ЧАСТЬ II

I

Роды Зарембов и Налэнчей в те времена уже поселились во многих частях Польши. Было их вдоволь при силезских дворах, в Познани, Кракове, на Мазовше, но большинство землевладельцев из этих двух фамилий сидело по своим усадьбам и городишкам.

Сейчас, когда всякий старается быть независимым и самостоятельным, так как от нападения его охраняет закон, мы уже не в состоянии ясно себе представить, чем были в те времена род, фамилия, герб и кровное родство. Людей называли только по имени, по прозвищу, фамилию заимствовали они от своих сел и этим различались, но кровное родство соединяло самых отдаленных членов одного рода в великое целое, составлявшее вооруженный лагерь.

Мы знаем, например, одровонжов и яксов, воевавших друг с другом, а на страницах старых хроник поминутно встречаем роды землевладельцев, служащие князьям, но часто и выступающие против них.

Часто могущественный род не давал покоя князю в его собственном замке.

Землевладельцы, численно преобладающие и горячие, вели за собой родственные роды и угрожали правителям. По данному сигналу раздавались голоса своих на самых отдаленных участках. Они шли рука об руку как в скверные, так и в хорошие минуты, охраняли себя взаимно, помогали, не позволяли третировать себя.

За одного пострадавшего мстили все.

Князь Пшемыслав хорошо понимал, что, оскорбив Зарембу, он одновременно возмущает весь его род и родственников, к которым присоединились теперь Налэнчи, еще более сильные и многочисленные.

Михно Заремба мог найти родных в нескольких милях по дороге в Срем, но тут легко было его догнать. Поэтому оба они пустились сквозь леса, избегая больших дорог и не разбирая сначала, куда ехать.

Главное, надо было поскорее убраться подальше от Познани. Оба настороженно прислушивались, опасаясь преследования, и когда раздался в лесу топот, спрятались в чащу, пропустив дворовых мимо, что им удалось легко.

В окрестностях Гнезна у Налэнча был старик-дядя, поселившийся в деревне; изредка они заезжали к нему поохотиться и отдохнуть. Дядю звали Влодек, а так как он некогда заседал в совете князя, то его величали комесом.

Раньше это был человек горячий, многое натворил, безумствовал; теперь старался чрезвычайно строгим образом жизни замолить старые грехи. Друзьям казалось, что у него будет безопасно, так как в этот уголок редко кто заглядывал. Дома порядок был очень строгий, и молодежь неохотно подчинилась бы ему на более продолжительное время, но наспех и тут было хорошо спрятаться.

Влодек устроил в Налэнчине почти монастырь. Старик-комес, хотя был женат на девушке знатного рода и имел от нее двух сыновей, но после смерти жены, а пожалуй, и при жизни, так развлекался на стороне, что у него оказалось больше десятка побочных детей. Все они теперь жили под одной с ним крышей и должны были замаливать его грехи.

За щедрый дар для церкви Влодек испросил разрешения поселить у себя ксендза-немца ордена францисканцев; он был у него капелланом и устроил все по-монашески.

Отец Франц, запросто батько, обращался с Влодеком и его семьей очень строго. Теперь он был здесь хозяином.

Посоветовавшись с Зарембой, Павлик Налэнч повез его к дяде, хотя они и не думали оставаться здесь долго. Заремба, горячий и нетерпеливый, собирался немедленно объехать весь род и вооружить его против князя Пшемыслава, рассчитывая на помощь кого-либо из силезских князей. Пока что Михно не знал, что предпринять, но поклялся, что отомстит князю.

Налэнч, более рассудительный, удерживал его и успокаивал, но это мало помогало.

— Не сегодня и не завтра, вероятно, я сделаю, что хочу, — воскликнул Заремба, — но пока жив, не прощу ему за княгиню и за себя!

Свернули на дорогу в Налэнчин, куда проводником стал Павлик. Пришлось переночевать в лесу, причем несмотря на позднюю осень и порядочный холод не решались разложить огонь, чтобы их не заметили.

Одетые налегке, жались, как могли, а затем, подремав несколько часов, покормили у стога лошадей и двинулись дальше.

Дом старого пана был расположен на островке между двумя озерами, соединенными проведенными каналами. Это защищало его от нападения и отрезало от мира, с которым Влодек оборвал все сношения, заботясь только о душе и своих грехах.

Над всеми разбросанными свободно строениями, среди деревьев, теперь обнаженных, возвышалась колокольня с деревянным крестом, по обычаю францисканского ордена.

Проехав болотистую часть, запущенную и во многих местах залитую водой, перебравшись через дырявые мосты, путники стали колотить в ворота. Не скоро появился привратник.

Налэнч заявил, что он племянник барина, и просит вместе с товарищем разрешения отдохнуть и погостить. Привратник отправился к хозяину, но тот молился, и мешать ему никто не осмелился. Пришлось долго ждать.

Наконец впустили Павлика, велев Зарембе с лошадьми подождать у ворот.

Налэнч вошел во двор и там увидел громадного роста мужчину в грубом платье, перехваченном веревкой. Только отсутствие капюшона отличало его от монаха.

Это был Влодек в туфлях на босу ногу, с голыми руками, без рубашки; жесткое платье служило ему власяницей. Несмотря на пост, лицо было круглое, румяное, с двумя копнами полуседых бровей.

Вдали парами прошли несколько девушек разного возраста, в темных платьях, а сзади шли мальчики, так же одетые. Шествие замыкалось ксендзом с палкой в руке. Это был тощий, но сильный человек со строгим выражением лица.

Мальчики и ксендз шли направо к домику, а девушки в сопровождении согбенной старушки в темном платке, наброшенном на голову, налево.

Влодек внимательно смотрел на подходившего племянника и, по-видимому, узнал его. Павлик поторопился приложиться к его руке.

— Бог с тобой! С чем пришел? — промолвил старик, не отходя от ворот, преграждавших путь.

— Милый дядя! — ответил Налэнч, умевший приспособиться к каждому благодаря своей мирной натуре. — Случилось то, о чем долго рассказывать: да вот, словом, я и Заремба, мой брат, ищем, где бы скрыться, так как люди князя нас преследуют.

Влодек сделал резкое движение.

— Ах вы, нехристи! Безбожники! Что же вы наделали? — закричал он.

— Ничего предосудительного. Заремба решился упрекать князя в лицо, что он живет не так, как следует, и помыкает женой. Пшемко рассердился, ну и пришлось спасать жизнь.

Влодек покачивал головой.

— Врешь! — сказал он.

— Ей-богу, не солгал!

— А у меня, думаете, пристанище для двух прохвостов с развратного двора? — воскликнул Влодек. — Я своего распорядка ради вас не нарушу, а вы здесь не выдержите. Разве ты не знаешь, как у меня живут?

— Мы знаем, что у вас монастырь, — сказал Налэнч, — однако и по монастырям принимают людей в комнаты для гостей.

— Монастыря здесь нет, — перебил старик, — а только христианский образ жизни! Такой, как должен быть везде: молитва, от которой никого не освобождаю, пост, послушание. Что я буду делать с такими двумя трутнями, привыкшими к придворной распущенности? Что вы тут намерены делать?

— Отдохнем день, другой…

Влодек ворчал сквозь зубы.

— Не прогоню вас от ворот, — сказал он, — но помните, кто сюда вошел, должен славить вместе со мной Господа… разными способами. У меня один закон для всех.

— Так и мы ведь не язычники.

— Э! Язычники! Именно язычники! И я был таким, пока не прозрел! — ответил старик. — Тело у вас — Бог, брюхо — алтарь, разврат — привычка! Язычники вы… И я был подобным, зато теперь…

— И нам настанет время.

— Что ты знаешь! — оборвал его старик. — Смерть тебя известила, когда подохнешь? Всегда время каяться!

Павлик промолчал: со стариком не следовало спорить.

— Ну заезжайте, — добавил хозяин, — но я вас, паршивых овец, не пущу к моему стаду. Вот у ворот пустой домишко, остановитесь там. Только не таскайтесь по двору, не смущайте молодежи! Поесть вместе можете прийти, посмотрим, как будете себя вести… или нет, кушайте отдельно… Мы вашего общества не жаждем!

Налэнч хотел что-то ответить, старик его оборвал.

— У меня первый закон — послушание, — добавил старик. — Хотите приюта, согните шею.

Павлик поклонился; Влодек крикнул, не оборачиваясь:

— Задра! Сюда!

Появился старый, одетый так же в темное платье, человек с прищуренными глазами в шапочке на лысой голове.

— Вот тебе двое гостей, — сказал ему Влодек, — помести их в домике у ворот, а лошадей в стойла. Сена постели, поесть дай, что и всем… Такие же люди, как и мы: должны есть то же и быть довольными.

Появился ксендз с четками в руках, присматриваясь к гостям.

Павлик, зная, кто это, поклонился низко.

— А руки у духовного лица поцеловать не можешь? — крикнул ему Влодек.

Надо было подойти и поцеловать… Монах благословил его.

На аскетическом лице виден был покой, граничащий с апатией, холодная доброта… Все время шептал молитву и перебирал худыми черными руками крупные зерна четок. Влодек с большим почтением рассказывал ему о приехавших, монах слушал равнодушно.

Пока Павлик разговаривал со стариком, Задра впустил уже Зарембу с лошадьми во двор.

Михно слез с коня, которого мальчишка отвел в конюшню, и подошел к хозяину. Шел, как всегда, с гордым видом, теперь еще и сердитый, так как не успел успокоиться, не так покорно и униженно, как этого требовал Влодек отчасти для себя, а больше для ксендза.

— Мой друг и брат, — промолвил он, — вероятно, уже сказал, что нас сюда пригнало. Милостивый государь, приюти нас пока! Я поссорился со своим князем, но стыдиться мне нечего. Он, безжалостный, живет в явном грехе. Никто его не укоряет, что несчастную жену приносит в жертву негодной любовнице; сердце мое не выдержало этого зрелища, бросил я ему правду в глаза и вот принужден спасаться от гнева.

Влодек и батько, хотя немец, но понимавший по-польски, внимательно слушали.

— Красиво рассказываете, гм, гм! — ответил старик. — Только странно что-то, что вы так полюбили добродетельную княгиню, а к князю ежом стали! Есть ведь там и духовенство…

— Есть, да молчат! — воскликнул Заремба. — Должны поэтому камни кричать, когда люди не говорят. Своего поступка не жалею и не стыжусь. Это бессердечный господин, жестокий, а княгиню уже замучили скверные люди.

Ксендз слушал и тихо читал молитвы. Влодек указал рукой домик и сухо сказал:

— Ступайте же отдохнуть.

Гордый Заремба, не дожидаясь больше, повернулся, нахмурившись, и, кивнув товарищу, пошел, куда указано.

— Ну? — сказал по дороге Заремба. — Здесь мы, пожалуй, долго не высидим; трудно будет выдержать. С горя человек и под сухое дерево спрячется.

В домике было холодно, пусто и негостеприимно… Прислуга ходила молча, словно напуганная.

Едва они расположились отдохнуть, когда послышался обеденный звон.

Опять шли рядами девушки и мальчики с опущенными головами, с руками на груди. Гости издали смотрели.

Вся процессия вошла в двери главного дома.

Друзья не знали еще, как быть, когда и их позвали кушать.

В громадной комнате с большим черным крестом во весь простенок стояли скромные столы в ожидании сотрапезников. У дверей с одной стороны стояли девушки с коротко остриженными волосами, а с другой мальчики в туфлях на босу ногу. Сбоку высилась кафедра для лектора.

На столах были расставлены уже миски и редкие деревянные кубки, а так как день был постный, то пахло постным маслом.

В глубине комнаты ксендз и Влодек ждали гостей, чтобы сесть за стол. Пока что юноша с головой, выбритой по-монашески, с быстрыми глазами, принялся читать или, вернее, пересказывать нескладно латинский текст, лежавший перед ним.

Заремба и Налэнч вошли, посматривая на этот оригинальный монастырь, и стали на указанные хозяином места. Ксендз шептал уже Benedicite и крестил столы. Все молчали, и когда монах кончил, сели.

Заремба посмотрел, что принесли кушать, так как оба проголодались. Был пост: каша с постным маслом, овсяный кисель и небольшая плотва, поджаренная на том же постном масле и сильно пахнувшая, составляли весь обед; вода и слабое пиво довершали меню.

Принялись кушать, а Заремба взялся за хлеб, потому что он показался ему самым сытным, несмотря на то что был черный.

— Не нравится вам моя пища! — сказал с усмешкой Влодек. — У нас пост, греха под моей кровлей не допущу. Ешьте, что Бог дал.

Девушки и юноши хватали молча, что могли, пользуясь хлебом вместо ложек, чавкая и причмокивая.

Юноша у кафедры читал, заикаясь, путаясь, вероятно, и сам многого не понимая, но все его слушали.

Обед скоро кончился, с мисок исчезло все, а новых не принесли. Ксендз встал и прочел благодарственную молитву. Девушки парами ушли первые, за ними потянулись мальчики.

Остались только ксендз, хозяин и гости.

— Мы скоро пойдем в часовню молиться, — сказал Влодек, — кто желает, может идти с нами, никого не принуждаю. Других развлечений у меня нет.

С этими словами старик поцеловал руку ксендза. Заремба и Павлик поклонились и ушли.

— Слушай, ты лучше знаешь дядю, — начал Михно, идя по двору, — скажи, ведь не каждый же день здесь такой пир, как сегодня?

— Ну, это обычный порядок, а иногда бывает и хуже, — расхохотался Павлик, — это только Рождественский пост, а в Великий пост вдвое строже и вдвое дольше молятся днем и ночью.

— Предпочел бы я уж стать действительно монахом! — промолвил Заремба.

— И мне кажется, что дядя тем и кончит, что устроит два монастыря и запрет в одном дочерей, а в другом сыновей. Его два законных сына не выдержали такой жизни, ушли в другие поместья и ведут рыцарскую жизнь.

— Вот и нам бы нужно к ним, — сказал Заремба, — а то скоро подохнем с голоду.

Они вернулись в домик, когда уже звонили к молитве, и дети опять попарно пошли в часовню. Друзья расстались: Заремба отправился отдыхать, а Павлик молиться.

Часовенка была небольшая, но чистенькая. У алтаря в облачении стоял ксендз, а Влодек ему прислуживал. Пели хором песни, читали молитвы, падали ниц, и так затянули службу до ночи.

Вечером ужин принесли друзьям в домик, но так же постно, как и днем, только еще меньше.

Заремба привык к другому столу, ел и пил много, а поэтому окончательно опечалился.

— Если тебе здесь нравится, — сказал товарищу Заремба, вытирая рот, — так сиди, а я завтра в путь, — не выдержу.

— Ведь ты же знаешь, что нам одна дорога, — ответил Налэнч, — завтра отправимся искать другого приюта и, пожалуй, избежим погони.

Легли спать натощак.

Павлик вышел было еще раз на двор поговорить с Влодеком, но узнал от прислуги, что это был час, предназначенный для бичевания.

Услышав издали удары кнута, поскорее вернулся.

Утром их разбудили веселые трубные звуки у ворот. Вскочили обеспокоенные, недоумевая, кто мог решиться так радостно сигналить в этом царстве печали.

В воротах стоял всадник с собаками и провожатыми, подъехав смело, словно в собственный дом. Это был молодой, красивый мужчина, совершенно не похожий на монаха, с веселым лицом. Очевидно было, что он не считался с здешними обычаями.

Догадались, что это старший сын хозяина, живший по соседству. Его звали Томко. Павлик был с ним знаком, поэтому, набросив шубу, выбежал навстречу.

Охотник не сразу его узнал, но когда тот заговорил, Томко соскочил с коня и обнял Павлика. Старик-отец в это время молился и поэтому не вышел к сыну.

— Ты здесь? — удивился Томко. — Откуда ты взялся? Принесла же тебя нелегкая! Вот и попал, бедняга, на пост да покаяния к отцу.

Налэнч торопливо стал рассказывать обо всем и повел его в избу, где Заремба одевался. Поздоровались.

Томко пробовал раньше жить при дворе, но ему там не повезло, и он недолюбливал Пшемыслава. Слушая рассказ, горячо поддакивал и принимал близко к сердцу.

— Здесь вам делать нечего, — сказал он. — Поезжайте со мной. Я хоть и люблю отца, но с ним не выживешь. Он теперь так стучится в небо, как раньше пил из полной чаши жизни… Его дело! Однако всем вести такую жизнь трудно. Из детворы, которую он запрятал в монашеские костюмы, уже две взрослые девушки и трое юношей удрали через частокол.

Смеялся Томко, но, услышав шаги у дверей, умолк.

Влодек с протянутыми руками вошел встретить сына. Это был его любимец, которому он прощал даже его светские замашки, говоря, что вымолит у Бога прощение.

Томко обнял его за ноги, а старик дрожащими руками схватил его голову и поцеловал.

— Что, с утра на охоту?.. А у заутрени был?

— Опоздал, — ответил Томко.

Влодек молча указал рукой на гостей, словно желал сказать:

— Избавь ты меня от них!

— Я вот приглашаю Павлика и Зарембу к себе! — воскликнул догадливый Томко. — Они тут у вас умрут с голода да со скуки.

Старик пожал плечами.

— Язычники вы все, язычники! — сказал он. — Если бы мы за вас не молились, Господь Бог еще строже покарал бы этот край.

Он вздохнул, но, взглянув на сына, сейчас же развеселился. Обнимал его, с удовольствием осматривал красивого, жизнерадостного молодого человека. Набожный отец невольно любовался этой цветущей молодостью.

— Тебя и этих гостей я сегодня к столу не позову, — сказал он, подумав. — Мы постимся, а ты, язычник, готов насмехаться и над отцом, и над постом. Пошлю вам сюда закусить; губите уж душу, но только не на моих глазах. У нас сегодня строгий пост.

— Хорошо, дорогой батюшка, — ответил Томко, — а я с твоего разрешения сбегаю в погреб и на кухню похозяйничать.

— Иди, но без разрешения, — сказал Влодек.

В тот день принесли побольше и получше кушаний благодаря Томку. Рано пообедав, попрощались с хозяином и двинулись из Налэнчина.

Томко повез их к себе в новый дом, построенный на только что расчищенных лесных угодьях, не укрепленный, так как его охранял кругом лес. Здесь не опасались нападения. На новоселье было все хорошо обставлено, весело и гостеприимно.

Навстречу вышла молодая жена Томка, Сулислава, не зная, что с ним приехали гости. Увидав их, спряталась, так как была одета по-домашнему, а чужим надо было показаться приодетой. Да и угостить их надо было получше, чем обыкновенно подавали.

Здесь наконец Заремба пришел в себя и повеселел; когда же появилась красивая, элегантная хозяйка, уселись за богато уставленный стол. Муж так любил Сулиславу, что и при чужих проявлял свои чувства.

Начался разговор о дворе, о Люкерде, о жизни Пшемыслава. Заремба говорил от сердца, горячо, а молодая хозяйка проливала слезы над судьбой княгини. Томко возмущался.

— Твое дело, — промолвил наконец, — наше дело. Налэнчи и Зарембы вместе отправятся мстить за обиду княгини и вашу. Такая жестокость взывает об отомщении к Богу!

— Тиран он для жены, тиран и для всех! — воскликнул Заремба. — Скоро для него дворяне ничего не будут представлять и пойдут в рабство. Мы должны помнить, что отцы наши избирали их и возводили на престол, а когда захотели, свергали… А сегодня что мы такое? Только слуги, которые должны делать, что им прикажут. Этого рода Пястов много… Есть из чего выбирать… Разве это будет так ново, когда мы выгоним Пшемка, а посадим на престол другого?

— А новый пан всегда лучше! — добавил Томко.

Павлик, как всегда, молчал. Что Заремба считал хорошим, с тем соглашался и он.

В середине Калишского княжества жил Орлик Заремба. Условились созвать к нему всех Налэнчей и Зарембов, чтобы посоветоваться сообща о плане действия против князя Пшемыслава.

— Только тихо и осторожно! — ворчал осторожный Павлик. — Если мы заранее нашумим, поймают нас и без всякого суда на плаху! Лешек вот за всякий пустяк казнит и бесчестит своих дворян. Мы должны действовать втихомолку, если желаем своего добиться.

II

Канцлер Викентий выехал из Познани незаметно, так что только некоторые из его близких знали о путешествии; как-то он на ночь остановился в деревне, где был костел, и рассчитывал отдохнуть.

Подъезжая к домику ксендза, с удивлением и неудовольствием заметил, что кругом множество только что спешившихся всадников. Викентий догадался, что приехало какое-то важное лицо, так как ксендз и вся служба носились около дома, словно потеряв голову.

Блестящий отряд был одет по-заграничному, а на первый взгляд неясно было, кому принадлежал, светскому или духовному сановнику; было много и доспехов, и ряс.

Подошла ночь, ксендз Викентий задумался, что делать, так как здесь, очевидно, места ему не достать, да и приезжим не хватало, и они искали гостеприимства в окрестных избах.

Поэтому, остановившись сбоку с повозкой и челядью, рассматривал все кругом в поисках места для отдыха.

Между тем дворяне, выходя из церковного дома, увидели на дворе ксендза и, проходя мимо, кланялись, а один из них спросил, откуда он. Канцлер тоже ответил вопросом.

— А вы сами откуда?

— Мы, батюшка, издалека, с дальнего пути, — засмеялся дворянин. — Мы возвращаемся из Рима…

— Как, из Рима? — воскликнул заинтересованный этим Викентий. — Ас кем же вы едете? Кого сопровождаете?

Дворянин улыбался.

— Кого? Да вот будущего гнезненского архиепископа, только что назначенного папой… Там Влосцибора не желали.

Ксендз Викентий даже перекрестился. Предпринятое путешествие оказывалось лишним. Волнуясь, стал расспрашивать:

— Кого же назначили? Итальянца или француза?

Он был уверен, что назначили чужестранца, и стало ему горько.

— Не итальянца и не француза, а нашего собственного пана… только он еще не получил посвящение: Якова Свинку.

Канцлер в изумлении даже развел руками.

— Как же это могло случиться?! — воскликнул он.

— Отчего же и не случиться? — продолжал словоохотливый дворянин. — Желание святейшего отца все может сделать. Они с нашим паном некогда были друзьями, товарищами. Папа упросил его, заклинал и даже силком почти заставил принять священство и стать архиепископом.

— Вы бы не шутили надо мной! — перебил канцлер.

— Я бы не осмелился шутить над духовным лицом, Боже сохрани! — ответил дворянин. — Истинная правда то, что я сказал. Мы возвращаемся прямо в Познань с письмами из Рима, где пишут, чтобы епископы посвятили нашего пана.

Канцлер знал раньше Свинку как светского человека, да и то больше из рассказов других, чем лично. Знал, что он был умен, любил науки, но помнил, что он молод, рыцарского духа, совершенно не в настроении быть ксендзом. Не знал, как быть: радоваться пли печалиться. Известие его поразило. Как бы то ни было, его путь кончился; оставалось или вернуться в Познань, или же войти в дом и первым приветствовать новоназначенного архиепископа, да и посмотреть самому, чего могла от него ожидать церковь.

"Ну что ж, поздравлю этого Божьего избранника, — подумал он, — ведь, что случилось, того не переделаешь. Рим так сказал!"

Оставив повозку и челядь на попечение своего клирика, ксендз Викентий оправил платье, перекрестился и медленно пошел к дому.

Дом был небольшой, тесный, попасть внутрь было нелегко.

Долго еще и после Польша стояла, словно лагерем. Напрасно было искать красивые и обширные здания, так что даже и дома большинства дворян можно было назвать разве избами пошире. Частые пожары, нападения врагов, которые все разрушали, мешали рассчитывать надолго жить удобно и постоянно в одном месте.

И этот домик при деревянном костеле был небольшой и скромный. В нем была передняя, две комнаты и кладовая с одной стороны, а по другую сторону были комнаты для клириков и людские. Десятка два приезжих с челядью заполнили почти все. Когда же ксендз Викентий вошел в обширную переднюю, где у огня грелись придворные, то ему еле удалось протиснуться.

Озябшие люди грелись и весело разговаривали. Из-за дверей в первую комнату доносились громкие речи.

Канцлер хотя и являлся лицом с крупным духовным саном, но выглядел так скромно, что на него мало обращали внимания. Робкий, несмотря на свои годы, он не решался войти без спроса в комнату; но вдруг ему попался молодой викарный ксендз, как раз торопившийся с поручением.

Ксендз знал канцлера и удивился, увидев его смиренно стоящим в передней. Сначала ему пришло в голову, что Викентий принадлежит к отряду архиепископа. Хотел уже раскрыть перед ним дверь, но канцлер его удержал.

— Я прямо из Познани, — сказал он, — только что приехал и узнал об архиепископе; доложите обо мне.

Не успел викарий исполнить поручение, как настоятель вышел ему навстречу, а у порога остановился в ожидании Свинка.

Довольно большая комната, где настоятель обыкновенно принимал посетителей, была обставлена очень скромно, по тем временам — обычно: стол, скамьи, крест на стене, сосуд со священной водой у входа, а на другой стене полки с несколькими глиняными кубками и чашками.

Блеск огня освещал Якова Свинку. Это был мужчина средних лет, в темном платье духовного покроя, идущем в разрез с рыцарской осанкой человека, еще недавно одетого в доспехи.

Благородное лицо, большой лоб, ясный и глубокий взгляд, ласково улыбающиеся губы — все это придавало ему вид, располагающий и возбуждающий почтение.

Каждый при виде его сознавал, что это муж вьвдающийся, избранный, одаренный разумом и волей, без коей и сам разум не имеет значения.

В нем проглядывало какое-то смущение, словно он еще не привык к новому своему положению и должен был постоянно смотреть за собою.

Увидав канцлера, Свинка, улыбаясь, поднял руки.

— Ксендз Викентий, — сказал он, — смотри на чудо Всемогущего Бога, на Шавла, которому велели стать Павлом, на негодный сосуд, которым Господь желает черпать и разливать драгоценные дары… "Non sum dignus!" — взывал я в глубине души и взываю, но должен был подчиниться воле святейшего отца. Что же вы скажете? Вы, старшие, более заслуженные, более достойные?

