Посвящается Хосе Марии Уртадо де Мендосе, от которого я почерпнул обширные знания по архитектуре Испании времен фашизма; Марио Хесусу Бласко, рассказавшему мне о протестантском кладбище в Риме и о стиле «либерти». И конечно же, призраку Беатриче Ченчи, нашептавшему мне эту историю жаркой июньской ночью в кабинете Испанской академии в Риме.
Некоторым кажется, что именно они вершат историю, но, как показывает жизнь, в истории остаются совсем другие.
Когда в один из октябрьских дней 1952 года я прочел в газетах о страшной гибели принца Юнио Валерио Чимы Виварини — ему отрубили голову в далеком курортном местечке австрийских Альп у подножия горы Хохфайлер, я испытал облегчение и беспокойство одновременно. Облегчение — потому что только с его смертью закончилась для меня Вторая мировая война, хотя Европа вот уже несколько лет пыталась прийти в себя и вернуться к нормальной жизни. А тревогу вот почему: когда Юнио в последний раз разговаривал с Монтсе, моей женой, в марте 1950 года, он сообщил ей, что в случае, если он умрет насильственно, мы получим документы с его инструкциями. Монтсе поинтересовалась, о каких документах идет речь, но Юнио ограничился лишь коротким ответом: пока это тайна, открыть которую он не может «ради нашей же безопасности». Учитывая, что война закончилась уже более шести лет назад, а Юнио был ярым сторонником Третьего рейха, нам вовсе не хотелось быть втянутыми в его дела. Кончина Юнио, грозившая нам неприятностями, получила широчайшую огласку во всех средствах массовой информации — не только потому, что он был весьма неоднозначной фигурой, но и по другой причине: за несколько месяцев до его смерти еще один человек, некий господин Эммануэль Верба, погиб в том же самом месте точно при таких же обстоятельствах. А посему после того, как были убиты Юнио и господин Верба, снова ожила легенда, согласно которой нацисты спрятали в баварских Альпах огромные сокровища и их вполне достаточно для того, чтобы создать Четвертый рейх. Эти сокровища якобы охраняют члены элитного подразделения СС, верные приверженцы эзотерических воззрений рейхсфюрера Генриха Гиммлера.
Помимо Юнио и господина Вербы, здесь стоит также назвать имена альпинистов Гельмута Майера и Людвига Пихлера: их обезглавленные трупы нашли в той же местности. Газеты сообщали, что в одной из шахт Альтаусзее обнаружили подземную галерею, где находились произведения искусства, собранные со всей Европы: 6577 картин, 230 акварелей и рисунков, 954 гравюры и эскиза, 137 скульптур, 78 предметов мебели, 122 ковра и 1500 ящиков с книгами. Здесь были произведения братьев Ван-Эйк, Вермеера, Брейгеля, Рембрандта, Халса, Рубенса, Тициана, Тинторетто и других мастеров мирового искусства. Кроме того, в местечке Редль-Зиф один американский солдат случайно наткнулся на хранившиеся в амбарах сундуки с драгоценностями, золотом и шестьюстами миллионами фальшивых фунтов стерлингов, при помощи которых немцы рассчитывали задушить экономику Великобритании в случае, если бы война продлилась дольше. Соответствующий план операции, получившей название «Бернхард», разработал штурмбанфюрер СС Альфред Науйокс, и утвердил сам Гитлер. В июне 1944 года нацисты приготовили четыреста тысяч фальшивых купюр, которые предполагалось разбросать над английской территорией с самолетов. Это неизбежно вызвало бы девальвацию английской валюты и хаос в британской экономике. Осуществлению операции помешали неожиданные препятствия (в тот период войны руководство люфтваффе[1] не могло выделить на ее реализацию ни единого самолета, поскольку все они участвовали в боевых действиях по защите германского воздушного пространства), и деньги спрятали в Австрии. Там их след затерялся. Так что смерть Юнио и господина Вербы можно было трактовать как предупреждение тем, кто поддался искушению пуститься на поиски сокровищ нацистов.
Покончив с чтением прессы, я стал вспоминать события, случившиеся пятнадцать лет назад.
Все началось в конце сентября 1937 года, после того как дон Хосе Оларра, секретарь Испанской академии истории, археологии и изящных искусств в Риме, решил выставить на аукцион картину художника Морено Карбонеро, с тем чтобы получить средства для финансирования испанских националистов. Купил ее немецкий политик, проживавший в Милане.
Гражданская война в Испании шла уже целый год, и жить в городе с каждым месяцем становилось все труднее. Испанское посольство в Риме сразу же перешло на сторону восставших. Директор академии, назначенный Республикой, был немедленно уволен, и бразды правления перешли в руки секретаря. Путешествие из Рима в Испанию представлялось чрезвычайно трудным и опасным, а посему нам, четверым стажерам, продлили период обучения и продолжали выплачивать стипендии. Хосе Игнасио Эрвада, Хосе Муньос Мольеда и Энрике Перес Комендадор, которого сопровождала жена, Магдалена Леру, сочувствовали идеям националистов; я же не испытывал симпатии ни к одной из враждующих сторон. Первые месяцы войны мы провели в компании секретаря академии Оларры, его семьи и дворецкого — итальянца по имени Чезаре Фонтана.
Из-за отсутствия новостей из первых рук в конце 1936 года, воспользовавшись выгодным топографическим положением академии, стоявшей на горе Аурео, посольство решило установить телеграфную вышку на одной из террас: там двадцать четыре часа в сутки работали три инженера.
В начале следующего года в академию приехали три каталонских семьи, вынужденных бежать из Барселоны, — представители буржуазии, боявшиеся репрессий со стороны республиканских властей и орд анархистов. В результате в феврале 1937 года в Испанской академии в Риме жили пятнадцать человек: стажеры, прислуга, военные и «изгнанники» (этот термин применительно к каталонским беженцам использовал сам Оларра в своих отчетах испанскому посольству). Как и следовало ожидать, нехватка материальных средств становилась все более острой, и в конце зимы мы жили в холоде и голоде.
После того как секретарь Оларра нарушил инструкции, продав картину с аукциона, мы, сотрудники, опираясь на поддержку «изгнанников», решили пожертвовать несколькими ценностями, чтобы получить наличные деньги. Самому секретарю ввиду крайнего положения, в каком мы все оказались, пришлось закрыть глаза на происходящее. Сначала мы хотели продать всю мебель, но потом подумали о том, что деревом можно топить помещение, когда усилятся холода, и переключили свое внимание на книги. Если в академии и было что-то ценное — то это библиотека, где хранились раритеты времен ее основания — 1881 года — и даже более ранние, доставшиеся учреждению в наследство от монахов, живших в том же здании в XVI веке. Поскольку Магдалена Леру, жена Переса Комендадора, знала одну antica libreria[2] на виа делль Анима, мы решили взять кое-что из этого собрания и попытать счастья.
Выбрать книги поручили Монтсеррат, молодой «изгнаннице», которая, чтобы как-то скоротать время, занялась наведением порядка в библиотеке, хотя никто ее об этом не просил. Всегда в белой рубашке и широкой белой юбке, с платком того же цвета на голове, Монтсеррат скорее была похожа на медсестру, чем на библиотекаршу. А поведением она даже напоминала послушницу, поскольку говорила мало и осторожно, особенно если вокруг нее находились люди постарше. Спустя несколько недель Монтсе призналась мне, что ее внешность и манера вести себя — результат плана ее отца: он придумал все это, чтобы на нее не слишком обращали внимание. Но Монтсе выдавали красивые зеленые глаза, белая мраморная кожа, длинная, удивительно нежная шея, стройная фигура и размеренная, изящная походка. Такую красоту не в силах скрыть никакой маскарад, мужчины от нее теряют покой.
Перес Комендадор предложил тянуть жребий: кому пойти вместе с «изгнанницей» в книжную лавку, чтобы заключить сделку, на которую мы возлагали большие надежды.
— Выпало тебе, Хосе Мария, — произнес он.
Любая работа, нарушавшая наше рутинное существование — бесконечное, напряженное ожидание новостей из Испании по телеграфу, — была мне в радость, так что я не стал возражать. Кроме того, должен признать: Монтсе понравилась мне с первого дня — быть может, потому, что в ее красоте я видел для себя своего рода спасение, возможность отключиться от ужасов войны.
— Сколько просить? — Я вспомнил о своем полнейшем невежестве в коммерческих вопросах.
— Вдвое больше того, что тебе предложат. Так ты сможешь доторговаться до суммы, находящейся примерно посредине между той, какую ты просишь, и той, какую тебе предлагают, — посоветовал Перес Комендадор, которого семейная жизнь научила обращаться с деньгами.
Как влюбленный школьник, отправляющийся на прогулку в обществе своей возлюбленной, я вызвался тащить книги, а Монтсе указывала путь. Мы пошли по тенистому саду академии и оказались на виа Данте — через «запретную калитку», названную так потому, что полиция Муссолини распорядилась запереть ее. Кажется, чтобы помешать анархистам и женщинам легкого поведения, которые пользовались ею по ночам. А анархистами были не кто иные, как сами же стажеры академии, в большинстве своем художники и скульпторы, а «шлюхами» — их модели. Мы не стали ждать, пока приказ отменят, и продолжали пользоваться удобной калиткой, потому что другая выходила на лестницу Сан-Пьетро-ин-Монторио, по которой было очень тяжело подниматься и спускаться из-за ее крутизны.
Наконец мы оказались под открытым небом, и солнце напомнило нам, что на дворе стоит лето, знойное и влажное, каким оно всегда бывает в Риме. И только серые тучи над Албанскими холмами возвещали неизбежную близость осени. В своих белоснежных одеждах Монтсе казалась мне ангелом, но бедрами она покачивала, как самый настоящий демон. Думаю, именно эта деталь, вдруг показавшая мне, что все ее поведение в академии — не более чем продуманная маскировка, привлекла мое внимание. Я даже думаю, что любовь, которую я начал испытывать к ней позже, зародилась именно в те мгновения.
— Тебе удобно? — спросила она меня тоном, красноречиво свидетельствующим о том, что всю свою стыдливость она оставила в стенах академии.
— Да, не беспокойся.
— Эта мостовая просто ужасна, — сказала она, имея в виду брусчатку, покрывавшую почти все улицы в городе.
И тут я разглядел, что Монтсе надела туфельки на шпильках, словно отправлялась на танцы со своим кавалером.
— С такими каблуками можно ногу подвернуть, — заметил я.
— Мне показалось, что в них я выгляжу как-то серьезнее и официальнее, а мой отец всегда говорит, что при заключении сделки самое главное — серьезность и официальность.
«И в повседневной жизни тоже», — подумал я, вспоминая угрюмое и суровое выражение лица сеньора Фабрегаса, отца Монтсе, текстильного промышленника, чья фабрика в Сабаделе пострадала в результате событий в Барселоне. Он всегда носил с собой газетную вырезку — статью британского журналиста Джорджа Оруэлла, придерживавшегося левых взглядов, как и сторонники Народного фронта. Тот писал, что по приезде в Барселону чувствуешь себя словно на чужом континенте: кажется, будто класс богатых перестал существовать, исчезло обращение на «вы», а шляпа и галстук считаются атрибутами фашизма. Если сеньора Фабрегаса спрашивали о причинах его вынужденной эмиграции, он зачитывал вышеупомянутую статью. И чтобы помешать собеседнику обвинить Франко в нарушении действующего законодательства, показывал ему еще одну вырезку от 9 июня 1934 года, на сей раз из каталонской газеты «Ла насьо», проповедовавшей идеи независимости. Там он подчеркнул следующие строки: «Мы ни о чем не собирались договариваться с испанским государством, потому что цыганский душок оскорбляет нас». Потом сеньор Фабрегас добавлял:
— В этих словах — предсказание войны. Вот ответ на вопрос, почему Франко решил запретить ту партию: игроки были мошенниками и таили коварные намерения.
И теперь, вдали от родины, он занимался сбором средств для освобождения Каталонии от «большевистской анархии» — так он это называл.
— Тебе нравится Рим? — спросил я, чтобы как-то завязать разговор.
— Здешние здания нравятся мне больше, чем барселонские, но вот улицы там мне милее. В Риме они — как в Китае, но только с каменными домами. И какими домами! А тебе Рим нравится?
— Я хочу прожить здесь всю свою жизнь, — ответил я не раздумывая.
Эта идея родилась у меня в голове вот уже несколько месяцев назад, но озвучил я ее впервые.
— В качестве сотрудника академии? — спросила Монтсе.
— Нет, когда война закончится, с академией я тоже попрощаюсь. Я собираюсь открыть архитектурную мастерскую.
По забавному стечению обстоятельств Валье-Инклан, будучи директором академии, пригласил меня изучить современную архитектуру — чтобы понять, можно ли использовать ее на благо Республики. Но сам он умер в своей родной Галисии, а Республика вот-вот развалится, словно плохо построенное здание. Благодаря предмету, который я изучал, секретарь Оларра меня не подозревал, по крайней мере открыто этого не выражал, хотя в его обязанности входило и доносительство: ему было предписано сообщать посольству о лицах, чьи политические воззрения и поведение казались ему сомнительными.
— А почему ты не хочешь вернуться в Испанию? Мне вот не терпится снова увидеть Барселону. А если в Испании после войны и будет чего-то не хватать — так это архитекторов.
Монтсе была права. В случае если Франко выиграет войну, ему понадобятся специалисты, хорошо знающие фашистскую архитектуру. Но одно дело — что нужно Франко, и совсем другое — чего хочу я.
— У меня нет родных, так что в Испании меня никто не ждет, — признался я.
Монтсе посмотрела на меня внимательно, требуя подробностей.
— Мои родители умерли, бабушка с дедушкой — тоже. Я — единственный ребенок в семье.
— Наверное, у тебя есть какой-нибудь дядя, двоюродный брат… у всех есть двоюродные братья.
— Да, дядя и двоюродные братья у меня есть, но они живут в Сантандере, и я с ними никогда не поддерживал связи. Дядю и тетю видел пару раз в Мадриде: они приезжали, чтобы обсудить вопросы, связанные с наследством моих бабушки и дедушки. Но все запуталось, и отношения между ними и моими родителями испортились. Что же до двоюродных братьев — они для меня чужие…
— Для ребенка семья — это целая страна, в ней тоже попадаются предатели, — сказала Монтсе со вздохом.
Тут уже я посмотрел на нее с нескрываемым удивлением.
— Так говорит мой отец. Мой дядя Хайме — красный. Нам запрещено даже упоминать его имя, — добавила она.
