СТИХИ И ПРОЗА

Михаил Аношкин ТРОЕ С ЕГОЗЫ

1. Находка

На том конце уральского городка Кыштыма, который зовется Егозинским, спешит из леса в заводской пруд речушка Егоза, за нею высится похожая на свернувшегося ежа гора — тоже Егоза. В соседях у нее — островерхая, с непонятным башкирским названием гора Сугомак.

Парни и девки на вечерках, бывало, пели:

Егоза, Егоза,

Егоза дурная!

А почему дурная? Она красивая, эта Егоза — с дремотным прудом, косогористыми улочками, обширными огородами, которые летом пахнут укропом, с тайгой, придвинувшейся к самой околице.

Жили на Егозе два друга — Степан Мелентьев и Гошка Зотов. Близилась осень девятьсот сорокового, приходила пора идти им на службу в Красную Армию.

В конце августа Степан и Гошка отправились в Урал на охоту. Выражение «пойти в Урал» было местным и обозначало самое обычное — уйти в горы, недалеко — за десяток километров. Кыштым разметал свои каменные и бревенчатые домики, преимущественно одноэтажные, на восточном склоне Каменного Пояса. В сторону Челябинска протянулась всхолмленная лесистая равнина, за Бижеляком переходившая в колковую степь.

В горах тайга угрюмая и дикая. Заблудиться в ней очень просто, но таким ребятам, как Мелентьев и Зотов, тайга — дом родной. Они знали многие потайные уголки. Знали, где в густом малиннике можно встретить медведя и где в беспросветной чащобе прячут свое логово волки, где древний дед Хрисанф ловит кротов и где летом можно, не сходя с места, набрать черники, а по осени — брусники. Они знали, какой осинничек облюбовали глупые и доверчивые рябчики и где по весне отдыхает перелетная утка.

Словом, знали они явные и потайные тропы. Да что тропы — они никогда не заблудятся, если рванут прямиком через темный сырой бор, куда не проникают даже лучи солнца. Потому что с малых лет им знакома каждая еланка, куст боярки или калины. Они сосны различали одну от другой. Ведь сосны тоже разные, если к ним внимательно приглядеться.

В тот погожий день по сумеречному логу друзья добрались до перевала, что между горами Сугомак и Егоза. Передохнули малость на обомшелом камне. Степан выкурил папиросу, Гошка пожевал травинку. И разошлись в разные стороны.

Степан подался влево, по западному склону Сугомака. Гошка взял вправо, по склону Егозинского пригорка. Условились встретиться, как обычно, возле озерка со странным названием Разрезы. Здесь в кустах прячется от солнца светлая речушка Сугомак и забавно о чем-то лепечет. На дне видны камушки и меленький песочек, снуют в прозрачной воде юркие рыбешки-мальки. Благодатное место.

Степан двигался осторожно, держа тулку двадцатого калибра наизготове. Ходить по лесу нелегко, а так, как шел Степан, и того труднее. Под ноги заглядывать некогда, надо следить за лесом. А под ногами трава, камни, сучки, всякие коряжины. Споткнуться и упасть немудрено. А надо идти бесшумно, чтоб ты видел и слышал все, а тебя, желательно, чтоб никто.

Степан сторонкой обошел загустевший осинник: сквозь него не продраться. Ловко перепрыгнул через ствол сосны, поваленной в прошлом году молнией. И замер. Еще не понял, что там такое, но в траве, возле куста ежевики, кто-то определенно прятался. Под ногами хрустнул сучок, упругий и сухой, и из травы поднялись заячьи уши. Степан улыбнулся. Хитрый зайчишка, а уши-то выдают. Зайцев летом не стреляли. Степан смело шагнул вперед. Зайчишка рванул в гущу леса, лишь белая пуговка хвоста мелькнула среди зелени. Косой отвлек внимание, и Степан пожалел об этом. С брусничника тяжело поднялся большой черный глухарь и, ловко лавируя меж сосен, скрылся в сизом тумане бора. Степан пальнул ему вслед, скорее с досады, чем с надеждой попасть. Упустил такую знатную птицу!

Потом попались рябчики. Он снял трех и на душе повеселело. Все не с пустыми руками!

Степан держал путь параллельно вершине горы, а теперь круто свернул вниз, намереваясь выйти к речушке. Папоротник достигал коленей. Пахло грибной прелью. Ни птицы, ни зверушки. Ничегошеньки! Видно, не на ту тропу свернул. И вдруг — что такое? На бугорке — заросшем травой и кустарником осколке скалы — приметил сучок — не сучок… Не разберешь в этом хаосе ветвей и папоротника. Куропатка! Еле дрогнула головой, огненно сверкнула бусинкой глаза. Степан медленно и осторожно, стараясь не спугнуть птицу, прицелился, нажал спуск. Птица ткнулась грудью в замшелый бугор, распластав темные с белым подбоем изнутри крылья. Степан поспешил к добыче и спрятал ее в рюкзак. И невольно обратил внимание, что камень под ногой сдвинут — или дробью толкнуло его, или сейчас пнул носком сапога. Так или иначе, а камень был сдвинут со своего изначального места и из-под него высовывался краешек серой тряпицы. Сначала-то Степан скользнул по нему равнодушным взглядом, но в сознании зацепилось — а почему тряпица? Откуда ей в глухомани взяться? Да еще под камнем. Степан взял сучок и, сковырнув камень, отбросил в сторону. В углублении лежал прямоугольный предмет. Степан поднял находку, развернул тряпицу и ахнул — то был серебряный портсигар с рубиновой кнопочкой-защелкой. Нажал кнопочку, и портсигар открылся. На вате, почерневшей от влаги, покоился медальон с золотой цепочкой, звенья которой были настолько мелки, что еле различались.

«Вот так фунт изюма! Откуда тут взялась эта штуковина?» Повертев в руках портсигар, Степан сунул его в карман брюк, потоптался на месте, соображая: нет ли тут еще какого-нибудь дива. Сковырнул другой камешек, третий — под ними только жучки да сороконожки. Убедившись, что больше тут ничего не найдет, зашагал к Разрезам. Хватит ему и трех рябчиков с куропаткой!

«Медальон отдам Аленке, — подумал Степан, проникаясь радостью. — Вот она обрадуется!»

…Гошка Зотов охоту не любил, но компанию Степану составлял всегда. Ему нравилось бывать в лесу. Даже в хмурую погоду искал для себя что-нибудь любопытное, удивительное. А в такой погожий день, каким выдался сегодняшний, душа у Гошки пела. Ружье закинул за плечо, дулом вниз.

По земле плыла закатная пора лета. Березы еще в зеленой красе, листва глянцево отсвечивает на полуденном солнце. Ветер притомился и невидимо залег за глыбистым шиханом, только изредка вздрогнет во сне. И тогда ближайшие березки зашуршат листвой, хотя в других местах и былинка не шелохнется. Вроде бы лето еще царствует. А вглядишься — тут и там, где явно, а где прячась, появились желтые осенние косички. Их еще мало, но они есть и сигналят о затяжных дождях и заморозках. Выйдешь на еланку, всмотришься в синеватый застывший воздух — серебристо всплескиваются паутинки. Сверкнут на солнце и исчезнут. Брусничник ковром зеленеет. Листья мелкие, упругие, лаковые, с продольными желобками. Давно ли маленькие белые цветочки высовывались из-под них, солнышку в глаза заглядывали. И не зря заглядывали — вбирали в себя его живительные лучи. Теперь брусничник рдеет гроздьями ягод.

Идет вот так-то Гошка по лесу да еланкам. И все-то его интересует, все-то он подмечает. Радуется новой встрече с лесом. И тут будто кто-то за руку тронул — обожди, лучше глянь на ту сторону еланки. Видишь? Чуть левее… Замер Гошка — дикая козочка! Стоит боком к нему. Молоденькая комолая самочка. Голову подняла, ушами прядет. Мордочка черная вздрагивает, а большой, как слива, глаз подернут светлой, похожей на слезу пленкой. Косуля либо не видит Гошку, либо не боится его. У животных ведь тоже есть нюх на людей. Будь на месте Гошки Степан, она дала бы стрекача. А так стоит, прислушивается к тишине, вроде бы точно знает, что Гошка стрелять в нее не будет.

Козочка нагнула голову, сорвала зеленый листок с кустика и жевала его не торопясь. Но вдруг вздрогнула кисточка хвоста, напряглись уши, вытянулась шея… Тронулась козочка с места тихим шажком и вмиг сделала прыжок. И пошла, пошла прыжками, скрылась в чащобе.

Гошка никогда не расстраивался от того, что возвращался с охоты с пустыми руками. Он и ружье-то брал только для антуража. Пустые руки? А сколько радости душе…

Пересекла путь ромашковая еланка. Цветы росли густо, будто их специально посеяли. Гошка положил на землю ружье, лег на траву. Боже мой! Какая бездонная синь. Ни облачка, ни перистой морщинки!

Гошка наслаждался. Не хотелось ни о чем думать.

…Одолел Гошка десятилетку, но не успел выбрать, по какой дорожке пуститься в жизненную необъятность. Дома дым коромыслом. Отец Гошки, Аверьян Иванович, схватывался с матерью, Екатериной Павловной:

— Учиться и баста! Желаю, чтоб мой сын стал инженером. Я неуч, время такое было. А ему и карты в руки!

— Еще чего! — не сдавалась мать. — Хватит, выучился. Хлебушко пора зарабатывать. У нас две девки — им приданое надо собирать.

А Гошка еще и не ведает, хорошо ему будет инженером или нет. Может, лучше педагогом?

Екатерина Павловна гнет свое:

— Вон Степка Мелентьев — любо-дорого: токарь! И живут-то вдвоем с матерью. Деньжата водятся. И парень хозяйственный. А наш какой-то, прости господи, бестолковый, книжник да мечтатель.

Ездил Гошка в Свердловск, чтоб поступить в индустриальный. Не поступил. Отец огорчился, мать обрадовалась. Да поторопилась — в сентябре Гошке в армию. И Степану тоже. До сентября уже мало осталось.

Армию Гошка представить не мог, вернее, себя в ней. Многие сверстники в военные училища подались. Гошка не решился. Хорошо ли ему будет командиром? Может, в геологи? Нет, ничего еще не выбрал Гошка. Вот отслужит, тогда видно будет.

А небо-то! Коршун в нем плавает, парит на широких крыльях, будто на месте висит. Рядом бы с ним! Поглядеть на землю с высоты!

Где-то каркнула ворона. Гошка ловко вскочил на ноги, закинул ружье на плечо и заторопился к месту встречи. Степан уже поджидал его. Сидел на камушке возле речки и закусывал. Рюкзак валялся рядом. Гошка на взгляд определил — не пустой. Опустился на землю, обхватил колени руками. Степан уминал пирожок, запивая речной водой из кружки. Только похрустывало.

— Хошь пирожка с грибами?

Когда закусили. Мелентьев вытащил пачку папирос и протянул Гошке.

— Ошалел? — удивился тот.

— А, младенец, — усмехнулся Степан. Затянулся всласть дымом — после еды приятно курится. Гошка спросил:

— С удачей?

— Не то чтобы, но есть. Тебя не спрашиваю.

— И то, — согласился Гошка. — Косулю видел.

— И не вдарил?

— Я ж не такой трехнутый, как ты.

— Охотничек! — презрительно сплюнул Степан. — От меня бы не ускакала. Гляди-ко, что мне привалило.

Степан протянул Гошке портсигар. Тот стрельнул глазами на друга, словно бы сомневаясь — не розыгрыш ли? Но взял находку, повертел в руках, вглядываясь в замысловатые завитушки на крышке. Опасливо надавил на рубиновую кнопочку, и верхняя крышка откинулась. Внутри царственно покоился медальон, золотая цепочка обвивала его. Гошка присвистнул от удивления. Взглядом спросил Степана, откуда у него такое сокровище. Рассказ Мелентьева ввел Гошку в задумчивость. Проснулась фантазия. Не иначе, в гражданскую войну это случилось. И замешаны в этом молодой белогвардейский офицер и бедная девушка. Степан слушал Гошку усмешливо, грубовато вернул его на берег речушки Сугомак:

— Брось сказку сочинять. Откуда здесь белогвардейскому чудику взяться. Партизаны тут прятались. Аленка говорила, что ее отец здесь тоже был.

— Хорошо, пусть будут партизаны. Но это еще интереснее. Представь, поймали беляка…

— Ладно-ладно, тебя не переслушаешь, — сказал Степан, пряча портсигар в карман. — Айда по домам. Солнышко на уклон, а нам шагать да шагать.

2. Аленка

С Аленой Головинцевой Степан учился в семилетке. В первом классе была конопатенькой невеличкой, косички с бантиками в разные стороны, носик пуговкой. К шестому вытянулась. Худющая, угловатая, ноги длинные, как тычинки. А косички все так же вразлет. Носик чуть заострился. Степан на нее и внимания не обращал, разве что дергал за косички. Да ведь все дергали.

Кончив седьмой, Степан поступил в ФЗУ. Новые интересы, новые знакомые обрелись. Уж как-то так случилось, что два года, а то и больше Аленку не видел, забыл о ее существовании.

А прошлым летом Гошка повел Степана в городской сад на танцы. Повел, потому что Степан руками и ногами отбрыкивался — какой он, к чомору, танцор? Отмахать десяток километров без роздыха — это, пожалуйста, а танцевать? Самое пустое занятие! Но уступил другу — пойдем и посмотрим, как там подошвами шаркают, обувь не берегут.

В легкой ажурной раковине играл духовой оркестр. На деревянном кругу топтались пары. По периметру — скамейки, садись и отдыхай. Или ожидай кого надо. Тополя, березы, кусты акации, сирени. Даже дуб матерел в сторонке — единственный во всей округе. Известно же, не растут здесь дубы. А этот наособинку. Сквозь зелень исходит рябью заводской пруд.

Сел Степан на скамейку, глядит на танцующих и скучает. Топчутся и топчутся на деревянном кругу, как на сковородке. Трутся друг о друга. Парни подметают широченными брюками клеш дощатый пол. Выгибаются, выпендриваются. И Гошка не лучше всех. Брюнеточку подхватил с кудряшками. Что-то шепчет ей на ухо, она кокетливо улыбается. Ох и Гошка — гужеед! Брюки широченные, по полу волочатся. Пиджак в обтяжку. Узел галстука величиной с кулак. Пижон!

Оркестр выводил вальс, да утробно так, что у Степана зазвенело в правом ухе.

Вальс кончился. Гошка подвел остроглазую брюнеточку к Степану и сказал:

— Прошу любить и жаловать — Алена Головинцева!

Головинцева?! Та самая? Она что, заново родилась? Или еще какая-то Головинцева отыскалась на белом свете? Косичек и в помине нет, кудряшки колечками волнуются. В карих глазах искристый свет.

— Чего мычишь? — улыбнулся Гошка. — Испугался, что ли?

— Ха, — усмехнулся Степан, чтобы скрыть растерянность. — Наше вам! — кивнул головой Алене.

Оркестр заиграл фокстрот. Гошка дурашливо раскланялся:

— Всего! Повеление твое, Алена, выполнил. Улетаю!

Алена, светясь улыбкой, спросила Степана:

— Почему не приглашаешь?

Мелентьев замялся. Неловко сознаться, что не танцует, потому что презирает танцы. И так обидеть девушку отказом? А отказать, хочешь не хочешь, придется. Но отпускать Алену от себя не хотелось. Что-то в нем незнакомое зажглось. Алена, весело поглядев на него, сказала:

— Ай, какой ты! Пошли!

Степан робко положил ей на спину ручищу. Она доверчиво вложила в его широкую ладонь свою, теплую и трепетную, и они влились в круг танцующих. Степан запинался, не улавливая ритма фокстрота, налетал на другие пары. Алена ободряла его улыбкой, хотя он успел наступить ей на ногу. Она мужественно перенесла боль — ничего себе, наступил такой медведь. На них обращали внимание, посмеивались. Степан обливался потом: легче кубометр дров расколоть, чем вынести эту танцевальную муку. Наконец, не выдержал и попросил Алену умоляюще:

— Выйдем, а?

Алена не стала капризничать, кажется, поняла его терзания. Покинув танцевальную площадку, медленно побрели по затененной аллее. Разговор не клеился. Степан никогда речистым не был, болтать о том о сем, как другие, не умел. И Алена притихла. Недоуменно поглядывала на Мелентьева. Почему молчит? Попросила:

— Расскажи что-нибудь.

— Что?

— Как живешь, например…

— Ничего живу. Роблю…

— Давно тебя не видела. Вон как ты вымахал. Илья Муромец!

— А, ерунда. Тебя-то сразу и не признал.

— Дурнушка? — кокетливо улыбнулась Алена.

— Да пошто же? — бурно удивился Степан и даже испугался своего порыва. У Алены щеки порозовели от удовольствия. Вот так, сначала на ходулях, потом окрепнув, полилась у них беседа. Исчезла скованность. Степан на удивление самому себе разговорился. В неподходящий момент принесло Сеньку Бекетова.

— Пардон! — ощерил он в улыбке белые зубы. — Не помешал? — и пристроился к Аленке с другого боку. Степан кисло поморщился. Откуда этот обормот взялся, весь вечер может испортить. Алена малость построжала, попритушила в глазах свет и сказала:

— Сень, глянь Люська с Макуровым танцуют.

— Наплевать!

— Ой, Сеня, проплюешься. Старые-то люди что толкуют?

— А чего путного они могут толковать?

— Эх ты! Они говорят: не плюй в колодец. Беги к Люське, беги. Макуров — парень не промах!

Бекетов посмеивался. Дают ему от ворот поворот, а он не собирается отлипать от Головинцевой. Мелентьев ему не конкурент. Медведь и медведь, да еще молчун несусветный. А девки говорунов любят. Степан угрюмо обронил:

— Беги, коль просят…

Бекетов стер ухмылочку с лица, лоб наморщил, пронзил Степана недобрым взглядом. И враз расслабился, простецки улыбнулся:

— А ить ты права, Алена. Старые-то люди, они всякую дурость молоть не будут. А Кешка Макуров — это еще тот…

Снова ожег Степана недобрым взглядом и наладился к танцевальной площадке.

Степан проводил Алену до дома, но встречу не назначил, постеснялся. А вдруг Алене не захочется с ним видеться. Возьмет да откажет. Мол, у меня дела, меня приглашали… Мало ли что выдумать можно. На душе было хорошо, и отказ ее испортил бы настроение. Нахально лезть в друзья, как это у Бекетова получается, он не умеет. И Алена не затевала разговора о встрече.

Утром, едва продрав глаза, Степан вспомнил, как провожал Алену, как она улыбалась ему на прощанье, а в глазах искорки мерцали.

Отстоял смену у станка, вытачивая одну деталь за другой, невидяще смотрел на темно-сизую вьющуюся стружку, машинально складывал готовые светлые детали в горку и терзался из-за того, что вчера свалял дурака. Ему же непременно надо увидеть Алену сегодня. Ломал голову, какой найти выход, как все поправить. Пойти к ней домой? Сам оконфузишься и Алену подведешь. Нельзя переступать обычай. К девушке домой наведываться не возбраняется лишь тогда, когда дело пахнет свадьбой. А у него с Аленой и была-то всего одна нечаянная встреча.

Со взъерошенными чувствами Мелентьев сдал контролеру детали, закрыл наряд и побрел домой. На худой конец, пойдет в горсад на танцы, авось, и Алена догадается туда прийти. У проходной его поджидал Зотов. Степан шагал крупно, и Гошка не поспевал за ним. Взмолился:

— Вот расшагался обормот! У меня штаны трещат!

— На танцы пойдем? — огорошил его Мелентьев, останавливаясь. Гошка глаза округлил:

— Ты?! На танцы?!

— Я. На танцы.

— Ну, Степан, ну, Степан, — удивился Зотов. — Отколол! Такую дивчину с первого раза сразил и сам намертво готов.

— Говори, что знаешь!

— Так и быть! Давеча Головинцеву встретил. Иду, понимаешь, задумался, что-то на стихи потянуло. Слышу, вроде кто кличет меня. Поднял очи — ба! Алена. Ну тары-бары, слово за слово, обо всем и ни о чем. Только вижу — мнется, что-то хочет сказать и стесняется. Я, конечно, сразу допер, в чем дело, и так это издалека о тебе речь завожу.

— Покороче можешь?

— Могу. Приглашала на танцы. Я ей говорю — какие танцы? У него к ним фамильное отвращение.

Вечером на танцевальную площадку густо повалила молодежь. Степан нашел Алену в соседстве все того же Сеньки Бекетова. Тот опять зло сощурил глаза. А Степану хоть бы что — щурь их сколько влезет, можешь хоть на бровях ходить.

Танцевать они сегодня и не пытались. Алена безропотно подчинилась Степану, непривычно чувствуя, что это ей даже нравится. Степан просунул свою ручищу под теплый и нежный ее локоток и повел девушку по аллее. Свернул на тропку, которая продиралась сквозь заросли акации. Вышли на берег спящего пруда. Степан обнял Алену за плечи, тихонечко, боясь обидеть ненароком, притянул к себе. Она не оттолкнула его, а только спросила:

— У вас с Бекетом было что-то?

Степан подивился — откуда знает? Неужели Семен трепанулся? Нет, это ему не выгодно. Может, Гошка?

— Что молчишь?

— Всякое было, — наконец отозвался он. — Но откуда ты-то знаешь?

— Догадалась.

— Ревнует, — улыбнулся Степан.

— Да какой он кавалер? — отмахнулась Алена. — Малахольный приставала, его девчонки всерьез не принимают. Балабол.

Мелентьев к Семену никаких чувств не питал — ни дружеских, ни враждебных. Вполне мог прожить без Сеньки и, пожалуй, было бы лучше, если бы их дороги не пересекались. Но это от них не зависело.

Семен фрезеровал в инструментальном цехе, Степан токарил в механическом. Цехи прижимались друг к другу боками. Семен частенько забегал в механический, кореши у него тут водились. А потом зачастил и по другой причине — приметил нормировщицу, толстушку Нинку Ахмину и принялся ее обхаживать. Она поначалу таяла от его внимания: Сенька парень видный, одна шевелюра чего стоит — русая и завитая, как у молоденького барашка.

Однажды, кончив смену, Степан убрал стружку, обтер станок, сдал детали. Блаженное состояние охватило его — норму одолел, контролер к деталям не придрался, в теле приятная усталость, а впереди целый свободный вечер. Не жизнь, а красотища!

Возле широких входных дверей, и справа и слева, имелись глухие закутки, куда прятали лопаты, метлы и всякую мелочь, чтобы не мешалась под ногами. Степан уже подходил к двери, когда услышал в правом закутке возню и слабый женский вскрик, а затем звук пощечины.

Творилось неладное: Бекетов припер Нинку Ахмину к стене.

— Сеня, друг, убирайся-ка ты отседова поскорее! Слышь?

Разгоряченный Бекетов даже не оглянулся. Тогда Степан схватил его за шиворот, оторвал от Ахминой и пустил винтом к воротам. Сенька летел, кувыркаясь, как акробат, и приземлился у самой калитки. Вскочил разъяренный, схватил подвернувшуюся под руку железяку и двинулся на Мелентьева на полусогнутых, широко расставленных ногах, медленно, упрямо, зло. Степан спокойно ждал, что будет дальше. Нинка убежала. Спокойствие Мелентьева охладило пыл Семена. Он бросил железяку в угол, вытер кулаком под носом, пообещал:

— Тебе это ишшо зачтется, — и выскочил из цеха.

Степан уж и забыл эту историю, но Бекетов напомнил о ней сам. Как-то возвращались Мелентьев с Гошкой из кино и неожиданно дорогу им перекрыла ватажка нижнезаводских парней, которыми верховодил Сенька. Из Верхнего-то ребята стенкой на Мелентьева не пойдут.

— Сеня, добром прошу, очисти тропку.

— Поговорить бы.

— Интереса нет.

— У тебя нет, а у нас есть. Верно, братва?

Вперед выступил Гошка:

— Сень, у тебя тут шурупит? — покрутил рукой у виска.

— Ты, шавка, не мельтеши!

— Гоша, погоди, не горячись, — сказал Степан. — Ну, что, поиграть хотите? Давайте, поиграем!

Гошка и глазом не успел моргнуть, как ватага разлетелась в разные стороны. Кому пинка досталось, кому оплеуха выпала на долю. А Сеньку Степан приподнял над землей, потряс и спросил:

— Понял, гужеед?

Сенькина ватага позорно разбежалась, и сам он сник. Мелентьев швырнул Семена в кювет. Тот поднялся, отряхнулся и сказал:

— С тобой только связываться.

— Во, золотые слова, Сеня. Лучше не связывайся.

Гошка с восхищением смотрел на друга: ну, Степан, дает прикурить. Прямо купец Калашников.

— Чего рот разинул? — улыбнулся Степан. — Ворона залетит.

— Ну ты и силен!

Степан рассказал эту историю Алене, конечно, без красочных подробностей, но Алена и сама представила себе, как это было, и теснее прижалась к нему. А Степан таял от блаженства. Вознамерился было поцеловать ее, но Алена решительно отодвинулась и погрозила пальчиком:

— Ойе, ойе! Не будем забегать вперед, Степан!

С тех пор и закрутилась-завихрилась у них непробудная любовь. Дня не могли прожить друг без друга.

