IV

САКСОНСКОЕ УТРО

Он помнил еще, как, неся часть одежды в руках, подымался по лестнице, потом — по винтовой лесенке и шел под звездами по крыше, словно Великий Пан: хохочущий, разгоряченный, едва не засыпая на ходу; на постели, когда он залез под ледяные простыни, возникли рудоносные горы, темнеющие на фоне настающего дня. Он спал неподвижно, на животе, лицом в подушку. Когда солнце покинуло ее измятую, окровавленную постель и перебралось в его белое иглу, он беспокойно перевернулся на спину и пробормотал, не открывая глаз:

— Что касается кодекса, тут все понятно. Слепой из Кенигсберга через Хеллу; я… там был перец, вот почему… Пивные краны. — Он почувствовал, что стоит перед колоссальной разгадкой: может быть, это разрешит все проблемы! Он думал: я должен это запомнить, это важно. Когда до него дошло, что все это чепуха, он снова заснул.

— Доброе утро, герр доктор!

Смеясь, на цыпочках, словно танцор, с крыши вошел Гюнтер с вычищенными башмаками в руках.

Моргая, Коринф сел в кровати.

— Доброе. Сколько времени?

— Одиннадцать, герр доктор. Чудесная погода, на небе ни облачка, жизнь улыбается нам.

— Замечательно, — зевнул Коринф. Солнце било в окна, освещало пол, мраморный умывальник и растекалось по белому столу. — В котором часу начинается конгресс?

— В два, герр доктор, к вашим услугам. С утра был прием, но фрау Вибан велела, чтобы я дал вам поспать. Завтрак ждет вас внизу.

— Спасибо.

— Фрау Вибан очень добра к вам. Я от нее такого не ожидал.

— Ну?

— В последний раз мы здесь были с одним французом, инженером, он тоже любил поспать. Но каждое утро в полдевятого фрау Вибан везла его то на одну, то на другую вонючую фабрику. Вам-то повезло, верно, ключик к ней подобрали.

— Приветливостью можно добиться всего, Гюнтер.

Гюнтер вежливо засмеялся и спросил:

— Вам еще чего-то нужно?

— Спасибо, нет.

— Если понадоблюсь — я машину буду мыть.

— О’кей.

— Если катаешься по развалинам, машину приходится мыть постоянно.

— Конечно.

Когда Гюнтер ушел, он потянулся, довольный. Он чувствовал себя выспавшимся и здоровым; чудесно было проснуться в этом пронизанном солнцем стеклянном помещении. Почесывая голову, он разглядывал выцветшее изображение лошади, висевшее над зеркалом, потом вылез из постели.

Довольное солнце растворяло брюссельские кружева на дне долины; низкие баржи медленно двигались по реке, вдали шевелились деревья. Похоже, погода была тихая, мягкая; может быть, дул прохладный ветерок. Он умывался и вспоминал прошлый вечер, который черным запутанным клубком лежал позади. Мысль о Хелле наполнила его гордостью и удовольствием; его желание исчезло. Это может создать трудности вечером. Что там она говорила насчет восемнадцатилетней девочки, которая ей помогает?

Влезая в брюки, он вдруг вспомнил, что она («А когда придет этот летчик, фрау Вибан?») кому-то звонила вчера из пивной. Кому? Надо у нее спросить. Он должен во всем разобраться — в каждом поступке, в каждом намерении, в каждой мысли. Ко времени возвращения в Балтимор он должен получить ответ на все вопросы. А зачем ему, собственно, возвращаться? Чтобы попасть в тюрьму на Эллис-Айленд?[23] Он причесывался перед зеркалом и думал: я проживу здесь неделю, а потом поеду назад, в те горы на горизонте, где я лишился лица, и буду размышлять обо всем до самой смерти.

Ветер на крыше оказался холоднее, чем он ожидал. Закрывая железный люк над головой, он чувствовал себя так, словно спускался в подводную лодку. Никто не попался ему навстречу. На лестничной площадке стояла гигантская собачья корзинка, в которой вполне мог поместиться лев, а в холле чаша Людвиговой Таинственной Дамы казалась зеленой из-за проходившего сквозь листву дерева света с улицы.

В пустой солнечной комнате он занял место за накрытым столиком у окна и увидел Южена. Тот сидел у кровати пожилой женщины, голова которой по-прежнему тонула в подушках, а лица не было видно; смеясь, он помахал Коринфу рукой, как старому другу. Коринф помахал в ответ и вопросительно указал на свою чашку. Южен поднялся и постучал в окно; вернувшись на свое место, он продолжал смотреть на Коринфа. С женщиной он не разговаривал.

Коринф откашлялся и стал рассматривать книги на полке. Blütezeit des Hauses Rotschild, Der Golem, Von Versalles, nach Versai les, Der Sterne Bahn und Wesen[24]. Тут не было ни одной книги, изданной меньше сорока лет назад. Он наклонился и вытащил Volks-Universal-Lexikon[25], зеленый том, распадающийся на отдельные тетрадочки; на обложке был выдавлен золотом барельеф греческой богини Афины Паллады в шлеме. Она опиралась на стилизованную под дерево колонну, с которой свешивалась пара желудей. Бумага по краям пожелтела, но не так сильно, как газетные вырезки, торчавшие из книги: на них почти невозможно было разглядеть буквы. Только он открыл книгу на слове «ДРЕЗДЕН» — маленький немецкий крейсер, 3650 тонн, сошел со стапелей в 1907 году, — как вошел Людвиг с кофе и яйцом. На нем была коричневая домашняя куртка.

— Мы уж боялись, что вы вообще не проснетесь. Доброе утро.

— Доброе утро.

— Как спалось в башне из слоновой кости?

— Замечательно.

Говорить больше было не о чем. Воцарилась тишина. Это был день тишины. Так ему вдруг показалось. Тихо было не только в доме и на улице: в воздухе стояла тишина, тишина была в людях, в Людвиге и в нем самом. Очарованный, он смотрел на столик, где лежала книга и дымился кофе, и пробовал все это осознать. Тишина. Он почувствовал неописуемое удовольствие.

— Если у вас останется время, приходите посидеть с нами на террасу.

— С радостью.

Дверь за Людвигом закрылась. Он медленно выпил кофе и принялся за еду. Он подумал, что может настроить против себя этот тихий день, если начнет двигаться. Он чувствовал блаженство, словно лежал в ванне: светлая комната, горячая вода, мысли расплываются от пара, запотелое зеркало и скользкое мыло.

Он придвинул книгу к своей тарелке и прочел:

«ДРЕЗДЕН, см. карт. 10, 51°3′ сев. ш., 13°44′ вост. д., столиц. Саксон., 360 тыс. жит., вкл. 30 тыс. кат., 2 тыс. иуд.; пере. упом. 1216: Dreždžane („люди из заболоченных лесов“), славянская рыбацк. деревня; по расположению и объектам искусства один из красивейших городов Герм. („Флоренция на Эльбе“), На лев. бер. в Старом городе — Замок (дорогие, маг., об. иск. — „Зеленые Своды“), Королевский театр, Дворцовая церковь, цейхгауз, церковь Богородицы, музеи в Цвингере; богатая колл, живописи в Новом музее (Сикстинская Мадонна Рафаэля)…»

Он отложил нож, поднялся, дожевывая, и покинул комнату, провожаемый изумленным взглядом Южена. Он вышел на улицу через заднюю дверь, проглотил еду и обошел вокруг дома. В тени было прохладно, но за углом светило солнце. В траве около дороги стоял Гюнтер и поливал из садового шланга машину — над ее крышей сияла радуга.

— Гюнтер, ты можешь отвезти меня в город в половине первого?

Струя воды опустилась и облила Гюнтеру ноги.

— Что вы сказали, герр доктор?

— Я должен быть в городе в час. Это возможно?

— Конечно, герр доктор! Все возможно.

По дороге назад он увидел сад. Тонкие деревья в траве, тяжелая каменная скамья против искусно сплетенных шпалерных роз; а дальше — крутой спуск, кусты и пустырь, где исчезали узкие дорожки. В лучах солнца, пробивавшихся меж стволами деревьев и ложившихся на землю широкими полосами, вились сверкающие рои мошек. «В таком доме, с таким садом, я бы тоже ненавидел режим», — подумал он.

Вернувшись к столу, где он завтракал, Коринф закрыл энциклопедию и кивнул Южену, который поднял руку вверх. Он вытащил вырезку из газеты, которая оказалась выцветшей добела. Но он смог все-таки разобрать, что под заголовком стоит: Д-р. фил. А. П. Кршовский. Он подумал: «Вещи начали связываться друг с другом, сложи теперь все вместе — и решение у тебя в кармане». Тут он заметил, что Южен наблюдает за ним, открыв рот. Коринф показал ему язык, убрал книгу и быстро доел все, что оставалось на столе.

Когда, покончив с завтраком, он сложил руки и посмотрел в окно (долина — залив, дом — на берегу моря, в Риме, где Кршовский его увидел), Южен спустился по лестнице. В красном свитерке и коротких кожаных спортивных штанах, на ногах — туфли вроде балетных, тесемки, перекрещиваясь на икрах, завязаны под коленками; он выглядел прелестно.

— Проводить вас на террасу, господин из Америки?

— Как прелестно ты выглядишь, Южен.

— Вы находите? — Он поглядел на свои красивые ноги и рассмеялся. — Мне жарко.

— Мне тоже. Я просто задыхаюсь.

— Вы так занятно говорите. «Я просто задыхаюсь», — сказал Южен, передразнивая его акцент.

— Хочешь поиздеваться над стариком?

— Я вовсе не считаю вас стариком. Молодым — будет точнее.

— Тебе сколько лет?

— Пятнадцать исполнилось.

— Ты — сын герра Людвига?

Южен вспыхнул:

— Нет. Ни в коем случае.

— К счастью, да?

— Ну. Сами подумайте.

— Боже, Боже, Боже, — сказал Коринф и встал. — Ох уж этот герр Людвиг.

Южен взвизгнул от смеха. Он подпрыгнул, крутя пальцем у своей задницы.

— Ш-ш! — Коринф указал на заднюю комнату. — Разбудишь даму.

— Не-а, — ответил Южен, пропуская его в дверь.

По узкому коридору между столовой и номером Хеллы (теплое чувство шевельнулось в самой глубине его души) Коринф вышел на террасу. Она была пристроена к дому — большая, розовая, защищенная от ветра. У стены, в двух шезлонгах, уставясь в пространство перед собой, неподвижно лежали под пледами мужчина и женщина; на него они не поглядели. Перед ними, тоже в шезлонге, полулежал Людвиг, тихонько бренча на банджо — единственный звук в тишине. Он повернулся:

— Ах! Поставь еще одно кресло, Южен.

Улегшись в шезлонг, Коринф не мог больше видеть долину. Солнце пригревало, и он закрыл глаза. Внизу тихонько плескалась вода, воздух звенел от тишины. Он думал, это несказанно прекрасно. Тишина Дрездена.

Людвиг заиграл по-настоящему, и Коринф посмотрел на него. Их кресла стояли под углом друг к другу. Толстые пальцы Людвига наигрывали медленную мелодию, казавшуюся Коринфу знакомой, а толстое лицо ничего не выражало. Заметив взгляд Коринфа, Людвиг заиграл It’s a long way to Tipperary[26]. Потом рассмеялся и спросил, продолжая играть:

— Вам понравилось в Дрездене?

Коринф уронил голову на подушки:

— Очень.

Людвиг кивнул. Потом сказал:

— Я вам рассказывал вчера о пожаре в Луизенхофе? Сегодня утром они арестовали поджигателя.

— Да что вы?

— Так вышло, что я с ним знаком. Раньше он работал садовником, здесь, неподалеку. Храбрейший парень на свете. Они пытаются таким образом показать нам, что собираются раскрыть преступление. — Людвиг поднял брови и ущипнул струну. — Бедная Мария Форстер, — сказал он, отвернулся и забренчал снова.

— Ладно-ладно, т-т-т! — голос Гюнтера. — Да, чудно, чудно. Хватит!

Южен танцевал на кафельном полу, потом уселся на балюстраду.

— Повсюду происходят непонятные вещи, — сказал Коринф. — Вчера мы были в кафе, Александер-бар. Слыхали о таком?

— Я никогда не спускаюсь вниз.

— Никогда?

— Что мне там делать?

— Ну… развлекаться.

Людвиг рассмеялся, остановился, снова рассмеялся и, наконец, замолчал.

Голубоглазый Коринф продолжал смотреть на него.

— Каким он был — город Дрезден?

Людвиг улыбнулся.

— Там можно было повеселиться. Не существовало лучшего города для развлечений.

— Как в Берлине?

— Ах, лучше, намного лучше. — Лицо его исказилось, он мучительно искал, как выразить свое восхищение. — Вы не можете себе представить. Прелестные женщины, бары, ночные клубы, движение… Суета на мостах через Эльбу по вечерам… Чистый Париж. Море света и жизни. И всегда толпы иностранцев, английские лорды, американские миллионеры, балерины… По улицам гуляют лучшие проститутки из Чехии и господа во фраках, драгоценности… Все прошло. Никогда не вернется.

Он покрутил головой, грустно усмехнулся, сыграл Ach, du lieber Augustin[27] и уныло махнул рукой.

— Я знаю, о чем вы думаете. — (Коринф подумал: «Ни о чем».) — Вы правы. Роттердам, Лондон, Ковентри[28] — м-да, Гитлер собирался сровнять с землей английские города, и мы все кричали: ура! Так что мы не должны возмущаться тем, что наши города уничтожены. И вообще, представьте себе: вся Европа в руинах, одна Германия целехонька. Это было бы немного несправедливо. История всегда справедлива.

— Благодаря этому города Германии сегодня — самые современные в Европе, — заметил Коринф.

— Вы хотите сказать, Западной Германии.

— Да.

— Здесь лежит в руинах целое тысячелетие.

— В Афинах лежат в руинах добрых два тысячелетия, — ухмыльнулся Коринф.

Людвиг не улыбнулся:

— Вы раньше бывали в Германии, герр доктор?

Коринф медленно покачал головой:

— Я впервые ступил на германскую землю.

— На Западе тоже не были?

— Нет.

— Потехи ради вам надо теперь туда съездить. Поучительный урок: сравнить капитализм с коммунизмом.

Коринф поднялся и предложил ему «Лаки страйк».

— Вы часто там бываете? — спросил он.

— Я? На Западе? — от изумления Людвиг выпучил глаза. Сигарета застыла между пальцами. — Вы думаете, нам позволяют?

Укладываясь на свое место, Коринф спросил:

— А там вы нашли бы такую же террасу? И такое же тихое утро?