— Но ты только что это сделала, — заметил я.
— Потому что я не хочу, чтобы мой отец и дядя превратились в Каина и Авеля.
Я хотел было уточнить, кому из них двоих она отводит роль Каина, но передумал, боясь начать спор, грозивший неизвестно чем окончиться. Если я чему и научился за последние месяцы — так это тому, что в военное время необдуманные слова часто приводят к непониманию и даже насилию.
— По сути, твой отец прав. Страны — как семьи. Если их члены объявляют друг другу войну, их волнует, чтобы соотношение сил было в их пользу, а на причиненный ущерб они не обращают внимания, — сказал я.
Мы пересекли Тибр по мосту Сикста, закрывая носы руками, чтобы не дышать тлетворным запахом, исходившим от воды. Река казалась гноившимся шрамом на лице города. Кто-то нарисовал в конце моста символ — секиру с пучком прутьев. В Древнем Риме это был знак консулов и ликторов; Муссолини утвердил его в качестве эмблемы своего движения.
На пьяцца Навона, возле фонтана Четырех рек работы Бернини, Монтсе вспомнила связанную с ним легенду.
— Говорят, что колоссы, символизирующие Нил и Рио-де-ла-Плата, отвернулись, чтобы не смотреть на церковь Сант-Аньезе-ин-Агоне, построенную Борромини: вражда между двумя художниками была общеизвестным фактом.
— Да, все рассказывают эту историю, но она не соответствует истине, — сказал я. — Бернини построил фонтан раньше, чем появилась церковь. Статуя, изображающая Нил, скрывает свое лицо, потому что в то время не знали, где река берет свое начало. Рим полон легенд, единственная их цель — возвеличить его еще больше. Как будто древний город сомневается в своей красоте и в легендах нашел для себя способ помолодеть.
В книжной лавке, маленьком, ветхом помещении, заставленном стеллажами со случайными старинными книгами и гравюрами со знаменитых «Vedute di Roma»[3] Пиранези, нас встретил мужчина лет пятидесяти, по виду сангвиник: круглое лицо, ярко-красные щеки, налитые кровью глаза навыкате, крючковатый нос и чувственные губы.
— Меня зовут Марчелло Тассо, — представился он. — Полагаю, вас прислала сеньора Перес Комендадор. Я вас ждал.
Мы заметили за прилавком деревянный столик с инкрустацией: на нем лежал раскрытый древний фолиант и какие-то металлические предметы, похожие на медицинские инструменты. Это зрелище нас так удивило, что синьор Тассо счел необходимым пояснить:
— Я не только покупаю и продаю книги, я и реставрирую их, возвращаю к жизни, — прибавил он. — Клиенты часто называют меня римским книжным доктором, и я горжусь этим. Я подумываю о том, чтобы открыть музей книг, с которыми плохо обращались, дабы показать, что наибольшую опасность для печатного издания представляют вовсе не насекомые, огонь, солнечный свет, сырость или время, а человек. Явление парадоксальное, учитывая, что человек сам творит книги. Все равно, что сказать: наибольшую опасность для человека представляет Господь, его Творец… Впрочем, иногда Бог жалеет человека не больше, чем тот жалеет книги… Однако нам будет удобнее говорить в моем кабинете. Прошу вас следовать за мной.
И прежде чем я успел хотя бы осознать, что происходит, синьор Тассо забрал у меня фолианты, которые я принес, — он, видимо, был уверен, что отныне они принадлежат ему.
Не знаю почему, но запах старой, съеденной молью бумаги, царивший в магазине, а также воодушевление его владельца внушили мне уверенность. Я словно вернулся в довоенное время, внезапно оказавшись в мире, где нет места политической конфронтации. Тем не менее, войдя в кабинет, я испытал ужас при виде гравюр, висевших на стенах. Это были «Carceri di invenzione» — «Фантазии на темы тюрем», шестнадцать офортов, созданных тем же самым Пиранези в 1762 году; автор изобразил на них причудливые, ирреальные галереи и лестницы, ведущие в подземный мир, — быть может, в ад. На одном из офортов я прочел слова историка Тита Ливия, относящиеся к Анку Марцию, построившему в Риме первую тюрьму: «Ad terrors increscentis audacie»[4].
— Вам нравятся «Тюрьмы» Пиранези? — спросил меня синьор Тассо, видя, что я не отрываю глаз от гравюр.
— Не очень. Они слишком мрачные, — ответил я.
— Да, верно. В «Тюрьмах», созданных Пиранези, изображено все то, что сковывает человека: страх и мука от сознания собственной смертности, огромность пространства, напоминающая нам о том, сколь мы сами малы, человек, превратившийся в Сизифа, осознающий, что его битва с жизнью заранее проиграна… Однако, пожалуйста, располагайтесь.
Поскольку оба кресла, предназначавшиеся для гостей, были заняты стопками пыльных книг, нам пришлось остаться стоять.
— Хотите чего-нибудь выпить? — предложил хозяин.
Мы с Монтсе отрицательно покачали головой, несмотря на то что у обоих пересохло в горле после утомительной дороги и от волнения.
— Ну, посмотрим, что вы мне принесли.
Синьор Тассо начал рассматривать товар — осторожно, но проворно, как человек, хорошо знавший, что именно держит в руках. Он бегло взглянул на обложки, на оглавления, проверил качество бумаги и состояние переплета каждого издания.
— Откуда вы взяли эту книгу? — поинтересовался он наконец, показывая на один из томов и при этом вопросительно подняв брови.
— Все они — из Испанской академии, — ответила Монтсе. Меня удивило, что она говорит по-итальянски очень правильно.
Синьор Тассо несколько секунд молчал, после чего произнес:
— Это очень ценная книга. Вы когда-нибудь слышали о Пьере Валериане?
Мы с Монтсе отрицательно покачали головами.
— Он был протонотарием папы Клемента VII. Он написал книгу под названием «Иероглифы, или Толкование священных букв египтян и других народов». В первый раз ее отпечатали в Базеле в 1556 году: в книге было пятьдесят восемь глав. Валериан стал одним из первых ученых, попытавшихся расшифровать смысл египетских иероглифов, опираясь на «звериные» символы и естественную историю. Ему, конечно же, пришлось нелегко, учитывая, что контрреформация была в самом разгаре.
— Ну и? — спросила Монтсе.
— Экземпляр, который вы мне принесли, относится к этому первому изданию 1556 года.
— Стало быть, он вас интересует, — сказал я, не сомневаясь в ответе.
Синьор Тассо изобразил на своем лице широкую улыбку, и меж зубов сверкнул язык ярко-алого цвета.
— Скажем так: у меня есть покупатель для этой книги, человек, готовый заплатить за нее определенную сумму.
— А как насчет остальных? — напомнил я, намереваясь довести сделку до логического конца.
— Остальные куплю у вас я сам. Сейчас, когда в Испании идет война, среди итальянских читателей возрос интерес к испанской литературе. Что же касается Валериана, приходите завтра в тот же час.
Получив деньги, мы забрали ценную книгу и собрались покинуть магазин.
— Будет лучше, если вы оставите книгу здесь, вместе с остальными. Я за ней пригляжу, — предложил синьор Тассо.
Я посмотрел на букиниста недоверчиво, но потом понял, что он прав. В конце концов, его лавка на следующий день останется на прежнем месте, как и все последние тридцать лет.
— Хорошо, но дайте мне расписку, что я оставил ее у вас. И обещайте, что в случае, если книгу похитят или ей будет нанесен какой-либо ущерб, пока она находится у вас, мы получим равноценную компенсацию.
Я и сам удивился такому своему коммерческому дарованию, особенно когда синьор Тассо взял перо и бумагу, чтобы исполнить мое требование.
— Назови мне свое имя.
— Хосе Мария Уртадо де Мендоса.
Когда мы с Монтсе вышли на улицу, нас распирало от гордости и радости. Наши карманы были полны денег, а на следующий день мы должны были получить еще больше. И не стоит забывать о тех книгах, что оставались в академии. Если нам повезет, мы всю зиму проживем в тепле и сытости. Ни один из нас даже представить себе не мог, насколько изменится наша жизнь уже завтра.
Мне не спалось, и около полуночи я встал с постели. Я решил подняться на террасу и узнать о последних новостях из Испании. Ясно, что эта информация предварительно проходила цензуру. Секретарь Оларра, выполнявший обязанности политического пропагандиста, рассказывал нам об успехах мятежных войск, безжалостно критикуя идеи республиканцев и осуждая поведение солдат, защищавших их. Он презрительно называл их «безликим сбродом».
Рубиньос, самый молодой из трех телеграфистов, нес вахту у аппарата, в наушниках, с закрытыми глазами. В правой руке он сжимал карандаш, в левой — маленький блокнотик, в который записывал сообщения, полученные с полуострова. По выражению его лица можно было подумать, что он дремлет и только секунды остались до глубокого сна.
— Есть новости? — поинтересовался я.
Рубиньос вскочил со стула, словно заяц, застигнутый охотником врасплох в своей норе. Его светлые волосы, тонкие и ломкие, ершились на макушке, а голубые глаза вращались в орбитах, словно пытаясь найти правильное положение, чтобы посмотреть на меня.
— Ничего особенного, господин стажер. Красные продолжают убивать монахов, заставляя их глотать распятия и четки. Одной монахине отрезали грудь и оставили ее труп на пляже в Сиджесе; в Мадриде священников бросают в клетки ко львам в зверинцах, как делали древние римляне с христианами…
Рубиньос был из тех молодых людей, что ни на минуту не закрывают рта и с удовольствием повторяют зловещие подробности — как будто жестокость противника помогала ему укрепиться в собственных убеждениях.
— Нет необходимости вдаваться в детали, Рубиньос.
— Хотите сигарету? — предложил он. — Измельченный итальянский табак. Он хуже, чем те дешевые папироски, что я курил в своей родной Галисии. Отец говорит: «Чтобы воевать, нужно иметь две руки, две ноги, яйца, хороший табак и хороший кофе. Если табак и кофе плохи, в войсках начинается деморализация».
Забавно: Рубиньос говорил так, будто фронт находился на том берегу Тибра, а не в двух тысячах километров от нас. В отличие от него я не мог принимать войну близко к сердцу.
— Спасибо, я не курю.
— А правда, что вы продали полдюжины книг и получили за них неплохой куш? — спросил он.
Горячее, влажное дыхание Рубиньоса, смешанное со сладковатым запахом сигареты, пахнуло мне в лицо и дошло до легких.
— Вроде того, — ответил я кратко.
— Мой отец говорит: «Самые ценные вещи на вид вовсе не кажутся таковыми. Книги, например».
Я вспомнил Монтсе. Представил себе, как она спит, пряча свою красоту под изношенным постельным бельем. Вероятно, тут она тоже не слушается своего отца. Быть может, во сне она высовывает из-под одеяла ноги или руки, и ткань очерчивает контуры ее груди. Мне вдруг страстно захотелось обнять ее и обладать ею. Меня даже потом прошибло, словно ее тело действительно коснулось моего. Это было всего лишь мгновение, но я очень смутился.
— Твой отец прав. Если люди будут больше читать, все в мире изменится, — заметил я.
Рубиньос посмотрел на меня с таким выражением, что стало ясно: он не знает, как следует понимать мои слова.
— А теперь мне нужно заниматься телеграфом, прошу меня простить, господин стажер, — сказал он.
Бесполезно было объяснять Рубиньосу, что положение стажера не имеет ничего общего с военными или академическими званиями. Тут он был столь же церемонным, как итальянцы, всех и каждого называющие «докторами», «инженерами», «профессорами» и даже «командорами» вне зависимости от реального титула.
Я подошел к перилам и стал любоваться Римом. Погруженный во мрак город спал мирным сном; лишь изредка издалека доносился случайный шум мотора или пробивался янтарный свет какого-нибудь фонаря. Когда мои глаза привыкли к темноте, я различил перед собой призрачный узор из многочисленных куполов и башен. Я стал по очереди перечислять их названия, справа налево — я поступал так всякий раз, поднимаясь на террасу: Сант-Алессио, Санта-Сабина, Санта-Мария-ин-Космедин, Палатинский холм, Сан-Джованни-ин-Латерано, памятник королю Виктору Эммануилу II, Иль-Джезу, Сант-Андреа-делла-Валле, Пантеон, Сант-Иво-алла-Сапиенца, Тринита-деи-Монти, Вилла Медичи и наконец собор Святого Петра. Нигде в Риме больше не было такого вида, как этот, открывавшийся с террасы Испанской академии. Сам Стендаль писал, что это исключительное место. Когда находишься здесь, возникает чувство, что смотришь на город с облака, пролетая над его жителями, зданиями, его историей. В ясные дни вдали, за четкими и величественными очертаниями столицы можно было разглядеть Албанские холмы и Кастель-Гандольфо, летнюю резиденцию пап. Купола блестели, отражая солнечные лучи, а черная брусчатка улиц окрашивалась в светлые, молочные тона. В грозу над городом сгущалась серая пелена низких туч; а иногда это были лишь клочки тумана, касавшиеся куполов и башен, и Рим тогда выглядел призрачным, ирреальным. Но следов воплощения мечты Муссолини о новом Риме, огромном и могущественном городе, с четкой планировкой и упорядоченной архитектурой, как во времена Августа, я так и не заметил. Дуче отдал архитекторам, градостроительным учреждениям и археологам приказ «освободить остов великого дуба (Рима) от всего, что его скрывает, от всего, что наросло на нем в века упадка». Да, исторический центр стал меньше после открытия виа деи Фори Империали, виа делла Консолационе, виа дель Театро Марчелло и корсо дель Ринашименто; шло полным ходом осуществление ряда проектов, таких как Дворец Ликторов и очистка пространства вокруг Мавзолея Августа, порученная архитектору Антонио Муньосу, но Риму еще пока многого не хватало, чтобы стать современным городом.
Я повернулся и собрался идти к себе в кабинет, но наткнулся на еще одну человеческую фигуру, и довольно внушительную — на секретаря Оларру, мрачного и высокого, словно кладбищенский кипарис. Он молчал и пристально смотрел на меня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда понял, что я его заметил.
Оларра опасался всех, кто поднимался в телеграфную, подозревая их в шпионаже на Республику. Кроме того, с собеседником он говорил резко, чтобы запугать, поскольку в глубине души не доверял никому. Теперешний Оларра, бдительный защитник теорий фашизма, мало походил на Оларру, каким он был два с половиной года назад, того, что работал бок о бок с Валье-Инкланом, когда Республика была еще только красивым проектом, «любимым детищем испанцев», как назвал ее Сальвадор де Мадариага.