Головинцевы жили вчетвером. Мать, Мария Ивановна, мучилась желудком, но врачей не признавала, боялась их. Травами пользовалась. Старшая Аленкина сестра Фрося была парикмахером, единственным на весь Верхний завод. Мужики подстригались у нее охотно. И красива, и умна. Но странно — жених что-то долго не объявлялся. Повяжется какой-нибудь, вот-вот руки попросит и вдруг нос в сторону, ручкой помашет и поминай как звали. Один парень как-то сказал о ней: «Ничего не скажу, девка хороша, хоть картину малюй. Но ведьма!»

А младшая Люська бегала в пятый класс. Степан ей пришелся по душе. Когда впервые появился у Головинцевых, от смущения неловко двинул табуретку и та дважды перевернулась. Тронул посудный шкаф плечом и тот чуть не грохнулся на пол. Вот было бы звону и урону! У Фроськи даже губы побелели. А Люська рот разинула — это да! Это дядя!

Познакомил и Степан Алену с матерью. Авдотья Матвеевна приняла девушку уважительно, напоила чаем с земляничным вареньем. После, когда Степан проводил гостью домой, Авдотья Матвеевна призналась:

— Девка, видать, подходящая. Чья же это?

Степан на радостях подхватил мать и закружил по избе.

— Ладно-ладно, ишь телячьи нежности, — с притворной строгостью сказала Авдотья Матвеевна. А когда сын бережно усадил ее на табуретку, со вздохом добавила:

— Устала я, Степа. И шибко охота понянчиться со внуками.

— У Анатолия их двое, нянчись.

— И-и! Че о них баять, — махнула рукой Авдотья Матвеевна. — Мотьку гордыня заела, вроде ей и водиться со мной зазорно. Чем я ее прогневила, прости господи. Ребятенков ко мне не пускает, к родной-то бабушке. Анатолька безответный какой-то, овечка безрогая и всего-то. Со мной когда говорит, глаза прячет, виноватость свою понимает, что ли? Ну да бог с ними. Лишь бы промежду собой жили хорошо и то ладно. Веди молодую хозяйку и всего делов.

В начале этого лета Алена спросила:

— Степ, ты когда-нибудь залезал на Сугомак-гору?

Степан даже подивился — иначе какой же он парень? Засмеяли бы: гляди, в горы боится ходить!

— Красиво там, да?

Степан плечами пожал: спрашивает — красиво ли в горах? И не выскажешь, как там здорово. Сказка!

— Своди меня туда, Степ. Ну своди!

— Ты что, серьезно там не была? Вроде не в Кыштыме и росла. В таком разе собирайся. В следующий выходной махнем!

Из города выбрались по росе. Солнышко еще не накалилось, парок вился над прудом. Мимо Сугомак-озера, мимо пещеры, по сумеречной тайге забрались на пригорок, голый, как бараний лоб. Алена повалилась в траву. Упарилась с непривычки. Степан опустился рядом и обхватил колени руками. Отдышавшись, Алена спросила:

— Это и есть гора?

— Да ты что? — удивился Степан. — До горы еще топать да топать!

— А если я не дойду?

— Пошто? Старухи доходят, а ты?

Степан обнял ее за плечи. Посидели вот так-то еще малость, прижавшись друг к другу. Ветерок озорливо путался в их волосах. Степан дурашливо крикнул:

— Подъем! Айда-пошли! — Пружинисто вскочил на ноги, помог встать Алене. Под ногами похрустывали мелкие камешки. Тропинка узенькая, лес редкий, шиханы крутобокие, и замшелые. Под ними малинник. Но вот и кривые сосны кончились, трава да кустарники пошли. Алена выбивалась из сил. Степан усмешливо, как на малое дитя, глянул и вдруг сграбастал ее в охапку и понес.

— Пусти, тебе же самому тяжело, — слабо возразила девушка. Степан по-удалому тряхнул головой и возразил:

— Ничего! Выдюжу!

На макушке горы поставил Алену на ноги и, поведя рукой вокруг, пригласил:

— Любуйся! Твое!

Алена приложила к щекам ладони, потрясенная:

— Мама, родная! Сколь гор-то! А озер-то, озер! А Кыштым! Да что же я такую прелесть раньше-то не видела?

Степан и Алена присели на камешки, позавтракали, запивая хлеб водой из фляжки. Горный ветерок обдувал их разгоряченные лица. Закусив, спустились чуток вниз, а то на самой верхотуре неуютно. Облюбовали веселенькую еланку и прилегли отдохнуть. В высокой голубизне парил коршун. На юге, в междугорье, сочился сизый дымок — прятался от посторонних глаз Карабаш… На синем блюдечке Сугомака ползали черные жучки — рыбачьи лодки.

Степан лежал, закинув за голову руки. С закрытыми глазами впитывал в себя солнечное убаюкивающее тепло. Алена устроилась рядом, опершись локтями о землю, и разглядывала его лицо. Брови шелковистые, так и тянет погладить их пальчиком. Нос крупный, с выразительными крыльями. Как рассердится, так эти крылышки напрягаются, бледнеют — даже страх берет! А губы-то, губы! Розовые, влажные, видно, еще нецелованные. Алена для храбрости глубоко вдохнула и поцеловала Степана. Он схватил ее за плечи, привлек к себе и приник к ее губам так, что она застонала, враз сомлела и ослабла, отдаваясь сильному и желанному Степанову напору…

Они лежали бездумно, расслабленные, испытывая волнение во всем теле. Алена, наконец, произнесла:

— Ох и дурные же… Какие же мы дурные…

— Ничего! — бодро ответил Степан, хотя неловко было перед Аленой.

— Что ж будет-то, Степ?

— А то и будет, что бывает. Пойдешь за меня?

— Пойду…

…В тот день, когда Степан и Гошка охотились, встречи с Аленой не намечалось. Ухайдакаешься в тайге, ноги будут гудеть, уж лучше после гор поваляться на диване. Однако находка все перепутала. Степана охватило нетерпение, и было оно сильнее усталости. Отдав матери добычу и закусив на скорую руку, побежал к Головинцевым.

Мария Ивановна, кутаясь в шаль, на лавочке у своего дома судачила с соседками. О всякой всячине, о делах домашних и о том, у кого что болит. Люська с подружками играла в классики. Она подскочила к Степану и повисла у него на шее, тараторя:

— Степа пришел! Степа пришел!

— Охлынь, бесстыдница! — прикрикнула на нее мать. — Ишь коза распрыгалась!

Степан погладил ее по голове, и Люська снова убежала к подружкам.

— Добрый вечер! — поздоровался Степан, чуть кланяясь, и старушки вразнобой закивали ему. Мария Ивановна, немного заносясь перед товарками, проговорила:

— Проходи ужо во двор.

Горделивость у Ивановны зажглась с появлением в их доме Степана Мелентьева. Фроська засиделась в девках, срамота одна. Кроме нее, еще две девки, сынов-то бог Ивановне не дал. А женихи обходят Фроську стороной, хотя и статью ладная и лицом баская. Стыд Головинцевым: девок никто замуж не берет. Порченые или околдованные? А тут как с неба свалился Степан Мелентьев, жених из редких — рубаха в плечах трещит, быку рога обломать силушки хватит. А главное — работящий, не балабол и водкой не балуется.

Степан брякнул чугунной щеколдой и шагнул во двор. Под навесом в полутьме Алена доила корову. Буренка забеспокоилась, когда Степан подошел близко, и Алена сказала сердито:

— Погодь у сенок. Я скоро.

Степан устроился на крылечке, закурил и задумался. Алена торопко просеменила к сенкам, неся подойник в вытянутой руке. Согрела глазами и попросила:

— Я живенько, не скучай.

Смеркалось, когда Алена и Степан вышли на улицу. Алена сказала:

— Не ждала.

— Не говори, всполошно как-то получилось.

— Подстрелил чего?

— Самую малость: три рябчика и куропатку.

— И не жалко?

— Так ведь это охота. Человек-то исстари так пищу добывает. А я что принес! — достал портсигар, надавил на рубиновую кнопочку. Алена двумя пальчиками осторожно, будто боясь поломать, приподняла медальон.

— Какая прелесть!

Степан поведал, как ему подфартило в горах. Алена уложила медальон на место и вздохнула.

— Ты чего? — спросил Степан.

— Грустно что-то… Ведь какая-то женщина носила…

— А, ерунда. Теперь будешь носить ты, — Степан набросил цепочку Алене на шею. Тускло-красноватым сердечком медальон ладно лёг на высокую грудь девушки.

— Ишь, как баско! — удивился Степан и защелкнул опустевший портсигар. — А эта штука мне! И никто не в обиде!

— Степ, а если несчастье принесет?

— Типун тебе на язык. У тебя все заскоки.

Степан обхватил Алену за талию и притянул к себе. По темно-синему небу прочертила белесую ниточку падающая звезда. Алена, проследив за нею, сказала:

— Звездочка сгорела, Степ…

— Это человек родился.

Алена прижалась к нему, заглянула в глаза:

— А я что-то хочу сказать!

— Давай, слухаю.

— Секретно, секретно…

— Валяй, валяй!

— А ты не рассердишься?

— Вот, ей-богу!

— Степ…

— Ну?

— Я беременна… Ребеночек у меня тут… — Она положила его ладонь на свой живот.

— Слушай! — ошеломленно произнес Степан.

— А говорил — не рассердишься…

— Дурочка! Ты ж меня с копыток сбила!

Он соскочил с лавочки, схватил Алену в охапку и начал кружиться, приговаривая:

— Молоток! Молоток!

— Пусти, — прошептала счастливая Алена. Она-то терзалась сколько времени, все боялась открыться. Он хороший, Степан, но ведь не венчаны…

Обсудили создавшееся положение. Как ни суди, а получается трын-трава. Армия — вот она, самое длинное через месяц. Об отсрочке и заикаться не приходится. Да если бы и дали, Степан ни в жисть не принял бы ее. И оставлять Алену, незамужнюю, с ребенком… Страшно подумать. Ивановна поедом ее съест, а уж Фроська… Сплетни коробом собирать будешь.

— А чего ты голову повесила? — улыбнулся Степан. — Это же здорово, что у нас ребенок народится. Свадьбу сыграем и готово!..

3. Огненный привет

В конце сентября в городском саду, в дощатом сарае, громко именовавшемся кинотеатром, собрали перед отправкой в Красную Армию призывников. Играл духовой оркестр. Над сценой пламенел транспарант со словами привета. Звучали горячие речи. Выступил и Гошка Зотов. А ведь скрытничал, таился, ни полсловом не обмолвился, что полезет на трибуну.

А вел речь Гошка такую:

— Мы уезжаем служить в славную Красную Армию. Дома остаются матери и отцы, невесты и жены. Пусть они не беспокоятся, мы их не подведем. Скучать будем, само собой, о девушках, о седом богатыре Урале. Ничего, это на пользу. Хорошо у нас тут. Мы вот со Степой Мелентьевым по горам часто шастаем да на озерах рыбалим. Сердце радуется, какой у нас край красивый и богатый! А прихожу домой, слушаю радио, и сердце кровью обливается. Японцы бахвалятся нашей земли отхватить аж до Урала. У западных границ нахально топчутся фашисты германские, тоже на нашу землю зарятся. Вот в такой ситуации и едем мы служить в Красную Армию. Нам Родина оружие даст в руки и пусть будет уверена — не подведем! Так я говорю, ребята?

Другие ораторы выступали звонко, но как-то казенно, а кое-кто и по бумажке. Гошка катал без шпаргалки, от души, очень по-свойски и проникновенно. Когда возбужденный горячим приемом Гошка опустился на скамью рядом, Степан доверительно положил ему руку на плечо и сказал:

— Гляди, краснобай какой, а? Где это ты так навострился?

— У тебя.

— От брехнул! — качнул головой Степан.

— А что? По принципу, Степа: одинаковые заряды отталкиваются, разные — прилипают друг к другу. Ты знатный молчун, зато я, как ты изволил сказать, краснобай.

В перерыве к Гошке повалили знакомые ребята, которых у него оказалась тьма-тьмущая. Жали руку, хлопали по плечу, хвалили за выступление. Степан сиротливо торчал в сторонке, дивясь широкой известности друга. Когда они остались вдвоем, подкатился Сенька Бекетов. У него вообще была удивительная способность появляться, когда он меньше всего нужен. Осветил довольного Гошку белозубой улыбкой:

— Во, черт, слезу прямо вышиб. Это тебе не кулаками работать: сила есть, ума не надо.

Степан ухмыльнулся: злопамятный. А Гошка и тут вывернулся.

— Сообрази, Сема, — сказал назидательно-шутливо. — Кулаки, само собой, неплохо, верно ведь? Ну вот. А к ним еще ум. И каково? Надо — кулаки пустил в ход, надо — словом слезу прошиб.

— Я и говорю — с вами лучше не связываться. И в друзья вы меня не берете.

Бекетова призывали в прошлом году. Медицинская комиссия обнаружила у него грыжу. Семка даже не знал, что она у него есть. Грыжу благополучно вылечили, а призыв отсрочили на год.

— Давай, Степан, угощай табачком. Куда тебя?

— В пехоту, — ответил Мелентьев, вытаскивая портсигар.

— Я тоже в пехоту-матушку, — сказал Бекетов, беря из портсигара папиросу, и неожиданно сузил глаза. Тень пробежала по его лицу. Гошка остро схватил мимолетную перемену в Бекетове, вопросительно глянул на Степана. Тому тоже показалось странным, что Бекетов вроде бы как споткнулся. Щелкнул защелкой и поднес поближе к Семену портсигар:

— Знакомая вещичка?

Бекетов равнодушно передернул плечами и ответил:

— А черт ее знает? Мало ли таких на свете?

— Погляди хорошенько.

— На кой ляд это мне? Вещица твоя, — проговорил Семен, тем не менее принимая из рук Степана портсигар. Повертел так и эдак, нажал рубиновую кнопку. На внутренней стороне крышки прочел нацарапанные, должно быть, шилом или иглой инициалы «БМВ». Наивно спросил:

— Че означает? У тебя вроде «СНМ».

— Тайна, покрытая мраком, — усмехнулся Зотов.

Уже возвращаясь домой, Гошка задумчиво сказал:

— Бекет что-то знает. Глаза-то у него какие были, будто змею увидел.

— Чего об этом толковать — знает, не знает. Да что он может знать, гужеед егозинский…

Чудес на свете сколько хочешь, только успевай удивляться. Но это чудо с портсигаром могло Семену Бекетову обойтись боком. И ведь надо же такому быть — запрятал в глухомани, сам бы не сразу отыскал. А тут, пожалуйста, — портсигар у Степана Мелентьева. Поначалу-то теплилась надежда — не тот, мало ли их, похожих на белом свете, на конвейере, поди, делаются-то. Но совпала отметина — инициалы на внутренней стороне крышки.

…Позвал как-то Семена к себе дядя Митрофан Кузьмич Кудряшов. Дом у него в Заречном конце, на самой окраине, неухоженный, холостяцкий. Дядюшка-то, насколько знал племянник, больше по другим краям скитался. Мать о нем и поминать не велела: кошка черная пробежала между братом и сестрой. Позвал, значит, Митрофан Кузьмич Семена и сказал:

— Просьбу, Сеня, до тебя имею. Эту штуку, — он выложил на стол портсигар, — спрячь, чтоб и сам сатана не нашел. Потому как в ней еще кое-что есть. Погляди сам.

Бекетов поглядел: два перстня с прозрачными камушками и медальон с золотой цепочкой.

— На черный день береги, — завершил Кудряшов. — Матери молчок! И вообще никому! Лады?

Семен не возражал. Что ему стоит, спрячет — никакая ищейка не сыщет. Кто бы другой попросил, а то дядюшка.

Отец у Семена был классным котельщиком, в партии состоял. Большим уважением пользовался. Трубы ставил, котлы устанавливал. По всему Уралу с бригадой разъезжал. Как где что новое затевалось, Андрею Бекетову путевка туда — давай, помогай, без котельщиков ни туды и ни сюды. Электросварки-то еще не было. Клепали в Уфалее трубу. Бекетов сорвался с высоты и разбился. Случай прогремел на всю округу, такого отродясь не бывало, приплетали тут вредительство. Но никому точно не удалось установить, по какой причине погиб бригадир Андрей Бекетов.

У матери весь свет в окошке был Андрей да еще несмышленыш Семен. Чуть руки на себя не наложила. И наложила бы, не будь сына. Зарубцевалась рана на сердце, подрос Сенька, а тут подвернулся Силантий Онуфриевич. Тщедушный мужичишко с оттопыренными, как лопухи, ушами, только что ими не хлопал. Семен все удивлялся — откуда мать такого выкопала. Не было хозяина в доме, и это не хозяин.

Свою зарплату Бекетов делил на две равные доли. Одну отдавал матери на домашние расходы, а другую брал себе. Собственно, идея эта принадлежала матери, чтоб сын имел карманные деньги. Не хуже же он других.

Однажды Семен обнаружил, что у него исчезла десятка. Стал соображать, куда она могла запропаститься? Точно помнил, что издержать не мог, знал бы на что. Пришел к одному — выронил.

Но после следующей получки недосчитался пятерки. Потом трояка. Семен забеспокоился. Что за наваждение? Или мать берет да забывает сказать об этом? Нет, такого быть не может. С матерью у Семена самые доверительные отношения. И уж если ей понадобились бы деньги, попросила бы в открытую. Неужели отчим? Он в их доме существовал вроде как посторонний.

Обычно, когда Семен ложился спать, пиджак вешал на спинку стула, штаны клал на сиденье. Стул отставлял в сторонку, чтоб не налететь ночью. И вот после очередной получки Семен вознамерился проверить свою догадку. Схватить вора за руку. Сон одолевал, спасенья нет. Порой проваливался Семен в бездну, но все-таки побеждал себя, бодрствовал. Хотя со стороны посмотреть — спит парень сладко и досматривает девятые сны.

Отчим появился, как привидение, — в нательном белье. Уверенно, как-то даже заученно сунул руку во внутренний карман пиджака и удивился, не обнаружив там денег. Торопливо зашарил по другим карманам. Семен рывком выбросил из кровати свое сильное тело и предстал перед Силантием в одних трусиках.

— Ах, ах, — сказал Семен. — Кого я вижу!

Отчим стоял тщедушный, пришибленный неожиданным разоблачением, что-то невнятное бормотал в оправдание. Сенька двинул его кулаком по скуле. Силантий вылетел из комнаты пробкой и хрястнулся на пол уже в прихожей. И гляди какой терпеливый — ни звука! Жену на помощь не позвал. Молча растворился в сумраке, как и подобает привидению. О ночном происшествии Анна Кузьминична ничего не узнала: Силантий молчал. А чего ради Семен об этом звонить будет? Правда, Нюра удивилась, откуда у Силантия на скуле такой здоровенный синячище. А тот ловко соврал: мол, ночью нарвался в сенках на косяк. Семен про себя усмехнулся — да он еще и трус, этот плюгавенький Силантий.

Некоторое время деньги не исчезали. Но, видно, Силантию стало невтерпеж, это ведь, как болезнь. Снова попытался он поживиться за счет пасынка. На этот раз в руки ему попался портсигар. Дело было летом. Поднималось солнышко. Семен сладко посапывал, а Силантий вертел в руках портсигар — любопытство разбирало. Открыл — и глаза на лоб полезли: два перстня с бриллиантами и золотой медальон. Не свое, нет, не иначе где-то стибрил. Сразу подумал: «Фиг теперь увидишь эти камушки, а будешь ерепениться, припугну. За такое мало не дают». Силантий с удовольствием захлопнул крышку, и та щелкнула, будто выстрелила. Семен встрепенулся, открыл глаза. Силантий испуганно отпрянул, инстинктивно загораживая лицо руками. Семена выбросило из кровати, как из рогатки. Схватил отчима за горло и начал душить, такая им ярость овладела. Силантий заверещал, да так тонко и жалобно, будто зайчишка. Выскочила насмерть испуганная Нюра, заколотила Семена кулаками в спину. Но он сам уже охолонул малость. Забрал из рук Силантия портсигар и перстни, наддал ему коленкой под зад. Отчим упал и уполз к себе на карачках.

Мать, придя в себя и увидев у сына драгоценности, потребовала:

— А ну дай!

Подержала на ладони перстни, не любуясь их красотой, страшась ее, а больше — того зла, которое они в себе таили, потому что у сына не могло быть такой роскоши, потому как стоят эти перстеньки большие тысячи.

— Семен, ты меня убиваешь, — сказала тихо, прижимая ладони к горлу. — Где ты взял это?

— Где взял, там и взял.

— Я боюсь, Сема. Сознайся — украл?

— Маманя! — воскликнул уязвленный Семен. Он раньше не думал, что появление портсигара придется как-то объяснять. И не собирался объяснять хотя бы потому, что хотел спрятать подальше, чтобы не ведала ни одна душа. А тут сунуло этого воришку.

— Но где ты взял, могу я это знать?

— Это мое дело!

— Нет и мое! Слышишь, и мое! Ты хоть представляешь, что это такое?

— Да плюнь ты на эти безделушки!

— Мальчишка! Эти безделушки на дороге не валяются. И капиталов у тебя нет, чтоб купить. Где взял?

— Украл, украл! — подвыл из другой комнаты Силантий.

— Заткнись, мелкий воришка!

— Ты чего плетешь, сын?

— Он знает, что я плету!

— Украл, украл! А то ограбил. А то безвинных загубил!

— Скажи ему, маманя, чтоб умолк. За себя не ручаюсь.

…А вскоре поползли страшные слухи, будто в лесу обнаружили труп геолога Васильева, который пропал безвестно еще зимой. Злые или знающие люди поговаривали, будто в последний свой поход геолог брал и Митрошку Кудряшова.

Семен потерял покой — на портсигаре инициалы-то сходятся: Борис Матвеевич Васильев. Спеши, братец, спеши избавиться от зловещего дядиного дара. Но сначала следовало припрятать перстни. Семен дважды вкруговую обошел свой дом, ища зацепочку, в которой можно было бы надежно законопатить перстеньки. На сучке почерневшими капельками забурела смола. Семен попробовал сучок на крепость — сидит в гнезде, как пробка. Сбегал за долотцем, расшатал сучок и он на редкость податливо выскочил из гнезда. Долотцем углубил отверстие, вроде дупло соорудил. Перстеньки завернул в суконный лоскут и для верности обмотал изоляцией. Сунул в отверстие и остался доволен. Закрыл сучком, заклинил щепочкой, чтоб по своей-то воле не выскакивал. Отошел шага на три, пригляделся. Чисто, ни царапинки не оставил.

А портсигар с медальоном спрятал на западном склоне Сугомака. Мать, отчим и Семен сгребали сено. Духотища сухой пыльцой шибала в нос. По вискам щекотной струйкой стекал пот, жгучий, как смола. Рубаху и пиджак Семен пристроил на сучке березки и жарил голую спину на солнце. Силантий стыдился своего голого тела, рубаха у него на спине набрякла тяжелым потом, а мокрая лысина излучала сияние. Ну и забавный же он. Забавный-то забавный, но приметил Семен, что отчима опять точит червячок: уж больно откровенно липли его глаза к Семеновому пиджаку.

«Он что, раньше вором был? — мучился догадками Семен. — Прямо подчистую метет. Что плохо лежит — его. Ну и выкопала маманя мозгляка, в навозной куче такие только родятся. Вот тятька был человеком!»

Воспоминания об отце солнечны и светлы. Была у них тогда лошадь Буланка. В жаркий полдень повел отец ее купать на пруд. Семена посадил на спину Буланки, сам взял под уздцы, и они втроем шествовали по улице. Семен уцепился за гриву. У него дух захватило от счастья. На берегу пруда отец ловко вскочил на Буланку и медленно направил ее в воду. Летели брызги, сверкало в них солнце. Буланка профыркала. Семен сидел на куче отцовского белья и во все глаза смотрел, как отец моет Буланку, как гладит ей спину скребком.

И другое всплывает в памяти. Уезжал в какой-то город отец котел на заводе клепать. Неделю пропадал, а то и больше. Светлым, осиянным куржаком и снегом утром вдруг ввалился в дом, как долгожданная радость. Семен услышал отцовский голос и открыл глаза. Скупое солнце продиралось сквозь кружева изморози на окнах, веселеньким зайчиком прыгало на домотканом половике. А на табуретке, прямо возле изголовья, лежал сверток в промасленной бумаге. Семен схватил его, развернул и замер от счастья — снегурки, коньки, у которых головки завивались колечками. У Семена были самодельные, отец сделал — деревяшку оковал снизу толстой проволокой. У всех пацанов на улице самоделки. А тут снегурки…

Отца не стало, а Семену все не верилось, что его нет, что никогда больше не погладит он сильной и ласковой рукой по голове. Думалось, что где-то застрял в командировке, вот-вот нагрянет… И только с годами Семен ощутил по-настоящему тоску обидно-щемящую. А при мелком воришке Силантии она его душила не только по ночам. Даже средь белого дня привалит, хоть плачь.

Вечером Семен из старой телогрейки нащипал ваты, уложил ее в портсигар. Медальон с цепочкой свернулся на ней аккуратненько и покойно. Все рассчитал, чтоб потом не спутать место. В центре еланки всегда ставили зарод. Если даже сено и увозили, то бастрыки-то оставались. От него двинул строго на юг, через осинник, сквозь сосновый подлесок, прямо к одинокому кусту боярки. А чуть дальше горочка, заросшая папоротником и мелким кустарником.

