Современники Канта нередко рассматривали его произведения в качестве таких работ, которые «осуществляют всеобщее просвещение важнейших понятий и целительную революцию в образе мышления для мира и для потомков»[138], а его философию истолковывали как «гораздо более благословенную и всеобщую революцию», нежели Реформация Лютера[139]. Но как выглядит ее связь с революцией во Франции?
С самого начала следует учитывать, что первые биографы Канта, знавшие философа лично, находились в весьма непростой ситуации в вопросе французской революции[140]. Этим объясняется, в частности, попытка Рейнгольда Бернгарда Яхмана (1767-1843) представить Канта в качестве антиреволюционера, доказав тем самым его политическую благонадежность: «Меньше всего Кант был революционером. Он как раз противостоял бы в соответствии со своими основоположениями и своими высказываниями в числе самых первых и ревностных всякой попытке государственного переворота»[141]. Отвлекаясь пока от вопроса о том, был сам Кант в действительности революционером или антиреволюционером, стоит признать, что практически все биографы кенигсбергского философа едины в том, что он проявлял огромный интерес к французской революции[142], был предан ей всей душой[143] и с заинтересованной симпатией следил за всеми ее явлениями[144].
Боровски вспоминал: «С этого времени [начало революции во Франции] ненасытный голод на газеты в обычные почтовые дни, а их содержание — его излюбленная тема обеденных разговоров»[145]. Только в разговорах с женщинами он избегал беседовать о французской революции, о которой он, однако, «страстно разговаривал в мужском обществе»[146]. В «Биографии Иммануила Канта» (1804), в качестве возможного автора которой указывают Георга Самуэля Альберта Меллина (1755-1825), сказано: «Среди всех предметов этого рода ни один не был ему интереснее, чем французская революция, которую он вовсе не уставал со всех сторон освещать с увлекательным красноречием с самого ее начала и вплоть до последних тенденций. [...] его пламенный пыл, что где-то все же еще в его время [имеется] пример некоего способа правления, приближающего максимы политики к требованиям морали больше, чем это, к сожалению, до сих пор имело место — все это окрыляло дух его речей настолько сильно, что казалось, будто оказались в эпоху и на стороне Перикла, и зачастую охотно желали бы видеть его [Канта] советником французских властителей»[147]. Анонимный автор сообщает в 1804 году: «...больше всего его [Канта] интересовали французские дела, которые вызывали его заботу лишь тогда, когда они принимали бесплодный с точки зрения репутации оборот, но никогда, если они принимали только лишь ужасный или возмутительный оборот. То и другое совсем не было для него тождественным»[148]. Фридрих Теодор Ринк (1770-1811) сообщает: «Что Кант принимал теплое участие во французской революции, как и все другие рассудительные и нерассудительные люди, легко себе представить. Она составляла один из самых существенных предметов ежедневного обсуждения, и его суждения об отдельных событиях, равно как и основания его ожиданий и надежд, были проницательными и последовательными»[149]. Это подтверждает и Яхман: «Ко времени французской революции его разговор несколько потерял в разнообразии и содержательности. Великое событие столь сильно занимало его душу, что он почти всегда возвращался в обществе к ней, по меньшей мере к политике...»[150]. Поздние биографы — в частности, Шуберт — замечают: «Развитие Французской революции в ее различных стадиях вызвало его живейшее участие, и составляло в первые годы предпочтительную тему его обеденных разговоров»[151]. Розенкранц продолжает: «Сейчас, когда он [Кант] в силу надвигающейся старости начинал становиться медленнее и холоднее, ему на помощь пришла Французская революция. Она составила в нем эпоху и дала его спекуляции еще одну, вторую весну, ободрение с живым красноречием высказать свои заветнейшие желания по моральному облагораживанию человечества как посредством лучшего устройства государства и церкви, так и посредством большей строгости каждого человека по отношению к самому себе»[152].
Не только немцы желали видеть Канта в качестве советника французских революционеров. Ринк вспоминал в 1805 году: «Много шума произвело несколько лет назад известие о том, будто знаменитый бывший аббат Сийес написал Канту, попросил у него совета в связи с французской конституцией, и прочие многочисленные рассказы на эту тему»[153]. Давно известно о том, что опубликованный ответ Канта на письмо Эммануэля-Жозефа Сийеса (1748-1836)[154] является фальшивкой[155]. Тем не менее заслуживает внимания тот факт, что еще при жизни Канта имелись попытки прямого политического использования его философии, а также то обстоятельство, что сам кенигсбергский философ публично не протестовал против этого, что, в свою очередь, оказывалось для некоторых еще одним косвенным доказательством его одобрения французской революции. Достоверно известно, что предложение с французской стороны действительно имело место, хотя и не прямое[156]. Яхман объясняет сдержанную реакцию Канта тем, что Кант как прусский патриот «не желал вмешиваться в чужие дела другой нации»[157].