— Мне не спалось, — ответил я.
— Если человек плохо спит, значит, он в чем-нибудь виноват.
— Я ни в чем не виноват, — заверил его я.
— Значит, у тебя проблемы с совестью, — давил он.
Единственно возможным душевным состоянием Оларра считал показной оптимизм: только проявляя бьющее через край воодушевление, можно достичь цели — восстановить порядок и традиционную мораль Испании. Замкнутость и молчаливость им воспринимались как симптомы слабости, недостаточной веры в правое дело. Воинственный дух, проповедуемый Оларрой, всегда выглядел чрезмерным, словно этот преувеличенный энтузиазм превосходил по своей мощи сами идеи, которые он защищал. Да так оно и было. Оларра был сильнее своих идей.
— Да, есть одна проблема: жарко, — признался я.
— Завтра начнется осень, так что скоро пойдут дожди, и температура спадет. А главное: в этом году зимы не будет. Через три или четыре недели наступит весна. Франко продвигается по полуострову семимильными шагами. Астурия вот-вот падет, и когда это случится, северный фронт окажется в руках националистов. А без тяжелой и военной промышленности севера Республика проиграла. Следующий шаг — наступление на Мадрид, его осуществит армия Кейпо де Льяны. Полагаю, тебе уже пора как следует заняться работой, потому что скоро, очень скоро наш труд понадобится родине.
Иной раз я спрашивал себя, где он научился этим пустым, демагогическим разговорам, но мне достаточно было оглянуться, чтобы понять: Оларра — достойный сын своего времени. Стоило лишь окинуть взглядом вестибюли, коридоры и кабинеты, построенные в духе величественной архитектуры Муссолини, чтобы осознать: наполнить их способно лишь выспреннее красноречие на повышенных тонах.
— В любом случае, хоть зимы и не будет, полагаю, нужно продолжать продавать книги, чтобы было во что одеться, — заметил я. Итальянская пресса писала, что три сражения, развернувшиеся в окрестностях Мадрида, подорвали и истощили силы противников. — Кажется, испанские книги в Италии пользуются спросом.
— Это благодаря нашему крестовому походу. Да благословит Господь каудильо! Да благословит Господь дуче! А теперь ступай обратно в постель, а то еще дам напугаешь.
— А вы спать не будете? — спросил я.
— Мне спать? Разве это возможно? Я — капитан корабля, попавшего в шторм, так что спать — ни за что. Кроме того, мне еще предстоит перевести на испанский правила каталогизации Ватиканской библиотеки, которые современному читателю могут показаться совершеннейшей чепухой. Как будто у меня других хлопот мало!
Секретарь Оларра, получив в свое время диплом с отличием в школе библиотековедения, пытался систематизировать огромное собрание Ватиканской библиотеки. Этой работе он посвятил последние несколько лет, совершенно забросив систематизацию библиотеки академии. Впрочем, теперь Оларра мог рассчитывать на помощь Монтсе.
Монтсе отправилась в путь, не зная, что идет навстречу своей судьбе. Оказавшись на улице Данте, она снова превратилась во вчерашнюю дерзкую и влюбленную в жизнь девушку. Я заметил, что она сильно надушилась, и подумал: может быть, ради меня? Она с любопытством расспрашивала меня обо всем, и я старался не отставать от нее, интересовался подробностями ее жизни в Барселоне и планами на будущее. И вдруг она выпалила без предупреждения:
— Когда тебе заплатят, отдашь деньги мне, чтобы я их спрятала.
Увидев удивление на моем лице, она пояснила:
— Я специально надела пояс с внутренним карманом.
— Может, ты мне не доверяешь? — предположил я.
— Ну-ка, ответь мне: ты — художник или интеллигент?
У Монтсе было одно замечательное достоинство — она умела естественно и непринужденно приступить к любой теме, называя вещи своими именами, и при этом улыбка не сходила с ее лица. Слова не пугали ее, и это обстоятельство всегда давало ей преимущество над собеседником.
— К чему этот вопрос?
— Отвечай, — повторила она.
Я, конечно, никогда не подозревал, что мне придется решать столь неопределенную задачу.
— Художник, наверное, — произнес я с сомнением.
— Так вот, художники обычно очень беспечны, — заключила она.
— А что бы ты сказала мне, если бы я выбрал второй вариант? — поинтересовался я, подстрекаемый любопытством.
— То же самое. Интеллигенты тоже не умеют обращаться с деньгами.
Меня удивил ее апломб, ее уверенность в прочности уз, связывавших ее семью с миром предпринимательства. Возможно, она наслушалась подобных речей о разделении людей на категории в зависимости от того, какой деятельностью они занимаются, от своего отца.
— Боюсь, юные двадцатилетние представительницы каталонской буржуазии тоже в этом не слишком компетентны, — заметил я.
— Одиннадцатого января мне исполнится двадцать один; с восемнадцати я помогала отцу в работе. Я изучала стенографию, знакома с бухгалтерским учетом, умею заполнять бланки, необходимые для импорта или экспорта потребительских товаров, знаю, что такое дебет и кредит, и говорю на пяти языках — английском, французском, итальянском, каталонском и испанском.
Этот перечень лишил меня дара речи.
— В тридцать первом году, когда провозгласили Республику, мой отец, дядя Эрнесто и тетя Ольга решили испортить жизнь моему дяде Хайме, чье имя нам запрещено произносить, за то, что он примкнул к Народному фронту и ввязался в какие-то политические и финансовые махинации, — продолжала она. — После упорной битвы в суде, продолжавшейся более двух с половиной лет, им удалось вышвырнуть его из семейного бизнеса, в результате чего мой дядя разорился. Оказавшись в столь плачевном положении, он вынужден был продать часы, доставшиеся ему в наследство от деда, — чтобы жить на что-то. Через полчаса по завершении этой сделки два незнакомца сильно избили его и отобрали деньги — это случилось в трехстах метрах от ювелирного магазина. Он чуть не умер. Я единственная навещала его в больнице, тайно.
По тону, каким Монтсе рассказала эту историю, можно было подумать, что избиение заказали ее отец и дядя с тетей, а вовсе не ювелир, но я предпочел промолчать.
— Кажется, синьор Тассо не из этой породы людей, — заметил я.
— И все же на всякий случай, как только получишь деньги, передай их мне, и по возможности так, чтобы никто этого не видел.
У двери книжной лавки стояла машина марки «Итала» под регистрационным номером «SMOM-60», похожая на ту, что Валье-Инклан оставил возле Сан-Пьетро-ин-Монторио перед своим возвращением в Испанию. Шофер дремал за рулем, накрыв лицо форменной фуражкой. Кажется, это был служебный автомобиль.
— Наш покупатель? Если такая машина, должно быть, он — важная птица, — предположила Монтсе.
«Важная птица» оказалась высоким худощавым молодым человеком лет тридцати, смуглым, с правильными чертами лица, выдающимся раздвоенным подбородком, с живым и дерзким взглядом темных глаз и черными, блестящими, напомаженными волосами. На нем была черная рубашка и брюки голубино-серого цвета, какие носили итальянские фашисты, и пахло от него дорогим одеколоном.
— Позвольте познакомить вас с принцем Юнио Валерио Чимой Виварини. Он — известный палеограф и очень заинтересован в приобретении вашей книги, — произнес синьор Тассо.
То, что синьор Тассо представил принца как знаменитого палеографа, выглядело столь же странным, как если бы он назвал его процветающим владельцем скотобоен. На самом деле незнакомец казался не столько особой голубых кровей, сколько членом «принчипи», ударной силы, которую фашисты использовали для подавления забастовок и антифашистских манифестаций. Впрочем, он вполне смахивал и на bullo di quartiere, дворового хулигана, жестокого и задиристого персонажа римской комедии — такие славились тем, что были готовы потерять друга, но не упустить возможность как следует дать сдачи врагу.
— Piacere[5], — проговорил молодой человек, встав по стойке смирно и громко щелкнув каблуками на тевтонский манер.
Я в жизни не видел столь смехотворной сцены. Принц-палеограф, изображающий военное приветствие посреди букинистического магазина, полного старых, пыльных книг. Муссолини был прав, когда говорил, что «вся жизнь — поза».
— Piacere, — повторила Монтсе, снимая платок.
По ее тону я понял, что потерял ее, что в очаровании мне никогда не сравниться с этим персонажем, который явился сюда как будто прямиком из итальянской оперетты. Впрочем, я также знал, что ослепить человека шармом относительно просто. Истинная трудность состоит в том, чтобы поддерживать этот свет долгое время, не повредив при этом зрение существа, которое обольщают. А Юнио явно не принадлежал к числу мужчин, способных всерьез увлечься одной женщиной (у него было столько всевозможных дел, что не хватало постоянства, необходимого для прочных отношений). Прошли месяцы, даже годы, прежде чем мы смогли полностью понять характер Юнио — человека столь сложного, что ему удавалось казаться простым. Самый жестокий и самый добрый, самый нетерпимый и умеющий понимать, как никто другой, высокомерный и смиренный, сильный и уязвимый. Как и Монтсе, он постоянно притворялся, меняя маски в зависимости от того общества, в каком оказывался; в этом обманном мире ему даже приходилось пользоваться чужими именами. С сочувствием, к которому меня обязывает теперь знание трагических обстоятельств его смерти, я должен признать, что он стал жертвой своей эпохи. Безумец, родившийся в тот момент, когда Европа сошла с ума.
Надо сказать, что, хотя в первое мгновение Юнио и похитил у меня Монтсе, опасный и недоступный мир, окружавший нашего друга, постепенно возвращал ее мне. Я был связующим звеном между ней и Юнио, и она в конце концов остановила свой взгляд на мне и приняла меня. Мне лишь предстояло подождать. Однако это произошло не в одночасье: Монтсе вернулась ко мне не сразу, а как бы по частям — так море долго, беспорядочно выбрасывает на берег обломки кораблекрушения, повинуясь законам, известным лишь глубинным течениям.
— Эта книга стоит по меньшей мере семь тысяч лир, но я готов предложить вам пятнадцать, — сказал Юнио.
Смятение, вызванное в моей душе поведением Монтсе, усилилось, когда молодой принц назвал свою цену, словно бы подслушав совет Переса Комендадора о том, что следует запрашивать в два раза больше, чем тебе предлагают, с тем, чтобы потом доторговаться до средней суммы.
— Я не понимаю. Если книга стоит семь тысяч лир, то почему вы хотите заплатить пятнадцать? Это же абсурд.
Монтсе смерила меня свирепым, неодобрительным взглядом, вероятно, уверенная в том, что именно она стала причиной столь неумеренной щедрости.
— Скажем так: деньги для меня не проблема, — сказал он с некоторым самодовольством.
— Ну тогда почему бы вам не заплатить нам шестнадцать тысяч или, еще лучше, семнадцать? — поинтересовался я.
— Хорошо, я дам вам семнадцать тысяч, — согласился он.
На какую-то долю секунды мне показалось, что мы с ним соревнуемся с единственной целью — произвести впечатление друг на друга.
— Договорились, — произнес я.
— Вы забыли о комиссионных, — вмешался в разговор синьор Тассо, до сего момента державшийся в стороне.
— И сколько они составляют? — спросил принц, гораздо больше, чем я, сведущий в искусстве торговли.
— По тысяче лир от каждой из сторон.
— Вполне приемлемая сумма.
Потом они оба посмотрели на меня, ожидая, когда я скажу свое слово.
— Мне тоже, — выдавил я наконец.
Я думал, что победил Юнио и восстановил свое доброе имя в глазах Монтсе, не подозревая, что он покупает не только книгу, но и нас тоже. Однако все еще только начиналось, а мы были слишком наивны, чтобы понять, что происходит.
Я дождался, пока все отвернутся, и, воспользовавшись моментом, передал деньги Монтсе, как она просила. Впрочем, на самом деле я поступил так, чтобы испытать ее.
— Нет, пусть будут у тебя, — сказала она тихо.
— А если на нас нападут, как на твоего дядю Хайме? — напомнил я.
— Кто на нас нападет — принц со своим шофером? Ты думаешь, он — фашистский Робин Гуд?
В словах Монтсе прозвучало что-то большее, чем просто ирония. В ней пробудился к действию механизм, заставляющий человека доверять кому-то безоговорочно. Мне казалось несправедливым, что не я вызвал в ней такое доверие. Однако в ту пору Монтсе была слишком молода, а в Риме развенчанных принцев развелось как бродячих кошек. Бедствие, о котором мы узнали со временем.
Семнадцать тысяч лир произвели впечатление только на секретаря Оларру. Дважды сосчитав деньги, он воскликнул:
— Дуче предлагал пятнадцать тысяч лир в месяц Хосе Антонио Примо де Ривере на поддержку Испанской фаланги! А вам удалось продать книгу за семнадцать тысяч! Решительно, мир сошел с ума!
Остальные комментировали происшествие, в центре которого стояла донья Хулия, одна из «изгнанниц», всеми уважаемая за кулинарный талант. Похоже, во время сиесты эта милая дама повстречалась с призраком академии. Она, по обыкновению, прилегла ненадолго отдохнуть и вдруг почувствовала, что ее обнимают длинные прозрачные женские руки, тянущиеся изнутри матраса. Убедившись, что сила этого объятия мешает ей подняться с постели, она закрыла глаза и стала читать «Отче наш» — именно так следует поступать, оказавшись в подобной ситуации. Призрак исчез, и донья Хулия опрометью бросилась прочь из своей комнаты. Страх не покидал ее и теперь, когда она рассказывала о случившемся.
История о призраке не стала для нас новостью — напротив, она принадлежала к числу знаменитых легенд академии. Некоторые считали, что речь идет о блуждающем призраке Беатриче Ченчи, римской аристократки, казненной за убийство отца, который ее домогался. Ее тело похоронили в находившейся неподалеку церкви Сан-Пьетро-ин-Монторио. Ее отсеченная голова хранилась в серебряной урне, а потом исчезла оттуда, когда в 1798 году в Рим вошли французские войска, и это обстоятельство якобы разозлило призрак покойной; с тех пор он стал бродить по территории академии, требуя, чтобы ему вернули похищенное. Другие уверяли, что привидение — это дух одного из монахов, живших в здании, когда оно еще принадлежало францисканскому монастырю. Как бы там ни было, «изгнанникам» сообщили о существовании призрака, как только они приехали в Рим, после чего оставалось лишь ждать, пока это предупреждение сыграет с ними злую шутку.