Людвиг посмотрел на него изучающе. Потом сказал:

— Это не страна, герр доктор. Это хрень какая-то. — Он постучал себя по лбу плектром. — Игра воображения в исполнении иностранцев. Русско-американская, при всем моем уважении. За что мы, немцы, особенно сильно проклинаем Гитлера, так это за то, что он вывалял в дерьме германскую историю.

— Несомненно, — согласился Коринф. — Хотя рассказы о том, что сделали с евреями, часто преувеличены.

— О нет, — возразил Людвиг. — Запомните: все это — чистая правда. Не позволяйте себя обмануть. Все, кто сейчас говорят, что они никогда об этом не слыхали, лгут. В Германии об этом знал каждый. Я тоже, и я хочу, чтобы вы об этом знали. Я не знал точно, как и где, но я знал, что происходит уничтожение людей. Нет, нет. Это была непростительная ошибка Гитлера.

Коринф некоторое время смотрел на него, потом спросил:

— Вы это видели?

Людвиг положил руку на струны:

— Концлагеря?

— Бомбардировку.

— Конечно. Отсюда, с этой террасы.

— Как это выглядело?

Людвиг пожал плечами и снова заиграл.

— Много огня.

С реки доносились гудки пароходов, и Коринф опустил голову в подушки и закрыл глаза. Людвиг, тринадцатого февраля сорок пятого, на этой террасе, принужденный глядеть в дымящуюся печь, лицо его, пылающее в отсветах пламени, вспотело от жара. Может быть, он даже играл на банджо. Много огня… «Я буду вытаскивать из него каждое слово об этой бомбардировке, — подумал Коринф, — но сам он, когда смотрит на руины в долине, видит кавалерию Наполеона. Это первое, о чем он говорит иностранцу, используя все свои знания и фантазию. Как будто бомбежки не было вовсе».

Коринф покрепче зажмурил глаза и задумался. «Ничего этого не было, — думал он. — Проклятье. Этого вообще не случилось, потому что не должно было случиться: эта бомбежка не имела стратегического значения для исхода Второй мировой войны, так же как не было нужды бомбить другие города. Бомбардировки имели определенную цель, и ее легко указать — а массовые убийства в Карфагене и Хиросиме имели какие-то другие причины. Как и бойня в Трое: не за Трою, а за Елену. Дрездена это не касается. Поэтому в исторических книгах множество страниц будет посвящено битве при Дрездене и нескольким сотням порубленных лошадей и гренадеров Наполеона, но массовые убийства будут описаны мелким шрифтом, в примечаниях, потому что в основном тексте им не место.

Но что же это, если не история? Ведь погибли тысячи. Где этому место?»

Он подумал: «Существует две истории». Чувствуя, что ему в голову пришло нечто новое, Коринф, не открывая глаз, устроился поудобнее. Солнце ласково согревало его лицо. Он думал: «Одна — история духа, кровавая, но — духа, целей, результатов: Александр, Цезарь, Наполеон, битва при Марафоне, битва при Дрездене, бомбардировка Берлина, Гамбурга. Это — время, развитие. Но рядом с нею, вернее, под нею, в тишине смерти, лежит антиистория — и иногда история тонет в ней. Тогда антиистории принадлежат Аттила, Тамерлан, Чингисхан, Гитлер. Там нет ни мыслей, ни целей, ни результатов — ничего. Между бойнями, которые устраивали гунны, и концлагерями Гитлера не прошло времени. Они — рядом на дне вечности, и, — подумал он, — там же лежит Дрезден. Бойня в Аквилее[29], бойня в Освенциме — бойня в Дрездене. Мы уничтожили Дрезден, потому что это был Дрезден, так же как евреев убивали только за то, что они — евреи. Больше ни за что. Миллионы бессмысленных жертв, горящих веками, мертвое пространство истории. Как прекрасно! Дрезден бомбили Гитлер, и Аттила, и Тамерлан: на одну ночь я превратился в эсэсовца, в закованного в латы всадника армии варваров, летящего по небесной степи и понятия не имеющего о правилах жизни „ли“ и „и“![30] Я должен возвратиться в холмы, — думал он, — и написать беспросветную, неподвижную книгу антиистории, где Бойня в Дрездене больше не рассматривается в противопоставлении с битвой при Дрездене и битвой при Марафоне, в ней Наполеон и Мильтиад[31] попадут лишь в подстрочные примечания: антиистория, в которой ничто сражалось против чего-то, антибиографии никогда не существовавших людей: Гитлера, Коринфа…»

В восторге от своих открытий он открыл глаза. Терраса была нагрета солнцем.

— Доброе утро, герр шофер!

Южен сидел верхом на балюстраде и протягивал руку вниз.

— Доброе, герр Южен! Как спалось?

— Спасибо, чудесно. А эта машина и вправду такая грязная?

— Полна щепок и песка. Никак не вычищу.

— Раз проедете по городу — и снова наберете.

— Что ж мне теперь, вовсе ее не чистить?

Протирая глаза, Коринф потянулся и огляделся. Мужчина и женщина у стены молились, перебирая четки.

Людвиг отложил банджо и сказал:

— Нашей вины в том, что произошло с нами, не отнимешь, но все это выглядело бы во сто раз справедливее, если бы не случались непростительные вещи. Зачем, к примеру, надо было обстреливать из пулеметов людей, сгоравших на улицах? Чтобы прекратить их страдания? Или взять тех, которые залезли в реку. К вашему сведению, жар в городе был такой, что люди попрыгали в Эльбу, люди, у которых ничего больше не оставалось, кроме их жизни и их ран. Они уже не были врагами, правда? Те, что стояли в реке тринадцатого февраля сорок пятого года, не могли уже уничтожить английский парламент. Так нет же. Чпок, чпок, чпок. Что за люди были те, кто это сделал, мне не понять. Недочеловеки из лондонских трущоб, профессиональные бандиты. Поймите меня правильно, я ничего не имею против бомбежки: война есть война, Гитлер и сам призывал к тотальной войне, но когда союзники прибегают к его методам, которые сами они… это…

Он замолчал.

Коринф спал. Глаза его были закрыты, рот приоткрылся, голова повернулась вбок на подушках. Грудь медленно поднималась и опускалась. Людвиг вздохнул и снова взялся за банджо. Теперь он тихонько наигрывал Sag beim Abschied leise «Servus»[32] и без выражения смотрел на Коринфа.

Он проснулся оттого — нет, в ту же секунду, как Гюнтер появился рядом с его креслом и сказал:

— Полпервого, герр доктор.

Он открыл глаза, перед которыми еще стояла картинка джунглей, где сотни ржавых, искореженных «либерейторов» заросли папоротниками, лианами и громадными цветами так, что их почти уже не видно; змея медленно выползает из мотора на землю, на сломанном крыле трахаются обезьяны, а в кабине пилота порхают птички. Он подумал: «Некоторые, может быть, до сих пор используются для перевозки грузов, в Африке или в Бразилии», — поднялся и сел на край шезлонга.

Тонкое серое облачко заслонило солнце. Стало прохладнее.

ОБЕЗЬЯНЫ ЗА ЗЕРКАЛАМИ

На тенистой улице, спускавшейся с холма к железному мосту, Гюнтер спросил:

— У вас найдется немного времени?

— Зачем?

Гюнтер остановился, перегнулся через колени Коринфа и опустил стекло.

— Видите вон тот дом?

Коринф снял шляпу, высунулся в окно и увидел маленький, желтый домик, чуть выше на склоне.

— Вижу.

— В этом доме Шиллер написал «Дон Карлоса». — Гюнтер смотрел на него победоносно.

Коринф подумал: «Может, мне надо выйти и коснуться стены?» Гюнтер протянул руку над рулем и произнес, обращаясь к щеткам дворников:

— Закончились прекрасные дни в Аранхуэсе. Это не было героическим поступком, Октавио![33]

— Чудесно, — сказал Коринф и снова надел шляпу. — Кто-то другой мог бы думать по-другому, но я нахожу это чудесным.

— Здесь, в Дрездене, он написал еще и «Ode an die Freude»[34], — сказал Гюнтер, продолжая вести машину. — Знаете, ту самую, что Бетховен использовал в своей симфонии. Это я знаю наизусть. «Обнимитесь, миллионы!»

Коринф рассматривал его сбоку.

— Разве он потом не переехал в Кенигсберг?

— В Кенигсберг? — закричал Гюнтер. — Шиллер? Герр доктор! Слышал бы это мой учитель немецкого! В Веймар — к Гете, своему лучшему другу, который был там министром. Два духовных лидера Веймара! В Кенигсберге жил Кант, вы должны знать, Иммануил Кант, философ. Когда он выходил из дому, люди проверяли по нему часы. Я жил неподалеку от его дома.

— Да неужели? Еще два духовных лидера — из Кенигсберга. Когда?

— Недолго. В конце войны. Жуткий город. Берлин лучше.

— Несомненно.

Они миновали квартал, заваленный прогнившим мусором и, преодолев мост, въехали прямо в руины. При дневном свете запущенность сильнее бросалась в глаза, чем ночью; матовый блеск солнца над равниной тоже пропал. Коринф покосился на черный фронтон, уставившийся вдаль своими дырами, и спросил:

— Слушай, Гюнтер, что было в фюрере такого особенного? Я хочу сказать, кроме того, что ты знал, кем он был. Если бы, к примеру, ты сейчас его встретил, представь себе, он стоит здесь и ловит машину, на что бы ты обратил внимание?

Он притворился, что не заметил, как вспыхнули щеки Гюнтера. Тот повернулся к нему:

— Но, герр доктор, так больше никто не говорит: фюрер.

— Я пошутил.

— Вы хотите сказать, если бы мы его прямо сейчас встретили?

— Да, представь себе: он сидит сзади тебя.

Гюнтер мгновенно перевел взгляд на зеркало. Он облизнул губы.

— Ну… я не знаю. У него были маленькие усики.

— Что ты сказал?

— Но это вам, конечно, известно. Я не знаю. Это все было так давно, и я был такой маленький. Я ведь даже его видел.

— А я и забыл.

Гюнтер засмеялся.

— Вы что же, верите, что он жив? Что об этом думают на Западе?

— Скорее всего.

— Да ну? Говорят, он прячется в Аргентине.

— Возможно.

Гюнтер посмотрел на Коринфа, и лицо его просветлело: он понял.

— Ах, вот что вы имеете в виду! Да, люди никогда не изменятся. Мой отец так говорил.

— Всегда слушай отца, Гюнтер, — сказал Коринф. — Ты коммунист?

— Конечно, герр доктор.

Коринф насвистывал сквозь зубы It’s a long way to Tipperary и смотрел в окно. Он думал, если бы шел дождь, такого пожара бы не было — еще лучше, если бы ночью налетела буря с грозой. Почему? Он посмотрел — и вдруг увидел, как это было:

Вот он, перед ним, город Людвига: кафе полные народу, мосты забитые машинами, площади, залитые солнцем. Солнце освещает роскошные магазины, стены и мостовые, сложенные из песчаника, добытого в ближних горах. Не очень тепло, не лето все-таки, февраль, и вдруг от верхнего угла здания банка откололся гигантский кусок и упал на тротуар, среди людей. Так начался конец света. И мгновение это за многие годы никуда не делось, город полон призрачных видений. Дымовые трубы и крыши распадаются на куски и осколками осыпают сады и улицы; трещит дерево и грохочут камни; трамваи, велосипеды, автомобили въезжают в распадающийся асфальт и тонут в песке; в окнах разрушенных домов сам собой зажигается свет. В тени видения сохраняются дольше, но тени почти не осталось. Туманный город тонет сам в себе под лучами неподвижного, ледяного солнца, пытающегося с помощью герметики[35] оживить его — холодные лучи скользят по герметическому морю у подножья грота Кршовского, в скалах, неподалеку от Рима…

Глаза его сияли. Невероятно. «Я жив», — думал он и смотрел на башни ратуши. Они въехали в пораженные проказой улицы, и Гюнтер спросил:

— Куда прикажет отвезти вас, герр доктор?

Коринфу пришлось немного подумать:

— В Gemäldegalerie.

— Ах, Gemäldegalerie! Вы должны обязательно посмотреть Сикстинскую Мадонну, это потрясающе! Рафаэль! Там, должно быть, полно народу, картины только что вернулись из Советского Союза. После войны русские конфисковали большую часть коллекции.

— Возможно.

Гюнтер тихонько хихикнул. Он не посмел покоситься на своего пассажира, чтобы понять, что имел в виду американец. За перекрестком, где высилась гора обломков, он въехал в узкую улицу, свернул и мимо церкви, окруженной строительными лесами, выехал на просторную площадь, спускающуюся к реке. Машина объехала площадь и остановилась.

— Gemäldegalerie, герр доктор.

Времени было без пяти час. Гюнтер, как настоящий шофер, выскочил и распахнул дверцу. Коринф вышел из автомобиля.

— Мне вас подождать, герр доктор?

— Где проходит конгресс?

— Тут рядом. В школе. Минут пять идти.

— У меня есть адрес. — Коринф нащупал в кармане бумаги, которые Хелла дала ему накануне. — Я доберусь сам.

Гюнтер исчез с площади, и Коринф посмотрел вверх. Небо заволокло серым туманом. Он думал, я не здесь, а там, вверху, над городом: был сто тысяч лет назад и буду через сто тысяч лет — вечно. В церкви на другой стороне площади негромко стучали молотками; солидный мост (не по нему ли они проехали вчера?), переброшенный через залитую водой зеленую лужайку, вел туда, где мало что было разрушено. Он чувствовал под ногами твердые плитки. Повернувшись, он пересек тротуар и вошел в ворота; в полутьме, под строительными лесами, было тесно от посетителей.

В вестибюле он купил каталог и поднялся по лестнице. Пожилой человек, откинувшись на спинку кресла, робко кивнул, глядя в лорнет на его шрамы; Коринф не понял, кто он такой. Верхний этаж был залит ледяным светом. Люди стояли, уставясь на стены, держа в руках такие же бледно-зеленые каталоги, как у него. Смотритель, заложив руки за спину, разглядывал башмаки телячьей кожи на одном из посетителей. У проема, в который все входили молча и осторожно, он почуял Рафаэля. Он взглянул на часы: все еще без пяти час. Держа шляпу в руке, стуча башмаками, он пошел за ними — и огромная картина сразу захватила его; все же он оглядел зал, полный притихших людей.