Очень важно было бы ответить на вопрос о том, изменилась ли позиция Канта в отношении французской революции из-за якобинского террора, или же он понимал ее как «целостность» и по-прежнему придерживался «своего с самого начала позитивного суждения»[158]. По всей видимости, коллега Канта по Альбертине, Иоганн Даниэль Метцгер (1739-1805), который в целом весьма критично высказывался в адрес философа, свидетельствовал об «искренности и бесстрашии, с которыми Кант отстаивал против всякого, в том числе и против мужей высшего достоинства в государстве лестные в отношении французской революции основоположения многие годы подряд — до самого ли конца, я не знаю. Это было такое время в Кенигсберге, когда каждый, кто судил о французской революции даже не лестно, а всего лишь мягко, попадал в черный список как якобинец. Кант не позволил себя этим запугать так, чтобы не говорить с симпатией о революции в самых высоких кругах, и в отношении столь ценимого по другим вопросам философа испытывали столько уважения, что считали и это его умонастроение благим»[159]. Иоганн Фридрих Абег (1765-1840) описывает свой состоявшийся в 1798 году разговор с кенигсбержцем Иоганном Бралем (1753-1812), который рассказал, будто Кант «всей душой любит дело французов и не позволяет себя ввести в заблуждение никакими всплесками аморальности и пр.»[160]. Тот же Абег передает слова самого Канта так: «Если свободно высказывают свои идеи о франц. революции, то сразу считаются некими якобинцами, хотя в своей основе, по меньшей мере в первые годы, они были, как и многие иные излюбленные идеи, видом игры в лошадки многих людей. Не следует никому мешать играть в свои лошадки на улице, только если он не требует, чтобы из-за этого покинули переулок, или подражали ему, если на то нет охоты»[161]. Варнхаген фон Энсе утверждал, что для Канта «во французскую революцию вплелись все важные устремления человечества, и он верил, что они, почти потерянные в зверствах анархии, снова будут спасены посредством перехода к упорядоченному правлению»[162]. Шуберт замечает в этой связи: «Лишь разочарованный ужасами 1793 года и кровавыми зверствами победившего насилия толпы, он [Кант] потерял надежду на неизменно счастливое продвижение в развитии тамошнего состояния. Однако сознательно клевещущие и научно необразованные противники критической философии жадно использовали эти сообщения о взглядах Канта на Французскую революцию, чтобы предостеречь существующие правительства государств как от него самого и от его совокупного влияния в качестве писателя и учителя, так и от его опасных последователей»[163]. Перед лицом подобных обвинений некоторые кантианцы — в частности, Матерн Ройс (1751— 1798) — еще в 1792 пытались доказать, что кантовская философия ни в коем случае не является источником французской революции[164]. С другой стороны, не следует умалчивать и о том, что иные кантианцы — например, Иоганн Бенджамин Эрхард (1766-1827) — рассматривали революцию даже в качестве морального долга[165]. Фихте, который в середине 90-х годов XVIII века еще находился в тени Канта, также стоял в этом ряду («Исправление суждений публики о французской революции», 1793).