Ксендз Викентий был человеком прямолинейным и далеким от всякой лести; опустив голову, он тихо ответил:

— Что Бог пожелал сделать через своего наместника, то должно быть благом. Да будет воля Его благословенна! Я счастлив, что могу первым поздравить будущего пастыря.

Хотел поцеловать его руку, но Свинка, взволнованный, обнял старика.

— Ах, поверь мне, поверь, — сказал он, — я не добивался и не желал этого назначения. Это великое бремя в наших землях, разрозненных и ослабленных долгой немощью… Соединять то, что расползается, бороться с самовластием удельных князей, наказывать их погрешности, разбои, постоянно напоминать, что есть Божий закон, тем, которые и человеческого не признают… стоять на верховной страже!.. Тяжелое это предприятие и ужасное бремя!

Чувствовалось большое волнение и глубокое проникновение в словах нового архиепископа. Ксендз Викентий читал в нем, как он еще до сих пор глубоко потрясен своим новым призванием. Говорил живо, и слова текли с жаром.

— Да, батюшка, — продолжал, указывая скамью, позабыв, что привело сюда канцлера. — Настоящая игра случая, непредвиденная, навязала меня вам… Не знаю, известно ли вам, что я некогда был близок с теперешним папой, еще во Франции мы с ним сдружились. Путешествуя за границей, я узнал, что он сел на престол святого Петра; я отправился в Рим поздравить его и получить апостольское благословение. Провел я в этой столице развалин и воспоминаний довольно много дней, и папа встретил меня прекрасно. Как раз при мне рассматривался вопрос о гнезненском архиепископстве; у вас выбрали ксендза Влосцибора, но Лешек и другие князья были против. Да и он сам отказывался от тяжелого поста. Как знающего нашу страну пригласил меня святейший отец рассказать подробнее о положении дел. Я представил наше несчастное состояние, раздробление королевства, столь сильного некогда, войны князей из-за куска земли, беспорядки, разрушения, жестокости, самовольные выпады, отсутствие уважения к церковной собственности и к закону… Со слезами в голосе и волнуясь, говорил я, так как люблю эту страну, и судьба ее меня близко касается. Так несколько дней слушал папа мои жалобы и наконец, когда я еще раз навел разговор на Польшу и на вакантную кафедру, когда доказывал необходимость назначить мужа с сильной волей, он вдруг сказал мне: "Ты один сумеешь им стать!" — Поверьте мне, могу поклясться, что эта внезапная фраза превратила меня на мгновение в столб. Я принял это за шутку, не желая верить… Я расхохотался. Я был человек светский, рыцарь по призванию, и хотя я любил науки, читал часто Святое Писание и охотно слушал умных людей, но никогда и не подумал о духовном звании, не считая себя достойным.

— Святой отец, — сказал я, указывая на меч, висевший у пояса, — я не учился воевать словом.

— Дух Святой тебя просветит, — говорил папа. — Там нужен пастырь, который сумел бы быть и вождем, и солдатом. Мне Господь тебя послал и указывает: иди и подними это королевство, дочь апостольской столицы.

Я сразу не подчинился воле папы, поблагодарил и ушел. На другой день я назвал несколько кандидатов, не считая его слов окончательным приказом.

— Тех я не знаю, — ответил мне, — а тебя знаю уже много лет. Теологии тебе прибавят твои схоластики, каноники и капитул, а сердце и волю ты им снесешь. Иди, говорю тебе, взываю во имя Того, чьим наместником я являюсь на Земле.

Сопротивлялся я долго. Сказал мне святейший отец, что сходит испросить вдохновения у гроба святых апостолов Петра и Павла, и меня зовет с собой в часовню. Я повиновался. После службы пришел ко мне, не раздеваясь, положил одну руку на голову, другую на плечо и сказал:

— Иди! Посылаю тебя и благословляю. Иди! Приказываю тебе!

Итак, я должен был повиноваться. Вот вы и видите меня с содроганием отправляющегося на место.

Отец Викентий слушал, совсем взволнованный и со слезами на глазах.

— Божья воля проявилась здесь, — промолвил он, — а я особенно радуюсь, что она теперь именно проявилась, так как вы порадуете вскоре моего князя, а меня освободите от тяжелой необходимости ехать в Рим.

Свинка с любопытством подошел к нему.

— Да, да, — продолжал канцлер, — наш князь Пшемыслав, давно озабоченный пустованием кафедры в Гнезне, послал меня с письмами и просьбами к папе, чтобы поскорее заместить ее.

— А имел он кого-нибудь в виду? — спросил Свинка.

— Нет. Вот его письма; посмотрите и прочтите. Исполнились его желания, хотел он мужа сильной воли, а такого Бог посылает ему в вас.

Свинка, задумавшись, сложил руки.

— Вот странное совпадение! — воскликнул он, погодя. — Около десяти лет тому назад я гостил при дворе князя. Был тогда и этот набожный, действительно благословенный калишский князь Болеслав. За столом поднялся разговор об этой стране и ее судьбах. Кто-то, не помню, сказал, что надо ее опять собрать под одну корону на голове Пшемыслава. Я ли это сказал или другой, не помню, а князь добавил, что разве я стану архиепископом и надену ему корону. Смотрите же, как невероятная вещь уже наполовину совершилась… Вот я, простой воин, занял такой пост, о котором и не мечтал никогда!

— Если бы так исполнилась и остальная часть предсказания! — прошептал канцлер. — Я лучше всех знаю, что мечта о едином королевстве постоянна у моего пана. Необходима одна светская власть над этими непослушными князьями, как в церкви над нами.

— Батюшка, — перебил его с юношеским пылом Свинка, увлекаясь как человек, еще не соприкоснувшийся с действительностью и живущий идеей, не видя препятствий к ее осуществлению, — батюшка! В нашей церкви, в нашей стране в обычаях много найдется для дела! Нет у нас порядка. Мы сами не знаем, кто мы… Полунемцы или славяне! Знаю, что король Оттокар жаловался, что Чехию и Польшу переполнили чужие монахи, не знающие даже местного языка. Если кто из наших получит рукоположение, его сейчас немцы посылают в такие страны, где он ни на что не пригоден, так как даже и разговаривать не сможет. Монастыри, которые могли бы сильно помочь белому духовенству, это острова в океане, да и живут они своей жизнью. Сельское духовенство вдали от начальства живет не по-пасторски. Все это надо ввести в рамки, многое надо исправить, а это тяжелое pensum Бог взвалил на плечи простого дворянина, доброжелательного воина, но неуча и непригодного. Как же мне не бояться, сумею ли справиться там, где мои благочестивые предшественники не справились?

Эти слова еще сильнее взволновали канцлера.

— Не забывайте, — промолвил он серьезно, — что Бог творил и большие чудеса с людьми, ведь он призывал в число апостолов и сборщиков податей, и рыбаков, простых людей, не мудрецов из школ и не ученых от книг. У вас все необходимые данные, раз вы ясно видите, что вам недостает. Надо радоваться и благодарить Бога! Осанна!

— А мне надо смиренно отдаться судьбе и идти тернистым путем, — ответил Свинка, — так как я заранее знаю, что этот путь не будет розами усыпан. Ненависть князей, против которых я должен выступить, нерасположение духовенства, которое надо навести на лучшие пути, вражда немцев, от которых надо защищаться — вот все, что меня ждет.

Свинка перекрестился и добавил, протянув руку канцлеру:

— Рассчитываю на вашу помощь, на главных духовных лиц, что они меня не оставят и поддержат.

Пока они разговаривали, приходский священник, довольно робкий старикашка, готовил сам с прислужниками ужин и накрывал стол; ужин был скромный, другого не было ничего: рыба, каша, грибы, хлеб и прочее.

Свинка подошел к столу и попросил канцлера благословить еду. Хозяин, скрестив руки, извинялся, что не может угостить лучше.

— Для меня, батюшка, все вкусно, — ответил, улыбаясь, Свинка, — потому что я привык к невзгодам и простым кушаньям. За горами у итальянцев я не испортил вкуса, хотя там и дают разные деликатесы. Нам они не нравятся, а наш черный хлеб вкуснее, чем их белый.

Уселись, причем гость силком заставил сесть рядом хозяина и стал его расспрашивать о положении прихода, о доходах и капиталах костела.

— Справляемся, как можем, — говорил хозяин, — хотя с десятиной, как всегда, возня и хлопоты. Готовы отвязаться от нас самым скверным снопом. В лесах и на землях, отведенных приходу, распоряжается всяк, кому не лень, не заботясь о законе. Каждого проезжего чиновника надо принять со всеми провожатыми и лошадьми. Эх, живем, хлеб жуем!

— Мы тоже слуги Божий, — ответил архиепископ, — не призваны жить в довольстве. Видно ведь на примерах бенедиктинцев, цистерциан и других орденов, как легко человек нашего класса может испортиться и разлениться, когда ему живется хорошо. Не те уж они, что раньше. Поэтому святые Доминик и Франциск и предписали своим детям быть бедными, воспретили им принимать деньги, чтобы их предохранить от порчи нравов.

— Но у нас ордены главным образом оттого растаяли, что их заполнили чужестранцы. Этим делать было нечего, ни они никого не понимали, ни их, а условия жизни были прекрасные. Отсюда и пошло разложение нравов. Надо монастыри наполнить своими, чтобы они думали и чувствовали заодно с народом, знали его и могли говорить с ним и исправлять.

Так разговаривая, поужинали, затем, наскоро прочитав Gracia, встали, и Свинка отвел канцлера в сторону.

— Говорите же, как наш князь? Что с ним? Канцлер долго обдумывал ответ.

— Вам известно, что он дважды был в плену у силезцев, — ответил. — Кажется, что второй плен хорошо на него подействовал: он стал серьезнее, возмужал, сердце в нем взяло перевес. Хочет он добра. Но ему недостает такого помощника и советника, каким был покойный князь Болеслав Калишский и каким теперь будете вы.

— Если имеет добрую волю, Бог даст силы! — возразил Свинка.

— А ваша княгиня? — спросил, помолчав. Канцер онемел, опустил глаза и стал вздыхать.

— Княгиня, — не сразу ответил, — несчастна, ибо этот брак был неудачен и для нее, и для него. Любви тут не было, и счастья нет. Боюсь стать пророком, но, вероятно, вскоре лишимся этой набожной пани, сохнет она с тоски и горя. Окружают ее скверные женщины.

— Значит, постоянно продолжаются эти любовные истории Пя-стов? — спрашивал Свинка. — Кровь у них всех горячая, страсти необузданные. Редко кто из них не возвращается к языческим обычаям и не заводит наложниц, как вот, например, венгерский король, который, хотя и не Пяст, а окружил себя гаремом так, что пришлось его разогнать!

— Новых скандалов нет, — ответил канцлер, — но старая любовница держится при дворе. От этой следовало бы ему избавиться, так как женщина она дрянная, а пользуется властью. Она-то, по слухам, и является причиной несчастья нашей пани.

— Да и бездетность тоже помогает отшатнуться от нее, — добавил Свинка.

— А надежды на потомство нет никакой, — продолжал канцлер, — несчастная Люкерда, больная, ходит как тень, жалко смотреть на нее.

— А ему не жалко?

— Нет, — тихо ответил канцлер. — По-видимому, теряет терпение и сердится. Ему несладко, да и нас, принужденных смотреть на его семейное горе, делает несчастными.

Пошептавшись, стали все укладываться в одной комнате. Свинка уложил канцлера рядом с собой, чтобы старик не захворал на холоде ночью.

Став на колени, помолиться на ночь, канцлер мог принести благодарность Господу Богу. Теперь он возвращался успокоенный; разговор со Свинкой показал ему, что действительно в этом назначении была Божия благодать, так как он занимал престол как раз в момент нужды в муже сильного духа.

Таким избранником Бога показался Викентию Свинка. Свежий человек, еще не рукоположенный, уже понимал, какие тяжелые обязанности берет он на себя. Муж он был в расцвете лет, привыкший к борьбе, знакомый не только со своей страной, но и с соседними, так как почти всю Европу объездил в юные годы.

На другой день рано утром отправились слушать заутреню в сельском костеле, причем будущий архиепископ слушал только, так как не имел права служить, и ему предстояло еще, вернувшись домой, сразу сделаться священником и архипастырем.

Прямо из костела, скромно пообедав, Свинка, канцлер и весь отряд направились по дороге в Познань. Ксендз Викентий очень был рад, что путешествие его кончилось еще до переезда границы.

Свинка не особенно торопился. Ехали медленно.

Дело было в первой половине декабря. Только что началась зима, замерзшие болота, не покрытые снегом, представляли скверный путь. Лошади скоро выбивались из сил, теряли подковы — приходилось останавливаться то тут, то там и отдыхать поневоле.

Таким образом канцлер имел возможность подробно поговорить с архиепископом о нуждах церкви и края, обо всем назревшем и нуждавшемся в исправлении.

Попутно Свинка рассчитывал без всяких торжеств заехать в Познань, приветствовать князя и просить его пожаловать на торжественную хиротонию.

Посланные вперед гонцы к епископам в Гнезно и к князю должны были пригласить всех в Калиш. Свинка не хотел тянуть с занятием своей кафедры, так как она и без того давно уже пустовала.

Проезжая мимо костела или монастыря, всюду заезжали; Свинка пользовался случаем ближе познакомиться с положением духовенства и страны.

Оп появлялся неожиданно, поэтому встречал везде открытые раны, которых не успели декорировать.

В монастырях, как и говорил Свинка, царила иноземщина; их заполняли немцы, итальянцы, французы и, сознавая свою культуру, пренебрежительно относились и к местным, и к их законам. Свинка, знающий и языки, и обычаи заграницы, являлся угрозой для этих переселенцев, так как они ему импонировать не могли. Он возвращался из Рима и даже по внешности казался полуиностранцем, а такая внешность всегда у нас придавала вес и популярность. Это как раз был человек, необходимый для церкви в эти годы расстройства.

15 декабря приближались к Познани, рассчитывая доехать туда к ночи, когда, отдыхая в корчме на большой дороге, увидели двух дворян, подъезжающих на усталых конях.

Одна комната для приезжающих была занята архиепископом и его двором, и поэтому всадники, не имея возможности устроиться, хотели было ехать дальше. Но в это время Свинка заметил их и пригласил вовнутрь.

От окружающих они узнали, кто остановился в корчме.

Приглашенные оказались двумя молодыми дворянами, принадлежавшими к лучшим родам, что видно было по одежде и доспехам. Войдя и собираясь приветствовать духовенство, они казались настолько взволнованными, встревоженными, что Свинка, привыкший по лицу читать в душе, не удержался от вопроса:

— Что же с вами в дороге случилось, вы так странно выглядите?

Действительно, оба нервничали, тяжело дышали, метались, словно не владея собою. Особенно один из них казался в отчаянии; товарищ его сдерживал.

— А! В дороге! — воскликнул в ответ. — В дороге с нами ничего не случилось, но мы с утра под бременем несчастья, преступления, которое довело бы до бешенства самых равнодушных!

— Что же случилось? — перебил канцлер.

— Христианин никогда не должен доводить себя до бешенства, — добавил Свинка.

— Как? — вырвалось у гостя. — Разве надо равнодушно смотреть, когда творятся подобные преступления? Когда невинных умучивают? Душа должна возмутиться и возопить к Господу!

И, подняв руки вверх, молодой дворянин начал громко жаловаться и скорбеть, не обращая, по-видимому, внимания на посторонних и на их сан.

— Не жить уже на этой земле! Не смотреть на этот ужас! Лучше к чужим в пустыню!

— Ради Бога, успокойтесь! — вмешался Свинка. — Успокойтесь! Кто вы? О чем рассказываете? Ваше лицо мне как будто знакомо?

— Я тоже некогда видел вашу милость, — ответил приезжий все тем же страстным и прерывистым голосом. — Я был раньше при дворе того господина, который не достоин звания христианского князя. Я — Михно Заремба. Бросил я князя Пшемыслава, не будучи в состоянии смотреть на его безжалостное обращение с княгиней, бросил, а теперь, теперь буду по всему свету искать мстителей за нее! Не достоин он княжить, чтоб его земля не носила!

— Безумец! Да как ты смеешь говорить это мне? — возмутился Свинка. — Если бы я был еще светским человеком, я бы тебя наказал, так как уважаю князя.

— Уважаете, потому что не знаете его так, как я! — вскричал Заремба. — Вы не были у нас, не знаете, что он разрешил делать, что творилось! К вам не дошли вести о том, на что мы смотрели собственными глазами.

— Не суди, да не судим будешь, — вмешался канцлер. — Человече, опомнись!

— Я хочу, чтоб меня судили! — ответил Заремба. — На мне нет ни несчастья чьего-либо, ни кровавых слез. Если бы я мог, я бы выступил против него на Божьем суде!

— Еще раз предупреждаю, придержи язык! — пригрозил Свинка. — Я пустил вас не за тем, чтобы слушать оскорбления моего князя. Хотите отдохнуть, так молчите. Довольно.

— А знаете, за что я взываю к Господу и не могу молчать? Знаете, что случилось? — спросил Заремба.

Канцлер в беспокойстве подошел к нему:

— Случилось что, говори!

— Случилось, — крикнув Заремба, подняв руку, — то, что давно подготовлялось! Я знал, что этим кончится. Этой ночью, по приказу князя, служанки придушили несчастную княгиню Люкерду.

Послышался ропот возмущения.

— Не может быть! Это клевета! — закричал канцлер.

— Клевета! — с гордым смехом ответил Заремба. — Я еду оттуда, еду из Познани! Поезжайте, послушайте, вам народ на улицах расскажет, что случилось! Убийство было явное, всему миру о нем известно. Весь народ стонет. Да! Придушили несчастную!

Заремба застонал, ударил себя по голове и бросился вон из комнаты, словно исполняя обязанность объездить всех и известить об убийстве. Вскочили оба на коней и помчались.

III

Ночь с 13 на 14 декабря была уже подготовлена в замке в Познани предыдущим днем.

Мина в отчаянии от проявленного князем равнодушия, в сердцах, угрожая какой-то местью, несколько раз влетала в комнаты Люкерды и, наглядевшись на плачущую, полубезумную женщину, уходила, не в состоянии решиться на что-нибудь.

Вечером позвала к себе Бертоху и стала ее угощать.

— Послушай, — начала дрожащим голосом, — надо разом с ней покончить. Клянусь тебе, что я слышала из собственных его уст, что он мне сказал: "Пусть меня избавят от нее!" Да! Понимаешь, что это значит? Дважды он мне это повторил. Он хочет, чтоб был конец!

Бертоха, преследовавшая Люкерду, как дикое животное свою добычу, колебалась, однако и не решалась, когда дело доходило до решительных поступков; на преступление не хватало храбрости.

Заворчала, покачала головой, пожала плечами, опасаясь горячей Мины; мучить — мучила, но убить! А здесь ведь несомненно дело шло об убийстве!

— Она и так не сегодня-завтра подохнет, — бросила сквозь зубы, попивая вино. — Я уж это знаю. Не одну такую видела. Когда идет в костел, так качается, как пьяная, дышать ей уж нечем, все время хватается за иссохшую грудь, не ест, не пьет — одну воду. Ночью мечется, стонет, плачет.

— Ну так к чему дольше мучить и нас, и его! Я тебе говорю, он сам сказал, что хочет, чтобы его избавили от нее.

Бертоха делала гримасы, опускала глаза, с очевидным неудовольствием слушала этот разговор. Мина подливала ей теплого вина с пряностями, суетилась, бросалась, как в лихорадке.

— Нет! С этим надо покончить… надо покончить поскорее! Наклонилась к Бертохе и шептала на ухо:

— Ее легко удавить, как цыпленка! Увидишь… он щедро наградит! Она ему уже поперек горла стала! Просит избавить его от нее! Никто знать не будет! Была больна, умерла!

Ты и я… мы вдвоем, достаточно, — прибавила Мина, — Он велел! Велел!

Бертоха приподняла голову, вино придало ей храбрости.

— Возьмем после нее все! Я ничего не хочу! У нее еще много драгоценностей, которые она прячет в ларце… тяжелые цепочки… Бери ты, бери все!

Глаза немки разгорались. Она встала.

— Хорошо говорить, — начала она слегка охрипшим голосом. — Я все знаю! Как бы ни был кто слаб, умирающий, а придется душе уходить из тела, так сопротивляется ужасно, не справиться! Ребенка трудно придушить, а что же женщину!

— Что? Да у нее сил меньше, чем у ребенка, — перебила Мина. — Если бы ее не поддерживали под руки, так и до костела бы не дошла… по комнате идет, за стены да скамьи хватается!

Бертоха недоверчиво трясла головой.

— Ты думаешь, с этими князьями хорошо иметь дело? Я и это знаю. Скажет: избавить меня от нее; скажет: убить, а потом сам умоет руки и велит разорвать лошадьми. И это случалось! Что для них слово или жизнь человеческая!

— Так я его лучше знаю, чем ты!

— Неправда, — стояла на своем Бертоха. — Еще и твоего духу здесь не было, когда я его юношей знала и хорошо знала! Была и я молода!

Она выразительно улыбнулась.

— Кто им будет верить! Поклянется, чем угодно, а потом… Эти пророчества не напугали Мину. В ней кипел гнев, ей было

невтерпеж. Сказала себе, что дольше не выдержит. Служанок она уже подговаривала, теперь надо было привлечь на свою сторону Бертоху и приобрести в ней соучастницу, а не врага.

— Все драгоценности твои, — говорила, обнимая ее. — Мало тебе, прибавлю из своих! Я со служанками сама все сделаю, но ты должна быть со мной! Она сегодня еле ходит, кричать не будет, никто не услышит, увидишь!

Бертоха уже привстала было, но теперь опять уселась, застонав.

— Не хочу, возись сама! Мина долила ей вина.

— Пей-ка, пей! Ишь, трусишка! Сегодня же с нею покончим. Ты должна! Я — так могу, а ты не хочешь? Он ждет, велел, он даст награду. Никто слова не скажет. Умерла и все.

Задумавшись, пила Бертоха, а перед глазами мелькали драгоценности, приказ князя и уверенность в безнаказанности легкого преступления.

Постоянные разговоры о скорой и неизбежной смерти Люкерды сделали ее равнодушной.

Мина видела, что скоро добьется своего. Побежала проведать, что делает Люкерда.

Как всегда, в спальне горел ночник перед иконой и лампа на столе. По углам прятались тени. Широкая кровать еще пустовала.

Княгиня, пошатываясь, бродила по комнате. Раз стала на колени перед иконой Богоматери, сложила руки, с плачем стала молиться. При этом упала на пол и должна была подняться, придерживаясь за скамью. Уже был час, когда она обыкновенно ложилась, но сегодня она откладывала это, знала, что все равно не заснет, если ляжет. Сон ее сменялся мечтами; она часто вскакивала с плачем, стонала, напевала и опять ложилась.

Мина, приоткрыв дверь, жадно следила за каждым движением, за каждым проявлением слабости и упадка духа. Она видела, как княгиня хваталась за грудь, как она зашаталась и, опустив голову, села на скамью. Потом опять привстала, облокотилась на стенку, тяжело дышала, а в горле что-то хрипело.

Мина прибежала обратно. Лицо ее горело. По пути что-то шепнула служанкам, стоявшим кучкой в ожидании. Это были простые девушки, уже затронутые придворной жизнью, сильные, как парни, дерзкие да еще сегодня вечером отведавшие меду у Мины.

В ожидании дальнейшего смеялись и трунили. То, что им надо делать по приказу старших, их не касалось.

Бертоха, подвыпив, раздумывала, полусонная, когда вернулась Мина и коснулась ее дрожащей горячей рукой.

— Надо подождать, когда ляжет спать, — прошептала, — тогда.

Бертоха кивнула головой в знак согласия. Она уже успела уговорить себя, что нет опасности, раз Мина пойдет с нею. Служанки могли все сделать, что нужно; им достаточно было кивнуть.

— Подушки лежат сбоку у кровати, — говорила прерывистым шепотом Мина. — Когда ляжет, бросим на нее — она и звука не издаст, следа не будет.

Теперь уже в согласии перешептывались.

Бертоха, согласившись с Миной, тоже хотела поскорее кончить, избавиться от мучительного ожидания. Говорила сама себе, что первая побежит к князю с известием, что больная княгиня умерла.

Встала, собираясь идти.

— Подожди, — удержала ее Мина. — Посиди здесь, а я пойду, посмотрю… Не надо ее спугнуть. Пусть ложится и дремлет. Так будет легче и лучше.

Мина вторично подбежала под двери.

Люкерда опять разгуливала по комнате, напевала, как и раньше, хваталась за голову и грудь.

Немка послала к ней одну из служанок напомнить, что пора спать. Девушка вошла развязно; это была одна из самых дерзких служанок, привыкшая обращаться с княгиней запросто несмотря на ее сан и болезнь.

Вошла и остановилась, скрестив руки.

— Вам пора спать! — сказала. Люкерда, не отвечая, взглянула на нее.

— Спать пора! — повторила служанка, — а то мы из-за вас должны выстаивать. Ну, пора спать! — еще раз добавила она с явным издевательством.

Княгиня не отвечала и медленно ходила. Она уже привыкла к такому издевательству прислуги и не реагировала на него.

Несколько раз повторив свое приказание в более и более грубой форме, служанка подошла наконец к княгине и потащила ее за руку к кровати.

Бессильная Люкерда уселась на минуту, но сейчас же с испугом встала и опять заходила по комнате. Служанка вторично потянула ее. С усилием княгиня вырвалась, презрительно взглянула и отошла в угол. Мина, видевшая эту сцену в щелку, ерзала на месте.

Служанка, ворча, ушла. Прислужницы перешептывались у дверей, княгиня слышала, но уже свыклась с этими ежедневными оскорблениями. Она лишь стала плакать.

Мина им подмигнула. Она знала, что после слез и истерики усталая княгиня скоро засыпала.

Но сегодня Люкерда не ложилась, а стала в угол и закрыла глаза.

