ПРОЗА Строки памяти

Иван Мотовилов МАЛЫЙ ЗАСЛОН Рассказ

В основу повествования, рассказывающего об одном из эпизодов гражданской войны в Зауралье, положены воспоминания непосредственных участников событий 1918—1919 годов и архивные разыскания автора.

Июньским утром 1918 года из Челябинска в сторону Кургана через станцию Чумляк еле тащился товарный состав. На восточной окраине станции, за мельницей купца Колокольникова, со ступенек паровоза спрыгнули двое. Они укрылись в кустах тальника, заросших камышом, а когда поезд исчез за горизонтом, зашагали на север, к черневшему невдалеке лесу. У березового колка путники потоптались, оглядывая окрестности, и опустились на поляну.

— Даже не верится, что живы, — заговорил русоволосый, свертывая цигарку.

— Да-а-а… — отозвался второй, ложась на землю. — Не было бы счастья, да несчастье помогло.

— Слышь, Павел, поди, и до наших мест беляки добрались? Мне в Челябе верный человек сказывал: в Шумиху эшелон белочехов ушел. Местные богатеи там Совет разогнали. Тут, в Щучье, большевиков арестовали. По деревням шастают, людей хватают…

— А в Челябе-то как? — спросил спутник русоволосого.

— И не говори. Почитай весь Совет кончили: и Васенко, и Колющенко, и Могильникова. И в Кургане, и в Омске беляки хозяйничают. К Шадринску, говорят, направились.

— Да-а-а… Хуже бы надо, да некуда. Что же делать-то будем? Накроют нас, как курей, и в горшок.

— Не накроют. А отпускные зачем? Так и так, мол, больные, на поправку домой.

— Так они же липовые.

— Это, паря, еще доказать надо.

Притихшей встретила в сумерках родная деревня Гнутово солдат Василя Пьянкова и Павла Устьянцева.

Дом Пьянковых прилепился к краю задней улицы. К нему жался пригон с горбатой крышей. Чуть в стороне — амбар в высокой соломенной папахе и сарай. За двором огород уперся плетнем в болотистую низинку. Остальные дворы ни дать ни взять пьянковские. Сермяжная сторона. Небом крыто, светом горожено. Иное дело — передняя улица. На взгорке, за ручьем, — церковь; от нее в два конца расписными карнизами и резными наличниками смотрят весело крестовые и пятистенные дома. Обставлены кирпичными кладовыми, рублеными конюшнями. И все за высокими заборами и тесовыми воротами. Стоят дома, будто грибы-боровики в добрый год — без единой червоточины. По другую сторону ручья, дальше от церкви, дома уже не те, крыши крыты где тесом, где дерном, как и на задней улице. Выделяются только дома из кондовой сосны, с позеленевшими от времени тесовыми крышами, узкими, упрятанными во дворы окнами.

В половодье вешние воды заполняют русло ручья до краев и деревня делится на две половины, соединяемые шатким мостиком. Так и в жизни — глубокая борозда всегда разделяла здешнюю общину. Сейчас нити, скрепляющие ее, натянулись, стали рваться.

В пятистеннике Пьянковых сумрачно и душно. Хозяйка Степанида Васильевна маялась от бессонницы. В голове — невеселые мысли, от которых тело покрывалось холодным, липким потом. Три сына Степаниды пропадали где-то — вначале на германской, а теперь на гражданской войне. Материнское сердце изболелось, не давало покоя. Боялась за четвертого, который пока спал в горнице с молодой женой.

Стук в окно заставил Степаниду вздрогнуть. Она перекрестилась, босая прокралась по холодному поду к окну, охнула и осела на лавку.

— Василий!

С минуту сидела молча, словно раздумывая, а потом запричитала. Душная изба ожила, задвигались тени.

— Ну, что заголосила? — цыкнул на нее муж Терентий.

Пелагея, молодая сноха, тормошила свекровь за плечи и испуганно спрашивала:

— Мамонька, что с тобой? Мамонька…

Муж ее, Николай, переминаясь, стоял тут же.

— Василий!.. Там… Во дворе… — выговорила Степанида и запричитала пуще прежнего.

Терентий зажег коптилку. Пламя дернулось и выпрямилось, выхватив из мрака перепуганные лица. Беззлобно сказал:

— Ну хватит, не на похоронах.

* * *

Утром Терентий и сыновья еще спали, как на церковной колокольне ударил набат.

— Ох, матушки, горим, че ли? — засуетилась в кути Степанида. — Мужики, вставайте!

Терентий выскочил во двор, услышал голос десятника: «На сходку!»

На церковном крыльце — староста Прокуров и писарь Бобин. Ближе к ним — Иван Ячменев и кучка зажиточных мужиков. Дом Ячменева напротив церкви. Двенадцать разрисованных окон выставились в улицу. Рядом — кирпичные магазин и кладовая.

У церкви с трех сторон мужики. Староста поднял руку и, когда толпа притихла, наспех перекрестил лоб, хриплым голосом заговорил:

— Слава богу, православные, кончилось комиссародержавие. Вчерась в волость бумага пришла. Своими глазами видел. Теперь наша народная власть будет. Велено мне и вот писарю опять справлять службу. А всякие там ревкомы и Советы распущены.

Староста помялся, словно вспоминая что-то, и продолжал:

— А казенные земли, граждане, и земли состоятельных мужиков, машины там, другое добро вернуть надо законным хозяевам. Чтобы, тово, по доброй воле, без скандалов… Ишо, граждане, власти обращаются к миру: постоять надо за народную власть, значит, тово, без канители — добровольцами. Писарь вот запишет.

— Откуда такая хорошая власть взялась? — выкрикнули из толпы.

— Оттуда! Тебя не спросили. Где они, комиссары твои? — зашумели из кружка Ячменева. — Сбегли! Нашкодили тут, псы шелудивые. Жили добрые люди, а оне, мать твою… выискались на готовенькое.

— Сами-то псы! — кричали из толпы. — Землю верни! А ежели я ее засеял?

— Граждане! Граждане! Мужики! — пытался потушить перепалку староста. Но голос его гас, как спичка на ветру.

Василий Пьянков порывался вступить в спор, но отец умоляюще просил:

— Васька, не лезь! Не наше дело.

Его поддерживал Павел Устьянцев:

— Разберутся! — И шептал: — Нам ишо, тово, документики…

Согласия на сходке не получилось. Шумная толпа стала оседать, будто сугроб на апрельском солнце. Потекли мужицкие ручейки каждый в свою сторону.

— Граждане! Не расходитесь! Помолимся господу богу по такому случаю, — уговаривал староста.

Василий с Павлом остались. После благодарственного молебна во славу освобождения от ига комиссародержавия они подошли к старосте с писарем. Документы солдат, по мнению сельских властей, были в порядке. В них значилось: служили в белогвардейском полку, отпущены по болезни до выздоровления. Староста наставлял:

— Всяких тут горлопанов не слушайте. Советам — крышка. Поправитесь — хоть в свой полк, хоть в дружину. В каждой волости велено такие создать.

По пути со сходки Василий с Павлом завернули к братьям Толстиковым. Те в разговоре держались непонятно какой стороны.

— Советская власть — она для мужиков ладная: и землю по справедливости, и все такое, — тянул старший из братьев, Петр. — И войну. С немцами замирение вышло. Но опять же хлеб ей подай, то, се. Говорят, города кормить. Голод там. Надо, не спорю. А мужику что? Шиш. Да рази всех-то, братец мой, прокормишь? А эти, вишь, опять свое гнут. Поди тут разберись. А по мне так. Ежли ты власть — дай мужику жить.

— Этот от Ячменева недалеко ушел, ему свое пузо дороже всего, — сказал Василий, когда они с Павлом вышли от Толстиковых. — Зайдем к Уфимцеву Федору.

Доверяли они Федору во всем, знали — не выдаст. Рассказали о службе в Красной гвардии, о неудачном бое под Челябинском, после которого попали в белогвардейский плен. На их счастье, караульный солдат оказался своим человеком, хотя и был из казаков. Вместе и бежали. У казака нашлись бланки отпускных удостоверений с печатями. Был он родом из Кочердыка станицы Усть-Уйской, но подался в Троицк, где его земляк Николай Томин, по слухам, был начальником штаба охраны города от дутовских и белочешских банд.

— Я вчерась в Верхней Тече был, — рассказывал Федор. — Мать в больницу возил. Там красногвардейский отряд создали. Анчугов командиром. Вместе мы на флоте служили. Мужик боевой. Долго беляки не продержатся, сказал. В Катайске и Далматове полк красных формируется. В Песчанке, в Николаевке наши мужики попрятались от беляков. Выжидают. Пока держитесь. Думать будем, что делать дальше.

* * *

Вскоре Василий Пьянков и Федор Уфимцев поехали в Шумиху на базар. Хотелось узнать, что там делается.

На полях зеленела рожь, проклюнулись всходы яровых. По обочинам дороги поднималось разнотравье.

У села Каменного, в пяти километрах от Шумихи, повстречали верховых. Было их трое на заседланных конях.

— Стой! Кто такие? — крикнул красномордый детина в офицерском френче. — Куда навострились?

— На базар, ваше благородие, лошаденок купить, — ответил Федор. — Гнутовские мы, Николаевской волости.

— Ну-ну, смотрите у меня… Если что, на первой осине вздерну. Шляются тут…

Базар был многолюдным. Посевная закончилась, сенокос еще впереди — можно передохнуть. Покупать и продавать особенно нечего, а почесать языки, узнать новости каждому хочется. Новостей же хоть отбавляй. От каждой — мурашки по телу.

— Разговор сейчас короткий. Раз — и к стенке, а то веревку на шею, — слышалось из кружка мужиков. Федор с Василием прислушивались. Харламов с Сучковым тут верховодят. Все купеческие лабазы арестованными забиты. А сынок Сучкова, поручик, атаманит в отряде. Ох и лютый, стерва, весь в папашу. Каждый день по округе шарят — коммунистов ищут. Мало им кровушки.

— Вы че терпите? Дали бы шору, — вмешался в разговор Василий.

— Поди-ка дай, ежели прыткий. Ни оружия, ни патронов. А чехи им и пулеметы, и винтовки, и патронов сколько хошь. Опять же наши подлецы мужиков грабят. Заодно, стервы. Рука руку моет…

Зычные голоса верховых молодцов из отряда Сучкова прервали беседу, базарный гомон стал затихать.

— Слуша-а-ай! Слуша-а-ай! — неслись над притихшим базаром голоса. — Все на казнь антихристов и германских шпионов!

— Ведут? Веду-ут! — закричали с разных концов базара. Мужики сгрудились у кромки базарной площади, повскакивали на возки и телеги. Стало тихо. Только разносились барабанная дробь, цоканье копыт и топот солдатских сапог. Мимо базарной площади под усиленной охраной вели двух мужиков.

Базар оцепили белогвардейцы и белочехи, выталкивали людей на дорогу следовать за печальным шествием. Федор остался сторожить упряжку, Василий двинулся с толпой. Пока шли до колка за железнодорожными путями, сосед рассказывал:

— Жаль мужиков. Повыше-то — Иван Григорьевич Морозов, заместитель Коваленко. Сам-то Коваленко, председатель райсовдепа, с отрядом красногвардейцев на Челябу пошел. А как узнали, что беляки там, с Медведского повернули на Екатеринбург. Где они теперь — бог знает. А второй — Александр Федорович Тутынин. Секретарем в совдепе был.

На опушке леска остановились. Арестованным развязали руки. Их окружили белогвардейцы и белочехи. Председатель белогвардейской чрезвычайной следственной комиссии Лукин зачитал приговор: повесить, как распоследних негодяев и изменников родины.

Морозов с Тутыниным, выслушав приговор, прощально посмотрели друг другу в лицо. Затем Морозов дернулся, будто сбрасывал груз с плеч, выпрямился и крикнул:

— Товарищи! Мы умираем за лучшую долю, за нашу народную власть…

— На том свете черт тебе товарищ, — прошипел скотопромышленник Степанов и ударил Морозова плетью. — Бей его, гада!

К Морозову подскочили охранники, сбили с ног. Толпа сжалась, глухо зароптала, послышались всхлипывания баб.

— Давай скорей! Чего рты раззявили! — заорал на охранников Сучков.

Охрана засуетилась, и вскоре арестованные уже висели на осинах.

Василий с Федором выехали домой.

— Ну, Федор, дай бог убраться по добру, по здорову, — печально сказал Василий. — Нечего сказать, побазарничали…

При выезде — снова встретили верховых, тех самых, с которыми повстречались на первом пути. Впереди устало шагали пять мужиков со связанными руками. Сзади постукивали колесами три груженых телеги.

— Грабят, вешают без суда, — сказал Василий. — Ох и житуха, Федор.

Федор долго молчал. Уже когда подъезжали к своей деревне, сказал:

— Ты как знаешь, Василий, а я подамся в Верхнюю Течу, к Анчугову.

* * *

После сходки притихло Гнутово. Но это была обманчивая тишина. Все жили в напряжении, томительном ожидании. Деревня походила на пересохший стог сена: поднеси огоньку — заполыхает.

Как-то под вечер к Федору Уфимцеву приехал из деревни Чудняково Алексей Павлович Мотовилов. Алексей с Федором дружили, были дальними родственниками. Пригласили Василия Пьянкова и братьев Толстиковых.

