Портреты

Ведьмы

Они встретились вечером на широкой улице среди громадных зданий в центре города — возле телеграфа, магазинов «Подарки», «Парфюмерия» и новой двадцатиэтажной гостиницы «Националь». Одна недовольно постукивала маленькой лакированной туфелькой по громадной ступеньке у выхода из телеграфа, а другая в такт ей водила бронзовой туфлей по неровному асфальту и щелкала замочком сумочки.

— Мне надоел этот египетский зал, египетские статуэтки и льготные поездки в Сирию, Ливан, Египет! — сказала первая.

— А мне надоел бухарский Токи-заргарон, Самаркандский Шах-И-Зинда, Хива и Куня-Ургенч!

— Мне надоело разговаривать с Вильямом Сарояном, Абигом Авакяном, Мартиросом Сарьяном и Грантом Матевосяном!

— А мне надоел Басё, Акутагава Рюноскэ и «Тысячекрылый журавль» Ясунари Кавабата!

— Мне надоели Кижи, Норильск, дикий Уссурийский край! И Камчатка!

— А мне надоел Лувр, Темза, синее небо Италии и площади Испании!

— Мне надоел этот центр, этот телеграф, универмаг, «Парфюмерия», «Подарочный» и это «Артистическое» кафе!

— И мне надоели! И мне!

В тот же миг со ступенек телеграфа взмыли вверх две ведьмы: одна поменьше, вторая побольше. Первая — в клетчатых брюках, в синей мохеровой кофте, с золотыми браслетами в ушах, в носу и на щиколотках, вторая — в вельветовом платье огненного цвета, в бухарской вишневой безрукавке, в простых чулках в резиночку и в стоптанных бронзовых туфлях со сбитыми каблуками.

— Где наше любимое капустное поле? — завопила первая, проносясь над темными крышами домов.

— Где наша любимая еда? — вторила ей другая, отгоняя от себя и от своей подруги шелковым платочком рвущееся из бесчисленных дымоходов клубы дыма.

Через некоторое время они опустились на бархатное черное поле, на котором, как чудесные аппликации, сидели кочаны капусты. Они были ровненькие, кругленькие, цвета первого весеннего салата.

— Заходи слева! — закричала первая, снимая с плеча сумочку и засучивая рукава своей мохеровой пушистой кофты. Глаза у нее засверкали чудесным синим пламенем, щеки порозовели, она вырвала из земли большой кочан с краю и о чем-то вдруг задумалась.

— Встретимся на середине! — донеслось с противоположного конца поля.

Отсюда казалось, что оранжевая бабочка с вишневым узором на крыльях опустилась на капустные грядки… И скоро звонкий хруст заполнил тишину этого быстро темнеющего, вздрагивающего осеннего вечера.

Маленькие кролики, с подрагивающими носами и то и дело раздвигающимися в неверной улыбке губами, стояли семьями у краев поля, наблюдая за этим равномерным уничтожением капустных грядок… Они убегали к лесу, к дороге, к себе домой, звали соседей на помощь, те прибегали, смотрели, но ничего нельзя было поделать…

Совхозная кошка, вышедшая на охоту за разжиревшими за это лето воробьями, выскочила к капустному полю и остановилась, глядя стеклянными зрачками на двух реющих над землей, над кочанами капусты ведьм, а потом фыркнула и понеслась что есть духу в совхозный коровник, где уютные душистые коровы жевали в теплом полумраке почти свежее сено… Но даже здесь, сквозь тихое гудение электродоильных аппаратов, слышался этот ужасный хруст…

Когда ведьмы покончили с капустными грядками, они подожгли чужую дачу, поймали седого козла с грязной бородой и заставили его признаться, что он был некогда стройным юношей, с очень, несомненно, красивым тонким голосом, затем взобрались на две разлохмаченные ветлы и стали так громко петь и заливаться ведьминым смехом, что целое поселение воробьев, весело снующих по огромной мусорной свалке позади совхозных полей, вдруг решило как можно скорее сняться с места и подобно другим приличным птицам лететь на юг, в теплые опрятные края…

Потом обе ведьмы остановили электричку и разнесли по воздуху всех пассажиров по домам. Потому что ведь лучше «по воздуху, по-чистому», завывала в уши пассажирам первая, «чем по ржавым, страшным рельсам», подпевала вторая…

…А когда уже совсем стемнело, обе ведьмы встретились под дрожащими листочками преждевременно изъеденного жучками тополя, посмотрели друг на друга, окрест себя, на всю эту осеннюю развороченную природу и дружно вздохнули.

— Все же мне, наверное, никогда не встретить человека, которым я могла бы действительно восхититься! — сказала первая, уронив руки и плечи и блистая своими чудесными, величиной с небо, глазами…

— А у меня, наверное, никогда не будет своей крыши над головой!.. — сказала со вздохом вторая.

Обе ведьмы посмотрели друг на друга, приблизились, расцеловались, обнялись и разлетелись в разные стороны: первая, меланхолично вздыхая, — в город из розового туфа и зеленых садов, где в домах живут спящие или бодрствующие загадочные люди с дугообразными бровями, где по улочкам бродят горбуны, карлики, красавицы и прекрасно одетые торговцы в лакированных туфлях, а вторая — в болота и туманные просеки пригородного района столицы, в двухэтажный деревянный дом с мезонином, с верандой, с садом. Большая комната на первом этаже, топить дровами, пятнадцать рублей в месяц, без удобств…

История про разные точки земли

Кто-то не поехал куда-то. Туда, куда ему очень хотелось поехать. Не просто так — к кому-то. Этот, к кому хотели поехать, тогда приехал сюда сам. Чтобы жить рядом с тем, кто хотел поехать туда и не поехал. Но ничего хорошего из этого не вышло. Потому что тот привык к своему, а этот — к своему. Оба очень загрустили. Хотя и любили друг друга так, как не бывает. Оказывается, в одной точке земного шара живется так, в другой — совсем по-другому. И если сначала долго живешь в одной точке, а потом переезжаешь навсегда в другую, то очень скучаешь по прежней жизни, если даже здесь неплохо и ты рядом с тем, кого любишь.

И тогда я, подруга своей подруги, сказала, что в этом деле трудно помочь и что, может, лучше сделать какой-нибудь воздухоплавательный корабль и отправиться на нем… в третью точку земного шара, на пустынный остров, который никому не принадлежит и который не будет напоминать им ни про первую, ни про вторую точку, если к тому же они выпьют там сок травы, который отбивает у людей память, хотя бы на некоторое время. И пусть они на этом острове начнут новую жизнь. Им, конечно, придется немало потрудиться, потому что они будут жить как первобытные люди или как Тур Хейердал и его жена на острове Фиджи, потом у них родятся дети, такие же зеленоглазые, белокожие и талантливые, как она, и такие же черноглазые, смуглокожие и талантливые, как он. И они положат начало новому племени, новому народу.

Но оба покачали головой и сказали, что такого острова, который бы никому не принадлежал, нигде уже нет. И что они не такие замечательно здоровые люди, чтобы быть достойными основателями нового народа. И что они не так надеются на себя, как мужественный Тур Хейердал и его жена. К тому же они любят книги, кино, улицы, на которых звенят трамваи и стоят маленькие закусочные, на которых написано «Горячие сосиски с капустой», «Чебуреки» или просто «Кафе».

Потом я люблю переводить книги, с одного языка на другой, сказала моя подруга, и еще люблю маму, папу, сестренку, брата — как же я их оставлю? — а еще я люблю таких рассудительных подружек, вроде тебя, без советов которых так трудно жить на свете!..

Поэтому на остров, который никому не принадлежит, я не поеду, сказала она. А что он сказал, я не знаю, потому что ведь я только подруга моей подруги, мы с ним — совсем из разных точек земного шара, из таких, которые не на одной линии, которые никогда нигде не пересекаются, разве только в каком-нибудь учебнике стереометрии…