Я больше часа выслушивал подробности случившегося и мнения всех собравшихся (нашлись и такие, кто предлагал пригласить в академию священника, чтобы он изгнал духа). После чего решил прогуляться в Трастевере[6], привести в порядок мысли. Меня охватило странное чувство тревоги и печали, и, хоть мне и трудно было это признать, в душе я знал, что оно связано с Монтсе. Была некая странность в ее образе мыслей, более взрослом, чем тот, что свойственен обычно девушкам ее возраста и даже чем мой собственный, а ведь я был на семь лет старше ее. Она хотела наслаждаться каждым мгновением так, словно оно последнее, и поэтому относилась очень требовательно к себе самой и к другим. Появление Юнио словно помогло мне понять, что, хотя он и станет когда-нибудь ее избранником, она никогда не будет принадлежать ему полностью. Такова была ее природа: свобода составляла неотъемлемую часть ее души, и ничто, даже самая сильная любовь, не сможет этого изменить. Поэтому Юнио оказался для меня не только соперником, но и тем пробным камнем, который позволил мне понять истинную сущность Монтсе. По правде говоря, наши с ней отношения без него не состоялись бы или по крайней мере сложились бы иначе. Возможно, у нас бы возникла временная связь, как это часто случается в юности, но я никогда не добился бы от нее, чтобы после окончания войны она осталась со мной в Риме, отказавшись от своей семьи. Однако, как я уже сказал, в тот момент мне хотелось бежать из академии, чтобы избавиться от своих страхов.
Я спустился по лестнице, связывающей Сан-Пьетро-ин-Монторио с виа Гоффредо Мамели. Потом пошел по виа Бертани, пересек пьяцца Сан-Козимато, двинулся дальше по виа Натале-дель-Гранде, свернул налево на Сан-Франческо-а-Рипа и, сам того не желая, вдруг оказался перед «Фронтони» — старым полуразвалившимся семейным кафе. Войдя, я заказал cappuccino freddo[7]. Хозяин, дон Энрико, в очередной раз поведал мне, что этот популярный вид кофе получил свое название из-за одежды монахов-капуцинов — коричневого и белого цветов. Несмотря на то что я уже около двух лет наведывался в его кафе, он все равно всякий раз, как я заказывал капуччино, рассказывал мне эту историю.
Я сидел уже минут сорок, погруженный в свои мысли, под пристальным взглядом дуче, смотревшего на меня с огромного пропагандистского плаката, пока наконец дон Энрико не оторвал меня от раздумий.
— Один синьор попросил меня вручить вам эту записку через пять минут после того, как он уйдет.
Я поднял голову, и меня вдруг поразило, что дон Энрико очень похож на Муссолини. Создавалось впечатление, что все итальянцы сговорились выглядеть так же, как их вождь, — уникальный мимический феномен, сравнимый разве с тем, что возникает у хозяина и его собаки[8].
— Какой синьор? — спросил я удивленно.
— Иностранец, как и вы.
— Постоянный клиент?
— Нет, он никогда не был здесь прежде. У него лицо… северянина, — добавил он, правой рукой рисуя в воздухе причудливые загогулины.
— Северянина?
— Ну, знаете, блондин, светлые глаза, веснушки. Если бы мы с вами находились сейчас на Сицилии, я бы сказал, что он — потомок норманнов, но, поскольку мы не там, я скажу, что он и есть норманн. А где живут норманны? На севере.
Убийственная логика дона Энрико лишила меня дара речи, и он воспользовался этим, чтобы вручить мне сложенную вчетверо записку. Я несколько секунд медлил, прежде чем прочесть ее. Вот что там говорилось:
Если вам нужна информация о «SMOM-60», встретимся завтра на протестантском кладбище в пять часов у могилы Джона Китса. Приходите вместе с девушкой.
Я бы принял сие послание за неудачную шутку, если бы в ней не упоминался номер машины Юнио — эта деталь с самого начала привлекла мое внимание.
Я понятия не имел, кто мог ее написать и по какой причине; однако становилось ясно, что кто-то еще знает о сделке, которую мы заключили с принцем. Но если это обстоятельство уже само по себе было удивительным, не менее поражало следующее: составивший записку незнакомец почему-то был уверен в том, что нам с Монтсе будет интересно узнать о тайнах Юнио, хотя я вовсе не собирался вступать с ним в какие бы то ни было отношения. Что нам с Монтсе за дело до того, кто такой этот жалкий принц и какие грехи за ним водятся? В общем, я решил, что все это — происки обойденного покупателя, вознамерившегося получить нашу книгу любой ценой.
Устало шагая по Трастевере, а потом по Монте-Аурео в сторону академии, я и не подозревал, что за мной следят и что в нашей жизни вот-вот случится неожиданный capovolgimento[9], который заставит нас поступить на тайную службу и начать следить за теми, кто следил за нами, заставит научиться взвешивать свои слова, и что такое положение дел продлится семь лет — до момента вступления союзников в Рим.
В академии все стояло вверх дном. Когда окончилась история с призраком, новость о семнадцати тысячах лир молниеносно облетела всех, спровоцировав своего рода митинг перед кабинетом секретаря Оларры; тому не оставалось ничего другого, как проститься с небольшой суммой, чтобы женщины могли купить мяса: ведь мы уже несколько недель обходились без него. Вопрос был поставлен на голосование, и в результате решили купить trippa[10], чтобы приготовить блюдо по-мадридски. Даже это невинное решение приобрело политическую окраску: данное национальное блюдо должно было символизировать незамедлительный переход испанской столицы в руки националистов.
— Вот уж попляшут красные, когда Франко войдет в Мадрид! — воскликнул сеньор Фабрегас, давно уже ставший среди обитателей академии вторым по старшинству после Оларры.
Монтсе я обнаружил в библиотеке. Она окончательно избавилась от своего монашеского платья и теперь собирала волосы под диадемой.
— Почему ты здесь, а не внизу, с другими женщинами? — спросил я.
— Потому что я не нахожусь в рабстве ни у одного из мужчин, — ответила она прямо. — Я просматриваю издания: может, найдется еще какая-нибудь книга о Египте или о чем-нибудь, имеющем отношение к палеографии.
— Чтобы продать принцу Чиме Виварини?
Я не сдержался и произнес эту фразу весьма недобрым тоном: ее упорство пробудило во мне ревность, раздражение и желание протестовать.
— Он заплатил нам семнадцать тысяч лир! Возможно, его заинтересуют и другие… экземпляры из наших фондов.
— Думаю, тебе следует прочесть это, — сказал я, протягивая ей записку.
Она просмотрела текст и спросила:
— Что это значит?
— Я не знаю. Я пил кофе в «Фронтони», и вдруг хозяин вручил мне этот листок по поручению незнакомца… северной внешности. Здесь указан номер машины твоего знакомого. Полагаю, автор письма не может смириться с тем, что принц купил Пьера Валериана, и теперь хочет поговорить с нами, чтобы мы аннулировали сделку.
Монтсе проигнорировала мою обмолвку, то есть то обстоятельство, что я приписывал ей определенные дружеские отношения с Юнио, не соответствующие действительности. Я же в тот момент считал, что они принадлежат друг другу, хоть и виделись всего один раз.
— Если все обстоит именно так, как ты говоришь, то почему тот человек не показался сам? Почему он не обратился к тебе прямо? И зачем звать нас на кладбище к какой-то определенной могиле?
— Не имею ни малейшего понятия. Полагаю, что кладбище большое и потому нужно договариваться о конкретном месте встречи. Может, таинственный незнакомец — англичанин, как Китс.
— «Приходи вместе с девушкой», — повторила она вслух.
— Как ты думаешь, что нам делать? — спросил я.
Теперь мне кажется, что предоставлять ей право решения было с моей стороны проявлением трусости, учитывая, какими последствиями для нас это обернулось, но в глубине души я хотел узнать, как далеко она готова зайти, если верны мои предположения относительно ее чувств к Юнио.
— Если отец узнает, что я ходила на протестантское кладбище, он меня убьет. Но с другой стороны, вдруг этот человек хочет сообщить нам что-то важное, — сказала она.
— А как нам выйти вместе, чтобы твой отец ничего не заподозрил? — поинтересовался я.
— Это очень легко, — ответила она, указывая мне на стопку книг.
— Не исключено, что мы сможем обмануть твоего отца, но сомневаюсь, что то же самое получится с Оларрой. У него приказ из посольства — следить за всеми. Кое-кто из моих знакомых студентов в Испании попал под следствие по его доносу. Некоторых из них наверняка посадят в тюрьму или даже расстреляют по его вине. Вероятно, он пошлет людей следить за нами до самого книжного магазина.
— В таком случае мы сначала пойдем в лавку синьора Тассо и только потом — на кладбище. Мы отдадим ему книги и скажем, что хотим снова встретиться с принцем и пригласить его к нам в академию, в библиотеку: а вдруг там есть еще какие-нибудь интересующие его издания. Оларра ничего не заподозрит, потому что у него не будет к тому оснований.
Меня удивили изворотливость Монтсе и ее упорное стремление добиться новой встречи с принцем.
Голос доньи Хулии, возвестивший, что ужин готов, положил конец нашему разговору.
Национальное блюдо вызвало за столом небывалое воодушевление. Пили за Франко, за Муссолини, за Гитлера и японского императора, за четырех всадников Апокалипсиса, явившихся, чтобы вызволить мир из лап коммунистического чудовища. Под конец вечера Оларра завел граммофон, и несколько пар закружились в танце под звуки военного марша; в их числе и дети — Мигелито и Марианита. Несмотря на то что зрелище это было довольно нелепое, я почувствовал вдруг такую тоску по родине, что на глаза даже навернулись слезы; плакать захотелось еще сильнее, когда Перес Комендадор и его жена, Магдалена Леру, объявили о своем намерении совершить длительное путешествие по Греции.
Я услышал, как сеньор Фабрегас сказал секретарю Оларре:
— Перес Комендадор просто пытается смыться. Не думаю, что сейчас подходящее время для поездок.
— Если в нашем доме и есть человек, в котором не приходится сомневаться, — то это Перес Комендадор. Он единственный, кто выступил против Валье-Инклана, когда тот решил превратить академию в гнездо анархистов и революционеров. Уверяю вас: пойти против дона Рамона, у которого характер хуже, чем у самого черта, — нелегкая задача. Кроме того, его поручителем является герцог дель Инфантадо, так что он может отправляться, куда ему вздумается. Не стоит забывать и вот о чем: отъезд пары Перес Комендадор означает, что нам теперь придется кормить на два рта меньше. Не забудьте об этом, — ответил ему секретарь Оларра.
— Я уеду отсюда только для того, чтобы убивать красных, — заключил сеньор Фабрегас.
— Вы уедете отсюда в тот день, когда кончится война. Если вы хотели убивать красных, вам нужно было остаться в Барселоне, — возразил Оларра.
Когда все разбрелись по своим комнатам, я снова поднялся на террасу. Рубиньос сидел в том же положении, что и прошлой ночью: он клевал носом, пытаясь побороть сон. Как только я вошел, раздался стук телеграфа.
— Чертов аппарат! — воскликнул Рубиньос, приходя в себя.
Несмотря на попытки держать военную осанку, похож он был не на солдата, а на школьника, не имеющего никаких способностей к воинскому делу.
Я отправился прямиком к перилам. На сей раз я не стал пересчитывать башни и купола, а сразу же отыскал взглядом пирамиду Гая Цестия, мавзолей, вокруг которого расположилось римское протестантское кладбище. Это здание в форме пирамиды велел построить претор и народный трибун, умерший в 12 году до н. э. Его имя и носит памятник. В эпоху романтизма, когда Порта-Сан-Паоло и Тестаччо[11] еще не входили в черту города, он являлся предметом вдохновения для поэтов и художников. Я хорошо знал окрестный район, тем более что перед пирамидой находилось новое здание почтамта работы архитекторов Адальберто Либеры и Де Ренци, выдающийся образец итальянской рационалистической архитектуры. Однако мне никогда прежде не доводилось бывать на протестантском кладбище.
Мелкий дождь, легкий прохладный ветерок и густой туман возвестили о наступлении осени, и город, казалось, таял у меня на глазах.
Рим встретил утро густым слоем листвы, источавшей аромат перезрелых фруктов. Создавалось впечатление, будто лето кончилось мгновенно — одной ночи хватило, чтобы изменить вид города, окрашенного теперь в охряные, коричневые и желтые цвета. Внезапная смена сезона навела меня на грустную мысль: в жизни все происходит не так, как мы ожидаем, а из-за нашей уверенности, что все события будут разворачиваться так, как мы того хотим, реальность застает нас врасплох. Именно так произошло с войной: она вызревала долгое время, и, однако, никто не смог ее предотвратить. Все думали, будто она еще очень далеко, никто не верил, что она действительно может начаться. Как и я был убежден, что до осени еще далеко.
Мы с Монтсе после завтрака поднялись в кабинет секретаря, чтобы рассказать ему о нашем желании пригласить покупателя знаменитой книги в академию. Я представил Юнио известным палеографом, а кроме того молодым чернорубашечником, принадлежащим к итальянской аристократии, и это значительно все упростило. Оларру всегда радовало общение с представителями фашистской партии. Думаю, в глубине души он страстно желал, чтобы кто-нибудь познакомил его с дуче, которым он безгранично восхищался.
— Как, ты говоришь, звали этого принца? — спросил секретарь.
— Юнио Валерио Чима Виварини, — ответил я.
Мы предоставили Оларре посмаковать это имя, насладиться им, словно изысканным кушаньем или напитком.
— Сейчас секретарь отправится к моему отцу с историей об итальянском принце, и руки у нас будут развязаны, — заметила Монтсе.
После обеда мы отправились в книжный магазин синьора Тассо с полудюжиной экземпляров «Дон Кихота» — именно столько мы нашли у себя на полках. Монтсе сияла: ведь это она придумала безупречный план, позволявший нам улизнуть на таинственную встречу на кладбище. Она снова увидит Юнио, как только он примет наше приглашение, а к тому времени она уже многое узнает о нем от незнакомца. Чего ей еще было желать? Что до меня, то я уже начал потихоньку смиряться с ролью статиста и ждал, пока все окончательно прояснится.
— Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Мне кажется, это потрясающая идея, я и сам с удовольствием пришел бы к вам, если это возможно, — ответил синьор Тассо, выслушав наше предложение.
Первая часть плана сработала на ура.
Потом мы на трамвае доехали до Тестаччо. Вагон тряхнуло, и Монтсе припала ко мне. Мне пришлось сдержаться, чтобы не превратить это случайное прикосновение в намеренное объятие, — я вовремя сообразил, что это не очень подходящий момент для проявлений любви. Мы сошли на остановке «Почта».
