Капитан Михалис злобно заскрежетал зубами. Из-под черных усов сверкнул правый клык. Недаром в Мегалокастро его прозвали Капитан Вепрь. И в самом деле: когда он злился, то круглые, потемневшие от гнева глаза, и короткая негнущаяся шея, и клык, торчащий изо рта, делали его похожим на необузданного дикого кабана, который при виде врагов чуть присел на задние ноги и замер, изготовившись к прыжку.
Скомкав письмо, капитан Михалис сунул его за широкий шелковый кушак. Стоило столько времени разбирать написанное по складам, чтобы раскумекать, наконец, о чем речь!.. А речь о том, что племяш опять не приедет на Пасху. И в этом году не явится к убитой горем матери и несчастной сестре. Он, видите ли, все еще учится! Сколько можно! На кой дьявол нужна эта наука? Сказал бы прямо: стыдно людям в глаза глядеть! Эх, брат Костарос, осквернил твой баловень-сын нашу кровь – на еврейке женился! Да будь ты жив, подвесил бы его за ногу к потолочной балке, словно бурдюк!
Капитан Михалис вскочил, едва не ударившись головой о потолок своей лавчонки (ростом он был настоящий великан). От резкого движения развязался черный бахромчатый платок, сдерживавший колючие волосы. Он подхватил его, свернул жгутом и опять туго стянул свою огромную голову. Затем бросился к двери и распахнул ее настежь, впустив свежий воздух.
Молодой приказчик Харитос поспешно юркнул в угол. Это был черный как смоль деревенский паренек, лопоухий, с быстрыми испуганными глазами. От капитана Михалиса его отделяли груды парусов, брезентовые тюки, толстые железные цепи, якоря и другие сложенные в лавке корабельные снасти, но огромная фигура хозяина, едва поместившаяся в дверном проеме, заслонила от глаз Харитоса все остальное, хоть он и не смотрел на приказчика, а устремил свирепый взгляд вдаль, в сторону порта. Капитан Михалис приходился Харитосу дядей, но парень называл его «хозяин» и трепетал даже перед его тенью.
– Мало мне своих хлопот! – ворчал капитан Михалис. – И чего ему, собаке, нужно? Зачем зовет меня к себе в конуру? У меня вон с племянником морока! Просила мать написать ему письмо, я и написал. Но лучше, если ноги его здесь не будет!
Он посмотрел налево: в гавани всегдашний гул и неразбериха, моря не видать от баркасов и лодок, по пристани между бочками с оливковым маслом, вином и горами сладких рожков снуют туда-сюда купцы, моряки, лодочники, грузчики, орут, ругаются, нагружают и разгружают повозки. Все спешат управиться с делами до захода солнца, пока не заперли крепостные ворота. Несколько грубо размалеванных женщин-мальтиек стоят на берегу и хрипло перекликаются, подавая знаки груженному рыбой пузатому мальтийскому паруснику, что становится на причал.
Дымное солнце клонится к горизонту. Уходит последний день марта. Под северным ветром, пронизывающим всю Мегалокастро, торговцы потирают руки, приплясывают, глотают – кто отвар из шалфея, а кто ром для сугреву. Вдали виднеется запорошенная снегом вершина Струмбуласа. Еще дальше грозно высятся темно-синие вершины Псилоритиса. В глубоких, защищенных от ветра впадинах причудливым белым узором застыли полосы слежавшегося снега. А над горами сталью мерцает чистое небо…
Капитан Михалис теперь не отрываясь смотрел на Куле – большую, добротно сложенную башню, стоявшую справа от входа в гавань. Ее украшал крылатый венецианский лев из мрамора. Мегалокастро обнесена неприступными валами и крепостной стеной с высокими башнями. Эти укрепления возводили в стародавние времена христиане-райя[9], чьей только кровью они не политы – и венецианцев, и турок, и греков. Кое-где на стенах еще сохранились каменные венецианские львы, сжимающие в когтях Евангелие, да турецкие топоры – память о том кровавом осеннем дне, когда турки после долгих лет безнадежной осады ворвались, наконец, в Мегалокастро. А нынче замшелый камень сплошь зарос чертополохом, крапивой, смоковницами и кустами каперсов.
Капитан Михалис отвел глаза, на висках вздулись жилы. Там, в подземелье башни, о стены которой то и дело разбиваются волны, была проклятая темница, где сгноили в цепях многих греческих воинов. Каким бы крепким ни было тело критянина, а дух все же крепче… Отчего, Господи, не дал ты нам стальных тел, чтоб могли мы жить сто, двести, триста лет, до тех пор, пока не освободим Крит?! А после пусть обратимся в прах!
И снова вскипел от негодования капитан при мысли о племяннике, живущем на чужбине.
Учится, черт бы его побрал! Есть уж в роду один ученый – Сиезасыр, – вполне хватит! Портки узкие, так что задница еле влазит, на носу стекляшки, а в голове ветер гуляет! Тьфу!
Капитан Михалис сплюнул с такой яростью, что плевок едва не залетел в лавку кира[10] Димитроса, торговца пряностями.
Вот до чего докатился славный род Дели-Михалиса, грозы турок!
Перед глазами как живой предстал покойный дед Дели-Михалис. Нет, не может он быть покойным, пока живы сыновья его и внуки. Старики и сейчас еще вспоминают, как бродил он по критскому побережью: остановится, козырьком приставит к глазам свою лапищу и вглядывается в морскую даль – не покажутся ли на горизонте корабли московитов. Или заломит лихо феску, подопрет стену темницы Куле и напевает прямо в лицо туркам: «Московит сюда идет!» Были у него, говорят, длинные волосы и борода, ходил он в сапогах с высокими голенищами, которые подвязывал к поясу и никогда не снимал. И рубаху носил только черную: порабощенный Крит всегда одевался в траур. А по воскресеньям, отстояв обедню, вешал за спину старинный лук да колчан со стрелами – так и разгуливал по деревне.
Да, были люди! – вздохнул капитан Михалис, сдвинув брови. Могучие как дубы! И жены им под стать. А мы что – чахлая трава!.. Измельчал народец, дьяволу душу продал!
Вслед за дедом вспоминалась и бабка – страшная, костлявая, под длинными ногтями чернота. Уже в глубокой старости покинула она свое окруженное рвом жилище, многочисленное семейство и переселилась в пещеру у подножия Псилоритиса. И еще двадцать лет в этой норе прожила. Внучка, вышедшая замуж за своего, деревенского, каждое утро таскала ей ячменный хлеб, маслины да бутыль вина (воды и в самой пещере было предостаточно). А на Пасху два красных яичка – чтоб старуха не забывала Господа нашего Иисуса Христа. Бывало, выйдет старуха из пещеры и стоит у входа, оборванная, растрепанная, седая – ну ровно ведьма! Поглядит-поглядит на солнце, помашет костлявыми руками, то ли благословляя, то ли проклиная кого-то, и снова скроется в каменном зеве. А как-то утром на двадцать первый год не вышла из пещеры. И люди все поняли, взяли священника и отправились туда с факелами. Старуха уж окоченела – лежала, скрючившись и скрестив руки в маленькой ямке, точно в купели.
Капитан Михалис, тряхнув головой, отбросил от себя воспоминания о прошлом.
В лавке напротив на низеньком диванчике сидел, поджав ноги, кир Димитрос – известный выпивоха. Держа в руках мухобойку из конского волоса, он лениво отгонял мух от мешочков с гвоздикой, мускатным орехом, хиосской мастикой[11], корицей и от фляг с лавровым и миртовым маслом. Лицо у кира Димитроса вечно недовольное, желтое, обрюзгшее, глаза припухшие. Он то чесался, то зевал и уже готов был погрузиться в дрему, как вдруг ему почудилось, будто капитан Михалис с противоположной стороны улицы повернул голову и смотрит на него. Кир Димитрос поднял было мухобойку, чтобы поприветствовать грозного соседа, но тот уже отвел взгляд, и кир Димитрос опять принялся зевать.
Капитан Михалис вновь достал из-за кушака смятое письмо и разорвал его в клочья.
Мало одного учителишки, что опозорил наш род, так еще один выискался! И ведь чей сын – брата Костароса, того самого, который когда-то факелом поджег пороховой склад и взорвал к чертям монастырь Аркади[12] вместе со всеми святыми, монахами, христианами и турками!..
На улице, ведущей в гавань, появился человек в старом шерстяном пальтишке. Это Вендузос, замечательный музыкант: никто не сравнится с ним в игре на лире. Он заказал для своей таверны бочку кисамосского[13] вина и торопился его получить. Но, завидев издали капитана Михалиса в платке, надвинутом по самые брови, почел за лучшее обойти его стороной. Старый черт опять не в духе! Ему только попадись под горячую руку.
Солнце уже зацепилось за вершины Струмбуласа. По улицам легли длинные тени. Белые минареты порозовели. В порту все реже слышались выкрики торговцев, рабочих и лодочников – видно, уже надорвали глотки за день. Даже бродячие собаки перестали лаять. Капитан Михалис достал из-за кушака кисет и свернул самокрутку. Гнев постепенно улетучивался. Капитан погладил пышную, цвета воронова крыла бороду и улыбнулся. Опять сверкнул белый клык.
– Дай Бог здоровья сыну моему Трасакису, – пробормотал он, обращаясь к самому себе. – Уж за него нам краснеть не придется. Этот подведет брандер[14] и под своего дядьку Сиезасыра, и под этого талмудиста, который не постеснялся смешать нашу кровь с иудейской. Да, только Трасакис ныне опора нашего рода!
Такие мысли вновь примирили капитана Михалиса с жизнью и с Богом. В самом деле, грех обижаться на Всевышнего.