Мотовилов состоял в партии большевиков, хотя об этом мало кто знал. После разгрома белочехами Челябинского горкома и Совета, казни их руководителей Челябинская партийная организация ушла в подполье. Подпольщики установили связи с оставшимися на свободе коммунистами, готовились к созданию подпольного горкома. У Алексея Павловича сохранились связи с Соней Кривой, бывшим работником горкома. Он только что вернулся из Челябинска, знал о положении в Уральской области и в стране.

Жаркий июльский день подходил к концу. Мужики разместились в завозне[1], где было попрохладней, пахло свежими вениками. Сидели за столом, на котором стояла кое-какая закуска, шипел самовар.

Алексей Павлович рассказывал. Мужики слушали, запивали худые вести чаем, заваренным из трав. Положение республики было отчаянное. В Челябинске, Кургане, Омске хозяйничают белочехи. В начале июня Дутов овладел Оренбургом, интервенты захватили Уфу. Железнодорожная магистраль от Волги до Иркутска с прилегающими районами — в руках контрреволюции. В Москве подняли мятеж левые эсеры, белогвардейцы — в Ярославле. Главнокомандующий Восточным фронтом левый эсер Муравьев с группой приближенных изменил революции. С юга республике угрожают беляки, с запада — немцы, с севера — англичане. Москва и Петроград — на голодном пайке.

Но выстоять надо. В промышленных центрах спешно формируются пролетарские полки и отряды — рождается Красная Армия.

— Совет Народных Комиссаров, — неторопливо говорил Мотовилов, — обратился ко всему трудовому народу. Призывает нас громить белогвардейские банды. Сам товарищ Ленин обращение подписал. Своими глазами газетку у Сони Кривой видел. Определяться нам надо.

— Не раз судили, — заговорили мужики. — Ячменевские дружки вон в белогвардейскую дружину подались.

— Я в Верхнюю Течу к Анчугову в отряд надумал, — сказал Федор Уфимцев. — А Павел Устьянцев к Томину в Троицк ушел. Да слышал я, будто беляки захватили Троицк?

— Захватили. Недели три уже прошло, — ответил Мотовилов. — Но Томин увел отряд в Белорецкий завод, к Блюхеру. Там целая партизанская армия. А ты, Василий, куда надумал? — спросил он Пьянкова.

— А куда торопиться? — ответил за него Петр Толстиков. — Не шибко ласкала нас Советская власть. Больше о батраках пеклась. Богатеев, конечно, прижали. А куда нам, середине, податься? Ума не приложу.

Толстиков явно ждал ответа. Пьянков сидел, опустив голову. Уфимцев выжидал, что скажет в ответ Мотовилов.

— Местные головотяпы тут напутали, — Алексей Павлович наклонился к Толстикову. — У Ленина сказано: «Союз рабочего класса с крестьянством».

— С беднейшим крестьянством, — поправил его Пьянков. — Сам же мне программу читал, Алексей Павлович.

— Выходит, мы ни богу свечка, ни черту кочерга, — со злорадством сказал Толстиков.

Засиделись. На все доводы Мотовилова Петр Толстиков высказывал свои. Остальные больше молчали. Когда совсем свечерело, ушли Толстиковы. Засобирался домой Мотовилов.

Пьянков в ту ночь долго не мог заснуть. Тягучие думы набегали одна на другую. «Может, уйти все же с Федором в Верхнюю Течу? — роились мысли. — Уйдешь. А как вернешься? Советам-то и впрямь крышка. Сила-то у беляков вон какая. Да и Дашутка тут».

* * *

Отряд Анчугова, 282 пехотинца и 25 кавалеристов, влился в 4-й Уральский полк в Далматово. Состоял полк из добровольцев-рабочих, вернувшихся с фронта солдат, военнопленных венгров. Взводом слушателей курсов советских землемеров командовал учитель из Верхней Течи Шумилов[2].

После неудавшегося наступления на Шадринск, в котором Уфимцеву пулей легко задело левое плечо, командиром полка избрали Анчугова. Главный бой за Далматово полк принял 11 июля. Вначале белогвардейцы чуть не овладели вокзалом, но когда командование ввело в бой резервы, атаку отбили. Это была первая победа, хотя полк и понес потери: ранен Анчугов, убит его заместитель Харитонов. Но победа эта не могла изменить общей обстановки на фронте. Белогвардейцы и чехи наступали на всех направлениях, все туже стягивали кольцо вокруг Екатеринбурга. В самом городе монархическое подполье готовило нападение на дом Ипатьева, где находился под охраной бывший император Николай II с семьей.

* * *

Вставать Василию не хотелось. А голос матери не давал покоя:

— Вась, вставай, светает. Поди посмотри скотину, управься, не могу что-то я, поясницу переломило.

Василий сладко потянулся, открыл глаза. В окна пробивался новый день. В его сумеречном свете, казалось, остановилась жизнь, от которой ждал многого. «Остаешься хозяином». Вспомнил прощальные слова отца. Как-то сразу унесло сон, и он прыгнул с полатей, быстро оделся и тихонько прикрыл за собой дверь.

За ночь подморозило. Ледяная корочка лопалась под ногами. Из далекой высоты задорно подмигивали звезды.

В пригоне было темно. Направо — пустой сенник, там делать нечего. Налево, у стены, — Пегуха, за навозной кучей в дальнем углу — корова. Там же овцы.

Василий обшарил руками Пегухину колоду, на самом дне нащупал несколько будыльев не то лебеды, не то полыни. И ему стало жаль и себя, и Пегуху, которая тыкала его мордой, словно хотела сказать: «Вот, смотри, как тут мне приходится. Я разве такое заслужила?» Он обхватил Пегуху за шею, прижался щекой к ее морде и зашептал:

— Знаю, все знаю, милая. А мне-то, думаешь, легше?

Пегуха мотнула резко головой, стараясь избавиться от Васильевых ласк, шумно вздохнула: «Слышала все это я от отца еще твоего. Сам-то убрался, а тут майся». Она переступила, отодвигаясь к стене.

Василий постоял в задумчивости, послушал мерное дыхание лошади и коровы, пошел добывать корм.

Весна, видно, пожалела Пьянковых. На гумне он обнаружил одонки от соломенного стожка. И теперь каждое утро ходил сюда с мешком.

Пока набивал мешок, разогрелся, присел отдохнуть. Кровяным лоскутом глянула на него восточная кромка неба. Полоска ширилась, поднималась ввысь, сдвигая звезды, меняла очертания изб и сараев. Где-то в лесах шел брачный глухариный пир. На его зов из села откликались петухи.

Но все эти звуки и краски были далекими, не захватывали Васильевых чувств. Он думал о другом. Об отце и брате, которых еще осенью прошлого года с конями забрали колчаковцы в подводчики. Где они? Живы ли? Похоже, что нет. Прошла зима: ни слуху ни духу. Надвигается сев. А где семена? Бесконечные поборы белогвардейцев очистили мужицкие амбары. Ладно хоть сам уцелел. Если бы не болезнь, мыкался бы где-нибудь. А может, и голову сложил.

В памяти встала картина минувшей осени. В Гнутово нагрянул карательный отряд белогвардейцев. Подъехали к дому Пьянковых.

— Эй, борода, подойди! — окликнул отца начальник отряда.

— Чего изволите, ваше благородие?

— Сейчас же запрягай пару лошадей. Поедешь в Шумиху.

— Не могу, ваше благородие, лошадей нет.

— Врешь! Ты — коммунист! Выпороть!

Тут же выволокли отца на улицу и запороли бы насмерть, не подойди Ячменев. Он уговорил начальника сжалиться над стариком. Терентия, изрядно исхлестанного, отпустили, но приказали немедленно собираться в подводчики.

Василий тогда болел, — простудился во время обмолота, — но в окно видел расправу над отцом и односельчанами. Когда у соседа напротив стали выгребать из амбара зерно, он крикнул:

— Оставили бы, ваше благородие, на семена.

— А ты, сукин сын, уже сеять надумал. А ну, всыпать ему!

И кто он такой, Колчак? Еще осенью в Омске объявился. Может, на место Николашки метит? Не зря же говорят: верховный правитель России.

Нет, все же зря тогда с Уфимцевым не ушел. Может, взялись бы тогда всем миром и по-другому жизнь повернулась. Опять же, язви тебя в печенки, хотелось стать настоящим хозяином на земле. Для этого, думалось, не ленись только, работай. И дом перестроить можно, и двор, добрых коней завести, а там смотришь — и выездную. И в амбаре чтоб всегда полные закрома. Василий чмокнул губами, будто сидел не на мешке с соломой, а за столом управлялся с сытной едой.

Мечты, мечты! Не давали они покоя.

* * *

Чуть подсохли пригорки, и гнутовцев неудержимо потянуло в поля. Тягу эту каждый всосал с молоком матери, передалась она по крови от далеких предков. В логах еще шумели ручьи, в лесах белели снежные сугробы, наполовину плавая в воде, а поля оживали. Там и сям копошились люди, кое-где на взгорках пробовали боронить.

Не утерпел и Василий. Ранним утром смазал телегу, уложил на нее борону, отцовский армяк, полог, туесок с квасом, скидал в залатанный мешок кое-какую еду и выехал за ворота.

— Поперек гон борони, — наказывала мать.

— Не впервой, знаю, — отозвался сын и ударил вожжой Пегуху.

Телега жалобно взвизгнула и поплыла по дороге.

Поле Пьянковых одним краем уткнулось в озеро Половинное, окаймленное березняком и осинником. Ближе к берегу — кусты тальника, за ними — камыши. Василий прошел поле с конца в конец, часто приклоняясь к земле, точь-в-точь как это всегда делал отец. Но пахота еще клеилась к ногам, лишь верхушки комьев серели и от прикосновения рассыпались.

Первый день ушел на устройство становища. Под старой березой на землю густо постелил веток, старого камыша и осоки, вбил в наклон четыре кола, соединил их поперечиной, и все это накрыл пологом. Получилась неплохая палатка. У входа вколотил два рогатых колышка, между ними разложил костер.

Свечерело. Примолкли птицы в лесу. Покой и тишина опеленали землю. Василий выкатил прутиком из догорающего костра обугленную картофелину, покатал ее по земле, обивая окалину, разломил и, обжигаясь, съел. Потом принес из палатки туесок с квасом, луковицу, горбушку мякинно-отрубного хлеба. Все это разложил на примятой прошлогодней траве. Не заметил, как к костру подошла Пегуха. Василий вначале даже вздрогнул, увидев ее. Потом лицо его осветилось догадкой. Он отломил от горбушки кусок и поднес лошади. Нижняя губа Пегухи затряслась, и она торопливо задвигала челюстями. Василий помедлил, еще отломил кусочек и впихнул в лошадиные губы. Потом порывисто встал, похлопал лошадь по шее, произнес:

— Хватит, милая, не одна ты у меня. Все, поди, есть хочут.

Дунул свежий ветерок, выхватив из костра пригоршню искр. Василий поежился и полез в палатку.

Уснул быстро. Всю ночь видел себя настоящим хозяином. Будто бы Пегуха не одна — целый выезд. А в поле вызрела колосистая пшеница. И поле почему-то вдруг оказалось большим-большим. И от этого стало не по себе: как управлюсь? Но пришли какие-то незнакомые люди, и не успел он подумать, как на поле уже стояли кучи. Много куч из увесистых снопов. Потом появилась молотилка, и стали расти вороха душистого зерна. Потом все это исчезло вдруг, и он очнулся в каком-то темном сарае привязанным к столбу. Два бородатых мужика с усмешкой подошли к нему, схватили правую руку, и один из них начал пилить ее ножовкой. Василий видел, как в клочья разлетелся рукав рубахи, брызнула кровь…

Когда проснулся, уже светлело. Правая рука настолько онемела, что пришлось долго разминать ее. Его бил озноб.

Две недели мотался Василий по полю: то боронил, то ходил с лукошком, устилая землю залежавшимся зерном, которое еще осенью припрятал на гумне. Домой наезжал изредка, по самой крайней нужде.

В конце сева на поле пришла с узелком мать. Василий только что рассеял последнее лукошко, собирался доборанивать поле.

— Погодь, успеешь, — отговорила мать. — Принесла я тут на отсевки. Поедим сперва, а потом и с богом. — Она развязала узел и расставила на полотенце хлеб, вареные яйца и чашку с творогом.

Василий знал этот обычай: в дни сева кормили севачей яйцами. Мать сказала:

— Вот если будут хорошо лупиться — быть доброму хлебу. Ешь.

Василий ударил яйцом о край чашки, ногтем зацепил надлом скорлупы, и она большой заплатой отошла, обнажила мякоть. Мать облегченно вздохнула:

— Ну, слава богу.

Домой ехали с добрым настроением. На радостях утыкали телегу березовыми ветками, и она катилась по пыльной дороге в праздничном убранстве. Мать смотрела на сына и думала: «Добрый работник, под старость утешение».

Вечером Василий встретился с Дашуткой Ячменевой. Дашутка была грустной и рассеянной.

— Что с тобой? — спросил Василий. — Не заболела?

Она припала к его плечу, тяжело вздохнула:

— Тяжело мне. Одна я среди вас. И дома в тягость, и тут не в радость. Не жила бы.

Василий обнял ее.

— Как же одна? Что ты, Дашутка! А я? Да все наши…

— Даже от тетки Феклы только и слышишь: мироед Ячменев, того обобрал, другого…

— Ты же за родителя не в ответе.

— Пускай и не в ответе. Больно мне, когда такое об отце слышишь. Ведь дочь я ему, под одной крышей живем.

— Уйти тебе от отца надо.