Было уже поздно, пели вторые петухи. Люкерда дремала под стенкой; служанки смотрели сквозь щелку, теряя терпение и проклиная ее.

Мина ходила по комнате; теперь ей приходилось удерживать Бертоху, которая рвалась покончить… Она уже здорово подвыпила.

— Кончать, так кончать! — повторяла. — Идем! Убьем ее, как муху!

Прошла уже и полночь, когда прибежала одна из прислужниц с известием, что Люкерда легла.

Обе женщины побежали туда стремглав, но у дверей пошли на цыпочках, приказывая служанкам молчать. Открыли дверь, и вся кучка тихонько вошла.

Уже подходили к кровати, когда Люкерда внезапно, словно по наитию, села. Увидев во мраке подходивших молча женщин, крикнула пронзительным, душераздирающим голосом, раздавшимся среди ночной тишины.

Мина испугалась; она не верила ушам, что такой сильный голос, способный разбудить людей в замке, мог раздаться из столь слабой и высохшей груди.

Княгиня, дрожа, смотрела на них ужасным взглядом, а ее протянутые судорожно руки застыли, словно отталкивая нападавших.

Это была уже не умирающая женщина, но существо, защищающее свою жизнь из последних сил…

Прошел момент колебания, и Мина бросилась с бешенством первая. Но в этот же момент Люкерда соскочила и побежала к дверям; прислужницы, столпившись там, не пускали ее, отталкивая.

Тогда княгиня бросились к окну с таким проворством, которое изумило женщин, видевших ее недавно еле передвигавшейся. Но и здесь она встретила протянутые руки, закрывавшие ей путь.

Мина опомнилась и погналась за ней. Бертоха еще стояла в испуге, когда служанки бросились вслед за немкой и толпой повалили кричащую и защищающуюся Люкерду на кровать.

Мина набросила на нее громадную подушку, лежавшую сбоку, и оборвала крик отчаяния.

Судорожно дергалось тело несчастной мученицы, затем руки и ноги вытянулись, окостенели и упали бессильно.

Немка давила, что есть мочи, а две служанки ревностно помогали.

Кончились борьба и крик, наступила грозная тишина. Бертоха с опаской подошла к кровати, но лица княгини не было видно, так как его закрывали подушки, а пальцы Мины все еще душили за горло уже мертвую.

Лицо мстительной женщины дышало каким-то бешенством, стиснутые зубы, казалось, хотели впиться в жертву… Не могла, или не хватило решимости пустить ее… Наконец обессилела и опустилась на пол.

Бертоха откинула подушки. Люкерда лежала посиневшая, мертвая, с налитыми кровью глазами, уже потерявшими блеск, с лицом, на котором запечатлелись муки смерти.

Этот вид протрезвил Бертоху, да и все женщины испугались. Одна лишь Мина встала и, не владея собой, начала тормошить мертвую, чтобы уничтожить следы неестественной смерти. Но эти следы не исчезали.

Служанки стояли еще у кровати, а смятая и валявшаяся подушка свидетельствовала о том, что случилось, когда вдруг открылась дверь, и князь с лампой в руках вбежал в комнату.

Крики донеслись до него, и он шел в страхе, подозревая что-то; но достаточно было взглянуть на лицо Мины, на кровать, на служанок, дрожавших и растрепанных, чтобы отгадать ужасную истину.

Князь бросился к кровати и остановился, бледный, с помутившимся взором. Мина уставилась на него какими-то торжествующими безумными глазами; она не убегала и не отнекивалась.

Пшемыслав не мог говорить и только тяжело дышал, объятый возмущением и ужасом, Его глаза от мертвой перешли к палачу.

— Вот тебе, чего хотел! — воскликнула немка. — Ты сказал: избавьте меня от этого трупа… Я исполнила твой приказ. Ты сказал…

И дерзко указала на него пальцем. Услышав это, князь схватил нож из-за пояса и метнул в нее. Глаза его горели, губы дрожали.

Немка еще хотела бросить ему вызов, но вдруг ее охватил страх, и она с криком бросилась наутек. Пшемыслав погнался за ней, но у порога обессилел и свалился на скамью, спустив руки.

Служанки и Бертоха все еще стояли. Князь, не глядя на них, ни слова не сказав, посмотрел в сторону кровати и, не вынеся этого вида, вышел из комнаты, пошел по коридору на двор и там прислонился к холодному столбу.

Тут его и застал следивший за ним ксендз Теодорик. Князь схватил его за руку и прерывистым голосом сказал:

— Люкерда… умерла! Батюшка, тут совершили преступление, убийство! Я не виновен! Не виновен!

Теодорик поднял голову.

— Кто же осмелится вас обвинять? — сказал он дрожа. — Вы сами не давайте повода. Идите спокойно в свои комнаты, а я всем займусь.

С этими словами лектор взял князя под руку и отвел в спальню, а сам немедленно пошел на половину княгини.

Здесь все еще оставалось по-прежнему, только Бертоха уселась на пол, не в состоянии держаться на ногах. Служанки рассеялись по углам и скамьям. Труп лежал синий, бледный, остывший…

Кровать в беспорядке, смятые и порванные подушки, на одной из них свежее кровавое пятно, все это свидетельствовало о преступлении.

Ксендз Теодорик, хотя как духовное лицо почти ежедневно встречавшийся лицом к лицу со смертью, став у кровати, остолбенел от испуга и возмущения. Глаза заволокли слезы, но некогда было жалеть; надо было спасти князя и снять с его дома следы преступления.

Ксендз сейчас же велел Бертохе и служанкам приодеть мертвую княгиню и уложить ее так, чтобы не видно было насилия.

Все они теперь боялись прикоснуться к мертвой, хотя не побоялись наброситься на живую; но ксендз Теодорик нашел достаточно в себе силы, чтобы заставить их повиноваться. Тон его голоса, духовное платье, тревожное состояние служанок все это повлияло настолько, что Бертоха первая стала укладывать руки и закрывать глаза княгини.

Уходя, ксендз Теодорик позвал проснувшихся дворцовых служителей и одного из них послал в костел, а остальным велел стать у входа в комнату.

Ударили в большой колокол, начался перезвон по умершей.

Во всем замке звуки колокола и беготня подняли на ноги спавших. Все повыбежали, собирались, расспрашивали.

— Княгиня умерла? — кричали одни.

— Княгиню удавили! — шептали другие.

Громко обвиняли Мину, которую стража видела, когда от. выбежала из комнаты Люкерды и стала метаться по двору и окрестностям замка.

Многие из служанок, хотя и не принимали участия в убийстве, но об этом знали.

Разговоры пошли по замку, по городу; между тем тревога овладела умами. Толпы народа собирались у валов, толпились у ворот; раздавались крики, стоны, угрозы.

Если бы Мина попалась на глаза, то, пожалуй, народ расправился бы с ней самосудом, считая, что она всему виной. Но нашлись и голоса, обвинявшие князя.

Траурный перезвон аккомпанировал говору толпы. У ворот замка пришлось поставить двойную стражу.

Каштелян Томислав, хотя и не получил никаких приказаний, но, услышав громкие обвинения Мины в убийстве, велел ее отыскать.

Побежали к ней в комнаты, но там царил хаос, разбросанные платья, открытые сундуки, горящая лампа — Мины не было. Передавали друг другу, будто она прямо вскочила на лошадь, велела открыть ворота и ускакала еще до поднявшейся в замке тревоги. Каштелян не решился преследовать ее.

Ксендз Теодорик лично занялся похоронами с таким расчетом, чтобы днем выставить тело в костеле. Ему пришлось обо всем позаботиться и распоряжаться, так как князь сидел безмолвно в подавленном состоянии и не отвечал на вопросы.

В городе проживали тогда столяры, изготовлявшие гробы из дубового бревна с покрышкой; один такой гроб принесли в замок и покрыли красным сукном.

Убийцам княгини пришлось и уложить ее в гроб, предварительно надев на нее самое роскошное платье и различные драгоценности, причем оказалось, что все это присвоила себе Мина; хотя и не все, но большинство вещей разыскали и принесли обратно.

В этих подготовительных хлопотах прошла долгая декабрьская ночь: ксендз Теодорик не уходил ни на минуту. Ранним утром Люкерда лежала уже в гробу в княжеском платье, кругом стояли громадные свечи, а духовенство читало нараспев молитвы за упокой души.

Несмотря на старания покрыть белилами лицо княгини, чтобы не видны были следы ужасной ночи, выражение лица свидетельствовало о преступлении. Никто не сомневался, что несчастная Люкерда пала жертвой насилия, а причин доискивались высоко.

Против князя поднимался ропот.

Всю эту ночь Пшемыслав просидел в своей комнате, не слыша, о чем ему сообщают, не понимая хорошенько, что ему говорят. Не считая себя виновным, он чувствовал нравственную ответственность. Одно неосторожное слово, вырвавшееся в минуту раздражения, теперь немка бросила ему в лицо, как пощечину! Она обвиняла его в смерти княгини!

Под утро, очнувшись, Пшемыслав призвал к себе каштеляна.

— Где немка Мина? — спросил он. — Если найдете ее, арестуйте… если убежала, отыщите… Я не виновен в этой смерти! Я не виновен!

Так повторял он, не обращая внимания, что подобные фразы больше обвиняют его, чем очищают, и что они производят сомнительное впечатление. Каштелян немедленно разослал гонцов, но заранее можно было предвидеть, что ловкая и дерзкая немка, переодевшись в мужское платье, легко избежит преследования при помощи друзей и сообщников.

Наконец явился бледный зимний рассвет, во всех костелах ударили в колокола. Не обращая внимания на декабрьский мороз, народ толпился у ворот и не уходил; наконец пришлось открыть их, и тогда вся толпа разлилась по двору и наполнила костел.

Тело Люкерды лежало еще в спальне. Князь распорядился, чтобы похороны были обставлены по возможности торжественнее.

Пшемыслав еще не выходил; он сидел все там же с того момента, когда вернулся от Люкерды, сидел дрожа, в холоде, в полубессознательном состоянии… Таким его отыскал ксендз Теодорик, окончивший все приготовления и позаботившийся наконец и о князе.

— Милостивый князь, — промолвил ксендз, — надо мужественно переносить и самые тяжелые удары.

Пшемыслав приподнял голову.

— Осуждают меня? — спросил он. — Ведь, верно, обвиняют? Говори! Будут на меня, как на убийцу, указывать пальцами? Я не виноват! Эта негодная женщина подстроила убийство… Если она попадет в мои руки, я велю ее колесовать и лошадьми разорвать!

Ксендз Теодорик опустил голову и молчал.

— Но кто поверит, что я невиновен? — жаловался князь. — Я с ней не жил, у нее не было детей, скажут, что я желал отделаться от больной и нелюбимой жены!

Он пугливо смотрел на Теодорика.

— Я не слушал, что говорят, да и не допрашивал, — ответил спокойно Теодорик. — Толпа может сплетничать, но какое же значение имеет голос черни?

Затем он добавил:

— Милостивый князь, чтобы зажать людям рот, надо идти в костел. Надо вам присутствовать при похоронах.

Пшемыслав, не обращая на его слова внимания, живо заговорил:

— Пусть будут торжественные похороны, по возможности торжественнее! Пусть идет церковная служба… Просите епископа, созовите духовенство, скажите всему духовенству, пусть за нее молятся!

— Духовенство из церквей и монастырей уже созвано, — сказал, успокаивая, Теодорик.

Пшемыслав велел приготовить парадное платье и оделся, вернее, его одели; сам он еще дрожал… Когда пришлось выйти, обессиленный, сел опять на скамью.

Ксендз Теодорик велел принести вина и заставил его глотнуть, но еду князь оттолкнул.

Еще до ухода князь распорядился, чтобы всю женскую прислугу выгнать вон.

Ксендз Теодорик заметил, что лучше пока их арестовать, так как удаление без наказания может дать повод к наговорам.

Не отвечая, князь махнул рукой — делай как хочешь. Лектор теперь распоряжался всем: он приказывал, никто не смел возражать.

Настал день, придворные взяли гроб на руки — двенадцать человек еле смогли его нести — ив сопровождении духовенства отправились в костел.

Гроб был открыт, но его несли так высоко, что лица не было видно.

Комнаты Люкерды были теперь пусты и раскрыты. Бертоха лежала в жару, служанок заключили под стражу.

При дворе все волновались и чувствовали тревогу. Многие теперь жалели княгиню, а свидетели ее судьбы возмущались убийцами. Рассказы об ужасной ночи, переданные служанками, ходили по людям, все изменяясь и получая особую окраску.

Почти во всех Пшемыслав возбуждал отвращение и страх, его считали безжалостным мучителем. Разве подобное могло случиться помимо его?

Только немногие старались — и то напрасно — доказывать, что княгиня умерла естественной смертью, давно ожидаемой; им никто не верил. Нашлись люди, слышавшие крики; Мина убежала; служанки плели и обвиняли всех, лишь бы снять обвинения с себя.

Близок был полдень, когда князь в трауре, в сопровождении ксендза Теодорика и каштеляна Томислава вышел из своих комнат в костел. Двор был полон людей.

Раздался громкий шепот: "Идет!" Глаза всех обратились на князя.

Если бы даже никто и не обвинял его, то один его вид — бледное лицо, блуждающий взгляд, выражение тревоги, стыда и какого-то унижения, просвечивавшее сквозь напускную гордость, — свидетельствовал бы о его вине.

Люди смотрели издали и в душе говорили: "Он ее убил".

Князь хотел идти свободно и решительно, но ноги подкашивались, выступал пот, тысячи взглядов обдавали его жаром и давили, как камень. Ему хотелось поскорее пройти недалекий путь из замка в костел, казавшийся ему бесконечным.

Ксендз Теодорик не давал ему торопиться. Пришлось идти медленно по шпалерам среди толпы, прямо на горящие у гроба огни; Пшемыслав, не видя умершей, как бы видел ее глазами души такой, какой она ему показалась в первый момент после смерти.

Ему вспомнилось, как она впервые въехала в замок, как она шла, бледнея и дрожа, к алтарю, у которого лежала теперь без души.

Пока Пшемыслав дошел до дверей костела, откуда слышалось все яснее громкое жалобное пение духовенства, силы его оставили, и пришлось его поддержать… Князь хотел остановиться, но его повели дальше к гробу и поставили на возвышении, откуда видно было лицо умершей.

Когда наконец он вступил на ступеньки и взглянул на это бледное лицо, ему послышалось, что уста проговорили:

— Я прощаю, но Бог…

А из глубины костела шум толпы приносил ему слова Зарембы:

— Будешь наказан насильственной смертью, какой погибла она…

IV

Еще не кончились похороны, как раз хотели опускать гроб, когда пришло известие, что приезжает Свинка, назначенный Гнезненским архиепископом.

Пожалуй, одно это известие могло на время отвлечь мысли Пшемыслава от гроба и кровавых воспоминаний минувшей ночи. Не могло быть более удачного и желанного выбора, но в то же время и более неожиданного. Разве мог князь в этом рыцаре предвидеть будущего главу польского духовенства?

Пшемыслав и обрадовался, и опечалился, когда ему сообщили новость. Надо же было случиться, что этот муж, уважения которого князь хотел добиться, появлялся как раз в момент, когда голос народа обвинял князя в убийстве!

Кончались молитвы, гроб уже приготовились спустить в подземелье, и вот в сталлях для духовенства князь увидел Свинку, появившегося после продолжительного отсутствия в самый тяжелый час его жизни.

Свинка смотрел на князя вопросительным, почти грозным взором, но в то же время и печальным. В этом взоре заключались и жалость, и возмущение, и верховное положение судьи, стоящего выше виновного.

Пшемыслав должен был опустить глаза; на груди, как камень, лежало неописуемое горе, и болела душа. Он стоял перед этим пастырем, как обвиняемый, который никогда не сумеет очиститься. Он сам говорил, что невиновен, но чувствовал, что виноват.

Все усилия схватить убийцу остались напрасными. Преследование установило, что она сбежала туда, где была уверена в безнаказанности, а именно — к одному из бранденбургских маркграфов, Оттону, при дворе которого жили ее родственники. Настичь ее не представлялось возможным.

Вечером после похорон, превзошедших своей роскошью все, о которых люди помнили, в замке были устроены поминки для духовенства. Этот обычай сохранился у нас еще с языческих времен.

Народу было много, так как ожидали, что хотя бы на минуту выйдет и Пшемыслав. Однако ошиблись; князь прямо из костела боковым ходом прошел незаметно к себе и пригласил туда епископа Яна и Свинку.

Дни борьбы с самим собой не успокоили его, но по крайней мере дали ему возможность владеть собою. Угрюмое лицо скрывало угрызения совести и беспокойство. Мучения человека прикрывала гордость князя.

Ксендз Теодорик с удивлением смотрел на эту его мощь.

Когда Свинка вошел, Пшемыслав встал и с глубоким уважением приветствовал его; взглядом князь старался узнать, не будет ли архиепископ слишком строг. Лицо Свинки было покойно, но на нем виднелось настроение судьи. Очевидно, голос народа уже дошел до него.

Князь начал, радуясь назначению архиепископа:

— Давно я с тоской добивался этого, но не смел надеяться на столь удачный выбор. Не сумею высказать, как меня этот факт обрадовал и поддержал в моем горе. Поздравляю вас, желанный наш пастырь!

Епископ Ян, человек серьезный, больших способностей и живого темперамента несмотря на годы, добавил, что сам Бог послал им такого вождя.

— Из нашей среды, старых здешних духовных лиц, всем известных и связанных различными обстоятельствами, никто не сможет выполнить то, что вы… Вас ничто не обессиливает и не связывает. Да будет благословенно имя Божие!

— Я повторю то, что сказал папе, когда на меня возложили это бремя, — ответил Свинка. — Да будет воля твоя, Господи, если хочешь принять от меня чашу сию.

Канцлер Викентий стал рассказывать о своем путешествии, епископ добавил несколько слов о печальном моменте, когда прибывший архиепископ может как раз утешить князя.

Все, кроме будущего пастыря, стали настаивать, чтобы не тратить времени и немедленно рукоположить Свинку. Последний не возражал.

Ксендз Ян, познанский епископ, сообщил, что епископы: вроц-лавский — Фома, плоцкий — Гослав и любуский — Вольмир уже извещены гонцами, что их экстренно ждут в Калише.

— А я тоже отправлюсь с вами, — сказал Пшемыслав, — чтобы первым поздравить главу нашей церкви и получить благословение…

— А там уж Гнезно сможет утешиться, — добавил, улыбаясь, Ян, — когда в своих стенах поздравит пастыря.

Во время разговора Свинка всматривался в князя, который не выдерживал его взгляда и отворачивался.

Завязалась общая беседа, довольно продолжительная; наконец, епископ Ян собрался уходить, а Свинку князь задержал.

Они остались одни. Пшемыслав долго думал, пока начал задушевную беседу.

— Святой отец, никогда вы не могли быть так желанны, но и мне никогда не могло быть так тяжело предстать перед вами. Я знаю и сознаю, что вы смотрите на меня, как на обвиняемого, на человека, запятнанного тяжелым грехом.

— Грех достался в наследство от прародителей всем людям, — ответил Свинка, — но мы должны унаследовать от Христа раскаяние.

— Если на мне и тяготеет грех, — живо сказал князь, — то он не столь велик, как утверждают злые люди… Вы знаете, вероятно, батюшка, они мне приписывают…

Ему не хватило голоса, и лицо покраснело.

— Приписывают мне смерть жены… Я в ней не виновен. Я не приказал, не желал ее даже, хотя, может быть, невольно способствовал тому, что случилось… Да, батюшка, не хочу от вас ничего скрывать: она умерла насильственной смертью от рук придворных; главная виновница убийства убежала, и я не мог ее наказать. Я и виноват, и не виноват!

Он ударил себя в грудь.

— Я хотел исповедаться перед вами… Свинка слушал молча, печальный.

— Каяться надо, — промолвил, — чтобы Господь сжалился. Если ощущаете хотя тень греха, омойте его.

— Я готов каяться, готов принести жертвы, — воскликнул князь, — лишь бы умилостивить Господа! Но как я сниму с себя пятно в глазах людей? Как могу я очиститься перед ними?

Он умолк и затем продолжил медленно:

— Вы знаете, отец, что после дяди Болеслава я унаследовал не только его княжество, но и идею, не оставлявшую его всю жизнь. Я хотел вернуть прежний блеск короне Храброго. Как же теперь надеть ее на чело, на котором люди видят кровь невинной?

Он ломал руки.

— Успокойтесь, князь, — ответил Свинка. — Что церковь сможет сделать для вашей поддержки, то она сделает. Предстоит тебе великое дело… рядом с ним все мало. Но надо быть чистым в душе.

Он встал.

— Кайтесь, — добавил он, — а мы будем за вас молиться. Пшемыслав со слезами обнял его.

— Отец! Спаси меня от меня самого! Я отдаюсь тебе. Я очень несчастен.

Шепотом окончился разговор, и Свинка ушел взволнованный, печальный, погруженный в думы.

Предстоящее вскоре торжественное рукоположение, на которое надо было собраться в Калиш уже на другой день, отвлекло князя от мыслей в одиночестве, особенно его преследовавших. С большим отрядом, со свойственным ему великолепием Пшемыслав сопровождал Свинку в Калиш, где их уже ждали епископы.

Не все они радовались наравне с Яном Познанским выбору нового вождя. Уже до них дошли вести о его энергии и уме. Это был вождь не только номинальный, но и действительный глава, которым никто не смог бы руководить. С опасением поглядывали на эту рыцарскую фигуру, словно выкованную из меди….

Когда новый архиепископ, которому Пшемыслав преподнес драгоценный перстень, впервые повернулся от алтаря и стал благословлять народ, все почувствовали в нем вождя, знающего свою силу и мощь.

— Этот, — говорило шепотом духовенство. — никого не побоится.

Каштеляном калишского замка, где князь принимал духовенство, был недавно назначен Сендзивуй, сын прежнего познанского воеводы Яна, человек, выросший при дворе Пшемыслава, способный, смелый, но резкий и гордый.

Несмотря на видное занимаемое положение, поговаривали, что он им недоволен; оно казалось ему недостаточным и было причиной неприязненного настроения по отношению к князю. Сендзивуй думал, вероятно, что после отца получит воеводство Познанское.

Дня за два до приезда князя и приглашенных лиц каштелян, не очень-то обрадованный этим, так как ему предстояло занять второстепенное положение, а он привык здесь властвовать, был занят распоряжениями касательно приема и размещения гостей, когда вдруг увидел направляющегося к нему пешком Зарембу.

Знал он хорошо, что случилось с Зарембой и как он разъезжал, подстрекая тайно родных и Налэнчей против князя.

В юные годы Заремба и Сендзивуй были очень дружны. Оба похожих характеров, только тем отличались друг от друга, что Заремба никогда не скрывал своих мыслей и откровенно разражался выпадами, а каштелян скрытничал и притворялся таким, каким нужно было.

Заремба знал, что еще раньше Сендзивуй имел зуб против князя, хотя подлизывался и этим подлизыванием и лестью добился того, что ему дали калишский замок. Но этого ему было мало.

Ему хотелось стать воеводой в Познани, быть около князя и овладеть им, а этого не получилось.

С виду он был довольно прост, но на самом деле скрытен и ловок и никому не сообщал своих замыслов.

Его удивило появление Зарембы, явного врага князя, в такой момент, когда каштелян готовился к его приему. Это ему было неудобно, но думал, что, вероятно, Заремба покорился, жалеет о своей несдержанности и хочет просить прощения.

Заремба развязно подошел к нему, хотя теперь это было несвоевременно, так как один из них был наверху, а другой опустился очень низко.

— Не откажетесь ведь от меня в моем несчастьи? — начал гость.

— Я только удивляюсь, — ответил Сендзивуй, — что вы осмелились обращаться ко мне, чиновнику князя, и вспоминать прежнюю дружбу. Все говорят, что пан — враг нашего князя.

— И это верно, — громко сказал Заремба. — Вы, пан каштелян, — тут он подчеркнул нарочно титул, — не слишком гордитесь милостью князя! Что со мной случилось вчера, то может с вами случиться завтра. Потом и такой изгнанник, как я, пригодится…

— Довольно об этом на дворе, — проворчал Сендзивуй. — Хорошо, что вас тут никто не знает. Пойдемте в комнату.

— Ну что же! Не арестуете ведь меня! — засмеялся храбро Михно.

— Пока не должен, не арестую, — ответил каштелян.

Оба шли в комнаты не очень охотно.

Каштелян занимал прежнее помещение князя Болеслава, но теперь как раз должен был отвести его для князя и гостей. Поэтому они пошли в боковую комнату, где был хаос, так как туда снесли всю мебель и вещи, а не хватало времени расставить их.

Посмотрев на исхудавшего, загоревшего и с морщинами страсти на лице Зарембу, Сендзивуй улыбнулся.

— Что же? Не надоело тебе еще бегать, как лисе перед собаками? Хочешь умилостивить князя?

— Кто? Я? Просить? Его? — вспыхнул Заремба. — Я? Ну и угадал! Ты его так же любишь и знаешь, как и я, хотя он мил по отношению к тебе, а ты к нему. Мы старые товарищи, не будем же врать, так как это ни к чему. Я и не думаю скрывать, что у меня в мыслях, а к тебе пришел не просить о заступничестве, но подговорить тебя!

— Так ты попал скверно, — возразил холодно Сендзивуй. — Я не для вас.

— А кто знает? — ответил Заремба, удобно усаживаясь. — Побеседуем-ка по-старому.

Сендзивуй, вероятно, был любопытен и молча ждал.

— Князь тебя не очень-то жалует, — говорил Михно, — это всем известно и тебе тоже. Дал тебе каштелянство, чтоб отделаться, ради твоего отца и низких твоих поклонов. Мечтаешь о воеводстве — но напрасно. Не получишь его. Впрочем, что тут воду варить? Пшемыслав ваш на княжестве не удержится. Землевладельцы его выгонят. Он убийца собственной жены, хочет быть нашим тираном. Бранденбуржцы точат на него зубы, силезцы его не выносят и хватают все, что у него есть, Поморья он не дождется. В снах он видит корону — получит ее в аду у Люцифера!