Послышался стук башмаков на деревянном ходу. К нему робко приблизился Али-ага[15], безбородый старик турок, одетый бедно, но чистенько. С испугом он смотрел на капитана Михалиса и молчал.
– Ну, чего пришел?
Капитан Михалис не выносил этого старого слизняка: липкий какой-то, угодливый, по вечерам сидит с соседками-гречанками, вяжет носки и чешет языком, как баба.
– Хозяин, – прошамкал старик, – меня Нури-бей прислал. Он просит сделать милость и пожаловать ныне вечером к нему в конак[16].
– Ладно! Он ведь уже посылал ко мне своего арапа. Проваливай отсюда!
– Уж очень ты ему нужен.
– Пошел вон, кому говорят!
Капитану Михалису было противно слушать тоненький, как у евнуха, бабий голос турка. Али-ага передернул плечами от вечернего холода и заковылял прочь.
И зачем это я понадобился этому турецкому псу? Чего я не видел в его хоромах? Коли приспичило, пускай ко мне идет! Обернувшись, он крикнул:
– Эй, Харитос! Оседлай-ка мне кобылу!
Ему вдруг захотелось проехаться верхом, да так, чтоб ветер свистел в ушах. Дед, бабка, племянник, Нури-бей… Может, хоть верховая езда освободит его от тяжких раздумий… Но именно в тот миг, когда капитан Михалис протянул руку, чтобы снять с гвоздя ключ и запереть лавку, в конце улицы протяжно и торжествующе заржал конь. Он узнал это ржание и выглянул. Гордо выгнув шею, по улице гарцевал тонконогий породистый рысак. От черной и блестящей, как маслина, шкуры шел пар. Толстый и босой турчонок гордо прогуливал расседланного жеребца под уздцы, чтоб поостыл немного. Издалека, видно, примчался конь – весь в пене.
Фыркая, он встряхивал мокрой гривой, ржал и, перебирая стройными ногами, цокал копытами по камням мостовой.
– Глядите, глядите, жеребец Нури-бея! – послышалось из цирюльни Параскеваса.
Несколько небритых мужчин, а один даже с намыленными щеками, выскочили на улицу и, разинув рты, любовались конем.
– Ох, люди добрые, – воскликнул здоровяк с козлиной бородкой, – вот кабы мне сказали: выбирай, или конь Нури-бея, или его ханум, Богом клянусь, выбрал бы коня.
– Ну и умен ты, брат, как бочка! – заметил маляр Яннарос, за колючие усы торчком его прозвали Рысью. – Да ведь Эмине-ханум первая красавица в этих краях! Ей всего двадцать лет, и, по слухам, огонь, а не женщина! А ты ее со скотиной равняешь.
– Нет, что ни говори – конь лучше! – упорствовал верзила. – С бабами одна морока.
– А по мне, земляки, все едино, – заключил кир Параскевас, который с ножницами в руке тоже вышел на улицу. – Ни бабы, ни коня даром не надо. На что лишняя обуза?
– Ишь ты, как запел, лукум сиросский! – повернулся к нему мужик с козлиной бородкой. – Да, если хочешь знать, вся наша жизнь обуза, и только могила от нее нас избавит. Так что мой тебе совет: лучше не перечь критянам, а то нам ежели что не по нраву, так можем и живьем в землю закопать…
У бедного цирюльника мороз пошел по коже. «И занесла тебя нелегкая с Сироса к этим дикарям, – подумал он. – Все заросшие, мрачные да, поди, не моются годами – не знаешь, с какой стороны к ним и подступиться. Сядет такой в кресло, развалится, да еще любуется собой в зеркале – то ли круторогий баран, вожак отары, то ли святой Мамас, покровитель скотоводов, которого кир Параскевас видел как-то на иконе: грива, с какой и десять цирюльников не совладают, усищи, борода по колено… обычными ножницами не возьмешь». Тем более что у себя на Сиросе он привык к тонкой работе. Но делать нечего: покружит-покружит цирюльник возле такого клиента, взмахнет полотенцем и принимается скрепя сердце намыливать ему щеки.
– Живьем? – в ужасе переспросил кир Параскевас. – Как это – живьем?
– А так. Ты что же, нашей поговорки не слыхал?
– Какой такой поговорки?
– Болтун – все одно что мертвец.
Цирюльник прикусил язык и юркнул обратно в помещение.
Тут к ним, прихрамывая, подошел Стефанис, бывший капитан «Дарданы», которую турки потопили во время восстания 1878 года. Осколком турецкого снаряда ему тогда раздробило колено. С тех пор приучился он ковылять с палкой по суше. А палок у него две: одну, прямую как свеча, он берет, когда дела на Крите идут хорошо, а другую, кривую да сучковатую, – когда все наперекосяк и в воздухе пахнет порохом. Сегодня Стефанис вышел с кривой палкой.
– Вы чего расходились, мужики? – вмешался он. – Дай-ка я вас рассужу.
– А вот скажи, капитан Стефанис, ты бы кого выбрал – коня Нури-бея или Эмине-ханум?
– Дураки! Тоже мне задача! Да я бы оседлал коня, как святой Георгий, а позади посадил бы Эмине-ханум!
– Э, так-то и я согласен!
– И я тоже! И я! – загоготали остальные. – Вот истинные слова!
Капитан Михалис тем временем не сводил глаз с коня. Черным лебедем проплывал он мимо – горячий, норовистый, – изогнув свою точеную шею. Будто узнав капитана Михалиса, он ударил передними копытами в землю. Остановился и заржал. Не удержавшись, капитан Михалис подошел к коню вплотную. Турчонок, увидев перед собой капитана, тоже застыл на месте.
Михалис провел тяжелой ладонью по мощной взмыленной груди коня, украшенной бирюзовым ожерельем и полумесяцем из слоновой кости, взъерошил мокрую гриву, с наслаждением потрепал морду, похлопал по спине. И гордое, грациозное животное с радостью покорилось этим ласкам.
Огромными, с поволокой глазами конь смотрел на человека, обнюхивая его голову, фыркая, жарко дыша ему в затылок. Играючи, он вдруг сорвал с капитана Михалиса черный платок, стал размахивать им в воздухе и ни за что не хотел его отдавать, весело кося глазом на чернобородого. У того аж сердце зашлось. Никем в жизни он так не любовался. Ласково, доверительно Михалис заговорил с конем, а тот, словно желая лучше расслышать, нагнул голову и потерся о плечо. Затем резким движением капитан выхватил мокрый от пены платок, водворив его на место. После чего оборотился к турчонку, сделав знак, что свидание закончено и можно вести коня дальше.
– Нет, все-таки пойду, – неожиданно для себя пробормотал капитан Михалис, провожая коня взглядом до самых ворот порта. – Непременно пойду!
Забыв о том, что приказал оседлать кобылу, он запер лавку и тут же собрался идти к Нури-бею.
Капитан Стефанис, видевший всю эту сцену, подошел, опираясь на кривую палку, и поздоровался. Старый морской волк был один из немногих, кто не боялся бешеного нрава Михалиса. Что ни говори, а ведь он сам из породы настоящих мужчин. Сколько раз приходилось ему прорываться на своей «Дардане» сквозь турецкое окружение, чтобы доставить в осажденные порты продовольствие и боеприпасы! А когда его корабль обстреляли и потопили, и сам он был тяжело ранен, то все ж доплыл до бухты Святой Пелагеи, зажав в зубах пакет с посланиями Афинского комитета прославленному капитану Коракасу[17], вожаку повстанцев в долине Месара.
Правда, теперь он уж не тот, калекой стал, обнищал совсем, ходит в отрепьях, а капитанские ботфорты все в заплатах. С утра до вечера слоняется по берегу, на чужие баркасы любуется, с грустью вдыхает запах смолы, прислушивается к командам, к скрежету якорей, опускающихся на дно. Но, как ни одряхлел, ни обносился, душа-то, как прежде, молодая и рвется в море, подобно ростру на носу корабля.
– Слыхал разговор возле цирюльни? – спросил Михалиса старик. – А что бы ты выбрал – коня или Эмине-ханум?
– Не люблю пустой болтовни! – бросил капитан Михалис и двинулся своим путем.
Но старого Стефаниса не так-то легко было обескуражить: он, едва поспевая, заковылял следом.
– Поговаривают, что Нури-бей вывез ее из Константинополя и будто она черкешенка, да раскрасавица, из тех, что мужиков с ума сводят. Мне про это мои соседки, Блаженные, рассказывают, уж им-то все известно, что творится в доме у бея, от арапки, кормилицы Эмине. Сам знаешь, у баб языки длинные, прости, Господи!
– Хватит! – рявкнул капитан Михалис. – Я не баба и языком чесать не привык!
Ну нет, подумал Стефанис, так просто ты мне глотку не заткнешь! Мне турецкие армады были не страшны, неужто я тебя испугаюсь? Все выложу, что думаю, и плевать мне, нравится это тебе или нет!
– Нури-бей – твой побратим, капитан Михалис, – продолжал он. – Значит, тебе должно быть интересно, как он живет… Говорят, целыми днями сидит он у ее ног, как верный пес, и глаз с нее не сводит. А она может взять да прижечь ему цигаркой шею и знай себе хохочет… Или вдруг нападет на нее тоска по прежнему житью – вспомнит кибитки, ржание коней, запах навоза и кумыса… Ух, что тогда с нею делается! Бьет, что под руку попадется: фарфоровые чашки, флаконы с духами, арапку свою…
Капитан Михалис зарычал от злобы и своей лапищей отпихнул старого моряка, но тот теперь, если б даже захотел, уже не смог бы остановиться. Наверно, лучше было не встревать в разговор с этим нелюдимом, да, коль уж развернул паруса, обратной дороги нет.