— Куда уйдешь? Да и негоже так: отца, мать бросать. А разве это грех, что отец богаче других. Не ворованное же богатство-то, трудом нажитое.

— Трудом-то трудом, Даша, только вот чьим?

Она стояла перед ним, чуть опустив голову, такая желанная и чужая. Василий осторожно обвил ее руками. Она откинула голову, подставляя лицо с закрытыми глазами.

— Поженимся давай! — выдохнул Василий после долгого поцелуя.

— Если б можно было, — с горечью ответила она и заплакала.

Когда Василий вернулся домой, Степанида спросила:

— Что это тебя Дашка Ячменева обхаживает?

— Не знаю, — уклончиво ответил Василий.

— Смотри, не в тот огород камушки бросаешь. — В голосе матери звучали незнакомые сыну нотки.

Слова ее обожгли Василия, и он долго не мог заснуть. Думал и думал. Метался. Укорял себя, что раскис перед кулацкой дочкой.

* * *

Весной 1919 года Центральный Комитет РКП(б) выдвинул лозунг «Все на борьбу с Колчаком!» В. И. Ленин пишет тезисы о положении на Восточном фронте. Сюда направляются 20 тысяч коммунистов, свыше 3 тысяч комсомольцев. Красная Армия перешла в решительное наступление и к лету подошла к Уралу.

Колчак стремился стабилизировать фронт. В уезды и волости ушел приказ: мобилизовать всех годных к несению службы мужиков двенадцати призывных возрастов.

Погожим днем собрался в Гнутово сход.

Мужики хмурились. Раздавались голоса: «Навоевались, хватит! Нечего нам делать с Колчаком».

Писарь зачитал приказ о призыве. Затем заговорил Ячменев:

— Граждане! Рушится вера православная, идет на нас сатанинское войско отнять нашу землю и дома. Постоим за веру, власть верховного и наши поля. Да поможет нам бог.

Ячменев запрокинул голову и истово перекрестился.

— А сам-то постоишь? — выкрикнули из толпы. — Небось не собираешься на войну-то?

В задних рядах загудели. Разноголосый гул ширился, рос. Ячменев осуждающе посмотрел на старосту с писарем. Прокуров стукнул тростью по столу и крикнул в толпу:

— Чево разгавкались? Розог захотелось?

Гул смолк, люди теснее прижались друг к другу, под взглядом старосты многие опустили головы.

— Завтра утром чтобы все были в волости. Кто не явится — узнает кузькину мать.

Хмурыми и злыми расходились мужики со схода. Братья Толстиковы по дороге завернули к Пьянковым.

— Ну вот, ребята, и настал подходящий момент, — усаживаясь на телегу, начал старший Толстиков. — Лучшего не придумаешь. Народ недоволен мобилизацией. По дороге в Шадринск и уговорим мужиков.

* * *

Правление Николаевской волости — большой дом из кондовой сосны — в конце села, напротив церкви и школы. Волостной старшина Бобин и урядник Антропов с саблей на левом боку с утра томились в правлении, поджидая призывников.

— Боюсь я за мужиков, — говорил уряднику старшина. — Больно народ вольный стал. В каждой деревне заводилы. В Чудняковом — Алешка Мотовилов, здесь — Петрушка Ежов, в Гнутово — тоже хватает смутьянов.

Урядник осоловело посмотрел на пробор старшины, хлопнул нагайкой по голенищу, прохрипел:

— Не бойсь, Павел Федорович, согнем в бараний рог.

Между тем крестьянские телеги и возки все плотней обступали волостное правление. Начальство вышло к мужикам, не скупилось на призывы и угрозы. Шумный обоз с песнями и плачем вышел из Николаевки и запылил на север. У Савельего болота, в четырех верстах от Михайловки, остановились кормить лошадей. Здесь и произошел раскол. Большинство не захотело ехать дальше. Лишь одинокие подводы деревенских богачей тронулись к Шадринску, остальные спорили:

— Разойтись по лесам — и все…

— Нельзя расходиться, — уговаривал мужиков Алексей Мотовилов. — Переловят и передавят, как мух. Вооружаться надо и создавать партизанский отряд. Пусть тогда сунутся!

Его поддержало большинство. Решили подводчиков отправить по деревням за имеющимся оружием. Сбор назначили у Мануйкова балагана, где оставили пост из семи человек. Место для расположения отряда предложил Ежов. С ним согласились, и шумной ватагой направились в глубь леса.

Вечерело. Разогретая за день земля дышала жаром. Легкий ветерок скользил по верхушкам деревьев, но не приносил желанной прохлады. Дубрава — лесной массив, раскинувшийся на сотнях гектаров между Николаевкой, Песчанкой и Михайловкой. Стояли здесь плотной стеной березы и осины, низины заросли непроходимыми кустами тальника, камыша и осоки. Были здесь глухие и укромные уголки — пристанища беглых каторжан и конокрадов. И единственная дорожка называлась воровской. Вот по этой дорожке и вел Егор мужиков.

Расположились на лесной поляне в урочище Ржавцы. Измотавшиеся за день люди сбивались в небольшие группы, разводили дымокуры, закусывали наспех и устраивались поудобней на ночлег. А когда небо вызвездило и над вершинами берез поднялась луна, поляна угомонилась; кое-где только раздавался богатырский храп и сопение. Не спали часовые, до звона в ушах выслушивали ночь с ее неразгаданными шорохами.

Не успела догореть вечерняя заря, как заалел восток, потускневшие и сникшие звезды растаяли в свете дня. С новой силой закричали умолкнувшие под утро лягушки, засвистели перепелки, вразнобой зазвучал лес птичьими голосами. Ожила лесная поляна. А когда солнце осушило росу, к расположению стали подходить из деревень мужики. Из Гнутово Василий Пьянков вернулся с Алексеем Юферовым, его братом Иваном и однополчанами Ефимом Кузнецовым, Федотом Мурашовым и Ефтеем Масленниковым. Все четверо дезертировали из колчаковской конной разведки и явились в отряд на конях, с карабинами, шашками и запасом боевых патронов. С Алексеем Павловичем Мотовиловым из Чудняково пришел Николай Пястолов, тоже бежавший от колчаковцев, на коне, с оружием.

Он рассказал, что в Верхней Тече спрятал под часовней семь боевых винтовок и два ящика патронов.

Шли люди из других деревень, кто с дробовиком, кто с саблей или ножом, кто с кистенем или дубинкой.

Когда совсем ободняло, состоялось первое лесное собрание. Его поручили вести Мотовилову. Алексей Павлович влез на дощатый настил телеги, обвел взглядом толпу и крикнул:

— Товарищи!

Мужики смолкли, потянулись к телеге и уставились на него десятками пытливых глаз. А он продолжал:

— Мы решились на смертельный бой с колчаковцами! Наша задача — поставить врагу надежный заслон здесь, в его тылу. А чтобы действовать, нужна организация, порядок и оружие. Оружие добудем, порядок зависит от нас. Предлагаю выбрать достойных командирами.

Мотовилов смолк, смахнул рукавом пот. Люди запереговаривались, зашумели, раздались возгласы:

— Мотовилов пусть будет… Ежова Петра запиши… Игната Первушина… Василия Пьянкова…

Председателем ревкома избрали Алексея Мотовилова, заместителем — Игната Первушина, командиром роты — Василия Пьянкова[3].

Жилье решили строить из хвороста и веток, крыть дерном и осокой. «Не навечно тут, — говорили мужики. — А от комаров и непогоды в шалаше спасаться можно. Проживем, вот только бы оружия достать!»

— С оружием так, — разъяснял Игнат Первушин. — Доставать надо. Пока у нас только тридцать винтовок, карабинов и ружей.

— А с распорядком как? — спросили Игната.

— Распорядок военный. Сегодня же разобьем отряд по отделениям и взводам, а там приказ командира — закон. Без этого долго не продержаться.

— А кусать, что будем? На такую ораву немало надо, — донимали мужики.

— Не пропадем. Не перевелась еще в деревнях еда. Прокормят.

— Теща у меня в Гнутово в гостях из Галкино, — рассказывал Алексей Юферов. — Говорит, ихние мужики тоже не поехали в Шадринск, осели у Шалгина болота.

— И в Песчанке такое же дело, — продолжил рассказ Юферова Петр Шахов. — Отец мой вернулся с базара. Говорит, схоронились в лесах тамошние призывники.

Мотовилов предложил объединиться с песчанцами и галкинцами. Большинство одобрило его совет. Назначили людей для переговоров. Мотовилов дал распоряжение Пьянкову сформировать отряд конной разведки и подобрать человека для поездки за оружием в Течу, а Игнату Первушину — провести учет людей и оружия.

* * *

Июльское солнце поливало поляну расслабляющим зноем. Даже неугомонные птицы примолкли и прятались в развесистых кронах берез. Василий Пьянков широким шагом подошел к своему привалу у старой березы, достал из сумки хлеб, потер его головкой чеснока и только начал с аппетитом жевать уже начинающую черстветь краюху, как к нему подошел Егор Мельников.

— Вот ты где свил гнездо, вороненок, — шутливо начал он, присаживаясь к Василию. — Тебя я еще подпаском помню, а теперь вон вымахал — командир.

— Да, дядя Егор, приходилось. Болтался, как куренок во щах, — ответил Василий, запивая еду водой.

— Ну вот что, командир, — уже серьезно продолжал Егор. — Посылай меня в Течу за оружием. Места мне знакомые — одним махом слетаю.

Василий внимательно посмотрел на Егора, сунул остаток краюхи в мешок, сказал:

— Поезжай, надеюсь на тебя.

В тот же день к вечеру подъезжал Егор на легком ходке к Тече. Километрах в пяти от села повстречался ему разъезд конной колчаковской разведки. Старший разъезда, с пышными усами унтер-офицер, загораживая лошадью дорогу, крикнул:

— А ну, дядя, стой! Куда прешь!

Егор перекрестился, прыгнул на дорогу и по-солдатски ответил:

— Поля ездил смотреть, ваше благородие.

— Ма-а-ладец! Сразу видать исправного хозяина, — сквозь довольную усмешку процедил польщенный унтер.

— Уж какой есть, ваше благородие, — продолжал льстить ему Егор.

— А о партизанах, старина, ничего не слыхал?

— Да какие у нас партизаны!? Мужики у нас, народ…

— Ладно, ладно, — не дал договорить унтер. — Знаем мы вас. Вон из соседних волостей от призыва дезертировали и путаются где-то в лесах. Мало вас тут пороли…

Унтер пришпорил коня.

На заходе солнца въехал Егор в пыльные улицы Течи. Остановился у пожарного сарая, около которого мирно беседовали два старика. Поздоровался, спросил:

— Где тут у вас поудобней лошаденку попоить и накормить?

— А вон вишь часовенку на берегу реки, там у нас всегда проезжие останавливаются, — отвечал один.

Егор повернул к часовне.

Когда село спало крепким сном, он нашарил под полом часовни прикрытые сухой землей семь винтовок и два ящика патронов. Осторожно вытащил их, уложил в коробок, закрыл сверху уже вялой травой и пустился в обратный путь.

Ранним утром прибыл он в отряд. В это же время из расположения отряда выехали в сторону Николаевки на конях Алексей Юферов и Федот Мурашов. Командование отряда поставило задачу: узнать, как реагировали власти на уход мужиков в леса, какие принимают меры.

На окраине деревни Мурашовки они повстречали женщину, гнавшую на пастбище теленка. Она рассказала, что вчера в деревне было пять верховых солдат, спрашивали, где прячутся мужики.

— Да они, должно, там, в Николаевке, около волостного бьются, у нас им что делать, — указала она в сторону Николаевки.

В Николаевку Мурашов с Юферовым не поехали, а лишь завернули в Максимовку — восточную окраину села. Здесь знакомые мужики рассказали, что в волости остановился колчаковский отряд. А двое — офицер и солдат — только до них проехали на дрожках в сторону Михайловки.

— Валяйте следом, догоните, — посоветовали они.

Не подозревавшие ничего колчаковцы были взяты без единого выстрела. Молоденький прапорщик с денщиком, не сопротивляясь, отдали оружие и под конвоем двинулись в лагерь.

В эти дни в отряд вернулся Петр Шахов, ходивший к мужикам Песчанской волости. Вместе с ним от песчанцев пришел Амос Воронин. От мужиков Галкинской волости пришло трое. Алексей Мотовилов и другие члены ревкома уговаривали делегатов объединиться в один отряд.

* * *

На четвертый день в лагере было особое оживление. На обжитую лесную поляну с двух сторон подходило пополнение: в отряд вливались мужики Галкинской и Песчанской волостей. Их вожаки собрались на совет: обсуждали вопросы о командном составе, вооружении и снабжении. В состав ревкома ввели представителей всех трех отрядов, председателем избрали Алексея Мотовилова. Командиром отряда решили рекомендовать Михаила Иванищева, комиссаром Петра Ежова, командирами рот — Михаила Созыкина, Василия Пьянкова, Игната Первушина. Объединенное собрание согласилось с предложением ревкомовцев.

Учет показал, что в отряде уже около девятисот человек. Каждый день прибывало пополнение. Шли люди разных возрастов и с разными намерениями. Одни, чтобы включиться в борьбу против колчаковщины, другие — отсидеться до лучших времен. Пробирались в лагерь и белогвардейские лазутчики, с целью разложить отряд изнутри, узнать его силы и покончить с ним с помощью карателей.