Степка-то Мелентьев что, на расстоянии мысли его угадал? Ишь ведь как ловко у него все получается. Силушка дай боже, кочергу узлом завяжет. Красавицу в жены отхватил писаную. Кто только не увивался возле нее, а этот с первого захода в самую десятку угодил. И портсигар вот прибрал к рукам, а медальон не иначе отдал Алене. Но как он нашел? Нет, портсигар надо у него как-то выманить. Черт его знает, что у этого медведя на уме. А тут думай про всякое, терзайся…

…Степан попрощался в цехе со всеми, особливо с мастером Сергеем Сергеевичем, маленького роста старичком, у которого очки в железной оправе сползли на нос. Добрейшей души человек Сергей Сергеевич. Сосунком, еще фезеушником взял к себе Мелентьева да приохотил к токарному делу. В заводской конторе, куда Степан заглянул за расчетом, столкнулся с Сенькой Бекетовым. Тот тоже явился за деньгами. Вышли из конторы вместе. Семен сказал:

— Слышь, а, может, скинемся на чекушку?

— Нет, Сеня, — сразу отказался Степан. — Я этим не балуюсь.

— Совсем? — удивился Бекетов.

— А что?

— Паинька! Давай тогда закурить.

Мелентьев протянул портсигар. Семен взял папиросу, размял ее пальцами. Закурили. Семен насмелился:

— Ну-ка дай еще взглянуть, — и протянул руку к портсигару.

— Бери, за погляд денег не берут.

— Хорошая штуковина. Где разжился?

— Так, находка.

— Шибко мне нравится. Может, махнем?

— На что?

— Я тебе перочинный нож отдам. Ты погоди, этот нож загляденье, со всяким набором — и шило тебе, и штопор, и отвертка.

— Чего ж тогда меняешь? — подозрительно глянул Степан на Сеньку. Прав Гошка — знает что-то Бекетов о портсигаре. Да бог с ним, все равно днями в армию.

— Давно мечтаю, а в армии в нем табак буду носить.

— А я чем хуже?

— Понимаешь, тут что — тебе Алена кисет сошьет да еще буковки цветными нитками вышьет — Степе от Алены. Память.

— Ладно, — улыбнулся Мелентьев прозрачной хитрости Бекетова. — Бери портсигар, давай мне ножичек с набором!

— Вот удружил! — обрадовался Семен. Быстренько распрощался с Мелентьевым и почти бегом — к больничному мосту. Там, осмотревшись прежде, широко размахнулся и кинул портсигар в заводской пруд.

…Нюра, жалея сына, перед дальней дорогой устроила прощальный ужин. Накупила вина, налепила пельменей, нахладила в погребушке ядреного квасу. Никого не позвала, близких-то у нее не осталось. Сели за стол втроем. По торжественному случаю Силантий облачился в новую белую косоворотку с петухами. Волосы его пушисто дыбились, лысина розово поблескивала. Нюра достала из дальнего угла комода цветастую шелковую блузку, которую надевала последний раз еще при жизни Андрея.

— Ну, — сказал Силантий, — благословясь, поехали! Служи, Сеня, на хорошо и отлично! — и поднял стопку с водкой.

— Господи, только бы войны не было, — вздохнула Нюра. — Служи, сынок, и меня не забывай.

Утром Семен ушел на пункт сбора один, запретив матери провожать его. Разведет там мокроту. Сама изведется, пока не гукнет на прощанье паровоз, и ему покоя не будет. Перед уходом из дома отвел отчима в сторону, помаячил перед его глазами кулаком и сказал:

— Обидишь маманю… На дне морском сыщу и взгрею! Уразумел?

— Да ты… Да ты… — торопливо замямлил Силантии и трудно было понять — то ли он клялся, что не тронет Нюру, то ли просто боялся кулака.

— Вот и лады. А теперь прощевай, раненый в душу человек!

…Когда до отъезда Гошки осталось три дня, Аверьян Иванович задумчиво почесал пальцем горбинку носа и проговорил:

— Оно, конечно, проводы бы устроить не мешало, не нами заведено, не нам и ломать. На целых два года уезжает, не баран чихнул!

Екатерина Павловна, женщина решительная на дело и слово, «домашний прокурор», как за глаза называл ее муж, брови свела, губы скобочкой и сказала, как напрочь отрезала:

— Не выдумывай!

— Но, Катя, — вяло возразил Аверьян Иванович, поняв, что дальнейший разговор бесполезен, — вроде бы нехорошо… Сын все-таки…

— Без вина обойдетесь! На вино денег нет, девкам платья справлять надо. Сам он и копейки еще не заработал.

— Не чужой он нам, мать… Что может подумать…

— Не велик барин. Самовар поставлю, шанег напеку и ладно. А от вина одно лишь зло. Да и рано ему вином баловаться. Поди, сам захотел выпить, вот и пристаешь.

— Захотел! — крупно и тяжело задышал Аверьян Иванович. — Дура! Для родного сына пожалела!

— Я дура, а ты умник?! Все вы умные вино жрать!

— Разве в вине дело?! — в отчаянии крикнул Зотов и, торопливо набросив на плечи кожушок, выскочил во двор, чтоб не брякнуть чего-нибудь лишнего.

Наплевать на всю эту историю, настроения она Гошке испортить уже не могла. Со Степаном Мелентьевым сговорились махнуть в последний раз в горы, посидеть на самой макушке Егозы, чтоб взглянуть прощально на синие Уральские горы. Пообещали Алене зажечь на макушке Егозы костер. Только-только загустятся сумерки, они его и запалят. Смотри, Алена, не прозевай огненный тебе привет.

Алена дождаться не могла, когда же падут на осеннюю землю сумерки. А когда они густо обволокли дали, оделась потеплее и выскочила в огород. Оттуда гору было виднее. Авдотья Матвеевна подождала, подождала невестку и забеспокоилась. Тоже вышла в огород, спросила:

— Да ладно ли с тобой?

— Не беспокойтесь, мама. Степа хотел на горе костер запалить, вот я и жду.

— Дети, право слово, дети — вздохнула Авдотья Матвеевна. — И озорничают как-то несерьезно. А им завтра винтовки в руки, огромное дело поручат. Справятся ли?

— Наши-то мужики? — удивилась Алена. — Да еще как справятся!

— Были бы мужики, — не согласилась Авдотья Матвеевна.

В глубине темно-мутного неба, выше горизонта, на котором еле просматривалась глыба горы, что-то ярко мигнуло и исчезло. Так повторилось несколько раз и вдруг в темной дали родился и окреп оранжевый бутончик пламени. Казалось, оранжевый цветок расцвел в ночи.

Алена радостно захлопала в ладони. Авдотья Матвеевна вздохнула, дивясь и радуясь тому, что Степан у нее все еще чудит, как мальчишка, а жена под стать ему. Да пусть себе тешатся, в жизни им еще придется хлебнуть всякого…

…Степан вернулся за полночь, выпил стакан молока, с радостью нырнул под одеяло и прижался к податливому теплому боку жены. Алена обняла его и поцеловала:

— Это тебе за подарок! Спасибо!

Назавтра проводили в армию Гошку. Укатил он на Дальний Восток. Потом приспела очередь Степана. Ему выпала дорога в другую сторону — на западную границу.

4. Кораблики

Служилось Степану хорошо. Батальон был стрелковый, а рота саперная, командовал ею капитан Юнаков. Казармы разместились в старой крепости, к западу от которой — государственная граница. Тревожно, конечно, но Степан быстро освоился. Премудрости службы постигал легко, играючи. Строили полковую столовую, и Степан перегородки стругал, оконные переплеты вставлял, стропила ставил, пол стелил. Капитан Юнаков наметанным глазом заметил ловкого солдата и уж не упускал его из поля зрения. Степан печатал шаг так, что дрожала земля, штыком колол со всего плеча так, что чучело потом только выбрасывать. На стрельбище из ручного пулемета Дягтярева так саданул по движущейся мишени, что превратил ее в решето. Тут уж капитан, глядя на Мелентьева пронзительными, как у ястреба, глазами, спросил:

— Откуда ты такой взялся? Вольно, вольно.

Степан облегченно расслабился и ответил:

— С Урала, товарищ капитан.

— И там все такие? Если таких, как ты, много, то знатная сторона.

— Само собой.

— Женат?

— Так точно!

— Дети есть?

— Сын недавно родился.

— Поздравляю! Как нарекли?

— Иваном.

— Молодцы! А то навыдумывали страховидных имен — то Гелий, то Идея или Индустрия. Будешь писать жене, от меня привет и поздравление с сыном. Кстати, ее-то как кличут?

— Алена.

— Ну, брат ты мой, да от тебя настоящей Русью пахнет!

Степан писал Алене часто, чуть ли не каждый день. И писать-то вроде бы не о чем, а все вечером, в час самоподготовки, рука тянулась к карандашу. Все собирал для письма — и свои маленькие новости расписывал, и о друзьях-однополчанах рассказывал, а больше — о капитане Юнакове. После рождения сына Алена написала трогательное письмо, а на отдельный листочек срисовала ручку малыша — обвела карандашом пальчики. Фотографировать не спешила: говорят, примета есть — до года снимать на фотокарточку нельзя, жизнь может пролететь кувырком. Бумажку с изображением ручонки сына Степан спрятал в карман гимнастерки. Да вот беда, осенью, уже в войну, переплывал реку, листочек и размок…

Трудное, тяжкое время отступления… Столько пережил за лето и осень, что хватило бы не на одну жизнь. Бывал в рукопашных, прощался с жизнью под бомбами, тонул в болотах, взрывал мосты, строил переправы, сшибался с танком, имея в руках лишь бутылку с горючей смесью. Плакал над погибшими товарищами… Всякое было. И всегда рядом с капитаном Юнаковым. С ним надежно и уверенно…

Осенью возле Суземки группе Юнакова было приказано прикрыть отход полка. В постоянных схватках с наседающими немцами полк сильно поредел, но не терял боеспособности и упорно вырывался из окружения.

Место, где заняла оборону группа Юнакова, было танкоопасным: бугристое поле, крепкий большак и никаких оборонительных сооружений, вроде эскарпов и рвов. Против брони только гранаты, бутылки с горючей смесью и отвага бойцов. Правда, в последний момент командир полка распорядился придать группе две полковые батареи, но эти пушчонки только пехоту и могли потрепать, а танкам — не помеха. А все веселее, когда за спиной хоть и мало-мальская, но артиллерия.

Окопы вырыли в рост. Был опыт: атаку фашисты обычно начинали обработкой переднего края с самолетов. Появляются бомбовозы, выстраиваются в чертово колесо и начинают по очереди пикировать. Надежнее укрытия чем матушка-земля не придумаешь. Потому зарывались в нее как можно глубже.

И в то холодное ясное утро первыми появились бомбардировщики. Взрывы сотрясали землю, выли сирены, натужно гудели моторы. Ад кромешный, и черти до такого еще не додумались.

Мелентьева присыпало землей. Когда самолеты, наконец, улетели, он встряхнулся и глянул на капитана. У Юнакова тоже волосы и плечи в земле, но он озорно подмигнул: мол, живы будем, не помрем. У Степана отлегло на душе.

…Танков было пять и двигались они клином. Юнаков, кладя связку гранат на бруствер, передал по цепи:

— Приготовиться!

Но и без команды было ясно, что предстоит. На правом фланге кто-то из смельчаков перевалился через бруствер и пополз навстречу головному танку, надеясь с близкого расстояния бросить ему под гусеницы связку гранат. Степан половчее примостил под бруствером, в специальном углублении, бутылку с горючей смесью. Бросать ее на броню — пустое занятие. Надо туда, где у танков мотор, вот тут она даст эффект! А мотор в тыловой части. Значит, ждать, когда бронированная махина развернется или прорвется через окопы и подставит уязвимое место.

Оборона замерла, наблюдая за смельчаками. Да это же Сашка Фролов из второй роты! Медленно сближаются страшно лязгающий гусеницами, плюющий огнем танк и молодой парень, ротный песенник и балагур, у которого где-то на Алтае невеста. Кто кого?

Вот Фролов привстал и точно послал гранаты под танк. Ухнул взрыв. Траки прорвало, левая гусеница сползла, и танк крутнулся на месте. Фролов бросил бутылку с горючей смесью. Танк запылал. А как важна победа в начале боя, вселяющая уверенность, дающая новые силы!

Другой танк накрыл днищем Степанов окоп, юзнул по нему и помчался дальше. Вот и наступил черед Мелентьева. Он запустил бутылкой в моторную часть, и запылал еще один чадный костер.

Бой длился несколько часов. Опять налетали бомбовозы. Земля покрылась воронками, как оспинами. Шли танки, за ними — пехота. Группа Юнакова несла потери, но оборону удерживала. Затихло лишь к вечеру.

Выполнив задачу, воины покинули окопы. Капитан был ранен в ногу и руку, и Степан нес его на плечах. Пока догнали полк, выбились из сил. А выйти из окружения не удалось.

На привале было принято решение оставить капитана Юнакова и Степана Мелентьева при нем в домике лесника. Выделили десяток банок говяжьей тушенки, пару буханок черствого хлеба и кое-что по мелочи — соль, спички, табак. И еще несколько перевязочных пакетов. Полк ушел на восток, а у Мелентьева с капитаном началась новая жизнь.

Домик лесника — добротный, скатанный из толстых сосновых бревен, под тесовой двускатной крышей, со ставнями на окнах. Амбар, сарай и тесовые ворота наглухо отгораживали двор от внешнего мира. Перед домиком тянул вверх шею колодезный журавль.

Здесь, видимо, давно никто не жил. Два окна с улицы заколочены досками, ошершавленными ветром и дождем. Среднее выломано и чернело прямоугольным проемом. Сбита с петель малая калитка, с амбара содрана крыша.

Степан сноровисто привел в порядок кухню с русской печью. Дверь в горницу накрепко заколотил и проконопатил, чтоб оттуда не тянуло холодом. Вытопил печь, перевязал капитану раны, и потекла у них тревожная жизнь. По ночам вблизи выли волки. Осенний ветер тоскливо подвывал между досками перегородок в горнице. Степан думал о том, что эта их тихая обитель — непрочный островок, затерявшийся в море огня, грома и смертей. И всесильное море должно вскоре поглотить его. Отсидеться здесь вряд ли удастся. Самым страшным было то, что капитан все еще метался в жару. Скорее бы поправлялся, а там сам черт им не страшен. Хуже того, что было, не придумаешь. Всему есть предел, человеческим мукам тоже.

Уже октябрь задувал ледяными ветрами, иней серебрил поникшие травы. Степан, стараясь не удаляться от дома, ходил на охоту. Не очень она была тароватой, но без добычи никогда не возвращался — то дикого голубя подобьет, то зайца подстрелит. А однажды приволок глухаря. Варил суп и поил капитана живительным бульоном. Капитан стал заметно поправляться, уже прогуливался по избе с палочкой, правда, не очень еще шибко.

Бесснежным утром Степан осторожно шагал вдоль опушки леса, держа под мышкой винтовку. Он прятался в лесу, у самой кромки вырубки, просматривая открытые места.

Вдруг неясная тревога охватила его. Родилось ощущение, что где-то тут таится опасность. Он не знал, какая, от кого исходит, но чувствовал ее. Лег на землю, укрываясь за шершавым сосновым стволом. Слева от опушки заросли орешника, хоровод молоденьких березок, видно, однолеток. Одинокая высоченная, будто мачта, сосна посреди вырубки. Вокруг нее молодая бойкая поросль. Возле этой сосны в какой-то еле уловимый миг обозначилась черная пуговка и исчезла. Пуговичка кепки-восьмиклинки. Степан усмехнулся, вспомнив, как однажды за Сугомакской горой вот также обнаружил себя зайчишка — длинные уши выдали. А этого выдала черная пуговка на кепке.

Степан прикинул: поблизости немцев нет, в глухомань они тем более не сунутся. Значит, прячутся гражданские, которым в селениях тоже, видимо, оставаться нельзя. Но все-таки…

Наконец, от сосны подали голос:

— Эй, друг, куда путь держишь?

— А вам что? — отозвался Степан.

— Интересуемся. Мы местные. А ты?

— Я тоже.

— Не бреши! Мы своих знаем.

— Вот и топайте мимо!

— Не можем. Интересно все же знать — кто ты такой.

— Я окруженец, — решился Степан и для острастки добавил, — но поимейте в виду, нас тут немало.

— Это мужской разговор!

Так Степан неожиданно набрел на товарища Федора, который сколачивал партизанский отряд «Народные мстители». Влились в него и Юнаков с Мелентьевым. Долечивал капитана отрядный фельдшер. Для него это был первый раненый.

…С Антоном Синицей, партизаном из местных жителей, уроженцем деревеньки с поэтическим названием Кораблики, Мелентьев сблизился в прошлую осень. В отряд сбросили двух парашютистов — мужчину и женщину. Кто они, знали только товарищ Федор, комиссар Костюк и начштаба Любимов. Даже Юнаков, начальник разведки, был в неведении. Товарищ Федор приказал провести гостей под Брянск, и капитан Юнаков отрядил группу партизан, предупредив, чтобы гостей ни о чем не расспрашивали и привели туда, куда они сами скажут, избегая в пути встреч с немцами и полицаями. Проводником назначили Антона Синицу, облазившего здешние леса вдоль и поперек. До этого он прозябал в хозвзводе.

В путь отправились семеро — пятеро партизан и двое прибывших. Был с ними груз. Степан наметанным глазом определил, что это рация и питание к ней. Груз партизаны несли попеременно. Довели гостей благополучно, тепло попрощались и облегченно вздохнули: самое рискованное осталось позади.

На обратном пути Степан заговорил с Синицей о том, что не мешало бы потрясти полицаев. Антон загорелся, ему еще мало приходилось участвовать в боевых операциях, а душа горела.

— Оце гарно! — в возбуждении потер руки Антон. — Приведу в такое сельцо. Бывал там до войны, совсем недавно. Полицаев немного, но бандюга на бандюге и еще катом погоняет. Тряхнем бисовых дитэй! Давно руки чешутся!

…Ночь выдалась темной, ветреной. Огородами пробрались к дому, где помещалось полицейское отделение. В окнах горел свет. На ступеньке крыльца сидел полицай, держа винтовку меж ног, и клевал носом. Степан сильно ударил его прикладом автомата в затылок, тот и охнуть не успел. Трое партизан остались на улице, а Степан и Антон поднялись на крыльцо. Дверь поддалась без скрипа. В темноте сеней Степан нащупал ручку другой двери, рывком распахнул ее. Шестеро полицаев играли в карты, потягивали самогон. Перед каждым стакан или кружка, на полу под столом — огромная бутыль, наполненная мутной жидкостью. Двух очередей из автоматов хватило, чтобы ликвидировать этот полицейский притон. С железного ящика сбили замок, забрали советские деньги и какие-то списки.

Юнаков доклад выслушал хмуро: капитан перемогался, у него ныла рана на ноге. Деньги и списки сдали майору Любимову. Оказалось, что в списки были занесены фамилии крестьян окрестных деревень, которым предстояла нелегкая судьбина — отправка в Германию. Эта вылазка сдружила Мелентьева с Антоном, и Степан уговорил Юнакова, чтоб он походатайствовал в штабе о переводе Синицы во взвод разведчиков.

…Деревня Кораблики — на высоком берегу реки. Невелика деревенька, домов эдак двадцать. Немцы ее не тронули, видно, никакой угрозы в ней не усмотрели. Жителей осталось мало, только женщины да дети. До районного центра Покоть, который оседлал бойкий большак, примерно, километров пять с гаком. А гак бывает всякий. Вел туда глухой проселок, заросший травой-подорожником.

Лес плотно захватил весь восточный берег реки, а на западный перемахнуть сил у него, видимо, не хватило. Возле Корабликов чернел глубокий овраг, заросший дубняком, березами и орешником.

Капитана Юнакова как начальника разведки Кораблики не привлекали ни с одного боку — какая от них для дела польза? Забыты богом и людьми. Но командир отряда товарищ Федор был иного мнения.

— Гляди, капитан, — говорил товарищ Федор, прутиком обводя на карте квадратик, обозначавший Кораблики. — На западе Покоть. Так?

— Угадываю, — скептически поджал губы.

— Поселок на оживленной дороге. Она хотя и не бетонка, но зато с двусторонним движением, в два полотна.

— Согласен.

— Попробуй не согласись! — усмехнулся товарищ Федор. — Факт! А против него даже ты бессилен! Так вот, других транспортных магистралей поблизости нет. Вывод?

— Ясен, товарищ командир. Немцы используют дорогу на все двести процентов.

— Верно. А твои люди в Покоти бывают наскоком. Конечно, немцы не такие дурни, чтоб оставить дорогу без присмотра. Они же понимают, что у нас с тобой к ней интерес особый. А у тебя в райцентре разведчики не держатся. Подумай насчет Корабликов!

Отряд «Народные мстители» сравнительно небольшой, но с командованием фронта связь поддерживает постоянно. Задача у него особая — сбор разведывательных данных в самых широких масштабах. Во всех населенных пунктах у капитана Юнакова свои люди. Чуть не каждый день расходятся во все стороны со специальными заданиями группы разведчиков. В отряд стекается обширная информация, которую майор Любимов обрабатывает и передает в штаб фронта. Бывали и запросы прямо из Москвы: весной сорок третьего немцы вели основательную подготовку к боям на Курско-Орловском выступе. В то время они провели крупную карательную экспедицию против партизан, использовали авиацию, артиллерию и даже танки. Однако партизанские отряды выжили и развернули действия с еще большей силой. А с другой стороны, немецкое командование подтягивало в район будущих боев свежие силы и новую технику. Начальник штаба отряда майор Любимов, человек педантичный и обязательный, записал в начале июля сорок третьего года в свой дневник:

«В результате разведки установлено, что в контролируемых нами районах действует около двенадцати тысяч регулярных войск, не считая полиции. Выявлены места нахождения военных объектов (штабов, мест расквартирования войск, аэродромов, баз горючего, боеприпасов, продовольствия). По разведданным отряда наша авиация успешно бомбила отмеченные объекты.

Наблюдением зафиксировано, что за июнь по большаку (через райцентр Покоть) в сторону фронта прошло более двух тысяч автомашин с войсками и походным порядком до трех пехотных полков».

Нет слов, важное задание выполнял отряд «Народные мстители». Важное для всего фронта. И ни у кого язык не повернулся бы упрекнуть товарища Федора и комиссара Костюка в бездеятельности. Но вот взыграло же самолюбие, когда в августе прошлого года все партизанские отряды получили приказ начальника Центрального штаба партизанского движения при Ставке Верховного Командования об активизации военных действий в тылу врага. И был там такой пунктик:

«Решительно покончить с отсиживанием и бездеятельностью, имеющими место в некоторых отрядах, и со всей энергией обрушиться на врага».

Товарищ Федор болезненно воспринял этот пунктик, полагая, что тут камешек брошен и в его огород. В самом деле, оружие в их руках чаще молчало, а стреляло лишь тогда, когда приходилось отражать наскоки карателей. Почему не пускать его в ход по своей инициативе? Конечно, сведения собирать и исправно передавать куда следует надо, но не отсиживаться же в лесной глухомани. И им надо искать врага и бить без пощады. Потому товарищ Федор спросил комиссара Костюка:

— А что, не размяться ли нам, комиссар?

— Давай разомнемся!

И партизаны отряда «Народные мстители» изрядно «размялись», разгромив несколько гарнизонов противника. В Военный совет фронта полетела победная реляция. Товарищ Федор был доволен, однако радовался он рановато. Вскоре получил он ответную радиограмму. Штаб фронта вроде бы благодарил за удачную операцию, за богатые военные трофеи. Но тут же строго выговаривал товарищу Федору:

«Обращаем ваше внимание, что за последнее время поступающая от вас информация менее ценна, чем прежде. Видимо, это результат того, что вы увлеклись боевыми действиями в ущерб сбору разведданных. Напоминаем, что ваша главная задача — сбор полной оперативной информации о противнике. В боевые действия ввязываться лишь в исключительных случаях или с нашего ведома».

После разговора с товарищем Федором капитан Юнаков вызвал к себе Антона Синицу и спросил:

— Сам из Корабликов?

— Оттуда, товарищ командир.

— Расскажи, что это за дыра такая. Вкратце.

— Это не дыра, товарищ командир. Это выселки. Давным-давно, можа в том веке, в Покоти две семьи не поладили с громадой и отселились. С той поры стали Кораблики. Чужаков к себе не пущают. Тильки так — либо жених приводит невесту, либо опять же невеста жениха.

— История, конечно, занятная, — усмехнулся капитан. — Для расширения моего кругозора полезна. Но чем твои Кораблики знамениты?

— Ничем.

— С Покотью какая связь?

— Нема связи, товарищ командир. Даже телефона нема.

— А в гости-то ходят?

— Якие гости? Война же!

— И все же?

— В Покоти молокозавод. Ихние бабы робят там.

— Каждый день туда-сюда? Зимой и в непогодь?

— Ночуют в Покоти. У них пропуска, сам начальник полиции выдает.

Перед оккупацией жену и двух хлопцев Антон Синица отправил в Ливны, к сестре. Сам записался добровольцем, но в армии повоевать не успел: в район ворвались немцы, и Синица ушел к партизанам. В Корабликах у него осталась двоюродная сестра, Настя Карпова, одинокая молодая женщина. Муж ее погиб в финскую войну. Настя и до войны работала на молокозаводе, а когда немцы восстановили его, устроилась туда же. Она считалась хорошим специалистом, и ей выдали постоянный пропуск. Для удобства в Покоти она снимала угол у знакомой одинокой старушки.

Капитан послал в Кораблики Мелентьева и Синицу. Настя без уговоров согласилась помогать партизанам. В овраге, рядом с Корабликами, устроили «полевую почту» — тайничок. Настя оставляла в нем донесения, а связной из отряда забирал их. Связь безотказно действовала почти год и вдруг прервалась.

