всех; если мы победим, мы все разбогатеем. То, что приобрету я, приобретете вы все, что завоюю я, завоюете вы; если у меня будет земля, будет земля и у вас" [17]. Тут как нельзя более ясно, что завоевание не было само себе целью, что "под ним" лежали известные "положительные", т. е. экономические интересы. Спрашивается, что же придало этим интересам тот вид, который они тогда имели? Отчего и туземцы, и завоеватели склонялись именно к феодальному, а не к какому-нибудь другому землевладению? "Завоевание" ничего не объясняет в этом случае.
В "Histoire du tiers état" того же Тьерри и во всех его очерках по истории внутренних отношений Франции и Англии мы имеем уже довольно полную картину исторического движения буржуазии. Достаточно ознакомиться хотя бы с этой картиной, чтобы видеть, до какой степени неудовлетворителен взгляд, приурочивающий к завоеванию происхождение и развитие данного социального строя: ведь это развитие шло совершенно в разрез с интересами и желаниями феодальной аристократии, т. е. завоевателей и их потомков.
Можно без всякого преувеличения сказать, что сам Ог. Тьерри позаботился о том, чтобы своими историческими исследованиями опровергнуть свой собственный взгляд на историческую роль завоеваний [18]. У Минье — та же путаница. Он говорит о влиянии землевладения на политические формы. Но отчего зависят, почему развиваются формы землевладения в ту или другую старому, этого Минье не знает. В последнем счете и у него формы землевладения приурочиваются к завоеванию[19]. Он чувствует, что и в истории международных столкновений мы имеем дело не с отвлеченными понятиями: — "завоеватели", "завоеванные", — а с людьми, обладающими живою плотью, имеющими определенные права и общественные отношения, но и здесь его анализ идет не далеко. "Когда два народа, живя на одной почве, смешиваются друг с другом, — говорит он, — они утрачивают свои слабые стороны и сообщают свои сильные стороны один другому" [20].
Это не глубоко, да и не совсем ясно.
Поставленный лицом к лицу с вопросом о происхождении имущественных отношений, каждый из названных французских историков времен реставрации наверное попытался бы, подобно Гизо, выйти из затруднения с помощью более или менее остроумных ссылок на "человеческую природу".
Взгляд на "человеческую природу", как на высшую инстанцию, в которой решаются все "казусные дела" из области права, морали, политики, экономии, был целиком унаследован писателями XIX века от просветителей предшествовавшего столетия.
Если человек, при своем появлении на свет, не приносит с собою готового запаса врожденных "практических идей"; если добродетель уважается не потому, что она прирождена людям, а потому, что она полезна, как утверждал Локк; если принцип общественной пользы есть высший закон, как говорит Гельвеций; если человек есть мерило вещей всюду, где речь идет о взаимных человеческих отношениях, — то совершенно естественно умозаключить, что природа человека и есть та точка зрения, с которой мы должны судить о пользе или вреде, о разумности или бессмысленности данных отношений. С этой точки зрения и обсуждали просветители XVIII столетия как существовавший тогда общественный строй, так и те реформы, которые были для них желательны. Человеческая природа является у них главнейшим доводом в спорах с их противниками. До какой степени было велико в их глазах значение этого довода, прекрасно показывает, например, следующее рассуждение Кондорсе: "Идеи справедливости и права складываются непременно одинаковым образом у всех существ, одаренных способностью ощущать и приобретать идеи. Поэтому они будут одинаковы". Правда, бывает, что люди их искажают (les altиrent). "Но всякий, правильно рассуждающий, человек так же неизбежно придет к известным идеям в морали, как и в математике. Эти идеи представляют собою необходимый вывод из той неоспоримой истины, что люди суть существа ощущающие и мыслящие". В действительности общественные взгляды французских просветителей не выводились, разумеется, из этой более чем тощей истины, а подсказывались им окружающею их средою: "Человек", которого они имели в виду, отличался не только способностью к ощущению и мышлению: его "природа" требовала определенного буржуазного порядка (сочинения Гольбаха заключают в себе как раз те требования, которые впоследствии были осуществлены Учредительным Собранием); она предписывала свободу торговли, невмешательство государства в имущественные отношения граждан (laissez faire; laissez passer!) [21] и проч., и проч. Просветители смотрели на человеческую природу через призму данных общественных нужд и отношений. Но они не подозревали, что история поставила перед их глазами какую-то призму; они воображали, что их устами говорит сама "природа человека", понятая и оцененная, наконец, просвещенными представителями человечества.
Не все писатели XVIII века имели одинаковое понятие о человеческой природе. Подчас они очень сильно расходились между собою на этот счет. Но все они одинаково были убеждены, что только правильный взгляд на эту природу может дать ключ к объяснению общественных явлений.
Выше мы сказали, что многие из французских просветителей замечали уже известную законосообразность в развитии человеческого разума. На мысль об этой законосообразности их наводила прежде всего история литературы: "какой народ, — спрашивали они, — не был прежде поэтом, а потом уже мыслителем?" [22]. Чем же объясняется такая последовательность? Общественными нуждами, которыми определяется даже развитие языка, — отвечали просветители: "Искусство говорить, как и все искусства, есть плод общественных нужд и интересов", — доказывал аббат Арно в речи, только что упомянутой нами в примечании. Общественные нужды изменяются, а потому изменяется и ход развития "искусств". Но чем же определяются общественные нужды? Общественные нужды, нужды людей, составляющих общество, определяются природой человека. Следовательно, в этой природе надо искать и объяснения того, а не иного хода умственного развития.
Чтобы играть роль верховного мерила, человеческая природа естественно должна была считаться раз навсегда данной, неизменной. Просветители действительно считали ее такою, как это мог видеть читатель из вышеприведенных слов Кондорсе. Но если человеческая природа неизменна, то как же можно объяснить ею ход умственного или общественного развития человечества? Что такое процесс всякого развития? Ряд изменений. Можно ли эти изменения объяснять с помощью чего-то неизменного, раз навсегда данного? Оттого ли меняется переменная величина, что постоянная остается неизменной? Просветители сознавали, что — нет, и, чтобы выйти из затруднения, указывали, что сама постоянная величина оказывается, в известных пределах, изменчивой. Человек переживает различные возрасты: детство, юность, зрелое состояние и проч. В эти различные возрасты нужды его неодинаковы: "В детстве человек живет чувствами, воображением и памятью: он ищет одной забавы, нуждается лишь в песнях и сказках. Потом наступает возраст страстей; душа требует потрясений и волнений. Потом развивается мыслительная способность, развивается разум, который, в свою очередь, требует упражнения, деятельность которого распространяется на все, что способно затронуть любознательность".
Так развивается отдельный человек: эти переходы обусловливаются его природой; и именно потому, что они в его природе, они замечаются и в духовном развитии всего человечества; ими, этими переходами, объясняется то, что народы начинают эпосом, а кончают философией [23].
Легко видеть, что подобного рода "объяснения", не объясняя ровно ничего, лишь придавали известную картинность описанию хода умственного развития человечества (сравнение всегда ярче оттеняет свойства описываемого предмета). Легко видеть также, что, давая подобные объяснения, мыслители XVIII века вращались в уже знакомом нам заколдованном круге: среда создает человека; человек создает среду. В самом деле, с одной стороны выходит, что умственное развитие человечества, т. е., другими словами, развитие человеческой природы, объясняется общественными нуждами, а с другой — выходит, что развитие общественных нужд объясняется развитием человеческой природы.
Это противоречие не было устранено, как мы видим, и французскими историками времен реставрации: оно лишь приняло у них новый вид.