— Уродливое здание для уродливого мира, — буркнула Монтсе. Ей были чужды символы такого рода архитектуры.
Мы прошли по улице Гая Цестия вдоль стены кладбища и оказались перед запертой калиткой. На табличке значилось: «Cimitero acattolico di Testaccio. Per entrare basta suonare la campana»[12]. Попав внутрь, мы оказались в одном из самых красивых мест Рима. На обширной площади высились изысканные надгробия и монументальные мавзолеи, цвели азалии, гортензии, ирисы, олеандры и глицинии, разрослись кипарисы, оливковые, лавровые и гранатовые деревья. От этой красоты захватывало дух. Несколько месяцев спустя обстоятельства заставили меня проявить интерес к поэзии Китса и Шелли: я понял, о чем последний писал в своем «Адонисе», элегии, посвященной его другу Китсу: можно полюбить смерть, если знать, что тебя похоронят в столь прекрасном месте.
— Где могила Джона Китса? — поинтересовался я у сторожа.
— Могилы Перси Шелли и Августа Гете — впереди, Джона Китса — налево, Антонио Грамши — направо, — ответил тот механически.
Монтсе взяла меня под руку, подчеркнув таким образом почтение перед кладбищем, и мы пошли в указанном направлении. Внезапно участок с надгробиями сменился английским садом с тщательно подстриженной травой и толстоствольными вековыми деревьями. Могила, в которой покоился Китс, оказалась последней — она находилась у подножия пирамиды. На доске не было имени поэта, только эпитафия, гласившая:
Here Lies One Whose Name Was Writ in Water.
Монтсе говорила, что говорит по-английски, поэтому я спросил:
— Что это значит?
— «Здесь лежит тот, чье имя было написано водой», — перевела она. И добавила: — Поэтическая фраза.
— Это ведь могила поэта.
Через пять минут к нам подошел мужчина средних лет, идеально соответствовавший описанию дона Энрико: светло-зеленые глаза, блондин, молочно-белая кожа и усыпанное веснушками лицо.
— Я вижу, вы получили мое послание. Меня зовут Смит, Джон Смит, — произнес он по-итальянски с сильным английским акцентом.
— Это Монтсеррат Фабрегас, а мое имя — Хосе Мария Уртадо де Мендоса.
Мы пожали друг другу руки.
— Полагаю, вас интересует причина, по которой я попросил вас прийти сюда, но в нескольких словах ее трудно объяснить, так что, если позволите, я расскажу вам все по порядку.
Смит, или как его там звали на самом деле, умолк, ожидая нашего согласия.
— Продолжайте, — сказала Монтсе.
— Я разделю свою историю на три главы: они, хоть и разрознены во времени, тем не менее взаимосвязаны, и позже вы сами в этом убедитесь.
— Не выводите нас из терпения, говорите скорее, — попросил я.
— Это могила Джона Китса, одного из крупнейших английских поэтов, — начал он свое повествование. — А в соседней захоронены останки человека, заботившегося о нем до самой смерти, художника Джозефа Северна. Они приехали в Рим вместе в сентябре 1820 года. Северн отправился в это путешествие после того, как получил золотую медаль Королевской академии; Китс же устремился в Италию из-за благотворного климата, поскольку болел туберкулезом. Друзья — на самом деле они познакомились всего за три дня до того, как судно отчалило из Англии, — обосновались в небольшой квартире в доме номер двадцать шесть на пьяцца ди Спанья. Здоровье Китса не улучшалось, ему становилось все хуже, и в начале 1821 года Северну пришлось заняться поисками места, где можно будет похоронить приятеля. Вот оно, вы на него смотрите. Разумеется, в то время кладбище не было обнесено забором и за ним не ухаживали, а по травке между могилами бродили козы в сопровождении пастухов. Несмотря на это, здесь в изобилии росли маргаритки, нарциссы, гиацинты и лесные фиалки. Китс пришел в восторг от описания кладбища и уговорил товарища наведываться туда. Во время одной из таких «прогулок» Северн встретил пастуха. Завязалась благожелательная беседа. И пастух рассказал ему, что нашел в кофре у подножия пирамиды Гая Цестия странный документ — речь шла о египетском папирусе. Северн выкупил его у пастуха, чтобы отнести Китсу: ведь тот нуждался в развлечениях, дабы забыть о своей болезни. Китс с радостью принял подарок и сообщил об обстоятельствах, при коих папирус был обнаружен, своему врачу, доктору Кларку. Тот, в свою очередь, передал новость британскому консулу в Риме. Папирус Китса стали обсуждать в таких заведениях, как «Антико кафе греко», где собирались приехавшие из-за границы представители богемы и ученого мира. Весть о нем дошла до ватиканской курии. Китс считал, что в папирусе содержится ключ, благодаря которому можно найти в Египте сокровище фараона, или что-то в этом роде. К несчастью, поэт умер 23 февраля, в тот же год. Но дело на этом не кончилось. Вы следите за моим рассказом?
— Конечно.
— Для католической церкви Китс был протестантом; кроме того, в 1821 году считалось, что его болезнь может стать причиной эпидемии, а посему Ватикан приказал сжечь все, что находилось в его квартире: мебель, одежду, книги, бумаги и так далее. Мы считаем, что на самом деле они хотели завладеть папирусом, который подарил поэту Северн.
— Зачем? — спросила Монтсе.
— Потому что там находилась карта, так называемая Карта Творца.
— А что было в этой карте? — снова поинтересовалась Монтсе.
Смит несколько секунд помедлил, прежде чем ответить.
— Это зависит от того, во что верить. Говорят, эту карту начертал сам Господь, и она содержит ключ к пониманию мира со дня его сотворения.
— Ничего подобного на свете существовать не может, — возразил я.
— Лучше нам перейти ко второй главе, — сказал он, проигнорировав мое замечание. — Полагаю, вы задаетесь вопросом: как и когда карта попала к подножию пирамиды Гая Цестия. Вы слышали о Германике, римском военачальнике? Он являлся одним из главных исторических персонажей своей эпохи. Он был сыном Друза, брата императора Тиберия, и тот усыновил его после смерти отца. Однако Тиберий видел в Германике опасного соперника — ведь его обожали народ и армия. В семнадцатом году нашей эры император отправил его в Антиохию, якобы для усмирения парфян. Германик был не только солдатом, но и человеком глубоко чувствительным, он даже писал стихи. И он решил, не испрашивая на то позволения Тиберия, совершить путешествие в Египет. Он приехал в страну Нила весной девятнадцатого года и оставался там до осени. На протяжении этих шести месяцев Германик познакомился с представителями многочисленных сект, хранивших культурное наследие и мудрость древних египтян. Именно так ему удалось заполучить Карту Творца.
— А откуда эта карта оказалась у египтян? — поинтересовалась Монтсе.
— Карта попала в Египет во время персидского завоевания, пятью веками раньше. Случилось так, что по возвращении в Антиохию Германика отравил некий Пизон, исполнявший приказ Тиберия. Посему карта отправилась в Рим вместе с прочим имуществом военачальника. Нам неизвестно, почему кто-то решил ее спрятать, но обращает на себя внимание тот факт, что это сделали в пирамиде Гая Цестия.
— Следовательно, карта перекочевала из Персии в Египет, а от Германика перешла в руки неизвестного лица, спрятавшего ее у основания пирамиды Гая Цестия, потом ее нашел пастух и продал Северну, и наконец после смерти Джона Китса ее забрал Ватикан, — подвела итог Монтсе.
— Именно. Но остается еще третья глава, самая важная из всех, та, из-за которой вы находитесь здесь. В 1918 году немец Рудольф фон Зеботтендорф на основе Тевтонского ордена создал тайное общество «Туле» — организацию, объединявшую полдюжины националистических союзов. Название «Туле» было избрано в память об одноименной легендарной стране, представлявшей собой что-то вроде северной Атлантиды и послужившей предметом вдохновения для Рихарда Вагнера. Фон Зеботтендорф некоторое время жил в Каире, там он вступил в Мемфисскую ритуальную ложу и узнал о существовании Карты Творца. Год спустя еще один член «Туле», Антон Дрекслер, основал в Мюнхене Рабочую партию Германии — политическое ответвление «Туле». Адольф Гитлер присутствовал на одном из съездов партии и по окончании заседания вступил в ее ряды. Через несколько месяцев он возглавил организацию, и она стала называться «Национал-социалистическая рабочая партия Германии», то есть превратилась в известную нам сегодня нацистскую партию. Переход власти в руки Гитлера повлек за собой участие «Туле» в работе всех правящих органов. Целью «Туле» было заставить науку выявить качества, присущие арийской расе. И тут появляется ключевая фигура — Карл Хаусхоффер, профессор геополитики, востоковед и член «Туле», проповедовавший идею «крови и почвы», согласно которой превосходство одной расы над другой зависит от завоевания ею того, что он назвал Lebensraum — «жизненным пространством». То есть территория для нации — не только средство получения власти, но и сама власть. Для поддержки теорий Хаусхоффера «Туле» создала «Deutsche Ahnenerbe» — «Немецкое общество по изучению древней германской истории и наследия предков». Это было что-то вроде организации по исследованию истории древней культуры, состоявшей из лингвистического подразделения и отдела, занимавшегося содержанием и символикой народных традиций. Их задачей являлся поиск доказательств превосходства арийской расы и ее древнего права оккупировать приграничные территории. Вскоре идеи Хаусхоффера увлекли Германа Геринга, публично заявившего о намерении Германии установить контроль над Австрией и Чехословакией и о своем требовании к западным державам развязать ей руки для действий в Восточной Европе. Кроме того, нам известно, что число подразделений в «Аненербе» увеличилось: там стали заниматься германской археологией и эзотерикой. Нацисты убеждены, что в мире существует дюжина «священных предметов», способных предоставить своим обладателям неограниченную власть. Карта Творца входит в число этих якобы магических вещей.
— Вы хотите сказать, что нацисты охотятся за картой? — спросил я с сомнением.
— Отвечу вам фразой Джона Китса: «У фанатиков есть мечты, из которых они ткут рай для своей секты». Они хотят получить не только Карту Творца, но и Ковчег Завета, Святой Грааль и Священное Копье Лонгина. Нацисты верят в геомантию[13] и убеждены в существовании священной географии: они полагают, что ни одна страна не возникла в результате спонтанных действий и в основе всякого территориального разделения лежит некий общий план. Карта Творца поможет им раскрыть этот план.
— Не понимаю, каким образом, — сказала Монтсе.
— Видите ли, на протяжении истории горы часто считались местом обитания богов. Например, у греков эту роль выполнял Олимп, у древних евреев — Синай и Хорив, у тибетских буддистов — Канченджанга, у индусов — Меру и Кайлас. По убеждению геомантов, эти священные горы в действительности являются центрами сосредоточения энергии, передающими космическую силу по нескольким Линиям Закона, или Священным Линиям, протянувшимся во все концы земли. Храмы, монастыри и другие священные сооружения служат точками притяжения этих теллурических сил, способных оказывать решающее влияние на народный дух. А тот, кто подчинит себе народный дух, легко сумеет контролировать и политическую власть. Это объясняет огромный успех религий во всех уголках земного шара. На Карте Творца отражены все линии, по которым распределяется высшая энергия.
Идея о существовании карты с подобными свойствами показалась мне столь же абсурдной, сколь и наше присутствие на кладбище, поэтому я произнес:
— Я — архитектор и уверяю вас: никто еще не смог найти доказательства тому, что расположение зданий может оказывать влияние на психику их обитателей.
— Китайцы называют это «фэн-шуй», — заметил Смит.
— У всех предрассудков есть свое название. Кроме того, какое мы имеем отношение к рассказанной вами истории?
— Сочинение Пьера Валериана — единственная в мире книга, в одном из приложений которой говорится о Карте Творца. На самом деле издание 1556 года, в том виде, в каком оно известно нам на сегодняшний день, не совпадает с первой редакцией. Существовала более ранняя версия, появившаяся примерно в то же время, и ее изъяли из обращения именно из-за упоминания о существовании Карты Творца: ведь церковь ее не признает. Первое издание сожгли в Базеле. Но, как это часто происходит, не все его экземпляры были уничтожены. Считается, что три или четыре из них избежали костра, но никто не знает, где они находятся. Ваша книга принадлежит к их числу.
— И вы думаете, что принц Чима Виварини хочет продать ее нацистам, — предположил я.
Смит в первый раз улыбнулся:
— Я не думаю, я в этом уверен. Принц Чима Виварини — член общества «Туле» в Риме. Его отец — венецианец, но мать — австрийская аристократка из рода, находящегося в тесной связи с германским дворянством. Любопытно, что, несмотря на его происхождение, у него паспорт Суверенного военного ордена Мальты, самой маленькой страны в мире.
— Вы имеете в виду остров Мальту? — вмешалась в разговор Монтсе.
— Скажем так: рыцари Мальтийского ордена потеряли остров в первой трети прошлого века. И тогда они обосновались в Риме, создав тут независимое государство: его территория ограничивается Мальтийским дворцом, расположенным под номером 68 по виа Кондотти, и Виллой Мальта на Авентинском холме. Во дворце живет Великий Магистр и располагаются правительственные структуры, а на Авентинском холме находится приорат ордена. У ордена есть собственное правительство, независимый суд и двусторонние отношения со многими странами; он выдает собственные паспорта, выпускает марки и чеканит монету, как любое суверенное государство. Номерные знаки машин этой страны образованы буквами SMOM, что расшифровывается как «Sovrano Militare Ordine di Malta»[14].
Мы с Монтсе недоверчиво переглянулись.
— Вы говорите серьезно? — спросил я Смита.
— Мне тоже поначалу нелегко было это понять, но Рим — единственный город в мире, в котором находятся три разных государства: Королевство Италия, Ватикан и Мальтийский орден. Его члены принадлежат к высшей европейской знати, это политики и предприниматели, ярые католики. Самую влиятельную группу составляют Габсбурги, Гогенцоллерны и Люксембурги, самые древние германские аристократические роды, связанные со Священным престолом. Теоретически целью ордена является оказание гуманитарной помощи тем, кто в ней больше всего нуждается, — посредством клиник, больниц, госпиталей, а также содействие беженцам, но в действительности он служит мостом между политической и экономической властью, с одной стороны, и Ватиканом — с другой. Поэтому мы опасаемся, что «Туле» имеет в своем распоряжении доказательства существования Карты Творца и хочет забрать ее из Ватиканской библиотеки.