Шнайдерхан обнаружился у противоположных дверей, в стороне от толпы, с каким-то мужчиной. Стоя лицом к картине, они тихо разговаривали, не глядя на нее. Коринф закусил губу. Он двинулся в их сторону, медленно огибая зал вдоль стены, и понял, что ничего романтического там не происходило: Шнайдерхан, спокойно кивая, вел деловой разговор. Коринфа он не видел, и тот прошел мимо, глядя на картину, и остановился чуть впереди них.

Ему вдруг показалось, что это — гигантская переводная картинка. Мадонна выглядела несколько отстраненной; Младенец сидел у нее на руках с видом нобелевского лауреата, дающего интервью швейцарскому еженедельнику. Красивая женщина справа смотрела на ангелочка внизу, словно хотела сказать: «Хочешь, я и тебя возьму на ручки?» Он смотрел на картину, но не видел ее больше. Это продолжалось довольно долго. Он уже ушел? Неужели я не почувствовал?

— Good morning, Mister Corinth!

Он медленно повернулся. Глаза, рот, нос, уши, руки — все в Шнайдерхане приветствовало Коринфа. Мужчина в сером костюме выглядел рядом с ним дурно одетым и держался скованно; на его рубашке в красную клеточку не хватало верхней пуговки. Шнайдерхан представил их, но Коринф не разобрал имени.

— Какая неожиданность! Выспались после наших вчерашних похождений?

— Как в мои лучшие дни.

— И немедленно перешли к культурной программе, чтобы успеть до ленча? Ренессанс! — воскликнул он и протянул руку к картине, указывая на красивую женщину справа от облака; все вокруг повернулись к нему. — Святая Варвара, покровительница опасных профессий, дарующая легкую смерть!

Собеседник Шнайдерхана улыбнулся, не раскрывая рта, словно боялся показать испорченные зубы. «Пациент?» — подумал Коринф. Шнайдерхан со спины был больше похож на человека, которого он успел узнать, готового встать на голову, хохоча и размахивая руками; теперь он говорил тише — о шумных инсинуациях католической церкви и благородстве Советского Союза, теребил бороду, тер лоб, а потом сказал:

— Время у вас есть? Мы сможем повидаться чуть позже? Через полчаса, только не в этой толпе. Что вы скажете насчет спящей Венеры Джорджоне? Вот кого тоже нужно было повесить где-нибудь здесь. Только не разбудите ее, — добавил он и приложил палец к губам, — иначе вас поглотят бездны ада.

Собеседник Шнайдерхана поклонился с неуклюжей церемонностью, и Коринф не спеша покинул зал.

Скучая, он бродил по музею, держа шляпу в руках. Вокруг было полно людей из заболоченных лесов, он узнавал саксонский акцент. Прищурившись, он некоторое время рассматривал голландского «Зубного врача» — торжествующего, в меховой шапке, держащего руку на голове стонущего пациента и показывающего в открытое окно вырванный зуб: вероятно, Н2. «Очень мило», — подумал Коринф. Свет, падавший неизвестно откуда и освещавший неизвестно что, давил ему на веки и открывал, зал за залом, виды прежней жизни, мир пейзажей, исчезнувших столетия назад: залитых солнцем садов, еврейских кладбищ, чудес, поклонений, девушек, читающих письма, задумчивых господ, Вавилонских башен, возвращений Дианы с охоты… Мертвые виды, зияющие за позолоченными дверками в стенах, где отлетевшие души их создателей еще шелестят, как море шелестит в высохших ракушках, которые дети прижимают к уху. Бедный Рембрандт. Бедный Бернардино ди Бетто ди Бьяджо по прозвищу Пинтуриккьо, «Маленький живописец». За право иногда — должно быть, по крайней нужде — возвращаться на землю им пришлось заплатить своими работами: они создали картины, чтобы о них не забывали. Бедные мертвецы. Обезьяны за зеркалами.

Лишенный тени, брел он сквозь светлые галереи, обходя сияющие ледяные пространства, отделяющие картины от зрителей; а где-то впереди открывалась его собственная панорама, в конце которой медленно шевелился черный клубок змей: Балтимор.

Солнце, которое отражалось в ее золотых зубах, осветило верхушку «Матисон-билдинга», свинцовую воду Чесапикского залива, и гавань, и город под звездой, окруженный сияющими стальными монументами, из которых вытекает кровь, и первые неоновые рекламы зажигаются, как архангелы, вторгшиеся в город. Его жена, застывшая (рак!) перед мерцающим экраном телевизора, обернулась, когда он сказал: «У меня что-то грудь болит», — а потом зажгла спичку, и пламя кривым клинком плеснуло из духовки, а она пронзительно выкрикнула: «Гораций!» — имя своего первого мужа (того, что в войну, в 1943 году, разбился на машине по дороге в гольф-клуб, обгоняя грузовик). Охота, которую Коринф из-за этого устроил по пустым дорогам: север — юг, запад — восток, юг — север, восток — запад, заняла шесть часов гонки — неизвестно зачем, не отдавая себе отчета почему. В маленькой квартирке в центре города девушка рыдала в кровати, а он так сильно захлопнул за собою дверь, что внутри со стены упала картинка. И то, что она упала, было ужаснее всего: теперь придется вернуться, ведь это — ее вещь. Вечера в баре возле гавани, и сам он, пьяный в хлам, и сотня, проигранная в покер богатому негру; снаружи валялся пьяным в канаве умирающий По, и Джошуа Барней[36] появлялся верхом на лоснящейся лошади на крыше «Телефонной компании» и наблюдал Большой Пожар в Балтиморе седьмого февраля тысяча девятьсот четвертого…

«…мы остаемся, а об этом…» [долговязый мальчишка за решеткой].

Голова стала горячей и мутной из-за света, сухого воздуха, тишины, толчеи; в одиночестве можно было любоваться лишь пожарными шлангами, красными сигнальными кнопками за стеклом и стрелками, указывающими дорогу к туалетам. Когда он, наконец, уселся перед «Спящей Венерой», которую нашел только благодаря каталогу, то подумал: «Лучше было порвать свой входной билет и послать к едрене фене дерьмовые мотки пожарных шлангов».

Он взглянул на часы, но они стояли. Мальчонка, вцепившийся в руку отца и повернувшийся к картине, замер на полпути, глядя на лицо Коринфа. Коринф подмигнул ему, и мальчик перевел взгляд на других сидевших на скамье и на Шнайдерхана, решительно прокладывавшего себе путь среди людей, которым приходилось торопливо расступаться.

Он взмахнул рукой, хотел что-то сказать, но увидел картину, пробормотал «Боже мой» и замер, глядя на нее. На лице его появилось болезненное выражение, он потер лоб рукой и вздохнул. Через минуту, когда группа школьников заслонила от него картину, Коринф сказал:

— Куда вы делись вчера вечером? Мы вас искали.

— Вы что же, вернулись? — Шнайдерхан удивленно повернулся к нему.

— Мы хотели отвезти вас в отель.

— Я пошел пешком. Я подумал, что вы сами отвезете фрау Вибан домой. Что с ней было?

Коринф (подумав: «Он опасен, как бешеная собака, я должен его как следует пнуть») улыбнулся:

— Не знаю.

— Мне необходимо было пройтись после этого чудовищного рассказа. Как она себя чувствует?

— Вы что же, тоже не были утром на открытии?

— Мы с вами похожи, герр доктор. Я осматривал Цвингер. Пёппельман[37]. Если не сделать этого сразу, потом уж не соберешься.

— Вас, значит, не только руины интересуют?

— В основном руины, — рассмеялся Шнайдерхан.

Он обернулся к картине, и смех его оборвался. Коринф изучал его профиль и думал — он чувствует себя неудобно, потому что остался со мной один на один. Лучше всего ему было бы в плотной толпе на стадионе, и там, под рев зрителей, закуривать сигару, теребить бороду, пить пиво. Большие уши, грубый, крепкий нос. Лицо палача? Он попробовал представить себе лицо Шнайдерхана без бороды, но подумал: «Грубое лицо может оказаться лицом святого; благородное лицо может оказаться лицом палача; как перейти от Джорджоне к массовым захоронениям в лесу, к пыточным подвалам в мирных холмах? Начать медленный, бессмысленный разговор или спросить сразу, как полицейский в кино?»

— Да, — сказал Шнайдерхан, — чем дольше я смотрю, тем больше она напоминает мне фрау Вибан.

Коринф подумал: «Может быть, бедра… как сказать ей сегодня вечером, что я не могу больше с ней спать, я могу думать только о вдове Горация», — и сказал:

— Пожалуй, верхняя часть тела, скрытая от взоров.

— Так уж и скрытая? — Шнайдерхан лукаво посмотрел на него. — Даже от вас? Вы, кажется, живете в одном пансионе?

— Я гомосексуалист.

Шнайдерхан расхохотался:

— Тогда я — некрофил. Раскапываю могилы. По ночам. Но чаще всего гробы оказываются пустыми. Ах, если б вы хоть раз попробовали свеженького покойничка… — Он громко высморкался и, захлебнувшись смехом, уткнулся в носовой платок. Потом посмотрел в платок, сунул его в карман и спросил: — Она вам нравится?

— Какое невероятное разнообразие интересов, — заметил Коринф. — Я еще вчера поразился. Счастливый вы человек.

— Может быть, — кивнул Шнайдерхан, — может быть.

— Вам не в чем себя упрекнуть.

— О, конечно есть в чем, но я так занят, я бы охотно себя упрекал, но у меня, к сожалению, нет на это времени. Может быть, позже. Ах, позже, позже! Из добрых намерений ничего не получается. Если я что-то не сделаю сразу… — Засмеявшись, он взглянул на Коринфа. — Вы-то другой, не так ли? С ранимой душой.

Коринф ухмыльнулся и подумал — на самом деле он мне симпатичен.

— Хорошо бы, если б это было так, — сказал он.

Шнайдерхан уронил руку на колено.

— Это не было нам дано. Собственно говоря, — он удрученно покачал головой, — мы должны рассматривать себя как непризнанных…

Коринф насторожился:

— Не признанные кем?

Чем. Как художник — Ван Гог — который писал гениальные работы, но так и не добился успеха, так и нам, непризнанным, неведомо покаяние. Вместо того чтобы успешно мучиться раскаянием, мы живем, неизменные, дальше. Ужасная судьба.

«Процесс пошел чересчур быстро, — подумал Коринф. — Еще одно слово, и он закроется». И про себя поправил собеседника: не неизменные, а неизменяемые. В дверях появился человек в рубашке в красную клетку, скользнул взглядом по залу и исчез. Группа мальчишек-подростков остановилась перед картиной; девочка с косичками рассказывала что-то с видом знатока, водя рукой вдоль обнаженного тела богини, но мальчишки смотрели только на девочку. Под потолком неровно стучал вентилятор. Клап, клап-клап.

Коринф сказал:

— Сегодня утром я размышлял об истории.

— Ах, у вашей страны замечательная история. Вашингтон, Линкольн, борьба за свободу…

Коринф улыбнулся:

— По-вашему, я похож на американского патриота?

— Но вы, должно быть, любите свою страну?

— А вы любите Германию?

Шнайдерхан удивленно поднял брови:

— Да.

— После всего, что здесь случилось?

— Даже после всего, что здесь случилось.

Коринф на минуту прикрыл глаза.

— Я думал об истории вообще. Я думал о том, что существует две истории: каноническая и апокрифическая. Апокрифическая — это история Тамерлана и Гитлера: та, что не дает результатов, где все совершается без намерений, само по себе, как… — ему захотелось сказать: как в концлагере, но он, запнувшись, продолжил: — Как русский поход, предпринятый Гитлером только потому, что ему хотелось своего русского похода. Я хочу сказать, война против Гитлера была канонической, война самого Гитлера — апокрифической.

Шнайдерхан расхохотался.

— Очаровательная теория! И вы верите, что русский поход Наполеона был другим? Вы идеалист, герр доктор. Теперь я все понял. Через год вы станете пацифистом, через два — вегетарианцем, через три — трезвенником, а через четыре начнете играть на флейте. Нет, нет. Связь вещей друг с другом гораздо сложнее. Вы, конечно, нечто большее, чем просто дантист?

— Я хочу сказать, если бы русские завтра развязали войну, чтобы повернуть мир к коммунизму, это была бы каноническая война, хотя мне она, может быть, и не понравилась бы.

— Русские этого никогда не сделают, герр доктор. Человека, который этого хотел, в тысяча девятьсот двадцать девятом году выслали из страны. Его звали Троцкий. Коммунисты — не идеалисты вроде вас; у них несколько другое понимание истории.

— Я не имел в виду, что некоторые наступательные войны справедливы, а другие — нет.

— А что вы тогда имели в виду?

— Немного прояснить все это для себя. Вот вас разве не интересует, почему вы любите руины? У вас нет никакой теории на этот счет?

— Я меньше занимаюсь самоанализом, чем вы. Они кажутся мне красивыми. У вас есть какое-нибудь хобби?

— Садоводство.

— Здорово. В точности как Фридрих Великий. Когда будете возвращаться в Берлин, вам непременно надо заехать в Потсдам, в Сансуси, его любимый маленький замок. Оттуда открывается прелестный вид на лес. И что, вы думаете, виднеется там, вдали?

— Руины.

— Ах, вы там были?

— Я об этом слыхал, — сказал Коринф и подумал: «Я все еще на шаг впереди него». — Но почему вы находите их красивыми?

— Похоже на то, что это становится опасной темой, — засмеялся Шнайдерхан. — Фрау Вибан спросила, как это возможно, вы — почему. Что я должен сказать? В мире всегда были люди, которым они нравились. Пиранези, Альтдорфер, Рейсдал, Пуссен, Вордсворт… Вы видели Пиранези, его тюрьмы и римские развалины? Я не знаю. Мир раскрылся до самого горизонта, уничтожив предметы первой необходимости, сказал Хайдеггер: тоже не кремлевский философ. Почему я должен создавать какую-то теорию? Вы не можете себе представить, что кто-то относится к себе серьезно? — (Мерзавец, подумал Коринф.) — Что может быть прекраснее природы, которая остается прекрасной благодаря работе людей? Обвитые лианами руины храмов в джунглях Индии. Талая вода в желобках шиферной крыши, блестящая на солнце. Наполеон, который все-таки напал на Россию. Американцы в Дрездене. Туман в большом городе. Есть ли что-либо прекраснее старости? Старик. Книга, которую никто больше не читает. Судья, который идет к проституткам. Человек, сошедший с ума. Палач…

Они посмотрели друг другу в глаза. Последнее слово, проскочившее между ними, еще не отзвучало. Коринф увидел, что на лбу его собеседника выступил пот; почувствовал, как дергается его нижнее веко, и понял, что Шнайдерхан заметил это. Он выругался про себя и посмотрел в чужие карие глаза. Венера спала. Клап-клап, клап. Обнаженная. Все слишком ужасно. Вещи отрицают смерть, и когда приходит смерть… Нагота неуязвима. Карие глаза. Зрачки — на что они смотрят, на какую вещь? Что это было?