Такой лазутчик в один из дней прибыл с подводчиком, везшим в отряд продукты на Майнуков балаган, где у партизан был пост. В штабе он назвался красноармейцем Григорием Качалкиным и заявил: «Послан в отряд для связи, узнать, в чем нуждаетесь, какая нужна помощь?»

На все вопросы, не задумываясь, давал ответы, называл красных командиров на Восточном фронте. Излишняя осведомленность и выдала лазутчика.

— Не слишком ли много знает этот Качалкин? — протирая очки, спросил командира Алексей Мотовилов, когда Качалкина увели на обед.

— И мне тоже так думается, — поддержал его Ежов. — Уж очень тип подозрительный.

Иванищев потер левой рукой лоб, спросил:

— Что будем делать?

Воцарилась минутная тишина. Ответил Мотовилов:

— Получше проверить надо, а пока держать под строгим контролем.

На второй день следователь отрядного трибунала Василий Абрамовских прибежал в штаб с важным сообщением:

— Докопался-таки до гада, вот он, документик, — протянул командиру помятый лист бумаги. — В околыше фуражки был.

В документе значилось, что штабс-капитан Качалкин с поручением особой важности командируется в Шадринский уезд. Уездной и волостным властям вменялось в обязанность оказывать ему всякое содействие.

Состоялось первое заседание отрядного трибунала, которое вел председатель Дмитрий Шестаков. Трибунал вынес решение: белогвардейского лазутчика расстрелять. Через полчаса лесную тишину разорвал одинокий выстрел.

Жизнь в отряде шла пока, как тяжелый воз в гору по осклизлой дороге. Привыкшие к ежедневному тяжелому труду мужики маялись от безделья. Проходя по расположению отряда, председатель ревкома убедился, как далеко всему этому сборищу до настоящей боевой части, способной противостоять врагу. В тени берез в разных позах сидели и лежали около десятка партизан. Мотовилов остановился за кустом, прислушался.

— А ну, едрена Феня, давай еще по одной. Завтра я те целый туесок приволоку. Разочтемся.

В кружке стихло, послышалось побулькивание разливаемой жидкости.

— И где ты берешь ее такую, стерву? Аж дух перехватывает, а в брюхо, будто горсть битого стекла сыпанули.

— У Нюрки Перепелки промышляет. Она, зараза, тем и живет: с одного пудовку зерна, а другому бутылку первача.

— А ты видел?

— Как же не видел. Прошлый раз смотрю: кто-то в сумерках крадется. Разглядел, мать честная, Семка! Помнишь, к Нюрке скребся, как кот перед плохой погодой…

В другом месте, тоже в кружке партизан, тренькала балалайка и звонкий голос напевал:

Картошки цветут, осыпаются,

Колчаковцы бегут, спотыкаются…

Вечером в штабном шалаше собрался командный состав. Шло расширенное заседание ревкома.

— С такими порядками колчаковцы прихлопнут нас, как мышь в мышеловке, — горячо доказывал собравшимся Мотовилов. — Уж очень вольно у нас.

— А что предлагаешь? — спросил председателя Игнат Первушин.

— Предлагаю вот что: прекратить самовольный уход партизан в деревни. Второе — снабдить всех оружием, у нас пока больше сотни винтовок, наганов и ружей, тринадцать гранат. И, наконец, установить в лагере военный порядок. Наладить занятия.

— Это все верно, — соглашались командиры.

— Да разве понравится мужикам? Разбегутся ведь.

— И пусть. Останутся самые стойкие — боеспособней станет отряд.

Договорились усилить разведку. Не имеющих оружия вооружить деревянными пиками. Начать ежедневное военное обучение. До дому решили отпускать только по крайней необходимости, самовольный уход считать дезертирством.

* * *

Наутро во все окрестные деревни ушли разведчики, а по дороге запылили конные разъезды. Василий Пьянков и с ним еще трое мужиков поехали в Николаевку. По дороге от встречного узнали: в селе колчаковцев нет.

В Николаевке разведчиков окружили плотным кольцом мужики и бабы, спрашивали и рассказывали:

— Как вы там живете? Нас тут замучили, ироды. Прошлый раз приехало человек двадцать с офицером — и к Пашке Бобину. Самогонки нахлестались и давай лютовать. Кума Митрия на старости лет старшина саморучно порол. Совсем озверел. Смерти на него нет. И говорит: «До лесных бродяг скоро доберемся. Им это же будет!»

— Ладно, не горюйте, — успокаивал сельчан Василий. — Будет и у нас праздник. А с Пашкой — особый разговор.

На полпути, когда возвращались обратно, повстречался еще один конный разъезд. Остановились перекурить. За разговорами незаметно созрело решение: взять гнутовского старосту и волостного старшину.

— Мне Первушин еще утром говорил взять их, — сказал Василий, поправляя на коне седло. — Да, признаться, не хотелось — мстить семьям будут. А теперь поехали, ребята!

И он легко вскочил в седло.

В Гнутово въехали под вечер. На окраине вилась стайка ребятишек, здесь же на штабеле бревен сидели парни и девушки. Ребятишки, первыми заметив всадников, застыли в испуганных позах, а потом радостно закричали: «Наши едут… Вороненок!» Такая кличка в деревне была у Пьянкова. Всадников обступили ребятишки и парни, передали деревенские новости.

В дом старосты вошли Василий и Поликарп Кузнецов, остальные остались во дворе. Старостиха встретила разведчиков на кухне и, почуяв недоброе, устало опустилась на лавку. Кузнецов остался у порога, а Василий быстро прошел в горенку. Здесь на кровати лежал староста, не ожидавший непрошеных гостей. Пьянков метнулся к изголовью, запустил руку под подушку и, выдернув пистолет, крикнул:

— Ну-ка, господин староста, вставай, приехали…

Жилистая река Прокурова с опозданием дернулась под подушку и, обессилевшая, легла на нее. Весь он сразу как-то сник. Медленно поднимаясь с кровати, сказал жене:

— Не плачь, Патракеевна, не посмеют они меня тронуть.

— А ты вперед не загадывай, — отрезал Василий. — Сам-то посмел — вся деревня от тебя плачет. Собирайся поживей…

— Здесь расправитесь или куда повезете? — спросил Прокуров.

— Судить будем. Перед народом и ответишь, — уже спокойно объяснил Пьянков.

Старосту везли в отряд со связанными руками на его же дрожках. При въезде в Николаевку дрожки оставили за околицей, а четверо партизан двинулись к волостному правлению. Старшина в это время вышел на крыльцо, направляясь домой, и в лоб столкнулся с партизанами.

— А вот, ребята, и сам хозяин, — усмехнулся Василий, спрыгивая на дорогу.

Изумленный старшина попятился и звонко хлопнул дверным засовом. Пьянков нажал на дверь плечом, она не поддалась. Партизаны столпились на крыльце. А когда кинулись к окнам, старшина уже трусил проулком на нижнюю улицу. Здесь и схватили его. Первым догнал бегущего Кузнецов и подножкой сбил с ног. Бобин дернулся, тяжело упал, и по тихому переулку понеслось:

— Ка-ра-ул… уби-и-ва-ют… помогите!

Пьянков, тяжело дыша, сказал:

— Закукарекал, белогвардейский холуй… — И крикнул: — Встать!

В лагерь вернулись в сумерки. Передав старшину со старостой начальнику караула Даниле Леготину, уставшие за день разведчики шли к шалашу командира.

— Вот и охотники вернулись. Где же дичь? — спросил Ефим Верховых, старший конного разъезда, патрулировавшего по дороге Песчанка — Михайловка. — А мы думали, вас колчаковцы прихлопнули.

— Рано хоронишь, Ефим, — ответил Пьянков. — Мы еще по Колчаку поминки справим, а потом уж помирать будем.

Ефим рассказывал:

— Выехали только на Песчанскую дорогу, слышим: кто-то галдит впереди. Я послал Кольшу Чистякова пешим: узнай, мол, кто там. А он со страху и ляпнул: «Человек полсотни колчаковцев чего-то возле дороги ищут». А нас пятеро. Что делать? Гадали-гадали — решились. «Главное, — говорю мужикам, — в нашем положении — создать больше шуму». Выбрали место, где лес обступил дорогу поплотней, и залегли: трое справа, двое слева. Изготовились, ждем. Видим: с десяток солдат телефонную линию тянут, офицер около них крутится, три подводы при них. Ну, думаю, попали, голубчики. Я как гаркнул: «Взво-од… товсь!» А потом колчаковцам: «Руки вверх!» Только офицер и успел стрельнуть.

— Да-а-а, здорово вы их, — протянул один из партизан. — За такое и креста не жалко.

— Что же теперь с ними будет? — поинтересовался другой.

Ответил Пьянков:

— В отряде будут — раз самовольно сдались, а с офицером другое дело. Давай-ка, Верховых, твоего трофейного закурим, я тебе своего с девятой гряды от бани дам.

Мужики зашевелились, зашарили по карманам, доставая кисеты. Ночная тьма все плотнее обступала поляну, далеко где-то ухала выпь. Заглушая ночные звуки, над поляной раздался звон ботала. Партизан созывали на вечернюю поверку.

* * *

На следующий день из Песчанки в отряд пришли еще десять мужиков, с ними четверо колчаковских солдат и поручик.

— Вот вам мои офицерские доспехи, — заявил поручик в штабном шалаше на допросе. — Можете верить, можете не верить. Позвольте докажу преданность народу на деле.

Он рассказал, что из Шадринска прибыло три офицера и двадцать солдат для заготовки продовольствия. Сейчас на Песчанской мельнице готовится обоз с мукой для отправки в уезд.

Солдаты подтвердили показания поручика и сообщили, что он подговорил их перейти в отряд.

В штабе решили сделать ночной налет на мельницу. Отобрали 25 партизан, дали им лучшее оружие. А когда на леса опустились сумерки, глухими дорогами ушел отряд выполнять задание. В полночь обложили мельницу с трех сторон, с четвертой — озеро. Без шума сняли дремавших часовых, остальные не оказали сопротивления. Быстро впрягли в груженные мукой возы пасшихся тут же на лугу лошадей и двинулись в лагерь.

— Вот мы и с блинами, — шутили партизаны дорогой. — Придется тебе, Егор, стряпухой побыть.

* * *

Активные действия отряда всполошили волостных заправил. Коршуньем слетелись они в дом урядника села Песчанки Николая Майорова. В просторной комнате особняка накрыт по-праздничному стол. За ним Иван Югов, поповский сынок из Прошкино, поп Александр Скворцов с сыном Петром, Николай Третьяков и Александр Маклаков из Галкино, братья Петр и Игнатий Циулины из Михайловки, еще с десяток песчанских богачей и богатых мужиков из соседних деревень. Хозяин только что вернулся из уезда, и все с нетерпением ждали важных вестей, не притрагиваясь к еде, с вожделением посматривали на самогон и закуску.

— Не томи, Николай Иванович, рассказывай, — не вытерпел Скворцов, — что нам уездные власти обещают. Совсем добрым людям проходу не стало. Прошлой ночью с мельницы обоз с мукой угнали.

Майоров облизал пухлые губы, потянулся к графину с самогоном, разлил мутноватую жидкость по рюмкам.

— Слышал.

Он обвел взглядом гостей.

— Недолго им куковать осталось. Скажу по большому секрету: на днях прибудет карательный отряд. В уездной управе меня лично заверили. Так что — готовьтесь.

Гости ожили, повеселели.

— Вот за это спасибо, — удовлетворенно крякнул Николай Третьяков.

А в это время из Шадринска уже двигались на юг два хорошо вооруженных отряда. Четырнадцатого июля вечером они вошли в Утичье и остановились на ночлег, закрыв постами все выходы из деревни. В этот же день части Красной Армии освободили от колчаковцев Екатеринбург.

* * *

Стояла обычная летняя ночь с неясными шорохами и звуками, чуткой, настороженной тишиной. После вечерней поверки из лагеря ушли сторожевые дозоры. А когда восточная половина неба украсилась утренней зарей, в лагерь прибежал до колен вымокший в росе утиченский крестьянин Андрей Усов. Подолом длинной рубахи он вытирал с лица пот и скороговоркой рассказывал:

— Вечор всю деревню запрудили колчаковцы. На нас собираются.

В лагере объявили тревогу. Лесная поляна зашевелилась, словно растревоженный муравейник, предрассветную тишину нарушили топот, бряцание оружия. В штабе собрались командиры, решали, что делать.

— Уходить надо, не устоять безоружным против пулеметов, — предлагал один. — Только так отряд сохраним.

— Негоже пятки колчаковцам казать, — возражали другие. — Принимать бой надо. Не выдержим — тогда другой разговор.

Решили принять бой.

Всех с огнестрельным оружием отвели из лагеря в сторону Утичья и расположили на опушке леса. Те, кто был вооружен лишь холодным оружием, остались в лагере. Они тоже приготовились к бою, хотя никто не представлял, как можно вести сражение с ножами, дубинками и деревянными пиками против пулеметов и винтовок.

Едва первые лучи солнца скользнули по верхушкам деревьев, как со стороны Утичья показались вражеские дозоры… Шли по-кошачьи, крадучись от куста к кусту, от дерева к дереву, прячась за каждой кочкой. Думали накрыть партизанские сторожевые охранения внезапно, уничтожить, расчистить путь главным силам.

