Часть первая Капетингская Франция в 987–1108 гг. Основы

Королевство в 987 г. (Франсуа Менан)

Девятьсот восемьдесят седьмой год был одним из тех поворотных моментов, которые так притягивают традиционную историографию, — но и одним из самых серьезных по последствиям для многих поколений французов. То было начало династии, которой предстояло править нашей страной на протяжении целых восьмисот лет и неразрывно связать свою историю с историей Франции. Празднование тысячелетия в 1987 г. показало, что эта дата все еще имеет несомненное значение для французов нашего времени, и успешные продажи книжных магазинов, куда поступали биографии королей и работы по истории Франции, подтверждают сохранение или оживление интереса широкой читательской аудитории к монархическим столетиям и, в более узком плане, к эпохе первых Капетингов. Совсем иначе дело обстоит с профессиональными историками, в чьих глазах значимость 987 г. существенно подрывают два соображения. Сначала они указывают на тот факт, что Робертины, предки Гуго Капета, уже целое столетие находились у власти: они либо сами царствовали поочередно с Каролингами, либо оказывали на них влияние, как это делал Гуго Великий в 936–954 гг. (он упрочил свое положение подле трона, получив титул «герцога франков»). Таким образом, окончательное утверждение этого семейства на престоле не представляет собой политического новшества: настоящий разлом в истории Франции должен приходиться скорее на 888 г., когда предок Капетингов впервые стал королем; перемена тем более символическая, что она совпала с воцарением в странах, возникнувших после распада империи, государей, которые не принадлежали к династии Каролингов; итак, Европа наций и новых династий родилась скорее в конце IX в. Второй нюанс касательно реальной значимости избрания 987 г. — королевский двор в эту эпоху уже не был главным центром власти, ни на Западе, где преобладали германские государи, недавно возродившие империю, ни даже в самом королевстве, где с ним соперничали десять или пятнадцать княжеских дворов, вполне сравнимых по могуществу. Таким образом, смена династии в краткосрочной перспективе не возымела реальных политических последствий.

Впрочем, это не так уж и важно: если уж и выбирать во французской истории разлом, отмечающий завершение Раннего средневековья, то 987 г. не хуже других. Все то значение, которое можно приписать этому году, во многом обогатилось благодаря другой близкой символической дате: тысячному году. Рубеж двух тысячелетий, осененный аурой апокалиптического страха, которым его окружила романтическая историография, обреченный играть роль поворотной эпохи, относительно недавно приобрел совершенно иное и крайне важное — звучание для французских медиевистов. Действительно, теперь этот рубеж одновременно считают периодом, когда начался подъем западноевропейской экономики, в долгосрочной перспективе приведший к мировому превалированию, — и переход, более или менее резкий, согласно авторам, от каролингского порядка, кое-как продержавшегося до заката первого тысячелетия, к порядку феодальному и сеньориальному. Последние критические дополнения предлагают нюансировать идею о стремительной мутации, отодвинув начало роста в самый разгар каролингской эпохи, и сделать упор скорее на социальной преемственности, нежели на разрыве. Тем не менее, даже при таком смягченном видении, на десятилетия до и после тысячного года все равно приходится поворот от одного мира к другому.

Современники называли королевство, в котором предстояло царствовать Гуго Капету, «Западной Франкией», хотя король и носил титул «короля франков», вошедший в употребление с начала столетия; Капетинги продолжат именовать себя так вплоть до XIII в. Границы этого королевства во многом совпадали с теми, что установили сыновья Людовика Благочестивого во время Верденского раздела в 843 г.: по Шельде, Маасу, Соне и Роне. Дальше простирались земли, возникшие после распада бывшего королевства Лотаря — герцогства Верхняя и Нижняя Лотарингии, королевства Бургундия и Прованс. Лотарингия, которую западно-франкские короли официально оставили в 879 г., все еще играла важную роль во французской политике до Гуго Капета, но затем соскользнула в орбиту восточной Франкии; кажется, что Гуго и его ближайшие наследники не очень ею интересовались. Бургундия и Прованс последовали за Лотарингией, пока — что произошло гораздо позже — ход этой многовековой эволюции не развернул их и не привел одно за другим в западное королевство.

На юге граница проходила по Пиренеям в западной части, но резко выдавалась за них на востоке. При Карле Великом совокупность графств, которые впоследствии получат имя Каталонии (или, точнее, составят «старую Каталонию», северную половину области), перешла из-под власти кордовского халифа под руку христианского императора, который создал из них Испанскую марку для обороны от мусульман. Но каталонские графы, спокойно существовавшие в рамках многонациональной империи, вышли из наследовавшего ей Западно-Франкского королевства, где уже не чувствовали себя на своем месте: слабые и далекие короли больше не оказывали им никакой помощи против мусульман, которые в зависимости от периода становились для Испанской марки то покровителями, то врагами. Восшествие на престол Гуго Капета совпало с решающим эпизодом, из-за которого порвались оставшиеся связи. Шестого июля 985 г. аль-Мансур во главе войск кордовского халифата захватил и разграбил Барселону; стремительная смена государей на франкском престоле помешала им ответить на просьбу о помощи, доставленную каталонским посольством, — да и были ли они вообще в силах оказать эту помощь? Каталонские графы, вскоре сплотившись под властью графа Барселонского, стали независимыми — отчасти вопреки самим себе.

Таким образом, границы королевства увековечили наследие преемников Карла Великого: Верденский раздел, распад Лотарингии на буферные государства, которые притягивала к себе восточная Франкия, неспособность удержать во франкской орбите Каталонию, испытывавшую давление со стороны мусульман.

Не стоит думать, что эти границы, в общем довольно ясно прочерченные, обрамляли однородное политическое пространство: с конца XI в. крупные территориальные образования одно за другим стали наследственными и практически независимыми от королевской власти. Государственные должности (honores) и имущество фиска — за счет него жили занимавшие их представители короля — отныне считались уделом их держателей, и те были обязаны королю только клятвой верности и помощью, которую оказывали далеко не всегда. Несколько десятков семейств, в большинстве своем происходившие от прежних чиновников, которые выполняли графские обязанности, теперь осуществляли власть подобного рода; примерно десять из них держали под своей властью множество pagi — старый базовый административный округ, — иногда вкупе с титулом герцога или маркграфа. Это и были «территориальные княжества», составившие политический остов королевства. Северная половина королевства была поделена между шестью княжествами, равными по могуществу, которые вели между собой и с королевской властью ожесточенную игру: графство Фландрия, герцогство Нормандия, графство Блуа, графство Анжу, герцогство Бургундия и стоявшее чуть особняком герцогство Бретань; на северо-востоке крупного княжества пока еще не возникло, поскольку Вермандуа, это маленькое, но амбициозное графство, сложившееся вокруг Сен-Кантена, пришло в упадок еще до того, как начался подъем Шампани. На юге господствовало необъятное герцогство Аквитанское, чье могущество было подорвано центробежными силами; дальше к югу графы Тулузские (которые также именовали себя маркграфами Готии) и герцоги Гаскони были вообще далеки от королевской власти. Каждое из этих крупных образований притягивало к себе другие графства, связанные с ними более или менее надежными узами верности. В северо-восточной Франции графские обязанности в Амьене, Суассоне, Бове, Нуайоне, Лане, Лангре, Реймсе и Сансе прибрали к рукам епископы; их коллеги в Пюи и Клермоне сделали то же самое; они обычно оказывали королю ценную поддержку, но она не была само собой разумеющейся. Впрочем, повсюду епископские кафедры, даже те из них, что никогда не пользовались графскими полномочиями, были точками сосредоточения светской власти, весомой в силу своих земельных владений и вассальной сети, которую контролировали епископы. Назначение кандидата на пост епископа, происходившее в результате выборов — но во многом под влиянием местного правителя, — было серьезной ставкой в политической игре. Наконец, крупные монастыри обладали иммунитетом, который позволял им вести себя независимо в отношении к любой мирской власти, если она напрямую не осуществлялась королем; поэтому их земли представляли собой островки независимости посреди pagi.

В этой мозаике крупных и мелких княжеств, земельный массив, который государь сохранял под своим непосредственным контролем — историки называют его обычно «королевским доменом», — наделе был таким же княжеством, что и все остальные. Он выделялся лишь благодаря власти — высшей, но признаваемой не всеми — своего правителя. Этот домен простирался от Санлиса до Нуайона на севере и до Орлеана и Буржа на юге; посередине находился Париж, который в то время был всего лишь одной из резиденций государей, переезжающих с места на место (так же поступали и территориальные князья). Эти земли были остатками двух крупных комплексов: с одной стороны — королевского домена (фиска) Каролингов, чьи обширные земли почти полностью достались светским или церковным сеньорам, а окончательная утрата Лотарингии вместе с находившимися на ее территории великими местами каролингской памяти сделала еще более призрачным воспоминание об этом домене после 987 г.; с другой стороны — Нейстрийской марки, крупного военного округа между Сеной и Луарой, принадлежавшего Робертинам, из которого они упустили немалые земли, когда доверили их в управление своим вассалам, впоследствии присвоившим эти территории: Шартр, Блуа и Шатоден также стали центрами мелких независимых княжеств. Таким образом, первые Капетинги располагали властью, сравнимой с той, которой обладали правители других княжеств северной Франции — по правде сказать, более слабой. Кроме того, они могли опереться на епископства, окаймлявшие их земли на севере и востоке, а королевский титул в принципе обеспечит им верность (но помощь — не всегда) графов и герцогов к северу от Луары. Напротив, южная половина королевства еще до 987 г. начала утрачивать связь с королем, которого там признавали государем, но в реальности не видели.

Хрупкий политический и социальный порядок, установившийся в королевстве к 987 г., многим был обязан клирикам: в самом избрании короля епископат сыграл весомую роль. Спустя два года на юге епископы впервые провозгласили мир Божий (собор в Шарру, 989 г.), нацеленный на то, чтобы обуздать разгул насилия, вызванного войнами между могущественными сеньорами. Как раз в южной части королевства — которую территориальные князья не так крепко держали в руках, как их северные собратья, — распространяется религиозное, политическое и культурное влияние клюнийского ордена, состоявшего из обширной сети приорств и приверженцев. Дисциплинарный контекст этой экспансии характеризуется ослаблением позиций папства и общей посредственностью белого духовенства, чрезмерно подчиненного светской аристократии. Духовному контексту было присуще то особое место, которое отводилось медитации монахов, несших спасение мирянам своей коллективной, возвышенной и премудрой молитвой. Поэтому немало крупных и мелких сеньоров основывало в то время монастыри и дарило им часть своей вотчины, положив начало широкому движению, продолжавшемуся последующие два столетия. Успеху Клюни у южной аристократии на севере вторили реформа и подъем крупных обителей, нередко связанных с князьями, таких как аббатства Фекан и Мармутье. Королевские монастыри Флери, Сен-Дени и Сен-Мартен в Туре не остались в стороне от этого одновременно духовного и вотчинного возрождения. Особенно Флери в эту эпоху являлось центром литургического и интеллектуального влияния. Отношения между этими крупными монастырями и епископатом не всегда обходились без столкновений, как из-за вопросов, касавшихся независимости, на которую начинали претендовать аббатства, жаждавшие добиться неподсудности, так и из-за расхождений в представлениях об иерархии христианского сообщества.

Относительное политическое равновесие, царившее между княжествами в конце X в., долго не продлилось. Дробление власти лишь временно остановилось на уровне графства; потом и графства постигла та же участь. XI век стал временем независимых шателенств, как X в. был временем княжеств. Строительство примитивных крепостей из земли и дерева — замки на холме, невысокая ограда — станет прекрасным подспорьем для местных сеньоров, чтобы стряхнуть опеку графов и подчинить себе крестьян окрестных земель. Но в 987 г. пока все обстояло иначе; графы надежно держали в своих руках еще немногочисленные замки и бдительно присматривали за шателенами, охранявшими для них эти укрепления. На примере графства Маконского Жорж Дюби показал[17], как эти замки были местами привилегированного отправления графской власти, в особенности правосудия. Несмотря на фактическую независимость, которой пользовались лица, занимавшие высшие посты в королевстве, каролингский порядок в целом все еще сохранялся в конце X в. Публичное правосудие, его краеугольный камень, по-прежнему отправлялось почти повсеместно в старых формах — даже если отныне оно затрагивало только элиты, — и личная власть, осуществляемая графами и их помощниками — виконтами, вигье и шателенами, — была представлена как делегированная сверху. Но едва ли, минуя одно поколение, страна покрылась замками, построенными вассалами графов. Уже с 80–Х гг. X в. вассалы графа Маконского начали приобретать независимость и осуществлять власть в собственных интересах. После тысячного года этот процесс охватил все королевство, чему способствовали сложности с передачей наследства, пошатнувшие господство графов и герцогов. На заднем плане этих притязаний графских вассалов на независимость и ширившихся в связи с ними вооруженных столкновений вырисовываются контуры крупномасштабного социального сдвига; могущественные сеньоры набирали отряды всадников, milites, — отныне единственно эффективных бойцов, которые стояли в замках гарнизоном и принуждали крестьян выполнять незаконные поборы. Так одновременно наметилось зарождение рыцарского класса и закабаление крестьян, что произойдет после тысячного года.

Создается впечатление, что для крестьян последние десятилетия X в. были полны контрастов. По правде сказать, историки все еще ожесточенно спорят по поводу эволюции крестьянства. С одной стороны, кажется, что античное рабство доживало последние дни и сам набор терминов, связанных с рабской зависимостью, отходит в прошлое, особенно на юге. С другой стороны, серваж и сопутствовавшие ему новые поборы в рамках сельской сеньории получат распространение только в XI в. Между двумя эпохами последние десятилетия вполне могут быть своего рода парентезой в вопросе относительной свободы и процветания для крестьянства, о чем может свидетельствовать распространение аллода[18]. Правда, восстание нормандских крестьян в 996 г., жестоко подавленное воинами (milites), свидетельствует о суровости сеньориальной эксплуатации в то время. В остальном же наши знания о крестьянском мире слишком отрывочны и спорны, чтобы было возможно составить итоговое впечатление о настолько кратком периоде; и региональные контрасты кажутся слишком сильными как в этой области, так и остальных.

Напротив, все с большей уверенностью мы можем утверждать, что демографический и экономический подъем, вызванный потеплением климата, уже начался во французской сельской местности в конце X в. На юге этот подъем привел к значительным результатам; на севере он тоже ощущался, хотя и начался там позже и, без сомнения, пока не был таким уверенным. Страна, которой стал править Гуго Капет, переживала период бурного развития, даже если результаты — начиная с прекращения голода — станут особенно заметны при его наследниках. Подъем также заметен в области торговли: здесь первенство принадлежит северу, а юг следует за ним по пятам. К концу X в. северо-западный фасад королевства уже давно оправился от нашествий норманнов — даже если некоторые поселения, и причем не из скромных, сгинули безвозвратно — и множество торговых путей, пересекающих северные моря, щедро его подпитывали, как и лотарингские реки. Возобновление городского роста — в виде торговых посадов (бургов), наладивших сообщение с гаванью и нередко построенных вокруг монастыря или замка, — один из самых поразительных феноменов этой эпохи. Пример Брюгге, которому было уготовано великое будущее, является одним из самых примечательных для своего времени, но его конкуренты десятками вырастали на севере королевства и в Лотарингии. Недавние раскопки Дуэ показали на этом скромном примере, как урбанизация могла протекать даже в местечках без особого торгового призвания. Что касается городской сети юга, то, пережив сложные времена, она снова стала притягивать к себе новых жителей, включая знать. Средиземноморская торговля смогла возобновить свой рост только после тысячного года, когда равновесие между мусульманами и христианами будет нарушено в западном Средиземноморье в пользу вторых: выгодные морские рейсы в Африку и особенно на Восток, которым до этого мешали мусульманские флотилии, принесли богатство купцам Марселя и Монпелье. К тому же Монпелье был новым городом — случай, редкий на юге Франции, — зародившимся благодаря торговле в XI в.

Однако во всем королевстве города, даже если они и начинали снова возрождаться, все еще были очень малы: несколько групп жителей, клириков или воинов (milites) по большей части, теснились вокруг кафедрального собора или графского замка, возвышавшихся посреди слишком просторного пространства, окруженного старыми римскими стенами, восстановленными в эпоху норманнских набегов, тогда как у монастырей, построенных за городскими воротами, собирались другие группы населения, в большей степени тяготеющие к торговле. Медлительность, с которой Париж восстанавливался после ущерба, нанесенного норманнами, является прямым свидетельством еще довольно скромной жизнеспособности городов того времени. Однако, вопреки всему, это восстановление предвещало большой рывок в будущем: в Анжере во время раскопок была найдены следы строительства новой стены конца X или начала XI вв.; в Париже в то же время принялись строить колокольню с папертью Сен-Жермен-де-Пре, а также восстановили кафедральные соборы в Реймсе, Бове и Орлеане. Религиозная архитектура вступила в период активного возрождения: реконструкция клюнийского собора (963–981) была только одной из крупных строек, воодушевивших все королевство в конце столетия и подготовивших время «белого платья церквей», на котором после тысячного года расцвели масштабные сооружения романского стиля. К несчастью, от построек этой эпохи почти ничего не сохранилось, поскольку все они впоследствии были заменены более просторными и пышными зданиями; но такие уцелевшие останки того времени, как колокольня Сен-Жермен-де-Пре, крипты Нотр-Дам в Клермон-Ферране или Сен-Бенинь в Дижоне, лишь подтверждают наш интерес к архитектурному развитию этой эпохи.

Раньше историки настаивали на слабости Гуго Капета перед лицом амбициозных или далеких крупных вассалов, сравнивая ее с престижем его предшественников IX в., его современников Оттонов или его потомков XII–XIII вв. На самом деле каролингский порядок, который продержался до этого времени, по крайней мере внешне, в последних десятилетиях X в. окончательно уступил место тому, что историки долго называли «феодальной анархией», а власть стала принадлежать территориальным князьям, а не королям. К тому же избрание Робертина, как кажется, вызвало в некоторых кругах обостренное осознание неотвратимого ослабления центральной власти, невозможности возвращения к ее былому величию; оно даже спровоцировало своего рода отторжение. Сегодня гораздо лучше видно, в свете исследований, проделанных по случаю празднования тысячелетия памятной даты в 1987 г., насколько королевство было богато потенциальными возможностями в конце X в. На заднем плане экономического динамизма начинают вырисовываться основные контуры французского пространства — деревни, города, земли, — в то время как кучка мелкой военной аристократии закладывает основы нового политического равновесия, в рамках которого местная реальность — сеньория, замок — окажется преобладающей на протяжении более одного столетия. К тому же некоторые княжества — Нормандия, Фландрия и вскоре Шампань — были достаточно сильными, чтобы стремительно вернуть себе контроль над центробежными течениями и подготовить почву для возрождения государства. Как бы ни слаба была королевская власть Капетингов, она все равно была проникнута традициями былого двора и каролингской идеологией «королевского служения». Что касается Церкви, то нельзя по-прежнему клеймить ее как «Церковь во власти мирян», посредственную и без идеалов; великие прелаты, одновременно религиозные и политические лидеры, аббаты-реформаторы, пользовавшиеся необычайно высоким престижем, уже указали на пути к возрождению, когда выработали новые концепции христианского сообщества и постарались претворить их в жизнь. Именно этим миром — миром, который было сложно контролировать, но который кипел энергией, — и предстояло править первым Капетингам.


Глава I От Робертинов до Капетингов: к истокам королевского семейства (Эрве Мартен)

По сложившейся традиции, «первыми Капетингами» называют Гуго Капета и его трех непосредственных преемников, правивших на протяжении всего XI в. Мы также воспользуемся этим названием, поскольку оно действительно соответствует конкретной фазе в истории династии и королевства, когда королевская власть была слишком слаба, чтобы подчинить себе не только крупных вассалов, но даже мелких сеньоров, которых предки государей сами же разместили на собственных вотчинных землях, передав им скромные обязанности руководителей на местах. Напротив, с правления Людовика VI Капетинги стремительно навязывают свою власть, сначала в королевском домене — на территории в несколько сотен квадратных километров между Ланом и Орлеаном, — затем и во всем королевстве. Таким образом, разлом, приходящийся на 1108 г., заслуживает того, чтобы обозначить нижнюю границу первого этапа нашего повествования. Эта периодизация также в целом совпадает с общей эволюцией властей в королевстве: за распылением власти, доставшейся тысяче мелких замковых сеньоров, следует ее сосредоточение в руках герцогов и нескольких графов первого плана; долгое время французские короли не могли превзойти их по уровню могущества. Уже в XI в. история Франции на деле была историей Нормандии, Шампани, Фландрии, Бургундии и мелких церковных княжеств, таких как епископство Бове, Лана, Суассона… Но в эту эпоху история вершится прежде всего на первичном уровне деревенской сеньории, союзов между владельцами замков и их отношений с их сеньорами, графами, герцогами и епископами. У эпохи первых Капетингов — свой собственный политический облик. Кроме того, чтобы осветить историю династии, нужно начинать издалека, восходя к моменту, когда появляются ее первые известные предки — к периоду поздней каролингской империи. Это возвращение к истокам позволит нам походя напомнить, что Гуго Капет не был первым представителем своего семейства, взошедшим на трон, и что в определенной мере капетингский период начинается не в 987 г., а в 888 г.

Роберт Сильный и его потомки: соперники Каролингов

Возвышение Робертинов в IX в

Кем были Робертины?

Многовековая передача короны по наследству, начавшаяся в 987 г., дала династии прозвище ее основателя, Гуго Капета[19]. Название «Капетинги» появилось во времена Французской революции, когда прозвище «Капет» стали рассматривать как наследственное имя правящего семейства. Впоследствии историки постоянно стали использовать это имя для обозначения династии, несмотря на все его несоответствие. Ведь знатные семейства того времени — так же как и все остальное общество — не имели общего имени, которое передавалось бы от отца к сыну; они довольствовались несколькими именами, которые к тому же часто выбирали из ограниченного списка, характерного для каждого великого рода — например, у Каролингов Карл и Людовик. Прозвища могли дополнить эти имена — Гуго Великий, Роберт Сильный, Карл Лысый… Иногда, если хотели обозначить всю родню разом, прибегали к коллективному имени, происходившему от прославленного предка. Именно поэтому предков Гуго Капета стали называть Робертинами, по имени Роберта Сильного, который в середине IX в. заложил основу для возвышения своих потомков, добившись вкупе с титулом герцога руководящего поста в обширном округе между Сеной и Луарой. Два главных этапа взлета этого семейства, растянувшегося примерно на полтора столетия, нашли свое выражение в коллективных именах, которые поочередно присваивали представителям этого рода: имена «Робертины», затем «Капетинги» увековечили память о двух личностях, которые передали своим потомкам сначала титул герцога, а затем короля.

Гуго Капет никоим образом не был «выходцем из народа», на чем настаивали в XIII в. недруги Капетингов, считавшие его сыном мясника. Он также не происходил из семейства, чье прошлое до Роберта Сильного было темным, как долго думали историки, пока исследования не позволили установить истинное происхождение последнего. Положение предков Роберта было типичным для могущественных семейств каролингской империи; как и многие из них, они были родом из области, являвшейся колыбелью могущества Пипинидов, предков Каролингов, между Рейном и Маасом. Как и остальные представители этого круга, предки Роберта были связаны с государями некоторыми семейными узами, они получали графские обязанности практически по наследству и опирались на крупные монастыри. Как и все великие семейства империи, предки Роберта имели в распоряжении обширные владения, которые были их собственностью или же передавались им к качестве honor, то есть в обеспечение их обязанностей.

Сегодня благодаря кропотливым генеалогическим изысканиям[20] мы знаем, что во второй половине VIII в. предки Роберта были графами в рейнских землях, в Вормсе и его окрестностях; таким образом, их владения находились на окраине региона, где присутствие Пипинидов было наиболее ощутимым. И они передавали графские обязанности по наследству вплоть до самого Роберта. Они также поддерживали связь со знаменитым монастырем Лорш, который находился по соседству с их сферой влияния. К тому же предки Роберта, вероятно, состояли в родстве с основателем Лорша, мецским епископом Хродегангом, одним из самых влиятельных прелатов своего времени, приближенным советником Пипина Короткого. В первой половине IX в. они играли немаловажную роль при императорском дворе.

Основание «робертинского государства»

Роберт Сильный. Карл Ф. Вернер установил, что в 840 г. — или чуть позже — Роберт покинул рейнские земли и отправился в Нейстрию. Он участвовал в движении, которое затронуло немало других крупных сеньоров. После смерти Людовика Благочестивого (840 г.) и распада империи на несколько независимых королевств высшей аристократии пришлось перейти на сторону одного из государей, отказавшись от тех из своих владений, что находились в других королевствах. После своего отъезда Роберт стал служить Карлу Лысому, королю западной Франкии, а не Людовику Германскому, королю восточной Франкии; тогда же ему пришлось распрощаться с землями своих предков. Как оказалось, он сделал правильный выбор, который обеспечил трон его потомкам. Сначала Роберт обосновался в Шампани, где Карл Лысый пожаловал ему земли, захваченные у реймсской церкви; однако он был вынужден вернуть их в 945 г. Мы снова встречаем Роберта в 852–853 гг.: в то время он выполнял обязанности государева посланца, то есть особого уполномоченного короля, наделенного значительной властью, в регионе Мэна, Турени и Анжу. Благодаря своему браку с Аделаидой, дочерью графа Турского и вдовой другого крупного сеньора, Роберт стал свояком императора Лотаря (ум. в 855 г.), чья супруга Эрменгарда приходилась сестрой Аделаиде; он также приходился родственником первой супруге Карла Эрментруде. Подняв мятеж вместе с другими сеньорами Западной Франкии против Карла Лысого, Роберт вскоре вернул себе расположение короля и получил от него титул герцога с властными полномочиями в междуречье Сены и Луары. Этот титул обладал ярко выраженной военной коннотацией: область, вверенная Роберту, на самом деле была маркой, пограничным округом, который ему предстояло защищать от бретонцев и норманнов, обосновавшихся в устье Луары. Сначала он занялся бретонцами, союзниками Людовика Заики, сына Карла Лысого, взбунтовавшегося против своего отца, и вынудил его покориться. В 864 г. король отобрал у Роберта герцогство, взамен пожаловав несколько бургундских графств, но вскоре вернул его, чтобы остановить натиск норманнов. Одержав победу при Бриссарте, Роберт был смертельно ранен в сражении (866 г.). Его отвага в бою принесла ему славу: один из современников назвал Роберта «Маккавеем нашего времени»[21].

Маркграфство Нейстрия. Владения (honor) Роберта не представляли собой единого земельного комплекса — поначалу у них даже не было названия, — но зато были обширны и богаты; они стали новым фундаментом для власти его семейства и играли эту роль вплоть до первых Капетингов, которые, утратив контроль над западными графствами, укрепились на восточной части своей вотчины, на землях между Ланом и Орлеаном, которым было суждено составить в XI веке львиную долю королевского домена. Изначально же «робертинское государство», как его иногда называют, было более обширным: в него входили графства Анжуйское, Вандомское, Мэнское и, чуть позже, Парижское. Кроме того, Роберту и его наследникам принадлежали многочисленные и крупные аббатства, прежде всего Святого Мартина Турского — богатый и прославленный монастырь, где хранились мощи почитаемого «апостола Галлии», святого Мартина: этот монастырь останется одним из сакральных мест французской королевской династии. Сыновья Роберта прибрали к рукам обитель Сен-Дени, другое сакральное место монархии, которое утратили Каролинги. Став королем, сын Роберта, Эд, превратил комплекс своих владений между Сеной и Луарой в «маркграфство Нейстрию». Этот статус признавал за этими землями особую военную функцию[22], а древнее название «Нейстрия»[23] подчеркивало их политическую значимость: государство Робертинов находилось в самом сердце Западно-Франкского королевства, и было вполне справедливо, чтобы его правители стали первыми князьями королевства — если не самими королями. Размеры этого маркграфства были очень велики: от бретонских границ до Бургундии (которая станет целью постоянных экспансионистских устремлений Робертинов), от Иль-де-Франса до Орлеана; кроме того, оно занимало стратегическую позицию между двумя основными коммуникационными линиями, Сеной и Луарой. Эту территорию вполне можно считать маленьким и почти независимым королевством: как и остальные крупные вассалы короля, маркграф-герцог не намеревался ни в чем ему уступать и был практически сувереном на собственных землях. К тому же кажется, что робертинским княжеством лучше управляли, чем землями по соседству: историки, активно изучавшие его на протяжении последних десятилетий, показали, что мир и относительный порядок царили в княжестве, которое маркграф держал под контролем с помощью вассалов и подвассалов, преданных своему сеньору[24]. Правда, в X в., особенно во время краткого несовершеннолетия Гуго Капета (956–960), вассалы, которым доверили управлять различными графствами и виконтствами, входившими в состав этого обширного княжества, становились все более независимыми, и территориальное могущество Гуго Капета представляло собой лишь бледную тень владений основателя династии.

Эд — первый король династии Робертинов

Распад империи. У Роберта Сильного было двое сыновей. Они были первыми представителями своего рода, кому удалось взойти на трон Западно-Франкского королевства, хоть на недолгий срок — десять лет в первом случае, один год во втором — и с интервалом в двадцать лет. Поскольку ко времени гибели отца они были слишком юными, чтобы управлять его герцогством, оно перешло к Гуго Аббату, одному из самых близких их родственников и влиятельнейшему персонажу в королевстве, который и руководил им до своей смерти в 883 г. Затем братья сообща приняли свое наследство. Между тем кончина Карла Лысого (877 г.) открыла широкие горизонты для амбициозных личностей: верховная власть императора, которая кое-как удерживала вместе несколько королевств, постепенно угасала на протяжении трех четвертей века. Титул императора время от времени получали корольки, неспособные оказывать влияние на прочих государей. Теперь же западная Франкия (будущая Франция), восточная Франкия (будущая Германия), Италия, Прованс и Бургундия стали независимыми королевствами. Кроме того, в соперничестве за трон отныне участвовали не прямые потомки Карла Великого: поначалу сыновья и внуки Карла Великого сохраняли иллюзию династической преемственности на протяжении царствований, довольно быстро прерывавшихся с их смертью (877–884), и после них король Германии Карл Толстый даже сумел восстановить территориальное единство империи, сосредоточив в своих руках несколько корон (885–888). Но после его кончины этот фасад рухнул: королевства вновь обрели независимость, и потомки Карла Великого мало-помалу уступили свое место представителям других родов, по мере того как принцип выборности сменил принцип наследования, а усилившийся натиск норманнов спешно потребовал выдвижения людей, способных его отразить. Именно этой ситуацией Робертины воспользовались, чтобы стать королями западной Франкии.

Осада Парижа. Эд, старший сын Роберта Сильного, прославился как один из таких военачальников во время осады Парижа норманнами, длившейся с ноября 885 по ноябрь 886 г. Этот юноша, которому пошел всего лишь двадцать первый год, был графом Парижским; воинская слава его отца предрасполагала Эда к подобной роли, которую он исполнил с особым талантом. Аббон, монах из Сен-Жермен-де-Пре, поведал нам об этом ярком событии, памяти о котором предстояло занять свое место в галерее образов капетингской династии[25]. Укрепившись на острове Сите вместе с епископом Гоцленом, таким же воинственным бойцом, как и он сам, Эд помешал огромному флоту норманнов из семи сотен кораблей подняться по реке и продолжить грабежи в верховьях Сены. Целый год норманны, став лагерем на обоих берегах Сены, которые они полностью разорили, безуспешно осаждали эту маленькую твердыню. Появление вспомогательной армии под командованием самого Карла Толстого лишь преумножило славу Эда: ведь вместо того, чтобы дать сражение, император заплатил норманнам, чтобы они отступили, и пропустил их в Бургундию, по которой те прошлись огнем и мечом. Ничто не могло лучше продемонстрировать, что качествами, необходимыми для отправления власти, обладал не последний из Каролингов, а молодой граф Парижа. В 888 г., после смерти Карла Толстого, Эд был избран королем на собрании магнатов королевства — а на самом деле они представляли лишь север Франции.

Избрание Эда. Эволюция умонастроений и институтов, приведшая на трон Пипинидов в 751 г., повторилась в 888 г., но уже не в пользу их потомков Каролингов. В 751 г. Пипин добился от папы римского Захария, чтобы тот отдал приоритет способностям перед наследственным принципом и предпочел семейство Пипинидов последнему Меровингу. Точно так же каролингский наследник Карл Простой, внук Карла Лысого, был отстранен от престола, тогда как двум его братьям удалось недолго поцарствовать в 879–884 гг. Правда, Карл был еще ребенком, да к тому же заложником графа Пуатье: в такое трудное время было немыслимо возводить на трон столь слабого государя. В свою очередь несколько магнатов признали королем крупного итальянского сеньора и будущего императора Гвидо из Сполето: его даже короновали в Лангре, но он вскоре отказался от этой неудачной затеи. Итак, победил Эд: первый «капетингский» король был миропомазан в Компьене архиепископом Сансским 29 февраля 888 г. Почти в то же самое время Германия, Италия и Бургундия обзавелись своими королями, которые не были потомками Карла Великого — по крайней мере не по прямой мужской линии; Прованс перешел это рубеж уже давно.

Непростое правление Эда. Восшествие на престол этого нового поколения государей не решило существовавших проблем, скорей напротив: норманны продолжали разорять страну, и Эду самому пришлось заплатить им выкуп в 889 г., чтобы избавить Париж от новой угрозы. Магнаты королевства все больше и больше ослабляли свою связь с королевской властью и превращали административные округа, графства и герцогства, которыми управляли от имени государя, в независимые сеньории. Например, Эду не удалось поставить своего брата Роберта во главе графства Пуатье или подчинить себе Балдуина, основателя династии графов Фландрии; что касается южной части королевства, то она полностью избежала его власти. К тому же именно в это время герцогство Робертинов уже пошло трещинами: виконты Анжера, Блуа и Вандома сами стали могущественными персонажами и в ознаменование своего взлета приняли графский титул, передавая свой пост по наследству.

Партия сторонников Каролингов, которой руководил архиепископ реймсский Фульк, не вышла из игры: 28 января 893 г. Карл III Простой в возрасте четырнадцати лет был коронован в Реймсе. Потянулись долгие годы беспорядочной борьбы. Проиграв, Карл в конце концов отказался от короны. Но на смертном одре Эд, сознавая могущество каролингской партии, попросил верных ему людей поддержать Карла (898 г.). Взамен его брат Роберт получил титул «герцога франков» (dux Francorum), который давал ему некоторое первенство над остальными магнатами (хотя бы и потому, что в тот момент он один носил герцогский титул в Северной Франции). На протяжении столетия предки Капетингов будут колебаться между двумя ролями: король — поочередно с Каролингами — или второе лицо королевства, на равных или чуть важнее, чем самые крупные сеньоры.

От возвращения Каролингов до восшествия на престол Гуго Капета (898–987)

Робертины, у власти или поблизости от власти

Карл III царствовал свыше двадцати лет и не был лишен авторитета, несмотря на постоянные трудности. Роберт и двое его шуринов, Рауль Бургундский и Герберт де Вермандуа, были наиболее влиятельными персонажами при королевском дворе. Как его отец и брат, Роберт был осенен ореолом воинской славы благодаря победам над норманнами, которых он отбросил под Шартром, предотвратив их попытку вторжения. Роберт также присутствовал рядом с королем во время таких важных событий, как поход в Лотарингию в 911 г. Но когда король повел себя дурно по отношению к Роберту — отобрал монастырь, принадлежавший его семейству, — он в конце концов поддержал восстание крупных сеньоров. Карл Простой бежал, а Роберт был избран королем в 922 г. В следующем году Роберт погиб в сражении против Карла под Суассоном. Но Карла взял в плен и заточил Герберт де Вермандуа: пленный Каролинг умрет в заточении в 929 г. Похоже, что сын Роберта, Гуго, сам отказался от короны; во всяком случае, магнаты избрали королем Рауля Бургундского (923 г.). После смерти Рауля (936 г.) благодаря новым выборам к власти снова пришли Каролинги: на троне сменяли друг друга Людовик IV Заморский (936–954), его сын Лотарь (954–986) и его внук Людовик V.

Внезапная гибель Людовика V (987 г.), который после года царствования умер бездетным, прервала эту каролингскую реставрацию, продлившуюся около полувека. Отсутствие прямого наследника снова придало сил избирательному принципу: именно тогда Робертины вновь заняли — на этот раз окончательно — трон Франции. Правда, и до того они были очень близки к власти, то как советники короля, то как его противники. Гуго Великий, сын короля Роберта, в 936 г. стал инициатором избрания Людовика IV. У Людовика, который был совсем юным и жил в Уэссексе (откуда его прозвище Заморский), было очень мало шансов вернуть себе отцовский трон, но Гуго сумел убедить магнатов и послал за ним в Англию. Возможно, что Робертин считал реставрацию единственным способом восстановить мир в королевстве, охваченном нескончаемыми волнениями; поскольку у него самого не было потомства, обеспечить преемственность власти он не мог. Кроме того, коронация Людовика ударяла по первому противнику Гуго, Герберту де Вермандуа, который удерживал отца нового короля в заточении до самой его смерти. В любом случае Гуго явно намеревался стать самым могущественным лицом в королевстве, подчинив своему влиянию юного короля, который был бы ему всем обязан.

Именно эту роль Гуго и играл в самом начале нового царствования. В одном дипломе от декабря 936 г. Людовик называет его «нашим возлюбленным Гуго, герцогом франков, вторым после нас во всех наших королевствах». Формулировка четко устанавливает то особое место, которое занял Гуго. Но вскоре оказалось, что его амбициозные замыслы — особенно они касались экспансии в Бургундию — не оправдались, и герцог стал противником короля до самой своей смерти в 956 г. Он неоднократно поднимал оружие на Людовика IV в союзе с самим Гербертом де Вермандуа и остальными магнатами. В 945 г. он захватил короля в плен и попытался его низложить; но затем Гуго отпустил Людовика и повторно принес ему оммаж. В борьбе с герцогом франков король опирался на помощь других крупных вассалов, которые поочередно то переходили в его лагерь, то оставляли его. Людовику IV пришлось все чаще прибегать к помощи германского короля Оттона I, который, например, устроил поход во Францию, дойдя до Луары в 946 г., чтобы его освободить. Гуго и Людовик оба были женаты на сестрах Оттона, и тот старался поддерживать между ними равновесие.

Пятьдесят лет спустя сын Гуго Великого, Гуго Капет, займет аналогичное место подле короля Лотаря. Но он сумеет воспользоваться случаем, который предоставит ему внезапная кончина Людовика V, чтобы вернуть себе трон, оставленный его предками.

Наследство Гуго Капета

Правила передачи наследства у Робертинов. После смерти отца Гуго Капету исполнилось самое большее семнадцать лет, поскольку он родился между 939 и 941 г. Он унаследовал маркграфство Нейстрию и титул герцога франков, то есть всю вотчину, собранную Робертинами. Его брат Оттон получил герцогство Бургундское, на наследнице которого он женился; третий брат, Эд, стал клириком, прежде чем унаследовать герцогство Бургундию от Оттона под именем Генриха, Эндрю У Льюис доказал, что передача всего наследства одному Гуго произошла в результате обдуманной вотчинной политики, нацеленной на то, чтобы избежать дробления вотчины и сохранить могущество наследника. Без сомнения, не стоит преувеличивать изощренность этой семейной стратегии Робертинов, которой к кому же благоприятствовало незначительное количество наследников в каждом поколении, и «ничто не позволяет приписывать им разработанную и четко организованную систему» передачи вотчины по наследству. К тому же у крупных семейств в эту эпоху уже было в обычае передавать одному, старшему, наследнику honor, то есть земли, прилагаемые к графской должности. Тем не менее, очевидно, что Робертины — как, без сомнения, и прочие роды — обладали фамильным самосознанием, надежно хранившим память о некоторых их предках. Если прибавить к их способу передачи наследства это чувство идентичности и другие составляющие, такие как воспроизведение одних и тех же личных имен или искусная матримониальная политика, «все указывает на существование семейного порядка, который отдавал преимущество наследнику, что означало становление династии[26]. Таким образом, династическое чувство у Робертинов сформировалось еще до их окончательного восшествия на престол — и являлось немаловажным фактором последнего. К тому же вспомним, что речь идет об эпохе, когда графские семейства начинали считать, что получили свою власть от Господа, а не по поручению короля: титул «граф милостью Божьей» неприкрыто свидетельствует об этой концепции. Понятно, что эта тенденция с особенной силой проявилась у Робертинов, что их титул и история вознесли их над остальными магнатами и что они смогли создать свое почти королевское династическое самосознание.

Тревожное несовершеннолетие. Опека над сыновьями Гуго Великого досталась их дяде по матери, архиепископу Кельнскому Брунону, брату императора Оттона I. Он также стал опекуном юного короля Лотаря, который потерял отца почти в то же время, что и братья Робертины, и тоже приходился племянником архиепископу: ведь королева Герберга и вдова Гуго Великого были сестрами. Годы опеки были нелегкими: несмотря на свой юный возраст, Лотарь постарался воспользоваться ими, чтобы добиться территориальных преимуществ, и признал наследство Гуго только в 960 г. Именно тогда произошел самый мощный рывок к независимости у вассалов между Луарой и Сеной: например, граф Блуаский Тибо Плут заполучил для себя практически независимую территорию и возвел в подконтрольных ему городах крепости — они еще были редки в то время, — олицетворявшие его стремление к власти. И хотя Гуго Капет сохранил наследство Робертинов, в реальности он был явно менее могущественным человеком, чем его отец.

Гуго Капет, герцог франков

Каролинги и Оттоны. Правда, власть короля также понесла урон. Конечно, Лотарь был государем деятельным, чему помогла и продолжительность его царствования. Он опирался на королевские епископства, которыми была усыпана северная Франция, от Нуайона до Лангра. Он умел маневрировать, чтобы обеспечить себе — по меньшей мере временно — поддержку части своих крупных вассалов. По правде сказать, те должны были бы ему служить постоянно, в соответствии с клятвой верности, но уже давно государи могли рассчитывать лишь на добрую волю этих «верных», часто оплачиваемых за счет политических уступок.

Несмотря на эти козыри, политическое влияние Каролингов поблекло по сравнению с неотвратимым усилением германского королевства, чей государь, Оттон I, захватил Италию и возложил на себя императорскую корону. Французский король был почти низведен до уровня протеже императора. Например, он принял участие в собрании вассалов и родственников Оттона в Кельне в 965 г. и женился на Эмме, дочери императрицы от первого брака: так, благодаря повторяющимся бракам, продолжалось сближение двух семейств. Но Лотарь хотел распространить свое влияние на Лотарингию, хотя теперь эта область надежно удерживалась в составе германского королевства; если быть точным, Лотарь вернулся к политике, которую не без успеха проводил его дед, Карл Простой, около 920 г.: речь шла о том, чтобы обзавестись в Лотарингии, колыбели Каролингов, территориальной базой, которой им теперь ощутимо не хватало. Эти лотарингские амбиции испортили отношения между двумя дворами с самого начала правления Оттона II в 973 г. В 978 г. между новым германским королем и Лотарем вспыхнула война: король Франции внезапно напал и разграбил Ахен, но потом был вынужден отступить и укрыться в Париже подле Гуго Капета.