Как мы ходили на спектакль в театр Резо Габриадзе

Да, такого спектакля я уже давно не видел, куклы были очень смешные и все делали как живые люди, даже еще лучше, и занавес был — небольшой, но красивый, как будто из какого-то старинного шелка зеленоватого цвета или из бархата, и сами артисты, которые потом, после спектакля, выходили раскланиваться и показывать кукол, были молодые, похожие на студентов, только один седой, и все — в черном. Но в зале было очень душно, режиссер даже вышел в зал, извинился за жару; я думал, он вышел, чтобы рассказать содержание пьесы, ведь спектакль шел на грузинском языке, и хоть переводчик переводил, но это совсем разные вещи, когда переводчик голосом заслуженного артиста переводит слово в слово или когда сам автор рассказывает каждый раз по-новому, смешно получается, зрители сразу смеются и запоминают, где смешно, и во время представления смеются в этих местах еще громче… Да, народу в зале было как в метро в часы пик, мы-то пришли на час раньше, потому что у нас было два билета — на троих, и мы вошли в темный зал раньше всех, поглядели на эти черные стены — оказывается, сейчас модно красить стены в театрах в черный цвет, а потом я заглянул в будочку позади зала с какими-то переключателями, хотел что-нибудь подкрутить, включить, например, прожектора, наставленные на сцену, но Роза не разрешила, сказала, ничего трогать нельзя, мы же не в гости к кому-нибудь пришли, а в театр. Потом мы хотели пойти выпить соку в буфете, чтобы время быстрее шло, но в буфете стоял у стойки сам режиссер и угощал соком своих друзей. Мы уже сказали ему: «Здравствуйте», и он нам ответил: «Здравствуйте» — и сказал: «Проходите», не здороваться же еще раз, ведь он знакомый наших друзей, а не наш знакомый… Потом я увидел старушку с программками, пробирающуюся между кресел, — таких старушек с совершенно белыми волосами, но с прическами можно видеть в музеях и театрах. Роза сказала: пойди купи программку, и я побежал за старушкой, но она куда-то исчезла. Я побежал за ней и чуть не влетел в большой зал через запасную лестницу, там шел спектакль Анатолия Эфроса «На дне». Я этот спектакль три раза смотрел, мы с мамой даже на репетицию ходили, правда, там есть место такое: женщина одна лежит на сцене и умирает, и мне каждый раз страшно делается в этом месте, но вообще спектакль мировой… В конце концов нашел я эту музейную старушку и купил у нее программку, хотел прочесть содержание, но в зале было темно, написано не так интересно, и я подумал, что, наверное, спектакль будет нудный. Зачем только мама два дня доставала билеты, и мы ехали на метро с пересадкой в такую жару? Словом, мы сидели в тесном зале, на своих двух креслах и на одном чужом, не разговаривали и только смотрели, как входят в зал люди, как они раскланиваются друг с другом и рассаживаются по местам. Да, это были все известные люди, всякие артисты и артистки, знакомые нам по кино, например, Анастасия Вертинская, которую мы видели и на других концертах, на которые трудно попасть, она тоже пришла с сестрой, а еще этот режиссер из Ленинграда в больших очках, который поставил спектакль про лошадь, потом я увидел маминого друга — критика, и бабушкину подругу — переводчицу. Роза тоже нашла знакомых, сразу стала с ними разговаривать: ах, какой замечательный театр, какое чудо, совершенно невозможно было достать билеты, вам кто доставал, мне — сама Крымова, а нам, представьте, сам Ефремов. Потом они стали вспоминать поездку в Индию. «В Японию вы поедете?» — «Да, я поеду!» — «И я, только не хочу ехать в круиз — какой интерес ночевать на своем корабле, а не в японской гостинице!» И так они все время говорили и «понимали друг друга», а мне хотелось выскочить оттуда, из этого душного зала, в котором все разговаривают не переставая, и нырнуть в какой-нибудь бассейн или реку, только бы не сидеть здесь… Да еще этот букет из темно-красных пионов, который мама наказала преподнести режиссеру, когда он скажет несколько слов перед началом спектакля — именно в этот момент, не в конце, а в начале, наказала мама, улетая в Испанию и объясняя нам с Маленькой Маро, с кем мы пойдем в театр и как мы там должны себя вести. И Роза тоже говорит: иди отдай цветы сразу, видишь сколько народу, потом не пробьешься, мы подарим ему цветы заранее, в знак того, что верим, что спектакль будет прекрасный!.. А я не верю, сказал я, по-моему, спектакль будет скучный, и я не собираюсь дарить этот букет режиссеру ни сейчас, ни после представления! Подарю лучше вон той старушке, которая сидит впереди, смотрите, как мучается от жары, хорошо, что хоть веер у нее есть, сидит, обмахивается. Откуда, интересно, у нее такой веер, из старинного спектакля, что ли? А может, она сама играла в этом спектакле лет 100 назад?.. Но Роза сказала: перестань, чем тебе мешает эта старушка. И тут на сцену вышел режиссер и сказал, что он бесконечно счастлив, что гастроли проходят в стенах такого прославленного московского театра, потом извинился за жару и ушел, спектакль начался. И сначала я думал о многих разных вещах, например, не попадает ли старушка своим веером по носу своей соседке или не свалятся ли вниз, на головы сидящих в партере, те женщины, которые сидят у прожекторов наверху, там даже загородок никаких нет, ведь запросто могут свалиться, а еще я думал, хорошо бы открыть все двери, ведущие в зал, устроить сквозняк, а то дышать нечем. Потом вспомнил, что в одном театре во время представления начался пожар, народу было много, и зрители не сразу поняли, что это не от жары жарко, а от пожара, а когда увидели — уже было поздно, уже весь театр горел, и началась паника, двери оказались запертыми, только одну смогли открыть, и все бросились туда, получилась давка, спаслись не все, да, были жертвы, так я слыхал, такая была история, не помню только, кто рассказывал… То есть я смотрел на сцену, а сам думал о всяких таких вещах, потому что — что такое кукольный театр? Мы ведь знаем! Это — куклы, которых артисты дергают за веревочки, куклы двигаются, говорят неестественными голосами, поют и пляшут, и все кончается хорошо… Но потом я начал смотреть на одну куклу, которая была одновременно и птицей, и человеком, ее звали Боря, голос звучный, красивый, как у какого-нибудь заслуженного артиста Грузинской ССР, запоминающийся голос, ничего не скажешь!.. И этот Боря, когда умер его друг, шарманщик Варлам, стал заботиться о его подруге, старушке Домне, но помочь как следует не смог, поэтому взял и ограбил банк, какой-то коммунальный банк, и стал приносить Домне двадцатипятирублевки. Он все время сочинял, что эти деньги принесло ему ветром или что он нашел их на берегу речки, но потом, конечно, начальник милиции, который разъезжал на коне, его арестовал и посадил в тюрьму. А до этого, до тюрьмы, когда у Домны появились деньги, Боря сказал: давай, Домна, пожалеем одного бездомного, он хороший человек, помог слепой девушке, ей сделали операцию в клинике Филатова, она прозрела, но потом вышла замуж за другого, не за своего спасителя, а за другого, и этот хороший человек, спаситель, стал скитаться, стал бродягой. Давай пожалеем его, сказал Боря Домне, и я подумал: о каком это знакомом он говорит?.. И вдруг появился Чарли Чаплин, точно такой, как в кино, только малюсенький, он стал расхаживать чаплиновской походкой, размахивать чаплиновской тросточкой, приподнимать шляпу и кланяться — ну, это было здорово! А потом он положил голову на колени Домне, и она его пожалела… Да, это было здорово! Но — грустно, да! Я чуть не заплакал! И дальше — все было грустно! Суд приговорил Борю к пожизненному заключению в витрине охотничьего магазина, и Боря запел: «Перестаньте летать надо мной, журавли!» Потом появился этот начальник милиции на своем коне и закричал: «Боря, лети скорей на кладбище, твоя Домна умерла!» Боря вылетел из витрины, и тут чучело охотника выстрелило в него, и Боря упал. Раненый, дополз до кладбища, до могилы Домны, и там умер. Потом показали звездное небо, как там все встречаются: и Домна, и Боря, и шарманщик Варлам… На этом все кончилось. Зажгли свет, вышел режиссер, стал раскланиваться и опять извинился за жару. Все вокруг хлопали, а мне хотелось поскорее выскочить из зала. Я никого не хотел видеть. Потому что… я ведь тоже иногда бываю как Боря! Как было бы хорошо, если бы мы иногда могли быть куклами! Мы бы тоже говорили о том, как любим друг друга, как жалеем! А так в жизни — разве про это скажешь? Вот встанешь утром, пойдешь в другую комнату, а навстречу — Маро, мы ее зовем Большая Маро, она скажет: «Встал? Именно такого внука я себе и хотела! Пойдем завтракать!» И начинается день, в котором будет много таких разговоров… А если мы идем по городу, например, все вместе: я, Маленькая Маро, Большая Маро, мой дядя Ашот, мы идем, и вокруг нас — миллион народу, и все куда-то спешат, бегут, и мы спешим, никого в лицо не разглядываем, замечаем только, кто как одет, в какие майки, куртки, штаны, кроссовки, а на лица уже не смотрим, не обращаем внимания, а уж кто что думает или чувствует — совсем не знаем! Большая Маро скажет: вон идет машина, Ашот, возьми детей за руки, а то попадут под машины, какое движение, какая толпа, как вы тут живете! Ну, как я могу сказать в такую минуту Большой Маро, что я ее люблю! Что я все вижу! Знаю! Нет, не могу сказать, не получается…

Только маме я иногда могу сказать слова, которые куклы в этом театре друг другу говорят. Потому что, во-первых, мама больше всех походит на кукол этого театра, у нее такие же глаза, такие же волосы, и даже платья, красивые, как у этих кукол. В одном спектакле есть кукла, очень похожая на нее, кукла Виолетта. А во-вторых, бывают у нас с мамой такие минутки… Вот, например, вчера, вечером, когда мы погасили свет и засыпали в большой комнате, мы сначала говорили о разных вещах: о том, что надо пойти завтра в больницу к нашему дяде, он уже неделю там лежит, надо навестить, и что за телефон счет прислали на целых 100 рублей — ужас какой, и что хорошо бы достать путевки в Дубулты, отдохнуть всем вместе, и еще о многих таких вещах. А потом мы замолчали, в комнате было темно и тихо, только в окне виднелось небо, темные ветки деревьев, растущих под окнами, и вдруг мне показалось, что мы тоже — куклы, что мы лежим на дне большого темного сундука и ждем, когда нас выпустят на свет, на сцену, где мы будем петь и играть и говорить всякие настоящие слова о жизни, о смерти, о любви, о разлуке… Мы будем клясться в любви друг другу и умирать друг за друга, и это будет грустно, но прекрасно… Так мне показалось в темноте и подумалось, я протянул руку, нащупал волосы мамы, погладил их и сказал: «Ах ты, моя Виолетта!» А она засмеялась и сказала: «Я не Виолетта, я — твоя Домна, а ты — мой Борис, вот только кто Варлам, где наш третий друг, скажи!»

Штрихи к портрету Маро Маркарян

1. В Ереване, на улице Теряна

Как-то, когда сын Маро Маркарян, Ашот, художник, с утра ушел в мастерскую работать, муж, Серго Баяндур, был в Москве, в командировке, дочь Анаит — неизвестно где, но, кажется, в Испании, Маро Маркарян обнаружила, что в доме нечего есть, что холодильник пуст. Она взяла две большие сумки и, не переменив домашних тапочек на модные австрийские туфли, купленные ей дочерью недавно, как была в ситцевом, далеко не новом платье, спустилась во двор и направилась в ближайший магазин, находящийся в соседнем доме. Накупив хлеба, мяса, молока, сыра, яблок, хурмы, макарон и много чего другого, с тяжелыми сумками в руках она возвращалась домой, на улицу Теряна. Почти у самого дома ее остановили две русские девушки.

— Вы не подскажете, как пройти к музею Сарьяна?

— Прямо и направо, а там вам все покажут! — сказала Маро и, не задерживаясь, — стоять с тяжелыми сумками в руках было трудно, — зашагала дальше.

— А ты уверена, что она знает, где этот музей? — раздался позади голос одной из девушек. — Ведь это типичная армянская домохозяйка! Гляди, в домашних тапочках на улицу вышла! Ей бы только сходить в магазин, накупить продуктов, сварить обед и ждать дома мужа и детей!

Маро Маркарян, как ни хотелось ей скорей дойти до дома, вернулась к девушкам и сказала:

— Миленькие, это правда, я на самом деле обыкновенная армянская женщина. И мне хочется пожелать вам — вы такие еще молодые — хорошего мужа, хорошей семьи и много детей. Что может быть лучше этого? — Маро повернулась и скрылась в подъезде своего дома.

— Послушай! — ахнула одна из девушек. — Да ведь это поэтесса Маро Маркарян! Во вчерашней газете был ее снимок! У нее юбилей!

И девушки, ахнув, скорей побежали в подъезд за Маро, чтобы извиниться перед ней, познакомиться и, кто знает, может быть, попросить на память книжку стихов.

Но в подъезде дома было пусто. Там никого уже не было. Потому что не такова Маро Маркарян, чтобы позволить найти себя, если она этого не хотела, нет, не такова!

На лестничной площадке навстречу Маро кинулась женщина в темном платье с заплаканным лицом.

— Маро-джан, помогите, ради бога!

— Кто вы? — спросила Маро.

— Вы меня не знаете… Моего сына арестовали!.. Но он не виноват! Прошу вас, помогите!

— Идемте! — решительно распахнула Маро дверь в свою комнату…

2. Трансатлантический рейс

Армянская поэтесса Маро Маркарян, автор более десятка поэтических книг, мать двух одаренных детей, бабушка трех красивых внучат, летела трансатлантическим рейсом из Еревана в Нью-Йорк вместе с двадцатью девятью другими армянами — писателями, учеными, артистами, которые были приглашены американскими коллегами на дружескую встречу, — при содействии Советского общества по связям с зарубежными армянами, разумеется. Самолет, в котором летела Маро, представлял собой чудо техники: в нем были телефон, телевизор, бар, ресторан, сауна и другие достижения современной цивилизации… Тем не менее через час после вылета, похожая на «Мисс Америку» стюардесса, хорошо поставленным мелодичным голосом произнесла на русском, английском и армянском языках: «Пожалуйста, наденьте спасательные жилеты. Наш самолет терпит аварию. Под нами океан». И через несколько мгновений Маро Маркарян вместе с другими членами армянской делегации вылетела через запасной люк из самолета и понеслась над волнами Атлантического океана, сверкавшего в лучах осеннего солнца.