Партизаны Антон Сумин, Григорий Овчинников, Иван Леготин, Василий Пьянков, имеющие винтовки, расположились за стволом поваленного дерева и тихо переговаривались:

— Приходит прошлый раз ко мне жена, — шептал Иван, — жалуется: «Когда же всему этому конец будет? То германская, то Колчак, а жить когда будем? Избенка разваливается, сарай пал. Тяжело одной с ребятишками, надорвалась вся». А я ей: «Чего нюни распустила — обойдется». У самого же на душе до того тошно стало, хоть плачь.

— Да-а, — ответил Пьянков, — тяжелое времечко досталось. Но не горюй, вот разобьем белобандитов — еще как заживем. Весь мир о нас знать будет. Вон какое дело вершим — подумать только.

Пьянков еще хотел что-то сказать, но в это время утреннюю тишину разорвал выстрел, второй, третий. Это вступили в перестрелку выдвинутые вперед дозоры. Мужики приготовились.

— У тебя патронов много, Антон? — спросил Иван.

— Десятка полтора.

— Что будем делать?

— Биться до последнего, — твердо ответил Сумин.

Сбив сторожевые дозоры партизан, главные силы колчаковцев наступали с трех сторон. Вот уже замелькали околышки офицерских фуражек, холодно блеснули вороненые штыки. Партизаны сделали первый оружейный залп. И лесное эхо понеслось окрест сотнями выстрелов, торопливо заговорил колчаковский пулемет. Ружейно-пулеметный огонь колчаковцев все плотнее прижимал партизан к земле, но лесная опушка продолжала яростно сопротивляться.

Антон Сумин, пока были патроны, один за другим резкими движениями затвора загонял их в патронник, высматривал мелькающие меж берез цели и нажимал на спусковой крючок. За громом выстрелов он перестал слышать грохот своей винтовки, только чувствовал плечом ее резкие толчки. Захваченный боем, он не заметил, как ткнулся в траву головой и замер его сосед слева Иван Леготин. Вырвала его из боя громкая брань Григория Овчинникова. Антон повернулся на крики и увидел искаженное от боли лицо. Овчинников лежал на спине, грязная рубаха на правом плече взмокла от крови.

— Что с тобой?

— Плечо развалило.

Антон подполз к Овчинникову, перевязал рану лоскутами его же рубахи и осторожно оттащил раненого к ближнему кусту. Когда вернулся, увидел сникшего Ивана. Схватил его за руку, но она была безжизненной.

А колчаковский пулемет выплевывал все новые порции свинца. Заложив в магазин винтовки последние патроны, Антон пополз вперед, откуда, весело дзинькая, летели пули. Вначале все шло хорошо. Антон уже видел тупую морду вздрагивающего «станкача», уже наметил остаток пути к нему, жалея, что нет гранаты. Да не ко времени заметили смельчака. Рой пуль засвистел вокруг него. Антон припал к земле и замер, а потом, обдирая в кровь руки, снова пополз вперед. И когда уже казалось, совсем близко, ударили Антона сразу несколько пуль. Тело дернулось в последнем усилии и обмякло.

…Редели цепи партизан. Все реже и реже раздавались с их стороны выстрелы, а огонь колчаковцев не ослабевал. Вечным сном уснули галкинцы Яков Леготин и Никита Иванищев, сразили колчаковские пули Антона Подкорытова, Николая Абрамовских, Егора Симакова, братьев Карамышевых, истекал кровью Михаил Созыкин.

Когда совсем кончились боеприпасы и сопротивление стало бессмысленным, партизанские цепи попятились, потом побежали. Колчаковское командование побоялось вводить свои части в глубь лесов, ограничилось коротким преследованием. Это спасло жизни многих безоружных мужиков.

* * *

Расчеты колчаковцев покончить с отрядом одним ударом не осуществились. Хотя партизаны и потерпели поражение в открытом бою, все же основные силы их остались целыми, не сложили оружия. Василий Пьянков уходил из лагеря одним из последних. Отступали к родным деревням. К родному Гнутово и держал путь Василий. Бежал от колка к колку, не выпуская из рук винтовки. К полудню добрался до озера Быкова. Спустился к берегу, припал к воде. Взахлеб глотал с ладони теплую воду. Когда напился, увидел в успокоившейся воде щетинистое и грязное лицо. Умылся и присел в тени. Страшно хотелось есть. Решил пробираться на свое поле, к Бердникову болоту. Вышел на поляну, увидел Андрея Слободчикова. Андрей предложил:

— Пойдем к Ананину балагану, там ночуют с лошадьми. Узнаем, что и как. Еды достанем. Я с вечера не ел.

Через два дня к Василию с Андреем присоединились еще десять человек. В их числе — Ефтей Масленников, Поликарп Кузнецов, Семен Сумин.

— Что будем делать? — задал вопрос Масленников. Ответил Пьянков:

— Действовать. Хоть Колчак и справляет по нам поминки, надо перебраться ближе к Степановке, там связаться с братьями Киселевыми, через них, может, оружие достанем.

Степановка — небольшая лесная деревушка. Сюда и пришли летней ночью Василий Пьянков и Масленников. Встретил ночных гостей Михаил Киселев, потихоньку провел в дом. Перебросились новостями, Пьянков попросил:

— Не поможешь нам оружием? У нас одна винтовка, да и та без патронов.

— Есть у нас с Илюхой две винтовки, можем отдать, — ответил Киселев. — Было восемь, накануне шесть в отряд отправили с Власовым Саньшей, он от Ежова с запиской приезжал. Боюсь, что не успел доставить до боя. А винтовки мы с братаном у белых ночью стащили. Ночевал тут обоз ихний.

Киселев достал из подполья две винтовки и узелок с патронами, проводил гостей до околицы.

К утру добрались до озера Половинного, на котором рыбачил Иосиф Слободчиков, один из связных группы. Иосиф рассказал, что в деревне Волчье остановилась артиллерийская часть, в Гнутово — кавалеристы. Решили ночью незаметно пробраться в Волчье и снять с пушек замки.

С вечера небо плотно обложили низкие тучи, накрапывал дождь, теплый и тихий. Наступила глухая черная ночь. Беззвучной походкой охотников подошли к огородам Волчьего десять темных фигур, залегли в лопухах. Василий Пьянков бесшумно перемахнул через плетень. Остальные лежали, прислушиваясь к лаю деревенских собак и монотонным шлепкам дождевых капель о широкие листья лопухов. Каждый думал о своем.

Вернулся Василий. Втроем пошли выполнять задание. На широкой сельской улице чернело четыре пушки, часовые, спасаясь от непогоды, спали в небольшом сарайчике. Пьянков ловко, без звука, снимал с орудий замки, Андрей Слободчиков относил их к третьему, лежавшему за плетнем в ближнем огороде.

Обратно шли быстро, попеременно тащили пахнущие пороховым дымом и орудийным маслом замки.

— Пусть теперь попробуют выстрелить, гады, — зло процедил Василий, бросая замок в камышовые заросли.

За первым всплеском последовало еще три, и все облегченно вздохнули. Отошли в кусты покурить, и только теперь обнаружили, что вымокли до нитки. Кое-как свернули по цигарке, долго выбивали из кремня искру. А когда все же удалось закурить и с наслаждением затянуться самосадом, начал бить озноб.

— Сейчас бы щей горяченьких, — мечтательно проговорил Андрей.

— Да самогону бутыль, — поддакнул Ефтей. — А то ты, Андрюха, зубами дробишь, словно на свадьбе под балалайку шпаришь.

— Задробишь с такой жизни…

После минутного молчания заговорил Пьянков:

— Ничего, мужики, не падайте духом. Скоро Колчаку конец.

И словно подтверждая его мысли, на западе глухо ударил орудийный раскат. Мужики переглянулись. За дальним лесом все звончей гремела орудийная канонада.

— Ну вот и дождались, — весело проговорил Пьянков, вставляя обойму в винтовку. — Теперь надо еще колчаковцам веселые проводы устроить.

Над хлебными полями, колками, подернутыми туманом озерами и падями занимался новый день.

Александр Моисеев РОВЕСНИКИ ОКТЯБРЯ Очерк

Поколение 1917 года рождения представляют:

Евгений Викторович Александров

Константин Петрович Гуц

Мария Никитична Гуршина

Витольд Станиславович Клионовский

Павел Иванович Отто

Владимир Васильевич Тушенцов

Ростислав Васильевич Фуклев

Геннадий Иванович Чураков

Год рождения поколения — 1917-й.

Социальное происхождение: из рабочих — пятеро, из служащих — трое.

Партийная принадлежность — члены КПСС.

Образование: высшее — четверо, военное — четверо.

Трудовой стаж — 254 года. Стаж воинской службы — 105 лет.

Пусть читателей не удивляет столь долгий трудовой и воинский стаж героев этого повествования. Шестеро из них воевали, причем трое, как говорится, от звонка до звонка, а фронтовой год приравнивается к трем мирным. Большинство из них работали и в пенсионном возрасте.

Непосредственное участие в боевых действиях: финская кампания — двое, Великая Отечественная война — пятеро, война с Японией — один.

Правительственные награды — 19 орденов и 56 медалей.

Общественная нагрузка — активисты общества ветеранов войн и труда.

Учиться, учиться и еще раз учиться…

В смутное, голодное и холодное, жестокое время пришли они в мир, в порубежный, поворотный час бытия. Вся страна содрогалась в муках рождения новой жизни. И не святые ли мадонны их матери, что в яростных шквалах тех лет сумели сохранить эти крохотные, слабенькие былинки нового поколения.

Поколение Семнадцатого года, поколение особого счастья, родилось под новым знаком зодиака — созвездием свободы, равенства и братства народов. Это первое поколение человечества, о судьбе которого, помимо родителей, взяли на себя заботы общество, государство. В трудные часы молодой Республики Советов о них помнили, отдавая им последнее.

В семье Тушенцовых на руках матери было трое. Сиротой рос Павел Отто. Сиротская доля выпала и Геннадию Чуракову, а детей было пятеро. В семье путевого обходчика Гуршина было восемь детей. Да, все они жили исключительно трудно, но с переметной сумой не ходили. И что особо удивительно — все они выучились! Высшее образование у М. Н. Гуршиной и у П. И. Отто, специальное военное у В. В. Тушенцова и Г. И. Чуракова. Разве возможно это было при иной власти?

Они учатся всю жизнь.

И первый, и вечный их учитель — сам Ильич.

Школа-восьмилетка — это у всех. Десятилетка у Клионовского, Фуклева и Александрова. Все трое учатся в институтах. Гуршина в тридцатые заканчивает железнодорожный техникум, высшее образование она получает уже после войны.

Вот путь к диплому инженера-геолога Отто. Интернат при семилетке, рабфак, институт. Чураков после школы получает профессию металлурга в фабрично-заводском училище, одновременно учится на рабфаке — была такая возможность, учится также на учительских курсах, в техникуме. Гуц заканчивает железнодорожное училище, учится в военном.

Обратите, какое многообразие форм учебы. А о помощи государства вроде бы и говорить не стоит, настолько она нам привычна. Но напомню, что образование любое, подчеркиваю, любое, у нас бесплатное. Выдается стипендия. Оказывается помощь в жилье и питании, вплоть до бесплатного. Долго называть всю помощь, которую оказывает у нас государство учащимся. Такого нет до сих пор ни в одной даже самой богатой капиталистической стране. Так было с первых лет Советской власти, так есть и так будет.

Новое время — новые песни. Они росли совсем по-иному, чем их дооктябрьские сверстники, они пели новые песни. Их детство пело «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы — пионеры — дети рабочих». Все они носили красные галстуки.

Их юность пела: «Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян». Каждый из них был комсомольцем. Комсомольскими вожаками были Мария Гуршина, Владимир Тушенцов, Геннадий Чураков. Их юность ярко расцвечена энтузиазмом, удивительным многодельем комсомола тридцатых. Учеба. Метрострой по комсомольской путевке у Клионовского. Ударный чугун у Чуракова. Комсомольские субботники, «Живая газета» «Челябтракторостроя» у Александрова. Лесосплавы Тушенцова. Сельхоздесанты, рейды «легкой кавалерии», политбои у Гуршиной. Это они вспоминали, а сколько всего не вспомнили?

«Левый край, правый край, не зевай!..»

Знаете, к кому из них могут быть обращены слова этой столь популярной футбольной песенки? К Александрову. Он же во времена своей юности играл левым краем за челябинское «Динамо». И неплохо играл.

— А у меня снимок сохранился, техникумовский, — вспоминает Мария Никитична, — сидим мы с подружками, гордые такие. А с чего, думаете? У нас на груди значки ГТО. Только что сдали нормы. Значки тогда виднее сегодняшних были. На цепочке. Да, сдать нормы, получить значок — тогда это было событие. Как орден, носили. Потому что ГТО — «Готов к труду и обороне» это означало.

Я совсем не случайно из множества занятий юности поколения Октября спортивные выделил. Потому что развитие спорта было делом социальным. Спорт — это массовость, это воспитание коллективизма, это здоровый отдых. Научиться отдыхать — стояла ведь и такая проблема.

Парашют, небо — это особо. Тогда даже на спичках самолеты рисовали. С кулаком вместо пропеллера. В адрес английского премьера Керзона. Тогда развитие воздушного флота означало прежде всего усиление оборонной мощи Страны Советов. На стальные эскадрильи народ трудовые копейки добровольно жертвовал. Комсомол шефствовал над воздушным флотом и по путевкам слал сюда лучших из лучших.

— Так вот, по комсомольской путевке я и оказался в авиации, — подтверждает Тушенцов. — Чердынский горком послал меня в Свердловский аэроклуб учиться на инструктора парашютного спорта. Вернулся — поучил ребят, сам попрыгал немного, кстати, успел ногу сломать на воздушном параде. Пришло время служить, — конечно, засияли у меня на голубых петличках «крылышки».