В общем, королевство последних Каролингов представляло собой бледную тень по сравнению с германским государством, и временами казалось, что оно вот-вот угодит в его орбиту. Кажется, что последние Каролинги подражали Оттонам во всем, вплоть до их обычаев передачи наследства[27]. Утверждали даже, что они продержались у власти до 987 г. вопреки своей слабости только благодаря политике равновесия, проводимой Оттоном I и Оттоном II: последним не было выгодно, чтобы Робертины стали слишком могущественными — не более, чем сами каролингские короли. Таким образом, императоры старались, чтобы никто из двух семейств не одержал верх, и одно лишь несовершеннолетие Оттона III — если смотреть с этой точки зрения — помогло Робертинам победить[28]. Как бы то ни было, из Ахена западная Франкия виделась всего лишь одним из тех королевств, которые должны занять место подвассальных государств в лоне возрожденной империи.

Столкновения во время несовершеннолетия Оттона III. Смерть Оттона II (984 г.) — его сыну исполнилось всего лишь три года — оставила Германию без сильной власти, и король Лотарь этим воспользовался, чтобы вернуться к своим замыслам по поводу Лотарингии, и захватил Верден. Гуго Капет, взволнованный этим успехом, в свою очередь собрал войско. Глубинной причиной этой вспышки взаимной враждебности, как кажется, было желание Гуго увеличить тем или иным способом свой политический вес и свои земли, а также — кто знает? — завладеть престолом. Без сомнения, молчание источников не является единственной причиной гой двусмысленности, которая была характерна для его политики: ведь хоть Гуго не помешал Людовику стать соправителем его отца в 979 г. и взойти на престол в 986 г., но в 981 г. герцог франков прибыл в Рим, чтобы встретиться там с Оттоном II — без сомнения, с враждебными намерениями по отношению к Лотарю. Так из-за маневров Гуго земли, где король мог пользоваться неоспоримой властью, постепенно сокращались.

Роль архиепископа Реймсского. Реймсское епископство играло заглавную роль в политической игре того времени; крайне важное для королевской власти, оно традиционного благоволило к Каролингам, но готовилось переменить лагерь и, наоборот, стать решающей поддержкой для Гуго. В то время архиепископом был Адальберон, представитель семейства герцогов Верхней Лотарингии, из которого вышло немало графов и епископов региона. На его службе состоял преподаватель и заведующий епископальной школы, молодой Герберт Орильякский, — без сомнения, самый блистательный человек своей эпохи, которому было суждено стать папой римским под именем Сильвестра II. Письма Герберта позволяют нам проследить политическую эволюцию этих двух персонажей, от верности Каролингу Лотарю до признания того факта, что Робертин Гуго был бы более действенным королем. Незадолго до смерти Лотаря Герберт писал: «Король Лотарь — первый в своем королевстве только по титулу. Но на деле им является Гуго, не по титулу, а по своим деяниям и свершениям»[29]. В глазах реймсских клириков Лотарь был повинен в том, что сблизился с их врагом Гербертом де Вермандуа. Связи, которые Адальберон и Герберт поддерживали с оттоновским двором, также подталкивали их перейти на сторону Гуго, который, в отличие от Лотаря, не лелеял никаких амбиций в отношении Лотарингии и, как следствие, не имел враждебных мотивов против империи: поэтому некоторых представителей «оттоновской партии» можно было встретить в «капетингской партии».

Царствование Людовика V. В этой меняющейся обстановке Лотарь умер (2 марта 986 г.), и его сын Людовик ему наследовал. Хотя ему и исполнилось всего восемнадцать лет, Людовик был коронован уже давно; поэтому наследование трона прошло без препон. Такое впечатление, что новый король был настроен действовать решительно: он продолжил лотарингскую политику своего отца, быть может, даже перешел в наступление на Реймс, чтобы наказать архиепископа за его благосклонность к Робертинам и Оттонам, так же как и на Лан, чей епископ, еще один Адальберон (кстати, племянник первого), разделял настроения своего реймсского собрата. В любом случае, король вызвал архиепископа в Компьень, чтобы тот ответил за свои действия. Но в то самое время, когда участники собрания съезжались, готовясь выслушать Адальберона, Людовик V внезапно умер вследствие несчастного случая на охоте 21 или 22 мая 987 г.

Восшествие на престол Гуго Капета

Наследственность и избрание. В связи наследством Людовика V, умершего бездетным, снова — и на этот раз куда более остро, чем всегда — встал вопрос о соображениях, которые двигали выборщиками. Принцип выборности не возник из ниоткуда: у франков короля традиционно избирали знатные миряне и церковнослужители (предполагалось, они представляют весь народ) из одного и того же семейства. Считалось, что королевское семейство обладает харизмой, магической властью, которая была недоступна остальным семьям, сравнимым с нею по своему территориальному могуществу и союзам. Однако в самом королевском семействе никакое правило первородства заранее не устанавливало порядок наследования престола: выбор магнатов, таким образом, состоял в том, чтобы «классифицировать» наследников в соответствии с их достоинствами (и частенько — милостями и обещаниями, которые они расточали). К тому же один обычай раздела королевства между сыновьями покойного короля и другой, соперничающий с ним, — коллективного отправления власти, — существенно нивелировали принцип выбора магнатами. При Каролингах избрание вышло из обихода или, точнее, свелось к возгласам одобрения в собрании в момент коронации нового короля. Наследственный принцип взял верх и значительно упрочил свои позиции из-за обыкновения государей выбирать себе наследника, провозглашать его и короновать еще при своей жизни. Ритуал миропомазания, введенный Пипином Коротким, лишь усилил религиозный характер королевской власти. Но практика раздела королевства сохранилась: раздел государства между сыновьями Людовика Благочестивого — всего лишь наиболее известный и тяжелый последствиями пример.

После смерти Карла Лысого избрание вновь обрело силу в разных королевствах, появившихся в результате вышеупомянутого раздела: отныне выбирали магнаты, и не только среди представителей каролингского семейства, но и среди их соперников, которые смогли выдвинуться прежде всего за счет своего политического веса — даже если у всех них в жилах текла толика каролингской крови благодаря тому или иному из нескончаемых браков, связавших правящее семейство с высшей аристократией империи. Мотивы выбора в пользу того или иного кандидата менялись в зависимости от семейных связей, обещаний конкурентов, остатков уважения к королевской крови и беспокойства об общем благе. Последний мотив подталкивал выборщиков остановиться на наиболее деятельном кандидате, но это побуждение умерялось потаенным желанием, чтобы слабый король не сильно мешал крупным сеньорам. Избрание Гуго Капета задействовало этот сложный клубок мыслей и соображений.

Избрание Гуго Капета. Мы знаем об этом важнейшем событии благодаря нескольким современным хроникам, главной из которых является хроника Рихера. Монах монастыря Святого Ремигия в Реймсе, ученик Герберта Орильякского и наследник замечательной историографической традиции реймсской церкви, Рихер, возможно, присутствовал при избрании или во всяком случае был о нем прекрасно информирован. Он явно симпатизирует Гуго Капету. Блистательным пассажем его повествования является речь Адальберона, которую Рихер приводит во всех подробностях. Мы уже видели, как еще до смерти Людовика V Адальберон подумывал о том, чтобы короновать Гуго в надежде дать королевству деятельного правителя и избавиться от императорского влияния. Смерть Людовика и уже съехавшееся собрание облегчили ему задачу: Людовик без промедления был похоронен тут же, в Компьене, в Сен-Корней — хотя сам он желал упокоиться в аббатстве Святого Ремигия: но нужно было выиграть время, о чем недвусмысленно говорит Рихер. Как герцог франков, Гуго возглавил собрание и помог оправдаться Адальберону. Собрание, выполнив свои судебные обязанности, затем выслушало самого Адальберона, который напомнил о необходимости выбрать нового короля и выдвинул кандидатуру Гуго. Для того чтобы отсутствующие могли принять участие в выборах, он созвал новое собрание в Санлисе — городе, принадлежавшем Гуго. Между тем архиепископ отправился в Реймс, где выслушал и выпроводил восвояси каролингского претендента, Карла, герцога Нижней Лотарингии, брата покойного короля Лотаря. Собравшись в Санлисе 29 мая, магнаты (к сожалению, у нас нет точного списка присутствовавших) избрали Гуго. Историки, интерпретируя противоречивые источники, расходятся по поводу даты и места коронации с миропомазанием: 1 июня или 3 июля, Нуайон или Реймс, или коронация в Нуайоне и миропомазание в Реймсе. Выбор Нуайона мог объясняться памятью о произошедшей там коронации Карла Великого; этот престижный прецедент мог бы в какой-то мере заменить новому государю нехватку каролингской крови. Что же касается миропомазания в Реймсе, то оно могло бы служить знаком признательности архиепископу Адальберону, который помог Гуго во время выборов. Правда, традиция получать миропомазание в Реймсе в эту эпоху еще не совсем устоялась; некоторые предшественники Гуго устраивали эту церемонию в другом городе или два раза в разных местах, и только позже реймсские архиепископы сделали ритуал миропомазания своей прерогативой. Роберт Благочестивый был коронован и миропомазан в Орлеане, его сын Гуго — в Компьене, но эти исключения постепенно сошли на нет (кроме разве что коронации Людовика VI в Орлеане, продиктованной особыми обстоятельствами).

Почему был избран Гуго Капет? Теперь остановимся на причинах, побудивших избрать Гуго, а не Карла Лотарингского. В силу преемственности, существовавшей в лоне каролингского семейства, Карл мог стать королем — но не обязательно, потому что он не был прямым потомком умершего монарха. Адальберон убедил собрание предпочесть ему Гуго, потому что тот обладал качествами, необходимыми для государя, и уже фактически выполнял его роль. Фактор наследственности, к которому взывал Карл, не играл роли, если ему сопутствовали присущие ему недостатки. Процитируем пространную речь Адальберона, заслуженно ставшую знаменитой: «Мы знаем, что у Карла есть свои доброжелатели, которые утверждают, что он должен получить королевский титул, как и его предки. Но если обдумать это, то он не получит королевства по закону о наследстве, и на трон будет возведен только тот, кто блещет не только знатностью рождения, но и мудростью, кто стойко сохраняет верность и подкрепляет ее величием души. […] Но чего достоин Карл, который не руководствуется верностью, которого ослабляет бездействие, который, наконец, настолько слаб головой, что не убоялся служить иноземному государю и взял жену из рода служилых рыцарей, не равную себе? Как стерпит великий герцог, чтобы женщина из семьи его вассалов стала его королевой и властвовала над ним? Как подчинится тот, перед кем склоняли колена равные ему и даже высшие и поддерживали руками его ноги[30]? Рассмотрите дело прилежно — и увидите, что Карл был отвергнут в большей степени по собственной вине, нежели по вине других. Чего вы больше желаете государству — блага или бедствия? Если вы хотите его погибели, изберите Карла, хотите, чтобы оно процветало, коронуйте славного герцога Гуго. […] Итак, изберите герцога, славного деяниями, знатностью, военной мощью, в котором вы найдете защитника не только государства, но и ваших частных интересов»[31].

В пользу Гуго были и иные козыри, о которых Адальберон не упомянул в своей речи. Первым из этих козырей была прочная сеть союзов, сплетенная им в среде высшей аристократии. Его брак с Аделаидой, сестрой герцога Аквитанского, в данном случае не пригодился Гуго, но ему приходились шуринами герцоги Нормандии и Верхней Лотарингии. Уже в двух предшествующих поколениях с умом заключенные браки обеспечили Робертинам выгодные союзы; кроме того, среди вассалов Гуго с избытком хватало могущественных сеньоров, графов и виконтов. Напротив, если матримониальное положение Карла было таким, каким его представил Адальберон, то оно сильно ему повредило; после смерти своей первой супруги, Агнессы де Вермандуа, он вроде бы женился на дочери простого рыцаря. В глазах Адальберона этот брак не только был мезальянсом, стеснительным для его крупных вассалов, но и свидетельствовал о явном безразличии, с которым герцог Нижней Лотарингии отнесся к требованиям его ранга, что было неприемлемо для государя. Впрочем, эти упреки Адальберона могли быть и клеветой, а так называемая дочь рыцаря — дочерью графа[32]. Но в любом случае, Гуго был гораздо более могущественным человеком, чем герцог Нижней Лотарингии, чей титул — тем более что он был создан недавно — не сопровождался ни территориальной базой, ни сетью вассалов, сравнимой с той, на которую опирался маркграф Нейстрии. Мы уже видели, что Гуго мог рассчитывать на поддержку тех, кто не был равнодушен к престижу династии Оттонов и надеялся на добрые отношения между двумя царствующими дворами. Наконец, Гуго Капет пользовался благоволением служителей Церкви, которые, без всякого сомнения, и сыграли решающую роль в его избрании: он с лихвой предоставил доказательства своего благочестия и заботы в деле реформирования Церкви. Многочисленные монастыри, находившиеся под его контролем, немало получили от его щедрот, и он способствовал возвращению к строгому соблюдению монастырского устава в Сен-Дени и Сен-Рикье.

Таким образом, избрание Гуго Капета не было обязано случаю — за исключением, конечно, падения на охоте Людовика V, из-за которого оно стало возможным, — это избрание объясняется всей совокупностью союзов, благожелательного отношения, позитивного образа их семейства, которые новый король и его наследники на протяжении жизни четырех поколений сумели сформировать у аристократии и духовенства королевства.


Глава II От Гуго Капета до Филиппа I: короли XI в. (Франсуа Менан)

Потомки слишком строго судили первых капетингских королей: их упрекали в слабости и неспособности подняться выше среднего политического положения. Однако у них было одно несомненное преимущество — продолжительное царствование: правление первых четырех государей династии — Гуго Капета, Роберта Благочестивого, Генриха I и Филиппа I — было долгим, они не знали ни настоящих династических распрей, ни внутреннего соперничества из-за короны. Все они с поистине наследственным упорством радели о поддержании и укреплении королевской власти. Они молчаливо придерживались единой линии поведения: избегать авантюр (нехватка средств в любом случае не давала им возможности в них ввязываться), искать дружбы клириков и симпатий слабых, не раздавать свои земли, изо дня в день бороться с сеньорами, которые подрывали их власть в самом королевском домене. Эти правители действовали крайне сдержанно, уже в силу тех условий, в которых находились: они не распыляли свои силы, как это делали императоры или англо-нормандские короли, постоянно метавшиеся с одного конца на другой своих обширных государств. Войнам и дипломатии первых Капетингов был свойственен крайне незначительный размах: они боролись за то, чтобы защитить или захватить какую-нибудь крепость или городок в нескольких десятках километров от Парижа.


Гуго Капет (897–996)

В отличие от своих наследников, основатель династии правил сравнительно недолго — менее десяти лет. На самом деле он вступил на престол уже в зрелом возрасте, когда ему исполнилось сорок пять или чуть более лет, и краткая продолжительность жизни в эту эпоху оставляла ему мало надежды на длительное царствование. Мы недостаточно знаем о его правлении: ни один писатель того времени не посчитал нужным составить его биографию; «Историю» Рихера Реймсского, детально поведавшего нам об избрании Гуго, можно использовать до 995 г., но другие хронисты, например Рауль Глабер, посвящают ему несколько стереотипных фраз. До нас дошло лишь незначительное число актов Гуго Капета — около двенадцати. Такая скудная документальная база не позволяет нам поточнее узнать о деятельности Гуго, но зато она красноречиво свидетельствует о его слабости: ведь его современник, Оттон III, оставил после себя не меньше трехсот актов, и эта диспропорция подтверждает — даже делая скидку на любые возможные потери документов, — то, что мы знаем о пропасти в могуществе и влиянии между французской и германской королевской властью того времени. Судя по столь незначительному количеству документов, королевская канцелярия практически бездействовала. Но чтобы правильно ее оценить, нужно вспомнить, что акты, выпускаемые канцелярией, по большей части были привилегиями, которые подтверждали владение монастырями теми или иными землями и помещали их под покровительство короля: бездействие Гуго Капета в этой области попросту свидетельствует, что монахи считали бесполезным испрашивать покровительство такого слабого государя.

Козыри и слабости нового короля: королевский домен

С другой стороны, скромные размеры владений не давали Гуго возможности осуществлять настоящую власть над его крупными вассалами, которые были гораздо более или так же могущественны, как и он. Его роль арбитра в бытность еще герцогом франков в споре между архиепископом реймсским и последними каролингскими королями, без сомнения, восстановила влияние Гуго в сообществе магнатов. Поддержка, которую ему оказывали, каждый на свой манер, такие могущественные силы, как император и аббат Клюни, лишь помогла усилить это влияние. Итак, это ощутимое превосходство среди его равных привело герцога франков на трон, но оно выражалось в категориях влияния больше, чем реального могущества: его непосредственные соседи, герцог Нормандский и граф Анжуйский, превосходили его по размерам земель и количеству подчиненных людей, а другие магнаты — практически сравнялись с ним по этим показателям.

Владения Гуго Капета свелись к остаткам робертинского княжества: оно было лишь обломком того, чем управлял пятьюдесятью годами ранее Гуго Великий. Теперь оно не простиралось дальше Парижа на севере и Орлеана на юге. Во владения Капета входило несколько средних городов, таких как Санлис, Этамп, Мелен, Корбей и Дре. В этих городах у нового короля был свой дворец, отряд рыцарей, он получал там доходы с таможенных сборов и земельной собственности. Конечно, как всякий сеньор, Гуго владел сельскими угодьями. Но эти владения были сильно разбросаны и перемешались с другими сеньориями; посреди королевских земель обосновались враждебные силы, такие как сеньоры Монлери и Монморанси. К тому же у этой слабоструктурированной совокупности земель не было центра: на протяжении всего XI века не было столицы, или, точнее, их было несколько. Двор — громкое слово для окружения из нескольких десятков приближенных и служащих — переезжал из одного дворца в другой; короли вели странствующий образ жизни до самого правления Людовика VI. Также в распоряжении Гуго Капета были монастыри, представлявшие для него важную экономическую и стратегическую опору, не говоря о духовном влиянии, которое они могли перенести на своего держателя: Сен-Мартен де Тур, Сен-Бенуа-сюр-Луар, Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Мор-де-Фосс и другие.

Новому королю по большей части приходилось жить за счет этого имущества, унаследованного от предков: от каролингского королевского домена, который Гуго должен был получить при восшествии на трон, почти ничего не осталось, кроме Лана. Единственным значимым преимуществом этого наследства был контроль над многими епископствами, который в основном выражался в назначении будущего прелата на его пост и пользовании регалией, то есть доходами епископства, в период, когда кафедра пустовала. Король располагал этими правами в Орлеане, Сансе, Лангре, Бове, Ле Пюи и, без сомнения, в Париже, Шартре, Мо, Нуайоне и Лане. Аббатства и епископства служили королю существенным подспорьем в военном плане: отряды рыцарей, которые они присылали, составляли костяк королевского войска, вместе с рыцарями городов и оставшихся под его властью замков. Что касается отрядов крупных вассалов, то они крайне нерегулярно прибывали на зов государя[33].

Границы королевского влияния

Робертинское княжество, ставшее королевским доменом, было окружено более могущественными сеньориями: так Эд I, граф Блуаский, — сын Тибо Плута — владел Шартром, Туром и Шатоденом и всю свою жизнь оставался личным врагом Гуго: вот пример одного из тех вассалов, которые получили свои города и замки от предков Гуго и затем приобрели независимость к середине X века. К востоку от королевского домена находилась другая враждебная сила: граф Вермандуа Герберт был самым крупным сеньором Шампани и владел Труа, Мо, Провеном и Витри. Напротив, отношения короля с другими крупными вассалами складывались удачно: Фульк Нерра, граф Анжуйский, Ричард, герцог Нормандский и брат короля Генрих, герцог Бургундский, вместе обладали немалым могуществом. Менее значимая фигура, но зато обосновавшаяся в самом сердце королевского домена, граф Вандомский, Бушар, также был графом Парижа. Он был преданным сторонником короля. В 991 г., когда Эд Блуаский напал на Бушара, король, граф Анжуйский и герцог Нормандский вместе отправились ему на помощь, осадив город Мелен (см. карта 1).



Королевское влияние, и без того неоднозначное в северной Франции, за ее пределами вообще не ощущалось. Напрасно граф Барселонский просил короля о помощи, хотя Гуго вроде бы и собирался прийти на его призыв; сочувствующие Капетингам историки объясняют, что нападение Карла Лотарингского помешало новому монарху отправиться к Пиренеям. Вполне возможно, но это лишь подтверждает тот факт, что рамки королевской деятельности были довольно узкими. На протяжении двух лет королевская армия застряла под Ланом, топталась на окраинах Иль-де-Франса и победила Карла — который и сам-то был не более чем мелким князьком — только с помощью предательства; сложно представить, как это войско смогло бы преодолеть свыше тысячи километров, чтобы сойтись в бою с сарацинами, находившимися тогда в апогее могущества. Каталонский проект скорее навевает мысли о Пикхороле, чем о Карле Великом. Неспособность короля вмешаться и даже напомнить о себе в южной половине королевства подтверждается локализацией адресатов королевских дипломов — и так крайне немногочисленных: ни один монастырь, ни один сеньор с юга не испрашивал покровительства — ни Гуго Капета, ни его наследников. Несколько дипломов предназначались для бургундских и туренских адресатов: это был крайний горизонт королевского влияния. Эта ограниченность контрастирует с ситуацией, сложившейся на протяжении десятилетий, непосредственно предшествовавших 987 г., когда последние Каролинги наращивали число дипломов, выпущенных для церквей юга и даже Каталонии[34].

Теоретики королевских обязанностей

По сравнению с ограниченными средствами, которыми располагал король, его легитимность упрочилась благодаря поддержке высших иерархов церкви: лучшие из них считали, что король — как бы слаб он ни был — воплощает традицию высшей власти, единственной, что способна сохранить мир и порядок в христианском сообществе. Аквитанские и лангедокские епископы разработали — за неимением лучшего — концепцию Божьего мира в то самое время, когда Гуго Капет взошел на трон, но их собратья из северной Франции, более близкие к королевской власти, постарались оказать ему идеологическую поддержку. Аббат Флери (Сен-Бенуа-сюр-Луар) Аббон, один из лучших умов своего времени, поднял тексты времен Людовика Благочестивого, чтобы объяснить, в чем заключалось «королевское служение» (ministerium regis), «ремесло короля», иначе говоря — определить область применения его власти. В реалиях конца X века «королевское служение» не казалось таким уж важным делом, каким было около 830 г.; но выбор такой ссылки хорошо иллюстрирует тот все еще величественный образ, что всплывал при мысли о королевской власти в отдельных умах, пропитанных каролингской культурой, и надежды, которые они могли возлагать на Гуго Капета. В ту же эпоху был составлен ordo, то есть руководство по церемонии миропомазания короля, которое становилось все более похожим на ритуал рукоположения в епископы. Это стремление подчеркнуть религиозный характер королевской власти и даже забота зафиксировать в письменном виде сам процесс миропомазания свидетельствуют, насколько сильна была еще вера в сверхъестественные свойства королевской власти. В остальном же эта надежда не мешала клирикам реалистично оценивать те слабые средства для эффективного правления, которыми располагал Гуго Капет; тот же Аббон откровенно заявлял: «Если ремесло короля обязывает его заниматься делами королевства, как он сможет это сделать, если не имеет средств? Как он сможет выполнять свои обязанности, если магнаты королевства не помогут ему помощью и советом, не окажут ему должные почести и уважение[35]

Коронация и женитьба Роберта

Едва став королем, Гуго сделал важный для будущего династии шаг: он приказал короновать своего сына Роберта и таким образом обеспечил передачу ему короны. Конечно, прошлое показывало, что подобная предосторожность не могла полностью помешать избранию другого короля. Тем не менее речь шла о важном шаге, сделанном в направлении наследственной передачи короны. И этот поступок Гуго тем более примечателен, что он сам только что вступил на трон, а каролингская партия оставалась все еще сильной. Эту подспудную угрозу представляли Карл Лотарингский и традиционные сторонники прежней династии. Именно она должна была серьезно повлиять на решение Гуго короновать наследника престола, чтобы дать ему все шансы в случае смерти отца. Правда, Гуго с некоторым трудом убедил в этом архиепископа Адальберона, чье содействие было необходимым, чтобы коронация приобрела законный вид. Хотя он и был главным творцом восшествия Гуго на трон, Адельберон не хотел, чтобы новая династия гак быстро закрепила свое право на корону. Гуго привел в качестве аргумента свой предполагаемый поход в Каталонию, чей граф просил оказать ему помощь в борьбе с мусульманами: он не может, заявил король, оставить королевство без правителя, не уладив вопрос о наследстве. Хотя поход в Каталонию так никогда и не состоялся, Роберт был коронован 30 декабря 987 г. в Орлеане. Эрик Бурназель заметил, что, если коронация сына короля при жизни отца — начиная с Роберта — и обеспечила династическую преемственность, то она же способствовала тому, что магнаты отдалились от монархии: утратив влияние, которым они периодически могли пользоваться, участвуя в выборах короля, они теперь не имели с ним ничего общего, кроме тех же союзных и соседских отношений, что поддерживали между собой[36].

Затем отец задумал женить Роберта, продолжив тем самым работу над упрочением позиций династии. Демарш Герберта в Константинополе провалился. В конце концов смерть графа Фландрии в марте 988 г. предоставила удобный случай: он оставил вдову, Розалу, с ребенком. Эта ситуация обещала выгодную опеку над графством, и Роберт, не откладывая, женился на Розале.

Сопротивление Карла Лотарингского

Однако каролингский претендент на корону не смирился со своим поражением. В 988 г. он захватил Лан, который являлся одной из опорных точек для власти последних королей из его рода. До 990 г. Гуго один за другим устраивал безуспешные походы на город. В довершение всего, Гуго имел глупость после смерти Адальберона избрать архиепископом Реймса Каролинга, Арнульфа, тогда как Герберт обладал всеми качествами, подходившими для того, чтобы занять эту кафедру (989 г.). Нарушив присягу верности, которую ему пришлось подписать, чтобы добиться поддержки короля, Арнульф поспешил сдать Реймс Карлу и поклялся ему в преданности. Оба лагеря прибегли к дипломатическим методам: граф Вермандуа и остальные графы региона присоединились к Каролингу, а со своей стороны Гуго заручился содействием графа Блуаского, взамен уступив ему Дре, — но особой пользы от этого союза не получил. Противники искали помощи у папы римского, тогда как императорский двор — в то время Оттон III еще не достиг совершеннолетия — уклонялся от просьб о поддержке со стороны Гуго. Положение становилось тревожным для короля, когда дело разом разрешилось с помощью измены в 991 г.: епископ Ланский Адальберон захватил Карла и Арнульфа спящими и выдал их королю. Помещенный под стражу в Орлеане, последний каролингский претендент умер там чуть позже. В 995 г. его сын Людовик оказался в центре неудавшейся интриги, затеянной против короля его бывшими союзниками, епископом Ланским и графом Блуаским. Но это посредственное дело станет последним отзвуком претензий на французскую корону наследников прежней династии.

Церковный собор в Сен-Бале и охлаждение отношений с Папой Римским

Что касается архиепископа Арнульфа, то его судили на соборе из тринадцати епископов под предводительством архиепископа Сансского: этот собор заседал в Сен-Баль-де-Верзи, подле Реймса (18–19 июня 991). Несмотря на протесты Аббона Флерийского, утверждавшего, что лишь один папа вправе судить архиепископа, Арнульф был низложен. Несколькими днями позже на его место избрали Герберта: он с некоторым запозданием взошел на кафедру, которую, казалось, ему давно было предназначено занять. Но это дело так и не перестало мешать политике Гуго: папа Иоанн XV, тогда находившийся в ссылке при императорском дворе, не согласился с произошедшим в Сен-Бале и захотел созвать новый собор в Ахене, чтобы вынести решение о законности низложения Арнульфа. Французские епископы отказались заседать под императорским давлением и подтвердили приговор, вынесенный в Сен-Баль-де-Верзи во время собора в Шелле (993–994 гг.). Дело тянулось до смерти короля, и обе стороны упорно отстаивали свою точку зрения.

Борьба против Эда Блуаского

Эд Блуаский недолго оставался союзником короля, которого стремился ослабить всеми возможными способами. Он напал на Бушара Вандомского, преданного сторонника Гуго, и захватил Мелен, воспользовавшись изменой шателена, охранявшего замок от имени Бушара (991 г.). Как мы видели, это нападение привело к созданию коалиции из короля, графа Фулька Анжуйского и герцога Нормандского Ричарда наряду с Бушаром. Мелен был отбит, Эд побежден. Но он перенес поле битвы в Бретань: один из его верных людей завладел Нантом, который в свою очередь взял Фульк Нерра в 992 г. Разбитый на всех фронтах, Эд Блуаский сумел выправить положение, добившись союза с графом Фландрии, герцогом Аквитанским и даже герцогом Нормандским. Все они так или иначе боялись роста анжуйского могущества. Войска противников сошлись в Анжу зимой 995–996 гг. Война прекратилась со смертью двух главных соперников, которые оба были больны: Эд умер в марте 996 г. а Гуго Капет в конце ноября того же года. Короля, скончавшегося в замке неподалеку от Шартра, похоронили в Сен-Дени, где гробниц Робертинов, ставших светскими аббатами этого монастыря, уже становилось больше, чем могил Каролингов.


Роберт Благочестивый (996–1031)

Король и его образ

Образованный и набожный король

Родившийся в 970 г. в Орлеане — этот город станет его излюбленной резиденцией, — Роберт был единственным сыном короля Гуго и Аделаиды, принадлежавшей к семейству герцогов Аквитании. Он учился в Реймсе в то время, когда там преподавал Герберт, величайший ученый Запада. Более глубокое образование, чем у большинства светских магнатов той эпохи, позволило Роберту выглядеть книжником в глазах его подданных и даже хрониста Рихера, который и сам был эрудированным человеком. Как свидетельствует его прозвище, Роберт также был образцовым христианином, который во множестве совершал акты благочестия. Наиболее заметным следствием этих двух граней его личности — интеллектуальных интересов и религиозного рвения — было грубое вмешательство Роберта в дело об орлеанских еретиках. В 1022 г. он приказал судить и приговорить к сожжению на спешно созванном собрании епископов тринадцать или четырнадцать клириков Орлеана, в том числе почтенных и ученых каноников, преподавателей школ этого города, который тогда был одним из интеллектуальных центров Запада, и даже исповедника королевы. Подсудимых обвиняли в том, что они высказывали взгляды, расходящиеся с ортодоксальным вероучением, что случалось крайне редко в то время: по их мнению, благодать не снисходила на человека в миг крещения, грех не мог быть искуплен, а освящение облатки ничего не давало. Нет никаких сомнений, что именно король настаивал на наказании и требовал, чтобы оно было как можно более суровым. Чтобы понять это, достаточно сравнить данное дело с тем, что имело место сорока годами позже. Около 1066 г. прославленный турский преподаватель по имени Беренгарий вызвал новый скандал, проповедуя еретическую доктрину евхаристии: но он не подвергся никакому осуждению[37].

Король в зеркале благожелательной историографии

Гельго, монах из Флери, создал в своей «Жизни Роберта Благочестивого» портрет практически совершенного короля[38]: ученый, благочестивый, друг священников, милосердный с бедняками, радеющий о благе государства, а также хороший воин. В отличие от его отца и ближайших наследников, для Роберта нашелся биограф: писал с легким уклоном в агиографию, но при этом не проявил особого литературного таланта. Гельго трудился — можно было бы прибавить: естественно — в аббатстве, которое в XI в. было главной мастерской, где перо и мысль были поставлены на службу монархии[39]. Рихер также вкратце набросал благожелательный портрет короля. Рауль Глабер называет его мудрым и образованным государем, а Адемар Шабаннский отмечает его благочестие. Современные Роберту хронисты в общем выводят его образ в положительных тонах. От Гельго мы знаем, как первый Капетинг прикасался к золотушным; если точнее, Роберт исцелял прикосновением «язвы больных» — выражение, которое, без сомнения, обозначает проказу. Роберт также поцеловал прокаженного — жест, который спустя два столетия станет пробным камнем для святости Франциска Ассизского и Людовика IX. Ле Гофф показал, как «Жизнь» Гельго сделала из Роберта «первый и лучший набросок того идеального образа, который во всей полноте воплотил Людовик Святой»[40].

Именно Роберту Адальберон Ланский посвятил «Поэму королю Роберту», прославившуюся благодаря своему анализу общества того времени[41]. Но в поэме Адальберона нет агиографических мотивов: епископ не просто довольствовался тем, что обрисовал современное ему общество, — он указал, что причиной потрясений этого общества является несостоятельность королевской власти, и призвал короля восстановить нарушенное равновесие. Позади официального фасада и слишком совершенного короля, наделенного всеми достоинствами, — в том виде, каком его выставляет историограф-агиограф того времени, — явно скрывается сомнение, которое начинает выплывать наружу, когда сравниваешь довольно противоречивые трактовки царствования Роберта, сделанные историками Нового времени: был ли он хорошим, был ли он плохим? Этот почти святой был человеком и для начала именно его плотские искушения должны привлечь наше внимание.

Матримониальные проблемы, политические затруднения

Влюбленный государь

Единственной ошибкой Роберта была любовь. Это чистое сердце, этот интеллектуал страстно влюбился в жену своего врага: Берту, дочь короля Бургундии Конрада II, — у нее в жилах текла кровь Каролингов — и вдову Эда Блуаского. Мы видели, как Роберт совсем молодым и из политических соображений женился на вдове графа Фландрского, Розале, дочери итальянского короля Беренгария (988 г.). Спустя год он отослал ее прочь, сохранив под своей властью ее приданое — Монтрей-сюр-Мер, драгоценный выход к морю. Тогда Роберт встретил Берту и женился на ней после смерти отца, противившегося этому браку. Но новобрачные были родственниками в третьем колене, и к тому же Роберт был крестным отцом одного из детей Берты: уже эти две причины делали брак между ними неприемлемым с точки зрения все более строгого и набиравшего силу канонического права. Однако пара нашла услужливых епископов, готовых узаконить их союз, несмотря на сопротивление папы Григория V. Но этот брак не только навлек на Роберта гнев понтифика, но и привел его к унизительной капитуляции: в напрасной надежде задобрить папу римского король отменил приговор, вынесенный на Сен-Бальском соборе, освободил бывшего архиепископа Арнульфа и восстановил его на реймсской кафедре, к великой досаде Герберта, которому пришлось искать убежища при дворе Оттона III (997 г.). Непреклонный Григорий V все равно отлучил от церкви супругов, которые в его глазах были повинны в кровосмешении. В 998 г. собор, заседавший в Риме, приговорил их к семилетнему покаянию. Спустя пять лет Роберт сдался: восшествие Герберта на папский престол усилило враждебный настрой Рима, а Берта так и не родила ему детей: меж тем пора было задуматься о наследнике. Король подчинился и бросил Берту.

Домашние неурядицы

Тогда Роберт женился на Констанции, дочери графа Арльского, связанной родственными узами с семейством анжуйских графов, с которыми король таким образом восстановил прежний союз. Жена принесла Роберту долгожданных отпрысков: Гуго, Генриха, Роберта, Эда, Адель, — но не сделала его счастливым. «Домашнюю жизнь короля омрачала черная злоба его супруги: в эту грубую эпоху мегеры не были редкостью; перед нею приближенные короля испытывали поистине комический страх»[42]. «Эта амбициозная, жадная и сварливая женщина приобрела над мужем власть, какую любая сильная натура приобретает над слабым характером. Сгибаясь под ярмом Констанции, от которой ему даже приходилось скрывать свои милосердные деяния, Роберт в глубине сердца оставался привязан к Берте»[43]. Путаница, вызванная сердечными делами короля, — воссозданная здесь сочувствующим пером Шарля Пти-Дютайи и Ашиля Люшера, — в конце концов снова привела к политическим проблемам: убийство при дворе сторонника Берты привело в 1008 г. к новому разрыву с графом Анжуйским Фульком Нерра, которого подозревали в том, что он был вдохновителем этого преступления. Окончательно выведенный из себя Констанцией, Роберт отправился к папе, чтобы добиться расторжения брака, но безуспешно (1010 г.): королю пришлось терпеть супругу до самой смерти.

Констанция вмешивалась и в вопросы престолонаследия. Ее старший сын Гуго был миропомазан в 1017 г. в Компьене в присутствии многих крупных вассалов, собравшихся ко двору по этому случаю. Церемония показала, что король все еще оказывал на них определенное влияние и что они согласились с принципом сокоронации. Но Гуго умер в 1125 г., в восемнадцать лет. Тогда королева выступила против коронации ее второго сына, Генриха, которого совсем не любила; однако церемония все же состоялась — на этот раз в Реймсе, на Пасху 1027 г.

Пересмотр итогов одного царствования

Правление Роберта Благочестивого дает пищу для противоречивых оценок. С одной стороны, в нем видели последнюю стадию упадка королевской власти, которая началась с конца 20-x гг. XI в. и продлилась примерно до 1077 г. Другие исследования королевских актов скорее указывают на преемственность с предыдущим царствованием и даже с каролингскими традициями. С другой стороны, Роберт вынашивал планы внешнего вторжения, которые его отец никогда не намечал; по правде сказать, почти ни один из них Роберт так и не довел до стадии реализации, но в тот редкий случай, когда ему удалось это сделать, король получил приобретение первостепенной значимости: герцогство Бургундское стало зависеть от Капетингов.

Королевская дипломатика: свидетель упадка или преемственности?

Рассмотрим сначала гипотезу упадка. Она основывается главным образом на подробном исследовании подписей свидетелей под королевскими актами, проведенном Жаном-Франсуа Лемаринье, который сделал прямой вывод: «Упадок между 1025–1031 гг. заметен с различных точек — категории дипломов, социального качества, юридического качества»[44]. Согласно подсчетам Жана-Франсуа Лемаринье, среди лиц, заверивших королевские акты, встречается все больше шателенов и даже простых рыцарей, которые смешиваются с ранее абсолютно преобладавшими графами и епископами, а к концу царствования Роберта уже существенно превосходят их в числе. Сама практика подкреплять акты подписями свидетельствует о слабой уверенности королевской власти в своих силах: короля больше недостаточно, чтобы гарантировать свои собственные грамоты. Начиная с 30-x гг. XI в. ситуация становится еще хуже: до этого времени акты подписывали верные короля, придворные чины, крупные вассалы, причем в их участии не было ничего нового, удивляла лишь их численность. Отныне же люди, чьи имена перечисляются под актом, не занимают при дворе никакого поста, который объяснил бы их присутствие. Они подписывают грамоту даже не как верные короля, а как сеньоры земель, находившихся по соседству с тем местом, где составляется документ. Они выступают в роли свидетелей, чтобы обеспечить документу дополнительную гарантию: бедный король, который вынужден просить простых рыцарей выступить гарантами своих актов.

Это впечатление упадка королевского влияния начиная с конца правления Роберта, которое списки имен внизу грамот, как кажется, передают, можно сказать, механически, стало классическим во французской историографии после работ Лемаринье. Но недавно Оливье Гюйотжаннен внес коррективы, которые позволяют по-иному взглянуть на суть произошедшего[45]: увеличение имен, присутствовавших под королевскими дипломами, и понизившийся социальный уровень заверителей объясняются эволюцией дипломатической практики, а не стремительным изменением королевского окружения. Одни акты повседневного управления доменом обычно подписывали представители постоянного окружения короля, включая персонажей относительно низкого ранга. В дипломах имена присутствовавших добавлял сам бенефициар. Именно так дело обстоит как раз с дипломом от 1028 г., которым Лемаринье датирует рост подписей и понижение социального уровня части заверителей. К тому же половина дипломов составлялась самими получателями, а канцелярия добавляла лишь королевскую монограмму и печать. Таким образом, добрая часть выводов Лемаринье во многом утратила свою силу. Вдобавок дипломатическое качество актов Роберта Благочестивого свидетельствует о сохранении традиций канцелярии, напрямую связанных с каролингскими наследием. Сравнение же с актами, составленными в княжествах, где, как предполагается, центральная власть удержала свои позиции, — например, Нормандии, — показывает, что там дипломатическая практика эволюционирует в том же направлении. Например, у герцога Нормандии не было настоящей канцелярии, поэтому можно усомниться в справедливости утверждения, согласно которому качество и количество производимой канцелярией документации идут вровень с властью князя, на которого она работает. Таким образом, изменения, произошедшие в королевских актах начиная с конца правления Роберта, не служат показателем — по крайней мере, таким прямым, как считал Лемаринье, — упадка королевской власти. В действительности канцелярия начинает вносить список присутствующих в выпускаемые ею акты лишь при Филиппе I, после 1060 г. Но иерархия подписей, так же как и все, что известно о функционировании двора того времени, позволяет отклонить гипотезу, согласно которой эта новая практика отражает простой и недвусмысленный упадок власти короля и ослабление позиции королевской канцелярии. В общем, если принять выводы Гюйотжаннена — основанные на более обстоятельной работе с оригинальными документами, нежели выводы Ламаринье, — получается, что королевская дипломатика на протяжении всего царствования Роберта II, и даже всего XI в., отражает непоколебимое осознание королевского главенства и сана. Она сохранила и даже возродила черты, свойственные каролингским актам; изменения, затронувшие дипломатику, были надлежащим образом продуманы в недрах канцелярий и не означали никакого институционального провала, «Первое впечатление об анархии было вызвано лишь ошибкой в перспективе»[46].

Деятельность Роберта Благочестивого за пределами королевского домена: иллюзии и реальные дела

Роберт был первым капетингским королем, кто рискнул отправиться далеко на земли к югу от Луары — и последним из них, кто пошел на этот шаг в XI в. Согласно Гельго, основная цель его путешествия заключалась в том, чтобы поклониться самым почитаемым реликвиям Южной Франции, и в этой поездке король добрался до самой Тулузы. Документация не дает нам никакого основания считать, что эта поездка имела какие-либо политические последствия: контакты короля с правителями юга остались редкими, и отношения их были лишены какой-либо сердечности. Аквитанский герцог Вильгельм V без обиняков заявил о «никчемности короля» (vilitas regis) — в письме, которое по ошибке попалось на глаза Роберту[47]. К счастью для Роберта, корона Италии так и не досталась Вильгельму V; но прежде того сам Роберт мудро от нее отказался, когда в 1002 г. итальянцы, желавшие порвать со своей зависимостью от Германии, предложили эту корону ему самому.

Однако анализ актов Роберта показывает, что он был последним королем до Людовика VI, если не Людовика VII, кто поддерживал контакты с большей частью своего королевства. Роберт проводил активную политику даже на окраинах государства, пусть и не всегда с успешным результатом: его амбициозные планы в отношении Лотарингии, напоминавшие о правлении последних Каролингов, так ни к чему не привели. Насколько ему позволяли матримониальные злоключения, сотрясавшие тесный мирок территориальных князей, король сознательно поддерживал отношения с ними, прибегая к привычному средству — выдавая дочерей замуж: его дочь Адель, овдовевшая после нескольких месяцев замужней жизни с герцогом Нормандии Ричардом III, повторно сочеталась браком с графом Фландрии Балдуином V (1028 г.). Перед этим король устроил несколько безуспешных походов на Фландрию; брак Адели стал выходом, позволившим покончить с этими бесполезными военными усилиями и обновить эфемерный союз, который связывал Роберта с графами Фландрскими во времена его первой женитьбы. Два самых могущественных княжества, Фландрия и Нормандия, по меньшей мере какое-то время были верной опорой королевской власти.

