М. А. Алданов

Похоже, до романов выпускника Киевского Университета Марка Александровича Алданова (Ландау, 1886-1957) в русской литературе Кант еще не становился активным действующим персонажем — впрочем, если отвлечься от рассказов этого же времени Кржижановского. В том числе и по этой причине первая часть тетралогии Алданова о французской революции и наполеоновских войнах «Девятое термидора» (1921) в русской кантиане стоит особняком. Исторические факты переплетаются в ней с художественным вымыслом. Судя по тому, что именно Алданов излагает о Канте, можно предположить и о его возможных источниках, среди которых нельзя не упомянуть Карамзина, Г. Гейне, а также биографии Канта Боровски, Яхмана и Васиански.

Главный герой произведения Алданова — молодой дипломат Штааль — по пути во Францию около 1793 года оказывается в Кенигсберге, где на улице неожиданно встречается с необычным человеком: «Перед ним стоял, кротко улыбаясь, очень маленький, очень дряхлый, беленький, напудренный старичок в чистеньком, но довольно бедном, застегнутом на две пуговицы, теплом кафтане, к которому было странным образом пристегнуто какое-то странное оружие, не то шпага, не то кортик. Из-под маленькой треугольной шляпы виднелся перевязанный сзади черной ленточкой парик. Правое плечо у старичка было сильно приподнято и как будто вывихнуто. Сам он был так дряхл и слаб, что, казалось, его мог опрокинуть первый порыв ветра»[2]. Алданов довольно правдиво описывает внешний облик кенигсбергского философа[3] за исключением двух неточностей. В первые годы преподавания в университете Кант, по свидетельствам очевидцев, ходил в изношенной одежде[4]. Хотя и в зрелом возрасте ему была свойственна бережливость в ношении одежды[5], но «бедной» она в 90-е годы XVIII века, о которых идет речь у писателя, совершенно точно не была: «потертый кафтан»[6] — явное преувеличение. Столь же анахронично выглядит и упоминание шпаги, которую Кант носил в молодости, но задолго до 90-х годов отказался от этого в связи с тем, что она вышла из моды[7], к которой философ всегда относился с уважением[8].

Алданов не ограничился простым столкновением молодого дипломата и пожилого философа, а изобразил их красноречивый диалог. Как факт долгого разговора, так и его тематика представляются совсем неправдоподобно. В поздние годы философ предпочитал гулять в одиночестве[9], а разговоров о философии в обществе и с теми, кто не входил в круг его ближайших друзей, всячески старался избегать[10]. Тем не менее Кант у Алданова, сев на скамейку[11], «не совсем внятным голоском»[12] начал разговор, в течение которого «лили мягкий свет голубые глаза»[13] философа, «светящиеся из-под седых бровей»[14]. Он предложил Штаалю заниматься у него даже частным образом и бесплатно[15], что вновь выглядит невероятно: хотя Кант и учитывал материальное состояние своих студентов, однако бесплатный privatissimum — это уже слишком. Кроме того, в письме 1790 года Кант прямо заявил, что никогда не вел частных курсов, т.е. курсов всего лишь для нескольких или одного студента, потому что не располагал соответствующей аудиторией, но и не нуждался в этом по причине хорошей посещаемости своих обычных курсов[16]. Стоит также учитывать, что не позднее чем через четыре года после описываемого разговора Кант по старости должен был и вовсе прекратить всякие занятия в университете. В обширный список курсов, которые философ предлагает на выбор Штаалю, попали в том числе фортификация и пиротехника[17], т.е. те курсы, которые Кант читал русским офицерам в годы Семилетней войны на рубеже 50-х—60-х годов[18] и никогда позже, и уж тем более в 90-е годы. Но особенно нелепо — как по стилю, так и по смыслу — выглядит предложение Канта Штаалю под его руководством «разрабатывать онтологическую проблему»[19]. После КЧР традиционная вольфианская онтология — а главным образом в этом смысле Кант и употреблял данное понятие — была чем угодно, но только не «очень интересной проблемой». К тому же в эти годы Кант неоднократно декларировал, что оставляет сферу спекулятивной или теоретической философии, к которой пресловутая онтология и относилась, и продолжает трудиться на ниве практической философии.