– А еще говорят, ханум ревнует Нури-бея к коню. Позавчера ночью он захотел ее обнять, но не тут-то было. «Сперва, – молвит, – сделай, что попрошу». – «Все, что пожелаешь, моя повелительница! Все здесь твое!» – «Тогда выведи во двор своего коня, зажги фонари, чтоб я могла видеть как днем, и зарежь у меня на глазах!» Бей ничего не ответил, только вздохнул да заперся у себя в покоях. Всю ночь будто метался из угла в угол и стонал, как раненый зверь. Так вот, мне Али-ага сказал, а он врать не станет, что Нури-бей нынче позвал тебя к себе в дом. Стало быть, тебе не помешает знать, что вышло у Нури-бея с его ханум.
Капитан Стефанис, отдуваясь, довольно потирал красные, мозолистые руки: добился-таки своего, все ему выложил.
– Вот, капитан Михалис, о чем мне Блаженные рассказали. Хочешь верь, хочешь нет.
Капитан Михалис смерил старика презрительным взглядом.
– Вас, корабельных крыс, хлебом не корми – дай посплетничать про чужих жен!
– А вам, жукам сухопутным, на все наплевать, кроме конского дерьма! – в тон ему ответил Стефанис, но вдруг, словно испугавшись своей дерзости, быстро заковылял прочь и скрылся за углом.
Капитан Михалис надвинул платок на лоб так, что бахрома упала ему на глаза. Устал он от этих людишек, никого не хотел видеть. Тяжело печатая шаг, он направился в турецкий квартал.
Солнце уже садилось за горы. Протрубили трубачи, низами крепко-накрепко заперли с четырех сторон крепостные ворота. До восхода никто уже не войдет и не выйдет. Таков закон укрепленной крепости.
Сгущались сумерки. В такой час ни одна женщина на улицу не выглянет. Одно за другим загорались окошки, в домах накрывали к ужину. Степенные хозяева торопились восвояси, и только бродяги-пьянчужки рыскали по темнеющим улицам – где бы пропустить стаканчик.
Блаженные – так прозвали трех сестер-близняшек – жадно прильнули к щелкам в двери своего дома. Самое большое их удовольствие – подглядывать за прохожими и потом судачить о них. Эти старые девы были похожи на кроликов: волосы, брови и ресницы белесые, а глаза круглые, красные. При дневном свете они плохо видели и потому с нетерпением дожидались вечера, чтоб занять свой пост у двери. От их злых языков и сверлящих, недобрых глаз не могла ускользнуть даже муха. Их дом стоял на углу оживленной улицы, как раз где заканчивался турецкий квартал и начинались жилища христиан. Сестры всех видели, все подмечали и каждому давали прозвище, от которого человек уже не мог избавиться до конца жизни. Это они прозвали капитана Михалиса Вепрем. И брату его, учителю, тоже они дали прозвище – Сиезасыр. Идет молва, что однажды отец будто бы привез из деревни большую головку сыра, а сын-грамотей полюбопытствовал: «Отче, что сие за сыр?» Уж как о том проведали Блаженные – неизвестно, да только с той поры так и прилипло к брату: Сиезасыр да Сиезасыр.
Целый день сестры в своем полутемном доме жарили, парили, стирали, шили, убирали. Никакая работа им не в тягость. Господь лишил их семьи, детей, так они все заботы перенесли на брата. Кир Аристотелис, аптекарь, – золото, а не человек. Трудится, бедный, с утра до поздней ночи в своей аптеке, даже ноги стали опухать, потому как за весь день не присядет ни разу. Кроткий, молчаливый, с лицом, позеленевшим от натуги, таскал ежедневно кир Аристотелис сестрам плетеные корзины, полные всякой снеди. Он ведь тоже так и остался бобылем. Когда был молод, то и дело сватали ему красивых да богатых невест: любая почла бы за честь пойти за кира Аристотелиса. Его аптека находилась на главной площади Мегалокастро. Полки ее ломились от всевозможных пузырьков, флакончиков, ароматического масла. Под вечер здесь всегда собирался цвет местных жителей. Рассуждали о мировых проблемах, спорили до туману в голове. А грустный, рано постаревший кир Аристотелис только слушал, устало щуря голубые глазки, и время от времени кивал лысой головой, будто с каждым соглашался. Но думал о своем: да, неудачно прошла жизнь, уж как хотел жениться, а не привелось. И не то чтобы он был уж так охоч до женского полу – Боже упаси! – а просто мечтал весь век о сыне, о наследнике, кому мог бы передать аптеку… Но обычай суров: сперва надо сестер пристроить, а потом самому жениться. Проходили годы, седела голова, выпадали зубы, спина горбилась, а некогда круглые розовые щеки кира Аристотелиса сморщились и обвисли… Теперь уж поздно. Старость не радость… Пора и о царствии небесном подумать… От тоски Аристотелис пристрастился к мастике – не к той, которую пьют, а к той, которую жуют. Теперь весь день, смешивая мази и растирая порошки, он неустанно жевал, а вечерами слушал беседы о свободе воли, бессмертии души и о том, существует ли жизнь на звездах, покачивал лысой головой и про себя твердил: «Жениться-то и сейчас можно, но сына все одно уж не будет… да, не будет…» При этих мыслях почти замирал в руке аптекаря пестик для растирания трав.
Сегодня Блаженные раньше обычного заняли свой пост. На улице был жуткий холод, во все щели так сквозило, что у сестер волосы на голове шевелились, стыли руки, деревенели ножки-палочки. Но Блаженные стойко выдерживали стужу и, прильнув к щелкам, не спускали своих кроличьих глазок с зеленых дугообразных ворот Нури-бея.
– Глядите в оба! – сказала средняя, Аглая. – Там явно что-то затевается. Помните, что вчера арапка говорила?
– Бей вернулся нынче из деревни прямо сам не свой, – добавила Фалия. – Я видела, как он ногой саданул в дверь, и сразу оттуда послышались страшные вопли. Наверняка на слугах зло срывал.
– Кого же он все-таки выберет – жену или коня? Да уж, незавидная судьба! – хихикнула Фросини.
«Три грации» стрекотали как заведенные, но разом смолкли, отпрянули от двери и переглянулись, заслышав чьи-то шаги.
– Капитан Михалис! – выдохнули они хором и опять приникли к щелям.
Чернобородый великан шел, печатая шаг, почти вплотную к стенам домов. Дышал он тяжело. Бахрома платка падала на брови. Рука, заложенная за широкий пояс, сжимала черную рукоятку кинжала.
Проходя мимо двери, за которой притаились Блаженные, капитан Михалис помедлил, будто ощутил на себе их взгляды, и глаза его метнули молнии в сумерках. Каракатица о трех головах вздрогнула и затаила дыхание. Но великан тут же двинулся дальше и остановился у зеленых ворот. Осмотрелся – кругом ни души, – резко толкнул калитку и вошел во двор Нури-бея.
– Господи помилуй! – воскликнула, перекрестившись, Аглая. – Видали его? Будто пират какой!
– И чего это Вепрь забыл у Нури-бея? Что-то тут нечисто! Держу пари, он задумал купить у него коня.
– А может, Эмине?
Аглая, Фалия и Фросини ядовито засмеялись.
Переступив порог, капитан Михалис застыл на месте. За калиткой его поджидал старый костлявый арап, прислуживавший еще отцу Нури-бея. Он молча, съежившись, будто пес, сидел у калитки целые дни напролет и смертельно боялся уснуть: во сне он всегда видел, как хозяин его колотит. Начинал плакать, вскакивал с циновки и опять тащился к калитке, где, весь дрожа, свертывался калачиком и ждал рассвета.
Увидев капитана Михалиса, арап попытался подняться, отчего все кости затрещали, и старик принялся стонать от боли. Капитан Михалис легонько похлопал его по плечу, слуга пропустил гостя и вновь рухнул на землю. Капитан Михалис медленно пошел по дорожке между большими горшками, в которых цвели розы и бархатцы. В воздухе витал приятный аромат лимонного дерева, смешиваясь с запахами только что политой земли, навоза и душистой герани. Из глубины сада, где в сумерках белел господский дом, доносились крики домашней перепелки, женский смех. Сквозь забранные деревянной решеткой окна сочился свет.
Понурив голову, капитан Михалис морщился: запахи турецкого двора его раздражали. И чего я здесь потерял? – думал он. Здесь все туретчиной провоняло.
Пожалуй, еще не поздно вернуться: никто, кроме арапа, его не видал. Приказать бы Харитосу оседлать кобылу, вскочить на нее и промчаться несколько раз по площади, затем под Тремя арками и выбросить все это из головы… Но вдруг он устыдился своего малодушия.
– Не дай Бог, подумают еще, будто я струсил! – пробормотал он сквозь зубы. – Полный вперед, капитан Михалис! – И решительно переступил порог.
Дверь дома была открыта. Над притолокой горел большой фонарь с красными и зелеными стеклами, и в этом красно-зеленом свете посреди комнаты стоял Нури-бей. Он услыхал, как стукнула калитка, узнал шаги капитана Михалиса и вышел встретить гостя.
От его коренастой фигуры, круглого лица с черными миндалевидными глазами веяло восточным благополучием и безмятежностью. Густые усы были нафабрены до синевы. Бей был по-своему красив, напоминая тех львов с лунообразными лицами, которых турчанки изображали в давние времена на дорогих коврах. На нем были шаровары из голубого сукна, ярко-красный пояс, из-под белоснежного тюрбана выбивались черные кудри. Все его тело источало пряный, сладострастный запах мускуса.