— Простите. Извините, пожалуйста…

Они разом посмотрели вверх. Женщина, в восхищении слишком далеко отступившая от картины, наткнулась на них.

— Ничего, — сказал Шнайдерхан и поднялся. — Ничего.

— Садитесь, — сказал Коринф и тоже поднялся.

— Я совсем не имела в виду… Просто засмотрелась на эту чудесную картину, и…

Держась рядом, они вышли из зала. Спустя минуту, в коридоре, где висел Беллотто[38] («Вид нового рынка в Дрездене со стороны Еврейского квартала»), Шнайдерхан сказал:

— Может быть, вы и правы насчет будущего. Может быть, чувство истории исчезает. Бог знает, наступят ли времена с традициями и табу, как в примитивные эпохи, и была ли история только короткой вспышкой света между темным временем пирамид, воздвигнутых три тысячи лет назад, и временем новых пирамид, которое начинается теперь, быть может, более успешным. Тогда мы — первое поколение на земле без будущего. — Он положил руку на рукав Коринфа, остановился и сказал без перехода, словно ответ должен был только подтвердить его утверждение: — Скажите честно, герр доктор, вы влюблены во фрау Вибан?

Они стояли у лестницы в холл. Снизу доносились голоса. Коринф повернул часы на руке.

— Что вы сказали?

— Мне кажется, вчера я заметил особое выражение ваших глаз в автомобиле, когда положил ладонь ей на колено.

Он убрал руку. «До чего же он похож на кота, — подумал Коринф, — я все-таки недооцениваю его».

— Вы заметили водку с перцем.

— Рассказать вам историю ее жизни?

— Вы так хорошо ее знаете? — Коринф удивленно посмотрел ему в глаза; он знал ее лучше любых глаз — какие глаза были у Хеллы?

— Абсолютно, — сказал Шнайдерхан и начал спускаться с лестницы. — Я вчера впервые ее встретил, там же, где вы. Ее отец был социал-демократом. В тридцать третьем стал национал-социалистом, потому что социал-демократы в Первую мировую совершили предательство и потому что Гитлер, по крайней мере, что-то делал. Но продолжал называть его «этот маляр». В тридцать девятом фрау Вибан вступила в компартию, и ее отец, спасая дочь, заплатил огромные деньги. По той же причине он поступил в сороковом в эсэсовские части. Дочь его в ту пору была влюблена в капитана люфтваффе, который в сорок третьем погиб в Северной Африке. А она записалась добровольно медсестрой на Восточный фронт…

— Фрау Вибан с тридцать девятого по сорок пятый год сидела в концлагере.

Коринфу показалось, что он с размаху вонзил топор в живое дерево. Они стояли у гардероба. Шнайдерхан уже положил номерок на прилавок; он смотрел на Коринфа расширенными от ужаса глазами. У Коринфа задрожали колени. Шнайдерхан облизнул губы.

— Ах, — пробормотал он, — я и не знал…

— Пожалуйста, сударь, — гардеробщица положила его пальто на прилавок, а сверху пристроила камеру.

— Дантисты в Освенциме, — сказал Коринф мягко, — ожидали у выходов из газовых камер. Когда двери раскрывались, мертвецы стояли голые, очень плотно друг к другу, потому что некуда было падать. Семьями. Тела были влажными от пота и мочи, покрыты дерьмом и менструальной кровью. Пока рабочие вытаскивали золото и брильянты из задниц и половых органов, дантисты-эсэсовцы выламывали из челюстей щипцами и молотками золотые зубы и коронки. — Кровь стучала у него в висках. — Все так? Поправьте меня, если я ошибся. Поправьте меня, герр доктор.

Шнайдерхан посмотрел направо, налево, нахлобучил шляпу и потащился к двери. Коринф догнал его, развернул к себе лицом и гаркнул:

— Отвечай!

— Нет… я… — Шнайдерхан, совершенно непохожий на себя, ощупал свое пальто, перекинутое через руку, и посмотрел на Коринфа, на лице его вдруг отразилась открытая ненависть. — Да, — сказал он и быстро отодвинулся назад, словно боялся, что Коринф его ударит.

«Я до тебя добрался», — подумал Коринф; продолжая смотреть на Шнайдерхана, он глубоко вздохнул и улыбнулся. Губы Шнайдерхана дрожали.

— Чего вы смеетесь? — Он вцепился, как краб, в свое пальто и камеру. Коринф надел шляпу и сказал:

— Как вы думаете, не поделиться ли мне этой информацией с оккупационными властями?

Шнайдерхан повернулся, быстро шагнул за дверь и остановился, поджидая Коринфа.

— Сообщению, поступившему от американца, здесь могут и не поверить, герр доктор!

Лицо его перекосилось, держа пальто на согнутой руке, он вышел из ворот. Коринф не отставал от него.

— Справедливо, может быть, справедливо. Лучше обратиться к немцам?

Шнайдерхан промолчал и быстро пошел по тротуару. Вдруг он остановился, хотел что-то сказать, но снова пошел вперед. С реки подул холодный ветер. Коринф поднял воротник пиджака, взял Шнайдерхана под руку, и они вместе пересекли площадь.

— А что, если бы вы сделали доклад на конгрессе по этому вопросу? Это привлекло бы всеобщее внимание. Вы моментально стали бы знаменитостью.

Шнайдерхан сказал, глядя в сторону:

— Что, довольны?

— Почему бы нет? Но я вас ни в чем не упрекаю. — Шнайдерхан попытался высвободить руку, но Коринф держал его крепко. — Вы тоже могли бы обвинить меня — как участника десяти или двенадцати бомбежек Берлина, четырех — Гамбурга и около тридцати в других городах — Маннхайм, Кельн, Эссен, Ганновер и какие-то еще, не помню. Надеюсь, что именно я имел счастье угодить бомбой в вашего отца, жену и ребенка. Так что не мне обвинять вас как участника… — Он шутливо махнул рукой.

Шнайдерхан остался стоять.

— Вы можете рассматривать меня как поставщика. — Коринф ухмыльнулся. — Представьте, если б не я, вы никогда не увидели бы изумительной картины: поющего дерева, просунувшего ветви в окна. Я сделал для вас все, что мог.

Шнайдерхан смотрел на него, разинув рот. Они стояли перед церковью. У забора сидели рабочие и, как в средние века, высекали вручную из свежего песчаника капители с цветами и водостоки в виде звериных морд.

— Вы меня не благодарите? Подумайте только: ко всему прочему, я еще и еврей. Жаль, теперь это меньше заметно, чем раньше. — Коринф расхохотался, взял его под руку и сказал: — Пойдемте, нам пора на конгресс. На моих часах уже час дня.

ФОРМУЛЫ, ФУТЛЯРЫ ДЛЯ ПЕНИСОВ

Симметрия зала мучила его. Два высоких окна с витражами слева (крестьянин, рыбак) и два высоких окна с витражами справа (рабочий, интеллигент) создавали причудливую игру света и тени на портрете седовласого мужчины, висевшего как раз над трибуной, установленной посередине сцены. Если бы многомудрый Ежи Замойский, пока говорил речь, хоть на миг вышел из-за трибуны и уничтожил симметрию, благолепие, послушание, Коринф бы немедленно во всем разобрался. Но Замойский верил в конгрессы, оставался неподвижен, и Коринф не понимал ни слова, хотя его немецкий был не хуже, чем у остальных. Делегаты молча слушали, внимательными рядами, время от времени раздавался легкий ропот: в этом месте прозвучало нечто сенсационное, — но поляк оставался неподвижен.

— …сообщения Эйнлоса из Персии, Дапперта из Абиссинии, Хрука из Тироля…

Коринф осторожно передвинулся на несколько мест дальше. Он опоздал на полчаса и, войдя в зал, оказался в самой середине восьмого ряда; единственный человек в первом ряду повернул голову в его сторону: Хелла. Шнайдерхан сел с краю и положил скрещенные руки на спинку кресла перед собой. Он стоял лицом к стене. Гюнтер стоял лицом к стене. Людвиг стоял, полуобернувшись к стене. А сам Коринф стоял позади них, небрежно откинувшись назад, автомат под правым локтем, большой палец левой руки на поясе. Где-то сбоку замешкалась Хелла. Южен сидел сзади него, на белоснежном песке. Так они все расположились. Он засунул большой палец за пояс; триумфальное чувство переполняло его. Ненависть вскрылась на лице Шнайдерхана, как нарыв. И он почувствовал себя победителем, в точности так же, как прошлой ночью, когда Хелла раскрылась и позволила ему скользнуть внутрь. Он думал: «Женщины должны давать любовь мужчинам, мужчины должны их ненавидеть», — и как бы со стороны любовался собою, возвысившимся надо всеми, триумфатором, победителем!

— …не может быть атрофии диффузии в первом случае, вместе с чрезмерной нагрузкой, и приведет к воспалению, видимо…

Поляк несимметрично выбросил вперед руку — призывая всех немедленно отреагировать: профессор Рупрехт чихнул, впереди упал и покатился карандаш. Хелла подкатила его к себе носком туфли и отдала какому-то мусульманину, который отсалютовал, пятикратно склонив свой розовый тюрбан. Усаживаясь, она оглянулась на Коринфа, но он этого не видел, потому что быстро перевел взгляд на свои ногти.

Неясные мысли бродили в его голове, он был доволен. Не зря он приехал в Дрезден, хотя и не знал зачем; он приблизился к окончательной разгадке, хотя и не знал чего; вероятно, правильное решение было страшно важно, потому что поиск ответа всегда начинается раньше, чем поставлен вопрос, который проходит трудный период формирования и конструируется на основе ответа, по милости Господа возникающего из ничего. Точно так же человек не может оплодотворить ни своим семенем, ни своими мыслями что-то знакомое в прошлом, бывшем и его прошлым, ибо тогда это будет, собственно, он сам, — но только чужую ему случайную женщину, ибо у него есть своя миссия; нормальный человек не может возбудиться от своей собственной руки, как онанисты, некрофилы и другие солисты.

— … следовательно, случается с лицами депрессивного типа значительно чаще, чем с шизофрениками и другими, к депрессивному типу не относящимися.

Пока поляк, склонившись, собирал свои бумаги, участники конгресса, после коротких аплодисментов, поднялись и стали выходить из зала. Шнайдерхан быстро пошел к двери. Коренастый, крестьянского вида человек — его представили как начальника из Ленинграда — сопя прошел мимо Коринфа, раскатисто выкрикивая по-немецки:

— Предупреждение пародонтоза! Профессор Замойский! Предупреждение пародонтоза!

В коридоре, куда выходил ряд дверей и где подавали кофе, Хелла подошла, улыбаясь, и остановилась возле него.

— Доброе утро, герр доктор. Выспались?

Коринф почувствовал, что на лице его появилась улыбка.

— Я — да. А ты? С ног не падаешь?

— Лучше здесь не говорить друг другу «ты».

— Хорошо.

— Мне хочется поцеловать тебя.

Он кивнул, не зная, о чем говорить дальше. Прошедшие испытание врачи толклись в коридоре у стоек с чашками кофе. Хелла, смеясь, продолжала спектакль:

— Как вам понравилась речь о пародонтозе, высокочтимый герр доктор?

— Весьма интересно, весьма интересно.

— Не всякий с вами согласится.

— Это не важно. Если была проделана стоящая работа. — Он поглядел на зуб у нее на шее, и его пронзила мысль, что он забыл спросить ее об этом.

— Я и забыла, вы ведь не верите в понимание и истину. — Глаза ее сияли. — Сейчас будем смотреть фильм.

— Фильм ужасов?

— Кулинарные обычаи в Новой Гвинее.

— A-а, о каннибалах.

— Никто не знает. На этом конгрессе могут случиться совершенно безумные вещи.

Коринф придвинулся к ней поближе:

— Вы уже проинформировали наших общих друзей?

— Осторожнее, — сказала Хелла, не сводя с него глаз, — он идет сюда. Добрый день, герр Шнайдерхан, — сказала она и, смеясь, протянула ему руку. — Как дела? Неразлучные задушевные друзья, конечно, опоздали.

— Герр Шнайдерхан, — сказал Коринф и фамильярно похлопал его по плечу, — фильм о каннибалах! Вам должно понравиться. Поглядите, как они лопают, и у вас слюнки потекут. Как вам больше нравится есть человечину: вареной или жареной?

Шнайдерхан разразился дурацким хохотом: он выглядел бледным и неуверенным. Коринф внимательно поглядел на него и добавил:

— Вам, конечно, известен особый рецепт ее приготовления? Кисть руки. Тушить в шерри, приправленном долькой чесноку и мелко порезанным сладким перцем. Не хотите ли записать?

— Герр Шнайдерхан, — сказала Хелла и сердито посмотрела на Коринфа, — совершенно не любит человечины. Так же, как и вы.

— Ох, — сказал Коринф (и подумал: «Надо бы и тебе об этом узнать»), — у алтаря…

Шнайдерхан, замерев, моргал глазами и молчал. Со всех сторон их толкали делегаты со своим кофе. Толпой их почти прижало друг к другу. Хелла посмотрела сперва на одного, потом на другого.

— Мне кажется, вам надо что-то обсудить, — сказала она, — я должна…

— Вовсе нет, — откликнулся Коринф, — мы все утро проболтали.

Но Хелла дружелюбно кивнула.

— Увидимся за обедом. Вы, конечно, пойдете вечером на концерт, господа?

Как только она исчезла, Шнайдерхан перевел взгляд на Коринфа, который, глядя на него с усмешкой, произнес:

— Как вы побледнели.

— Не будете ли вы так любезны пойти со мной? — Шнайдерхан, напрягшись, смотрел на него.

— Вы хотите мне что-то объяснить насчет газа?

— Господи Боже! — прошептал Шнайдерхан.

Вслед за ним Коринф выбрался из толпы; они подошли к столу, на котором была разложена специальная литература и рекламы инструментов для лечения зубов. У стола стояла юная белокурая девушка. «Ага, вот и помощница», — подумал Коринф. За окном позади девушки старик мел двор.

Шнайдерхан очень близко придвинулся к нему; кожа у него была плотная, жирная. Он был в отчаянии.

— Вы должны мне кое-что пообещать.

— Не думаю.