Чего Кант сказать уж точно не мог, тем более со ссылкой на собственный пример, так это того, что работа профессора «хорошо оплачивается». Хотя Алданов и называет почти верную сумму жалованья Канта на тот момент — 725 талеров 6[0] грошей 9 пфеннигов[20], — следует учитывать, что первые пятнадцать лет своего профессорства Кант зарабатывал втрое меньше[21]. Его приятель Георг Давид Кипке (1724-1779) — профессор ориенталистики в университете Кенигсберга — в 60-е годы XVIII века даже переселился на окраину города и в огороде возле дома выращивал на продажу морковь и лук[22]. Одной из главных причин такой перемены была «хорошая» оплата его труда в университете. В год смерти Канта его друг Шеффнер отметил: «Здесь [в Кенигсберге] профессора голодают, а в Халле они перекормлены»[23]. Конечно, не стоит понимать эти слова буквально, однако они правильно передают соотношение двух тогдашних прусских университетов. Если бы Кант согласился в 1778 году стать профессором в Халле, его начальным жалованьем сразу же стала бы максимальная для него за все годы в Кенигсберге сумма[24].

Несколько устаревшей оказывается у Алданова и информация о гонорарах Канта за печатные произведения. В романе философ сообщает Штаалю, что за КЧР он получил «по четыре талера с печатного листа»[25], что соответствует действительности[26]. Но это ни в коем случае не была завышенная цена. Боровски прямо утверждает, что Кант издателями «оплачивался средне и все же был доволен»[27]. Как об этом писал Канту издатель Иоганн Фридрих Харткнох (1740-1789), пытаясь добиться публикации почти готовой уже КЧР именно у него, «что касается гонорара, то в этом мы определено сойдемся с Вами. Вы справедливый человек, да и я точно не являюсь несправедливым»[28]. Однако Харткнох чуть не прогадал с этим изданием: после его выхода в свет оно раскупалось столь плохо и медленно, что он уже собирался пустить тираж в макулатуру[29]. Однако первая «Критика» Канта на момент разговора со Штаалем — дело уже минувших дней, ибо в 1790 году Кант уже опубликовал КСС, получив за нее гонорар 6 талеров за лист (201 талер за всю книгу)[30]. Вряд ли слово «эксплуатация» уместно в случае кантовских отношений с издателями: философ однажды даже отказался от завышенного, по его представлениям, гонорара[31]. Но правда и то, что в 90-е годы издатели кантовских сочинений больше уже не оказывались в положении Харткноха сразу после публикации КЧР. Берлинский издатель Франсуа Теодор де Лягард (1756-1824) писал в 1795 году: «Кантовская система и то, что еще об этом написано сносно, относятся сейчас к самым ходовым товарам; его собственные сочинения — самые лучшие издательские товары»[32].

Почти дословной цитатой из кантовских биографий является одна из фраз Канта в разговоре со Штаалем о кредиторах: «Вероятно, я проживу еще лет двадцать, и тогда я оставлю после себя не менее тридцати тысяч талеров сбережений, А главное, за всю свою жизнь я никому ни разу не был должен ни гроша. Когда ко мне стучат в дверь, я отворяю совершенно спокойно, зная, что за дверью нет кредитора»[33]. Вот только в прогнозах оставшейся жизни и собранного состояния Кант Алданова разошелся с Кантом реальным: последний прожил только еще лет десять и оставил состояние около 21359 талеров[34]. В романе философ рассказывает своему собеседнику, которого видит в первый раз в жизни, о состоянии своего здоровья, и о своей победе силой воли над недостатками тела: «Я запретил себе думать о своих страданиях — и теперь не обращаю на них никакого внимания»[35]. Более того, Кант добавляет: «Вы как дышите, когда гуляете? Ртом? Ну, вот видите, а я дышу носом. А когда вы работаете за письменным столом, где вы держите носовой платок? Верно, у себя в кармане? Правда? А я — на стуле в соседней комнате»[36]. Положение о дыхании носом, бесспорно, является типично кантовским[37], но именно потому, что оно было свойственно философу, он и избегал разговоров во время прогулок по Кенигсбергу в зрелом возрасте, а посему вряд ли вообще затеял бы разговор со Штаалем.

