Кристиан Гарсен Карнавал судьбы

Моей матери: она боится грозы, но не призраков.

Рождаясь, человек проваливается в сон, словно падает в море.

Джозеф Конрад[1]

Мчались они мимо струй океанских, скалы Левкадийской,

Мимо ворот Гелиоса и мимо страны сновидений.

Вскоре рой их достиг Асфодельного луга, который

Душам — призракам смертных уставших — обителью служит.

«Одиссея», Песнь XXIV (пер. В. Вересаева)

— Память об умерших, — сказал я Марьяне в конце этой истории, — память о мертвых располагает нас верить, что прошлое не осталось где-то там, позади. Сны, в которых являются нам мертвецы, превращают пропавших в нашедшихся, в скитальцев, вернувшихся после исчезновения без вести. Мы вслушиваемся в эти сны, потому что они обладают странной убедительной силой, пустившей корни в такие глубины души, где любая мысль всегда остается свежей. Это современная версия христианского мифа о воскрешении. Однако что собой представляет жизнь умерших, именно их жизнь, — я не знаю.

Марьяна слушала меня молча. Она думала об истории, которую я только что ей рассказал.


— Жизнь мертвых, — сказал я Марьяне, — не могу себе ее вообразить. Даже сейчас, когда сделал все, что от меня требовалось, в том числе невероятное и смехотворное, я не могу уразуметь, что представляет собой эта их жизнь, если она вообще бывает. И даже не уверен, что она должна существовать. Сегодня все закончилось, а продолжалось всего неделю, и вот я прокручиваю эту неделю в памяти и не пойму, что же с ней делать, я не могу просто вылить ее в поток дней и ночей, из которых складывается моя жизнь.

Марьяна слушала, не говоря ни слова и уже не глядя на меня, ее взор терялся где-то за окном, за деревьями и облаками, за громадой небесного свода, где-то в краях, о которых мне ничего не известно.


— Мертвые — это наши дети, — сказал я Марьяне, — мертвые рождаются из наших ночей, но дни у них с нами разные. Они живут в незыблемом перемешанном времени, времени зацикленном, таком же реальном, когда мы созерцаем его во сне, как движущееся по прямой физическое время, приютившее нас вместе с нашими повседневными мыслями, причем в глубине души каждый чувствует, что прямолинейное время — всего лишь иллюзия, однако вполне осознать это удается с трудом, потому что само мышление вплетено в эту иллюзию.

Марьяна согласно кивнула подбородком.


— В эти мгновения, которые мы ткем вместе с ними, — сказал я Марьяне, — в этом неторопливом переплетании нитей сна и бодрствования нам представляется, что настоящая жизнь протекает не столько в механическом повторении ежедневных жестов, сколько на этой странной нейтральной полосе, где жизнь не отделена от смерти, где их руки — руки мертвых — подают нам знаки, — сказал я Марьяне, — руки сильные и неболтливые, где нам что-то говорят их лица, дружелюбные и отстраненные, всегда спокойные, иногда улыбающиеся, и пусть мы не можем ощупать, но иногда все же касаемся их, совсем чуть-чуть, и легкий вздох, оставленный ими, еще долго слышится вокруг нас, когда мы уже покинули их, чтобы вернуться в линейное время обычного дня. Эта невольная связь с мертвыми подсказывает нам, что наши земные радости — всего лишь брызги пены, гульбища ряженых и кружение пыли, — сказал я Марьяне.

Она улыбалась.

— С этим я могу согласиться. Но что представляет собой жизнь мертвых, — продолжил я, — мне не известно.


Марьяна не сводила с меня глаз.

— А о чем же ты мне сейчас рассказывал?

— Я же сказал, сам не знаю, как мне с этим быть. Это похоже на разновидность искривления времени, прорыв сна в белый день, пролом в глухой стене между двумя несовместимыми мирами. Но может быть, это всего лишь моя заморочка, сплошной самообман? Не знаю. Что из этого, во всяком случае, следует, так это то, что теперь должен хотя бы написать о случившемся. Потому что мне нужно прямо сейчас распутать все это.

Загрузка...