Капитан Юнаков всполошился. Послал в райцентр своих ребят, поручил им узнать все о Карповой. Но Настя исчезла бесследно, будто канула в воду. Позднее по Покоти пополз слушок, будто бы Настя забеременела от начальника полиции Кудряшова. Пряталась поначалу в райцентре, а потом, говорят, перебралась в Кораблики. Глаза от стыда не знает куда деть. Разведчики осторожно навели капитана на этот слух. А он разозлился:

— Сплетни гребете! Сплетни! Мне правда нужна!

Сплетня сплетней, но когда никаких сведений нет, то невольно поддашься сомнению. Дыма-то без огня не бывает, что-то ведь стряслось. А если Карпова вела двойную игру, водила партизан за нос? Юнаков вызвал Синицу и строго спросил:

— За Карпову поручался ты. Помнишь?

— А як же!

— Слышал, что о ней говорят?

— А як же!

— Что ты заладил — як же да як же! Смотри, если пригрели змею, я не знаю, что с тобой сотворю!

Юнаков приказал Мелентьеву немедленно отправиться в Кораблики, живой или мертвой, но доставить в отряд Карпову. С собой Степан взял Синицу, Ивана Вепрева и Илюшу Хоробрых.

Днем выдвинулись на левый низменный берег реки. Весной в Кораблики, будто угорелые, примчались фрицы и давай долбить по лесу из пушек и минометов, хотя здесь никаких партизан не было. Зачем они так старательно молотили пустой лес, одному фашистскому бесу ведомо. Через речку не переправлялись и так же внезапно уехали восвояси. А в память об этом дурацком налете остались искореженные и обгорелые деревья. Вот в этом буреломе и спряталась группа Мелентьева.

На высоком обрывистом берегу дремали на полуденной жаре Кораблики. Берег порос крапивой, чертополохом и коноплей. Да еще лебедой. Замечено, что лебеда особенно урожайной бывает в лихие годы. По пологому оврагу, что прорезал обрыв посередке, петляла тропка из выселок к реке.

За весь день на бугре и берегу не замаячила ни единая душа.

Синица нервно покусывал травинку. Чуб выбивался из-под фуражки. Усы симпатичные — густые, пшеничного цвета. Глаза такую голубизну излучают, что смотреть радостно. Побрился, а то ведь неделями не трогал щетину. В родную деревню собрался, хотя его тут и не ждали.

Степан искоса поглядывал на Антона. Понять стремился, какие чувства обуревают его сейчас. До родной деревни самые пустяки — протяни руку и достанешь, — а войти открыто нельзя. Появился бы, положим, Степан на Сугомакской горе. Кыштым перед ним распахнулся, как на ладони, а войти в него никак невозможно. А там на косогористой улочке Егозы ждут не дождутся его Алена с Иванком. Наверно, и у Антона на душе пасмурно и зябко.

А у Синицы не выходит из головы разговор с капитаном Юнаковым. Вдруг Настя и взаправду была нашим и вашим, змеей подколодной. Худшего несчастья и не придумаешь. Целый год виляла хвостом. Донесения-то, поди, под диктовку писала, а майор Любимов в штаб фронта их засекреченным кодом по рации передавал.

И все же Антон Синица до чего-то главного докопаться не может. В Насте-то, в той, которую он знал по довоенным временам, у него никаких сомнений не было. Муженька она привела из Покоти, Антон на свадьбе гулял. Помнил, как Настя убивалась когда получила известие о гибели мужа. Что же могло с нею стрястись, чтоб она так-то вот перевернулась? Война калечит и калечит людей. Тела калечит, а того страшнее — души. В Покоти целый гарнизон полицаев. Есть среди них Лешка Лебедев, тракторист, вместе с Антоном в полевом вагончике сколько махры выкурили, сколько земли вспахали и засеяли. Служит, сучий потрох, немцам, душу дегтем вымазал. Синица недавно читал листовку, которую написал комиссар Костюк. Майор Любимов одним пальцем отстукал ее на штабной пишущей машинке, а Антон отнес в Покоть. Там передал надежному хлопцу, который подкинул листовку в казарму полицаям. С чувством написал комиссар:

«Оглянитесь, мерзавцы, кому вы служите? Кого продаете? Против кого подняли оружие? Для кого вы шпионите? Думаете, долго будете бегать за фашистским зверем, как моськи, виляя хвостами? Нет, час расплаты близок!»

Но что-то не спешат полицаи с повинной. Выходит, кровавых грешков за ними немало. Их не отмоешь и не сбросишь, как грязное белье. Неужто теперешняя Настя такой же перевертыш, как Лешка Лебедев? Растерзать их мало…

Вот Иван Вепрев тоже полицейской службы хватил под завязку. Наглотался всяких пакостей до тошноты, нагляделся, как полицейский начальник Кудряшов специальными щипчиками выдирает у живых и мертвых золотые протезы. Сам хотел прикончить гада, но козле него постоянно вертелся телохранитель Хмара. И что-то заметил подозрительное, отобрал у Ивана оружие, вроде бы под полицейское следствие поставил. Вепрев удрал, подался в лес. А дело было зимой. Где искать партизан, примут ли они его? Окоченел на морозе, уже и отходную себе спел. Но в сорочке родился. Группа разведчиков наткнулась на него, уже замерзающего, и привела в отряд. Проверяли его глубоко и настырно. Боялись, что специально подослан, чтоб внедриться в отряд. Комиссар Костюк, когда вся проверка закончилась, сказал, чтобы Вепреву оружие не выдавали. Пусть добудет в бою. В первой же стычке Иван сцепился врукопашную с карателем и завладел новеньким «шмайсером». Бороду вот отпустил. Она у него от уха и до уха. Черная, как у цыгана. Да и в лице есть что-то цыганское — нос горбинкой, глаза агатовые с синим отливом.

Илюшка Хоробрых молод, семнадцати не стукнуло, еще и бриться не начинал.

В сумерки разведчики переправились на правый берег. Оружие и одежду примастачили на головах. Местами глубина доходила до плеч, течение с ног сбивало. Илюшку все же подхватило, наглотался воды, а пуще того страху. Степан свободной рукой взял парня под мышки да так и вынес на берег. Одевшись и отдышавшись, тенями проскользнули в овражек и спрятались там. Степан распорядился:

— Синица, выйдешь с Вепревым. Мы с Илюхой подстрахуем вас.

— А ежели вчетвером? — спросил Вепрев.

— Не гоже, Иван, — возразил Мелентьев. — Тут осторожность не лишняя. А потом — вам и двоим-то там делать нечего. Настю под любым предлогом забирайте, как бы она ни хорохорилась.

— Затем и идем, — хмуро согласился Синица.

Двое ушли, будто их и не было. Степан умостился на живот. Илюшка к его боку прильнул, оторопь все же мальца берет. Тихо и тепло. А что кузнечики стрекочут и лягушки на дне оврага расквакались, так это не в счет. Такой перезвон душу согревает. Бывало раньше, на лесном озере останешься с ночевой, лежишь и радуешься жизни — те же кузнечики тараторят, рыба всплескивает, птаха какая-то сонно бормочет. Какая же тишина без этих звуков! Сейчас на Урале далеко за полночь, вот-вот и рассвет. Алена, конечно, спит. А может, Ванюшка не дает? …Степан насторожился. Из выселок донеслись неясные звуки, всполошно забрехал пес. Илюша приподнялся на локтях, спросил озадаченно:

— Неужто крикнули?

Отчетливо громыхнула автоматная очередь, затем вспыхнула яростная и густая перестрелка, будто в Корабликах столкнулись рота на роту. В центре выселок плеснул огонь, но тут же погас. Взлетели ракеты, рассыпаясь на неживые искорки.

Неужели мощная засада? Выходит, ждали, и Настя в самом деле вела двойную игру? Может, действительно, следовало идти вчетвером, глядишь, отбились бы. А вдвоем сейчас там скучновато. И на подмогу бежать, это все равно что в омут кидаться вниз головой. Антон будет биться до последнего. А Вепрев? Вроде бы свойский парень да чего-то в нем недостает. Или виноватость живет в душе за полицейское прошлое, или партизанской крепости еще не набрался. Если переметнется снова, то и им с Илюшей несдобровать. Обязательно наведет на след. Благоразумнее, конечно, скрыться отсюда, да как уйдешь, если неизвестно, что с товарищами. Вдруг ребята будут сюда отходить, и не дай бог, если кто-то окажется раненым. Нет, уходить нельзя.

— Степ, а Степ, — Хоробрых иногда звал своего командира по имени, как старшего брата, и Мелентьев не возражал. — Выручим?

— А ты знаешь, что там деется?

— Не-ет.

— И я тоже. И кто там? И сколько их? То-то и оно. Если немцы полезут сюда, уйдем дном оврага, к реке, а там на ту сторону. В случае чего, каждый добирается самостоятельно.

Стрельба постепенно стихла, раздавались лишь одиночные выстрелы, будто огрызались псы. С равными промежутками по-прежнему взлетали и гасли ракеты.

…Светало. Вопреки всему у Мелентьева теплилась надежда, что Синице и Вепреву удалось ускользнуть. Не в таких переплетах бывали. Но вот из Корабликов выскочил мотоцикл. За рулем сидел немецкий офицер в черном плаще, а в люльке дремал рыжий детина с младенчески розовым лицом. Обдав овражек пылью и бензиновым чадом, мотоцикл сгинул за бугром. На проселок выехала подвода, за которой строем шагали полицаи, не меньше роты. Когда повозка поравнялась с овражком, Степан разглядел в ней Вепрева. Лицо в ссадинах и синяках, глаза закрыты, возможно, Иван без сознания. А спеленали его вожжами на совесть. Здоровому богатырю не выпутаться, а этот еле жив.

Синицы не было.

Илюша схватился за автомат. Степан предостерегающе отвел его руку: сдадут у мальчишки нервы, саданет очередь и ног не унесешь. Двое против роты. А полицаи теперь злые, как осенние мухи.

— Не дури! — прошептал Степан. Илюша Хоробрых заплакал.

Когда полицаи скрылись из виду, Мелентьев, сбив фуражку на затылок, удрученно произнес:

— Е моё, рупь с четвертью…

И так, и эдак прикидывали — что делать? Вот загадочку подкинули подлые полицаи. Легче всего, конечно, убраться в лес. Но возвращаться в отряд, не выяснив, что произошло в Корабликах, они не имели права. Ждать ночи, чтоб наведаться в выселки? С ума можно сойти от ожидания. Двинуть сейчас? А что? Полицаи сделали свое черное дело и смотались восвояси. Что их могло здесь еще удерживать?

По кромке оврага приблизились к реке и, прячась за каждый кустик и выступ, проникли в Кораблики с юга. Сунулись к крайней хате, перемахнули через плетень и очутились во дворе. Степан плечом толкнул дверь — закрыто. Только теперь заметил, что ставни забиты досками. Да тут никто и не живет. Вон как густо зарос двор лебедой и полынью.

Путаясь в картофельной ботве, двинулись к следующей избе. Илюшу Степан оставил во дворе. Он спрятался не то за сундук, не то за ларь, приставленный к саманной стене хлева. Мелентьев толкнул дверь сапогом, и та податливо распахнулась. Выждал, нацелив в проем автомат. Никого. Уже смелее шагнул в прохладу сеней, где пахло кислым, будто прели овчины. Рывком открыл дверь в избу, снова притаился, готовый открыть стрельбу. Никого. Переступил порог и заметил, что лаз в подпол открыт, рядышком с ним лежит квадратная крышка. Из подпола подала голос хозяйка:

— Леша, ты, что ли?

— Нет, это не Леша. Выходи-ка лучше знакомиться, — ответил Степан.

— Ктой-то еще тута объявился? — недовольно проговорила хозяйка, показываясь из лаза с четвертной бутылью в руках. Заметив Степана и поняв, кто он, воскликнула: — Ой! — и снова нырнула вниз. Степан улыбнулся:

— Не шибко вежливо! Выходи, выходи, меня бояться не надо!

Хозяйка не торопилась. Степан вдруг рассердился:

— Долго я буду ждать?

Это возымело действие. Хозяйка скорехонько выпорхнула из подпола и закрыла лаз крышкой. Росточка маленького. Потрепанное житейскими невзгодами старчески сморщенное лицо тоскливо куксилось, а в карих еще молодых глазах неуемно светилась тревога.

— Ой, лишенько, — бормотала она, глядя на Степана снизу вверх, — я ж ничого не знаю-не ведаю. Антошку, балакали, Синицу ночью прикончили.

— А Настю?

— Так ее ж нема, ее ж давно нема.

— И с полицаями она не приезжала?

— Ее мабуть гестапо заарестовало.

— Ладно, а в деревне есть кто?

— А як же? Лешка да с ним еще четыре хлопчика.

— Полицаи?

— Ой, лишенько, — поняв, что проговорилась, заныла хозяйка. — Да ничого я не знаю-не ведаю…

— Они что, за самогонкой обещали прийти?

— Да Лешка же…

— Когда?

— Да мабудь гдей-то иде.

— Ладно, но чтоб тихо!

Степан выскочил в сенки, позвал Илюшу, сказал:

— Придет полицай — пропусти. Появятся другие за ним, патронов не жалей. Усек? Дуй не стой! Укрытие надежное?

— Подходящее!

В избе хозяйка, примостившись на лавке и опустив руки меж коленей, только что не ревела. Степан вспомнил, как однажды Синица поминал своего однополчанина Лешку Лебедева, теперь полицая. Вот и объяснилось, почему Лешка задержался, — в родной же деревне, да еще победитель липовый, самогонки вот захотел. И задержался с дружками. На всякий случай спросил:

— Этот Лешка — Лебедев никак?

— Ой, лишенько, наш он, як и Антошка…

Между стеной и русской печкой был закуток, в котором в добрые времена по зиме держали телят и кур. Он был скрыт выцветшей голубенькой занавеской. Степан устроился там. Тесновато, плечи не расправишь, ноги не вытянешь, а ждать надо затаившись, как мышь. В сенках смело затопали сапоги, скрипнула дверь и веселый баритон спросил с порога:

— Давай, Мотря, свою святую водицу!

— Лешенька, миленький, сейчас, одну хвылыночку, — затараторила хозяйка. — Ой, Лешенька, ой, лишенько…

— Погодь, да ты и не припасла?

— Долго ли, Лешенька…

— Давай пошвыдче, бо мы торопимось.

Степан отодвинул занавеску, понимая, что хозяйка наводит полицая на мысль, что дело не чистое, а тот туго соображает. Лешка оказался крепышом лет тридцати, с румянцем во все щеки. Только нос пуговкой, несерьезный нос для полицейского мундира. На ремне за плечом винтовка немецкого образца.

— Слышал я о тебе от Антона Синицы, — тихо проговорил Мелентьев, приблизившись к полицаю. Тот резко обернулся, попятился, стремясь снять с плеча винтовку. Степан усмехнулся:

— Не колготись. А эту балалайку дай мне, дай, не стесняйся, — Степан содрал у него с плеча винтовку и гаркнул:

— Стоять! И руки!

Полицай покорно вздернул руки. Хозяйка спряталась в подполе.

Степан приказал ей:

— Вылазь да поживее!

А когда она, вконец расстроенная, вылезла, стараясь не глядеть на Лешку-полицая, Мелентьев сказал:

— Веревку!

— Ой, лишенько, — опять запричитала она, но веревку притащила. Попробуй не принеси, если в избе появился еще один молоденький партизан и, привалившись к дверному косяку, держал автомат наготове, нацелив его на полицая. Степан, сдерживая себя от ярости, спросил Лешку:

— Что же ты сотворил с другом своим Антоном, подлая твоя душа?

Лешка глянул на Степана исподлобья, зубами заскрежетал — прямо страсти-мордасти. Степан накрепко связал полицаю руки и ноги, заткнул рот черной тряпкой, взятой в печурке.

— Мы еще с тобой покалякаем, время у нас будет, — сказал Степан, когда дело было закончено. И повернулся к хозяйке:

— Чтоб было тихо! Что случится, пеняй на себя!

— Ой, лишенько… — заныла Мотря, но Степан и Илюша уже выскочили во двор. Мелентьев сказал:

— Осталось четверо. Во дворе у Карповой, через три дома.

Крались огородами. Останавливались, прислушиваясь. Цвела картошка. Распахнул навстречу солнцу свои лепестки подсолнух. Пахло вызревающим укропом. Огород у Карповой пустовал, зарастал лебедой и коноплей. Двор огорожен плетнем, на столбике у калитки — позабытый горшок. На завалинке три полицая коптили небо самосадом, ждали Лешку Лебедева с самогоном и лениво переговаривались. Запряженная в телегу лошадь хрумкала сочную, недавно накошенную траву, поглядывала, словно бы спрашивая, долго ли ей стоять в упряжке. А телега завалена всякими узлами, на передке — кованый сундук. Не иначе награбили, паразиты. Винтовки прислонены к стене избы. Четвертого что-то не видать, да ладно. Степан кивнул Илюше, и два автомата гулко ударили длинными очередями. Один полицай вскочил, схватившись за грудь, и рухнул. Другой привалился спиной к стене и тоже сполз на землю. Третий уткнулся в завалинку, откинув правую руку, в которой дымилась цигарка. Лошадь тревожно заржала. Четвертый полицай вывалился из избы, по пояс голый и с намыленной правой щекой. Другую, видимо, успел выбрить.

— А вот и потеря! — воскликнул Степан и пустил очередь. С полицаями было покончено. Труп Антона Синицы нашли в хлеве. Полицаи издевались над ним, уже убитым, — отрезали уши, выкололи глаза. Боже мой, какие это были голубые прекрасные глаза! Похоронили Антона на огороде, возле березки. Постояли молча возле могилы, смахнули слезу и заторопились к дому Мотри, уже не таясь, по улице. Здесь их ждала новая неожиданность. Хозяйка перерезала ножом путы пленника и бежала вместе с ним. Ладно Степан догадался забросить на чердак винтовку полицая, так что удрали они без оружия.

— Вот мымра! — озлобленно воскликнул Степан. Сплюнул в сердцах, уже спокойно сказал: — Что такое не везет и как с ним бороться.

Илюша расстроился не меньше командира, сгоряча предложил запалить дом. Степан отрицательно покрутил головой:

— Нельзя, Илюша.

— А им можно? — не унимался Илюша. — Подлые они, жечь их надо и бить!

— Глянь, какая сушь стоит. Подпали дом, а сгорят Кораблики. Что люди скажут?

Илюша упрямо молчал. С норовом мальчишка.

Расправа с четырьмя полицаями не улучшила настроения. Основная-то задача так и не выполнена. Не удалось навести справки о Насте Карповой, а потеряли двух человек. Правда, Мотря что-то болтнула насчет гестапо. Упустили вот и ее, и полицая Лешку, даже не допросив. Не больно весело будет докладывать капитану Юнакову…

Степан с опозданием, когда уже углубились в лес, подумал о том, что они, собственно, здорово рисковали, вломившись в Кораблики средь бела дня. Могло кончиться худо…

5. Одиссея Семена Бекетова

Зимой сорок второго года фронт под Мценском стабилизировался. Как сообщали сводки Совинформбюро, там шли бои местного значения. Но какое бы название эти бои ни носили, в них участвовали с обеих сторон все огневые средства. Лилась людская кровь.

Рота, в которой служил Семен Бекетов, занимала оборону вдоль железнодорожной насыпи. Блиндажи, стрелковые ячейки, ходы сообщения выкопаны прямо в откосе насыпи, противоположном переднему краю. Насыпь служила естественным валом, готовым, что ли, бруствером. На немецкой стороне выгодно возвышался бугор, именуемый по военному высоткой, с которого контролировались подходы к нашему переднему краю. Потому движение в тыл и обратно происходило только в ночное время. Днем оно начисто прекращалось.

Предпринимались попытки сковырнуть фашистов с бугра. Его вдоль и поперек перепахала артиллерия, иногда бомбила авиация. Но немцы глубоко закопались в землю, пристреляли все подходы.

Очередную вылазку устроили в одну из апрельских ночей. Участвовал в ней и Семен Бекетов. Саперы проделали три прохода, и три штурмовые группы поползли к бугру. Бекетов был в третьей, правофланговой. Темно. Ветрено. Временами сек косой дождь, обдавая свежестью потные лица. Впереди двигался командир группы старший сержант Лобов, за ним поспевал Бекетов. Изредка взлетали дежурные ракеты, и тогда все замирали. С равными паузами заученно такал на бугре пулемет.

Миновали нейтральную полосу, втянулись в предполье немецкой обороны. Тихо и в центре, и на левом фланге, значит, все идет по плану. И тут — досадная неожиданность — левофланговая группа напоролась на секрет противника. Поднялась стрельба. Секрет был ликвидирован гранатами, но потеряно главное — внезапность. Немецкая передовая немедленно огрызнулась шквальным огнем. Лобов замер, матюкнувшись. Бекетов подполз к нему вплотную, тронул за плечо. Хорошо начатая операция провалилась.

Головы от земли не поднять — так плотно били немецкие пулеметы и автоматы. От ракет слепило в глазах. Особенно свирепствовал дзот метрах в пятидесяти правее. Пространство он простреливал наискось.

— Молотит, гад, — проговорил Лобов. — Так он нас до утра продержит. Пропадем, как цуцики.

— Че-нибудь придумаем, — сказал Бекетов. — Давай, старшой, гранату. Попробую заткнуть ему хайло.

Бекетов соорудил связку из трех ручных гранат, вставил запал и тронул старшего сержанта за рукав, давая понять, что пополз на сближение.

— Ни пуха тебе! — крикнул вдогонку Лобов.

Полз Бекетов медленно, ощупью, выбирая верную тропку. А кто ведал, которая тут верная. Живого места не осталось — воронки, проволока, мины, неубранные с зимы трупы.

А рассвет приближался…

Бекетову повезло — сумел добраться до дзота. Передохнул малость, успокаивая дыхание, чтобы вернее бросить. Рядом вспыхнула зеленая ракета, стало светло. А Семен уже приподнялся и завел руку со связкой для замаха. В эту секунду грохнула автоматная очередь. Тупо и не очень больно ударило в занесенную руку. Он все же бросил связку. Она знатно брызнула осколками у самой амбразуры, на какое-то время ослепив пулеметчиков. Дзот замолчал. Семен нацелился ползти обратно, но его кто-то резко схватил за раненую руку и заломил ее за спину. Миллион острых иголок вонзились в мозг. Бекетов потерял сознание.

Тех нескольких минут паузы, пока немцы в дзоте приходили в себя, хватило, чтобы бойцы отделения Лобова отползли назад, унося убитых и раненых.

В блиндаже старший сержант доложил командиру взвода, как Бекетов выручил из беды штурмовую группу. Затем о потерях было доложено командиру роты, и в штаб батальона ушло донесение. Через несколько дней полевая почта повезла на Урал извещение о том, что красноармеец Бекетов пал смертью храбрых в боях за социалистическую Родину.

…Семен Бекетов очнулся от острой боли в правой руке и понял, что его волокут по тесному ходу сообщения. Семен сначала с благодарностью подумал о Лобове — не бросил в трудную минуту, вытащил к своим. Но эта мысль сразу сменилась тревожной: нет, не Лобов нес его по ходу сообщения, а немцы. У них в окопах и пахло-то не по-русски. Немецкие солдаты о чем-то переговаривались, может, проклинали Сеньку Бекетова за то, что столько хлопот им доставил.

Бекетова не стали допрашивать на передовой, а отправили в тыл. Если бы допросили здесь, расстреляли бы за ненадобностью: какой толк от солдата, не посвященного ни в какие тайны. Но фашисты были заняты отражением атаки наших штурмовых групп, а тут еще артиллерия мощно вступила в бой. Так что солдаты, тащившие Семена, сочли за благо смотаться в тыл — причина веская: сдать в штаб пленного. Но и там с Бекетовым никто не стал заниматься, спихнули в дальний тыл, и в конечном счете Сенька Бекетов очутился в сарае, в котором уже куковало до десятка таких же горемык, как и он. Рана на руке побаливала, но не сильно. Пуля кость не задела.

Когда Бекетова втолкнули в сарай, день клонился к вечеру. В полумраке и не разглядишь, каких товарищей подкинула тебе судьба. Семен нерешительно топтался у двери. Пленные жались к стенам и хмуро рассматривали новенького.

— Слышь, Иван, по доброй воле здесь? — спросил кто-то хрипло из дальнего угла.

— Фома несчастный! — огрызнулся Семен. — Сам ты доброволец неошкуренный!

— Ходи сюда!

Семен подчинился. На соломе сидел боец без головного убора, в шинели без ремня, в ботинках без обмоток. В плечах широк, как Степка Мелентьев. А может, он? Зарос щетиной и не узнаешь. Нет, у Степки нос утиный, а у этого, как у грача, — плотный и острый.

— Садись, где стоишь, — пригласил хозяин угла. Когда Бекетов расположился с ним рядом, снова спросил:

— Как на духу — от своих бежал?

— Вот оглоеды! — рассердился Бекетов. — Белены объелись? Сами, поди, такие?

— Расшумелся, холодный самовар, — усмехнулся небритый. — И спросить нельзя. Соврешь, все одно узнаем. Зови меня Бирюком.

— А я Бекет, — ответил Семен, думая, что новый знакомец для удобства сократил свою фамилию, — И вот что, — придвинулся к Бирюку, — перевяжи-ка ты меня.

Бекетов сбросил телогрейку, снял гимнастерку. Рукав нательной рубашки почернел от крови.

— Фь-ю! — присвистнул Бирюк, помогая снять рубашку. — Где это тебя царапнуло?

