Репетиция еще не начиналась. На слабо освещенной сцене толпилась уже почти вся труппа. Подле оборванных кулис, на лавочке, изображающей лодку, сидело несколько женщин, вязавших чулок; кое-где в потемках в глубине театра, между холстяными полосами, представляющими швейцарскую долину, слонялись из угла в угол хористы, актеры и статисты. На темном этом поле четко обозначалась фигурка молоденькой сухощавой женщины, освещенная сбоку лампою; на ней было коротенькое танцевальное платье; ухватившись одною рукой за кулису, она мерно размахивала левою ногой и упражнялась в батманах; неподалеку от нее стоял, вывернув носки и приложив пятку к пятке, человек лет тридцати, коренастый, с завитками на голове, в белой холстяной куртке и таких же панталонах; он плавно разводил руками и, сгибая колени, делал плие за плие[3]. Между ними, как маятник, ходил взад и вперед через всю сцену толстый трагик труппы, с синеватым, отекшим лицом, посреди которого высовывался нос, похожий на пузырек с баканом[4]; вся краска с широкого лица его постепенно сходила к этому носу, который в самом деле был так красен, что казалось, как будто кровь всего тела устремилась туда и раз навсегда остановилась в нем. Заложив обе руки за спину, закинув назад голову, он поминутно останавливался, подымал опухшие глаза свои к холстяным облакам, болтавшимся на потолке, издавая раздирающие восклицания, явно относившиеся к роли, потому что никто не обращал на них внимания. На переднем плане сцены, подле темного оркестра, из которого выглядывали глянцевитые лысины и головы музыкантов, ярко освещенные свечками, прикрытыми колпаками, сидела на позлащенном картонном стуле примадонна в шляпке и бархатном бурнусе; подле нее увивался вертлявый режиссер с гладко прилизанными волосами и такою лоснящеюся физиономией, как будто ее только что вымазали постным маслом. Говор, шушуканье и хохот, слышавшиеся со всех сторон, перебивались иногда бранью бородатых мужиков, тащивших с криком и гамом лес или гору; иногда вся сцена, от колосников до преисподней, наполнялась яростными сухими раскатами грома, который машинист приводил в движение ради пробы; с другой стороны внезапно раздавались удары молотков или слышался пронзительный свист искусственного ветра; были минуты, где весь этот шум, смешиваясь с говором, писком, визгом, дополняемый звуками инструментов, которые настраивали в оркестре, производил такую кутерьму, что примадонна затыкала уши и топала ногою, причем режиссер бегал по сцене, хлопал в ладоши и кричал: "Тише! тише!.."
В одну из таких минут послышалось вдруг шиканье, и кто-то неистово крикнул из-за кулис:
- Николай Платоныч! Николай Платоныч!
Все разом смолкло.
- Позвать Сусликова! - произнес почти в то же время разбитый, хриплый голос, и содержатель театра, взъерошивая себе волосы, торопливо вошел на сцену.
Все присутствующие, кроме примадонны, повскакали с своих мест и поклонились.
- Здравствуйте, здравствуйте, - говорил Николай Платоныч, направляясь прямо к примадонне, - здравствуйте, Глафира Львовна. Ну, матушка, новости! Все сюда, все! - продолжал он, становясь спиною к оркестру и нетерпеливо махая рукою. - Горковенко, собрать всех ко мне!
Режиссер засуетился; вмиг труппа окружила Сабанеева; даже коренастый господин в белой курточке, с завитками на голове, перестал упражняться в "плие" и, помощью вывороченных, гусиных ног своих, стал подбираться к общей группе.
- Сегодня спектакля не будет, - начал содержатель театра, обращаясь, однакож, к одной примадонне, - завтра идет полный дивертисмент из моей оперы, тот самый, который мы репетировали: сначала третий нумер, потом хор вятичей и радимичей и русская ария Миловиды. (Тут он самодовольно покрутил головою, и, наклонившись к Глафире Львовне, пошептал ей что-то на ухо.) Горковенко! выставить крупными буквами на завтрашней афише имя Глафиры Львовны да составить скорей афишу: пьесы оставь, какие были назначены; главное - надо успеть еще раз прорепетировать дивертисмент. Смотрите же, - продолжал он, повертываясь, наконец, лицом к труппе, - не плошать у меня завтра, особенно ты, смотри! У-у-у!.. (Тут он с некоторою строгостью посмотрел на трагика с пузырем бакана вместо носа, который стоял потупя голову и глядел исподлобья.) А что ж Сусликов? Горковенко, скоро ли?..
