Виктор Александрович МИНЯЙЛО
К ясным зорям
Дилогия
Перевод с украинского Е. Цветкова
К ЯСНЫМ ЗОРЯМ
Продолжение Книги Добра и Зла,
которую автор писал
вместе с покойным ныне учителем
Иваном Ивановичем Лановенко
Известный украинский писатель Виктор Александрович Миняйло знаком широкому кругу читателей по сборникам юмористических повестей и рассказов, а также романам о партизанском движении на Украине в годы Великой Отечественной войны - "Посланец к живым" и "Кровь моего сына", вышедшим в издательстве "Советский писатель".
Тема дилогии "К ясным зорям" - становление советской власти и социальные преобразования в украинской деревне 20-х годов. Книга рассказывает о первых комсомольцах, о работниках сельсовета, о крестьянах - бывших красноармейцах, ведущих борьбу с кулаками и их пособниками, а также с пережитками прошлого.
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Часть первая. Зов оружия
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Часть вторая. Грозы и солнце
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
________________________________________________________________
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я
ЗОВ ОРУЖИЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ, где Иван Иванович Лановенко рассказывает, как его
сын Виталик вышел победителем в стычке с темными силами
Живем, как все люди на белом свете, - от радости до радости. Седьмого января приехал на рождественские каникулы наш Виталик. Мы с Евфросинией Петровной встречали его на станции.
Торопливо прохаживались туда-сюда, постукивали валенками - мороз по школьному Реомюру был градусов семнадцать. За компанию пошла с нами и учительница Нина Витольдовна со своей дочкой Катей.
На перроне, кроме нас, не было никого. То и дело выглядывал из служебного помещения начальник станции Степан Разуваев, одетый в толстую ватную шинель с шапкой-финкой, на которой обычная эмблема - ключ и молоток. За последнее время его разнесло, но не в плечах, в живот пошел. Горилка, треклятая, еще и не такие чудеса вытворяет... Взгляд у начальника стал тусклый и тоскливый. Словно всю жизнь ждет чего-то и никак не дождется... Осторожно косился на Нину Витольдовну - чувство красоты еще сохранилось в его ожиревшем сердце, но было уже не откровенное в том взгляде восхищение, а какое-то собачье подобострастное уничижение, раскаяние и сожаление - "а я тебя никогда не дождусь!".
Выскакивает на мороз и жена его Феня, простоволосая, в плохоньком ситцевом платьице, широкая в бедрах, округлая в плечах, разгоряченная от работы, затурканная от крика и гвалта своего многочисленного выводка.
Выплескивает из ведра помои в пушистый снеговой сугроб, снег на глазах оседает, загрязненный и пристыженный.
Вылетают наружу и Фенины галчата. Изогнувшись дугой, справляют малую нужду прямо с крыльца, ухают зябко и снова ныряют в узко приоткрытую дверь.
Нина Витольдовна вздрагивает от стыда перед дочуркой, от ощущения холода босыми стопами Фениных озорников.
Снова выходит Степан. В руках у него колун. Осторожно влезает на железную лестницу у водоразборного "гусака" и оббивает прозрачную ледяную грушу. Значит, вскоре прибудет и поезд.
Ожидание делает его более близким, слышным и почти зримым. Вроде бы и рельсы гудят - состав, вероятно, влетает на мост через Ростовицу. Вроде бы появляется и растет снеговое облачко на горизонте - это он, наверно, своим железным дыханием раздувает заносы.
Катя жмется к облезлой шубке Нины Витольдовны, хитро посматривает на нас, улыбается едва заметно - заговорщически. Она знает, как встретится с нею Виталик, чувствует, что он ее боится, и это забавляет девочку. Катя хочет, чтобы и мы видели ее радость. Ах ты, противная девчонка, богоданная наша невесточка!..
Я тихонько толкаю в бок Евфросинью Петровну, жена опускает ресницы, гася гордую улыбку. И в эту минуту моя половина становится мне словно ближе - объединяют нас общая гордость, общее предчувствие сыновнего счастья.
- А я что-то знаю!.. - вдруг говорит Катя.
- Так что же ты знаешь, детка? - прищуривается Евфросиния Петровна.
- А знаю то, что Виталик будет задаваться перед всеми своими "очхорами". А это плохо - хвалиться тем, чего другие не имеют. Или имеют мало.
Все мы, взрослые, оторопели. Особенно я, кто все время подогревал честолюбие сына. Евфросиния Петровна, натянуто улыбаясь, не торопясь наводит на Катю свой стреляющий палец.
- Но разве грех гордиться тем, что все могут иметь! - заступилась за будущего зятя Нина Витольдовна. - Ты тоже можешь иметь все "очень хорошо".
- А зачем мне много?
- Чтобы тебя уважали люди.
- А разве нас сейчас не уважают люди?
Ну и чертова девчонка!
- М-да... - сказал я. - В чем-то Катя, кажется, права...
- И еще, - склонила головку набок девчушка, - эти "очень хорошо" не всякий может иметь. У некоторых учеников голова болит, а некоторые не наеденные. А у других нет сапог в школу ходить...
- А некоторые и ленятся!.. - докончила Нина Витольдовна.
Катя сделала совсем неприличное движение - будто вытирала нос о шубку матери, а на самом деле - спрятала лицо. А когда повернулась к нам, клюнула воздух и произнесла:
- И потому вовсе не нужно хвалить образцовых учеников, а то они совсем задаваками станут! - и повела бровью, которая, как и у матери ее, чем-то напоминает синусоиду переменного электрического тока.
Ах ты чертенок!.. Ах ты... Я уже и не знал, как мысленно отругать чернокосую и синеокую свою невестушку. Боже ты мой, пропадет наш Виталик ни за что ни про что!.. Но не буду отговаривать сына от женитьбы на этой жалящей особе, пусть будет во всех обстоятельствах мужчиной и заставит уважать себя - за рассудительность, за ум, за стоическое спокойствие даже в то время, когда тысячи слов-жал впиваются в твое уязвленное самолюбие!
Я так разволновался, что не услышал приближения поезда. И когда Евфросиния Петровна слегка толкнула меня локтем - смотри, мол, смотри! - я сначала услышал свисток кукушки, а потом и увидел зеленую ящерицу с черной головой.
Поезд остановился. С шипением выпуская пар, паровозик был похож сейчас на испуганного коня, который пятится с санями и вот-вот понесет.
Только в одном вагончике открылась дверь, и, побледневший от радости, Виталик прыгнул со ступенек, и в его фанерном баульчике затарахтели какие-то мальчишеские вещи: может, там были стреляные гильзы, может, лупа без ручки, может, самопал, начиняемый спичками, но то, что там обязательно должен быть оловянный пугач, я знал наверняка, потому что сам купил его сыну за серебряный рубль.
Мы с Евфросинией Петровной ждали объятий. Но сын наш был уже солидным мужчиной. Он только гордо пропустил сквозь зубы: "Здравствуйте!" - в сторону Нины Витольдовны, Катю он, казалось, не заметил совсем, а к нам подошел молча, сбил свою буденовку на затылок и произнес лишь: "Ф-фу!" Серо-коричневая шинель из офицерского сукна - бывшая моя фронтовая, которую перешил Ефраим с Водопойной улицы, дополняла его воинственный вид.
- Ну, пошли! - сказал Виталик и ринулся в сугроб, прокладывая новую тропинку.
- Виталик, - окликнул я, - ты же не поздоровался с мамой, со мною. И даже - с Катей.
- Разве? - сын смутился. Взглянув на юную Бубновскую, он протянул: А-а!.. - Затем пробурчал: - Так ты совсем замерзла!.. - А нас укорил: - И к чему брать детей в такую холодину!..
А и правда, к чему было брать детей?..
- Ну как, все в порядке? - не выдержал я.
- Конечно, - ответил сын, и я был благодарен ему за лапидарность стиля.
Катя чувствовала себя скверно. Подбежала к Виталику и снизу вверх заглянула ему в лицо:
- Ну как же, как? Неужели тебе нечем похвалиться?
- Ты любопытна, как любая женщина, - мудро изрек сын. И перевел разговор на другую тему: - А вы не штурмовали бастион? Перед рождеством?
- Какой ба... стион?
- Ну, бастион тьмы - церковь? А мы, юные пионеры-спартаковцы и комсомольцы, штурмовали! Выстроились за оградой и, когда все выходили из церкви, пели свое. Ты не знаешь?
Долой, долой монахов,
раввинов и попов!
Мы на небо залезем,
разгоним всех богов!
- Не знаю, - сказала Катя. - И зачем было вам идти туда? Пускай бы себе...
- Ничего ты не понимаешь. Мы - воинствующие безбожники. Значит, должны бороться! Должны, спрашиваю?..
Против такой железной логики Катя была бессильна.
- Ну, должны...
Они шли уже рядом. Это было хорошей приметой. За детьми медленно, тихонько посмеиваясь, двигались и мы, взрослые.
- Меня немного пугает Виталик, - это Нина Витольдовна. - Очень рано он вступает в борьбу. Вот так, не имея еще никаких внутренних убеждений, безоглядно ринуться в политику...
- А я завидую ему. Блажен, кто верует. Блаженны одержимые. Которых не терзают никакие сомнения.
- Вера в том, чтобы преодолеть сомнения.
- Но сейчас некогда сомневаться. У большевиков работы по горло. Они реалисты и, думаю, уже убеждают нас в этом. Вы посмотрите, как падает индекс золотого рубля тринадцатого года. Прежде был двести новых рублей, а сейчас - читали - сто сорок. И пойдет, и пойдет книзу! А это уже - после окончательной победы на фронтах - значит очень много... Я часто спрашиваю себя: а что же изменилось у нас, в Буках, за пять лет после революции?
А что вообще может измениться в жизни за такой короткий, по моему мнению, срок?
Однако ой как много нового!..
И дело даже не в том, что ваш, Нина Витольдовна, свекор Сергей Львович лишился усадьбы и власти. Не в том даже знамение времени, что подрезали крылышки кулачью, ограничили его аппетиты и возможности, - ведь у большинства богатых мужиков наймиты и отработчики до сих пор еще остались, хотя появились и Рабземлес, и тому подобное.
И не в том даже улучшилась доля крестьянина, что от продразверстки перешли к свободной торговле хлебом и к продналогу.
А в том все дело, что бедный и средний крестьянин наконец-то наелись досыта хлеба и поверили в советскую власть, признали ее за свою и прониклись сознанием, что сотрудничество с ней идет на пользу не только всем, но и им самим.
И даже беднейший отработчик у кулака, может, впервые за сотни лет, почувствовал человеческое достоинство, и теперь уже его никогда, никогда не загонят в ярмо. И это - главное. Родился свободный человек. А возможно, и личность. И дальнейшее ее развитие - в осуществлении кооперативного плана. Я верю в него. Иначе как жить? Иначе баланы да прищепы, эти сельские вурдалаки, снова начнут высасывать живую кровь из народа.
- Ох, какой вы, Иван Иванович!.. Какие слова!..
Так мы беседовали, а наши ребята шли впереди в паре. Тропинка была узенькая - на одного, поэтому Виталик уступал место Кате и протаптывал валенками новую тропинку: настоящий кавалер, суровый, но учтивый.
Разговор их протекал, видимо, очень живо, - Катя совсем невоспитанно размахивала руками, словно плыла, а то вдруг начинала шевелить сведенными - пальцы к пальцам - перчатками, будто переговаривалась с немым. Зато Виталик рубил рукой, как оратор, - здесь была железная логика убеждения, ради которого пойдешь и на крест, мужская солидность, не признающая никаких сантиментов.
Не убеждал ли мой сын Катю вступить в ряды юных спартаковцев-пионеров, отрекшись загодя от своих родителей?
По поводу приезда Виталика в тот же день мы созвали гостей. Пригласили Нину Витольдовну, беженку Ядзю Стшелецку, которая до недавнего времени жила у нас (как приемная дочка), нашу соседку Софию с мужем и еще фельдшера - у него жены не было. Евфросиния Петровна хотела было пригласить и отца Никифора с матушкой - с попадьей у нее то ли "интеллектуальная", то ли кухонная дружба, - но я встал на дыбы: это бы насмерть обидело нашего воинствующего безбожника. Я предложил Ригора Власовича Полищука, председателя сельсовета. Теперь воспротивилась любимая жена - не бывать этому!
- С Ядзей нашей гулял, гулял, а замуж не берет, так пускай он якшается со своей беднотой!..
Всех наших гостей, кроме фельдшера Диодора Микитовича Фастивца, вы уже хорошо знаете. А эскулап прибился к нам, в Буки, недавно. Так если услышите от кого-либо: "Каналия" - это про Диодора Микитовича. Этим нежным и звучным словом обзывает он своих пациентов, а те, по простоте душевной, его. А разница между ними та, что Диодор Микитович - человек образованный, окончил военно-фельдшерскую школу, и если говорит про больного: "Живучий, каналия!", то имеет в виду невесть что, а когда мужик о нем: "И живет же, каналия!", то думает бог знает что.
Лечит Диодор Микитович с умом, никто у него, кроме как по воле всевышнего, не умирал. Раны засыпал йодоформом, а вообще давал аспирин, английскую соль, а кому - так и просто сладенькую водичку. Лучше всего помогала последняя. "Придешь, выпьешь, помолясь богу, и все пройдет. Токо гляди мне - три раза у день опосля еды. И чтоб ни-ни другого чего!.. Живучие, каналии!.."
Сам Диодор Микитович только, вероятно, и пил что сладенькую водичку, потому как, несмотря на свои шестьдесят, выглядел молодо, был румяным и без единой морщинки. Голову брил - "для прохладности", усы красил - под носом черные, а на кончиках рыжие, глаза острые, блестящие, татарские.
Больных лечил прямо в приемной. Выйдет, а там уже душ двадцать. Позовет санитарку, та вынесет ящичек с пузырьками и баночками, и Диодор Микитович тычет пальцем в каждого, а другою рукой наугад нащупывает пузырек.
- Тобе, Дарья, вот ето, а тобе, Агапья, вот ето, да что там долго балакать, разбирайте сами усё из аптеки, а приношения складывайте на стол. А ты, Явдокия, - это уже к санитарке, - гляди, чтоб второю рукой не брал, что положит первой! Каналии!..
Интеллигентную публику, то есть всех, кто когда-либо закончил хотя бы двухклассное министерское, и обоих лавочников - Тубола и Меира - Диодор Микитович лечил по-иному. Для них он не жалел даже своего стетоскопа: "Дышите, не дышите!"
Мы с женой старались не попадать в руки Диодора Микитовича. А в гости позвали, потому что у него, говорят, неплохой баритон и он хорошо затягивал малороссийские песни. Когда случалось у кого-нибудь петь о том, как были у кума пчелы и наносили меду, в выразительнейших местах, где: "тундилили, тундилили, ме-ге-еду!" - глаза у Диодора Микитовича едва не вылезали из орбит и он ревел уже басом, а пламя в каганце трепыхалось, как крылышко умирающей бабочки.