Но лишь поблизости от королевского домена действия Роберта принесли наиболее ощутимые плоды, но также и продемонстрировали самые слабые стороны его власти. Король позволил Эду II Блуаскому унаследовать графство Труа (1023 г.): дом графов Блуа, традиционно враждебный Капетингам, сумел таким образом взять их домен в клещи, и могущество его лишь возрастет с присоединением Шампани. Напротив, Роберту удалось сохранить в своем семействе герцогство Бургундское после смерти своего дяди Генриха (1002 г.); граф Отто-Вильгельм, жаждавший прибрать к рукам это герцогство и подходивший на роль наследника, мог бы перевести его в подданство империи — если бы заполучил его. За десять лет беспрестанных военных и дипломатических усилий Роберт полностью обеспечил себе контроль над герцогством и отдал его своему сыну Генриху. Так герцогство Бургундское окончательно досталось Капетингам. Но Роберт так и не смог помешать Бургундскому королевству — самому крупному из тех государств, что были созданы в этой части бывшей Лотарингии, — перейти под власть императора (1027 г.).

Действительно ли Роберт воскресил в эту первую треть XI века, столь богатую потрясениями, образ — или призрак — королевской власти, сознающей свое достоинство и традиции, наделенной добродетелями, предприимчивой, но иногда немного химерической? Этот лестный взгляд немало обязан документации, благодаря которой мы и знаем о правлении Роберта, но на которой негативно сказалось агиографическое влияние. Весь вопрос будет заключаться в том, какое именно наследие оставил Роберт — королевскую власть, чей упадок лишь усугубился, или обновленную преемственность с каролингскими обычаями? Дипломатические источники, ставшие предметом существенно различающихся прочтений, предоставляют материал обеим гипотезам, а те, в свою очередь, могут сосуществовать, если отличать отправление власти от ее репрезентации: «Все еще каролингская идеология, которую с трудом сохраняли несколько придворных клириков и канцлер, конечно, скрывает реальную эволюцию королевской власти. Но вся ее история в XI в. показывает скорее медленную адаптацию, нежели анархическую пустоту. Старые схемы по-прежнему рассказывают, кем является государь, но сам король теперь действует скорее, как сеньор. Было бы ошибочно противопоставлять эти два видения, которые вскоре совместно лягут в основу возрождения королевской власти»[48]. Каким бы ни было истинное значение его царствования, Роберт Благочестивый, этот предтеча Людовика Святого, влюбленный король, несчастливый в собственном дворце, Капетинг, пестовавший каролингские ценности, остается великим персонажем XI в.


Генрих I (1031–1060)

Тридцать лет проблем

Малоизвестное царствование

После документального просвета, благодаря которому Роберт обретает черты некоторой человечности, мы сталкиваемся с жестокой нехваткой источников, когда переходим к правлению Генриха I. Не написано ни одной его биографии, и, упоминая о нем, все хронисты ограничиваются несколькими условными фразами, воспевающими его воинскую доблесть и энергию: «живой ум и деятельный» у Рауля Глабера, «отважный воитель, достойный королевства под его началом» — у другого хрониста, «очень деятельный» — у третьего[49]. Понятно, что перед лицом таких разочаровывающих портретов Жан Дондт признает, что Генрих «остается призрачной фигурой для историков»[50]. Дипломатическая документация не может восполнить лакуны; деятельность королевской канцелярии не превышает самого низкого уровня, достигнутого при Роберте II: от двадцати восьми лет правления, сохранилось шестьдесят два диплома. Акты Генриха, как и его предшественников, стали объектом кропотливого просопографического анализа Жана-Франсуа Лемаринье и современной переоценки Оливье Гюйотжаннена[51]. За исключением этих великолепных работ царствование Генриха не привлекало медиевистов; слишком далекое от 987-го и тысячного года, оно к тому же осталось в стороне от памятных юбилеев и дебатов, которые на протяжении последнего десятилетия осветили предыдущие правления.

Король, который должен был стать герцогом

Наследование престола, однако, прошло беспрепятственно; на самом деле сложности имели место раньше, когда король сделал своего сына соправителем вопреки сопротивлению королевы. Известно, что Генрих, второй сын короля, не был предназначен для того, чтобы ему наследовать, но должен был стать бургундским герцогом после смерти своего дяди. Уже его имя указывает — как это было в обычае у крупных семейств того времени — на уготованную ему судьбу: он получил имя своего дяди, Генриха, тогда как его старшего брата, которому предстояло стать королем, назвали Гуго — как его деда Гуго Капета. После смерти Гуго Генрих заменил его в качестве наследника трона, несмотря на противодействие матери. Заметим мимоходом, что имя Генрих, которому суждено было остаться редким у французских королей, было именем германских королей: хотя в ту эпоху имя «Генрих» было обиходным, но оно также входило в список имен семейства Оттонов; оно перешло к Капетингам, когда Гуго Великий женился на сестре Оттона I[52].

Императорский брак и русская свадьба

В политике Генриха I, почти полностью занятого отношениями с соседними княжествами, матримониальные дела принадлежали к тем редким случаям, когда все еще вспоминали о королевском достоинстве. Первый брачный проект, с дочерью императора Конрада И, Матильдой, сорвался из-за смерти невесты (1034 г.). Тогда король взял в жены племянницу императора, другую Матильду, которая умерла бездетной в 1044 г. Этот союз относится ко времени, когда Генрих поддерживал регулярные дипломатические контакты с императором. Но, чтобы понять реальное значение этого брака, не стоит забывать, что граф Анжуйский также в это время женился на представительнице императорского семейства: даже по этим престижным бракам четко видно, что король не возвышался над своими вассалами.

После смерти Матильды Генрих женился на русской княжне Анне, дочери киевского князя Ярослава Мудрого. Для Ярослава французский брак был одним из составляющих матримониальной политики на международном уровне, включавшей в себя брачные союзы с королями Норвегии, Польши, Венгрии и даже с византийским императором. Он уже безуспешно пытался выдать Анну замуж за императора Генриха III. Французское посольство, отправленное в Киев, привезло княжну в 1049 г., и свадьба была отпразднована в 1051 г. У Генриха и Анны родилось трое детей: Филипп, Роберт — он умрет юным — и Гуго, который станет графом Вермандуа. Имя Анны никогда не появляется в королевских дипломах, даже не упоминается об ее присутствии на коронации Филиппа. Только после смерти Генриха и ее повторного замужества за одним французским сеньором имя Анны всплывает в документации.

Королевская власть на дне

По всеобщему мнению, плохо документированное и изученное царствование Генриха было временем наибольшего бессилия капетингской монархии; даже в новых исследованиях, которые предлагают более позитивный взгляд на королевскую власть в XI в., центральные десятилетия остаются самыми темными.

Упадок королевской власти становится особенно заметным, если взглянуть на него в сравнительной перспективе: ведь именно в это время Фландрия, Нормандия, Анжу начали набирать силу после блужданий начала столетия; княжеская власть опиралась на зародыш администрации, подавляла независимость владельцев замков, встраивая их в вассальную иерархию, и заставляла соблюдать мир. По всем этим пунктам королевский домен заметно отставал.

Военное столкновение с крупными вассалами еще в большей степени, чем при Роберте II, продемонстрировало слабость королевской власти: Генрих дважды был разбит Вильгельмом Нормандским, которому он сам же помог справиться с мятежными вассалами в битве при Валь-э-Дюне. Тот факт, что граф Анжуйский заключил брачный союз с императорским семейством, который уже наметил для себя Генрих I, подтверждает на примере из другой области, что король мало чем отличался от своих крупных вассалов.

Все свое царствование Генрих провел в войнах и переговорах с этими вассалами — с разными результатами; к концу правления он был вынужден признать свой провал перед лицом взлета могущества Нормандии, предвещавший отныне неминуемую англо-нормандскую угрозу. Правда, Генриху удалось невольно избежать становления двух других крупных территориальных образований по обе стороны от королевского домена: княжество Блуа-Шампань, собранное воедино Эдом II Блуаским, которое окружало королевские владения, распалось со смертью Эда (1037 г.); и впечатляющий комплект графств, которые собрал под своей властью Жоффруа Мартелл, распался после 1050 г. — скорее из-за просчетов самого Жоффруа, нежели в результате продуманной политики короля.

Правитель среди прочих: дипломатия и войны с крупными вассалами

Эд Блуаский

Новое царствование началось с большого собрания, устроенного в Орлеане на Пасху 1032 г. На нем присутствовали все крупные вассалы, за исключением непримиримого Эда Блуаского. Без сомнения, именно тогда король наделил своего брата герцогством Бургундским. Но за этим счастливым началом последовала общая коалиция крупных вассалов. Сегодня больше не считают, что Роберт участвовал во враждебных действиях против своего брата; напротив, Констанция терпеть не могла нового короля и постоянно плела против него интриги с его противниками. Поводом для войны стало избрание архиепископа Сансского: Эд Блуаский не согласился с ним, захватил город и изгнал оттуда графа Сансского. Король безуспешно осаждал Санс вместе с графом Анжуйским (август 1032 г.). Следующей весной большинство крупных вассалов и множество сеньоров королевского домена присоединились к Эду Блуаскому, и Генриху I пришлось искать убежища в Фекане у герцога Нормандского Роберта Великолепного. Тот попросил в обмен на свою помощь французский Вексен, которому предстояло стать извечным яблоком раздора между двумя соседями на протяжении XI–XII вв. С военной помощью нормандцев король триумфально вернулся в свой домен, взял Орлеан, Пуасси, где закрепилась его мать, и замок Пюизе, который королевской армии еще не раз придется осаждать впоследствии. Однако военные действия продолжились против Эда Блуаского.

В то время король обрел нового союзника в лице императора Конрада II, который также вступил в войны с Эдом из-за наследования Бургундского королевства, на которое они оба претендовали. Два короля встретились на Маасе в июле 1033 г. и заключили союз, подкрепленный помолвкой Генриха с дочерью Конрада — совсем еще ребенком. На следующий год Эд прекратил борьбу против решительно более сильных врагов. А юная нареченная Генриха умерла в том же году, положив конец брачным проектам короля.

Жоффруа Анжуйский

Сороковые годы XI в. стали периодом противостояния между королем и графом Анжуйским Жоффруа Мартеллом. Наследник Фулька Нерра проводил политику наращивания экспансии и престижа, которая привела к трениям с его соседями, и особенно с королем. Правитель — по крайней мере теоретически — Аквитании и графств Мэна и Вандома, Жоффруа отобрал Тур у Тибо Блуаского в 1043 г., затем завладел Маисом в 1047 г. Анжу стремительно превращалось в обширный конгломерат графств, предвосхитивший то, что столетие спустя станет «империей Плантагенетов» — смертельной угрозы для Капетингов.

С другой стороны, Жоффруа Мартелл возобновил уже от своего имени матримониальные проекты с германской империей — которые со своей стороны король задумывал десятью годами ранее, — и в конце концов реализовал их. 21 октября 1043 г. в Безансоне германский король Генрих III женился на падчерице Жоффруа, Агнессе. Этот престижный союз свидетельствует о той важной роли, что играло Анжу на шахматной доске крупных княжеств того времени; этот брак мог доставить затруднения королевской власти. Однако в 1050 г. развод Агнессы положил конец этой непростой ситуации.

Между тем анжуйская политика привела к войне: в 1049–1050 гг. войскам Жоффруа Мартелла пришлось противостоять армиям короля и герцога Нормандского, объединенным желанием остановить экспансию их неуемного соседа. Они одержали несколько побед, и после 1051 или 1052 г. военные действия прекратились.

Вильгельм Завоеватель

На протяжении большей части царствования Генриха I Нормандия оставалась верной опорой королевской власти — и была ею практически с начала правления династии. Обмен услугами касался самых важных вопросов: так, Генрих I, спасаясь от восставших вассалов, спустя немного после своего восшествия на трон бежал к Роберту I и в свою очередь помог сыну нормандского герцога победить его собственных вассалов в битве при Валь-э-Дюне. Положение вещей изменилось в последние годы правления Генриха. Именно тогда между Капетингами и герцогами Нормандии вспыхнула вражда. Вскоре же она стала непримиримой, когда завоевание Англии превратило герцогство в державу, значительно превосходящую по силе маленькое королевство Капетинга.

Отношения Генриха и Вильгельма испортились в начале 50-x гг. XI в. из-за серии недружественных шагов. Речь шла о неверных вассалах герцога, которых поддержал король: дело обыденное в дипломатической практике того времени. В 1053 г. события дошли до войны. Король, воевавший в союзе с графом Анжуйским, был трижды разбит между 1053 и 1059 г. Герцог взял под контроль Мэн и разные приграничные сеньории. Мир был заключен после смерти короля, 4 августа 1060 г. Но военная сила, которую продемонстрировал герцог, позволяла предположить, что его амбиции на этом не уменьшатся.


Филипп I (1060–1106)

Начало «Капетингского возрождения»: источники, историографические оценки, экономическая конъюнктура

Наследование без проблем

Филиппу исполнилось всего семь, когда умер его отец: впервые династии пришлось пережить испытание, связанное с несовершеннолетием нового короля. Впрочем, юный наследник уже был торжественно коронован и миропомазан в предыдущем году, в присутствии герцогов Бургундии и Аквитании, графов Фландрии и Анжу: герцог Нормандии, все еще воевавший с королем, на коронацию не приехал. Эта церемония, ставшая привычной для Капетингов, показала себя еще более полезной, чем после смерти Роберта Благочестивого, поскольку сейчас будущим королем был всего лишь ребенок. Регентство, доставшееся графу Фландрии Балдуину, зятю Генриха I[53], также прошло довольно спокойно, если не считать завоевание Англии нормандским герцогом, что создало для французской монархии серьезную угрозу; впоследствии будут часто упрекать Балдуина — который приходился Завоевателю тестем — за то, что он не воспротивился затее своего зятя. Помимо Балдуина в окружение юного короля во время регентства входили архиепископ Реймсский Гервазий и Рауль де Крепи, довольно могущественный сеньор, за которого Анна Киевская вышла вторым браком. Опека закончилась в конце 1066 г. или начале 1067 г., когда Филипп был посвящен в рыцари и потому, как считалось, мог править самостоятельно.

Ономастика иллюзии

Как и в случае с Генрихом I, имя Филипп заслуживает определенных объяснений: в ту эпоху оно было абсолютно экзотичным и не входило в список имен, привычных для Западной Европы. На выбор этого греческого имени повлияла мать нового короля, Анна Киевская, чья прабабка была византийской принцессой, дочерью императора. Называя так наследника французской короны, Генрих I явно хотел отдать дань уважения прославленным корням своей супруги, но этот выбор также был навеян «императорской мечтой», которая несколько иначе проявится в следующем поколении. Действительно, Филипп назовет своего наследника Людовиком: большая смелость с его стороны, поскольку этот шаг был прямой отсылкой к Каролингам, у которых это имя было привычным. Точнее, кажется, что, выбирая это имя, Филипп апеллировал к памяти о Людовике Благочестивом, последнем великом императоре. Таким образом, присвоение чужого имени сыну Генриха I напоминало о славных перспективах, казавшихся иллюзорными во время, когда родился Филипп I. Программа — по правде сказать, довольно расплывчатая, — заключавшаяся в этом имени, начнет претворяться в жизнь именно благодаря усилиям Филиппа I; действительно, как раз в его правление, особенно после 1077 г., появятся первые признаки политического возрождения королевской власти.

Обновленная историография

По правде сказать, эта скорее позитивная оценка правления Филиппа I была сделана сравнительно недавно. Старая историография поддалась впечатлению от суровых суждений хронистов, принадлежавших к среде духовенства и, как следствие, слишком чувствительно относившихся к ссорам Филиппа с Церковью, которая тогда находилась в самом разгаре реформирования. Иногда практически дословно повторяя этих хронистов, историки старой школы рисовали в крайне мрачных красках образ короля и его царствования: не стоило ничего хорошего ожидать от этого «тучного и чувственного гурмана, рано опустившегося из-за удовольствий за столом и в постели», «раба утех», которые ему приписывали, не считая «сладострастной Бертрады де Монфор», этой «коварной и циничной женщины», которую король украл у ее законного мужа. Этот умный, но чувственный, алчный и неповоротливый государь продемонстрировал «поразительное бездействие» на протяжении «одного из самых долгих, но и самых бессодержательных царствований»[54].

Сейчас историки подводят совсем иной итог правления Филиппа. Недавно проведенный дипломатический анализ актов, составленных королевской канцелярией[55], показал, что ее деятельность понемногу активизировалась; кроме того, формальное качество выпускаемых текстов свидетельствует о примечательной памяти. Акты Филиппа I воспроизводят каролингский формуляр, сохранившийся в употреблении и в особенности возвращенный в оборот при Роберте Благочестивом. Этот классический формуляр отныне был очищен от дополнений — прежде всего подписей многочисленных свидетелей, — которые его искажали. С начала 70-x гг. XI века королевский акт обрел прежнее достоинство и стал диверсифицироваться в зависимости от возраставших нужд адресатов. Именно тогда в обиход вошел приказ (mandement) короля одному из его служащих, что свидетельствует о возрастающей роли письменности в делах текущего управления. Со ста семьюдесятью двумя сохранившимися актами (включая те, что были составлены самими адресатами и дополнены королевской канцелярией) производство документов существенно выросло, но все равно оставалось очень скромным. Заметим также, что некоторые королевские дипломы снова нашли адресатов, казалось бы, утраченных вот уже несколько десятилетий: земли к югу от Луары, Нормандия… С этой точки зрения начался процесс тихого возрождения.

Королевское окружение

Исследование королевского окружения — такого, каким оно предстает в перечне свидетелей, — позволяет сделать выводы об аналогичной эволюции[56]. Великие чины начали составлять зародыш постоянного двора. Конечно, это пока не центральная администрация; и до англо-нормандского или фламандского дворов той эпохи ей все еще довольно далеко. Но нельзя отрицать: в зеркале дипломов королевский двор предстает в известной степени наделенным организацией и осознанием выполняемых обязанностей, в отличие от двора Генриха I. Конечно, социальная среда, в которой жил король, не изменилась: крупные вассалы появлялись при дворе только в исключительных случаях — и никогда все одновременно. Представление о том, что король правит по совету своих магнатов, занимавшее основополагающее место в политической мысли своего времени, не претворялось в жизнь по вине самих магнатов. Епископы северной Франции, до того времени присутствовавшие при дворе, стали реже посещать его после 1077 г.: возможно, они больше времени стали проводить в своей епархии, в соответствии с духом григорианской реформы.

Великих чинов и прочих привычных приближенных короля выбирали из шателенской аристократии Иль-де-Франса, а случалось, и из простых рыцарских линьяжей. Именно тогда Гарланды, Ле Бутелье из Санлиса, семейства Даммартен, Монлери, Монморанси, Монфоры появляются при дворе, где они приберут к рукам служилые должности и обзаведутся родственными связями. С правления Филиппа I некоторые из этих линьяжей примут графский титул, как графы Бомона или Рошфора. Они поделили между собой посты сенешаля (ответственного за войско), камерария (хранителя казны и отвечавшего за доступ к королю), коннетабля (осуществлявшего военное руководство на местах), кравчего (заведовавшего поставками провизии и домениальным управлением). Обязанности, прилагавшиеся к каждому титулу, не были строго очерчены. Канцлер всегда был представителем духовенства, часто епископом — или будущим епископом.

В ту же эпоху начинают проступать контуры местной администрации: королевские прево становятся постоянным институтом. Речь идет о чиновниках, заведовавших имуществом домена, но они не имеют никакого права вторгаться на земли, которые не принадлежат лично королю. Тем не менее прево представляют собой первую ступень в процессе возрождения королевской администрации.

Благоприятная экономическая конъюнктура

Политика Филиппа I подтверждает сведения о возрождении, почерпнутые в его актах. В его правление были сделаны первые шаги в направлении территориальной экспансии, которая впоследствии станет основной характерной чертой деятельности Капетингов в XII в. Филипп предпочитал методы переговоров и покупок, нежели войну, которая показала себя бесполезной во времена его отца. В этом он предвосхитил своих преемников, которые сумеют с умом потратить свои денежные ресурсы.

Уже одно наличие свободных финансовых средств с последних десятилетий XI в. подтверждает, что королевский домен, который казался бледной тенью по сравнению с владениями крупных сеньоров по соседству, на самом деле приносил немалый доход. Мы не обладаем точными сведениями о той прибыли, что приносила в эту эпоху его эксплуатация, и фактически обречены пребывать в неведении по этому основополагающему вопросу до самого конца XII в. Но весьма вероятно, что королевские доходы попросту увеличились из-за активизировавшегося тогда экономического роста, подкрепленного осторожным управлением и минимальным надзором за местными чиновниками, Оказывается, что составляющие королевского домена, города, домены, пункты сбора пошлин, монетные дворы, находились в тех самых секторах, где раньше всего начался экономический подъем.

Политическое возрождение и территориальные завоевания, которым было положено начало в правление Филиппа I, по большей части вытекали из этой благоприятной экономической обстановки. Состав и географическое положение королевского домена, его примитивное, но без расточительства управление, позволяли королю рассчитывать на все плоды роста. Без сомнения, именно тогда в королевской казне образовались запасы, которые Филипп сумел грамотно расходовать.

Повседневная политика Филиппа I

Прелюдия к расширению королевского домена

Земельные приобретения, которые стали возможны благодаря этой конъюнктуре, происходят почти на всех направлениях. В 1068 г. конфликт между наследниками — Жоффруа Мартелла, Жоффруа Бородатым и Фульком Глоткой — позволили Филиппу захватить Гатине и Шато-Ландон, надежно связав тем самым две королевские столицы, Париж и Орлеан. В 1071 г., воспользовавшись аналогичным конфликтом во Фландрии, Филипп приобрел Корби и вновь соединил порт Монтрей с королевским доменом. Без сомнения, в 1077 г. Филипп завладел французским Вексеном, то есть регионом Манта и Понтуаза, отобрав его у детей второго мужа своей матери, Рауля де Крепи. Таким образом, королевский домен стал граничить с герцогством Нормандским на участке, который с 1087 г. и на протяжении многих поколений станет театром для столкновений между двумя державами.

Наконец, король поставил первую веху далеко к югу от Луары, приобретя Бурж у сеньора этого города, Арпена (1101 г.). Выплаченная Арпену сумма была весьма существенной по тем временам — 3 000 ливров; именно на этом примере лучше всего видна стабильность королевских финансов. Сама по себе эта сделка была классической для своего времени: Арпен хотел присоединиться к крестоносцам, которые только что захватили Иерусалим, и нуждался в деньгах, чтобы снарядить своих воинов и переправить их за море. Неизвестно в точности, продал ли он свою сеньорию, или просто заложил ее; однако эта двойственная формулировка (или, по меньшей мере, двойственная для нас) была привычной для земельных сделок того времени, особенно тех, что заключали по случаю отбытия в Святую Землю. К тому же Святая Земля предоставляла широкие возможности восстановить состояние, подорванное из-за путешествия, и немало семейств, лишившись владений на Западе, приобретали на Востоке еще более блистательное положение. Как бы то ни было, Бурж остался в руках Капетингов и стал отправным плацдармом для их экспансии в Берри.

Все те же войны между княжествами

Территориальные приобретения Филиппа I для историков — которые рассматривают их в перспективе капетингской экспансии последующих столетий — являются наиболее значимыми по последствиям событиями его правления. Меж тем с другой стороны царствование Филиппа — лишь посредственное продолжение правления Генриха I. Как и его отец, Филипп отдал большую часть своих сил дипломатическим и военным отношениям с княжествами, окружавшими королевский домен. Главными противниками короны теперь были не графства Блуаское и Анжуйское, но Нормандия — с ней вражда началась еще в конце предыдущего правления — и Фландрия, где распря из-за наследства вызвала вмешательство короля.

Фламандское дело было всего лишь временным отступлением от скорее сердечных отношений — и к тому же было спровоцировано именно этими тесными отношениями: граф Балдуин, который умер в 1070 г., до 1066 или 1067 г., был опекуном и наставником юного короля. Вполне естественно, что Филипп вмешался в конфликт между двумя соперниками, оспаривавшими друг у друга наследство. Приняв сторону одного из них, Арнульфа, король потерпел сокрушительное поражение от другого, Роберта Фриза, в битве при Мон-Кассель, где пал Арнульф (22 февраля 1070 г.). Филипп частично выправил военное положение, но признал Роберта графом Фландрии и женился на его падчерице Берте Голландской, которая стала матерью Людовика VI. Борьба за фламандское наследство в общем являлась классическим конфликтом того времени, в котором король действовал так же, как и прочие территориальные князья в затрагивавших их делах, и не превосходил их на поле битвы. Лишь скоротечность этого столкновения и завершивший его брак немного отличают его от остальных подобных конфликтов. Причем тесные связи между Капетингами и Фландрией, проявившиеся по этому случаю, еще не раз приведут к вмешательству французских королей в наследственные дела графства.

Отношения с Нормандией приняли совсем иной оборот: герцог отныне был английским королем, и его превосходство было подавляющим. Правление Филиппа было отмечено несколькими военными стычками, столкнувшими французского короля и Вильгельма Завоевателя: осада бретонского Доля (1076 г.), Жербуа, замка в Бовези и, наконец, взятие Вильгельмом Манта (1087 г.). В первом случае король Филипп вмешался, чтобы поддержать мятежного вассала Вильгельма, два последующих раза он помогал Роберту Коротконогому, сыну Вильгельма, взбунтовавшемуся против своего отца. Но лишь одно из столкновений — вторжение в Вексен, завершившее череду этих непродолжительных военных схваток между Филиппом и Вильгельмом и приведшее к взятию Манта, было по-настоящему серьезным делом; оно предвосхитило постоянно возобновлявшиеся бои, которые будут происходить на территории Вексена в XII в. Враждебные действия временно были прерваны из-за смерти Вильгельма, но отношения с англо-нормандским государством останутся глубинной проблемой для будущего капетингской монархии.

Омраченный конец царствования

Третий этап правления

Согласно анализу королевских актов, который проделал Жан-Франсуа Лемаринье, восстановление королевской власти началось только с 1077 г. К этому разделу царствования Филиппа I на два этапа — на протяжении первого продолжался упадок, второго — наметилось возрождение монархии, — можно добавить дополнение, выделив новый этап трудностей и слабости, пришедшийся на весь конец правления, начиная, самое позднее, с конца 1194 г. Ни в работе канцелярии, ни в составе королевского окружения не прослеживается никаких помех, что свидетельствует о качестве достигнутого прогресса. Но на политическом поле Филиппа ждали два серьезных препятствия: противодействие церковных властей его браку с Бертрадой де Монфор и упадок его энергии в последние годы правления.

«Сладострастная Бертрада де Монфор», христианская доктрина брака и ссора короля с Церковью

Берта Голландская родила королю двух детей: наследника Людовика и дочь Констанцию. Тем не менее он развелся с нею, почему — точно неизвестно: Берта умерла в 1194 г. в Монтрей-сюр-Мер. Вероятно, в мае 1192 г. в Туре Филипп встретил Бертраду де Монфор, супругу графа Анжуйского Фулька Глотки. Король влюбился в графиню и похитил ее. Архиепископ Реймсский и епископ Санлисский согласились благословить их союз, хотя на тот момент оба новобрачных все еще состояли в прежнем браке.

Реформа Церкви и институт брака

Но авантюра Филиппа разворачивалась в крайне неблагоприятном контексте: еще в предыдущем поколении признавалось, в том числе и Церковью, что супруги, занимавшие высокое положение, могут развестись, если они не способны завести детей, или по причинам личного характера, или из-за политической необходимости — и после этого каждый был волен вновь вступить в брак. По правде сказать, побудительные мотивы, на которые мог сослаться Филипп, были довольно слабые, но, вероятно, это дело никогда не встретило бы столько препятствий, если бы не так неудачно выбранный момент. Филипп женился на Берте в то самое время, когда реформа Церкви начала оказывать свое влияние на институт брака: союз супругов все больше стали рассматривать как священный и нерасторжимый, и вскоре в глазах богословов он станет таинством.

Ив Шартрский

Новое ужесточение доктрины нашло свое воплощение в фигуре Ива Шартрского, который одновременно был лучшим канонистом своего времени и настоящей совестью французского епископата. В 1094 г. он вернулся из длительной поездки в Рим, где нашел немало древних текстов, обогативших его каноническую коллекцию, которую он как раз принялся собирать. Знания и целеустремленность превратили Ива в убежденного сторонника осуждения второго брака Филиппа. В письме к королю, отказываясь от приглашения на свадьбу, Ив ясно указал на риск, которому подвергают себя его менее щепетильные собратья, и опасности пути, куда вступила королевская власть. «Я не хочу и не могу присутствовать на свадебной церемонии, на которую вы меня пригласили, если перед этим не узнаю, что всеобщий собор законно не провозгласит расторгнутым союз между вами и вашей супругой Бертой и вам разрешено заключить законный брак с той, на ком вы желаете жениться. Говоря так, я полагаю, что не уклоняюсь от верности, коей вам обязан, но, наоборот, выказываю вам наивысшую преданность, ибо считаю этот союз преградой для спасения вашей души и великой угрозой для вашего королевского сана»[57].

Смерть Берты, последовавшая чуть позже, могла бы помочь узаконить брак между Филиппом и Бертрадой; по меньшей мере на это надеялись король и архиепископ Реймсский, которые тотчас же созвали собор в Реймсе (1094 г.). Но Бертрада все же оставалась замужем за графом Анжуйским, и епископы, разделявшие мнение Ива Шартрского, по-прежнему упорствовали. В тот же год папский легат Гуго де Ди созвал новый собор в Отене, который отлучил короля от церкви. Филипп отправил посольство к папе, тогда находившемуся в Пьяченце; посольство добилось отсрочки, но Филипп так и не расстался с Бертрадой.

Клермонский собор

На клермонском соборе в 1095 г. Урбан II в свою очередь отлучил короля; в следующем году он наложил на королевство интердикт — иначе говоря, всему населению было отказано в церковных таинствах и богослужениях. Напомним, что в это время началась подготовка к Первому крестовому походу; из-за проступка своего короля французы — составлявшие костяк крестоносного воинства — были лишены духовной поддержки в тот самый момент, когда всю страну охватило чувство религиозной экзальтации. Ситуация была парадоксальной и, несомненно, невыносимой для будущих крестоносцев. Для них тем более шокирующей была мысль, что отлучение короля произошло на собрании в Клермоне, которое стало знаменитым благодаря призыву к крестовому походу и где обновили предписания ради сохранения мира и подтвердили меры, направленные против женатых священников.

Примирение

Казалось, что Филипп раскаялся в 1098 г.; с него сняли отлучение, но он так и не расстался с Бертрадой. Тогда его отлучили снова. Но король опять обещал отослать прочь Бертраду, и папа Пасхалий II, нуждавшийся в помощи короля против императора, вновь ввел его в сообщество христиан 2 декабря 1104 г. На деле Бертрада осталась с королем до самой его смерти; меж тем она родила ему двух сыновей, Филиппа и Флора, а также дочь Цецилию. Подобное положение дел молчаливо признавалось всеми сторонами и никак не помешало папе посетить Францию в 1107 г., чтобы заключить со старым королем и его наследником соглашение фундаментальной важности о епископской инвеституре[58]. Этот договор был тем более примечателен, что сам Филипп никогда не вел себя безупречно в вопросах назначения на церковные посты; его обвиняли в том, что он использует свое влияние в обмен на деньги, и эти слабости, без сомнения, навлекли на него недовольство клириков-реформаторов.

Людовик VI приходит на смену

Таким образом, ссоры этой пары уже немолодых влюбленных с клириками, облекшимися в одежды новой суровости, не помешали капетингской монархии с мудростью и предусмотрительностью воспринять перелом, происходивший в отношениях между мирской и духовной властями. Ворох неисчислимых последствий, которые принесла императорской власти борьба за инвеституру, миновал Капетингов. Таким образом, Франция сохранила все шансы стать «родной дочерью римской Церкви», как называл ее сам Людовик VI.

Впрочем, Филипп мало что сделал для такого умелого поворота событий; кажется, что после повторной женитьбы и первых столкновений с Церковью он забросил правление. С 1092 г. юный Людовик VI со свойственной ему энергией начал играть активную политическую и военную роль. Несмотря на враждебность Бертрады, которая пыталась заменить его своим собственным сыном Филиппом Мантским, он был миропомазан между маем 1098 и концом 1100 г. и стал королем-со-правителем. После поездки в Англию, куда он, возможно, был сослан из-за происков своей мачехи, Людовик стал играть все более важную роль в управлении. Поэтому, когда Филипп скончался, вероятно, в Мелене 29 или 30 июля 1108 г., и был погребен в Сен-Бенуа-сюр-Луар, преемственность власти была надежно обеспечена вопреки последним интригам Бертрады. Вот уже несколько лет как королевская власть вступила на путь возрождения, и правление Филиппа ознаменовало собой начало этого пути.


Глава III Власть и общество в эпоху первых Капетингов (Франсуа Менан)

Восшествие на престол новой династии совпало с глубокими изменениями в обществе. Точнее, становление королевской власти — в том виде, какой она приобретет в XII в., - является одним из составляющих эволюции, приведшей к перестройке социальных и политических отношений в период между распадом каролингской империи и XII в. Тенденции, которые тогда четко прослеживались, ощущались, хоть и слабо, уже в IX в, например, подчинение крестьян хозяину домена, складывание вокруг могущественных лиц отрядов воинов, лично им преданных; или же передача по наследству государственных постов (honores), которые стали вотчинным достоянием их держателей.

Все эти процессы в конце концов привели к настоящему социальному перевороту; общество эпохи Карла Великого состояло из свободных людей (в идеале, крестьян-воинов, мелких собственников), рабов и немногочисленной, но крайне могущественной знати. В 1100 г. рабство, напротив, практически исчезло — но и свободное крестьянство тоже; подавляющее большинство крестьян стало сервами, трудившимися на земле хозяина, к которой их привязывало множество уз и устоявшихся повинностей.

Эти землевладельцы были аристократией — теперь уже многочисленной, — чьим уделом стала война. Аристократией со своей внутренней иерархией, формализованной в виде сеньориально-вассальных отношений, и собственной идеологией: рыцарством. Замки, нависавшие над любой мелкой деревушкой, одновременно являлись как местом жительства, так и символами власти этой аристократии; каждое из составлявших ее семейств передавало по наследству совокупность руководящих прерогатив, на которые, в наших глазах — глазах людей XX века, — имеет право одно лишь государство: отправлять правосудие, воевать, взимать налоги…

Распад власти на тысячи мелких и автономных политических образований был, без всякого сомнения, доминирующей реальностью этого времени.


Кто руководит?

Аристократия

Каролингская знать

Знать эпохи Каролингов состояла всего из нескольких десятков семейств. Их власть зиждилась на крупных поместьях, разбросанных по всей империи, honores (графских должностях или других государственных постах, вкупе с прилагаемыми к ним земельными владениями), которыми эти семейства владели практически на наследственной основе, а также на связях с учрежденными или облагодетельствованными ими монастырями. Епископские кафедры, имевшие серьезное политическое значение, передавались в этих семействах от дяди к племяннику. Наконец, они посещали двор и все в той или иной мере породнились с правящей династией: подавляющее большинство из них были выходцами из областей Мааса, Мозеля и среднего Рейна, как и сами Каролинги, которые заключали с ними брачные союзы на протяжении нескольких поколений. Робертины, предки Капетингов, являются прекрасным примером такого семейства. Множество способов влияния и мест, где они им пользовались, сделало семейные структуры в этой среде в некоторой степени размытыми. Эти структуры обычно называют «горизонтальными», так как каждое поколение представляло собой своего рода слабо иерархизированную и размытую группу людей; между крупными семействами заключалось множество союзов, часто скрепляемых брачными узами. В таких семействах отнюдь не забывали о предках; память о них сохранялась в списке умерших, за которых молились монахи дружественных им аббатств; слава же этих семейств во многом зависела от известности их предков. Но память о предшественниках практически не была привязана к конкретной местности; honores часто менялись — Робертины и здесь могут послужить хорошим примером, — и еще не существовало названия семейства, которое позволило бы, как то будет впоследствии, автоматически связать человека и место, где он обладал властью: принадлежность же представителей знати к одному и тому же семейству отражалась только в повторяющемся на протяжении поколений выборе одних и тех же личных имен и иногда в коллективном имени, происходившим от имени общего предка[59].

Трансформация знати в X–XI вв.

Возвышение Робертинов происходило в то же самое время, что и трансформация знати — более того, оно может служить прекрасной иллюстрацией этого процесса. В X–XI вв. каждое семейство сплотилось на одной вотчинной основе, собранной в одном месте, вокруг одного графства, замка или сеньории. Эта эволюция совпала внедрением передачи государственных обязанностей по наследству, которое стало повсеместным начиная с конца IX в. Смысл слова «графство» незаметно меняется на протяжении двух-трех поколений: оно больше не означает государственную должность, полученную от государя и отобранную при необходимости (даже если обычай предполагал, что она чаще всего передавалась в кругу одной и той же семьи), но землю и властные полномочия, которые отныне стали наследственной вотчиной. Таким образом, honores превратились в территориальную основу аристократических семейств. С X в. некоторые герцоги и графы не побоялись провозгласить, что они держат свою власть «по милости Божьей», а не от короля. Даже если они сохраняли воспоминание о своей зависимости от монарха, облекалась она отныне в форму вассалитета, который требовал от них клятву верности и, в принципе, службу в виде помощи и совета. На практике эта служба сильно варьировалась: король никогда не мог рассчитывать на отряды всех своих крупных вассалов, а некоторые из них даже враждовали с ним почти непрерывно. Территориальные княжества, графства и вскоре простые шателенства, по сути представляли собой независимые государства, образовывавшие своего рода очень вольную федерацию вокруг государя, который был менее могущественным, чем некоторые из его вассалов и, в принципе, управлял только по их совету. На деле же этого совета король и не получал, так как крупные вассалы больше не посещали его двор.

Семейные структуры

«Кристаллизация» аристократических родов на вотчинной основе сопровождалась изменением их внутренней структуры: аморфную «горизонталь» каролингских времен сменила куда более строгая «вертикальная» структура. Ведь отныне вотчина переходила в руки единственного наследника, старшего сына; его братья становились клириками (что давало возможность расширять семейную вотчину, добавляя к ней аббатства, епископства, пребенды каноников, достававшиеся каждому новому поколению младших братьев), либо им предлагалось пытать счастья самостоятельно, лучше всего — женившись на наследнице. В самом деле, насилие как повседневная реальность жизни этих людей, занятых войной и охотой, сокращало аристократические семейства, хоть они и были плодовитыми, так что довольно часто графство или замок наследовала дочь, а их защиту должен был взять на себя будущий муж. Эта новая структура родственных связей послужила основой для самоназвания родов: каждое семейство стало именоваться по главному замку, который передавался от поколения к поколению, и это упрощало идентификацию рода. Поскольку в то же время стал распространенным и рыцарский титул, теперь знатных людей обычно называли «воин из…» (miles de), прибавляя название земли. Новая форма самоназвания стала одним из проявлений глубокого сознания идентичности, каким теперь отличались аристократические роды; выражалось оно и в появлении генеалогической литературы, описывавшей происхождение семейства и восхвалявшей подвиги предков. Графы Фландрские располагали рассказом в этом жанре, многочисленные версии которого будут впоследствии записаны, с середины X в.; у графов Анжуйских и Вандомских он появился в XI в., у графов Булонских — в конце того же века. В ту эпоху, несомненно, возникли и еще многие другие генеалогии, позже утраченные. Менее могущественные роды в XII в. стали подражать великим графам: тогда, например, была написана история сиров Амбуаза, а также история графов Гина и сеньоров Ардра (имевших владения на южных окраинах графства Фландрии)[60]. Такие тексты писали по преимуществу в семейных монастырях, потому что там хранились архивы и выполнялось литургическое поминание усопших. Хроники, рассчитанные на увековечение истории самого монастыря, тоже часто сбивались на историографию рода основателей: самый знаменитый пример этого — несомненно, длинная глава, которую Ордерик Виталий в своей «Церковной истории», написанной с 1109 по 1142 г., посвятил основателям нормандского монастыря Сент-Эвруль[61].

Происхождение из каролингских времен и предки-родоначальники

Многие аристократические роды XI в. произошли от семейств каролингских времен. Долгое время считалось, что их первые известные предки, у крупнейших родов жившие в X в., у простых сеньоров замков — на рубеже тысячного года или еще позже, были «новыми людьми»: возможность для социального подъема им якобы дали воинские достоинства, благодаря которым они получили во фьеф сеньорию, женились на наследнице или совершили переворот. Во всяком случае, такие истории обычно рассказывают генеалогии XI и XII вв., почти всегда изображающие основателя рода доблестным, но неимущим чужеземцем. Историки, тщательно реконструировав фамильные связи, для чего они использовали повторение одних и тех же личных имен из поколения в поколение, сумели показать, что на самом деле графы XII в. происходили по преимуществу от графов каролингской эпохи, тогда как сиры замков были потомками либо помощников графов IX в. — вигье и сотников, либо младших сыновей самих графских семейств. Карл Фердинанд Вернер продемонстрировал это на примере феодальных семейств Турени и Анжу, а также самих Капетингов[62]. В ходе XI в., а также в первые десятилетия XII в. в эту сеть сеньориальных семейств, уже почти отвердевшую, еще удавалось встраиваться новым пришельцам — это были рыцари, которые покинули замок, где командовали гарнизоном, чтобы поселиться на землях, которые сеньор дал им во фьеф. На этих землях они строили укрепленный дом (maison-forte) — резиденцию с незначительными укреплениями, а также центр управления имением, — и их потомки уже проникали в низший слой местной знати. Очень часто они даже не обладали сеньориальными правами — во всяком случае, обладали ими не в полном объеме.

Знать и феодализм

Таким образом, знать самоопределялась как социальная группа по мере формирования разных слоев феодального общества, которое почти полностью состояло из нее. Идентичность феодалов и знати допускала многочисленные исключения: в некоторых областях простые рыцари с трудом добивались, чтобы их признали знатью, в других, особенно на севере и востоке, существовали многочисленные группы рыцарей сервильного происхождения, рисковавших в любой момент утратить то уважение общества, которое приобрели. Отчасти это были министериалы, сеньориальные служащие незнатного происхождения, которым иногда удавалось проникнуть и в круг знати. Но, кроме как у этого меньшинства с неопределенным положением, статус знати определяло несколько главных критериев: знатные люди были воинами (они даже имели исключительное право участвовать в войне и носить оружие) и обладали сеньориальной властью. Знатность передавалась по наследству, открывала доступ к высшим церковным должностям и предполагала наличие некоего набора личных качеств (смелости, благородства, щедрости…)[63].

Знать и рыцарство

Усвоение военной аристократией рыцарского идеала означало полный переворот в системе ценностей. До тех пор духовенство относилось к воинам недоверчиво, а последние славились грубостью и склонностью к грабежам, особенно церковного имущества. Отныне клирики начали учить, что и воин может обрести небесное спасение. Первым шагом стало «Житие» святого Геральда Орильякского (855–904), написанное в 930 г. Одоном Клюнийским и получившее большой успех. Переоценка фигуры воина оставалась еще робкой: Геральд был воином, но впоследствии сделался монахом и основал аббатство. Только в XI в., в тот же период, когда возник «Божий мир», образ «христианского рыцаря» стал общеизвестным. В христианизации войны сыграли роль крестовые походы и прежде всего испанская Реконкиста. Идеальный рыцарь, черты которого сделались отчетливыми, ставил свою силу и воинские умения на службу слабым и религии. Он был покровителем вдов и сирот, защитником церкви и следовал профессиональной этике, в основе которой лежала верность. Этот идеал внушала многочисленная литература, в первую очередь «песни о деяниях», рассказывавшие о подвигах Карла Великого и его сподвижников, перетолковывая их в свете рыцарских идеалов. Самой знаменитой (и первой из получивших широкое распространение) была «Песнь о Роланде», старейшая из сохранившихся рукопись которой датируется концом XI в. Рыцарский идеал усвоила сначала мелкая аристократия (каждый день видевшая насилие частных войн), а потом крупные сеньоры. В течение X в. распространилась и церемония посвящения в рыцари — одновременно военная, христианская и праздничная. В тот период она знаменовала прежде всего окончание ученичества юноши; старший передавал ему пояс, символизировавший статус воина (miles) и дававший доступ к командным функциям[64]. Впоследствии эту церемонию все больше пропитывала богатая религиозная символика. Посвящение сплачивало рыцарей в особое братство внутри феодальной знати. В XII в. рыцарями пожелают быть все знатные люди и рыцарский идеал сделается идеалом всей знати.