— Сволочная история, — вздохнул Семен и рассказал, что с ним приключилось.

— Эй, братва! — крикнул Бирюк. — Сознавайся, у кого осталась вода. Мужику рану промыть треба.

Нашлась фляжка воды, лоскут чистого ситца. Бирюк обработал рану и перевязал.

— Кабы не загноилась! — высказал опасение.

— Ерунда! — отмахнулся Бекетов. — На мне, как на собаке, все заживет!

В эту первую ночь в сарае Семен Бекетов не сомкнул глаз, как и его новый товарищ Федор Бирюк. Федор, когда вспоминал, как очутился здесь, стонал от бессилия и по-страшному скрипел зубами.

— Последняя я дешевка, — говорил он Семену. — Чучело я гороховое, идиот проклятый, балбес несусветный. Ах, мало мне от старшины попадало, плохо драил меня взводный, а если драил, то не в коня корм!

— Че ты так себя-то? — удивился Семен и подумал: «Уж не трехнутый ли этот Бирюк?»

— Тебя за раненую руку сцапали, ты ума лишился при этом. Ты хоть глотку дзоту заткнул. А я? Сонная я тетеря, барсук ленивый, медведь-лежебока! Меня-то как думаешь?

— Как?

— В секрете заснул ночью. Они навалились да чем-то по голове хлобыснули.

— Кто? — не понял Семен.

— Фашисты, ясное дело! За «языком» приходили. Долбанули по кумполу, я только у них и очнулся. — Посопев от неуемной обиды, Бирюк заявил:

— Сбегу!

— Да отсюда разве сбежишь?

— Ха, милай! Что ж, они нас здесь морить будут? Шалишь! Если бы им были не нужны, они бы из нас сразу дух вышибли — и с приветом. Ты бы и глазом не моргнул.

— А зачем мы им?

— Зеленый ты еще, видать. Воюешь давно?

— С первого дня.

— У Христа за пазухой, да?

— Ничего себе пазуха! На передовой безвылазно!

— Работенки у них навалом. Помяни мое слово: не сегодня-завтра отправят куда-нибудь. Наверно, в лагерь. А впереди лето, а не зима. Понял?

И в самом деле, назавтра узников погрузили в крытый фургон и повезли. Ехали целый день с небольшими остановками. Вечером фургон затормозил возле длинного дощатого барака, обнесенного колючей проволокой со сторожевыми будками по углам.

Так Семен Бекетов и Федор Бирюк попали в лагерь военнопленных. В бараках на нарах лежали и сидели изнуренные люди в неописуемых лохмотьях. Новенькие против них выглядели цветущими здоровяками.

— Ешки-Наташки, — пробурчал Бекетов. — Житуха здесь, видать, что надо. Закачаешься!

— А я об чем? — согласился Федор. — Будем держаться рядышком, поодиночке пропадем.

Барак ютился на окраине областного центра. В нем была крупная железнодорожная станция, от которой убегали пути на все четыре стороны света. Узел часто бомбили советские самолеты, и пленных заставляли разбирать развалины, восстанавливать пути и водокачки. Кормили баландой из бураков или прелого картофеля. На обед давали кусок черного, с опилками хлеба да кружку эрзац-кофе. Ровно столько, чтобы не умереть с голоду. При такой диете Семен и Федор быстро превратились в доходяг.

Когда пленные работали на станции, конвоиры смотрели сквозь пальцы на то, что жители передавали им еду. Но нейтралитет соблюдался при одном условии: чтобы и конвоирам что-нибудь перепадало. В это «что-нибудь» не входила еда, только ценные вещи.

Однажды белобрысый фельдфебель то ли по чьему-то доносу, то ли невзначай появился на станции в тот момент, когда сердобольная бабуля сунула конвоиру колечко, а пленному передала узелок с едой. Фельдфебель плотно сжал бескровные губы, не спеша вытащил из кобуры парабеллум и хладнокровно расстрелял бабулю, а заодно с нею и пленного, у которого в руках был узелок с едой. Он так и упал на этот узелок, прикрыв его собой. На конвоира накричал и отхлестал перчатками по щекам.

С тех пор поблажки кончились.

Федор бредил побегом. Присматривался, прилаживался, советовался с Бекетовым. Из барака не убежишь, это уж точно. В пути от барака до станции колонну сопровождали конвоиры с овчарками. А вот на станции… Надо внимательно присмотреться. Когда разбирали разрушенную контору, конвоиры вели наблюдение с кучи битого кирпича и с пристанционных подмостков. Обзор у них был идеальный. Федор ждал, когда их переведут на очистку путей.

В права вступало лето. Дни заметно прибавились, удлинился и рабочий день — от рассвета дотемна. Как-то перед отправкой на станцию случилась задержка. Пленных выстроили на плацу в две шеренги. Белобрысый фельдфебель, заложив руки назад, не спеша расхаживал перед строем. У входа в лагерь остановилась легковая машина, и из нее вылезли четверо: три немецких офицера в зеленых мундирах и один гражданский в черном костюме и в шляпе. Встречал их начальник лагеря. Поджарый фельдфебель вытянулся в струну. Начальство остановилось перед строем, о чем-то посовещалось, и вперед выступил гражданский в шляпе, молодой еще, розовощекий.

— Господа! — начал он по-русски. — Да-да, я говорю не товарищи, а господа.

— Гляди, гадючка какая, — Федор ткнул Бекетова в бок. — Господа, видишь ли…

— Мы знаем, — продолжал розовощекий, — вам живется тяжко. Но это дело поправимое, у вас есть верный выход, единственный! Идите на службу в русскую освободительную армию или в местные формирования.

— В полицаи, что ли? — спросил Федор.

— Если хотите, да! Я понимаю, вы давали присягу большевикам. Но фюрер освобождает вас от этой присяги. Доблестная германская армия скоро победоносно завершит свой поход на восток…

— Курва, а? — шипел Федор. — Где они его подобрали?

— Тише ты! — шикнул на Бирюка пленный Оника, мужик лет тридцати, рябенький и с залысинами на лбу. — Дай послушать!

— Ты, малохольный, слыхал когда-нибудь, как кобель брешет на луну?

— Вы получите обмундирование, — заливался господин в шляпе, — хороший паек, оружие, найдете себе девочек, это у нас не возбраняется.

Федор хотел спросить, у кого это «у нас», но сдержался, опасаясь навлечь на себя гнев белобрысого фельдфебеля. Тот уже косился своими белесыми глазами на Бирюка, когда он шептался с Оникой. Зверь, а не фельдфебель. А розовощекий брехал еще минут десять, расхваливая жизнь, которая ожидает пожелавших пойти на службу Гитлеру, устанавливать в России «новый порядок».

В заключение речистый предатель пригласил желающих сделать два шага вперед. Строй пленных замер, словно окаменел.

Правда, сделал попытку Оника, что топтался за спиной Бирюка. Он тронул Федора за плечо, требуя, как полагалось по уставу, чтоб тот уступил ему дорогу. Но Бирюк процедил сквозь зубы:

— Стой, падла.

Оника не ослушался. Розовощекий господин не растерял однако оптимизма, бодро заявил:

— Хорошо, господа, мы вас не торопим. Время для размышления у вас есть.

Пока разбирали руины на станции, разговоров не вели: конвоиры зорко следили за порядком. Зато вечером, после изнурительного дня, после опротивевшей свекольной бурды, приглашение розовощекого господина обсуждалось на все лады, в каждой группе по-своему.

Бирюк, Бекетов и Оника на нарах спали рядом. Семен в тот день особенно устал, еле дотянул до свистка, возвещавшего конец работы. Рана на руке, хотя и зажила, однако после напряжения всегда ныла. Растянулся на тощем матрасе, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Охватила зыбучая дрема, засасывала, как болотная топь. Сквозь нее слышал с пятого на десятое препирательства Федора с Оникой. Их шепот становился злее. Семен навострил уши.

Бирюк наседал:

— Мозгляк ты, Оника. Потом всю жизнь не отмоешься. От тебя вонять будет на сто верст. От одной печати закачаешься — иуда!

— Не задуривай ты мне мозги! Кто ты такой, чтоб меня учить? — отбивался Оника. — Я старше тебя. Подохнуть с голодухи или получить пулю в лоб, как тот, что взял у бабуси узелок с жратвой, лучше? Да?

— Что ж, умрешь, так с чистой душой, в рай зачислят. А иудой заделаешься, наши поставят тебя к стенке, как предателя. Вот и вся арифметика.

— Чего ты меня стращаешь? Наши да наши. Где они, наши-то? А немцы вот они, рядом. И сила за ними. А мне, видишь ли, моя жизнь дороже всего на свете.

— А мне?

— Пошел ты к… — огрызнулся Оника и повернулся на другой бок. Бирюк задумчиво проговорил, скорее для самого себя:

— Вот они какие, пироги и пышки, — и шепотом обратился к Онике: — Хочу предупредить — не дай бог о нашем разговоре проболтаешься!

Тот молчал.

— Слышишь?

— Не глухой.

— И точка! — подвел черту Федор, шумно вздохнув.

…На западном входе станции авиабомбы разворотили насыпь, покорежили рельсы, согнув их кренделями. Пленные засыпали воронки, растаскивали рельсы, привязывая к загогулинам веревки. Рельсы были тяжелые, сил у ребят в запасе оставалось мало, а немцы торопили, покрикивая: «Шнель! Шнель!»

Когда возвращались с полосы отчуждения, куда отволокли очередной изогнутый рельс, Бирюк, уловив минутку, шепнул Семену:

— Видишь, кирпичная стенка? За нею свалка.

— Ну.

— Правее гляди. Усек? Там воронка, а рядом труба.

— Ага.

— Это водосток. Труба широкая, я подсмотрел. Через нее запросто попасть на свалку, за стенку. А там ищи ветра в поле!

— А что?! — обрадовался Бекетов.

— Завтра попробую. Убегу! Ты со мной?

Оника шагал в отдалении. Заметив, что Бирюк и Бекетов шепчутся, догнал их и спросил:

— О чем вы?

— Семен жениться задумал, — ответил Бирюк. — А дело, понимаешь, за малым — нет ни невесты, ни воли. Вот и маракуем.

— Субчики, — усмехнулся Оника.

На другой день рельсы убирали недалеко от трубы. Бирюк ловил момент, поглядывая на конвоира. Тот расхаживал с равнодушным видом и пиликал на губной гармошке, день-деньской пиликал, надоел, прямо. Бекетов с замиранием сердца следил за другом! Он твердо решил: «Если Федор уйдет, пойду за ним». Не спускал глаз с Бирюка и Бекетова Оника. Он догадался, что они замышляют побег, и не хотел упустить своего шанса.

Конвоир повернулся спиной, наигрывая что-то писклявое и непонятное. Федор, собравшись с силами, рванул к трубе. Наверняка достиг бы ее, но вдруг закричал Оника:

— Эй! Эй! Куда?!

Конвоир обернулся и, заметив подбегающего к трубе Федора, схватился за автомат. Бросил гармошку и закатил очередь. Она дымно прошлась по спине Бирюка. Федор на секунду замер, неловко переломился и рухнул на мелкий гравий. Конвоир подскочил к нему и уже в лежачего, в упор разрядил автомат. Не спеша сменил рожок и занялся розысками гармошки.

Пленные замерли. Оника озирался, ловя взгляды окружающих. От него отворачивались. Конвоир рассердился:

— Арбайт! Арбайт! Шнель!

Работа возобновилась, а Оника все кидался от одной группы к другой, силился объяснить, что не хотел погубить Бирюка, а пытался лишь предостеречь его от пагубного шага: ведь за побег всем отвечать.

С ним не разговаривали. И тогда Оника понял, что если завтра же не заявит о желании служить в полиции и не выйдет из лагеря, ему не жить, а за гибель Федора ему обязательно отомстят. Тот же дружок его — Бекет…

Наутро Онику обнаружили мертвым: его задушили. Лагерное начальство не придало этому факту никакого значения. Отдал концы еще один, значит, тому и быть.

Пленных перевозили с места на место, в зависимости от того, где требовалась дармовая рабочая сила. Упорно поговаривали, что к зиме отправят в Германию. Когда зарядили обложные осенние дожди, пришлось особенно туго. Жили в коровнике. В маленьких квадратных окнах не было стекол, в них задувал ветер с дождем.

Снова появились вербовщики. Говорились пышные речи, замелькали на плацу каменно застывшие лица немецких офицеров, подобострастные улыбки «представителей» РОА и полиции.

Люди умирали от голода и холода, от каторжной работы и зверского обращения, но посулы предателей их не соблазняли. Пленные стояли двумя шеренгами перед кучкой отщепенцев, изможденные, в лохмотьях. «Представители» упражнялись в красноречии, сулили райскую сытую жизнь, а пленные молчали. Тяжело. Мстительно. Жидкие духом давно уже нанялись на иудину службу, но их была горстка. Оставшиеся не сдавались. Их молчание приводило в бешенство немецких приспешников.

Семен Бекетов заметил, что один из приезжих начальников пристально вглядывается в него, и похолодел: то был дядюшка Митрофан Кузьмич Кудряшов. В черном плаще, в фуражке с высокой тульей. Немец и немец. Семен молил бога, черта, дьявола, чтобы они отвели от него взгляд Кудряшова. Спрятаться бы за спину товарища, но, как назло, торчал в первой шеренге.

Кудряшов что-то шепнул немцу, тот согласно кивнул головой, и Митрофан Кузьмич в сопровождении верзилы-полицая приблизился к шеренге, остановился возле Бекетова и, ткнув племянника указательным пальцем во впалую грудь, сказал верзиле:

— Этого ко мне!

И Семен как-то сразу сломился. Он бы возненавидел самого себя, если бы по доброй воле сделал два роковых шага, скорее бы умер от разрыва сердца, чем принял из чужих рук чужое оружие. А тут сдал, обессилел так, что не мог идти. И когда верзила подтолкнул его, Семен потерял сознание. Очнулся, когда мотоцикл въехал в просторный двор. Верзила истопил баню и вымыл Семена, не возмущаясь и не досадуя, что его заставляют обихаживать дохлого пленного. Исправно и равнодушно делал то, что приказано. Вероятно, с такой же исправностью и равнодушием ходил он в карательные экспедиции, расстреливал женщин и детей.

Жили они во флигеле. За обширным двором темнел бревенчатый пятистенник, где обитал сам Кудряшов. К стене примыкало высокое, с крутыми ступеньками крыльцо.

Хмара — так звали верзилу — был широкоплечим детиной с младенчески розовым лицом, глубоко посаженными глазами. Верхние два крючка кителя никогда не застегивались. Подчас на невысоком лбу Хмары собирались морщины, на толстых губах замирала по-детски простодушная улыбка. Бекетов даже стал думать, что этот человек на плохое не способен.

Когда Семен окреп, Хмара принес ему обмундирование и бросил на кровать со словами:

— Оболокайся! К господину начальнику пойдем.

Сразу-то Семен и не сообразил, к какому начальнику. Но стукнул по лбу — ба, так к дядюшке же, Митрофану Кузьмичу, Митрошке, как презрительно звала его мать.

— Ты че мне притащил? — рассердился Семен. — То ж фрицевское барахло! Давай мое!

— Оболокайся! — не повышая голоса, но повелительно и упрямо повторил Хмара. — Сказано! — Он молча взял брюки мышиного цвета и протянул Бекетову:

— На! Господин начальник ждать не любит!

«Не в подштанниках же идти, в самом деле, — усмехнулся про себя Бекетов, — не голышом же предстать пред грозные очи господина начальника». Семен смирился, надел брюки, китель.

— А это зачем? — кинул на кровать пилотку. — Уродина. Гони шапку, зима на дворе!

Хмара молча поднял пилотку, протянул ее Семену, и тот вздрогнул, увидев, как из-под насупленных бровей сверлят его серые холодные глазки. Содрогнулся.

Митрофан Кузьмич встретил племянника радушно, даже тепло. Обнял на радостях. Потом, ласково оттолкнув его от себя, оглядел с ног до головы и заключил:

— Добрый молодец!

Повернулся к застывшему у дверей Хмаре:

— Тебя не держу. Разрешаю бутылку шнапса.

Хмара покривился, будто раскусил кислую ягоду. Кудряшов усмехнулся и смягчился:

— Аллах с тобой, можно первака. Да смотри, вусмерть не напейся!

Довольный Хмара бережно прикрыл за собой дверь.

Митрофан Кузьмич по-домашнему — в черных брюках и белой рубахе, на ногах меховые тапочки. Провел гостя в горницу, где был накрыт стол. Чего только не увидел на нем Семен — и коньяк, и сало, и ветчина, и колбаса, и хлеб, и соленые огурцы, и грибы. Зажмурился: голова закружилась. Ничего себе живет дядюшка!

— Садись! — хлебосольным жестом пригласил хозяин и сам уселся первым. Потерев возбужденно ладони, Митрофан Кузьмич потянулся к бутылке. Наполнил рюмки по самые краешки, ухватил свою за хрупкую ножку толстыми пальцами, с прищуром оценил золотистый напиток на свет и провозгласил:

— За жизнь!

Выпили. Семену коньяк не понравился, папоротником от него пахло. В голове зашумело. Ослаб в плену-то. Раньше косорыловку стаканами хлопал и ни в одном глазу. Нажимал на колбасу, только за ушами трещало.

Митрофан Кузьмич налил по второй. Семен отказался:

— Я че-то боюсь…

— Правильно, не сразу. Приди в себя. Закусывай хорошенько. Доволен, что попал ко мне?

— Не знаю…

— Не барышня, не кокетничай. Считай, что с того света тебя за уши вытянул. Наверняка, там загнулся бы. А?

— Ага, — вздохнул Семен.

— Ну вот. А со мной не пропадешь. Неизвестно, сколь продлится война, а жить надо. Не одолеть большевикам фюрера. Не-ет, кишка слаба.

— А что вам от немцев, дядя? — спросил Семен и глянул на Кудряшова испытующе. Постарел Митрошка. У глаз морщины, виски в куржаке, у рта жесткие складки.

— Видишь ли, Сеня, — после некоторого раздумья ответил Кудряшов, — у меня своя философия жизни. Хочу делать то, что хочу. Хочу жить так, как желаю, а не как мне приказывают. Что мне до немцев? А ничего! Но они дали мне власть, теперь я достиг своего. Хочу милую, хочу казню. Немцы не мешают. А большевики не давали мне развернуться. Вот в чем вопрос, Сеня. Гнали меня в колхоз, а я не хочу! Гнали на фабрику, а я не желаю! Я богатство люблю, Сеня! К слову, камешки те целы?

Бекетов пожал плечами. Не узнавал себя сегодня Семен. Какой-то не такой стал. В лагере не гнулся ни перед кем. Изнурен был телом, но не сломлен духом. А ныне, напялив чужую форму, сник, ослаб душевно, вроде убоялся чего-то. Федор говорил Онике: «Уж если наденешь поганую форму, считай, все пропало. Оружие если возьмешь из их рук, считай, что возврата не будет…» Федора нет, а он, Семен Бекетов, сидит за богатым столом со своим дядюшкой, пьет коньяк и жрет домашнюю колбасу. А Федора вот нет…

— Загнал? — по своему понимая затруднение племянника, спросил Кудряшов.

— Потерял, — соврал Семен.

— Ну и дурак! — огорчился Митрофан Кузьмич. — Знаешь, сколь загреб бы за них?

— Слышал.

— Слы-шал… Эх, Сеня… Ладно, давай еще по одной хлопнем, и я тебе кое-что покажу.

Кудряшов налил себе уже не рюмку, а стакан. Бекетову чуть плеснул. Залпом оглушил, не поморщившись, со скрипом отодвинул стул и исчез в другой комнате. Вернулся, бережно неся в руках черный в узорах ларец. Осторожно поставил на стол и открыл крышку с потускневшей бронзовой монограммой.

— Любуйся! — озаренный внутренней радостью, пригласил Митрофан Кузьмич. — Гляди, Сеня, чем я владею!

Бекетов ахнул — ларец до краев был наполнен браслетами, золотыми кольцами, нитками жемчуга, колье с драгоценными камнями, золотыми зубами…

— Откуда же? — невольно вырвалось у Семена, но он тут же прикусил язык, заметив на лице Кудряшова сатанинско-горделивую улыбку. Догадался.

— Большевики за эти безделушки упекли бы меня к черту на кулички или, скорее всего, на тот свет. А немцы не препятствуют, они поощряют. Вот за это я и люблю жизнь!

— Но это же… Ну чье-то было…

— Чье-то! — воскликнул Митрофан Кузьмич. — То, что у меня, это мое! Мое, Сеня! А тем, у кого это было, уже ни к чему, им уж, Сеня, никогда не потребуется. Вник?

Если до этой встречи Бекетов наивно полагал, что дядя служит в полиции по принуждению, надеялся, что они найдут общий язык, то теперь понял: Кудряшов палач, руки его по локти в крови…

Кудряшов отнес ларчик в другую комнату. Вернувшись, выпил еще коньяку, уже не предлагая Семену, и тяжело плюхнулся на стул. Некоторое время сидел оцепенело, зажав голову руками, вроде засыпая. Затем резко встрепенулся и уставился на племянника, будто лишь заметил его. Да, дядюшка мог пить, не пьянея.

— У тебя отец был шибко идейным, патриота из себя корчил, — начал Митрофан Кузьмич. — И Нюрка с ним скурвилась. Ты зубами-то не скрипи, я не в обиду, я зла на тебя не имею. А имел, подох бы ты в плену…

— Отца-то че приплел?

— Пооботрешься, мно-о-огое поймешь.

— Отпустили бы меня, сделали еще одну милость.

Кудряшов прищурился, и такая в его глазах появилась злоба, что Семен испуганно подумал: «Да он меня кокнет и глазом не моргнет!»

— Нет! — твердо ответил Кудряшов. — Не для того я тебя из ямы выволок, чтоб отпускать. Ты же со всех ног кинешься искать партизан, а их тут хватает. В меня же и наловчишься стрелять. Нет, Сеня, я тебе дам автомат и не вздумай финтить. Хмара будет возле тебя. Ты знаешь, кто такой Хмара? О! Нас с ним судьбина в тюряге сшибла, спасибо немцам — освободили. А Хмара мать свою придушил, вот какой это младенец! Нет, Сеня, мы будем рядышком. А что теряем? Ладно, одолеют большевики, ты думаешь я буду ждать, когда мне намылят петлю? Подорву коготки на запад, там радетелей хватит да еще с моим капиталом. На две жизни хватит. И тебя не обижу. Вник?

…Ночью сон не брал Бекетова. А рядом храпел Хмара. Накачался самогонки по самую завязку. До койки дополз на четвереньках, еле влез и спал в мундире, выпятив жирный зад.

Митрофан Кузьмич бандюга, тут все ясно. Драгоценности нахапал, золотыми зубами не брезгует, выдирал, наверное, у мертвых, а то и у живых. Подарил черт дядюшку, но ничего тут не прибавишь и не убавишь. Звенит в голове хрипловатый баритон Бирюка: «Они будут любоваться тобой? Оружие должно стрелять, и ты будешь стрелять». В кого? В дядюшку первого? Ничего еще не решил про себя Сенька Бекетов, духу не хватает на второй такой рывок, какой свершил на передовой, когда сразился с дзотом. Кого боялся? Дядюшки? Пожалуй, Хмары. Этот пришьет и пикнуть не даст. Жалко по-глупому с жизнью расставаться. И зима наступила. Куда побежишь, если трещат морозы и метут метели.

Хмара храпел с переливами. На улице гудел ветер, сметал с крыш снег и из снежной крупки вил стремительные жгутики.

Холодно и на родимой Егозинской стороне, а в материнском доме тепло и уютно. Мать бы ему пирожков напекла с грибами — язык проглотишь. И пускай бы себе таскал у него Силантий рублевки и трешки, пусть бы тешился непутевый отчим. Семен сейчас и обижаться не стал бы, смешно же! Это тебе не Хмара!

Выдавать Семену автомат Кудряшов не спешил. И к делам своим пока не приобщал. И пусть бы вообще забыл о нем. А Хмара глаз с Семена не спускал. На улице у дома — часовой. В доме-пятистеннике безвылазно сидит дневальный, иногда выползет на крылечко, подымить вонючими немецкими сигаретами; в доме Кудряшов курить не велит. Везде надзор, как в заключении.

Иногда появлялась пожилая женщина, под наблюдением дневального убирала в доме, стирала белье. Однажды Семен столкнулся с нею во дворе, когда она выносила ведро помоев. Он улыбнулся приветливо. А она обожгла его таким тяжелым взглядом, что Бекетов мог запросто превратиться в пепел. Семен испуганно отпрянул и поспешил в свой флигель. И весь день тяготил его этот взгляд. В душе он считал себя честным человеком, нечаянно попавшим в беду, непричастным к полицейской своре. А женщина судила его по одежде, одежда-то на нем полицейская, запятнанная в крови. Называли полицаев презрительно бобиками: гавкали на людей и лизали хозяйские сапоги. Если бы только гавкали, но ведь и кусались до крови. Сколько презрения вложено в слово это — бобик!

Промучился Семен возле дядюшки зиму. Весной ему выдали автомат и стали брать на акции. Первой для него была облава на лесопилке. Однако ничего подозрительного тан не обнаружили, хотя кто-то донес — прячутся партизаны.

Хмара застрелил поросенка прямо в луже посреди широкой улицы поселка. Прихватил за задние ноги и бросил в телегу. Из дома выскочила старуха с развевающимися седыми космами, погрозила Хмаре кулаком, предавая анафеме. Полицай широко расставил ноги, положил руки на автомат. Старуха остановилась. Хмара равнодушно и медленно перевел автомат в боевое положение, вот-вот надавит спуск. Старуха, сразу онемев, попятилась. Бекетов подскочил к Хмаре и, дрожа от негодования, крикнул:

— Ты что, спятил?!