А когда случалась какая-нибудь жалобная, то закрывает глаза, пока поет, а затем долго сморкается в клетчатый платок и плачет: "Ну и поють же, каналии!.. Ну, такой никудышной народ, но поють же, ах, как поють!.. Каналии, да и токо..."
Но еще больше тешил всех Диодор Микитович своим поэтическим талантом. Была у него толстая тетрадь в клеенчатом переплете, а в ней - что ни страничка, то шедевр. Заголовки выведены цветными карандашами, на полях цветочки, а стихи все "на мотив" и "в рифму":
Что ж, каналья, ти спишь,
Ить весна на дворе,
И суседи твои
Косють рожь на горе...
- Вот складно, - не без гордости говаривал Диодор Микитович, - как у Кольцова. Только у него не так чтоб... А у нас в рифму...
Когда усаживались за стол, Диодор Микитович немного рассердился, из-за того что муж Софии Степан облюбовал себе место рядом с Ниной Витольдовной, которую мы посадили в красном углу.
- Нехорошо, молодой человек!.. Надо уважать!.. Я ить самому генерал-линтинанту Деникину клизьму ставил!..
На Нину Витольдовну мне и глянуть было нельзя. Я лишь чувствовал ее каждым нервом, разумом, всей сущностью своей.
А вот на Ядзю нашу смотрю внимательно. Та же самая, почти невероятная, белокурая красота, - резец самого бога высек ее из наилучшего мрамора, только вот румянец - дух его - тускнеет, только уста ее огненные взяты в скобки горького разочарования...
Хотя мы и не объявляли, но гости каким-то образом узнали, что нашему Виталику исполнилось четырнадцать. Принесли подарки. Нина Витольдовна подарила изданную до революции "Хижину дяди Тома" Бичер-Стоу - на прекрасной верже, с цветными иллюстрациями. Переплет из плотного картона, корешок из кожи, с золотым тиснением. На титульном листе Катиной рукой написано: "Виталию Лановенко, юному спартаковцу, стойкому борцу за права униженных и угнетенных - от Кати Бубновской".
Нина Витольдовна, гордясь за всех женщин, указала на портрет автора и повторила слова Авраама Линкольна: "Вот маленькая женщина, которая стала причиной большой войны!"
О том, что маленькая женщина может стать движущей силой большой войны, Виталик, должно быть, не поверил. Но его очень растрогала надпись, где ему отводилась немалая роль в истории, ведь все, кто борется за счастье трудящихся, попадают в анналы истории. Сын мой, может впервые, посмотрел на свою нареченную почти с нежностью. Вероятно, поверил, что девочка, которая признает за ним право борца, может стать ему помощницей. И сын сказал торжественно, будто клялся за себя и за нее:
- Мы будем бороться вместе! Я тебе помогу.
Катя расцвела. Ласковым котенком прижалась к матери, что-то шептала ей на ухо, а Нина Витольдовна, подняв свои тонкие волнистые брови, с деланной строгостью призывала ее не ластиться и говорить вслух.
Курилы были не высокого мнения о исторической миссии нашего сына и потому принесли конфеты. Ну, как же так можно не понимать важности момента? Человек, может, готовится возглавить восстание рабов, а его унижают фунтиком с леденцами!..
Зато Диодор Микитович спас положение, достав из кармана двуствольный пугач и еще пятьдесят пробок к нему:
- Возьми, сынаш, и сражайся за нашу Расеюшку!
Виталик от неимоверной радости торопливо зарядил свое оружие и выпалил из обоих стволов, отчего все женское общество едва не лишилось чувств, а Евфросиния Петровна от большого испуга влепила сыну подзатыльник. Ох, лучше бы она сдержалась!.. Виталик покраснел до слез, потерял всякий интерес к жизни и, пожалуй, к борьбе. Он сразу превратился в беззащитного ребенка, бесслезно всхлипнул, потом, спасая репутацию, засмеялся принужденно:
- А что, испугал?.. Испугал?.. Ха-ха-ха!..
И Катя тоже засмеялась, сама не зная над кем, над Виталиком или над его матерью, захлопала в ладоши - ой, как смешно! - и в голосе у нее тоже дрожали слезы.
А Ядзя, кроме своей немыслимой красоты и искренней любви к Виталику, не принесла ничего. Она просто подошла, обняла и поцеловала его, как младшего брата, а Виталик был в таком состоянии, что эта ласка сейчас не воспринялась им как женская, слезливая нежность. И он сказал воркующим голосом:
- Ой, как жаль, тетя Ядзя, что вы ушли от нас! Вот верно говорю! Я никогда не вру.
Виталик отдал свои конфеты Кате, и они оба шмыгнули в мою боковушу, где была сложена вся одежда. Минуту спустя они вышли на улицу.
Как и на всех детских именинах, напиться и наесться имели право взрослые.
Только женщины манерничали: такова уж у них натура - стыдиться и смущаться... Пригубят, каждая с наперсток, и ждут, и маются, пока еще упросят... Может, как раз в этом и весь секрет их трезвости... Зато мы, мужчины, во всем были честными и искренними - пили, сколько нам давали, и готовы были принять муки за общество. Поэтому вскоре любитель малороссийского пения потрясал бархатным баритоном не только человеческие души, но и тоненькие чайные стаканы на полке.
Гоп, мои гречаники,
Гоп, мои белые!..
- Эх, хороши малороссийские песни! Вот только бы их переложить, сказал покрасневший Диодор Микитович. - Стали б оне тогда еще складнее... Ну, я опосля когда-нибудь...
Пели, утихали, разговаривали. Только никак не могли расшевелить Степана Курило. Порой и перекинется словом с кем-нибудь, а большей частью уставится в одну точку - далекий-далекий от всего нашего счастья. София изредка подтолкнет его локтем, муж встрепенется, улыбнется виновато и начинает лихорадочно веселиться - блестящие голодные глаза, какая-то хитрость в лице (жгучая скорбь на дрожащих губах).
- Не иначе болен ваш муж. - Это Евфросиния Петровна тихонько Софии.
- Да так уж... Никак не оправится после лазарету. Это - как на банду ходил. Да и забота большая... отцовская. Дочку выдавать будем.
- Яринку?! - так и встрепенулась моя жена. - Ребенка?! Да вы что, сдурели?!
- А докуда ж ей сидеть? От покрова пошел семнадцатый. Девка взрослая и работать умеет. К тому же и добрые люди попадаются. Хозяйственные люди!
- Куркульские! - выдавил из себя Степан.
- Куркай, не куркай, за голодранца не отдам!
Степан затих, прищурился.
- А за кого же это? - спросил я.
- Вот позовем на помолвку - увидите! Ого-о, такой парубок!
- Ой, рано вы, София, губите жизнь ребенку!
- Лишь бы не поздно! - София начинает сердиться, видимо, не очень уверена в своей правоте. - Говорю же вам, Иван Иванович, девка что рассада: ни малою ее нельзя садить - слабые корешки, ни старою - не примется. А так - чтоб в самую пору. Я вот в семнадцать вышла, ну и что, не усохла же?.. Вот ученые вы, а понятия не имеете!.. Да и сама Ярина не против этого... Ого-о... Вприпрыжку побежит.
Степан весь потемнел. И что это с ним творится?
Только Диодор Микитович поддерживал свою соседку по столу:
- Девки, они живучие, каналии! Чем больше ее поливають, тем она буйнее растеть. - И подкрутил рыжий кончик уса.
- А по-моему, это преступление! - возмутилась Нина Витольдовна.
- Э-э, Нина Витольдовна, вам если б вернули барщину, то, может, и в четырнадцать отдали бы! А у мужиков еще по-божески. А при старом прижиме, бывало, как припечет, то и пятнадцатилетних не миловали. Повезут к архерею, тот взглянет на нее - в теле девка, поплещет ниже спины, словно ненароком пазухи коснется - и этого добра достаточно! - и благословляет: плодитесь и размножайтесь! А для чего люди живут?.. Справлю свадьбу, как бы враги ни бесились!.. Слышь, Степан, иль заснул?..
Нина Витольдовна сидела тихая и грустная. Вероятно, обидела ее София своим напоминанием о барщине, а может, задумалась над своей судьбой, которая мало чем отличалась от участи осчастливленной браком крестьянки. И может, разница только в том, что у одной ярмо было кленовое, а у другой позолоченное.
Счастье мое земное и горе, хочешь - кровь свою выцежу каплю за каплей, только бы чело твое прояснилось от мысли о счастье? Хочешь - отдам себя рассечь на куски, чтобы могла почувствовать: ты не одинока на свете и что есть люди, готовые для тебя и на это! Как я счастлив, что возраст мой жаждет не безумств, а только тихой молитвы - на красоту твою, на чистоту твою, на святую доброту твою. Только не проведай об этом - мне хочется вечно иметь право на праздник души, пожизненное право боготворить тебя. Вечное право на святую тайну, право перед смертью вспомнить тебя первой и последней. Только не проведай об этом!..
Вот так мне хотелось петь, когда Фастивец стал догонять годы молодые:
Запрягайте коней в шоры,
Вороных, удалых...
Ибо у каждого из нас своя большая тайна и единственная на свете песня.
Годы молодые мы так и не догнали. Помешала этому Катя, она влетела в комнату с довольно большой палкой.
Невозможная девчонка со слезами на глазах и в голосе сказала:
- Вы тут пьянствуете... поете! - покачала головой. - А других, смелых... бьют!
- Кого? Что?
- Юных пионеров! Вот кого!
Я выскочил из-за стола и начал торопливо одеваться. Катя подбежала ко мне и, подняв вверх ладошку, успокоила:
- Не надо, не надо, Иван Иванович! Я разняла. Я им показала, как бить ю-пе!
- Ты?! - Я вытаращил глаза. - Ты, дитя мое, ввязалась в драку?!
- Я не ввязывалась! - вдруг всхлипнула моя невестонька. - Я только их палкой разнимала!
Я схватился за голову, затем почему-то за живот. И только потом догадался, что мне смешно. Я захохотал, и гости тоже начали смеяться.
И конечно, не спросил даже, что стало с Виталиком, - ведь он был вне опасности, если в защиту его стала такая воительница.
Но, вспомнив о ревности Евфросинии Петровны, я все же промямлил:
- Ну, а Виталик?.. Виталик...
- Он подает первую помощь потерпевшим.
- От кого... потерпевшим?
- Ну, какие же вы, Иван Иванович!.. От палки. - Она подняла и показала всем большую пастушью палку.
Я снова захохотал:
- Дитя мое! Ты настоящий чертенок! В кого ты такая удалась?
- Вам смешно, да, - склонила она головку на плечо - жалобно и возмущенно. - А мне пришлось приводить в чувство аж четырех мальчишек! А это вам не шутка!
- Из-за чего ж они завелись? - спросила ее Евфросиния Петровна. А мне кивнула головой, указывая на дверь.
Но я, повторяю, уже знал, что жизнь нашего бойца вне опасности, и потому продолжал стоять, держась за щеколду.
- Ну, мы шли себе с Виталиком, шли, а потом дошли до церкви. А там те мальчишки. Ну, Виталик говорит: "Добрый день!" А те мальчишки говорят: "Проваливайте, барчуки!" Ну, Виталик говорит: "А мы не барчуки. И среди нас есть ю-пе". А они говорят: "А нам начхать!" А Виталик говорит: "Потому что вы - куркули, классовые враги!" А они говорят: "А ты - скубент паршивый! И тикай отседа, потому как тут церковь!" А Виталик говорит: "Мы, юные пионеры и комсомольцы, вашу церковь отберем, а попа выгоним!" Тогда они начали дергать Виталика за ворот и буденовку сбивать. А я выхватила у одного палку и давай Виталика изо всех сил защищать! А у них - вот такущие шишки!.. А пускай не бьют! Они еще хотели ко мне полезть, а я их опять палкой! Вот!
- Боже мой! - заломила руки Нина Витольдовна. - И ты посмела ударить человека?!
- Посме-е-ела! - захныкала Катя. - И посмела! Это классовые враги!
- Не смей так говорить!.. Все люди имеют право на уважение! Все люди - братья.
- А вот и нет! Есть и не братья! Если против нас.
- Сию минуту раздевайся и будешь сидеть возле меня! Сегодня ты все время будешь сидеть дома. А если посмеешь возражать - то и завтра!..
Всхлипывая, Катя поплелась в мою комнату раздеваться.
И тут появился Виталик.
Был он взволнован, лицо его пылало.
- А где Катя? - обвел он взглядом комнату.
Евфросиния Петровна бросилась к нему, обняла, потом стала вертеть из стороны в сторону, словно хотела убедиться, что он цел и невредим.
- Ну, мам!..
- Да Просиния ж Петровна, - подал голос фельдшер, - мальчишки - оне живучи, каналии. У них анатомия такая!
- Ну, мама! - жалобным голосом протестовал Виталик, освобождаясь. Мы ж победили!
- Не задирайся с этими босяками! С этими куркулями! С живоглотами!
- Да не трогай ты, сынок, батюшку! Да не кощунствуй! - рассудительно посоветовала София.
- Не давай спуску куркулям! - грохнул кулаком по столу Степан.
- Будь всегда рыцарем, - это Нина Витольдовна. - Будь всегда добрым человеком. И тебя будет любить даже твой враг!
- Я не хочу, чтобы меня любили враги! - ответил юный борец. - Я хочу, чтобы враги ненавидели и боялись меня!
- Страх никогда не был спутником любви. А вы хотите бороться за общество всеобъемлющей любви. А любовь - это всепрощение. Любовь к людям это прежде всего человечность! К каждому человеку без исключения. Вот такой я хотела бы видеть и вашу коммуну!..
Щедрая и бедная в своей наивности женщина! Ты еще убедишься, что мир создан не только для любви!
ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой автор ищет выход из тяжелого положения,
в какое попал Курило Степан, ищет, ищет да так и не находит
Степан Курило вместе с падчерицей веяли на веялке гречу. Яринка засыпала в короб, принимала провеянное, Степан стоял и дергал за ремешок, прилаженный к железному кривошипу, а другой рукой держал заслонку.
Веяли в клуне, полова сыпалась на точок.
Хлеб уже давно обмолотили, в клуне было просторно, пусто, только возле стен, в высоких, выше человеческого роста, закромах хранилась мякина.
Было полутемно, - открыли только одну половину ворот. Злыми, холодными порывами разгуливали по клуне сквозняки.
Хорошо смазанная веялка работала бесшумно, шелестело только зерно, что ссыпалось в лоток.
То и дело, тонко попискивая, от закрома к закрому перебегали мыши.
