Ну что я могла ему сказать? Что я, мол, "не стою на платформе", не лояльная? Нельзя было даже заплакать...

И все же я сделала последнюю попытку к спасению.

"Товарищ секретарь, у меня несовершеннолетняя дочка, я не смогу выезжать в командировки и оставлять ее без присмотра!"

"А это учтено. Вы будете инспектировать городские школы и ближайшие из сельских. У вас будет свой выезд. Каждый день будете возвращаться домой. Квартиру дадим. И представьте только: как хорошо будет, когда интеллигентный, гуманный человек появится в сельской школе, где работает зачастую полуинтеллигент, полуселянин, который иногда даже побриться забывает, - как будет подтягивать его такое обстоятельство - со вкусом одетая очаровательная женщина, высокая культура, интеллигентность и все такое прочее!.. Да я бы на месте этого учителя ждал бы вашего инспектирования как праздника!.."

Вот как добил меня и секретарь уездного парткома!..

Так что, друзья, простите мне мое невольное "отступничество", а ты, Катя, готовься к переезду. Видно, не судилось нам жить, как хотелось бы...

Милые мои друзья! Я навсегда сохраню самые теплые чувства к вам, к Виталику, которого успела полюбить, как родного сына. Мы не прервем живой связи, мой дом всегда будет вашим, а мое сердце было, есть и останется вашим навеки. Благословите меня".

Наш дом объяла тяжелая тоска.

Катя тоже замкнулась в себе, как будто была в чем-то виновата.

Мы еще раз убедились, что старость встретим в одиночестве.

Была Ядзя. От большой нежности тиранила ее Евфросиния Петровна, как дочку. Добрым тиранам всегда необходим предмет приложения их добродетели. Была Павлина. Ее уже считали невесткой. Она тоже вынуждена была терпеть сердечную щедрость будущей свекрови. И эта ушла. Была Нина Витольдовна искренняя подруга, которую можно было безнаказанно одаривать обязательными советами. И ее не стало. А спустя несколько дней уедет и Катя, на которую была переложена неистовая нежность Евфросинии Петровны.

И, поставив маленькую мученицу между коленей, допрашивают ее (тяжелое дыхание, глаза, казалось, тоже дышат, ломкий металл в голосе):

- Так ты не забудешь нас?

Чувствительные пальцы поглаживают худенькую спину ребенка, ощупывают каждое ребрышко, будто проверяют искренность (где же эта загадочная косточка измены?).

А мы с ребенком, дрожа от холода вынужденной присяги, лепечем:

- Я не забуду про вас...

И снова мы с Катей вздрагиваем от вопроса:

- И Виталика не забудешь, нет?

- Да, не забуду...

Нас сжимают в объятиях, таких признательных, таких горячих, что мы стонем в изнеможении, стараемся высвободиться. Нас зацеловывают чуть ли не до удушья. Нас неистово любят. Но надолго ли?

И скоро ли найдется новый "предмет"?

А я терял все. И то, что имел, и то, чего мне судьба не дала.

Что же остается мне?

Старческое одиночество. Одна мудрая женщина сказала: "Нет одиночества страшнее, чем одиночество вдвоем".

И еще...

...останется мне...

За сорок копеек извозчик привез Нину Витольдовну в Буки. За такую же плату он должен был довезти ее до города вместе с дочкой и вещами.

Старенький еврей-извозчик был неподвижным, молчаливым и согнутым, как лук. Костлявый его фаэтон напоминал ободранную в последнем смертельном бою умирающую старую животину.

Скромненькие пожитки были сложены в два кожаных чемодана и привязаны сзади коляски к рессорам, кое-что поглотил ящик в козлах, а все остальное навалилось на ноги пассажирок.

Плакали.

Целовались женщины. И снова плакали. Никак не могли наговориться. Дедок на козлах был терпелив, как дервиш. Лошади дремали, изредка ослабляя то одну, то другую заднюю ногу.

А я ждал.

Был еще и нервический смех (проблеск солнца между двумя дождевыми тучками), был щебет о каких-то пустяках, минутная грусть с закрытыми глазами (перед внутренним взором - будущее), последнее пожатие и поглаживание рук, и, наконец, очень серьезно, внимательно, понимающе, со строгой и доброй печалью взглянула Нина Витольдовна мне в глаза.

- И с вами тоже, Иван Иванович.

Когда я взял ее протянутую руку, Нина Витольдовна легонько привлекла меня к себе и поцеловала в губы. И бровью не повела в сторону Евфросинии Петровны.

- За все. - И, прикрыв глаза, повторила: - За все.

И теперь мне до конца жизни придется размышлять над смыслом этих двух слов. И я никогда не посмею допытываться у Нины Витольдовны об их значении.

И пускай моя жена тоже думает над этими словами. И уверен, что она дойдет до их смысла раньше меня.

И уехала моя золотая тоска в новые миры. На этом, пожалуй, мог бы закончиться и самый лучший роман...

Тупое безразличие овладело мной. Слышался во мне плач - но не мог выдавить ни слезинки. Слышались внутри какие-то печальные песни пересохло в горле, чтоб подтянуть стройному хору. Доносился гомон десятка голосов - не понимал, о чем они. Отвечал на вопросы жены - и не слышал собственных слов. Не знал, о чем меня спрашивают и что ответил. Я находился в ином мире - за стеклянной стеной, что отделила меня как бы навечно от сегодня.

Евфросиния Петровна, пожалуй, понимала мое состояние. Так как смотрела на меня с немым удивлением и страхом.

Так продолжалось дней несколько.

Потом наедине - стыдно признаться - плакал. Стало полегче, и я вроде обрадовался, что вошла в мою жизнь бесконечная печаль. Что теперь я не одинок - ходит она за мною тенью, дышит мне в затылок. И молчит о том, о чем и я не проронил ни слова.

А вот вчера получил новый номер уездной газеты "Молот и плуг". Все как обычно, где страстно, где скучновато, острая статья про какого-то председателя волостного исполкома, который связался с куркулями и продал им исправные телеги с агропункта по сорок пудов зерна за штуку, в то время когда на ярмарке за телегу дают сто двадцать пудов. А на третьей страничке - подвал: "Песнь души". Читаю. Да это же про нашу Яринку! И такие слова!.. У меня перехватило дыхание от радости. Было дано два клише - лучшие Яринкины композиции. Как восхищался старина Синцов!.. Я завидовал ему: он увидел в этой девушке больше, чем я...

Побежал с газетой к Курило. Там уже все знали - радостную весть первой принесла Павлина.

Яринка сидела на кровати худенькая и напряженная, с высоко поднятой головой. Благодарная. По-своему величественная. Строгая. Вопросительно взглянула мне в глаза: "Верить?" Я понял ее сомнения. Кивнул головой: "Верь только доброму!"

София была кроткой и необыкновенно доброй. Глаза ее увлажнились от счастья - ведь и она к этому причастна.

- Вы поглядите, как про нас описывают! - покачивала головой. А минуту спустя сморозила такое: - Может, как начнут перемерять землю, так подкинут нам с десятину на ее воспитание...

- Иль вам и этого мало? - кивнул я на газету.

София поморщилась.

- Оно, известно... малюет там... но кровь моя... ночи мои бессонные... руки мои натруженные... А за это оплата должна быть...

Вот оно что!..

Я очень пожалел, что не застал Степана. И очень был рад этому, потому что хорошо уже знал его характер...

Вечером зашла ко мне Павлина. Была, как всегда, очень хороша собой, но только грустная. Даже кудри ее, казалось, вылезали из-под косынки на лоб более упруго, тревожные.

- Иван Иванович, а скажите... что за это Яринке будет?

У меня все оборвалось внутри.

- Может, денег много дадут?

- А ты думаешь, что она с тобой поделится?..

А что же мне оставалось сказать?

Девушка поняла. Вздохнула.

- Если б деньги... то, может, поехала бы на курорты...

И заплакала.

- Отчего это так... Почему хорошие люди должны мучиться... за чужое зло?.. Ну, отчего?!

Я не успокаивал ее. Молча усадил на лавку, положил руки на плечи. Но что ей сказать... Что?.. Повытрясу деньги из жениных простынь, куда она их прячет сама от себя? Да и сколько вытрясешь?.. Проработали мы с Евфросинией Петровной всю жизнь, а состояние наше все то же - старая хата, хлев, а в нем божественная Манька со своей дочкой. Да еще сундук со старьем... Нет, чуда я не сотворю...

Походил по комнате. Перекладывал мысли, как стопку тетрадей, - эта плохая, эта так себе, эта хороша...

Постой!..

Все-таки доброе дело свершил старый театральный художник!

- Ничего не дадут! - продолжил я разговор с Павлиной. - Ни гроша! Разве уважение человеческое можно взвесить золотом? Что бы ты выбрала: полмешка червонцев и одиночество или человеческую бескорыстную любовь и хорошее общество?

- Ой, это вы правду... конечно...

- Вот бери эту газету, поезжай в уезд... К кому хочешь... к кому осмелишься... Добивайся... дерись... побеждай!

- Иван Иванович... - Девушка подбежала ко мне, схватила за руку и застыла, - видимо, колебалась, что с нею сделать. Потом крепко пожала ее, дергая книзу. - Иван Иванович... клянусь... не только в уезд... к самому всеукраинскому старосте... вот увидите... ну, честное комсомольское!..

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой автор и его положительные герои

окончательно перевоспитывают Софию Курилиху

После разговора с учителем Павлина загорелась ехать в уезд. Но ее хозяева начали сенокос, и девушке пришлось помогать им.

Степан отпросился на пятницу и субботу, в воскресенье - выходной, таким образом, надеялся за три дня управиться.

В тот год еще до начала сенокоса пошли дожди, и на низких местах стояла вода.

Степан, закатав штанины, хлюпал восковыми ногами по рыжей воде, потихоньку ругался, - на каждом шагу попадались кротовины.

София поддавала жару:

- Нету хазяина. Сенокос запущен.

Степан резко оборачивался, сжимал зубы.

- Лишишься и этого. Вот пойдем в коммуну.

София знала, с какой стороны ударить.

- Вольному - воля, шальному - поле... Туда и без хозяйства берут?.. Тогда - забирай свое ружжо да шашку и ступай с богом. А на меня не капает. Не пойду к вашему общему казану. Не буду укрываться одним рядном со вшивой Василиной.

Молчал. Тяжело дышал. Потом говорил:

- В суд подам. За половину всего.

Холодок пробегал по спине у Софии - знала: такой теперь порядок. Но за нее стоял неписаный закон села - никогда еще примак не отваживался поделить женино добро. Село этого не простит.

Усмехалась про себя, но тем не менее уводила его от этой мысли:

- Ну что ж, отхватишь часть поля, оторвешь половину хаты и хлева - и тяни себе к голодранцам. А нам... с дочкой... как-нибудь...

Вон куда она гнет.

Поговорить с Яринкой?.. Она, может, и примет его сторону. Но согласятся ли коммунары взять на свое попечение калеку, когда у них и своих хватает?..

Со злостью срезал мокрые кочки, так и бросалась кровь в лицо от напряжения. Но разве этим облегчишь душу?

Не мог Степан бросить падчерицу на произвол судьбы, на Софиину милость... Развалить хату над головой Яринки?..

И отомстить Софии не мог.

Из-за этого возненавидел все, что мог считать хотя бы наполовину своим.

Чужое!..

И эта женщина, и хата ее, и огород, и сенокос. Даже небо над ним чужое.

И работал рьяно - не от любви, а от ненависти, - только бы поскорее управиться. Затем ногу в стремя и - айда ловить вооруженное кулачье, Струковых и Шкарбаненковых последышей, Титаренкова выродка...

И уже не обращал внимания на то, что остаются огрехи и София сопит от такой небрежности. И уже не смущало, что жена кряхтит, взваливая себе на спину рядна с непросохшим сеном (переносили с Павлиной на суходол), - так, так, понатужься, сбрось с себя жирок!..

Метнулась от него гадюка, изловчился, схватил за хвост и, раскручивая ее в воздухе, поднял вверх. Змея извивалась, но достать до руки не могла. Натешившись испугом Софии, убил противное пресмыкающееся об окосье. Подморгнул побледневшей Павлине.

- Вот так мы с гадами!..

Внутреннее напряжение Степана разрядилось, и он с чувством легкой физической усталости работал уже спокойно, без злости.

Павлина чувствовала себя неловко. Ей казалось, будто семейная ссора в какой-то мере касалась и ее. Чтобы сгладить чувство этой мнимой причастности к супружеской распре, она начала увиваться вокруг Софии, старалась работать сноровистей хозяйки.

- Да отдохните, тетушка София. Я сама...

- Ой, что ты... К слову сказать - в чужом пиру похмелье, - с грубоватой благодарностью бурчала хозяйка. - Остановишься отдохнуть, так тот басурман... Ой и злой же!.. Все за коммунию свою...

- Дядька Степан справедливые... - уклонилась от спора девушка. Досадовала сама на себя, так как все откладывала очень важный разговор.

Когда сошлись поесть, сказала, не поднимая глаз:

- Дядь Степан, надо бы завтра как-то отвезти Яринку в Половцы.

- А чего? - насторожилась София. - Не видали ее там, что ли?

- Утверждать в комсомол. Это уже нас пятеро будет в Буках.

На какое-то мгновение София онемела.

- Так-то?! - взорвалась она. - За мое добро?! Мало ли у меня горя в хате?!

- Да, так, тетка! - тихо, но твердо ответила Павлина. Она вся напряглась: вот сейчас вскочу на ноги, побегу собирать вещички и...

- Молодец девка! - просто сказал Степан. - Завтра сам запрягу.

- Лучше б на кладбище повезла, чем туда!

- На кладбище я тебя выпровожу, - с ленцой пообещал Степан. Но в голосе его София почувствовала такую угрозу, что внутри у нее словно бы оборвалось что-то.

Вскочила и побежала домой.

Степан переглянулся с Павлиной и не торопясь направился за женой.

Когда София влетела в хату, ей казалось, что внутри у нее гудит осиный рой.

Приступила к дочке с кулаками, зашипела:

- Бога с-святого перес-стала боятьс-ся?!

- Чего вам? - слегка побледнела Яринка.

- В комсомол?! Мало тебе одного лиха?! Мало пересудов?! Мало худой славы?! Не поедешь!.. Перед образами клянусь!

- Вынесите, мама, образа, - с удивительным спокойствием сказала Яринка. И прибавила онемевшей от ужаса матери: - Если они не помогли мне, то и не навредят. Вынесите! - Лицо ее передернулось от боли.

- Не пое-е-едешь! - зарыдала София. - Прокляну!

- Поеду, мама. Так и знайте! А если... - Она на миг заколебалась. ...А если станете мешать - побью рогачами все образа в хате! Ага! Вот возьму и побью!.. А вы мне ничего не сделаете. Дядька Степан заступятся!.. Вот и поехала. И в комсомол записалась! А то с вами... да с вашими живоглотами... куркулями... я счастья не изведала... да и не изведаю...

София пятилась, пятилась да и села на лавку. Лишь шевелила губами, лишилась голоса.

Такой и застал ее Степан.

- Дядя, дайте матери воды. Они заболели.

- Вот я ей сейчас да-ам напиться!.. - мрачно протянул Степан. - Ну, так что? - обратился к жене. - Отговорила?.. Говорила, балакала, рассказывала, аж плакала... Кончилось твое время! - И почти с жалостью посмотрел на жену. - Не становись людям на дороге, не то затопчут. Не топчи правду, не то обожжешься! - Взял за руку, поднял на ноги и легонько, но настойчиво потянул из хаты.

- А в коммуну не пойду, хоть убей! - Это была ее уступка - мужу и дочери.

- Да тебя туда и не пустят, - тоже уступил Степан. - Ты и там снюхаешься с куркулями. Да еще и грехов не замолила за титаренковского душегуба.

Что творилось в душе Софии - не ведала, пожалуй, и она сама. То ли и вправду уступала в чем-то - Степан не знал. Она хитрее, чем можно предполагать. Так и понял: в надежде на большее вымогала меньшее:

- И еще - образов не троньте. В первой комнате.

- Ну-ну... - буркнул он. И это была не уступка, а понимание ее намерения торговаться. - Ну-ну!.. - теперь уже тверже сказал Степан, и она услышала в этом тихую-тихую угрозу.

И еще выторговывала:

- Должно, той Павлине тесно у нас... Да и люди болтают, мол, хозяин молодой, а она девка красивая... вот, как бы возле соломы и дрова не занялись бы... Так пускай бы...

- Ну-ну?!

На этот раз она прикусила язык.

К вечеру все небо затянуло тучами. После ужина Степан молча вышел из хаты. На дворе стояла глухая душная ночь. Не спеша, вдоль заборов, скользя по узенькой тропинке, направился к Василине.

В хату не заходил. Тихонько постучал в стекло ногтем. Как ласка, вынырнула женщина, долго приглядывалась. А узнав, тихо охнула и прильнула к его груди.

- Думала, никогда уж и не придешь. Ох...

Обеими руками ласкала его руку, потом положила себе под кофту.

- А я тебя несколько раз видала. Ехал на коне. С ружжом и саблей. Прямой такой. Как казак... Может, в хату войдешь? Мать спит.

- Отчего мне так хорошо? Как с родною сестрой.

Женщина молчала, вздыхала, осторожно освободила его руку.

- Ты вроде не тутошний... - произнесла печально. - Вроде из другого мира. Ох...

- Вот ты и дождалась... На той неделе коммуне нарежут землю.

- Страшно... Придут бандюги... а у меня аж трое...

- А наши карабины, наши сабли для чего?.. Вылавливаем... и выловим... Чтоб ты была спокойна.

- Ой, мой милый! - Она невольно снова прижалась к нему. - Вот такого бы мне... любимого... по сердцу! Ой!.. И так бы любила... чернобровый мой!..

Степану стало жечь глаза. Обнял, поглаживал худенькие плечи, целовал маленькое детское личико. Уста у нее были сухие и шершавые.

- А я как был, так и остался... да, видать, и останусь далеко от тебя...

Молчали и кручинились каждый о своем.

- Пенсию исправно платят?

- А как же. Каждый месяц хожу в Половцы на почту. Все до копеечки выплачивают... А мать так рады, каждый раз отдаю им по рублевке, прячут. "Это, говорят, мне на похороны. Приговори, говорят, человека, чтоб гроб сделал красивый, черный, с крестом на крышке, буду в нем спать, может, говорят, скорее у бога сподоблюсь..."

- Вот смотрю, как люди устают на свете жить... Мне двадцать восьмой, а уже тяжко. Порою думаешь: хотя бы бандюга какой послал пулю под левую лопатку.

- Ой, что ты!.. А как же тогда я буду жить? Про кого думать?

И снова загрустили.

- Пошли...

Женщина долго не отвечала.

- Справила меньшенькой новое платьице, магазинное. А хлопчикам штанишки... Ты ж не любишь меня.

- Но не могу без тебя.

- Какой ты правдивый. Ой!.. За это, почитай, еще больше любить буду. Чернобровый мой.

- Не знаю чей. Не знаю, приду ли когда к тебе. Не знаю. Но как подумаю - так вроде мы прожили с тобою в паре лет двадцать. И вроде я на заработках, а ты меня ждешь. А я не знаю - приду ли.

- А я и говорю тебе: не буду отбивать. А если придешь сам - приму.

- Сестрица!..

- Не говори так. Ох, как мне больно!.. А все равно люблю и для тебя ничего не пожалею, хотя ты и не придешь. Знаю - не придешь. Человеку иногда целой жизни не хватает, чтобы прийти туда, где его ждут.

- Какая ты близкая для меня. И какая далекая!

- Так, похоже, нам судилось. Ох, если бы ты меня любил!..

- Но и жить без тебя не могу.

- Не ко мне ходишь. К совести своей. К правде своей. А как мне хотелось, чтоб ко мне одной пришел. Ох...

- Пошли, - сквозь зубы сказал он.

- Должно, так и останемся - и одинокие, и вместе. Да мне больше ничего и не нужно - только бы думать про тебя. И ожидать тебя, когда придешь со своей бедой. Но слышь, кто тебя там держит?

Даже ближайшей душе не мог Степан сказать этого. Обнял молодицу, да так, что она застонала, и ушел, покачиваясь как пьяный.

"Вот это, кажется, и держит меня на свете".

Спозаранок София собирала мужа и дочку как на суд, как на казнь. Может, и вернутся. Но это будут уже другие люди. И в доме, где некогда она была хозяйкой, настанут новые порядки, новые голоса услышит из уст людей, вошедших в оболочку прежних ее близких. И слова ее о прошлом воспринимать будут с удивлением - ничего они не знают о бывшей жене и матери, - ведь это лишь двойники тех, кого она провожает сегодня в далекую-далекую дорогу...

Ждала их, пожалуй, целые годы.

А возвратились всего часа через четыре - веселые, точно такие же, как и были.

- Ой, мама, там такого наговорили!.. - всплеснула руками Яринка. - И меня немного упрекали, ей-богу, ругали, что плохо выучила ту книжечку... ну, программу... еще и устав... Сказали, если б другого, так домой завернули б... чтоб учил как следует... И теперь у нас на селе своя комсомольская ячейка... Павлина, и Карпо Антосин, и Крикун, и Митя Петрук, и я. И будем свое дело делать - помогать партийным, чтоб новая жизнь... чтоб люди коммуной жили.

- Ну, ты гляди! - притворно восхищалась София. А сама внимательно присматривалась к дочери - ее ли это ребенок, не подменили ли? Да, это была-таки ее родная кровь, и, в благодарность за то, что все осталось, как было, София окончательно восприняла ее как дочь - разве не одинаково мать любит дитя, что случайно стало калекой!.. Еще сильнее.

- Ну иди, иди! - протянула она руки, чтобы снять ее с телеги. - Ну иди же, доченька, причудливое мое несчастьице!

И это было так естественно, так искренне, что Степан залюбовался и мимоходом чмокнул жену в щеку.

- Ну, вот... А ты гвалт подняла... Все как надо. Так и должно было быть.

И та кутерьма, учиненная было Софией, сейчас показалась ей такой ненужной, глупой, что решила для себя больше ни в чем не прекословить ни мужу, ни дочке. Окончательно поклялась. Ведь это же муж! Ведь это же дочка!

Ей хотелось подставить бока Степану - на, бей, виновата, но он так доброжелательно и снисходительно покрикивал на нее, когда переносили все с подводы в хату, что женщина воспринимала это как кару более суровую, чем если бы Степан отлупцевал бы ее. И Павлина стала ей такой родной, что, подражая мужу, София тоже покрикивала на нее - без злости, по-хорошему, как на ребенка в большой крестьянской семье. И та принимала это как должное и так же беззлобно огрызалась - на правах близкой родственницы и работницы на семейной толоке.

И куда-то в самые темные уголки памяти ушли все, кто тревожил переимчивую душу Софии, - и сваты Титаренко, и другие родичи по ним скрипучие и недобрые Баланы. И хотя их не стало, поисчезали, как злые духи после третьих петухов, больше не чувствовала себя одинокой, будто все село сошлось в ее хате - род ее и племя.

"Если умру, то не иначе как на пасху!.."

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович Лановенко еще не

знает, заслонит ли он кого-нибудь собою

Мокрые куры устроились у самой хаты, стряхивают с головок капли воды, падающие с крыши, сжались, пригнулись все, будто их собираются ловить. Только красноватый петух прохаживается отдельно, бодрится, красуется перед своим гаремом выдержкой. Смело шагает в канавку, выбитую каплями со стрехи, время от времени разгребает когтями плотную мокрую землю, приглашает своих возлюбленных закусить червяком, что, потревоженный, скручивается в кольца и распрямляется, как пружина.

Вот уже третий день идут дожди. Это те, непрошенные, под которые сено скошено. Буйная зелень без солнца кажется мрачной и недоброй. От одного взгляда на нее становится на душе холодно и неуютно.

По серой мути низкого неба проплывают, как призраки, грязные с расплывающимися очертаниями чудовища-тучи. Раскисшие улицы, покрытые серыми рябинами следов, лужами, похожими на обрезки проржавевшей оцинкованной жести, пустынны и немы. Только изредка, скользя, проковыляет мужик с закатанными до колен штанинами, с накинутым на голову мешком.

Холодно и нудно.

От вынужденной бездеятельности не знаешь куда деться - то ли зайти в кооперативный магазин, где распаренные мокрые мужики, усевшись на пустые ящики, хлопают сальными картами по бочке из-под керосина, или податься в сельсовет, где сонный Федор зевает так болезненно и смачно, что вынужден потом со стоном вправлять себе челюсть, или так и сидеть в тоскливом сумраке и слепнуть над книжкой Жюля Верна про экзальтированного однорукого вояку, что подбил своих безрассудных приятелей полететь на Луну.

Надеваю брезентовый дождевик, накидываю на голову капюшон и иду в кооперацию за сахаром и новостями.

Знакомая картина: опершись локтями на широкий прилавок, дремлет приказчик Тодось, бессмысленно хлопает глазами на просьбу мальчонки в картузе без козырька и, уразумев что к чему, выбрасывает, словно играя в орлянку, конфетки - по две на копейку. И, смерив затуманенным взглядом надоевшего покупателя, снова погружается в свои тяжкие думы.

Ставни на зарешеченных окнах Тодось не открывает даже днем. В сумерках магазина широкими полосами стелется дым от "раскурочных", которые смалят хозяева побогаче, и от махорки и "турецкого" - это уже мужики победнее.

Тянутся неторопливые, монотонные, как жужжание мух, беседы, бесконечные и в меру извилистые, как телеграфные провода. И раздражает напускная беспристрастность суждений - то ли от большой хитрости, то ли оттого, что эти темы набили оскомину.

Начинается с того, что, дескать, цены на хлеб падают, а к товару не подступишься - за аршин ситца целый злот плати. Знают и про "ножницы" вычитали из газет.

А потом постепенно все разговоры сводятся к коммуне. Ну, ладно, отделили бы ее куда - на далекую степную экономию, чтоб не смущала мужиков. Чтобы не так завидно было: вон ведь сколько земли им, коммунарам, отнимут от общины - аж целых двести десятин, говорил землемер, и будут жить коммунары, должно, лучше богатых мужиков, - ведь власть им и кредиты, и займы, и всякую "машинерию"... А там, глядишь, и пятиполье заведут, а за ними и мужиков заставят хозяйствовать в пять рук, а это ж - выгон уменьшится, где скотину тогда пасти?.. Еще и породистого бугая держать будут, а за это им плати. А у кого из богатых свой бугай, так он и захиреет, а от этого великие убытки хозяевам. И маслобойку, и крупорушку заберут те коммунары на мельнице, а у кого из хозяев своя - так тогда хоть сам под пресс ложись, ведь коммунары будут брать меньшую меру... И где это видано, где это слыхано, чтоб такая несправедливость...

И говорят, собираются "хазяи" на совет, обдумывают, какой вред будет им от коммуны. И кто-то приметил, как к тем хозяевам, так сказать куркулям, прошмыгнул как-то Данько Котосмал, и видели, говорят, у него что-то такое, вроде куцака* за поясом, - ой, как бы не застрелил кого да не махнул на Кубань в камыши непролазные...

_______________

* К у ц а к - обрез (укр.).

А еще гомонили: нарубили окаянные парубки колья, как будут, мол, отрезать землю для Половцев, так половецким мужикам головы проломят, чтоб не зарились на чужое добро. А власти, мол, увидят такое, так, должно быть, поступятся коммуной, чтоб хозяев не сердить. А не то - тут тебе и Польша, и Англия, да еще и свои злые мужики...

Я слушал и думал: то ли запугивают, то ли и правда, что кулачье не сложило оружия?..

Неужели наши сельские - Полищук, Безуглый и Коряк - ничего не знают об этих разговорах? А может, если и знают, то не придают им значения провокационные, дескать, слухи?..

Мне уже известно, что на следующей неделе должны прибыть представители половецкой земельной общины и коммуны для определения в натуре новых меж. И меня почему-то очень беспокоит то, что в этот день у нас, в Буках, празднуют "храм". Не перенести ли размежевание на другой день?..

Нет, должно быть, тревога моя напрасна, все мужики, и богатые, и бедные, совсем не вспоминают престольный праздник, и никаких сильных эмоций в их разговорах не замечаю.

Пожалуй, даже лучше будет, если государственной важности дело отвлечет мужиков от непомерного пьянства в религиозный праздник. Так, мне кажется, и рассчитали все до тонкости наши сельские вожаки. Ну что ж, увидим.

Из кооперации хлюпаю по грязи к Балановой хате - как-то там "межевой инженер, господин" Кресанский подготовился к разделу.

Возле повети целая груда двухаршинных дубовых столбов с поперечинами и выжженным государственным гербом на вырезах. Лежат также длинные жерди для вех.

Балан встречает меня с необычной предупредительностью, как старого приятеля. Словно и не он вовсе давал мне короткую отсрочку от смерти "живите покамест".

А черт его знает, что у него на уме... И землемером, кажется, теперь доволен, и не думает вспоминать об испорченных сапогах.

"Господин" Кресанский, как всегда, насмешливый и въедливый.

- М-мда... Вы понимаете что-нибудь в планах? Ах, я и забыл, что вы бывший зауряд-прапорщик!.. Ну, так вот: закрашенное серым - это старый мир корыстолюбия и наживы, индивидуальный сектор; розовое - новый мир м-мда... наша долгожданная коммуна; голубым обозначена площадь, что отойдет половецким князьям, то бишь к трудовому крестьянству села Половцев... Грандиозно?.. А вы говорите - Кресанский ретроград, реакционер, чуть ли не погромщик!.. М-мда...

Ну что ж, ваше верноподданство, свои пуды, самогон и свинину, собранные с мужиков, "заделку", выправленную из казны, вы отработали добросовестно. А теперь мы заставим вас осуществить этот проект в жизни. Дерзайте во имя Революции, если хотите, чтобы вас и в дальнейшем держали на службе!..

Так я говорил ему мысленно. А вслух покровительственно похваливал:

- Ой, что вы, что вы!.. Я уверен, что ваша бравада и фрондерство только скрывают настоящую преданность и любовь к революции!..

- Любовь?.. М-мда... Преданность?.. М-мда... Боюсь, что последняя моя добродетель вскоре выйдет мне боком...

И посмотрел на меня поверх очков. Как-то многозначительно взглянул.

- Вам что-то известно? - спросил я спустя минуту.

- Известно?.. М-мда... Знаю только, что мужик любит бунтовать. Против его императорского величества. Против верховного правителя. Против правителя юга России... Против... м-мда...

- И вы думаете?..

- Ничего не думаю. В воскресенье выходим на натуру устанавливать новые межи. Остальное меня не касается.

На пороге сеней у раскрытой двери стоял Балан и, шевеля усами-вениками, смотрел на затянутое тучами небо. Похоже, что ожидал меня.

- Кхе-кхе... задождило... - И осторожно взял меня за локоть. - С господином землемером беседовали?.. Уж такой умный человек!.. И так за новую власть стоят!.. Говорят - правильная власть... Рабочая и хрестьянская... А я им на это - все мы, дескать, такой властью сильно дюже довольные... Кхе-кхе... Вот и землю, дескать, опять будут делить на души... на коммунию... да на чужие села... А как же, нада!..

- А сапоги?..

Балан только рукой махнул.

- А земелька, что от вас отойдет?..

Балан посмотрел на меня с улыбчатой, смиренной и умной ненавистью, более умной, чем был сам.

- От господа за грехи наши!

Мне подумалось: "Отчего это их обоих - и квартиранта, и хозяина будто подменили? И почему между ними, если судить по балановским словам, вдруг наступило согласие?"

Ничего определенного сообразить не мог, и это еще больше обеспокоило меня.

У ворот долго колебался, куда идти.

Ригора Власовича нашел возле кузни коммуны. Вместе с Коряком и Безуглым рассматривал оба паровых трактора. Один из них - механик уже начал чинить.

Поздоровались.

Сашко и Коряк ответили очень приветливо. Подставляли для пожатия локти - руки в масле. Полищук был чем-то очень опечален и на мое приветствие только обиженно пожевал губами.

- А знаете, как они работают? - хотел просветить меня Коряк, кивнув на тракторы.

- Э-э, видал еще у Бубновского. Один на одном конце гона, а другой на другом. И лебедками тянут на стальных канатах пятикорпусные плуги.

- Эх, люблю башковитых! - незаслуженно похвалил меня механик. - А у нас они заработают - ого!

- Что там у вас? - невесело спросил меня Полищук.

Как-то нерешительно - мне всегда не хватает убежденности в безусловной собственной правоте - я рассказал о своих предчувствиях.

- Похоже, что гидры те, куркульня, стало быть, что-то затевают... И вы правы, Иван Иванович, - этот престольный праздник совсем некстати... Может, запретить бы попу?..

- Нажалуются аж в Харьков. Беды не оберешься... - Это Сашко.

- И не с руки, - покачал головой Коряк. - Скажут: вас трое коммунистов, пять комсомольцев, а не сумели обуздать стихию...

- А если отложить размежевание? - подал я мысль.

- Никак нельзя, Иван Иванович, - возразил Полищук. - Вызвали смежников повестками, да и коммуне нельзя ждать - пора пахать ранние пары.

- А может, обойдется? - оглядел нас всех одним глазом кузнец. Не-ет, братцы мои, побоятся куркули напасть на коммуну! Знают, что советская власть стоит за нее крепко. Покушение на коммуну?! Нет. Не такие уж они дурные.

Долго молчали.

- Ну что ж, пусть только попробуют, живоглоты. - Ригор Власович как бы от нечего делать переложил из кармана в карман наган. - Трижды семь двадцать один. Да еще мой винт с двумя обоймами. Да еще два взяли в милиции. Можно идти в атаку на мировой капитал... А за добрый совет, Иван Иванович, спасибо вам от советской власти, партийной ячейки и комнезама. Не сомневайтесь, будем бдительными. Эх, Иван Иванович, давно вы подошли к партии, а чтоб записаться окончательно - не имеете соображения... Было б нас тогда четверо... Да не стойте на дожде, идите себе к Просине Петровне, а то застудитесь да еще помрете. Кто ж тогда нас учить будет? - и улыбнулся только глазами. - И еще раз, не тревожьтесь, с контрой и стихией мы управимся. - И крепко пожал мне руку.

Намеки наших сельских вожаков на какие-то меры, которые они якобы предпринимают на случай предполагаемого выступления кулаков, не успокоили меня.

Я понимал: если и вправду куркули готовят какую-то гадость, то она в первую очередь будет направлена против коммуны. Хотя и не отметал возможности какого-либо другого маневра, что мог бы навести следствие на ошибочные выводы.

Дома меня ожидала еще одна новость. Ох эти женщины!..

Евфросиния Петровна, оказывается, уже разузнала где-то о причине плохого настроения Ригора.

Полищука готовят в выдвиженцы.

Волостные и уездные начальники убедились, что, несмотря на некоторые административные просчеты, Полищук человек трезвого ума, достаточно хитрый и крутой, когда дело касается его отношения к кулачеству, достаточно тверд в проведении государственной политики, и поэтому решили поставить его на соответствующий пост. А то, что образование у него, мягко говоря, очень "домашнее", решено было - ну, конечно, и записано где-то - послать его на учение.

И еще проведали пронырливые женщины, что Ригор очень хотел остаться малограмотным, но в своем селе, в коммуне и обязательно на рядовой работе.

"Товарищи, дожил я до коммуны, так дайте мне в ней и жить, и умереть!" - так, рассказывают, упрашивал Полищук. Но его не послушали.

"Пожить тебе дадим сколько влезет, - так, мол, ответили ему. - А вот с Буками придется распрощаться, потому как и корней своих там, и семян не оставил".

Это, как понимали женщины, намекали ему, пожалуй, на неудачную любовь к теперешней Ступиной жене, прежней пресвятой деве Ядвиге.

И хотел, говорят, Ригор куда-то жаловаться, но там не испугались и проголосовали единогласно. А когда и это не помогло несдержанному коммунару, предложили... И, говорят, побледнел Ригор и сразу согласился сделать как сказано...

Вот уже в третий раз безжалостная судьба отрывает от моего сердца близких людей.

То Ядзя Стшелецка ушла от нас искать счастья в Ступиных хоромах, нашла там кучу чужих детей, толстенную библию и узловатые руки-клещи, что рвут и мнут ее красу.

Потом люди забрали у меня последнюю любовь.

А теперь вот и нелюдимый Ригор, к которому я когда-то относился снисходительно и несколько иронически, уходит от меня в высшие сферы.

Мне теперь постоянно будет недоставать этого человека. Останусь в одиночестве без его убежденности, не будут удивлять меня его бескомпромиссность, сердить его мужицкая хитрость по отношению к "живоглотам", не будут волновать его бескорыстие, раздражать спартанский образ жизни, обижать грубость, когда речь заходит о моем будто бы интеллигентском благодушии, умилять его идиотская жертвенность в любви, одним словом, потекут дни без удивления, без волнений, без любви и гнева.

И я, должно быть, останусь без него со своими сомнениями, нерешительностью, никто меня не подтолкнет, никто не выругает искренне. И возможно, доживу я век, не осушив, как говорится, детской слезы, не заслонив никого грудью.

Но что бы там ни было - я был на стороне Коммуны.

На этом обрываются записи Ивана Ивановича Лановенко в его Книге Добра и Зла.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой автор вынужден продолжать Книгу

Добра и Зла один

Отслужили заутреню в церкви, потом вся паства пошла процессией.

Было тихо и душно. Простоволосые бронзовые деды усердно и терпеливо, точно на подвиг, которого от них никто не требовал, готовые, может, даже на смерть безропотную на глазах крещеного люда, - ради чего - никто не знал, - несли позолоченный крест и хоругви куда-то вдаль, думалось, по ту сторону жизни.

Земля была теплой и влажной, и всякий, шагавший по ее мягкой податливости, с умилением чувствовал себя навеки породненным с нею - в жизни и смерти.

От приусадебных канав дурманяще пахло купырем и лопухами. Пчелы вычерчивали бесконечные упругие спирали над бледно-розовыми цветами дерезы. Жалобное негромкое пение церковного хора, похожее на гудение пчел опьяняющим дымом расстилалось над серо-голубыми улицами.

И все - и те, кто возглавлял процессию, и те, кто плелся в хвосте, и знали и не знали, куда придут. И знали и не знали, живут ли они еще или уже умерли. В толпе человек не чувствует своей личности. Были живы, ибо дышали и двигались, были мертвы, ибо с песней неуклонно шли к мертвым.

Останавливались на улице. Тихо выговаривал отец Никифор старые, как мир, непонятные слова, потом, как воробьи, взлетали возгласы, и хор серебристыми и неживыми голосами напевал аллилуйя.

Так начинался тот день.

И еще начался он с того, что в сенях сельсовета нашли подметное письмо.

"Народ будет зничтожать всю "машинерию", что постягивали до коммуны. Друх".

- На пушку берут, - убежденно сказал Полищук. - Куркульская бумажка. Кто еще осмелится теперь пойти на преступление среди дня?

- Погоди еще, вот как напьются! А то, что сегодня у церковников мир погибать будет, даю голову на отсечение, - мрачно кинул Сашко Безуглый.

У Ригора Полищука на щеках вздулись желваки.

- Заманивают, контры, в какую-то западню.

- И хотя они этого домогаются, придется нам разделиться. На размежевание пойдешь ты, Ригор, а нам с Сашком да комсомольцами надо побыть около инвентаря. Ведь если и вправду кулачье побьет машины, что тогда в коммуне?..

Думали. Гадали. Прикидывали и так, и этак, но лучшего придумать не могли.

- И не говори, Ригор, а машины для нас сейчас - главное! - Коряк решительно провел в воздухе заковыку, похожую на запятую. - И еще милицию вызвать бы...

- Сказал! - Полищук самолюбиво нахмурился. - Что мы за власть, что мы за партийцы, ежли куркулей боимся!.. Сами и справимся. Иль, может, кто боится?..

- Иди ты!.. - вяло огрызнулся Сашко. - Герой.

- Ну, так вот!..

Полищук положил в карман свою знаменитую тетрадку, в которой были переписаны все грехи "живоглотов", и направился поторопить землемера. В десять часов смежникам была назначена встреча на половецкой меже.

Все чаще и чаще, нагнетая экстатическую дрожь и страх, останавливалась процессия, и хор металлическими и мертвыми голосами призывал неведомо к чему - к освященному преступлению? к безымянному подвижничеству? к готовности умереть - за кого? к стремлению стать рабами?

Глаза становились металлическими, тела - чугунными, отлитыми в заранее приготовленных формах. Дыхание - механическим, как у бездушного кузнечного меха. Шла процессия.

Собирались будущие коммунары одной гурьбой. В праздничной одежде, с озарением будущего на лицах. Все были знакомы и близки своими бедами, сегодняшними добрыми надеждами. И все казались непохожими на самих себя вчерашних, будничных. Женщины - красивее, ласковее, мужчины мужественнее, умнее, добрее. Еще не поднятым стоял среди них флаг. Они его поднимут.

С вишневыми кнутовищами сходились к сельсовету средние хозяева. С насмешливой снисходительностью косились на коммунаров, - глянь, глянь, вон Василина, как новая копейка, а Баланов наймит не иначе как с пряником во рту, - щурились от крепкого самосада и от удовольствия, что сегодняшний земельный передел их мало касается.

В церковной процессии впереди колыхались сельские богачи. Во взглядах - притворная святость, злое терпение, ехидная мудрость людей, знающих больше других. Что-то будет. Будет.

Церковная процессия словно бы случайно останавливается напротив сельсовета. Металлические, неживые голоса хора дурманящим дымом стелются над выгоном. Богачи суетливо крестятся. Будет. Будет...

Средние мужики озираются вокруг - чтобы не первому и не последнему, осторожно касаются козырьков. Нам и так, нам и сяк, наше дело - сторона.

Покрасневшие от решительности, коммунары остаются в картузах. И знамя растет, вырастает над ними - их человеческая красная хоругвь как знак готовности к бою.

Хоругви.

Знамя.

Хор стихает.

Будет. Будет. Будет...

Незаметно переглядываются богачи. Ничего не знаем. Ничего не ведаем. Ничего не скажем.

И совсем тихо, словно нашкодив, проходит процессия дальше.

Тесной гурьбой, со знаменем впереди, направляются коммунары в поле. За ними постепенно, как увлеченный разлитой речкой, плывет народ. Будто отважные воробьи среди грачей, снуют в толпе дети.

Из балановского двора выезжает подвода, нагруженная длинными вехами и приземистыми межевыми столбами.

Втиснутая в узенькие улицы, как вода в мельничный лоток, течет толпа.

Хоругви заплывают в притвор, деды торопливо ставят их в уголок и семенят по домам - выпить и закусить чем бог послал. И это желание такое нестерпимое, что даже ктитор Прищепа не остается с клиром наводить порядок в церкви.

Будем... И еще раз будем. Первая - колом. Вторая - соколом. Третья мелкой пташечкой.

За что мир погибает?

Через коммуну, кум, через коммуну.

В колья их. В кровь. До погибели.

Нельзя. За ними власть. Хазяи говорят не так... а вот так... И землемер, ученый человек, так он...

Тише... тише...

Надвигается на поле вторая волна. Черная.

За селом, там, где половецкие земли стыкуются с буковскими, все село сбилось в единую толпу.

Изрядная гурьба половцев, смущенно посмеиваясь, подходит к буковской земельной комиссии.

- Здравствуйте вам, на меже.

Да, видных мужиков избрала половецкая община своими представителями. Ростом - добрых футов по шесть да еще с дюймами, растоптанные босые ножищи, ручищи - хоть бочку под мышку бери, кулаки - как арбузы, а вышитые манишки на рубахах шире, чем у бедного полоска поля.

Негнущимися пальцами с кремневыми ногтями медленно достают люльки, неторопливо закуривают, сторожкими взглядами ощупывают буковцев и только потом вытаскивают бумаги со здоровенными сельсоветскими печатями - свои удостоверения.

Не такими спокойными хотелось бы видеть буковским богатеям этот половецкий сброд... Пришли по чужую землю - кланяйтесь в ноги, сучьи дети, может, и сжалятся хозяева над вашей вековой нуждой, повздыхав, поступятся каким-нибудь десятком десятин - из панской земли, раз уж так власть настаивает... А то стоят, задрав головы, щурятся от дыма, а может, и от язвительной улыбки... Двести десятин отхватят широкоштанные разбойники. И наплодят на тех десятинах столько половецкого отродья, что спустя несколько лет опять надвинутся - отдавайте еще, дурные буковцы!.. А, нет на вас поветрия!..

Два парубка из эскорта землемера волокут мерную цепь. Каждый раз по десять саженей отходит к Половцам. И какой земли!.. Ну, хватит уже, хватит, имейте совесть, закапывайте столб!.. Не слушают... уже пять раз по десять саженей оторвано от самого сердца... Пятнадцать... восемнадцать. Утирают лбы парубки - все время приходится нагибаться и распрямляться, втыкая на концах цепи железные колышки-шпильки.

Копают яму для столба. Под столб кидают серый камень - "нетленный предмет", разворачивают столб вырезом на лес, прикапывают возле него высокую веху с лохматой головушкой - пучок соломы, окапывают курган, землемеровы парубки садятся на подводу, а все остальные пешком двигаются к лесу, - там должен быть второй столб.

Зло посматривают буковцы на половецких, к которым подходят все новые и новые односельчане - старые и малые.

- Дал бог нам счастье!

- Не бог, а соввласть!

- Ну что, насытились?

- Может, вам еще и табун коней? Стадо коров? Отару овец?.. Хозяйничать так хозяйничать!..

- Ничего, сами разведем. На земле, что нам соввласть дает.

- Хорошо давать из чужого кармана. Чего нет у меня, на тебе, Сеня!..

- А ты там не дюже-то, контра!.. Вам, почитай, всю бубновскую усадьбу отдали!

- Отдали, да из рук не выпускают. У кого и боронка "зигзаг" была, так и ту отобрали на коммунию!

- А в коммуне - не ваши?

- Там сплошь голодранцы!

- Поговори, поговори! Глитай!*

_______________

* Г л и т а й - кулак, мироед (укр.).

- Ты свое глотай, а на чужое рот не разевай!..

- Петро, чего ты с ним завелся? Пошли его к черту. А не отстанет посади на ладонь и сдуй!

Сердились. Бурчали. Сжимали зубы. Искоса поглядывали на мрачного Полищука, который шел рядом с учителем.

- Хороши и эти! - кивали в сторону председателя сельсовета и Ивана Ивановича, председателя земельной комиссии. - Сами не робили на земле и отдают бездельникам, еще и посмеиваются: "Мужики будут жать, а мы будем есть!"

- Ничего, найдется и на них... Вон говорят добрые люди... хазяи... тише... тише...

К толпе подходило все больше половецких.

- Бог в помощь, люди добрые!

- Только вашей помощи и ждали, чтоб вы нас обобрали!

- Половецкие оборванцы!

- Буковские куркули!

- А ну, тихо!.. - Ригор Полищук угрожающе прищурился.

- Товарищи! - перекрыл гул своим тенорком учитель. - Не носите злобы на сердце! Оставайтесь всегда людьми. Там, где мудрость, там и справедливость!

- Оратель сухорукий!

- Если б сам над землей упревал, не то бы запевал!..

- Тише, людоньки, тише... Не настало еще время!..

Молча, сопя от напряжения, парубки землемера закопали у леса еще один столб. Сокрушенно покачивая соломенной головой, тяжело поднялась вторая веха.

- Ма-а-атушки, сколько отрезали!.. А еще ж на коммунию!.. А еще ж на кавэдэ!..

- Люди добрые, не поступайтеся!..

- Тихо! Нажрались, как свиньи браги, так идите спать! - оглянул всех Полищук. - А то... - И постучал никелированным наконечником карандаша по тетрадке.

- Он еще и грозится!.. Гад!..

- В три шеи бродяг!..

Половецкий мальчонка, задиристо блестя глазами, выскочил на свежий курганчик, затанцевал по-цыгански:

- Ой гоп, гала, наша взяла! - Похлопывал себя по бедрам, по икрам, вертелся на одной ноге, как чертенок, вырвавшийся на волю из ада. - Ой, гоп, чуки, чуки, взбеленитесь, вражьи дуки!..

Размахивая локтями, к нему кинулся Павлик Титаренко.

- Вы чего, пагшивые комнезамы?! Чего кгивишься?! - подскочил по-петушиному, ударил половецкого мальчугана кулаком по уху.

Мальчишки сцепились, покатились в канавку. Павлик уперся коленями своему противнику в грудь и дубасил куда придется.

Половецкий мужик спокойно и неторопливо подошел, одной рукой отвел Павлушкины руки, потом поднял его за рубашку и отбросил в сторону.

- Крещеный люд! - завопил Балан. - Настало время!!!

- Деток бьют!

- Постоим за родную кровь!

- Бей астролябию!

- Бей половецких босяков!

Какой-то патлатый, с безумными глазами мужик, разодрав в крике красный рот, рубанул заступом астролябию.

- Землемера не тро-о-онь! - взревел кто-то рядом. - На-аш челове-е-ек!

Брызгая бешеной слюной, буковские хозяева ринулись к подводе, хватали вехи, переламывали в спицах на колья, дубасили половецких.

- Бе-е-й!

- В кровь! В кашу! В смерть!

Побледневший Полищук выхватил наган, выстрелил в воздух.

- Стой, куркули! Убью! Кто еще раз ударит - там и ляжет!

Родичи Балана - Близнец и Харченко - набросились на него сзади, с силой выкрутили руки.

- Ты что ж, сука, хочешь нам деток перестрелять?!

Мелькали колья. Рев разрывал душу.

И тут из заросшей кустами лесной канавы, как черти из терна, вынырнули три фигуры. Согнувшись, будто крались на чужую бахчу, они приближались к побоищу.

В кучерявом, обросшем рыжей бородкой, узнали Данилу Титаренко.

- Данько Котосмал!

- Ох, этот отчебучит!..

Данько спокойно размахивал обрезом, у его подручных за плечами были ржавые винтовки на сыромятных ремнях.

- Именем советской власти вы, бандюги, арестованы! - крикнул Полищук, выдергивая руки. - Н-наган! Гады!!!

Несколько коммунаров начали пробиваться к Ригору на помощь.

Данько заметил это, наставил обрез. Его сообщники быстро скинули из-за плеч винтовки.

- Которые за Ригором - расступись! - скомандовал Данила. - А то пуля - дура, а штык - молодец. Поняли?..

За Ригором и двумя куркулями, что держали его за руки, вмиг растеклась широкая улица.

- Данила, сучий сын... Значца, так... чего надумал?

- А вы, батя, идите отсюда! Чего надумал - не передумаю! Отобрали у меня все... так чего ж мне?.. Все одно - что в лоб, что по лбу.

- Данила! Что сродственникам твоим будет - знаешь?!

- Не скулите, батя! Ибо брат на брата, а сын на отца своего.

- Люди! - закричал учитель. - Хватаем их! Во имя человечности!

- Отойдите, Иван Иванович! И вы все - прочь, все подайтесь назад! Поняли? Н-ну! - И Данила загнал патрон в патронник. Тихо, очень тихо люди стали пятиться. - Вот так оно лучше. Поняли?! Ну, так вот, Ригор, настало время. И тебе, и твоей коммунии. Притеснял ты людей, которые хазяи, мучил их, а теперь тебе будет суд. Понял?.. Которые держат его, чтоб не кидался на людей, отойдите, а то подумают, что вы мне помогали. А вы ж не хотели, чтоб он людей перекалечил!..

- Ты арестован, куркуль проклятый!.. - хрипел Полищук.

Данила рассмеялся.

- Ну и чудило!

- Люди! - опять возвысил голос учитель. - Этот изверг, душегуб покушается на советскую власть! Во имя добра!.. - И, весь побледневший, стал перед Полищуком. - Поднимется ли у тебя рука, мерзавец, стрелять в инвалида, в того, кто научил тебя читать "мама"?!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, где автор завершает свою работу

определением веса ненависти

На двор коммуны никто и не думал нападать. Это поняли и Сашко Безуглый, и Коряк, и те несколько коммунаров и комсомольцев, что остались караулить.

Было тихо и душно. Нестерпимое солнце слепило не только сверху, но и отраженное в лужах.

Блаженно хрюкали беспризорные свиньи, принимая бесплатные грязевые ванны в мутных лужах. Кудахтали во дворе соседские куры. Жесткими подкрыльями очерчивали магические круги ослепленные страстью индюки. В холодке под молотилкой дремал лохматый пес. Маленькие ребятишки возились возле лобогрейки, стараясь стянуть с удобного сиденья своего счастливого товарища. Густой, как борода, вьюнок с саженным купырем окружали двор, как оборонительным валом.

Не успев народиться, все звуки исчезали, как обернутые сырой паклей. И пригретая тишина, и непролазные заросли дерезы навевали покой на нескольких вооруженных людей.

Комсомолец Мить Петрук, бывший наймит Балана, добровольно взял на себя роль дозорного.

Устроившись на оголенных стропилах коровника, который еще не успели растащить по камушкам, всматривался в даль.

- Ну, что там, Мить?

- Да-а... Веху ставят...

- Слезай, а то еще шею сломишь.

- Да-а... Уж как в наймах не сломали, так больше не сломится...

И хотя солнце подобралось уже к полудню, но никакого повода для тревоги так и не было.

- Мить, бандюг не видать? Чтоб сюда шли?

- Да-а... Что они - дурные, идти туда, где их ждут...

- Провокация! - топорщил свои страшные усы Коряк. - Чует мое сердце.

Остановили деда, возвращавшегося с поля.

- Здоровы будьте, дедусь! Ох и печет!..

- Дай боже здоровья! - И, моргая выцветшими глазами, дед снимает картуз и вытирает лысину рукавом. - Беспременно град натянет... посечет... Ой, грехи наши, грехи!..

- А что там, на поле?

- На поле... на поле... - кивает дед. - Страстя господнии... что на небе... что на земле... народ отбился от пастырев... скрежет зубовный...

- А отчего?

- Сильно дюже сердятся... слова непотребные... кулаки сжимают... страстя... в бога-Христа... скрежет зубовный...

- Куркули подбивают на какую-то гадость, - сжал губы Коряк.

Бродили. Томились. Сомневались. Тревожились.

- Мить! - крикнул Коряк. - Слезь-ка!..

- Да-а...

- Кому сказал?!

Паренек неохотно, обхватив стропило руками и ногами, медленно спустился на чердак, потом, по-обезьяньи согнувшись, прыгнул на землю, захлопал по бедрам, отряхивая штаны, подошел ко всем.

- Чего вам? - Он был явно недоволен - вверху на стропилах чувствовал себя ответственным за всех.

Сашко Безуглый слюнил химический карандаш и выводил на бумаге какое-то длинное послание.

- Катай сейчас ко мне, возьмешь моего буланого и айда в Половцы. Отдашь председателю волисполкома, пусть скорей шлет к нам конных. Скажешь - надумали куркуляки какую-то штукенцию. И еще скажешь, что это не байка какая-то. Потому как выпили, скажешь, бочку самогона, а на дворе парко, так чтоб в голову гадам кровь не кинулась. И еще скажешь, что гадючий клубок шипит на коммуну и надо быть осмотрительным. И скажешь, что в бумаге все обписано понятным языком, пускай только глаза протрут и прочитают. А если кто из наших сельских спрашивать будет, куда едешь, так пошли его... сам знаешь куда! И чтоб одна нога тут, а другая там! Аллюр три креста!

Мить вприпрыжку бросился выполнять приказание.

- Уже и на обед свернуло, - зевнул кто-то из коммунаров.

- Эх, молодежь!.. - покачал головой Коряк.

Разговоры на время затихли.

И хотя тревога за коммуну отошла, беспокоились за тех, кто в поле.

- Ригора послушались! Храбрый!.. - хмурился Сашко.

- Часа через полтора подъедут из милиции... Если и не случится ничего такого, так хоть самогон потрусят.

Опираясь на винтовки, как на посохи, терпеливо ждали...

Старшим опергруппы был назначен Степан Курило.

После того как оседлали коней, Степан доложил начальнику о готовности к выполнению задания.

- Вот что. Действуй по обстоятельствам, но не забывай про революционную законность. Помни - за тобой стоит советская власть. Желаю!..

- По ко-о!..

Сразу взяли в частую рысь. Встречный поток воздуха приятно щекотал бока. Мить Петрук охлюпкой трусил далеко позади. Но на него милиционеры не обращали внимания. Он толком не знал, чего можно ожидать от подвыпивших куркулей. Рассказал только, что на поле закапывают межевые столбы и "дюже сердятся".

- Ну, так что там?

- Да-а... Матюкаются.

- Ну и сонный ты! - с досадой покачал головой Степан.

- Да-а... послали только за вами. Если б мне сперва туда, так я бы все разведал...

- Разведчик... Ну ладно, увидим на месте.

Свернули с проселка на полевую дорогу. Степан решил ехать лесом, чтобы в случае какой кутерьмы отрезать туда дорогу возможным преступникам.

На поле вдоль дороги сонно клонилась высокая рожь. Время от времени, как подкинутые пружиной, низко взлетали и вновь ныряли в зеленовато-сизые волны тяжелые перепелки. Красные маки разливались густым накрапом, как чей-то кровавый след.

Сердце Степана полнилось беспричинной тревогой. Не за себя. За кого-то другого, очень близкого. Оглядывался назад, не споткнулся ли коль под кем-либо из товарищей. Этим хотел успокоить тревогу за судьбу того, о ком беспрестанно думал. Он не видел его лица, но он был где-то здесь, рядом. Может, даже в нем самом. Его могут убить. Где-то рядом с ним, со Степаном. А может, даже в нем.

И этот кто-то другой был таким родным для Степана, что он даже хотел бы заслонить его своим телом, только бы он, тот другой, жил. И сердце его чувствовал в своем сердце. И было это ее одно сердце, а целых два.

Это впервые такое случилось со Степаном. Семь лет на фронте он под угрозой смерти знал свое тело одним единственным, и страх одинокий, и боязнь выказать этот страх на людях - одного-единого его тела, и одинокую трепетную радость, когда выходили из боя.

Милиционеры ни разу не переходили на шаг. И потому в лес не просто въехали, а нырнули, как в воду, - сразу стало прохладнее, и то, что было позади, исчезло, будто и не существовало вовсе. И как это ни странно, тот, кто-то другой, спутник Степана, куда-то пропал или, может, навеки растворился в нем. И от этого Степан почувствовал себя свободней, будто с него свалилась тяжесть. Позднее он догадался, что причиной его видения мог быть горячий дурманящий дух жита, которое все время окружало их вдоль полевой дороги.

Лесная дорожка тянулась по-над канавой у половецких полей. Через каких-нибудь две-три версты откроется межа с буковской землей.

Степан прижал каблуками плотные лоснящиеся бока жеребца.

... - Люди! - возвысил голос учитель. - Этот изверг, Душегуб покушается на советскую власть!.. Во имя добра!.. - И, весь побледневший, стал перед Полищуком. - Поднимется ли у тебя рука, мерзавец, стрелять в инвалида, в того, кто научил тебя читать "мама"?!

- А отчего ж. Мне жизни нет. Так и вам.

И, не целясь, Данила выпалил сразу в обоих.

И два человека, таких разных и таких одинаковых, упали одновременно.

И поднялся крик, такой страшный, что Данила и оба его сообщника, наставив оружие на толпу, попятились к лесу.

И вновь разгорелась драка. Но на этот раз уже не между буковцами и половецкими.

Чем ближе к цели, тем скорее скакали милиционеры. Последнюю версту неслись галопом. А потом, не сговариваясь, перешли на аллюр.

Сердце у Степана вырывалось из груди. Он уже определенно знал, что произойдет что-то непоправимое.

Хлестнуло тоненькой веткой, едва не выбило глаз. Степан был напряжен и слит с конем в единое целое.

В просвете между кустами и деревьями редколесья увидел большую толпу.

И в это же время прогремел громовым эхом выстрел.

Степан осадил коня и, опустив поводья, осторожными толчками коленей побуждал жеребца перейти канаву.

За собой слышал запыхавшееся дыхание коней и встревоженные голоса товарищей.

- Отрезать путь к лесу!

И всадники поскакали в обе стороны от него. Шестым чувством загнанного волка Данила ощутил опасность сзади.

Вдоль лесной канавы на расстоянии с полсотни саженей друг от друга маячили всадники в красных фуражках. А один тихим шагом приближался к толпе, что в страстях своих опадала, как подбитое тесто.

Данько гикнул и, размахивая обрезом, как поленом, проложил себе путь в растекшейся толпе и припустил к оврагу. Успел заметить, как оба его сообщника бросили оружие и с высоко поднятыми руками побрели к всаднику.

Еще копошились, вцепившись в разодранные рубахи друг друга, завзятейшие драчуны, но потихоньку рев побоища затихал.

Степан даже не взглянул ни на толпу, ни на двух кудлатых, что шли к нему сдаваться. Видел только два неподвижных тела в самой середине водоворота человеческих страстей.

- Ей-ей, не стрелял... вот спросите... ей-богу... сдаюсь...

Не обращал внимания на окровавленных, раскрасневшихся от злобы мужиков, что пятились от его коня.

Видел только врага своего смертного, врага коммуны, который вприпрыжку, как заяц, мчался к ближайшему оврагу.

Вдруг беглец остановился и выстрелил по нему из обреза. Степан инстинктивно припал к луке седла и с места сорвал коня в галоп.

Вторая пуля тоненько пропела у него возле уха.

Собрал все мышцы в жгут, сделался маленьким и тоненьким.

Придерживая ножны ногой, выдернул клинок.

Третий выстрел.

Четвертый.

Больше не будет.

И, раздавшись в плечах, с каждым мгновением наливался страшным весом и силой.

И снова почувствовал того, другого, что жил в нем. И глазами того, другого, видел почерневшую прошлогоднюю стерню выгона, густой пырей, и желтенькие цветы одуванчика, и себя на коне с поднятым клинком. И шагах в тридцати впереди себя - рыжеватого человека, который в бешеном беге напоминал паука.

И, преодолевая расстояние между собой и врагом, спорил с тем, другим, что жил в нем, как поступить.

И когда конь, поравнявшись с беглецом, что прикрыл голову обеими руками, тревожно заржал, клинок вдруг стал таким тяжелым, что Степан даже застонал.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, материалы из газет, выписки из документов

Из газеты "Молот и плуг" от 8 июля 1923 года

"Из зала суда

5 июля 1923 года народный суд +++-ского уезда рассмотрел

уголовное дело гр. Курило С. А. по обвинению в убийстве

Титаренко Д. К. Учитывая бедняцкое происхождение и значительные

революционные заслуги обвиняемого, суд нашел необходимым осудить его

к одному году лишения свободы условно с запрещением работать в

карательных органах".

"В прокуратуре ***-ского уезда

Закончено следствие по делу кулацкого выступления в селе Буки

Половецкой волости. Привлечены к уголовной ответственности бывший

белогвардеец Кресанский И. М. и местные кулаки Балан Т. Ф.,

Прищепа Т. К., Харченко И. Д., Близнец Х. И.

Остальных виновных в упомянутом деле решено привлечь к

административной ответственности.

В ближайшее время дело будет передано на рассмотрение народного

суда".

"***-скому уездному отделу здравоохранения

По просьбе Буковской комсомольской ячейки, поддержанной

Половецким волостным комитетом КСМ и уездным отделом народного

образования, выделить внеочередно 1 (одну) путевку на

санаторно-курортное лечение комсомолке Корчук Ярине Миколаевне,

талантливой народной художнице.

Об исполнении этого доложите мне лично.

Секретарь уездного парткома (подпись)".

"Постановление

***-ского уездного парткома и уездисполкома

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

3

Предоставить отпуск до полного выздоровления председателю

Буковского сельсовета Половецкой волости тов. Полищуку Григорию

Власовичу, тяжело раненному в стычке с бандитами.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

5

Удовлетворить ходатайство схода села Буки Половецкой волости и

общего собрания членов Буковской сельскохозяйственной коммуны о

присвоении коммуне имени народного учителя тов. Лановенко Ивана

Ивановича, погибшего от рук кулацких бандитов.

Это решение опубликовать в прессе".

Загрузка...