Нет, не случайно было такое внимание к авиации.

Вспомним предвоенную песню:

Если завтра война,

Если завтра в поход…

Будь сегодня к походу готов!

Страна готовилась к войне. И молодые с гордостью носили значки ворошиловского стрелка, буденновского конника, парашютиста. Да мало ли значков, подтверждающих боевую готовность, носило поколение Октября в конце тридцатых. Самый трудный из них, самый почетный — ГТО. Он был ответом молодых Стране Советов: «Готов к труду и обороне!»

Нелегко было заслужить «физкульторден». При сдаче ГТО, например, полагалось получить «ворошиловского стрелка», прыгнуть с парашютом, проплыть 50 метров на скорость, а еще 100 метров в одежде с винтовкой и противогазом, а еще продержаться на воде 10 минут. А еще бег, а еще полета километров лыжного кросса, а еще… Сколько потов сойдет, пока уложишься во все нормативы.

Что ни говори, а по заслугам чтили значкистов ГТО. Значки, как ордена, отливали тогда из серебра, нумеровали.

У того, что носил Константин Гуц, номер — 86364. Он хранит его до сих пор и твердо уверен: значок не раз спас ему жизнь. Нет, не попадала в него вражеская пуля на пути к сердцу. Он дал ему силу, выносливость, умение опережать противника в смертельных поединках.

В конце тридцатых им было уже за двадцать. Они выучились, обрели профессии. Александров стал архитектором, Фуклев — шахтостроителем, Гуц и Гуршина — железнодорожниками, Чураков — металлургом, Отто — геологом, Клионовский — кузнецом, Тушенцов — летчиком.

Пришло время отдачи, и они с гордостью пели:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью.

Они верили в это высокое свое назначение и были готовы к свершению грандиозных планов. Но планы их, как и всей страны, перекроила война. И многим из поколения Октября ничего из намеченного не удалось сделать. Не созидать — разрушать выпало им в недолгий остаток жизни.

«22 июня, ровно в четыре часа…»

Вот как было в утро войны в Челябинске.

— Мы на массовку в бор выбрались, молодежь всего узла, — вспоминает Мария Никитична Гуршина, тогдашний секретарь комсомольского комитета управления ЮУЖД. — Хороший денек намечался, ясный, тихий. Рано еще, но все уже разбрелись компаниями кто куда. И вот приезжает парень на велосипеде, кто — не помню, отозвал меня и говорит: «Началась война». Я, конечно: «Брось шутить». А он: «Какие шутки? Сюда уже и начальник дороги едет, и начальник политотдела. Собирай на митинг…» А потом мы шли по улице Спартака, теперь проспект имени В. И. Ленина. И речь Молотова: «Без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу…» А все равно не верилось.

Не верилось. А многие с митинга шли в военкомат. И назавтра в личных делах комсомольцев стали появляться надписи: «Выбыл в действующую армию»…

Мария Гуршина до войны была в сандружине.

Для троих из наших героев боевые будни начались еще до сорок первого. Чураков и Клионовский получили боевое крещение в карельских снегах, передвигая к западу финскую границу.

В кавалерийском седле Гуц освобождал Западную Белоруссию. Четыре треугольника носил он тогда в петлицах.

Дальнейшая служба старшины Гуца продолжилась на новой границе — в крепости Брест. Он командовал взводом в 84-м стрелковом полку. Том самом, что вписан в героическую эпопею обороны Брестской крепости. Там, в музее, хранится комсомольский билет старшины Гуца, подписанный комиссаром полка Е. М. Фоминым. Выдан он был в 39-м, во время обмена комсомольских документов. Константин Петрович хорошо знал комиссара, одного из руководителей обороны крепости, потому что во все время службы входил в комсомольское бюро полка, даже будучи коммунистом. Надо сказать, работал он в армейском комсомоле и после войны — такое у него было партийное поручение.

Передо мной — снимок, отделенный от довоенных почти сорокалетием. Ветераны 84-го стрелкового — грудь в орденах, седина в висках — у могилы своего комиссара. Один из организаторов героической обороны, он был расстрелян гитлеровцами у Кобринских ворот крепости. Их семеро. Столько лишь однополчан собралось под полковое знамя. Не годы вывели остальных из строя, в большинстве — война.

Видел я в альбоме Константина Петровича и еще снимок, где он тоже со знаменем. Погоны старшего лейтенанта. Это уже конец войны, Германия. Он знаменосец бригады. Почетная обязанность — выносить знамя военной части — ему была поручена и в 84-м стрелковом полку, и в танковой бригаде.

Полгода, не больше, походил он в гражданском после действительной. Потому что началась финская кампания. Он участвовал в ней добровольцем.

Константин Гуц принес в военкомат заявление направить в действующую армию и летом сорок первого.

Кому, как не ему, коммунисту, имеющему столь богатый армейский опыт, вставать в строй?! На заявление он получил «добро» без задержки.

«Скорострельные» курсы лейтенантов, и уже в октябре он на Юго-Западном фронте командиром эскадрона 12-й кавдивизии. В ней он и прошел горький путь отступления в непрерывных оборонительных боях от Харькова до Сталинграда.

В памяти ветерана Сталинград — это почти три месяца непрерывных боев, когда земля горела, камень плавился. С перерывами на санбат да еще короткие курсы. Кавалерийских офицеров «пересадили» на стальных коней.

Он вышел из строя в октябре сорок второго. Битва к тому времени клонилась уже в нашу сторону, но до победы было еще далеко. Он услышал о ней в госпитале.

А ну-ка, «бог войны», без передышки…

Встречали ли вы человека, который прослужил бы в армии 14 лет и уже имел право на выслугу, что определяется 25-летней армейской службой. У Клионовского было так. Потому что более пяти лет его службы зачтены фронтовыми.

Его фронтовая выслуга началась в финскую. Добровольцем лыжного батальона штурмовал он линию Маннергейма. Как он воевал? Медаль «За отвагу» — самая дорогая солдатская медаль тех лет — на его груди.

Выискивали мы с ним тыловые «окна» в военных днях. 27 дней госпиталя после тяжелой контузии под Москвой. Еще месяц после ранения. Еще… Не могли найти.

— Потому и на здоровье не жалуюсь, — смеялся во время беседы Витольд Станиславович, — что всю войну на фронтовом довольствии был, тыловое-то пожиже.

Пожиже-то пожиже, да в тылу от смерти подальше. А тут ведь всю войну «до смерти четыре шага». Спрашивал я его, почему именно четыре. Пожал плечами. Разве до смерти расстояние измеришь? А вот что рядом, чувствуешь.

Дышала она в затылок командиру батареи Клионовскому на столь горьком, постыдном пути отступления лета и осени 41-го. Но почему постыдного? Конечно, им стыдно было смотреть в глаза тем, кого оставляли они «под немцем». Но разве же не были они героями, пушкари Клионовского?! Через столько боев, через столько километров, через два окружения — под Смоленском и Вязьмой — вышли они на московский рубеж. От самой границы, из-под Новогрудка, с 23 июня. Но и под Москвой «батарея Клионовского» была не просто названием. Они же пушки вывели. Какая там конная тяга? Коней поели. Тяга была известная — ручная. А ведь пушка — это не трехлинейка.

С-под Вязьмы несли солдаты на руках и командира.

В московском госпитале поборол лейтенант смерть. И от Москвы до Праги встречал ее грудью, потому что шел уже только вперед.

Громили его расчеты врага в «белоснежных полях под Москвой» и подо Ржевом. В 44-м снова прошлись по местам финской кампании (надо же!), снова рвали, теперь уже навечно, проклятую линию Маннергейма. Здесь Клионовский командовал уже полком.

«Малая земля — геройская земля…»

Трудно представить, но и на Черноморском побережье Кавказа — этом сплошном курорте — тоже бушевала война. Фронт подошел сюда осенью 42-го и полыхал целый год. У Новороссийска. Героическая эпопея, вошедшая в историю Великой Отечественной как Малая земля, оборона плацдарма на Мысхако.

Плацдарм есть плацдарм. Здесь всегда труднее. На каждого малоземельца пришлось по тонне металла да еще по два центнера. А ведь оборвать жизнь — достаточно девяти граммов… В это невозможно поверить, но выстояли.

Малая земля пометила Чуракова в самые страшные из 225 дней того пекла — в конце апреля 1943 года. Именно тогда гитлеровцы делали самые отчаянные попытки сбросить малоземельцев в море. Историки считают, что нигде более за время войны враг не сосредотачивал столько войск, как во время операции «Нептун».

Чуракова ранило в голову, а смертный час его было пришел позднее, когда он уже малость оклемался и стал транспортабельным. В общем, судно, что вывозило раненых на Большую землю, наскочило на мину.

— Смело меня с палубы взрывом, память вышибло. Спасло, что ненадолго. Вода привела в чувство, холодная еще была. И что еще спасло — доброго совета послушался. Когда направляли меня на Малую землю, посоветовали при переправе в теплый трюм не прятаться, сапоги на босу ногу надвинуть, шинельку внакидку. Я и туда, и обратно так плыл. Ну и очнулся уже налегке. Один сапог сам сполз, второй легонько ногой спихнул, шинель еще при взрыве слетела. Ну и продержался, пока не подобрали.

Что нам помогало? Силой духа мы были сильнее гитлеровцев. Хотя и на плацдарме, а чувствовали постоянную поддержку. «Катюши» здорово нам помогали. Как начнут утюжить!

Оружие возмездия с ласковым именем «катюша»

Ровесник Геннадия Ивановича Александров был среди тех, кто утюжил гитлеровцев из реактивных минометов, любовно названных в народе «катюшей».

Он попал в 95-й гвардейский минометный полк уже лейтенантом, осенью 42-го. Первые свои залпы сделал под Старой Руссой. В кабине реактивной установки было тошно, когда засверкали над ней огненные стрелы. 4 пачки по 12 штук. А каково было тем, кому они предназначались!

Всю зиму 43-го 95-й гвардейский утюжил гитлеровцев на участке фронта в 150 километров. Бабахнет, создаст на вражеской передовой тарарам и — «газу». Его помощи уже ждут за десятки километров, где положение осложнилось. В марте гвардейцы-минометчики участвовали в ликвидации Демянского пятачка, за который немцы дрались до последнего. Отсюда начался победный путь 95-го, а с ним и лейтенанта Александрова на Запад. Через Смоленск, Оршу, Витебск, Вильнюс, Каунас…

Фронт проходил через всю страну

А вот Ростиславу Фуклеву пришлось быть на фронте совсем ничего. Шахтостроителя, его держали в Донбассе, пока в 42-м не подошел сюда фронт. И пришлось Фуклеву как специалисту не строить, а выводить из строя — взрывать, затоплять шахты. Такая боевая задача ставилась перед 2-м отдельным инженерно-саперным батальоном, пока не оставили Донбасс.

Дальше пошли обычные саперные труды: наведи переправу, а потом уничтожь, взорви завод, чтобы не достался врагу, заминируй дорогу на его пути. Впрочем, ненадолго. В том же 42-м приказом Верховного Главнокомандующего всех горных инженеров отозвали из действующей армии. Оставлена была врагу «всесоюзная кочегарка», и на востоке страны, в тылу, необходимо было создавать новую «кочегарку».

Всю войну Ростислав Васильевич строил шахты в Челябинском угольном бассейне — в Коркино, Еманжелинске, Красногорске. Им и суждено было тогда стать «всесоюзной кочегаркой».

Павел Отто горный институт закончил уже в войну, и сразу же — нет, не на фронт его направили, где было большинство его сверстников, — а на прииски: золото и молибден нужны были стране, золото шло на оружие, молибден — в оружейную сталь. Отто бросили на золото — на приисках и рудниках проходила та же передовая, и там тоже жили по законам военного времени.

— На руднике, куда меня направили геологом, кончались запасы золотомолибденовой руды. Нужно было срочно наращивать разведанные запасы, открывать новые рудные жилы. Это нам удалось сделать, хотя и пришлось исключительно трудно. Богатую мы подсекли жилу и назвали ее символично — «Победа». Она и сработала на победу над фашизмом.

Вот так просто: подсекли жилу и ухватили богатое золото. А как им было при этом? В поле геологам жизнь и в мирные дни не сахар — вдали от всех удобств цивилизации, с природой один на один. А каково им было тогда, когда никаких скидок на особые трудности не делали. А ответственность! С той жилой ведь так было. Ни у кого не было в нее веры. И прекращать уж хотели в том месте разведку. Зачем средства и время впустую терять? «Зеленый» геолог взял на себя ответственность за положительный результат. И оказался прав. А если бы ошибся? Могло бы кончиться трибуналом. Не саботаж ли это упрямство, не вредительство ли?

Но мы снова на фронт, на который работала тогда вся страна, добывал уголь Ростислав Фуклев, золото — Павел Отто. Где были тогда большинство их ровесников — ровесников Октября.

«При Рокоссовском», — так говорит об остальных своих, после госпиталя, фронтовых днях Константин Петрович Гуц.

Когда вывез Гуца в 42-м санитарный эшелон из сталинградского пекла, ему повезло. Шел он в Сибирь через Златоуст. Здесь, на родной станции, Гуц и упросил оставить. Дома ведь и стены помогают. Кто его знает, верна ли поговорка, если он только через десять месяцев выполз из госпиталя — с покалеченной ногой и инвалидностью второй группы. Вскоре назначили его заведующим военным отделом райкома партии.