— Какая красота! — восхитилась Маро, увидев перед собой необозримые волны Атлантики и необъятное голубое небо. — Разве из окна самолета можно увидеть такое!

Но тут она коснулась ногами поверхности океана и ушла под воду. Вынырнула, беспорядочно забила руками, ногами по воде и поплыла куда глаза глядят…

«Как быстро промелькнула жизнь! — подумала Маро. Неужели придется расстаться с ней здесь, в этом безликом пространстве, вдали от родных мест?.. А что будет с рукописью, сданной в издательство? Кто ее вычитает? Этот мерзавец Томцян воспользуется случаем и испоганит ее!» И она энергично забила по воде руками.

Потом она вспомнила дочь Анаит, которая порхает по театрам, музеям, выставкам и гостям, а когда до сдачи романа, который она переводит, остается неделя, сидит ночами, глотая кофе. Разве это нормально? А сын Ашот! Увлекся абстрактной живописью, в картинах одни цифры, знаки, сплошные пересечения линий. А ведь может, может создать прекрасную человеческую, всем понятную картину! Нет, надо еще раз с ним поговорить. Потом Маро вспомнила Агу, не может он осилить математику, не может, не может. Что же делать? Почему не все учителя так прекрасны, как этот Амонишвили, которого недавно показывали по телевизору, или Шаталов, Ильин?

Маро поплыла еще быстрее. В стороне она увидела физика Вартана, который вынырнул из воды, бросил прощальный взгляд вокруг и снова погрузился в океан. Маро поспешила к нему и, дождавшись, когда он снова появится на поверхности, обратилась к нему с проникновенной речью.

— Вартан! — сказала она. — Ты что, решил остаться здесь? Жена твоя ждет тебя с подарками, детям ты обещал какую-то электронную игру. Забыл?

Вартан задумался, кивнул и, решительно выбросив руки в стороны, поплыл каким-то невиданным доселе стилем…

Затем Маро поспешила к подруге Шохик, которая беспомощно покачивалась на воде, бросая вокруг отчаянные, умоляющие взгляды…

— Шохик, ты не застудишь горло? — спросила подплывая, Маро. — Не забывай, тебе выступать в «Метрополитен-опера» и слушать тебя будут не только армяне!

Шохик с изумлением посмотрела на Маро, потом прокашлялась, взяла верхнюю ноту, улыбнулась и сказала:

— Не беспокойся, Маро, горло у меня в порядке… — И кокетливо поворачиваясь всем телом то влево, то вправо, грациозно поплыла вперед…

Тут Маро заметила писателя-историка Рубена — этот лежал на спине и вяло перебирал руками.

— Отдыхаешь, Рубен? — спросила Маро. — Написал три романа за всю жизнь и думаешь — хватит? Сделал свое дело? Должна тебе сказать, своей главной книги ты еще не создал.

Рубен перевернулся на бок, и Маро увидела его покрасневшее лицо.

— Ты никогда не считала меня талантливым человеком! — сказал он. — Когда пятьдесят лет назад я прочел тебе свой первый рассказ — помнишь, что ты мне сказала!

— Рубен! — прервала его Маро. — Ты талантливый, все тебя любят, ты наш Рубен! Но главной своей книги ты не написал, поверь! Так что не расслабляйся и возглавь наш заплыв! Ты ведь самый уважаемый человек в группе!

Рубен тут же величественно развернулся и, подобно полководцу, бросающемуся в битву, ринулся вперед к американскому берегу: поплыл стилем баттерфляй, которым он плавал так блестяще лет пятьдесят назад…

Через некоторое время делегация творческой интеллигенции города Еревана дружно плыла в сторону американского континента, направление подсказывал астрофизик из Бюракана, который за неимением приборов определял путь по звездному небу, подобно древним пастухам и мореплавателям…

Еще через некоторое время группа уже не плыла, а бежала по синим волнам… Спустя еще некоторое время — летела над безбрежными просторами Атлантического океана, вглядываясь вперед, не видна ли суша.

Выплывающие из глубин океана рыбы с изумлением смотрели на эти гигантские вытянутые существа, гадая, относятся ли они к летающим рыбам или не относятся… А пролетающие мимо птицы с опаской облетали эту галдящую стаю стороной…

…На пустынном побережье американского континента два офицера береговой охраны привычно следили за экраном радарной установки, обозревающей воздушное пространство в радиусе ближайших двух тысяч километров. Вдруг один из офицеров встрепенулся.

— Вижу движущийся объект! — воскликнул он. — Группу объектов! Что бы это могло быть? Для самолетов движутся слишком низко! Для ракет — слишком медленно!

Встревоженные офицеры покинули рубку и вышли на пустынный берег. По небу, направляясь к ним, неслась лохматая туча. И когда она приблизилась, стали видны кричащие и размахивающие руками люди в развевающихся одеждах. Один за другим они опускались на берег и, протягивая вперед руки, бежали навстречу офицерам.

— Кто вы? — спросил американский офицер, тот, что был постарше.

— Мы — из Советской Армении! — ответила ему женщина с сияющей улыбкой, женственно склонив голову к левому плечу. — Меня зовут Маро Маркарян. Мы прибыли на дружескую встречу с американскими коллегами! Миленькие, скажите, пожалуйста, где тут телефон? Нам надо срочно позвонить в Ереван нашим родным, сказать, что мы благополучно долетели!

Ошеломленный офицер провел членов только что прибывшей делегации в гостиную-салон, и, пока экстравагантные гости приводили себя в порядок, умывались, отряхивались, причесывались и угощались горячим кофе, коньяком и огромными, чисто американскими, сэндвичами с ветчиной, сыром и томатным соусом, Маро Маркарян в телефонной будке взволнованно кричала: «Ага-джан, Ага-джан! Это я, Маро!..»

3. Тихая минута

Золотым осенним утром 1986 года семидесятилетняя поэтесса Маро Маркарян сидела в глубоком кресле в большой комнате, залитой солнечным светом, погруженная в некое грустное раздумье. Фея, охраняющая дом Маро, находилась поблизости. И когда залетала в самое веселое место квартиры — на кухню, кружилась там вокруг стройной изящной вазы, привезенной когда-то Маро из Тифлиса вместо приданого, — на белых стенах этой вазы в бесконечном движении по кругу шествовал караван верблюдов, — залетала сквозь щель в громоздкий кухонный шкаф, выкрашенный белой краской, заставленный всевозможной посудой — особенно ей нравились китайский чайник из тонкого прозрачного фарфора и голубая причудливая керамическая ваза из Прибалтики. Заглядывала в водопроводный кран, прислушиваясь, не слышна ли вода — но нет, вода не была слышна, она появлялась здесь лишь в шесть часов утра или в двенадцать ночи. Фея кружилась вокруг электрической лампочки, висевшей под самым потолком над большим столом, уставленным бесчисленными чашками, тарелками, хлебницей, сухарницей, золотистыми яблоками, темно-красными гранатами, оранжевой хурмой, рахат-лукумом в коробочке, выложенной тонкой папиросной бумагой, орехами в шоколаде, темно-синими кистями винограда на керамическом блюде, над кастрюлей с бульоном — на тот случай, если явится в дом кто-то очень голодный и нетерпеливый… Покружившись над этим изобилием, над пиршественным столом, достойным кисти самого Мартироса Сарьяна, фея устремлялась по длинному темному коридору в большую комнату, залитую осенним солнцем, к неподвижной Маро, сидевшей в кресле… Но Маро как будто не замечала ее… Фея подлетала к одной из стен, на которой висела картина: на ней была изображена молодая женщина с ребенком на руках, бредущая по пустынной дороге из сонной деревни… На второй стене висела картина, написанная сыном Маро: в жемчужно-серебристо-розоватом пространстве стояли напротив друг друга два изящных, похожих и непохожих на людей существа, вели меж собой учтивую беседу — то были нежные речи, взаимное любование, восхищение… На третьей стене висела смешная картина «Дерево-букет» и милая картина «Разноцветные крыши»… В комнате было еще много других картин, в углу, на полу, приставленных к стене. Их негде было повесить, каждой требовалась отдельная стена… С каждой была связана какая-нибудь трогательная история. Это был или дар дружбы, любви, привязанности или неожиданная покупка дочери Анаит, один из ее безрассудных поступков, когда ее желание непременно видеть перед собой эту «необыкновенную картину», поразившую воображение, было совершенно непреодолимо. Иногда даже вопреки эстетическим воззрениям брата-художника, вопреки желанию самой Маро… Но в конце концов всегда оказывалось, что картины всем в доме нравятся и расставаться с ними никто не хочет…

Маро, сидевшая в это утро в кресле в окружении этих картин и привычных вещей, казалось, не замечала ни картин, ни некоторого беспорядка в комнате, ни яркого солнца, льющегося через широкие окна с раздвинутыми шторами… Лицо ее было грустно. Она думала о том, как много надо успеть сделать, как мало осталось сил. Сколько неразобранных рукописей, листов бумаги лежат на полках в шкафу. Успеет ли она сделать все, что задумала?.. Мысли Маро устремились к двум дорогим людям. К божественному человеку по имени Уильям Сароян, чьи слова, движения, поступки были так естественны! Воистину этот человек был воплощением Мудрости, Мужества, Доброты… И еще — Беник, брат Беник, непроходящая боль. Большую часть жизни провел он в общении со звездами… Как горько сознавать, что больше никогда не увидеть их лиц, не услышать их голосов! Если бы снова свидеться! Но — как? В каких мирах?

Тут тишину дома прервал требовательный стук в дверь. Маро поднялась и пошла открыть. В комнату ворвалась, влетела, впорхнула Арч, пятилетняя внучка Маро, легкая, стремительная, с сияющими глазами.

— Маро, ты знаешь, что такое душа? — спросила она, поднимая свою кудрявую головку, глядя широко распахнутыми глазами прямо в лицо Маро. — Оказывается, у каждого человека есть душа! Где твоя душа, знаешь?

— Моя? — улыбнулась рассеянно Маро.

— Моя — вот здесь! — Она поцеловала Маро и заторопилась. — Сын тети Джеммы, Арамик, сказал мне: выходи играть во двор. Он в меня, наверное, влюблен.

И Арч, схватив со стола яблоко, потом, вернувшись, схватив второе яблоко, для Арамика, выбежала из комнаты.

Скоро снизу, со двора, раздался ее звонкий радостный голосок.

— Душа моя, ты здесь? — прошептала Маро. — Давай не будем грустить, будем радоваться! Радоваться этому золотому дню, моей маленькой Арч, всем близким и родным, моим друзьям, всем тем, кого я помню и люблю! Ведь пока живем на этом свете — каждый день для нас — праздник. Разве не так?!..

Ни суббота, ни воскресенье

Мама лежала на диване и читала французскую книжку, а Илюша Андреевич, он же Ямочкин, Смехунчик, Мудрейкин, Умейкин, Фараон, Тутанхамон и Крепкий Орешек, стоял возле окна в спальне и завывал.

— У-у! — завывал он. — У-у! Если нет ветра на улице, приходится делать ветер дома.

Но мама не ответила, она читала французскую книжку.