Шнайдерхан хлопнул себя по губам и взялся за лацкан пиджака Коринфа. Коринф повернул голову и подмигнул девушке; та рассмеялась, глядя в сторону.

— Я должен вам о чем-то рассказать.

Коринф расхохотался:

— Еще о чем-то? Может быть, ваше настоящее имя — Гиммлер? На меньшее я уже не соглашусь.

Шнайдерхан заметил, что девушка смотрит на них; некоторые доктора тоже поглядывали в их сторону с интересом. Он отворил дверь, потянул Коринфа за собой, и они оказались в пустом классе.

Под картинами, изображавшими исторические события, стояли парты, на время оставленные хозяевами: измазанные чернилами, полные книг и тетрадей, они молча глядели на классную доску, где стояло:



И под этим, обведенное кругом: Не стирать.

— Вы могли бы объявить меня сумасшедшим, — сказал Шнайдерхан, — но я умоляю вас мне поверить.

— Не надо умолять. Чего вы хотите?

— Не знаю, как это сказать.

— Может быть, вы собираетесь рассказать мне, — сказал Коринф, присаживаясь на крышку парты в первом ряду и вытягивая ноги, — что вы не могли иначе? Что занимались этим из страха за свою дочь, которая была влюблена в капитана люфтваффе?

— Вы, видимо, найдете это подходящим предметом для насмешки, — сказал Шнайдерхан страдальчески.

— А вы бы хотели, чтобы я испытывал отвращение? — спросил Коринф громко. — Тогда вы еще сегодня попали бы в тюрьму. Я уже сказал, что ни в чем вас не упрекаю. Как могут меня волновать ваши побудительные причины? Могу предположить, что вы делали это из материнской любви.

Шнайдерхан отвернулся, потом снова встал к нему лицом.

— Я совсем о другом, герр доктор. Это… это все неправда.

Коринф закурил. Из-за двери доносился шум, разговоров. Он выпустил дым.

— Так.

Шнайдерхан стоял, ритмично сжимая кулаки, словно собирался выдоить правду из воздуха.

— Клянусь вам, что я не имел никакого отношения к концлагерям!

— Вы сознаете, какое впечатление производите на меня сейчас?

— Я не знаю, почему я это сказал. Может быть… потому что я вас ненавижу, но я все равно не знаю почему. Я ведь с вами совсем незнаком.

— Ну, это вовсе не обязательно для ненависти, — сказал Коринф успокоительно.

— И я не знаю, почему я сказал, что ненавижу вас — я хочу сказать… Раньше у меня было бы больше причин для того, чтобы… но потом… Вы не слушаете. Поверьте мне, ради Бога! Это был припадок безумия! Я не знаю, что со мной происходило.

— Вчера, сегодня. С вами это частенько случается.

— Я могу только сказать, что это неправда!

Задыхаясь от бесполезности своих слов, он прошелся по классу, схватил указку и снова положил. Коринф отбросил сигарету и следил за ним, не спуская глаз.

— A-а, вы хотите сказать, что ваше настоящее имя фон Штауффенберг![39] — Коринф кивнул. — Конечно. Вы бросили бомбу в Гитлера, чудом бежали в Америку, там повстречали меня, но я об этом позабыл. Точно, так оно и было.

Он сунул руки в карманы и, пританцовывая, направился к окну. На подоконнике стояли горшки с цветами, заботливо обернутые бумагой. Из-за большого здания на другой стороне улицы, от которого остался один фасад, выехал грузовик, полный обломков. Он обернулся.

— Я не понимаю, чем вы сейчас занимаетесь. Я просто хотел бы это точно знать. Вы делали то, что делали, и я делал то, что делал. Я — последний человек, который мог бы на вас донести.

— Я не делал то, что я делал! — заорал Шнайдерхан. — Я хочу сказать, я ничего не делал!

— Вы это так красиво сказали: внутренний фронт, тихие холмы, мирные леса. Это звучало очень аутентично, вы могли это заметить по реакции фрау Вибан. К чему теперь вся эта чепуха? Вы так гордитесь этим, что не смогли удержаться и не рассказать. Ладно, это ваша специфическая черта, ваш способ, при помощи которого вы пытаетесь покончить со мной. Меня это не трогает, и я хочу, чтобы вы это знали. По-моему, вы только усугубляете ситуацию, отрицая свою вину.

Теперь, в полном отчаянии, Шнайдерхан пошел на него.

— Не убийца! — прошипел он. — Я не хочу, чтобы обо мне думали, что я убийца! И не хочу, чтобы вы так думали! Я бы много чего еще мог сказать. Я этого не делаю, потому что чувствую, что у меня больше нет права. Я проиграл вам право на мою правду — по непонятному капризу. Я не буду больше пытаться вам ничего доказать, но я не убийца. Гибелью моей жены и ребенка клянусь вам: я не убийца.

Весь дрожа, он поднял правую руку, выставив вверх два пальца.

Испытывая отвращение, Коринф обошел его, остановился у доски, стер формулу и написал:

Почему был Нерон Нероном?

Потому что Нерон был Нероном.

Он положил мел, плюнул на пол и вышел из класса.

Коридор почти опустел; последние участники конгресса заходили в двери зала. У стола девушка складывала книжки стопками. Коринф подошел к ней:

— Помощь не нужна?

Он заметил, что разговор почти не возбуждал его. Девушка вспыхнула, взглянув на него.

— Тут немного работы. А разве вы не должны смотреть фильм?

— Пойдем на фильм вместе.

Девушка покраснела еще сильнее. Коринф оставил книги и спросил:

— Как тебя зовут?

— Карин.

— Норман.

Она вежливо подала ему руку.

— Какие у вас ледяные руки. Вы что, эскимос?

Смеясь, Коринф разглядывал темные брови, голубые глаза, нежную кожу.

На пороге класса появился Шнайдерхан. Он бросил взгляд на Коринфа и исчез за дверью в зал.

Испуганно закусив губу, Коринф посмотрел на Карин.

— Поссорились? — спросила она, продолжая складывать книги.

— Вроде того. Мой лучший друг. Мне не хотелось бы его презирать. В этом не было нужды. Ты не находишь, что иногда на действия не стоит обращать внимания, но стоит прислушаться к словам?

— Что вы хотите сказать? — Она подозрительно посмотрела на него.

— Я хочу сказать, если кто-то, к примеру, совершил… скажем, кражу со взломом. Не беспокойтесь, этот господин не совершал кражи. Но если кто-то совершил кражу и сказал об этом своему другу, то друг не считает его поступок таким уж плохим, потому что он все-таки друг и, собственно, тоже взломщик. Но если он начинает отрицать факт кражи, а друг знает, что кража имела место, то друг начинает его презирать. Не потому, что он украл, но потому, что своей ложью он предал дружбу.

— Если бы моя подруга совершила кражу, я бы сказала ей, что она должна вернуть все, что украла.

— Конечно. Но если украденное уже невозможно вернуть?

— Но ведь это всегда возможно?

Чуть улыбаясь, Коринф глядел на нее.

— Но если все уже продано, Карин?

— Тогда надо все выкупить.

Коринф помолчал.

— Я должен это обдумать, — сказал он.

Когда они вошли в зал, на экране гигантские пигмеи откусывали куски от жареных бутылочных тыкв и кенгуру; проектор стоял посередине, между рядами, и, освещенные мигающими джунглями, они отыскали свободные места сзади. Коринф положил руку ей на плечо.

— Но герр Норман, — прошептала она.

— Я боюсь темноты.

— Ну, вы даете.

Пигмеи охотно открывали рты перед камерой; один из них наблюдал со стороны, хихикая и небрежно держа за крыло курицу.

— Глядите, какой брезгливый, — сказала Карин.

«Если бы он подошел, чтобы воткнуть мне нож в спину, — думал Коринф, — Карин бы поняла, что это он, и он об этом знает; он этого не сделает».

Карин засмеялась. Человек в коротких белых штанишках выдирал пигмею зуб, а тот, визжа, изо всех сил сжимал свой, упрятанный в футляр, пенис; потом человек, зажав зуб в щипцах, смеясь, показал его орущей деревне. И тут пигмей подпрыгнул, выхватил зуб из щипцов и убежал куда-то за кадр. После его поймали, связали и выковыряли, хохоча, из раны остатки корней. В ходе борьбы футляр соскочил с пениса, и, когда соплеменники начали радостно кувыркаться, Карин повернулась к Коринфу.

— Фильм для тех, кто старше восемнадцати, — прошептал он.

— Это просто ужасно.

— Мы нисколько не лучше.

— Вы тоже такой живодер?

— Я? Способен на все. Что вы делаете завтра вечером?

Она посмотрела на экран и снова повернулась к нему.

— Вы — садист? — поинтересовалась она.

— Я всегда работаю без наркоза.

Он засмеялся, поглядев ей в лицо, и поцеловал ее. Она обхватила руками его шею и начала его целовать. Он подул на ее волосы и сказал:

— Ты вкусно целуешься.

— Я чищу зубы каждый день, по два раза.

— Очень хорошо. Еще надо есть много яблок. Именно благодаря яблокам у Евы были здоровые зубы. — «Боже, — подумал он, — что за плоская шутка».

Карин искоса посмотрела на него:

— А с фрау Вибан вы так же быстро разобрались, герр дантист?

— С фрау Вибан? — переспросил он ошеломленно.

— Да, не пытайтесь выглядеть невинно. Я свои глаза не в кармане ношу. Я хорошо видела, как вы вчера с ней говорили, во время обеда и потом.

— И где же ты вчера сидела?

— Почти напротив вас, но вы никого, кроме нее, не видели. Когда вы вышли, она почти сразу вышла за вами, а ваш друг — вы еще назвали его «взломщиком» — последовал за ней. Чудесный конгресс. А от нас эта фрау Вибан требует «приличного поведения».

Коринф погладил ее по шее.

— Я и думать забыл о фрау Вибан, Карин.

— Зато мне о ней забывать нельзя. Если она увидит, как я здесь сижу… Вы лучше руку свою уберите.

Коринф накрыл ладонью ее руку и спросил:

— Завтра в котором часу?

— В одиннадцать? У Цвингера?

— Хорошо. У меня машина.

— Руку уберите.

Кладбище пигмеев. Грот у океана. Широкие ряды черепов, одни поверх других, на некоторых еще сохранились куски плоти и кожи, безграничное пространство, до самого горизонта. На секунду эта картина породила внутри у Коринфа бездонную тишину — тут сверкнула, пронзая его насквозь, пугающая ясность, но на такой краткий миг, что он это позабыл в ту же секунду. Камера старательно работала, показывая некоторые челюсти. Мертвая голова пигмея с сохранившимися волосами, белая, цивилизованная рука, украшенная перстнем с печаткой, взяла нижнюю челюсть и повернула ее перед объективом.

Через несколько минут Коринф наклонился к ней и прошептал:

— Карин, тебе фрау Вибан вчера вечером не звонила?

— Вчера вечером? Да, около девяти, профессор еще не кончил лекцию, меня вызвали.

— Что ей было нужно?

— Все-таки она вас интересует?

— Нет, это связано с другими делами.

— Из-за Будапешта.

— Что случилось в Будапеште?

— Не знаю. Ничего особенного. Какой-то скандал. Уличные мальчишки подожгли музей. Сегодня утром это было в газете.

Коринф подумал: «Купить газету».

Гном восьмидесяти лет, похожий на дикую свинью, поощрительно улыбался участникам конгресса. И делегаты задумчиво разглядывали его беззубый рот.

ШТОРМ

Участники конгресса группами покидали ресторан и направлялись в концертный зал. Коринф, полусонный от обильной еды и вина, ждал Хеллу у стойки портье. После полуденного перерыва они еще не говорили. Она была все время чем-то занята, обедала за другим столом, с русскими, много хохотала, чокалась и ни разу не посмотрела на него; но после обеда, проходя мимо, попросила Коринфа подождать ее. Ничего хорошего Коринф не ожидал. Карин он избегал, как и обещал, а Шнайдерхан больше не показывался: верно, повесился на подтяжках на том дереве, среди развалин.

Докуривая последнюю «Лаки страйк», Коринф смотрел на выставленные у киоска газеты, и сообщение из Будапешта[40] привлекло его внимание. Он купил газету и нашел на первой странице короткий отчет о беспорядках: воодушевляемые фашистами, бывшими сторонниками Хорти[41], подпольщики вышли на улицы, были совершены нападения на представителей власти, подожжен музей; восстание практически подавлено, главари будут, вне всякого сомнения, строго осуждены народом. И больше ничего. Он стал читать скучнейшую статью о конгрессе в Дрездене (ни слова о его вчерашнем бегстве, но его имя упомянуто наравне с русскими), и тут появилась Хелла.

— Пошли?

Было холодно и сыро, но дождя не было. Хелла молча шла с ним рядом; на лице ее застыло точно такое же выражение, с каким она вчера сказала Людвигу: «Вы считаете, что мы должны проводить меньше конгрессов?»

«Разбиться насмерть, — думал он, — и в сумраке вспоминать высоченную гору обломков, мимо которой проехал днем на машине».

— Что это там? — спросил он, чтобы хоть что-то сказать.

— Церковь Богородицы, — ответила Хелла, не поворачивая головы. — Одна из самых знаменитых церквей в стиле барокко. Еще Гете о ней писал. Тысячи людей спрятались от бомбежки под сводами ее подвалов, и церковь рухнула им на головы. Многие хотят оставить руины нетронутыми, как памятник погибшим.

Снова этот голос экскурсовода. Она, конечно, видела его с Карин. На улице было тихо; в развалинах дети развели костер. Он помолчал, потом начал тихонько насвистывать.

— А что, в Америке никто не носит пальто?

Попытка к примирению?

— Что с тобой происходит? — спросил он; она не ответила. — Я спросил что-то.

— Об этом я должна была бы спросить тебя. — Она отвернулась. — Ты подлец, подлец…

Он был уверен, что она плачет. Легкая улыбка мелькнула на его лице, он попытался обнять ее, но она оттолкнула его.

— Держись от меня, пожалуйста, подальше.

— Ты что, стесняешься меня?

Она застыла с приоткрытым ртом; глаза ее были полны слез.

— Ты все-таки удивительный подлец, удивительный. И явно считаешь себя большим ловкачом. Хоть раз поглядел бы на себя, когда ты ухмыляешься. — Она хотела сказать что-то еще, но поджала губы и пошла вперед.

— Хотел бы я знать, что ты имеешь в виду, — отозвался он фальшивым голосом. — Что-то насчет Шнайдерхана?

— Нет, насчет тебя! — крикнула она и вздрогнула от собственного крика. — Ты что же думаешь, я — слабоумная?