Он сделал шаг навстречу гостю и протянул пухлую руку с короткими пальцами.
– Извини, капитан Михалис, что потревожил тебя, но дело очень важное.
Капитан Михалис что-то буркнул под нос и последовал за хозяином на мужскую половину. На мгновение в душе его шевельнулось недоброе предчувствие. Он быстрым взглядом окинул пустую комнату. У изголовья дивана светилась большая лампа, в бронзовом мангале тлели уголья. В тепле комнаты разливался запах жженой лимонной кожуры. На круглом столике в углу стояли фарфоровая бутыль с длинным горлышком, две рюмки и закуска.
Они сели на небольшой диванчик у закрытого окна, выходящего в сад. Нури-бей достал из-за пояса черную железную табакерку с перламутровым полумесяцем на крышке, открыл и предложил гостю.
Капитан Михалис угостился табаком и скрутил цигарку. Нури-бей последовал его примеру. Некоторое время они курили молча. Бей несколько раз кашлянул, видно не решаясь начать разговор и боясь, что гость превратно истолкует его и рассердится. Все знали крутой нрав Михалиса: ведь он даже мухе не даст сесть ему на саблю. А новости, которые собирался сообщить ему бей, едва ли можно было назвать приятными.
– Пропустим по маленькой, капитан Михалис? – заговорил наконец Нури-бей. – Ракию специально для тебя заказывал.
– Так что ты хотел мне сказать, Нури-бей? – спросил капитан Михалис и прикрыл рукой рюмку: пить ему не хотелось.
Бей откашлялся и вдавил свою цигарку в пепел мангала. Лицо, склонившееся над раскаленными углями, на миг превратилось в бронзовую маску.
– Все как на духу, – произнес Нури-бей. – Только, прошу, постарайся понять меня, капитан Михалис…
Он немного помедлил, надеясь услышать хоть какой-то отклик от мрачного грека, но тот молчал. Бей встал, прошелся до двери, расстегнул воротник, снова сел. Ему вдруг стали жать туфли. Он незаметно снял их, поставил босые ноги на пол, и прохлада камня чуть-чуть успокоила его. Он даже хотел подкрутить усы молодецким жестом, но, оробев перед своим неразговорчивым гостем, раздумал, опустил руку.
– Твой брат, капитан Михалис, – вздохнул он, – твой родной брат Манусакас позорит Турцию. Двадцать пятого марта, в ваш праздник[18], он опять надрался, взвалил на плечи ишака и вошел с ним в мечеть – якобы поклониться Аллаху. Я только что из деревни, народ гудит. Большая беда может получиться. Говорю тебе об этом прямо, капитан Михалис, потом меня не вини. Я сказал, ты выслушал, и теперь поступай, как велит тебе твой Господь.
– Налей, выпьем! – буркнул капитан Михалис.
Бей наполнил рюмки.
– Твое здоровье, Нури-бей!
– И твое! – спокойно ответил бей и чокнулся с гостем, не сводя с него глаз.
Они выпили. Капитан Михалис встал, отбросил бахрому с лица.
– Так вот зачем ты звал меня, Нури-бей.
– Если в Бога веруешь, не торопись уходить, – сказал бей. – Пока что это только искра, но из нее может вспыхнуть пожар и сжечь всю деревню. Повлияй на своего брата, скажи, чтоб не позорил нашу веру. Мы из одной деревни, одна земля нас вскормила, так давай вместе наведем порядок!
– Брат старше меня, ему уж шестьдесят, – ответил капитан Михалис. – У него дети, внуки. Он сам себе голова. Чего ж я полезу со своими советами?
– Но ты капитан, в деревне тебя уважают.
– Слова – золото, Нури-бей, я не хочу бросать их на ветер.
Бей закусил губу, с трудом сдерживая гнев. Взглянул на капитана Михалиса, который собирался уходить.
«Настоящий дикарь этот гяур[19], – подумал бей. – А у меня с ним давние счеты. Разве не его покойный брат Костарос, будь он проклят, зарезал в горах моего отца? Я был тогда слишком мал, чтоб смыть кровью кровь отца. Ждал, пока вырасту, да не успел. Собака сам нашел смерть в Аркади – взлетел на воздух вместе с монастырем. А сын его был еще совсем сопляк, вот я и стал ждать, пока он подрастет. И опять мне не повезло: едва усы у него пробились – ускользнул, уехал в Европу учиться… Теперь жди, пока воротится!»
Нури-бей подошел к двери. Гнев и ненависть бушевали в его душе, в эту минуту он за себя не ручался. Обернувшись к Михалису, он злобно впился глазами в его колючую, всклокоченную бороду, поблескивающую в ровном свете лампы. Говорят, он поклялся не стричь ее, пока они Крит не освободят. Что ж, пускай ждет гяур, пока не надоест! До колен, до самой земли вырастет борода, в землю войдет, корни пустит, но Криту не бывать в руках неверных! Слишком дорогой ценой заплатили мы за него! Двадцать пять лет убивали нас под стенами Мегалокастро. А теперь мы не отдадим наш остров, он стал нашей плотью, и никому его у нас не отобрать.
От нахлынувших воспоминаний об отце, о мусульманах, погибших во рвах под Мегалокастро, тяжко вздохнул Нури-бей. Да, реки крови разделяют его с этим капитаном.
– Ну что надулся, как бурдюк? – Капитан Михалис протянул руку, чтобы отстранить его и выйти. – Не бесись, Нури-бей, все равно не бывать по-твоему!
Сильный характер был у Нури-бея. Умел он сдержать себя.
– Нет, не уходят так, капитан Михалис. – Голос его звучал вкрадчиво. – Получается, что гость уходит из моего дома обиженным. Если не по душе тебе мои слова, беру их обратно. Я ничего не говорил, ты ничего не слышал. Разве мы не друзья? Я пригласил тебя просто выпить, закусить. Вот и куропатка из нашей деревни, я ее только что привез, думал, съедим вместе. А заодно вспомним прошлое. Помнишь, капитан Михалис, как мы детьми играли вместе в старые добрые времена?
Он отломил ножку куропатки и протянул капитану Михалису.
– Нет, – отказался тот. – У нас пост.
Нури-бей огорченно всплеснул руками.
– И как же я не подумал! Я достал бы для тебя черной икры, клянусь Магометом! – И налил в рюмки ракии. – Твое здоровье, капитан Михалис! – поднял он рюмку. – Я очень рад, что ты пришел в мой дом, что выпил со мной. Пусть прольется вот так же моя кровь, если я желаю тебе зла! – И Нури-бей плеснул из рюмки на пол.
Капитан Михалис успокоился и опять сел на диван у окна.
– И я не желаю тебе зла, Нури-бей, но ведь честь не велит бросать слова на ветер, – сказал он и осушил рюмку.
Опять замолчали. Бей вспотел, раскрыл окно.
Из сада послышалось радостное, нежное журчание небольшого фонтанчика. В комнату полились запахи цветов и деревьев. На женской половине раздавался звонкий смех.
Нури-бей лихорадочно думал, как возобновить прерванный разговор. А капитан Михалис сидел и слушал плеск воды и женский смех, вдыхал запахи сада, и в сердце у него опять вскипала злоба. Смеются, пируют тут, как хозяева, думал он. А я-то хорош: сижу с турком поганым да ракию попиваю! Он протянул руку и с грохотом захлопнул окно.
– Извини, капитан Михалис, что открыл окно, тебя не спросив, – мягко заметил Нури-бей. – Я думал, тебе тоже душно. – Он снова наполнил рюмки.
Капитан Михалис исподлобья посмотрел на турка. Родились они в одной деревне: один – беем, которому принадлежат здесь все плодородные земли, другой – почти нищим. Отец Михалиса, капитан Сифакас, мог командовать разве что голыми скалами. В те времена ему не дозволялось появляться на коне или даже на осле перед грозой христиан Хани-али, отцом вот этого Нури. При виде его старый Сифакас вынужден был спрыгивать на землю, чтобы дать дорогу повелителю. Но как-то вечером капитан Сифакас замечтался и не слез с коня. Тогда Хани-али пустил в ход кнут, и непокорная голова капитана Сифакаса обагрилась кровью. Старик смолчал, затаил в сердце обиду. Христос не мстил, думал он, и мне, православному христианину, мстить не должно… Настанет день, и справедливость восторжествует. А через год примерно вспыхнуло восстание, и старший сын Сифакаса, Костарос, подстерег однажды ночью кровожадного Хани-али в окрестностях Мегалокастро и зарезал его, как ягненка, неподалеку от арки Пендевиса, что в получасе езды от города. И вот теперь в Мегалокастро, в этом большом доме за высоким забором, с садами и фонтанами, живет, как король, сын той турецкой собаки. Ест, пьет, наслаждается с женой, а в тихие вечера гордо гарцует на своем скакуне по греческим кварталам, высекая искры из камня мостовой.
Капитан Михалис достал табак, свернул цигарку и глубоко затянулся. Не раз спрашивал он себя, чего больше в его душе – дружбы, ненависти или презрения к этому турку. Спрашивал – и не находил ответа. Частенько, встречаясь с Нури-беем в узких переулках Мегалокастро или верхом в поле, Михалис глядел на его пышущую здоровьем фигуру и думал: то ли убить его, то ли обнять, как старого друга. Ведь в одной деревне, в одних полях прошло их детство. Вместе бегали наперегонки, играли, дрались и мирились. Но однажды, уже взрослыми мужчинами, столкнулись они верхом на конях за хутором Нури-бея, под аркой Пендевиса. Долго ехали молча. Оба мрачные и подавленные. На Крите опять вспыхнула резня, было убито много и турок, и христиан.