Яринка была какая-то сонная. Да и понятно - ходила на вечерницы, засиживалась там поздненько, потом долго простаивала у ворот с Даньком Котосмалом. А София будила дочку рано, чтобы не привыкала поздно вставать в доме мужа. Чтобы потом не сказали свекры - ленивой матери дочка... София хозяйка известная, Яринка же должна стать хозяйской дочкой...
И задумывалась уже дивчина - и Степан знал это - не про милованье и целованье, а про то, какой сложится ее женская доля. И пожалуй, думает, глупышка, что все будет как у ее матери, что станет верховодить в семье, как София. Уже знает и приметы - ну, хотя бы первой ступить на рушник. Первой приложиться к кресту, когда поп поднесет его для целования. Первой протянуть палец, когда батюшка надевает кольца. И тогда Данько будет податливым и послушным, как теплый воск. Так она, вероятно, думает.
Степан уже смирился с утратой. Постепенно Яринка для него умирала. И хотя печаль еще жгла сердце, и что-то било в него тяжело и мягко, как взрывная волна от снаряда, каждый раз, когда встречался с нею с глазу на глаз, он знал: вскоре настанет смерть - ее или его - и Яринка отойдет, как мертвец. Или он отойдет - со своей тоской по умершей.
Самое тяжелое - ждать этой смерти.
Временами Степан даже ненавидел падчерицу. За измену. Которой она не совершила. За то, что она нарушила клятву. Которую девушка не давала. За то, что не могла подождать. Кого? И кого же ей ждать? Да и откуда ждать? С какой дальней дороги, с какой войны, из какого похода?.. За то, что не захотела ждать... другого...
Но где же найти того другого? Чтобы говорил его, Степана, голосом, ходил бы его походкой, был таким же с лица, как он, Степан. И чтобы сердце было у них, этих похожих как две капли воды людей, на двоих одно. Только тогда, возможно, и примирился бы, не упрекал за измену. И еще, может, смирился бы, если б знал определенно, что Яринка не любит этого куркуленка, что это лишь мать принуждает ее выйти замуж, и не будет она с ним счастлива, и изо дня в день будет думать и жить тайной любовью к другому.
Порою хотелось сказать ей: "Глупое дитя, что ты делаешь, зачем вставляешь шею в петлю?.. Вот погоди, подожди... пока я стану свободным... от чего, от кого?.. от твоей матери?.. или от обязанности быть до смерти твоим отчимом?"
Бежать бы куда глаза глядят. Но разве сбежишь от собственной судьбы? А разве не боишься ты одиночества, которое будет ходить за тобою по пятам? И где спрячешься от него, если бросишь Софию? И не лучше ли иметь под боком недреманного врага, что желает тебе добра, чем случайного друга, который на следующий день, так и не став нужным, превратится в нового твоего врага?
А может, случится чудо? Может, где-нибудь убьют Данька в мужицком побоище - колом по голове или ножом под бок и, потрясенная той скоропостижной смертью, Яринка надолго оставит мысль о браке и опять станет жить рядом, такая же невинная и искренняя в своем детском неведении. Но знал: ох как долго живут те, чьей смерти мы так страстно желаем!..
Даже поиздеваться над своим врагом не мог, даже подшутить. А как, мол, твой Котосмал, чтоб ему пусто было!.. А как там твой куркуленок, не припрятал ли где снова обрез?..
Скажешь, и посмотрит на тебя Яринка исподлобья - немного испуганно, немного удивленно, немного обиженно и к тому же упрямо. И возненавидит тебя до смерти - такого влюбленные никогда не прощают. Но влюбилась ли она в него? Замирает ли у нее сердце при мысли об этом степном коршуне?
Степан стукнул заслонкой веялки, вздохнул.
- Отдохнем, Яринка!
Сел на завязанный мешок, она примостилась рядом на неполном.
- Завтра поедем на мельницу.
- На нашу?..
- Нет, в Половцы. На крупитчатую.
- Ой, хорошо, дядя! - Яринка только при матери называла его отцом.
- А Данько не затоскует? А? - спросил Степан с натянутой улыбкой, в которой так и полыхала ненависть.
Яринка смутилась, потом с решимостью и большим доверием глянула ему прямо в глаза:
- О, он такой! Такой... Как спичка! Ка-ак вспыхнет!.. А я его, дядя, совсем не боюсь! Что бы ни говорил, а я ему все наперекор, все назло!.. Здоровые парубки его боятся. А я - нисколечки!
- А любишь? - у него перехватило дыхание.
Яринка посмотрела на него долгим-долгим взглядом. Спрашивала совета. Просила милосердия. Потом шепотом - со страхом, с болью:
- Н-не-зна-а... Ей-богу...
Степан едва чувств не лишился. Затаил стон в себе. Но не посмел сказать: не люби ты его! он этого не стоит! - боялся, чтобы она не заупрямилась и вправду не полюбила бы, наперекор всем, наперекор самой себе. И с большой надеждою и верой сказал:
- Ой, сколько парубков хороших!..
А она вдруг заупрямилась:
- Много, много, а вот для пары только один!
Однако Степан уже отказывался понимать ее.
- Выбирать нужно из многих. Ой, глупая!.. Выберешь. Не спеши!
Яринка долго раздумывала.
И хотя на мельницу должны были выехать чуть свет, девушка все же пошла на улицу.
И Степан, у которого холод гулял под сердцем, слышал снаружи говор ее и Данька. Яринка смеялась - это ему тоже хорошо было слышно.
Степан не пошел открывать дверь, когда падчерица постучала - раз, второй и третий.
Зло позевывая и бурча что-то под нос, встала София и открыла сама.
- Хватит тебе шататься! - крикнула она Яринке. - А то вон отцу уже лень и дверь открыть. Перетрудился!..
Яринка виновато юркнула в другую комнату и, не ужиная, легла спать.
Утром Степан ее тоже не пожалел. Разбудил, как только сам поднялся, хотя и не было в этом необходимости. Не жалел и когда укладывали на сани мешки - Яринка взваливала ему на спину, а он относил.
- Да получше подкидывай, а то я один для вас должен надрываться!..
Девушка села на задок саней спиною к нему.
Всю дорогу ехали молча.
В Половцах возле мельницы все было забито возами. Тесная улочка между массивной подпорной стеной под крутым косогором и постройками мельницы была загромождена так, что негде было и яблоку упасть. Как только впереди начинали шевелиться, в задних рядах поднималась кутерьма. Огненнолицые от мороза и горилки мужики и парубки стоя лупцевали коней кнутовищами, дико горланили, стараясь объехать соседа. Кони отчаянно ржали, путались в сбруе. Трещали дышла, насады и рожны*.
_______________
* Н а с а д ы, р о ж н ы - части телеги, саней.
- К-куда прешься, туды-т!
- Сдай, говорю, назад, а то в морду!
- А вот этого не хочешь?!
- Вот я тебе! Вот я тебе! На вот! На вот!..
- Петро! Пообрезай ему постромки!
- Я тебе обрежу, вшивый!
- Хребтуг ему на голову, куркулю!
- Чумазые! Босяки!
Хватали друг друга за полы кобеняков, стаскивали коням под ноги.
- Спа-аси-ите! Кто в бога верует!
- Я т-тебе - бога, Хр-риста, богор-родицу!..
Выходил на балкон второго этажа Петр Наумович, арендатор. Щелкая языком, качал головой:
- Дурные, ай-ай! Ай, дурные! Тц-тц-тц!
На какое-то время скрывался за дверью, потом снова появлялся, перегибался через перила и наугад тыкал пальцем в толпу:
- Ты, Иван! И ты, Иван! А ну-ка, перестаньте мне сейчас же! А то не приму пшеницу. Пшеницу не приму! У тебя в зерне клещ! Клещ у тебя! Да! Да!.. Ай, какой дурной Иван, чтоб у меня было столько счастья! Тц-тц!
Постепенно стихали, утихомиривали разъяренных, знали: Петр Наумович если захочет, то клеща найдет. И не у одного.
Яринка даже побледнела от страха и волнения. Сидела на санях, опираясь на руки за спиною, подобрала под себя ноги, прижималась спиной к отчиму.
- Ой, поубивают! Затопчут! Гадкие, противные! Разбойники! - Слезы дрожали в ее словах.
Где-то к полудню мужики немного успокоились. Часть их уселась на санях и резалась в карты. Тех, кто проигрывал, с оттяжкой били по носам засаленной пухлой колодой.
Другие, натянув на головы капюшоны и засунув руки в рукава кобеняков, улеглись спать. Их сапоги, обернутые мешковиной, напоминали спеленатых младенцев.
Только один парубок в высокой смушковой шапке и коротком белом кожухе, молчаливый и зачарованный, не сводил взгляда с Яринки.
Сначала девушка просто не замечала его. Была поглощена своими заботами. Степан подвигал ей узелок с едой - дулась, как мышь на крупу, отщипывала пальцами кусочки от краюхи, бросала в рот, как семечки, каждый раз отворачиваясь, словно делала кому-то одолжение. Степан достал из кармана штанов бутылку с молоком, подал ей. Зажмурив глаза, отпила несколько глотков, протянула отчиму - уже.
И только потом, боязливо съежившись (в каждом из помольщиков видела чуть ли не разбойника - такие они все забияки!), оглянулась вокруг. И заметила того парубка.
Поначалу Яринка и не смекнула, как он красив. Взгляд ее, не задержавшись, скользнул дальше. Но внезапный холодок, коснувшийся сердца, заставил ее перевести дыхание и тайком взглянуть еще раз.
Парубку тому быть бы девицей. Нежного овала белое лицо с тонким - так и просвечивался - румянцем, девичий нежный рот, бархатные черные глаза такой глубины, что становилось даже жутко, брови - как крылья ласточки. Еще и небольшие усики отпустил, дьявольский хлопец!
Ростом невеликий, может не выше Яринки, худощавый, плечи немного опущены, и этим еще больше походил на девушку. Если бы таким был Данько, Яринка просто презирала бы его. Данила не мог быть таким. Он должен иметь мускулы как из сыромятины, дерзкий взгляд, тяжелые кулаки. Чтобы драться за девчат, пускать кровь тихим, как вот этот, парубкам, чтобы быть сущим разбойником. Даниле идут искривленный крючковатый нос, зеленоватые глаза, хриплый голос, от которого порою даже страшно.
А этот не мог быть похожим на Данька ни фигурой, ни красотой, ни голосом. На него можно было только смотреть и смотреть, любоваться, тонуть в его ласковом взгляде, задыхаться и умирать и снова оживать в бездумном счастье безгрешного созерцания красоты.
Даниле девушка могла смотреть в глаза без страха, искренне и немного насмешливо. Данько уже необходим и привычен, как ржаной хлеб. А этот необычный, грустный и красивый, как песня.
Яринка обомлела. Очень далеким, несегодняшним умом она поняла, что этот парубок навеки останется ее недосягаемой мечтой, бесслезным плачем. Что сына своего еще в пеленках будет видеть именно таким. Что засыпать будет счастливая тем, что он есть, и просыпаться удрученная тем, что она не с ним.
Девушка еще раз украдкой посмотрела на парубка. А тот уставился на нее, словно молился. И она знала, что парубок никогда ее не затронет, а она никогда не согласится сблизиться с ним - оба сгорят со стыда. Никто из них не вымолвит ни слова. А если и заговорят, то слова будут мертвые и лживые - от этой самой непонятной стыдливости. Одно только прикосновение их рук было бы оскорблением и грехом.
И, даже ловя себя на желании непрестанно смотреть на него, Яринка краснела от ощущения греха.
И она жалобно взглянула на отчима. А тот все видел и, пожалуй, понял ее состояние. И чтобы облегчить ее муку и стыд, сказал с деланным восхищением:
- Ну до чего ж красив чертов хлопчина вон на той подводе! И откуда он такой взялся?! Ты только глянь! - И подтолкнул ее локтем: смотри, мол, а то исчезнет.
- Ничего себе... - пролепетала Яринка. Помолчав, прибавила: - Но куда ему до Данька! Тот бы его враз побил! - И мысленно даже всхлипнула.
Однако Яринка не могла обмануть Степана. Сердцем чувствовал то, что происходит с девушкой. И от жалости к ней, от жалости к себе решил: "Пускай уж достанется этому, чем разбойнику, куркулю!" Как ни было тяжело, он желал ей счастья больше, чем самому себе.
- А ей-богу, красивый парубок! - еще раз сказал он. - И уставился на тебя, как на икону. Ну, сдурел!.. Да и кто не сдуреет!.. - польстил Степан.
Яринка медленно опустила голову и почувствовала, что даже затылок у нее пылает.
- Ну, дядько!.. А ей-богу, домой убегу!
- Беги, беги, вот только поможешь смолоть.
И он оставил ее в покое.
Вновь по обозу прошла судорога. Заорали, задергались, но на этот раз, хотя и не выходил на балкон Петр Наумович, быстро образумились.
Когда все утихомирились, Степан свернул здоровенную самокрутку и, обтирая боками мешки, а то и перепрыгивая через дышла у самых конских хвостов, пошел к тому парубку.
От стыда Яринка упала на сани и зажмурилась. Но потом тихонько подняла голову и глянула одним глазом.
Отчим уже сидел с парубком на мешках. Незажженную цигарку держал между пальцами: видимо, у парня не оказалось кресала. Но отчима это, очевидно, мало волновало. Поглядывая на падчерицу, он оживленно разговаривал с пареньком. Время от времени кивал головой в сторону Яринки. От стыда девушка чувствовала себя точно обнаженной. Но она была очень благодарна Степану уже и за то, что не привел парубка к их подводе.
Степан возвратился веселый и почти счастливый.
- Ну и хлопец! - потирал он руки. - Ну, чертов сын, как нарисованный!..
От смущения Яринка готова была заплакать.
- Ну, дядька! Какой вы, какой!.. Знала бы, что так насмехаться будете, ни за что не поехала б!..
- Ну и не увидела бы диво!.. - Потом тихонько: - Спрашивал про тебя, - Степан подморгнул ей. - Говорю, дочка... Такая работящая, послушная, - это я про тебя. "А сколько ей?" - спрашивает. Говорю - на выданье. Да еще и хозяйственной матери дочка. А какова она собой - то, говорю, сам видишь! Вот такой у тебя отчим!.. - Он даже заморгал часто, растроганный своим самопожертвованием. - Приходи, говорю, в наши Буки на улицу, а то девка стеснительная, тут с нею не разговоришься... А сам он половецкий. В армию не берут - один у матери. А отец с позиций не пришел. Вот так.
Она долго смотрела Степану в глаза, проверяя искренность.
Потом углубилась в себя, отдаваясь своей судьбе.
Домой возвращались поздно ночью.
Яринка лежала на теплых мешках с мукой и, высунув нос из глубокого воротника тулупа, смотрела на большие мерцающие звезды.
Они были далекие, холодные и грустные.
Где-то там между ними блуждала, возможно, и ее очарованная душа.