Хмара так же равнодушно и медленно вернул автомат в исходное положение и, сплюнув, сказал невыразительно:

— Другой раз, хмырь, пришью тебя. А на первый гуляй отседова!

Вместе с немцами прочесывали лесной массив. Постреляли малость, для видимости. У Семена сердце придвинулось к горлу и билось гулко-гулко. Прыгнуть бы за кустик, притаиться… Но не прыгнешь и не затаишься, если идешь в середине цепи полицаев. Для них-то мосты назад сожжены, им терять нечего. И нет у Семена товарища, каким был Федор Бирюк. А что бы сделал Федор? Этот бы обязательно сиганул, этого бы и канатом не удержали. Впрочем, Федор ни за что бы не принял из чужих рук чужое оружие.

Полицаи побаивались Бекетова, одно родство с начальником что значило. Лебезили. Только Иван Вепрев не скрывал своей неприязни. Скалил крупные зубы, цыганистые глаза его посверкивали, усмехался:

— Племянничек у начальника… Завиты веревочкой.

Попадись ему Семен на узкой тропочке, душу вытрясет с удовольствием. Чем Бекетов провинился перед ним? Вепрев подался в бега зимой. Что-то на него Хмара зуб заимел, автомат отобрал, под арест собирался посадить. Вепрев чуда ждать не собирался, знал, что его не будет. И исчез.

Кудряшов приветил смазливую разбитную бабенку с молокозавода — Клару. Родители, конечно, ничего худого не видели в том, что нарекли дочь таким именем. А она теперь утверждала, что в ее жилах течет арийская кровь. К Митрофану Кузьмичу в пятистенник ныряла тайком. Закатывали пиры до утра. Она-то и сказала Кудряшову, что подозрительной ей кажется Настя Карпова. Монашку из себя строит, недотрогу. Одному полицаю пощечину влепила, когда он облапил ее. Да разве так по нынешним временам можно вести себя? И в Кораблики через неделю бегает. Говорит, в баньке попариться да белье постирать. А в Покоти бань нет? Постирать нельзя? Еще бы ладно, коли кто-то там в Корабликах был. А то ведь никого!

Как ни осторожно вела себя Карпова, а от Клары не убереглась. Свои наблюдения записывала на клочке бумаги и надежно прятала в доме, где квартировала. А на этот раз будто бес подтолкнул — побежала на смену и записку в сумку спрятала. Думала сразу с завода махнет в Кораблики, не забегая на квартиру. Клара уже давненько проверяла содержимое Настиной сумки, но ничего не находила. А тут! Бегом к Кудряшову, по закоулкам да огородам, чтобы не попадаться на глаза людям.

Настю схватили за околицей, в сумерки. Никто и не видел, как это произошло. Кудряшов потирал руки: наконец-то, удача! Но Настя Карпова наотрез отказалась с ним разговаривать. Тогда из города прикатил гестаповец Функ, Кудряшов предложил подкинуть для партизан наживку: пустить слух, будто Карпова путалась с ним, начальником полиции, забеременела и сбежала в Кораблики от стыда подальше. Там, говорят, есть бабка, которая делает аборты. Не может быть, чтобы партизаны не клюнули. Функ вприщур поглядел на Кудряшова и сухо кивнул головой: «Гут!».

Засадой в Корабликах руководил сам Кудряшов. Его-то Степан Мелентьев и принял за немецкого офицера, когда таился с Илюшей в овражке.

Участвовал в засаде и Семен Бекетов. Одного партизана полицаи убили. Хотя Кудряшов надорвал глотку, крича:

— Живьем брать, живьем!

Какое там живьем, отчаянный попался, пятерых положил.

Живьем взяли Ивана Вепрева. Это Хмара и Лешка Лебедев подкрались к нему с тыла и навесили фонарей.

В полицейской управе Кудряшов восседал за массивным столом. Перед ним стоял избитый до полусмерти Иван Вепрев, ноги у него подкашивались, но Хмара все-таки держал его за шиворот.

— Ну! — грозно свел у переносья брови начальник полиции. — Допрыгался, кузнечик?

Вепрев тихо, но внятно ответил:

— Скоро и ты допрыгаешься, господин начальник.

— Я-то еще когда, а ты уже готов, накрылся. Сидел бы ты, Вепрев, у меня и не брыкался, жив бы остался. А тебя к бандитам потянуло. Теперь тебе верная петля.

— Это ты бандит, Кудряшов, и вся свора твоя бандиты.

— Ишь ты! — усмехнулся Кудряшов. — Скоро же ты скурвился. Гляди, как красный агитатор, шпаришь. Эх, дырку бы тебе во лбу!

— Давай!

— Ишо малость погожу.

Бекетов вовсе не хотел присутствовать на допросе, но дядюшка приказал — быть! Все хочет в свою веру заманить. А Семен поражался Ивану Вепреву. Как это он его не разгадал раньше, вместе бы мотнули в лес. И теперь знает, что будет делать. Обязательно попросится в караульный взвод и, когда придет черед стоять на часах у подвала, уведет Вепрева в лес. А там еще повоюем!

В полночь Бекетов сменил на часах Хмару. Ночь теплая, звездная. Пьяные полицаи орали песню про бродягу, который бежал с Сахалина. Пусть себе орут. Это даже хорошо: отвлекают внимание тех, кто сейчас не спит. Того же часового, что ходит на улице у дома. И патрулей.

Семен волновался. Сегодняшняя ночь должна круто повернуть его судьбу. Если удастся с Вепревым, значит, жизнь снова обретет смысл. А что может помешать?

Тихо плывет летняя ночь над Покотью. Мигают в синем небе звезды. Сонно шелестят в огороде листвой березы. Спят Кудряшов и его верный пес Хмара. Мается в заточении избитый Вепрев, попавший в беду. Он и не ведает, что скоро придет к нему избавление.

Семен тихонько пробует запор. Тот легко подается и не скрипит. Прислушался. Все еще веселятся полицаи. Не поют, а бурно, с матом о чем-то спорят. Бекетов открыл дверь и вошел в подвал. Сыро и душно. На ощупь, держась за стенку, спустился вниз. Вепрев застонал.

— Тихо, Иван, — предупредил Бекетов и зажег спичку. Вепрев сидел, привалившись спиной к сырой каменной стене.

— Кто? — прохрипел он.

— Бекетов. Пришел за тобой. Бежим, Иван.

Вепрев молчал.

— Ты меня слышишь? Бежать надо в лес, к своим. Я тебе помогу.

Вепрев молчал.

— Очнись, ради бога! Время идет! Пойдем к партизанам. Ты дорогу укажешь, у меня автомат. Пробьемся!

Семен снова засветил спичку и встретил тяжелый, полный ненависти взгляд Вепрева:

— Прочь, племянничек начальника!

— Да ты что?

— Ползи обратно, провокатор. Думаешь, клюну?

— Да я ж к тебе с открытой душой. Иван! — чуть ли не плакал Бекетов. — Я сам ненавижу полицаев и всю немецкую сволочь!

— Не трать, кума, силы… Хочешь в отряд внедриться, а меня в помощники? Грубо работаешь, Бекет!

— Ты бредишь, Иван.

— Мотай отсюда, а то закричу.

Все рухнуло. Семен, как приговоренный к каторге, тяжело поднялся наверх и привалился спиной к двери. Вот она, цена полицейского мундира. А он, Семен Бекетов, за какие грехи должен страдать? За что?!

6. На Егозе

Алена Мелентьева, как началась война, устроилась на завод, выучилась на токаря. Когда осилила норму, выточила деталей больше, чем по наряду, мастер велел остановить станок, поздравил с первой победой и, глядя на молодую женщину поверх очков, сказал:

— Поимей в виду, голубушка, станок этот для тебя особенный.

— Чем же, дядя Сережа?

— А тем — муженек твой на нем трудился.

— Правда? — зарделась от радости Алена. — А я и не знала.

— Теперь вот знай! Не хотел раньше сказывать, чтоб ты горячку не порола. А теперь можно, теперь ты маху не дашь. Слышно о нем что-нибудь?

Алена погрустнела, глаза повлажнели, дрогнули губы.

— Ну, обойдется. У меня от старшего тоже ни слуху ни духу. Объявятся, никуда не денутся.

— Ой, стреляют же там, дядя Сережа. Да еще бомбят.

— Это, конечно. А наши кыштымские ребята хваткие, ко всему привычные, малость похитрей других-то, а?

Алена улыбнулась.

Авдотья Матвеевна после отъезда Степана в армию заскучала. Иногда делает что-нибудь — тесто месит, в избе убирает или варежки вяжет — вдруг остановится и уставится в одну точку. Алена боялась, когда свекровь замирала вот так-то. У нее тогда и взгляд делался отрешенным. Так с ума сойти недолго. Заметив, что Авдотья Матвеевна снова впала в задумчивость, Алена осторожно, чтобы не напугать ненароком, подкрадывалась к ней и говорила:

— Мама, вам нездоровится?

Авдотья Матвеевна повернет к ней голову, еще ничего не видя, и вдруг очнется. Виновато вздохнет и скажет:

— Чей-то муторно на душе, Аленушка.

— Да с чего бы это? От Степана вчера письмо было.

— Слышу будто голос мужа, явственно слышу. А его, почитай, двадцать годков как нету. Степанка-то без отца рос. Вроде бы зовет, зовет к себе.

— Полно вам, мама, глупости какие-то.

— Может, и глупости, а вот зовет. Пора, видно, в путь собираться…

С рождением Иванки Авдотья Матвеевна повеселела, вроде бы десяток годков скинула с плеч. Алену к сыну не подпускала, разве что покормить грудью отдаст. Мыла, холила, баюкала внука. По ночам, когда Иванка плакал или не спал, бдела у зыбки. О всех своих болестях начисто забыла.

А тут война. Забрали в армию старшего сына Анатолия. Прибегал проститься. Стриженный наголо, бледный, растерянный. Алена пожалела его. А пожалев, невольно подумала: как же такому забитому на войне? Много ли он навоюет?

Немного навоевал Анатолий Мелентьев. Однажды вечером, уже глубокой осенью, прибежала к Авдотье Матвеевне старшая невестка, растрепанная и зареванная, и с порога завыла:

— Уби-ил-и-и… Толю уби-или-и!

До смерти перепугалась Авдотья Матвеевна. Иванка заплакал. Алене горло перехватила спазма. И вспомнила она о том, что плохо подумала об Анатолии, когда приходил прощаться. Даже похолодела: неужто предрекла ему конец? Сглазила? И мучилась от этой нечаянной, но надоедливой мысли, понимая, что это бред, сплошная чепуха. И думала о Степане, неужто и его тоже нет?

А от Степана ни строчки, ни полстрочки. В огненной пучине войны гибли города, а что человек? Песчинка!

Авдотья Матвеевна, когда наступало время идти по улице почтальону, выходила за ворота и ждала, скрестив на груди руки. А почтальон, знакомая пожилая баба с соседней улицы по имени Клава, проходила мимо, кивком головы приветствуя Мелентьиху. Авдотья Матвеевна вздыхала. Иногда спрашивала:

— Клав, от мово опять ничего?

— Ничего, Матвеевна.

— Может, ты куда засунула да забыла?

— Господь с тобой, рази так можно?

— А в конторе-то вашей письмо, случаем, не затеряли?

— У нас такого не бывает.

— Или в дороге где оно сгинуло? — словно самою себя спрашивала Авдотья Матвеевна. Клава торопливо соглашалась:

— Во-во! Задержалось. Поезда-то по нонешним временам ишь как неаккуратно ходят.

Иванка ходить начал, веселее стало с ним. И легче. Маму и бабу звать научился. Что ни день, то новость. Зубки дружно полезли, волосенки весело закучерявились. Вылитый Степан, такой же крупный будет. Алена как-то сказала об этом свекрови. Та, пожевав губами, не согласилась:

— Ить как тут определишь сейчас? И твоя кровинка в нем заметно играет, — чем несказанно обрадовала Алену. Говорят, что невестке всегда трудно со свекровью, что мир их не берет. Даже в поговорку вошло: «И чего ты ворчишь, как свекровушка!» А вот Алене с Авдотьей Матвеевной легко. И ворчала та, конечно, но по делу и не со зла, от доброго сердца учила житейской мудрости. С родной матерью у Алены такого ладу не было. Мария Ивановна, бывало, рассердится на дочь по пустякам, неделями ее не замечает, пока сама Алена не поклонится матери.

Сентябрь второго военного года наступил теплый, со светлыми паутинками. У Мелентьевых в огороде какой-то злодей картошку подкапывал по ночам. Проснутся утром, глядь, опять два или три гнезда разорили.

— Давай-ка, девка, скорее уберем, а то останемся на бобах, — сказала Авдотья Матвеевна. Алена отпросилась у Сергея Сергеевича. На такие дела освобождение всегда давали.

Принялись за картошку. День полыхал солнцем и был безветренным. Иванка то забавлялся картофелинами, то дергал пожухлую ботву. Силенок не хватало еще, и Иванка смешно сердился. Подходил к матери, хватался за черенок лопаты, требовал, чтоб и ему позволяли копать.

— Вот негодник, — ворчала бабушка незлобиво. — Чего матери-то мешаешь? А ну, подь ко мне!

Иванка с великой радостью семенил к ней. Алена работала споро, торопилась управиться поскорее, потому что мастер отпустил ее всего на один день. И вдруг насторожилась: не слышно Авдотьи Матвеевны, примолк Иванка. Оглянулась. Свекровь лежала на левом боку на ворохе ботвы, рука неестественно откинута, нога неловко подвернута. Иванка играл возле нее — пересыпал землю с места на место. Почуяв недоброе, Алена кинула лопату и подбежала к свекрови. Та была мертва.

Жила Алена за спиной Авдотьи Матвеевны, как за каменной стеной. Горя не ведала, забот с Иванкой не знала. А тут осталась одна. Попросила младшую сестренку Люську понянчиться с сыном. Сама прямым ходом в завком — ребенка оставить не с кем, в ясли бы… В войну детишек рождалось мало, перед войной тоже негусто. Так что устроили Иванка в ясли без лишней волокиты. Теперь Алена с работы забегала за сыном, возилась с ним вечер, разговаривала, как со взрослым. А он ластился к матери и частенько засыпал у нее на руках. Она укладывала его в кроватку и сама забиралась под одеяло. Погасит свет, а заснуть не может. Тоска навалится, хоть волком вой. А слез нет. Второй год громыхала война, сколько людей унесла. А Степан разве заговоренный? И сама себе упорно возражала — заговоренный, заговоренный! Это я его от всех напастей заговорила! Не сгинул Степан, а пропал без вести. Значит, найдется. Вон у Щербаковых на Кольку похоронка пришла, а он сам явился. Правда, инвалидом, но живой!

Нету рядом Авдотьи Матвеевны… Мать ненадолго пережила ее. Фроська бесстыдно стала гулять с военными, которые приезжали в командировки. Сегодня с одним, завтра с другим. Алена забрала Люську к себе.

В августе, когда в Москве отполыхали первые салюты в честь Орла и Белгорода, заболел Иванка. Температура поднялась. Алене дали освобождение на два дня.

Был вечер. За Сугомак-горой догорал закат. На востоке, за Челябской горой, собирались грозовые тучи, их полосовали белые молнии. Алена спешила домой из аптеки, куда бегала за лекарством, боялась, что в пути ее настигнет гроза. Миновала безлюдный проулок, перекресток. До дома оставались сущие пустяки, один околодок. По косогористой улочке двигался солдат. Солдат как солдат — в гимнастерке, галифе, в пилотке, но на костылях. У него не было правой ноги. Костыли переставлял старательно, еще неумело, но довольно быстро. В какой-то миг Алена догадалась, что солдат держит путь к ее дому. Степан?! Сразу стало душно. Сердце подскочило к горлу, вот-вот вырвется из груди. Нет, не Степан, кто-то другой. Но очень знакомый.

Солдат добрался до калитки и уверенно открыл ее. Алена рванулась вперед, задыхаясь от волнения и бега. Ворвалась в дом, как вихрь, и ослабла. Гошка Зотов примостился на табуретке, костыли приставил к стене. Люська глядела на него во все глаза и мучительно молчала. Иванка остановился у костылей, разглядывая диковинные палки. Потрогал рукой. Костыли качнулись и грохнулись на пол. Иванка испугался, но не заревел. Зотов покачал головой и спросил:

— Как тебя зовут?

— Иванка.

— Выходит, Иван Степанович Мелентьев.

Люська подхватила племянника и унесла в горницу.

— Здравствуй, Гоша, — тихо сказала Алена. Он ведь и не заметил, как она появилась. Зотов поднялся, оперся рукой о стену. Алена уронила ему на грудь голову и заплакала. Теперь уж никто не пошлет ей огненного привета с Егозы. Гошка отшастал по горам, а Степана нет. Зотов гладил ее по голове и приговаривал:

— Ладно, ладно, чего ты, в самом деле…

Алена уложила спать Иванку и Люську, поужинали вдвоем. Гошка поведал ей о своих скитаниях.

— Попал я, понимаешь, на Дальний Восток. Часть квартировала недалеко от границы. Вот, скажу тебе, край! Красотища! Горы сопками зовутся, а похожи на нашу Егозинскую. И богатимо там! Травы во — по плечу. Изюбры, в смысле дикие олени, фазаны, тигры даже!

— Ойиньки! — удивилась Алена.

— Точно! А рыбы! На вид лужа, перепрыгнуть можно запросто. А черпнешь сетью, полна, понимаешь. И чего только нет — и сомы, и щуки, и ратаны, в смысле черныши. Уже в войну меня командир как-то спрашивает: «Зотов, ты откуда?» — «С Урала», — говорю. — «Там ведь тоже горы?» — «Горы, товарищ командир». — «И дичь водится? — «А как же», — говорю. — «Охотиться умеешь?» — «Само собой. Мы с закадычным дружком Степой Мелентьевым все горы обошли. В глаз белке попасть могу!» — «Бери винтовку, иди в сопки и подвали изюбра». — «Слушаюсь, товарищ командир!» Паек у нас, сама понимаешь, не фронтовой. На ремнях каждый месяц новые дырки сверлили. Взял винтовку и пошел. Егозу вспомнил, Степана. Охотился-то больше он, а я филонил. Ворон стрелял. Иду, значит. Трава по плечи, как по джунглям пробираюсь, гляжу — изюбр скачет. Прыгнет — видно, приземлится — нет. Выждал, когда он подпрыгнет, и вдарил. С первого раза. Это что движущаяся мишень. Суп сварганил, м-м-м… С тех пор и сделали меня ротным охотником. Ребят кормил, себя не обижал.

— Вы же со Степой с малых лет ружьями баловались.

— В том и дело. А на фронтах беда. Наши отступают и отступают. Терзаюсь, понимаешь: Степа воюет, а я изюбров промышляю. И рапорт командиру взвода — так и так, мол, прошу отправить на фронт. А он мне пять нарядов вне очереди.

— Это за что же?

— Слушай дальше. Я к командиру роты — так и так, мол, хочу на фронт. Он мне пять суток губы.

— Какой губы?

— Этой самой, гауптвахты, арестовал, значит, на пять суток. Отсидел положенное и к командиру батальона — так и так, мол, отправьте меня на фронт, хочу фрицев колотить. Комбат и говорит: «Вот что, красноармеец Зотов, пойдем-ка со мной, кое-что тебе покажу». А что оставалось делать — пошли. Привел он меня на пограничную заставу, а там разрешили нам подняться на сторожевую вышку. Поднялись мы, значит, комбат дает мне бинокль и говорит: «Погляди на ту сторону». Приложил я бинокль к глазам — мама родная! Там полным-полно япошек, что тебе муравьи туда-сюда снуют, и все с оружием. Пушки и даже танки видать, не стесняются показывать. Это у них тут военный поселок. А сколько их таких вдоль границы? Забирает у меня комбат бинокль и спрашивает: «Видал теперь?» — «Так точно, товарищ командир!» — «В этом весь гвоздь, красноармеец Зотов. Против нас их тут целый миллион, армия такая, Квантунская называется, специально на нас готовят. Ты уйдешь на фронт, я уйду, разве мне туда не хочется? Еще как хочется! А самураи и попрут. Тогда что? И запомни, красноармеец Зотов, у нас здесь не легче, а труднее. А что сейчас видел, передай своим товарищам, чтоб они ко мне с рапортами не лезли!» — Успокоился немного, нельзя ж оголять границу. Крикни — кто хочет на фронт? Весь батальон поднимется, а нельзя. Тут под Сталинградом началось. Тревожно у нас было. Япошки ждали. Отдадут наши город, и они наверняка полезут. Мы круглосуточно под ружьем. А когда Паулюса-то окружили, и у нас обмякло малость. Некоторые подразделения на запад занарядили. Наш батальон тоже. Катили на запад по «зеленой улице», день и ночь, только ветер свистел. Прибыли под Сталинград, а там уже кончилось, Паулюс сдался. Нас — на Ростовское направление. Из эшелона прямо в бой, сразу в атаку. Меня миной шарахнуло. И часу в бою не был. По ногам стегануло, папу с мамой забыл, как зовут, до того тяжелый был. Одну вот ногу отпластали, а другую все же спасли. А то и ее хотели напрочь. С одной-то еще шкандыбаю на костылях. Куда бы без обеих-то?

Аленка всхлипнула.

— О Степе я тебе и рассказывать не знаю что. Пропал без вести. И вот Авдотью Матвеевну похоронила. Маму свою тоже. Так и живу, Гоша. Слезами да надеждами.

— Моего отца при бомбежке…

— Слышала.

— Батя у меня был хороший, добрый, только вот бесхарактерный. В БАО служил, в батальоне аэродромного обслуживания, значит, от передовой в стороне. Немцы бомбили аэродром, батя и не сберегся. С матерью у них всегда были нелады. А меня она снова куском хлеба попрекает. Мол, ногу на фронте потерял, орденов никаких не заслужил, пенсия так себе. Эх, не хочется и говорить. Не нужен я ей, калека…

— Сам проживешь. Красавицу подхватишь и заживешь!

— Кто за меня пойдет, Алена?

— Найдутся! Парень ты ничего, видный. А что ноги нет, так ведь не в ней дело-то, а в голове. А голова у тебя светлая.

— Не делай из меня икону, — улыбнулся Гошка.

— Твое при тебе останется. Что собираешься делать?

— Понимаешь, когда я на заставе побыл, что-то потянуло меня на стихи. Я даже сейчас не пойму, как у меня получилось, но получилось все же. Накропал стих и послал в дивизионку. И понимаешь, Алена, что самое чудное — напечатали! Так и пошло. Я нишу, а они печатают. Заболел я стихами. Вот и думаю, поеду-ка в Челябинск, в педагогический. Учиться буду, Алена. Чувствую, без хорошей грамоты стихи писать нельзя.

— Гош, дай я тебя поцелую.

— А Степан?

— Позволил бы! Ты же его друг закадычный. Был бы он только жив. Любого приму.

— Думаешь, сгинул?

— Что ты, Гоша. Жду!

— Как у Симонова, да? Жди меня, и я вернусь! Нет, не такой Степан Мелентьев растяпа, чтобы сгинуть!

— Спасибо, Гоша.

— А я проживу и без мамани, бог с нею. Пенсия есть. Паек положен. Стипендию, я думаю, дадут. Выучусь, а там поглядим!

Не было у Степана друга ближе, чем Гоша. У Алены потеплело в груди.

— Плачешь! — всполошился Гошка.

— Плачу, Гоша. Ты веришь, что Степан жив?

— Да ты что? Сомневаешься?

— Спасибо! Раньше я одна верила. Теперь знаю, что нас двое. Это надежнее, Гоша. Когда уезжаешь?

— Завтра.

— Меня не забывай. Степан объявится, сообщу.

Через несколько дней после отъезда Зотова Алена получила казенное письмо. Авдотья Матвеевна, незадолго до своей смерти, посоветовала написать письмо в Москву: не ведают ли там что-нибудь о Степане Мелентьеве? Алена удивилась наивности свекрови:

— Кому же, мама?

— Как это кому? Товарищу Ворошилову.

— Что ты, мама, разве у товарища Ворошилова мало солдат? Миллионы же! Он что, должон всех знать?

— Нет, не должон. А помощники должны.

Писать письмо Алена тогда не стала. Но вот умерла Авдотья Матвеевна, на душе больно спеклась грусть-тоска неисходная, прямо невмоготу. Тогда-то вспомнила Алена разговор о письме и решила — а, была ни была! — напишу. Чего теряю? Попытка не пытка. Сочиняла письмо два вечера. С замирающим сердцем и надеждой отнесла на станцию, сунула в почтовый вагон пассажирского поезда.

И вот пришел ответ. Алена торопливо разорвала конверт, руки дрожали, когда разворачивала плотный лист бумаги.

«Ваш муж, Степан Николаевич Мелентьев, в настоящее время проходит службу в такой-то воинской части».

Алена глазам не поверила. Значит, жив?! Раз проходит службу, выходит, живой и здоровый?! Алена заплакала, замочила горючими слезами казенную бумагу. А когда первое возбуждение улеглось, недоуменно подумала: коли жив, если проходит службу, то почему же за два года не написал ни единой строчки, не подал весточки?