— Молчи же! — угрюмо перебил Сендзивуй.

— Почему же мне молчать? — ответил Заремба. — Слушай, не слушай, а я должен говорить. Если б ты был умен, да послушался меня, так пошел бы выше, чем теперь.

Каштелян опять нетерпеливо оборвал его:

— Глупости говорите!

— Думай, что угодно! Я еду из Вроцлава от князя Генриха. Мне велели тебя расспросить.

Испуганный и удивленный Сендзивуй живо повернулся.

— Молчи ты со своим князем. Обоих вас знать не желаю. Если будешь дальше рассказывать о таких нечестных делах, кто тебе поручится, что я не велю тебя арестовать?

Заремба засмеялся.

— Не велишь и не выдашь меня! — воскликнул. — Я тебя знаю. У тебя внутри то, что у меня снаружи. Я тебя ни к чему не принуждаю, но мы старые товарищи, я тебе желаю добра. Надо оглядываться на обе стороны. Кто знает, что будет?

— А ты оглядывался, когда влез в эту кашу, где теперь сидишь? — возразил Сендзивуй.

— Это будет видно, — сказал Заремба. — Теперь поговорим, как пристало старым товарищам, хотя ты каштелян, а я бродяга. Я тебе говорю правду. Князь Генрих Вроцлавский хотел бы с тобой поближе познакомиться. Поезжай как-нибудь к нему… может быть, это обоим пригодится.

Сендзивуй испытующе взглянул.

— Потише! — сказал он, смутившись. Заремба подмигнул.

— Послушай, твоему князю ничто не поможет, он должен пасть. Завтра, через год-два — я не знаю, но хотя бы и провозгласил себя королем, это его не минует. Если его коронуют, как ему хочется, тем скорее падет. Землевладельцы знают, что такое король. Теперь он ими помыкает, пока князь, а потом сядет на шею.

Так рассуждая, Заремба посматривал на Сендзивуя, следя за произведенным впечатлением. Каштелян, однако, обнаруживал только беспокойство и нетерпение.

Михно несколько изменил разговор.

— За вашу долгую службу не можете похвастаться большой милостью Пшемыслава, — промолвил он. — Болеслав Благочестивый пожаловал вас гофмейстером своего двора; следовало вам получить что-нибудь больше, чем калишское каштелянство.

— Следовало мне получить воеводство, — вырвалось у Сенд-зивуя, — не другому, а мне. Случилось беззаконие!

— Пшемыслав не на вашей стороне, — добавил Заремба, — ваша служба пропадает даром.

Им помешали. Заремба, энергичный и отважный, вечером опять вернулся, хотя близок был час прибытия князя.

— Как? Вы еще здесь? — спросил каштелян. — Ведь это безумие. Если бы кто из придворных приехал, да вас увидел?

— Этого-то мне и надо, — ответил равнодушно Заремба. — Там у меня много друзей, я бы их повидал с удовольствием.

Эта дерзость испугала Сендзивуя.

— Еще наткнешься на кого, кто велит тебя арестовать! Убирайся отсюда, я не хочу тебя здесь видеть. Уходи!

— Не беспокойтесь, — сказал Заремба. — Ведь невозможно вам уследить за всеми, когда тут такое сборище. Я не боюсь и останусь. Не скрываю, что буду сговариваться против князя, но это мое дело; вы за это не отвечаете.

Он смотрел ему прямо в глаза.

— Раньше или позже, но и вы к нам присоединитесь, — заключил он. — Обиду забыть трудно, а я ручаюсь, что князь Генрих вознаградит ее.

Как случилось, что Заремба переночевал в какой-то коморке и во время съезда был в Калише, о чем каштелян знал, объяснить трудно.

Когда вечером в замке был пир и не обращали особого внимания на окружающих, так как с епископами приехало много неизвестных, Заремба стал поджидать в темных коридорах подвыпивших дворян, среди которых имел много друзей.

К их числу принадлежал и молодой Зуб, сын гнезненского ловчего, старый друг Налэнча и Михно. Увидев Зарембу, он сильно испугался.

— Как ты рискнул сюда пробраться? — воскликнул он. — Узнает кто-нибудь тебя, укажет, и погибнешь!

— Не боюсь, — ответил Михно, ведя его в сторону. — Видишь, хожу смело; это должно тебе показать, что у меня здесь свои, и что я покоен. Ваш князь окружен такими, как я.

Зуба это не успокоило, и он, дрожа, порывался уйти, а Заремба смеялся.

— Эх, трусишка, — говорил он, — половина людей перепилась, вторая занята тем, чтобы напиться, а на меня некому обращать внимания. Я не собираюсь уговаривать тебя, но хочу знать кое-что.

И, придерживая его за пояс, продолжал расспросы.

— Говори, что делал Пшемко после убийства, когда его приказ исполнили? Ведь вы его видели?

— Ничего он не приказывал, — возразил Зуб, — неправда! Он был в отчаянии! Мина должна была бежать от его гнева, едва ее не убил.

Заремба иронически хохотал.

— Эге! Так! Так! Еще расскажешь мне, что и похороны были торжественные, и сам на них присутствовал! Мне это известно, ведь я шаг за шагом следую за ним, хоть вы меня и не видите.

— Ходишь, пока тебя не поймают и не велят казнить.

— Кто кого казнит, еще неизвестно, — ответил равнодушно Заремба. — Я тебя спрашиваю о другом: как было организовано убийство? Кто советовал, кто помогал?

— Ничего не знаю!

— Ты трус или скверный человек, — сердито заговорил Заремба, не пуская Зуба, хотя тот порывался уйти. — Кто был при нем после убийства?

— Я видел только ксендза Теодорика.

— Верного слугу и льстеца, — добавил Михно. — Этот тоже, вероятно, заранее знал обо всем!

Зубу, несмотря на холод, было жарко; наконец удалось ему вырваться из рук неприятеля. Другие тоже, пойманные то тут, то там в углу, не обнаруживали особого желания беседовать. Так он блуждал весь вечер, наконец подобрал нескольких подвыпивших и ушел с ними в город. Тут он попытался завязать более близкие сношения, и это отчасти удалось, но на другой день стали ходить слухи о дерзком пришельце, которого видали некоторые.

Утром ксендз Теодорик вошел в комнату князя, давая ему понять, что хочет поговорить наедине.

После смерти жены князь опасался и был настороже; лектор тоже боялся мести, так как ходили слухи, что к ней готовились родственники либо друзья Люкерды.

Ксендз Теодорик рассказал князю, кое-что утаив, что случайно напал на следы пребывания Зарембы в замке и о его переговорах с каштеляном Сендзивуем.

Пшемыслав сначала не хотел верить, но потом, подумав, приказал начальнику стражи, приехавшей с ним из Познани, стеречь ворота и не отходить от замка.

Сендзивуй, пораженный этим, так как без его ведома поставили стражу, побежал к князю; он нашел его в волнении и гневе.

Едва увидав каштеляна, Пшемыслав заговорил:

— Знаю, что этот прохвост Заремба, давно достойный смерти, был вчера в замке. Он появлялся открыто, насмехаясь над моим гневом, а вы об этом не знали?

— Не знаю, — ответил, побледнев, каштелян. — В замке вчера была толпа, я не мог всех видеть. Возможно, что нахал пробрался.

— Прикажите его искать, схватить, — прибавил князь. — Вы головой отвечаете за безопасность! Заремба, наверное, не без злостных планов появился здесь… То ваш старый друг!

Каштелян резко повернулся.

— Враг моего князя, — воскликнул он, — не может быть моим другом! Ваша милость, обижаете меня! Обвиняете!

Пшемыслав вспылил.

— Каштелян, я вас не обвиняю, но мне известно, что вы ко мне предъявляете претензии; я не очень рассчитываю на вас!

— Никогда я не пользовался ни доверием, ни милостью вашей, — воскликнул Сендзивуй, — мне тоже это известно! За мою верную службу мне следовало нечто большее, чем калишский замок.

— Если он вам не нравится, — ответил повышенным тоном князь, — так скажите, я дам его другому. Можете поискать счастья в другом месте! Сегодня не время говорить об этом; пока вы каштелян, ступайте и прикажите разыскать этого негодяя.

Сендзивуй пытался еще что-то сказать, но князь рукой указал ему на дверь.

Каштелян принужден был смотреть, как придворные князя, словно не доверяя ему, обыскали весь замок, все комнаты и вышки. Этот обыск продолжался несколько часов, и все время тщательно охраняли ворота.

Эти часы были для него часами большой тревоги, так как он боялся, что схватят Зарембу, но того не нашли ни в замке, ни в городе.

Только когда обыск оказался безрезультатным, каштелян, громко жалуясь, отправился к князю. Пшемыслав не пожелал слушать его нарекания, принял его строго и властно.

— Советую вам, — сказал он ему на прощание, — не меня обвинять, а себя. Берегитесь в будущем, чтобы я вас не подозревал и не имел повода быть вами недовольным.

Сендзивуй, оскорбленный, ушел, горя жаждой мести.

Еще в тот же день архиепископ уехал из Калиша в Гнезно; Пшемыслав поехал с ним, епископы отправились, кто с ним, кто к себе, так что замок опустел.

Под вечер Сендзивуй, все еще взволнованный, отправился сам искать Зарембу. Он уже решил, что войдет в соглашение с ним и с силезскими князьями, предчувствуя, что и Заремба его будет искать. На полпути они встретились.

— Ну и услужил ты мне, — крикнул сердито каштелян, увидев издали Зарембу. — Желал бы я, чтоб тебе так услужили!

Михно улыбнулся и сказал:

— Что вам кажется скверным, может кончиться хорошо. Лучше для вас, что вы убедились, чего ждать от князя. Его расположения вам не вернуть, он вам не доверяет. Поедем во Вроцлав, там вас встретят с распростертыми объятиями. Не буду скрывать, у меня поручение переманить вас туда.

Каштелян недолго раздумывал.

— Во Вроцлав я и так собирался, — ответил он, прикинувшись равнодушным. — Нет греха, если и поклонюсь князю. Но что из этого?

— Разве я должен вам объяснять? — шепнул Заремба. — Вам известно, что вроцлавский князь в союзе с бранденбуржцем, так как женат на дочери Оттона II. Бранденбуржцы имеют виды на Поморье, а ему хочется всей Польши — и получит ее. Поедем! Чем скорее, тем лучше! Пшемыслав должен погибнуть и погибнет! — добавил он. — Не от чужой руки, а только от моей!

Увидев приближающихся прохожих, каштелян велел ему молчать, но в сумерки провел его к себе, и они долго совещались. Вскоре после этого Заремба вернулся в город, оседлал коня и исчез.

Несколько дней спустя каштеляна в Калише не оказалось; говорили, что он уехал в свое имение, долго его ожидали в замке. Где он пропадал, не знали. Сообщили в Познань, что Сендзивуй не очень-то заботится об охране порученного ему города, но тому, по-видимому, ничто не угрожало.

V

После смерти Генриха Бородатого во Вроцлавском замке часто менялись князья и дворы. Все более и более меняло свою физиономию это гнездо силезских Пястов; хотя много уже кусков отошло от него, но Вроцлав все еще считался столицей Силезии. Его добивались и многочисленные потомки святой Ядвиги, а среди этих волнений город и жители приобретали все большее значение.

Теперь тут княжил Генрих, внук убитого при Лигнице, человек широких планов и беспокойного духа. Он жаждал больших земель, и хотя ему не удавались захваты даже в борьбе с несчастным Рогаткой, тем не менее он не терял надежды и энергии. Едва высвободившись из плена, уже пытался пленить других; проиграв сражение, обдумывал другое, где бы он победил и получил реванш.

Это был мужчина средних лет, полный сил, крепкий, как все силезские Пясты, закаленный рыцарской жизнью, выдержанный, упрямый. Полон честолюбия, мечтатель, отчасти поэт, сочинявший любовные немецкие песенки; он почти не сохранил в себе польского духа, а своими родственными связями и симпатиями сочетался с Бранденбургией, Чехией, империей.

Поэтому и весь его двор, если не считать недовольных полков, отовсюду к нему стекавшихся, состоял преимущественно из немцев, саксонцев, швабов и тому подобных странствующих проходимцев.

Костюмы, речь, развлечения — все это было по образцу дворов других немецких князей, которым Генрих старался подражать.

Его жена, дочь бранденбургского Оттона, принесла с собой антипатию ко всему польскому.

Почти открыто здесь составлялись заговоры против всех тех князей, которые имели права на престол в Кракове и Сандомире, в Познани и Калише.

Пшемыслав наравне с другими мешал князю Генриху. Явно с ним войны не было, но закулисные заговоры организовывались постоянно, в духе эпохи. Искали случая урвать кусок земли или даже отобрать весь его удел. Поэтому совпало с расчетами князя Генриха появление какого-то польского дворянина, который испросил у князя аудиенции через гофмейстера его двора Вернера.

Это оказался Заремба, немного знакомый с немецким языком, благодаря пребыванию при дворе Пшемыслава. Ради желанной мести он шел теперь на все.

Судя по тому, что он видел, Заремба мог составить себе мнение о могуществе князя, покровительства которого он искал. Генрих привык к такой же показной роскоши, как и Пшемыслав. Его иностранный двор был многочислен и блестящ, сам он помнил, что происходит из великого рода. Вроцлавский замок ни разу не подвергся захвату, хотя кругом часто жгли предместья; да и сам город разросся, был теперь крепким и видным.

Прежние главным образом деревянные строения уступили место каменным. Наружные стены усилили круглыми башнями; внутри сводчатые залы и галереи были полны расфранченными придворными. Здесь уже не раздавалась прежняя родная речь: и немногочисленное духовенство, окружающее князя, и рыцари, и придворные женщины — все было немецкое.

По вечерам любимым времяпрепровождением князя являлось слушание любовных песен и чтение своих собственных.

Жажда власти совмещалась в Генрихе с неимоверной жаждой накопления богатств, которые должны были устлать ему путь к власти. Не разбираясь в средствах, князь, как и Рогатка, для наполнения казны бросался на всех, в особенности на духовенство, которое не платило никаких податей, имело большие доходы со своих громадных имений и пользовалось славой богачей. Генрих присваивал себе земли, десятинные сборы, налагал на епископов и капитулы принудительные поборы и, таким образом, создал врагов во всем духовенстве. Протестовали, сердились, жаловались в Рим, но это мало помогало.

С епископом Вроцлавским Фомой начиналась уже открытая борьба. В замке редко бывало духовенство, а те из них, которые появлялись, должны были порвать с епископом и монастырями.

Заремба, охотно допущенный ко двору в ожидании аудиенции, успел заметить, что здесь не осталось и следа прежних нравов, сохранившихся еще в Познани.

Князь вышел к нему в домашнем костюме, но элегантном, в шелку с дорогими мехами. Он произвел впечатление более представительное, чем Пшемыслав.

Едва ответив на поклон, он смотрел на гостя с немного насмешливым сожалением. Прежде всего спросил, кто он. Заремба начал рассказ от момента пребывания на дворе Пшемыслава, о жизни князя с женой, о смерти ее и возмущении, вызванным этой смертью против князя. Вспомнил о своей личной обиде и кончил предложением услуг князю против Пшемыслава.

— Ведь ты же не знаешь, — гордо ответил князь Генрих, — с ним ли я или против него?

— Ваша милость не можете быть с ним, — возразил Заремба, — не надо большого ума, чтобы об этом догадаться. По праву старшинства вам следует власть над уделами, которые теперь в его руках; почему же вам не овладеть ими! Землевладельцы настроены против Пшемыслава, надо им только подать руку помощи.

Силезец слушал недоверчиво, сел, облокотился поудобнее и предоставил приезжему говорить, не проявляя ни невнимания, ни особого интереса. Изменник, очевидно, вызывал в нем антипатию.

Заремба подробно рассказал о своих родственниках, о землевладельцах одного с ним лагеря и, наконец, стал соблазнять князя:

— Вашей милости можно легко заполучить калишский замок, стоит лишь протянуть руку. Я знаю, что с каштеляном Калиша Сендзивуем легко будет сговориться.

Услышав это, Генрих проявил больший интерес: начал расспрашивать о Сендзивуе, отослал Зарембу отдохнуть, затем позвал его вторично; и вот Михно отправился в Калиш.

Оттуда он вернулся с большими надеждами, а вскоре появился во Вроцлаве и обещанный Сендзивуй. Сам князь повел с ним тайные переговоры.

Подготовка к захвату города потребовала нескольких месяцев.

В конце сентября следующего года Пшемыслав находился в Познанском замке.

Он жил теперь после смерти Люкерды в большом одиночестве, печальный; ксендз Теодорик, развлекавший его, читавший громко, вообще старавшийся его развеселить, пользовался все большим и большим расположением князя.

В замке были большие перемены. Князь старался уничтожить следы мучительных воспоминаний. Комнаты, в которых произошло убийство, совершенно переделали и предоставили придворным, а другие, более комфортабельные, готовили для будущей княгини, так как уже тогда говорили, что князь должен позаботиться о жене.

Молодой, здоровый, он должен был искать подругу, чтобы не умереть без наследников. Свинка настаивал на этом, опасаясь, что он вернется к прежним любовным похождениям. И он, и ксендз Теодорик постоянно напоминали об этом князю, но тот упирался под влиянием какого-то серьезного страха.

Слухи о насильственной смерти Люкерды настолько распространились, что многие сторонились Пшемыслава. При различных дворах завязывали переговоры относительно княжон, но безуспешно.

За небольшой промежуток времени кровавое происшествие претворилось в легенду, в песнь, повсюду громко распеваемую. Утвердилось мнение, что убийство совершено было по приказу князя. В печальной песне, напеваемой женщинами, Люкерда просила мужа подарить ей жизнь, разрешить вернуться к своим, хотя бы в рубашке и босиком. Безжалостный Пшемыслав обрек ее на смерть, а песня, доводившая до слез, только увеличивала нерасположение к князю.

Запретить исполнение ее было невозможно. Ее напевали по корчмам гусляры, ей учились женщины и распространяли повсюду. Вскоре она стояла настолько популярной, что ее печальный напев не раз доносился в путешествии до княжеского двора.

Хотя бывшие комнаты Люкерды подверглись переделкам и были заняты придворными, однако говорили, что по ночам появлялась тень убитой в белом платье, с распущенными волосами, с головой, опущенной на грудь, и со скрещенными руками и будто бы блуждала по комнатам и двору между замком и костелом.

И до князя дошли слухи, причем пугали его настолько, что он боялся ночью выйти из комнаты. Духовенство советовало сделать взносы на церковь или что-нибудь подобное; действительно, в декабре, сейчас же после смерти Люкерды, Пшемыслав основал монастырь доминиканок и дал ему богатые земли. Однако это его не успокоило. Душа болела. Ксендз Теодорик как последнее средство советовал жениться.

Принялись за перестройки в замке, а служанок, замешанных в убийстве, уволили. Бертоха, мучимая угрызениями совести, стала пьянствовать и вскоре умерла.

В бесплодных поисках жены заглянули и в далекую Швецию, к дочери короля Вальжемара, воевавшего с братьями; они мстили ему за обольщенную сестру жены.

Княжна Рыкса, дочь Вальдемара, представлялась легкой добычей, так как не имела приданого, а отец ее, которому угрожала потеря престола, не имел даже столицы и блуждал по стране.

Стали говорить о посольстве в Швецию, но Пшемыслав, хотя согласился со Свинкой, но откладывал со дня на день и чего-то боялся.

Печальна была жизнь в этом замке, над которым, казалось, витала еще тень несчастной княгини; князь часто уезжал в Гнезно, где отдыхал у архиепископа. Охота его не развлекала, рыцарские игры были заброшены.

Однажды в мрачный и печальный сентябрьский вечер в неурочный час, когда князь отдыхал у себя с одним лишь ксендзом Теодориком, появился Томислав, прося аудиенции.

Этот неожиданный приход обеспокоил князя. Воевода вошел бледный и взволнованный.

— Прихожу с печальными известиями, — начал он, нисколько не стараясь смягчить впечатление. — Сендзивуй изменил и сдал замок князю Генриху Вроцлавскому.

Пшемыслав стоял, как пораженный.

— Сендзивуй! Генрих! — пробормотал. — Откуда известно?

— Город взять не удалось, кажется, его обороняют, — добавил Томислав. — Есть беглец оттуда.

Взглянул на князя, который молчал и был сильно взволнован. Вдруг Пшемыслав поднял голову и громко крикнул:

— Созвать людей! Идем на Калиш со всеми силами! Я сам поведу!

У него захватило дыхание.

— Не теряйте ни минуты, — добавил, — сейчас же пошлите гонцов во все стороны! Завтра отправимся… Я бы пошел сегодня, если бы было возможно.

Томислав подтвердил необходимость поспешных действий. Сейчас же были отданы распоряжения.

Князь старался подбодрить себя, но и он, и воевода не особенно надеялись вернуть обратно Калиш.

Уже на следующий день узнали, что в замке сильный гарнизон, приготовившийся к ожидаемой осаде. Это поражение имело лишь ту хорошую сторону, что вырвало Пшемыслава из состояния апатии, заставило действовать и забыть о том, что лежало на сердце.

Когда несколько дней спустя собранные войска под начальством Томислава и самого князя двинулись на Калиш, на лице Пшемыслава было написано горячее желание и рыцарское возбуждение. Он торопил, распоряжался, хотел сам лично заняться всем.

Наскоро собранная армия была немногочисленна, хотя и состояла из лучшего рыцарства. Князь заявлял, что готов пожертвовать жизнью, лишь бы вернуть потерю, которую он относил на свой счет.

Пшемыслав обложил крепость со всех сторон; казалось, что возьмет ее если не штурмом, так голодом, так как силезцам не было выхода, а на скорую помощь они не могли рассчитывать.

Но едва лишь разбили палатки, а Томислав успел посмотреть кругом и прислушаться, и явился к князю в печальном настроении, предсказывая, что придется долго вести осаду, так как в замке очень сильный гарнизон, составленный из лучших силезских рыцарей.

— Стоять! Ждать! Осаждать! Не хочу! — перебил князь. — Пошлите в замок сообщить, что если в течение трех дней не сдадутся, возьму их штурмом и никого не оставлю в живых!

Воевода пробовал уговорить князя, но тот не дал слова вымолвить.

— Через два дня будет штурм, хотя бы мне пришлось в нем погибнуть! — повторил он.

Воеводе пришлось подчиниться и уйти.

Посланных князя немцы встретили насмешками. Со стен кричали:

— Идите, возьмите!

Князь едва дождался назначенного дня и, не обращая внимания на советы воеводы, велел утром готовиться к штурму.

Всем, кроме него, казался он напрасным, но князь не желал никого слушать и рвался в бой.

Лишь только рассвело, войско подошло под замок, заразившись настроением князя.

Томислав и начальники с величайшим трудом спасали Пшемыслава от опасностей, в которые он смело бросался. Он был в самых опасных местах, подвергаясь ударам стрел и камней, среди трупов, покрывших вскоре всю местность под стенами.

Немцы, видя, что не уйти живыми, защищались с мужеством отчаяния. Целый день продолжался штурм, но все напрасно; Томислав молил, князь не слушал.

Лучшие рыцари погибли в этой неравной борьбе с камнями и пнями, не с людьми. Пшемыслав в погнутых доспехах, раненый, в отчаянии, едва ночью дал себя увести в лагерь и то насильно. Ему сообщили, что из Гнезна приехал архиепископ и ждет его в палатке.

Это был единственный человек, голос которого мог оказать влияние на князя в его теперешнем состоянии. Трупы погибших рыцарей, отбитый штурм, унижение — все это лишало его присутствия духа. Почти без чувств, он подчинился окружающим и с их помощью пришел, бессильный и несчастный, к себе в палатку.

В палатке ожидал его Свинка.

— Отче! — воскликнул князь, увидев его. — Божья кара постигла меня! Калишский замок, столица моего дяди, полученный в наследство, теперь в чужих руках! Калиш! Лучшие мои рыцари пали, а я живу!

Архиепископ осенил его крестным знамением.

— Богу так было угодно! — промолвил. — Кара ли это, испытание или предостережение, не знаю, но во всяком случае приказ, которому надо подчиниться.

— Не уйду отсюда, лучше погибну! — начал Пшемыслав. Свинка положил ему руку на плечо.

— Мир с вами! — сказал. — Мир с вами! Я его приношу… Генрих обратился ко мне, он вернет тебе Калиш за кусок земли не столь ценной и ближе к нему.

— Никогда! — ответил князь.

Напрасно архиепископ пробовал его уговорить, князь распорядился приступить на следующий день к новому штурму.

— Не с кем предпринять его, — возразил призванный воевода.

Пшемыслав не желал и слушать, упорствовал, волновался, метался. Архиепископ все время был при нем, стараясь понемногу успокоить.

Напомнил ему, что Бог предназначил его восстановить корону Храброго, но ведет его к цели путем тяжелых испытаний. Уговаривал дать кусок земли жадному Генриху, лишь бы вернуть Калиш и вернуть покой.

Пшемыслав, не доверяя уже будущему, припоминал все свои горести и разочарования.

— Вся моя жизнь, — говорил он, — пропала в борьбе с судьбой… Я уже не верю в лучшее будущее. С юных лет моя жизнь представляла цепь поражений и разочарований. Посчитайте тюрьмы, измены, домашние страдания, ошибки, преступления, которые мне приписывают! Я не достоин короны, а жизнь мне опротивела!

Надо было утешать его, как ребенка; Свинка всячески пытался.

— Слушайте, князь, — сказал ему, — и я никогда не сознавал себя достойным занять архиепископскую кафедру, куда меня призвал Господь. Придите в себя, сохраните себя для будущего; Генрих вернет Калиш, его уполномоченные ждут, а я буду посредником.

Пшемыслав отвечал одним: что он хочет сражаться и погибнуть. Едва-едва успел архиепископ смягчить князя и уговорить, чтобы все предоставил ему.

Свинка обольщал себя надеждой, что его влияние подействует на силезцев, и он добьется более мягких условий, поставив им на вид, что они овладели замком благодаря лишь измене, не имея на него никаких прав.