Сословное общество

Сознательная самоидентификация родов, которую отражали родовая фамилия, титул miles'а или генеалогические рассказы, соответствовала новой концепции общества, выразившейся в теории сословий (ordres): знать сражается, защищая другие сословия, духовенство молится за них, крестьяне работают, чтобы их кормить. Распространение этой концепции можно проследить с конца IX в., но самым известным ее «рупором» был Адальберон Ланский, изложивший ее в поэме, которую немногим позже 1027 г. посвятил Роберту Благочестивому[65]. В этой идее чувствуется возрождение представления о функциональной трехчастности общества, свойственного древним индоевропейским концепциям, на основе которых было также организовано общество в Древней Индии и Древнем Риме. Представление о трехчастности будет лежать в основе французского общества и его политического представления о самом себе до самых Генеральных штатов 1789 г. Для тех, кто его осмысливал, как в XI в., так и в другие эпохи, когда оно служило моделью социальной организации, оно было «идеалом и в то же время средством, позволявшим анализировать и объяснять, какие силы обеспечивают ход событий в мире и жизнь людей»[66].

Функциональная трехчастность и сеньориальные подати

Таким образом, каролингское общество, разделенное на две части, на свободных людей и рабов, над которыми господствовал очень тонкий слой высшей знати, превратилось в такое, где только знать (уже намного более многочисленная, чем прежде) осталась свободной, остальные же, как мы увидим позже в подробностях, стали сервами, лишившись прежней свободы. Что касается духовенства, оно было всего лишь придатком знати, и клирики, во всяком случае мало-мальски влиятельные, выходили только из ее рядов. Общество было, несомненно, трехчастным с точки зрения функций (молитва, война, труд), но двухчастным в отношении реального распределения сил: те, кто командовал, принадлежали к знати и клирикам, их роднили кровные узы, образ жизни и, главное, власть, которой они обладали над третьим сословием, власть, часто передававшаяся по наследству. Такую власть в большей или меньшей мере давало обладание прежде публичными функциями, главной из которых, похоже, было право творить суд: именно судебные полномочия давали больше всего возможностей принуждать крестьян к повиновению. Действительно, узловым пунктом системы была власть господствующей военной и церковной группы, позволявшая ей эксплуатировать труд третьего сословия. Формой такой эксплуатации была сеньория, целью — изъятие излишков сельскохозяйственной продукции ради содержания господствующей группы.

Формы организации господствующих социальных групп

Феодальное общество?

Это рассредоточение власти не следует рассматривать (и отрицательно оценивать), исходя из позднейшей эволюции политической организации. Образ XI века очень пострадал от определений вроде «феодальная анархия», клеймивших внешний беспорядок, в существовании которого убеждают тексты. Хроники переполнены рассказами об актах насилия и малых войнах между шателенами, документы «собраний мира Божьего» упоминают рыцарей-разбойников и говорят о непрерывной герилье, даже в описании социальной эволюции крестьянства постоянно фигурирует насилие, к которому прибегают сеньоры, чтобы поработить крестьян. Если верить этим свидетельствам, создается впечатление, что аристократией первых капетингских времен не руководила никакая институциональная структура, что она буквально не знала ни веры (верности), ни закона. А ведь у этой аристократии имелись и кодекс поведения, и руководящие структуры, важнейшими из которых, несомненно, были феодальные. Правда, недавно появилось утверждение, что в «первом феодальном веке» не было вообще ничего феодального[67]. Якобы общественные отношения еще не имели вассальной формы — ее им приписали историки, перенеся в прошлое намного более формализованную ситуацию следующего периода. Автор другого подхода к обществу XI и XII вв. предпочитает видеть в эпохе, которую когда-то описывали как «первый и второй феодальные века», «сеньориальный строй»[68]. Не пренебрегая этими новыми прочтениями и полезными сомнениями, какие они пробуждают, мы для удобства сохраним термин «феодальное общество», освященный более чем полвека назад великой книгой Марка Блока[69].

Родство

Феодо-вассальные отношения были всего лишь одним из видов организации этого общества. Они переплетались, прежде всего, с узами родства. Стратегии создания таких уз при помощи брака тщательно разрабатывались, ведь удачный брак был для рыцаря лучшим, если не единственным способом подняться на новую ступень в обществе. Жорж Дюби проторил путь для изучения истории брака, аристократических взглядов на семью, родственных связей между кузенами[70].

Сегодня известно, насколько существенны эти вопросы для немногочисленного, сравнительно замкнутого общества, где каждый — и какой-то степени родственник всем. Именно родство в первую очередь предопределяло переход состояний из рук в руки и затрагивало сферу феодальных отношений, потому что наследственность фьефов изменяла вассальные связи внутри огромных семейств. Именно XI в. был эпохой, когда церковь, энергично проводя реформы, усовершенствовала представление о браке: его вскоре признали таинством. Это укрепило семью и установило ей пределы: запреты вступать в брак с близкими родственниками способствовали уточнению степеней родства, и эти реалии приобрели исключительную важность в социальных отношениях и политических делах[71]; история первых Капетингов, от Роберта Благочестивого до Филиппа I, изобилует соответствующими эпизодами.

Сакральное

Формы организации аристократического общества не сводились к вассальным и родственным связям: структурированию семейств способствовали также отношения с сакральным и с церковью. Основание монастыря или просто церкви позволяло сохранить единство рода благодаря общей пользе от молитв, которые будут там читаться, могиле в фамильном некрополе, осуществлению попечительских прав. Обычное дарение земли святому, почитавшемуся в какой-либо церкви, связывало донатора с духовенством, служившим там, и давало ему покровительство этого святого: многие бургундцы в X и XI вв. стремились «быть соседями святого Петра», покровителя Клюни, отдавая ради этого монастырю часть своих земель и периодически подтверждая этот дар, чтобы напомнить о созданной тем самым связи[72].

Из того же ряда понятий упомянем еще улаживание конфликтов, которое было излюбленным предметом изучения медиевистов, особенно англосаксонских, в восьмидесятые годы: «Жить в конфликте внутри Франции без государства» — так называлась одна из лучших статей на эту тему[73]. Этот заголовок хорошо формулирует проблему: не следует представлять дело так, будто в феодальном обществе единственным путем разрешения споров была, как в нашем, иерархия публичных судов. Суды существовали, и отправление правосудия даже было по преимуществу королевской прерогативой. Но в непосредственной юрисдикции королевского суда находились немногие — большинство людей, сообразно их статусу, должны были судить особые суды: сеньориальный, который вершил сеньор или его управляющий, феодальный суд пэров, церковный суд для клириков… Эти суды отправляли правосудие очень по-разному: сеньориальный суд был эффективным и безо всякого труда добивался осуществления приговора, который выносил крестьянину. А вот другие суды не отличались такой же отлаженностью процесса и исполнения: если тяжущиеся стороны были мало-мальски влиятельными, приговор вполне мог и не вступить в силу. Поэтому общество, лишенное органов, которые имели бы полномочия по осуществлению принудительных действий, придумывало все новые внесудебные способы разрешения конфликтов — прежде всего, конечно, войну, непременную спутницу «файд» (faidae), бесконечных актов мщения, восстанавливавших одни роды против других. Но распри и даже файды можно было уладить и при помощи всевозможных соглашений, заключаемых третейскими судьями — друзьями обеих сторон. Гарантией таких сделок часто служили взаимные клятвы, очень похожие на феодальные договоры, но не предусматривавшие ничего иного, кроме того, что договаривающиеся стороны не предпримут никакой агрессии друг против друга. Феодализм на Юге отчасти был основан на таких договорах, называвшихся либо «конвенциями» (convenientiae), либо «гарантиями» (securitates)[74]. Крупные сеньоры Севера тоже, чтобы восстановить между собой мир, прибегали к ритуалам, связанным с феодальными отношениями, — это был оммаж мира (hommage depaix), или оммаж на границе (называвшийся так потому, что его приносили на границе обоих договаривающихся государств)[75]. Клятвой скреплялись и «сообщества мира», о которых мы будем говорить дальше: они представляли собой еще один способ преодолеть антагонизмы и организовать общество. Что касается монахов, они торжественно провозглашали проклятие агрессорам и взывали, чтобы их покарать, к покровительству своих святых: проводя удивительные церемонии, монахи оскорбляли реликвии святых, чтобы верней побудить их к действию[76].

Таким образом, в феодальном обществе существовали такие системы связей, формы организации, способы формирования социальных отношений, каких в нашем обществе уже нет, и нам следует воздерживаться от их оценки по меркам сегодняшних социальных и политических структур. Это «общество без государства» (или общество, где государства было слишком много?) проявляло многообразную изобретательность, стараясь сохранять единство и разрешать распри между группами и индивидами.

Феодализм

«Первый феодальный век»

Феодо-вассальные институты были не более чем одной из этих форм организации. Но они играли важную роль в создании баланса сил в XI в. Точней, в ту эпоху они приняли на себя эту ведущую роль: тогда они переживали активное развитие, а юридические формулировки их законов начали уточняться. Эту созидательную эпоху иногда называют «первым феодальным веком». Именно на эти вассальные связи смогут опереться в XII в. Капетинги, верховные сеньоры и ничьи вассалы, чтобы завершить к своей выгоде «феодальную пирамиду», поднявшись на вершину иерархии личных связей, соединявших между собой всю знать королевства. «Второй феодальный век» станет периодом упорядоченного функционирования феодальных институтов, веком записи обычаев, которые будут определять это функционирование, а также все более реального верховенства короля в той системе отношений, которая до тех пор повиновалась ему только в принципе.

Генезис феодальной иерархии

Более или менее кодифицированные личные отношения между членами господствующей группы уже к тысячному году имели очень долгую историю: даже если не вспоминать об отрядах дружинников, окружавших германских вождей, надо напомнить, что обычай раздавать конным воинам церковные земли в обмен на военную службу в королевской армии появился в середине VIII в. Действительно, власть решила, что церковные имущества могут быть использованы в общих интересах, в данном случае выраженных в необходимости содержать многочисленную конницу. Юридические формы держания имуществ, уступленных таким образом, уже предвосхищали феодализм. Карл Великий расширил систему феодальных связей, рассчитывая усилить каркас государства за счет отношений верности, которые бы связывали всех подданных с императором. Вассал получал от сеньора бенефиций, то есть земельное владение или другой источник доходов (то, что позже назовут фьефом), и обещал хранить ему верность. Главной задачей, возлагавшейся на него, была военная служба. После исчезновения императорской власти, в конце IX в., дробление власти укрепило эти вассальные связи. Каждый из сильных мира сего привязывал к себе клиентелу, уступая ей земли и требуя клятв верности. Графы были вассалами короля, а вассалами их самих были сеньоры замков, в свою очередь располагавшие отрядами вассалов — простых рыцарей, составлявших гарнизон замка. Со своей стороны, епископы и аббаты тоже имели вассалов: должность «защитника церкви» (avouerie), обязанного представлять церковь в судах и творить ее именем суд над крестьянами, также уступалась как фьеф. Обычай передачи фьефов по наследству, распространившийся с конца IX в., стабилизировал систему вассалитета, но также сделал вассалов более независимыми, поскольку смещать или перемещать их теперь стало трудно; аллоды и фьефы запросто соседствовали в качестве составных частей вотчин. К концу XI в. феодальная система повсюду сформировалась почти окончательно. Различия в обычаях и словаре придавали своеобразие каждому княжеству и даже каждому шателенству, но общая структура везде была одинаковой: на высшем уровне находились непосредственные вассалы короля — герцоги и самые могущественные из графов, епископы, некоторые аббаты. Эти территориальные князья и церковные вельможи в период с 880 по 980 г. стали независимыми друг от друга. Ниже них стояли сеньоры замков[77], часто называвшиеся баронами, вассалами или просто сеньорами (domini)[78], к которым приравнивались наименее могущественные графы. За полвека на рубеже тысячного года (около 980–1030) они приобрели автономию по отношению к сеньору, сделав свои фьефы наследственными, а иногда и приобретя аллодиальные замки, которые превращались в ядро их наследственной вотчины. Каждый из них держал отряд рыцарей (milites, caballarii, Valvassores), которые жили близ замка, поочередно охраняемого ими; эти рыцари, в свою очередь, с XI по XII в. покинули замок и поселились во фьефах. Тогда «феодальная пирамида» оказалась завершена и (как мы видели) включила в себя практически всю знать.

Хрупкие институты

Связь, хранить которую обязывался вассал, в принципе была очень крепкой, даже крепче кровных уз; «песни о деяниях» воспевали эту добродетель — верность. На самом деле можно заметить, что клятвы часто нарушались и что сеньоры едва ли могли рассчитывать на абсолютную верность всех своих людей, а того менее — на их службу: пример короля Франции, которому было трудно собрать войско и которому приходилось то и дело отвоевывать собственные замки, доверенные неверным вассалам, не уникален, а, напротив, наглядно характеризует непрочность феодальных построений. В «Conventum», тексте, который рассказывает о столкновениях между герцогом Гильомом Аквитанским (993–1030) и его вассалом Гуго де Лузиньяном[79], поведение феодалов Пуату описано как запутанный клубок вероломств и измен; впрочем, управлять Пуату будет трудно до самого XIII в. Герцоги Нормандии и графы Фландрии крепче держали вассалов в руках, но даже в этих сильных княжествах в периоды малолетства монархов или борьбы за власть вновь возникал беспорядок. В Нормандии, например, при несовершеннолетнем Вильгельме Завоевателе произошел всплеск сепаратизма вассалов, закончившийся в 1047 г. поражением мятежников в долине Дюн; волнения вновь вспыхнули в начале XII в. в связи с соперничеством претендентов на герцогскую корону.

Движение к кодификации феодальных обычаев

Эволюция этого института способствовала ослаблению связи между сеньором и вассалом. Начиная с каролингской эпохи, некоторые вассалы принимали бенефиции от нескольких сеньоров, что мешало служить каждому из них по отдельности. С середины XI в. как альтернатива выбору между несколькими клятвами верности распространился обычай тесного оммажа (ligesse), отдававшего одному из сеньоров приоритет. Но тенденция к ослаблению вассальных связей лишь росла, по мере того как вассалы все больше считали себя фактическими собственниками фьефов. Взаимные права и обязанности нуждались в кодификации, которая и началась вскоре после тысячного года. Из первых попыток письменной фиксации обычаев наиболее известны письма епископа Фульберта Шартрского, одно из которых (1020 г.) было адресовано герцогу Гильому Аквитанскому и посвящено его отношениям с Гуго де Лузиньяном, другое, посланное в 1023 г. от имени Эда Блуаского, — королю Роберту Благочестивому, а третье (около 1007 г.) — епископу Парижскому, в то время вассалу епископа Шартрского.


Появление у крестьян господина: генезис сельской сеньории

Эволюция Каролингского поместья

Сеньория зародилась постепенно в IX–XI вв. на основе большого каролингского поместья (domaine): власть его владельца над держателями росла, по мере того как слабела государственная власть, — например, ему полагалось самому судить своих держателей либо отправлять их под суд под свою ответственность, а также подыскивать им замену для армии, в которой им следовало бы периодически служить. Свободные земледельцы, со своей стороны, добровольно отказывались от свободы, чтобы избежать повинностей перед государством, связанных с ней. Самой непопулярной из этих обязанностей было участие в военных походах, потому что экипировка стоила дорого, а походы затягивались на все лето. Кроме того, владельцы поместий злоупотребляли своими полномочиями должностных лиц (графов или их помощников), принуждая свободных людей к повиновению. Вывод, что такие злоупотребления были, можно сделать по полиптихам, регистрировавшим свободных людей, которые «коммендировались», переходя под власть хозяина поместья, чтобы избежать службы в армии, и по капитуляриям, выпускавшимся, чтобы пресечь злоупотребления графов. В конечном счете свободных крестьян, за редкими исключениями, не осталось. В XI в. потомки рабов, потомки свободных людей и потомки тех, кто обладал промежуточным статусом («полусвободных»), слились в одну юридическую категорию: историки обычно называют их сервами (serfs), но в ту эпоху их предпочитали называть терминами, отражавшими личную зависимость, — «телесно зависимые» (hommes de corps), «собственные люди» (hommes propres) или «подвластные люди» (hommes de pote, от potestas — власть). Они не были рабами, но прикреплялись либо к держанию, которого не имели права покидать, либо лично к хозяину и были обязаны выполнять для него некоторое число повинностей. Тенденция, возникшая при Карле Великом, пришла к логическому завершению: сервы уже не подчинялись государственным властям, публичную власть над ними отправлял владелец поместья (которого отныне можно называть сеньором), и ее символизировало, в частности, право творить над ними суд.

Ускорение тысячного года

Эта эволюция продолжилась на рубеже тысячного года и закончилась в XI в., в атмосфере насилия: сеньоры закабалили всех крестьян (даже тех, которые были независимыми собственниками-аллодистами), воспользовавшись появлением нескольких новых факторов.

Первой из этих новых реалий было появление многочисленных отрядов конных воинов (milites), которые могли навязывать свое господство крестьянам, отныне безоружным, и нуждались в излишках продукции, чтобы прокормиться. Они составляли сравнительно большую социальную группу, которая не производила материальных ценностей и потребности которой были довольно существенными: их снаряжение, сделанное в основном из железа, стоило дорого, и они желали вести аристократический образ жизни, для которого были характерны сравнительная роскошь и, главное, подчеркнутая расточительность. Соответственно, росли изъятия крестьянской продукции, а осуществлять их было тем проще, что milites одновременно ведали обложением и оно производилось в их пользу.

Milites составляли гарнизоны замков, еще в большинстве построенных из земли и дерева (холм, окружные стены и прочие примитивные формы укреплений), которые стали множиться в сельской местности после тысячного года. Вскоре над каждой деревней или как минимум над каждой группой деревень господствовала одна из таких маленьких крепостей, в которой угнездился сеньориальный род. Эти крепости были источниками сеньориального обложения, и именно их обитатели производили закабаление крестьян — не только крестьян сеньора, но и крестьян более слабых соседей, особенно церквей. Кроме того, само наличие замка увеличивало потребности сеньора, ведь его строительство и содержание требовали значительной рабочей силы, которую и составляли барщинные крестьяне. Жителям деревень разрешалось укрываться за внешней стеной (в нижнем дворе) в случае войны между сеньорами, но за эту защиту они платили дополнительным обложением. Кстати, угрозы, которые создавали для крестьян эти хронические войны, были еще одним мотивом для последних аллодистов, чтобы перейти под руку господина, который бы их защитил, — они шли к ближайшему сеньору либо, чтобы избежать давления с его стороны, подчинялись какой-нибудь церкви, что готовило им чуть лучшую судьбу. Сосредоточение жителей в более или менее густонаселенных деревнях, каким сопровождалось возведение замка, упрощало для сеньора установление контроля. На Юге концентрация населения началась до тысячного года, приняв форму строительства укрепленных castra на возвышениях. Чем северней были земли, тем позднее там начинался рост населения и людей в них было все меньше. В Иль-де-Франсе, в Шампани еще долгое время после начала XIII в. дома в деревнях стояли редко и не имели заборов. Но повсюду жилища находились более или менее близко, чего добивались сеньориальные служащие. Расширение приходов, дававшее окормление каждой деревне, также способствовало усилению контроля над крестьянством.

Таким образом, время первых Капетингов было периодом сеньориальной организации сельского населения, и, возможно, это главная его характеристика. Такая организация происходила в атмосфере насилия, что церковные авторы, к каким принадлежат почти все наши источники, подчеркивали охотно и, может быть, сгущая краски. Воины брали то, что им было нужно, и навязывали свою власть, часто безо всяких ссылок на закон, — это были «дурные обычаи» (mauvaises coutumes). Постепенно к этим требованиям привыкали, и они становились просто обычаем, дополнявшим и ухудшавшим положение крестьян, какое сложилось в результате эволюции каролингского поместья.

Отныне главный барьер в обществе проходил не внутри крестьянства, между свободными и несвободными (пусть даже закабаление могло иметь разную степень), а между всеми крестьянами в целом и знатью. Феодальное общество было сословным, и крестьяне образовали в нем сословие «несвободных», описанное немногим позже 1027 г. Адальбероном Ланским в следующих знаменитых словах: «У этого племени несчастных нет ничего, кроме страдания. Пищей и одеждой всех снабжают несвободные, ни один свободный человек не способен жить без них»[80]. Оба остальных сословия, знать и духовенство, выполняют собственные функции (защищают, молятся), и за это крестьянин предоставляет им все необходимое.

Примеры процесса закабаллени

Чтобы лучше понять, каким образом крестьян превращали в сервов, рассмотрим подробней две важные стороны этого процесса — приватизацию судов и превращение крестьянского аллода в редкость.

Приватизация правосудия

Каролингский суд под председательством графа состоял из «жюри» свободных людей, знатоков права (скабинов, эшевенов), выносивших приговор в присутствии всех свободных людей округа. Судебные заседания (лат. placita, фр. plaids), происходившие периодически (обычно трижды в год), были для них важной возможностью проявить свою свободу. Исследования трансформации графского суда в Маконне[81], в Провансе, в Пикардии рассматривают период с середины или конца X в. Количество эшевенов сократилось тогда с десяти-двенадцати до одного-двух, а потом они исчезли. Ссылки на имперское право, которое они знали, исчезли вместе с ними, и отныне судили на основе местного, устного обычая (coutume), который создавался прецедентом. Судьями теперь были вассалы графа, державшие от него замки. Но пример Маконне показывает, что после тысячного года крупнейшие шателены больше не принимали участия в заседаниях: у них уже были собственные суды, где им содействовали собственные вассалы. Теперь дела в графском суде рассматривали простые рыцари, находившиеся на графской службе. Этот ход событий поразительно напоминает уход с капетингского двора крупных вассалов, а потом простых шателенов: в обоих случаях происходило дробление власти. Эту эволюцию сопровождала перемена мест, где происходило заседание. Каролингские placita проводились в хорошо известных общественных местах, освященных традицией, под открытым небом, в местности, знакомой всем или проникнутой символикой: например, в Туре — там, где заседал древнеримский суд. Теперь же правосудие происходило в закрытом месте, на территории тех, кто его отправлял: на дворе или в приемном зале замка, в городском жилище сеньора, в клуатре монастыря.

Тем самым публичный суд превратился в феодальный или сеньориальный (в зависимости от того, кого судили: знатных людей или крестьян). Первый состоял из вассалов, равных (pairs) обвиняемому, второй — из самого сеньора или одного из его служащих. Судили уже не по закону, единому для всей империи (или по крайней мере для всего королевства — франков, бургундов, лангобардов и т. д.), а согласно обычаям, разным для каждого подсудимого, феодальным или обычаям местной сеньории. Возможность апеллировать к суду более высокой инстанции (каким прежде были missi dominici или королевский суд) исчезла. Приговоры, как мы сказали, очень различались в зависимости от личности обвиняемого: крестьян присуждали к штрафам и, если было надо, прибегали к силе, чтобы заставить их платить, — конфисковали их имущество; зато с вассалами искали полюбовного компромисса, ведь те часто не признавали приговор и шли войной на сеньора. Практически феодальная знать пользовалась привилегией не подлежать принудительному исполнению приговоров.

Таким образом, в итоге этой эволюции, завершившейся в XI в., правосудие стало частным, раздробленным (сколько судов, столько и обычаев) и различным для знати и крестьян. Последние не могли избежать суда сеньора, куда их очень часто тащили его служащие за мелкие проступки и где их приговаривали к тяжелым штрафам. Для сеньоров суд был способом изъять часть сбережений, какие мог накопить крестьянин, и в то же время эффективным рычагом, чтобы удостовериться в его покорности и заставить его выполнять всевозможные повинности.

Крестьянский аллод становится редкостью

Мелкая и средняя собственность, служившая экономической основой каролингского общества, с X по XI в. исчезла под натиском «сильных». Капитулярии провозглашали, что государство защищает малых и слабых, находящихся под угрозой, пусть даже такая защита, несомненно, часто оставалась скорей теоретической; но вместе с императорской властью исчезла и она. Результат впечатляет: в окрестностях Шартра среди даров церквям доля аллодов с 80 % на рубеже тысячного года сократилась до 8 % на рубеже 1100 г. (все остальное составляли земли, которые в том или ином качестве держал какой-либо сеньор). В Каталонии в конце XI в. на аллоды приходилось 80 % продаж земель, в 1120–1130 г. — всего 10 %: перемены более поздние, но более резкие. Однако Клоди Дюамель-Амадо подвергла резкой критике саму методику таких расчетов: якобы на самом деле все владельцы аллодов, упомянутые в текстах, были аристократами, которых помешал распознать в качестве таковых только недостаток информации[82]. То есть исчезновение аллодов, по ее мнению, говорит о процессе феодализации, а не о пауперизации крестьянства. Тем не менее сельское общество начала XII в. в целом состояло, похоже, гораздо в большей степени из держателей, чем из собственников. Похоже, немалое число крестьян еще владело какими-то землями, но у огромного большинства их было недостаточно, чтобы жить, а тем более процветать и утверждаться в обществе.

Становление сеньориального обычая

Положение крестьян после потери ими свободы продолжало ухудшаться. К концу XI в. количество сеньориальных поборов выросло, и они уже вторглись во все сферы сельской экономики. Так, например, в конце века распространились баналитеты на печь и мельницу, то есть крестьяне были обязаны пользоваться за плату этими устройствами, принадлежащими сеньору; для него это был источник легкой наживы, растущей по мере роста населения (но требовавший приложения усилий, ведь строительство и содержание мельницы обходились дорого).

К 1100 г. набор повинностей, которые должны были выполнять крестьяне, включал прежде всего натуральный оброк, выплачиваемый плодами земли (по преимуществу зерном, то есть фиксированный чинш или же шампар, пропорциональный урожаю), денежный оброк и некоторые виды земледельческой барщины (вспашку, сенокос, жатву…). Эти сельскохозяйственные повинности напоминали повинности в каролингских имениях, но барщина стала значительно легче. Ведь теперь крестьянин почти всегда был независимым земледельцем, а не работником на землях хозяина, который трудится неполную рабочую неделю. Как раз время, высвободившееся за счет отмены прежних двух-трех дней барщины в неделю, позволяло ему больше производить на своем держании, а значит, больше отдавать господину.

Подданные сеньора, помимо повинностей, какими облагались их земли, теперь имели еще ряд обязанностей, выполнения которых сеньор требовал как обладатель публичной власти. Это различие было довольно формальным, ведь основания для обложения повинностями — земельными или публичными — на практике были очень невнятными. Их происхождение и соответствие закону значили немного, если они уже вошли в состав местного обычая: «дурные обычаи», навязанные силой в первые времена установления сеньории и считавшиеся тогда несправедливыми, через два-три поколения переставали быть «дурными». То есть крестьянин подлежал суду своего господина, и мы видели, насколько важной была такая подсудность, дававшая возможность взимать штрафы и прибегать к принуждению. Источником повинностей был и замок — его надо было содержать, что сильно утяжеляло барщину, так же как содержать было надо дороги и мосты, на которых, кстати, сеньор взимал дорожные и мостовые пошлины — пеажи (peages). Облагался и оборот товаров на рынке, в том числе за счет использования монеты, которую чеканил сеньор. Право монетной эмиссии, королевская привилегия, имевшая такую же символическую значимость, как и право суда, в XI в. досталось сотням сеньоров. Многие чеканили монеты лишь время от времени, и их деньги, низкого качества, имели хождение только на их землях. По существу, эмиссия в небольших сеньориях давала средства только для мелких повседневных торговых операций; для крупных покупок и при дальней торговле принимались лишь монеты, выпущенные мастерскими нескольких крупных государей, — парижские и турские денье, денье из Ле-Мана, Провена и некоторые другие.

Наконец, сеньор пользовался правами, которые могли быть порождены разными источниками власти или просто-напросто произволом былых «дурных обычаев». Многие из них позволяли собирать денежный налог, называемый tolte, тальей или queste. Его размер и периодичность сбора часто зависели только от воли сеньора, так что он давал идеальную возможность присваивать крестьянские сбережения, по мере того как они накапливались. Сеньор и его люди могли также остановиться в доме крестьянина и получать за его счет съестное, фураж и всевозможные продукты потребления. О баналитетных печах и мельницах мы уже упоминали. На землях, где имелись виноградники, еще одной выгодной монополией был банвен (banvin), то есть право сеньора первым собирать виноград и продавать вино. Наконец, до церковной реформы и до самого конца XII в., а то и позже, было в порядке вещей, что деревенская церковь принадлежит сеньору. Он назначал священника, контролировал земельные дарения и мог изымать в свою пользу часть доходов. После реформы светские сеньоры сохранили только права попечителей или «защитников церкви», более или менее почетные функции (представительство в суде…), к которым обычно добавлялось право представлять нового священника епископу, назначавшему священников. Десятина или ее часть очень часто отходила сеньору — лишь ее четверть обязательно оставалась в распоряжении священника, в том числе на содержание церкви. Она была обильным источником богатств для светских сеньоров, которым удавалось ее присвоить, ведь она росла пропорционально росту сельскохозяйственной продукции.

Не забудем, наконец, об особых повинностях, обременявших сервов, то есть огромное большинство крестьян. Поскольку они лично зависели от сеньора, то были обязаны платить ему специальную пошлину, напоминавшую об их зависимости, — подушную подать, или шеваж (chevage), они могли жениться только на женщине сервильного происхождения (либо платить еще одну пошлину — формарьяж, formariage), а после их смерти сеньор забирал какую-то часть их наследства (право мертвой руки, mainmorte).

Итак, крестьяне конца XI в. несли очень тяжелое бремя повинностей, позволявших сеньору изымать долю всех их доходов. Важный вопрос состоит в том, способствовало ли сеньориальное обложение росту сельскохозяйственного производства, стимулируя крестьянина все больше производить, или, наоборот, подавляло его инициативу, отбивая охоту вкладывать дополнительные силы. Похоже, для XI в. верен первый ответ: потенциал роста был достаточным, чтобы пользу могли получать как сеньор, так и крестьянин.


Проблема мира

Полная независимость местных сеньоров порождала серьезные проблемы, связанные с общественным порядком: «сеньориальный век» или «первый феодальный век», почти точно совпадающий с XI в., по включающий также первые десятилетия XII в., часто описывают как эпоху анархии. К жестокой эксплуатации крестьян добавлялась частная война между сеньорами, которую они вели ради расширения земель, а также из спортивного интереса. Правда, источники, все — монастырского происхождения, склонны сгущать краски, описывая поведение сеньоров. Их насилие выглядит несправедливым, а король или клирики, на взгляд авторов источников, неизменно правы по определению. Верно и то, что не следует воспринимать порядок, который организует централизованное современное государство, как единственно допустимый. Выше мы упоминали многочисленные приемы, которые были придуманы в X и XI в., чтобы компенсировать слабость королевского государства и дробление его прерогатив. Но именно эти негосударственные организационные формы должны были как можно лучше решить проблему мира, ставшую важным политическим вопросом в течение «долгого одиннадцатого века», начавшегося задолго до конца X в. и захватившего немалую часть XII в. Церковь, жертва могущественных мирян, узурпировавших ее власть и грабивших ее земли, начала борьбу с беспорядком и насилием, порожденными фактической независимостью сотен мелких сеньоров. Позже ее усилия поддержали князья и короли. Они использовали три основных средства: с тысячного года — «Божий мир» и «Божье перемирие», немного позже — распространение рыцарского идеала и возрождение графской или герцогской, а после королевской власти.

Движение за мир

«Божий мир», «Божье перемирие»

В эпоху, когда королевская власть была в глубочайшем упадке — на рубеже тысячного года — церковная иерархия попыталась компенсировать ее слабость, прибегнув к собственным средствам — средствам духовного характера. Метод, который применили епископы, состоял в том, чтобы под страхом отлучения запретить акты насилия и заставить знатных мужей, априорно считавшихся смутьянами, поклясться не совершать нападений. Те, кто приносил коллективную клятву добиваться соблюдения этих предписаний, имели право взяться за оружие лишь затем, чтобы силой подчинить сеньоров, по-прежнему практиковавших насилие. В крайних случаях это движение выливалось в более радикальные народные движения, направленные против знати, но церковь не оказывала им поддержки, и их быстро подавляли. Целый век, от собрания в Ле-Пюи 975 г. и еще более важного в Шарру 989 г. до собрания в Клермоне 1095 г., епископы неутомимо проповедовали мир и старались обязать самих воинов хранить его или хотя бы каждую неделю соблюдать долгое перемирие.

Рауль Глабер, современник первых «собраний мира», дал возможность ощутить их масштаб: «В тысячном году от Страстей Господних, поначалу в землях Аквитании, епископы, аббаты и иные мужи, преданные святой религии, начали собирать народ на собрания, на каковые приносили много мощей святых и бесчисленные раки, полные реликвий. Оттуда по Арлезианской провинции, потом по Лионской и по всей Бургундии до самых отдаленных долин Франции было объявлено, что в назначенных местах прелаты и гранды всех земель соберут собрания, дабы восстановить мир и водворить святую веру. Когда новость об этих собраниях стала известна, великие, средние и малые, преисполненные радости, направились на них, единодушно намереваясь исполнить все, что бы ни предписали пастыри Церкви. Ибо всех пугали бедствия предшествующей эпохи, и терзал страх лишиться обилия удовольствий»[83]. География «собраний мира» почти в точности соответствует описанию Рауля Глабера: из Шарру (989 г.) и Нарбонна (990 г.) они лет за десять распространились на всем Юго-Западе, потом, в 1020-е гг., — северней, по долинам Роны и Соны, далее по всему Северу королевства, а с 1027 по 1041 г., особенно на Юге, пережили новый подъем интенсивности. Отмечено, что больше всего их происходило на землях южней Луары, которые для королевской власти стали уже недосягаемы и где местные князья показали себя почти бессильными сохранить мир. И напротив, до хорошо управляемых земель мирные движения не доберутся, либо инициативу там перехватят князья — это относится, например, к Фландрии и Нормандии (см. карта 2).



«Божий мир» имел принципиально церковный характер. Его следует помещать в контекст церковной реформы, которая как раз начиналась. Служители церкви, собиравшиеся для провозглашения «Божьего мира», часто обнародовали также меры по реформированию духовенства, и собрания нередко именовались соборами. Предусматриваемые санкции были исключительно духовными, и самой крайней из них было отлучение. Впрочем, клирики начали с защиты самих себя — себя и своих церквей. Потом они проявили участие ко всем безоружным категориям населения, страдавшим от столкновений между воинами, — ко вдовам и вообще к женщинам, к паломникам, купцам, крестьянам. Запрещалось нападать на них лично и посягать на их имущество, при условии, что они не носят оружия.

На второй стадии, начавшейся в 1027 г. в Тулуже (Руссильон), к уже обычным предписаниям о защите безоружных людей собрания добавили предписания о периодических прекращениях боев: запрещалось сражаться с полудня среды до утра понедельника, а позже этот запрет распространили на Филиппов и Великий посты и на периоды после Рождества и Пасхи, а также на все великие праздники. Эти ограничения не распространялись на справедливую войну (bellum) — войну князей, когда те поддерживали порядок или защищали подданных; они касались только малых войн, порождаемых враждой между сеньорами (faida, werra), либо грабежей.

Последним собором, подтвердившим предписания «мира», был Клермонский собор 1095 г. Это тот самый собор, на котором призвали к Первому крестовому походу; совпадение бросается в глаза — ведь крестовый поход должен был дать выход той самой воинственности сеньоров, которую «собрания мира» с большим или меньшим успехом пытались отвести в безопасное русло. Впрочем, в тот период роль «миротворцев» начали брать на себя некоторые территориальные князья, а очень скоро, вернув себе власть, за это дело в свою очередь возьмется сам король.

Другие проявления стремления к миру

Движения за мир выражали общие чаяния и демонстрировали также некоторое умение Inermes, не-воинов, организоваться. Сходное состояние духа и методы были характерны для людей, основывавших сельские поселения — не укрепленные, но границу которых отмечали кресты и защищала угроза духовных санкций. Самые известные — это «совте» (фр. sauvete; убежище) Юго-Запада, которые крупные монашеские заведения (Конк, позже орден госпитальеров) основывали на землях, подлежащих распашке. Туда, чтобы пользоваться привилегиями мирной жизни под покровительством церкви, приходили селиться окрестные крестьяне, которым досаждали воины. С середины XI в. по первую четверть XII в. «совте» образовали широкую сеть новых поселений. Тем же желанием получить духовное покровительство объясняется строительство некоторых «бургов», основанных в тот же период, когда появились «совте», но на Западе, от Шаранты до Мэна и Нормандии; бывало, что они возникали даже на кладбищах. В основе такого объединения населения под эгидой церкви, в данном случае выступавшей в качестве сеньора и защищавшей народ духовным оружием, лежала просто еще одна разновидность рекуррентной связи, какую мы уже отмечали между скученным поселением и сеньориальной властью; принуждение здесь заменяла предложенная защита от сеньориального насилия.

Даже коммунальное движение было близким к движениям за мир. Начиная с последней четверти XI в. жители самых экономически развитых городов во Фландрии и на северо-востоке Франции объединялись на основе клятвы о взаимопомощи, чтобы потребовать личных и торговых вольностей: они, например, хотели сами вершить у себя суд и взимать налоги, а также свободно торговать, без стеснений и пошлин. Первую из таких попыток, ставшую известной, предприняли в 1069 г. в Ле-Мане; она была изолированной в географическом смысле и очень спорной в отношении конкретного содержания. Волна коммунальных движений началась скорей с восстания в Камбре, имперской земле, в 1076 г. Граф Герберт Вермандуаский признал коммуну в Сен-Кантене незадолго до 1081 г., епископ Бовезийский — коммуну в Бове до 1099 г., то и другое стало следствием восстаний. Нуайон получил хартию вольности незадолго до 1109 г. в таких же условиях. Начало царствования Людовика VI изобилует основаниями коммун, и кульминацией этого движения стали насилия в Лане, Амьене и еще раз в Бове с 1111 по 1115 г. Коммуны создавались ради установления мира, даже если иногда зарождались в результате насильственного восстания, — ведь их целью было согласие между жителями разного социального положения, купцами и воинами; к нему стремились коммуны Бове и Нуайона. Это движение, для которого были характерны насильственные восстания, дало возможность многим городам указанных областей добиться автономии под эгидой более или менее благожелательной королевской власти. Однако они так никогда и не достигли независимости итальянских городов, конституции и коммуны в которых появились в тот же самый период. Что касается сходства с движениями за мир, следует отметить примечательное отличие: церковь относилась к коммунам враждебно — по принципиальным соображениям и потому, что сеньорами почти всех городов Северо-Востока были епископы. Коммуны не только расшатывали их светскую власть, но и ставили под сомнение их авторитет духовных лидеров: ведь коммунальная идеология, современница григорианской реформы и миланской патарии[84], отличалась неприкрытой враждебностью к богатому и развращенному духовенству, окружавшему епископов, и к его тесным связям с феодалами. Упреки, которые в 1099 г. Ив Шартрский адресовал коммуне Бове, не посчитавшейся с прерогативами клириков, несколько позже снова вышли из-под пера Гвиберта Ножанского.

Мир князей

Со второй половины XI в., а иногда и раньше, самые могущественные территориальные князья в свою очередь принялись решать проблему мира и начали борьбу с независимостью шателенов и с насилием, какое те творили. Эта новая стадия политической реорганизации сильно отличалась от движений, которые мы рассмотрели только что, пусть даже она продолжала борьбу за «Божий мир». Некоторые князья для начала взяли эту борьбу под свой контроль и только потом дополнили новыми приемами: вмешательство территориальных князей по существу означало возвращение государства. Отныне герцоги и графы, а вскоре и король вновь сделали поддержание мира делом, состоявшим все более исключительно в государственном ведении.

По-настоящему взяли дело мира в свои руки и добились существенных и прочных результатов только князья Нормандии, Фландрии и Шампани. И даже в этих образцовых княжествах графский или герцогский мир окончательно установился только после 1100 г., а скорей уж около 1150 г. В не столь сильных княжествах ситуация оставалась более или менее хаотической еще во второй половине XII в. (Анжу и Мэн), а то и в первой половине XIII в. (Пуату, Аквитания). Независимость феодалов, их частные войны и мятежи против сеньора там считались проявлением абсолютно естественных прав, прямо-таки сущности аристократической свободы. А притязания князей — злоупотреблениями властью, то есть сталкивались два разных представления о государстве и свободе.

Чтобы восстановить мир, князья начали сражаться. Они вели бесконечные войны с сеньорами, не признававшими их власти, осаждали их замки и разрушали их — впрочем, очень часто эти замки немедля восстанавливались. Но князья еще и выпускали законы, запрещая строить укрепления (так было в Нормандии), устраивать частные войны, нападать на несражающихся (во Фландрии). Заметно, что в немалой части это было воспроизведение предписаний «Божьего мира», но уже опирающегося на графскую власть. Граф или герцог, естественно, пользовались поддержкой церкви и тех, кто желал мира, например горожан. Объявлялись самые жестокие наказания. Прозвище одного графа Фландрского, Балдуина VII Секиры (1111–1119), напоминает о казнях, какие он устраивал во множестве — одного рыцаря, нарушившего запрет на ведение войны, он даже сварил в кипятке; его преемник Карл Добрый запретил носить оружие в городах — мера, неслыханная для той эпохи. Действительно, во Фландрии эта эволюция заметна особо отчетливо: до 1050 г. «Божий мир» был делом церковников, потом получил поддержку графов, и в XII в. они полностью взяли его под свой контроль под названием «мир графа». Тогда они выпускали «эдикты мира» (что было неординарным в те времена, столь бедные на королевское законотворчество), сами преследовали и карали нарушителей; мир окончательно установился после 1150 г.

О чем особо заботились князья, так это о защите купцов. «Охранное свидетельство» (conduit), которое они предоставляли купцам, гарантировало возмещение потерь, если тех ограбят на землях сеньора и даже за их пределами, когда купцы вернутся на его территорию. Подобное обещание свидетельствует о том, что власть была уже прочной, имела в составе дорожную стражу и располагала средствами давления на сеньоров-грабителей. Предоставлявшееся графами Шампани и Фландрии в первой половине XII в. охранное свидетельство дало возможность для торгового подъема в их графствах: безопасность, которую оно обеспечивало, стала одним из факторов успеха шампанских ярмарок, а также торговли фламандских городов и их собственных ярмарок,

К миру короля

Король Франции в первой трети XII в. вел себя точно так же, как и князья, могущество которых было сопоставимо с его могуществом. Людовик VI воевал с шателенами своего домена, охранял купцов на дороге из Парижа в Орлеан, где им грозила опасность со стороны сеньоров Монлери и Ле-Пюизе, и защищал церковные имущества от грабителей. Но законотворчеством он не занимался. К моменту смерти Людовика VI в 1137 г. домен был уже почти замирен. Его преемник (Людовик VII) начал робко утверждать, что хочет водворить мир во всем королевстве: отныне насаждаться будет мир короля.


