V

Зала театра была полнешенька. Все, что слыло в городе лучшим, собралось сюда в тот знаменитый вечер. Даже в местах за креслами и в райке сидели не бедняки. Первые ряды были заняты местным начальством и ремонтерами[9], тамошними театралами. Нечего упоминать, что избранная публика съехалась не для каких-нибудь драм или водевилей, которых все более или менее видели несколько раз; даже самый дивертисмент Николая Платоныча служил, кажется, одним только предлогом. Всеобщее внимание исключительно обращалось к приезжему, сидевшему налево, в ложе бельэтажа, принадлежавшей Алкивиаду Степанычу Кулындину - обстоятельство, возбудившее в разных концах залы несколько едких эпиграмм и замечаний со стороны самых искренних приятельниц Софьи Кириловны Кулындиной и ее супруга, который в самом деле принял почему-то уже слишком надменную и оскорбительную позу, хотя и не переставал улыбаться. Взоры всех все-таки с жадностью устремлялись на известную ложу; одна пожилая дама в зеленом платье с розовыми бантами, уподоблявшими ее издали тучному кусту, усеянному пышными розами, приехавшая в театр с тремя жиденькими дочерьми, была так очарована наружностью гостя, что не давала дочкам глядеть на сцену и, подталкивая поочередно каждую из них сзади, повторяла беспрестанно:

- Инна, держись прямее!.. Ринна, куда глядишь!.. Пинна, смотри налево!...

Причем Инна, Ринна и Пинна вытягивались в струнку и, кокетливо суживая глазки, бросали томные взгляды на ложу Кулындиных. Тишина в зале не прерывалась; зрители хранили благоговейное молчание, так что, если б внимание публики было обращено на актеров, никто не проронил бы слова из драмы, которая разыгрывалась на сцене. Признаюсь, в этом случае можно сожалеть о присутствии родственника Кулындиных, потому что драма действительно достойна внимания, - уже одно то, что главная роль считалась лучшею в репертуаре Громилова. Вот ее содержание:

Один молодой человек (Аника Федорыч) и одна молодая девушка (Курочкина) страстно любят друг друга; ложный друг Громилова (Мускатицкий) влюблен также в эту девушку. Он похищает ее против воли из дому родителей и увлекает несчастную на корабль. Громилов преследует их на другом корабле. Буря посреди океана. Корабли сшибаются, разбиваются вдребезги, и часть обоих экипажей бросается на плот, нарочно приготовленный для непредвиденного случая. На плоту сталкиваются: ложный друг Мускатицкий, Громилов и Курочкина. Страшная сцена, заглушаемая ревом бури, свистом ветра и раскатами грома. Мало-помалу все умирают с голоду. Гром поражает злодея Мускатицкого. Остаются в живых одни лишь несчастные любовники. Но голод томит их; они уже четырнадцать дней без пищи; Громилов, в забытьи и ярости, решается, наконец, съесть свою возлюбленную, которая, жалобно скрестив ослабевшие руки на грудь, умоляет о пощаде, припоминая ему, в трогательных выражениях, то время, когда они рвали фиалки у берега ручья. Но освирепевший Громилов уже ничего не слышит, и жертва погибает. Утолив голод, несчастный любовник (и в этой-то сцене особенно хорош Аника Федорыч) начинает мало-помалу приходить в себя: он катается по плоту, терзаемый угрызениями совести, и решается лишить себя жизни, как вдруг показывается шлюпка.

Но Громилов сошел уже с ума. Пьеса кончается тем, что Громилов бродит по лесу, отыскивая повсюду гробницу милой; но вдруг появляется прислуга из дома умалишенных, вооруженная факелами. Громилов хватается за сердце, вновь обретает рассудок. Но поздно: силы его слабеют, он падает в изнеможении -и испускает последний вздох посреди живописной группы- прислужников, потрясающих факелами.

Тишина в зале прерывалась, однакож, каждый раз, когда заезжий гость, желая поощрить актера или оказать учтивость Николаю Платонычу, с которым его только что познакомили, хлопал в ладоши, - потому что тогда вся публика, от райка до задних рядов, принималась также хлопать, движимая, вероятно, теми самыми чувствами, какие воодушевляли гостя.