7. Налет

Капитан Юнаков, слушая доклад Мелентьева, катал крупные тугие желваки и холодел глазами. Илюша Хоробрых топтался за широкой спиной взводного и маялся неизвестностью: какое решение примет капитан? Иногда он бывал вспыльчив. Как-то за самый малый проступок отстранил Илюшу от участия в вылазке на «железку», как бы дав этим понять, что он, Илюша Хоробрых, боец второсортный, без которого вполне можно обойтись.

Когда Мелентьев замолчал, капитан спросил:

— Влипли основательно, так я понимаю?

— Кто ж мог подумать?

— Как кто? Ты! Опытный разведчик и такая накладка! Задание-то не выполнили!

— Так ведь, товарищ капитан…

— Никогда не поверю, — перебил Степана Юнаков, — чтобы опытный разведчик не обнаружил крупную засаду. Нюхом, наконец, ты ее должен был почуять! Нюхом! Прояви осторожность и наблюдательность — и не попал бы впросак. Это расплата знаешь за что?

— За что?

— За самоуспокоенность и зазнайство. Других слов не подберу. Сплошные удачи, вот и возомнили о себе. Мол, шапками закидаем. Двух бойцов потеряли? Потеряли. Сами чуть не влипли.

— Товарищ капитан! — обиделся Мелентьев. — Да мы там четверых положили, а пятый утек.

— А могли бы влипнуть, — жестко проговорил Юнаков. — Средь бела дня полезли в деревню. Это ваше счастье, что те полицаи оказались лопухами, а то бы остались вы вместе с товарищем Хоробрых в тех самых Корабликах!

— А мы и так осторожничали! — не ко времени встрял в разговор Илюша.

— Адвокат! — усмехнулся Юнаков. — Да еще непрошеный! Ты, Хоробрых, забыл, что в присутствии командира можно говорить только с его разрешения?

Илюша вздохнул: ну вот, опять напортил. Но реплика Хоробрых сбила капитана с сердитого тона, и он мирно закончил:

— Хорошо, пусть будет по пословице: за одного битого двух небитых дают. Но на будущее учти!

— Слушаюсь, товарищ капитан!

О неудачной вылазке в Кораблики Юнаков доложил товарищу Федору. Присутствовали при этом комиссар Костюк и начштаба майор Любимов. Капитан ожидал нагоняя, выговора, но товарища Федора удивила наглость полицаев.

— Скажи, пожалуйста! — проговорил он. — Целую роту на четырех партизан?

— Они же не знали, сколько нас придет.

— А что тут мудреного, можно и догадаться, что отрядом туда не полезем. Частное дело. Кудряшов хотя и наглый, но трус. Надо бы его проучить. Что, комиссар, не пора ли нам размяться?

— Пора! — согласился комиссар.

— Судя по донесениям, в Покоти немецких подразделений нет, не считая нестроевиков на молокозаводе. Фашисты увязли под Орлом, им не до нас. Рискнем, капитан?

— Так точно!

— Единодушно! — улыбнулся товарищ Федор и повернулся к Любимову:

— Давай, майор, обстановку.

— Гарнизон в Покоти полицейский, — сжато начал Любимов. — На молокозаводе до полуроты немцев-нестроевиков. На восточном и западном входах в райцентр дзоты. В ночное время центральная улица патрулируется. Полицаи, их две роты, занимают школу.

— Интенсивность движения по большаку?

— Плотная днем. В ночное время почти прекращается: боятся засад. Опоздавшие ночуют в населенных пунктах. В Покоти тоже. Вероятность этого нужно предусмотреть.

— Пишите, майор. Взводу Сидоренко оседлать тракт с восточной стороны, взводу Наумова — с западной. Задача — любой ценой не пропускать в Покоть никого, пока мы будем там. Ротам Молчанова и Глушко атаковать казарму и молокозавод. Тебе, капитан, поручаю Кудряшова и управу. Время операции назначу позже, когда доложу о ней штабу фронта. Непосредственное руководство беру на себя, комиссар и начштаба остаются в лагере. Вопросы?

Вопросов не было. Товарищ Федор мог с закрытыми глазами пройти Покоть с одного конца в другой: прожил там много лет. Отчетливо представлял одноэтажное кирпичное здание школы. Если потерять элемент внезапности, то выкурить оттуда полицаев будет нелегко, неизбежны большие потери. А основное здание молокозавода сложено из дикого камня, стены и пушкой не прошибешь.

Юнаков и Мелентьев в Покоти ни разу не были и не представляли, где расположено обиталище Кудряшова. Им было лишь известно, что у ворот всегда маячит часовой, во дворе дежурит дневальный, а во флигеле обитают два полицая, приближенные начальника полиции.

Капитан вызвал из второго взвода Толю Столярова, дал ему лист бумаги и карандаш, свой планшет, чтобы удобно было писать, и сказал:

— Нужен план Покоти. Сможешь изобразить?

— Чего проще! — весело ответил Толя, выросший в этом поселке. Художник-чертежник из него оказался не ахти какой, но с заданием он справился прилично.

— Это большак. Вдоль него центральная улица. Это — школа, где теперь казарма для полицаев. Живут, черти, в школе и думают, будто ума-разума набираются…

— Без лирики, Столяров!

— Есть, без лирики! Вот это управа. Райком и райисполком бывшие. Эх, перед войной гаражик сгрохали, я ж, товарищ капитан, секретаря райкома возил на эмочке. Товарища Федора.

— По-моему, мы с тобой условились — без лирики!

— Извините! Видите квадратик, через большак от райкома? Это и есть халупа Кудряшова-голопупа!

— Неисправим ты, Столяров!

— А что такое, товарищ капитан? Это присказка, а не лирика.

— Какие подходы к райцентру со стороны реки?

— Неважнецкие. Голые бугры да овраги с рахитичными кусточками.

— А брод?

— Два. У Корабликов вот Мелентьеву впору, а мне нет. Я ж недомерок, меня и в шоферы не хотели брать.

— Столяров!

— Слушаюсь, товарищ капитан! Больше не буду. Второй ниже Корабликов. Тут мне по грудь. Как раз напротив оврага.

— Расстояние от реки до Покоти?

— От Корабликов пять с гаком. По оврагу на спидометр намотает верст семь.

В поход выступили засветло. Было пасмурно и ветрено. Сверху сыпалась надоедливая водяная пыльца. У реки сделали привал. Товарищ Федор собрал командиров и установил очередность переправы — штурмовые роты, потом взводы, которым предстояло оседлать большак. Замыкают разведчики Юнакова.

— Дорогу оседлаете лишь тогда, — предупредил товарищ Федор, — когда начнется бой, не раньше. Отход — три красных ракеты. Вы, капитан, — обратился он к Юнакову, — пошлите на западный берег двух-трех разведчиков. Коли там спокойно, пусть просигналят. И еще, капитан, обозначьте брод, чтоб никто не провалился в яму.

Смутно было на душе у Степана, никак не мог переварить неудачу в Корабликах. Лежали они с Илюшей под влажным кустом и покуривали втихаря. Чтоб огонек цигарки не озарял темноту, при затяжке укрывались плащ-палаткой с головой. Илюшу тоже задел выговор капитана. Несправедливо это. Что они могли сделать? Словно бы продолжая спор с Юнаковым, Илюша запоздало возразил вслух:

— Нюхом, говорит. Не собаки же мы. Правда, Степ?

— Не-ет, капитан все же прав, — вздохнул Мелентьев. — В Корабликах было пусто. Полдня проторчали на берегу, никто даже за водой не спустился, хотя бы какая-нибудь завалящая бабка с худым ведром появилась. Не было!

— Ведро-то худое, — улыбнулся Илюша.

— Все одно — как без воды! Ладно, колодец есть. Но чтоб в летний жаркий день и никто к речке не вышел?

— Телка напоить и то, — согласился Илюша.

— То-то и оно. Крепки задним умом. Как мне тогда в голову не ударило?

— Степ, а где у тебя дом? — решил увести от этих размышлений своего командира Илюша.

— Дом? На Урале. А что?

— А у меня дома нет.

— Как нет? Детдомовец, что ли?

— Отец укатил на север, а мамка за другого выскочила.

— А ты с нею был?

— Не, я у бабушки, отцовской матери. В Карачеве.

— А говоришь, дома нет.

— Нету, Степа. Бабушка померла, хату фрицы спалили. После войны буду отца и мамку искать. Плохо одному.

— Не дай бог, — согласился Степан. — Живы останутся, отыщутся!

— А у тебя, Степа, кто?

— У меня богато — мать, старший брат, два племяша и жена с сыном.

Хоть бы одним глазком взглянуть Степану на своих, на родную Егозинскую сторону и на душе полегчало бы. В прошлом декабре отряду присвоили воинский номер, определили полевую почту и сказали, что при случае можно написать домой письмо. Вскоре на Большую землю отправилась группа партизан с заданием пересечь линию фронта. С нею Степан и послал письмо Алене. Но группа погибла, когда пыталась пробиться через передний край немцев. Нынче весной на лесном аэродроме приземлился «кукурузник», чтоб забрать раненых. Степан снова написал Алене. Но лишь товарищу Федору и комиссару Костюку ведомо, что самолет был сбит «мессером». Не знал Степан и того, что командование отряда послало на него наградные документы в штаб фронта, а оттуда полетели они в Москву и что был недавно Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Мелентьева орденом Ленина. Да и во всем отряде об этом никто не знал.

Появился Юнаков, присел на корточки и сказал:

— Пойдешь, Степан, с Илюшей на тот берег. Разведаете. Дадите сигнал, если все спокойно. Возьми, — протянул Степану фонарик, в котором кроме обычного, имелось еще два цветных надвижных стекла — красное и зеленое.

— Нужно обозначить переправу, — продолжал капитан, — но закавыка — чем?

— Вешки поставить, — посоветовал Хоробрых. Юнаков насмешливо хмыкнул. Какие вешки? Течение дай боже, дно песчаное. Унесет к дьяволу. Подбросил дельную мысль Степан:

— Лучше расставить людей. Не зима, не померзнут. Подскажите Столярову.

— Добро! — согласился капитан. — Ну, не теряйте времени.

Для быстроты переправились через реку не раздеваясь. Илюшу Степан перенес на своем горбу, хотя он и не соглашался. Герой! Оступится опять в яму, возись потом с ним. Выбрались на берег, вылили из сапог воду. Илюша клацал зубами:

— Х-х-холодно!

— Закаляйся, как сталь! — усмехнулся Степан.

Поднялись на берег. Земля липла к мокрой одежде. Серые тучи тяжело ползли над головами. Тусклая, промозглая ночь вздрагивала от яростных порывов ветра. Во мгле угадывалась степь, бугристая, неухоженная, прорезанная длинным оврагом. Вот по нему-то и двинут партизаны на Покоть.

Мелентьев помигал фонариком, надвинув на лампочку красное стекло. На том берегу заметались тени, забулькала вода, и вот уже поперек реки выстроилась цепочка партизан, еле видимая с берега. В тишине густо повалила рота Молчанова. Журчала, разбиваясь о тела, вода. Первым появился на берегу сам Молчанов, заторопил своих:

— Живей, живей!

Когда рота, будто тридцать три богатыря, возникла из воды, Молчанов тронул Мелентьева за рукав и сказал:

— До встречи, разведчик!

— Бывай!

Следом повалила рота Глушко, взводы Сидоренко и Наумова. Последним появился товарищ Федор в сопровождении Юнакова и разведчиков.

Партизаны втянулись в овраг. Зашуршал под ногами низкий кустарник. Вот отвалил от колонны вправо взвод Наумова, влево — взвод Сидоренко, Глушко увел свою роту к молокозаводу, на западную окраину Покоти.

У околицы разведчики посовещались. Юнаков позвал Мелентьева и Столярова.

— Теперь поведешь ты, Столяров. Не заблудишься?

— Однажды тетка Матрена, соседка моя, навострилась на молокозавод, а очутилась в Корабликах.

— Отставить прибаутки, Столяров!

— А зачем обижаете?

— Переживешь. Сопровождаешь его ты, Степан, со своим верным адвокатом и оруженосцем. А впрочем, решай сам. В бой раньше времени не вступать. Не проморгайте Кудряшова. Ну, это наша общая задача, я только уточняю.

— Халупа Кудряшова-голопупа на центральной улице, по ту сторону шляха. Хорошо бы прикрыть ему лазейку и с огорода.

— Вот вы с Мелентьевым и прикроете.

Глухой переулок вывел на окраинную улочку. В избах — ни огонька. Столяров махнул рукой, призывая всех остановиться. К нему поспешил Юнаков, спросил сердито:

— В чем дело?

— Вот она — центральная.

— Ложись! — приказал капитан разведчикам. И только разведчики разместились возле стены каменного дома, как гулко и хлестко прозвучал выстрел, неожиданный, хотя все ждали — вот-вот начнется. Но начинается всегда вдруг… Застрочил «шмайсер», у него звук дробней, чем у нашего ППШ. Мелентьев научился определять по звуку. Взорвалась граната. Это молчановцы осадили школу. Возникла перестрелка и в районе молокозавода.

— Давай, давай, Мелентьев, — подтолкнул Степана Юнаков, — удерет господин Кудряшов, товарищ Федор с нас шкуру спустит!

Мелентьев, Столяров и Хоробрых перебежали улицу. Возле школы вспыхнул пожар. Красный свет разрастался, автоматные и пулеметные очереди слились в монолитный гул, зачастили гранатные взрывы. Слышались крики и стоны раненых.

…Накануне вечером к начальнику полиции Кудряшову подкатил в «оппель-капитане» гестаповец Функ в сопровождении трех мотоциклистов. Проинспектировав деятельность полиции, Функ, как это бывало не раз, решил заночевать у Кудряшова, чтобы не подвергать себя риску ночной поездки. Утром он намеревался увезти с собой пленного партизана Вепрева.

Разведчицу Настю Карпову в гестапо допрашивали с пристрастием. Она уже не могла самостоятельно ходить и на допросы ее притаскивали волоком. Но Настя упорно молчала. Функ возлагал надежды на Вепрева, за поимку которого начальник полиции удостоился благодарности нацистского генерала. Вепрев привлекал Функа тем, что раньше служил в полиции. Правда, перебежал к партизанам, но от этого крепче духом не стал. Сбежал он после Сталинграда, значит, затрепетала от страха его заячья душонка, а из такого льва уже не сотворишь. Чуток пощекочут раскаленными щипчиками и расскажет больше, чем надо. Сломить перебежчика проще, чем эту фанатичку.

Кудряшов и Функ с вечера веселились в пятистеннике. Начальник полиции, сколько ни накачивался коньяком, не пьянел. А гестаповец соблюдал благопристойность. Потом Хмара приводил им девок. В общем, складывалось все чин-чином…

Мотоциклисты устроились во флигеле, пили шнапс. Хмара надрался самогона в одиночку, еле добрел до койки и свалился на нее поперек. Гестаповский солдат сбросил Хмару на пол, а на койку улегся сам.

Семен Бекетов укрылся в пустом хлеве. Натаскал туда всякой травы с огорода, застелил рядном и улегся спать, полагая, что завтра дядюшка или Хмара поднимут его ни свет ни заря. С этими гестаповцами всегда хлопот полон рот, неприятностей тоже. А Митрофан Кузьмич хотя и хорохорился, но боялся их до расстройства в желудке.

Семен лежал на пахучей траве, закинув руки за голову, бредил Кыштымом и жалел самого себя, невезучего человека. Еще он думал о том, что на всем белом свете никто его не ждет, не считая, конечно, матери. Ни друзей закадычных, ни девушки любимой, ни родственников порядочных. Есть вот дядюшка, да и тот бандюга с большой дороги. Другой давно бы пулю ему в лоб пустил, а Семен вот прозябает с прошлой осени и не может ни на что решиться. Сколько всяких планов возникало в голове, а характера не хватало. Ждал. А чего?

Как мираж, предстала в воображении Нинка Ахмина. Соблазнительная девка была. Поволочиться бы за нею, да терпежу не хватило, прижал в темном закуточке. Степка Мелентьев помешал, гужеед егозинский. Швырнул так, что Сенька испугался — так и зашибить не мудрено. Силы-то у Степки, как у бугая.

Эх, маманя, маманя, не могла ж ты мне подарить сестру, а лучше бы братца. Мы тогда б вдвоем-то отменно поговорили со Степкой. А эта нижнезаводская шантрапа разбежалась от первого его пинка. Подружился бы я со своим братцем, в горе бы оперся на него, в радости бы повеселились вместе, при нужде помощи бы попросил. Да что растравлять себя…

Ночью в Покоти возникла стрельба, с каждой минутой ожесточаясь. Семен высунулся из хлева, но выскакивать во двор не спешил. Ясно, что на Покоть налетели партизаны. Из флигеля пулей вылетел вмиг протрезвевший Хмара, скрылся в пятистеннике. Семен даже подивился — как прытко бегает. А все ходил вразвалочку, вальяжно.

За Хмарой, как порох, посыпались гестаповские солдаты, ринулись к своим мотоциклам. На крыльцо пятистенника выскочил Функ в белой рубахе, держа в руках китель. Функ по-мальчишечьи сиганул с крыльца на землю.

Бекетова забила нервная дрожь. Кажется, настал и его час. Лег на живот прямо на порожек хлевушка, приладился половчее, раздвинул локти и, нацелив автомат на белую рубаху Функа, нажал спуск. Гестаповец дернулся и завалился боком. Мотоциклисты лихорадочно заводили моторы. Бекетов ударил по ним короткими очередями. Уцелевший гестаповец на мотоцикле таранил ворота, но они не поддавались, только сам себя раскровянил.

А где же Кудряшов с Хмарой? Замешкались или удрали через окно? Нет, вот и дорогой дядюшка с автоматом в руке, в кителе честь по чести, не то, что Функ. Верный Хмара вполшага за ним. Оба соскочили с крыльца, минуя ступеньки, и направились к огородной калитке. Семен торопливо сменил рожок, а стрелять медлил. Хмара выскочил вперед Кудряшова, чтоб услужливо открыть калитку. Семен обозвал себя последним ослом и трусом. Что тебе дядюшка? Он-то пожалел тебя так, что от этой жалости душа коробом пошла. Бекетов пустил Кудряшову в спину злую длинную очередь. Митрофан Кузьмич остановился, полуобернулся, словно желая узнать, кто стрелял, и рухнул. Семен стер со лба испарину. А Хмара уже нырнул в огород, высадив плечом калитку.

Партизаны проникли во двор через крышу ворот. Бекетов бросился вдогонку за Хмарой, не предполагая, что в огороде партизаны и среди них не кто иной как Степан Мелентьев.

Хмара столкнулся со Степаном лицом к лицу, оба не успели выстрелить, схватились врукопашную. Хмара был под стать Мелентьеву, но рыхловат. Упали на картофельную гряду. Хмара оказался внизу, но мертвой хваткой вцепился Степану в горло. Безотказный прием не раз его выручал. Но Степан не растерялся, сумел извлечь из ножен финку и с силой всадил ее полицаю в бок. Тот отчаянно зарычал, ослабил пальцы и Степан ударил снова.

Семен достиг калитки в тот момент, когда с огорода к ней подскочил Илюша Хоробрых. Бекетов хотел крикнуть, чтоб не стреляли, что он свой, но опоздал. Илюша закатил длинную очередь, и Семен почувствовал, как горячо и не больно вошли в него пули. Он умер прежде, чем ткнулся лицом в мокрую траву.

Юнаков и Мелентьев обыскали пятистенник, но ничего существенного не нашли. В избу влетел Илюша и закричал во все горло:

— Вепрев! Товарищ командир, Вепрев!

— А громче ты кричать не можешь, Хоробрых? — поморщился Юнаков.

— Но Вепрев же, товарищ командир!

Пока капитан и Мелентьев занимались пятистенником, а Столяров обыскивал флигель, Илюша осматривал двор. Он обратил внимание на дверь в подвал, сдвинул засов и открыл ее. В ноздри шибануло устойчивой сыростью. Раз дверь на засове, то кто может быть там? Повернулся было обратно, но услышал слабый стон. Думал, что поблазнилось, прислушался. Опять стон, но громче.

— Эй, кто там? — крикнул Илюша и на всякий случай наставил в темный зев подвала автомат.

— Помоги-и-ите-е…

Илюша осторожно стал спускаться вниз по скользким каменным ступеням. Носок сапога ткнулся во что-то мягкое. Нагнулся, вытянув руку. Она уперлась в плечо.

— Ты кто?

— Это я, я, Илюша…

— Вепрев?! Живой? — обрадовался Илья.

…Бой в Покоти затих. На молокозаводе горело все, что могло гореть. Догорали дома возле школы. В самой школе обреченно отбивалась кучка полицаев, но несколько партизанских гранат довершили дело.

Товарищ Федор дал команду отходить. Задача была выполнена — полицейский гарнизон разгромлен. Уцелевшие полицаи разбежались кто куда.

Взвились три красные ракеты, и отряд покинул Покоть. Светало. Тем же овражком добрались до реки. Благополучно переправились и углубились в лес.

Геннадий Устюжанин НОВЕЛЛЫ

Ключ на косогоре

Солнце палит с рассвета. В кабине «Волги», как в печке, хотя все стекла опущены до предела.

— Приверни-ка к Холодному ключу, Саша, тут недалеко, — говорит шоферу Артем Борисович Игнатьев — первый секретарь Куртамышского райкома партии.

Остановились на косогоре, у рощи. В тени деревьев скамейка, штакетная оградка, а за изгородью, из-под накренившейся березы, воркует родничок. Чьи-то заботливые руки выдолбили корытца из длинных поленьев, установили их каскадом, вывели за оградку, и ручей поет со звоном. Там, где кончается желоб, можно приспособить ведро, флягу или кружку, заботливо оставленную кем-то на общую пользу. Вода сладковатая, как березовка. Пил бы и пил. И желающих напиться, видимо, много: от дороги до криницы торная тропка.

Ручеек прыгает с желобка и прячется в зеленущей траве, лентой сбегающей по косогору в рощу. Ручью прохладно в тени, и траве нежарко над водицей. Немудрена оградка у родника, а скот к криничке не подойдет, не затопчет, не загадит. Да и человек иной, непутевый, в ручей на машине не въедет, грязь смывать не начнет.

Потом мы осмотрели с десяток запруд. Куртамышане по весне не упустили талые воды, перегородив лога и речушки плотинами. Несколько сел и среди лета выглядят, как в половодье. Плетни огородов, сбегая к берегу, краями забрели в воду и будто остановились в раздумье. Выводки диких утят ныряют невдалеке от купающейся ребятни. Вдоль берега домовито хлопочут табуны гусей и уток. У тальников пристроились с удочками парнишки-рыболовы.

На главную плотину, что близ Куртамыша, заехали к вечеру. На многие километры простерлась розовая от заката водная гладь, закольцованная синим бором. Картина — не налюбуешься.

И вдруг шум у избушки егеря. Из дверей вылетела бутылка, за ней связка сетей.

— Опять вы здесь, проклятые! Убирайтесь сейчас же, а то милицию позову! — кричит девчонка. — Ишь, повадились! Споят старика вином — и браконьерят!

Заметив нас, двое мужиков дрожащими руками спешно спрятали сети в мешок.

И сразу стало как-то не по себе. Там, у леса, на косогоре, руки человека облагородили кусочек земли, сделали радостью для всех! Другие возвели плотины, разводят рыбу, посадили лесополосы…

А эти… И с уворованным добром — они нищие. Потому как по-настоящему богат только тот, кто может подарить радость людям. А радость не в мешке с рыбой. Она там, у поющего ключа на косогоре!

Алешины именины

Десятиклассник Алеша Явронский с рассвета был у комбайна вместе со своим наставником Владимиром Дмитриевичем Петровым. Пока роса — регулировали узлы, меняли смазку, чтобы днем время не тратить. Здесь же хлопотали у своих самоходок Александр Николаевич Высыпков, Геннадий Александрович Медведев с сыном Сергеем.

К стану легко подкатил «уазик». Директор и парторг были одеты, как к празднику.

— Мы приехали на твои именины, Алеша! — сказал директор и улыбнулся. — Товарищи, у Алеши сегодня день рождения. Пожелаем ему крепкого здоровья, долгих лет и механизаторского счастья, как у его деда, первого комбайнера нашего совхоза Алексея Владимировича Явронского. Принимай, именинник, цветы и наши сердечные поздравления!

Весь день от счастья Алеша словно парил над комбайном. Даже страдная пыль не укрыла на лице радости: удачно начиналась его механизаторская биография.

Озорно сверкая глазами, улыбался и наставник Владимир Дмитриевич Петров.

— Ну что ж, Алеша, отпразднуем день рождения!

А за ужином Петров, как бы шутя, пропел:

На Алешины именины

Испечем мы каравай

Вот такой вышины,

Вот такой ширины.

По тысяче центнеров на агрегат!

— Согласны, ребята?

Комбайнеры дружно захлопали в ладоши.

Ночью выдался сухорос. И до рассвета у озера Максимково рокотали комбайны. Моторы смолкли с зарей, когда неутомимый шофер Саша Бывальцев привез весть, что каравай испекли в триста тонн весом.

А утром снова в звено приехали директор и парторг, чтобы поздравить героев. Тысячу шестьдесят один центнер хлеба выдали из бункера своей «Нивы» Алеша Явронский с наставником Владимиром Дмитриевичем Петровым. Это было 18 сентября 1979 года.

Сотни механизаторов в Варгашинском районе замечательно пострадовали в том году. Но никому не удалось превзойти рекорд, установленный в совхозе имени Пичугина в день рождения Алексея Явронского.