И все-таки летом 43-го он снова был в действующей армии. Конечно, по повестке его бы не взяли — инвалид. По личному заявлению. Формировался Уральский добровольческий танковый корпус. А он же танкист! Как медкомиссию прошел с искалеченной ногой?

— Ну уж прямо-таки Маресьев, — не согласился он в беседе. — У него ног не было, а у меня обе целы. А на медкомиссию без палочки явился, хотя и… Так рассудил: в танке обузой не буду.

Накануне Курской битвы оказался лейтенант Гуц в расположении Челябинской танковой бригады. А вот в бой пошел не с земляками. Стоял по соседству 1-й Донской гвардейский танковый корпус, а оказалось, что тот самый, в котором «переквалифицировался» из кавалериста в танкисты. Пока лежал по госпиталям, его боевые товарищи заслужили гвардейское знамя и почетное звание «Донской». Переманили они его, добились перевода. С ними и прошел он от Орла до Ростока.

Донской гвардейский именовался отдельным, в танковые армии не входил, подчинялся непосредственно командованию фронтом, был в его резерве. «При Рокоссовском», — поясняет Константин Петрович. Прославленный маршал корпусом дорожил, и когда его переводили с фронта на фронт, добивался и перевода Донского гвардейского.

Резерв командования фронтом. Потому и столь извилист боевой путь гвардейцев. Бросали корпус туда, где было жарче всего, где решалась судьба операции.

На Курской дуге гвардейцы-танкисты участвовали в операции «Кутузов», громили гитлеровцев на Орловском выступе.

Операция «Багратион» — освобождение Белоруссии. Здесь гвардейцы Донского отличились при окружении основных сил гитлеровской группы армий «Центр».

— В фильме «Освобождение» прямо-таки о нас снимали. Там, где танки через болото пробивались. Конечно, тонули. Но появились там, где гитлеровцы никак не ждали. В кольцо замкнули более пятидесяти тысяч. Они-то и шли на «параде» в Москве 17 июля 1944 года.

Памятью об освобождении польского народа на груди ветерана орден «Крест Храбрых» и медали «За вольность», «За Одер, Нейсе и Балтику» — польские боевые награды.

«Этот День Победы порохом пропах…»

Победа! Чураков салютовал ей в Берлине. После Малой земли оказался он в морской пехоте, потом в училище. «Скорострельные» по военному времени курсы переквалифицировали его из зенитчика в танкиста.

Как долго, с какой гордостью выговаривал Геннадий Иванович в беседе именование своей танковой бригады — 47-я Уманско-Померанская ордена Ленина, дважды Краснознаменная (значит, два боевых ордена Красного Знамени в наградах), орденов Суворова, Кутузова и Богдана Хмельницкого. 6 орденов! Не знаю, кто как, а я столь орденоносных воинских соединений не встречал. Входила бригада, в которой Чураков командовал батальоном, во 2-ю гвардейскую танковую армию генерала Богданова, сыгравшую немалую роль в Берлинской операции.

Победу танкисты Донского гвардейского встретили в Тиргартен-парке, недалеко от рейхстага.

Что запомнилось Гуцу из тех победных дней? Что и всем, кому выпало тогда быть в Берлине. Красные флаги почти на каждом здании от окраин до рейхстага. Каждый дом брался с боем, и каждый дом отмечался красным флагом, как очередной шаг к Победе.

— Знаете, что было самым дефицитным тогда в Берлине? Краска. Искал ее, ночь не спал. Раздобыл все же. На стене рейхстага оставил и свой автограф: «Мы с Урала. Дошли до Берлина». Подписал и имена своих друзей юности, что не дошли до Победы: Саши Соколова, Толи Колесова…

Клионовский зачехлил свои орудия на три дня позже. 9 мая помогали восставшим пражанам, а потом до 12 мая стояли на пути танковых колонн Манштейна, рвавшихся на запад, к американцам.

И все-таки не Клионовский нюхал порох войны последним. В боях с японскими милитаристами гремела слава авиадивизии, где служил В. В. Тушенцов. Орденом Красного Знамени отметили дивизию. Тушенцову прикрепили на шинель медаль «За отвагу». На груди его и редкая, едва ли не единственная в Челябинске медаль — «За освобождение Кореи». Ее вручал Тушенцову Ким Ир-сен.

На всю оставшуюся жизнь

Войну они закончили двадцативосьмилетними. Впереди была еще целая жизнь. И было в ней им делать больше, чем за себя — за погибших ровесников.

Мирное время. После войны далеко не все фронтовики сняли шинели. Еще два десятилетия служил в танковых войсках Геннадий Иванович Чураков. Уже в шестидесятые подполковником он ушел в запас.

Тогда же и в таком же звании ушел в запас Витольд Станиславович Клионовский. Особо начинаешь уважать ветерана, когда знакомишься с его гражданской биографией. Он, подполковник запаса, начал ее на ЧТЗ наладчиком. И лишь освоив производство, перешел на командные должности — работал мастером, заместителем начальника крупного механического цеха.

Стаж воинской службы у Константина Петровича Гуца — четверть века, а вторая четверть века, можно сказать, педагогическая. С выходом в запас он работал завучем и военруком.

Мария Никитична Гуршина стала преподавать в техникуме. Орденом Трудового Красного Знамени отмечен ее труд.

Владимир Васильевич Тушенцов сменил китель военного летчика на темно-синий гражданского Аэрофлота.

Евгений Викторович Александров наконец-то стал не разрушать, а заниматься делом жизни — строить.

— Не совсем верно, — поправляет он, — кое-что я построил и до войны. Первые мои дома сейчас сносят — по сути, это двухэтажные деревянные бараки. Кстати, я и проектирую новую застройку на их месте. Такой вот кругооборот!

Вернее бы сказать, спираль, спираль прогресса. В александровский особнячок восьмидесятых с сотенку довоенных вложить можно. Речь идет о новом центре Тракторозаводского района в Челябинске.

От проспекта имени В. И. Ленина по улице Героев Танкограда до улицы Первой Пятилетки поднимутся общежития-девятиэтажки. Далее площадь. С нее возьмет начало проспект Комарова — завтрашний «парадный подъезд города» со стороны аэропорта. Так вот, площадь и будет венчать жилая громада в 14—16 этажей, что рождена на ватмане творческой фантазией нашего юбиляра и его коллеги А. П. Павлова. Много радости челябинцам принесет этот «особнячок». Прежде всего тем тысячам, что поселятся в его квартирах улучшенной планировки. И всем юным горожанам. Два этажа займет магазинище «Детский мир».

«Особнячок» на центральной площади Тракторозаводского района — одна из многих работ заслуженного архитектора РСФСР Евгения Викторовича Александрова. Сколько прекрасных зданий возведено по его проектам в Челябинске! Они украшают площадь Революции, проспект Ленина и другие центральные улицы города. Как архитектор, он соавтор почти всех памятников Челябинска: В. И. Ленину на площади Революции, «Орленок» на Алом поле, «Танк» на Комсомольской площади, танкистам-добровольцам на бульваре Славы…

Когда было решено в Челябинске поставить памятник «Катюша» (в войну гвардейские минометы и реактивные снаряды к ним делали на заводе имени Д. Колющенко), кому, как не ему, воевавшему на «катюшах» было браться за это дело. Стоят памятники, в создании которых принимал участие Е. В. Александров, в Магнитогорске и других городах Челябинской области.

Павел Иванович Отто в мирные годы продолжил свои поиски в уральских недрах. Искал золото, искал медь. В поисках этого столь нужного стране металла он и стал знаменитостью. П. И. Отто — единственный в нашем крае дважды первооткрыватель месторождений СССР. Это столь почетное, заветное в геологии звание дается тому, кто нашел рудные запасы, имеющие промышленное значение. Значимость его открытий особая. Они сделаны в районе, бесплодный, не в одно десятилетие, поиск меди в котором заставил уже было специалистов поставить на нем крест, отнести к числу бесперспективных.

И послали тогда поисковую партию Отто лишь затем, чтобы поставить точку в окончательном приговоре тем местам — руды нет, нечего тратить средства на геологоразведку. И, возможно, вернулась бы партия с таким подтверждением, если бы не дотошность ее начальника. Он прислушался к мнению немногочисленных сторонников поиска — вывод о бесперспективности делать рано. Вот и постарался, чтобы поисковики его те холмы буквально на животе исползали, до камушка осмотрели.

Были недовольства: весна, лето и осень — ни проблеска руды, чего бы еще — ставь точку. А Отто убеждает продолжить поиски еще на полевой сезон. И снова весна, лето, осень впустую, а он снова за прежнее: окончательного слова сказать не могу. На третью весну проблеск надежды — увесистый кусок барита, который откопали в пашне. Порыться бы — так засеяли пашню. Пришлось ждать жатвы. Эх, и потомились же нетерпением. А осенью вслед за комбайнами пустили по стерне траншейный экскаватор, стали бить шурфы. И более двадцати лет черпали из того поля экскаваторы богатую, столь важную в народном хозяйстве медную руду. Такую вот «кладовую Хозяйки медной горы» отворили поисковики Отто. И дело даже не в открытии этой «кладовой», дело в том, что доказана была меднородность Зауралья. До сих пор прощупывают зауральские холмы и равнины геологи, не в одну уже «кладовую Хозяйки медной горы» постучались, и сказать, что все нашли, смелости ни у кого не хватает.

Одно из месторождений, открытых разведочной партией П. И. Отто, было именовано в честь XIX съезда партии. Оно было разведано в канун съезда. Другое получило имя дочери Павла Ивановича, Саши, Александры. В день, когда было открыто месторождение, ей исполнилось три года.

В память о погибшем друге Константин Петрович Гуц назвал сына Александром. Пять лет служил он в группе советских войск в Германии. Здесь, в Берлине, и стал семейным человеком. Невеста его носила военную форму. Была она из тех тружеников войны, что «вели машины, объезжая мины, по путям-дорогам фронтовым».

Мирная жизнь — это дети. У них с Зоей Леонтьевной сын и дочь. Особенно гордится Константин Петрович, что не изменили они фамильной черте — трудолюбию. Сын закончил школу с золотой медалью, дочь — с серебряной, у обоих — «красные» дипломы, с отличием.

Мирная жизнь — это внуки. Молодцы они у Константина Петровича. Ну а самый любимый у него — Бориска. Во-первых, продолжатель фамилии, а во-вторых, родился в тот же день, что и дед — 7 ноября. Вот и получается, вместе отмечают день рождения дед и внук, как и вся страна.

Валерий Меньшиков В ТОТ ДЕКАБРЬСКИЙ ВЕЧЕР Рассказ

Казалось, раздвинулись стены нашей избы и стало в ней намного светлее, а может, и впрямь чья-то нерастерявшаяся рука успела в суматохе крутануть нагоревший фитилек подвешенной к потолку семилинейной лампы. Что делал я в ту минуту — не помню. Наверное, слушал привычно бесконечные вечерние разговоры о недавней войне, о том, сколько мужиков не придет до села (будь он, немец, неладен!) и когда же, наконец, возвратится мой отец. К добру, видно, вспоминали, не к худу.

Отворилась нежданно дощатая дверь, обитая изнутри соломенной матрацовкой, и седоватые клубы морозного пара покатились от порога в закутье. Кто-то большой, незнакомый, в мохнатой заиндевелой шапке, длиннющем, до пола, тулупе заслонил темный проем двери, оборвав своим появлением неспешный ручеек беседы.

— Сынок, — первой простонала бабка, может быть, еще и не узнав столь позднего пришельца, а почувствовав это своим сердцем. — Сергуня! — И безвольно протянула вперед руки.

Разом все смешалось в нашем доме: плач, смех, непонятные возгласы. На миг не стало видно того, кого бабка назвала Сергуней. Все бросились к вошедшему, оставив меня на объемистом, обтянутом металлическими полосами сундуке. Мгновение я непонимающе созерцал эту картину, а потом из меня непроизвольно рванулся звенящий голосок:

— Папка, папуля мой, родний-й-кий!

И этот пронзительный крик, видно, проник сквозь рубленые стены избы, потому что разом взялись лаем собаки на соседних подворьях. Я сучил голыми ножонками по толстой крышке сундука и всем телом тянулся к большому клубку людей, к едва видимой мохнатой шапке. Скатился с плеч потертый вязаный полушалок, обнажив мою мосластую фигурку, едва прикрытую самодельной рубашонкой и короткими штанишками на помочах.

Я увидел, как тянутся ко мне уже освобожденные от тулупа руки и отец медленно, преодолевая сопротивление прильнувших к нему людей, идет ко мне.

— Какой ты худющий, сынок. Одни глаза…

— С улицы не загонишь, постреленка, все побегушки на уме, — услышал я виноватый голос матери. Не знала она, куда девать себя, застыдясь этой нежданно-радостной встречи. Суетливо метались по кухне тетя Лиза и ее дочь Нонка, потерянно стоял у медного рукомойника дед, и лишь бабка, смахивая фартуком счастливые слезы, уже деловито орудовала кочергой в печи, подгребая под сухой штабелек березовых поленьев из загнетки рубиновые уголья.

Я мостился у отца на коленях, боясь прикоснуться к его седоватой щетинистой бородке, но руки непроизвольно гладили малиновые лучики звезды, перебирали холодные кругляши медалей. Отец заботливо укутывал меня в полушалок, бережно прижимал к себе, словно боялся раздавить мое хрупкое тело. И мои старшие братья, Юрка и Генка, смирились с этим, робко лепились к отцу с боков и заглядывали ему в глаза.