— Вы так и не пояснили, зачем рассказываете нам все это, — заметил я.
— Дело в том, что нам нужна ваша помощь, — заявил он.
— Какого рода помощь? — поинтересовался я.
— Я хочу, чтобы вы продолжали общаться с принцем Чимой Виварини и постарались бы узнать, каковы его планы.
Тот, кто не верит в совпадения, мог бы теперь получить подтверждение тому, что они действительно бывают. Монтсе, пригласив Юнио посетить нашу библиотеку, словно бы заранее предвидела предложение Смита. До сего момента понятие «шпионить» означало для меня подслушивать чужие разговоры, приложив ухо к двери; мне и в голову не приходило, что есть шпионаж другого рода. Я уже намеревался было отклонить просьбу Смита за двоих, но Монтсе опередила меня.
— Я сделаю это. Я ненавижу нацистов с тех пор, как они начали жечь книги в 1933 году, — произнесла она.
Я не сомневался в том, что Монтсе наш разговор казался увлекательным, как роман в жанре «ужасов»: когда читатель испытывает страх вместе с главными героями, но избавлен от его последствий.
— Мы даже не знаем, правду ли он говорит, он не предоставил нам ни одной убедительной причины, по которой нам следует согласиться, — заметил я.
— Вы правы, — признался Смит. — Но пока могу сообщить вам, что я представляю, скажем так, группу лиц, защищающих устои демократии в Европе, и жизни многих людей поставлены под угрозу.
— Я это сделаю, — повторила Монтсе упрямо.
Я был уверен, что слово «демократия» является табу в доме Фабрегасов и Монтсе даже не знает, что оно означает на самом деле, а посему, если она и собирается стать такой, как Мата Хари, то побуждают ее к этому соображения исключительно сентиментального свойства. В действительности, как я выяснил позже, за ее порывом скрывался акт бунтарства.
— Ты знаешь, какие неприятности нас ждут, если мы примем его предложение? Думаешь, это игра, но Смит ведь просит нас шпионить за человеком, который может оказаться… опасным, — я в очередной раз пытался переубедить ее.
— Ваш друг прав, — согласился Смит. — Не стану отрицать: определенный риск существует, однако, если вы будете действовать осторожно, его вероятность окажется довольно незначительной.
— Я это сделаю, — проговорила Монтсе в третий раз.
Я почувствовал себя так, как, наверное, Христос после того, как Петр троекратно отрекся от него. Я не понимал упорства Монтсе, и оно меня обижало. Ни она, ни я не принадлежали к тому миру, мы с ней были там посторонними.
— Хорошо, — промолвил Смит. — После встречи с принцем отправляйтесь в пиццерию «Поллароло», на виа Рипетта, рядом с пьяцца дель Пополо. Там вы спросите Марко и назовете ему свое кодовое имя — Либерти[15]. Он скажет вам, что лучшая пицца — «Маргарита». Вы попросите положить в нее базилик. Потом спокойно поедите, расплатитесь и явитесь сюда в пять часов вечера, как сегодня. Не записывайте ничего за принцем и ни с кем не разговаривайте. Даже с Хосе Марией.
Инструкции Смита говорили о том, что эта дурацкая игра идет уже всерьез, и я решил вмешаться.
— Я согласен, чтобы она увиделась с принцем и получила от него информацию, но идти с одного конца Рима на другой… И эти тайные имена и сведения… Все это кажется мне слишком опасным. Пусть она отправляется на встречу, а я останусь тут, с вами, и передам вам то, что она мне расскажет.
Я вынужден был признать, что и сам становлюсь шпионом по причинам исключительно сентиментального характера.
— Эта идея мне нравится. В таком случае вы сообщите Марко свое подпольное имя. Как вы хотите называться?
— Троицей.
Монтсе внимательно посмотрела на меня: ее больше удивило выбранное мною имя, чем мое решение участвовать в предприятии.
— Троица? — спросила она меня язвительно.
— Мое полное имя — Хосе Мария Хайме Тринидад[16], — признался я.
— В таком случае, Либерти, Троица, до скорой встречи, — попрощался с нами Смит.
Когда его фигура растворилась в сумерках, Монтсе взглянула на меня с улыбкой, словно ждала неодобрительных замечаний. Но вокруг нас начинала сгущаться ночная тьма, и я заботился лишь о том, как поскорее выбраться оттуда.
Юнио сообщил, что приедет в академию в половине пятого. За двадцать минут до наступления условленного часа секретарь Оларра, дворецкий Фонтана и представитель «изгнанников» сеньор Фабрегас учредили комитет по встрече, который чуть позже пополнили их супруги и мы с Монтсе. Обсудив, как следует обращаться к принцу, присутствующие пришли к выводу, что, поскольку он не является представителем королевского рода, лучше называть его просто «ваше превосходительство». Юнио появился в сопровождении букиниста Тассо и своего шофера Габора, оказавшегося молодым блондином богатырского сложения, венгром по происхождению. Оларра встретил принца возгласом:
— Ваше превосходительство! Верить! Подчиняться! Сражаться[17]!
На лице принца не дрогнул ни один мускул. Ему вполне подходил девиз, вышитый на его черной рубашке под эмблемой с изображением черепа и кинжала: «Chi se ne frega» — «Кому какое дело». Радости от столь экстравагантного приветствия он не выразил. Потом Оларра узнал одну из наград, висевших на груди Юнио.
— Эта награда… эта награда… — пробормотал секретарь, заикаясь, и не смог окончить фразы.
— Это крест Святого Фердинанда. Я сражался на стороне войск Кейпо де Льяно на малагском фронте, там меня ранили, — произнес Юнио.
— Герой! Герой! — кричал Оларра, словно видел перед собой не человека, а сущее чудо.
После обмена дежурными любезностями, среди которых не было недостатка в поцелуях руки и «римских приветствиях»[18], начался осмотр академии. Оларра, взявший на себя роль чичероне, рассказал Юнио о ее истории со дня основания до настоящего момента, а мне, поскольку я был архитектором, выпала честь показать ему часовню Браманте, несомненно, самую ценную часть академии. Должен признаться, я постарался воспользоваться ситуацией, чтобы привлечь внимание Монтсе и продемонстрировать ей свои обширные познания в архитектуре. Но мое ярое рвение быть полезным не вызвало всеобщего восхищения.
— В центре здания находится округлое помещение, воздвигнутое над открытой пропастью в скале, на которой, согласно христианским источникам, распяли святого Петра. Помещение, в свою очередь, окружает колоннада, образованная семнадцатью дорическими колоннами. Купол со светильником — самая выдающаяся архитектурная находка ансамбля, — изложил я.
— Хосе Мария, здесь же не университет, — упрекнул меня секретарь с недовольным выражением лица.
— Существует ли какая-нибудь особая причина, по которой здание возведено в форме круга? — спросил принц.
— Конечно, существует. Эта идея позаимствована от толосов — древнеримских храмов, в основании которых лежит круг: их строили не с практической целью, а чтобы увековечить память. В эпоху Возрождения круглое здание символизировало мир и одновременно — идеальное государство Платона.
— Очень интересно.
Потом Оларра снова взял инициативу в свои руки и подробно рассказал принцу о фресках в виде люнетов работы Помаранчо; они были расположены в нижней галерее внутреннего дворика, построенного в эпоху Возрождения, и представляли сцены из жизни святого Франциска.
— А теперь мне бы хотелось узнать о происхождении купленной мною книги. Уверяю вас, это истинный раритет, — произнес принц, давая понять, что осмотр здания окончен.
— Когда и как книга попала в академию — установить невозможно, но, вероятнее всего, она досталась нам в наследство от монастыря, — снова заговорил Оларра. — В первые годы существования Общества Иисуса, образованного в 1541 году, сюда приезжало много монахов, впоследствии присоединившихся к ордену, — таких как святой Франциск Ксаверий. Быть может, ее привез с собой какой-нибудь иезуит или францисканец. Кто знает? Мне стыдно в этом признаться, но до появления сеньориты Монтсеррат в библиотеке царил настоящий хаос. Так что даже я сам не подозревал, что в нашем распоряжении имеется такая книга. Если бы я знал о ее существовании и значении, то не позволил бы продать подобное сокровище.
— Монтсе всегда дружила с книгами, — вмешался в беседу сеньор Фабрегас. — Еще будучи маленькой, она предпочитала чтение играм с подружками. А если ее спрашивали, кем она хочет стать, когда вырастет, она отвечала: «Библиотекарем, чтобы прочесть все книги на свете».
— Папа, пожалуйста! — перебила Монтсе, и по голосу ее стало понятно, что ей неловко.
Именно в библиотеке Монтсе превратилась из второстепенного персонажа в главную героиню. С ее лица исчезли эмоции, и она начала рассказывать спокойно, ровным тоном, демонстрируя, что здесь — ее владения. Эта безупречная тактика одновременно привлекла внимание Юнио и доставила удовольствие ее отцу. Через пять минут сеньор Фабрегас взял меня под руку и сказал, что лучше оставить Монтсе наедине с гостями, дабы она могла без помех показать им библиотеку. И я понял, что он совсем не против, чтобы между его дочерью и принцем установились романтические отношения. Прежде чем уйти, я взглянул на них обоих и, несмотря на то что Монтсе по-прежнему выглядела спокойной, понял: между нею и Юнио происходит нечто важное. Да, насколько слаб человек! Ведь Монтсе знала, что под обликом сказочного принца могла таиться черная душа, и все равно поддалась чарам и оказалась неспособна отличить свои грезы от реальности. Я даже испугался, что она забудет об уговоре с господином Смитом, о своей роли Маты Хари. То же самое происходило и с Юнио: казалось, ему не важно, что Монтсе стоит ниже его на социальной лестнице, а внешность ее не слишком соответствует эстетическим канонам арийской расы. Впрочем, он тоже под них не подпадал. Но закон влечения между людьми и заключается в способности пренебречь любыми условностями, свидетельствуя о том, что, когда настает момент истины, идеология всегда отступает на второй план.
Между тем мое внимание привлек шофер принца, ожидавший хозяина во внутреннем дворике. С тех пор прошло много лет, но я по-прежнему вижу перед собой юного Габора, и он представляется мне воином Священного отряда фиванской армии: они сражались по двое и всегда были готовы отдать жизнь за товарища. Я слышал, что между ними существовала тесная эмоциональная связь и даже возникали гомосексуальные отношения. Не исключено, что именно такие чувства связывали Юнио и Габора. Мои подозрения на этот счет так и не подтвердились; не думаю, что Монтсе была со мной согласна (говорят, женщины обладают особым чутьем и способны понять, гетеросексуален мужчина или нет), однако привязанность Юнио к Габору выходила за рамки товарищества. Они были безгранично преданы друг другу и в нужный момент могли защитить свой союз. Если одному из них приходилось говорить о другом, он делал это очень осторожно и с благоговением, бдительно охраняя его интересы. Именно так и произошло в тот вечер, когда я попытался выудить у Габора информацию о принце. Он стал запинаться и разыгрывать из себя скромного шофера, который возит своего хозяина и ждет его в машине, пока тот занимается делами. Но это была деланная скромность; своим поведением он просто учтиво давал мне понять, что у меня нет права вмешиваться в дела, меня не касавшиеся.
Визит принца имел для нас два удачных результата. С одной стороны, и Юнио, и синьор Тассо выбрали несколько книг, за которые намеревались заплатить еще семнадцать тысяч лир; с другой стороны, принц пригласил Монтсе на обед в благодарность за ее помощь. Сеньор Фабрегас счел, что первое свидание не может состояться так быстро, однако Оларра напомнил ему: принц — герой Гражданской войны, а подобной заслугой не может похвастаться никто из обитателей академии, даже он сам. Не говоря уже о том, какие благоприятные последствия могут иметь для академии романтические отношения между Монтсе и принцем-чернорубашечником, имеющим связи в высших кругах фашистской аристократии. Должен признаться, я пытался попасть на этот обед любыми способами, но из-за синьора Тассо мне не хватило места в машине.
— «Итала» — пятиместный автомобиль, но это только на крайний случай. Некрасиво заставлять девушку сидеть между двумя кавалерами, — объяснил Габор.
Попрощавшись с компанией на площади перед Сан-Пьетро-ин-Монторио и подмигнув Монтсе, напоминая ей о наших дружеских отношениях и о порученной ей миссии, я отправился на террасу.
Рубиньос слушал радио Ватикана. Казалось, что его смущает то, что он слышит.
— Господин стажер, вы что-нибудь понимаете в церковных делах? — спросил он.
— В церковных делах никто ничего не понимает, — ответил я.
— Я именно так всегда и считал, но потом у меня возник вопрос: а подобает ли такой ход мыслей настоящему фашисту? Гильен говорит, что истинный фашист должен слепо верить приказам командира и церкви, потому что на войне главное — верить и подчиняться.
Рубиньос имел в виду своего непосредственного начальника, капрала Хосе Гильена, у которого в голове царил хаос.
— Может, ты не фашист? Ты никогда не думал об этом?
Рубиньос несколько секунд размышлял.
— А если я не фашист, то кто же я тогда?
— Все мы — лишь мелкие сошки перед лицом великой катастрофы, Рубиньос. Мы сейчас — никто, мы просто выживаем.
— Гильен тоже говорил мне, что индивидуализм — самая страшная чума нашего общества.
— У Гильена в голове ветер гуляет, он как попугай повторяет политические лозунги. Проблема нашего общества — не в форме государственного устройства, а в отсутствии правосудия и основных прав граждан.
— А вы самым настоящим красным заделались, господин стажер. Если Оларра вас услышит, он вам задаст. Ему доставит большое удовольствие расстрелять кого-нибудь в саду академии. Он прямо жаждет поднять бучу, чтобы на собственной шкуре почувствовать, что такое война.
— Оларра тоже мало что значит, — заметил я.
Рубиньос лукаво улыбнулся, давая понять, что согласен со мной.
— В конечном счете получается, что я не разбираюсь в церковных делах, потому что и в людях тоже не разбираюсь, — заключил он.
Рубиньос был прав: разбираться в людях — не так-то просто. По крайней мере пока они постоянно чем-то недовольны, пока к ним не вернется здравый смысл.