Горковенко метнулся за кулисы, но чуть было не шлепнулся со всего размаху, столкнувшись с Сусликовым, который в страшных попыхах бежал на сцену. Это был человек лет пятидесяти, среднего росту, сухощавый, жиденький, кисленький, вида самого кроткого, смирного, отчасти немного даже глуповатого; крошечное лицо его, усыпанное красными и синими жилками, скорее склонялось книзу, чем закидывалось кверху; серенькие глаза, лишенные ресниц, постоянно слезившиеся, заслонялись большими круглыми очками в оловянной оправе, скрепленной кое-где черными нитками. Широкая лысина, сливающаяся непосредственно с низеньким лбом и обнажавшая все темя, вплоть до того места, где затылок упирался в воротник сюртука, обрамлялась с боков жиденькими пучочками седых волос, зачесываемых обыкновенно Сусликовым на самую лысину справа налево. Одежду его составляли ветхий бумажный галстук, полосатый жилет, упорно подбиравшийся к подбородку, и классический длиннополый сюртук горохового цвета, сделавшийся уже почему-то неизбежной принадлежностью всех старых театральных музыкантов. Оправившись немного после сшибки с Горковенкой, Сусликов подбежал к Сабанееву и, сложив по обыкновению своему обе ладони к животу, согнулся в три погибели.
- Куда это ты вечно забежишь, что тебя собаками надо отыскивать? Где ты был до сих пор? - спросил Николай Платоныч, закидывая руки назад.
- Я-с насчет... все... маленечко... Николай Платоныч, - начал было Сусликов, да замялся и окончил оправдание новым поклоном.
- Ну, ну, хорошо, хорошо, - перебил содержатель театра.- Все пьешь! - заключил он, насупив брови. - Завтра идет дивертисмент; чтоб все у тебя было исправно. Смотри, Сусликов: я знаю, кто тебя подбивает, - прибавил он, грозя пальцем трагику, который тотчас же принял мрачный вид, - все ли у тебя в оркестре как следует, а?..
- Все-с, - возразил Сусликов, - вот только, Николай Платоныч, гобойчик разве...
- Что такое? - живо перебил содержатель театра.
- Да захворал как словно маленечко...
- Что ж ты мне прежде не сказал этого? а? а? ну, что ж ты стоишь? надо поскорей дать знать Алкивиаду Степанычу и просить, чтобы он одолжил своего гобоиста на завтра. - Куда? куда-а-а? погоди, после, теперь надо пройти дивертисмент... я сам пошлю потом: ступай! да живо настроить оркестр!
Николай Платоныч говорил "ты" всем артистам без различия; но тыканье его отнюдь не было грубо и оскорбительно; напротив того, в нем заключалось что-то нежное, отеческое, способное скорей размягчить, чем оскорблять сердце того, к кому оно относилось. Через несколько минут лысина Сусликова показалась посредине оркестра, и началась репетиция. Прежде всего пошла русская ария Миловиды, главная пьеса дивертисмента.
- Тише! Сусликов, тише! - кричала, топая ногами, Глафира Львовна, когда нехватало у ней голоса, чтобы покрыть весь оркестр.
- Тише же, тише вы! - повторял примирительным тоном автор, самодовольно проводя ладонью по волосам. - Тра, та, та, та!..
Тут он ударял в такт ладошами и, когда оркестр начинал играть, принимался снова расхаживать по сцене, закинув назад руки.
- Громче, громче! Что это, я просто петь не могу! Громче, говорят! - отчаянно произносила примадонна каждый раз, как обрывалась у ней нота и она чувствовала, что не дотянет ее до конца.