Силезские уполномоченные, приглашенные в лагерь, прибыли с гордым и дерзким видом победителей, вовсе не склонных к уступкам. Сан архиепископа не произвел впечатления на людей, привыкших ежедневно видеть споры своего князя с духовенством.

Любимец князя Генриха Вернер сразу заявил, что согласен только на одно условие, а именно получить Олобок с уездом. Кроме того требовал выстроить там крепость и уже в готовом виде передать ее Генриху.

Напрасно архиепископ пытался заставить его отказаться хотя бы от последнего условия.

— Выстройте себе крепость сами, — сказал, — какую хотите.

— У нас нет ни времени, ни желания нести расходы, — ответил Вернер. — В Калише у нас хороший, укрепленный замок, мы променяем его только на другой, который будет стоить этого.

— В Калише не удержитесь! — говорил Свинка.

— Кто знает, — возражал силезец. — Силезцев много, получим помощь от нашего тестя Оттона. Вам ждать помощи неоткуда. Завоюем город, присоединим окрестные земли.

— По какому праву? Какая причина войны и нападения? — спрашивал Свинка.

— Война не спрашивает про закон, — ответил немец, ударяя ладонью по мечу, — вот наш закон!

Оставив немцев в палатке и велев их получше угостить, так как было известно, что немцы любители выпить, архиепископ отправился к Пшемыславу. С князем тоже было нелегко договориться, так как он не желал и слышать об Олобоке и замке.

Немцы стояли на своем и уже собирались уехать, когда Пшемыслав и оставшиеся в живых рыцари, большей частью раненые, вошли в палатку.

Рыцари присягнули, что вернут Олобок, пусть он его уступит без страха. Томислав, его брат, все военачальники целовали кресты своих мечей и торжественно клялись, что вернут уезд и крепость, как бы она сильна ни была.

Настояния, просьбы, клятвы наконец уломали князя. Свинка удерживал послов, а нотариус сел писать договор.

Когда договор был заключен, архиепископ обратился к Вернеру:

— Скажите вашему князю, что неправильно нажитое не приносит счастья, и прибавьте от меня, что я, глава здешней церкви, предостерегаю его, чтобы он больше считался с правами этой церкви, так как тоже не буду считаться с его княжеским званием. Силезец отнесся к этому пренебрежительно.

— Вы хотите замолвить словечко относительно епископа Фомы, — ответил он, — понятно, что один ксендз должен заступаться за другого, но только я об этом моему князю не скажу. Вы все, духовные лица, держите у себя в кассах больше денег, чем вам нужно, а нам не хватает. Вы посылаете деньги в Рим, а мы должны даром за вас сражаться. Ваш пан не безбожник, но если ему нужно золото для войны, так он заглянет и в церковную копилку.

— А церковь его отлучит как грабителя! — возбужденно заключил архиепископ.

И это не тронуло Вернера.

— Миновали уже времена, когда люди умирали от ваших проклятий, и когда их боялись. Мы найдем ксендзов, которые будут служить обедни несмотря на интердикт.

Архиепископ побледнел, услыхав эти дерзкие слова.

— Не бросайте мне вызов, — добавил он с угрозой, — не то я вам покажу, что анафема может свалить с престола.

Так окончился этот разговор, и послы уехали, не повидав князя. Он лежал больной в палатке.

После неудачного штурма оставшиеся в живых тоже отдыхали в городе и в палатках, залечивая раны, так как ни один не вернулся без них, а многие тяжелораненые умирали.

Пшемыслав не хотел уходить от замка, пока его не вернут ему. Он хотел быть свидетелем ухода гарнизона и вновь занять замок.

Комендант шваб, получив приказ об отступлении, велел своим разодеться, развернуть знамена с черными орлами, впереди поместил трубачей и котлы и так, триумфально и издеваясь, медленно тронулся в путь мимо польского лагеря, где войска попрятались в палатки.

Когда последний обозный и последняя повозка выехали из замка, оставляя ворота открытыми настежь, представился вид опустошений в духе татар: не осталось ничего, что могло быть взято либо уничтожено.

Остатки припасов после князя Болеслава, склады оружия, платья, еды, мебель даже — все это силезцы или увезли, или разбили и сожгли. Не хватало только, уходя, поджечь стены.

Двери были сорваны с петель, ставни поломаны, стены испачканы, столбы изрублены и обгорели, черепки и нечистоты по углам комнат свидетельствовали о характере недолго здесь гостивших людей.

Не пощадили даже и замковой часовни, где остался пустой алтарь, так как с него сняли и увезли даже крест, покрытый серебряными пластинками, ни церковной ризницы, откуда взяли облачение, а сундуки порубили на куски.

Во дворе лежало несколько дохлых лошадей с распухшими животами, наполовину истерзанных собаками.

Когда Томислав въехал в замок, знакомый ему раньше, то поскорее велел его привести в порядок, чтобы по крайней мере в таком виде его не увидел Пшемыслав.

Сопровождавшие его молчали, у некоторых вырывались проклятия.

— Отомстим! — говорили.

Только на следующий день сообщили князю, что может переехать в замок.

Он въехал с опущенными глазами, направляясь прямо в часовню, которую кое-как прибрали, позаимствовав у соседнего монастыря.

Здесь он стал на колени и, немного успокоившись, долго молился…

VI

Год спустя, в сентябре, Познань опять готовилась встретить молодую княгиню, шведскую принцессу, Рыксу, дочь Вальдемара.

Пришло известие из Гданьска, что невеста уже высадилась. Воевода, каштелян и польские рыцари сопровождали ее в будущую столицу. Ее ждали сегодня.

Здесь ждал ее и архиепископ Свинка, благодаря которому был ускорен этот брак.

Не так уже радостно, как в первый раз, ожидала толпа новую княгиню; она была любопытна, но настроение не было веселым. Эта свадьба напоминала первую, многие напевали песню о Люкерде. Словно боязнь Божьей мести заставляла дрожать толпу, наполнившую двор и площадь.

Ничто не нарушало угрюмой тишины… Была поздняя осень, желтели листья на ветках, бледное небо было как бы затянуто мглою… Невидимое солнце, словно более светлая тучка, растаявшая в воздухе, медленно плыло. Какой-то печалью веяло и от этого полного осенних ароматов воздуха, и от опустевших полей, и от влажной земли, которую взбороздили сохи…

На колокольне стоял по-прежнему сигнальщик, но заспанный и апатичный.

В роскошно убранном замке ждал Пшемыслав с молодым, красивым, но уже увядшим от невзгод лицом; ждал своей нареченной. Говорили, что она красавица, златокудрая, голубоглазая, как первая жена.

Князь, очень долго противившийся этому браку, наконец подчинился желаниям архиепископа и духовенства, принимая его, как печальную неизбежность, равнодушно.

Свинка с печалью наблюдал, что напоминания об этой будущей жене вызывали в князе дрожь и какой-то страх. Он смотрел вокруг растерянным взором, словно опасаясь воскресения мертвой. Не помогали ни молитвы, ни рыцарские забавы; один лишь архиепископ умел его привести в себя словами, полными духовного значения.

Сегодня беспокойство князя усиливалось и становилось все заметнее.

Епископ Ян, которого Свинка отправил на разведку, по возвращении сообщил лишь, что невеста молода, красива и удивительно веселая, свободная в обращении, несмотря на расставание с родиной и семьей.

Это сообщение понравилось архиепископу, он рассчитывал, что она развеселит угрюмого князя. Рассказывали, как ее занимало все, что она видела и встречала, как она радовалась поклонам, как благодарила за подношения и как щебетала с лицами, посланными ей навстречу.

Князь Пшемыслав должен был выехать встречать, когда ему сообщат, что свадебный поезд приближается. Конь уже дожидался, покрытый попоной, шитой золотом и блестками; были наготове и рыцари, назначенные сопровождать его.

После встречи в палатке в поле князь и княгиня должны были ехать прямо в замковый костел, где архиепископ должен был их повенчать и благословить.

На эту торжественную свадьбу землевладельцы привезли своих жен и старших дочерей; комнаты были полны женщинами, странно, хотя и богато, разодетыми, не привыкшими к таким костюмам и радующимися, что на них надеты драгоценности, шубы, платья, мониста, кольца, что на них останавливаются взоры.

Согласно обычаю, вся эта женская толпа держалась отдельно, не подходя к мужчинам. На дам поглядывали с любопытством, показывали друг другу представительниц известных и громких фамилий, обменивались усмешками и взглядами, сдерживали смех.

Костюмы были богаты, но по-иному, чем теперь: больше кичились роскошью, чем вкусом, числом, чем подбором. Собольи шапочки, тонкие, прозрачные косынки, тяжелый шелк, платья, затканные золотом, драгоценностями, окованные и полные каменьев — вот что составляло эту пеструю мозаику.

Женщины постарше стояли впереди, как вожди и стражи, за ними молодые замужние женщины, а в глубине девушки, которым не разрешалось ни смотреть, ни быть замеченными. Громко не разговаривали, но шепот и смешки не прерывались ни на минуту.

Рыцари, стоя поодаль, с любопытством заглядывали туда, разговаривая свободно и развязно о женщинах, которые догадывались, что означают эти горячие взгляды, и постоянно краснели.

На женской половине разговаривали о судьбе Люкерды. Те из присутствующих, которым никогда еще не довелось видеть страшного князя, жаждали взглянуть на него хотя бы издали.

Уже был близок закат, когда в комнатах началось движение. Дали сигнал. Князь шел нетвердой поступью, опустив глаза; казалось, его давил остроконечный позлащенный шлем, сжимали красивые латы, мешало платье. Шел, как на смерть, бледный…

При виде его женщины перешептывались:

— Идет он, не как убийца, но, как жертва.

За князем следовали придворные чины, мечник, гофмейстеры, подкоморий, коморники, подчаший, ловчий; затем шло духовенство, канцлер, чиновники канцелярии, дворяне…

Двор блестел пурпурными и лиловыми оттенками, наподобие королевского; вся эта роскошь была привезена с Востока через Италию, во время Крестовых походов.

Блестящее шествие тянулось молча, задумчиво; все шли с серьезным и гордым видом, подражая князю.

Свинка направился в костел, где ждал нареченных во главе духовенства. Пшемыслав ехал один со своей дружиной.

В поле виднелись красные палатки, окруженные пестрым отрядом королевны: повозки, лошади, мужчины, женщины — все в нездешних костюмах.

Князь раз и другой бросил тревожный взгляд. Конь рвался вперед, всадник сдерживал. Около палатки стали суетиться.

Ехавшие впереди трубачи сыграли встречу; Пшемыслав подъехал к палатке и едва успел сойти, когда к нему подошла Рыкса в сопровождении пожилой женщины. Он побледнел и остолбенел.

Рыкса ли это была или из гроба вставший призрак Люкерды?

Тот же возраст, те же золотистые волосы, те же глаза, то же лицо, даже по странному совпадению как бы то же платье, драгоценности, все то, что надевала Люкерда…

Это была она, воскресшая, но с другим выражением лица. Несмотря на минутное замешательство в ней не было той девичьей нерешительности, какая замечалась у покойной, но скорее гордость и королевская уверенность в себе, что-то насмешливое и игривое.

Это была Люкерда, но не плачущая и слабая, а сильная и решительная.

Чрезвычайное сходство, поразившее князя настолько, что он не мог промолвить слова и поздороваться с ней до тех пор, пока не пришел в себя, удивило и других.

Был в этом перст Божий: прощение или угроза?

Королевна знала несколько немецких слов, которые храбро произнесла, смеясь, и в то же время стараясь заглушить смех. Пшемыслав не слышал, не понимал ничего, не знал, что он ей ответил. Сейчас же дали сигнал садиться на коней.

Подвели назначенного для молодой; его вел под уздцы паж в придворном княжеском костюме. Рыкса села легко, уверенно, подняла голову и окинула всех взглядом: знайте свою царицу!

Она была красива, но в то же время и привлекала и как бы отталкивала, пугала. Юная девушка была изумительно храбра: ничему не удивлялась, ничем не пугалась.

Пшемыслав ехал рядом, но почти не решился посмотреть на нее; бледный, терялся в думах о том, как две женщины могли быть настолько похожи, почему Бог послал ему из-за моря такую жену, что она постоянно будет напоминать ему об умершей мученице?

Не зная этого, Рыкса была воплощенным угрызением совести.

Весь двор шептался:

— Смотрите! Да ведь это Люкерда, какой она была до болезни! Помните, когда приезжали… та самая, она!

Даже посторонние почувствовали какой-то страх. В то время как князь ехал, свесив голову, она разглядывала его с ребяческим любопытством, словно обещанную игрушку. Она мерила его взглядом с ног до головы, а затем посматривала на остальных; скорее другие опускали глаза, чем она пугалась их взгляда. В ее глазах отсвечивал холод, видно, еще никакой огонь не разогрел их. Красивые губки улыбались не нежно, а как-то гордо, иронически. Ведь это была дочь короля, хотя отец ее и не царствовал, а пока еще только боролся за свой престол.

Отряд двигался среди несметной толпы; всюду стояли, сидели на деревьях, лестницах и крышах. Смотрели, и не раз люди постарше разражались криками, как при виде привидения.

Женщины закрывали глаза, некоторые пытались бежать, но в давке нельзя было сделать шагу.

На колокольне трезвонили, развевалась хоругвь, трубачи и музыканты шли впереди, играя радостный марш. Но радости не было.

У ворот костела стоял архиепископ в позлащенных одеждах, с крестом и освященной водой.

Он благословил вошедшую пару и повел ее к алтарю. Громко раздавалась победная радостная песнь.

Шли. Вдруг Пшемко задрожал и пошатнулся: он шел как раз мимо того места, где стоял гроб Люкерды, а теперь она сама в зеленом венке, шла опять рядом — он женился на смерти!

Его вели к алтарю, он принужден был идти… Архиепископ, увидав его бледное, испуганное лицо, поторопился с обрядом: соединил руки, поменял кольца.

Молодая не дрогнула, не заплакала, не опустила глаз; она решительно сжала холодную руку мужа.

Снова запели, молодые стали на колени прочесть молитву.

Среди толпы, наполнявшей костел, в темном углу на лестнице, взобравшись на какой-то сундук и держась за алтарь, стоял мужчина средних лет, с любопытством разглядывавший новобрачных. Увидев Рыксу, едва сдержал крик. Ниже вытягивал шею другой, его товарищ.

— Слушан, Павлик, — прошептал, наклоняясь первый, — посмотри-ка! Ведь это чудо, это живая Люкерда! Глазам не верю!

Налэнч, так как это были они с Зарембой, не стесняясь, взобрался на алтарь, взглянул и от изумления перекрестился.

— Знал Бог, что сделать, — прошептал Михно, качая головой. — Он избавился от одной, так Бог дал ему другую такую же, в наказание.

Так говоря, Заремба, не желая больше смотреть, слез со ступенек и, став рядом с Налэнчем, смотрел упорно ему в глаза, как бы спрашивая: ну, что скажешь?

— Какое значение имеет теперь моя месть? — ворчал. — Бог сам решил отомстить!

Они шептались в углу, а в это время стали медленно выходить из костела сначала придворные, а за ними толпа, желая взглянуть, как князь с княгиней пойдут в замок по красному сукну, разостланному по земле.

Настала ночь.

Смоляные факелы, освещавшие замок, и толпа кругом превращали свадебный обряд в какой-то похоронный. Не раздавалось даже радостных возгласов, а только зловещий шепот.

Заремба с неразлучным другом пробрались через духовенство, толпившееся у входа, и уже вышли на двор, когда Налэнч заметил, что несколько человек из стражи указывали на них друг другу и направились незаметно за ними.

Все знали, что Заремба интриговал и возмущал людей против князя, что таскался к маркграфам и к силезцам, составлял заговоры против Пшемка. На него давно охотились. Он сразу же понял опасность и едва успел шепнуть Павлику:

— Держись подальше! Возьмут, так одного… Останется другой, выручит…

Сказав это, Заремба решительно направился к воротам. Налэнч ушел в другом направлении и видел замеченных людей, после недолгого колебания направившихся вслед за Зарембой. Павлик успел пробраться в толпу, но не терял из вида друга.

Михно быстрым шагом отправился к воротам, но нелегко было пробраться в толпе. Несколько раз ловко поворачивал то сюда, то туда, чтобы обмануть преследователей.

Однако сбить их не удалось; стражники, в которых он узнал своих старых недругов, разделились и обходили его кругом.

Иногда ему казалось, что они потеряли его из виду, но вскоре он опять замечал, как они за ним следили. К счастью, Налэнч был уже далеко. На него, очевидно, не так обращали внимание.

Михно вытащил меч незаметно от окружающих и спрятался за чьи-то спины.

Ему казалось, что он уже сбил с толку преследующих, когда вдруг сильная рука схватила его за плечи. Пока он успел поднять меч, другая рука схватила его, а третья закрыла рот. Напрасно он бился и рвался; его толкали, окружили со всех сторон и почти на руках потащили в сторону валов, где находилась старая тюрьма. Человек, заметивший его и схвативший первым, назывался Шем-ша, придворный ловчий, и был его давнишним врагом. Страшная молчаливая личность, заика, но очень сильный и преданный князю.

Заремба знал, что Шемша давно собирался его схватить и вздернуть на дыбе. Михно пока не обращал на это внимания, несколько раз ускользнул от него и был уверен, что и теперь уйдет.

Но защита была немыслима. Сжатый, схваченный так, что не мог владеть руками, лишенный меча, Заремба и не заметил, как очутился в коридоре тюрьмы; открыли дверь, втолкнули его внутрь, а Шемша, все время держа его за шиворот, велел открыть камеру и бросил его туда.

Заремба в темноте поскользнулся и ударился о стенку, которой не мог заметить.

Снаружи дверь задвинули шестом, а Шемша кричал сторожам, что за пленника ответят головой.

После стольких лет безнаказанных разъездов по стране, после стольких посещений Познани и замка попасться в лапы Шемши и мстительного князя казалось Зарембе непонятным.

"Придется сложить голову!" — подумал он.

Знали уже, что он уговаривал Сендзивуя сдать калишский замок, столь обильно обагренный кровью, что привлек на свою сторону Налэнчей и свой род, сманил их к другим князьям и настроил враждебно против Пшемыслава. Была назначена награда за его голову.

При дворе теперь не было никого, кто бы решился замолвить словечко в его пользу. Друзья, не отрекшиеся от него, не могли заговорить, боясь, что их обвинят в совместном заговоре.

Вся надежда его была основана на том, что свадьба продолжится несколько дней, а во время пира его казнить было неудобно; между тем Налэнч мог придумать, чтобы его как-нибудь спасти.

Тюрьму он знал хорошо; в ней были камеры среди толстых валов и стен. Маленькое окошко наверху не давало возможности продвинуть даже обе руки вместе, да еще оно делилось на четыре части толстой решеткой.

Его меч унесли, остался лишь нож за пазухой, да другой поменьше за поясом. Поискав по карманам, он нашел кошелек с серебряной мелочью.

Заремба встал и принялся ощупью знакомиться с камерой. В углу лежала груда сена и мятой соломы. К одной из стен была прикреплена цепь с обручем, чтобы приковывать пленных.

Дрожь его проняла.

Сверху сквозь окошко доносился шум на дворе, где стражники веселились у бочек и столов. Играли гусляры, пели песни, покрикивали.

Последняя надежда была — Налэнч. Если он успел убежать, то может заняться освобождением друга. Но как?

"Кто хочет мести, должен и сам подвергнуться ей, — подумал он. — Поймали меня, я должен сложить голову, но и он живым не уйдет. За меня отомстят мои, а кровь моя, быть может, ускорит месть".

Подумывал и о том, что в тюрьме лучше погибнуть самоубийцей, чем дожидаться палача. У него был острый нож. Но ведь можно было подождать приговора, подождать прихода священника. Без суда и исповедника не казнили никого.

Стало ему грустно, хотя и не склонен был плакаться над собой; но вскоре вернулась к нему храбрость, и, ничем не рискуя, стал стучать изо всех сил в двери. Сторожей не было, и они ушли пить пиво. Прошло немало времени, пока наконец раздался голос издали, приказывая сидеть смирно, если не хочет иметь дело со сторожами.

Заремба позвал сторожа по имени, прося его принести свежей соломы, воды или пива, за что получит на чай.

Переговоры с подвыпившим Геркой налаживались с трудом. Он открыл вверху задвижку, они переругивались. Михно дал ему мелочи, и, по-видимому, Герка стал ласковее.

Так по крайней мере думал Заремба, когда сторож молча ушел.

Вскоре вместо него появилось двое других и, повесив фонарь на стенку, набросились на узника. Несмотря на отчаянную защиту, сторожа отняли у него нож, кошелек, стащили верхнее платье… Полураздетого толкнули наконец на гнилую солому и, закрыв дверь, ушли опять пьянствовать.

Заремба уже не ворчал, он свалился, как пень, и видел, что настали скверные часы.

В замке пировали всю ночь, и к пленнику никто уж больше не заглядывал. Усталый Заремба так и уснул среди всеобщего шума, хотя холодно было, так как сторожа захватили плащ. Только под утро стало тише на дворе, когда гости легли спать или разбрелись по гостиницам.

С утра началось опять вчерашнее веселье, крики, шум, но пленнику не дали даже воды и хлеба.

Он уже не стучал и не просил; вернулась гордость, и он предпочел бы погибнуть с голоду. Михно перестал считать время, не знал, полдень ли был или утро, или уже вечер, когда наконец незнакомый сторож принес ему кувшин с водой, прикрытый хлебом и, не сказав ни слова, ушел. Пить Зарембе хотелось очень, поэтому он сразу выпил полкувшина, но опять стал дрожать, пожалуй, даже сильнее. Поэтому опять зарылся в солому.

Между тем наверху веселились и шумели по-прежнему. Пировали целый день.

Заремба отыскал хлеб, съел кусок и заснул. Но это был беспокойный аон, прерывистый, полный сновидений. Взглянув по направлению к окошку, полузаросшему травой, догадался, что наступает ночь.

Шум все усиливался, сон пропал. Прямо перед ним на полу виднелась полоска света, но вдруг и она исчезла.

Заремба поднял голову, окошко оказалось закрытым чем-то. Послышался тихий голос, по которому пленник узнал верного Налэнча.

Встал поскорее, чтобы подойти к нему, но, даже вытянув руки, оказался не в состоянии коснуться окошка. Отверстие было в трубе, выходившей в потолок.

— Михно! — кричали сверху.

— Я здесь!.. Подкупи сторожей… они меня и обобрали, мерзну… Пробуй все, меня живым не пустят.

— Стража у дверей сильна… людям пригрозили.

— Пока идет свадьба, до тех пор я жив… Спаси, Павлик… не то придется погибнуть!

Налэнч что-то прошептал, в окошке появился свет, — товарищ ушел.

Только на третий день каштелян сообщил князю, что Заремба схвачен и сидит в тюрьме. Князь кратко ответил:

— Явный изменник… присудить его к достойному наказанию.

— Я бы уже отдал его под топор, — добавил каштелян, — но во время свадьбы не годится проливать кровь.

Пшемыслав ничего не ответил.

Всего третий день в замке гостила молодая княгиня, но едва можно было узнать, что она нездешняя. Ее обращение со всеми было настолько решительное, что никто не смел ей противоречить.

Как раз каштелян собирался уходить со смертным приговором Зарембе, когда портьера отодвинулась и вошла молодая княгиня. Она вошла, как пани, с веселым выражением лица, с гордым взглядом, расфранченная, решительная, почти дерзкая.

Увидев ее, Пшемыслав смутился и подошел к ней.

Она, заметив каштеляна, обратилась к нему на ломаном немецком языке, сама смеясь своему выговору, и спросила, в чем дело. Предложила разобрать дело вместо мужа.

Каштелян взглянул на князя, но тот молчал, опустив голову. Только несколько погодя он посмотрел на жену и сказал:

— Схватили изменника! Что бы ты с ним сделала?

Рыкса нахмурила брови.

— У нас изменников либо вешают, либо отсекают им голову, — ответила, — а у вас?

— Тоже казнят.

— Кого же он предал?

Каштелян вмешался в разговор:

— Сносился с врагами, бунтовал людей против князя.

Рыкса задумалась, но на лице ее не просвечивало снисхождение.

Она равнодушно играла рукавом платья.

— Велите его казнить? — спросила. — Но ведь наш свадебный пир еще продолжается. Поливать его кровью не следует.

Пшемыслав искал на ее лице жалости, но ее не было, виднелась лишь холодная задумчивость.

— Кровь на свадьбе, — добавила, — плохая примета.

— Отложим казнь? — сказал полувопросительно каштелян.

Рыкса не вступалась больше; повернувшись к мужу, стала спрашивать о пустяках и смеяться.

Эти первые дни прошли во взаимном испытывании друг друга.

Архиепископ Свинка нарочно повременил с отъездом, чтобы посмотреть на начало новой жизни Пшемыслава. Счастья, какого он ждал, не было видно. Рыкса свободно держала себя с мужем, но в князе ее близость пробуждала какой-то страх. Он бледнел, вращал испуганно глазами, старался казаться веселым, но только обнаруживал свое беспокойство.

Это не портило веселого настроения молодой княгини, не влияло на нее; Рыкса сновала всюду с детским любопытством. Бродила по всем углам, расспрашивала, как умела, людей, рассматривала вещи. Постоянно распоряжалась, а когда ее не вполне понимали, хохотала. Голос ее звучал так, что неповиновение было немыслимо. Люди, помнившие Люкерду, говорили:

— Похожи они как две капли воды, но если бы та вела себя так, как эта, то не кончила бы так жизнь.

Знала ли Рыкса, отправляясь сюда, о судьбе своей предшественницы? Угадывали, но не могли отгадать. Предполагали, что трагическую смерть Люкерды скрыли от королевны.

Свадебные дни кончались, землевладельцы понемногу разъехались; архиепископ, благословив молодых, вернулся в Гнезно, а князь с женой остались в замке одни.

Пшемыслав, словно избегал жены, проявлял большую деятельность, ездил на охоту, участвовал в заседаниях совета, велел читать громко ксендзу Теодорику.