Жаром отдавала печь, отсветы пламени метались по стенам, слезилась снежная наледь на стеклах. Вода с подоконников по тряпичным жгутам сочилась в подвешенные тут же бутылки.

— Отец, ты чего столбом полати подпер, спроворь баньку, пока я тут…

— Сейчас, мать, сейчас, — с полуслова понял тот бабку и, накинув фуфайку, молодцевато выскочил в сени.

А бабка уже спустилась в подпол, вылезла без привычных «охов», заглянула под занавесь лавки, в кухонный шкаф, тихо постукивала какими-то банками, горшками, чашками. А глазами зырк да зырк в нашу сторону. Веселая, юркая, будто разом помолодела на много лет.

В печи уже что-то шипело-шкварчало, по избе растекались манящие запахи, и мать с теткой уже не раз пробежали из кухни в комнату. Там по такому случаю был выдвинут на середину круглый стол и застелен белой скатертью.

Вошел дед, присел, успокоил на коленях руки.

— Я, мать, сухоньких плашек накинул да бересты подложил. Она разом, банька-то, жаром возьмется, еще со вчерашнего не остыла. Пускай солдат наш попарится, снимет окопную усталь.

Прошел дед сполна германскую войну, хватил гражданской, а в эту не привелось. Староват оказался, хотя и очень нас, молодь, заслонить ему хотелось. Трех от сердца оторвал, за себя отправил. Один вот пока вернулся, отец мой, его середний. Распрямила деда эта радость, расправила плечи. А на устах одно лишь слово «солдат». Будто забыл, что есть другие напевные сердцу слова: «сын», «Сережа». А может, отвык за эти годы или боится произносить их вслух, чтобы не спугнуть ненароком залетевшую в дом радость.

А у бабки свои заботы. Шинкует слезливый лук, ловит в кадушке икряно-красные рыжики, студенистые сырые грузди.

— Ты, старый, не расхолаживайся, не мни кисет. Бери сечку и помельчи капустки. Да полукочаньев достань, на шестке разом отойдут.

— Я, мама, сама. Пусть батя отдохнет, поговорит о чем, — неуверенно подает голос мать.

— Куда уж тебе, присядь. Чай, муж возвратился. А стол и Лизавета накроет.

Нет матери места рядом с отцом: мы его заняли. Да и неизвестно еще, чья печаль по нему сильнее. Вот и летает мать из кухни в горенку, раскраснелась, изредка бросает на отца доверчиво-радостный взгляд. И старшая отцова сестра, тетя Лиза, вместе с нею, в одной упряжке.

Не свожу я глаз с туго набитого рюкзака, что позабыто покоится у порога. Что там, интересно? А намекнуть неудобно. Скажут, не отец тебе нужен, а гостинцы. Помолчу лучше. И снова тянусь к наградам. Нагрел ладошкой покрытую яркой эмалью звезду.

— За что это, папка?

— За войну, сынок, за войну.

А в избе еще светлее стало. Зажгла тетка медную с узорочьем на высоком подставе лампу, пристроила ее в горнице на комоде. Радость такая — где уж тут керосин беречь. Это потом можно и при лучине посумерничать. А сегодня и свет керосиновый и разносолы на стол. Не каждому счастье, подобно нашему, по вечерам в дом приходит.

— А ну, орда, картошку чистить. Да попроворней.

Вывернула бабка из печи ведерный чугун, прихватила его тряпицей, слила воду. Парит картошка, отдает сытостью.

— Баб, можно?

Не хочется мне уходить с отцовских коленей, пригрелся, обомлел от неведанной ласки.

Глянула на меня бабка. В глазах искры, будто из печи туда запрыгнули.

— Эх, горе ты мое. Сиди уж.

Окружили чугун на полу братья, Нонка да Валька с Женькой, прибитые к нам войной. Ничего, впятером управятся, не впервой. Весело катают на ладонях горячие, чуть побольше бобов картофелины, сдирают с них тонкую упревшую кожуру, перешептываются. А в иной день такая работа в наказанье.

Давно дед нарубил капусты и еще не раз во двор наведался. Теперь вот снова остучал валенки о порог, волной докатился до моих ног холодный воздух.

— Можно и в баньку. Малость угарно, так я не прикрыл вьюшку, вытянет. И воды холодной с колодца принес. Так что собирайся, солдат.

— Веник распарил?

— Свежий достал.

— И щелок заварил?

— Сготовил.

Перебрасываются дед с бабкой словами, не поймешь, кто за хозяина дома. Помню, не утерпел как-то, спросил об этом бабку. Погладила она меня шершавой ладонью по голове.

— Конечно, голова дому — дед. Его и слушаться наперед надо. Только и то верно, что на бабьих плечах хозяйство держится. Не будь их, пойдет все прахом. А вообще-то, в народе сказывают, что ночная кукушка дневную всегда перепоет. — И улыбнулась задумчиво.

Что те слова означали, было мне в ту пору неведомо. Только примечал я, что при людях всегда уважительно отзывалась она о деде, величала его по имени-отчеству. А дома порой и прикрикнуть могла, за нерасторопность или оплошку какую. Вот и решай, кто в доме хозяин.

А руки у бабки, как всегда, отдыха не знают, на минутку не успокоятся. Снимают с кринки желтоватую сметану, разминают творог.

— Любава (это к моей матери), достань из комода белье, прокатай хорошенько. Да и сама в баню собирайся.

Полыхнуло огнем материнское лицо.

— Я сейчас, мама.

А сама уже сноровисто достает с полатей рубчатый каток с вальком, пристраивается с бельем на краю сундука.

Поднял меня отец легонько, подсадил на печь. Не журись, мол. Тепло на печке, сквозь тонкие березовые плашки источают нагретые камни жар. А внизу орда наша опорожняет чугун, полнится тазик желтоватой картошкой. Сейчас из нее бабка десяток блюд спроворит: запеканку на молоке, сдобренном яйцом, салаты с капустой, огурцами, грибами, да и просто поджарит с вытопленными на жару свиными шкварками. Она на это — мастерица.

Открылась дверь, робко, бочком (не напустить бы холоду!), протиснулась соседка Настя Тюленева, которую за глаза все звали Тюленихой, хотя и не было в ее теле лишней жиринки, как на огородном пугале болталась латаная одежонка.

— С радостью тебя, Кондратьевна. — И утерла кончиком шали глаза. — Прослышала вот, забежала. Может, мово где встречал?

Не принято на деревне и незваному гостю сразу на порог указывать, да, видать, что-то взыграло в бабке, и нас удивила своим ответом:

— Ты уже не обессудь, Настюха. Он ведь не на час возвратился, приходи с расспросами завтра, пускай хоть с семьей свидится, четыре года ведь…

Ревниво подумала: сейчас разреши — вся деревня сбежится. А она и сама еще к сыновней груди не припала.

— Да я ничего, обожду. Узнать лишь хотелось. Извиняй, соседка. Коль разрешаешь, я с утра и наведаюсь. Может, скажет что, Сережа-то.

— Заходи, какой разговор…

Ушла Тюлениха, не сомкнет глаз, будет до утра надежду свою тешить. А вдруг… Три года не было ей писем с фронта, пропал без вести, как сообщила казенная бумажка, муж Степан, состарило этой черной вестью Тюлениху. Вот и ходит она до каждого, кого война домой живым отпустила…

Не сидится мне на печи. И послушность свою отцу показать хочется, и вниз нырнуть приспело. Там ребята уже картофельную повинность отбыли и к рюкзаку присоседились. Сквозь плотный брезент пытаются содержимое вызнать. Добро, что никто их проделку не видит. Не утерпел, шепотом ябедничаю с печи:

— Баб, а они к мешку норовятся.

— А ну, кыш отседова, — замахнулась та тряпкой. — Ишь, чего удумали, нет на вас управы. Солдатский-то ремень пошире дедова…

Сыпанули ребята от рюкзака, и лишь брат Юрка догадливо показал мне увесистый кулачок. Но теперь-то я никого не боюсь: ни братьев своих, ни пацанов с соседней улицы — батька-фронтовик мне заступа.

А дед по наказу бабки опять на улицу наладился: перекинуться через оконце словом с моими родителями — не угорели бы. И не успел отец дверь притворить, как бабка с ковшом навстречу метнулась.

— Ну как банька?

— Хорошо, мама! Сколько о таком мечталось…

— Испей вот рассола, брусничного, не застуди только горло.

Нет сейчас для нее минуты лучше этой. Вот он, сон вещий, в руку. Будто идет она полем, ромашки в пояс, а по небесному раздолью плывет встречь белый лебедок…

И мать сияет счастьем, молодая, красивая, гляжу с печи — не налюбуюсь. Протягивает отцу гимнастерку, чтобы при всем параде к столу садился.

— Пап, — напоминаю о себе легонько.

— А, ты еще тут? Не подморозил тыловую часть? Ну давай расправляй крылья.

Без страха ныряю к нему на руки. И вот все шумно рассаживаемся за столом. Сегодня всем здесь место, и взрослым, и нашему брату. А стол — не оторвать глаз. Горкой — из ржаной мучицы хлеб, золотистая запеканка, подбеленная молоком похлебка, соленья, начесноченное сало, творог в сметане, подтаявшая клюква. Э, да что там говорить. Когда еще такое будет. И в довершение всего посередь стола торжественно выметнула из-под фартука бабушкина рука бутылку водки. К сургучной нашлепке прилипли мелкие крупинки песка.

— И-эх! — только и крякнул от удивления дед. В каком тайничке всю войну отлежалась — одной лишь бабке известно.

Булькала водка о граненое стекло. Подрагивала у деда жилистая рука. И все наше многочисленное застолье следило за тем, как он наполняет стаканчики. Лишь одна мать припала к отцову плечу и, казалось, не видела щедрого стола.

— Что ж, солдат, — поднял дед свой стаканчик, — спасибо, что пришел, что сумел одолеть супостата. А Лева, брат твой…

Потянуло у деда губы, неуж заплачет?

— А! — Он взмахнул свободной рукой, будто уронил подрубленное крыло. — Знамо тебе, как ждали этого часа. Все вот тут, и бабы, и мошкота.

Он неловко потянулся через стол. Зазвенело стекло.

— Чего уж, за сына и я сполна отгуляю. — Широко улыбнулась бабка белозубо. — Моя сегодня минутка.

Она до дна опустошила стаканчик, вилкой поймала груздяной пятачок.

— Сдюжили, сынок, и ладно. Вон их сколько обогревать пришлось. — И вскинула руки над застольем. — А теперь уж не пропадем, всех на ногах удержим. Ну чего присмирели, нажимай на угощенье, набивай пузо. И ваш праздник.

Набивали мы животы щедрыми разносолами, гомонили вместе со взрослыми.

— Пап, а пап, — наконец не утерпел я, — а что у тебя в мешке?

— Эх, елки зеленые, как же так, память совсем отшибло. А ну, крольчата, неси до меня ранец.

И вот разверзся этот загадочный мешочный клад. Первой появилась на свет ярко-зеленая шаль и легла на плечи бабки.

— Ну, уважил! Только куда мне, старой, эдакую красоту? А ты пройдись, пройдись, мать! Покажи сыновний подарок, — засветился от удовольствия дед.

Поплыла бабка павой вкруг стола, глаза счастьем наполнены, лицо светлое. Повела плечом, будто собиралась лихо притопнуть ногой.

— Хороша! — сказал кто-то восхищенно, не поймешь, про шаль или бабку.

— А это тебе, Любаша.

Неудержимо хлынул ей на колени тонкий шуршащий материал, резанули в глаза оранжевые цветы, рассыпанные по зеленому полю. И я увидел, как крупными дождинами покатились из материнских глаз слезы. Тете Лизе тоже достался отрез на платье, деду — пачка бездымного пороха и стеклорез с блестящей алмазной точечкой. На время содержимое стола было забыто. Все с удивлением и восторгом рассматривали подарки. И лишь я нетерпеливо ждал своей очереди. Легли в бабкин передник две пачки хозяйственного мыла. Дед уже попыхивал козьей ножкой, заправленной «иноземным» табаком. Наконец, развернул отец байковую портянку, и я увидел вороненый ствол и рубчатую коричневую рукоятку. Пистолет! Если бы не виднелась из ствола серая пробка, его можно бы принять за настоящий. Так он был неотразимо хорош.

— Мне? — еще не поверил я.

— Тебе, сынок. Играй. И пускай только такая память о войне будет в твоей жизни.

Я прижался губами к его щеке и, не в силах больше владеть собой, выскочил на кухню. Вскоре туда явилась и вся наша «мошкота». Хвастать подарками. Братьям достались губные гармошки, Нонке — плюшевый заяц, Вальке и Женьке — костяные свистки. Вдобавок, они принесли круглую жестяную коробку с разноцветными леденцами и тут же устроили дележку. Зажав в кулаке свою долю, я снова нырнул в комнату. За столом шел оживленный разговор, поименно вспоминали сельчан: кто из них воротился, кто увечен, а кому и вовсе не удалось дотянуть до Победы. И получалось так, что вкрутую осиротело село, из каждых четырех солдат трое полегли в дальней стороне. Такую тяжелую дань из нашего таежного угла приняла война.

А за окнами постанывала от мороза старая черемуха, скреблась о стекла стылыми ветвями. Уходил прочь последний месяц победного сорок пятого года.

Загрузка...