— В такую безветренную погоду никакие гости не дойдут до нашего дома, — сказал Крепкий Орешек, — потому что, если бы был ветер, он бы подгонял их в спину и довел до нашего дома или, наоборот, мешал идти, и тогда бы они прибавили шагу и дошли назло ветру, а так они просто не могут сдвинуться с места…

Но мама в ответ только перевернула страницу.

— Какая интересная кошка стоит внизу! — сказал Крепкий Орешек, стоя у окна. — Все кошки обычно прыгают вниз с четвертого этажа, а эта, наоборот, хочет запрыгнуть снизу сюда, на четвертый этаж, придется открыть ей окошко!

И Орешек слегка приоткрыл окошко.

— Да, — покачал он головой, — эта кошка не хочет влезть в это окошко, она влезла в другое окошко, в большой комнате.

И он направился в комнату рядом.

— У этой кошки один глаз желтый, один зеленый, — сказал он из соседней комнаты, — с одного бока она толстая, с другого — худая, на первый взгляд — серая, но если присмотреться, то наполовину — белая… Мама, смотри, теперь шесть кошек гуляют по нашей квартире, одна — с зелеными глазами, вторая — с желтыми, одна — худая, одна — толстая, одна — серая, одна — белая. Их целых шесть, а у нас даже нет молока. Чем же мне угостить их?..

— Угости их черным кофе, — донеслось с дивана.

Крепкий Орешек сварил большой чайник черного кофе, разлил их в красивые синие пиалки, кажется, узбекские, усадил всех кошек на диван в кухне, покрытый синим плюшевым ковром, и начался пир. Но если бы Орешек знал, какой коварный напиток — черный кофе! Если люди после двух чашечек кофе начинают громко разговаривать и перебивать друг друга, то эти шесть кошек, выпив чайник кофе, вдруг сразу, без всякого предупреждения, запели как ансамбль Димы Покровского. Они пели так громко и так самозабвенно про траву зеленую, про царя веселого, что Орешек не выдержал и сам запел… Но чтобы совсем походить на Диму, он приклеил себе черные усы. После получасового концерта весь ансамбль, приплясывая и притопывая, удалился под диван, и голоса смолкли, но когда Орешек, нагнувшись, заглянул под диван, то он увидел только пыльную папину тапку, лежавшую здесь с прошлого года.

— Как самочувствие? — спросил Орешек у прошлогодней тапки. — Не хотите ли со мной поговорить?

Но тапка молчала, как будто она вообще не умела говорить.

И тогда Орешек пошел в спальню — поговорить с мамой о французской литературе. Но мамы на диване не было.

Орешек пошел в кухню. Мама стояла и курила, обволакиваясь дымом, как мехом. Глаза ее сверкали из дыма, как огоньки далекого селения, когда идешь по горной тропе ночью, или как звезды в разрывах грозовых туч, но когда дым рассеялся, мамы под ним не оказалось. Как будто она рассеялась вместе с дымом, улетела. Орешек бросился к телефону, позвонил соседке.

— Тетечка Сонечка, мама у вас? Вы говорили, что дым из нашей кухни попадает прямо к вам, так, может, наш дым у вас вместе с мамой?

— Нет у меня твоей мамы, — ответила тетя Соня.

Орешек позвонил папе на студию.

— Папа! — закричал он. — Мама стояла на кухне и курила, и дым вокруг нее был как шуба, а теперь дыма нет, шубы нет, мамы тоже нет! Может, она улетела вместе с дымом и теперь летит где-нибудь далеко, ее не догнать?..

Папа помолчал несколько секунд, потом прокашлялся и сказал:

— Как ты помнишь, мое окно выходит на Каляевскую улицу. Так вот, сейчас прямо перед моим окном зависло облако, довольно прозрачное, довольно голубоватое… Так, может, это твоя мама? Если это так, я попрошу ее сейчас же вернуться, через пятнадцать минут она будет дома. Но меня беспокоит другое. Пожалуйста, ограничивай себя в пространстве.

— Я ограничиваю, — тихонько сказал Орешек.

— Нет! — возразил папа. — Не ты ли сегодня рисовал пирата на стене в спальне?

— Я рисовал его на белом листе бумаги, висящем на стене, — с достоинством ответил Орешек.

— Но левое плечо пирата почему-то оказалось не на бумаге, а на обоях! — заметил папа.

На это нечего было сказать, и Орешек промолчал.

— Подумай, пожалуйста, об этом, — сказал папа. — Кто знает, где тебе придется рисовать в будущем? Может, окажешься когда-нибудь на Луне, и у тебя будет с собой лишь маленький клочок бумаги, и придется рисовать на нем, чтобы рассказать жителям Луны всю историю Земли… Как ты это сделаешь, если не умеешь располагаться в пространстве экономно? — Папа помолчал. — Когда мама вернется, передай ей, пожалуйста, что я просил ее пожарить на ужин картошку, чтобы съесть ее с соленым огурчиком, а также бифштекс с кровью.

— Хорошо, — кивнул Орешек и пошел в следующую комнату.

Мама вышла из ванной, глаза у нее были красные.

— Ты плакала от дыма? — спросил Орешек.

— Если бы ты знал французскую литературу! — сказала она. И пошла на кухню, жарить картошку, потому что она и так знала, что любит папа на ужин.

Феи-фурии

Посвящается Майе Нейман и Анаит Баяндур

— Весна! Весна! Пора на вернисаж!

— К художникам! На весенние пейзажи!

— В подвалы! На чердаки! В мастерские!

— Хватит задыхаться в наших тесных кооперативных квартирах!

— Пора глотнуть чистого воздуха природы и искусства!

Так кричали три феи или три фурии, смотря как на них взглянуть, вынырнув в центре города из подземного перехода: одна — в распахнутой черной дубленке, с развевающимися черными волосами, вторая — в кожаном пальто, в бордовом берете и оранжевом платке, третья — в бирюзовой шали под цвет своих бирюзовых глаз, в сером легком пальто и белых ботиках. Шел дождь со снегом. Температура была ноль градусов. Они неслись по воздуху, почти касаясь мокрого асфальта туфлями, сапогами и ботиками, чихая и кашляя, отворачивая покрасневшие носы от порывов ледяного ветра, налетающего из переулков. Но все-таки их лица были прекрасны, так им по крайней мере казалось, когда они взглядывали друг на друга, радуясь этой неожиданной встрече, здесь, в центре города.

— Я хочу видеть Таити! Где мой любимый Гоген? — кричала одна из них.

— Дорогая, Гоген — в музеях мира, нам туда не добраться! — возражала вторая.

— Сезанна и Дега! — потребовала третья. — Синее матиссовское окно с марокканским пейзажем!

— Просто вы не знаете Минаса Аветисяна! — кричала одна из них. — В одной его маленькой картине больше солнца, чем во всех картинах французских импрессионистов!

— Белое на белом! Белое на белом! Это так изысканно! Где этот художник? — спрашивала одна из них, взмывая вверх и в сторону.

— Белое на белом — это очень холодно! И потом, его картины далеко! — возражала вторая.

— Арбузы! Вы помните картину «Едоки арбузов»? Хотя бы один маленький арбузик на маленькой картине! — умоляла третья.

— Арбузы тоже далеко! — говорила первая.

— Куда же мы тогда полетим?

Феи в растерянности остановились и спустились на землю.

— Смотрите, одуванчик! — вдруг сказала одна из них, указывая черным перчаточным пальцем на желтый цветочек, выглядывающий из земли, рядом со строящимся зданием, возле которого на доске чернела надпись: «СМУ № 5 ведет строительство комплекса № 525».

— Какой маленький! Какой хорошенький! — запищали все три феи слегка охрипшими, но все-таки мелодичными голосами, и они застыли на мгновение, любуясь этим храбрым цветком, не побоявшимся выглянуть на свет в эту ужасную погоду в этом холодном скрежещущем городе.

— Значит, действительно весна! Мы ничего не перепутали! — вскричала одна из фей, сморкаясь в тонкий кружевной платочек, купленный на днях в знакомом комиссионном магазине.

— Да! Да! Значит, весна! — согласились подруги и полетели дальше.

На Тверском бульваре чернели липы. На скамейках было пусто. Пенсионеры, сидевшие обычно на них в любую погоду, сегодня отсутствовали, видимо, прятались в своих все еще отапливаемых квартирах. Весной на бульваре и не пахло.

— Смотрите! Опять! — сказала одна из фей и указала пальцем, посиневшим от холода, куда-то в сторону и вниз.

У чугунной решетки за одной из лип стоял маленький, высотой с пятилетнего ребенка, кустик, весь усыпанный желтыми пушистыми комочками.

— Верба! — ахнули феи.

Они подлетели ближе и слегка коснулись нежных пушистых комочков губами. Постояли минутку, любуясь светящимся кустиком, и полетели дальше.

Гул машин, мчавшихся по улице Горького, становился все зловещее.

— Послушайте, я вся продрогла! — воскликнула одна из фей, самая нежная. — Если мы сейчас же не окажемся в тепле, я превращусь в ледышку! В ледяную куклу!

— И я! — вздохнула вторая.

— И я! — вздохнула третья.

— Ах, вспомнила! Тут недалеко есть мастерская, где очень тепло и уютно. И полным-полно картин! — воскликнула одна из фей. — За мной!

И она стремительно полетела вдоль бульвара, свернула в узкий переулок, влетела во двор, темный и длинный, заставленный ящиками из продовольственного магазина, мусорными баками и автомобилями со спущенными шинами, поднялась вдоль стеклянной шахты лифта, пристроенной к старой кирпичной стене дома, и влетела в чердачное окно, слегка толкнув раму с пыльным стеклом. Подруги влетели за ней. Нашли выключатель, зажгли свет. И — растерянно переглянулись. Стены мастерской зияли скучными светлыми прямоугольниками. Там, где раньше висели картины, сейчас была пусто.

— Что же это такое? — сказала одна из фей.

— Может, их украли? — сказала вторая.

— Может, он переехал? — сказала третья.

— Я сейчас умру от холода! — сказала самая нежная из них.

— И я!

— И я!

— A-а, знаю! — сказала одна из них, самая сообразительная. — Их, наверное, унесли в Манеж. Там сейчас ретроспективная выставка молодых, которым под сорок — пятьдесят.

— Не везет так не везет! — сказала вторая.

— В Манеж не пойду! — категорически заявила третья. — Толкаться среди людей я не намерена. — И она с гордым видом взглянула на своих подруг.

Все трое опять немножко помолчали.

— А может быть, картин нет, но есть чай? — робко произнесла одна из них, та, что больше всех любила чай. — По-моему, в мастерских художников всегда бывает кофе или чай…

— Или что-нибудь покрепче! — сказала самая язвительная.

Через минуту действительно нашелся чай в жестяной коробочке с нарисованными на стенках пейзажами, и сахар — в простой стеклянной банке с полиэтиленовой крышкой, и сухое печенье в бумажном кулечке не первой свежести…

Нашлись и чашки, старинные, может быть, даже из китайского фарфора, во всяком случае, когда их вымыли, они засверкали чудесной белизной и нежным рисунком на тонких прозрачных стенках…

Спустя некоторое время три феи сидели вокруг довольно чистого низкого стола, накрытого скатертью, на тяжелых деревянных стульях с высокими спинками и медленно, с наслаждением пили чай — маленькими глоточками, обжигаясь и дуя в чашечки, и очень скоро их лица порозовели и стали действительно прекрасными, это были именно феи, никто бы не посмел сейчас назвать их фуриями.