Как это нередко случалось у русских писателей и раньше, у Алданова затрагивается в связи с Кантом и любовная тематика: профессор сразу пытается устроить брак Штааля с знакомой ему фройляйн Гертрудой. Многие знавшие Канта утверждают, что он неоднократно пытался устроить браки своих знакомых, подыскивая им подходящие партии[38]. Правда, при этом он исходил все же из интересов мужчин[39]. О себе же он рассказывает Штаалю историю, которая действительно произошла с реальным Кантом: «...меня еще совсем недавно хотел женить местный пастор Беккер. Он даже написал для меня диалог о женитьбе: “Рафаэль и Тобиас, или Размышление о брачной жизни христианина” [...] я вернул ему расходы по выпуску этой брошюры, ибо он напечатал ее только для того чтобы убедить меня жениться...»[40]. Но слова, произнесенные профессором в романе о том, что «настоящий мужчина не должен вступать в брак»[41], звучат крайне неубедительно. Старый приятель Канта Кристоф Фридрих Хайльсберг (1726-1807) подчеркивал, что, несмотря на свое холостяцкое положение, Кант рассматривал «брак как потребность и считал его необходимым»[42]. Более того, сам он неоднократно предпринимал попытки жениться, впрочем, оказавшиеся по разным причинам неудачными[43]. В более почтенном возрасте предложения и планы других по поводу его женитьбы были Канту «очень неприятны»[44]. Якоб Салат (1766-1851) пролил своим рассказом некоторый свет на причины, заставившие Канта остаться неженатым: «”Когда я мог нуждаться в женщине, я не мог ее прокормить, а когда я уже мог ее прокормить, я в ней больше не нуждался”, — сказал почтенный старик со смехом в разговоре одному путешественнику, одному очень достойному мужу, из уст которого мне это высказывание и известно»[45].

Алданов вкладывает в уста Канту рассуждения о врагах и друзьях. Тезис о том, что «разумный, мыслящий человек не имеет врагов»[46], вряд ли можно считать кантовским. Кантовским является, скорее, мягкое отношение к собственным неприятелям[47], о которых он говорит Карамзину: «...они все добрые люди»[48]. Весьма превратно звучит и другая фраза алдановского Канта: «У меня есть друзья, [...] потому, что я предписал себе любить людей...»[49]. По всей видимости, речь идет о любви как склонности или, на языке Канта, патологической любви, которую предписать невозможно. Ей Кант противопоставляет заключающуюся в воле практическую любовь, которая состоит в благотворении по долгу — и только такая любовь может был» предписана. В этом смысле философ истолковывает и слова из Священного Писания (Матф 5:44)[50]. Кант с большим участием относился к судьбе своих друзей[51], хотя при этом и любил повторять фразу: «Мои дорогие друзья, друзей не существует»[52]. Но после смерти кантовских друзей с философом происходила существенная перемена, что и говорит Штаалю Кант Алданова: «Некоторые [друзья], правда, умерли... Но я их никогда не вспоминаю. Я запретил себе о них думать... Не нужно никогда вспоминать о мертвых»[53].