- Ну, громче же, громче! - подхватывал композитор. Наступила очередь танцовщицы.
- Скорее! скорее! - кричала она, опасаясь кончить пируэт прежде музыки, - скорей! Тише теперь, тише! - продолжала она, становясь в аттитюд[5], в котором выгодно выказывались ее плечи.
Затем последовала казацкая пляска, исполненная танцовщицей и тем самым господином с вывернутыми ногами и завитками на голове, который упражнялся в плие, потом дело дошло до комического танцора Розанцева, который должен был пройти свой знаменитый английский комический па под названием "hornpippe[6]"; затем выступили вперед хористы, и началась проба еще одной выдержки из оперы директора: хор вятичей и радимичей; но тут уже сам автор принужден был несколько раз останавливать оркестр, чтобы мылить капельмейстеру голову. Николай Платоныч был, впрочем, очень доволен выполнением своих выдержек, и если задавал Сусликову острастки, так единственно на том же основании, как одна баба, нежная мать, наказывала сына из убеждения, что побои-то для будущности пригодятся. Едва кончилась репетиция, появился Горковенко с составленною афишею.
- Хорошо, - сказал Николай Платоныч, пробегая глазами. - А зачем же в драме назначен Переславский вместо Мускатицкого, а? Выставить опять Мускатицкого, да вперед не умничать!
- Никак нельзя-с, - отвечал Горковенко.
- Что такое? Как нельзя?
- Никак не управишься, Николай Платоныч; Мускатицкий даже на сцену сойти не мог, мы водой его отливали в уборной, насилу очнулся-с...
- Позвать его сюда, притащить пьяницу! о-о-о!.. - твердил Николай Платоныч, быстро расхаживая по сцене.
Спустя минуту привели первого любовника труппы, Мускатицкого, высокого, худощавого, как щепку, человека с неимоверно длинными белобрысыми волосами, пропитанными водою и прилипавшими к его лицу и шее; на нем было жиденькое прорванное твиновое пальто, составлявшее, впрочем, всегдашний и вместе с тем единственный домашний гардероб первого любовника. Увидя перед собою содержателя театра, Мускатицкий опустил глаза свои, тусклые, как у вареной рыбы, и горько зарыдал, повторяя посреди всхлипываний, что его обидели.
- Спустить его под сцену, - сказал Николай Платоныч Горковенке, - да сию ж минуту снять с него сапоги, чтоб не убежал, а к завтрашнему спектаклю все-таки выставить его на афише... Ступайте!..
Сделав такое распоряжение, Николай Платоныч снабдил еще кой-какими замечаниями артистов, пожал руку Глафире Львовне, дал еще раз поучительное наставление Сусликову, мимоходом погрозил трагику и, взъерошивая себе волосы, покинул, наконец, театр, очень довольный своими выдержками. Вскоре сцена опустела; остались один только первый любовник Мускатицкий, которого жалобные вопли глухо раздавались под полом, да Сусликов, убиравший в оркестре ноты. Наконец и капельмейстер вышел на подъезд. Яркий солнечный свет так ошеломил его после закулисных потемок, что он невольно ухватился за лицо руками, причем толстые тетради нот, находившиеся у него подмышкою, шлепнулись наземь. Сусликов проворно раскрыл глаза и, к величайшему удивлению, увидел в нескольких шагах от себя Анику Федоровича Громилова, трагика труппы, того самого, которому так часто грозил директор. Закинув один конец шинели за плечо и драпируясь в него наподобие римских трибунов, он мрачно глядел на афишу, возвещавшую о представлении, только что отмененном директором. Шум упавших нот заставил его оглянуться в ту сторону. Увидев капельмейстера, трагик подозвал его к себе величественным жестом. Сусликов поспешно подобрал ноты и приблизился с видом крайне оторопевшего человека.