Николай Платоныч, находившийся в это время за кулисами, не переставал, однакож, трепать себя за волосы и, казалось, был в сильном волнении. Через полчаса какие-нибудь, должен был начаться дивертисмент. Он поминутно посылал в оркестр за Сусликовым.

- Все ли у тебя исправно? - в сотый раз спрашивал Николай Платоныч. - Смотри, не забыл ли чего-нибудь? Сейчас начнется дивертисмент, - помни, что я тебе говорил; как только Глафира Львовна оборвется или не дотянет ноты, fortissimo всем оркестром! Да и не слишком зачащивай, когда танцовщица начнет свой па, - дай ей три такта, три такта... слышал? Смотри же, держать ухо востро; ступай!..

Волнение Николая Платоныча возрастало с каждою минутой; временами оно принимало даже вид некоторой досады; это особенно случалось, когда громкие рукоплескания раздавались в честь Громилова, Мускатицкого и девицы Курочкиной. Наконец начался дивертисмент. По мере того как русская ария Глафиры Львовны приходила к концу, не нарушив ни разу молчания, досада г. Сабанеева начинала обнаруживаться сильнее и сильнее. "Охрипла! робеет! - твердил Николай Платоныч. - Сорвалась нота - э! Проклятый Сусликов не подтянул: fortissimo, fortissimo! - кричал он в оркестр, прикладывая губам обе ладони в виде трубы. - Опять опоздал, - э! ну, брр... прр! ну, пошло все к сатане!.. Вот что наделали, негодяи!" - присовокупил он, пожимая плечами и ударяя кулаком по коленям. - Начался хор радимичей и вятичей; но хору суждено было претерпеть ту же неудачу. И в самом деле, охота же была Николаю Платонычу исключительно писать ученую музыку, доступную одним лишь высоким знатокам и ценителям искусства. Николай Платоныч ходил уже как угорелый, проклиная артистов и неловкого капельмейстера. Как на зло, случилось, что при первом появлении танцовщицы и господина с вывернутыми ногами рукоплескания заглушали оркестр; г. Сабанеев заскрежетал зубами; но когда г. Розанцев начал свой комический английский па под названием horn-pippe и публика, потеряв всякое воздержание, разразилась единодушным восторженным браво, от которого дрогнули самые стены театра, гнев окончательно обуял композитора; даже режиссер Горковенко и еще несколько человек, одетых испанскими грандами, стоявшие поблизости, попрятались в самые темные углы кулис. "Позвать Сусликова! Сусликова сюда!.." - мог только прокричать Николай Платоныч, подстрекаемый, как нарочно, криком толпы, вызвавшей Розанцева за комический horn pippe... Должно полагать однакож, что вызовами занимался в это время раек, потому что главная публика спешила уже давным-давно на бал к Кулындиным.

Дом Алкивиада Степаныча представлял самое великолепное зрелище: плошки, шкалики, фонари снаружи по карнизам и на подъезде, цветы и ковры на парадной лестнице, везде лакеи в богатых парадных ливреях; по комнатам, усыпанным сотнями свечей, носятся струи самых тонких курений. Свет главной залы, обращенной окнами на парадный двор, был так ярок, что позволял даже различать лица горожанок и купчих, стекавшихся толпами к решетке двора, чтобы поглазеть на праздник. Танцы еще не начинались. В залах, наполнявшихся народом, слышался покуда отрывчатый глухой говор и шелест туго накрахмаленных платьев. Дорогой гость, держа под руку хозяйку дома, стоял посредине залы, под самою люстрою; его окружали значительные лица города; остальные, менее значительные лица бродили взад и вперед, бросая томные, но более завистливые взгляды на эту группу. Пожилая дама в зеленом платье с розовыми бантами, окончательно очарованная наружностью величавого гостя и желавшая, вероятно, чтобы дочки разделяли ее чувство, не переставала подталкивать Инну, Ринну и Пинну, приглашая их всматриваться в него как можно пристальнее. Все казались, однакож, очень довольными и веселыми. Мрачен был один только Николай Платоныч, приехавший после других. Он, пожалуй, также улыбался, но это были скорее тени улыбок, да и то появлявшиеся не иначе, как когда гость поворачивался в его сторону. В таком многочисленном собрании никто, разумеется, не замечал мрачного лица директора; да и кому в эту минуту было до него, кроме разве Сусликова, который, судя по времени, должен уже был стоять где-нибудь в оркестре.