Славные венецианские стены крепости в лучах закатного солнца казались кроваво-красными, зловещими.
Собака! – ругался про себя капитан Михалис. Видеть не могу, как он разъезжает верхом по греческим кварталам и пристает к нашим женщинам!
Нури-бея одолевали такие же мысли: сил моих нет глядеть на этого гяура! Напьется и давай скакать на своей кобыле по улице да турок бесчестить! В прошлом году и меня осрамил: схватил за пояс, поднял как мешок и забросил на крышу своей лавки. Сбежалась толпа, подставили лестницу, чтобы я мог слезть. Посмешище.
Нури-бей вспыхнул, повернулся к капитану Михалису и выкрикнул:
– Ну вот что, капитан Михалис, двоим нам тесно в Мегалокастро! Или я тебя убью, или ты меня!
– Как скажешь, Нури-бей! Давай спешимся и посмотрим, кто кого!
Нури-бей опомнился – понял: не совладать ему с таким смельчаком. Вот это настоящий мужчина, думал он, гордый, храбрый! Слова лишнего не скажет, но уж коли откроет рот, то все говорит начистоту. Нет в нем ни капли вероломства. И головы ни перед кем не склонит, даже перед самим Хароном. Счастье иметь такого врага!
– Ладно, не горячись, капитан Михалис, – промолвил, наконец, бей. – Не бери греха на душу… Прости меня за мои слова. Клянусь верой, ни наш Магомет, ни ваш Христос не желают крови. Ты – храбрый, я тоже не робкого десятка. Давай-ка лучше смешаем нашу кровь по-другому.
– Как это?
– Побратаемся!
Капитан Михалис, пришпорив кобылу, вырвался вперед. Сердце колотилось бешено, готово было выскочить из груди. Он даже слышал этот стук вместе с биеньем крови в висках. Но постепенно дыхание стало ровнее и в голове прояснилось. И все же он ощущал какую-то странную тревогу, смешанную с радостью. Побрататься с богачом, сыном бея, и уже не иметь права убить его! Подавить навсегда искушение вонзить кинжал ему в сердце! Хоть он и турок, но им гордится вся Мегалокастро! Не к чему придраться: добрый, щедрый, красивый, обходительный, все при нем, как говорится, настоящий мужчина, черт бы его побрал!
Он натянул повод. Нури-бей, догнав его, поехал рядом. Капитан Михалис даже не обернулся на него.
Так, ни слова не говоря, они подъехали к хутору Нури-бея. Спешились во дворе. Подбежал слуга, забрал лошадей, отвел их на конюшню. Бей хлопнул в ладоши; приковыляла старая служанка, поклонилась.
– Зарежь петуха, того, что с большим гребнем, и достань старого вина, – приказал хозяин. – Да застели две кровати шелковыми простынями. Мы тут поужинаем и заночуем. Ступай!
Нури-бей и капитан Михалис остались вдвоем. Сели, скрестив ноги, друг против друга, посреди двора, под дуплистой оливой, которая, несмотря на старость, густо покрылась душистыми цветами. Солнце село. Вечерняя заря приветливо мерцала сквозь листву.
Чуть погодя Нури-бей вдруг встал, вышел со двора и взял у родника медную кружку, из которой путники пили воду, благословляя Хани-али, выложившего родник камнем. Затем вернулся.
– Во имя Магомета и Христа! – сказал он и вытащил из-за пояса кинжал.
Капитан Михалис закатал рукав рубахи и обнажил загорелую мускулистую руку. Нури-бей наклонился и острием кинжала надрезал вздутую вену. Брызнула кровь – темная, горячая. Нури-бей подставил кружку, и в нее набежало на палец крови. Затем он снял с головы тюрбан, размотал его и туго-натуго перевязал пораненную руку.
– Теперь твоя очередь, капитан Михалис!
– Во имя Христа и Магомета! – торжественно произнес капитан Михалис.
Вынув кинжал, он сделал надрез на пухлой, холеной руке. В кружку опять полилась кровь. Капитан Михалис развязал свой черный платок и перебинтовал им рану на руке турка.
Они поставили кружку перед собой и молча принялись тщательно перемешивать кровь кинжалами.
Был поздний вечер. Из трубы хуторского дома струился дым. В подвале ужинали слуги. Хозяин и гость вытерли кинжалы о волосы, и каждый засунул свой за пояс.
Нури взял кружку, высоко поднял ее.
– Пью за твое здоровье, капитан Михалис, названый брат мой! – зазвучали торжественные слова. – Клянусь Магометом, что никогда не обижу тебя ни словом, ни делом, ни на войне, ни в мирное время! Клянусь всегда быть честным с тобой! Клянусь! Вокруг меня ходит много греков, а вокруг тебя – турок. Будем срывать свой гнев на них!
Сказав это, он прильнул губами к кружке и принялся медленно, глотками, пить смешанную кровь. Выпил половину, вытер губы и протянул кружку капитану Михалису.
Капитан Михалис, взяв кружку обеими руками, сказал:
– Пью за твое здоровье, Нури-бей, названый брат мой! Клянусь Христом, что никогда не обижу тебя ни словом, ни делом, ни на войне, ни в мирное время. Клянусь всегда быть честным с тобой! Вокруг меня ходит много турок, как вокруг тебя – греков. На них и будем срывать наш гнев! – И залпом выпил оставшуюся в кружке кровь…
Капитан Михалис открыл окно и выбросил окурок. Красной звездочкой влетел он в горшок с бархатцами и, коснувшись влажной земли, угас.
Капитан встал с помрачневшим лицом. Бей тоже вскочил на ноги.
– Капитан Михалис, я не хочу, чтобы ты ушел из моего дома с обидой на сердце. Не забывай, мы побратимы.
– Я помню. Если б не это, один из нас давно уже не жил бы на свете!
В голове его молнией пронесся тот вечер на хуторе, под оливой. Вспомнился ужин, старое вино, глубокий сон на шелковых простынях…
Михалис взял бутыль, налил себе рюмку и выпил, опять налил и опять выпил… Только после этого снова уселся на диван.
– Позвал бы, что ли, какого-нибудь своего карлика или шута! – пробормотал он. – Пусть попрыгает, поиграет на бубне, споет амане[20], а то я с ума сойду!
Нури-бей обрадовался. Слава Аллаху, Михалис, будь он неладен, кажется, сменил гнев на милость! Что там ни говори, ракия – великая вещь!
И ему захотелось сделать для побратима что-то особенное, необычайное, в знак братской дружбы и любви. Чем бы успокоить, отогреть, хоть ненадолго, это окаменелое сердце? Мысленно бей обшарил в доме каждый уголок, выискивая подарок названому брату. Старые золотые побрякушки в шкатулках, серебряное оружие на стенах, сукно и шелк, кладовые, полные всевозможного добра, – что выбрать? И вдруг мысль полетела к покоям с зарешеченными окнами – там его самая большая драгоценность. Улыбнувшись, бей обратился к гостю:
– Для тебя, названый брат мой, я сделаю сегодня то, чего ни один турок никогда ни для кого не сделает, разве что для кровного брата.
Капитан Михалис в упор взглянул на хозяина, но ничего не сказал и опять наполнил рюмку.
Нури поднялся, подошел к низкой двери, ведущей на женскую половину.
– Мария! – крикнул он.
По лестнице тотчас скатилась старуха арапка: лицо в морщинах, беззубая, скрюченная, как сладкий рожок, на шее мотается золотой крестик.
– Скажи госпоже, пускай возьмет бузуки и спустится к нам!
Арапка с ужасом посмотрела на хозяина.
Нури-бей рявкнул:
– Шевелись!
Арапка исчезла.
Капитан Михалис поставил рюмку, которую уже поднес было к губам, и сердито повернулся к Нури-бею.
– Ты в своем уме?
– Только для тебя, побратим. Я тебе доверяю!
– Ни к чему это. И тебя осудят, и твою жену за то, что показалась на глаза чужому мужчине. Да и мне неудобно на нее глазеть.
Бея охватили сомнения. Он готов был раскаяться, но как возьмешь свои слова обратно?
– Тебе я доверяю, – упрямо повторил он.
Затем положил пуховую подушку на низкий диванчик в углу, другую прислонил к стене, чтобы ханум могла там расположиться. Капитан Михалис прикрутил лампу, и мягкие сумерки разлились по комнате. Затем достал из-за пояса четки из черного коралла и, опустив глаза, принялся их нервно перебирать.
В комнате наверху раздались женские голоса, послышались торопливые шаги, хлопанье двери, полилась вода из крана, потом на время все стихло.
Не придет дикарка, думал капитан Михалис. Где это видано? И тем лучше, что не придет! В сто раз лучше. Какой бес меня здесь держит? Ну чего я высиживаю? Уйти, и все тут!
Но только он собрался встать, как заскрипели ступеньки и послышался звон цепочек и браслетов. Нури-бей бросился к двери, распахнул ее, приложил ладонь к груди, к губам и к голове, приветствуя жену.
– Заходи, Эмине, – ласково приговаривал он. – Заходи, моя ханум!
На пороге возникла женщина с круглым, как у Нури-бея, лицом, пухленькая, но изящная, с большими раскосыми глазами, с нарумяненными щеками, подведенными бровями и крашенными хной ногтями. Она, словно ребенка, прижимала к груди небольшое блестящее бузуки.
Войдя, она выставили вперед точеную ножку в красной сандалии, выгнула шею, но, заметив тень чужого мужчины у окна, сделала вид, будто испугалась, и взвизгнула.