— Ну, как хотите, а я все-таки чувствую весну! — сказала одна из фей и с чувством собственного достоинства посмотрела на подруг. — Я вспоминаю картину одного старинного художника, кажется итальянского, там был такой чудесный пейзаж: нежная зелень, дерево — на переднем плане, на ветке сидит маленькая птичка и поет, я прямо сейчас слышу, как она поет!

— Когда я была маленькая, я помню, сама нарисовала картинку со скворечником, и все говорили, что это очень весенняя картинка, в ней есть настроение! — сказала задумчиво вторая.

— Раз уж весна, давайте превратимся кто в кого хочет, нельзя же все время оставаться феями! — предложила третья.

— Согласна! Сейчас превращусь в маленькую черную собаку! — воскликнула одна из них, самая экспансивная. — Знаете, бывают такие смешные, с длинными ушами, когда бегут, уши — до самой земли!

— Как ты можешь! — сказала вторая. — Ты, красавица, — и вдруг станешь собакой! Это невозможно!

— Если я красавица, мне не страшно на минуточку стать собакой или кем-то еще! — гордо сказала экспансивная.

И она тут же стала потряхивать длинной черной кудрявой шерстью.

Вторая молча превратилась в стройную хрустальную вазочку с едва заметной трещинкой, и вазочка очень украсила собой скромную скатерть на столе.

Третья стала цветком царственного вида, правда без нескольких лепестков.

Они побыли некоторое время в новом обличии, с любопытством поглядывая друг на друга, потом самая умная из них сказала:

— Хватит, много нельзя!

И они снова стали феями.

— А может, нам подумать о чем-нибудь важном? Или о ком-то дорогом? — произнесла одна из фей.

— Я могу думать только о Млечном Пути, сверкающем на зимнем морозном небе! — вскричала вторая.

— А я — о никому не известной мушмуле, цветущей где-то в горах! — сказала третья.

— А я вот действительно могу подумать о ком-то дорогом, — сказала первая.

— Не забывай, дорогая, что все, о ком мы можем подумать, — просто люди, и они слепые, и, значит, они нам неровня! — назидательно сказала вторая.

— Да! — с важностью подтвердила третья.

— Но ведь в каком-то смысле мы — тоже люди! — запротестовала одна из них. — Я, например, все время думаю, что будет с нашими детьми!

— И с племянницами! — вздохнула вторая.

— И с теми, кто родится от них! — сказала третья.

И все трое опять уставились друг на друга.

— Что будет, то будет! — сказала самая умная из них. — Мы не можем прожить за них их жизнь! Пусть проживут так, как смогут! Как сумеют!

— Но может, помолиться за них? — робко спросила одна из них.

— Молись, если веришь, что тебя услышат! — сказала самая суровая.

И они опять замолчали. Может, они и молились, кто знает.

— Московское время — семнадцать часов! — сказал еще один голос. — Говорит радиостанция «Юность».

Заиграла музыка.

Феи мгновенно вскочили, засуетились, вымыли под краном чашки, убрали сахар и печенье, подмели мастерскую, выключили воду, газ, вынули из сумочек пудреницы, навели порядок на лицах, махнули пуховками, провели помадой по губам, захлопнули сумочки, поправили шарфики, береты, платки, открыли тяжелую дверь и чинно спустились по широкой лестнице на первый этаж, прошли мимо изумленной вахтерши-лифтерши и очутились на улице.

Быстро и молча зашагали к станции метро, с треском выбили пятикопеечные монеты из крепких автоматов, стоящих в вестибюле, благополучно прошли через турникет, спустились по эскалатору, нашли свои направления и одна за другой прыгнули в разные вагоны, увозящие их в разные стороны столицы. Вечером, однако, созвонились.

— Дорогая, я все-таки чувствую весну! — сказала первая.

— И я! — призналась вторая.

— И я! — сказала третья.

— Какое счастье! — сказали все три феи хором.

Эксперимент

В Калькутте, в ресторане, на крыше двадцатипятиэтажного небоскреба, рядом с Храмом Тысячи Будд сидели за столиком, глядя на лучший в мире закат, миллионер из Нью-Йорка, физик из Швеции, писатель из Днепропетровска, доктор Рама из ООН, наш представитель в Индии — Валентин Сидоров и Нина Аллахвердова, в легком, развевающемся платье, с новой прической кинозвезды восьмидесятых.

— Ну что ж, дорогие мои, — сказала Нина Аллахвердова, улыбаясь своей ослепительной улыбкой, — значит, вы предлагаете мне вылететь вместе с вами на эту новую планету с благоприятными для человеческой жизни условиями, вывезти туда детей, первая партия — тысяча человек, и воспитать из них людей будущего? Людей более развитых, способных больше радоваться жизни, чем здесь, на Земле? Это возможно. Но у меня есть условия. Во-первых, я сама должна выбрать себе помощников из числа своих знакомых. Я думаю, что выберу себе в помощь Милу Голубкину, Нелю Исмаилову, Розу Хуснутдинову и кое-кого еще. Во-вторых, у меня свой биологический ритм, свое чувство времени, поэтому не торопите меня, я не знаю, когда будет закончен этот эксперимент: через пять лет, через десять или позже. В-третьих, дорогие мои, я не вижу радости на ваших лицах. Почему о такой хорошей идее вы говорите с такими унылыми лицами? Если цель нашего эксперимента создать людей радостных, с разнообразными талантами и желаниями, почему вы, руководство, так ограничены в своем мышлении?.. Почему вы думаете только о деньгах, о валюте, о долларах, о рублях? — обратилась она к финансисту из Нью-Йорка. — А вы почему думаете только о нейтронах-нейтринах? — спросила она физика. — А вы все думаете, где напечатать ваш очерк о нашем эксперименте: в «Новом мире» или журнале «Москва»?

— Мы больше не будем! — заверили хором миллионер, ученый, писатель из Днепропетровска. — Пожалуйста, не покидайте нас, мы одни не сможем!

— Ну, хорошо, — прищурила свои хитрые армянские глаза Нина Аллахвердова. — Я, может, не покину вас, но я должна признаться, что я люблю только красивых людей! А вы? Как вы себя ведете? Ну, почему вы едите салат с такой жадностью, будто неделю не ели?

Финансист из Нью-Йорка тут же испуганно отодвинул от себя тарелку и положил руки на колени.

— А вы почему выглядите таким больным? — спросила Нина у физика. — Сейчас же улыбнитесь и скажите что-нибудь смешное!

Ученый раздвинул тонкие губы и произнес сквозь зубы:

— Без! Женщин! Жить! Нельзя! На свете! Нет!

— На первый раз — сойдет, но учтите, с юмором у вас неладно, — сказала Нина. — Товарищ Сидоров, объясните, пожалуйста, своему коллеге, что быть писателем — это еще не все! Товарищ из Днепропетровска кажется себе Львом Толстым!

— Вы не Лев Толстой! — сказал Сидоров писателю из Днепропетровска.

Затем Нина Аллахвердова обратилась к представителю ООН — доктору Рама:

— У меня к вам просьба. Нельзя ли на той планете, куда мы полетим, показывать фильмы, хотя бы ту программу, которую показывают на двухгодичных курсах для режиссеров и сценаристов при Госкино СССР?

— Можно, — кивнул доктор Рама.

— И еще одно условие, — сказала Нина Аллахвердова. — Я хочу, чтобы моя семья, то есть Артемочка с Машей, Катенька с Андрюшей и Матусик, отправились со мной на эту планету! Потому что… Что я без них? Сухая былинка на ветру! А вместе — мы можем все!.. И еще один вопрос, — тихо сказала Нина Аллахвердова, глядя своими задумчивыми армянскими глазами на лучший в мире калькуттский закат. — А может случиться такое, что на этой новой планете я смогу встретить людей из прошлого? То есть, конечно, мы будем воспитывать людей будущего, но так много неясного в прошлом… Могу ли я встретить там людей, которых уже нет на нашей Земле, кого я очень любила и с кем мне очень хотелось бы встретиться?

— Возможности человека безграничны! Ваши — особенно. Надейтесь, может, с вами и произойдет это чудо, — сказал доктор Рама.

Нина Аллахвердова лучезарно улыбнулась и попрощалась до завтра. Весь вечер она гуляла по калькуттским улицам, полным пряных запахов и очень красивых людей. В одном из переулков у нее произошла знаменательная встреча. Нина повстречала свою мать Анну Сергеевну, которая вообще-то должна была бы находиться совсем в другом городе по улице Самеда Вургуна, дом тринадцать. «Дорогая моя, — сказала дочери Анна Сергеевна, — ты можешь ввести в заблуждение все человечество, но только не меня! О каких это твоих особых достоинствах толкуют твои друзья? Все экспериментируете, сочиняете, вместо того чтобы прислушаться к голосу своего сердца… Впрочем, лети! Может, на этот раз что-то и удастся!» И Анна Сергеевна, завернувшись в тончайшую с блестками розовую шаль, скрылась в толпе.

На следующий день вылетели по намеченному маршруту. Эксперимент начался…

Юнусабад

— Папа, смотри, бассейн! — воскликнула Нигора, поднимаясь с вишневого цвета курпачи, разостланной на линолеуме, и подходя к окну, прикрытому занавеской из узорчатого атласа.

Перед окнами, на том месте, где всегда был лишь голый пустырь, где иногда в жару появлялся старик Тахир из глинобитного домика рядом с заброшенным кладбищем, пасущий своих грустных овец, — и где только они находили себе здесь траву! — на пустыре, где в ветреную погоду вздымались с земли и уносились вдаль пыльные облака, принимающие формы то костлявых верблюдов с торчащими покачивающимися горбами, то огромных тюков ваты, то шарообразных существ почти внеземного происхождения, постоянно меняющих свои очертания, как бы клубящихся, на пустыре, где по ночам полуслепая узбечка Зухра из пятой квартиры сжигала мусор, высыпая его из пластмассового ведерка, — если не успевала сдать его днем проезжающей «мусорной» машине, — на этом пустыре сейчас сверкал голубыми и зелеными плиточками круглый бассейн с прохладной переливающейся водой.

— Пап, я пойду купаться! И Саёру разбужу! — И Нигора, взяв со стула полотенце и грациозно изгибаясь, будто делала под музыку аэробику, направилась к двери.

— Стой, доча, подожди! — Рустам, одетый в хлопчатобумажные синие шаровары и ослепительно белую, облегающую рельефную грудь майку, стоял перед окном и, сдвинув классического рисунка брови, пристально смотрел перед собой.

Он вспомнил сейчас, как памирским школьником резво вышагивал по горной тропинке из родного кишлака в районный интернат, как останавливался перед внезапно возникшим провалом ущелья, если провал казался узким, то перепрыгивал через него, но каждый раз сердце на мгновение замирало…

— А вон кустики! Озеленение, что ли, начали? — посмотрев чуть вправо, удивилась Нигора.

За бассейном нежным пушистым облачком зеленели ровно подстриженные кустики южной акации.