- Послушай, Николай Платоныч, я отыскиваю тебя повсюду, я уже думал, что ты не приехал, - сказал хозяин дома, неожиданно подлетая к директору. - У меня к тебе просьба: позволь твоему капельмейстеру управлять оркестром... Представь, он увидел тебя и, хоть зарежь его, не хочет; умора! Ну, брат, нечего сказать, задал же ты ему страху, - прибавил он шутливо, трепля его за руку.

- Пожалуй, любезнейший, сколько хочешь... Ты знаешь, я ни в чем тебе не отказываю... пусть управляет... пусть управляет...

- Нужно тебе сказать, у меня сюрприз, - это по твоей части, - новый польский... чудо!

- Чей? - спросил Николай Платоныч, судорожно ухватив себя за воротнички.

- Твоего Сусликова, - отвечал ему на ухо Алкивиад Степаныч. - Ну, брат, просто талант, я нарочно не говорил тебе, хотел сделать сюрприз: ну, mon cher[10], и ты таки удивил нас всех нынче... спектакль твой - charmant, charmant[11]! - присовокупил хозяин дома, повернувшись на каблуке и послав композитору поцелуй рукою.

Но композитор уже ничего не слышал и не видел; он судорожно взъерошил себе волосы и в один миг очутился подле оркестра. Горячий пот прохватил его насквозь, когда, по знаку Алкивиада Степаныча, Сусликов появился вдруг на возвышении перед музыкантами, и польский грянул всем оркестром. Все вокруг засуетилось, и вскоре пестрая вереница из дам и кавалеров, предводительствуемая гостем и хозяйкою дома, потянулась зигзагами по зале. "Charmant! прекрасно, превосходно! славный польский!" - послышалось внезапно отовсюду. Содержатель театра вздрогнул. Если б только Сусликов взглянул в эту минуту на Николая Платоныча, он, верно, выронил бы смычок и дал тягу, - но, к счастию, этого не случилось. Сусликов уже ничего не видел перед собою. По мере того как польский приближался к концу, группы перед оркестром умножались и похвалы раздавались сильнее и громче, - лицо старика разгоралось, оживлялось, колени его выпрямлялись, тщедушная согнутая фигурка его как будто вырастала и закидывалась назад; он быстро размахивал на все стороны смычком, мотал головою, топал ногою; жиденькие волосы, прилизанные на лысине, взбились кверху и колыхались, как степной ковыль, раздуваемый ветром...

- Charmant! отличный польский! ай да Сусликов! - кричали отовсюду.

Воодушевление капельмейстера возрастало... Но вдруг он опустил смычок, склонил лысину на сторону и дрожащею от волнения рукою положил скрипку: польский кончился.

- Прекрасный польский! очень, о-о-очень хороший, - сказал в свою очередь гость, останавливаясь перед оркестром подле самого директора (гость, нужно заметить, был в полном убеждении, что польский сочинен Николаем Платонычем, о котором наслышалcя уже как о музыканте). - Алкивиад Степаныч! - продолжал приезжий, обращаясь к хозяину дома, который подошел к нему с видом счастливейшего человека, - скажи, пожалуйста, откуда этот польский? Я никогда его не слыхал. Это, должно быть, что-то новенькое! Очень, о-о-очень хорошо...

- Это сочинение капельмейстера из оркестра господина Сабанеева, - отвечал с сияющим от восторга лицом г. Кулындин, подводя содержателя театра к своему родственнику.

- Неужели! - воскликнул тот. - Поздравляю вас, милостивый государь, с таким прекрасным приобретением. Это просто находка, - присовокупил он, пожимая руку композитора, с которого градом катил пот, - вы обладаете, как вижу, прекрасными талантами, и я вам вполне завидую... Нельзя ли мне как-нибудь доставить этот польский?.. Вы бы меня очень обязали... я большой охотник до музыки...