– Да не бойся ты, моя птичка! – сказал Нури-бей, взяв ее под руку. – Это побратим мой, капитан Михалис. Сколько раз я передавал тебе его приветы! А вот сегодня грусть тяготит нам сердце, так будь добра, госпожа моя, сыграй нам на бузуки и спой песни своей родины. Может, полегчает… Мы затем и попросили тебя спуститься к нам.
Капитан Михалис, не поднимая глаз от пола, со всей силы сжимал в руке четки. Много он наслышался о красоте этой черкешенки, о ее своенравии, о песнях, которые иногда в байрам звучали из-за частой оконной решетки, завораживая весь турецкий квартал. В ночной темноте собирались на улице турки и христиане – послушать это пение. И души у всех замирали от восторга. А Нури-бей глядел на них из окна с такой гордостью, будто у него в руках все сокровища мира.
По распространившемуся в комнате терпкому аромату капитан Михалис понял, что женщина прошла в угол, где стоял диван с приготовленными беем подушками. Он на миг поднял глаза, встретившись с нею взглядом. Только на один краткий миг.
Эмине-ханум уселась на пуховых подушках, скрестив ноги.
– Как темно! – сказала она со смешком.
Ей, видно, хотелось, чтобы гость хорошо ее рассмотрел.
Нури-бей встал, прибавил света в лампе. В ярком сиянии заблестели щеки, руки и подкрашенные хной пятки черкешенки.
Капитан Михалис снова метнул на нее быстрый взгляд; две бусинки четок лопнули у него в кулаке.
– Добрый вечер, капитан Михалис! – сказала черкешенка, приветливо улыбаясь.
– Добрый вечер, Эмине-ханум, прости меня! – хрипло пробормотал он.
Черкешенка залилась смехом. У нее на родине женщины не закрывают лицо, свободно ездят верхом на лошадях, даже воюют вместе с мужчинами. И любовь там доступна всем. Но отец Эмине продал ее еще ребенком старому паше в Константинополь, а затем ее похитил вот этот бей и привез на Крит. Так Эмине и не успела познать ласки многих мужчин. Потому сейчас так страстно раздувались у нее ноздри, точно у голодной волчицы. Целыми днями сидела она взаперти у зарешеченного окна, поджав под себя ноги, засматриваясь на проходивших мимо молодых турок и христиан – так, что даже грудь щемило. А когда, надежно укутанная в шелковую паранджу, в сопровождении старой арапки, своей кормилицы, выходила она на прогулку, то всякий раз норовила пройти мимо кофейни, где полным-полно мужчин, или спуститься в порт, поглазеть на дерзких грузчиков и лодочников, или же потолкаться у ворот крепости среди крестьян, нестриженых, немытых, потных. Раздувая тонкие ноздри, черкешенка жадно вдыхала запахи мужских тел.
– Клянусь Аллахом, – сказала однажды Эмине кормилице, – если б от них не исходил такой запах, я бы на них и не взглянула.
– На кого, дитя мое?
– На мужчин. А у тебя, Мария, много мужчин было в молодости?
– Я верую в Христа, дочь моя, – ответила старая арапка и вздохнула.
Вот так и сегодня Эмине смотрела на капитана Михалиса и раздувала ноздри.
О, сколько раз и с какой гордостью рассказывал ей Нури-бей про этого мужчину! Сколько наслышалась она о его доблестях, о крутом норове, о том, сколько он может выпить и как сторонится женщин! А вот теперь он здесь, перед ней, муж сам позвал его сюда. Она жадно вдыхала воздух, чувствовала необычайное волнение, стеснившее ей грудь.
– Эмине-ханум, – обратился к ней Нури-бей, – спой нам, моя радость, какую-нибудь черкесскую песню, чтобы мы забыли горести этого мира. Повесели мужчин!
У женщины вырвался квохчущий смех. Она положила бузуки себе на колени, несколько раз ударила нервно по струнам и вскинула голову.
– Что ж ты нам споешь, моя повелительница? – спросил осчастливленный бей.
– А чего душа моя пожелает!
И вот зверем в логове зашевелилось, ожило, запело бузуки. Из уст Эмине полилась звонкая, словно журчащий родник, песня. От этих звуков дом как будто зашатался, закружился и полетел в пропасть. В груди капитана Михалиса глухо застучало сердце. Безудержная радость потекла по жилам, разливаясь по всему телу… Ох, что за схватка разгоралась в той песне! Рушились горы, поле обагрилось кровью турецких аскеров[21]. Капитан Михалис врубился в гущу их верхом на вороном коне Нури-бея, а за ним – тысячи критян, и у каждого на голове черный платок! Несутся вопли из горящих деревень… Как подрубленные кипарисы, падают минареты. Кровь льется рекой, доходит коню по колени, по самый живот. Капитан осматривается: нет, это не Крит, не укрепления Мегалокастро, и море не то, и не те дома. Мечеть тоже другая… Он въезжает в храм Святой Софии! Слезает с коня, осеняет себя крестом, поднимает голову, смотрит на уходящий в небо купол, и ему кажется, что на колокольне опять висят снятые турками колокола и веревку от сердца каждого колокола держит в руках старый звонарь церкви Святого Мины – Мурдзуфлос, только раз в сорок выше ростом. Он бьет в колокола, и они, раскачиваясь, ревут, выплясывают, и он вместе с ними качается и ревет, как колокол…
Капитан Михалис сдавил руками виски. Вдруг все остановилось. Опять перед глазами Крит, и Мегалокастро, и конак бея, и сам бей, не сводящий взора с Эмине. Он вздыхает, то и дело наполняя и осушая рюмку. Голос черкешенки смолк. И словно обломились крылья у души, опять она вернулась в свою темницу.
Некоторое время все молчали. Наконец Эмине шевельнулась, погладила лежащее на коленях бузуки и сказала:
– Это старинная черкесская песня. Ее поют воины-мужчины, когда перед сражением садятся на коней.
Нури-бей встал, чувствуя легкую дрожь в коленях. Налил полную рюмку и подошел к супруге.
– Твое здоровье, дорогая Эмине! – сказал он. – Три вещи любил Магомет, как слышал я от нашего муэдзина, да будет милостив к нему Аллах, – женщин, песни и благовония. Все это воплощено в тебе. Живи же мне на радость тысячу, а то и две тысячи лет! – И, залпом осушив рюмку, причмокнул языком. Затем повернулся к капитану Михалису. – Выпей, побратим, и ты за ее здоровье!
Но капитан Михалис опустил два пальца в налитую по самый край рюмку, раздвинул их, и рюмка лопнула, разлетелась пополам, а ракия разлилась по столу.
– Хватит! – рявкнул он, и глаза его налились кровью.
Эмине, вскрикнув, подскочила на диванчике, восторженно глядя на капитана Михалиса. Затем с вызовом обратилась к мужу:
– А ты так можешь, Нури-бей? Можешь?
Хозяин побледнел. Он напряг правую руку и уже хотел опустить два пальца в рюмку, но вдруг чего-то испугался. Холодный пот выступил у него на лбу. Ему стало стыдно перед женой, и он бросил злой, мутный взгляд на капитана Михалиса. Ну вот, теперь выставил на посмешище перед собственной женой! Не довольно ли терпеть его издевательства?!
Он изо всех сил дернул Эмине за руку.
– А ну марш к себе в комнату!
– Нет, скажи, ты можешь так? – вспыхнула ханум.
– Убирайся! – завопил бей и, схватив бузуки, ударил им о стену. Инструмент разлетелся в щепки.
Черкешенка пренебрежительно усмехнулась.
– Разбить бузуки – это ты можешь, на большее тебя не хватит!
Она соскользнула с диванчика, прошла мимо капитана Михалиса, задев его рукавом и снова обдав терпким запахом мускуса. Он чувствовал, как горит рука, по которой скользнул шелк ее платья.
С улыбкой Эмине раз, а затем второй обошла мужа кругом, смерила его насмешливым взглядом и, расхохотавшись, исчезла.
Мужчины остались стоять посреди комнаты друг против друга. Бей крутил усы, от сильного волнения грудь его вздымалась. Капитан Михалис стоял неподвижно, мрачно глядя на хозяина и кусая губы. Оба держались за рукоятки кинжалов, торчащих из-за пояса.
Губы Нури-бея искривила злобная улыбка.
– Уходи отсюда, капитан Михалис! – процедил он сквозь зубы.
– Уйду, когда захочу, – ответил Михалис. – Наполни рюмку и угости меня!
Бей уже сдавил рукоять кинжала, посмотрел на лампу: у него мелькнула мысль потушить ее и в темноте броситься на врага – пускай Харон возьмет одного из них.
– Я сказал: налей и угости меня, – тихо повторил капитан Михалис. – Иначе не уйду.
Нури-бей, весь потный, с трудом передвигая будто свинцом налитые ноги, подошел к столу. Он дрожащей рукой поднял бутыль, и ракия, перелившись через край, потекла на жареную куропатку.
– Пей! – прохрипел он.
– Нет, поднеси мне, – сказал капитан Михалис.
Бей зарычал, схватил рюмку и сунул ее в руку гостю.
А тот, важный, нахмуренный, поднял ее повыше.
– Твое здоровье, Нури-бей! Я выполню твою просьбу и скажу брату, чтобы он не позорил турок.
Сказав это, он чуть-чуть пригубил из рюмки, накрепко стянул на голове черный платок и вышел за дверь.
Фонарь в прихожей бросал в темный сад зеленые и красные полосы света. Капитан Михалис, не оглядываясь, спокойно направился к калитке.
Стемнело и еще похолодало. В Мегалокастро одно за другим закрывались окна. Поужинав и помолясь, люди укладывались спать. Только изредка на улицах появлялись случайные прохожие, несколько влюбленных парочек прогуливались под закрытыми окнами, а из освещенных полуподвалов время от времени слышался шум – там шла пирушка.