Штааль оказывается вынужденным выслушать кантовские жалобы на плохой сон: «Я прежде хорошо спал... Но теперь мне часто снятся дурные сны...»; «Мне снится кровь, убийства... Не знаю, что это значит, — медленно, с расстановкой сказал он. — Не знаю... Кровь, убийства... Почему это снится мне?..»[54] Если до сих пор содержание кантовского разговора у Алданова с исторической точки зрения страдало тем, что в ткань беседы вплетались уже устаревшие и неактуальные на тот момент пассажи, то с ночными кошмарами произошла обратная ситуация: к моменту разговора с молодым дипломатом Кант еще не страдал от дурных сновидений, которые начались у него лишь в самые последние годы XVIII века[55]. Пытаясь бороться с этим, философ даже написал в своем блокноте в свойственной для себя манере: «Ночные кошмары не должны случаться»[56].

Поверить в то, что Кант все же по каким-то причинам затеял долгий разговор с незнакомцем на улице, хоть и весьма сложно, но в качестве необычного исключения еще можно. Впрочем, о том как бы он мог происходить, имеется одно историческое свидетельство. Некий кенигсбержец Карл Фердинанд Гроф рассказывал: «Когда я однажды утром, как обычно, с удовольствием гулял по философской тропе и читал Критику чистого разума Канта, он неожиданно появился предо мной и спросил: “Мой милый черноглазый юноша, что же Ты читаешь?” “Я читаю Критику чистого разума Канта”. — “А Ты когда-нибудь видел Канта?” — маленький человек грандиозного духа стоял предо мною! “Я предостерегаю Тебя, мой сынок, те фрукты, что слишком рано поспевают, столь же рано и увядают”»[57].

Рисуемая же Алдановым сцена чтения философом отрывка из своего сочинения просто абсурдна: «Это моя последняя работа, — сказал он значительно. — “Die Religion innerhalb der Grenzen der blossen Vernunft aufgenommen”. [“Религия в пределах чистого разума“ (нем.)] Я прочту вам главу об основном зле человеческой природы»[58]. Кант не позволял себе ничего подобного даже на лекциях[59]. Обрывается чтение сочинения у Алданова появлением кантовского слуги — «пожилого человека с красным носом», «слегка выпившего Лампе»[60]. Следуя за профессором домой, Лампе думал о несправедливости отсутствия у хозяина чина «Geheimrat’a»[61], а также испытывал беспокойство по поводу реакции почтенных посетителей профессора: «...в последнее время на лицах этих людей, когда они выходили из кабинета, он как будто читал огорчение, скрываемую скорбь — или ему так казалось?..»[62] И здесь Алданов забежал лет на пять-семь по сравнению с историческим Кантом.

В «Заговоре» (1926), продолжающем «Девятое термидора», Кант лично в качестве героя больше не участвует. Однако о философе неоднократно беседует Штааль и его знакомые. Один из них — Ламор, — увидев на столе у собеседника книгу Канта, сказал: «Я проездом был у него в Кенигсберге. Лучше было бы, если б не заходил: тяжело! Он впал в детство, не меняет больше белья, подвязывает чулки к пуговицам жилета. Уверял меня, что погода составила против него заговор... Очень тяжело смотреть. Я на своем веку, как, впрочем, все люди, видел достаточно разных memento mori! [помни о смерти (лат.)] Чем memento mori банальнее, тем оно действительнее. Заметьте, что и мысли, связанные с memento mori, всегда очень банальны. Ну, труп, могила, черви — умного ничего не скажешь. Однако впавший в полуидиотизм Кант — это такое зрелище, которое не может изгладиться из памяти. Другой об этом забудет, а вспомнит “Критику чистого разума”. Я “Критику” помню, но и этого при всем желании никак не могу забыть...»[63]. Картина, описанная здесь Алдановым устами Ламора, за исключением некоторых деталей действительно соответствует двум-трем последним годам жизни Канта[64]. Однако последнее слово о Канте в тетралогии Алданова, в романе «Святая Елена, маленький остров» (1921) сказал бывший император Наполеон: «Человек — существо беспокой ное, все он ведь чего-то ищет. Так пусть лучше ищет у священника чем у Кальостро, у Канта или у госпожи Ленорман. Поверьте, они все стоят друг друга: и Кант, и Кальостро, и госпожа Ленорман...»[65].