— Да что тут такого? Чисто отцовские чувства. Скажи еще, что мы сидели и целовались.

— Это у тебя вряд ли бы вышло. Но, подвернись случай, ты бы и это сделал. А деликатность, с которой ты сегодня вечером ее избегал! Конечно, чтобы не расстраивать меня.

— Это круто! Если я с ней не разговариваю, я ее избегаю. Что же, я и вчера ее избегал, когда тоже с ней не разговаривал?

— Нет, тут другая проблема. Ты ведь не такой идиот, чтобы считать меня дурой? Вчера ты ее просто не видел. Ты думал только о том, как затащить меня в постель; но теперь ты получил свое, и я тебя больше не интересую. Почему, собственно, ты не пошел сразу к шлюхам? В Дрездене их достаточно, я с удовольствием дам тебе адреса.

«Как это похоже на Балтимор», — подумал Коринф. Он искоса глянул на нее и усмехнулся.

— Восемнадцать лет! — Она фыркнула, как кошка. — Школьница! Но я это поломаю, не беспокойся; не считай, что тебе все можно. Когда я думаю о твоей несчастной жене…

Коринф остановился, хрипло рассмеялся, закинув голову, посмотрел на нее и пошел дальше.

Они уже подходили к ярко освещенному концертному залу, когда она снова заговорила:

— Как могла я до такой степени обезуметь. Раз в жизни позволила себе расслабиться. Раз в жизни подумала: вряд ли он окажется подонком, с такой-то физиономией. Но я тебе благодарна за урок. Первый встречный — дура, дура! Осторожно! — крикнула она, оттаскивая его назад, когда он (намеренно) шагнул наперерез едущей машине.

Он оглянулся и взял ее за локоть.

— Оставь меня, ради Бога, в покое!

В вестибюле, где он сдал на вешалку ее пальто и свою шляпу, люди из заболоченных лесов учтиво разглядывали костюмы делегатов с юга. На него никто даже не посмотрел — разве немцев удивишь изуродованным лицом? — он молча повел Хеллу к их местам.

На сцене царило прошлое. Они молча сидели рядом, пока оркестр настраивался. Чуй Юнсан, с другой стороны от Хеллы, раскрыл партитуру и внимательно следил за игрой оркестра, спокойно перелистывая ее.

В антракте (когда прожектора, освещавшие сто миллионов взмахов рук человека, тщетно пытавшегося взлететь, погасли) они молчали. Друг за другом прошли меж рядами в фойе, где среди высоких светлых стен кружился гудящий водоворот. Никто никого не обгонял, а в середине оставалось пустое пространство, «нейтральная полоса», через которую все друг друга учтиво разглядывали; иногда кто-нибудь смущенно, словно совершал нечто противозаконное, перебегал на другую сторону.

Несколько раз промелькнула Карин рядом с каким-то дантистом из-за Альп; Коринф сказал:

— Вы не видали нашего общего друга Шнайдерхана?

— Нет.

— Он говорил, что не придет?

— Я не слыхала.

— Весьма примечательно.

Она сердито посмотрела на него:

— Надеюсь, вы ничего такого ему не говорили?

— Напротив, он кое-что говорил мне. Не будете ли вы так добры сказать, что вы о нем узнали?

Она немного подумала:

— Мы совершили ужасную ошибку. Его и правда не было в Германии во время войны.

— Ага, — Коринф выдохнул через нос. — Он, значит, не наврал тому парню вчера вечером.

— Нет.

— Зачем тогда он сказал вам, что соврал?

— Он и мне не соврал.

— Как это возможно? Он что, занимается оккультизмом?

— Вас это так волнует?

— Весьма.

— Из-за меня? — Она улыбалась, но смотрела на него пренебрежительно и насмешливо.

— Из-за вас тоже.

— Из-за кого еще?

— Не из-за Карин, Хелла. Теперь ты мне расскажешь?..

— Слушай, — сказала она тихо, — и пойми меня правильно. Что я о тебе думаю, не имеет в данном случае значения. Ты, собственно, несчастный слабак, — («Какое чудо очищения совершила с ней музыка», — подумал Коринф), — обещай, что не будешь просить рассказать больше того, что сейчас услышишь. Ты должен понять…

— Продолжай.

— Он работал с сорок второго по сорок шестой год на высокой должности в одной иностранной шпионской организации.

«Как у него все прекрасно сошлось», — подумал Коринф; свет мигнул, и он спросил:

— Чудесно, он, значит, сидел в Москве. Или в мирных лесах и холмах?

— Я больше ничего не знаю. Может быть, он поддерживал время от времени контакты с агентами. Он мог иметь в виду что-то в этом роде.

— Точно. Ты это все от него узнала?

— Нет.

— Он попросил у тебя прощения за свой… неловкий способ самовыражения вчера вечером?

— Нет.

— Тебе не кажется это странным?

— Почему?

— Тебя вырвало.

Она обеспокоенно посмотрела на него.

— Что он тебе сказал? Ты ведь не стал об этом говорить?

— Нет. Нет… — Он шагнул на «нейтральную полосу» и, стоя там, сказал: — Я, пожалуй, пойду.

— Что? Совсем?

— Да. Так будет лучше всего.

— Но концерт еще не кончился, сейчас будет премьера. Шостакович.

— Не такой уж я меломан. Я пойду.

Он кивнул. Публика постепенно покидала фойе, и «нейтральная полоса» уже ничем не отличалась от остального пространства. Свет все мигал; он пошел к выходу мимо служащих, убиравших чашки. У дверей на улицу его нагнала Хелла.

— Я совершаю невозможный поступок, когда бегу за тобой у всех на глазах, но почему ты уходишь?

— Просто устал. — Он взял ее за руку. — Поверь мне. Я иду спать.

— Ты напился?

— Э-э… — Он сморщился. — Да.

— Но Гюнтер еще не приехал. Он будет здесь только через три четверти часа.

— Я доберусь.

— Что за вздор. Ты вполне можешь подождать до конца.

Гардеробщицы, сидя на стульях возле пальто, смотрели на них; кто-то, приоткрыв дверь, заглядывал в зал. Сквозь стеклянные двери Коринф увидел в темноте, на другой стороне улицы, автомобиль. Свет в кабине горел, на заднем сиденье Гюнтер читал книгу.

— Вон он стоит, на той стороне.

— О…

Он посмотрел на нее, залитую ярким светом люстр, и усмехнулся.

— Не обращай внимания. Я немного не в себе.

— Скажи мне что-нибудь приятное.

Он поднял руку вверх.

— Что?

— Не важно. Что-нибудь приятное.

Он молчал и смотрел, ухмыляясь, в пространство.

— Вчера ты тоже мог бы сказать мне что-то. — Она взяла его за руку. — Не знаю, почему я на тебя наорала. Ты обращался со мною, как с уличной девкой, но на самом деле я на тебя не сержусь. Какое, в конце концов, я имею право надеяться на что-то? Еще несколько дней — и мы расстанемся навсегда. Скажи что-нибудь. Что-нибудь насчет кодекса, не важно, что-то, о чем ты вчера так возмущенно говорил. — Она усмехнулась.

— Я не знаю, что сказать.

Ее рука в его руке. Холодный ветер забирается в штанины. Губы онемели, голова тяжелая, словно на нее надели шлем. Судорожно усмехаясь, он смотрел на нее — и ничего не видел. Из-за стен донесся грохот оркестра.

— Скажи что-нибудь об обществе. «Общество состоит из загримированных гангстеров, играющих пьесу Шиллера; они произносят слова, не понимая их, и звереют от этого». Что-то в этом роде. — Она рассмеялась и склонила голову набок. — Ты придешь ко мне сегодня ночью?

«Она меня высасывает, — подумал Коринф и усмехнулся, — она сама не знает, что делает».

— Ну, хоть кивни головой.

Он усмехнулся и покачал головой — и увидел в ее глазах ужас, который она сдерживала изо всех сил, потому что больше не узнавала человека, на которого глядела.


Когда они проехали развалины, миновали мост и поднялись по склону, Коринф увидел деревья. Он опустил окно, и холодный, сырой запах листьев повеял ему в лицо. Он сидел сзади; Гюнтер несколько раз пытался завести веселый разговор, но ему это не удалось; больше он не оборачивался.

Это не помогло. Он закрыл глаза, но тут же снова их открыл: темные волны стали подниматься внутри него и исчезли, только когда он снова взглянул на мир. В спинке переднего сиденья была прожжена дыра. «Я забыл шляпу», — подумал он и испугался этой мысли: словно он имел право думать только об очень важных вещах, но не знал, о каких именно. Коринф смотрел в затылок Гюнтера, и, пока он смотрел, предмет его внимания постепенно становился все более хрупким и прозрачным, сохраняя, впрочем, четкие очертания в знак того, что на самом деле его не существует. Коринф раскрыл глаза пошире, сменил позу и посмотрел в окно. Потом глубоко вздохнул и спросил:

— Ты можешь зажечь свет, Гюнтер?

— Свет, герр доктор? В машине?

— Мне… надо кое-что прочесть.

Он вытащил из кармана вырезку о Кршовском. Свет зажегся, и он прочел на обороте: «13.30–16.30 от Т до Z включительно. Люди, которые могут сами себя обслужить и имеют право на специальную надбавку вследствие…»

Он остановился, потому что слова «могут сами себя обслужить», как кислота, насквозь прожгли его мозг. Гюнтер теперь ехал медленнее, подавшись вперед, к ветровому стеклу. Снаружи совсем стемнело; черная ночь стояла за окнами. Он не посмел перевернуть вырезку, чтобы прочесть о Кршовском.

«Германский Человек, прежде всего, Немец, поддерживающий…»

«В эту ночь в отеле появилось еще больше полицейских и еще больше газетных репортеров, так что назавтра нам пришлось выметаться, прервав свои каникулы».

— Я, пожалуй, остановлюсь, герр доктор. Так ехать опасно.

— Выключи, выключи…

Он убрал вырезку, тьма заполнила автомобиль, и шелковистая ткань стала подниматься вверх, вдоль позвоночника. Он прижался к спинке, но это не помогло. Взявшись за спинку переднего сиденья, он наклонился вперед, чтобы что-то сказать, но увидел свои руки. Они лежали на спинке сиденья. Руки. Его. Он снял их, откинулся назад и сказал:

— Быстрее.

Гюнтер кивнул и добавил газу.

Автомобиль, зажав его в мягких зубах своей железной пасти, помчался вперед. Глубоко дыша, Коринф попытался откинуться назад, но не смог; он снова сел прямо и вытер рукавом лоб. Потом попытался выяснить у каждого органа, что с ним случилось, но, как ни старался, ничего не смог найти, словно внутри у него ничего не было. Сидя прямо, он осматривался вокруг, ощупывал одежду, бока, живот. Гюнтер влетел в ворота по затрещавшему гравию, и на лице Коринфа выступил пот.

Он выскочил из машины. Ночь повисла среди деревьев, приложив палец к губам; дом казался спящим львом. Обогнув его, он хотел отворить заднюю дверь, но представил себе мрачную комнату Хеллы с колоннами, свою стеклянную клетку на крыше и не смог войти. Сердце колотилось. В отчаянии он оглянулся.

Из темного сада вылетела огромная тень и придавила его спиной к стене. Собака, темнее и больше нормальной, прижав его плечи передними лапами к стене, принялась вылизывать лицо теплым языком.

— Фу, Ксингу! Фу!

Хлопая в ладоши, среди деревьев возник Людвиг, и собака, громко залаяв, отбежала к нему. Коринф обтер лицо рукавом куртки.

— Она вас не испачкала? Она не понимает своей силы. Хорошая, хорошая собака. Пойдемте, я вас почищу.

— Нет, я…

С другой стороны дома Гюнтер выезжал из ворот на первой скорости. А здесь стоял Людвиг, едва видимый в темноте. От него несло перегаром. Он поглядел вверх и сказал:

— Лето прошло.

Коринф почувствовал: что-то появилось в ладони его руки, которую вылизала собака, — то, что она принесла в пасти: трава, росшая у деревьев. Связь оборвалась, когда собака оставила его руку в одиночестве. Воздух бился о его щеки. Он дышал с трудом, широко раскрыв рот.

— Я кое-что должен вам сказать… — сказал Людвиг. — Совсем забыл об этом.

— Да, — отозвался Коринф. Шум мотора замер вдали. И он услышал свой голос: — Да! Вам бы не мешало подкрасить дом.

— Подкрасить, да. И на каждую банку краски заполнить десяток форм, и расплачиваться до посинения, а через год все снова будет выглядеть так же — из-за краски, которую здесь продают. Чудесная краска. Демократическая, народно-освободительная, мирная краска, только у нас такая продается…

Но Коринф уже шел — или не шел — по траве, по пологому склону, шел сквозь мелкий дождик, такой слабый, что он, казалось, неподвижно висел в воздухе; мокрые листья гладили его по голове, он стоял меж холодных, твердых стволов, туфли он испачкал в земле, но простыни черного шелка соскальзывали с крон деревьев ему на голову и окутывали плечи, и спину, и икры, и он, оцепенев, глядел на листья, трепещущие в свете фонарей там, в глубине улицы, и все становилось темным, и рассыпалось в прах, и он пытался вызвать лица: Рупрехт, Замойски, Людвиг, Карин, Шнайдерхан, его жена, но имена рассыпались у него во рту, плоские портреты рассыпались в саду и у каменной скамьи, среди шпалерных роз, и ничего, кроме шторма, не было в неподвижном воздухе; спазм случился в его мозгу, который какой-то своей частью еще продолжал думать, и он помнил, что должен немедленно найти что-то связанное с реальностью, лицо или вещь, иначе его снова оторвет от других и он превратится в орущий от боли огненный шар — но нет больше сил сопротивляться: вот оно.

Хелла.