Блаженные совсем озябли, дожидаясь, когда выйдет от Нури-бея капитан Михалис. А его все не было и не было. Давно уж вернулся брат – как всегда, понурый, неразговорчивый. Поужинали, перебросились несколькими словами о том, что готовить на завтра: в доме не осталось ни угля, ни оливкового масли, ни керосина. Обо всем этом должен был, конечно, позаботиться кир Аристотелис. Сестры были заняты вечерними хлопотами и разговорами: убирали со стола, заваривали на ночь ромашку для пищеварения, облачались в длинные, до пят, ночные рубашки, молились перед сном, но всеми мыслями были у зеленых ворот Нури-бея.
А капитан Михалис направился домой самой длинной, окольной дорогой. Он чувствовал, что и в собственном доме не будет ему покоя. Сердце птицей рвалось из груди. Даже на знакомых улицах вдруг стало ему тесно: дома угнетающе обступали со всех сторон, от редких встречных он шарахался как от чумы и шагал так быстро, будто за ним кто-то гонится. Вот улица Широкая. Пусто, несколько керосиновых фонарей бросают мутные отблески на мостовую. Капитан Михалис пересек базар. Турецкая закусочная, кофейня да две-три таверны были еще открыты. Его окликнули, ему показалось, что это голос капитана Поликсингиса, и он, не оборачиваясь, прибавил шагу. Впереди замаячил сераль паши, мраморный венецианский фонтан со львами, огромный платан распростер над ним могучие ветви. Никого вокруг. Капитан Михалис подошел поближе, перекрестился.
– Да освятит Господь ваши души! До встречи, земляки!
На протяжении веков на этом проклятом платане по приказу паши вешали мятежных христиан. И зимой и летом качались на самых толстых ветках веревки с уже готовыми петлями.
– Клянусь христианской верой, как-нибудь ночью встану, возьму топор и срублю тебя, исчадье ада! – Михалис с такой ненавистью посмотрел на старое дерево, словно перед ним стоял поганый турок.
Затем он снова окунулся в темноту. Длинным узким переулком вышел к Трем аркам. Расстегнул ворот рубахи, глотнул воздуха и с холма окинул взглядом окрестности. Где-то рядом шумит море. Слева и справа от него вырисовываются во мраке очертания гор – Юхтаса, Селены, Псилоритиса. А высоко в небе мерцают звезды. Капитан Михалис принялся стремительно расхаживать взад-вперед, фыркая, точно конь. Наконец остановился у края крепостного рва. Прямо напротив, на мысу, виднелось несколько приземистых хижин. Это Мескинья, селение прокаженных. Немного ниже выдавался в море еще один мыс – Семь Топоров. Оттуда более двухсот лет назад ринулись турки на штурм Мегалокастро. До сих пор там торчат семь вонзенных в землю каменных топоров. Чуть подальше привольно раскинулся в море пустынный остров Диа, похожий на огромную черепаху.
За спиной послышались женские голоса, тихо зашелестел шелк: в сопровождении старого турка, который, понурив голову, нес большой зажженный фонарь, шли две турчанки в черных паранджах и с раскрытыми зонтиками. Они о чем-то оживленно разговаривали и тихонько посмеивались. В ночном воздухе разнесся запах мускуса.
Капитан Михалис вздрогнул.
Все бесы меня преследуют сегодня! – гневно подумал он и отвернулся к морю, чтобы не видеть турчанок. Ну, нет, дьявол-искуситель, тебе со мною не совладать!
Он вдруг заторопился домой, хотя домашних ему сейчас не хотелось видеть. Они, конечно, еще издали узнают его шаги. А он будет так кашлять, что жена, дочь и собака все поймут и попрячутся. Ему необходимо побыть одному! Одному!!! Сегодня он должен подумать, как жить дальше.
Жена капитана Михалиса Катерина и дочь Риньо сидели у стола с зажженной лампой и ждали. На длинном, во всю стену, диване в углу около выходившего во двор окна было обычное место капитана Михалиса. Кроме него, там никто никогда не садился. Даже когда его не было дома, в том углу лежала какая-то тяжелая тень, и ни жена, ни дочь не решались туда подойти, боясь внезапно наткнуться на грозного главу семейства.
Жена вязала чулок, свет от лампы косо падал на ее каштановые, туго заплетенные косы, дуги бровей, упругие щеки, очерчивал горько сжатые губы и упрямый подбородок. В этой женщине удивительно сочетались нежность и сила. В молодые годы она была стройна, как свеча, к тому же отличалась храбростью, как и подобает дочери капитана. Ее отцу, капитану Трасивулосу Рувасу, не посчастливилось иметь сына, зато Катерина унаследовала его отвагу и поистине мужской характер. Но, выйдя замуж, попала в когти льва. Поначалу она упрямилась, сопротивлялась, но с годами была вынуждена покориться. Кто же мог противостоять капитану Михалису?
Катерина вязала и думала о своей жизни. Как быстро утекла она, словно вода!.. Время от времени женщина обводила глазами стены: там, под самым потолком, в широких черных рамах висели портреты героев 1821 года, перед одним из них горела небольшая серебряная лампада…
Кира Катерина то и дело покачивала головой, согласно своим мыслям. Всю жизнь – и в отцовском, и в мужнем доме – она провела среди оружия. Еще девушкой, во время восстания 1866 года, взяла она ружье, патронташ и пошла воевать против турка, топчущего родную землю. А раньше, в детстве, во время другого восстания, вместе с подругами рвала старые книги, которые приносили монахи из монастыря, и делала пыжи для повстанцев. Давно она привыкла к запаху пороха… Только вот муж… он, конечно, храбрый и сильный – настоящий мужчина. Она вышла за него по любви, да и теперь не разлюбила, но жить с ним тяжело, и не раз в глубине души кира Катерина проклинала судьбу.
Она опустила вязанье и посмотрела на старую литографию, висевшую над диваном: филистимляне схватили Самсона и истязают его. У непокорного смельчака веревками, ремнями и цепями связаны руки и ноги. Вокруг разъяренная толпа. Они тащат и толкают его, бьют, колют копьями. А из решетчатого окошка высокой башни выглядывает Далила с обнаженной грудью и хохочет…
Кира Катерина вздохнула и снова склонилась над чулком.
Дочь Катерины – стройная, гибкая девушка лет пятнадцати, с густыми сросшимися бровями, как у отца, и волевым подбородком, как у матери, – тоже оторвала глаза от рукоделья, погладила длиннохвостого кота, свернувшегося клубочком у ее ног.
– Что ты вздыхаешь, мама? Какие мысли мучают тебя?
– Какие мысли? – переспросила мать. – О жизни своей думаю. И о тебе – какое будущее ждет тебя в этом доме! И о некрещеной крошке, я ее убаюкала, чтоб не гневила этого зверя. Одному Трасаки легко живется, ведь он – точная копия отца. – Она подняла голову, прислушалась. – Уснула… Угомонилась, кроха моя бедная!.. А Трасаки и впрямь вылитый отец! Видела, как он сердится? Как хмурит брови? Как дерется с дружками? А на женщин смотрит волком, будто сожрать их готов!
Риньо промолчала. Она хоть и боялась отца, но любила, гордилась им. И во всем его оправдывала: будь она мужчиной, наверное, вела бы себя точно так же. Только таким ей хотелось видеть своего сына, а дочери – Бог с ними, пусть трепещут, едва отец переступит порог. С той поры как ей исполнилось двенадцать, и у нее стала наливаться грудь, отец запретил показываться ему на глаза. Вот уж три года он ее не видел. Когда бывал дома, она пряталась либо на кухне, либо наверху в каморке. Риньо издали узнавала его шаги, бросалась наутек, а впереди, поджав хвост, бежал кот. Ну что ж, значит, так надо. Отец прав. Почему – Риньо не могла объяснить, но была твердо убеждена в этом.
То же самое чувствовала и мать, только не хотела признаться. Да, на его месте она поступала бы так же. И ее отец был таким, царство ему небесное! Катерине вспомнилось, как погиб старый капитан Рувас. Ей тогда лет двадцать было, она была еще не замужем. Однажды ночью дом их окружили низами. Отец убил нескольких, но их было много, они связали его, положили во дворе и стали совещаться, на чем отправить в Мегалокастро к паше. Катерина с матерью вышли во двор. Одежда на отце была изодрана, сам весь в крови.
– Прощайте, женщины! – крикнул он им. – Не горюйте! Сварите кутью на мои поминки! Не плачьте, я умираю за свободу! Дай тебе Бог хорошего мужа, Катерина! Родишь мальчика – дай ему мое имя Трасос!
Отца привезли в Мегалокастро и посадили под большим платаном напротив сераля паши. Пришел турок-цирюльник и бритвой снял с него кожу. Из нее эта мразь Мустафа-паша наделал себе кисетов.
Вот так, за вязанием, вспоминала Катерина пережитое и вздыхала. С капитаном Михалисом жили они в согласии, грех жаловаться. Он честный, всеми уважаемый человек. На чужих жен не пялится, в карты не играет, не сквалыга. Только вот напивается иногда – топит в вине свою тоску. Но это бы можно и стерпеть от настоящего мужчины. Вон другие еще не то выделывают, а с ним это редко бывает, раза два в году. Теперь, правда, жизнь стала невыносимой. Год назад Катерина родила дочь, а муж ее не признает, даже видеть не желает.
– Знать о ней не хочу! – кричит он, когда жена принимается его увещевать. – Откуда у нее такие голубые глаза, черт бы ее побрал?!