Глава IV Церковь в королевстве Капетингов в XI в. (Моник Шовен, Бернар Мердриньяк)

Если церковь Востока в 1054 г. отделилась от римской, то на Западе римская церковь по-прежнему чувствовала себя единой. Только рамки церковного института полностью включали в себя латинский христианский мир.

В символическом изображении общества, которое создали клирики, различались три взаимодополняющих сословия, находившиеся в иерархических отношениях: «те, кто молится», «те, кто сражается» и «те, кто трудится». Те, кто молится (oratores), поставили себя на первое место — не только ради выгоды, но и потому, что были убеждены: духовное должно руководить светским, чтобы вести верующих к спасению. Королевство первых Капетингов — очень подходящий объект для изучения монополии, какую сохранял институт церкви.


Сильные и слабые стороны Галльской церкви

Клирики, которые практически одни владели письменностью, выполняли почти все административные функции. Благодаря знанию латыни (более или менее глубокому) только они были в состоянии также формировать понятия, а значит, контролировать интеллектуальную жизнь. Они непосредственно руководили сотнями тысяч людей, живущих на их землях или зависимых от церковной юстиции. Вся социальная активность (клятвы, паломничества, политическая мысль, а также ремесло и сельское хозяйство) была погружена в религиозный контекст.

Тысячный год

Историки нашего времени, такие как Эдуард Поньон, а позже Жорж Дюби, разоблачили легенду о «страхах тысячного года». Они показали, что этот миф был придуман в XVI в. на основе нескольких строк из «Хроники» Сигеберта из Жамблу, составленной в XII в. Этот автор упоминает «сильные землетрясения» и «появление ужасной кометы», не развивая эту тему подробно. Все остальные свидетельства конца X в. не сообщают ничего особенного. Еще Кристиан Пфистер отметил, что ни в одной из папских булл, вышедших с 970 по 1000 г., а их было сотни полторы, нет и намека на скорый конец света! Кстати, могло ли большинство верующих, людей неграмотных, ясно представлять себе дату Воплощения? Те из клириков, кто интересовался этим вопросом, как Рауль Глабер, толковали тысячелетнюю годовщину, так сказать, в двояком смысле: 1000 г. был годовщиной рождения Христа, а 1033 г. — его смерти. Обе даты ознаменовались «чудесами и знамениями». Вероятно, некоторые представители духовенства не преминули указать на эти феномены, чтобы призвать верующих одуматься и принести покаяние. Об этом говорится в знаменитом свидетельстве Аббона, аббата Сен-Бенуа-на-Луаре, ссылавшегося на времена юности (то есть примерно на 975 г.): «Что касается конца света, то я слышал проповеди, якобы к концу тысячного года грядет Антихрист и вскоре после того последует Страшный суд. Я изо всех сил оспаривал это мнение, опираясь на Евангелия, Апокалипсис и Книгу Даниила». Тем не менее в трансформации идеала «бегства от мира» у монахов-реформаторов едва ли можно рассмотреть эсхатологическую окраску.

Влияние клюнийского монашества

В конце X в. бенедиктинские монастыри, благодаря беспрецедентной популярности аббатства Клюни, распространились чрезвычайно широко. Монастырская реформа, которую инициировал Бенедикт Анианский в каролингские времена, была по-настоящему доведена до конца только почти через век после его смерти (случившейся в 821 г.), когда герцог Гильом Аквитанский в 909 г. «во благо своей души», душ членов своей семьи и своих «верных» основал монастырь Клюни (недалеко от Макона).

Надо ли напоминать, что первоначально монахи были мирянами, посвятившими себя покаянной жизни? В X в. наметился процесс, который некоторые историки назвали «клерикализацией» монахов: отныне те были черным духовенством (clerge regulier), то есть живущим по уставу (Regle). На самом деле большинство из них принимало священство не затем, чтобы проповедовать верующим и окормлять их, а чтобы славить Бога таким образом, который им представлялся более верным, чем тот, какой был в обычае у белого духовенства. Мессы и молитвы, которые монахи брались читать во спасение мирян, обеспечивали им преобладающее место в обществе. Сделав выбор в пользу «ангельской жизни» и изображая себя избранными посредниками между этим и тем светом, клюнийцы привлекали в свои ряды выходцев из аристократических кругов и получали дары от «сильных», старавшихся обеспечить спасение себе и предкам. Так, литургическим нововведением, принятым по инициативе Одилона де Меркера, пятого аббата Клюни (994–1049), стало поминовение усопших (2 ноября, накануне Дня Всех Святых). Быстрое распространение этого «праздника мертвых» во всем христианском мире показывает, что он соответствовал глубинным чаяниям знати.

Еще задолго до того, как аббатом стал Одилон, в Клюни под руководством таких примечательных личностей, как Вернон (909–927), Одон (927–942), Аймар (942–954) и Майоль (954–994), была введена уставная дисциплина. Равномерное распределение времени монахов между молитвой, чтением (то есть медитацией над Священным писанием) и трудом, как предписывал устав святого Бенедикта, было нарушено, чтобы выделить значительное место opus Dei — службам в монастырской церкви (где ничто не считалось излишне прекрасным, чтобы славить Бога!). С другой стороны, Клюни (хоть он и не был первым монастырем, претендовавшим на возвращение к истокам монашеской жизни) в конечном счете добился привилегии непосредственного подчинения Святому престолу, которая выводила монастырь из-под контроля епископа и ставила под отдаленную (и тем самым менее обременительную) опеку папы. Основатель с самого начала даровал аббатство «апостолам Петру и Павлу». Такая процедура, в которой не было ничего нового, в конечном счете представляла собой всего лишь получение одного из видов иммунитета. Но Одону и особенно Одилону удалось изменить это первоначальное положение вещей и в 998 г. получить от папы настоящую привилегию непосредственного подчинения, которую в 1027 г. подтвердил собор в Риме. В этом ходе событий тоже ничего оригинального не было: тогда же (в 997 г.) и Аббон Флерийский сумел (благодаря специально изготовленной фальшивке) освободить аббатство Сен-Бенуа-на-Луаре от опеки со стороны епископа Арнульфа Орлеанского, подчинив непосредственно папе.

Libertas, какую давала Клюни эта привилегия, выявила всю свою значимость, когда был создан клюнийский «орден» (Ecclesia cluniacensis), то есть сложная структура, объединившая вокруг материнского аббатства множество дочерних обителей, более или менее крупных, которые — иногда на время — подчинились ему. Клюнийской конгрегации XI в. можно дать анахроничное, но характерное определение: «многонациональная». Своим развитием она, несомненно, была обязана энергии великих аббатов предыдущего века. Первоначально, в соответствии с моделью, какую отстаивал Бенедикт Анианский, преобладала система совмещения настоятельских должностей. Бернон или Одон могли быть аббатами нескольких монастырей, и для этого не требовалось, чтобы между последними существовали канонические связи. Однако с того момента, когда Аделаида Бургундская в 929 г. даровала Одону приорат Роменмотье, началось формирование сети общин, глава каждой из которых («приор») подчинялся непосредственно аббату Клюни. При аббате Майоле таких приоратов было уже десятка три.

Тем не менее стратегия реформ, какие проводил четвертый аббат Клюни, почти не отличалась от стратегии предшественников, как, впрочем, и от стратегии его друга и ученика Вильгельма из Вольпиано (ум. 1031). Последний только установил личные связи между монастырями, которые его приглашали возрождать, — обителью Сен-Бенинь в Дижоне, Феканом (по приглашению Ричарда II Нормандского в 1001 г.[85]) или Сен-Жермен-де-Пре (по просьбе короля Роберта Благочестивого в 1014 г.). И Майолю благодаря его авторитету тоже доверяли переустройство многих монастырских заведений. Он был другом Гуго Капета и императора Оттона, а захват его в плен сарацинами в 972 г. вызвал настоящий шок в христианском мире. Вот почему, после того как он с помощью Вильгельма из Вольпиано перестроил Леринское аббатство и аббатство Сен-Бенинь, капетингский король поручил ему восстановить Сен-Мор-де-Фоссе и намеревался доверить ему также Сен-Дени. Закончить работу ему помешала смерть, и довести дело до конца Роберт Благочестивый попросил его преемника Одилона.

В самом деле, при аббате Одилоне Клюни по-настоящему стал «церковной сеньорией» — с того момента, как привилегию подчиняться Святому престолу, полученную несколько лет назад, в 1024 г. папа Иоанн XIX распространил на все дочерние приораты и аббатства, зависимые от Клюни. Ловкий политик и превосходный администратор, Одилон отреагировал на агрессию шателенов Маконне против обителей, подчиненных его монастырю. Так, он добился, чтобы Роберт Благочестивый утвердил передачу в дар Клюни аббатства Паре-ле-Моньяль, сделанную графом Шалонским. Тогда же Капетинг запретил сеньорам — соседям аббатства — строить крепости, тем самым заранее защитив Клюни от их алчности. Король несколько раз встречался с Одилоном — например, в 1027 г., когда аббат присутствовал при помазании будущего Генриха I, или через несколько лет после этого, когда Роберт, предприняв паломничество, остановился в монастыре Сувиньи. Занимая пост аббата более полувека, Одилон сумел расширить клюнийскую сеть за пределы Бургундии и территорий галльской церкви — в частности, на Пиренейский полуостров. Он установил связь также со Стефаном, недавно крещенным королем Венгрии, и с новым германским императором Генрихом II. Последний по случаю своего помазания в 1014 г. передал Одилону золотую державу, едва получив, потому что, как сказал он, «этот великолепный дар не подобает никому более, чем служителям, которые вдалеке от мирского блеска стараются следовать за крестом Христовым».

Белое духовенство в кризисе?

Если монашество обновлялось, то положение белого духовенства выглядело критическим. Из-за упадка государственной власти в X в. клирикам в той же мере, как и мирянам, приходилось искать покровительства «сильных»; взамен последние присваивали себе право распоряжаться церковными имуществами и назначать на церковные должности угодных людей. Хороший пример, позволяющий это проиллюстрировать, — ситуация с должностью архиепископа Реймсского (которой несколько раз по своему произволу распорядился Гуго Капет). В самом деле, из благодарности Адальберону, который помог ему прийти к власти, Гуго, вероятно, принял помазание в Реймсе из рук этого самого архиепископа, после того как поклялся защищать libertates города. Мы уже отмечали, что новый король сыграл ведущую роль при выборе архиепископа Реймсского как в 989 г., когда он высказался в пользу Арнульфа, так и в 991 г., когда способствовал назначению Герберта. Однако последний, едва став архиепископом, притворно переложил ответственность за избрание Арнульфа (который был его соперником на предыдущих выборах и одержал верх) на дурно настроенную «толпу» и заявил, что «при выборах прелата нужно добиваться голосов и благоволения не всего духовенства и всех людей, а лишь тех, кто не развращен или не движим жаждой наживы». Это не анахроничная бессмыслица; в этом соображении нет ничего демократичного, и оно явно высказано в оправдание королевского вмешательства. Впрочем, вмешательство в данном случае было столь явным, что папа Иоанн XV начал расследование, завершившееся в 997 г. низложением Герберта, которому Роберт Благочестивый (ему тогда приходилось вести себя с папством поосторожней, чтобы получить возможность жениться на своей кузине Берте) ничем не помог. Кратко напомним, как впоследствии Герберт прошел путь «из Р. в Р.» (по выражению Эльго из Флери): чтобы компенсировать ему ущерб, Оттон добился его избрания архиепископом Равенны, а потом римским папой под именем Сильвестра II…

В лучшем случае, даже если король не оказывал нажима при подготовке выборов, ему надлежало проводить инвеституру избранного епископа, который до конца XI в. был обязан приносить ему оммаж. Так, в 1030 г. одна грамота, составленная духовенством епархии Нуайона и Турне, ясно показывает, какую роль Роберт Благочестивый сыграл в назначении Гуго, епископа этой епархии: «Нас утешило в скорби (намек на горе от утраты епископа Хардуина) милосердие светлейшего короля Роберта, коего мы просили за прелата Гуго, архидиакона Камбрейского, избранного нами единогласно».

На свои предпочтения Капетинги указали несколько раз — их выбор довольно регулярно падал на монахов. Констатация этого дает понять, что упрощенческое представление, согласно которому мирской патронаж (король считался «основателем» всех соборов) предполагал исключительно корыстные мотивы при выборе кандидатов, не всегда справедливо. Конечно, те, кто оказывался неугодным, испытывали, мягко говоря, смешанные чувства. В Орлеане, где епископский престол, ставший вакантным после смерти епископа Фулька, оспаривали два кандидата, король Роберт вмешался в пользу Теодориха, монаха из аббатства Сен-Пьер-ле-Виф в Сансе. Фульберт Шартрский сурово осудил этот поступок: «Это избрание было продиктовано страхом и по-настоящему избранием не является. Избрание означает выбор одного кандидата из нескольких по свободной воле каждого избирателя. Но как можно говорить об избрании, когда государь так продвигал одного-единственного кандидата, что не оставил духовенству и народу возможности выбрать другого?»[86] Среди еще многих примеров, которые можно было бы здесь привести, остановимся как раз на наследовании сана самого епископа Фульберта Шартрского. Каноники избрали декана, но король Роберт отказался утвердить их выбор и навязал им некоего Теодориха. Жалобы каноников, направленные Одилону, аббату Клюни, и архиепископу Турскому, остались безрезультатными: «Взываем к вам с жалобой на нашего архиепископа и нашего короля, которые, вопреки нашей воле, желают дать нам в епископы глупца, недостойного этой чести. Просим вашей помощи; молим вас охранять Церковь, как добрые пастыри, дабы не проник в ее лоно тот, кто не испросил дозволения войти в дверь, а пожелал перелезть через стену, подобно вору и разбойнику. […] Вы колеблетесь, памятуя о послушании, коим обязаны королю, и о данной клятве верности. Но вы будете тем верней, чем больше укажете того, что надлежит исправить в королевстве, и чем настоятельней побудите государя провести нужные реформы»[87]. Их не услышали! После этого понятно следующее место из поэмы, которую Адальберон Ланский, реакционер (в прямом смысле слова) и почитатель былого каролингского порядка, посвятил королю Роберту: «Если епископский престол вдруг опустеет, пусть на него возводят пастухов, моряков, кого угодно. Однако, следуя этому весьма хитроумному рассуждению, позаботимся, чтобы епископского сана домогался не тот, кто обучен божественному закону, а лучше тот, кто, не отягощая себя знакомством со святыми Евангелиями, никогда не провел и дня за учением и умеет только водить пальцем по странице букваря. Вот великие, вот учителя: мир должен их почитать, и да не будут избавлены от этого ни сильные, ни короли.

Да не будет туда пути и тем, чья единственная гордость — знание, спутникам Христа, вскормленным мудростью, в душе которых принципы истинного учения запечатлены прочно, подобно шраму на спине. Поэтому, если возникнет какая-то великая ересь, да останутся епископы глухи к анафемам любого собора и да не будут они даже допущены ни в какой королевский совет: когда все уйдут, направляясь туда, да не покинут они домашнего ложа! Пусть они публично проповедуют благо, но скрытно злословят; если это правило останется нерушимым, как небесный свод, то вскоре законы, сила, добродетель, вся краса и блеск Церкви за недолгое время сгинут»[88].

Со своей стороны, и Рауль Глабер иногда обвиняет Капетингов в симонии, то есть в торговле святынями и церковными должностями, какую столь часто обличали в те времена: «Сами короли, развращенные щедрыми подношениями, вместо того чтобы ставить во главе церквей, как следовало бы, людей испытанной веры, считали наиболее подходящим для руководства церквами того, от кого ожидали самых великолепных подарков»[89]. В этой диатрибе он, несомненно, метил в Генриха I, который в 1032 г. отдал должность митрополита Сансского своему придворному Гельдуину, не допустив избрания Магенарда, соборного казначея. Рауль Глабер не узнал о сделке, благодаря которой в 1053 г. назначили епископа Ле-Пюи, поскольку не дожил до того времени. Впрочем, кардинал-реформатор Гумберт обвиняет Генриха I, что тот «погрешил против Святого Духа более, чем сам Симон Волхв».

Поскольку в епископских выборах на кону стояли крупные политические ставки, то, конечно же, вмешивался в них не только король. Прелатские должности все больше становились «охотничьими заказниками» нескольких знатных семейств. Так было в Нормандии, где Ричард I распорядился должностью архиепископа Руанского в пользу своего сына Роберта; позже Ричард II отдал ее своему сыну Мальгерию, еще ребенку. Так же поступали магнаты на землях к югу от Луары. Гильом Санш, герцог Аквитании (Гаскони), отдал епископство Аженское своему брату Гомбальду. Очень известный пример подобных практик — покупка Гифредом в 1016 г. архиепископства Нарбоннского у виконта Нарбонна и графа Руэрга.

Эти нарушения канонического права стали в конце X в. вызывать реакцию со стороны папства. Так, в 998 г. Григорий V объявил недействительными выборы Стефана, епископа Ле-Пюи, который организовал свое избрание еще до кончины дяди и предшественника, и рукоположение которого после смерти последнего произошло в присутствии всего одного-единственного епископа из другой провинции. И был избран новый епископ. Им стал Теотар, монах из Орильяка, избрание которого Сильвестр II утвердил буллой от 23 ноября 999 г. Последняя, запретив на будущее отлучать епископа, напрямую подчинила эту епархию Риму. Другие примеры римского вмешательства относятся к началу XI в.: тот же Сильвестр II добился от епископов рукоположения Леотерика Сансского, хотя граф Фромон пытался этому помешать.

Последствия григорианской реформы

Таким образом, еще в первой половине XI в. некоторые клирики осознали, что церкви грозит растворение в феодальной системе. Поэтому отголоском клюнийской libertas стало понятие libertas ecclesiae (свободы церкви). Так же как основами для первой были привилегия подчиненности непосредственно Святому престолу и воссоединение с Римом, так libertas ecclesiae предполагала освобождение церкви от всякой светской власти как залог полной свободы действий. Существует бесспорная связь между движением возрождения монастырей, начавшимся в X в., и церковной реформой, сторонники которой, часто сами выходцы из монастырей, желали избавить епископат от опеки со стороны королей и князей. После того как император Генрих III в 1048 г. посадил на папский престол Бернона (Бруно), епископа Туля, коллектив лотарингских и итальянских реформаторов, каким окружил себя новый папа (принявший имя Льва IX), занялся восстановлением независимости церковных выборов. Это движение затронуло прежде всего империю, а до капетингского королевства добралось лишь позже. Так, на Реймсском церковном соборе, где председательствовал Лев IX, получивший такую возможность благодаря пастырскому объезду соседней империи, по воле Генриха I епископы Французского королевства в большинстве отсутствовали. Конфликты между папством и светскими властями из-за епископской инвеституры продолжились и в течение еще нескольких понтификатов. Высшего накала они достигли в понтификат монаха Гильдебранда, который под именем Григория VII (1073–1085) продолжил реформу, позже названную историками «григорианской». «Диктаты папы» (Dictatus рарае), которые этот папа выпустил в 1074 г., категорично утверждали верховенство папской власти: волей Христа папа — единственный глава церкви, и его власть имеет вселенский характер. Он стоит над всеми епископами и всеми монархами, которых вправе смещать и отлучать. Этот документ был издан с тем, чтобы провести четкое разделение обеих властей, светской и духовной, и прежде всего, чтобы подчинить первую второй. Автор этих теократических принципов, так никогда полностью и не воплощенных в жизнь, заходил все-таки слишком далеко. Провозглашая первенство духовного над светским, церковная власть претендовала на господство над мирянами, а значит, над всем обществом.

Здесь не место рассматривать перипетии борьбы папства и империи. Зато следует обратить особое внимание на последствия, какие реформа имела во Французском королевстве. Кстати, она встретила настороженное отношение со стороны духовенства, о чем свидетельствует отказ Парижского церковного собора в 1074 г. утвердить целибат для служителей церкви. Точно так же структурная реорганизация, какую предполагала реформа, находила здесь разный прием. Булла Григория VII, датированная 19 апреля 1079 г., делала примасом Галлии архиепископа Лионского. Фактически власть этого архиепископа признали над собой только четыре церковных провинции — Лионская, Руанская, Турская и Сансская. Через десять лет новая булла папы Урбана II дала архиепископу Реймсскому достоинство примаса Бельгики, территорию которой определяло административное деление, унаследованное от поздней античности. Последняя булла, от 6 ноября 1097 г., превращала архиепископа Нарбоннского в примаса Экса, а архиепископа Буржского производила в сан примаса Аквитании. Эти распоряжения, которые, впрочем, существенно сокращали полномочия примасов, вызвали упорное противодействие со стороны Рихера, архиепископа Сансского. Последний, хотя на него много раз оказывали нажим, в том числе и лично папа Урбан II на Клермонском соборе 1095 г., до самой смерти в 1097 г. отказывался подчиняться лионской власти. Новый избранный архиепископ Санса Даимберт смог получить рукоположение лишь при условии, что признает примасом архиепископа Лионского — Гуго де Ди.

Роль легатов

Вмешательство римской церкви в дела местных церквей с целью навязать им реформу и осуществить ее проявлялось и в отправке на места легатов — сначала на время, а потом, со времен Григория VII, п постоянных. Ими тогда стали два французских епископа — Амат д’Олорон, назначенный в 1074 г., и тот же Гуго де Ди. Последний, с 1073 г. епископ Ди, в следующем году был произведен в легаты Франции и Бургундии, а в 1082 г. избран архиепископом Лионским. Легаты обладали большой властью над французскими епископами. Повсюду, кроме Нормандии, они председательствовали почти на всех провинциальных соборах. Впрочем, ничто не показывает их могущества лучше, чем клятва послушания, принесенная епископом Робертом Шартрским папе в апреле 1076 г.: «Я, Роберт, в присутствии Бога и блаженного Петра, князя апостолов, чье тело покоится здесь, принимаю следующее обязательство: в любой момент, когда легат Святого престола, посланный Григорием, ныне римским понтификом, моим повелителем, или кем-либо из его преемников, прибудет ко мне, — в срок, какой назначит легат, я без возражений сниму с себя сан епископа Шартрского и преданно постараюсь, чтобы эта церковь по Божьей воле обрела пастыря».

В такой ситуации эксцессы становились неизбежными. Гуго де Ди запросто отлучал епископов, не являвшихся на соборы. Папе иногда приходилось умерять пыл своего легата. Так, буллой Григория VII от 9 марта 1078 г. приговор был снят с архиепископа Манассии Реймсского, которого Гуго де Ди изводил бесконечными придирками и отлучил. Тогда же папа освободил от наказания архиепископа Гуго Безансонского, архиепископа Рихера Сансского, епископа Готфрида Шартрского, архиепископа Ричарда Буржского и архиепископа Рауля Турского, которые все были отлучены легатом! Тем не менее Манассия, много раз обвиненный в симонии и нескончаемых хищениях имущества реймсской церкви, в 1080 г. был в конечном счете низложен Григорием VII.

Эта относительная снисходительность папы объясняется стремлением не раздражать Филиппа I, который поддерживал свой епископат. Действительно, при постоянных вмешательствах в дела французского духовенства папские легаты часто сталкивались с королем. Разве Гвиберт Ножанский не характеризует последнего как «человека очень продажного в том, что касается Божьих дел»? И Григорий VII обличает: «Из всех государей, которые притесняли Церковь Божью и выказывали в ее отношении порочную алчность, желая поработить ее и сделать служанкой, всех виновнее был, конечно, Филипп, король Франции». В самом деле, поведение короля вызывало негодование противников николаизма и симонии, В 1092 г. Филипп I развелся с первой женой Бертой Голландской, чтобы с благословения епископа Санлисского жениться на Бертраде де Монфор, «похищенной» у Фулька Глотки, графа Анжуйского, который, впрочем, не возражал. В то время как на повестке дня стояла борьба с клириками-николаитами, незаконный брак короля реформаторы-григорианцы восприняли как возмутительный подрыв христианских семейных правил, которые они тогда же насаждали. Действительно, в обществе, где связи между родами и брачные союзы между ними играли ведущую роль, церкви было необходимо строго контролировать матримониальные отношения мирян, чтобы ее не ослабил навязанный клирикам целибат, Филиппа I обвинили и в симонии. Его упрекнули в том, что он разграбил церковные владения, а именно владения аббатства Фекан, чтобы наказать аббата Вильгельма из Ро, посмевшего осудить повторный брак короля. Епископ-реформатор Ив Шартрский, отреагировавший одним из первых, тоже поплатился за противодействие королевской воле: Гуго дю Пюизе, вассал Филиппа I, продержал его несколько месяцев в заточении у себя в донжоне. Имея в виду оба случая, Ив написал в 1093 г.: «Не только от короля, вступившего в недозволенный брак, против коего мы возразили, но и от других мирян, с порочностью которых мы боремся всеми силами, наше имущество несет тяжкий урон»[90].

Поэтому епископы, поддерживавшие действия легатов, часто навлекали на себя гонения со стороны короля. Так, архиепископ Турский, виновный в том, что в 1080 г. поехал на Бордоский собор по приглашению легатов, был изгнан из своего епископского города с помощью Фулька Глотки, графа Анжуйского, не державшего зла на короля за похищение Бертрады. Случай с назначением Этьена де Гарланда, сына сенешаля Филиппа I, главой епархии Бове хорошо показывает, до какой степени король злоупотреблял своими регальными правами. Переписка Ива Шартрского прежде всего дает понять, что Филипп и Бертрада оказывали нажим при выборах епископа Бовезийского в 1100 г.: «Каноники Бове, отринув все канонические правила, чтобы выполнить волю короля и его пресловутой сожительницы, избрали в епископы невежественного клирика, игрока, человека дурной жизни, даже не рукоположенного в священники и изгнанного некогда из Церкви архиепископом Лионским (Гуго де Ди) за прелюбодеяние, — Этьена де Гарланда»[91].

Узнав об этом деле, папа Пасхалий II (1099–1118) согласился с Ивом I Партрским и не утвердил новое избрание. Поэтому он велел бовезийским клирикам провести перевыборы. Тогда их выбор пал на Талона, аббата Сен-Кантена в Бовези. Но Филипп I, на которого повлияли сторонники Этьена де Гарланда, прежде всего Манассия, архиепископ Реймсский, и Ламберт, епископ Аррасский, в свою очередь поклялся никогда не признавать Талона и не давать ему инвеституры. Поскольку Пасхалий II выказывал неменьшее упорство, король по 1104 г. продолжал управлять светскими владениями бовезийской церкви, в то время как Талона временно отправили папским легатом в Польшу. Когда с этого конфликта во Франции начался спор об инвеституре, папство занимало тем более невыгодную позицию, что легатами папа уже стал назначать итальянских кардиналов, сначала Иоанна из Губбио и Бенедикта, потом (с 1102 г.) Ричарда из Альбано, к которым французский епископат относился враждебно.

Когда отношения между папством и империей опасно обострились, Пасхалий II был вынужден отнестись к Капетингу мягче. Сначала достигли компромисса по вопросу о Бовезийской епархии. Кончина епископа Фулька Парижского 8 апреля 1104 г. позволила Иву Шартрскому найти выход из положения. Несомненно, под его влиянием парижское духовенство избрало Талона; папа согласился перевести его и рукоположил в епископы Парижские. После этого клирики Бове по всем правилам избрали Готфрида из Писселе. Григорианский дух как будто одержал верх: Этьен де Гарланд был окончательно выведен из игры без того, чтобы королю пришлось нарушать клятву!

Оставалось уладить вопрос о «двоеженстве» Филиппа I, делавшем невозможным никакое длительное сближение, поскольку королю была объявлена анафема, а его королевство находилось под интердиктом. В начале 1104 г. Ив Шартрский сообщил легату Ричарду из Альбано, что король Филипп I как будто склонен исправиться. Последний в присутствии нескольких епископов из Реймсской и Сансской епархий принял клятвенное обязательство не иметь больше сексуальных отношений с «сожительницей». Папа, отозвав легата, возложил на епископа Ламберта Аррасского заботу развести короля с Бертрадой на соборе, который соберется в Париже 2 декабря 1104 г. Реформаторы удовлетворились этим и впоследствии вели себя покладисто — «двоеженец» и «двоемужница» продолжили жить вместе до смерти и даже в 1106 г. нанесли совместный визит Фульку Глотке, предыдущему мужу Бертрады!

После этого появилась возможность окончательно положить конец спору об инвеституре во Французском королевстве. Благодаря Иву Шартрскому, годами готовившему этот компромисс, было достигнуто более или менее молчаливое согласие, примирившее светские и духовные интересы. Встреча папы Пасхалия II с Филиппом I, которого сопровождал сын, будущий король Людовик VI, в 1107 г. в Сен-Дени закрепила это примирение.

Новый «Григорианский» порядок

Апогей могущества Клюни

Клюни, обширная конгрегация, непосредственно подчиненная Риму, влияние которой распространялось на большую часть Западной Европы, прежде всего по главным магистралям (долине Роны, дорогам в Компостелу) и богатым земледельческим регионам (Аквитании, Парижскому бассейну, Северной Италии), конечно, способствовала усилению римской централизации. В 1078 г. в римскую курию прибыло несколько клюнийских монахов по приглашению Григория VII, желавшего сделать их епископами, верными его делу. Среди них был Эд де Шатильон, бывший архидиакон епископа Манассии Реймсского, несколько лет назад удалившийся в Клюни. Эд был поставлен во главе Остийской епархии. Позже его избрали папой под именем Урбана II (1088–1099).

К концу XI в. могущество клюнийского ордена достигло апогея. Под более или менее непосредственным руководством аббата Гуго Великого (1049–1109) находилось около полутора тысяч монастырей (более половины из них — в королевстве Капетингов), где служило более десяти тысяч монахов. Монастырскую церковь Клюни III (1088–1121), строительство которой предпринял аббат Гуго Великий, освятил 25 октября 1095 г. Урбан II, побывавший там в связи с пастырским объездом ради реорганизации французской церкви. Она представляла собой шедевр романского стиля и была крупнейшим памятником христианского искусства до самого возведения собора Святого Петра в Риме в XVI в. В 1097 г, Урбан II подтвердил «римскую вольность» Клюни (его полное подчинение Святому Престолу), уточнив даже, что священники монастырских приходов в случае конфликта с епископом смогут получить от Рима разрешение на свободу действий.

Регулярные каноники

Реформаторы хотели приблизить образ жизни белого духовенства к монашескому образцу. По сравнению с каролингскими временами стали несколько мягче требования к соблюдению устава Хродеганга, на основе которого соборные капитулы организовались в общины каноников, объединенные вокруг епископа. К середине XI в. многие секулярные каноники женились и стали собственниками своих пребенд. Римские соборы 1059 и 1063 г. призвали клириков вернуться к общинной жизни по примеру монахов, чтобы лучше соблюдать церковные заповеди. В течение XI в. общины каноников, названных «регулярными», приняли более строгий устав — так называемый «устав святого Августина». Действительно, в него, помимо предписаний, выполнения которых последний требовал от окружения, когда был епископом Гиппонским, вошли советы, какие он давал монахиням, вступившим в конфликт с настоятельницей. Итак, главным требованием было обобщить имущество и проявлять повиновение настоятелю, кротость и милосердие в отношениях между членами общины. «Регулярные» каноники жили прежде всего в приорате Сен-Мартен-де-Шан в Париже, церковь которого в 1067 г. освятил Филипп I, и в аббатстве Сен-Дени в Реймсе. В Туре несколько каноников Сен-Мартена по своей инициативе предприняли реформу и отказались от пребенд, чтобы удалиться на остров Сен-Ком-э-Сен-Дамьен и жить там общиной. Их примеру последовали в 1095 г. и ангулемские каноники.

Но, в отличие от монахов, у каноников было пастырское призвание — им полагалось наставлять верующих и причащать их. Поэтому они оставались в подчинении у епископов. Этим объясняется интерес, какой проявляли к ним папы. Урбан II в ходе поездки во Францию подтвердил привилегии нескольких общин каноников — 23 августа 1095 г. в Кагоре и 15 сентября в Авиньоне. Между 1096 и 1099 г. он также гарантировал владение некоторыми землями приорату регулярных каноников Сен-Кантен в Бове, которым с 1078 по 1090 гг. руководил будущий епископ Ив Шартрский. Светским властям регулярные каноники не подчинялись, о чем свидетельствуют диплом Филиппа I от 1092 г. и письмо Ива Шартрского от 1096 г. графу Стефану, который, видимо, забыл о привилегиях капитула. Ив напоминает своему корреспонденту, что «на клуатр каноников не распространяется никакая светская власть. Это издавна, задолго до времен наших отцов, гарантировали декреты королей и тысячью способов утвердила Церковь».

Поскольку многие соборные капитулы (особенно к северу от Луары) отказывались проводить такую регуляризацию и в лучшем случае довольствовались возвращением к уставу Хродеганга, украшенному несколькими выдержками из святого Августина, то реформированные коллегии «регулярных каноников» поначалу как будто не имели меж собой никакой организационной связи. Тем не менее, несмотря на разное происхождение, они объединились в конгрегации, такие как Арруэзская (около 1090 г.), Святого Руфа в Авиньоне или Святого Виктора в Париже (основанная Гильомом из Шампо в 1108 г.).

Стремление к «апостольской жизни»

Программа «григорианских» реформаторов отвечала стремлениям к «апостольской жизни», проявляемым некоторыми пылкими мирянами, которые настойчиво культивировали добродетели бедности и покаяния. Эти люди не могли удовлетвориться ни клюнийским образом жизни, ни образом жизни коллегий каноников. В лесах и удаленных местах, называемых «пустынь», desert (это название отсылало к древним истокам монашества), жили многочисленные отшельники, избравшие sequela Christi («следование обнаженным за обнаженным Христом»). Более или менее плотно контролируемые церковными властями, они вызывали интерес многочисленных верующих, жаждавших их поучений; получалось, что репутация святости парадоксальным образом лишала их уединения, которого они так пылко желали! Белое духовенство и монахи тоже иногда предпочитали удаляться от мира. Характерным примером стал Роберт де Тюрланд, священник из Оверни, который был неудовлетворен своей жизнью каноника в Сен-Жюльене, в Бриуде, но не захотел вступать в клюнийский монастырь, где дисциплина казалась ему слишком мягкой. Поэтому он уехал в Италию, в Монте-Кассино, чтобы вновь обрести первоначальный идеал святого Бенедикта. Вернувшись оттуда, он основал на высоте более тысячи метров аббатство Шез-Дье. В этой обители он поселил общину, дал ей бенедиктинский устав, но не стал просить о непосредственном подчинении Святому Престолу. Это заведение скоро получило популярность, и в 1052 г. его поддержали совместно папа Лев IX и король Генрих I. Для того чтобы ввести в рамки этот отшельнический дух, поначалу не принятый официально, носители которого ставили под сомнение образ жизни традиционного монашества, появлялись новые ордены. Это были, например, обитель Гранд-Шартрез, основанная в 1084 г. Бруно Кельнским, или Фонтевро, двойной монастырь, основанный в 1101 г. Робертом д’Арбрисселем.

Бруно Кельнский и Шартрез

Перед Бруно Кельнским открывалась блистательная церковная карьера. Авторитетный учитель, он стал канцлером школы при Реймсском соборе. Поначалу он был резким критиком своего архиепископа Манассии, порицая его за симонию. Но когда того в 1080 г. низложили при обстоятельствах, которые были описаны выше, Бруно отказался занять его место, как ни желал этого легат Гуго де Ди.

Ведь к тому времени он уже удалился в Колланский лес в Шампани еще с двумя священниками — Пьером и Ламбером. По свидетельству Гвиберта Ножанского, врага Манассии, «Бруно, в то время чрезвычайно знаменитый в галльской Церкви, покинул Реймс из-за ненависти этого мерзавца». Но, не доверяя этому слишком ненадежному пристанищу, он, «избегая встречаться со своими, дошел до земель Гренобля». Надо дать себе труд сопоставить два описания места, где построили Гранд-Шартрез, чтобы хорошо осознать неоднозначность представления о «пустыни» в монашеской традиции. Гвиберт Ножанский подчеркивает аскетический подход к выбору места, продиктовавший решение «жить на склонах крутой и воистину устрашающей горы, куда ведет всего одна дорога, очень трудная, по которой редко ходят путники». Напротив, сам Бруно в письме своему другу Раулю Зеленому, архиепископу Реймсскому (1106–1124), выделяет райские черты этой «пустыни»: «То, что безлюдность и безмолвие пустыни приносят пользу и божественное наслаждение тем, кто их любит, знают лишь те, кто это изведал. В самом деле, сильные люди столько, сколько пожелают, могут там сосредотачиваться, пребывать наедине с собой, заботливо взращивать зародыши добродетелей и с удовольствием питаться райскими плодами […]. Вот лучшая доля, которую выбрала Мария и которая не будет отнята»[92]. Так Бруно Кельнский и шесть его спутников основали орден картезианцев при поддержке епископа Гуго Гренобльского, распорядившегося построить первый деревянный скит и 2 сентября 1084 г. освятившего новую церковь. Однако вначале возникли проблемы. Когда папа Урбан II, учившийся у Бруно в Реймсе, пригласил его к себе в советники, община после отъезда основателя распалась. Узнав об этом, Бруно дал поручение Ландуину Тосканскому и обратился к аббату Шез-Дье и лично к папе с просьбой, чтобы Гуго де Ди и епископ Гренобльский позаботились водворить монахов на место. После этого Урбан II поместил картезианскую пустынь под покровительство святого Петра, как вслед за ним поступит и Пасхалий II.

Своеобразная фигура: Робер д’Арбриссель

На западе королевства, в пределах Мэна и Бретани, функцию «пустыни» выполняли леса (со всем грузом смутной сакральности, обременявшим их). В них уходили группы отшельников, собиравшихся вокруг сильных личностей — Гильома Фирмата (ум. 1095), Петра де л’Этуаля (ум. 1114), Бернарда Тиронского (ум. 1117), Виталия из Савиньи (ум. 1122) и прежде всего того, чье имя долгое время вызывало скандал, — Роберта д’Арбрисселя (ум. 1116).

Недавние работы[93] позволили сделать понятней эту трудно поддающуюся классификации фигуру, для информации о которой сохранилось два «Жития», написанных в агиографическом духе, два письма в форме обвинительных речей и послание, созданное этим человеком и очень показательное для его образа мышления. Этому «сыну священника, потомку нескольких поколений священников», как определяет его первый биограф, Бальдерик из Бургея, архиепископ Дольский, было предназначено, по обычаю времени, сменить отца во главе маленького прихода Арбриссель в Реннской епархии. Если его биографы предпочитают не очень распространяться о первом периоде его жизни, то, несомненно, потому, что он характерен для предгригорианского времени, когда симония и николаизм еще никого не шокировали. Однако, судя по тому, что эти источники так подчеркивают рвение, с каким Роберт умерщвлял плоть, чтобы повторно не впасть в грех, можно догадаться, что в молодости он действительно уступил соблазну николаизма. Вероятно, «священник, имеющий сожительницу», он был не чужд и симонии, так как поддержал назначение своего сеньора, Сильвестра де Ла Берша, епископом Реннским, хотя тот «даже не был рукоположен в клирики». Действительно, в первой половине XI в. сиры де Ла Герш объединяли в своих руках сеньориальную и епископскую власть и четверо из них сменили друг друга во главе епархии!

Роберт осознал свои заблуждения, только прибыв в Париж, когда в возрасте за тридцать он возобновил учебу и познакомился с григорианскими идеями. Он был не один такой. Сильвестр, его бывший епископ, смещенный папским легатом, но восстановленный в должности, поскольку принял идеи реформы, начал у себя в епархии борьбу с николаизмом и призвал к себе Роберта. Тот взялся за дело, но успехов не добился и, когда в 1092 г. его епископ умер, вынужден был бежать из Ренна из-за враждебности епархиального духовенства. Поэтому Роберт уехал в Анжер, где стал учеником Марбода и, пока учился и молился, умерщвлял плоть, нося под одеждой власяницу. В 1095 г. вместе с другим клириком он удалился в лес, расположенный на границах Бретани, близ Краона. Там, согласно одному из «Житий», «днем он старался сеять божественный глагол, а ночью удалялся в пустынь молиться Богу».

Эта проповедь привлекла к нему последователей, которых он объединил в конгрегацию регулярных каноников в Ла-Ро, на земле, подаренной сеньором Рено де Краоном. Кстати, благодаря его репутации на него обратил внимание Урбан II, когда после Клермонского собора совершал большой объезд Французского королевства, поощряя проведение реформы и призывая к крестовому походу. Услышав проповедь Роберта в 1096 г., папа даровал ему лестный титул «сеятеля божественного глагола» и назначил (апостольским) проповедником, при этом осторожно посоветовав воздерживаться от «неуместных слов»…

Поддержав склонность отшельника быть странствующим проповедником, Урбан II тем не менее выразил опасения, с какими высшие иерархи церкви обычно относились к такой проповеди, связанной с риском перейти грань. Марбод, бывший учитель Роберта, ставший епископом Реннским, высказывался более определенно. В одном возмущенном письме он критиковал нелепый наряд ученика: «Похвально не ходить без льняных одежд, а не ценить льняных одежд!» Он упрекал его также за неумеренность в речах против богатства и пороков прелатов. Наконец, он предостерегал его против некоторых рискованных подвигов аскетизма в виде ордалий: разве с наступлением ночи Роберт не укладывался спать рядом с женщинами, в состоянии опасного возбуждения, чтобы убедиться, что одолел плотскую похоть?

Возможно, отреагировав на эти порицания, Роберт к 1101 г. остепенился — с возрастом он перестал ходить босиком и согласился пересесть на лошадь. Свою маленькую группу учеников он поселил в Фонтевро, на границах Анжу и Пуату, отдав под активное покровительство Петру II, епископу Пуатевинскому. Тогда он отделил мужчин от женщин, но руководство возложил на последних — сначала на Герсанду, мачеху донатора Готье де Монсоро, а потом, после ее смерти, на Петрониллу де Шемилле. В 1115 г., постаревший и больной, Роберт предпринял последнее паломничество, которое привело его прежде всего в Шартр, где он хотел примирить раздоры, возникшие после смерти епископа Ива. Он продолжил последнее странствие, добравшись до Берри. Прибыв в фонтевристский приорат Орсан и чувствуя приближение смерти, он обратился к Леодегарию, архиепископу Буржскому, с такой мольбой: «Знай же, дражайший Отец, что я не хочу покоиться ни в Вифлееме, где Бог соизволил родиться от Девы, ни даже в храме Гроба Господня в Иерусалиме, равно как не хочу быть погребенным ни в Риме среди святых мучеников, ни в монастыре Клюни, где совершаются прекрасные процессии […]. Я прошу тебя похоронить меня не в монастыре и не в клуатре, а лишь среди моих меньших братьев, в грязи Фонтевро»[94]. На самом деле из-за мощей отшельника началось настоящее сражение. Леодегарий якобы пожелал оставить святой прах себе; Петронилле пришлось устроить голодовку, чтобы его вернули в Фонтевро. Но желание Роберта выполнено не было. В конечном счете его с большой помпой похоронили в церкви аббатства Фонтевро. Его сердце осталось в Орсане, где вскоре с ним стали соседствовать останки Леодегария, который «так любил Роберта при жизни, что не пожелал бы после смерти разлучиться с его сердцем», — утверждает эпитафия епископу. Страсти, какие возбуждала бурная жизнь Роберта д’Арбрисселя, не утихли и после его кончины. Жак Даларен отмечает, что его тело было «конфисковано»: не было ни паломничеств, ни чудес, а значит, и канонизации. Но остался орден, который пережил своего создателя и распространился по Анжу. Под воздействием сменявших одна другую аббатис, которые выходили из аристократии и которых она поддерживала, орден стал комплексом женских монастырей, где мужчины играли лишь подчиненную роль.