Со стороны невидимой отсюда, лишь угадываемой по слабому гулу, окружной дороги показался новенький автобус оранжевого цвета. Остановился возле столба, на котором висела табличка: «Остановка». Дверцы открылись, поджидая пассажиров, а потом захлопнулись, и автобус плавно покатил в обратном направлении.

— Пап, теперь у нас остановка есть, не будешь больше опаздывать на работу! — сказала Нигора.

Рустам не ответил.

На второй курпаче у дверей пошевелилась Саёра, медленно приподнялась, спросила сонно:

— На что это вы там смотрите? Мусор, что ли, опять жгут?

Она прошлепала босыми ногами по линолеуму, двигаясь не столь грациозно, как Нигора, встала у окна рядом с ней, посмотрела и ахнула:

— Пап, это же Нурмухамедова ведут, из овощного ларька! Наконец-то его арестовали!

За бассейном появился молоденький, с золотым чубчиком, синеглазый милиционер, ведущий перед собой спотыкающегося Нурмухамедова со связанными руками.

— Так и надо, не будешь больше нам гнилые помидоры продавать! — сказала Нигора.

— Пап, а вон твой декан Латыпов, взяточник! — воскликнула Саёра.

Рустам с изумлением увидел декана факультета Латыпова, тоже в сопровождении милиционера, вышагивающего вдоль бассейна в одних тапочках без носков. Вчера еще Латыпов смеялся над Рустамом за его вопрос, почему в их институте продолжают брать взятки? И вот идет со связанными руками, с потупленным взором…

Латыпов, шаркая, прошел, — как постарел сразу человек! — и снова перед окнами стало тихо, лишь переливалась вода в голубом бассейне, лишь шевелились от ветра зеленые кустики акации, пересвистывались воробьи, летавшие над пустырем…

— Пап, так купаться хочется! — жалобно сказала Нигора. — Может, я только разок выкупаюсь — и обратно?

— Подожди, доча! — покачал головой Рустам.

С левой стороны пустыря показалась черная лакированная «Волга», остановилась прямо перед окнами. Из нее вышли два дружинника с красными повязками на рукавах и грузный мужчина в пропотевшей рубахе, с неподвижным тяжелым взглядом. Руки у него были связаны за спиной.

Дружинники наклонились, захватили по горсти пыли и стали сыпать на голову мужчине, приговаривая: «Ай, бандит, бандит!» Мужчина застонал.

— Ой, это же Амиров! Глава преступного мира! — ахнула Нигора. — Вчера по телевизору показывали! Сколько людей погубил! Три миллиона у него нашли, да, пап? Можно, я тоже выйду на улицу и скажу ему, что он бандит!

— Нет, выходить не надо! Иди лучше закрой дверь на задвижку и проверь, закрыты ли окна!

— Почему всегда я! Почему не Саёра? — Нигора с обиженным лицом прошлась по комнате, захлопнула везде окна, защелкнула на задвижку входную дверь.

— Смотрите, «Ярмарка»! — захлопала в ладоши Саёра. — Никогда не приезжала, и вдруг — пожалуйста!

На пустыре остановились две грузовые машины, из них стали спускать лотки и полотняные тенты. С третьей машиной приехали шашлычники со своими жаровнями и дровами, тут же принялись разжигать огонь. Лоточники натянули тенты, распаковали огромные тюки и стали развешивать на веревках шубы, куртки, джинсы, костюмы, платья…

— Ой, вон шуба, которую мама хотела купить, но ей не досталось, — закричала Нигора. — Может, разбудить ее, пусть пойдет и купит?

— Нет, доча, подожди! — Лицо Рустама становилось все более серьезным, он даже побледнел.

— А вон сапоги итальянские! И куртки на пуху! Пап, ты такую хотел? Ой, книги!

Подъехал фургон, на котором было написано: «Книги». С него спустили лотки, на них стали раскладывать кипы книг.

Саёра надела свои новые очки, которые показывали так, будто она смотрела в бинокль, и стала громко читать названия выставленных книг:

— Джойс. Пруст. Фолкнер. Маркес. Кортасар. Ахматова. Зощенко, Мандельштам.

А потом подъехал ларек, весь увешанный гирляндами спелых желтых бананов и кокосовых орехов, киоск с пирамидками из пачек индийского и цейлонского чая, с банками бразильского и колумбийского кофе, касса Аэрофлота и железнодорожных билетов, оснащенная машинками типа «Сирена»…

Потом появились подмостки, на которых стала выступать младшая труппа Королевского английского балета в сопровождении Филадельфийского симфонического оркестра, Театр Кабуки, Театр Некрошюса, «Виртуозы Москвы»… Прославленные театральные коллективы мира демонстрировали свое искусство перед окнами дома номер десять сектора «Б» района Юнусабад города Ташкента, и не было конца этому ослепительному празднику…

— Пап, трещина! — вдруг сказала Нигора, на секунду отвлекшись от зрелища и указывая пальцем на оконное стекло.

Трещина здесь появилась два года назад — мальчишка из третьей квартиры ударил мячом. Но тогда трещина лишь наметилась, дальше не расползаясь, а сейчас она увеличивалась прямо на глазах…

— Принеси быстро лейкопластырь! — сказал Рустам.

Нигора побежала в ванную, комнату и принесла из аптечки кружок лейкопластыря. И ножницы.

Молниеносным движением, как фокусник, Рустам отрезал кусок белой ленты и ловко заклеил ею трещину. Потом поднял голову, оглядел потолок. На потолке трещин не было, но он слегка вибрировал, как при слабом землетрясении, и слышался какой-то неясный гул…

Из спальни наконец появилась проснувшаяся, потягивающаяся Фарида в старом узбекском платье из натурального шелка, превращенном ею в ночную рубашку.

— Уже проснулись, мои дорогие? — пропела она своим мелодичным татарским голосом. — Еще не завтракали, мои красавицы? — И обняла обеих дочерей пухлыми белыми ручками.

— Мам, ты опять обниматься! — высвободилась из объятий Нигора. — Ты лучше посмотри туда!

Фарида с изумлением смотрела в окно.

— Моя книга! Напечатанная! — ахнула она. — Десять лет лежала в издательстве — и пожалуйста! И как прекрасно оформлена!

— Мам, можно, я выйду на минуточку, выкупаюсь и на сапоги итальянские посмотрю? — спросила Нигора. — И на твою книжку?

— Нет, доча, подожди, — пробормотала Фарида. — Я ничего не понимаю… По-моему, это та самая шуба, за которой я стояла зимой полдня!.. А вон маслины! Боже мой! Десять лет не видела в Ташкенте маслин! Нет, Нигора, никуда не выходи, я сейчас…

И Фарида, благоухая французскими духами, — сестра прислала недавно из Коканда, богатый город Коканд, в нем есть все! — резво засеменила в глубь квартиры. Нигора, Саёра и Рустам двинулись за ней. В прихожей Фарида приподняла выцветшее, полинявшее, но все равно очень красивое сюзане, присланное ко дню свадьбы родственниками Рустама из кишлака под Ленинабадом. Сюзане закрывало вход в кладовку, заставленную банками с вареньями и всяким хламом, — подошла к окошку, заклеенному пожелтевшими газетами, и осторожно отлепила краешек бумаги. Прильнула к отверстию, посмотрела, кивнула:

— Так я и знала! Сами смотрите!

Все по очереди прильнули к окошечку, посмотрели.

В это отверстие был видел все тот же пустырь, по-прежнему голый, без травиночки, без людей. Лишь в отдалении пас своих тощих овечек старик Тахир из глинобитного домика рядом с заброшенным кладбищем да сидела в пыли полуслепая старушка Зухра из пятой квартиры и что-то напевала, высыпая мусор из пластмассового ведерка прямо на землю.

— Из дома не выходить! — сказал Рустам. — Рис у нас есть, мука, сахар есть, воду не отключили! Нигора, ставь чайник!

Через полчаса после легкого завтрака (хлеб с маслом, чай с сахаром) разошлись по комнатам.

Рустам расположился в большой комнате. Разложив перед собой конспекты и тетради, стал расхаживать вдоль стен, громко, как в институтской аудитории, читая лекцию на тему: «Использование компьютерной техники в космической медицине».

Мама уединилась в спальне. Полулежа на тахте, мурлыча и напевая, принялась переводить на русский язык классика узбекской литературы советского периода.

Нигора и Саёра ушли в свою комнату, сели за два одинаковых письменных стола — над ними горными хребтами нависали книжные полки, и принялись за методическое чтение русской, европейской и мировой литературы. Потому что в любом случае надо выйти отсюда образованными людьми, напутствовала их мама, провожая в эту комнату, библиотека у нас не маленькая, мы ее с папой всю жизнь собирали, так что вам хватит надолго, может, на всю вашу оставшуюся жизнь…

Но Нигора и Саёра с ней не согласились. Мы выберемся отсюда, очень скоро, заверили они, любым путем!

Зеленые холмы Чиена

Памяти Ракии и Касимбека Касымбековых

Наконец родственники разошлись. Последние из гостей — старушки-соседки — произнесли тихими голосами слова молитвы, провели сморщенными ладонями по своим глиняным лицам в знак окончания поминальной трапезы и поднялись. Жена дяди, неулыбчивая Рыскал, проводила их до двери. Потом убрала еду, стряхнула на крыльце скатерть, сложила ее в цветной жестяной сундучок Ракии. Потом, стоя посреди комнаты, не глядя на Кано, тусклым голосом сказала, что половину сада пришлось отдать соседу в уплату долга, 700 рублей — эти деньги Ракия посылала Кано в Москву, наверное, он получал, помнит, лошадь и ишака завтра заберет дядя, чтобы они не подохли с голоду, а дом… Если Кано надумает продавать дом, пусть скажет дяде, покупатели найдутся… И неулыбчивая Рыскал, не сказав больше ни слова, сунув ноги в новых мягких ичигах в старые галошки Ракии, стоявшие на крыльце, прошаркала ими по двору и ушла.

Кано оглядел комнату. У двери на гвозде висел полушубок отца. Касымбека не было в живых семь лет. Рядом с полушубком висело черное плюшевое пальто матери. Ракия умерла сорок дней назад. На чисто подметенном полу была разостлана знакомая с детства кошма — по красному полю зеленые узоры. В углу комнаты стояла застеленная покрывалом узкая высокая кровать — для гостей, с потолка свисала голая, без абажура, лампочка.

Кано повалился на кошму, закрыл глаза. Потом поднялся, вытащил из портфеля, с которым приехал накануне, бутылку водки, зубами сорвал жестяной колпачок и, налив стакан, выпил; медленно опустился на кошму, полежал и, когда комната поплыла перед глазами и боль в сердце немного отпустила, поднялся, сорвал с гвоздя отцовский полушубок и, волоча его за собой, вышел на крыльцо.

День сегодня был ослепительный, яркий, золотой. Зеленые холмы Чиена сверкали. В прозрачном хрустальном воздухе тихо осыпались яблоневые сады, земля в садах шуршала мертвыми, сухими листьями.

Кано спустился в сад. Наткнулся на проволоку, разделявшую сад на две половины, повернул в сторону и, увидев старую яблоню с мощным кривым стволом и спускавшимися до самой земли ветвями, — под этой яблоней любила сидеть Ракия, — повалился на сморщенные сухие листья, накрылся тулупом с головой. И сразу ушел в теплый душный знакомый мир, пахнущий овечьей шерстью, сеном и отцовским табаком, сквозь эти запахи просачивались тонкие ароматы яблоневого сада.