Но и ее лицо рассыпалось в яме, в которую он превратился, куда она свалилась, пахнущая смертью, потому что она видела не его, но того, кто вместе с Гейдрихом растоптал Лидице[42], и вместе с Аттилой — Аквилею, и участвовал во всех убийствах, совершенных во все времена, — а когда он в самый последний раз женился и на следующее утро в шатре было подозрительно тихо, его закованные в латы солдаты ворвались внутрь и нашли его плавающим в крови, вытекавшей из его ноздрей, и Илдико[43] сидела у его тела, закрыв лицо, и плакала, как Хелла плакала внизу, в городе, когда на сцене, под гром оваций, появился Шостакович, и тут Коринфа затрясло: он увидел собственное тело на каменной скамье, и оно показалось ему болезненно-болтливым чужаком, приставшим к нему в шторм, в то время как светлячок его бессмертия затрепетал от

Песнь третья

пустой, длящейся ночи. Он насвистывал «Каламазу»[44], выставив опущенные на сталь руки в бушующую ночь. «Мне скучно! — крикнул Алан в хвосте. — Потанцуем, девушки?» Леса волновались внизу, как пшеничное поле. «Вот вернусь домой, — крикнул Франк из своего верхнего купола, — ухвачу ее за то место, что между ног…» — «Как называется эта деревушка?» — крикнул Арчи. Харри развернул скатанную в рулон карту. «Я думаю, это Милтиц». — «О’кей». — «Ты отклонился от курса на два градуса». — «Отвянь». Джим надел наушники. «Через Вайсенфельд опасно. Что будем делать?» — «Я мечтаю о своей постели. Курс сто десять». — «Сто десять». Машина повернула, перевалила через вершину холма и полетела над долиной.

К, а, л, а, м, а, з, у,

О, что за девчонка Из Каламазу!

Коринф рассмеялся: «Мы всех перебудим!» Патрик поглядел на него и тоже рассмеялся; он сидел, подняв колени, между темными, пустыми бомбовыми стеллажами. «Надень парашют, засранец, — вдруг крикнул Джим. — Когда ты наконец научишься?» — «Ты сам сидишь без парашюта». — «Надень, я сказал!» — «Надень, Патрик!» — крикнул Арчи. Патрик, ворча, стал подниматься на ноги. «Почему вы всегда должны…» — «Гунны!» — заорал Франк и выпрямился за своим пулеметом. Коринф увидел, как они подлетают, пикируя с большой высоты, стреляя изо всех пулеметов. «Я ничего не могу сделать», — крикнул он. Самолет лег на крыло, и он сумел, полусидя, навести пулемет на «мессершмитт». «Сволочь! — завопил Франк. — Грязная сволочь! Дерьмо!» В ста метрах впереди них, на той же высоте, взорвался оранжевый шар клокочущего пламени, несколько секунд там видна была еще тень «либерейтора», который вдруг разлетелся на тысячу кусков. Коринф слышал, как пули свистят мимо фонаря его кабины, чувствовал, как позади они колотят по корпусу машины, «мессершмитт» приближался, он увидел его трассирующие пули, пробивающие корпус, одинокий псих, или мертвец, сидел в кабине пилота: неподвижный, стреляя и грохоча мотором, он промелькнул и ушел вертикально в землю. «Блядь подзаборная! — заорал Франк. — Вонючий грязный подонок!» — «Он так до Австралии долетит!» — расхохотался Алан. — «Черт побери! Мы горим!» Из мотора на правом крыле вырывался метровый язык пламени, но Арчи хладнокровно завершил поворот и начал набирать высоту. «Совсем заболел! — заорал Джим. — Прыгать надо!» — «Предпочитаешь, чтобы тебя линчевали внизу?» Приподнявшись, Коринф сел на корточки. «Шасси отвалилось!» — крикнул он. В длинной полосе огня на земле валялась часть их самолета. Полуобернувшись, Арчи крикнул: «Я попробую дотянуть до русских! Если кто-то хочет прыгать — давайте. — Все промолчали. — Никто? Франк, Патрик, Гарри, кидайте все, что можно, за борт! Джим, попробуй связаться с русскими!» — «Патрик мертв», — сказал Гарри. Коринф посмотрел назад, в темноту. Там метались лучи света от карманных фонариков. Милтиц приближался. Машина шла, завалившись на крыло, и больше не набирала высоту. «Ты уверен?» — крикнул Арчи. «Ему полголовы снесло». — «Тогда и его — за борт!» — «Арчи…» — «Выкиньте его за борт, я сказал! Это приказ! Все, что можно, выкиньте за борт и ищите русских!» Алан обстреливал Милтиц из своего пулемета веерными очередями; он молчал и трясся, словно стал частью своего орудия. Это — за Патрика. Где-то внизу вспыхнул пожар. «Заткните его!» — заорал Арчи. Через бомбовый люк маленький призрак покинул машину и стал падать на город. Это — Патрик. За ним полетели стальные пластины пола, бомбовый крепеж, все, что Франк и Гарри смогли оторвать, действуя молотками и разводными ключами. И пока Джим на всех неизвестных ему языках орал в микрофон, Коринф снова увидел Дрезден.

«Дрезден», — сказал он, ощутив привкус серебра во рту.

Он проглотил слюну. Словно от солнца отвалился кусок и упал на землю, чтобы сгореть. Город приблизился, они оказались с ним наедине: они и он, и больше никого. Чувство отторгнутости охватило его. Как будто он ожидал увидеть город нетронутым: словно налета не было, но был некий договор, они подмигнули друг другу, он и город, без обязательств, без последствий. Он поглядел вниз. Медленно проплывало блюдце, полное огня, и он чувствовал, как что-то внутри него изменилось. Его пальцы, измазанные маслом, скользили по теплой стали, и с ощущением внутренней пустоты он отвел глаза и поглядел вперед, в ночь. Это случилось. Города больше не было. Он не знал, как долго они летели, и куда, и на какой высоте, и в какую ночь, — пока невесть откуда взявшийся огонь не опалил его лицо и порыв ветра не вынес его наружу; а машина на мгновение застыла над ним огненным богом, наполненным криками парней, — и зеленый шепот прошелестел:

«…в водорослях бьется человек за черствую горбушку…»

МАЛЕНЬКАЯ ЧЕРНАЯ ШЛЯПА

Прохожий, гуляющий ранним безветренным вечером, свернул в греческий лес и остановился. В маленькой тихой долине, окруженной холмами, сохранилось несколько кипарисов и тисовые изгороди, которые невесть как долго превращали дыхание волшебно-расслабленного мира в солнце, проплывавшее над островами и морем. Свидетель чуда чувствовал, что краснеет, как западный край небосвода. Становится частью природы и вечности. Он не смел кашлянуть в кулак, потому что боялся, что все прервется: дерево станет деревом, куст — кустом. Но он больше не опускает глаз. Он боится двинуться.


Освещенная маленькой лампочкой, Хелла сидела, обнаженная, в постели, откинувшись на подушки, спрятав руки под одеялом, натянутым по грудь. На ее поднятых коленях лежала шляпа Коринфа, в доме было тихо. На постель ложился сложный узор теней, отбрасываемых ветками.

Она думала и не думала, я пахну мылом с ног до головы, как младенец, и сейчас покроюсь красными пятнами, потому что он не идет, и я не знаю, где он, на крыше свет не зажжен, и Людвиг сказал, что он ушел в сад, они разговаривали, посреди разговора, и вел себя странно, он не мог сказать как, но странно, и почему он не пришел ко мне, он мог мне все рассказать, я бы ему помогла, но он и не подумал обо мне, он забыл, что я существую, хорошо хоть, он не с этой глупышкой, которая боится поднять на меня глаза, и вот все, что у меня осталось, его шляпа, которую мне отдала гардеробщица, удивленно глядя на меня и жалостливо улыбаясь; так смешна я, а что делать, больше никогда не придет такой же, как он, я это знала, как только увидела его на аэродроме, когда репродукторы орали: «Мистер Коринф, подойдите к справочной, мистер Коринф», и я поняла это, и я видела, что он видел, что я это поняла, такое редко случается, но, может быть, с ним чаще, с каждой женщиной, у него дурацкая шляпа и изуродованное лицо, а глаза у него как два кусочка неба Америки, прилетевшие сюда, чтобы поглядеть на меня, и он снял, улыбаясь, шляпу, вот она, эта шляпа, пока я думала, Боже, только бы он не оказался лысым, потому что ужасно с такими шрамами быть еще и лысым, но его волосы развевались на ветру, и я не знала, что сказать, я думала, как это глупо, дантист, а у меня на цепочке зуб Виктора, но он только посмотрел, и, конечно, ничего не сказал, и потом тоже ничего, и совсем ничего через несколько часов, когда он лежал на мне, а шляпа — на соседней кровати; без шляпы он выходил на улицу, и никогда не надевал пальто, как завтра встать утром, и идти на конгресс, и видеть его, и отвечать на приветствия, и говорить ему «вы», потому что я сама его об этом попросила, и я не хочу мириться с этим, я все сказала ему в глаза, я потеряла его, и с этим нельзя смириться, я увидела это в его глазах, так смотрела только ХИЛЬДЕГАРД, и я поняла это тогда, ХИЛЬДЕГАРД, в сапогах и с пистолетом у пояса, как она смеялась над нами, проходя с ведром, полным голов, она позволяла нам смотреть, как она пересвистывается со смеющимися кастратам, сидевшими на жарком солнце у белых оштукатуренных стен лагерной больнички, теперь все переменилось, я совсем перестала что-то понимать, а раньше понимала даже ту цыганку из Третьего блока, которую убивала Хильдегард, и крик восторга, с которым она умерла; песни любви, спетые для Хильдегард, которая покачивала бедрами и насмехалась над нами, стоя меж двух миров, да, так я должна это видеть, а он тем временем пролетал над Бременом или Гамбургом, сытый и аккуратно подстриженный, в сверкающем самолете, полном приборов, и спокойно жал наманикюренным пальцем на красную кнопку; убийца, обычный убийца, и из лагеря выезжали грузовики, полные одежды, Liebesgabe[45] для сожженных городов, так что, в конце концов, вся Германия нарядилась в еврейские одежды, одежды, утратившие хозяев, как эта шляпа, не знаю, носил ли он ее, мне кажется, он был в шляпе, когда скорчился под простынями меж моих ног, я тоскую по нему;

он не придет, он больше не придет никогда, он никогда больше со мной не поговорит, просто так, как вчера днем, когда мы шли по Берлину и я была строга с ним, ничего не скажешь, умница, Боже, Боже, Боже, я не должна была это говорить, но он просто отстранился, где мы нашли его, такого, еще и это, теперь я одна, чтобы поплакать, а тогда мы пили чилийское вино, которое продается в Берлине, на террасе, среди руин, а на Унтер-ден-Линден было тесно от людей, которые смотрели собачьи бега, устроенные на улице, и он даже не спросил, из-за чего все это, а нам исполнилось семь лет, нам, ГДР, и он не знал об этом; он псих, потому что он мужчина, и вылез из женщины, как все они, и поэтому у него какая-то отдельная жизнь, в которой есть место Шнайдерхану и другим подобным людям, вот почему он так странно вел себя вечером, когда Людвиг его увидел и хотел поговорить, у них какие-то общие дела, может быть, он и правда шпион, тогда меня скоро заберут в Бауцен[46], и мне совсем не страшно, это его вторая жизнь, вот почему он подкатывался к Карин, я думала, у меня сердце разорвется, я-то думала, я что-то для него значу, я — идиотка, я думала, что он во мне нуждается, но я нужна ему — не больше, чем эта шляпа и пальто, которое он никогда не носит, не случись это теперь, так случилось бы через пять дней, когда ему надо будет уезжать, но это не обязательно должно было случиться, лучше бы я умерла;

тихо как в могиле, вся шайка спит, как прошлой ночью, только теперь его нет здесь, и я одна, и теперь я знаю, что его зовут Норман, я посмотрела, «Норман, сладко, да, сделай это, Норман, мне так сладко», прошлой ночью я боялась, что почувствую себя шлюхой, если спрошу его имя, я спала с мужчиной, не зная его имени, я, не позволявшая себе этого даже с теми, чьи имена, и имена их братьев и сестер, и телефонные номера, я знала вдоль и поперек, я была с ним, и семя его на вкус как сырые грибы, и я свилась с ним в теплый клубок, и ничего больше не могло случиться, я была впервые с Бог знает каких времен не одна, а теперь я не хочу никакого другого мужчину, он превратил меня в девчонку-недотрогу, ночь и безумие, плывущие в его глазах, украл он у меня, любимый мой, и все, что у меня осталось от жизни: зуб и шляпа…

Закрыв глаза, он прижала губы к шляпе и, положив ее себе на лицо, соскользнула глубже под одеяло. Замерев, она прислушивалась, закрыв лицо, вдыхая в себя его запах, и вдруг тело ее затряслось в постели, и она разрыдалась, как ребенок. Ее лицо было искажено плачем, она всхлипнула: «ну вот, начинается» — и засунула шляпу под одеяло, и прижала ее к груди и к животу, уткнувшись лицом в подушку и бормоча: «Норман, Норман, это никогда не пройдет, Норман, никогда не пройдет».

ОБИДА

Коринф открыл глаза, прочный, неподвижный мир окружил его: белый стол, тот самый, надежный, в прохладном блеске ночи, которая вплывала в комнату сквозь окна, умывальник с гравюрой над ним, заплесневелый потолок. Его охватило чувство невероятного счастья, и он вспомнил, что в далеком детстве, когда его клали в постель с высокой температурой, все вещи отдалялись от него, но, просыпаясь среди ночи, когда температура падала, он видел комнату успокоенной, все приближалось и затихало.

Он не мог вспомнить, как попал наверх. Повернув голову, он поглядел в окно. Тонкие черные клочья скользили, заслоняя звезды, стекло звенело от ветра, легкий холодный ветерок иногда касался его лица. Все прошло. Все самое важное уже случилось, только он не знал, что именно. «Зачем мне это знать?» — подумал он и стал искать сигареты, но вспомнил, что они кончились. «Я должен что-то сделать, совершить поступок: бросить курить, к примеру», — подумал он. В ту же секунду он принял решение, спустил ноги с кровати и опустился на колени. Изумленно прислушивался он к полной гармонии чувств внутри себя: в это невозможно было поверить. Потом разглядывал свои ладони: хорошо знакомые пятна во тьме; потом провел руками по волосам. Кончено. Он побывал в Дрездене.

Над головой послышался шум. Он в ужасе уставился на потолок. Сердце у него замерло. Шум переместился, и он увидел тень, спускающуюся по железной лесенке со смотровой площадки. К стеклу прижалось лицо, в дверь постучали.

— Вы еще не спите, американский господин?

Он затаил дыхание, глядя на лицо, и глухо заворчал. В комнату вошел Южен, в халате, тапочках и с шарфом на шее.

— Зажги свет немедленно.

— Мне свет не нужен.

— Все равно зажги.

Разом ослепнув, он зажмурился. А когда вновь открыл глаза, то увидел, что шарф на Южене красный.

— Ты что, лунатик?

Южен не ответил. Открыв рот, он разглядывал костюм Коринфа. Коринф тоже осмотрел себя. Он был вымазан с ног до головы в грязи, один карман оторван, на башмаках — комья земли и листья, руки черны от грязи. Он оглянулся на кровать: белое покрывало было безнадежно испорчено.