Я склонился над перилами и, как обычно, стал считать башни и купола, видневшиеся вдалеке, под фиолетовым небом. Но на самом деле я искал заведение, где обедали сейчас Монтсе и Юнио. Но разве это было возможно! Воображение рисовало мне то один ресторан, то другой; я представлял себе их лица, и все у меня внутри горело. Потом в одном из домов по виа Гоффредо Мамели кто-то фальшиво запел, и мое подсознание превратило этот хриплый вопль в нежную мелодию: «Ah! Com’e bello esser innamorati!»[19]
Монтсе вернулась к ужину. Я никогда не видел ее такой счастливой. Безграничное, почти детское счастье делало ее почти отрешенной, она словно витала в своих грезах. И говорила без умолку, и все время улыбалась. Она не ходила, а летала. Поначалу я объяснил ее эйфорию опасностью, которая часто вызывает восторг, когда минует, но потом понял: подобное состояние — результат ее сердечных переживаний. Я все время спрашивал себя: почему счастье так странно действует на людей? Испытывая его, мы как будто торопимся жить, спешим, хотя все должно быть наоборот. Быть может, все мы понимаем, насколько эфемерно счастье, им нельзя обладать всегда, и нужно смириться с этим и радоваться, если оно встретится нам на пути и согласится какое-то время идти рядом с нами. Ясно, что Монтсе столкнулась с ним в тот вечер и теперь, не зная, как с ним обращаться, подхлестывала его хлыстом по крупу, как коня, чтобы оно скакало быстрее. Для меня территория, на которую ступила Монтсе, была новой. Я испытывал странное чувство, нервничал и наконец тоже принял участие в безумной гонке за химерой.
— Ну, как все прошло? — спросил я.
Глаза ее блестели, как светлячки; как и у них, этот свет служил лишь одной единственной цели — привлекать самца.
— Просто замечательно, ведь Юнио — чудесный человек. Но я столько съела, что теперь мне стыдно, — ответила она.
Монтсе относилась к людям без предрассудков: она просто закрывала глаза и забывала об их прошлом, словно оно никогда не существовало. Однако мне показалось, что она перегибает палку, называя Юнио, тесно связанного с нацистами, «чудесным человеком».
— Полагаю, вы о чем-то разговаривали с принцем или ты в рот воды набрала?
— Ну разумеется, у нас было время о многом поговорить. Он рассказал мне, что добродетели фашизма — это упорство и труд, физическая и моральная стойкость, осмотрительность в словах и делах, безграничная верность присяге, а также уважение к традициям в совокупности с верой в завтрашний день. Он говорил, что свобода должна быть не целью, а средством, и, как любое средство, ее нужно контролировать и управлять ею, а в таком обществе, как итальянское, нужно сначала исполнить свой долг, а уж потом требовать права. Ты знал, что, по мнению Муссолини, юность — это Божье проклятие, от которого мы понемногу избавляемся?
— По правде говоря, мне мало что известно о Муссолини, — признался я. — Однако всякий раз, когда я вижу его хмурое мраморное изваяние, мне кажется, что передо мной уличный хулиган.
— Принц не во всем согласен с Муссолини. Юнио — фашист с собственными идеями. Он — современный человек и даже патриот. Он любит поэзию — Байрона и Леопарди, ему нравится абстрактная живопись. И у него нет девушки.
Если Монтсе хотела вывести меня из себя, ей это почти удалось.
Она помедлила несколько секунд и добавила:
— Мы успели побеседовать и об этой злополучной карте.
Ревность заставляла меня относиться с подозрением к любому предмету, который они обсуждали. Я воскликнул, не скрывая беспокойства:
— Ты говорила с ним о Карте Творца?
— А почему бы нет? Ведь именно об этом просил меня господин Смит.
— Да, Смит просил тебя об этом, но предполагалось, что эту тему поднимет сам Юнио, а не ты. Если ты проявила к ней слишком большой интерес, он может заподозрить что-то неладное и перестанет тебе доверять.
— Послушай, ведь это я нашла книгу и выбрала ее для продажи, а поэтому логично, что я ее пролистала — так почему бы мне не обсудить ее с человеком, ее купившим? Кроме того, я не стала называть карту тем термином, каким обозначил ее Смит. Я просто заметила, что в последней главе упоминается странная карта…
— И как отреагировал принц? — прервал я ее.
— Совершенно нормально. Не знаю, действительно ли она имеет огромную ценность, но Юнио, кажется, в это не верит. Он сказал, что речь идет о «классическом примере» легенды, согласно которой Бог собственноручно создал карту, где отображены средоточия мировой власти, ушедшие под воду материки, подземные города, где жили расы сверхчеловеков. Он также сообщил мне, что послал книгу Генриху Гиммлеру, рейхсфюреру СС, поскольку нацисты ищут доказательство того, что в золотой век боги, находясь среди людей, «тьмою туманной одевшись, обходят всю землю». Теперь он ждет инструкций из Германии.
— Что означает эта фраза?
— Это афоризм Гесиода, здесь имеется в виду миф об утраченном континенте, о земле, где боги жили вместе с людьми[20]. Кажется, нацисты убеждены в том, что являются наследниками одной из этих сказочных цивилизаций. Так что, по их мнению, в Ватикане хранится не только Карта Творца, но и тайная рукопись, повествующая об истории Атлантиды, «Туле», страны великих предков. Кажется, арийские народы были выведены из этой Атлантиды последним Богочеловеком после Всемирного потопа. Они обосновались в Европе и Азии, от пещеры Гоби до Гималаев. Там, на самой высокой земной вершине, они построили Солнечный Оракул и оттуда стали править планетой, возрождаясь в телах вождей народов, выживших после катастрофы.
Я не мог отрицать: Монтсе хорошо справилась со своей работой. Однако признавать это я не собирался.
— Стало быть, все беды нашего мира происходят по вине этих сверхсуществ. Достаточно лишь взглянуть на лица Гитлера и его приспешника Гиммлера, чтобы понять: они — кто угодно, только не представители высшей расы. Честно говоря, я не знаю, зачем Смит теряет время на столь странное дело и зачем вынуждает нас тратить наше. Карта способна изменить мир — это самая дурацкая идея, о которой я когда-либо слышал.
В то время я и представить себе не мог, насколько был прав, и однако же ошибался в одном аспекте, впоследствии оказавшемся очень важным: если карта, копье или чаша действительно не могут изменить историю, то это способен сделать фанатизм тех, кто дает себя обмануть апокалиптическими и мессианскими посланиями, связанными с этими предметами. Сейчас я ясно вижу, что нацисты разыскивали священные талисманы, чтобы оправдать ими свою бессовестность и жестокость. Как будто для того, чтобы приблизиться к Богу, нужно сначала заключить договор с дьяволом.
— Мне она кажется увлекательной.
— Тебе нравится принц, вот и все, — язвительно заметил я.
Монтсе наконец спрыгнула на землю со своего коня счастья.
— А для тебя это важно, — произнесла она.
Что я мог сказать? Она была права. Но момент, чтобы сделать ей признание, казался мне неподходящим. Я был сейчас в явно невыгодном положении.
— Думаю, нам лучше покончить с этим безумием, пока еще не слишком поздно. Ну какие мы шпионы! Завтра я встречусь со Смитом и сообщу ему, что мы передумали, — решительно сказал я.
— Полагаю, уже слишком поздно. Я договорилась встретиться с Юнио через два дня, — призналась она. — А теперь нам нужно разойтись, прежде чем мой отец заподозрит что-нибудь.
Что она имела в виду? Не хочет, чтобы ее отец думал, будто я пытаюсь вмешиваться в ее отношения с Юнио? Мне, разумеется, было все равно, создастся ли такое впечатление у сеньора Фабрегаса. Однако мне стало так плохо, что я думал только о том, как отплатить ей. Теперь, когда я вспоминаю о том дне с расстояния прожитых лет, мне кажется, что замечание Монтсе стало тогда решающим: я изменил свою позицию по отношению к войне, шедшей в Испании, и ситуации в Европе. Она заставила меня понять, что не принимает меня всерьез именно из-за моей склонности к соглашательству, что ей противна та нездоровая атмосфера, в которой я жил, стараясь держаться в стороне от мировых событий, думая, что достаточно закрыть глаза, чтобы проблемы исчезли сами собой. Хуже всего, что я нисколько не притворялся. Я просто был таким. Кто знает, может быть, при других обстоятельствах, в мирное время, мое поведение не имело бы такого значения, но пока Испания истекала кровью, требовались такие люди, как Юнио, Смит или даже секретарь Оларра, люди, у которых есть цель. Полутона и равнодушие ничего не стоили, нужно было принять чью-либо сторону, довести дело до конца и сполна испытать на себе последствия. В те времена это была единственная достойная жизненная позиция. В противном случае оставалось лишь смириться с окружающей жестокостью. Полагаю, именно тогда я и решил всерьез работать со Смитом — хотя бы потому, что, участвуя в его предприятии, не нужно было надевать военную форму, проявлять отвагу и выступать перед народными массами. Должен признать: фашистские лозунги никогда не привлекали меня, однако, если оставить в стороне вопросы идеологии, мой интерес к ним объяснялся духом индивидуализма и нежеланием стать одним из стада, поскольку я всегда испытывал неприязнь к человеческим толпам. Я не знал тогда одного: мое решение заставит меня вести себя гораздо смелее, чем я мог себе представить.
Монтсе не спустилась к завтраку. У нее начался кашель и болело горло. Я подумал, что принц, вполне вероятно, мог отравить ее во время обеда. Одним из тех ядов, которые невозможно обнаружить и которые убивают медленно, как любовь.
— Я сейчас приготовлю ей репчатого лука от кашля и несколько кружочков помидора — для горла, — предложила свою помощь донья Хулия.
— Лук и кружочки помидора? Ради Бога, донья Хулия, вы что, собираетесь лечить мою девочку салатом? — вмешалась мать Монтсе, женщина скромная, жившая в тени своего мужа.
— Уверяю вас, дорогая, нет лучшего средства от кашля, как разрезать луковицу пополам и положить ее на ночной столик. Испарения, которые она выделяет, творят чудеса. И то же самое происходит, если приложить кусочки помидора на горло: они исцеляют как по волшебству, — уверяла донья Хулия.
— Исцеляют как по волшебству? Не говорите глупостей, дорогая сеньора. Ваши снадобья — пощечина науке. Не забывайте, что, хотя обстоятельства, в коих мы оказались, и заставляют нас пренебречь этим фактом, здесь — академия, и в ней нет места предрассудкам, — напомнил секретарь Оларра.
— Вы думаете, что на свете есть что-нибудь более научное, чем матушка-природа? Я готова поспорить на что угодно: девочка к обеду поправится, — добавила донья Хулия, после чего взяла нож и сделала маленький надрез на подушечке своего пальца.
— Вы соображаете, что делаете? — упрекнул ее секретарь.
— Я покажу вам, в чем заключается истинная наука. Сделайте такой же надрез, как я, — ответила донья Хулия.
— Мне — разрезать палец? Донья Хулия, вы, очевидно, сошли с ума.
— Сделайте маленький надрез, а потом смажьте небольшим количеством спирта и йода; я же положу на ранку белый сахар. Завтра утром ваша ранка только-только начнет рубцеваться, а моя полностью заживет. Дайте мне сахар, донья Монтсеррат.
Мать Монтсе выполнила ее просьбу, и донья Хулия посыпала порез сахаром.
— Теперь я понимаю, почему вы единственная видите этот призрак, — сказал Оларра.
— Вчера она снова приходила в мою комнату во время сиесты. Она стояла, прислонившись к оконному косяку, и смотрела на меня, — подтвердила донья Хулия.
— Стало быть, у нее есть голова, — сделала вывод донья Монтсеррат.
— Как у вас и у меня. У нее каштановые волосы, огромные карие глаза, веки в голубоватых сосудах, а кожа бледная, почти прозрачная. Это очень красивая молодая женщина, — заявила донья Хулия.
— Именно так и описывали Беатриче Ченчи, поэтому ее отец и поступил с ней так, — заметила донья Монтсеррат.
— И поэтому она так поступила со своим отцом, — отрезала донья Хулия.
— Отец, изнасиловавший свою дочь, заслуживает кастрации, — заявила донья Монтсеррат.
— Смерти он заслуживает, смерти. Я пообещала призраку, что сегодня поставлю ей свечку в церкви Сан-Пьетро-ин-Монторио, а еще сделаю все возможное, чтобы выяснить, где находится голова. В сущности, бедняжка хочет только одного: чтобы ей вернули голову, и она могла упокоиться с миром.
— Я слышала, что череп забрал какой-то французский солдат, — заметила донья Монтсеррат.
— Его звали Жан Макюз. Но, как рассказала мне сама Беатриче, этот человек больше не знал покоя в жизни. Совершить такую ужасную кражу! Вы разве не знаете, как умер этот Жан Макюз?
— Понятия не имею, донья Хулия.
— Ему отрубили голову и положили ее в урну, принадлежавшую африканскому султану. Как говорится… все, взявшие меч, от меча и погибнут[21].
— Вы серьезно?
— Так сказал призрак Беатриче Ченчи, — торжественно произнесла донья Хулия.
Донья Монтсеррат дважды перекрестилась.
— О, прошу вас, дамы, не хватает только провозгласить: да здравствует смерть! — воскликнул секретарь Оларра.
— А девочка просто влюбилась в этого принца. У нее поднялась температура, но она не больна. Зато у нее потерянный взгляд, и она постоянно вздыхает, — заметил сеньор Фабрегас, возвращаясь к теме недомогания Монтсе.
— В этом девочка пошла в меня. Когда я влюбилась в своего мужа, то пролежала в постели два или три дня. При мысли о нем меня знобило, я просто теряла сознание, — произнесла донья Монтсеррат таким тоном, будто говорила о человеке, которого нет в комнате, словно герой этого рассказа и ее муж — не одно и то же лицо.
Я пытался переварить заявление сеньора Фабрегаса, как вдруг заметил, что он пристально смотрит на меня. Мне хватило одной минуты, чтобы прочесть в его глазах обращенное ко мне послание: «Парень, тебе придется довольствоваться объедками».
Сославшись на свое желание навестить больную, я отправился в комнату Монтсе. Там было холодно, как и во всей академии, и Монтсе дрожала, хотя и была укрыта несколькими одеялами и лежала на подушках из гусиного пуха. Плечи ее укутывал материнский платок, придававший ей выражение невинности и чистоты. Монтсе делала вид, что читает, но выглядела она усталой и неотрывно смотрела в какую-то точку на стене.
— Как ты себя чувствуешь? — поинтересовался я.
— Папа убежден, что война кончится через несколько недель; Юнио же говорит, что она продлится годы. Как ты думаешь, кто из них прав?
Слова Монтсе дали мне понять, что сеньор Фабрегас не ошибся в своем диагнозе: ее здоровье пошатнулось именно из-за любви. Я оставил свои прогнозы при себе.