Яринка не представляла собственную душу, даже не видела в ней себя, она почему-то казалась ей тоненькой скрипкой, из которой беспрестанно текли песни. Неимоверно красивые и стройные, обращенные к ней и к тому половецкому парубку, с которым она никогда не объединится на земле.
- Дядя, - хрипловатым от волнения голосом спросила она, - а у людей есть душа?
Степан долго молчал.
- Да, наверно, нету. Сколько я на фронте был, сколько убитых видел! Но от них один только смрад... А то еще как ударит, бывало, немец из бомбомета, так человек - на куски... Где уж там удержаться душе!.. - Опять помолчал. - Но только у тебя она должна быть. Непременно. А то какая бы ты была без души?..
И он, пожалуй впервые за последние восемь лет, мысленно помолился: господи милосердный, никогда не дай ей умереть!.. Не за себя прошу - за нее!.. И еще молился: господи всеблагой, соедини ее с таким человеком, которому я не мог бы и позавидовать! Дай ей такого красивого и ласкового, чтобы она так и светилась от любви, а я чтобы не имел на него тяжелого сердца!..
Молчал седой бог, молчал весь мир - серебряно-яркий, колюче-холодный. Только шуршали полозья, фыркали лошади да звонко скрипел снег под копытами.
Как и прежде, был Степан одинок как перст. Даже ее, ближайшую на свете душу, не мог позвать на помощь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, из которой видно, что Иван Иванович Лановенко
ничего не смыслит в балете
Ну и чудной ты человек, Иван Иванович! Неспроста же чистейшая твоя совесть - Евфросиния. Петровна частенько называет тебя недоумком. Да и вправду - отчего ты болеешь за все человечество, тогда как сам не можешь справить себе костюм, а ходишь в синей косоворотке и хлопчатобумажных брюках в полосочку? Зачем тебе терзаться душой за чужие преступления, если даже убийца Петро Македон отъел в тюрьме морду и считает свое пребывание там чуть ли не за службу? К чему тебе мучиться и задыхаться от вида чужой красоты (это под пятьдесят-то лет!), если ты бесповоротно понравился Евфросинии Петровне, которая тоже была молодой и, как говорит она, красивой?
Опомнись, Иван Иванович, выбрось в полынью свой самодельный телескоп, через который смотришь на звезды, навесь наконец пудовый замок на дверь хлева, в котором находится твое счастье - корова Манька со своим нежногубым ребенком Зорькой.
Да купи краденый лес - дубовые столбики и жерди, чтобы по весне поставить добротный забор вокруг своих владений, ибо даже нищий и ленивый Диоген из Синопа отгораживался от людей бочкой!
Это так наставляет меня жена... Лед и пламень...
Под ее благотворным влиянием я, возможно, стану наконец человеком. Многого уже достиг. И еще достигну, вероятно, немалого.
Но все-таки лучше будет, если я недоумком и помру (это на ухо вам, а Евфросинии Петровне скажу вслух, выглянув из гроба, а затем быстро хлопну крышкой!).
И скажу я еще ей... Да, пожалуй, ничего больше и не скажу...
Нет, все-таки скажу так: я любил на свете все прекрасное! Скажу и умолкну навеки. А какая же из Евиных дочек не знает наверняка, что она очаровательна! Евфросиния же Петровна всю свою жизнь была так уверена в этом, что никогда и не спрашивала моего мнения. И хорошо делала. Ведь я все равно, как и любой мужчина, не сказал бы правды.
Может, и сказал бы ту правду разве что единственной на свете женщине. Но она никогда меня не спросит.
И еще сказал бы истинную правду тем удивительным созданиям, которые имел счастье увидеть в Киеве, когда меня вызывали на губернское совещание заведующих школами.
На том совещании - как на всех совещаниях - выступали с регламентом и без регламента.
Но даже совещания имеют свой конец.
После всего желающим выдали за казенный счет билеты в театр. Я согласился с большим удовольствием - и не только потому, что билет стоил два "лимона". Правда, если бы речь шла о своих деньгах, то я еще подумал бы, прежде чем побывать даже в кинематографе - билет туда стоит четыреста тысяч или сорок копеек серебром. А это - оперный театр!..
Я бывал в нем только в начале пятнадцатого года, после окончания школы прапорщиков. И тогда чувствовал себя неважно. От запаха свеженькой униформы и ремней дамы морщили белые напудренные носики, а их кавалеры в накрахмаленных манишках смотрели на зауряд-прапорщика так, как не посмели бы взглянуть на подпоручиков, которые выходили из кадетских корпусов. Они, эти кавалеры, не чувствовали себя "шпаками" потому, что я не был в их представлении офицером.
Нарядные штатские мужчины в черных сюртуках и фраках да "земгусары" в полувоенном даже частушку обо мне сложили:
Раньше был я табельщик,
Звали меня Володею.
А теперь я прапорщик
"Ваше благородие"...
Ну, да черт с вами. Меня теперь зовут, как и звали, Иван Иванович, а ваши имена выветрились, как запах нафталина!
Ну, так вот. Сдал я в гардеробной свою старенькую бекешу и серую шапку, вытертую по краю до кожи, и, оправив косоворотку, не очень уверенно пошел искать свое место. Нашел. Сел. И чтобы показать окружающим нэпманам, что мне наплевать на их тройки и золотые цепочки поперек брюха, поудобнее устроился в плюшевом кресле и сложил руки на груди. А ну, налетайте, гады, на пролетариат! Желающих не было.
Давали балет "Лебединое озеро".
Меня оглушило музыкой, светом, красками. Но больше всего изумили удивительные эфирные создания, напоминающие лесные колокольчики тычинками книзу, их мы по-простецки называем балеринами. Мне кажется, что и весь мир был сотворен их танцем. Но, скажу вам искренне, что совершенно ни к чему эти жеребцы в трико, напомаженные балеруны, как о них говорят иногда. Первых я с полным основанием назвал бы сернами, а вторых... Особенно плохое впечатление произвел на меня главный танцор. Он изо всех сил старался показать себя.
...То стан совьет, то разовьет
и быстрой ножкой ножку бьет...
И одеяние на нем было такое, что подчеркивало все невидимое, отчего оно становилось видимым. Его почитательницы в партере так и млели, когда смотрели на то, что они видели.
Ну пускай бы, кроме серн, были и - гм! - их партнеры. Но более естественнее все выглядело, если б они не дергали и не швыряли из рук в руки этот дивный "пух из уст Эола", а, надев звериные шкуры, откололи б танец каменного топора!
Я, конечно, не посылал с Красной шапкой* букетов дивным созданиям, которые грацией своей и талантом приобщили меня к красоте. Виною тому моя синяя косоворотка и разбитые башмаки. Но верьте мне, серны: если б я был миллионером, я опустошил бы все оранжереи за одно только ваше па!
_______________
* К р а с н а я ш а п к а - так называли рассыльных, выполнявших за плату отдельные поручения.
Однако не подумайте, что сейчас в моей особе вы можете приобрести могущественного мецената, хотя моя месячная прибыль и составляет сорок пять миллионов...
Я приехал домой обновленным. Не чувствовал под собою ног не только от радости общения с настоящим искусством, но и от того, что за плечами у меня был мешок с несколькими сотнями ученических тетрадей. А это было тоже не малое богатство.
Моим милым учительницам я пересказал все губернские новости и даже коридорные сплетни (последнее - по требованию Евфросинии Петровны). Рассказал и о совещании, и о том, что школа наша отныне будет называться "трудшкола", а что это такое, так я и сам не представляю точно.
Округлив свои синие глаза, Нина Витольдовна осторожно высказала предположение, что школьники теперь должны трудиться, а не баклуши бить. Что, мол, лентяям не место в новой школе.
Я промямлил что-то одобрительное по этому поводу.
- И вовсе не так, батя! - вмешался наш Виталик. - Вы все делаете политический ляпсус. - Он так смачно произнес последнее слово, что мне захотелось горячих блинов. - "Трудовая" школа потому, что она для трудового народа! - И сын победно вскинул вверх палец.
- А и вправду, как это просто! - Брови у Нины Витольдовны заиграли легкими извилинами. Она великолепно и безыскусно умела всему удивляться.
А я уже и не удивлялся. В который уже раз убеждался, что наш сын выдающаяся личность.
- Как жаль, что ты завтра уезжаешь! - сказал я Виталику.
- Нет, батя, завтра я еще не уеду.
- То есть?..
- Имею важное поручение...
- От кого?
- От уездного комитета комсомола! Я уже комсомолец.
Мы с мамочкой, пораженные, переглянулись, а Нина Витольдовна приложила руки к щекам.
- Да, у меня важное поручение!.. - произнес наш сын, и я вторично осудил неосмотрительность мамочки, которая при всех отпустила Виталику подзатыльник. Как ты посмела?! И кому?!
На следующий день утром Виталик побежал в сельсовет и, как только собрались ученики после каникул, пришел в нашу школу с Ригором Власовичем и председателем комнезама Сашком Безуглым.
- Здравствуйте, товарищи имена существительные! - пошутил Полищук на пороге.
Сашко чувствовал себя неловко, ведь мы с Евфросинией Петровной когда-то учили его.
Зато Виталик ходил именинником. Повязал красный галстук, привинтил к рубашке значок КИМа и цвел, как мак во ржи.
Первым на собрании говорил Ригор Власович:
- Товарищи детвора! Сегодня у нас великий день. Стало быть, не какой-то поповский великдень*, а наш день. А к чему это относится, скажет вам про это сынаш нашего учителя Ивана Ивановича... Слово предоставляется представителю уездного комитета комсомола, стало быть, вышеназванному сынашу.
_______________
* В е л и к д е н ь - пасха (укр.).
И сынаш начал говорить.
- Товарищи ученики буковской трудшколы! От имени и по поручению уездного комитета комсомола передаю вам всем боевой комсомольский и пионерский привет! - И, чтоб показать, как следует поступать в подобных случаях, Виталик захлопал в ладоши.
Вся наша школа радостно подхватила пример: это было необычно и очень приятно - безнаказанно нарушать тишину.
Подобной овации не знал, пожалуй, на своем веку ни один триумфатор. Мне едва удалось утихомирить этот небывалый энтузиазм.
Воодушевленный овацией, сын продолжал:
- Что мы имеем, товарищи, в настоящий момент? Имеем полную ком... конце... консолидацию всех санкюлотов - пролетарии всех стран в данной ситуации объединяются. Английские ком... консерваторы в революционной конъюнктуре не знают, как ло-ка-лизовать стачечное движение, и обращаются не только к услугам штрейкбрехеров, но и к драконовской полиции...
Признаться, меня в горячий пот бросило от огромной осведомленности (колоссальной эрудиции!) Виталика. Дома разговаривал вполне понятно, а здесь загнул такую "конъюнктуру"!.. А что же дальше будет?!
Я перебил его:
- Виталик, в твоей содержательной речи есть ряд непонятных для массы слов. Ты эти слова держи в уме, а объясняй их вслух.
Ригор Власович улыбнулся одними глазами:
- Масса теперь понятливая, Иван Иванович. А речь вашего сына политически выдержана.
- ...Товарищи школьники! В настоящий момент и нам надо откликнуться и влиться в непобедимые ряды пролетариев! Мы крикнем реакционным консерваторам: прочь с нашей дороги, а не то потечет кровь стореками аж в синее море! Как говорил великий Шевченко. Мы крикнем им: да здравствует мировая революция! Мы станем юными коммунарами-спартаковцами, пионерами, помощниками комсомола и партии. А что такое пионер? Ну, кто знает?
Школа начала шептаться, затем шуметь, но смышленых не оказалось.
- ...Коммунар-спартаковец, или, как теперь говорят, юный пионер, во всем впереди... во всем отстаивает дело партии и рабочего класса. Он не ругается, не курит, не пьет...
- ...не ест... - прошелестело сдавленно.
Но недоброжелатель из вражеского лагеря не сбил Виталика.
- ...помогает товарищам... хорошо учится... не молится богу... чистит зубы...
В заключение Виталик призвал школьников называть лучших, достойных носить звание юных спартаковцев-пионеров.
- Титаренко Павло! - закричали куркульские сынки. - Мы его знаем! Он помогает бедным... пирогами!..
- ...за то, что дают списывать арифметику!
- И не курит! И не ругается вовсе!
- Титаренка! Павлу-у-уху!
- Куркуль! Не пускать его!
- Павлуха! Держи свинью за ухо!
- Тумаков ему! Под бока! Чтоб не записывал!
- Тише, дети, тише! - успокаивал я страсти.
- Давайте тише! - Ригор Власович поднял вверх ладонь. - Товарищи детвора! Тут кто-то ведет не наши разговорчики! Как это можно записывать малого Титаренку в пионеры, если у его отца и молотилка, и керат, и двигатель, еще и хата крыта оцинкованной жестью?! Как, спрашиваю я вас?.. Да у нас сердце заболит от такой несправедливости!..
Слово опять перехватил представитель уездного комитета комсомола:
- Мы не говорим, что Титаренко не может быть юным спартаковцем. Но прежде всего он должен перевоспитаться в бедняцкой массе и отречься от своих родителей.
Все взгляды обратились на раскрасневшееся лицо Павлика. От смущения он часто моргал, переступал с ноги на ногу и даже забыл о своей привычке закладывать руки в косые карманы тужурки.
- Ну, так уйдешь от классово чуждых родителей? - строго спросил Виталик.
- Идите вы все к чегту! - со слезами крикнул младший Титаренко и даже головой затряс.
- Ну вот, видите, - констатировал представитель уездкома комсомола, Титаренко сделал самоотвод... Давайте других.
На этот раз дело пошло живее, так как начали называть бедняцких детей.
- Вот погодите, - доносилось глухо из группки хозяйских сынков, будут вам пионеры!..
- А вы не пугайте! У самих у вас поджилки трясутся!
- Иван Иванович! А куркули щипаются!
- Ги-ги-ги!
- Боком выйдет вам смех! - строго сказал Ригор Власович. - Возьмите там которого на заметку!
Немного поутихли.
- Еще Катю Бубновскую запишите! - пропищала какая-то девчушка.
Нина Витольдовна покраснела до слез. Подняла глаза на меня, и я понял всю ее боль. Мне стало неимоверно стыдно, жаром пыхнуло в лицо. Но стыд был не за нее, чистую голубицу, и не за себя. Стыд этот, как паровоз, раздавил меня и исчез где-то в будущем.
Меня подмывало стать на колени перед Прекрасной Дамой и омыть ее руки слезами.
Дрожащим от волнения голосом Виталик сказал:
- Катя еще не подготовлена к вступлению в пионеры... - И глубоко вздохнул, словно собирался нырнуть в воду. - Но она наша... У нее нет ничего... и она будет бороться вместе с нами... за дело рабочего класса!