- Сюда, Семен, сюда, ко мне! - закричал трагик, хватая его обеими руками за воротник сюртука и дергая так сильно, что тот едва держался на ногах. - Смотри (тут он указал ему на афишу), видишь, опять она! опять ее имя напечатано выше моего, да еще крупными буквами! Тараторка проклятая! Ты слышал, как "он" приказал Горковенке напечатать ее имя еще повиднее... мало ей! Сюда ждут, вишь, важного человека, так боится, чтоб не пропустил ее... Чай, опять раздаст "он" цветов да венков своим людям да велит им хлопать ей что есть мочи... Глафира Цветошникова! Эка диковинка! я небось и постарше ее, все первые роли играю в трагедиях, драмах, мелодрамах, комедиях, да не выставляют Громилова крупными буквами, не бросают венков... Имечко-то Громилова почище ее, Громилова все театры видали, все! Да ничего! пусть ее выставляют, пусть! Громилов себя покажет! Громилову только обидно... "Но тверд, из глаз нет слез, из уст не слышен стон!.."
Тут трагик оттолкнул далеко капельмейстера, ударил себя кулаком в грудь и снова принял мрачный вид.
- Охо-хошиньки,-повторял Сусликов, обтирая беспрерывно лоб, лицо и лысину клетчатым дырявым платком.
- Семен, дай понюшку! - отрывисто сказал трагик.
Сусликов пошарил в кармане, поскрипел табакеркою и поспешно подал ее Громилову.
- Да, будь у меня деньги, - продолжал Аника Федорыч, - я б им показал, как понукать Громиловым, я б им... Семен! - прибавил он, величественно махнув рукой, - ступай за мной!..
- Куда ж это мы так пойдем-то, Аника Федорыч? - вымолвил капельмейстер, боязливо оглядываясь на стороны.
- Ступай за мной! - торжественно заключил трагик, направляясь прямо к трактиру, которого вывеска с надписью "Trakteur" блистала в отдалении.
- Аника Федорыч, миленький, постой, Аника Федорыч, погоди, что я скажу тебе... - повторял Сусликов, стараясь всеми силами удержать трагика за полы шинели.
- Ну, что?..
- Аника Федорыч... маленечко как будто уж поздноватенько... - едва внятно произнес капельмейстер, - милый человек, погоди, что я тебе скажу... домой пора...
- Полно врать, ступай за мной!..
- Ох... да что ж она-то, Арина-то Минаевна-то...
- А, так ты опять стал бояться ее? - сказал Громилов, презрительно оглядывая Сусликова с головы до ног. - Где она? подай мне ее сюда!... Ах ты! что ж ты, муж, что ли? али нет? а? Она тебя бьет, а ты ее боишься...Ах ты, тряпка ты этакая... Семен! за мной... идем!..
Идем на путь, предназначенный славой!..
Идем!.. И кто ж, Семен, велел тебе жениться на этаком уроде?..
Нет!..
Не Гименей там был. Мегера там была!..
Ступай за мной!..
Трагик держал Сусликова за рукав; Сусликов уже не противился и ковылял за ним, как школьник, которого учитель поймал в шалостях и ведет сечь.
- Я тебя выучу, как бояться Арины Минаевны, - повторил трагик, сжимая все крепче и крепче обшлаг горохового сюртука, - ты у меня забудешь Арину Минаевну...
- Слабый человек, слабый человек, - бормотал сквозь зубы капельмейстер, - охо... хошиньки... хохошиньки...
Наконец они подошли к трактиру.
- Ступай вперед! - сказал трагик, вталкивая Сусликова в двери, несмотря на все усилия последнего, упиравшегося руками и ногами.
Четверть часа спустя приятели вышли из трактира и тут же на пороге расстались; путь каждого из них лежал в противоположную сторону. Оставшись один, Сусликов вздохнул свободнее и начал оглядываться во все стороны. Кругом все было тихо, нигде живой души, и только глухое дребезжанье дрожек обывателей города Б***, возвращавшихся кто от Алкивиада Степаныча, кто от г-жи Трутру, раздавалось в отдалении на главных улицах. Капельмейстер приладил подмышку ноты, обтер лицо и лысину, значительно раскрасневшиеся, потом поскрипел табакеркою и, окинув еще раз глазами площадь, направился неровным, колыхливым шагом к дому.