Южен расхохотался:

— А теперь поглядите на себя в зеркало! Вылитый садовник! У нас раньше был садовник, он всегда так выглядел!

Пока Коринф умывался, Южен сел на кровать.

— Чем это вы занимались?

— Играл с собакой. А ты — зачем ты пришел?

— Так… Мне не спалось.

— И ты решил: дай-ка поднимусь на крышу.

— Да! — рассмеялся Южен.

— А герр Людвиг об этом знает?

— Нет.

— Что ты делал наверху?

— Ничего. Смотрел.

— О.

— Стоял так. — Южен встал, грациозно разведя руки: вылитый Гермес.

— Чудесно, — сказал Коринф, вытираясь. — Просто юный бог.

— Ха-ха!

Коринф вспомнил, как Людвиг накануне гонял мух; теперь ни одной не было видно.

Южен вытащил из карманов халата пару апельсинов и, смеясь, поднял их вверх.

— Не съесть ли нам по апельсину?

Коринф почувствовал, что не контролирует ситуацию. Полуприкрыв глаза, он посмотрел на паршивца.

— Ладно, — сказал он.

— Тогда вы их почистите, а я пока почищу ваш костюм. — Он вытащил из кармана нож и сказал: — Вы пока ложитесь.

— Ты, я вижу, все предусмотрел, а?

— Нет, шутки в сторону, — сказал Южен и сделал выпад в сторону Коринфова живота, пока он ложился. Апельсины и нож он положил Коринфу на грудь и намочил под краном махровую рукавичку. Не оглядываясь, он сказал: — Вам придется, наверное, одевать его на выход.

Коринф сделал вид, что не слышит, и продолжал чистить апельсин. Южен убрал рукавичку и поднял глаза.

— А сегодня вы не пойдете к этой красивой даме?

Коринф сжал в руке апельсин.

— Что ты об этом знаешь?

— Думаете, вас не было слышно?

Коринф продолжал чистить. Южен присел рядом с ним на кровать, провел рукой по его штанам, а потом распахнул халат и явил миру живого обнаженного Гермеса, прикрытого только трусиками.

«Мерзавец, — подумал Коринф. — Если я не буду осторожен, то немедленно попаду с ним в постель, это будет просто смешно». Южен молчал. Он прижал руку к бедру Коринфа и стал медленно сдвигать ее, поднимая все выше и выше.

— Это не похоже на чистку костюма, — заметил Коринф.

Южен посмотрел на него испуганно.

— А что?

— Возьми вот, поешь, — Коринф протянул ему половинку апельсина. Южен взял его в обе руки. Он покраснел. Коринфу пришлось откинуть голову назад: апельсин лопнул, розовый сок заполнял его рот; Южен смотрел на него. — Мерзавец, — сказал Коринф, жуя, но это прозвучало не так, как он рассчитывал.

Южен сидел, продолжая смотреть на него и нервно облизываясь.

— Э-э, — проблеял он, — вас искал сегодня какой-то господин…

— Господин? Кто?

— Я забыл его имя. У него была черная борода и…

— Чего он хотел?

— Не знаю. Поговорить с вами.

Коринф сел на кровати; мокрые брюки липли к ногам. Что ему понадобилось? Что еще он хотел обсудить? Всё, что они со Шнайдерханом вместе делали, разом всплыло перед его глазами огромным фантомом, в котором не было ничего особенного, и всё было понятно: поединок в прокуренном зале, Александер-бар, музей и школьный класс с формулами на доске, — словно художник, чтобы оценить свою завершенную работу, он позволил всему этому воскреснуть и в один миг осмотрел и проверил, ни о чем особенно не думая. И из фантома выплыли две фразы: «Я вас совсем не знаю» и (его ответ) «О, для ненависти это не обязательно». В школьном классе.

Коринф вскочил с кровати. Южен, дрожа, отпрыгнул к окну, с влажной рукавичкой в руках. Словно яркий свет вспыхнул перед его глазами. Ну и плут! Он не соврал! То есть сперва соврал, а потом — нет! Он никогда не имел ничего общего с лагерями! Он сражался за правое дело!

Коринф бросил бешеный взгляд на Южена — потом, в диком возбуждении, вылетел на крышу, нырнул в люк и скатился вниз по лестнице.

В нижнем коридоре он, задыхаясь, огляделся. Великая Вавилонская блудница[47], не подсвеченная солнцем, казалась мертвой на своем витраже. Он увидел какую-то дверь, открыл ее, слетел вниз по ступенькам, толкнул другую дверь, нащупал сбоку выключатель и нажал.

В низком полуподвале Гюнтер, бледный и вспотевший, с красным носом, беспокойно завертел покоившейся на подушках головой.

— Эй! — заорал Коринф, подскочил к нему и стал трясти за плечо. — Просыпайся!

Гюнтер сразу вскочил на ноги, отбросив одеяло.

— Кто… я…

— Где ключи от машины?

— У меня все время… из-за соломенной крыши… много…

— Где ключи! Просыпайся!

С полузакрытыми глазами Гюнтер потащился к своей куртке, висевшей на стуле. Под маленьким зарешеченным окошком, позади детской коляски, полной пустых консервных банок, стоял разобранный мотоцикл. Найдя ключи, он поглядел на Коринфа, на его одежду, с трудом разлепил веки и сказал:

— Герр доктор, вы чего?.. Я не могу вам…

Коринф шагнул вперед, дал ему в ухо и выхватил ключи из его пальцев.

— Ты предпочитаешь болтать со мной о Гитлере? В Кенигсберге! — Он захохотал и взлетел вверх по лестнице.

Снаружи он обежал вокруг дома, открыл ворота и завел машину. Дав полный газ и быстро переключая передачи, он выехал на дорогу, миновал дом Шиллера, спустился к мосту и со всей возможной быстротой въехал в развалины.

Голова его пылала. Он взглянул на часы. Было три утра. В экстазе он глядел на освещенную часть дороги перед собою и вдаль, туда, где свет фар терялся в ночи. Стены, руины, колдобины проносились мимо, пролетали таблички «ЗАПРЕЩЕНО, В ТОМ ЧИСЛЕ ПЕШЕХОДАМ». В моторе что-то застучало. Взглянув на приборную доску, он поискал указатель топлива, но обнаружил, что ни один прибор не работает; стрелка спидометра застыла на тридцати, в то время как Коринф был уверен, что скорость у него не меньше ста десяти в час. Он понятия не имел, куда заехал, но, оскалив зубы, покачивался на сиденье и старательно вдавливал педаль в пол. «Я вас совсем не знаю». Нет нужды ненавидеть — палач это знал бы! С ним говорил чокнутый псих, добродетельный лжец! Он вцепился руками в руль, фары скользили вдоль обломков стен, разрушенных ворот; резко затормозив, он остановил машину перед горой обломков, подал назад, развернулся, вырулил на другую улицу и снова прибавил газу.

В три с четвертью он, проскочив между домами, вдруг оказался на пустынной площади, где несколько человек что-то делали у застывшего посреди дороги грузовика; позади них мостовая побелела от рассыпанной муки или соли. Взвизгнув шинами, он обогнул их, пересек тротуар и въехал в улицу, которая показалась ему знакомой. Проехав чуть меньше километра, Коринф понял, что подъезжает к отелю. Не сбавляя скорости, он сдал назад, поставил машину на тормоз и выскочил под деревья, не заглушив мотора и оставив дверь открытой.

Вертящаяся дверь была заперта.

— Hallo! — позвал он и заколотил в стекло.

Лампочка горела только над конторкой портье. Два человека повернулись в его сторону: ночной портье без пиджака, сидевший позади стойки, и толстяк с огромным носом и массой черных кудрей на голове, в кресле свиной кожи, расположенном перед стойкой. Возле него стоял портрет женщины, который они, без сомнения, обсуждали.

Портье подошел и медленно отпер дверь, недоверчиво разглядывая Коринфа.

— Мне нужен герр Шнайдерхан, — сказал он, едва оказавшись внутри, и рассмеялся.

— Среди ночи? — портье оглядел его грязную одежду.

— Он меня ждет.

— Ах, вы, должно быть, герр профессор, доктор Коринф?

— Ха-ха, — засмеялся тот, что держал картину.

— Четверть часа назад вам звонила…

Портье вернулся за стойку и вытащил блокнот. Тот, что держал картину, смеясь, кивнул Коринфу.

— Жизнь — не шутка, герр профессор.

Около него, прислоненные к стойке, стояли костыли.

— …известная фрау Вибан, — закончил портье, прижав палец к блокноту. — Не хотите ли ей перезвонить, у меня записан телефон.

— Чуть позже. Сейчас мне нужен герр Шнайдерхан, это важно.

— Сперва я должен поставить его в известность. Вы уверены, что он нужен вам именно сейчас, в полчетвертого утра? Разрешите, я сперва почищу ваш костюм.

Коринф поглядел на доску с ключами и вдруг увидел ключ Шнайдерхана, тот самый, что он вчера вечером положил на стойку: номер семнадцать.

— Hallo! — крикнул портье.

Но Коринф молча понесся по лестнице вверх и по мягкой дорожке влетел в пустой коридор, где тусклые лампочки освещали номера: четырнадцать, шестнадцать. С другой стороны. Одиннадцать, тринадцать, пятнадцать…

Шнайдерхан, оцепенев, уставился на него. Он стоял в пижаме у своей кровати и прижимал к уху телефонную трубку. Коринф быстро захлопнул дверь и повернул ключ в замке. Он широко улыбался.

— Он здесь… — ответил Шнайдерхан в трубку, уронил телефон и, стоило Коринфу двинуться к нему, перескочил через кровать и стал позади стола.

— Помогите! — заорал он в сторону телефона, сходя с ума от страха, потому что Коринф, хохоча, стал гоняться за ним вокруг стола. — Он сошел с ума, — продолжал орать Шнайдерхан. — Полиция! Фрау Вибан!

Потом он повалился навзничь у окна, потому что Коринф с размаху дал ему по морде; правая сторона его лица потеряла чувствительность.

— Я не имел к этому никакого отношения! — простонал он, пытаясь выпрямиться.

— Именно поэтому.

Коринф схватил Шнайдерхана за волосы, приподнял голову и изо всех сил врезал ему в челюсть.

— Я тебя научу, как врать!

Шнайдерхан завопил и закрыл лицо руками. Коринф подошел к двери и, прислушиваясь к шелесту голоса в телефоне, повернул ключ.

Тотчас же в комнате появился портье, заглянул через стол, сгреб Коринфа за лацканы пиджака и закричал через плечо:

— Убийство! Убийство!

— Браво! Браво! — откликнулся издалека тот, что держал картину, и, как мог быстро, заковылял на своих костылях по коридору.

Коринф врезал портье коленом, и тот, зарычав, отлетел на кровать. Коринф промчался мимо человека на костылях, который, остановившись, крикнул:

— Вы уезжаете, герр профессор?

— Да! Да!

Громко хохоча, Коринф скатился с лестницы и, пока бежал через холл, слышал, как вверху открываются двери. Вертящаяся дверь еще крутилась, а его автомобиль уже мчался по темной улице, и он хохотал, и все не мог остановиться; слезы бежали по его щекам, он продолжал смеяться, пробираясь среди руин, ударяя разбитым в кровь кулаком по рулю, сгибаясь от боли в животе вперед, откидываясь назад; смех накатывал снова и снова, волнами; икая, почти ослепший от слез, он попытался протереть глаза…

Когда он очнулся, голова его лежала на вывернутом руле. Ветровое стекло исчезло. Кровь текла по лицу, Коринф осторожно ощупал голову пальцами и нашел под волосами большую рану. Он зажал ее носовым платком и выбрался наружу. Дверца уткнулась в землю. Он добрался до обломка стены и сел. Камень, выпавший из стены, торчал в моторе. Голова пульсировала от боли. Он поглядел на свою ногу. Из нее тоже текла кровь, брючина была разодрана в клочья. Он был весь в грязи. В левой руке торчала тысяча осколков стекла, часы исчезли.

Едва не засыпая, он попытался осмотреть себя со всех сторон, но ничего особенного не увидел. Он положил голову на руки и задремал, а когда проснулся, все было по-прежнему. Разбитая машина. Тьма. Тишина. Правой рукой он поискал сигареты, и нашел вырезку Кршовского. Он некоторое время смотрел на нее, потом подошел к машине и попробовал зажечь свет. Но все было испорчено. Он порылся в кармане и вытащил оттуда завалявшийся коробок спичек. Держась за машину, он продвинулся вперед, наклонился к мотору и понюхал; капот вздыбился, охватывая столб. Он зажег спичку, бросил ее в мотор и, прихрамывая, отступил назад. Что-то рвануло внутри машины, и она вспыхнула, вся целиком, прихватив и часть мостовой.

Повернувшись к огню спиной, он снова сел и принялся читать:

«Примечание редакции. — В этот второй год войны, которую наш Народ ведет под вдохновенным руководством своего Фюрера от победы к победе, мысли наши иногда обращаются назад, к раздумьям об Истории Германии. По случаю пятидесятилетия со дня смерти великого германского исследователя Генриха Шлимана[48], который прославил германскую археологию во всем цивилизованном мире…»

Задыхаясь, он закрыл глаза и подумал, что Людвиг тоже наврал. В 1940-м дому должно было быть, по крайней мере, лет десять. Он расставил колени и сблевал. Пламя, треща, вползало в машину, пожирая сидения и пол. Он развернул вырезку и прочел, держась рукой за лоб:

«…стоял полный, хорошо одетый господин, окруженный своими рабочими, у залитого солнцем кургана Гиссарлык[49]. Вокруг зеленели холмы. Он ждал».

Спине стало невыносимо жарко. На четвереньках он перебрался на несколько метров дальше. Голова раскалывалась от боли. Он прочел еще одну фразу, в самом низу вырезки:

«…третий из найденных на месте Трои девяти городов (расположенных друг под другом), дорогой читатель, как Шлиман догадался по следам пожара, насилия, разрушений и „Золоту Приама“. Этот героический воин…»

Он смял вырезку и швырнул ее в пламя, растекавшееся ручейками между булыжниками. Вытирая рукавом кровь со своих шрамов, он смотрел в огонь. Пылающая машина превратилась в прозрачный призрак. Немного дальше поперек улицы валялась табличка: «ЗАПРЕЩЕНО, В ТОМ ЧИСЛЕ ПЕШЕХОДАМ».

Коринф поднялся и перебрался за поросший сорняками холмик, из-за которого он больше не мог видеть огонь, но мог смотреть на вымершую равнину.


Дрезден 1956 — Амстердам 1958

Загрузка...