Подводя предварительный итог рассмотрению алдановского Канта в тетралогии «Мыслитель», стоит заметить, что писателю удалось весьма правдиво и красочно передать внешний облик кенигсбергского философа, хотя это была, наверное, самая простая задача. Что же касается некоего психологического портрета, общения Канта с незнакомцем, то он совершенно не удался, если сравнивать его с тем Кантом, который известен нам по разнообразным историческим свидетельствам, а также по его философским произведениям. Это тем более странно, что сама беседа содержит множество деталей из кантовских биографий. Но чуть ли не все детали, знакомые по наиболее известным кантовским биографиям, Алданов попытался включить в один разговор. В результате получился, к сожалению, типичный для России образ «Канта вообще», одновременно в качестве галантного магистра преподающего русским офицерам фортификацию и мучающегося ночными кошмарами в старческом возрасте отставного профессора. Разве только совсем уж детские воспоминания Канта были исключены отсюда. Какую цель ставил перед собой Алданов, вводя Канта в качестве персонажа своей тетралогии, — на этот вопрос мне ответить сложно. Возможно, он желал дать относительно правдивый исторический портрет кенигсбергского философа, обращаясь ко множеству деталей, подтверждающихся историческими источниками, либо же, напротив, продемонстрировать «пределы понятия так называемой исторической достоверности». Однако нельзя исключить и того, что целью Алданова была некая пародия на Канта[66] или же на Карамзина, посещающего Канта. Во всяком случае, Штааль после знакомства с «Письмами...» Карамзина начинает писать «Журнал путника», в котором упоминается и «Иммануил Кант, которого мне не забыть мудрой, потрясшей душу беседы»[67]. А герой романа «Заговор» Иванчук, обнаружив книгу Канта «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики», размышляет так: «Это тот кенигсбергский старичок, о котором всегда врет Штааль...»[68].

Возможно, на этой тетралогии Алданова не стоило останавливаться столь подробно, если бы не одно обстоятельство: выше я намеренно выпустил одно ответвление разговора Канта со Штаалем, являющееся, на мой взгляд, самым интересным, и венчающее вековую интерпретацию революционности кантовской философии самым ярким образом. Итак, Кант говорит русскому дипломату:

«Робеспьер, Дантон... Я думаю, они неплохие люди. Они заблуждаются , только и всего: почему-то вообразили себя революционерами. Разве они революционеры? Они такие же политики, такие же министры, как те, что были до них, при покойном короле Людовике. Немного лучше или, скорее, немного хуже. И делают они почти то же самое, и хотят почти того же, и душа у них почти такая же. Немного хуже или, скорее, немного лучше... Какие они революционеры?

— Кто же настоящие революционеры? — спросил озадаченный Штааль.

— Я, — сказал старик серьезно и равнодушно, как самую обыкновенную и само собой разумеющуюся вещь»[69].

Свое необычное утверждение Кант аргументировал так: «Это очень распространенное заблуждение, будто во Франции происходит революция [...] Признаюсь вам, я сам так думал некоторое время и был увлечен французскими событиями. Но теперь мне совершенно ясен обман, и я потерял к ним интерес. Во Франции одна группа людей пришла на смену другой группе и отняла у нее власть. Конечно, можно называть такую смену революцией, но ведь это все-таки несерьезно. Разумеется, я и теперь желал бы, чтоб во Франции создалось правовое государство, более или менее соответствующее идеям Монтескьё. Но, согласитесь, это все не то... Почему эти люди не начнут революции с самих себя? И почему они считают себя последователями Руссо?.. Руссо, — сказал он с уважением, — имел в виду совершенно другое»[70], «Только в моем учении — подлинная революция, революция духа. И потому самые вредные, самые опасные люди это не Дантон и не Робеспьер, а те, которые мешают мне высказывать мои мысли. Разве можно запрещать произведения Канта?..»[71]

Для того чтобы по-настоящему оценить эту сцену в романе Алданова, необходимо сказать о ее немецком прообразе, а именно о сочинении Гейне.

Загрузка...