Ни в ее, ни в его роду ни у кого не было голубых глаз, только у этого ребенка. От какого дьявола они взялись? Словно нечистая сила ворвалась в дом и попортила девочке кровь.
Несчастная мать молча глотала слезы. Что тут скажешь? Молилась на коленях перед большой иконой архангела Михаила с золотыми крыльями и огненным мечом и прижимала к груди спеленатого младенца. Молила архангела Катерина, взывала к нему о помощи: может, явится мужу во сне и внушит ему, смягчит хоть немного это каменное сердце…
С утра до вечера пропадал муж в лавке, даже обедать не приходил. Обед носил ему молодой приказчик Харитос. Пока Михалиса не было, мать давала ребенку волю и покричать, и поиграть. Но как только стемнеет, поила крошку сонным отваром, чтоб не просыпалась до самого утра…
Из соседней комнаты послышался крик сонного Трасаки: мальчишке, верно, что-то привиделось.
– Нет бедолаге покоя даже во сне, – улыбнулась женщина. – Все-то ему снится, что собирает он войско, гонит, рубит, крушит турок… А вырастет – и с его мечтами будет то же, что с мечтами отца и деда… Ох, беспредельны муки нашего Крита!
Дочь и мать надолго замолчали. Риньо глядела через окно в ночной мрак. От лютого северного ветра скрипели ставни. Риньо закрыла глаза, и по спине у нее забегали мурашки.
– Что-то припозднился он сегодня, – заметила она, нарушив молчание.
– Говорят, его позвал к себе Нури-бей… И чего ему надо, этому псу?
– Опять, небось, схватит его отец за красный кушак и забросит на крышу! – Девушка горделиво засмеялась.
– Ну да, – укоризненно покачала головой мать. – А тот потом отыграется на христианах… Верно говорю, беспредельны муки Крита!
– Пока жив отец, мне ничего не страшно!
– Вот так и я надеялась на своего отца, пока однажды ночью…
И умолкла. Кум – так звали кота – вдруг вскочил Риньо на колени и навострил уши, глядя на дверь. Женщины тоже прислушались. Риньо мигом собрала нитки, кружева, ножницы. Кота как ветром сдуло.
С улицы послышался сухой кашель.
– Идет… – выдохнула девушка.
Мать встала.
– Пойду подогрею ужин. Видно, хочет, чтобы никто ему на глаза не попадался. Потому и кашляет.
Хлопнула калитка. Капитан Михалис вошел во двор, загремел щеколдой. Переступив порог дома, увидел, что в комнате никого. Снял с головы платок, сбросил жилет – все мокрое, хоть выжимай. Сел на излюбленное место у окна, выходящего в небольшой сад. Вынул из-за пояса платок, отер пот со лба, шеи, груди и распахнул окно.
Было слышно, как женщины на кухне возятся у очага, подогревают ужин. Вдруг ему показалось, будто заплакал ребенок. Капитан Михалис уже готов был вскипеть, но нет – тихо. Он достал табакерку, сделал самокрутку, высек огонь и закурил. Но во рту была горечь, как будто отраву в себя втянул. Он выбросил цигарку за окно.
Вошла жена с подносом. Но не успела и на стол поставить, как капитан Михалис, не поднимая головы, буркнул:
– Не хочу есть. Убери!
Жена молча повернулась и вышла.
В доме воцарилась мертвая тишина. Капитан Михалис встал, опять надел жилет, дважды обернул платок вокруг головы. Дойдя до двери, вдруг остановился в задумчивости. Поблескивали на стенах портреты борцов 1821 года – в фустанеллах[22], с патронташами и пистолетами. Жесткие усы у каждого топорщились, словно были сделаны из железной проволоки. Длинные волосы спадали на плечи.
На время капитан Михалис забыл обо всем на свете. Он переводил взгляд с одного портрета на другой, будто здоровался. Он плохо помнил биографию – где воевали, какие совершили подвиги, какого они рода и откуда: из Румелии[23], с Морея[24], с островов или же с Крита. Это его вовсе не занимало. Он усвоил одно: все они воевали против турок – и этого достаточно. А остальное – для учителей истории.
Перед одним из портретов, как перед иконой, горела лампада. Всем, кто ни спросит, капитан Михалис кратко отвечал:
– Это святой Караискос[25].
Караискос был командиром его деда Дели-Михалиса. Однажды ночью, когда греки держали оборону в Фалероне, неподалеку от Афин, а вокруг уже стояли палатки турок, его дед напился. Командир отдал приказ: никому не оставлять свой пост, пока утром не подойдут отряды других капитанов, ведь христиан было немного, а турок – тысячи. Пил дед не один, напились и другие критяне, решив, что им никто не указ. Выскочили из укрытий и, подняв пальбу, бросились к турецким палаткам. Эта вылазка была преждевременной. Тут Караискос и погиб.
– Такого человека угробили! – бормотал капитан Михалис. – Но ничего не поделаешь! Дед тоже погиб. Все мы рано или поздно погибнем!
Он вышел на улицу. Колодец, корыто для воды, виноградные лозы, свисавшие над колодезным срубом, горшки с цветами – все раздражало его сегодня. Направился к небольшой конюшне в конце двора. Белая кобыла, почуяв хозяина, повернула голову, повела ушами, радостно заржала. Капитан Михалис подошел к ней, широкой ладонью потрепал по холке. Какое гордое создание, а ведь вот послушно ему, в любой миг готово исполнить его волю и всегда, до смерти, будет с ним – как часть его самого.
Капитан Михалис надолго задержал руку в густой серой гриве, чувствуя, как все нутро его отогревается от этого тепла. Ему даже показалось, что на его мощном затылке отрастает грива, силы его удваиваются, вот сейчас он перемахнет через забор, затем через крепостную стену и вырвется в поле, плодородное, истоптанное турками поле, с гиканьем помчится к хутору Нури-бея. Эта сила шла из самой земли, переливалась из теплого тела кобылы в его пятки, захватывала все тело, распирала грудь.
Капитан Михалис бросился к дому.
– Харитос!
На пороге появилась жена.
– Он спит.
– Разбуди!
Михалис скрутил цигарку и закурил. Горечь во рту прошла. Он спокойно наблюдал, как густой табачный дым выходит из ноздрей, и ждал.
Протирая глаза, вышел заспанный Харитос. Густые волосы взлохмачены, шея голая, босой. Этому дикому козленку лет двенадцать. Капитану Михалису он приходится племянником – сын брата, пастуха Фануриоса. Отец прислал его из деревни учиться. Но при одном только упоминании об ученье лицо капитана Михалиса кривилось.
– Бумажным червем захотел стать? Учителем?! Не видишь разве, до чего дошел твой дядя Сиезасыр? Над ним даже сопляки смеются! Испортишь себе глаза, несчастный, напялишь очки и станешь для всех посмешищем. Оставайся у меня в лавке, а когда подрастешь, наберешься ума, дам тебе деньжат, откроешь собственную лавку, человеком будешь.
О своем решении капитан Михалис сообщил и Фануриосу.
– Делай как знаешь, – ответил брат. – Мясо твое – кости мои. Бей его почаще, чтоб человеком рос!
Капитан Михалис схватил Харитоса за шиворот и хорошенько встряхнул.
– Ступай к колодцу, – велел он, – умойся, а когда очухаешься, придешь ко мне, дело есть.
Харитос пошел к колодцу, достал воды, умылся, пальцами пригладил взлохмаченные волосы и подошел к дяде.
– Я очухался, – пробормотал он.
Капитан Михалис положил ему на плечо руку.
– Сходи постучись в пять домов – сам знаешь в какие. Да захвати камень, стучи, пока не откроют. Понял?
– Понял.
– Значит, к Вендузосу, к Фурогатосу, Каямбису, Бертодулосу и в монастырь, где живет Эфендина.
– Эфендина Кавалина?
– Да-да, Эфендина Кавалина. Передай им всем привет от капитана Михалиса. Завтра суббота, а в воскресенье рано утром пусть приходят ко мне. Понял?
– Понял.
– Иди! – Затем кликнул жену. – Зарежь три курицы, приготовь закуску, испеки хлеб. Убери в подвале. Поставь стол, скамейки, посуду.
Жена открыла было рот, чтобы напомнить: сейчас пост, мол, побойся Бога, но он поднял руку, и Катерина со вздохом прошла в дом.
– Горе мое, горе, опять пирушка! – пожаловалась она Риньо, которая перемывала тарелки в раковине. – Велел зарезать три курицы и убрать в подвале.
Послышался скрип лестницы: это капитан Михалис отправился спать.
– Что это с ним? Ведь еще шести месяцев не прошло, – удивилась Риньо.
Но сердце ее трепетало от радости. Ей нравилось, когда весь дом ходуном ходит, все хлопочут, снуют туда-сюда с закусками, а мужчины сидят в подвале и выпивают.
– Приспичило ему! – ворчала мать. – Снова бес оседлал! – И перекрестилась. – Грешна, Господи, ругаюсь, нет сил терпеть! Уж и Великого поста не признает!
Грустно посмотрела она на иконостас, на архангела Михаила. Сколько я тебе поклонов била, сколько просила! Разве не наливаю я каждый день оливкового масла тебе в лампаду, разве свечи не ставлю! Все напрасно… Ты, видать, с ним заодно!
– Эх, если б я была мужчиной! – прошептала она. – Всем бы показала! Да то же самое бы вытворяла! Было б у меня пять-шесть шутов, и когда бы сердцу делалось тесно в груди – звала бы их в подвал, поила, заставляла играть на лире, плясать, пока с души камень не свалится. Как все-таки хорошо быть мужчиной!