С женой приходилось нелегко. Не спрашивала разрешения, когда приходила к нему, постоянно его разыскивала, часто даже, когда он искал повода уйти, давала как раз противоположные приказания. Пшемыславу приходилось подчиняться.

Никогда еще не видали его таким покладистым, хотя надо было отнести это не за счет любви, а за счет какого-то страха. Сама не зная об этом, Рыкса была привидением, мстителем.

Однажды, когда князь отправился на охоту, Рыкса осталась в замке одна.

Деятельная и любопытная княгиня пошла осмотреть замок. Ей хотелось так его устроить, чтобы напоминал родной шведский город. Жаловалась, что здесь не было озер.

Взяв с собой старую фрейлину, приехавшую с ней из Швеции, Рыкса отправилась, пользуясь отсутствием мужа, осмотреть разные потайные уголки.

Проходя под стенами, она услыхала голос, доносившийся словно из-под земли. Остановилась.

Ее любопытные глаза заметили отверстие, закрытое решеткой. Она наклонилась.

Это было тюремное окно. Внутри кто-то пел жалобным, печальным голосом.

Рыкса не понимала слов, но ее тронул напев. Она стала спрашивать по-немецки, кто там сидит и за что.

— А кто спрашивает?

— Тот, кто мог бы тебя спасти, если стоит.

— Кто?

— Княгиня, жена твоего пана.

Заремба насмешливо захохотал. Не верил. Рыкса повторила:

— Это я! Клянусь!

— А я тот, — ответил Заремба, — кто защищал первую жену Пшемыслава и не сумел ее спасти. Берегись, чтоб и тебя не постигла такая же судьба!

Рыкса возмутилась:

— Ты лжешь!

— Клянусь Господом Богом, не лгу! — донесся голос из подземелья. — Я был свидетелем, как много лет ее мучили, отдав в жертву прислуге. Наконец велели служанкам удавить ее! Не веришь мне — спроси других! Я как раз пел ту печальную балладу о ней, которую весь народ напевает.

Рыкса быстро отошла от окошка, не желая больше слушать; она покраснела, в глазах показались слезы. Позвала свою спутницу, и они вернулись в комнаты.

Это не была слабая, плачущая и пугливая Люкерда. Успокоившись, дочь севера стала опять храброй.

VII

Ей рассказывали о смерти первой княгини, но иначе. Она пожелала узнать всю правду, но пока спросит об этом мужа, надо справиться, не являлся ли пленник клеветником.

С пылающими щеками стала ходить по комнатам, раздумывая, к кому бы обратиться, чтобы у него узнать истину.

Старая Юта, сопровождавшая ее в дороге из Швеции, наполовину немка, наполовину шведка, и служившая ей переводчиком, уже завязала много знакомств как в замке, так и в городе. К ней относились предупредительно, зная, что она пользуется вниманием барыни и может при случае оказаться посредницей.

Среди других и старая Крывиха, тоже наполовину немка, когда-то хозяйка Мины, пробралась уже в замок.

Княгиня, желая узнать правду, послала Юту привести тайком одну из местных женщин. Ей хотелось допросить ее лично.

Юта привела Крывиху, которую знала больше других. Крывиха поклонилась в ноги и осыпала княгиню благословениями.

Юта служила переводчиком. Она знала уже, хотя и не говорила Рыксе, различные версии о смерти Люкерды. История первой жены пугала ее, но она скрывала страх.

Увидев свою барыню взволнованной после таинственного разговора у тюремного окошка, Юта о чем-то догадывалась, но не подозревала, что речь идет о Люкерде.

Только когда ей велели расспросить Крывиху об умершей княгине, она поняла беспокойство Рыксы. Ей хотелось шепнуть Крывихе, чтобы она не передавала слухи, ходившие между людьми, но княгиня, заметив это, строго приказала говорить всю правду.

— Пусть говорит, что знает! Я хочу знать все! Не испугаюсь! Пусть скажет, была ли она виновата и что с ней случилось? Почему велели ее убить?

Услышав это, Юта в испуге закрыла глаза.

Княгиня все настойчивее требовала сведений, повторяя, что она должна знать правду и сумеет ее выспросить.

Теперь Крывиха в сущности была уже не нужна, так как Юта не раз слыхала эту историю и по дороге в Гданьск, и здесь в замке.

Она старалась расспрашивать всех, так как заботилась о своей госпоже, а чем князь был покладистее, тем больше опасалась его хитрости и скрытого бессердечия.

Теперь уже скрывать от княгини не было смысла. Поэтому Юта стала, плача, рассказывать; отчасти ее дополняла Крывиха, радуясь, что может подмазаться.

Долго, подробно описывали свадьбу Люкерды, ее въезд, пребывание в замке, преследование Мины. Наконец, Крывиха с жаром рассказала историю странной ночи в том виде, как это ей передала умирающая Бертоха.

Рыкса слушала внимательно, с сухими глазами, внешне совершенно хладнокровная. Когда Крывиха под конец рассказа упомянула о песне, ходившей в народе, княгиня велела ее перевести, но и песня не довела ее до слез.

Крывиха, бия себя в перси, клялась, что все переданное она слыхала лично от одной из самых виновных.

Рыкса спросила еще про Мину, но о ней ходили разные слухи; наиболее вероятным казалось ее бегство в Бранденбургскую мархию.

Долго тянулись расспросы, так что и князь вернулся с охоты. Юта хотела раздеть княгиню и уложить ее спать, но Рыкса поджидала мужа, желая его повидать, и осталась в том же костюме.

На лице ее была видна решимость, пугавшая Юту.

Едва лишь топот засвидетельствовал возвращение князя, Рыкса галереей направилась к нему в комнату, где он обыкновенно ужинал после охоты.

Войдя, она увидала, что Пшемыслав только еще раздевается. Она со спокойным выражением лица медленно подошла к нему.

Князь, взглянув на жену, понял или даже, вернее, почувствовал, что она пришла неспроста.

Поздоровавшись, она села на скамью присутствовать при ужине; слуги живо подавали.

Князя немного смущала эта настойчивость; он советовал ей уйти и подождать в другой комнате, но Рыкса не послушалась. Поэтому Пшемко быстро поужинал, предчувствуя, что предстоит разговор, и сейчас же велел уйти придворным и прислуге.

Рыкса терпеливо дожидалась. Когда наконец они остались одни, она встала и с детской своей серьезностью заявила:

— Здесь нам могут помешать. Мне надо поговорить с вами наедине. Пойдем в вашу комнату.

— Сегодня поздно, — ответил, колеблясь, Пшемыслав, — отложим лучше разговор до завтра.

— Нет, — возразила Рыкса. — Я хочу сегодня поговорить с вами. — И не дожидаясь ответа, пошла в соседнюю комнату, оставив дверь открытой.

Пшемыслав принужден был последовать за ней. Став посередине, Рыкса повернулась к нему, как судья к обвиняемому, испытуя его взглядом.

Она готова была заговорить, но ей не хватило голоса; приложила руку к груди и этим напомнила Люкерду; князь с испугом отступил.

Рыкса долго и внимательно всматривалась в него, ее глаза, казалось, проникали в душу.

— Я хочу узнать от вас настоящую историю Люкерды, — промолвила решительно. — Ее скрывали от меня, а я не люблю тайн. Это темнота, а я люблю свет и солнечный день. Скажите мне правду!

Пшемыслав сначала покраснел от гнева и хотел было вспылить, но сдержался.

Ничего не ответив на решительный вызов своей жены, он отошел в сторону и бросил шумно на скамью нож, висевший у пояса.

На Рыксу не подействовало ни это движение, ни молчание, ни грохот.

— Если вы не захотите рассказать, — прибавила, — мне придется верить людям, которые говорят…

— Что же мне говорить? Что? — вспыхнул князь. — Люди меня обвиняют, плетут небылицы. Я не виновен и могу лишь твердить одно: я не виновен!

— Люкерда не умерла сама, — ответила Рыкса. — В чем же вас люди обвиняют? Откуда эти басни? Какие это песни о ней поют?

— Песни! Глупая толпа! Глупые песни! Какое значение имеют трактирные стихи!

Пшемыслав, говоря это, сердился и метался. Рыкса следила за ним.

— Скажите же мне правду, — прибавила она. — У вас была какая-то любовница, я знаю. Не понимаю, — тут гордо усмехнулась, — как это могло ее касаться! У вас у всех любовницы, но что общего с ними у жены и княгини?

Она повела плечами и презрительно надула губки.

— Как же могла какая-то девка захотеть равняться с княгиней? Предъявлять какие-то права? А вы, как вы могли допустить это?

— Знаете все, — перебил сердито Пшемыслав, — зачем же спрашиваете меня? Наслушались уже басен, наплели вам услужливые бабы. Верьте им, если вам угодно.

— Я хочу узнать правду именно от вас, чтобы не быть принужденной верить им, — холодным тоном ответила Рыкса. — Ну говорите.

Пшемыслав сделал несколько шагов по комнате. При взгляде на это живое привидение, стоявшее перед ним с холодным испытующим взглядом, он чувствовал всякий раз дрожь.

— Чего же ты хочешь? — закричал в отчаянии. — Я и сам хорошенько не знаю, что и как случилось! Люкерда тосковала по родине, ничем нельзя было ее удовлетворить. Плакала, умирала от слез. Меня отталкивала, терпеть не могла.

— А вы?

— И я в конце концов должен был ее возненавидеть, — ответил Пшемыслав. — Не затем муж, как я, берет жену, чтобы она наполняла ему дом ежедневным плачем. У меня не было детей, не могло быть, я с ней не жил.

Рыкса стояла неподвижно, не сводя с него глаз; слушала, не перебивая. Пшемыслав, взволнованный воспоминаниями, все больше и больше увлекался.

— Меня и себя мучила! — воскликнул он.

— Почему же ты не послал ее обратно к отцу?

Пшемко мотнул головой.

— Ведь она просила об этом…

— В песне, — перебил хмурый князь. — Мне никогда ничего не говорила… Я почти и не слышал ее голоса. Ее возненавидели слуги, к ней скверно относились придворные… убили ее.

Брови Рыксы нахмурились, она дрогнула.

— А вы, который здесь властвуете, дозволили…

Пшемыслав развел руками.

— Да, — сказал, — виновен, хотя и не виноват. Но, клянусь Христом, я не приказывал и не знал об убийстве!

— Несчастная, слабая, пугливая женщина! — промолвила Рыкса. — Я, я была бы иной на ее месте.

Пшемыслав поднял глаза. Она стояла спокойная, печальная.

— На ее месте я бы приказала казнить этих баб. Служанки-рабыни, чтобы осмелились поднять руку на меня! Не говорите мне, что вы не виноваты. Зачем вы дали ей таких служанок и держали их?

Пшемыслав бессмысленно повторил:

— Не виновен я!

— Виновны, — возразила Рыкса, — так как в вашем замке, под боком хозяина, ничто не может произойти без его воли!

Оба умолкли. Рыкса белой рукой погладила золотые волосы, отошла от мужа и села на скамью.

Разговор, который он считал законченным, для нее только начинался. Она не обращала внимания, что муж хотел от нее отделаться.

— Да, вы виноваты, — прибавила, — но виновата и она! На ее месте королевна Рыкса поступила бы иначе.

Они взглянули друг на друга. Молодая женщина взяла в рот конец кружева и грызла его зубками.

— Итак, я знаю все, что было, — сказала, — но видите, что я не боюсь. Я дочь отца, который привык воевать с родными; я готова воевать с собственным домом. Меня здесь прислуга не убьет, так как я велю их убивать за один лишь дерзкий взгляд. А захочешь завести любовницу — ничего не скажу! Но чтоб этой грязи не было в замке! Прочь с ней в хлев!

Князь слушал молча. Она медленно встала.

— Да, да, — говорила как бы про себя, — верно все, что говорит песня! Несчастную замучили. Люди говорят, что я похожа на нее! Этого не может быть… Я чувствую, что не допустила бы удавить себя, как птичка, пойманная в силок! Нет!

Пшемыслава угнетали эти повторения и он повернулся к ней, желая закончить разговор:

— Да! Сама была виновата… и я виноват; но больше всего виноваты эти проклятые бабы! Но этого уже не вернуть! Я велел молиться, заказал панихиды, успокоил совесть… Не говорите мне больше об этом, не растравляйте рану!

Рыкса смотрела на него.

— Между нами не должно быть тайн, — ответила серьезно. — Я здесь не какая-нибудь любовница, но дочь короля и жена, которой следует сказать, что у нее на сердце, и действовать решительно. Зачем мне было скрывать? Я никого не боюсь!

Несколько успокоившись, князь подошел к ней.

— Ну, довольно об этом, — сказал. — Я только хочу знать, кто смел сообщить вам…

— Чтобы наказать его? — перебила Рыкса. — Так наказывай всех, кто поет эту песню.

Князя передернуло.

— Это люди неблагодарные, они меня ненавидят. Но кто тебе перевел эти песни?

Рыкса улыбнулась.

— Кто? Я гуляла в замке, услышала голос из-под земли. Кто знает? Может быть, из ее гроба?

Князь испуганно перекрестился. По лицу Рыксы пробежала насмешливая улыбка.

Видя, что князь все беспокоится, она сжалилась над ним и встала, словно собираясь уходить.

— Довольно с вас этой беседы, — промолвила она, — бросим. Я знаю то, о чем хотела слышать из ваших уст, и вы теперь знаете, что я не буду такой, как ваша первая жена. Ну и довольно!

Пшемыслав, видно, не хотел больше слушать и стал стаскивать кафтан. Глаза его блестели. Он что-то ворчал.

Княгиня повела глазами по лампе, по стенам и, словно все уж было кончено и забыто, обратилась свежим тоном к мужу:

— Есть гонец от ксендза Якова! Радуйся, князь. Хорошие вести!

Пшемыслав с любопытством повернулся к ней.

— Твои землевладельцы молодцы, стоит их наградить. Не ждали твоих приказаний, не спрашивали, а собрались и пошли на ту крепость, что вы уступили силезцу.

— Олобок! — воскликнул князь, вскинув руки.

— Да! Вернули его! — говорила весело Рыкса. — Вернули обратно всю эту землю!

— А меня там не было! — вырвалось печально у князя. Рыкса, заботливо собиравшая все сведения, нашла ответ и на

это восклицание мужа.

— Говорили мне, что вы там не должны были присутствовать, так как вы отдали этот Олобок и положили свою печать, а они ничем не были связаны.

Князь как бы изумленно взглянул на жену, которая так быстро успела познакомиться со всеми его делами.

— Благодарение Господу Богу! — сказал. — Все заговоры и происки расстроены, Олобок взят обратно, теперь можно легче дышать.

— Да! Теперь вы можете и должны идти к завоеваниям, — добавила Рыкса. — Я дочь короля, и надеюсь быть королевой.

Рыкса сделала движение, словно надевая на голову корону, и медленно направилась к выходу.

Князь долго стоял, задумавшись о разговоре, о жене, о проявленной ею силе характера, показавшейся почти угрожающей.

Но ему не дали слишком много размышлять; вошел ксендз Теодорик с молитвенником в руках. Это был его час.

Пшемыслав, сын набожного, благочестивого отца, служившего другим примером, так как не раз ночью в одной власянице молился до зари, и племянник тоже прославленного набожностью Болеслава, каждый день оканчивал молитвой. С ним вместе молился ксендз Теодорик.

Сегодня он начал с поздравлений по поводу возвращения Олобока, чему все радовались. Князь тоже развеселился и забыл о неприятном разговоре с женой.

На другой день приехал с радостным лицом архиепископ. Этот муж был на то создан, чтобы во времена неладов и смут схватить сильной рукой кормило и вести всех слабых и сомневающихся. Он все время рос в силе, значении, укреплялся в убеждении, что это его миссия. На лице читалось то мужественное спокойное выражение, которое характеризует великих людей.

— Исполнились слова! — промолвил, протягивая руки к спешившему к нему Пшемыславу. — Это был небольшой кусок земли, но болело это унижение захвата! Господи, благослови! Это хорошая примета для будущего!

— А Генрих как? — спросил князь.

— Если не ошибаюсь, — ответил Свинка, — у него не будет ни времени, ни желания бороться за неправильно забранный участок. Я должен созвать Синод рассмотреть его дело с епископом Фомой Вроцлавским, столько он там натворил грабежей и обид. Пошлю ему грозное предуведомление; если не захочет слушать, принужден буду поразить его громом. Неохотно я их бросаю, так как и к ним люди привыкают, но с этим дерзким, который никаких прав не признает, принужден буду поступить именно так.

Вслед за архиепископом вошли с веселыми лицами каштелян, воевода, чиновники, все поздравляя князя и радуясь мужеству своих рыцарей.

Только что завязался шумный разговор, когда гофмейстер княгини раскрыл дверь и вошла красивая, шикарная Рыкса, с гордым, но веселым и свободным видом, словно со вчерашнего дня ничто не смутило ее сердца и не нахмурило чела. Она все больше и больше поражала князя.

— Вы, святой отец, всегда приносите нам с собой благословение, — сказала, целуя руку архиепископа. — И князь, муж мой, так счастлив, как давно уж не был.

— Пусть этот день будет для вас предвозвестником целого ряда светлых дней! — ответил Свинка с волнением пророка. — Так! Исполнится то, что я носил и ношу в сердце, как молитву к Богу! Мы снова увидим на голове князя корону, долго пребывавшую спрятанной, а с нею появятся сила, мир и порядок. Один господин должен быть тут снова.

Пшемыслав вздыхал:

— Долго еще ждать этого, батюшка!

— Одному Богу известно, что далеко и что близко, — возразил Свинка. — Человек должен делать то, что должен, и предоставить Провидению, что должно вырасти из его деяний.

В замке и городе царствовала радость. Ее эхо донеслось даже до темной тюрьмы, где сидел позабытый Заремба.

Старания его тайных друзей, хлопоты Налэнча влияли настолько, что его пока не вели на казнь. И приговор, и исполнение откладывалось со дня на день.

У него появилась надежда, что верный Павлик сумеет его освободить.

Набожный и суеверный Заремба, как и все в ту эпоху, давал торжественные обеты, если только Бог чудом его спасет, но в то же время клялся в еще более решительной мести ненавистному князю.

— Он погибнет не иначе как от моей руки, — повторял постоянно, — если только святые угодники спасут меня отсюда.

Налэнч бегал и хлопотал, стараясь всячески подкупить сторожей или же прорыть ход в тюрьму. Но и то, и другое не выходило. Наконец, когда убедились, что о побеге нечего и думать, Налэнчи и Зарембы собрали сумму, достаточную для выкупа самой дорогой жизни.

В трактире, куда приходил тюремный надзиратель, стали к нему подходить неизвестные лица, знакомились, выпивали вместе, наконец шепнули ему такую цифру, что устоять было немыслимо. Бедняк сторож мог теперь купить кусок земли.

Но вместе с пленником должен был уходить и надзиратель, в Силезию, к бранденбуржцам, куда-нибудь подальше. Здесь у него были жена и дети.

Наконец порешили. В тюрьме нашелся человек, похожий на Зарембу по росту и цвету волос, сидевший уже давно за убийство… Его должны были посадить на место Зарембы, будто те, что его схватили, ошиблись.

Арестант согласился говорить то, чему его научили, так как его обнадежили, что получит свободу. Вечером Заремба вышел из камеры, когда не было стражей, и направился прямо в костел, одновременно благодарить Бога и клясться в мести.

Его место занял убийца, которого подучили, что сказать.

Между тем забыли о Зарембе, и только когда вернули Олобок и стали говорить о Калише и измене Сендзивуя, вспомнили, кто был ее виновником.

— Казнили его или нет? — спросил князь.

— Не было приказания.

Князь махнул рукой, показывая этим, что дальше медлить нечего.

На другой день утром велели вывести Зарембу на площадь. Поймавший его Шемша, узнав об этом, пошел взглянуть, как отсекут голову его врагу.

Он увидал человека, которого тащили связанным.

— Да ведь это не он! — вскричал. — Где же тот?

Его старались убедить, что это тот же, которого он поймал. Начался спор, перетрясли всю тюрьму — другого не было.

Шемша бесился, люди клялись, что разве черт переменил их в тюрьме, откуда никто не мог бежать.

Приостановили исполнение приговора, так как это было другое лицо, рассказавшее, что его во время свадьбы неизвестно за что бросили в тюрьму. Надзиратели, сторожа, защищаясь, обвиняли Шемшу или черта.

Пришлось сообщить князю. Пшемыслав равнодушно выслушал странное известие.

— Раньше или позже, — сказал, — Заремба попадет в мои руки, а тогда не минует смерти.

Человека, подменившего Зарембу, отпустили на свободу, а Шемша поклялся, что это было дело либо черта, либо врагов князя. Он был уверен, что не ошибся.

Между тем Заремба убежал уже с Налэнчем и скрывался у родственников.

VIII

Прошло девять лет со дня свадьбы Пшемыслава, порядочный промежуток времени; многое тогда изменилось… Оправдались самые дерзкие надежды, вещие предсказания архиепископа.

Не дал только Господь ожидаемого наследника, так как у княгини родилась лишь дочь, получившая ее имя.

Пшемыслав становился все более и более могущественным.

Умирающий Генрих Силезский, словно желая вознаградить за прежние свои проступки, в своем завещании отдал ему Краков и Сандомир. Мщуй поморский, не имевший наследников, кроме непризнанной дочери, тоже записал ему свои земли.

Итак, в руках Пшемыслава собралась наиболее значительная часть польской земли; он был князем обширного государства, а Свинка настаивал и торопил надеть корону Храброго… Стремилась к этому Рыкса, все больше и больше получавшая влияние над мужем. Пшемыслав сам хотел этого, но колебался и боялся.

Уже всюду ходили слухи об этой короне, предназначенной ему, но архиепископ все еще не мог убедить Пшемыслава назначить этот великий день.

Его удерживало какое-то скверное предчувствие. Не было оно, впрочем, лишено оснований.

При одних лишь слухах о том, что хотел выполнить Свинка, заволновались не только бранденбуржцы и силезские князья, но и собственники более мелких уделов.

Будущий король раньше или позже должен был заняться их присоединением. Корона Храброго другого значения не имела.

Однако среди всех, собирающихся решительно противиться восстановлению королевства, наиболее ожесточенными были бранденбургские Оттоны. Они все время носились с угрозами.

Зарембы и Налэнчи повсюду распространяли слухи, что будущий король возьмет скипетр в руки на погибель рыцарей и землевладельцев, что, получив власть, он все зажмет в кулак и никого не позовет в совет.

Этим легко было подействовать на землевладельцев, предпочитавших слабых князей, нуждавшихся в них и принужденных приобретать их внимание милостями, чем одного сильного владыку.

Как раз поморский князь Мщуй умер в Оливе, а Пшемыслав занял Гданьск, велел его сильно укрепить и возвращался в Познань, когда на пути повстречал гонца от архиепископа с приглашением в Гнезно.

Здесь в старом замке, где жил Свинка, собралась, как в фокусе, вся жизнь Польши. Свинка был главой; но все эти годы, проведенные в трудах по упорядочению церковных дел, ни на минуту не заставили его забыть о короне, его мечте.

— Надо восстановить королевство, чтобы вернуть единство, — повторял он беспрестанно.

Хотел короны и Пшемыслав, горячо желала ее Рыкса; их удерживала только боязнь расшевелить врагов.

Архиепископский двор в Гнезне никогда не был столь блестящим, как при Якове II. Знакомый с заграничной жизнью, чувствуя, что внешний блеск влечет за собою уважение, Свинка обзавелся почти королевским двором. Он имел своих полковников, офицеров, всадников, пехотинцев, гофмейстеров, подкоморьих, коморников, ловчих, конюших, канцлера и многочисленный штат духовенства. Никогда влияние главы церкви не было больше. Епископы шли с ним рука об руку, он сумел их объединить и направлять.

И само Гнезно изменило внешний вид; оно выглядело теперь лучше Познани и уступало одному лишь Кракову.

Пшемыслава ожидали как победителя, занявшего Поморье и укрепившего Гданьск, на что обращались жадные взоры бранденбуржцев, крестоносцев и родственников покойного Мщуя.

Рыкса уже была в Гнезне и поджидала мужа. Девять истекших лет сделали ее зрелой женщиной. Это не была прежняя девушка, наивно дерзкая, но серьезная подруга и советчица. Она больше всех помогала архиепископу в деле коронования.

Пшемыслав колебался только потому, что хотел раньше усилиться, чтобы тем вернее удержать корону. Но, впрочем, и он, и Свинка понимали, что если даже ему суждено и недолго носить корону, то одно восстановление королевства и завещание его какому-нибудь наследнику сулило будущее государству.

Архиепископ принимал Рыксу по-княжески. Духовенство, придворные, чиновники — все вышли навстречу.

Пока для Рыксы и ее двора приготовляли обед, завязалась беседа.

— Если меня не обманывают мои расчеты, — сказал Свинка, — то наш князь должен приехать еще сегодня.

— Да, — ответила княгиня, — должен быть сегодня. Вы знаете, святой отец, я не робка, но если бы он опоздал, я бы беспокоилась. У нас постоянно хватают людей, чтобы муками заставить их отречься от своих прав. Были многие примеры. Пшемыслава как будущего короля опасаются.

— Бог его сохранит, — ответил архиепископ.

— Бранденбуржцы, как вы знаете, давно на него точат зубы. Зарембы и Налэнчи тоже не спят. Они давно уже устраивают заговоры.

— Это лучшее доказательство, что ничего не могут сделать, — перебил Свинка. — Если бы у них была возможность, они бы рискнули.

— Зарембов и Налэнчей надо было всех прогнать, а князь их держит при дворе.

— Таким образом он их разоружает, — добавил Свинка.

— Я им не верю! — возразила Рыкса. — У них в глазах измена. Княгиня, несмотря на свою храбрость, беспокойно прислушивалась.

— Последний случай с Генрихом Вроцлавским не выходит у меня из головы, — сказала она, помолчав, — хотя я плохо знакома с этим событием.