Через некоторое время Кано услышал какое-то посвистывание наверху, как бы возгласы удивления на птичьем языке, и, приподняв тулуп, увидел на ветке яблони двух подпрыгивающих возбужденных воробьев. Он повернул голову в ту сторону, куда они смотрели, и увидел на фоне светло-синего неба две легкие тени, скользящие в прозрачном воздухе от холмов Чиена сюда, к саду. Тени были в развевающихся одеждах, одна — в черном вельветовом чапане, в косматой шапке, с камчой в руке, вторая — в зеленом цветастом платье, в плюшевой безрукавке и белом с кистями платке. На ногах обеих поверх белых шерстяных носков были надеты маленькие круглые галоши.

Кано зажмурился.

— Где наш мальчик? Где наш единственный сын Кано? — пропел в вышине знакомый тонкий голос.

— Тихо, жена, молчи, сейчас мы его увидим, — ответил второй голос, хрипловатый.

Обе тени спустились во двор, покружились по нему, влетели в раскрытую дверь дома, побыли там немного, а потом вылетели обратно, опечаленные и встревоженные, опустились на толстую бельевую веревку, протянутую через двор от столба до стены дома, и затихли.

— Кто подметет двор? — снова запел тонкий голос. — Смотри, как неубрано в нашем дворе!

— Наш сын подметет, наш Кано! — ответил хрипловатый голос.

— Как исхудал наш ослик! Жена твоего брата совсем не кормит его! — снова жалобно произнес первый голос.

— Его накормит наш сын, наш Кано! — ответил второй голос.

— Смотри, как грустно машет хвостом наша старая лошадь! Ее не чистят, у нее не расчесан хвост!

— Наша лошадь старая, она скоро встретится с нами на тихих холмах Чиена!

Обе тени замерли на веревке, прижимаясь друг к другу, будто ожидая, что кто-то третий вступит в их разговор, но никто не прерывал их.

— Мама, я здесь! — крикнул Кано, но сам не услышал своего голоса. Полушубок навалился на него горой, губы не шевелились, голова пылала.

— Кто будет подрезать ветки у наших яблонь? — снова спросил первый голос.

Второй голос молчал.

— Кто будет топить нашу печь, согревать дом? — сказал первый голос.

Второй голос опять промолчал.

— Кто будет обмазывать свежей глиной стены дома весной? Наш сын, наш маленький Кано вырос и уехал отсюда, он больше никогда не вернется! — заплакал первый голос.

Второй голос помолчал, а потом сказал:

— Наш сын здесь, он бродит сейчас среди зеленых холмов Чиена, оплакивая нас, пойдем поищем его!

И Кано увидел, как две тени, слетев с веревки, приблизились к дремлющей возле сарая белой лошади, к стоявшему у крыльца подслеповатому смирному ишаку, уселись им на спины, взмахнули плетками и тихо затрусили по желтой пустынной улице — туда, к зеленым холмам Чиена.

— Куда вы, я здесь! — хотел крикнуть Кано, он силился подняться, но это никак не удавалось, руки и ноги одеревенели, и голова не шевелилась, кто-то тяжелый навалился на грудь и не отпускал. И тогда он закрыл глаза и заплакал…

«Мои дорогие Ракия и Касымбек, мама, отец, вы — единственные люди на свете, которых я действительно любил! — плача, шептал Кано. — Я уехал от вас когда-то, от этих зеленых холмов и яблоневых садов, чтобы там, далеко, в больших неуютных городах заниматься так называемым искусством… Я хотел добиться того, чтобы в одной маленькой картине, длящейся на экране час десять минут, выразить всю боль и радость, всю нежность и любовь, накопившиеся во мне, переданные вами! Но удалось поймать лишь выражение счастья на лице смеющегося мальчика, выросшего среди таких же холмов и садов, или грусть на его лице, когда мечта не сбывалась… Я искал в больших городах Красоту и Талант, ведь это тоже редкий дар, может быть, даже более редкий, чем красота цветущей ветки или очертания наших холмов в рассветных сумерках… Я сдружился со многими людьми, с писателями, художниками, артистами, они тоже неустанно искали повсюду Красоту и Талант. Я узнал много людей: талантливых и неталантливых, искренних и неискренних, умных и не очень умных, но полюбить кого-нибудь всем сердцем я так и не смог, я любил только вас, мои дорогие, и мне бесконечно жаль, что я не могу сейчас вернуть ту ночь, ту теплую августовскую ночь, когда мы ехали втроем: я и отец… на лошади, мама — впереди, на нашем смирном ишаке, от дома дяди — к себе домой, в Чиен. И я помню, как пахла тогда влажная трава, как ласково мигали в вышине тихие звезды, как вздыхала в темноте наша старая лошадь, как отец напевал, шутил с матерью, и дорога казалась бесконечной, и вся жизнь со всеми радостями была еще впереди…»

На следующий день двое жителей наткнулись на склоне одного из дальних холмов Чиена на лошадь Ракии и подслеповатого ишака — ее товарища. Как они туда забрались, понять не могли. Жена дяди, неулыбчивая Рыскал, отчитав Кано за выпитую бутылку водки, накинула веревки на шеи лошади и ишаку, увела их к себе, в свой просторный двор.

Кано запер дом на замок, отнес один ключ Рыскал, второй оставил себе и с пустым портфелем в руке, не глядя по сторонам, зашагал к автобусной остановке. Ему надо было завтра вылететь в Москву. Послезавтра на киностудии «Мосфильм» был заказан зал для перезаписи. Съемочная группа, томясь вынужденным бездельем, проклиная гостиничную жизнь в столице, с нетерпением ожидала своего режиссера. Чтобы наконец закончить фильм, от которого все так давно устали…

Пиджак

У пиджака умер хозяин. Стали думать, что делать с пиджаком. Примерили брату, пиджак сжался и не дал себя надеть, — видно, мал, решили. Примерили другу, пиджак растянулся и опять не дался, — видно, велик, решили. Снесли в комиссионный магазин. Там пиджак оказался рядом с такими щеголями, с какими и не приходилось бывать раньше. У этих пиджаков хозяева были живы: кто из Парижа только что вернулся, кто из Гонконга. И чего только не рассказывали эти пиджаки: и о вечерних приемах с коктейлями, и о перестрелках в горах с бандитами, и о бое быков в Севилье, и о манифестациях в Париже. Эти пиджаки в комиссионном быстро раскупали. А на этот, серо-голубой, с потертыми рукавами, покупателей не находилось. Тогда забрали пиджак обратно, домой, повесили в шкаф, дверцу закрыли, больше не вынимали. И стал пиджак висеть в старом деревянном пропахшем нафталином шкафу, на узких пластмассовых плечиках, бороться в темноте с нападавшей исподтишка коварной неистребимой молью и вспоминать свою хорошую прежнюю жизнь с хозяином-поэтом. Как почти каждое утро на рассвете выходили вместе из дома на улицу, в это странное голубоватое пространство, в котором дома стояли как привидения, — мигни, и они исчезнут! В этом пространстве жили деревья, и трава, и птицы, город был без людей, и пахло свежей листвой и землей. («И это утро так прекрасно, что превращается в слова!») Отправлялись гулять по улицам, отыскивая самые зеленые уголки, самые тенистые переулки и сады, оставленные прежними владельцами этого микрорайона столицы. Находили подходящую, стоящую в укромном уголке скамейку, располагались на ней, вглядывались в зеленое облако, подступавшее к самой скамейке, запрокидывали голову и смотрели в небо, и сами собой сочинялись стихи: «Снова зелень мая встрепенулась над веселой Яузой-рекой! Чье окно случайно распахнулось? Кто случайно помахал рукой?» Пиджак старался, чтобы у него в карманах всегда были наготове карандаш и бумага, чтобы можно было записать стихи, чтобы они не затерялись. Ведь те, которые не затерялись, потом вышли книжками. Но многие затерялись, поэт их сочинял, а потом забывал.

Люди в доме пугались: «Что это за звуки ночью? Паркет, что ли, скрипит? Или обои отклеиваются?» Не догадывались, что это пиджак раскачивается в шкафу и вспоминает любимые строчки: «Май приклеился к июню терпким клеем тополей. Веет радостным и юным от распаханных полей». Или: «Уже весна! Протрите окна! Протрите спящие глаза! От первых рос трава намокла! И первая грядет гроза! И чувство первых поцелуев ты не робея принимай! Чью младость весело милует в своих садах зеленый май!» А как вместе ходили в новенький стеклянный бар возле базарчика! Как стояли за круглыми мокрыми столиками, потягивая пиво из темных больших кружек, читали стихи друзьям и совсем незнакомым людям! А как заснули однажды на берегу городской речушки, заросшей по берегам пыльной примятой травой, в ней валялись окурки, бумажки, всякий городской мусор, — словом, не речка, одно название, но именно здесь сочинились эти пронзительные строчки: «Ангел небесный, меня осени!» Тогда, в ту ночь, он укрывал собой поэта, как шинель укрывала бы солдата перед последним боем… А чего только не водилось в карманах, когда жив был хозяин! И засохший цветок, и отломанная веточка, и бумажные салфетки из кафе, исписанные строчками стихов, и кора березы, в которую поэт любил свистеть, как мальчишка, и конфеты в красивых обертках, которые он дарил при встрече незнакомым детям («Дорогие веселые дети! В начинании первых проказ! Все мы гости на этом свете!..»). Или: «Путь начинаю в счастливой примете — светятся дети!»