Зарождение ордена Цистерцианцев

Очень многих отшельников, упомянутых до сих пор (по меньшей мере тех, источники информации о которых достаточно ясны), изобразили разочарованными в монашеской жизни, в которой они начали жизненный путь. То есть они вошли в некое противоречие с представлениями григорианской духовности, для которой монастырская модель сохраняла весь свой престиж, тогда как они идеал возвращения к апостольским истокам собирались воплощать в миру. Следствием этого были одновременно маргинальное положение отшельников в глазах церковных властей и привлекательность, какую они тем самым приобретали в глазах благочестивых верующих. На первый взгляд, случай Роберта Молемского (1028–1111) совсем другой. Ведь это был неудовлетворенный монах, который, не найдя монастыря, отвечавшего его взглядам, сам создал такой с нуля.

Тем не менее аналогии между цистерцианским орденом в его исходном состоянии и движениями того времени, оттесненными позже на второй план успехами нового ордена, стоит отметить. В начале была группа отшельников, жившая в Колланском лесу, на границах Шампани и Бургундии. Ничего особо оригинального: через несколько лет Бруно Кельнский удалился в место, находившееся недалеко оттуда!

В самом деле, более двадцати лет Роберт искал свой путь, сменив несколько бургундских монастырей, где все признавали его достоинства, коль скоро он обычно возглавлял эти монастыри. Ему было сорок шесть лет, когда он с разрешения папы ушел со своего поста аббата монастыря Сен-Мишель в Тоннере. С несколькими учениками он удалился в лесную «пустынь». Поселившись в шалашах, Роберт и его спутники вознамерились вернуться к изначальной бенедиктинской суровости жизни: полная изоляция, строгие посты, молчание и искупительный труд.

Когда рост численности учеников вынудил его создать в 1075 г. в Молеме общину, популярность нового заведения стала, как всегда, побуждать почитателей приносить ему в дар земли и церкви. Роберт еще раз бежал и на несколько лет (три или пять?) удалился от мира. Но папы часто напоминали монахам-бенедиктинцам, что те обязаны сохранять существующий порядок, и Урбан II велел аббату Молема вернуться в свою общину. Это было поражением: аскетические требования Роберта стали уже неприемлемыми для части его монахов, вернувшихся к образу жизни клюнийского типа. Роберт откололся от общины вместе с теми из монахов, кто разделял его ригористический идеал, — с такими, как приор Альберих и Стефан Хардинг, английский монах, который, возвращаясь из Италии, остановился в Молеме. В марте 1098 г. они поселились в Сито, южней Дижона, на болотистой земле, которую подарил им виконт Бона. Но монахи Молема снова расценили уход Роберта как дезертирство и добились от легата Гуго де Ди его возвращения в июне 1099 г. в качестве их главы. В результате новый монастырь возглавил Альберих. Под его эгидой, а потом под эгидой сменившего его Стефана Хардинга суровость и бедность дошли до такой степени, что приток новых монахов иссяк и Сито стал хиреть.

Вновь расцвести обители позволило появление новичков рыцарского происхождения. Приняв в 1112 г. Бернарда де Фонтена, явившегося во главе трех десятков знатных молодых людей из его рода, Стефан Хардинг смог даже основать первые филиалы Сито. С этих филиалов начался подъем цистерцианского ордена в XII в., к которому мы вернемся позже.

Паломничества

Глубину христианской веры у простых верующих мирян историкам сложней замерить за отсутствием источников. Величие «Господа», Seigneur (которому молились на коленях, соединив ладони, в позе вассала), объясняет, почему к Нему чаще всего предпочитали обращаться через посредство Его святых. Реликвии (в отношении которых Рауль Глабер утверждает, что многие были обнаружены после тысячного года, «словно ждали момента некоего славного воскрешения») были одновременно залогом физического присутствия святых на этом свете и гарантией их заступничества перед Богом на том свете. В соответствии с логикой «дар — встречный дар», чтобы материализовать эту связь между верующими и сверхъестественным миром, первые делали благочестивые дарения — источник доходов для духовенства. И для выражения веры они предпочитали формы, требовавшие больше физических усилий: посты, воздержание и прежде всего паломничества, самый заметный аспект средневекового благочестия.

Мотивы паломничества

В самом деле паломничество, не требуя слов, выражало во всей глубине положение христианина — временного гостя на этой земле, идущего к Небу. Термин peregrinus по-латыни означает «чужой», «иноземный», покинувший свою страну (точно так же как слово «еврей» означает «прохожий», «эмигрант»). Сюжеты странствия Авраама и исхода Израиля в Землю Обетованную наложили глубокий отпечаток на монашескую духовность. Действительно, в раннем Средневековье слово peregrinatio сначала относилось к призванию монахов, а еще в большей степени отшельников, жить повсюду как чужеземцы. Такой разрыв с миром часто предполагал изгнание в смысле аскезы, что не исключало миссионерских забот.

С XI в. peregrination (дальнее странствие) превратилось в pelerinage (паломничество). Свою лепту в эту трансформацию, вероятно, внесло стремление григорианских реформаторов разделить образы жизни духовенства и мирян. Выступление в путь к святому месту было для мирян временным эрзацем окончательного удаления от мира, какое предполагал уход в монастырь. Паломник буквально воспринимал идеал отшельников XI в. — стать бедным, чтобы следовать за бедным Христом. Поэтому паломничество, как показал Пьер-Андре Сигаль[95], представляется кристаллизацией разных обычаев, отмеченных с древних времен. С одной стороны, паломничество из благочестия (pelerinage de devotion) отвечало желанию приобщиться святости, приблизившись к местам, освященным присутствием Христа на Святой земле, или к почитаемым могилам апостолов Петра и Павла в Риме. В эпоху, когда все больше укреплялась вера в муки чистилища для умерших, чьи грехи могут быть искуплены пост мортем, паломники отправлялись в путь еще и в надежде получить индульгенцию, которая пока была просто частичным покаянным «послаблением», предоставлявшимся всем, кто выполнит некоторые обязательства. С другой стороны, паломничество ради исцеления (pelerinage de guerison) толпы больных и увечных совершали в сопровождении близких к святилищам, где поклонение реликвиям сулило чудесные исцеления. Различие между местными или региональными паломническими святилищами (например, приоратом Флавиньи-сюр-Мозель, где поклонялись мощам святого Фирмина) и главными центрами паломничества состояло только в масштабах. В XI в. святые еще не приобрели медицинской специализации. Целительными способностями наделялись все реликвии без различия. Основными пациентами этого чудесного лечения, напоминавшего об исцелениях, какие, согласно Евангелиям, производил Христос, были парализованные и страдающие парезом, слепые, глухие и немые, безумные и одержимые. Наконец, покаянного или искупительного паломничества (pelerinage penitentiel оu expiatoire) мог, в принципе, потребовать любой приходской священник в качестве публичного покаяния за особо тяжкий проступок. То есть виновный должен был идти просить заступничества у святых, чтобы получить отпущение грехов. Но у многих паломников, насколько можно судить, побудительные причины для отправки в путь имели не более и не менее смешанный характер, чем в другие времена. Разрыв с привычной обстановкой утолял потребность найти Бога в новом месте, желание вырваться из повседневности или даже (почему бы нет?) простое туристическое любопытство. Стремление с трудом достичь освященного места выражало, разумеется, глубокую веру, но еще и желание обрести по возвращении некий престиж в обществе, сравнимый с тем, каким и поныне окружают мусульманского хаджи, совершившего паломничество в Мекку.

Облик паломников

Чаще всего мотивы суммировались, то есть паломничество было одновременно выполнением обета, данного во время болезни или приступа благочестия, и покаянием, совершаемым по приказу или добровольно. Вот почему паломник носил особую одежду: плащ с капюшоном, суму, посох, ел скромно, пел и молился вместе со спутниками. В ту эпоху, когда культ реликвий и вера в чудеса укоренились прочно, этот религиозный обычай распространялся на все социальные категории людей. Однако со времен Фрежюсского собора 791 г. женщинам в принципе запрещалось ходить в паломничество из-за скученности проживания в местах временных остановок. Если какие-то женщины, несмотря ни на что, шли туда, они переодевались мужчинами либо подвергались серьезным опасностям, как та аббатиса, которую во время паломничества в Иерусалим в 1064–1065 гг. изнасиловали и убили неверные.

Чтобы подготовиться к уходу, будущий паломник собирал средства, необходимые для выживания, составлял завещание, отдавал имущество и семью под покровительство церкви и успокаивал свою совесть путем исповеди. Выслушав мессу в приходской церкви, он испрашивал благословения для своих сумы и посоха. Некоторые, даже большинство, старались ходить группами из очевидных соображений безопасности или помощи в случае болезни или увечья. Все, кто предпринимал дальнее паломничество, будь они здоровыми или больными, старались обзавестись верховым животным. Например, в 1056 г. папа Виктор II в числе прочих насилий, чинимых паломникам при проходе через Константинополь, указывал тот факт, что там у них отбирают лошадей. На дорогах в Компостелу некоторые аббаты ссужали паломникам лошадей или мулов для прохода через трудные места. Ведь чтобы подчеркнуть покаянный характер паломничества, главным было выступить и идти пешком.

В пути паломник мог рассчитывать найти кров в одном из многочисленных приютов, открытых на самых популярных дорогах. Их организовали с X в. на севере Пиренейского полуострова на дороге в Сантьяго-де-Компостела. В конце следующего века обракский орден обеспечил приюты для путников при переходе через Руэрг, где зима особо жестока и где многие паломники не упускали случая заглянуть к святой Вере Конкской. Во время странствия, часто занимавшего месяцы, такие остановки были неизбежными. В 1056 г. льежским паломникам для возвращения из Компостелы понадобилось тридцать шесть дней. Граф Ангулемский в 1026–1027 гг. потратил пять месяцев, чтобы достичь Иерусалима сухопутной дорогой. Правда, после остановки на некоторое время в Венгрии.

Последний этап предполагал совершение определенных ритуалов, таких как очистительное омовение в Иордане, перед тем как войти в Иерусалим, или в ручейке недалеко от Компостелы. Вход в святилище мог быть затруднен в дни большого наплыва народа (прежде всего по праздникам данного святого или в важные литургические периоды). Например, Адемар Шабаннский сообщает о смертельной давке в Лиможском соборе у могилы святого Марциала. Прием чаще всего обеспечивал хранитель реликвий (custos). В аббатстве Сен-Вандриль в XI в. это был клирик, отвечавший на вопросы паломников о заслугах святого Вульфрана. Хранитель позволял приблизиться к реликвии, «поцеловать могилу». Он же принимал дары, которые приносили паломники, часто пытавшиеся провести в церкви ночь. Так, Гуго из Флавиньи рассказывает, что в середине IX в. больные выздоравливали, оставшись ночью в аббатстве Сен-Ванн у могилы аббата Ричарда. Монахи Конка, пытавшиеся запереть аббатство, обнаружили, что под натиском паломников ворота открылись. Когда совершалось чудо, то до официального подтверждения оно подлежало процедуре проверки, о чем свидетельствует, в частности, для XI в. сборник «Чудеса святого Венедикта». Чудесно исцеленные выражали признательность, часто в виде восковых ex-voto, иногда временно поступая на службу к святому. Прежде чем уйти, паломник пытался захватить с собой какие-то реликвии — пыль с могилы, ткань, освященную контактом с могилой. Похоже, паломники в Компостелу очень скоро обзавелись ракушками святого Иакова. Часто они сами (или их друзья, которым они приносили этот ценный сувенир) завещали себя хоронить с этим подобием пропуска на тот свет, удостоверявшим, что они расплатились за спасение. И в самом деле, такие ракушки, которые собирали ныряльщики, продавались на паперти собора.

Главные центры паломничества

Репутация Компостелы (где мощи, приписываемые святому Иакову, якобы были обретены около 800 г.) сформировалась с X в., когда туда начали прибывать первые паломники из Французского королевства. До 980 г. паломники могли ходить в относительной безопасности. Но в конце X в. христианским территориям стала угрожать агрессия со стороны аль-Мансура, омейядского халифа Кордовы. В 997 г. Компостела была сожжена, а собор снесен. После смерти аль-Мансура в 1002 г. Санчо Великий, король Наварры, предпринял Реконкисту при помощи подкреплений, прибывавших из Аквитании или Бургундии (с 1017 по 1120 г. было предпринято два десятка походов), так что непосредственная угроза паломникам исчезла. С 1025 г. клюнийские монахи реформировали и даже основали много монастырей в северной части полуострова. Гуго Великий, аббат Клюни, лично ездил в Испанию в 1090 г., и на многие епископские престолы были назначены выходцы из Франции. Ведущая роль Клюни и его «дочек», таких как Муассак или Конк, в жизни этих мест объясняет рост численности паломников, которые тоже приходили из Французского королевства, пока во второй половине XI в. их поток не стал по-настоящему интернациональным.

Что касается паломничеств в Рим и Иерусалим, два священных города христианства, посещавшиеся с древних времен, то разные мотивы паломников для похода в них вписываются еще и в эсхатологическую перспективу. Ожидание, что мертвые воскреснут, побуждало паломников искать себе место на кладбище либо в Риме, где они могли воспользоваться заступничеством величайших святых, либо в Иерусалиме, где должен был происходить Страшный суд. Паломничество в Рим (достигшее апогея в предыдущем веке) стало в X в. очень популярным. Сохранились сведения о рекордном числе визитов ad limina apostolorum («к порогу апостолов»), Теодорих (ум. 1087), аббат монастыря Сент-Юбер в Арденнах, совершил туда семь паломничеств, тогда как Адельрад, архидиакон из Труа (ум. 1020), ходил туда не менее двенадцати раз. Много раз совершали такой поход и многие миряне, например Гильом V, герцог Аквитании (ум. 1030). Конечно, особенно во второй половине XI в., трудности, связанные с политикой германских императоров и хроническими волнениями римской знати, привели к некоторому спаду активности римских паломничеств, однако не столь явному, как иногда утверждалось.

Ущерб римскому паломничеству наносила прежде всего конкуренция со стороны Иерусалима. Действительно, несмотря на завоевание Палестины египетскими Фатимидами и разрушение аль — Хакимом в 1009 г. храма Гроба Господня, популярность паломничества возросла из-за более благоприятного политического контекста, выразившегося в более терпимом отношении мусульман к христианам. С другой стороны, недавнее обращение венгров в христианство открыло более безопасный путь на Восток, чем переправа по Средиземному морю, где очень большую угрозу представляли мусульманские пираты. Так, Фульк Нерра, граф Анжуйский, с 1015 по 1039 г. совершил три поездки в Иерусалим, в 1026 г. туда отправился граф Ангулемский, а в 1035 г. — герцог Роберт Нормандский. Однако глубинную причину этого влечения на Восток, масштабы которого хорошо отразил Рауль Глабер в своих «Историях», надо искать в духовной сфере. В самом деле, он указывает, что «ко Гробу Спасителя в Иерусалиме хлынула бесчисленная масса людей», уточняя, что «многие желали умереть прежде, чем вернутся в свою страну». Этот наплыв интриговал современников, и Рауль дает ему следующее объяснение, не приписывая его себе: «Многие в то время советовались с некоторыми людьми, наиболее склонными к тревогам, насчет того, что означает столь великое стечение народа в Иерусалим, подобного которому не видел ни один из предыдущих веков; те, взвешивая слова, отвечали, что это не предвещает ничего иного, кроме пришествия презренного Антихриста, появления коего должно ожидать с приближением конца света, по свидетельству божественного авторитета. Послушать их, так все эти народы пролагают дорогу на Восток, по которой он должен прийти, и тогда все нации пойдут прямо навстречу ему».


Крестовые походы конца XI в

Крестовые походы были продолжением этого массового движения паломничества в Святую землю, которое после перерыва, связанного с агрессией халифа аль — Хакима, энергично возобновилось в середине XI в. Трудности и опасности пути делали крестоносца паломником, следовавшим завету Христа: «Если кто хочет идти за Мною, […] возьми крест свой и следуй за Мною». Целью, «бесконечно более привлекательной, чем какое угодно святое место, хоть бы и Сантьяго-де-Компостела»[96], был земной Иерусалим, отражение небесного Иерусалима, где ожидалось второе пришествие Христа. Крестовый поход был в некотором роде последним паломничеством, безвозвратным, коллективным и всеобщим в том смысле, что объединил все сословия западного христианского мира.

Паломники, отправлявшиеся в Иерусалим, уже брали с собой оружие, чтобы защищать себя во время долгого путешествия по враждебным странам, хотя пришествие турок-сельджуков, которое когда-то представляли главным фактором, делавшим дорогу опасной, похоже, на самом деле такой репутации не имело. В 1054 г. епископа Камбрейского сопровождало, возможно, три тысячи человек, а немецких епископов, отправившихся в паломничество в Святую землю в 1064–1065 гг., — несомненно, вдвое больше. Однако новым по сравнению с паломничеством стал дух священной войны (или, скорей, «сакральной»). Как избранный народ в Ветхом Завете, крестоносцы должны были отвоевать Землю Обетованную.

Вот почему призыв папы Урбана II вызвал колоссальный всплеск энтузиазма, стремления бороться за возвращение Иерусалима христианам и защиту христианства. Именно по окончании реформаторского Клермонского собора 1095 г. папа обратился к рыцарям, призывая отправиться в крестовый поход и даруя им полную индульгенцию, то есть отпущение абсолютно всех грехов. Столько раз осудив войну между христианами, папа предложил им вести «справедливую» войну с мусульманами, которых тогда из-за незнания ислама фактически считали язычниками. Верующим христианам были противопоставлены «неверные», которых следовало силой обратить в истинную веру. Фульхерий Шартрский воссоздает для нас папское заклятие: «Пусть те, кто ранее привык сражаться во имя зла, в частной войне с верующими, сразятся с неверными и доведут до победного конца войну, которую уже давно следовало бы начать; пусть те, кто некогда нанимался за гнусное жалованье, обретут теперь вечное воздаяние». Вслед за реформой монастырей и реформой белого духовенства настало время реформировать воинское сословие. Тем самым грубые milites становились milites Christi («воинами Христа»), которые продолжали с язычниками тот бой, какой монахи вели с бесами. В теократической перспективе григорианские реформаторы видели в крестовом походе «антивойну», которая послужит паллиативом «Божьему миру», падение популярности которого отметил Клермонский собор. Монархи (Филипп I, а также император и король Англии) были отлучены и опозорены. Теперь папство пыталось утвердить себя как единственную власть, правомочную решать, справедлива война или нет. Значит, ответственность за крестовый поход в дальнейшем неизменно несло оно, даже если движение усиливали некоторые экономические или политические факторы. Если верить Гвиберту Ножанскому, то крестьяне и селяне отправились в путь потому, что сельская местность была перенаселена, хотя призыв Урбана II был рассчитан не на них. Что касается итальянских купцов, поначалу они опасались, как бы военная интервенция на Востоке не подорвала торговые отношения, какие они сохраняли с Византийской империей и исламским миром.

Народный крестовый поход

Обычно считается, что слова папы необдуманно разнесли экзальтированные народные проповедники, самым известным из которых остается Петр Пустынник, тогда как по другую сторону Рейна свирепствовал Вальтер Неимущий. Однако недавно некоторые историки были вынуждены пересмотреть ряд гипотез, представлявших Петра Пустынника настоящим инициатором крестового похода. Они утверждают, что папский замысел совпал с собственными чаяниями населения (Жан Флори). Когда армия, сбор которой был назначен Урбаном II на 15 августа 1096 г. в Ле-Пюи, еще не собралась, банды, в состав которых входило много нонкомбатантов, уже в начале года двинулись в путь. Но эти бедняки не были предоставлены самим себе: грабежам и «погромам» (pogroms) по дороге в Иерусалим они предавались под руководством опытных командиров (Рено де Брея, Фульхерия Шартрского…). Этот взрыв религиозного фанатизма, который епископы пострадавших городов не могли сдержать, был направлен против еврейских общин, на которые возлагали ответственность за все несчастья, перенесенные христианами на Востоке. Выбор «крестись или умри», воспринятый буквально (Жан Флори), объясняет, почему в Северной Франции, а потом в Рейнской области случились побоища, где особо отличились банды Петра Пустынника. Этот народный крестовый поход и беспорядки, какие он вызвал, очевидно, встревожили византийские власти. Ворота городов Греческой империи закрылись, и, когда эти бедняки волна за волной стали прибывать под стены Константинополя, басилевс[97] Алексей Комнин срочно переправил их в Малую Азию, где большинство их них было перебито турками под Никеей 21 ноября 1096 г.

Крестовый поход рыцарей

Тем временем рыцари, к которым в Клермоне обращался Урбан II, занимались организацией. Им надо было предусмотреть свое долгое отсутствие, собрать людей, запастись провизией для себя и коней. На эти приготовления в общем потребовалось почти два года. Так что крестоносные армии собирались перед воротами Константинополя только с последних месяцев 1096 г. до весны 1097 г. Византийские императоры, желавшие набрать западных наемников для охраны своих границ, несомненно, заранее вошли в контакт с папами-реформатора-ми. Асимметричный ответ Урбана II на это обращение объясняется, возможно, желанием восстановить согласие между восточной и западной церквями. На следующий день после речи в Клермоне Адемар Монтейльский, епископ Ле-Пюи, был назначен папским легатом, которому предстояло возглавить крестовый поход, а командовать войсками при нем должен был Раймунд Сен-Жильский, граф Тулузский. То есть, похоже, первоначально Урбан II намеревался набрать одну-единственную армию, которой бы руководил он через посредство своих представителей. На самом деле в последующие месяцы независимо друг от друга тронулись в путь разные феодальные контингенты. Норманны Южной Италии, прежние вылазки которых внушили грекам недоверие к ним, подчинялись Боэмунду Тарентскому. Воины Северной Франции мобилизовались под руководством Гуго де Вермандуа — родного брата Филиппа I, которого сопровождали Роберт Коротконогий, герцог Нормандии, и граф Стефан Блуаский. Что касается лотарингских рыцарей (Лотарингия, Нидерланды, Рейнская область), они собрались под началом сыновей графа Булонского — Готфрида Бульонского и его брата Балдуина Булонского. Басилевс, теряя контроль над событиями, очень старался получить от разных вождей похода клятву вернуть ему земли, которые раньше были византийскими и которые им удастся отбить. В то время как большинство из них более или менее добровольно согласилось признать себя наемниками византийского императора, Раймунд Сен-Жильский отказался это делать, сославшись на то, что у него нет иного сюзерена, кроме Христа.

Никея, отвоеванная у турок 19 июня 1097 г., действительно была возвращена басилевсу, тогда как Боэмунд Тарентский оставил себе город Антиохию, попавшую в его руки в июне 1098 г. после долгой и трудной осады. Некоторые сеньоры уже проявляли и другие амбиции, помимо освобождения Гроба Господня: в марте 1098 г. Балдуин Булонский, отозвавшись на призыв армян, захватил Эдессу и устроил там первое крестоносное государство. Такое поведение возмутило пехоту, потребовавшую вернуться на дорогу в Иерусалим, что и было сделано в январе 1099 г. под командованием Раймунда Сен-Жильского. Подступив в начале июня к святому городу, крестоносцы были вынуждены еще пять недель вести осаду, прежде чем в пятницу 15 июля состоялся решительный штурм. За этой победой последовали страшная резня и две недели грабежей. Готфрид Бульонский из смирения отказался от королевского титула, довольствовавшись титулом «защитника»; его брат и наследник Балдуин Булонский оказался не столь щепетильным и короновался 25 декабря 1099 г.

Так Первый крестовый поход достиг первоначальной цели и даже большего, когда благодаря итальянским кораблям стало можно завоевать порты побережья. За несколько лет на Святой земле было создано четыре латинских государства — Эдесское и Триполитанское графства, Антиохийское княжество и Иерусалимское королевство. На Западе это вызвало эйфорию! Но преемник Урбана II, папа Пасхалий II, осмотрительно попытался защитить эти аванпосты христианства на исламской земле. В 1100 г. он разослал епископам буллу, обещавшую отпущение всех былых грехов рыцарям, которые в свою очередь отправятся на Святую землю. Если король Филипп I опять остался в стороне от этого предприятия, то многие рыцари Французского королевства немедленно вняли этому призыву и вслед за Гильомом IX, герцогом Аквитанским и графом Пуатье, выступили в новый поход. Вероятно, из-за спешки и из-за отсутствия византийской помощи они потерпели поражение и были перебиты турками. Но возникший порыв сохранялся еще долго.

Если бы в заключение этой главы нужно было подвести какой-то итог отношений между первыми Капетингами и разными составными частями церкви, похоже, он бы сложился в пользу «феодальной монархии», как раз утверждавшейся в конце XI в. В первое время вдохновители григорианской реформы опирались на монашество, противопоставляя его епископату, слишком зависимому от монарших властей. Но, предприняв усилия для прояснения отношений между духовным и светским, епископы Французского королевства сумели в основном сохранить причастность к светской власти, без чего «служителям церкви пришлось бы отказаться от мысли об управлении и удалиться от мира», — пишет Ив Шартрский.

В результате короли, которые были друзьями монахов и с которыми папские легаты были вынуждены считаться, могли по-прежнему опираться на епископат и притязать на ту долю божественной власти, какую им гарантировало миропомазание. Обряд рукоположения епископов все больше напоминал библейский обряд помазания царей Израиля. Так подчеркивалась причастность Капетинга к епископскому служению в качестве посвященной особы. Короля мазали миром, как епископа, и другие элементы ordo помазания тоже способствовали «епископализации королевской власти» — облачение в одежды иподиакона и диакона, причащение под обоими видами. В XI в. Реймсский собор окончательно утвердился в качестве места помазания королей. Но булла, которой Урбан II в 1089 г. подтвердил эту прерогативу архиепископа Реймсского, стала поводом, чтобы впервые назвать Капетинга «Христианнейшим Королем».


Глава V Дeревня во Франции с XI по XIII в. (Франсуа Менан)

В капетингской Франции деревня в количественном отношении была намного весомее города. Еще на рубеже XIII–XIV вв., после того как городское население в течение нескольких поколений росло быстрыми темпами, как минимум 85 % французов были сельскими жителями, почти исключительно земледельцами. Впрочем, именно развитие сельскохозяйственного производства позволило все более многочисленным горожанам (покинувшим сельскую местность во время активного исхода из деревни) кормиться, специализируясь на ремесле и торговле. По сравнению с новыми социальными группами, возникшими таким образом, крестьянский мир сохранял единство и постоянство, по меньшей мере внешне. Прежде всего в том, что касалось социального положения: при Филиппе Августе крестьянин точно так же оставался внизу, как три века назад, когда Адальберон Ланский поместил его в самый низ сословного общества. Его юридический статус во многих сеньориях, конечно, изменился, и изменился в корне — деревенские жители в массовом порядке освободились от серважа, а некоторые объединились в общины. Но серваж еще существовал, и не в одном регионе, а власть, богатство и почет по-прежнему доставались не крестьянину, пусть освобожденному, а знати и клирикам, к которым теперь добавились богатые бюргеры; впрочем, личный успех почти неизбежно превращал крестьянина-выскочку в горожанина. Поэтому крестьянин, неизменно воспринимаемый как низший член общества, в течение этих трех веков удивительного подъема воплощал стабильность, постоянство: его повседневная жизнь протекала в пределах ближайших территорий и в ритме полевых работ, которые строители церквей, даже в городе, неспроста выбирали, чтобы напомнить о неизменном круговороте месяцев в году. Резкие перемены погоды, предвещавшие неурожай или изобилие, приезд сеньора и споры с его министериалами, памятное появление купцов или солдат были главными событиями, которые становились вехами в его жизни; именно на них как на отправные точки ссылались крестьяне, когда им предлагали что-либо вспомнить, например, как свидетелям на суде.

Однако сельский мир был до крайности разнообразен: условия жизни могли быть очень разными в зависимости от того, жил ли селянин на Севере или на Юге, на равнине или в горах, далеко или близко от города. Технический прогресс, равно как и юридические перемены, распространялись неравномерно, приспосабливались к требованиям природной среды и тем самым формировали разные сельские уклады, которым еще веками предстояло различаться: мир плуга и мир сохи, мир сгруппированной деревни и мир изолированных ферм, мир серважа и мир свободы, миры виноградарства, перегонов скота в горы, текстильного ремесла, рудников. Положение могло быть разным даже в соседних местностях при различии в обычаях или наличии физических препятствий. Этот столь разнообразный мир был и намного мобильней, чем кажется, потому что люди Средневековья, в том числе и крестьяне, двигались много и на далекие расстояния — они ходили в паломничества или в крестовые походы, поселялись в городе или пытали счастья на многочисленных новых землях, какие открывали для них первопроходцы. Мобильность существовала также в пределах деревни или местности: историки пришли к общему мнению, что люди объединились в структурированные поселения и зажили в них постоянно только около тысячного года, притом что распределение земель в пределах этих поселений и социальные отношения менялись. Позже, в XII и XIII в., расчистки изменили ландшафт дальше: исчезла добрая часть лесов и невозделанных пространств, продолжалось расселение людей. Таким образом, между 1000 и 1300 г. деревня претерпела переворот, сравнимый только с переворотом при наступлении индустриальной эпохи. Распределение возделанных земель, расположение ферм и деревень, возникшие тогда, в основных чертах почти не изменились до второй половины XIX в., а иногда и до наших дней. Лишь великая чума вызвала общее отступление. Франция 1300 г. была более благоустроенной, лучше возделанной и более населенной, чем будет до самого XIX в. Французская деревня Нового времени — великое наследие капетингского периода.


Технический прогресс и производство

Технический прогресс

Развитие земледелия — и, следовательно, развитие всей западноевропейской экономики — было бы невозможно без развития техники, делавшей крестьянский труд эффективней. Земледелие раннего Средневековья было основано на физическом труде людей, с затратами которого не считались, на использовании деревянных орудий труда, на распределении сельскохозяйственных культур в пространстве и во времени. Знаменитый список инвентаря из каролингского поместья Аннап на севере Франции показывает, что в IX в. даже в наиболее оснащенных хозяйствах металл был редкостью. Рыхля почву деревянными мотыгами и сохами, крестьяне практиковали очень редкие перелоги и могли прибегать даже к бродячему земледелию. Ведь на обширных невозделанных пространствах, разделявших деревни, места хватало. Кстати, лес и ланды предлагали значительную добавку к меню — благодаря охоте, собирательству, выпасу свиней, сбору каштанов… Во времена Филиппа Красивого значительная часть королевства (несомненно, большая часть) была уже выведена из порочного круга этой экстенсивной земледельческой экономики, плохо оснащенной и малопроизводительной. Разве что на ландах Запада, сухих землях Юга или в горных долинах могли еще не усвоить новой техники. Как раз в тот самый период и по мере того, как прогрессировала земледельческая экономика, углублялась пропасть между технологиями и урожайностью Севера, с одной стороны, и технологиями Средиземноморья и других регионов, намного менее удобных. Теперь на плодородных равнинах и плоскогорьях Северной Франции крестьянин обычно использовал силу волов или лошадей, тяжелый колесный плуг и инструменты, окованные железом. Он все интенсивней обрабатывал землю, сокращая ротацию разных культур и расчищая все плодородные почвы. Земледелие Франции, как и всей Западной Европы, совершило тогда качественный скачок неоценимой дальности: Европа, отныне способная прокормить многочисленное население и дать ему возможность решать задачи, не имевшие отношения к земледелию, могла перейти к развитию, которое позже привело ее к индустриальной цивилизации и к доминированию на планете.

На самом деле техническое развитие можно разделить на ряд новшеств и улучшений, история введения которых поддается лишь приблизительному описанию. Некоторые из них были несомненными изобретениями людей Средних веков, другие — древними методами, открытыми заново и нашедшими использование в широких масштабах, третьи позаимствованы на Востоке (роль крестовых походов в этом деле, хоть и вполне реальная, сильно недооценена). Уже развитие металлургии сыграло огромную роль в этом техническом подъеме, а можно упомянуть и хомут, плуг, зерновую мельницу (а также для сельского ремесла — сукновальные мельницы, механические молоты, хмеледробилки) — их распространение сберегало труд и время крестьянина. Не только феномен изобретения как таковой, но и коллективное умонастроение, позволившее людям той эпохи сделать важнейший шаг вперед, вывели их на первую стадию механизации. Примечательно, что подобное стремление беречь человеческий труд и делать его рентабельным проявилось на стадии мощного демографического роста, как раз когда рабочей силы становилось все больше.

Технический прогресс имел не только экономические последствия — он также способствовал формированию общества. Так, с XII в. в каждой деревне образовалась очень характерная социальная группа — пахарей (laboureurs), владельцев плуга и упряжи, в отличие от безлошадных крестьян (brassiers) или батраков (manouvriers), которые не могли приобрести это дорогое снаряжение. Эта дифференциация могла только усиливаться по мере накопления доходов и осталась фундаментальным свойством сельского общества при Старом порядке. Таким образом, на примере внедрения в жизнь усовершенствованного пахотного инструмента можно наглядно увидеть, насколько значимые и длительные социальные последствия могли иметь технические завоевания того времени, если требовали капиталовложений, недоступных части крестьянства. Другой пример того же феномена — распространение водяной мельницы. Это новшество позволяло крестьянам значительно экономить время, но сеньоры, обеспечившие себе монопольное владение «баналитетной» мельницей и обязавшие своих крестьян молоть на ней, превратили ее в средство для выкачивания податей. И в этом случае мельник как ключевая фигура сельского общества обогащался благодаря новому оборудованию, работу которого обеспечивал за счет сеньора.

Впрочем, сельскохозяйственная экспансия XI–XIII вв., даже если ей способствовали распространение новых орудий и (как мы увидим) улучшение климата, была еще и результатом интенсивного труда. Упряжь позволяла крестьянам того времени разнообразить способы подготовки к посеву; те, кто был не столь богат или на чьих землях применить плуг было невозможно, тоже готовили почву к посеву — мотыгой или сохой. Две, три, даже четыре вспашки (labour или bechage) (одна после жатвы, остальные перед посевом, то есть чаще всего через восемнадцать месяцев), боронование (еще одно новшество), прополка молодых всходов — вот операции, достаточное повторение которых при повышении качества вспашки, видимо, было решающим фактором роста урожайности. Проводить их позволяли улучшение инвентаря, а также рост численности рабочей силы по мере демографического роста. Зато удобрения оставались в средневековых хозяйствах дефицитом, и именно этот дефицит вынуждал постоянно перепахивать землю, а также оставлять ее под паром. Животные удобрения были редкостью, да и собирать их было трудно, потому что содержание в стойле было сведено к минимуму из-за нехватки корма; однако овец, все более многочисленных, старались отправить пастись на жнивье. Растительных удобрений почти не было, так как разведение бобовых культур не практиковалось, а применение таких известных приемов удобрения, как мергелевание и известкование, сводила к минимуму стоимость перевозки.

Производство

При современном состоянии источников рост урожайности сложно оценить в численном виде, но, во всяком случае, нет сомнений, что в то время достигали очень скромных результатов, которые еще в каролингскую эпоху сдерживали демографический рост, развитие городов и не позволяли значительной части населения заниматься чем-либо, кроме земледелия. Правду сказать, для времен Каролингов нам известны лишь некоторые численные данные об урожайности, которую обычно оценивают, как сам-два или близкую к этому. Последняя оценка, сделанная специалистом по культуре зерновых, предлагает повысить эту цифру до трех или даже несколько большей для крестьянских хозяйств, что хорошо согласуется с нынешней тенденцией переоценивать экономические показатели того времени[98]. Бесспорно лишь то, что при Людовике Святом Северная Франция, страна плугов и самых плодородных земель, собирала в среднем четыре-пять зерен пшеницы на одно посеянное, а некоторые хозяйства Пикардии, Артуа и Иль-де-Франса — восемь и даже десять или двенадцать. Еще больше собирали, если сеяли рожь или ячмень; то есть лучшие примеры урожайности были не очень далеки от показателей XIX в., но многие бедные земли по-прежнему давали намного меньшие урожаи. В целом с X по XIV в. в плане урожайности революционных изменений, вероятно, не случилось, кроме как в очень немногих регионах и типах хозяйств. Но простой средний рост на 0,5 при общей посредственной урожайности мог иметь решающие последствия.

Помимо роста урожайности, произошло общее сокращение циклов ротации: трехтактный цикл, упоминаемый в каролингских полиптихах[99], был тогда, конечно, исключением, нормой же считалось двухлетнее чередование пара и зерновых, не исключавшее и более долгих перерывов, иногда на грани бродячего земледелия. После тысячного года, а особенно с XII в., в северной половине Франции распространилось трехполье. Около 1150 г. оно впервые появилось в имениях Клюни и стало общераспространенным через сто лет в имениях Сен-Дени и на цистерцианской риге Волеран (тоже в Иль-де-Франсе), как и в Пикардии. Тогда впервые появился и севооборот (assolement), то есть деление земельного владения на три части, или soles (поля севооборота), которые поочередно оставались под паром в ритме коллективной ротации (rotation)[100]. Впрочем, к сокращению циклов ротации прибегала только Северная Франция, потому что на Юге слишком сухое лето не позволяло сеять весной.

Ведь переход от двухтактного цикла к трехтактному был связан с распространением яровых злаков (которые назывались mars (мартовскими), tremois, grains menus (мелкие зерна)) или, точней, с их разнообразием, поскольку одни и те же злаки могли быть как озимыми, так и яровыми: это относится ко ржи, ячменю, овсу, полбе и даже к пшенице. Но, как правило, осенью сеяли пшеницу, рожь и ячмень, а весной — овес, сорго, просо. Рост популярности «мелких зерен» отражал не только общую необходимость больше производить, чтобы кормить больше ртов, собирая больше урожаев, — овес требовался и для того, чтобы кормить коней воинов и все более многочисленных лошадей фермеров. На выбор возделываемых культур оказывали влияние и другие перемены: производство пшеницы, зерна богачей, постоянно расширялось, по мере того как находящиеся на подъеме социальные группы, в основном городские, переходили к более изысканной пище. Но для средневекового зернового хозяйства по-прежнему было характерно разнообразие. Наряду с рожью и пшеницей, которые заняли впоследствии почти монопольное положение и которые часто смешивали, получая суржу, встречалось и много других видов зерна, из которого пекли хлеб лишь за неимением лучшего (но в разных областях обычаи их употребления были очень разными): полба, ячмень, просо и другие. Позже их оставляли только на корм животным или просто-напросто прекращали выращивать. Различные свойства зерна, разное время сбора урожая позволяли земледельцу страховать себя от погодных катаклизмов. Первостепенную роль в питании играли также горох, бобы, вика и чечевица, которые растили отдельно или вперемежку со злаками.

Важнейшая тенденция сельскохозяйственного производства тех времен: крестьянин производил все больше продуктов, которые не потреблял сам, а продавал или отдавал сеньору. Этот феномен мы уже отметили для пшеницы и овса. Еще одним из таких продуктов, пользовавшихся большим спросом, было вино: его отпускали горожанам (самые богатые, из которых начали разбивать собственные виноградники у ворот городов), отправляли в Англию, во Фландрию, в ганзейские города. Виноград постоянно завоевывал все новые территории, успешно соперничая со злаковыми. Спрос на рынках, городских или дальних, привел в XIII в. к росту производства красящих растений, особенно в Пикардии и в Тулузской области. Разводили вайду (называвшуюся где pastel, где guede), из которой делали синюю и черную краски, самые популярные при окраске одежды. Продажа льна и пеньки, тоже необходимых в больших объемах для текстильной промышленности, тоже позволяла крестьянам получать деньги, давая им еще и возможность в мертвый сезон заниматься ремеслом.

Что касается скотоводства, то с XI в. оно все больше развивалось в формах, очень непохожих на обычаи раннего Средневековья. В этом секторе тоже главными стимулами были спрос со стороны горожан и потребности ремесла. Археологи выявили, что потребление говядины было более широким, чем думали раньше, и даже превосходило потребление свинины в одной бургундской местности. Кстати, об этом спросе на мясо, по меньшей мере в зажиточных кругах, можно судить по численности, богатству и влиятельности мясников в городах и даже в селах. Но более всего, и намного более, в ту эпоху преобладало овцеводство, поставлявшее ремесленникам кожу, из которой делали два основных товара — обувь и пергамент (до XIII в. он оставался единственным носителем письменности), — и прежде всего дававшее шерсть — сырье для качественного одежного сукна. Именно сукноделие, первая отрасль промышленности тех времен, сделало из овцы главное животное XIII и XIV вв., каким для раннего Средневековья была свинья. Французская шерсть, конечно, была не из самых ценимых, но огромные стада овец заполоняли паровые поля на равнинах, фламандские и пуатевинские польдеры и бродили меж вершинами и долинами по всем горам. Ведь маршруты перегона скота определились уже в XI в. — как в Провансе, так и в Оверни, в Обраке или в Дофине. Такие перегоны, которые устраивали в том числе и монашеские обители, особенно цистерцианцы и военные ордены, после 1200 г. приобрели широкий масштаб и на века стали важным элементом жизни горцев.

Ни одно владение, ни одно хозяйство в XIII в., конечно, не было по-настоящему специализированным: желание и склонность производить собственный хлеб все еще были широко распространены, даже у виноградарей и горных пастухов, и многие области оставались раздробленными на множество крошечных хозяйственных единиц. Различия и ценах и заработках, какие можно было встретить в следующем столетии (например, в Верхнем Провансе), разная степень опустошений, вызванных чумой, или просто-напросто медленное распространение железа — все это признаки такой разобщенности. И напротив, начали появляться очень коммерциализованные хозяйства. Наиболее знаменит пример Тьерри де Ирсона, богатого артуаского землевладельца начала XIV в., который практиковал по большей части спекулятивное земледелие, сам торговал плодами урожая на городских рынках и вел свои счета. Дела, какими занимался Тьерри де Ирсон — продажа, покупка с целью перепродать, счет, — пусть в меньшем масштабе, но стали, конечно, привычными для многих крупных землевладельцев и для некоторых простых крестьян того времени. Об этом свидетельствует умножение рынков и ярмарок с XI в.: создавая мало-мальски значительную деревню, при ней обязательно устраивали еженедельный рынок, и у всех центров сеньорий, у всех крупных бургов отныне были такие регулярные места сбора населения. Крестьяне привозили туда излишки урожая и приобретали там инвентарь, ткани и прочие товары, каких больше не производили сами. Раз или два в год деревенские жители съезжались в город на ярмарку, где встречали купцов, прибывших более или менее издалека.