Даже Ригор Власович не выдержал. Ворчливым от внутренней непоказной доброты голосом сказал, положив ладони Виталику на плечи:
- Молодец, сынаш!
И мне стало радостно - и за сына, и за лохматого Ригора Власовича.
В тот день в пионеры записались, может, душ десять. Были еще и такие, которые колебались: вот я бате скажу... А это было признаком, что мать или отец пробурчат в ответ: я тебе дам пионеров! Вдруг наскочит снова Струк! А то еще и Зеленый - в живот кошку зашьет! Или Шкарбаненко в колодце утопит!..
Но, видимо, запишутся и другие. Потому что представитель уездкома комсомола обещал привезти из города красные галстуки, еще и барабан, и горн, и знамя.
Нерешенным остался вопрос о вожатом.
Ригор Власович только пообещал:
- Вам, детвора, партийная ячейка пришлет из Половцев комсомольца. А потом у нас и свои вступят...
Вся школа клокотала, возбужденная и встревоженная.
А те, что записались, чувствовали себя почти героями. У каждого, пожалуй, холодок по спине гулял: было необычно, страшно и радостно. И еще некоторые побаивались, смогут ли отвыкнуть от табака. И можно ли будет на пастбище закричать вот так на корову: "А куда ты, гадская душа, чтоб ты сдохла!.." Об этом сын учителя так и не сказал.
Но сорванцы тешили себя надеждой, что Манька или Лыска никому их не выдадут.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой автор квалифицированно сообщает
сведения о внеклубной культработе в селе Буки
Как только повечерело, к Тодоське Кучерявой начали поодиночке проскальзывать девчата.
Тодоська была красивая, молодая вдова с недоброй славой. Говорят, принимала не только парубков, а и женатиков.
Женщины несколько раз били ей окна, таскали за волосы, но это только увеличивало ее привлекательность в глазах мужиков. И такую она имела власть над теми, кто ей нравился, что ходил мужик словно оглушенный, худел, терял сон и покой, и тянуло его опять и опять к чернокосой кудрявой вдове, и делался он мягким, словно воск на огне, и ласковым, словно младенец после купания. Да только недолго продолжалось то счастье. Тодоська Лымар была молодица щедрая и одаряла своей лаской не одного и не двух...
Порою находила на нее необъяснимая тоска, и женщина целыми неделями не отзывалась на тихое царапанье по стеклу окна.
С досадой покашливали, топали, сердились, но стучать в раму окна не осмеливались и даже не мазали ворота дегтем.
Тогда пускала вдовушка в свою просторную хату вечерницы. Сама забивалась куда-нибудь в уголок и, поблескивая ведьмовскими, как говорили буковские женщины, зелеными глазами, молча лузгала семечки. Ни один из парубков в то время не смел к ней и подступить.
- Отойди! Осточертели вы мне, хуже горькой редьки! - Сердито заправляла под платок мягкие свои шелковистые локоны, презрительно поджимала губы, которые и на расстоянии словно бы высасывали душу, обжигали огнем.
Девчат тянула к Тодоськиной хате тоскливая прелесть греха. Он, этот грех, был незримый, как дух, и каждая, войдя в хату, искала его взглядом по углам, он словно бы до поры прятался в кожухах и свитках на жерди, словно ускользал из-под рук, словно бы оставлял за собой ветерок и запах любистка. Казалось, что и сама Тодоська немного пахнет любистком...
Брезжил вечер, розовый и тихий. Накануне была оттепель, а тут снова ударил мороз, и ветви деревьев стали белыми и пушистыми. Наезженные санями улицы поблескивали желтоватым стеклом, кое-где валялись зеленовато-рыжие шарики конского навоза.
С улицы к каждой хате пролегали широкие тропы между высокими, едва не до плеч, снежными стенами, холодная чистая нетронутость которых была отмечена апельсинового цвета пятнами.
Скулили вороты колодцев - хозяева доставали воду для лошадей. У нерадивых хозяек надсадно визжали голодные свиньи.
Каганцов еще не зажигали. Мерцал только в окнах отблеск от разожженных печей.
Яринка Корчук перебегала улицу, как испуганная мышка. Да и было отчего. Ведь под полою кожуха - завернут в тряпицу кусок сала, а в карманах - с полдюжины яиц. И то и другое стащила она тайком от матери, и от самой кладовки ее преследовала мысль, будто мать знает об этом и хочет ее где-то перехватить.
И только в сенях Тодоськиной хаты Яринка перевела дух.
- Добрый вечер, тетушка! - девушка отмахнула поклон.
Тодоська сидела на полу, на подстеленном рядне, топила печь-лежанку соломой. Простоволосая. Озаренные пламенем черные ее кудри пылали тяжелым золотом. И в глазах ее тоже было золото. Яринка очень любила Тодоську за красоту. Мысленно она считала эту женщину даже красивее своей матери.
Что ж касалось Тодоськиных приключений, то Яринка не придавала им значения, почему-то верила, что, как и буковские девчата, молодица могла спать с парубками, но чтобы поддаться вот так, без венчания... Ни-ни!..
Вместо ответа на приветствие Тодоська подняла на девушку свои удивительные глаза - вечно удивленные, дышащие, одержимые. Яринка от этого взгляда обомлела.
- Чего так рано? Еще никого. Прибегали только девки, приносили на ужин.
- Да и я... Вот сала малость да яйца... - и Яринка торопливо выложила на кухонную полку свою долю. - А моей прялки куры еще не обсидели? спросила она весело, с наигранной смелостью.
- "Пускай мыши кудель треплют, пускай хлопцы девчат любят!.." пропела вдова, потом разбила кочергой жар в лежанке. Дым ворвался в хату. - А чего в читальню не идешь? Там учительши такое вычитывают!..
- А я сама грамотная. Да и мать говорят - лучше уж пряди, чем баклушничать. Я хотела записаться, чтоб представления учить, так мама сказали: на черта, этим на хлеб не заработаешь! Правда же?
- А если бы в читальню и Данько зачастил?
- Ай скажете!.. Данько такой... он такой!.. "Я, говорит, хозяин, мне на ветинара нет надобности учиться! Пускай, говорит, комнезамы газеты читают, ежели к хозяйству не способны". Не так разве?
- Невелико счастье твой Данько! - скривила губы вдова.
- А что, а что?.. - обиделась Яринка. - Что он вам сделал?.. Он такой!.. По нему все девчата сохнут!
- Что это за золото жиденькое, мне это лучше известно! - насмешливо произнесла Тодоська, и у Яринки сердце так и екнуло от неясного подозрения.
- А что, что вы говорите?.. - тяжело задышала она.
Вдова посмотрела на нее очень пристально.
- Это я пошутила. Да, да, - сказала она с неопределенной улыбкой. И чтобы перевести разговор на иное, спросила: - Как там мать с отчимом? Не собирается ли выгонять примака?.. Красивый у тебя отчим... красивый!.. Если мать выгонит - присоветую ему другие приймы... - Она открыто смеялась.
- Ой, тетушка, грех так говорить!..
- Грех не мех, за плечами не носить. - Тодоська вдруг захохотала, да так, что к полу склонилась. - Боже ты мой, какая ж ты глупышка!.. Да недотрога! Как улитка. Ладно, ладно, не обижайся, не такая Тодоська вредная, чтоб на обоих сразу заглядываться!.. - И все же не смогла сдержаться, чтобы еще не подразнить: - Уж на одного... на старшего!..
- Ой какие ж вы, тетка, вредные!.. Не зря мама говорят, что вы ведьма!
Тодоська долго смеялась, а потом уже без смеха попросила Яринку не говорить об их разговоре матери, а то еще сдуру окна побьет.
- Вам бы и надо побить! - чуть ли не плача сказала Яринка.
Тягостную беседу прервали девчата, гурьбой влетевшие в хату:
- Тетушка Тодоська, печь затопить, ужин готовить!
- Тетка Тодоська, а где ваши сковороды?
- А где нож - картошку чистить?
- А чугун для кулеша?
- А пошли бы вы все к лешему! - прикрикнула вдова. - Хозяйничайте!.. И соломы моей не троньте. Берите веревки да из дома несите! Не хватало мороки мне!
Девушки сначала притихли, двое и вправду пошли домой за соломой, а остальные принялись готовить ужин. А потом уже и не обращали внимания на хозяйку. Покрикивали друг на друга, ссорились по пустякам.
И когда каждая нашла себе дело, суматоха понемногу унялась, а потом одна за другой девчата несмело начали напевать. Как всегда, начинали с печальных, и все про любовь. Большинство из них еще и не ведали, что это такое - любовь, но по песням получалось, что никакой радости она не приносит:
Ой, лучше б я была,
Ой, лучше б я была,
Когда б любви не знала!..
А кое-кто из них так и не узнает ту любовь на своем веку. Шестнадцати лет выдадут за нелюбимого, грубой и злой мужской силой отобьет богоданный муж даже саму мысль о заманчивости любви. Народит молодица кучу детей и, не успев даже разок взглянуть на того чернобрового Миколу, с которым вместе росла и который мог бы прийтись по сердцу, состарится и при слове "любовь" с легкой дрожью омерзения только и вспомнит тяжелое сопение мужа, который по нескольку раз за ночь будит ее, сонную и разбитую каторжной дневной работой...
Но пока что они все жаждут любви и только и живут мыслями о ней. Ибо каждая из этих чистых голубиц была рождена для счастья, для любви. И если судьба сделает ее в конце концов ведьмой, то пусть не доискиваются причин этого в ее естестве...
В Тодоськиной хате было уютно и тепло. Челюсти печи, где огненными червяками извивалась сгоревшая солома, изливали жаркое сияние, сушили лица кухарок. Казан с кулешом, накрытый глиняной крышкой, был похож на приземистого арапа, который без умолку ругался и бурчал что-то по-своему. Вытаращив безумные глазищи, змеиным отродьем шипела яичница. На этот раз парубки не высмеют их ужина.
Эти бездельники, конечно, после ужина будут бить баклуши. Но им предстоит развлекать девичье общество, рассказывать веселые были и небылицы, страшные истории о мертвецах и оборотнях, такие, что холодок пробегает по спинам, а потом разводить своих милых по домам, потому что после всех этих россказней сердца всех девчат падают в голенищи.
Вот-вот затопают в сенях хлопцы, загогочут, деланно закашляют, одним словом, громко подадут о себе шумную весть.
Но вдруг распахнулась дверь и на пороге появилась Марушка Гринчишина. Обвела своими немного выпученными глазами всех девушек и произнесла густым гнусавым голосом:
- А Данько Котосмал с хлопцами поймал на нашей стороне двух половецких парубков. - И добавила почти радостно: - Мучить будут.
- А где они?
- Да на улице. Напротив Тубола.
- Ой, интересно! Надо поглядеть!
Всполошились, заметались все.
- Видать, к девчатам те половецкие.
- А к кому же еще?
- Кто знает. Может, и к тебе. Приглянулась кому.
А Яринку так в сердце и толкнуло: "Ко мне!.. Это небось тот... красивый..."
Она зарделась, все тело пылало от большого радостного стыда. "Пришел... запомнил... не побоялся!.." И далекое, очень робкое, почти неимоверное: "...Может, это судьба твоя?.." И тут же трезвое, твердое, хозяйское, словно бы к корове, которая побрела в клевер: "А куда ты?!"
- Ну так пойдем, поглядим!
- А пошли.
- Парни-то красивые? Есть на кого поглядеть?
Яринку так и подмывало крикнуть: "Ой красивые! Такие... такие..."
Торопливо одевались, вылетали в двери.
- Тетка Тодоська, мы сейчас!
- Ой, не спешите, подождите, я одна боюсь.
- Кому ты нужна!
- А я все одно боюсь! Наши парубки такие дурные! Такие ревнивые!
- Потому что любят!
- Ха-ха! Сами себя, да и то раз в год!
- Как петухи драчливые!
- Как собака на сене - и сам не гам, и другому не дам!
- Во-он они!
- Ой, у меня поджилки трясутся!
- Так не ходи, если пугливая!
В окружении буковских парубков стояли двое половецких. Им уже, видимо, порядочно намяли бока - одежда облеплена снегом, оглядываются затравленно, словно в ожидании помощи.
- А-а, наши девки! - обрадовался Данько. - Тут вот два половецких волка прокрались в буковскую овчарню. Думали ухватить какую-либо ярочку. Да не так сталось, как гадалось!.. Так что ж с ними делать? А?
- Отпустить их! - сказала Яринка и мигом спряталась за чью-то спину. Она увидела того, жданного, парубка и боялась встретиться с ним взглядом.
- Э нет, нельзя так! - покачал головой Данько. - Надобно законы исполнять. Каждый сверчок знай свой шесток! Поняла?.. Пожалуй, сделаем так, чтобы не тянуло их к девкам, да еще к чужим. Поняли? Не так, чтобы сильно и судили за это... Ну, ревность там или еще что...
Девушки стояли ни живы ни мертвы.
- Ой! - вдруг вскрикнула кто-то из них. - Бежим к Ригору!
- Я т-тебе д-дам Риго-о-ора! - обернулся к ней Данько. - Поняла?.. Ну, так у кого есть писарский ножик? Пора кончать... и пускай себе идут... холостые... и неженатые... Так, девки?
- Зараза! - резким голоском выпалила Яринка и задышала тяжело. Разбойник! И еще противный! Отвратный!
- Цыц, лягушонок, головастик!.. Уже не к тебе ли они случаем шли? А? Эй вы, к кому притопали? Говорите как на духу, может, и выйдет вам помилование. Поняли?
- Ни к кому... Ей-богу! - едва не плача, заговорил вдруг чернявый парубок. - Вот крест святой!.. Ну, пустите уже... пусти-и-ите...
Товарищ его, приземистый, скуластый, в солдатской высокой шапке, насупленно молчал.
- Так мы тебе и поверим! - хихикнул Данько. - Развесили вот так уши!.. - Данько приставил ладони к ушам и показал, как они хлопают.
А Яринка с большим разочарованием подумала о чернявом: "Ну прямо-таки дите... испугалось... просится..."
- Ну, простите, хлопцы... больше никогда... И детям своим закажем.
"И детям своим закажет!.. - заплакала душа Яринки. - А чьи же это будут дети?.."
И она застонала беззвучно - не будет у нее от него детей... Пускай бы с кулаками кинулся на Данилу, ну схватили бы его, скрутили... все равно, не дала бы его бить... Пускай бы нож всадил в грудь своему врагу - и это она простила бы! Но не простит никогда того, что он отрекся от ее... от своих детей!
И она, закрыв глаза ладонью, безутешно заплакала.
- Успокойся, глупая! Ну, не будем резать. Поняла? Магарыч поставят. Четверть. Обойдется им это в четыре целковых... Ну, вытряхивайте мошну!
- Мы завтра... ни копеечки...
- Ну, ладно. Отпустим их на все четыре стороны. Только возьмем залог. Должно быть, штаны.