И, вспоминая по ночам своего хозяина, испытывая тоску и отвращение к грызущей его по ночам неотступающей моли, залезающей в рукава, в карманы, за подкладку воротника, он испытывал мучительное, всевозрастающее желание — покинуть этот стоячий шкаф-гроб, спуститься ночью в лифте на первый этаж или махнуть прямо через лоджию — вниз, к траве — как птица! И отправиться вместе со шляпой, с прекрасной серо-голубой шляпой, которую поэт надевал лишь раз, гулять по излюбленным им маршрутам: по пустынному саду, рядом со станцией Лосиноостровская или в Медведковский лесопарк, похожий на настоящий большой лес, шелестящий настоящими большими деревьями, или сесть на электричку и доехать до станции Клязьма, там сойти, пройти мимо пыльных деревянных строений возле станции, мимо зевающих, пошатывающихся пьяниц возле магазина, выйти на синюю асфальтовую дорогу, идущую мимо полыхающих желтым пламенем слева и справа садов, дошагать до двухэтажного деревянного дома с мезонином, в котором так хорошо бы поселиться, затем свернуть налево, пройти еще чуть-чуть, и откроется изумительная панорама реки Клязьмы, с чистой голубой водой, отражающей светлое небо, с изумрудно-зеленым берегом на противоположной стороне реки, почему-то отгороженным проволокой, и с удивительно красивым, плавным, так восхищавшим поэта поворотом, уводящим в некую манящую даль, туда, где чистая голубая вода окончательно сливалась с чистым голубым небом…

Скажут, какая связь между поэтом и его пиджаком? Ведь поэта нет! А пиджак! Что такое пиджак?.. Вещь! Но почему тогда к храму «Зуб Будды», что находится вблизи Коломбо на острове Цейлон, каждый день приходят сотни паломников, чтобы посмотреть на этот «зуб»? Какой зуб, спрашивается? Какого Будды? Да и жил ли Будда? А если и жил, то — когда? Тысячу лет назад! И все же, все же! Паломники идут, идут, идут…

Сейчас и потом

Памяти Саши Гаврилова

Когда-нибудь потом человечество, может быть, и добьется того, о чем мечтало всегда: о наступлении гармоничного во всех отношениях общества. Исчезнут такие грозные болезни, как рак, сердечно-сосудистые, алкоголизм, наркомания, всякие психические заболевания. С вирусами тоже будет покончено. По крайней мере люди создадут такие универсальные вакцины, которые смогут побеждать и гонконгский грипп, и сингапурский, и любой другой. «Люди будут жить долго, как в древних мифах написано, по 200–300 лет, а может, и больше… Они будут жить и радоваться и радовать друг друга, трудиться в свое удовольствие и создавать… Что именно они будут создавать — сказать не могу, не знаю, наверное, что-то очень прекрасное…

Стихийные бедствия: наводнения, землетрясения, оледенения, потепления, циклоны, антициклоны — тоже исчезнут, люди научатся управлять погодой по своему усмотрению. Несчастные случаи тоже будут практически невозможны. Жизнь в местах скопления людей, в городах и прочих населенных пунктах, будет устроена таким образом, что вероятность уличного столкновения, пожара, утечки газа или еще какой-нибудь аварии будет равна нулю. Например, движутся по дороге навстречу друг другу две машины, одна чуть-чуть съехала в сторону, на соседнюю полосу, вот-вот произойдет столкновение. Тотчас включается некая охранительная система, действующая в районе этой дороги, и заставляет притормозить обе машины, они останавливаются, не доехав друг до друга, столкновения не происходит. Или, например, идет человек по улице, дышит очищенным всевозможными фильтрами воздухом. Вдруг из какого-то окна, скажем из окна химической лаборатории, вырывается облачко ядовитого газа и плывет прямо к нему. Так вот, прежде чем он откроет рот и проглотит облачко, вступит в действие система улавливания вредных примесей, действующая на этой улице, и некая вентиляционная труба втянет в себя его раньше, и прохожий пройдет мимо, так сказать, «несолоно хлебавши».

При таком образе жизни, обеспечивающем прекрасную жизнедеятельность всех без исключения индивидов, не будет причин этим самым индивидам впадать в депрессию, в уныние, отвергать «этот жестокий, бесчеловечный, несправедливый мир», как мы сейчас говорим. Люди не будут совершать преступлений, предательств, подлостей, измен, не будут завидовать друг другу и стараться во что бы то ни стало обогнать, опередить друг друга…

Но поскольку любое общество дифференцированно и в нем попадаются разные индивидуумы, более хрупкие, мечтательные, склонные к созерцанию, и более деловые, энергичные, то, возможно, и тогда в этом прекрасном будущем обществе будут случаться неожиданные происшествия…

Например, в какой-нибудь день какой-нибудь поэт, которого будут звать, скажем, Саша Гаврилов, вдруг почувствует, что жизнь несправедлива к нему, и захочет с нею распроститься. На здоровье, может, не будет жаловаться, в свои сто тридцать пять лет он будет выглядеть так же, как в тридцать пять, у него будет легкое но глубокое дыхание, космическое давление, идеальный пульс, он будет хорошо спать по ночам, а днем бодрствовать, создавая замечательные стихотворения, которые будут тут же печататься… Ничто нигде не будет колоть, теснить, давить, одним словом, со здоровьем у него все в порядке. Но вот с душой! Душа все-таки будет порой чувствовать беспокойство: «А правильно ли мы живем? А куда мы идем? К чему стремимся? А не является ли эта всеобщая благополучная жизнь своего рода ловушкой для человечества?» Вечные вопросы! В этом прекрасном обществе личное воображение еще не устранят, оно будет собственностью каждого отдельного человека, помимо общего, каждый сможет вообразить себе все, что захочет. И вот в какое-то утро поэт Саша Гаврилов, проснувшись в своей благоустроенной, с отдельным кабинетом для работы, квартире, подумает вдруг, что таких строчек, какие он сочинял раньше: «Ты смотришь с застенчивой лаской, Как смотрят у нас на селе, Россия, твой взгляд Ярославский я чувствую на себе», — ему уже не написать, потому что и села-то нет, есть громадный агропромышленный комплекс, а деревни с бревенчатыми избами, с колодезными журавлями, с золотыми шарами под окнами — нет, и Саша загрустит…

Потом подумает, что и критики к нему стали менее благосклонны, один из них все ругает его за давнее стихотворение «Мы сожгли золотую планету. И пожар этот в нашей груди».

Вспомнит друга, тоже поэта, с которым вместе учились, вместе голодали когда-то в общежитии Литинститута, друг проехал вчера мимо на своей новой машине и даже не остановился поздороваться… Саша Гаврилов подумает, что и жена все еще не возвращается из длительной командировки с окраины Вселенной. Сколько же можно изучать психологию аборигенов и звездную карту южного неба! Видно, просто не любит…

Подумает, что земляки, друзья и приятели из Ярославля совсем позабыли его, не звонят, не пишут, не приезжают!.. Подумает, что и мать его, несмотря на то, что он уже признанный поэт и печатает книжку за книжкой, и обеспечивает не только свою семью, но и половину родни, проживающей в Ярославской области, все-таки считает, что он выбрал себе не очень удачную профессию, лучше бы стал, например, инженером… К тому же в своей золотистой копне волос, на самой макушке Саша обнаружит один седой волосок и расстроится: старость не за горами! И хотя в этом прекрасном будущем старость будет сказываться где-то после 200 лет, Саша вспомнит свои прежние строчки, написанные им в 20 лет: «Как жаль, что я уже не молод!» И, не долго думая, выйдет из дома, дошагает до березовой рощи, что у станции Лосиноостровская, приблизится к старой знакомой березе с бугристым шершавым стволом, погладит кору пальцами, как бы прощаясь с нею, и — прикажет сердцу остановиться. И оно остановится.

В последний раз перед мысленным взором Саши проплывет тихое озеро Неро, на пустынном берегу которого он провел столько чудесных часов, сочиняя свои первые стихи…

Потом он увидит стаю бесчисленных ворон, летающих над мрачными куполами Яковлевского монастыря…

И увидит белый древний Ростовский Кремль, со знаменитой звонницей. И маленький домик у Валов, в центре города, где он так любил играть в детстве. И второй родительский дом на окраине города, с тополиной аллеей на подступах к дому, с деревянной церковью Иоанна Богослова на Ишне, стоящей среди васильков и ромашек на цветущем лугу…

И увидит лицо своего первого учителя Чижикова, дававшего ему читать хорошие книги по русской истории и искусству.

И увидит лица молодых матери и отца, дружно сидящих на скамеечке возле бревенчатого дома…

И бабушку Евпраксию, с большим подергивающимся носом, ласковой дрожащей рукой благословляющей его в дальнюю дорогу в Москву…

А потом — Москва, стены Литинститута, новые друзья! Все завертелось, закружилось!..

Все эти картины оживут на миг перед глазами Саши, «память вспыхнет в холодном огне», как писал он когда-то, а потом душа его устремится ввысь, в синее бездонное небо…

Но вдруг Саша почувствует, что что-то удерживает его на Земле. Что же это будет? А вот что. К тому времени человечество уже достигнет очень высокого уровня развития, и энергия его станет непрерывной на всей протяженности Земли. И если в какой-нибудь точке, у какого-нибудь человека этой энергии станет мало, она будет на исходе, туда тотчас устремятся волны света от других, более мощных источников, от других человеческих душ. То есть как только Сашина душа, почувствовав утомление от настоящих и воображаемых обид, устремится вверх, решив покинуть Землю, и воспарить в другие, более счастливые места Вселенной, тотчас другие души, родственные ей, имевшие с ней близость, связь, контакт, встрепенутся и пошлют волны света, любви, участия…

Так, жена Саши Гаврилова, находившаяся в этот момент в другой части света, на острове Цейлон, вдруг проснется ночью от крика незнакомой птицы — подумает о Саше… И волны нежности устремятся тотчас через половину земного шара из Коломбо в Москву и достигнут одиноко стоявшего возле березы человека…

Мать Сашина, находившаяся в этот день в доме своей сестры, Елизаветы Васильевны, крестной Саши, глядя на освещенное лампадкой лицо богоматери, вздохнет и скажет: «Ну, ладно, пусть живет, как знает, пусть будет счастлив по-своему…»

И это ее желание, исполненное веры в сына, в его высокое предназначение, полетит через тихие улицы к вокзалу, потом — дальше, через леса и поля, через станцию Александров, Загорск и, наконец, достигнет Москвы, березовой рощи вблизи станции Лосиноостровская…

Земляки Саши, собравшиеся в этот день у одного из них на дружескую пирушку, выясняющие, по обыкновению, кто из них больше любит родной край и кто талантливее выражает в стихах эту свою любовь, приумолкнут, и кто-то из них скажет: «Послушайте, а как, интересно, поживает наш Саша Гаврилов? Давненько мы его не видели! Надо бы его найти!» И горячая волна дружбы тотчас помчит в сторону Москвы…

И старый седой профессор, маститый писатель, романист, старший друг Саши, готовящий свой десятый роман к изданию, вдруг задумается, отложит в сторону книгу и скажет: «Бог с ней, с этой книгой! А все ли хорошо у Саши Гаврилова? Что-то уж больно звенел его голос по телефону!» И он тотчас даст распоряжение: немедленно найти Сашу Гаврилова и привезти к нему для душевного разговора.

И некая милая красивая девушка, влюбленная когда-то в поэта, ныне — мать двоих детей, озабоченная и немного усталая, подойдет к окну, увидит тополь, шелестящий клейкими блестящими зелеными листочками, вспомнит Сашу и его прекрасную улыбку. И еще много людей, знавших его, отвлекутся в этот миг от своих повседневных забот и подумают о нем с нежностью, любовью, с дружеской приязнью…

Может, даже случится, что не только в нашей стране, но и в другом государстве, где-то в Африке, в государстве Берег Слоновой Кости, некий темнокожий рыбак, вытаскивающий из воды огромную рыбину, напрягающий свои крепкие мускулы, опустит снасть, присядет на берегу и подумает: «А как, интересно, поживает тот светловолосый веселый поэт, приезжавший к нам недавно, читавший свои стихи на непонятном русском языке?»

И все эти волны энергии, любви, света, достигнув неподвижного тела у подножия березы возле станции Лосиноостровская, дадут вместе такую вспышку энергии, что человек очнется, все дружественные голоса сольются в один сильный голос, который скажет: «Саша, живи!» И Саша Гаврилов очнется, приподнимется во весь свой прекрасный рост, головой достанет неба, ногами крепко упрется в землю и снова сочинит:

У любви не бывает разлуки

Над заросшей зеленой рекой,

Где на росстани плавают звуки,

Переполненные тоской.

У любви не бывает прощанья,

Говорить «до свиданья» не след.

И задумчивой утренней ранью

Только — здравствуй! —

На тысячу лет.

Загрузка...