— Печальная это история, — промолвил стоявший рядом канцлер Викентий, — но поучительная.

Княгиня обрадовалась возможности развлечься и попросила рассказать подробнее.

— Да, — сказал, подумав, канцлер, — не первый это пример изменнических нападений и тяжелых пленов, но история Людовика стоит того, чтоб о ней помнили.

Генрих Вроцлавский и Лигницкий был князем могущественным, и поэтому против него постоянно устраивали заговоры его же ближайшие родственники.

При дворе Генриха был весьма уважаемый советник, рыцарь Пакослав, из рода Абданков. Как это нередко бывает, Пакослав, чувствуя, что его любят и с ним считаются, стал довольно небрежно относиться к князю и, пользуясь его властью, распоряжаться самовольно.

У Пакослава был сосед, рыцарь Ружиц, с которым у него был давнишний спор из-за леса. Долго они угрожали друг другу, наконец Пакослав, чувствуя, что он сильнее, воспользовался случаем, когда у него сосед выкосил луга, напал на него и убил.

Убийство было явное, скрыть его было невозможно. Сыновья убитого призвали убийцу на суд князя. Генрих очень опечалился, так как ему хотелось избежать наказания человека, которого он так любил, но и не мог проявить несправедливости.

Гордый Пакослав настолько был уверен в безнаказанности, что не хотел даже вести переговоры с сыновьями убитого.

В назначенный день сыновья Ружица принесли его тело с плачем и воплями, собравшись всем родом. Стояли толпы народа.

Пакослав дерзко стал перед князем и заявил:

— Да, я убил дерзкого землевладельца, не отпираюсь, я убил его! Начался крик, потребовали правосудия. По закону надо было

за голову дать голову. Весьма озабоченный князь, отозвав Пакос-лава в сторону, сказал ему:

— Посоветуйся со своими, замни как-нибудь дело или дай объяснение.

И ушел из суда, давая обвиняемому время на размышление. Но Пакослав, словно потеряв рассудок, вторично спрошенный, ответил:

— Я убил его, не отпираюсь!

Князь рассердился, уговаривал его, но ничего не мог поделать. Пришлось уступить закону и принять во внимание жалобы родственников убитого и голос народа.

Князь отдал приказание, Пакослава вывели на двор и там публично обезглавили. До последней минуты он насмехался и возмущался.

Князь, сильно к нему привязанный, не мог успокоиться после смерти близкого ему человека. Он взял к себе на воспитание единственного его сына, Людовика, и перенес на него привязанность, которую питал к отцу.

Ребенок, смотревший на казнь отца и тайком вымочивший платок в его крови, носил его постоянно на груди и поклялся отомстить князю. Кое-кто при дворе знал об этом и предупреждал Генриха, но князь и слушать не хотел; наконец, когда стали настаивать, чтобы его удалили, князь откровенно поговорил с юношей, объяснил, что отец сам был виноват и что он хотел его спасти, но не мог. Затем он дал ему два месяца сроку, чтобы, подумав, Людовик или отказался от мести, или оставил двор.

Спустя два месяца Людовик пришел и публично заявил, что знает о справедливом наказании отца и поклялся на кресте и Евангелии, что никогда ничем не напомнит об этом, не будет жаловаться и не попытается мстить. Просил князя оставить недоверчивое к нему отношение и предложил свою верную службу.

Князь, любивший его, как родного, расчувствовался, обнял и уверил, что будет ему вторым отцом, а он и его род будут князю благодарны.

С этих пор Людек стал таким же своим человеком, как раньше Пакослав. Он неотлучно находился при князе, и все ему завидовали.

Но в душе юноши всегда была жива память об отце, и он постоянно носил на груди кровавый платок.

Случилось так, что об этом проведал Конрад из Глогова и постарался войти с ним в сношения. Однажды Людек отправился с князем купаться в Одере около Вроцлава, где уже в кустах их поджидали вооруженные люди. Дворяне, кое о чем догадываясь, предостерегали князя, но Генрих, смеясь, ответил:

— Можете не беспокоиться; я уверен в Людеке и не боюсь его! И вот в купальне, по сигналу Людека, напали на безоружного князя, убили одного из дворян, защищавшего его, остальных разогнали и почти нагого Генриха увезли в замок Сандвоц, где Людек передал его Конраду. Отсюда несчастного князя перевезли в крепость Глогов и стали мучить так, что трудно поверить, чтобы это мог допустить близкий родственник, если бы люди не видели сами, а жертва не расплатилась собственной жизнью.

Так как Генрих был мужем стойким и не хотел входить ни в какие соглашения, то его не только заковали в кандалы, но и бросили в вонючую яму, причем посадили в клетку нарочно устроенную так, что он не мог ни лежать, ни стоять. Было здесь только одно отверстие, через которое ему подавали пищу.

Полгода выдержал эти мучения Генрих и на все вопросы палачей отвечал проклятиями. Наконец он обессилел, все тело покрылось ранами, жизнь исчезала — и он согласился на все. Выкуп опустошил его казну, так как он принужден был уплатить тридцать тысяч гривен и дать много земли. Конрад не доверял, уплатят ли ему, поэтому велел отсчитать деньги на середине моста на Черной речке под Лигницей и только тогда выпустил князя.

Несчастный Генрих не мог уже ходить. Его снесли на воз, покрытый мягкими коврами, и полумертвого привезли во Вроцлав.

— И больше уже он не выздоровел, — добавил архиепископ. — Это один только страшный пример того, что творится у нас, а таких примеров много, и покончить с этим может лишь нераздельное королевство, один владыка, которому бы все подчинялись. Так хотел устроить Кривоуст, но его не поняли. А теперь, когда стали делить владения, кончилось тем, что люди убивают друг друга из-за куска земли.

— Не удивляйтесь поэтому, что я беспокоюсь, — добавила княгиня. — Теперь все напуганы короной; свои и чужие — все на него охотятся.

— И своих, и чужих победили с Божьей помощью, — ответил спокойно архиепископ. — Видимым знаком Божьей воли будет корона Храброго, блеск которой рассеет врагов.

С этими словами Свинка перекрестил ту сторону, откуда ожидали князя, и велел Рыксе не волноваться.

Отправили гонцов разузнать о князе; на другой день сообщили, что едет.

IX

Пшемыслав торопился, ему остался только один переезд, так как заранее назначили остановки и ночлеги, где его поджидали землевладельцы, как вдруг в одном из сел, уже в своем княжестве, он совершенно неожиданно встретил большой съезд рыцарей.

Встречали его очень радостно, так как это были его вернейшие слуги, те самые, что вернули Олобок, старые товарищи Болеслава Благочестивого и отца Пшемыслава.

Когда князь сошел с коня, его окружали, целовали его колена, бросали шапки вверх, провозглашали князем Польским и Поморским. А так как село принадлежало одному из них, старику Гоздаве, то здесь присутствовал и он, и его род, и друзья.

Это были хорошие, честные люди, по-своему привязанные к князю. У Пшемыслава тоже раскрылось сердце при виде стольких веселых лиц, протянутых рук, улыбающихся уст.

Для князя и двора уже стояли готовые столы, бочки и всякое угощение. Для Пшемыслава была разбита отдельная палатка, куда его пригласили отдохнуть. Здесь, кроме Тышка Гоздавы, его окружили старшие из отряда.

Поздравляли с занятием Поморья, сыпались пожелания долгой жизни, наследника.

Но в этих поздравлениях чувствовалось что-то недоговоренное, что-то, чего они не решались высказать, откладывая это на после, колеблясь.

Наконец, когда убрали со стола и стали попивать мед, еще больше, чем пиво, бьющий в голову и прибавляющий мужества (отчего отец Пшемыслава никогда его не пил), встал Тышко, поднимая кубок за здоровье князя и его долгое и счастливое княжение.

— Милостивый государь наш! — начал он веселым тоном. — Здесь мы, твои дети, встретили тебя, чтобы насладиться твоим лицезрением, поздравить, пожелать… но, как детям, разреши сказать откровенное слово.

— Так ведь это всем разрешалось всегда, а что же говорить про вас, старый друг! — ответил Пшемыслав, хлопая его по плечу.

— Нелегко это пройдет мне через горло, — продолжал Гоздава, — но на нет и суда нет. Мы знаем, ваша милость, что наш архиепископ ведет вас к короне и королевству и что вы их достойны, но в людских сердцах дрожит опасение. Корона даст вам величие, но она привлечет врагов и зависть. Властвуй над нами, так как ты князь могущественный, мы-то и так считаем тебя королем, но не бросай вызова злым и завистникам!

Пшемыслав, внимательно слушая, нахмурился. Как и многие люди этого типа, он готов был всего больше добиваться запрещенного или же трудного. Так он впервые пожелал корону, когда сидел в тюрьме, а теперь, когда еще час тому назад колебался, добиваться ли ее, опасения окружающих прибавили ему мужества.

Гоздава подслащал, как мог, свои горькие речи.

— Дорогой наш отец, — добавил он, — мы бы рады принести тебе не одну, а десять корон, но величие не всегда дает счастье и могущество, зато всегда колет людей в глаза. Уже эти недруги Зарембы и Налэнчи таскаются повсюду и убеждают, что ты хочешь стать нам не отцом, но строгим властелином, и что твоя корона означает для нас цепи. Мы в это не верим, но мелкота и непокорные элементы возмущаются. Это не так важно, нас, верных, ведь больше и мы осилим злых, но бранденбуржцы, силезцы, наконец, этот Локоток, что с чехами воюет, беспокойный человечек маленького роста, но великий духом, — все они испугаются короны. Мы за вас опасаемся, ваша милость, так как любим вас.

— Э! — перебил веселым тоном Пшемыслав, обращаясь к Тышку. — Я не робею! Отец наш, Свинка, хочет короны ради мира и сильного единства; я хочу ее не для себя, но ради этих разорванных и страждущих земель. Верьте мне, корона меня не изменит. Каким я был, таким и останусь, а без участия моего совета, комесов и баронов ничего решать не буду. Для землевладельцев всегда буду отцом… Что враги почувствуют тревогу, это и хорошо! На то у меня меч и рыцарский пояс! Без воли Божией ничего со мной скверного не случится, а на что Божия воля, того никому не избежать.

Гоздава умолк, встал Антек Порай, человек тоже пожилой, имевший взрослых внуков.

— Брат Тышко упоминал о Зарембах, ваша милость; мы их знаем: это люди скверные и с весом. Если есть они у вас при дворе, или Налэнчи, гоните их вон.

Вероятно, Порай не обратил внимания, что Налэнч, по прозвищу Крест, так как после войны у него на лице остался красный крестовидный шрам, сидел тут же. Тот вскочил с негодующим видом.

— За что всех нас провозглашаете изменниками из-за одного? Я тоже Налэнч и из тех, у которых на щите красный, а не белый знак, но я верен князю и не позволю, чтоб нам плевали в глаза!

Стали волноваться и другие, так как в палатке было много Налэнчей и даже Зарембов, и все стали заступаться за свою честь, пока князь не велел утихнуть и сказал:

— Я вашу верность знаю и не подозреваю вас; но не могу сердиться и на тех, которые заботятся о моей безопасности. Молчите, раз я не обвиняю.

Но нелегко было успокоить возбужденных рыцарей, а тут еще Порай добавил:

— Так вот и Людек, сын Пакослава, клялся, что не будет мстить за отца, а ведь предал Генриха мучителям…

И громко кончил:

— Не сердитесь на нас, ваша милость, что мы опасаемся короны, чтобы она не была тернистой, как у Спасителя. Вы и в княжеской шапке король.

Собеседники стали провозглашать его здравие и долголетие, а князь, кланяясь, чокаясь и отпивая из кубка, отвечал им в веселом настроении.

Начался более веселый и интимный разговор, стали больше дружиться друг с другом, а в душе Пшемыслава выросло то, чего, вероятно, ни он, ни окружающие не ожидали: вошло в нее мужество, сильное желание короны, решимость отважиться на все, лишь бы ее получить.

Так беседовали они, когда около палатки начался шум и движение… Издали доносился топот многочисленных лошадей.

Эта остановка затянулась сверх предположений; уже близок был вечер, а ближайший ночлег был довольно далеко, и уже подумывали остаться здесь, хотя бы и пришлось опоздать в Гнезно.

Из палатки вышли посмотреть, что за шум, и вдали увидали приближающийся порядочный отряд конницы, направлявшийся к лагерю.

Отряд останавливался, расспрашивал и опять ехал дальше. Никто не мог отгадать, были ли это свои или чужие. Бояться было нечего, так как отряд был меньше присутствующих; не знали только, кто едет и куда.

Пока так рассуждали, закрываясь рукой от заходящего солнца, и не могли прийти к выводу, отряд подъехал ближе. Часть осталась сзади, а один из всадников выехал вперед и подскакал к самой палатке князя.

Люди, видавшие его хотя бы раз, легко могли его узнать, так как он не походил на обыкновенного рыцаря, а другого такого трудно было найти среди сотни. Маленького роста, крепко сложенный, сильный, он правил конем, словно был великан; лицо его сияло воинственностью, а глаза блестели, как раскаленные угли.

Его платье, доспехи — все это было не блестящее, изношенное. Но лежали они хорошо, и маленький рыцарь выглядел дерзко.

Одного лица его было достаточно, чтобы забыть рост. Живые глаза, выдающийся лоб, римский нос, небольшой рот, все это делало из него человека, которого достаточно было раз увидеть, чтобы никогда не забыть.

Он немного приподнимал плечи, как бы желая стать выше, а действительно для рыцаря он был очень маленького роста; но зато он управлял конем своими железными руками, а ноги держали его, как клещи. Его конь был небольшой, толстый, крепкий, с широкой грудью, тонконогий и, как всадник, быстрый. Рыцарь был весь в пыли и грязи, словно ехал издалека, но полный жизни и мужества.

Сейчас же все кругом стали шептать:

— Локоток! Локоток!

Так называли куявского князя, в то время упорно воевавшего с чешским королем Вацлавом, не поддаваясь ему. Он и Пшемыслав были близкие родственники; Локоток был женат на Ядвиге, дочери Болеслава Благочестивого, которую Пшемыслав любил, как родную дочь.

Раньше оба князя были очень дружны, но теперь? Пшемыслав опасался, что деятельный Локоток может помешать ему надеть корону.

Они не виделись уже давно и не встречались, так как Локоток воевал с детства и добивался власти,[3] а насколько он был мал, настолько оказался неутомимым и непобедимым. Откуда он теперь появился здесь? Трудно было догадаться.

Князь, увидав его, изумился, так как знал, что Локоток все время воевал с Вацлавом. То он его гнал, то перед ним отступал, ни на минуту не прекращая борьбы.

Взглянули друг на друга; Локоток странно улыбнулся, соскочил с коня и пожал протянутую руку. Смотрел в глаза по-приятельски.

Куявский князь пешим казался таким маленьким среди рыцарей, что было смешно смотреть.

— Вот неожиданный для меня гость, — начал Пшемыслав.

— Гость, да по принуждению, — живо ответил Локоток. — Проклятая татарва опять грабит сандомирские земли… нехристи! Вот таскаюсь, собираю людей. Узнал, что вы возвращаетесь с Поморья, и пошел к вам навстречу пожаловаться на свою судьбу. Мало было чехов, Бог послал монголов… нет отдыха этой несчастной земле!

Вошли в палатку. На лицо Пшемыслава набежала тень; виднелась гордость и легкая зависть, но очень мало расположения. Этот человек мешал ему.

Локоток, томимый жаждой, не спрашивая, схватил полный кубок и выпил залпом. Затем снял железный шлем и стал вытирать пот. Пшемыслав мрачно смотрел на него.

Тот хозяйничал, как у себя дома. Пододвинул скамью, сел на нее верхом, взял хлеб и отрезал себе кусок.

Князь распорядился, чтобы подали кушать.

— Большие там опустошения после татар? — спросил.

— Как обычно! Жгут, уничтожают, молодежь толпами угоняют! Если бы где-нибудь схватились с чехами и побили их… но, увы! Эти уйдут в краковское княжество, и те дикари за ними не погонятся! Эх, Сандомир! Сандомир! Бедный город, его уж не минуют! А сколько деревень уничтожено!

Он поднял голову, на его лице виднелся страшный гнев.

— Я бы плакать должен, да не умею. Я зол, делаю зарубки, сколько кому должен мести! Понемногу уплачу свои долги!

Взглянул на молчаливого, холодного Пшемыслава, испытывая его; князь тоже всматривался в преследуемого чехами и татарами маленького рыцаря, сохранившего в беде все свое мужество, и изумлялся.

Помолчав, Локоток заговорил:

— Знаете, зачем я гонялся за вами?

— Откуда же мне знать? — сухо ответил князь.

— Я подумал, — продолжал Локоток, — что у вас войны нет, людей много, кормите их даром, мог бы мне помочь. После татар трудно мне будет раздобыть солдат, а разбив чехов, надо их добивать, чтоб им наша земля опротивела.

Пшемыслав покачал головой; видно было, что не собирается удовлетворить просьбу.

— Говоришь, что у меня мир? — медленно ответил он. — Такой же, как и у тебя, а я должен охранять больше земли… бранденбуржцы только и ждут, когда я стану послабее… с силезцами у меня свои счеты, на Поморье я должен беречься и райского князя, и крестоносцев. Если бы кто мне оказал помощь, я бы ее принял!

Локоток слушал довольно равнодушно.

— У вас еще нет войны, — ответил он, — а я уже свою начал, ну! И не кончу, пока не побью всех! Всяко бывало; что Бог мне готовит, не знаю, но никому не дам побить меня или напугать. Бог меня создал маленьким, я должен сам стать великим!

Он расхохотался. Это «должен» он произнес с такой силой, что у Пшемыслава невольно приподнялись плечи. Эта дерзость возбуждала в нем зависть.

— Трудно воевать с Богом! — прошептал он иронически.

— Я ведь не с ним воюю, а с людьми, — возразил Локоток. — Слишком много у нас чужих, слишком много! Расселились и берут все больше и больше. Наши лизовецкие братья сами раскрыли ворота худшему врагу,[4] да еще на свою голову! Хозяйничают бранденбуржцы, забрался противозаконно чех; на все фронты надо защищаться!

Помолчал, задумавшись, и стукнул по столу, крикнул:

— Не сдадимся! Бог милостив!

Он говорил и жадно кушал, не обращая внимания на то, что ест.

Видно было, что он весь ушел в крупные планы, и не заботился об остальном. Рядом с элегантно одетым Пшемыславом Локоток казался обыкновенным оруженосцем.

Гоздава в другие землевладельцы понемногу ушли из палатки. Локоток вытер рот, перекрестился и повернулся к Пшемыславу. Глаза странно блеснули.

— Правду говорят люди, что Свинка хочет дать вам корону? В голосе звучали иронические нотки. Пшемыслав гордо выпрямился.

— Почему бы и нет? — ответил он медленно. — Большая часть прежнего государства Храброго у меня… а остальная…

— Что же нам-то делать? — спросил гость. Они посмотрели друг на друга.

— Надеть корону, — добавил он, — нетрудно… но носить ее! Пшемыслав поднял голову, но ничего не ответил.

— Постарайтесь иметь наследника, — продолжал Локоток, — а если его не будет, так завещайте мне…

Он рассмеялся. Пшемыслав все больше хмурился.

— Да, — сказал он, — сына Господь мне до сих пор не дал. Одна дочь… Уже семь лет, как нет у меня детей.

Разговор оборвался, только поглядывали друг на друга; Локоток облокотился и думал.

— Так вот, видно, напрасно я за вами гонялся, — сказал он, как бы сам с собой разговаривая. — Знаю теперь, что людей мне не дадите. Пойду сам собирать их по одиночке! Тяжко так жить, но я не привык, как вы, к роскоши и отдыху; как простой крестьянин, переношу голод, холод, нужду, все, лишь бы поставить на своем. Если бы меня да заперли в мягкой кровати в устланной коврами комнате, с красавицей, дольше суток я бы не выдержал и сбежал через крышу, так мне безделье бы надоело.

Локоток смеялся.

— И я не прочь, как и ты, повозиться с хорошенькой девушкой, вот хотя бы из монастыря, как у Мщуя, но долго высидеть при бабе не смог бы. Мне нужна деятельность.

При этом воспоминании Пшемыслав нахмурился. После смерти Люкерды и брака с Рыксой он не решался больше смотреть ни на одну женщину. Даже разговор об этом был ему неприятен. Локоток, ведший свободный образ жизни, заметил тучку на лице князя и умолк.

— Вижу, вижу, — добавил он, — вы стали очень добродетельным и хотите идти по стопам Пудыка!.. Ну что же! И я не прочь стать таким, но попозже.

Расхохотался опять, спрыгнул со скамьи и стал гулять по избе, словно не устав с дороги. Осматривал изящные доспехи, брал их в руки.

Настала ночь; пришлось им провести ее под одной крышей. Локоток лег спать гораздо веселее Пшемыслава, хотя последнему не разоряли земель татары, и никто его не разбил.

Когда князь проснулся, его гостя уже не оказалось; передавали, что с восходом солнца он собрал отряд и двинулся в путь.

Пшемыслав тоже отправился в Гнезно, провожаемый приветствиями собравшихся. Но его путешествие все время замедлялось.

Воевода Познанский, не говоря ничего князю, опасался засады, и когда пришлось въезжать в Черный лес, густой и опасный, послал на разведку людей. Эта предосторожность оказалась далеко не лишней, хотя над ней и смеялись.

Посланные донесли, что около брода через болота засела куча вооруженных людей. Насколько можно было рассмотреть, там были саксонцы из Бранденбурга и много Зарембов и Налэнчей.

Отряд остановился, стали совещаться. Трудно было подсчитать силы врагов, но было их там немало.

Пшемыслав хотел обойти их и ударить с фланга, но путь через болота был немыслим. Да и завязывать бой в лесу, где могли быть приготовлены засеки, было опасно. Воевода советовал обойти засаду кружным путем, а потом с большими силами окружить врагов, если бы они до того времени не ушли.

Князь противился, но его уговорили… Пошли влево по берегам озер, через пески, и, таким образом, вместо того чтоб прибыть в полдень, явились в Гнезно только к ночи.

Пшемыслава встретили Свинка и Рыкса с дочерью. Архиепископ старался быть веселым и молчал относительно засады, хотя ему уже сообщили; сам князь не говорил ничего, сомневаясь в достоверности известия.

Оказалось, однако, что дело было серьезное. Воевода, собрав побольше солдат, отправился ночью в замеченное место. Саксонцы, подвергшись внезапной атаке, бежали, обвиняя Зарембов в измене. Воеводе удалось поймать двоих из Зарембов и Налэнчей, чего он больше всего добивался; пойманных привязали к хвостам лошадей и привезли в Гнезно.

Здесь их немедленно судили и казнили.

Сейчас же после казни ушли все Зарембы и Налэнчи, остававшиеся до сих пор при дворе, как раз те, что клялись в верности на остановке в Воле; теперь не оставалось никого из этих родов при дворе Пшемыслава.

Хотя возникли некоторые волнения, но воевода сейчас же их подавил. Архиепископ и князь даже радовались, что ушли подозрительные люди.

Между тем Свинка, созвав землевладельцев, старших чиновников из Калиша и Познани и духовенство, настоял на решительном шаге.

Когда все собрались, архиепископ вышел вперед, приветствуя князя, и сказал:

— Милостивый князь! Вот весь твой народ и я, как духовный отец твоих земель, пришли единогласно просить тебя не откладывать дольше и принять королевскую корону, которая следует тебе по праву. Надень ее и пусть она даст тебе новую силу управлять нами во время мира. Привесь меч, который ангел принес твоему предку, и воюй с ним победоносно с врагами.

Тут, по данному знаку, все стали говорить, поздравлять, поднимались руки, летели вверх шапки; воодушевление охватило всех, даже тех, кто пришел в равнодушном либо сомневающемся настроении. Разверзлись сердца, раскрылись уста, какая-то надежда вступила в людей, словно эта корона, добытая из гроба и мрака, должна была принести с собой могущество.

Князь стоял молча, взволнованный, бледный; Рыкса смотрела гордо и радостно.

Подошли к нему старшие придворные, и князь, подбодренный оказываемой ему любовью, поднял голову.

— Пусть же будет, как хочет отец наш Яков и вы все. Не чувствую себя более достойным короны, чем мой набожный отец или мои предки, — но вижу в этом перст Божий!

Архиепископ сжал его в объятиях, снова раздались возгласы, из комнат передались толпе, собравшейся в большом числе на дворе. Приготовленные заранее флейтисты и трубачи заиграли.

Тогда архиепископ, духовенство и все собравшиеся направились в кафедральный костел — и так кончилось это торжественное провозглашение Пшемыслава королем.

В тот же день было решено, что коронация состоится в Гнезне в день святых Петра и Павла, когда должны были приехать епископы со всей Польши.

X

Дивный был этот день 26 июня 1295 года, когда бесчисленные толпы землевладельцев, съехавшихся со всех сторон Польши и Поморья, покрыли не только дворы, валы, улицы, но и окрестности города, где расположились лагерем.

Стражник и хранитель старой Короны Свинка заботился, чтобы торжество возобновления королевской власти, погребенной в крови святого Станислава, было блестящим и громким.

Поэтому он пригласил всех епископов, которые были в состоянии приехать: Яна из Познани, Яна Ромка из Вроцлава, Гослава из Плоцка, даже из Любуша Конрада; те же из них, кто не мог явиться лично, как Краковский и Вроцлавский епископы, прислали письма, подтверждающие их согласие.

Эту блестящую массу приглашенных увеличили еще многие поморские рыцари, представители главнейших городов, чиновники, дворяне; все они хотели присутствовать при этом возрождении королевства.

— Истинно говорю вам, — отвечал Свинка на все опасения, которыми его хотели отпугнуть от короны, — здесь дело идет не о короле, так как каждый из них смертен, но о короне, которая должна быть бессмертной.

Эта корона, долго пролежавшая в костельном ларце и оберегаемая, как талисман, наравне с драгоценным телом святого Войцеха, лежала теперь на подушке во всей своей старинной простоте, напоминая толстыми золотыми обручами те века, когда их изготовили, как умели, неуклюжие пальцы.