Завоевание и организация сельского пространства

Количество и распределение людей

Мощным оружием средневековых крестьян в победоносной борьбе с природой куда в большей мере была их численность, чем орудия труда. Великие расчистки пришлись на долгую стадию демографического роста, став также самым наглядным его показателем. Ведь до XIII в. ни один текст не дает конкретных сведений по демографии, и едва ли можно отваживаться на какие-то глобальные оценки для времен до появления первого важнейшего налогового документа — знаменитой «Описи очагов» 1328 г., перечислившей семьи большей части Французского королевства. В предыдущем веке было проведено несколько аналогичных переписей, прояснивших положение в более или менее обширных областях — в епархиях Байе (конец XII в.), Руанской (около 1240 г.), Шартрской (1250–1272), окрестностях Бона (1285 г.), в Провансе (1315 г.). Все они имеют особенности, но создают единый образ «целой» страны, население которой — возможно, 16 или 17 млн жителей — было распределено очень неравномерно, несмотря на массовые миграции, за счет которых уже два века избыток людей перемещался в самые незаселенные области. Северная часть Французского королевства имела намного большую среднюю плотность населения, чем Юг, и для мест, разделенных несколькими километрами, контраст мог быть очень велик. Так, люди сосредотачивались на Лангедокской равнине между побережьем и внутренними горными районами, в равной мере пустынными. В Нормандии население побережья и районов, заселенных очень давно, и так уже очень плотное, росло быстрей, чем в остальной ее части. В большинстве регионов демографический рост снизился с середины или конца XIII в., потому что производство продуктов питания больше расти не могло. В 1315–1318 г. из-за нескольких очень неурожайных лет снова начался голод. Сокрушительный удар по численности населения, и без того уязвимого, нанесли чума и Столетняя война. Но некоторые регионы, например Лангедок, Прованс и вообще Юг, как будто не испытали кризиса, и их подъем продолжался до середины XIV в.

Если можно набросать картину положения, в каком находилось население Франции в конце капетингского периода, и даже сказать несколько слов о тенденциях, направлявших тогда его развитие, то точно объяснить, как оно вышло на эту стадию, трудно. В отсутствие общих документов типа переписей населения можно привести только очень обобщенные сведения, которые отчасти подтверждаются некоторыми отдельными, очень ненадежными данными (например, реконструкцией смены поколений в нескольких сотнях пикардийских или тарантских семейств). Бесспорно, что до середины XIII в. демографический рост не знал тяжелых спадов и, напротив, убыстрялся. Несмотря на «навязчивый страх голода» (obsession alimentaire), свидетельства о котором собрал Ле Гофф, с 1034 по 1315 г. массовый голод в Западной Европе практически не встречался, и больших смертоносных эпидемий в ту эпоху тоже не было. Рост численности населения не сдерживался ничем, кроме неспособности в конце XIII в. дополнительно увеличить производство пищевых продуктов на фоне ухудшения климата.

Другое утверждение, не вызывающее сомнений: подъем начался везде раньше конца XI в., иногда с X в.; впрочем, в южной половине страны — от Шаранты до Оверни, Аквитании и Нижнего Лангедока — население, похоже, уже имело высокую плотность и было сравнительно динамичным, когда начался великий рост. В других местах контраст между этим ростом и предшествующей ситуацией был более явным, но состояние источников не позволяет высказываться определенно. До недавних времен считали, что каролингские экономика и демография пребывали в застое или, в лучшем случае, наблюдались «подземные толчки»[101], предварявшие начало большого подъема. Сегодня историки дружно согласились сдвинуть первые проявления демографического роста и подъема сельского хозяйства в Западной Европе на несколько веков назад и счесть первым толчком потепление климата, начавшееся в VIII в. и позволившее на несколько веков существенно повысить урожаи. Наиболее благоприятными природные условия были с X в. по конец XII в., когда и был дан решающий импульс, поддержанный распространением технических новшеств.

Зато темп и показатели роста оценить очень трудно. Не имея возможности предложить общие цифры для Франции, ограничимся тем, что приведем имеющиеся данные по Англии: в 1086 г. — 1,3 млн жителей (Книга Страшного суда), в 1348 г. — 3,7 млн. Две этих цифры дают представление о глобальном росте населения за весь период (утроение) и, в сравнении, о демографическом весе, какой в XIV в. приобрела в Европе Франция с ее 16–17 млн жителей. Этот огромный перевес в численности стал важным фактором, сказывающимся на политической роли страны, как только эти люди подчинились бесспорной власти. Можно предпринять также несколько простых наблюдений за структурой семей: повсюду, на какую бы местность ни обратить внимание, население делилось на немалую часть холостяков и бесплодных пар и на сравнительно многочисленные семьи — пять-шесть детей в Пикардии в XII в., четыре-пять в Намюруа тогда же, три-четыре в большинстве семей для двух деревень в Корбьерах, переписанных в 1306 г. Зато по-прежнему невозможно уточнить физиологический и моральный контекст этого роста: средняя продолжительность жизни как будто существенно увеличивалась, в то время как смертность маленьких детей по-прежнему выглядела настоящей гекатомбой. Но эти темы, а тем более сексуальная практика, обуславливавшая демографическое развитие, остаются для историка сферами гипотез или умолчания. То же можно сказать о важнейшем вопросе: какой из факторов имел первостепенное значение для начала роста — демографический, технический, продовольственный, климатический (очень благоприятная стадия между 900–950 гг. и 1250–1275 гг.) или даже политический (появление сеньории, эффективного инструмента для руководства людьми) либо религиозный (григорианская церковь лучше контролировала отношения между супругами и, может быть, тем самым влияла на рождаемость)?

Как бы то ни было, из поколения в поколение людей становилось все больше. Менялось и их распределение в пространстве: похоже, именно при Капетингах окончательно сформировалась деревня в том виде, в каком мы ее знаем. Поколение назад данные археологии перевернули наши представления в этой сфере, и теперь все охотней соглашаются, что до эпохи Каролингов крестьянские жилища были довольно разрозненными, а сами крестьяне во многих случаях, возможно, очень мобильными. Тенденция к сближению крестьянских хозяйств друг с другом существовала со времен поздней Римской империи, но деревни как плотные и структурированные поселения по-настоящему появились только в X–XI вв. Их зарождение, несомненно, совпало с началом демографического и экономического роста, но еще и с появлением феноменов иного порядка, таких как создание сети приходов (в свою очередь связанное с усилением контроля над мирянами со стороны церковной иерархии), рост числа замков, сопровождавший подчинение крестьян совсем близкой и очень требовательной власти, и, наконец, поначалу менее ощутимый фактор — формирование сельских общин, которые обладали юридическим лицом и коллективно осуществляли права пользования. Отныне все или почти все деревни имели такие опознавательные знаки, как приходская церковь, кладбище, крепость или дом сеньора. У каждой деревни была граница, известная всем и часто материализованная в виде крестов или вырубленного леса, и каждая деревня управлялась по собственному обычаю.

Однако облик этих деревень существенно различался в зависимости от региона. Если представлять дело в очень грубом приближении, то Юг предпочитал тесные поселения, часто на возвышенностях, почти всегда укрепленные, к которым применяется родовое название castrum, тогда как в северной половине страны правилом было скорей поселение сгруппированное, но открытое или едва укрепленное; здесь укрепленная деревня, — явление более редкое и, как правило, позднее, — часто приобретала роль местного административного центра и городской либо квазигородской статус. Но нужна более детальная классификация внутри региона; castrum был преобладающей формой в Провансе и Лангедоке, тогда как Юго-Запад был краем более или менее укрепленных мелких поселений — открытых хуторов, простых бургов в виде неорганизованных «каструмов», а также совте и кастельно (castelnaux), наделенных привилегиями. Для Запада — от Шаранты до Нормандии — было характерным сохранение рассредоточенного или полурассредоточенного (demi-disperse) поселения, образуемого вокруг открытых деревень или «бургов», укрепленных или нет, но всегда имевших четкие границы и более или менее вольных; почти нее жители этих поселений были заняты скорей в третичном секторе, чем в сельском хозяйстве. Наконец, на Севере и на Востоке совместное поселение людей «лишь в исключительных случаях завершалось полным структурированием в замкнутом пространстве»[102]; как правило, населенные пункты принимали форму более или менее разрозненных поселений, «чаще кучевых, иногда уличных»[103], без укреплений и часто без замка.

В эту картину надо добавить оттенки, поскольку хронология тоже очень различалась: сбор людей, укрепление поселений с X по XIII в. в зависимости от региона шли в неодинаковом темпе, и бывало, что в одном и том же районе разные места одновременно находились на разных стадиях реорганизации. Локальные исследования показывают, что даже в областях с высокой концентрацией жителей сохранялась более или менее значительная доля рассредоточенных жилищ, а с XII в. снова стали очень активно создаваться изолированные хозяйства, как риги в Иль-де-Франсе или бастиды в Провансе. С другой стороны, к первым поколениям деревень, возникшим в результате объединения существующих жилищ, добавлялись новые населенные пункты, строительство которых сопровождало расчистки, — совте, деревни гостей (villages d’hotes), вильневы (villeneuves), бастиды. Ведь в рамках обширного движения, покрывавшего сельскую местность сетью поселений, рисунку которой предстояло сохраниться до наших дней, переход от одной формы к другой происходил незаметно.

Что касается домов, из которых эти деревни состояли, то их форма менялась очень медленно, по мере появления более совершенных приемов строительства, переходившего в руки специалистов, которые все больше использовали камень, когда условия это позволяли, и разделяли внутренние помещения по функциям. Но жилища, которые могли бы напомнить дома крестьян Нового времени, начали появляться только в XIII и прежде всего в XIV в.

Расчистки

Более многочисленные и имевшие в распоряжении лучший инструмент, чем их предшественники, люди XI–XIII вв. заставили отступить лес, во времена Каролингов плотно обступавший возделанные вырубки. В начале XIV в. пахотная площадь достигла протяженности, какой не имела никогда. После демографических катастроф середины этого века она восстановится только к XIX в. То есть эпоха Капетингов в истории сельского ландшафта приобретает совершенно особую значимость: расчистка, важнейший феномен того времени, сформировала на века облик сельской местности.

Правду сказать, лес, за который взялись первопроходцы, к тому времени уже деградировал. Из-за нужд строителей многие большие деревья исчезли: тулузские мельницы были установлены на трех тысячах дубовых стволов, вымоченных в Гаронне. В те же времена (середина XII в.) Сугерий испытывал трудности с поиском достаточно больших бревен для перестройки Сен-Дени. Что касается подлеска и деревьев меньшего размера, то они доставались скоту и крестьянам, расходовавшим их на отопление, строительство домов и амбаров, обнесение заборами садов. Начиная с середины XII в. эту деградацию леса отражали бесчисленные жалобы и судебные процессы, свидетельствуя о том, что все осознали срочную необходимость его охранять. Так или иначе, хищническая разработка невозделанных земель упростила задачу первопроходцев.

Тем не менее даже в таких условиях и даже для людей, вооруженных пилами и топорами, имевших упряжных лошадей, чтобы рвать ветки и вывозить стволы, расчистка оставалась тяжелой работой. Поэтому всегда должно было пройти несколько лет, прежде чем новое поле могло принести урожай. Все договоры об освоении земель предусматривали отсрочку, часто от четырех до шести лет, прежде чем будет потребована первая выплата. Другие формы обустройства развивались еще медленней — например, осушение затопленных земель, о котором мы еще поговорим, или сооружение террас на берегах Средиземного моря, возможно, начавшееся именно тогда. Наконец, очень бедную землю не всегда приспосабливали для выращивания злаков: ланды Запада, горные долины использовались почти исключительно под выпас скота, периодически прерывавшийся жатвой. Тем удивительней, что первопроходцы за столь недолгое время (разгар работ пришелся на 1100 — рубеж 1250 г.) добились столь впечатляющих результатов. Подвести общий итог невозможно, но, по недавней оценке[104], были освоены площади, составлявшие в уже очень окультуренных регионах 10–15 % земли, а в тех, где еще оставалось много лесов, — 25 % или даже больше.

Начало этого массового движения, включавшего бесчисленные одновременные лесоразработки, разглядеть нелегко (см. карта 3). Первыми корчевками, должно быть, по преимуществу занимались лишь отдельные люди, эти работы не имели большого размаха и письменных следов почти не оставили. В этот начальный период демографический рост еще не давал возможности для широкого коллективного наступления на леса. Можно догадаться, что лишь незадолго до тысячного года и в последующие десятилетия начались первые расчистки — сначала на берегах Средиземного моря (Каталония задолго до конца X в., Прованс), потом в южной половине королевства (Маконне, Овернь, Шаранта). Всеобщим это движение стало в первые десятилетия XI в., достигнув Фландрии (возможно, фактически даже раньше), Нормандии, Мэна и Брабанта, потом Иль-де-Франса, долины Луары, Верхнего Пуату, Берри, области Шартра и Аквитании; за ними в 1120–1130 гг. последовала Пикардия. Именно тогда и на целый век документация повсюду становится очень обильной, свидетельствуя, что движение достигло апогея. После 1220–1230 гг. и тем более после середины XIII в., а на Юге даже немного раньше, инициативы сделались более редкими, утратив масштаб. Около 1300 г. кривая выходит на плато, за которым следует спад: сначала были заброшены наименее плодородные земли, которые позже всех освоили и раньше всех покинули, а после чумы 1348–1350 гг. спад охватил всю страну.



Расчистки, имевшие разный объем в зависимости от периода, не происходили абсолютно синхронно и по регионам. На Юге они начались и закончились раньше, за примечательным исключением Аквитании, где сравнительное запоздание обычно объясняется тем, что население привлекали обширные пустые пространства, освободившиеся за Пиренеями после Реконкисты. В Северной и Центральной Франции только несколько провинций, в том числе Фландрия и Нормандия, взялись за дело так же рано, как южные края, — может быть, потому, что были более густонаселенными, более динамичными в экономическом отношении и стабильными в политическом. В других местах этот феномен начался в первые годы XII в. и выдохся к 1230–1250 гг., тем самым точно совпав с ходом того же процесса в несредиземноморской Европе. Почти та же хронология обнаруживается в Германии, в Северной Италии, в Англии, с более или менее выраженным запозданием (старт около 1120 и даже 1150 г.), тем большим, чем северней располагалась страна. На самых сложных землях, например в Бри, неосвоенные территории оставались до рубежа XIII–XIV вв. Тем не менее в последних исследованиях есть тенденция приписывать больше значимости начальным периодам, до тысячного года; перечень регионов-участников там расширяют, предполагая, что запоздание северной половины страны может быть мнимым, что эту видимость создали искаженные документы, и разыскивая зачатки движения во все более ранних временах, вплоть до каролингского.

В разные периоды расчистка принимала неодинаковые формы; Жорж Дюби набросал ее типологию, ставшую классической. Первым типом, почти единственным на первых порах и, конечно, позже иногда тоже встречавшимся, было расширение старых наделов — борозда за бороздой, поле за полем или участок за участком. Этот муравьиный труд оставил мало следов в архивах. Его можно выявить прежде всего по микротопонимике (по названиям Эссар, essart (раскорчеванный участок) для полей или участков на Севере или же Артиг, artigues, на Юте), по сбору десятины с нови, налога, каким облагались эти земли и который часто вызывал конфликты, а также по судебным процессам, при помощи которых крестьяне с опозданием пытались защитить общинные земли от захватов такого рода.

Второй тип, идентифицированный Жоржем Дюби, напротив, представлен многочисленными и часто эксплицитными текстами и оставил в ландшафте очень заметные следы. Речь идет об освоении земель, которое было организовано сеньорами-землевладельцами, раздававшими большие участки леса или ланд и часто создававшими деревни, населенные «гостями» (hotes), которых они туда приглашали. Эти крупные предприятия характерны для периода, на который пришелся апогей расчисток, с 1150 по 1230 г., — пусть даже они встречались уже в последние десятилетия XI в., например, в Нормандии; как действия по заселению они приняли особый размах на Юго-Западе (совте, кастельно, бастиды), в Иль-де-Франсе (вильневы), в долине Луары и на Западе в форме закладок «бургов». Для проведения таких больших лесоразработок часто объединялись два сеньора, заключая так называемый договор на совладение (pariage). В классическом варианте это были монашеская обитель, владевшая землей, и мирянин, бравший на себя руководство людьми, которые пришли из окрестностей или издалека и каждому из которых поручалось освоить клочок земли. Новых колонистов привлекал тот факт, что сеньориальные права в этом случае становились ограниченными, не допускавшими произвола, а поземельные подати — специфическими, в первые годы поэтапными и обычно легкими: главной из них, пропорциональной урожаю, был шампар, или терраж.

Третий тип расчисток соответствует последней стадии, спаду, начавшемуся в середине или, самое позднее, в последней трети XIII в. Тогда взялись за самые неудобные земли, оставшиеся неосвоенными между владениями во время предыдущих расчисток. Сеять хлеб на этих сложных почвах часто было невозможно или не слишком выгодно. Поэтому последние расчистки обычно заканчивались созданием пастбищ, центром которых становились крупная ферма, основанная зажиточным предпринимателем, рыцарем или бюргером (так поступали на рубеже 1300 г. патриции Меца), либо хижины, построенные последними пионерами, которые уже не находили для них места на расчищенных территориях. Так распространялся тип рассредоточенного поселения, дополняя уже существовавшую сеть деревень. В некоторых регионах это освоение «прослоек» могло быть не последней волной расчисток, а началом нового периода заселения и землеустройства. В бокажах Запада, которые, вероятно, в тот период и зародились, это была начальная стадия современного заселения в виде изолированных ферм, тяготеющих к «бургам» (как «бордажи» (bordages) Мэна с XI в.); в горах или в регионах с контрастным рельефом (альпийские долины, Центральный массив, Бресс, горы Божоле) именно тогда появились во множестве постоянные поселения на возвышенностях, а также шале, которые в принципе были летними жилищами, но которые в результате демографического роста начали превращать в постоянные. Речь идет о регионах, от природы подходящих для скотоводства, пусть даже средневековые переселенцы, приверженные старым привычкам, упорно выращивали даже на немалых высотах какие-то скудные урожаи злаковых.

Проиллюстрируем эту классификацию несколькими характерными примерами расчисток того или иного типа, выбранными среди тысяч других, не столь чистого типа или хуже изученных. Сугерий рассказывает о трех операциях, которые он организовал во владениях Сен-Дени: освоение ланды в Вокрессоне силами шестидесяти человек именно затем, чтобы их там поселить; расширение босеронского имения Гийерваль путем покупки и расчистки небольшого земельного участка; наконец, строительство укрепленной фермы и освоение ее окрестностей в Рувре-Сен-Дени, недалеко от Ле-Пюизе, сеньор которого якобы очень желал заключить договор на совладение с монахами, земли которых он прежде разорял (см. карта 4).



Восточная Бри, бедная область, располагавшаяся среди более плодородных земель, была занята большим лесом, отделявшим королевский домен от графства Шампанского. С конца XI в. по начало XIV в. ее постепенно расчистили двадцать-тридцать тысяч переселенцев. Крупные собственники, которым принадлежал лес (капитул Парижского собора, графиня Шампанская, епископ Мо…), раздали сотни его гектаров колонистам, которые ставили свои дома вдоль дорог, а расчищенные парцеллы размещали полосами перпендикулярно дорогам, или объединяли в более компактные вильневы, или же рассредоточивали по хуторам, усеявшим менее привлекательные участки.

Шартрская область, разделенная между Босом и Першем, дает, напротив, хорошее представление о том, что представляло собой движение расчисток на «обжитой земле», уже густонаселенной и веками возделываемой. Здесь надо было интенсифицировать обработку почвы, изведя еще сохранившиеся леса и рощи, усилить взаимосвязь старых деревень с помощью новых поселений и расширить совершенно безлесный ландшафт Боса на запад за счет Перша, еще отчасти поросшего лесом. Население, должно быть, в результате удвоилось и даже утроилось, а сельский ландшафт приобрел практически окончательный облик. Что касается хронологии шартрских расчисток, она была классической для Северной Франции: начало около 1080 г., вероятно, с какими-то более ранними работами, о которых тексты не сообщают, апогей около 1150 г., прекращение после 1260 г. (см. карта 5).



Особым случаем (тесно связанным с категорией организованных расчисток) было освоение земель, отвоеванных у воды — моря, рек или болот. Такие трудные операции начали предпринимать в конце XI в., чаще всего по инициативе могущественного сеньора, которому по регальному праву принадлежали земли, отвоевываемые у воды. Еще до этого во Фландрии, как и в долине Луары, небольшие группы людей строили скромные плотины, которые не были связаны меж собой и которые было легко затопить. В последние десятилетия XI в. графы Фландрские начали организацию системы плотин, в итоге позволившую отвоевать у моря польдеры, название которых впервые упоминается во второй четверти XII в. На польдерах долго пасли овец, потом коров, и только потом они стали приносить урожаи. Классический случай такого землеустройства — польдеры аббатства Бурбур между реками А и Изер. Документы о пересмотре статуса (очень либеральном) их жителей в 1254 г. сообщают, как граф организовал эти земли в конце XI в. и передал аббатству и как они переживали последовательные этапы мелиорации. Два десятка километров вверх по течению реки А, четыре тысячи гектаров Сент-Омерского болота за полвека после 1165 г. были осушены и отчасти превращены в огороды. В долине Луары Генрих II Плантагенет в 1160–1170 гг. соединил меж собой уже построенные вокруг Сомюра плотины, turcies, и поселил там «гостей» для их содержания. После 1300 г. эта система была продлена вниз по течению. С XI по XIII в. осушили, роздали и усеяли новыми деревнями также болотистые низины Лимани. К 1180–1190 гг. началось осушение Пуатевинского болота, продолжавшееся целый век. В ходе естественной засыпки этому болоту уже ничто не грозило со стороны моря, но на нем сказывались наводнения на реках, питавших его водой. Осушали поочередно каждую парцеллу, или «огороженный участок» (clos), возводя плотину, окруженную рвами. Сначала этим занимались цистерцианские аббатства, развернувшие масштабные работы вокруг Эгильонского залива, потом подключились бенедиктинские аббатства. Последние владели болотами, расположенными ниже по реке, чем владения цистерцианцев. Поэтому работы последних, гнавших воду вниз по течению, грозили им наводнением. И бенедиктинцы решили тоже строить плотины вокруг своих земель. С сельскохозяйственной точки зрения эти операции так и не были закончены, но, с другой стороны, в результате собственники-миряне и сельские общины лишились власти над собственными болотами, которые были приобретены монастырями или которым стали грозить гидрографические бедствия из-за бесконтрольных работ. В конечном счете в 1283 г. в дело пришлось вмешаться королю, чтобы разрешить проблему особо разрушительного наводнения (см. карта 6).



Сельское общество

Собственники и земледельцы: формы землепользования

Основной перелом в истории использования почвы завершился при первых Капетингах: каролингское большое поместье, принципы которого нам так хорошо (слишком хорошо?) известны по полиптихам, в X в. перестало существовать, и лишь его пережитки еще кое-где сохранялись. Ведь очень похоже, что эта система землепользования, как и многие каролингские институты, развивалась главным образом к северу от Луары и прежде всего от Сены. В некоторых областях, например в Лотарингии, в самый разгар XII в. еще попадалась обширная сеньориальная запашка, на которой держатели отрабатывали барщину, но это еще с предыдущего века были исключения. Структура использования земли в корне изменилась, и площадь имений уменьшилась — как в результате передачи фьефов, сокращавшей ее, так и из-за необходимости приспособиться к более интенсивной эксплуатации. Немалая часть домениальной запашки была обращена в крестьянские держания, и не один сеньор стал простым «земельным рантье», живущим за счет оброка, который выплачивали держатели. Самые богатые, а прежде всего не проживающие в деревне люди, устранялись от участия в хозяйствовании на своей земле. Но в то же время в XII в. происходил и обратный процесс — вновь стала популярной обработка земли самим владельцем как средство от снижения чинша[105]; определенную роль в этом возрождении сыграли успехи, полученные системой цистерцианских риг. Теперь запашка ограничивалась размерами, обеспечивавшими хорошую рентабельность, — пятьдесят-сто, максимум сто пятьдесят гектаров, но земель высокого качества. Барщину, малоэффективную и в конечном счете дорогостоящую из-за расходов на питание, сменили денежным оброком, кроме как в отдельных случаях помощи в тяжелом труде или перевозках. Отныне собственник обрабатывал свою запашку сам, привлекая слуг (familia) и поденщиков, наем которых в XIII в. стал обычным делом. Он выращивал хлеб, виноград, траву для косьбы в расчете на потребление в доме и главным образом на рынок. Широко известен пример Клюни, который в середине XII в. попытался избавиться от бюджетного дефицита, ставшего хроническим, в частности, из-за покупок продуктов питания, и для этого интенсифицировал производство в своих имениях, сделав надлежащие капиталовложения. После этого земли запашки Клюни стали поставлять аббатству в четыре раза больше сельскохозяйственных продуктов, чем оно получало в виде оброка (который в свою очередь намного превышал денежный чинш). Похоже, аналогичные ситуации возникали в XIII в. все чаще. Для многих собственников запашка стала главным источником дохода (если уже не была им). Не говоря уже о доходах, какие накопил Тьерри де Ирсон за счет умелого хозяйствования, можно упомянуть то провансальское имение ордена Госпиталя, которое в 1338 г. принесло ему 144 ливра, тогда как вся остальная сеньория дала всего три ливра. На последней стадии расчисток, как правило, после 1250 г., обнаруживается та же тенденция: по большей части для этих расчисток создавались крупные фермы, разбросанные по краям наделов, строившиеся и управлявшиеся самими сеньорами.

Что касается крестьянского держания, оно тоже сильно изменилось. Прежде всего сократился его размер, что было обусловлено демографическим ростом и, так же как для запашки, интенсификацией труда в сельском хозяйстве. В IX в. считалось, что семейное хозяйство должно насчитывать десяток гектаров; в конце XIII в. на хороших хлебных землях Севера королевства (они же были самыми населенными) хозяйство имело площадь не более четырех гектаров, иногда меньше. Уменьшившись, хозяйства сделались и более разбросанными, так что крестьянин терял время, чтобы дойти от одной парцеллы до другой мимо межевых знаков. Сколько из этих хозяйств принадлежало хлеборобам? Трудно сказать: крестьянский аллод, похоже, улетучился в XI в. во время большого наступления сеньоров, но его историю мы знаем очень плохо, так как долгое время он фиксировался в документах, лишь попадая в руки крупных землевладельцев. Вероятно, он возник еще раз благодаря расчисткам и обогащению части крестьян и снова стал исчезать, когда с середины XIII в. из-за демографического роста положение многих крестьянских семей начало осложняться. В тот период крестьянам могла принадлежать значительная доля земель, возможно, 30–40 % в Иль-де-Франсе, хотя и крупная собственность там занимала сильные позиции, — но по большей части это, видимо, были большие аллоды, накопленные самыми предприимчивыми крестьянами.

Во всяком случае, почти все крестьяне, известные нам, работали на земле сеньора или другого собственника. В течение XII в., а иногда даже и в XIII в. постоянное или очень долговременное держание почти не знало исключений. Крестьянин держал земли в обмен на арендную плату, фиксированную (чинш) в денежной или натуральной форме или пропорциональную урожаю (шампар, терраж, агрие), часто дополненную меньшими повинностями — оброком в форме поставок домашней птицы, обязанностью ежегодно пускать собственника на постой, иногда некоторыми формами барщины. В зависимости от конкретного случая эти повинности более или менее точно фиксировались в кутюмах и часто смешивались с обязанностями перед самим сеньором. Для получателей денежного чинша обесценивание монеты становилось катастрофой. Тем не менее часть сеньоров и собственников, не сознававших этой тенденции или приверженных привычке, были склонны заменять натуральный оброк и барщину денежными выплатами, чтобы упростить хозяйствование. В XIII в. они полностью разорялись, если не обладали другими ресурсами. Можно было владеть сотнями гектаров пахотной земли и не иметь возможности жить за их счет. Эта перемена была важнейшим фактором, обуславливавшим пауперизацию части знати и многих монастырей с конца XII в. Но многим крестьянским хозяйствам она позволяла выдерживать демографический рост и приобретать инвентарь, а некоторым держателям упрощала задачу обогащаться. Зато собственники, получавшие натуральный оброк, фиксированный или, еще лучше, пропорциональный, сохраняли доходы, увеличивавшиеся по мере роста сельскохозяйственной продукции. Другими надежными источниками дохода были десятина, которую многие собственники присваивали, и пошлины со сделок об отчуждении имущества, часто высокие. Со вновь освоенных земель почти всегда взимали оброк, пропорциональный урожаю, от десятой части до четверти. Тем не менее собственники предпочитали фиксированный натуральный оброк, который меньше зависел от капризов погоды и от махинаций и который легче было собирать. Однако в конце XIII в. даже у собственников, получавших натуральную ренту, возникли трудности. Насколько можно судить, имея дело с экономикой, бедной численными данными и разбитой на очень замкнутые отсеки, курс зерна перестал расти, притом, что на стадии экспансии рос постоянно, и вошел в долгий период стагнации, что в реальной стоимости выразилось в сильном понижении доходов производителей.

Мы видели, что некоторые в ответ на угрозы, возникшие для их доходов, переходили к самостоятельной обработке земли, особенно в секторах, где цены сохранялись на прежнем уровне: в виноградарстве, а прежде всего в скотоводстве, не требовавшем многочисленной рабочей силы, и в лесопользовании. Однако, несмотря на замечательные успехи, популярность обработки земли самим владельцем в XIII в. снизилась, особенно после 1250 г.: похоже, кроме как в особых отраслях производства, это стало менее выгодным. Действительно, возникли «ножницы»: с одной стороны, не росли цены на зерно, с другой — несмотря на демографический рост, не снижались заработки работников (насколько, напомним еще раз, можно делать какие-то общие выводы на основе слишком малочисленных цифровых данных). Многие собственники, даже несомненное большинство, по-прежнему возделывали землю сами, по привычке или склонности. Но некоторые начали искать решения, которые позже получат широкое развитие: с одной стороны — сдача земель в аренду[106], с другой — договоры нового типа с земледельцами. Не одну запашку ее владелец, погрязший в долгах, слишком беззаботный, не живущий в деревне или просто-напросто понявший, что дальше обрабатывать землю самому будет накладно, сдал в аренду целиком министериалу, разбогатевшему крестьянину или бюргеру. Сдавали не только землю, но и целые сеньории. Ведь сдача в аренду представлялась не просто временным выходом из положения, а удобным и рациональным решением, позволявшим делать прогнозы, поддававшиеся расчету, который в то время как раз оценили. Во многих случаях это по сути означало лишь совершенствование управления: хозяин перекладывал повседневные заботы об использовании земли на наемного работника. В Сен-Дени (знаменитый и очень хорошо известный пример) счета аббатства показывают, что сдача имений в аренду с 1260 г. не привела к снижению доходов, и, похоже, такая ситуация ничуть не была исключительной. Поэтому после 1250 г. на сдачу земель в аренду шли многие крупные монастыри и капитулы (а не только цистерцианцы, столкнувшиеся с кризисом использования конверзов), а также богатые светские сеньоры. С другой стороны, сеньоры старались делать отношения с держателями более выгодными для себя. Главными тенденциями были сокращение арендных сроков, избавлявшее собственника от риска утратить контакт с землей, и стремление получать доходы в натуральной форме. Во многих договорах смешивались аренда, испольщина и держание за натуральный чинш. Испольщина начала распространяться в XIII в., еще в очень разнообразных формах: различались как норма выплаты (в тот период часто гораздо меньшая, чем половина урожая), так и вид участия собственника в деятельности арендатора: поставка скота, инвентаря, семян, ссуда на обзаведение… Последние расчищаемые земли, самые сложные, стали опытным полем для действий такого рода. Эти работы сопровождало, особенно на Западе, распространение рассредоточенного жилья, более скромного, чем сеньориальные риги. В других местах расширялись виноградники благодаря арендному договору комплана (complant), предусматривавшему их посадку[107] и оставлявшему по истечении договора часть земли арендатору в полную собственность. Аренда скота с возвращением половины приплода[108], основанная на том же принципе, давала возможность для развития скотоводства за счет привлечения сторонних капиталов, часто городских. Еще одно следствие растущих трудностей в сельском хозяйстве и повышения сознательности собственников: леса и вообще невозделанные земли, которые сильно сократились и на которые посягало все больше желающих, стали лучше охраняться. В XIII в. вновь и вновь возникали тяжбы между сеньорами и сельскими общинами из-за права пользованиями лесами. Вырубка леса, охота и выпас скота в лесу все плотней контролировались, к большой досаде беднейших крестьян, прежде находивших благодаря этим занятиям ценное добавление к своим ресурсам.

Обязанности, солидарность, расслоение

Основная тенденция в отношениях между собственниками и земледельцами в центральный период Средневековья, вне всякого сомнения, заключалась в том, что экономическая выгода неизменно имела приоритет перед человеческими отношениями: короткие сроки аренды, приспособленное к рынку производство, отделение поземельных податей от баналитетных пошлин, заключение договоров между двумя конкретными людьми без обязательного продления из поколения в поколение. Тем не менее из-за авторитета обычая и из-за склонности господ, старых или новых, к некоему образу жизни, присущему знати, сохранялись прочные личные отношения, не связанные с соображениями выгоды: сеньор, даже если это дорого ему стоило, упорно употреблял продукты со своей земли, окружал себя многочисленной челядью и проявлял щедрость к поденщикам и барщинникам. Он также считал нужным сохранять некоторые прерогативы по отношению к деревенским жителям, даже когда основные сеньориальные права уже обратились в денежные повинности: это воплощало власть сеньора, пусть скромную, без всяких судебных полномочий, позволявшую самым захудалым дворянчикам периодически демонстрировать отличие от других и превосходство над ними. Мало кто из селян, будь он бедным или богатым, не был включен в систему взаимных обязанностей, коллективных ритуалов и не выражаемых в деньгах повинностей, которые настоятельно задавали ритм жизни сообщества. Радости и требования коллективной жизни слабей ощущались только в малонаселенных областях с более или менее рассредоточенными жилищами — в некоторых горах, на ландах и в бокажах Запада, в секторах первопроходческих расчисток. В остальных местах крестьянин, как и его господа, никогда не оставался один: семья, сеньория, приход, деревенская община взаимно дополняли или гасили влияние друг друга, руководя его действиями и мыслями. Со временем, с тысячного года до кризисов XIV в., эти сообщества не переставали развиваться, совершенствовать формы своего функционирования, институционализироваться.

Прежде всего семья: у деревенщины не было ни головоломок знати с разделом наследства, ни ее вольностей в любви. Не было также ни сложных матримониальных стратегий, ни внебрачных связей, чтобы скрасить время в долгом ожидании выгодного брака, ни множества бастардов среди домочадцев, ни куртуазной любви, ни повторных браков как следствия сложных извивов местной политики. Основной ячейкой крестьянского общества в течение всей этой эпохи была супружеская семья из двух поколений — родители и дети, при необходимости, но не систематически, расширявшаяся за счет дедов и бабок (что было редкостью — стариков в том обществе не видно) либо какого-то холостого дяди или незамужней тетки. Нехватка свободных земель, несомненно, с XIII в. все прочней удерживала детей у семейного очага, но они редко оставались вместе после смерти родителей. Времена семейных общин, «живущих своим очагом» (a feu et a pot), наступят лишь позже. Супружескую ячейку, упроченную разделением сельскохозяйственных и домашних обязанностей, укрепляло пристальное внимание со стороны церкви и общества. Представление о нерасторжимости брака навязывалось все настоятельней, и кутюмы предписывали все более суровые наказания за прелюбодеяние и разврат. Тем не менее супружеские пары, похоже, были сравнительно нестабильны: во-первых, по причинам биологическим — из-за ранней смертности и частого различия в возрасте между супругами, следствием чего становились вдовство и повторные браки. Во-вторых, по причинам моральным: если перейти от нормативных источников к литературе или протоколам допросов, можно выяснить, сколь разными способами нарушали правила половой жизни. Благодаря исключительным знаниям об интимной стороне жизни обитателей Монтайю, мы способны точно оценить «моральную терпимость начала XIV в.: […] скромную, относящуюся к меньшинству, но бесспорную»[109] и, во всяком случае, бесконечно большую, чем, например, четыре века спустя. Незаконное сожительство, внебрачные похождения, похотливость клириков, допустимая проституция были как бы слегка приглушенным отголоском нравов знати. Тем не менее и в Монтайю, и в других местах в ту эпоху супружеская чета все больше выглядела основной единицей как экономики, так и сельского общества равно в фактическом и юридическом отношениях.

Среди разных форм организации жизни деревенской общины наиболее обременительной, а также наиболее эффективной, несомненно, была сеньория. Возникнув на основе власти, какой обладал над своими держателями собственник времен Каролингов, превратившись в XI в. в орудие многообразной эксплуатации крестьянства, она с конца XI в. стала привычным институтом, полномочия которого были четко зафиксированы и, как правило, урезаны, если общины покупали хартии вольности. Тем самым селяне меняли грубые и часто произвольные изъятия ценностей на кодифицированную власть, склонную полностью или в значительной степени принять форму регулярного сбора налогов. Тем не менее сеньориальный режим еще в XIII в. оставался важнейшей составной частью сельской жизни. Даже если сеньор не жил в деревне, его здесь представляли замок и министериалы, бдительно контролировавшие деятельность всех и каждого. Часто давал о себе знать сеньориальный суд, главные наследственные прерогативы которого изъяла королевская власть — суд придирчивый и алчный до мелких доходов. Наконец, получение многими крестьянами возможности обрести личную свободу в XIII в. соседствовало с сохранением и даже утяжелением серважа — личная зависимость от господина, часто наследственная, отнюдь не исчезла.

Другой регулирующей структурой был приход, институциональные контуры которого тоже стали при Капетингах более отчетливыми. В большинстве деревень издавна стояла церковь или хотя бы часовня, обычно построенная сеньором, который держал священника под контролем. В конце XI в. сказались результаты церковной реформы п светские сеньоры (но, как правило, не церковные) утратили большую часть своих религиозных прерогатив. Одни за другими сельские церкви становились полноценными центрами приходов, обеспечивая под властью епископа религиозную жизнь населения во всех аспектах. Участие деревенских жителей в материальном управлении приходом и в содержании церкви (в церковном совете, fabrique), особенно расширившееся в XIII в., давало им возможность для самоорганизации; такую возможность давали и братства, важнейший феномен мирской религиозности. Но упорядочение приходских рамок позволяло прежде всего более строго предписывать набор обязанностей, определенных более или менее издавна; каждый должен был выполнять свои церковные обязанности в том приходе, где проживал, и под руководством своего кюре, устная исповедь которому была превосходным средством контроля. Впрочем, религиозная жизнь мирян по-прежнему сводилась в основном к соблюдению ряда требований: присутствию на мессе, выплате десятины, посту и воздержанию в определенные дни и периоды, соблюдению элементарных норм морали.

Наконец, жители деревни образовали общину, которая тоже определилась и упрочилась с конца XI в. по XIII в. Зародившиеся, вероятно, еще при образовании компактных деревень, поначалу сельские общины играли малопонятную и скромную роль — ведали имуществом коллективного пользования. С конца XI в., в течение XII в. и особенно в XIII в. они возникали в некоторых областях как самостоятельные институты — партнеры сеньориальной власти, признававшей их «вольности». Их главной задачей оставались защита общинных земель, охотников захватить которые появлялось все больше, и организация выпаса скота, особенно в горных районах, где упрочивался обычай перегона овец в горы на летние пастбища, и на открытых равнинах северной половины страны, где уже возникал севооборот. Но общины брали на себя и другие функции, делегируемые сеньором: распределение налогов, отправление суда низшей инстанции, иногда содержание ограды и набор ополчения. Чтобы осуществлять все это, деревенские жители создавали свою организацию под более или менее плотным контролем сеньориальных служащих. Они усваивали законы демократии, избирали и контролировали представителей, планировали бюджет. Самыми развитыми были общины Севера и Востока, пользовавшиеся расширенными вольностями, и общины Юга, институты которых были совершеннее всех. Впрочем, во всех общинах более или менее открыто стремилась главенствовать олигархия зажиточных крестьян.

В самом деле, XIII в., когда расцвела эта сельская демократия, был еще и периодом, когда углубилась внутренняя дифференциация в сельском обществе. Казавшийся непреодолимым барьер, который отделял сеньоров от подданных, утрачивал четкие очертания по мере появления все новых промежуточных групп. Становилось все больше мелкой знати, которая стремилась выделиться, строя укрепленные дома и другие жилища такого рода, и тем более цеплялась за свои прерогативы (судебные, к примеру), что ее образ жизни сближался с образом жизни некоторых простолюдинов. В окрестностях городов бюргерские дома стали соседствовать с домами сеньоров. Министериалы, претендовавшие на рыцарские титулы, и разбогатевшие крестьяне, изображавшие купцов и ростовщиков, тоже входили в этот мирок, подъем которого был обусловлен экономическим процветанием, а притязания размывали схематические и сильно устаревшие категории сословного общества. Внутри самого крестьянства разница в статусе между сервами и свободными крестьянами отходила на второй план перед экономической дифференциацией богатых и бедных (с одной стороны, пахарей, с другой — безлошадных и батраков в краях, где пользовались плугом). Способами диверсификации труда и путями к обогащению были также выработка вина, пеньки или вайды для продажи на рынке, ремесленное производство текстильных изделий, выплавка металла в районах, подходивших для этого, и выдача процентных ссуд. Примем во внимание также перевозки в крупной торговле, организацию перегонов скота в горы, разведение орошаемых культур. В XIII в. по всей Франции сельские жители находили новые и прибыльные формы деятельности.

Однако этими возможностями для обогащения пользовалось лишь меньшинство. Большинство крестьян не имело необходимого стартового капитала, и развитие экономики скорей означало для них — в более или менее дальней перспективе — нищету. Финансовые проблемы у многих сельских жителей в XIII в., похоже, все больше обострялись; для некоторых, самых зажиточных, они могли означать, что надо сделать инвестиции (в металлический инвентарь, упряжь, скот, работы по мелиорации полей…), что в конечном счете вело к экспансии. Но для большинства нехватка денег означала неминуемое обеднение семьи, слишком большой для своего надела, и разорительное сочетание требований сеньора, все больше выражавшихся в монете, и королевской фискальной службы — требований еще нерегулярных, но уже тяжелых. Чтобы справиться с ними, оставалось только занимать деньги — у богатых пахарей, у церковников, у бюргеров, у евреев, занимавшихся выдачей ссуд прежде всего на Юге, и у «ломбардцев» (на самом деле чаще всего пьемонтцев или тосканцев), конторы которых усеяли страну. Ведь выдача процентных займов была крайне распространенным приработком, которым занимались все, у кого была хоть какая-то наличность, как и задолженность могла встречаться во всех слоях общества. Для крестьян она часто выливалась в продажу урожая на корню, а потом в изъятие земли, которую продавали или обременяли бессрочной рентой в качестве возмещения долга. К концу XIII в. в окрестностях Парижа или Меца почти не было крестьянского держания, не обремененного рентой. Анализируя социальный аспект средневековой экспансии, блестящую сторону которой мы недавно описали, замечаешь, что она приводит к появлению того, что в наши дни называется «двухскоростным обществом» (societe a deux Vitesses): с одной стороны — меньшинство, сумевшее извлечь из ситуации выгоду с целью личного подъема в обществе, а также, несомненно, более многочисленная группа, которая процветала более умеренно и довольствовалась тем, что улавливала благоприятную конъюнктуру (пахари, первопроходцы, взявшиеся за это дело в самый подходящий период, виноградари и скотоводы…). С другой стороны — масса семейств, которые из-за слишком слабого исходного положения, из-за изобилия ртов, которые надо было прокормить, или еще какого-либо неблагоприятного фактора оказались подверженными всем видам риска, связанным с новыми экономическими условиями, и попадали в порочный круг: невозможность вложить средства в инвентарь, упряжь и высокорентабельные культуры — нехватка земли — недостаточные урожаи — отсутствие денег, чтобы заплатить сеньориальные подати, — задолженность — новые расходы… В результате целый слой сельского населения был вынужден уезжать в город, чтобы жить в худших условиях, или наниматься в работники на месте. К началу XIV в. много крестьян оказалось в драматической ситуации: чтобы столкнуться с кризисом, им не надо было ждать ни чумы, ни Столетней войны.