- Да, да! - радостно загорланили буковские парубки. - Не иначе как штаны!
- Вытряхивайтесь! - велел Данько. - И по доброй воле, а не то стащим и подштанники. Поняли?
Подручные Данилы перемигивались, хихикали.
Чернявый половецкий парубок икал или всхлипывал. Приземистый вдруг рванулся и, свалив одного из буковских, бросился бежать. Его догнали, схватили и, навалившись гурьбой, разули и стянули штаны.
- Обувай свои опорки и катись домой! - пнул его ногою Данила.
Кое-как намотав онучи, парубок обулся, вскочил на ноги и отбежал в сторону.
- Буковские бандюги! Зеленые! Порешу! Не суйтесь в Половцы!
- Гавкай, гавкай! Мы тебя боимся, как прошлогоднего снега.
- Ну, а ты чего стесняешься? - подступил Данила к чернявому.
- П-п-пустите!.. Ей-богу, не буду! Да пустите... у меня роматиз...
Буковские шалопаи едва не попадали от хохота.
- Если б это летом, так мы б тебя крапивою! Или в роголистник! Дюже сильно помогает!
- А то еще молочаем!
- Ничего! Мы его и так полечим! - причмокнул Данько.
И вдруг к нему шагнула Яринка:
- Пусти его, говорю!
- Ой! - засмеялся Данько.
- Пусти, говорю, гадкий! А то...
- А то что?
- Плюну в глаза!
- А не шутишь?
- Сроду с дураками не шутила!
- А ты знаешь, что тебе за это будет?.. И не сейчас, а потом... потом...
- А этого "потом" не будет!
- "Заплакала Марусина свои карие очи!.." - хрипло пропел Данько. Это про тебя.
- Так вот тебе задаток! - И девушка наотмашь дала Даниле пощечину. Ну? Получил? А сейчас приведу Ригора... с ружжом! Пускай заберет в холодную!
- Ты!.. У-ух ты!.. Ум-м! Ну, подожди!.. Теперь понял: он к тебе стежку протаптывал! К тебе!
- А хотя бы и ко мне? Какое тебе дело? Сосватал? Иль, думаешь, зимой тыкву не найду?..
- Ну, ладно! Назад он на карачках полезет!.. Хлопцы, разгоните девок! А с этим мы пойдем на плотину. Вот смеху будет!.. - Данько повернулся к Яринке: - Не будем его ни бить, ни топить. А будет он на шарварок* камни возить.
_______________
* Ш а р в а р о к - общинная повинность крестьян по починке дорог, плотин (укр.).
Всей гурьбой двинулись к плотине.
Там еще с осени навозили штабель камней исправлять шоссе.
Камни смерзлись, и первый булыжник едва вывернули. Когда набралось три или четыре, Данько махнул рукой:
- Хватит!.. Еще ж и погонщик будет. - Толкнул половецкого под бок: Эй, как тебя кличут?
- Павло...
- Ну вот, Павлуха, придется тебе эти камни по ту сторону плотины возить. Держи полу.
Парубки, хохоча, наложили камней в полу Павлухиного кожуха, а один еще и сел на него верхом.
- Н-но, дохлятина!.. Прицепите ему хребтуг с сечкой, а то овес не уродился!
И Павло, пошатываясь и поскальзываясь, понес свою позорную ношу.
- Братики... ох... нет сил... роматиз...
- Айда, девки! - прогундосила Мария Гринчишина. - Так они до утра играть будут. И вовсе не смешно.
Склонив голову на плечо, Яринка постояла с минуту и тоже пошла. Из-за этой покорности Павла она перестала его жалеть.
"Пускай возит... Если есть сила камни таскать, то мог бы и драться..."
А сердце у нее щемило. И знала, что позднее, как минует сегодняшняя злость, она его пожалеет. И станет плакать над его покладистым характером. И осудит себя за бессердечность, за то, что не согрела его добрым словом, не взяла с собою, как дорогую находку. Но произойдет это не сегодня... И станет ждать его еще и еще... но только он уже не придет. И ждать его будет всю жизнь - тихого и красивого... и беспомощного, как молитва.
ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Иван Иванович касается некоторых
аспектов альтруизма
Вот уже с неделю, как я состою в должности придворного цирюльника у бывшего пана Бубновского. Сергей Львович день ото дня слабеет и лежит пластом. Доконает, видно, деда неприятная старческая болезнь.
Возила его невестка в волостную больницу, но там осмотрели и махнули рукой: куда такого древнего! Сейчас тут и молодым не хватает места. Да к тому же двойная операция!.. Надо было бы лет пять назад.
Поручили нашему фельдшеру Диодору Микитовичу изо дня в день, дважды в сутки, спускать старику мочу катетером. А там, мол... И врач, глядя на измученную женщину поверх очков, сложил указательные пальцы друг на друга - крест...
Диодор Микитович ходил к больному без особого желания, потому как "приношения" от учительницы брать побаивался.
Выходя, он только возмущенно кряхтел и чмокал губами: мол, живучий, каналия!
То обстоятельство, что Сергей Львович был когда-то действительным статским советником, не прибавляло Фастивцу славы, так как штатский генерал давно уже не имел никакой власти, к тому же частенько страдал тяжелой формой сенильного психоза.
- Ну ты гляди, что выделывают! - говаривал фельдшер в те минуты, когда старик терял чувство реальности и пребывал в каком-то совершенно ином мире. - А ишо бывшой помещик!.. Вот канальство!.. Таких, мадам, надобно тайно умерщлять, оне не токи для родственников, но и для медицины совсем не нужные... Ну, что с них возьмешь... Каналии все-таки эти старцы... Вы, мадам Бубновская, не так чтоб сильно сумливайтесь, они врежут дуба вскорости... До сиданья!
Старик же, когда приходил в себя после припадка психоза, был твердо уверен, что "Ниночка - благо'одная женщина" и не даст ему умереть.
А Ниночка в ответ вымученно улыбалась и, стыдливо отвернув лицо, может, в сотый раз за день подавала ему подставное судно.
Нина Витольдовна и кормит его с ложечки. Я знаю, как это тяжко отдавать себя всего, не требуя ничего взамен. Это значит - служить человеку, как богу, ведь и от бога люди прибыли не имеют.
Альтруизм, на мой взгляд, есть наивысшая степень гуманизма. Служить человечеству легко. А вот попробуй-ка послужить одному отдельно взятому человеку, зная его недостатки и прихоти, даже зло, которое он причинил людям. Здесь уж великие гуманисты умывают руки и оставляют поле деятельности для чернорабочих от гуманизма - всяческих мелких альтруистов. Я не хочу открывать секрета, кто мне милее.
Даже в унижении своем, которое познал Сергей Львович, заболев, он старался быть опрятным и, пока руки не дрожали, каждый день брился.
А после того как я увидел его желтовато-синее лицо в порезах, приходил ежедневно и брил старика, не ожидая благодарности ни от бога, ни от вас, дорогие мои люди. Ведь примером мне служила прекрасная женщина, пожалуй, единственный на свете человек, за которого я дал бы разрезать себя на куски. Альтруизм влечения? Нет. Альтруизм любви.
Как и прежде, старательно завернутые в тряпицу реликвии Сергея Львовича с ним - безделицы, которые только для него и представляют ценность. Какие-то кольца, какие-то камеи, какие-то медальончики...
Горе побежденным?.. Нет, я не хихикаю над судьбой старого Бубновского. Но как упрекать Революцию, которая разделила тягости пополам - между теми, которым они были уготованы навечно, и беспечальными владыками?.. Рано или поздно все возвращается на круги своя...
А каждый новый день приносил старику все больше и больше страданий наступала омерзительная и неотвратимая смерть от уремии. Даже ложка кипяченой воды, которую выпивал больной, вызывала безудержную рвоту.
Фельдшер Диодор Микитович, который никогда не знал, будут ли жить его пациенты, достаточно точно определял, когда они должны умереть.
- Ну, мадам Бубновская, они уже загибаются... Так что, помолясь богу, денька через четыре и вынос тела...
И старик, пожалуй, впервые начал сознавать, что даже благородная Ниночка не сможет его спасти. С безысходностью слабой натуры он сразу покорился своей участи. И когда Диодор Микитович начал готовить у него на глазах свой лошадиный шприц с глюкозой, старик лишь расслабленно махнул рукой. Все.
- Попа-а...
Нина Витольдовна не решается оставить больного. По ее просьбе за отцом Никифором иду я.
Тот, как всегда, побаивается покойников и тех, кто умирает. Жалобно моргая загнанными глазами, бормочет - а не рано ли еще? Все, мол, в руце божией. Христос милостив... Может, лучше молебен за здравие... Нет уж, батюшка, поможете переселить его душу туда, где ни печали, ни воздыхания...
Идем...
На следующее утро поехал я в волость и отбил телеграмму Виктору Сергеевичу.
Поздно вечером он приехал в Буки.
Не знаю, почему именно, но прежде всего он зашел ко мне.
Поздоровался без особой радости, но и без застенчивости.
- Д-да, - сказал Бубновский, зябко прижавшись к печи, - судьба всех людей оставаться сиротами. И вся разница между ними только в том, как каждый воспринимает свое сиротство. - Потом он невесело улыбнулся, помолчал. - Не знаю, как и быть... Папа был, может, и не плохим человеком, но не он предрешал приметы времени. А время наше жестокое, ух какое жестокое!.. Все перемешалось... "Кто был ничем, тот станет всем..." И каждый должен нести ответственность за преступления своего времени. И если в подвале поставили к стенке всю семью Николая Второго, то почему Сергей Львович Бубновский, действительный статский советник, должен умирать в белой палате роскошной больницы, а не в школьной кладовке? Что?.. Может, именно поэтому мне и не следует посыпать голову пеплом... Вы что-то сказали?.. Да, кстати, свежий анекдот, из юмора могильщиков. У одного, понимаете, умирает теща. В это время в открытую форточку влетает большая муха. Старушка слабым движением руки отгоняет ее от лица. "Мама, - делает замечание зять, - будьте целеустремленней! Не отвлекайтесь!" Вот так. Однако надо идти за последним благословением.
Он неторопливо оделся, потом буркнул:
- Вы знаете, я хочу просить вас... Ну, понимаете...
- Понимаю.
Простоволосый, в одной только косоворотке, я перебежал с ним от крыльца до крыльца.
Постучал в дверь к учительнице:
- Нина Витольдовна, на минутку.
Она вышла заплаканная.
- Нина Витольдовна... приехал Виктор Сергеевич... попрощаться...
- Просите, - вздохнула она. - Только и вы побудьте при этом.
Я понял, не примирения с мужем боится она, а его цинизма...
Виктор Сергеевич вошел почти на цыпочках. Поморгав, поздоровался с Ниной Витольдовной. Катю, смотревшую на него со страхом, поцеловал в головку.
Подвинул ногой неуклюжий табурет (мое изделие) к отцовской кровати, сел, уперся руками в колени и тяжело вздохнул.
Старик спал или делал вид, что спит.
- Папа! - тихо позвал Бубновский. - Папа, это я, Виктор.
Умирающий открыл глаза, но головы не повернул.
- Ниночка... благо'одная женщина... - И прикрыл дряблыми желтыми веками запавшие глаза, полные слез.
- Папа, я отвезу тебя в больницу... в уезд...
- Если помирать... то лучше здесь... у Ниночки... Здесь на меня... никто... никакой хам... не глянет искоса... За то, что я еще жив... Пошевелил сухими губами: - В-во-ды...
Подбежала Нина Витольдовна, влила ему в чуть приоткрытый рот чайную ложку кипяченой воды. Его сразу же стошнило.
В комнате стоял стойкий кисло-горький запах.
- Умираю... Виктор... - прошептал Сергей Львович. - Как страшно... сейчас все узнаю... все испытаю... Хотел бы быть тобой... Мефистофелем... желчным Вольтером...
И вдруг Виктор Сергеевич зажмурился, его лицо перекосилось судорогой. Он упал с табурета на колени, положил голову на грудь отца.
- Теперь я один... один! О боже!
И он зарыдал таким страшным голосом, будто тигр ревел.
- И я тоже... я тоже... папа... мертвый! Как я буду, папа?! Зачем оставляешь меня одного на этом свете? Зачем меня породил?!
- Мне... все равно... Ты мог... укорять меня... пока я был жив...
И старик снова закрыл глаза и, кажется, заснул.
В комнатке было тихо, как в глубоком погребе.
Виктор Сергеевич тяжело поднялся, машинально отряхнул галифе, сел на табурет. Прищуренными заплаканными глазами косился на свою бывшую жену.
- Вам очень тяжело, Нина... Я вам признателен... Как жаль... что вы... что я... недостоин вас... Но ничего... ничего... все будет хорошо.
И я впервые на своем веку увидел то, что, пожалуй, не видел никто. На его ядовито-красивом лице промелькнула серая тень смерти.
ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой автор рассказывает, что Степан Курило
совсем отбился от рук
У Василины Одинец уже начали привыкать к посещениям Степана. И хотя сама Василина, да и ее мать, предостерегали Курило - ой, быть беде, ваша София такое натворит!.. - Степан каждый раз находил повод попозже вечером постучать в замерзшее стекло окна Василины.
- Идите вы, мил человек, извиняйте на слове, к лешему! - сердилась женщина, но двери открывала. Гневно взмахивала маленькой округлою рукой, будто била кого-то арапником, брала руку в руку возле запястья и укладывала их так на колени.
- Ну, так не пришла еще вам бумага от военкома? - спрашивал Степан. И это было поводом для беседы.
- А-а... Кому мы теперь нужны... Ай, кому мы нужны!.. Спрашиваете!.. А то сами не знаете, что из этого дива не будет пива!
- Нет... Погодите... погодите... сам военком Калнин пообещал мне. А это такой человек!.. Латыш. Кремень.
- Все они... - с болью и почти с ненавистью щурилась женщина.
- Потерпите еще... потерпите... Я вон там, в сенях, с пуд жита оставил...
- Слышь, Василина! - кричала с печи сухорукая старуха, которая до этого не вмешивалась в разговор. - Они снова жита принесли! Сколько ж это теперь мы им должны, а? Иль, может, на отработок?.. Ты спроси их, Василина! - кричала она на всю хату, словно Степана при этом и не было.
- Ай, отстаньте вы со своим житом! - сердилась молодая хозяйка. Кому что, а курочке просо!..
Старуха умолкала надолго, о чем-то хитро размышляла на печи, шевелила наболевшими ногами, бормотала что-то бессвязное. А потом будто спросонок:
- Сплю... ей-богу, сплю... Коль нада, то гаси свет.
Василина бросала острый, сухой, как бритва, взгляд на Степана: понял? - а в глазах укор, гнев, гроза.
- Уходите.
Степан в замешательстве кряхтел, поднимался, точно с полным мешком на плечах, не попрощавшись выходил.