Рядом с ней лежала королевская держава, полная земли, символом власти над которой она являлась, и копье святого Маврикия, и меч Щербец.

В костеле рядом стояли два трона, покрытые пурпурным сукном; напротив помещался архиепископский.

Уже горели многочисленные свечи, ожидало духовенство, когда послышались трубные звуки и по покрытой сукном дороге выступило из замка шествие. Впереди шли гофмейстеры с белыми жезлами и воеводы со знаменами, за ними князь и княгиня, окруженные придворными чинами.

Пшемыслав был одет в пурпурное платье, на голове был золотой шлем. Он шел с открытым лицом, мужественный, радостный, сознавая, что происходит теперь событие величайшей важности.

Рядом с князем, величественная и красивая, в парчовом платье, затканном золотом и украшенном легкими, как туман, кружевами, шла королевна, долженствующая ныне стать королевой. Счастье еще усилило ее красоту.

У порога их ждали Свинка и Ян. Они окропили князя святой водой и повели к алтарю, а два других епископа сопровождали Рыксу.

Раздались песнопения, вознесся дым кадильниц, архиепископ начал служить обедню.

После прочтения Евангелия Свинка обратился к князю, который подошел поближе принести присягу. Перед ним держали Евангелие и крест.

Пшемыслав встал и тогда его миропомазали. Затем в боковом притворе на него надели королевскую мантию, золотые сандалии.

Эта одежда была одновременно и королевской, и духовной и должна была напоминать, что Божий помазанник должен быть и священником, охраняющим закон и правосудие, быть олицетворением всемогущества на Земле. Перед тем его опоясали мечом, так как пользоваться им надлежало земному владыке, а не духовному лицу.

Пшемыслав вытащил меч, взмахнул им во все четыре стороны и обратно вложил в золотые ножны.

Тогда он стал на колени, а Свинка надел ему на голову тяжелую, твердую корону Храброго. Но она лежала на его голове, словно по заказу сделанная.

В левой руке Пшемыслав имел державу, в правой — скипетр.

Затем, после причастия, короля посадили на трон и приступили к коронованию Рыксы, а когда королева села рядом с мужем, грянул гимн, подхваченный всеми голосами, могучий, благодарственный.

Еще дрожали в воздухе последние слова гимна, когда архиепископ воскликнул:

— Да здравствует король! Да здравствует королева!

Крик повторили присутствующие, развернули знамена, ударили в колокола, заиграли трубы.

Архиепископ и епископы отвели королевскую пару в замок через шпалеры густо стоящего народа, желавшего хотя бы взглянуть на своего коронованного владыку.

Среди этой толпы раздавались, однако, разные голоса. Одни видели лишь блеск и ожидали счастья и могущества, другие беспокоились, видя в этом как бы вызов и опасный опыт.

По углам слышался недоброжелательный и угрожающий шепот.

Многие долго не верили, что архиепископ решится на это, что он бросит вызов всем удельным князьям, приглашая их покориться и повиноваться. Теперь их недоверие сменилось гневом и угрозами, когда не осталось больше места сомнениям: король провозглашен!

Среди князей не было ни одного, который не чувствовал бы себя обиженным и в опасности.

Среди толпы, собравшейся на коронацию, скрывались их шпионы. Они слушали, как архиепископ, стоя у алтаря, говорил королю, что ему предстоит объединять королевство, вернуть утраченные земли.

Эти слова распространились повсюду, эхо их зазвучало в столицах всех княжеств, встревожило всех. Теперь князья должны были стать вассалами и слугами одного пана!

Но эти скрытые мысли тонули сегодня в победном хоре. Каждый из землевладельцев Пшемыслава чувствовал, что и на него сошла частичка королевской власти. Каждый стал более гордым и сильным.

Когда в замке начался пир, а массы публики расселись у расставленных столов, собираясь по уездам и соседству, некоторые более могущественные роды также собирались вместе, чтобы вспомнить свое старое единство. Но остатки Зарембов в Налэнчей блуждали, не находя себе приюта.

Старые друзья ушли от них, родственники держались в стороне; одни делали вид, что их не узнают, другие боялись подойти. Главные деятели измены, конечно, побоялись появиться открыто, но поручили нескольким лицам посмотреть и послушать.

Старик Зебро Налэнч и Нехлюй Заремба, хотя никогда ни в какие переговоры с Михном и Павликом не вступали, но в душе заступались за свои роды и поэтому им в особенности пришлось страдать, видя, как с ними обращаются.

Их попытки сесть к столу и завязать разговор встречали молчаливый отпор. Нехлюя не видели и не узнавали.

Блуждая среди столов, они встретились и остановились рядом.

— Ну что? — заворчал Зебро. — Здесь для нас ни скамьи, ни хлеба!

— Напрасно мы сюда явились, — ответил Нехлюй. — Я хотел показать, что я верен своему господину, но моя верность, очевидно, здесь не ко двору.

— Да и мой поклон тоже, — добавил Зебро. — Когда я хотел поклониться в ноги новому королю, он отвернулся от меня; хорошо еще, что не толкнул ногой.

Разговаривая, они отошли в сторону.

— У меня на возу найдется мясо, хлеб, водка. Что нам лезть туда, где нас гонят.

— А я думаю, что не лучше ли собраться домой, — предложил Нехлюй. — Хорошего тут ничего не дождемся, разве только худого.

Однако оба стояли и смотрели. Никому не могло быть приятно чувствовать себя оторванным от массы, а старым, привыкшим к почету людям, тем хуже. У них ныло сердце.

— Я не виноват ни в чем. До настоящего дня я был ему верным слугою, — говорил Зебро, — но у нас одинаковая фамилия с виновными!

— Я тоже, — поддержал Нехлюй, — сегодня еще ему поклонился, но завтра, если желчь набежит… не ручаюсь.

— Если уж меня наказывают, так пусть знаю, за что, — бросил Зебро. — По крайней мере отомщу: моего племянника казнили.

— И моего двоюродного брата тоже, — добавил Нехлюй. Так порешив, тронулись с места, когда к ним подошел ксендз

Теодорик и поздоровался. Встретили его очень сдержанно.

— Что же вы не садитесь с другими? — спросил он. Ответа не было, оба опустили глаза и молчали.

— Если совесть чиста, что значит род? — говорил ксендз. — Сегодня для всех радостный день, пойдемте, место найдется.

Приглашенные пошли за ним, но медленно и неохотно. Но лишь только ксендз Теодорик подходил к какому-нибудь столу, как сидящие усаживались поплотнее, и места не оказывалось.

Тогда их проводник направился к духовенству, чтобы посадить их среди своих. Но тут оба почувствовали, что они будут слишком на виду, и что на них будут указывать пальцами; поэтому поблагодарили своего заступника, свернули в сторону и направились к своим возам.

Здесь они переоделись, надели доспехи и, обсудив положение дел, въехали в лес вместе со своими отрядами.

— Когда нас не хотят чужие, поедем к своим! — с сильным гневом вскрикнул Зебро.

Уже поздно ночью прибыли к тому месту глухого леса, где скрывался Михно.

Здесь у него была хижина, почти вся спрятанная в земле, защищенная срубленными деревьями, обросшими травами, терниями и молодыми кустами. Рядом были устроены стойла для лошадей.

Сюда часто приезжали в большом числе Зарембы и Налэнчи. Здесь происходили их совещания, а так как в хижине было мало места, то располагались обыкновенно на соседнем лугу.

Гости сначала крикнули трижды по-совиному, давая сигнал. Сейчас же из хижины вылез человек и пошел к воротам.

Это был немой слуга Зарембы, очень к нему привязанный, развитой и хитрый. Еще в детстве кто-то из мести вырезал ему язык, так что он мог лишь издавать непонятные звуки.

В то же время в стенке открылась ставня, и выглянул Михно. Узнав гостей, поспешил навстречу.

Немой отвел лошадей в стойла, а они втроем направились в хижину.

— Вы что же? Сбились с дороги? — приветствовал их Заремба. — Сегодня я никого не ждал, разве только завтра; все любопытные поторопились посмотреть нового короля.

— Мы тоже едем оттуда, — сдержанно ответил Зебро.

Вошли в избу, низкую, но просторную. Заремба устроился здесь, как мог; пол прикрыл войлоком и звериными шкурами, на стенах поразвешивал оружие и доспехи; нашлись даже и гусли.

Сбоку горел огонь, на котором девушка с длинными косами что-то стряпала, но при входе гостей убежала.

Зебро и Нехлюй слыхали об этой хижине, но никогда здесь не бывали и поэтому с любопытством осматривались вокруг. Михно заметил это.

— Кажется вам странным, что старый дворянин, который мог уже получить у короля должность подчашего или подкомория, должен, как барсук, скрываться в яме? Такова участь верных слуг, которые говорят господам правду.

Нехлюй загадочно качнул головой.

— Не говорите мне, что я получил свое, — добавил Михно с жаром, никогда его не оставляющим. — Я страдаю за то, что вступился за несчастную мученицу, и не мог терпеть зла…

— Ну вот, однако, — промолвил Зебро, усевшись на завалинку, — люди поговаривают, что вы слишком любили эту госпожу… а она вас!

Зарембу взорвало.

— Брешут, как собаки! — воскликнул он. — Я уважал ее, как госпожу, жалел несчастную. Лгут, это была святая женщина!

Разговор на эту тему прекратился, и Михно успокоился.

— Ну-с? — начал он. — Вы из Гнезна? Что же? Дали ему надеть корону? Ничего не случилось?

— А что же могло случиться? — спросил Нехлюй.

Заремба захохотал.

— Могло, могло… — ответил он иронически. — Ну! Раз, другой, третий не повезло, а когда-нибудь повезет! Пусть радуется; недолго это продолжится!

Тут Зебро сплюнул и вмешался в разговор.

— Собираетесь вы, собираетесь, столько лет угрожаете, а мне кажется, ничего из этого не выйдет!

Хозяин повернулся от печки, куда подбрасывал поленья.

— А я вам клянусь, что выйдет! — воскликнул он торжественно. — Нам самим нелегко было это сделать. Нашлось много изменников, сообщали ему, он был настороже. По пути высылали дозоры, рыскали по лесам, без охраны не двигался ни на шаг. Теперь пусть почувствует себя в безопасности… Мы к нему доберемся.

Нехлюй заворчал, что надо было пригласить на помощь силезцев или кого-нибудь с Поморья. Михно улыбнулся.

— Найдем получше, — ответил он. — Посидите до завтра, тогда убедитесь… На завтра сюда приглашены многие — увидите!

Он замолк, не желая больше открывать карты, позвал немого и принялся угощать гостей.

В невзрачной хижине нашлось больше, чем могли ожидать.

Кусок серны, медовуха, черный, но свежий хлеб, каши вдоволь, кусок меду и сыр на закуску. Немой и девушка живо справлялись.

После ужина легли спать на шкурах и соломе; огонь горел всю ночь.

Утром немой добросил поленьев и разбудил господ.

День был светлый и хороший; они вышли на воздух.

Заремба ожидал гостей и прислушивался к шуму. Действительно около полудня стали съезжаться Зарембы, Налэнчи и даже многие их родственники, бывшие вчера в Гнезне.

Все они были мрачно настроены, сердитые, раздраженные. Их беспокоило то, что вчерашний обряд вышел таким торжественным, величественным, что он собрал столько землевладельцев со всех польских земель.

Слушая рассказы об этом, Михно бесновался и ругался.

— Подлая толпа! — кричал он. — Лишь бы только поить их да кормить, так продадут себя, не обращая внимания, что надевают цепи. Провозглашают короля, радуются, а не видят, что это принесет им иго.

Приезжие перечисляли лиц, обещавших раньше идти заодно с Зарембами и Налэнчами, а теперь не желавших даже слушать об этом.

— Устроимся и без них, — утешал Заремба.

Новые гости все время подъезжали, верхом, лесными тропинками. Большинство из них волновалось и беспокоилось, один лишь Михно смеялся, глумился над опасениями, подбадривал остальных.

В избе стало тесно, отправились на лужайку.

— Вот подождите немного, — сказал Михно, — увидите одно лицо, которое вам прибавит храбрости…

Было уже после полудня, все легли под деревьями, когда из глубины леса донесся топот и звон…

Те, кто приехал раньше, пробирались осторожно и потихоньку, и хотя существовал обычай вешать бубенчики на сбруе, но никто не решился на это.

Заремба, услышав звонки, вскочил на ноги, уверенный, что это ожидаемые лица. Действительно, вскоре из-за деревьев показался высокий рыцарь в доспехах и черном шлеме, на рослом коне; по обрюзгшему лицу легко было узнать немца.

Он выглядел барином, видно было, что это один из князей. Его сопровождало десятка полтора всадников, остановившихся у опушки. Заремба поспешил встретить его с почтением, но не слишком униженно.

Не слезая с коня, несколько опасливо поглядывая вокруг и держа руку на рукоятке меча, всадник смотрел на людей, поднимающихся с земли. Он недоверчиво подсчитывал подходивших к нему вслед за Зарембой.

Наклонившись, всадник заговорил с Михно.

— Что же вы предпринимаете? — спросил он мрачным, жестким тоном по-немецки.

— Коронации нельзя было помешать, — ответил Михно, — короновали его, ну! Не надолго!

— Значит, не повезло! — промолвил немец. — Вам ведь всегда не везет… говорите много, кричите громко, делаете мало!

Заремба тихим голосом объяснял, в чем дело; всадник подсчитывал собирающихся вокруг людей.

— Немного вас тут! — сказал презрительным тоном. — Что это за сила, это горсточка людей!

— Так ведь здесь только начальники, — возразил Михно, — а не все наши. Считайте по десять, двадцать и больше голов на каждого. Только к чему это, если нам не везет. Мы столько раз уже устраивали засады, а он всегда уходил.

Немец взглянул с презрением.

— Только бы мне сказали, где он бывает с небольшим отрядом, — ответил он, — а я уже без вас устроюсь.

Стали опять шептаться. Заремба подводил к князю лиц, на которых больше всего рассчитывал. Они вели переговоры и спорили.

У немца разгорались глаза; с теми, кто мог с ним легче говорить, болтал дольше и откровеннее. Наконец все согласились. Князь громко осыпал их обещаниями милостей и торопил не терять времени.

Вдруг издали послышался рог; очевидно, это был условленный сигнал, так как всадник вздрогнул, повернул коня, кивнул головой на прощание и уехал.

Землевладельцы тоже поторопились к своим лошадям и вскоре кроме Зебра и Нехлюя на лугу не было никого, так все торопились уехать.

— Теперь, — улыбался Михно, возвращаясь в свою хижину, — когда с нами два Оттона, наш королек не спасется! Пусть переведут дух после пира, а мы им устроим пир получше!

XI

Ксендз Теодорик стоял с опущенной головой у стола и смотрел, как Тылон делал оттиск печати на горячем воске.

Она была только что вырезана согласно совету Свинки; чтобы больше досадить другим польским князьям, кругом нее шли слова:

REDDIDIT IPSE SOLUS VICTRICIA SIGNA

POLONIS[5]

Он и Тылон, поглаживавший свою коротко подстриженную бородку, с различными чувствами смотрели на эту величественную печать, которую впервые должны были подвесить у пергамента на шелковом шнуре.

— А что? — обратился Тылон к задумчиво стоящему Теодорику. — А что? Разве это не величественная печать? Не панская? Не королевская? У силезцев черный орел, у нас белый. Да вот на нашей печати не какой-нибудь всадник, что годится князю… но орел, словно императорский! И надпись красивая, не хвастаясь, я сам ее составил: Sigillum Praemislai PolonorumRegis et DucisPomeraniae[6]. Polonorum! Это я поставил нарочно — слопают друг друга со злости!

Тылон улыбнулся и добавил:

— Такой печати не бывало ни у нас, ни у кого другого из князей!

— А вы радуетесь? — спросил Теодорик.

— Да как же не радоваться?

— Ну, я… не радуюсь, — ответил лектор, качая головой. — А знаете почему? Потому что я предпочитаю силу и власть, чем трубу и похвальбу… Предпочитаю дело, чем слово… Но вы, господин писарь, муж слова и верите в его силу.

— Конечно! — воскликнул Тылон. — Бог нам преподал, что слово претворяется в дело и что должно стать действием; сначала должно быть мыслью!

Он умолк, а затем вернулся к первоначальному веселому сюжету:

— Пусть князьки злятся! Пусть негодуют и волнуются враги! Кто из них взглянет на эту печать, его проберет дрожь! На ней написано: Polonorum… Sepienti sat! Архиепископ за это поцеловал меня в голову!

Он сделал широкий жест рукой.

— Все заберем!

Теодорик как-то печально улыбался.

— Дай, Господи! — сказал он. — Но, по-моему, не следует трубить с башни, пока враг не разбит, не предостерегать его, что мы идем в бой, чтобы враг не готовился, не дразнить зверя.

— Пусть дрожат, — беспечно воскликнул Тылон. — Victriciasigna наши! А как это красиво звучит: reddidit ipse solus…

— Отче, — ответил Теодорик, — ведь они же необязательно выступят против нас в открытом сражении; разве вы не слыхали о яде, который убрал во Вроцлаве мешавших? Или не знаете, что случилось с Белым?[7]

Тылон вознегодовал.

— Мы всецело заботимся о короле! Ого! Ого! Не пугайтесь! Люди стерегут его пуще глаза!

Лектор сжал губы и умолк.

— Ну хорошо, — сказал он и перешел к другому: — Что я слышу? Король, кажется, на Масляную собирается в Рогозьно?

— На Масляную? Да, — ответил Тылон. — Следует ему по праву отдохнуть, и ему, и придворным.

— А в Познани разве не может? — спросил Теодорик.

Тылон забавно вытянул губы, рукой делал какие-то жесты, двигал пальцами, словно заставляя их высказать то, чего не понимает Теодорик.

Он кашлянул и, видя, что ксендз ждет более понятного объяснения, скороговоркой зашептал:

— Неужели я должен вам, брат Теодорик, вам, слышавшему, как растет трава и о чем переговариваются птицы на деревьях, вам, который видит в темноте, слышит в молчании, вам я должен объяснить, почему Масляная больше понравится королю в Рогозьне?

Ксендз Теодорик молчанием и взглядом дал понять, что во всяком случае нуждался в этом пояснении. Тылон слегка зажмурился.

— Милый отче, — шепнул он, — никто больше меня не восхищается нашей королевой. Это женщина великих добродетелей и могущественная, величественная, но с ней невесело. Всюду ее сопровождает это величие — dИcorum! Смеяться при ней неприлично, она на это морщится, петь нельзя, так как это ее оскорбляет. Разве вы видали ее когда-нибудь иначе, чем королевой? Ложится в короне и встает в ней. Женщины в ней мало. Взглянув на нее, становится страшно! Так вот, видите, брат Теодорик, захочется наконец нашему пану немного свободы и человеческих отношений; ведь он еще не стар, можно, пожалуй, назвать его молодым.

Он опустил голову и распростер руки.

— Humanuni est!

— Да, печально это, — вздохнул Теодорик. — Королям некогда жить для себя да искать веселья; король это все равно, что священнослужитель! Кто помазан, тот должен избавиться от человеческих переживаний.

— Пожалейте вы его! — шепнул Тылон.

— Я, я, отче, не только жалею, но и люблю его. На многое закрываю глаза, но больно мне, когда подумаю, что он должен искать развлечений в Рогозьне! Соберется там много землевладельцев, пойдет выпивка да прочее… Королю не только не пристало участвовать, но даже и смотреть на это.

— Слишком вы строги! — промолвил Тылон. — Если б это говорил архиепископ или ксендз Викентий, но вы, знающий свет!..

— Отче, — перебил его Теодорик, — наконец, я не забочусь о веселом времяпрепровождении, попросту опасаюсь!

Тылон так искренно расхохотался, что пристыженный лектор умолк.

— Вы боитесь за него? Где? Тут? Под носом, на нашей земле? В Рогозьне, где его окружат лучшие друзья?

— И худшие, потому что могут пробраться скрытые враги!

— Ну, ну! — продолжал Тылон, любовно оглядывая свою печать. — Столько уж лет нам кричат об этих Зарембах и Налэнчах, но это пустые разговоры! Расползлись они по белу свету, не осталось их и следа! Кто остался здесь, просится опять на службу. Не пугайте себя даром!

— Ну что ж пусть и так, — ответил Теодорик; — все-таки я предпочел бы Масляную в Познани, чем в Рогозьне.

— Когда настанет Великий пост, вернется петь вместе с нами.

Тылон закончил этим неприятный разговор и добавил, приподняв печать.

— Посмотрите-ка, отче, как умно поступил Болеслав Благословенный Калишский, наш благодетель, когда дал евреям привилегию у нас! А кто бы теперь вырезал нам такую печать, если бы не было Самуила, сына Иуды? Кто нам чеканит монеты? Тоже еврей. Кто дает оправу драгоценным камням? Кто дает деньги в долг? Кто привозит дорогой бисер? Умные люди годны на все!

Слушая эти похвалы, лектор морщился.

— Однако, — сказал он, — наш гнезнинский пастырь тоже поступил умно, когда в Синоде велел евреям носить остроконечные шапки и красные кружки на груди, как в других государствах.

Старик Тылон опустил голову, не смея спорить, что постановление Синода должно быть хорошо.

Это было в первых числах февраля. Как сказал Теодорик, король действительно собирался на охоту в леса за Рогозьно, а затем рассчитывал провести несколько дней в этом городишке.

Чем строже были тогдашние посты, тем шумнее, разгульнее праздновали Масляную. Но королева не очень милостиво относилась даже к такому масляничному веселью, и поэтому ничего удивительного не было, что Пшемыслав старался повеселиться где-нибудь, но не в Познани.

Рыкса недолюбливала эти путешествия, но не решилась противиться им. Король всегда обещал, что скоро вернется.

Как раз отряд собирался в путь, а королева незаметно смотрела вниз из-за занавески. На лицах всех отъезжающих виднелась радость, плохо скрываемая, так как боялись суровой королевы.

Звучали трубы, радостно лаяли собаки, лошади били копытами по замерзшей земле.

Вдруг среди собак, оставшихся дома, одна завыла, а за нею затянули остальные, и как раз в тот момент, когда король выезжал из замка. Этот вой отозвался в сердце королевы эхом печали и тревоги.

Следующие дни прошли в тишине и спокойствии. Прошла неделя, но король не возвращался, только приезжие сообщали, что в Рогозьне пир горой. Король весел, радостен, осыпает милостями.

Кто мог, старался вырваться туда под первым попавшимся предлогом.

— Еще с тех пор, как у нас новая супруга Пшемыслава, не было такой Масляной! — хвастались придворные.

Королева беспокоилась слегка, посылала на разведку, так как эти вести ее неприятно поражали.

На другой день после святой Доротеи в замке было тихо, как и раньше.

Тылон у себя выжимал на воске все новые и новые печати. Ксендз Теодорик, оставшийся в Познани, ходил на службу к королеве, тоскуя и беспокоясь. Канцлер Викентий, у которого накопилось много дел, все время упрашивал, чтоб король вернулся.

Так миновал день, известий не было.

Уже собирались запирать ворота, когда прискакал всадник на усталом коне и, бросив его на попечение первого встречного, побежал к епископу.

Епископа не было дома, так как он уехал в Пшемешно. Тогда приезжий, как сумасшедший, ворвался к канцлеру.

Ксендз Викентий как раз молился на ночь, в комнате было темновато; увидев входящего, подумал сначала, что это его прислужник, и только, услышав стоны, подошел к нему.

Бледный, перепуганный человек с всклокоченными волосами стоял перед ним, как олицетворение страха и горя.

Канцлер, увидев его, воскликнул:

— Господи, что с тобой?

Неизвестный не мог вымолвить слова, разразился лишь рыданиями и, закрыв глаза, пал на колени. Канцлера стал охватывать ужас.

— Ради Бога, что случилось? — повторил он.

Вдруг раскрылись двери и вбежал ксендз Теодорик, узнавший лошадь одного из сопровождавших короля. Увидев гонца, воскликнул:

— Говори, что случилось? Ты из Рогозьна?

Наконец вырвалось у приезжего:

— Король убит! Застонали в ответ оба.

Прошло порядочно времени, пока успокоили вестника, и он смог рассказать подробности.

— О несчастный час! Два бранденбуржца, Зарембы и Налэнчи напали под утро, когда пан и все крепко спали. Поднялась суматоха… Я схватил меч и побежал туда полуодетый. Но через толпу саксонцев и этих негодяев нельзя уже было пробиться. Короля вытащили, насмехаясь и колотя. Он вместе с приближенными защищался, как лев. Пало трупов довольно. Я видел, как он рубанул по голове Павлика Налэнча и положил его на месте. Когда я мечом пробивал путь к нему, я увидел, как он, весь в крови, зашатался, и на него набросились саксонцы. Я уже не знаю, как мне, раненому, удалось спастись. Вытащили они его уже в бессознательном состоянии на двор — изрубленного, в окровавленной рубахе. Тут принялись его сажать на коня да вязать, но уже бедный наш пан не мог удержаться и свалился. Его втащат, а он, как труп — вниз. Тогда понесли его бранденбуржцы на воз, желая увезти с собой, но и с воза свалился. Ну тут еще несколько раз ударили мечами и бросили. Я проталкивался туда, где он, думал, погибну рядом; вдруг вижу, стоит Михно Заремба ногой на его груди, наклонился и смотрит.

— Еще ты жив! — закричал ему в ухо.

— Возьмите меня! Спасите! — слабым голосом промолвил король… Не знал, видно, с кем говорит. — Возьмите, снесите на кровать… жизнь вернется!

Услыхав это, Михно вдруг поднял меч и погрузил его по рукоятку в грудь короля, крича: "Люкерда!"

Канцлер и Теодорик ломали руки.

Наступило жуткое молчание, а вестник несчастья лег на пол, и катался, и рыдал.

Таков был конец этого семимесячного правления короля, которого все оплакивали. Народ видел в его смерти Божье возмездие за убийство невинной Люкерды.[8]

Загрузка...