Глава VI Романское искусство во Франции (Бернар Мердриньяк)

«С наступлением третьего года, последовавшего за тысячным, почти все земли, но особенно Италия и Галлия, оказались свидетелями перестройки церковных зданий; хотя большая часть из них была хорошей постройки и в этом не нуждалась, настоящее соперничество толкало всякую христианскую общину к тому, чтобы обзавестись церковью более роскошной, чем у соседей. Мир как будто стряхивал с себя ветошь и повсюду облачался в белое платье церквей. В то время почти все епископальные, монастырские церкви, посвященные разным святым, даже маленькие деревенские часовни, были перестроены верующими и стали еще краше»[110].

Нельзя не процитировать здесь знаменитое свидетельство бургундского хрониста Рауля Глабера (около 1045 г.), позволяющее поместить возрождение религиозной архитектуры на рубеже тысячного года в социально-культурный контекст. Это поэтичное «белое платье» у клюнийского монаха — ассоциация с облачением новокрещеных. Ведь даже если возрождение каменных построек коснулось также гражданской архитектуры (и особенно военной), прежде всего оно относилось к церковным памятникам: таким образом можно было достойно почтить Бога и одновременно показать, что религиозные здания не исчезают.


От «Римского» к Романскому?

Определение «романский» во Франции применяется к формам художественного выражения, характерным для периода от помазания Гуго Капета (987 г.) до конца царствования Филиппа Августа (1223 г.). Даже если из слов Рауля Глабера надо сделать вывод, что некоторые из его современников осознавали происходившие нововведения, очевидно, что строителей XI–XIII вв. очень мало беспокоило, отличаются ли их создания от построенных предшественниками. Еще меньше, разумеется, их интересовало, какие формы искусства могут прийти им на смену.

Таким образом, слово «романский» — анахронизм. Первыми этот термин использовали в своей переписке нормандские археологи начала XIX в. Позже это понятие ввел их земляк Арсис де Комон (ум. в 1873 г.), основатель средневековой археологии во Франции. Не имея возможности передать по-французски определение norman, каким британские ученые (у которых бывал Жервиль, находясь в эмиграции) называли архитектурный стиль второй половины XI в., а также XII в., эти эрудиты позаимствовали термин, которым Рейнуар и его ученики тогда называли язык, промежуточный между латынью и старофранцузским. Этот выбор показывает, что им казалось: здания, которые они изучают, произошли напрямую от римской архитектуры, как романские языки произошли от латыни.

Могло бы показаться, что «романское» — парадоксальное название для искусства, зародившегося именно тогда, когда — после почти одновременной кончины Оттона III (1002 г.), а потом Сильвестра II (1003 г.) — рухнули последние надежды на воссоздание Римской империи. Однако это лишь кажущийся парадокс. Разумеется, сегодня, в отличие от прошлого века, никто не говорит о полной архитектурной преемственности между памятниками поздней Римской империи и средневековыми церквями. Но в эпоху, когда культура была привилегией прежде всего клириков, стремившихся в своих писаниях подражать древним, и когда, особенно на Юге, еще стояло много древних построек, было бы странно, если бы строители не вдохновлялись этими постройками, когда работали на эту элиту, к которой могли и принадлежать! Из того, насколько часто материалы, из которых прежде были построены галло-римские здания, использовались повторно, можно заключить, что эти изъятия не просто облегчали работу строителей — с их стороны это был сознательный художественный выбор.

С другой стороны, латынь, псалмы на которой распевали клирики под сводами этих романских зданий, в то время утверждалась как литургический язык римского христианского мира. К моменту, когда последний порвал с византийским миром (1054 г.), географические рамки, в которых распространялось и расцветало это искусство, отличавшееся одновременно универсальностью и большим разнообразием, как раз представляли собой совокупность земель, тяготевших в духовном отношении к христианскому и папскому Риму. Прежде всего именно в этом смысле термин «романское» приобретает всю свою значимость.


Социально-культурный контекст

На свидетельство Рауля Глабера часто ссылаются в подтверждение милленаристских толкований, сторонники которых усматривают в этой «значительной монументализации»[111] одновременно и следствие разрушений, вызванных второй волной нашествий, и выражение облегчения, испытанного верующими, когда мифический мыс тысячного года был пройден. На самом деле утверждение этого автора, что «большая часть церковных зданий» не нуждалась в перестройке, наводит на мысль, что новый подъем церковного строительства был связан скорей со стечением технических, экономических и духовных факторов.

То есть переход от протороманского искусства к «первому романскому веку» следует задним числом датировать серединой X в. (между 950 и 1030 г.). Эту перемену иллюстрирует история аббатства Святого Михаила в Куше, в Руссильоне. С протороманскими зданиями, освященными аббатом Варином в 974 г., соседствуют новые впечатляющие дома в стиле первого романского искусства, построенные по заказу аббата Олибы (заново освятившего строения в 1040 г.).

Последний был одним из инициаторов Божьего перемирия, заключенного на Тулузском (Тулужском) соборе в 1027 г. Если в те же десятилетия активизировалось движение за мир, начавшись как раз в тех южных областях, отдаленных от центра, где зарождалось романское искусство, — это, вероятно, не случайное совпадение. Клирики оказывали нажим на феодалов, приходившихся им родственниками, чтобы навязать правила игры, какие действовали бы в столкновениях между воинами. В результате сеньориальные доходы росли, и приток даров монастырям, который следовал из этого, побуждал монахов, выгадавших больше всех, преподносить эти храмы Господу в надежде снискать Его милость: «Монастырское искусство — это призыв к миру, произнесенный тысячей аббатств»[112].

Вот почему археологи XIX в., на которых количество и важность монастырских церквей XI в. произвели сильное впечатление, считали романское искусство по преимуществу бенедиктинским.

Инициаторы

Аббаты…

Это избитая мысль, но ее надо отбросить!

Действительно, великие аббаты входили в число инициаторов создания первого романского искусства. Олиба, епископ Вика, родственник графов Сердани, был в то же время аббатом Куши и Риполя, где предпринял большие работы. Вильгельм из Вольпиано, выходец из высшей аристократии империи, был в 990 г. возведен в сан аббата монастыря Сен-Бенинь в Дижоне; с 1002 г. с помощью ломбардских ремесленников он восстановил церковь, прославившуюся восточной ротондой (посвященной Богоматери). Его слава как строительного подрядчика дошла до Нормандии. Герцог Ричард II пригласил его перестроить Жюмьеж (1004 г.), потом Берне (около 1017 г.) и, наконец, Фекан, где в 1031 г. он умер. Гозлен, единокровный брат Роберта Благочестивого (если верить хронисту Адемару Шабаннскому!), аббат монастыря Сен-Бенуа-на-Луаре с 1005 г., а потом, с 1013 г., архиепископ Буржский, руководил одновременно реставрацией церкви своего аббатства и строительством своего собора. Его биограф Андрей Флерийский высокопарно сравнивает его архитектурное наследие с украшением Рима, какое осуществил Август. То же сравнение биограф Лотсальд применяет к Одилону, пятому аббату Клюни (около 961–1049), достроившему монастырскую церковь, куда его предшественник Майоль (ум. в 994 г.) поместил мощи святых Петра и Павла. С тех пор Клюни, воспринимаемый как «малый Рим», способствовал распространению романского искусства во всей Европе.

…но также крупные феодалы…

Конечно, строительство финансировали благочестивые крупные феодалы, рассчитывавшие на молитвы монахов, чтобы обеспечить себе спасение души. Ради этого еще Гильом Благочестивый в 910 г. основал Клюни. Пример целой программы меценатства, затронувшей три десятка обителей, подала в следующем веке Нормандия. Политика герцогов от Ричарда I (который безрезультатно обхаживал Майоля, аббата Клюни) до Вильгельма Завоевателя состояла в том, чтобы приглашать клириков, часто итальянцев, одновременно для реформ и перестроек (например, в Берне — Вильгельма из Вольпиано, в мужское аббатство Кана — Ланфранка Павийского). Ордерик Виталий напоминает, что Вильгельм Завоеватель основал «семнадцать мужских монастырей и шесть женских». Разумеется, возвести столько построек герцогу и его вассалам дала возможность добыча, захваченная в ходе завоеваний. Принятое около 1059 г. Вильгельмом и его супругой обязательство, что тот и другая построят по аббатству в Кане, предопределило развитие романской архитектуры в Нормандии[113].

Не отставали у себя в домене и Капетинги; Роберт Благочестивый принял участие в строительстве церкви Богоматери в Мелене и церкви Сент-Эньян в Орлеане; согласно Рихеру, последняя «имела в длину сорок два туаза (то есть более восьмидесяти метров), в ширину двенадцать (то есть около двадцати четырех метров) и в высоту десять (почти двадцать метров) и насчитывала сто двадцать три окна». В его царствование Орлеанский собор, только что перестроенный епископом Арнульфом (ум. в 1003 г.), приобрел дополнительную травею хора, апсиду с деамбулаторием и три радиальных капеллы[114].

…и епископы

Работы, предпринятые этим королем в Орлеане, — только одно из многих свидетельств подъема городов, тогда еще игравших роль скорей цитаделей и святилищ, чем экономических центров. Клюнийцы и другие монахи реформированных монастырей не ограничивались заведениями в сельской местности — нередко они вытесняли из бывших городских монастырей поселившихся там раньше каноников. Епископат участвовал в архитектурном обновлении, которое на рубеже тысячного года выражалось также в реставрациях, расширениях и даже перестройках соборов: «В Лодеве с 975 г., в Реймсе после 976 г., в Страсбурге после 1015 г., в Камбре после 1023 г.»[115]. Но многие из соборов, частично или полностью, впоследствии перестраивались, тогда как многие монастырские здания романской эпохи сохранились до нашего времени. Примеры аббатов-строителей, делавших одновременно епископскую карьеру, не ограничиваются несколькими лицами конца X в., недавно перечисленными. Уже во время второго романского века Стефан де Боже, епископ Отенский с 1112 г., рьяный сторонник Клюни, был одновременно аббатом Солье и руководил строительством своего собора и своей монастырской церкви. Герард II, епископ Камбрейский (1076–1092), занимался делами аббатства Аншен, в то же время продолжая строить собор Богоматери, основанный его предшественником Герардом I (1013–1048). Шартрский собор, прежде чем стать в XIII в. тем шедевром готики, каким восхищаются сегодня, был несколько раз по разным причинам перестроен: современное здание воспроизводит план романской церкви, построенной епископом Фульбертом (1007–1028), после того как около 1020 г. прежнюю постройку уничтожил пожар: «Он посвятил свой гений, свои силы и свои деньги восстановлению здания с самого фундамента; он наделил его величием и удивительной красотой и, когда умер, оставил почти завершенным», — пишет один шартрский автор XII в.

То есть романское искусство не было исключительно делом бенедиктинских аббатов и монахов. Своим появлением оно было обязано также инициативам епископов, сеньоров и даже других безвестных заказчиков.

Этому «новому старту» (Кароль Хейтц) в сфере искусства и архитектуры, начавшемуся благодаря религиозным реформам второй половины X в., явно способствовали восстановление сравнительного спокойствия, более активный обмен, робкие зачатки урбанизации. Демографический рост, порожденный этими переменами, привел к появлению избытка рабочей силы, не находившей себе применения ни в торговле, ни — по еще более веским причинам — в ремесленной деятельности. Неизрасходованную энергию этих людей можно было использовать только в строительстве.

Стройки и материалы

Романская церковь была прежде всего сакральным местом. Но в той мере, в какой в ее строительство были вовлечены в экономическом и материальном смыслах разные сословия средневекового общества, она была еще и «социальным пространством». На стройках могли встречаться церковники и миряне, свободные люди и сервы. Монахи-архитекторы, каменщики или камнерезы, руководившие большими стройками (такими, как Конк, Клюни, Сен-Бенуа-на-Луаре), приглашали и ремесленников-мирян, таких как Гуго, который был подрядчиком в Конке (около 1035–1065) наряду с клириками. В зависимости от потребностей специалисты перемещались с места на место, судя по знакам на камнях, то есть клеймам. Известно, что ломбардские мастера-каменщики (несомненно, выходцы с берегов озера Комо — maestri comacini) распространяли свою технику («ломбардские полосы», или лизены) в южных областях и за их пределами. С другой стороны, маленькие сельские церкви, вероятно, строились местными ремесленниками при помощи крестьян-барщинников. Сотни таких церквей сохранились в Сентонже и Пуату (более семисот) или в Южной Бургундии (двести пятьдесят).

Люди в Средние века перемещались много; тяжеловесным грузам это было делать сложнее. Из-за трудности перевозки строительный камень редко привозили издалека. Немногие инициаторы строек могли себе позволить, как аббат Гозлен, «везти по воде из Ниверне […] тесаный камень», необходимый для возведения входной западной башни монастырской церкви в Сен-Бенуа-на-Луаре. Как раз благодаря местному известняку из Понса или Шазеля, легко поддающемуся обработке, сентонжские церкви украшены богатым декором. В Нормандии каменоломни Кана и окрестностей (Флери-сюр-Орн, Карлике, Бретвиль-сюр-Одон…) в большом количестве давали материал, позволявший применить прием «толстой стены», которая благодаря тонким столбам создавала впечатление легкости. И напротив, приземистый силуэт романских церквей Оверни (например, в Клермоне) объясняется использованием вулканического камня из Вольвика, твердого и темного. Применение пиренейского гранита тоже предопределило некоторые характеристики зданий региона.


Периодизация

Если вернуться к свидетельству Рауля Глабера, можно сделать вывод: после того как невзгоды X в. остались в прошлом, первое романское искусство во всем его разнообразии усвоило наследие предшествующего периода — сеть каролингских храмов достаточно «хорошей постройки», чтобы не нуждаться в перестройке, как раз и образовала монументальную инфраструктуру церковной Франции.

Кароль Хейтц — несомненно, в качестве реакции на безапелляционное утверждение Рене Крозе, заявившего, что не может быть и речи о том, чтобы всерьез давать определение «капетингскому искусству», — рассуждал о «первой капетингской архитектуре» применительно к стадии перемен, затянувшихся на немалую часть XI в. По мнению этого ученого, возведение мощной западной башни Сен-Бенуа-на-Луаре, которую Гозлен хотел сделать «образцом для всей Галлии», ознаменовало одновременно конец протороманского и рождение романского искусства[116].

От протороманского искусства к первому романскому веку

Новшества сперва появились в южных областях, именно там, где власть монарха уступала напору феодалов. От Северной Италии до Каталонии каролингские модели усваивали средиземноморские влияния (наследие ранних христиан, заимствования из византийского или мусульманского искусства через посредство мосарабских общин).

Здесь скромные базилики со стенами, сложенными из небольших песчаниковых блоков, обтесанных молотком под прямым углом, состояли из одного-единственного нефа с деревянной кровлей, завершавшегося апсидой под сферическим сводом. Наиболее претенциозные из этих первых романских церквей (а именно в Каталонии) имели по два боковых нефа — с одной и другой стороны главного. Шеве, направление которого имело символическое значение, тоже состоял из трех апсид, перед которыми иногда шли сводчатая травея или ложный трансепт. Под хорами часто устраивали крипту, что свидетельствовало о росте популярности культа реликвий.

Первые эксперименты со сводчатым покрытием, впрочем, проводились в подземных частях церквей, прежде чем сводами решились перекрыть главный и боковые нефы, и образцом, несомненно, послужили церкви Анатолии и Армении. Так, в Сен-Мартен-дю-Канигу для начала перекрыли крестовым сводом крипту, потом, в 1009 г., цилиндрический свод накрыл и неф. Между этими очагами новаторской архитектуры (Нижним Лангедоком, Провансом…) происходил обмен идеями.

Распространяясь на север по долинам Роны и Соны, южный вариант первого романского искусства достиг Бургундии. Двойной трансепт церкви Сен-Ворль в Шатильон-сюр-Сен (1000–1010) показывает, что здесь эти средиземноморские формы встретились с каролингской традицией. В церкви Сен-Филибер в Турню, в Маконне, построенной за несколько «кампаний», соседствуют разные системы покрытия сводами, с которыми экспериментировали в XI в., в нартексе использовано четыре типа сводов, тогда как высокий неф, возведенный Герланом, перекрыли сводом из поперечных полуцилиндров (это было первое использование цилиндрического свода, если не считать центральных нефов нескольких каталонских церквей). Зато при строительстве деамбулатория с венцом прямоугольных капелл архитектор по-прежнему вдохновлялся каролингской традицией. То же двойное влияние заметно в монастырской церкви Сен-Бенинь в Дижоне (см. рис. 1), построенной Вильгельмом из Вольпиано в 1002 г., почти одновременно с нартексом в Турню. К центральному нефу, по сторонам которого по всей длине шли два боковых нефа, непосредственно примыкала ротонда, от которой сохранилась только нижняя часть. Эта «встроенная» ротонда, происходящая, как и все остальные, от ахенской, отличается от прототипа прежде всего тем, что ее не отделили от центрального нефа. Тем самым был проторен путь к «великолепным романским деамбулаториям, превращающим шеве наших великих романских церквей в настоящие полуротонды (Сен-Савен, Сент-Фуа-де-Конк, Клюни III)»[117].


Рис. 1. Сен-Бенинь в Дижоне. План по К. Дж. Конанту (Oursel R. France romane. XIe siccle. Paris: Zodiaque, 1989)

Зато на Востоке и Севере Франции, где развитие в направлении новых форм происходило синхронно, каролингские влияния по-прежнему сохранялись. Эти регионы долго оставались приверженными к деревянной кровле, иногда сочетавшейся с диафрагмальными арками. В оттоновских землях над аркадами нефа церкви в Виньори (Эльзас, около 1050 г.), принадлежавшей приорату Сен-Бенинь в Дижоне, возвышается стена с рядом окон, предназначенная исключительно для того, чтобы поддерживать кровлю. Внешний облик башен с обеих сторон шеве — тоже реминисценция каролингской архитектуры, так же как в Сен-Жермен-де-Пре (1005 г.), Оксерском соборе (1030 г.) или в Мориенвале (1050 г.). Базилика Сен-Мартен в Туре (была построена Эрве, хранителем сокровищницы, в 997–1014 г.) стала, вероятно, образцом для всех церквей с деамбулаторием и венцом капелл на землях Луары. План такого типа, который можно найти также в церквях Сен-Марсиаль в Лиможе (1025–1080) и Сент-Фуа в Конке (1039–1065), в Оверни, в следующем веке применялся для возведения больших «паломнических церквей». В Нормандии активное строительство в первых двух третях XI в. не обнаружило никаких специфически южных черт, несмотря на участие в нем выходцев из Ломбардии. Общим при возведении Берне (около 1013–1050), монастыря Мон-Сен-Мишель (1023–1034), Жюмьежа (1037–1057), церкви Ла-Трините (около 1059–1066) или собора Сент-Этьен (около 1064–1077) в Кане было прежде всего стремление добиться прямого освещения.

Второе романское искусства

В последней трети XI в. и в течение первых тридцати лет XII в. приемы, которые прежде были экспериментальными, архитекторы уже усвоили и теперь применяли с полным знанием дела. Благодаря родственным связям и сложным взаимным влияниям романское искусство распространилось по всей стране. Как указывает Пьер дю Коломбье, «подражание уже построенным зданиям было, конечно, одним из самых популярных методов работы в Средние века. Строили нечто наподобие такой-то или такой-то знаменитой церкви, и в результате сформировалось […] много региональных школ»[118]. Впрочем, следует отметить, что границы сфер влияния последних никоим образом не совпадали ни с политическими границами княжеств, ни даже с границами церковных административных единиц. Некоторые престижные центры брались за образцы при постройке более скромных зданий, иногда очень удаленных от них в географическом отношении.

Так, монастырская церковь Клюни III (1088–1121), строительство которой предпринял аббат Гуго Великий (1049–1109), отвечала потребностям ордена, контролировавшего полторы тысячи аббатств, где служило более десяти тысяч монахов. Уже хотя бы потому, что церковь была огромна, похожих проектов почти не возникло. Но Отен, Солье, Бон, Лангр показывают, как влиял Клюни на дочерние обители. Аббатство Паре-ле-Моньяль, реплика Клюнийского аббатства, построенное в начале XII в. (с неизбежными упрощениями) тем же Гуго Клюнийским, дает представление о том, каким мог быть его прототип, к сожалению, разрушенный в начале XIX в.

Есть миниатюра, где изображен один из архитекторов Клюни III, монах Гозон, бывший аббат Бона, видящий во сне святого Павла, святого Петра и святого Стефана, которые чертят перед ним очень четкий план будущей монастырской церкви, освященной в 1095 г. папой Урбаном III, который сам прежде был клюнийским монахом. «Самыми характерными были не пять нефов, не многочисленные и крупные башни и двойной трансепт с восточной стороны, а такое новшество, как стрельчатый свод над светлым нефом, а также дерзкое изящество трехъярусного профиля, не усиленного боковыми галереями…»[119].

Профиль свода центрального нефа (высотой в три десятка метров; стал настолько дерзким вызовом техническим возможностям своего времени, что в 1125 г, свод частично обрушился, и для его восстановления пришлось возвести аркбутаны, перекинутые через боковые нефы. Внушительный шеве состоял из деамбулатория, в который открывались пять радиальных капелл.

Однако сводить все романское искусство к Клюни было бы ошибкой. Есть и много других иллюстраций того, насколько многообразные приемы тогда использовались. Оригинальное развитие это искусство получило в Оверни и в Аквитании. Кстати, вопреки представлениям, связанным с теологией святого Ансельма и утверждавшим, что ничто не может быть излишне прекрасным, чтобы славить Бога, цистерцианский идеал стремился довести романский стиль до предельной строгости. Надо отдать должное аргументации в полемике с Клюни, которую святой Бернард привел в «Апологии», посвященной им Вильгельму из Сен-Тьерри (1124–1125): «Не говорю уж об огромной высоте церквей, об их безмерной длине, излишней ширине, о пышности декора, об изысканных росписях, которые, притягивая взгляд молящихся, мешают им молиться»[120].

План монастырской церкви Клерво, построенной с 1135 по 1145 г. и расширенной в 1154 г. и в 1174 г., послужил образцом для многих цистерцианских монастырей, в частности для клервоских дочерних обителей, в том числе церкви в Фонтене (1139–1147), позволяющей в наше время представить себе это здание, тоже снесенное в начале XIX в.

Церковь в Клерво, имевшая в плане форму латинского креста, состояла из центрального и боковых нефов. Шеве прямоугольной формы был скромных размеров, с каждого бока к нему примыкали три капеллы, которые открывались в обширный трансепт и завершались с восточной стороны прямой стеной. Чтобы увеличить количество алтарей (давая возможность монахам-священникам служить мессы), позже этот шеве заменили большим деамбулаторием, куда выходило девять капелл. Ради строгости стиля их накрыли общей крышей, так чтобы они не выступали наружу, «что позволило завершить шеве сплошной и непрерывной стеной, которая в плане была не круглой, как обычно говорят, а многоугольной, с девятью сторонами, каждая из которых соответствовала одной из капелл»[121]. Другим материнским аббатствам (Понтиньи, Моримону…), уже возведенным в романском стиле, их «дочери» тоже подражали. Разумеется, из-за разных обстоятельств появлялись вариации: наряду с церквями, имевшими плоский шеве (Сито, Фонтене, Ле-Во-де-Серне), считаюшимися типично цистерцианскими, есть немало других, апсида которых часто имеет полукруглый план. Эти различия не мешали таким зданиям выражать «презрение к миру» (профанному), свойственное белым монахам.


Структуры и формы

Упоминание о «белом платье церквей» в начале XI в. у черного монаха Рауля Глабера, подразумевавшего известняк своей родной Бургундии, подчеркивает общую черту, какую имели все эти архитектурные сооружения, пусть даже конечные цели их строителей иногда резко различались. В основе романского искусства лежало распространение камня для строительства всех составных частей здания. Несмотря на разнообразие построек, однородность материала должна была позволить зрителю ощутить единство христианского мира, в свою очередь символизировавшее единственность Бога.

Свод

Определяющим нововведением было усвоение свода (уже использовавшегося к тому времени для покрытия крипт) при постройке церквей, базиликальный и крестообразный план которых отвечал требованиям литургии. Кроме того, что свод ощутимо снижал угрозу пожара, какую прежде создавали деревянные кровли, появление свода над главным нефом улучшало (входило ли это в замысел архитекторов или нет) акустику монастырских храмов, где исполнялись григорианские песнопения. Но это архитектурное решение создавало «органическую связь» между стенами, прочность которых надо было повысить, самим сводом и столбами, на которые он должен был опираться. Таким образом, романскую церковь можно схематично определить, как здание, перекрытое каменным сводом, где объемы уравновешены, а проемы из соображений прочности сделаны редкими. Разработчики пытались разрешить проблему освещения, какую создает такое решение, за счет разнообразия покрытий. Как правило, главный неф перекрывался цилиндрическим сводом, боковые нефы — крестовыми, а апсида — сферическим.

Цилиндрическими сводами, вероятно, перенятыми на Востоке, в первую очередь покрыли нефы скромных церквушек (до тысячного года, в Каталонии). Такой свод представлял собой развертывание круглой арки по главной направляющей здания. Чтобы его построить, каменщики ставили наверху стен полукруглые кружала, на которые укладывали клинчатые камни и которые удаляли после установки замкового камня. Вскоре необходимость удлинить здание привела к укреплению свода подпружными арками, позволявшими значительно увеличить пролет и опиравшимися на столбы, усиленные снаружи контрфорсами. Чтобы уменьшить распор, прибегли к использованию стрельчатого свода, чаще всего в Пуату и Бургундии. Опыт Клюни III, где дошли до крайних пределов технических возможностей (коль скоро пришлось отстраивать неф, обрушившийся в 1125 г.), нашел применение в зданиях, напоминающих эту монастырскую церковь, — в Отене, Боне, Лангре, Паре-ле-Моньяль…

Свод главного нефа могли также подпирать боковые нефы и галереи, полуцилиндрические своды которых оказывали встречное давление. В Оверни (Конк) или в Лангедоке (Сен-Сернен в Тулузе) боковые нефы надстраивали галереями со сводами, выглядящими в разрезе как четверть круга, тогда как в Пуату (Большая церковь Богоматери) и в Сентонже (Сен-Савен-сюр-Гартан) строили боковые нефы равной высоты с центральным.

Травеи боковых нефов обычно перекрывали крестовыми сводами. Реже так поступали в отношении главного нефа (Безеле). Такой свод, образуемый пересечением двух полуцилиндров под прямым углом, опирался на стену пятами арок, так что появлялась возможность проделать проемы в его щеках. В Анжу и Нормандии (долго хранившей верность деревянным кровлям: Кан, Байе) в конце XI в. центральный неф начали перекрывать обширными крестовыми сводами, опиравшимися на пяты стрельчатых нервюр (Лессе, около 1056 г.), используя люнеты для создания прямого освещения.

Если боковые нефы должны были подпирать главный неф, то апсидиолы часто подпирали хоры. На апсидах в этой части здания часто встречается сферический свод (то есть имеющий форму четверти сферы), фактически представляющий собой полукупол. Что касается купола, то это, как правило, была полусфера, возведение которой не вызывало никаких затруднений в случае установки на ротонду (Неви-Сен-Сепюлькр, Рье-Минервуа, создатели которых вдохновлялись образом храма Гроба Господня в Иерусалиме). Зато если купол устанавливали на основание, имевшее квадратную форму, возникала проблема квадратуры круга, которая была уже решена римскими, а потом византийскими архитекторами.

Строя колокольни, ставили четыре арки на четырех столбах; между этими арками выкладывали сферические треугольники («паруса»), образовавшие круговую опору, на которой стоял купол. От Кагора до Сента, включая Ангулем, церкви (например, Сен-Фрон в Периге) целиком покрывались рядами куполов на парусах. Оригинальность этих построек, несомненно, объясняется тем, что для них использовался легкий и прочный известняк, добывавшийся в этой местности и исключавший риск обрушения. Но не исключено, что здесь, непосредственно или опосредованно, сказалось влияние восточных образцов, таких как церкви Святых Апостолов в Константинополе или Святого Марка в Венеции.

В течение всего романского периода на средокрестии церкви часто, с множеством вариантов, устанавливался купол на тромпах (нишах конической формы в стенке, благодаря которым нижний квадратный план переходил в восьмиугольный). Это делалось ради того, чтобы заставить взгляд посетителя подняться «от квадрата на уровне земли к кругу, к полушарию купола, дабы душа пошла путем очищения, настоящего преображения»[122].

План и вертикальная проекция

Из этих умозрительных рассуждений о космическом символизме квадрата и круга и исходили разработчики романских церквей. Чаще всего, чтобы лучше соблюсти требования литургии, большинство архитекторов сохраняли базиликальный и крестообразный план эпохи Каролингов. Его смысл был сформулирован Гонорием Августодунским (иногда его называют «Отенским»; на самом деле это был ирландский монах, в первой половине XII в, переселившийся в Регенсбург). Церковь — это микрокосм, выражающий совершенство Бoгa. В то время как план ротонды, довольно редкий, вписывает это совершенство в круг, крестовидный план, напоминающий о распятии Христа, ассоциируется еще и с четырьмя сторонами света, отчего Вселенная вписывается в квадрат. Но, после того как расширение свода привело к согласованным переменам во всех частях здания и к созданию органической связи между сводом, столбами и стенами, стало можно говорить об оригинальном искусстве, а не просто о повторении старых приемов.

Особенно ярко новшества проявились в формах церковного шеве. Для бенедиктинского плана, реализованного в Клюни II (991 г.), был характерен шеве, где апсиды, ориентированные по оси восток-запад, были в плане расположены ступенчато в убывающем порядке по обе стороны от оси, а «параллельные входы капелл открывались в хор и ветви трансепта»[123]. Эта планировка встречается и в других областях, помимо Бургундии. Она была не редкостью в Берри, где ее прекрасный образец — церковь в Шатомейане (кстати, такой план иногда называют «беррийским»). Ее можно было встретить и в Нормандии (в частности, в Берне или в церкви Ла-Трините в Кане). И тем не менее XII в. передаст готическим соборам план с деамбулаторием и венцом капелл, происходящий от протороманской архитектуры и реализованный (в том числе) в Клюни III. В самом деле, такой шеве можно увидеть во многих больших церквях с деамбулаторием и обширными боковыми нефами, расположенных на дорогах, ведущих к храму Святого Иакова в Компостеле: Сен-Марсиаль в Лиможе, Сент-Фуа в Конке, Сен-Сернен в Тулузе. За исключением некоторых овернских храмов, апсидиол всегда было нечетное количество. Этот план, упрощая циркуляцию верующих и давая паломникам доступ к реликвиям, соответствовал функциям таких храмов, представлявших собой огромные реликварии, открытые для толп людей, потоки которых следовало регулировать (см. рис. 2).


Рис. 2. Планы нескольких романских церквей в XI–XIII вв. (Oursel R. France romane. XIe siecle. Paris: Zodiaque, 1989). Наверху слева: Шатомейан; справа: Сен-Савен-сюр-Гартап; внизу: Ла-Сов-Мажёр.

Что касается фасада, он мог составлять пару для восточного шеве. В таком случае он мог представлять собой входную башню (Сен-Бенуа-на-Луаре) или, как в Кане, иметь по бокам две башни квадратного сечения, за которыми находился нартекс. Но такое решение, происходившее из западного каролингского массива, больше подходит для подчеркивания линий архитектурного сооружения, чем для выражения его декоративных качеств. Вот почему чаще встречаются плоские фасады, увенчанные треугольным щипцом и оформленные несколькими ярусами аркатур, которые могли быть богато украшены. Кроме случая «фасадов-ширм» (Сен-Никола в Сивре, Пуату), которые словно приклеивали спереди здания без видимой заботы о соответствии его архитектуре, компоновка многих других фасадов позволяет легко понять, как здание устроено внутри. Например, портал, заключенный меж двух аркатур, означает, что главный неф обрамлен двумя боковыми. На боковых фасадах ветвей трансепта и нефа, от шеве до главного фасада, тоже могло сказываться внутреннее строение. «Тогда боковой фасад дробили большие аркатуры, отражая внутреннее деление на травеи, даже если их опоры, контрфорсы или выступающие из стены колонны не строго соответствовали столбам аркад»[124]. Тем не менее некоторые цистерцианские церкви, например в Сенанке или Ле-Тороне, составляют исключение из этого романского принципа соответствия внешней формы внутреннему строению: наличие апсидиол по обе стороны средокрестия не отражено снаружи на ветвях трансепта. Это еще одно выражение враждебного отношения к пышности монументальных построек, характерного для учеников святого Бернарда: «Дом молитвы блистает в своих стенах, а бедняков оставляет в полнейшей нужде», — негодовал последний в «Апологии, посвященной Вильгельму из Сен-Тьерри» (около 1125 г.).

Декор и орнаментация

Это суровое осуждение церковного декора находило отклик у монастырских реформаторов того времени. «Камень полезен для строительства, но зачем ваять из камня?» — задается вопросом, к примеру, регулярный каноник Гуго Фольетский. Тем не менее он не исключает, что духовенство «городов или бургов, куда во множестве стекается народ», имеет возможность «благодаря привлекательности живописи удерживать простецов, которые не могут оценить тонкостей текста».

Ведь богословские дебаты раннего Средневековья о религиозной иконографии, вероятно, привели к тому, что благочестивое изобразительное искусство отчасти сошло на нет. Но когда в начале XI в. религиозные изображения появились снова, поскольку была признана их педагогическая эффективность, — непохоже, чтобы скульпторам пришлось начинать с нуля. Чрезвычайному разнообразию романской архитектуры соответствовало обилие источников вдохновения для скульпторов: традиции римской античности, как в Сен-Жиль-дю-Гарили в Отене; византийские образцы, например, в Конке или Муассаке; арабески, заимствованные в мусульманской Испании (Ле-Пюи), и даже переплетающиеся чудовища скандинавского типа в Нормандии. Очевидны близость монументальной скульптуры к искусству резчиков по слоновой кости или золотых и серебряных дел мастеров. Образцами могли служить и миниатюры из рукописей. Иногда художники воспроизводили даже технические ограничения оригинала. Фриз в Сен-Жени-де-Фонтен (1019–1020), изображающий Христа во славе в окружении апостолов, отражает влияние мосарабских миниатюр и имеет композицию, унаследованную от античных саркофагов, какую можно найти также в Сент-Андре-де-Соред.

Подчиненность скульптуры архитектуре

Уже для этих первых фигуративных опытов была характерна включенность в установленные рамки. Романский декор всегда подчинялся императивам архитектуры: фризы церкви Сен-Мексм в Шиноне или церкви аббатства Сель-сюр-Шер заглублены в стену, предвосхищая тем самым фасады XII в. (Пуатье, Ангулем…). Эта скульптура обладает двойственным характером, как подчеркнул Анри Фосийон: «Она архитектурна в том смысле, что включает фигуры в рамки, где они должны занимать место; она декоративна в том смысле, что изображает и сочетает их, как декоративные украшения»[125]. Вот почему к технике круглой скульптуры обращались только в исключительных случаях (статуи Христа и Богоматери). Чаще всего скульптура была плоской — барельефы (реже горельефы) на капителях колонн или тимпанах порталов, накладывающих на нее геометрические ограничения.

Капители, служившие переходами между аркадами и колоннами, были важнейшим архитектурным элементом. В XI–XII вв. они стали излюбленным местом размещения скульптурного декора. Чаще всего происходившие от античного коринфского прототипа, они сочетали растительную основу образца со стилизованными изображениями людей и животных. Наряду с чисто декоративным (но не исключавшим сложной символики) цветочным или зооморфическим орнаментом на их рядах часто изображали длинные повествовательные серии (ветхозаветные, евангельские или агиографические сцены) либо пространные назидательные циклы. Капители клуатра в клюнийском аббатстве Муассак (построен аббатом Анскитилем в 1100 г.) предлагали монахам для размышления целый арсенал ссылок на христианскую литературу, создающий впечатление, что они расположены в произвольном порядке. Капители главного и боковых нефов аббатства Безеле в самых разнообразных аспектах представляют неустанное сражение монахов, и первую очередь с дьяволом.

Порталы западных фасадов (а иногда и фасад целиком) служили для размещения изобразительных сюжетов, рассчитанных на поучение верующих, которые проходят через эти порталы. Бродячие артели, ходившие путями святого Иакова (ворота Мьежвиль в церкви Сен-Сернен в Тулузе, около 1110–1115), приняли участие в постепенной разработке типа главного портала в Лангедоке (Муассак, 1115–1130), похожую композицию можно найти и в Бургундии, где на знаменитом тимпане Отенского собора свою подпись оставил Гислеберт. В самом деле, сюжеты Апокалипсиса (Муассак) или Страшного суда (как в Отене, а также в Конке или Сен-Дени…) особенно подходят для композиций, которые можно вписать в полукруг, трапецию или треугольник. Центр обычно занимает мандорла с изображением Христа на престоле; он возвышается над второстепенными персонажами, окружающими его. Их иерархию отражает размер, убывающий по мере уменьшения роли, какую они играют в изображенной сцене.

Это пренебрежение пропорциями, так же как чрезмерное удлинение фигур (как в Везеле) или торжественная неподвижность поз, свидетельствуют о том, что приоритет отдавался религиозному посылу. Но это не исключает проявлений фантазии в разработке профанных мотивов, какими украшали, в частности, модильоны, поддерживавшие карниз. Однако, говоря об этих иконографических циклах, не следует злоупотреблять «слишком затасканным выражением»[126] «Библия в камне», которая якобы была предназначена для обучения верующих, в огромном большинстве неграмотных, религии. С другой стороны, многие из этих скульптур снабжались подписями. Такие подписи упрощали клирикам, которым надлежало их комментировать, их толкование. Впрочем, Библия была не единственной книгой, куда заглядывали грамотные люди, как напоминает романский портал Шартрского собора, созданный в период расцвета епископальных школ: ореол Богоматери образуют языческие авторы!

Декоративные росписи…

Многочисленные разрушения и частые перестройки, происходившие не скоро после них, грозят внушить нам искаженное представление о романском декоре. Кроме как в цистерцианских зданиях, где добровольно приняли бедность, и, несомненно, в скромных сельских церквях, которые не могли ее избежать из-за нехватки средств, голый камень, преобладающий сегодня повсюду, — это нелепость. Во время больших церемоний между столбами нефа вешали красочные ковры (наподобие ковра из Байе, который на самом деле — вышивка). «Стены могли быть расписаны ложными швами, имитирующими правильную кладку, и всевозможными декоративными мотивами — цветами, звездами и т. д., что еще можно видеть в Бриуде, Иссуаре или в Пуатье»[127]. Многокрасочность как на фасадах, так и на капителях была обычным делом — следы красок сохранились в Оне, Шовиньи, Конке или Муассаке. Стены и своды многих церквей XI–XII вв. были покрыты фресками (в большинстве исчезнувшими), которые развивали те же сюжеты, что и скульптура, и тоже должны были приспосабливаться к архитектуре. Схематически тогдашнюю Францию можно разделить на два региона. Живопись «в греческом духе», на темном фоне, преобладала в Бургундии и Оверни, а также вообще в сфере влияния Клюни. Особо хорошо сохранившиеся ее образцы можно видеть в приорате Берзе-ла-Виль. Блеск этих фресок объясняется использованием воска в качестве «растворителя» красок верхнего слоя. С другой стороны, от Луары до Лангедока встречались прежде всего матовые росписи на светлом фоне. Матовыми краски здесь были из-за использования минеральных красителей и темперной техники. В церкви аббатства Сен-Савен-сюр-Гартан в Пуату портик, верхняя галерея, неф, хоры и крипта расписаны библейскими и агиографическими сценами. И та, и другая техника использовали однородную окраску, художники не пытались придать изображению объемность за счет оттенков. Выбор этих красок, равно как изображение контуров фигур и одежд, подчинялись точным правилам, изложенным в руководствах — таких, как «Записка о разных искусствах» монаха Теофила (около 1125 г.).

…и искусство витража

Этот трактат — в то же время и важный источник сведений о витраже в романскую эпоху. Это монументальное искусство играло особую роль для архитектуры здания, обеспечивая его освещение. Толщина стен, какой требовало покрытие церквей сводами, позволяла проделывать только немногочисленные и узкие окна. Поэтому, чтобы максимально осветить зачастую темные памятники, редкие романские витражи делали светлыми — преобладали белый и голубой цвета, прежде всего в качестве фона. Витражей XI в. практически не сохранилось. Однако они существовали: около 1050 г. монах Валерий выполнял обязанности витражиста в аббатстве Сен-Мелен в Ренне; в ту же эпоху «Хроника» Сен-Бениня в Дижоне сообщает, что один оконный проем церкви этого аббатства украшает узорчатый витраж, «сделанный давно и сохранившийся до нашего времени». В XII в. на искусство витража сохранили сильное влияние технологии ювелиров и эмальеров (изображение драгоценных камней или рядов жемчужин в качестве обрамления). Многие из этих роскошных витражей преподносились могущественными светскими или церковными заказчиками, которые требовали изображать там их самих или писать их имена. Напротив, неокрашенные витражи цистерцианских заведений (Бонлье, Обазин, Понтиньи, Ла-Бениссон-Дье…), строго анонимные, использованием свинцовых оправ стекол в декоративных целях напоминают трансенны (ажурные каменные плиты) раннего Средневековья.

В верхних окнах обычно возвышались пророки или апостолы, группировавшиеся вокруг Христа, изображение которого находилось в центральном оконном проеме; на нижнем ярусе встречались два типа композиций, рассчитанных на разглядывание вблизи. В так называемом «легендарном» варианте в геометрических ячейках, обрамленных широкой каймой, изображались отдельные сцены, как в Анжерском соборе (около 1160–1180). В другом варианте весь витраж посвящался единственному сложному сюжету; это относится к Древу Иессееву на западном фасаде Шартрского собора (около 1150 г.) или в одном из двух проемов осевой капеллы Сен-Дени. В домене Плантагенетов на западе страны сохранилось много романских витражей (Анжер, Пуатье, Ле-Ман), вышедших из мастерских (в Ле-Мане XII в. различают манеру семи из них), которые в качестве образцов пользовались миниатюрами или настенной живописью. В Шампани ансамбль базилики Сен-Реми в Реймсе был частично разрушен; можно отметить преемственность мозанской традиции (Шалон, 1147 г.; Орбе, около 1190 г.). Если от витражного искусства Бургундии времен апогея клюнийского влияния не сохранилось ничего, то витраж в церкви Ле-Шанпре-Фрож в Грезиводане, происходящий, вероятно, из соседнего клюнийского приората Домен, «можно было бы считать единственным образцом того, что мог представлять собой клюнийский витраж в XII в.»[128]. Ведь нельзя сказать, что Юг не знал романского витража: некоторые произведения, сохранившиеся в Оверни, раскопки на территории аббатства Сен-Виктор в Марселе и на территории монастыря Ганагоби или витражи Лионского собора (около 1190 г.) говорят об обратном.

С этими чисто романскими поисками контрастируют произведения, выполненные в королевском домене. Витражи Сен-Дени (до 1146 г.) и западного фасада Шартрского собора (1150–1153) образуют протоготическую группу. Рассуждения Сугерия о символике витража, сделанные под влиянием Иоанна Скотта Эриугены, сформировали концепцию храма, уже не тщательно запертого, как драгоценный реликварий, а открытого свету, соединяющему человека с Богом. Это духовная основа готического искусства.

После того как оба предела соединились,

Церковь мерцает в своем срединном корабле,

Поскольку светло то, что соединяет

Оба очага Света.

Знаменитое творение сияет новой яркостью…[129]


Загрузка...