Во всех этих биографических штрихах отчетливо проступает одна странность. Кант, выдающийся сторонник как полемического, так и скептического метода[166], поставленный перед фактом французской революции, оказался непоследовательным. Автор «Биографии Иммануила Канта» замечает: Кант «не признавал никаких еретиков, никаких сект по вопросу веры, которые были бы для него недостойными, или которые он не мог выносить. Он говорил и дискутировал с каждым, не испытывал нерасположения в адрес какой- либо секты по вопросу веры [...] Однако обсуждения политических тем нравились ему больше всего. [...] Французская революция пробудила в этом отношении у него живейший интерес. И только относительно нее он иногда забывался вплоть до вспыльчивости. Если он однажды составлял себе мнение по политическому вопросу, то было тяжело или почти невозможно подвигнуть его к изменению мнения. В этом его непреклонность заходила настолько, что ему можно было в качестве опровержения приводить даже факты, без того чтобы, по меньшей мере сразу и навсегда, его удалось отговорить от того, что он вбил себе в голову»[167]. Васиански в этой связи замечает, что «его друзья были уступчивы, чтобы не противоречить...»[168]. Это подтверждает также и «Биография Иммануила Канта»: «Благородному философу с готовностью прощали, когда он иногда преувеличивал в своих утверждениях, или же когда он был настолько резким и упрямым защитником своих убеждений, что даже факты не могли его сразу убедить в противоположном»[169]. Боровски рисует следующую картину: Кант «не обращал внимание на различия сословия, возраста и особенно конфессии, пренебрегал различиями в мнениях по политических событиям (только в отношении французской революции он неохотно видел полное отличие от своего взгляда)»[170]; «Одному значимому мужу, который, как об этом было известно, думал о французской революции совершенно иначе, чем он, Кант сразу же сказал, как только разговор за столом затронул эту тему: “Я думал, мы совсем не говорим об этом”, и перевел разговор на совершенно другую тему»[171]. С определенного времени и по определенным основаниям[172] Кант больше не был готов обходиться с аргументами и возражениями на них в отношении французской революции привычным для себя образом, не желал смотреть на это событие в том числе взглядом своих оппонентов, отказывался с методологической точки зрения придерживаться «глубокого безразличия»[173] в отношении собственного мнения по этому вопросу и более не пытался всерьез «доказывать положения и их противоположность»[174].
Но в качестве причины такого изменения указывать лишь на возраст Канта было бы очень несправедливо. Кант как философ был очень близок идеалу жизни в соответствии с собственным учением. Тем не менее политическая ситуация во Франции его заметно скривила. Поставленный перед фактом начавшейся французской революции, Кант в соответствии с собственными же масштабами оказался не вполне терпимым и частично нарушил те истинные ценности просвещения, за которые до того момента боролся. Факел цететического, или исследующего, метода[175] оказался потушенным. Кант больше не желал искать. Теперь он считал, что уже нашел, причем, что особенно трагично, нашел окончательно. Как только речь заходила о французской революции, Кант больше не желал «философствовать», а начинал «учить философии». В этой связи для него наличными оказывались как «философия», так и «книга», содержащая «мудрость и достоверное знание»[176].
Иная странность состоит в том, что Кант — «революционер» в глазах многих современников и потомков — сам себя рассматривал в роли «наблюдателя» за «экспериментом» под названием революции, что помимо прочего находилось в согласии с его представлением о патриотизме. По аналогии с естествознанием, как свидетельствует Яхман, философ рассматривал и революцию во франции: «Кант рассматривал французскую революцию в качестве эксперимента и не считал сомнительным занимать ею свои мысли в качестве истинного патриота»[177]. По всей видимости, «Спор факультетов», в котором Кант пишет как об «эксперименте», так и о своей роли «наблюдателя»[178], являлся не единственным источником такого рода свидетельств. Знакомые Канта, вероятно, неоднократно слышали подобные выражения из его уст. Не только Яхман, но и Теодор Готлиб Гиппель (1741-1796) говорит в этих выражениях, проясняя кантовскую точку зрения на революцию: «Для друга свободы мысли и слова — в ее разумных границах — французская революция была ужасом. Особенно ему [Гиппелю] служило предметом самого горького сарказма высказывание Канта о том, что французская революция есть эксперимент, осуществляемый с человеческим родом, и он дословно говорил за своим семейным столом: “Прекрасный экспериментик, при котором убивается королевская семья, а головы самых благородных людей летят тысячами”»[179].
Сходным с Гиппелем образом как о «становящейся все более омерзительной французской революции, при которой собственная свобода разума, и моральность, и всякое мудрое искусство управления государством, и законодательство самым позорным образом попираются ногами»[180], высказывался и Иоганн Эрих Бистер (1749- 1816): «Конечно, отрезание голов (особенно если заставляют это делать других) легче, нежели сильное и мужественное противостояние разумных и правовых оснований против деспота, будь то султан или же деспотическая толпа; но до сих пор я вижу у французов только те относительно легкие операции кровавых рук, а не испытующего разума»[181]. Однако различие между кенигсбержцем Гиппелем и берлинцем Бистером довольно отчетливо: последний верил в то, что статья «О поговорке...» опровергла для него «с самого начала казавшийся ему невероятным слух»[182], будто Кант высказывался о революции во Франции «очень благосклонно»[183]. Несмотря на, казалось бы, недвусмысленно отчетливые слова Канта в упомянутой статье о революции, по меньшей мере до конца XVIII века философ высказывался о ней «очень благосклонно».