- Что вы, что вы... - оборачивался на минуту в двери.
Не извинялись, не возвращали.
Но знал Степан - без него они чувствовали бы себя одинокими. И должно быть, село тоже знает о его посещениях. Только София еще не ведала, видать, потому, что сельские кумушки недолюбливали ее за острый язык и решили подольше тешиться бесчестьем Софии, а потом...
О том, что село уже осведомлено о его делах, дала знать Тодоська Кучерявая.
Как-то встретилась с ним, когда он шел в кооператив, первой поздоровалась и остановилась. Глаза ее дохнули - холодом, щемящим зовом.
Удивленный, Степан тоже замедлил шаг. Обернулся - она тихо посмеивалась.
- Вы, - молча протянул руку в ее сторону, - ко мне? - И дотронулся пальцами до своей груди.
- Нет, - засмеялась она, - вы - ко мне.
- Чего бы это?
- А того, что молодицы не затрагивают мужчин первыми.
- Вот так так! - Потом покачал головой: - Ну и ну! - Степан впервые увидел, что она так красива. - Ну, так что?
- Что-то знаю! - колыхнулась женщина в талии, будто кланялась. Затем внезапно повернулась и пошла себе.
Степан бессмысленно смотрел ей вслед.
"А-а, это та! - припомнил пересуды про Тодоську. - И чего это она?.."
И хотя решил для себя не придавать этой встрече значения, распаленное любопытство щекотало его тихими пальчиками: ну, о чем она? про что? к чему клонит?
Когда стемнело, сказал Софии, что идет к мужикам играть в карты.
- Проиграй там все - и хозяйство, и меня!
- Ладно.
И, совсем не таясь, даже не взглянув на нескольких баб, что горбились в толстых шерстяных платках и разговаривали на улице, направился к хате Тодоськи.
Казалось, что и она ждала его.
- Ну что, - крадущимся шагом в темной хате подошла к нему, припекло? Заимел антирес?
- Здравствуйте.
- Бывайте и вы здоровы. Садитесь. Чтоб сваты садились, - добавила она с игривым смешком. - Как такой красивый сядет, так другие уже и улягутся.
- Не шутите, - в груди у Степана замлело. Перевел дыхание. - Что хотели сказать?
- А вам некогда? - заигрывала она.
- Да, некогда! - обиделся Степан. - И говорите, если есть что сказать...
Она заметила его настроение, сказала примирительно:
- Ой, какие же вы! Нетерпеливые и сердитые... А я думала, как красивый, то и добрый... Ну, скажу, скажу уже. Только сядьте. Вот туточки. - Тодоська прикрыла ладонью место рядом с собой.
Сел, зло взглянув на женщину.
- Так знаете, что люди болтают? Ну, знаете?
- Может, и знаю... - ответил он и почувствовал в лице жар.
Женщина засмеялась:
- Знает кошка, чье сало съела!.. Так, так... И говорили те люди, которые видели, что беспременно расскажут вашей Сопии.
- А кому какое дело?
- Людям тем вас жалко! Такой красивый, а Сопия, поди, возьмет и исцарапает лицо!
- Людям тем с лица моего воду не пить!
- А некоторые так, может, и пили бы! И что вам Василина?.. Мелка, худосочна, трое детей... да мать калека. Да еще злая, как оса... А есть и получше, и вас уважали бы... И случись что, в недобрый час было бы где голову приклонить...
Обычная Тодоськина смелость изменила ей в эти минуты. Говорила заикаясь, с извиняющейся виноватой улыбкой. И руку его взяла в ладони, поглаживала, как заплаканному ребенку.
Степану стало жаль ее.
- Ой, не то, не то, Тодоська! Вы - человек, должно быть, добрый, но только не то говорите! Не было у меня с Василиной ничего. Ничегошеньки. Хотите, поклянусь?..
- Вот за это... за то, что говорите так хорошо... и нас, женщин, жалеете и уважаете... люди вас еще больше полюбят!.. И ничего для вас не пожалеют... Вы только тех людей послушайте!.. Пушинке на вас не дадут упасть...
Встала, положила ему на плечи руки, в глаза заглянула.
Сильно зажмурился Степан, покачал головой:
- Не так это просто, молодичка. Поверьте мне! Не так это ведется, как ждется... А на ваши добрые слова - и душу не могу открыть, и ласкового слова сказать. И чего хожу к Василине - тоже не скажу. Потому как и сам не знаю. Могу сказать только, что не будь ее на свете, так в поле, к вербе ходил бы.
Молчала Тодоська. Задумалась, сникла.
- Чудной вы... - прошептала немного погодя. - Уж не больны ли... - И добавила будто равнодушно: - Ну, извиняйте... Чего только глупая баба не наплетет шутя - семь верст до небес, да все лесом...
Степан поднялся, взглянул на ее красивое опечаленное лицо, запросто, без стыдливости и без тайного ожидания греха подошел к женщине и поцеловал ее в лоб.
- Как мертвую... Дождалась ласки!..
- А вы хотели любви? Если б вы знали, как трудно любить!.. Прощайте. И можете рассказать Софии. Не боюсь этого. Только еще скажу: ой, трудно любить! И еще скажу: по-настоящему любят только одного и на всю жизнь!
Она не проводила его.
Дома, прежде чем зайти в хату, он наведался в конюшню. Засветил каганец. Бросил охапку сена на решетку, сел в желоб, задумчиво погладил вздрагивающую шею лошади. Выдергивая пучки сена, конь с умно осуждающим удивлением косил на него бриллиантовым глазом. И Степану казалось, что лошади знают о нем больше, чем близкие люди. И пожалуй, сочувствуют ему своим разумным молчанием. И переговариваются между собой коротким сдержанным ржанием, вздохами, кивая умными головами - да, да, ему тяжело, но не нужно беспокоить его человеческими словами, которые и существуют только для того, чтобы скрывать ложь.
Ой, коники мои, коники... ой, коники... коники... ко-о...
И, не таясь перед своими вернейшими друзьями, Степан заплакал и знал, что они его не осудят, не предадут осмеянию. И они действительно делали вид, что не замечают, как горько рыдает человек, который видел полмира, жизнь и смерть. Только сердца их, могучие конские сердца, сжимались от человеческого плача, и им самим хотелось заржать на весь мир о людской боли, но они были вежливы и выдержаны - уважали чужую беду.
Открыла ему Яринка.
Переступив через большое тело Софии на топчане, он осторожно полез на печь.
София уже привыкла, что он избегает ее. И чтобы только дать знать, что она ждет от мужа раскаяния или примирения, сказала ему вслед:
- Возится, как домовой...
Он смолчал. И когда София почти засыпала, сказал отчетливо:
- Был у Тодоськи Кучерявой.
Она даже дыхание затаила. Потом вздохнула тяжело:
- Я так и знала, что у тебя есть полюбовница. Каждую ночь снится небо такое темное-темное, а на нем - и солнце, и луна. Так и думала.
- И еще к другой молодице ходил. Если донесут - верь.
- Господи! Не приведи только, чтоб их было три!
И она замолкла, лежала точно мертвая.
Когда же запели первые петухи, спросила, зная, что он тоже не спит:
- А кто же та - другая? - К Тодоське она, должно быть, не ревновала.
- Одинец Василина.
- Косы рвать? Иль окна бить? Ну, скажи мне на милость.
- Не виновата она ни в чем. Меня сонного можешь зарезать. А ее не тронь.
- Господи, господи! До чего я дожила! Сменять законную жену на какую-то вшивую грязнуху! На помойную лохань! Следовало бы вот встать, да за топор, да отрубить твою дурную голову!..
- Поленишься, - без тени издевки сказал Степан. - И еще скажу тебе, что ходил я туда не целоваться да миловаться, а только душу людскую увидел в ней, и несчастья ее, и беды, а такие люди не пройдут мимо чужой беды. А не то - пошел бы невесть куда, в прорубь, в петлю. Но только говорить тебе это - все равно что горохом об стену.
- Дохлого да убогого выходила, мужем сделала, хозяином. И за все это - такая благодарность?! Чего тебе тут не хватает? Разве что птичьего молока.
- Жизни нет, София, только и всего.
- А какой такой жизни?
- Кто не хочет знать, никогда не дознается.
- Боже, боже!..
София знала, чего ему недостает. Но сейчас даже упрекнуть его не могла - свой брак с ним считала божьим велением. И ни он не мог противиться этому, ни она. И понимала: сейчас нельзя резко отнестись к его причудам.
Она была мудрой и знала, что ее решение должен высказать он сам.
- Так что же будем делать?
- Думай ты.
Так он и должен был ответить. Должен был полагаться на нее во всех случаях жизни.
И она сказала:
- Бог нас соединил, бог и разлучит. И простит тебе господь, а я тоже прощаю. Только поклянись, как перед образами, что ни с кем не будешь меня попирать.
И она во второй раз в жизни почувствовала себя доброй, такой доброй, прямо-таки святой. И, умиленная своей добротой, еле слышно заплакала, но так, чтобы слышал он. И ждала того, что он должен был сказать:
"Ну, хорошо, хорошо!.."
И, ожидая этих его слов, окончательно решила о Яринке: "Нечего больше тянуть. На этой неделе. Господи, благослови!"
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой Иван Иванович не желает добра молодой
чете
Ясная панна Ядвига начала уже забывать о нас. Только и видим ее в школе, когда второпях заканчивает прибирать классы. Некогда и перемолвиться с нею словом - бегает в подоткнутой юбке, в мокрых опорках, с кокетливым веником и тряпкой. Поправляет запястьем свои упругие светлые кудри, которые упрямо вылезают из-под платочка, предупредительно пропускает нас, учителей, - "проше, проше...", осуждающе покачивает головой и смотрит на мальчуганов, нанесших в помещение на сапогах снег. Наполнит еще свежей колодезной водой похожий на приземистого деда с крючковатым носом бак, ополоснет прикованную к нему медную кружку и незаметно исчезнет. И до самого позднего вечера приглядывает за "паном хозяином", Романом Ступой, и за его ребятней. Ночью в ее обязанности входит еще и сторожить в школе, но я давно уже не требую от нее этого послушания, ведь мне и самому нетрудно, выйдя ночью на двор, взглянуть по соседству, целы ли стекла в классах. Да и кто туда полезет? Мел или глобус мужику в хозяйстве без надобности.
Меня не беспокоит, что Ядзя может быть голодной. Она всегда так мало ела, что приходило на ум, не ангел ли она и в самом деле.
Не сказал бы и того, что плакала девушка темными ночами в подушку единственную свою советчицу. Ведь ее не решился бы обидеть даже разбойник-душегуб.
Однако почему же тогда врезались в нетленную ее красу эти морщины от носа к губам?
Печаль по наставнику боевитой азбуки, где вместо "аз" и "буки" "даешь", и "Антанта", и "гады"?
Или тоска по собственной белоликой хатке на солнцепеке с высокими мальвами под окнами?
Или тоска по поцелую влажных губок толстенького сына?
Как-то в воскресенье зашел я в кооператив, взял полбутылки водки и направился к Ступе. Может, в непринужденной беседе за чаркой прояснится мне положение вещей.
На улице стояла оттепель. Чавкала под ногами серо-голубая каша талого снега, в голубых лужах-озерцах купались встопорщенные нахохлившиеся воробьи, звонкая капель очерчивала желтоватыми прямоугольниками хаты и хлевы, человеческие голоса звучали как-то приглушенно, неестественно мягкие, словно из сырой глины. Стволы тополей были темными и скользкими. Стрехи крыш ярко зеленели пушистыми коврами мха.
Идти мне было тяжело не только от одышки, которую я чувствовал из-за влажности, но и от неизъяснимой неприязни к Роману.
Была как раз послеобеденная пора. Окошечки в хате Ступы настолько малы, что беленые стены казались серыми. В хате кисло пахло капустником и кожухами.
Ядзя сидела на лежанке, а вокруг нее сладко спала малышня. Самые счастливые из выводка Ступы положили головки на Ядзины колени.
Ясная панна задумчиво слушала тишину в своей душе. Только руки ее, нежные и умные, поглаживали мягкие одуванчики детских головок.
При моем появлении Ядзя тихонько вскрикнула, двинулась было, чтобы встать, но потом обмякла, не желая будить детей. Она только молча закивала мне - и это означало переполненность чувств: рада, мол, ой, рада!..
Роман сидел за столом и читал вслух библию. Когда я переступил порог, он на какое-то мгновение остановился, взглянул на меня исподлобья и, видимо красуясь своей грамотностью, тянул дальше козлиным голосом:
- "Бысть же пов-нег-да соста-ри-теся Иса-акови, и притупишася очи его еже ви-де-ти: и при-зва Иса-ава сына сво-его ста-рей-ша-го, и рече ему: сыне мой: и рече се аз... Ныне убо возьми орудие твое, тул же и лук и изыди на поле и влови мине лов..."
- Здравствуйте, Роман! Иль не слышите?
Только теперь Ступа решил заметить гостя. Встал и, не распрямляясь в талии, заспешил ко мне. Сунул прямо в живот дубовую ладонь, уставился в лицо небольшими оловянными глазами. На лбу нечесаный чуб слипался от масла. Не иначе, что вылил на голову с пол-лампадки. И вообще выглядел он сегодня именинником. От рваных сапог несло дегтем, чистая выкатанная сорочка, узенький сыромятный ремешок, туго подпоясанный поверх магазинных брюк. И все его бледно-синеватое лицо с большим хрящеватым носом и с кружевом красных жилок выражало необычность и непонятную мне торжественность.
- Здрасте, здрасте!.. - смачно шлепнул он губами, словно обсасывая слова. - А мы - по ученой части... Вот читаю Явдошке святое писание... Потому как она, выходит, католичка, так что надоть ей знать, как по-людски... - И он посмотрел на Ядзю так, будто и ее - косточка за косточкой - смаковал, обгладывая и обсасывая.
- А что это за слово такое вы, Роман, вычитали - "тул"?
Ступа замигал, глядя на меня, обсосал что-то непонятное и изрек:
- Сие есть слово сокровенное! - И многозначительно поднял желтый палец. - Только очень умные люди могут взять в понятие.
"Боже мой, - подумал я о Ядзе, - не освоив еще грамоты Ригора, ты, детка, принялась за Ступину!.." И подумалось мне еще: "Всякий дурак стремится переучить людей по-своему".
Я молча поставил горилку на стол. Роман сразу посерьезнел. Он был хозяином и не желал остаться в долгу перед гостем. Подошел к посудной полке, достал бутылку самогона и, держа ее поодаль на уровне глаз, понес к столу и присоединил к моей, засургученной.
- Явдо-оха! - велел строго. И уселся на лавку. Хозяину не пристало суетиться, когда наймичка знает, что к чему.
И панна Ядвига, осторожно освобождаясь от малышни, которая окружала ее, спрыгнула на пол и принялась прислуживать хозяину.