Варежки

В музее боевой славы 32-го запасного лыжного полка при школе № 23 города Кургана хранятся шерстяные вязаные солдатские варежки. Варежки как варежки, обыкновенные, ручной работы, с двумя пальцами, чтоб и рукам теплее, и стрелять можно. Их передал в школьный музей ветеран полка старший сержант Евгений Семенович Селетков.

Экспонат скромный, можно пройти и не заметить: есть здесь вещи больше привлекающие внимание. А я стою, читаю нехитрые думы человека, записанные на листке бумаги, что лежит рядом с варежками.

«Эти рукавицы подарила мне здесь, на Увале, 13 ноября 1941 года жена Лидия Дмитриевна. Подарила как самому близкому и дорогому ей человеку и как бойцу, едущему на фронт защищать Родину.

За время войны я был дважды ранен и контужен. Пули и осколки пробивали не раз шапку, шинель, сапоги… Но я был уверен — пока со мной эти варежки, фашистам не убить меня: ведь при мне два сердца — мое и жены. И не ошибся.

Пройдя через всю войну, 27 декабря 1945 года я вернулся в родное село. Прежде чем открыть дверь дома, одел заветные варежки…

Много лет прошло с той поры. Лидии Дмитриевны больше нет со мной. И я дарю музею полка от себя и моей жены самое дорогое, что у меня осталось — наши варежки».

Я долго смотрю на них. И вспоминаю, как мама такие же посылала на фронт отцу, осторожно завернув их в лист бумаги, на котором угольком были обведены пять детских ручонок с растопыренными пальцами. Видно, мама хотела, чтобы рядом с сердцем отца было и пять наших. Но догадался я об этом только здесь, в музее.

Луиза Гладышева КАРЛО МАУРИ: «Я УЕЗЖАЮ КУРГАНЦЕМ»

В тихой канцелярии Курганского научно-исследовательского института экспериментальной и клинической ортопедии и травматологии, где в аккуратных картонных папках хранится многотысячная переписка больных и ученых, клиник и ведомств, где чуть ли не на всех языках мира пронзительно выражены человеческое страдание и надежда на чудо исцеления, прочитала я два письма, подшитых вместе. Одно с вопросом, другое с ответом. Оба предельно краткие и официально корректные.

Директор института клинической ортопедии и травматологии при Римском университете профессор Монтичелли писал советскому коллеге:

«…Краткое сообщение АПН об аппарате доктора Илизарова, которым он пользуется около 20 лет при переломах голени без гипсовой повязки, свидетельствует о высоком качестве этого метода. Могу сказать, что долгие годы во всем мире постоянно изыскивается возможность ограничить использование гипсовой повязки. Я согласен с тем, что наличие нагрузки способствует остеогенезу, но вместе с тем большая ранняя нагрузка пагубна. Возможность удлинения на 24 сантиметра без операции трансплантации кости настолько абсурдна, что можно подумать, что АПН исказило добрые намерения моего русского коллеги?»

Нет, журналисты не погрешили против истины. И доктор Илизаров отвечает итальянскому профессору по поводу возникшего недоверия:

«Профессор Монтичелли сомневается относительно удлинения кости на 21—24 сантиметра лишь только по причине незнания наших методов лечения, которые являются вполне реальными. Результатом открытого нами метода является определение новых закономерностей, регулирующих костеобразование. Мы можем удлинять кость, а также изменять форму ее и плотность, устранять дефекты кости бескровным способом. Часто достигнутые нами результаты вследствие их необычности не соответствуют существующим понятиям. Поэтому нам понятно удивление профессора Монтичелли».

Несколькими годами раньше известный итальянский путешественник, один из лучших альпинистов мира Карло Маури, провалившись в трещину на леднике Монблана, получил тяжелую травму. Семь тяжелых операций, четыре года в больницах у себя на родине, в Швейцарии, Западной Германии, Америке… И — последнее заключение врачей:

— Маури, вы больше никогда не сможете ходить в горы.

Из белого пристанища он вышел на костылях: одна нога так и осталась короче другой, ступня изуродована. Инструктором горно-лыжного спорта он быть уже не мог, хотя летом еще продолжал работать проводником в горах, но… на пятерых детей этого заработка, увы, не хватало.

— Горы — это риск, — любил повторять Маури начинающим альпинистам, а теперь он это говорил сам себе. Он родился и вырос среди гор в маленьком городке Лекко на севере Италии, покорил высочайшие пики всех континентов и побывал в самых неизвестных уголках планеты, он прошел по маршруту своего знаменитого соотечественника Марко Поло и знал, что уже никогда не сможет жить без гор, без путешествий. Он стал журналистом, телеоператором, фоторепортером. Кинокамера, фотоаппарат и… складные костыли. Горы оставались родными и принимали его даже такого. Ведь у него были сильные руки, и они умели вязать надежные узлы. И еще у него была крепкая воля и большой опыт. И Карло знал то, чего не могли понять даже близкие люди: только горы могут вернуть его к прежней жизни.

Однажды, когда в Гималаях на высоте восьми тысяч метров ему не стало хватать кислорода, и он, обессилев, почувствовал, как холодеет тело, понял, что может замерзнуть совсем скоро, где-то в уголках мерцающего сознания все-таки видел спасение: не впадать в панику, не расслабляться! О, как он хотел снова насладиться упоительным вкусом победы! И он победил сам себя. Потом он побеждал снова и снова, но всегда оставался незабываемым тот случай в Гималаях.

Поэтому, когда известный норвежский ученый, исследователь и путешественник Тур Хейердал предложил Карло отправиться в трансатлантическое плавание под парусом на тростниковой ладье, Карло не колебался ни минуты: ему не хватало еще океана.

— Карло, — пытались отговаривать друзья, — папирус — не надежный корабль, а ты не умеешь плавать.

— Я буду держаться за палубу, — смеялся Карло.

И вот он в третьем плавании после «Ра-I» и «Ра-II» — на «Тигрисе», один из одиннадцати членов интернационального экипажа. В записной книжке Тур Хейердал написал Карло характеристику, как и другим своим путешественникам, достаточно объективную и образную:

«Голубоглазый блондин, что твой северный викинг, а благодаря окладистой бороде его скорее чем меня можно было посчитать Ноем. Карло — один из самых прославленных итальянских альпинистов, лазил вверх-вниз по самым крутым и высоким скалам на всех континентах; в ряду моих знакомых никто не висел столько на веревках и не связал столько надежных узлов, сколько он. Человек южного темперамента, Карло мгновенно из кроткого агнца превращается в рыкающего льва, а через минуту, глядишь, уже взялся за перо и воспарил на крылатом Пегасе. Умеет обходиться без еды и без комфорта, но не может жить без веревки в руках. Карло была поручена роль экспедиционного фотографа и ему же предстояло изощряться в изобретении хитроумнейших найтовов и узлов всякий раз, когда рубке, книце или стойке рулевого мостика взбредет на ум исполнять твист».

Кроме этого Карло обязан был также варить макароны и кантовать груз. Никаких скидок на нездоровье, на больную ногу. Да и прояви их кто — Карло не принял бы первым. Он был таким, как все, и даже крепче многих физически. Тур Хейердал знал, кого пригласить в товарищи, хотя многих и встретил впервые на своей лодке. Среди них был и врач из Москвы, специалист по космической медицине, хорошо известный советским телезрителям ведущий Клуба кинопутешествий, Юрий Александрович Сенкевич. «Наш дюжий русский медведь» — звали Юрия в экипаже.

Для Карло Маури Юрий Сенкевич был первым русским человеком, которого он встретил в своей жизни. Три совместных плавания сделали их друзьями.

И вот через 144 дня труднейшего путешествия на «Тигрисе» они расставались. Непредвиденные обстоятельства, заход на военно-морскую базу в Джибути оборвали столь интересную экспедицию. Никто из членов экипажа не уснул в ту мученическую ночь, когда Тур Хейердал принимал вынужденное решение, как поступить с лодкой.

Невозможно бесстрастно смотреть последние кадры, как впрочем и весь фильм о «Тигрисе», мастерски снятый Карло Маури.

…Горел в знак протеста против войны и насилия их «Тигрис», их ковчег, ставший родным домом для представителей девяти государств. В скорбном молчании стояли они: норвежец Тур Хейердал, американцы Норман Бейкер и Норрис Брук, Герман Карраско из Мексики, Юрий Сенкевич из Страны Советов, Дейтлеф Зоицек из ФРГ, японец Тору Судзуки, датчанин Асбьёрн Дамхюс, норвежец Ханс-Петтер Бён, иракский студент Рашад Назир Салим. Карло Маури находился за кадром: он снимал фильм, и объектив его кинокамеры был сейчас самым главным свидетелем происходящего.

Они знали: вряд ли судьба сведет их всех вместе еще раз. Спасибо и за то, что она подарила им это путешествие, в котором они, не стараясь доказать, доказали, что люди разных национальностей, вероисповеданий, убеждений могут говорить на одном языке, стремиться к одной цели, сотрудничая во имя мира и дружбы.

— Карло, я жду тебя в Москве, — Юрий Сенкевич садится рядом и плечи их соприкасаются. — Ты приедешь, и мы полетим в Курган, к доктору Илизарову.

— В Курган, к доктору Илизарову, — повторяет по-английски Карло. — Полетим, Юра. А потом я буду прыгать, как Валерий Брумель! — Они оба смеются.

За шуткой Карло скрывает печаль. Трудно расставаться, особенно сейчас, когда соблазнительно близка к нему надежда на выздоровление. Так внезапно возникает перед потерпевшим кораблекрушение спасительная земля. И снова пропадает…

Врач Юрий Сенкевич видел, что с ногой у Карло становится все хуже. Большие ежедневные физические перегрузки и перенапряжение осложнили болезнь, на ноге открылась язва. Мужественный человек Карло стоически переносил боль, и никто кроме Юрия не догадывался о его страданиях. Лишь когда внезапные ветры понесли камышовую ладью на остров Файлака и на помощь путешественникам пришли моряки советского теплохода «Славск», Сенкевич сообщил Хейердалу по секрету, что необходимо воспользоваться случаем и сделать Карло перевязку в медчасти теплохода.

— Если бы не контракты! В них как в железных тисках! Ты понимаешь меня, Юрий?

…Через долгие месяцы томительного ожидания Карло прибыл в Москву. Дальше путь его лежал в Курган. Юрий Сенкевич, летевший с другом, был весел, смеялся:

— А ты ведь не любишь, Карло, самолет? Может быть, за Урал пешком? Или на лошадях?

— Нет, нет, — пугался шутке добродушный и легковерный Карло, — скорее в Курган, скорее! Все посмотрим потом, потом пойдем пешком!

Нетерпение узнать, возможна ли операция и принесет ли она облегчение, владело Карло. Он еще не мог осознать, что где-то в глубине России, куда они сейчас летят, его ждет исцеление. Лучшие врачи Америки, Швейцарии, ФРГ лечили его, они делали все, что умели и знали, что было в их силах. Но он по-прежнему болен. Может, и этот полет — всего лишь иллюзия?

…— Так, так. Какую же цель ставите перед собой, товарищ Карло? — Доктор Илизаров смотрит на гостя. — Мы должны знать, что вы хотите. Ходить без помощи палки? Не хромать? Носить не ортопедическую, а нормальную обувь? Снова вернуться в горы?

Увидев смятение пациента, поднялся, пригласил в кинозал. На экране мелькали кадры. Брумель на костылях. Брумель с аппаратом. Брумель учится ходить. Счастливый Брумель идет с Илизаровым по площади!..

Карло закрывает на миг глаза: вот так же идти по площади — свободно, легко, не опираясь на палку, — будет ли это с ним?

— Доктор, вы считаете возможной операцию?

Прислоненная к креслу трость из вековой лиственницы — подарок сибиряков — от резкого движения руки падает на пол.

— Да, — откуда-то издалека глухо звучит голос сидящего рядом Гавриила Абрамовича. — Какая она будет, эта операция, еще не знаю. Надо думать. Время у нас с вами есть, пока вы заканчиваете ваши контракты, — и он засмеялся облегченно, словно так же долго и мучительно ждал вопроса от Карло, как тот ждал ответа.

Прошел еще год. Весной 1980-го Карло Маури снова прилетел в Курган. Теперь он уже знал этот город и его людей. Хотя на родине его снова пытались отговаривать лечиться в Советском Союзе, пугали Сибирью, предлагали Швейцарию.

Карло улыбался в ответ. Весь этот год с ним происходило что-то странное, похожее на то, как ждут день рождения дети. Он стал все чаще возвращаться мыслями в давно прошедшее и неожиданно находить в настоящей своей жизни такое, что когда-то уже было с ним. Только очень давно. Временами ему даже казалось, что не в двадцатом веке он повторил маршрут соотечественника Марко Поло, а шел с ним на лошадях, верблюдах и яках семьсот лет назад. Скрипели деревянные повозки, медленно вставало и заходило солнце и никого не было вокруг… Путешественники шли из Венеции, через Турцию, Ирак, Афганистан… На границе с Китаем XX век жестоко напомнил о себе: власти не позволили экспедиции добраться до конечного пункта Марко Поло — Пекина. Собственно говоря, он не ставил целью пройти весь путь от начала и до конца. За год путешествия он удостоверился во многом и многое открыл для себя. Простые люди повсюду помогали ему, делились тем, что имели. Так было, когда Карло жил среди аборигенов Австралии и эскимосов Гренландии и на Новой Гвинее. Он питался их пищей и спал в таких же хижинах, не пользуясь никакими удобствами, рожденными цивилизацией. Он пришел к выводу: чтобы понять людей, надо жить их жизнью, надо стать среди них своим.

«Стать среди них своим…» Операцию сделали в последних числах апреля. Она была сложной, очень сложной. Подобную еще никому не делали. В один прием решалось несколько проблем: ликвидировать укорочение ноги и выправить ее, поставить стопу в нормальное положение и сделать ее такой же верной опорой, как у здоровой ноги. Живи Карло в нашей стране, операцию сделали бы постепенно, в несколько этапов. Но у него было всего четыре месяца, которые он мог позволить себе болеть. На третий день, опираясь на костыли, Карло пошел. Аппарат, специально сконструированный и изготовленный для него, не мешал.

Прилетела жена. Он встречал ее, и она плакала, настрадавшись в переживаниях и бог весть чего напридумав за дорогу от Рима до Кургана. Потом они были на городских торжествах, посвященных 35-летию Победы советского народа в Великой Отечественной войне.

«Вот ведь какая сложная штука жизнь», — думал Карло. Мог ли он предполагать, когда подростком помогал итальянским партизанам в горах разыскивать тайные тропы, был связным и переносил оружие, что минет не один десяток лет, и он, став взрослым, встретится с русскими, принесшими миру освобождение от фашизма. Встретится вот в таких обстоятельствах, и они, бывшие фронтовики, будут ободрять его: «Держись, Карло, где наша не пропадала!». И он, отвечая на сильные, теплые рукопожатия, вдруг почувствует себя своим среди них, и это чувство уже не исчезнет, останется с ним как великий дар нелегкой и счастливой его судьбы.

…Тихим вечером мы беседуем с Карло и его женой во дворе Научно-исследовательского института экспериментальной и клинической ортопедии и травматологии. Пышным белым букетом распустилось черемуховое дерево и горьковатым, чуть тревожным запахом наполняет воздух.

— Карло, когда вы собирались сюда, вас пугали Курганом, Сибирью, советовали снова лечиться в других странах?

— Да, меня оперировали семь раз, лечение стоило безумно дорого, а я оставался инвалидом. Мне, конечно, трудно было представить, что кто-то способен облегчить мою участь. В это надо было сначала поверить.

— Первым вас убеждает Юрий Сенкевич, потом вы вместе с ним летите в Курган, знакомитесь с доктором Илизаровым и его институтом?

— Все было так. Сейчас прошло немало времени, и я многое увидел своими глазами, пережил, поэтому хочу добавить кое-что и хочу, чтобы меня хорошо поняли.

Карло волнуется, то говорит торопливо, то замолкает, подыскивая самые образные слова, сравнения, чутко слушает переводчика, журналиста АПН Александра Бандерского, стараясь в интонациях пока незнакомой русской речи уловить переживаемое им состояние. И продолжает снова:

— Есть совершенно принципиальное отличие в методах лечения зарубежных и советских врачей, в их отношениях с больными. Наши врачи стоят далеко от больных, от народа, у них даже есть прозвище «бароны». Всюду, где я лечился, я спал хорошо — на ночь мне давали наркотики. Там чуть пожаловался на боль — сразу суют таблетки: успокойся и отвяжись.

Здесь врачи предпочитают, чтобы пациенты сами справлялись со своими жалобами и болями. Это очень правильно, потому что человек должен понять себя в боли и страдании и преодолеть их. Не ждать чуда, а бороться. У вас я впервые ощутил себя соучастником врача, помогающим преодолеть недуг. Наши медики используют не только научные методы, но также и человечность, а это для больного, понятно, совсем немаловажно.

— Вы говорили Карло, что поверили доктору Илизарову и его методам лечения?

— Здесь каждый день больные видят результаты: еще вчера был на костылях, а сегодня без них. Надежда на успех — все пронизано этим, чувства и настроения людей и по-моему даже воздух. Я приехал, потому что поверил доктору Илизарову. Меня привела сюда не только моя собственная болезнь, а еще и желание быть примером для итальянских врачей в освоении новых методов лечения. Политическая напряженность в мире воздвигает стены между людьми и государствами. Я глубоко убежден, что метод Илизарова тоже способен разрушать преграды к взаимопониманию и дружбе.

— Итальянские ученые и практики давно интересуются методами Илизарова. Вы знаете о переписке его с профессором Монтичелли. Вот и ученик Монтичелли, доктор Спинелли из клиники Римского университета, специализируется сейчас здесь.

— Доктор Спинелли приобрел много новых знаний от советского коллеги. Но лично я думаю, что самой лучшей пропагандой новых методов лечения и живым примером этого будем Микель, Роберто и я, излеченные в Кургане доктором Илизаровым и его помощниками.

Микель и Роберто, юные его соотечественники, вместе с советскими и зарубежными сверстниками были возле Карло во время нашей беседы и, что называется, ели его глазами, ожидая обещанный кинофильм. Много прекрасных фильмов о своих путешествиях привез Карло в Курган. Он показывал их с удовольствием во многих организациях города, на туристском слете и в пионерских лагерях. Сегодня он будет демонстрировать фильм для медицинских работников и пациентов клиники. В конференц-зале института уж нет свободных мест. Добровольных помощников — донести тяжелую сумку с кинолентами — множество. Восторженные детские голоса, раздающиеся в ожидании необыкновенных чудес, придают вечеру в клинике атмосферу радости и праздника. И снова плывет в океане хрупкая тростниковая ладья, а Карло говорит:

— «Ра» — это вроде бы весь наш мир в миниатюре. Земля ведь тоже как одна большая лодка, на которой плывет в будущее человечество, и от нас самих зависит судьба нашего плавания.

В институте лечатся люди из разных стран, и Карло обращается к ним с этими простыми и очень понятными словами. Ему, объездившему весь мир и много видевшему, хочется всем передать свою тревогу и свою любовь к людям. Он говорит:

— Мне кажется, что все советские люди связаны между собой какими-то необыкновенными связями. Мне доводилось бывать в разных государствах, о Советском Союзе скажу, что это самое великое общество людей нашего времени. Я это хорошо познал. Даже не вдаваясь в политику, экономику, социальные проблемы. Достаточно сказать о ваших детях. Они не только дети своих родителей, а дети общества, которое заботится о них.

На празднике искусств в Юргамышском районе нашей области, где побывал Карло, он увидел, что перед сельскими жителями давали концерт ведущие артисты различных республик страны, и никак не мог подсчитать, сколько бы это стоило, если бы на его родине профессиональные актеры задумали подобное.

— Нет, у нас это невозможно, — вздохнул он, — это просто несбыточно. У вас искусство действительно принадлежит народу.

В репортерском блокноте Карло делает бесконечные записи и пометки, записал он и впечатления от праздника искусств. Много собрано материала для будущей книги о Советском Союзе, которую они пишут вместе с Юрием Сенкевичем. Уже готов первый вариант литературного текста, отснято множество великолепных цветных слайдов. Крупнейшие иллюстрированные итальянские журналы публикуют их.

— Карло, — спрашиваю его при пашей последней встрече, — в вашей книге будут и страницы, посвященные Зауралью?

— С этого я и начал свою книгу. В ней будет много встреч с Зауральем и его людьми. Но в центре, естественно, институт, где работает профессор Илизаров. Здесь я увидел мальчиков и девочек, которые не ходили со дня своего рождения и сделали первые шаги. Здесь много людских страданий, но даже в боли здесь живет надежда. Нигде я не видал больных, так уверенных в излечении. И если сказать одним словом, что такое клиника доктора Илизарова, я скажу, что это — надежда. Сам профессор Илизаров представляется мне капитаном, а его институт — большим кораблем, уверенно плывущим в будущее.

…Карло Маури улетал из Кургана на родину июльским воскресным днем. А в субботу он попросил лауреата Ленинской премии профессора Гавриила Абрамовича Илизарова прийти с ним на площадь имени Владимира Ильича Ленина.

Аппарат с больной ноги сняли совсем недавно, но Карло уже шел без трости, и ровная гладь площади, залитая щедрым утренним солнцем, казалась ему самой главной вершиной, которую он когда-либо покорял. Сильный и смелый человек, лишенный начисто всяческих предрассудков, никогда не берущий в дорогу каких-либо талисманов и дерзко мечтающий о необыкновенных путешествиях, два года назад не осмелился сказать себе, что он пройдет по этой площади без костылей и палки: мысль об этом казалась ему фантастически нереальной. И вот они идут, счастливые, смеющиеся — доктор Илизаров, Юрий Сенкевич и он, Карло Маури. Как строка к ответу профессору Монтичелли. Клиника Римского университета приглашает лауреата Ленинской премии, директора Курганского научно-исследовательского института экспериментальной и клинической ортопедии и травматологии, профессора Г. А. Илизарова посетить Италию. Карло везет письмо с положительным ответом. С площади Карло снова едет в клинику, чтобы проститься, пожелать оставшимся выздоровления.

— Здесь так много людей, которым я лично должен сказать спасибо. Многих я не запомнил по именам, но все они сделали для меня необыкновенно много и боюсь, что всех мне не перечислить. Сердце мое полно благодарности к руководителям области, ко всему персоналу института — врачам, сестрам и санитаркам, ко всем, с кем сводила меня судьба хотя бы на самый короткий миг. Спасибо вам, советские люди.

Прежде я писал в своем дневнике, что ваша страна огромна, как космос, и чтобы хорошо узнать ее, надо над ней лететь в самолете. Теперь я изменил свое мнение. Пребывание в Кургане дало мне возможность шире и глубже узнать жизнь и быт советского общества, ближе познакомиться с людьми. Теперь самая главная мечта, самое большое мое желание — еще раз побывать в Советском Союзе, в лучшей стране мира и пройти ее всю — от Тихого океана до Балтики. Нет, не в самолете. Увидеть всю и рассказать о ней так, как понял сам.

В Москве Карло Маури встречается с журналистами АПН, желает советским друзьям успехов в работе на благо мира. Эта встреча происходит в канун открытия Олимпиады-80, и Карло Маури искренне желает, чтобы Олимпийские игры в Москве еще раз доказали, что мир и дружба восторжествуют, несмотря ни на какие старания противников международной разрядки напряженности.

В АПН ему задают традиционный вопрос:

— Каковы ваши планы как журналиста и путешественника?

— Впервые за двадцать лет я купил в Кургане обычные ботинки. Это грандиозно! Двадцать лет мне приходилось с трудом заказывать и носить ортопедическую обувь. Я еще не очень привык наступать на вылеченную, нормальной теперь длины ногу, но могу уверенно сказать — мое путешествие уже началось. И начал я его окрыленный увиденным в Кургане, заряженный энергией и желанием к новым путешествиям, к работе.

Я возвращаюсь домой в Италию, оставляя в вашей стране второй дом, Курган. А планов впереди много.

Александр Тавровский СТИХИ

БАБЬЕ ЛЕТО

Мягко улыбается природа,

Умиротворенно и легко.

Где-то затерялась непогода,

И зима,

как старость,

далеко.

Ко всему рождается доверье —

Даже к сердцу,

что не в лад стучит.

И на полуголые деревья

Солнца осыпаются лучи.

Жаль,

что жизнь дается не навеки!

Только в эту пору,

словно джинн,

Хочет стать природа человеком,

Променяв бессмертие…

на жизнь!

* * *

Вперед, велосипед!

От самого порога

Заблещет, как рассвет,

Шоссейная дорога.

Поедем на зарю —

И за спиною скоро

У поля на краю

Останется мой город.

Где на семи ветрах,

Навеки успокоясь,

Качается ветряк

У городских околиц.

Скорей, велосипед!

Судьба у нас такая:

Мы этот белый свет

Исколесим до края!

И на краю Земли,

Где — дальше нет простора,

Все ж за спиной вдали

Мой не исчезнет город!

Волнующий, как флаг,

Далекий, словно полюс,

Где жив еще ветряк

У городских околиц.

Челябинск

Нина Ягодинцева СТИХОТВОРЕНИЕ

Как будто я с другого края света,

А не из вьюг седого февраля

Смотрю, как обнажается земля —

Пленительная, чистая планета,

Ее еще не обжигало лето,

Ее еще не били сапоги…

Сползает лед — уже ненужный гипс,

Взлетают птицы — верная примета,

Что небо надо мной, здесь, рядом где-то!

Оттаяла земля — черна, сладка.

Беспомощна, как детская рука —

Земля…

А я не думала об этом.

Магнитогорск

Загрузка...