- Мне будет очень приятно, - пробормотал сквозь зубы Николай Платоныч, не упуская случая кивнуть Сусликову, который стоял ни жив ни мертв за своим пульпитром.

- У меня тоже свой оркестр, - продолжал гость, - но, признаюсь вам, далеко от такого капельмейстера...

- Вы делаете мне много чести, - пробормотал, краснея до ушей, Николай Платоныч и в то же время подал знак Сусликову, -чтобы тот сошел вниз.

Николай Платоныч подавал эти знаки так искусно, что гость и окружающие видели одни только приятные улыбки на лице Сабанеева, тогда как Сусликов встречал каждый раз грозно сдвинутые брови и вздрагивающие губы. Раскланявшись с гостем, Николай Платоныч бросился в угол подле оркестра, где ожидал его капельмейстер. Что говорил он ему, неизвестно; издали, впрочем, судя по фигуре Сусликова и выражению его лица, казалось, как будто Николай Платоныч извещал его о скоропостижной кончине отца и матери.

В то время приезжий, сопровождаемый многочисленною своею свитою, успел уже отойти на средину залы; место Сусликова в оркестре занял домашний капельмейстер Алкивиада Степаныча; через несколько минут заиграли первую французскую кадриль, и бал начался.

Но Николаю Платонычу было уже не до праздника; напрасно предлагали ему сесть в преферанс или остаться до ужина: он наотрез отказался. "Что с тобою, Николай Платоныч? Не болен ли ты? Не случилось ли чего?" - спрашивали вокруг приятели. "Ну, брат, поздравляем тебя! Вот не ожидали! Каков Сусликов, а? Кто бы мог думать?.. Талант, просто талант!" - говорили другие. Николай Платоныч ровно ничего не отвечал, хмурил только брови, дергал себя за воротнички, взъерошивал волосы и думал, как бы скорее выбраться вон. С своей стороны, Сусликов спешил также домой. Мысли его были в страшном беспорядке. "Дома ли Арина Минаевна?" - мог только произнести капельмейстер, когда Дарья вышла на его стук с фонарем в руках.

- Нетути ее, рожоный ты мой, не приходила; да что с тобой, касатик? Али что прилучилось недоброе?..

- Ох-хохошиньки... хохошиньки... беда наша, Дарьюшка, - отвечал Сусликов, заботливо потирая лысину. - Не сказывай только Арине Минаевне, - прибавил он умоляющим голосом.

Далее Сусликов ничего не объяснил старой Дарье, сколько она ни допытывалась. Собрав черновые листы польского, он пустился со всех ног к Николаю Платонычу. Вручив бумаги камердинеру, он так же поспешно возвратился домой, спросил опять: "Дома ли Арина Минаевна?" и, получив отрицательный ответ, казалось, несколько успокоился.

На другой день, часу в двенадцатом, Николай Платоныч явился к родственнику Кулындиных с польским, исправленным им в продолжение ночи. Гость был любезен до крайности, осыпал его похвалами и, в довершение, объявил, что польский уже есть у него, ибо Алкивиад Степаныч, не далее часа тому назад, принес ему эту пьесу в оригинале, оставленном вчера после бала на пульпитре.

Это, невидимому, ничтожное обстоятельство произвело, однакож, очень важные последствия. "Позвать Сусликова!" - были первые слова, произнесенные содержателем театра по возвращении его домой. Слова эти были так произнесены, что лакей, к которому обращено было приказание, исполнил его на рысях, и не более как через пять минут явился сам Сусликов.

Какого рода совещание происходило между Николаем Платонычем и Семеном Игнатьичем, определить в точности трудно; должно предполагать однакож, что объяснение было горячее, потому что первый любовник, Мускатицкий, которого также приказал позвать Сабанеев для каких-то переговоров, услышав частичку разговора, никак не решился войти в кабинет и стоял за дверью, пронимаемый попеременно ознобом и жаром, как будто его обдавали то кипятком, то студеной водой.

Свидетельство Сусликова ровно ничего не объясняло из того, что происходило между ним и директором. Когда расспрашивали его об этом, он только прикрывал рукою лысину да подгибал поспешно колени, и больше ничего.

Загрузка...