На столе появились яства, которых она не поставила бы польскому королю. Были здесь целая коврига хлеба, миски с огурцами и капустой, в маленькой мисочке нарезанная синяя луковица с маслом и глечик с солью. Розовое сало, нарезанное тонкими ломтиками, не стояло здесь, видимо, давным-давно.
Мы сидели за столом я пировали, а Ядзя стояла и ждала приказаний хозяина. А я ждал, когда же Роман разговорится и мне станут понятны причины его праздничного вида и даже то, почему он сегодня побрился.
Широко разводя рукой, словно сгребая со стола, Роман хватал стакан из обрезанной бутылки, бухал в него самогон и лихо опрокидывал в щербатый рот. А я думал про себя: "Ну и широка же ты, человеческая натура, ни малое тебя не удовлетворяет, ни многое!.."
А Ядзя стояла над нами, как статуя мадонны - в кабаке, и я, как ни мучился, не мог представить себе, о чем она думает. Неужели не звучит в ее сердце тоска о чем-нибудь чистом, как первый снег, о чем-нибудь далеком, как синяя звезда? Неужели не подкатывает у нее к горлу тошнота, неужели не сводит ей скулы от ненависти, которая иногда праведнее любви!..
И я, каюсь, возненавидел и Романа с его носом-хрящем, и его хоромы с аршинным оконцем, его хозяйское достоинство со спесью-свиньей. Почувствовал крутую неприязнь и к Ядзе с ее ангельским смирением. Неужели это заговорила во мне горилка?.. А может, совесть, которая не может мириться с извечным свинством?..
А Роман наконец-то разговорился:
- Так что вам, Иван Иванович, надоть ослобонять Явдоху со службы. Ни к чему ей эта служба. Кормлю ж я ее. Аль ей еще надоть? Ни к чему это... И может, я еще свой антирес имею.
- А какой же это вы можете иметь интерес? - В лице я почувствовал жар, словно меня обожгли пощечиной.
Роман стал покачивать головой от плеча до плеча и обсасывать свой язык.
- Ну, как вам сказать? Ну... все мы - люди грешные... Да только надоть те грехи покрывать...
Я, кажется, застонал было.
- Чьи... грехи?
- Хе-хе!.. Ну, какие вы непонятливые!.. Явдошины же!
Ступа вдруг как бы обдал меня запахом свежей рыбы и перегаром табака из трубки. Потом он вытянул губы ко мне с великим доверием:
- И слышьте, Иван Иванович, думки меня обсели...
- Вас, Роман, мысли обсели?!
- Как с одной стороны кинь, то с лица ее воду не пить. А с другой то за меня первая встречная пойдет. Потому как хозяин. Да и мужик еще хоть куда. Во-он, глядите, сколько? - И он растопыренной пятерней указал на лежанку. - А с третьей стороны и себя жалко. Потому как всем другим чернявые да чернобровые, в теле молодицы, православные, а мне - все не так, как людям... А и с четвертой стороны - надоть ее грех прикрыть! Вот какая случилася притычина!
Он опять обсосал свой язык и даже глаза зажмурил от сострадания к себе.
Господи, и почему ты не подсунул ему жирной да чернявой? Да еще и православной?!
Ядзя, любимая деточка, оказывается, что какое-то наваждение овладело мной, не разглядел я тебя как следует и только вот Роман Ступа открыл мне глаза...
Истинно сказано: "Не мечите бисер перед свиньями". А я скажу: не сочетайте в пару горлицу с кабаном!
Я чувствовал себя оплеванным и растоптанным. Но клянусь небом, звездами дальними: не осудил я к забытью ясную панну за то, что не пришлась по вкусу Роману Ступе. И не кричал я мысленно: "Ригор! Стреляй его! Семь пуль! Семь смертей! Стреляй в этого пожирателя сельдей - во имя Красной Звезды! Во имя всех звезд мира!" И только потому не желал я смерти Роману, что может оказаться среди его потомков и такое дитя, за которое простятся родителю все грехи, вольные и невольные.
Я уже и не помню, что сказал Ступе. И помог ли рассеять все его сомнения.
Одно только помню: не пожелал я ему ни добра, ни счастья.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой автор вместе с Яринкой подает сватам
рушники
- А что вы за люди и откуда идете? Издалека ли, близко ли добирались до нашего дома? - это впервые в своей жизни Степан говорил не свои, а заранее заученные слова.
Стояли перед ним двое с посохами - старосты, третий - жених - возле порога.
Хороших сватов подобрал себе Данько: один - хозяин завидный Тадей Балан, чернобородый, с разбойничьими глазами мужик, лицо вечно недовольное, голос скрипучий, а сам нетерпеливый, даже постукивает посохом, второй - фельдшер Диодор Микитович Фастивец.
- Мы люди нездешние... - угрожающе проскрипел Тадей.
Но Диодор Микитович перебил его:
- Тихо! Надо уважать! Я ить здеся первой человек! А ты - куда конь с копытом, туда и рак с клешней... Невежи, каналии! Так вот, случилась пороша, а я и говорю своему подчиненному: пойдем искать зверский след. Ходили, ходили и уж сильно сумлеваться стали, ан видим - идет наш князь Данько, поднимает уверх плечи и говорит нам такие речи: "Уж вы, охотники, помогите мне куницу упоймать!" Вот мы и пошли у это самое время скрозь, в ваше село пришли и на след напали. Зверушка эта в ваш двор забежала, а со двора в хату и села в комнате. Вот и нашему слову конец, а вы дайте всему делу венец - отдайте нашу куницу, а вашу красну девицу... А теперь ты обратно говори, - указал Диодор Микитович большим пальцем через плечо на Тадея.
Балан, обиженный пренебрежением к себе, долговато сопел, но потом пересилил себя.
- Ну, так говорите, - проскрипел сквозь зубы, - отдадите или пускай подрастет?
- Ну, что же мне, доченька, делать? - голос Степана звенел неподдельной тоской. - По сердцу ли тебе нареченный?.. - Ждал с печальной надеждой, даже дыхание затаил.
София подтолкнула, дочку, и та, как завороженная, начала обломком ножа колупать печь.
Данько от порога следил за нею, и с лица его не сходила неподвижная ядовитая ухмылка. На Степана он поглядывал с откровенной враждебностью. Он хорошо знал, что влияние в семье будущего тестя не заходит далее порога. И Данько с явной скукой выслушивал нудное разглагольствование сватов и неторопливую, какую-то вроде немощную речь Софииного примака:
- Люди добрые, ловцы-молодцы, что же вы натворили: меня старого (так и сказал - старого!) с дочкой пристыдили. Но сделаем так: хлеб-соль принимаем, доброго слова не чураемся, и чтобы вы нас больше не срамили, что задерживаем вашу куницу, а нашу красну девицу, вас повяжем. А ты, дочка, кончай печь колупать да давай чем ловцов этих связать. Иль рушников нету? Может, мать не научила, а ты сама ничего и не напряла?..
Яринка медленно-медленно, точно плыла во сне, пошла в комнату и вернулась с рушниками и платочком на блюде. Поклонилась в пояс сватам, подала рушники, подошла к Даниле и будто в сердцах засунула платок ему за пояс. И потом, вся горячая, как пион, растерянно потупилась посреди хаты. Она и сама не знала, спит она или ей это мерещится.
Повеселевшие сваты, покряхтывая, обвязывали рушниками друг друга через плечо, а Степан взял с полки свой хлеб и преподнес главному свату Диодору Микитовичу.
- Отдаем вам, ловцы-молодцы, честь.
- Ну, благодарствуем, люди добрые, за хлеб, за соль, за честной разговор! - поклонился фельдшер.
- А теперь, сватоньки мои дорогие, прежде чем понести наш хлеб, выпьем да закусим чем бог послал! - взяла их за локти София. - И ты, Даня!
Отодвигали стол, усаживали сватов в красный угол.
Хрюкал на столе запеченный поросенок, кудахтала курица. Вытаращив безумные глазищи, шипела на сватов яичница.
- Бу-у-удем!..
- Ой, сватоньки мои, сватоньки, да разве ж могла я надеяться на такое счастье! - тоненьким голоском выводила София. - Такого зятя! Даня, за тебя пью! За отца твоего! За матушку!
- Уж вы, Сопия, должны такому зятю беспременно ножки мыть и воду ту хлебать...
- Хозяйский сын! - хмурился и втягивал в себя воздух Тадей Балан. Не комнезам савецкий.
- Не заглядывает никому в пригоршни! - заискивала София.
- Советскую власть уважает, с бандами не знается, обрезов не прячет! - натянуто улыбнулся Степан.
У Софии дыхание перехватило. Но смолчала.
- Настоящой богатырь! - хлопал Данилу по плечу Диодор Микитович. - Уж он накормит, напоит и жену единоутробную, и деточек-воробушков, и тещу-перепелку! И усю нашу Расеюшку!
- Да-ай боже!
Потолок покрылся рябинами от остатков горилки, выплеснутой на него от полноты чувств.
Яринка ничего не пила и почти ничего не ела. Плотный комок подкатился к горлу, и, как она ни глотала, никак не могла проглотить его. Поводила продолговатыми глазами на Данилово разогретое горилкой лицо, и ей становилось страшно: видела она только Данилу-парубка и почему-то никак не могла представить его солидным мужем. Ее мужем! И поглядывала на дверь: не звякнет ли щеколда, не войдут ли в хату другие сваты, а с ними половецкий парубок Павло? Еще не поздно крикнуть - не хочу! не пойду! - сорвать с этих рушники, схватить свой хлеб и подать другим, половецким!
Яринка все еще верила в чудо. Они, те половецкие сваты, недалеко. Уже расспрашивают у людей, где ее двор. Уже отмахиваются посохами от буковских собак. Скользят на тропинке возле ее забора. Переминаются с ноги на ногу перед ее дверями. Яринка съежилась - вот сейчас... сейчас... Не идут...
И бросилась кровь в лицо, зашумела в ушах - не придут. Не придут. Теперь уже никогда не придут!
Это он виноват. Данько.
Сказать ему: не для тебя шила рушники, не для тебя колупала печь. Не за тебя пьет отчим. Не по тебе щемит душа.
Сказать матери: мамо, неужели вам не жаль расставаться со мною? Да разве ей окажешь?..
Сказать отчиму: дядько Степан, вы ж, верно, любите меня, как родную, зачем отдаете этим чужим дядькам?.. Вы же сами видели, откуда всходило мое солнце. Почему ж вы не спасаете меня? Почему не сказали матери про Павла? Ведь я сама про него ни за что не скажу - сгорю от стыда. Дядька Степан, вы сейчас, может, самый родной для меня, - спасайте, спасайте!..
И Яринка упала грудью на стол и зарыдала.
И это было так неожиданно, что все, кто был в хате, оцепенели.
И никто, кроме Степана, не знал, отчего рыдает голубка.
И никто никогда не будет знать, отчего рыдают голубки, с тех пор как стоит мир.
И никто никогда не спросит об их святой неудовлетворенности, о чистом стремлении к недостижимым звездам. Им, чудотворицам живого, только и оставляют - собирать крохи.
- Ну, ты гляди, что они выделывают, эти девки! - первым нарушил тишину Диодор Микитович. - Плачут, каналии, от счастья!.. Вот погодь, телушка, сыграют свайбу, он тебе осушит слезы в каморке!
- Цыц, дурная! - прикрикнула София. - Люди подумают невесть что!
Данько, по-видимому, догадывался. На его лице горел рваный румянец, а в глазах - тревога. Больше всего он боялся, что этот лягушонок поднимется и крикнет ему: прочь! прочь, ненавистный! прочь, гадкий! Своевольный и дикий, он боялся только одного - позора.
И решил для себя: "Погоди, погоди! Отольются твои слезки кровушкой!" Был очень благодарен Фастивцу, что тот так умело вывел его из затруднительного положения.
- Мне и самому плакать хочется... - засмеялся Данько. - Был я вольный казак, а тут вот и ярмо на шею...
- Не сумлевайся, сынок! Только один бог неженатой. А которые холостые, так тех в аду черти на старых ведьмах женють...
- Ну, чего надулся, как мышь на крупу? - подтолкнула София мужа. Наливай сватам.
- А может, пусть Яринка? - осторожно спросил Степан. - Это ж ее праздник...
Он надеялся еще на ее вспышку, вот тогда и он поддержал бы ее.
А Яринка, одинокая и всеми покинутая, уже не могла сопротивляться. Лучистыми, с радужным переливом от слез, глазами она взглянула на Степана и тихо погрузилась в себя - в вечную свою скорбь.
А Степан не мог помочь ей - даже перед ней самой был виноват, был в зависимости. Каждое его слово в ее пользу могло обернуться против него. Да и поможет ли ей это? В любви, как и в смерти, люди остаются одинокими. Он только мысленно умолял судьбу, чтобы дала девушке твердость и силу сопротивления. Но видел - мягка Яринка душой и способна бороться разве что своей беззащитностью. Но поймут ли все они эту ее силу?
И наливал чарки. И заливал глаза сватам, и молодому князю, и жене своей Софии, чтобы горе голубки казалось им девичьими причудами, чтоб не видели, как его мука сочится из него кровью.
- Бу-у-удем!..
Будем. Такими, как есть. Слепыми и жестокими...
Договорились - венчание и свадьба в воскресенье.
И Яринка как будто смирилась: свадьба - это же так интересно! Не пришлось ей быть подружкой, даже не держала свечи на свадьбе. Только плющила нос о стекла чужих окон, наблюдая чужое счастье, а тут вот сразу невеста!
В пятницу месили каравай. Семь каравайщиц, отобранные одна к одной: неразведенные, замужние да еще и счастливые - мало битые, мало тасканные за косы.
Приносили муку, приносили яйца, месили корж. Начиняли его монетами, как изюмом, облепливали шишками. Выгребали деревянной кочергой печь, осторожно, как попадью, сажали каравай, обставляли его, как детками, шишками.
Совали зажженные пучки соломы в печь - зарумянивать. Подмаргивая, посмеиваясь, напевали:
А в нашей печке
Золотые плечики.
А припечек улыбается
Караваю удивляется,
Печки челюсти сжимаются
Караваю удивляются...
Затем прикрывали печь заслонкой, запирали на крючок дверь, чтобы "не выходил дух".
Носили, как икону, пустую кадку на руках, подпевали:
Ой, печь стоит на сохах,
Дежу носят на руках.
Печь себе печет, печет,
Скоро каравай испечет...
Яринка с Марусей Гринчишиной отмывали стол. Миску с этой водой каравайщицы выносили на ток, выплескивали на четыре стороны, напевали:
На ток воду носили,
У судьбы просили:
Уроди нам, боже, пшеницу,
Цветы красивые,
Чтоб дети были счастливые.
После этого сваха София кланялась каравайщицам: