Париж, 1990

Чемоданы уже собраны, вызвано такси, чтобы ехать в аэропорт — мы с Зелией улетаем в Мадрид, читать лекции на летних курсах при университете Алькала-де-Энарес. В самую последнюю минуту звонит телефон — это Жак Данон.

— Мэтр Жорж, я только что приехал в Париж, мне необходимо с тобою увидеться, дело чрезвычайно важное и срочное, у меня голова кругом, не знаю, куда бросаться, не понимаю, что происходит, все летит вверх дном, я в полном отчаянии… — выпаливает он залпом, без пауз.

Раз, и другой, и третий он повторяет, что должен со мной повидаться и поговорить, только я могу ему объяснить нечто. На чем основано такое безоговорочное доверие я, по крайней мере, знаю. Он приехал в Париж совсем мальчишкой с горячим желанием посвятить себя науке. Да, это я представил его Ирен и Фредерику Жолио-Кюри, они взяли его к себе в лабораторию и по прошествии многих лет он стал ученым с мировым именем. Между прочим, с мадам Франсуазой102 тоже я его познакомил, а она выдала за него свою дочь Анни.

Он был в числе тех двадцати с лишним несчастных, которых в 40-е годы в двадцать четыре часа выслали из Франции. В полиции причину высылки объяснили просто: «Вы секретарь Жоржи Амаду». Да не был он никогда никаким секретарем, был единомышленником, товарищем по партии и другом. Если есть еще в мире существо, верящее мне слепо и безоглядно, то это, конечно, Жак Данон.

Что же касается охватившего его отчаяния и смятения, то здесь он не первый и далеко не единственный. Мужчины и женщины, отличные, честные, смелые люди, вдруг испытали жутчайшее душевное опустошение, жалким образом растерялись, почувствовали себя напрочь сбитыми с толку, оказались во власти таких мучительных сомнений и одиночества, что хоть руки на себя накладывай. Рухнуло то, что вдохновляло их, придавало им сил, вело по жизни миллионы людей — рухнул «реальный социализм», дымом растаял прекрасный идеал справедливости, за который они боролись, ради которого претерпели столько всяких преследований и мытарств — и тюрьмы, и пытки, и ссылки, канул в никуда целый мир, более того, мир этот, как выясняется, был химерой, иллюзией. Все было ложью, красивыми словами, мелким и пошлым надувательством. Многие из тех, кого я знаю, дошли тогда до крайней степени отчаяния, будто над миром воцарилась вечная ночь, беспросветная тьма. Всего несколько дней назад я говорил с одним врачом из Сан-Пауло и с его женой, старыми моими соратниками по борьбе. Они говорить не могли, в горле стоял комок, сердце готово было разорваться, и на глазах были слезы, когда речь зашла об этом. Настал конец света.

Я устал уже повторять одно и то же этим потерявшим ориентиры людям. Нет причин для отчаяния, не надо топиться и вешаться. Проблемы, которые мы пытались решить нашей деятельностью, никуда не исчезли, не утратили своей мучительной актуальности, и окрылявшая нас мечта ни на йоту не потеряла своего ослепительного очарования. Просто сдернули завесу словес, и в солнечных лучах, при свете дня особенно омерзительной и неприглядной предстала уродливая нагота идеологических догм, пригибающих человека к земле, умаляющих его. Рухнуло то, что было фальшью и гнилью.

Нет, речь не о том, как тщатся доказать нам реакционеры всех мастей, что в генеральном сражении между социализмом и капитализмом последний одолел — нет, битва идет между демократией и диктатурой. И разбит не социализм, а бесчеловечная мошенническая подделка под него, называющаяся «реальным социализмом», подделка, внедренная деспотами с помощью чудовищной машины угнетения и террора. Социализм без демократии — это и есть диктатура, а диктатура, хоть левая, хоть правая — одинаково омерзительна.

Двести лет назад Великая французская революция преобразила мир, установила новые ценности, жизнь стала справедливей и лучше. Но демократию отодвинула в сторону кровавая вакханалия террора, особенно гнусного потому, что творили его от имени и во имя народа, и этот поворот повторился потом в нашем веке в Советском Союзе и в так называемых социалистических странах. От Наполеона — к реставрации Бурбонов, и общество, казалось, двинулось назад, вспять, во тьму. Но возврат к прошлому не мог уничтожить ценности, принесенные революцией, и миру уже не суждено было стать прежним, и реставрировать то, что вдребезги разбила революция, никому уже было не под силу. Точно так же и Октябрьская революция навсегда изменила мир и людей. Провозглашенные ею идеалы переживут нынешнее поражение. То, что поднимало нас на борьбу, осталось свято, каких бы чудовищных и непоправимых ошибок мы в борьбе этой ни натворили.

Это осталось свято потому, что и экономическая, и политическая система капитализма осталась прежней, такой же порочной и несправедливой, какой была всегда, нисколько не лучше, а у нас в Бразилии создаваемые ею проблемы обострились еще больше. Плачевное, сожаления достойное зрелище являет сегодня бразильское общество — ежедневная трагедия голода и нищеты, война с детьми, которых эти же голод и нищета толкают на преступления, полуфеодальные латифундии, истощение земель, уничтожение лесов, ублюдочные элиты. В самом деле, плакать хочется, когда видишь на экране телевизора лик сегодняшней Бразилии.

Надо сохранить родину и родную землю, надо сделать так, чтобы вернулись к нам прежние наши, столь свойственные нам сердечность и веселье, чтобы бразилец обрел свой исконный, свой природный вкус к песне, к танцу, к футболу и карнавалу, к празднику.

…В Испании, в Эскориале, пока длились эти летние курсы, я неотступно думаю о Жаке, о том разговоре, который нам предстоит. Я надеюсь помочь ему. Он мне и вправду как сын, мы встретились, когда он был почти подростком.

И в Париже я первым делом бросаюсь к телефону, звоню Ирен, дочери Жака — он всегда останавливается у нее, — и слышу, как она плачет. Жак два дня назад умер от инфаркта.

Загрузка...