— А тебе кого из них хотелось бы видеть победителем в этом споре? — ответил я вопросом на вопрос.
— Я хочу, чтобы война закончилась как можно скорее, завтра же, если это возможно, но в то же время не хочу уезжать из Рима, — призналась она.
— Совсем недавно ты говорила мне, что жаждешь вернуться в Барселону, — напомнил я ей.
— Недавно все было по-другому. Ты забыл, что мы теперь шпионы?
На самом деле Монтсе следовало сказать: «Ты забыл, что я теперь влюблена?»
— Как я мог об этом забыть? Однако я не могу забыть и то обстоятельство, что Мата Хари провалилась и ее расстреляли, обвинив в государственной измене. Я боюсь.
— Если я нравлюсь принцу, бояться нечего. А уж о том, чтобы ему понравиться, я позабочусь. Я говорила с отцом, и он согласен потратить немного денег на обновление моего гардероба. Доверься мне, все будет хорошо.
Слова Монтсе причинили мне острую боль. Я не собирался превращаться в ее конфидента и наперсника в тайном грехе, а именно такую роль она мне отводила.
— Ты не рассказывала отцу о нашем задании?
Я сделал особый акцент на притяжательном местоимении, прибегнув тем самым к единственному доступному мне на тот момент способу стать ей ближе.
— Успокойся, мой отец считает, что я хочу заманить принца в свои сети, и одобряет этот план.
— А ты чего хочешь?
— Если нам удастся спасти человечество, быть может, мы сможем спасти и принца, — рассудила она.
Монтсе не учитывала того обстоятельства, что собирается спасти человечество от принца и таких, как он, что именно с ними нам предстояло сражаться; однако я предпочел промолчать, чтобы не усугублять ситуацию.
— Да, быть может, ты сумеешь его спасти.
— Мама говорит, что женщина способна на все, даже на невозможное. Бывают хорошие и плохие фашисты, как в винограднике Господа, и Юнио принадлежит к первым. Он сам сказал мне, что благородство человека заключено не в его имени или титуле, а в сердце.
Мысль о том, что Монтсе считает Юнио добрым самаритянином, вывела меня из себя. Спустя годы, вспоминая подобные разговоры, мы сходились во мнении, что в то смутное время лишь мечты и освещали нашу жизнь. Я не могу упрекать Монтсе за ее поведение, потому что и сам ухватился за нее, как за спасение, ища в ней опору. У нас возникло ощущение, что жизнь шла своим чередом, следуя сюжету романа, в котором мы были главными героями, и что мы имели право действовать, как персонажи. Теперь, когда эта книга уже давно закрыта, а обложка начинает покрываться пылью забвения, я понимаю: мы стали жертвами своей эпохи и мира, где правили палачи.
Я пришел на протестантское кладбище на пять минут раньше, чем было условлено. Перед этим я побывал в пиццерии «Поллароло», назвал пароль официанту, съел пиццу «Маргарита» с базиликом и чувствовал себя полным идиотом. Поскольку записать то, что Монтсе рассказала мне накануне, я не мог, в трамвае от пьяцца дель Пополо до Тестаччо я ехал, пытаясь заучить услышанное, как школьник. Впрочем, вся информация сводилась к тому, что Юнио отослал книгу шефу СС Генриху Гиммлеру, который собирал доказательства превосходства арийской расы. О планах немцев похитить карту из Ватикана Юнио ничего не сказал Монтсе: то ли потому, что таковых не существовало, то ли потому, что принц не до конца доверял своей принцессе. В общем, не слишком много.
Кладбищенская калитка закрылась за моей спиной, и меня охватил озноб. Я чувствовал, что мне не хватает ловкости и хитрости для того, чтобы быть шпионом или даже просто связным. Грозящая опасность внушала мне сильнейший страх. Однако ради Монтсе я двинулся дальше.
Пройдя через ворота, отделявшие современную часть кладбища от старой, я разглядел нелепую фигуру Смита, сидевшего на деревянной скамейке напротив могилы Китса. Табличку с эпитафией установило здесь английское общество любителей поэзии. Я говорю нелепую, потому что он склонился на левую сторону, словно искал что-то на земле. Забавно: наше подсознание чутко реагирует на все необычное, а вот сознательное «я» слишком поздно понимает, что же на самом деле происходит. Как будто в подсознании сохранился животный инстинкт выживания, атрофировавшийся у сознательного «я» за долгие тысячелетия развития цивилизации. Скрытый инстинкт вдруг просыпается, и мы ощущаем близкую опасность. Тогда наши мышцы напрягаются, и разум готовится к сражению. В такие минуты мы способны на поступки, невозможные для нас в обычной ситуации. Знаю, это может показаться странным, но я еще издали ощутил, что Смит мертв, прежде чем остальные мои чувства зафиксировали случившееся. Смерть можно почуять в воздухе по характерному запаху — ее дух предшествует чувственному восприятию. Я подошел к нему, стараясь соблюдать величайшую осторожность, словно боялся потревожить его глубокий сон. Между бровями у него виднелось небольшое отверстие, из которого вытекала струйка крови. Она разделялась, стекая к уголкам глаз, откуда потом бежала вниз, словно слезы. Я несколько мгновений разглядывал его, силясь понять, осталось ли где-нибудь в этом теле дыхание жизни. Казалось, он рассматривает меня широко раскрытыми глазами с интересом, почти с жадностью, но в действительности это был пустой, отсутствующий взгляд покойника. Осознав наконец положение, в которое попал, я сообразил, что убийца Смита, возможно, находится рядом. Эта мысль поначалу парализовала меня, и я с большим трудом сумел приказать своим ногам двинуться по направлению к выходу. Калитка оказалась закрытой, и тревога моя от этого усилилась. Я вдруг почувствовал себя запертым в клетке животным. И, словно дикий зверь, я закричал, призывая на помощь сторожа. Тогда, словно армия оживших мертвецов, из-за надгробий начали выходить люди. Клянусь, в первое мгновение у меня закралось подозрение, что это гости из потустороннего мира, но по мере того, как они окружали меня, я понял, что вот-вот буду арестован членами наводящей ужас ОВРА — политической полиции Муссолини, в чьи обязанности входила борьба с врагами режима. Я упал на колени — не знаю, для того ли, чтобы просить о пощаде или чтобы молиться, думая, что настал мой смертный час, но тут кто-то надел мне на голову капюшон и стал связывать руки веревкой. Наконец меня отвели в машину и засунули в багажник.
— Постарайтесь не кричать и не шуметь, а не то… Это займет максимум семь-восемь минут, — произнес чей-то голос снаружи.
Я решил, что столько мне осталось жить — семь-восемь минут. Хотя, если в намерение этих людей входило убить меня, не имело смысла увозить меня с кладбища, разве что сначала они хотели применить пытки. Разумеется, я и не собирался оказывать сопротивления; напротив, я готов был рассказать им все, чтобы спасти свою жизнь. Потом мне подумалось, что Монтсе, возможно, постигла та же участь и мы с ней, вполне вероятно, встретимся в комнате для пыток. Мне хотелось, чтобы именно так и вышло, и не только потому, что мне казалось: окажись она рядом, гораздо проще будет объяснить нашим похитителям, что вся эта история — сущее недоразумение, а мы — всего лишь неразумные юнцы, но и по другой причине. Если нам суждено погибнуть, по крайней мере я еще раз увижу ее перед смертью.
Когда машина остановилась и багажник открыли, я не выдержал.
— Porca miseria![22] Этот тип обгадился! — воскликнул один из похитителей.
Меня стало мутить от вони.
— Успокойтесь! Мы ничего вам не сделаем! — пообещал тот, что разговаривал со мной в машине.
Я никогда прежде не попадал в столь унизительную ситуацию, так что на сей раз добровольно готов был умереть. Быть может, если повезет, у меня не выдержит сердце во время допроса.
— Я задыхаюсь, — пробормотал я.
— Найдите ему чистые брюки, — приказал человек, по всей видимости, руководивший операцией.
Потом меня потащили в какую-то комнату, развязали руки и сняли капюшон. Там я обнаружил чистые брюки, лохань с водой и мыло и привел себя в порядок.
Когда мои глаза снова привыкли к свету, я разглядел коренастого мужчину с лицом, испещренным тонкими морщинами, какие обычно бывают от солнца, с угольно-черными глазами и смуглым лицом — то был типичный итальянец-южанин.
— Значит, вы — Троица. Если бы вы пришли на кладбище на десять минут раньше, то сейчас были бы там же, где и Смит. Вы едва избежали его участи, — сказал незнакомец.
— Меня зовут Хосе Мария Уртадо де Мендоса, — поправил я его, решив не подтверждать ничего из сказанного им.
— Но ваша подпольная кличка — Тринидад. Успокойтесь, вас окружают друзья, — заверил мой собеседник.
— У вас странные представления о дружбе, — усмехнулся я.
— Нашей задачей было спасти вас, что мы и сделали.
— Спасти меня от кого?
— От тех, кто убил Смита.
— А кто эти люди? — поинтересовался я.
— ОВРА. Нацисты. Ватикан. Кто знает? — ответил он.
— Вы забыли принца Чиму Виварини.
Мой собеседник улыбнулся:
— Нет, уверяю вас, я не забыл принца Чиму Виварини.
— Кто вы такой? — спросил я.
— Скажем, меня зовут… Джон Смит.
— Смит мертв, — напомнил я ему.
— Здесь все мы носим имя… Джон Смит, — пояснил незнакомец, движением руки как будто указывая на своих товарищей, хотя те потихоньку покинули помещение.
— Тот Джон Смит по крайней мере был похож на Джона Смита, в то время как вы… — не удержался я.
— Внешность не имеет значения, важно одно: мы боремся за искоренение фашизма в Европе, — возразил он.
— По вашей форме я мог бы поклясться, что вы служите в тайной полиции Муссолини, — добавил я.
— Вы снова отталкиваетесь от внешности. Одеваясь так же, как твой враг, легче от него избавиться. Я же уже сказал вам: мы — друзья.
Кем бы они ни были, я все равно рассказал бы им то, что они хотели услышать.
— Что вам нужно от меня?
— Информацию, которую вы должны были сообщить Смиту.
— И вы меня отпустите?
— Никто вас не удерживает. Говорите — и можете уходить.
Оставалась вероятность, что, когда я выложу все, что знаю, этот новоявленный Смит пустит мне пулю в лоб. Но делать было нечего.
— Принц Чима Виварини отослал книгу Генриху Гиммлеру. И теперь ждет от него указаний. На данный момент никакого плана кражи Карты Творца у них не существует.
— Что-нибудь еще?
— Немцы также разыскивают рукопись об Атлантиде, в которой рассказывается о высшей расе людей. Это все.
— Видите, как просто? Теперь вы можете идти. Ах, чуть не забыл. Следующую встречу мы устроим иначе. Вы пойдете в пиццерию, и Марко укажет вам время и место явки. После сегодняшнего происшествия нужно будет усилить меры предосторожности. Передвигаясь на трамвае, время от времени выходите из него на остановках и садитесь на следующий; выбирайте кафе, где много народу и несколько дверей. Никогда не выходите через дверь, в которую вошли.
— Вы полагаете, после всего, что случилось, я по-прежнему намерен играть в шпионов?
— Не стоит воспринимать это как игру: речь идет о работе, которая впоследствии принесет пользу многим людям, — возразил он.
— Это всего лишь слова. Вы убиваете друг друга из-за дурацкой карты, из-за… предрассудка. Нет, это вы играете, — стал обвинять его я.
— Нам все равно, верят ли Гитлер с Гиммлером в эзотерические свойства этой «дурацкой» карты, как вы ее назвали; нас беспокоит тот факт, что, завладев ею, они используют ее как повод к наступлению на страны, граничащие с Германией. Опасна не карта, а теория жизненного пространства, идея о превосходстве Германии и о том, что ей нужны новые территории.
— Вы просите меня пожертвовать жизнью ради мертвеца? Если бы Смит по крайней мере был жив…
— Вы, очевидно, не понимаете, что поставлено на карту, — заметил Смит номер два.
— Демократия? Не смешите меня. Что сделала демократия для бедняков, кроме того, что дала им возможность голосовать и выбирать, какого рода бедность предпочесть? Да, я знаю, сейчас вы скажете мне, что демократия — наименьшее зло из всех систем правления, и я с вами соглашусь, однако сам я предпочитаю оставаться в стороне от происходящего.
Новоявленный Смит выслушал мою тираду, не переставая улыбаться. Мне показалось: я вижу в его глазах то же выражение, что и у Монтсе, когда она хотела сказать мне, что мне недостает идеалов, без которых жизнь становится невыносимой. Это был взгляд сочувствия, таким смотрят на неизлечимого больного.
— В таком случае сделайте это ради своей подруги, — предложил мой собеседник.
— Для нее происходящее — тоже не более чем игра. Она думает, что влюблена в принца, и она на что угодно готова ради его общества.
— Вы сами сказали: она влюблена и поэтому не откажется от своей задачи. Она пойдет до конца, ибо ни один влюбленный не бросает дела на полпути. И даже тогда, когда все плохо, влюбленному кажется, что перед ним открываются новые возможности. Нет, ваша подруга не отступит.
— Отступит, как только я расскажу ей, что Смита убили — вполне вероятно, по приказу принца, — произнес я с видом человека, показывающего противнику выигрышную карту.
— Вы уверены? Вы можете доказать, что приказ убить Смита исходил от принца Чимы Виварини? Так вы только настроите свою подругу против себя: ведь она подумает, будто вами движет ревность.
Неужели мои чувства к Монтсе столь очевидны, что даже незнакомец способен о них догадаться? Смит номер два был прав. Лучше ничего не говорить Монтсе. У меня нет никаких подтверждений тому, что Юнио имеет отношение к убийству Смита. Меня снова охватило то же чувство тревоги, которое я испытал, оказавшись запертым на кладбище.
— А если принц решит от нее избавиться? — предположил я.
— Он на это не пойдет: ведь полагая, что ваша подруга в курсе событий, он попытается использовать ее, чтобы вытянуть из нее информацию, или же, если это не удастся, снабдить ее ложными сведениями. Это довольно распространенная практика у шпионов.
— Шпионить за шпионами. А что будет, когда моя подруга перестанет быть полезной принцу?
— Мы отзовем ее, прежде чем это случится, обещаю вам. Мы умеем по определенным признакам вычислять, когда ситуация начинает ухудшаться. Мы же первые заинтересованы в том, чтобы никто не пострадал. Нам ни к чему привлекать внимание.
Новоявленный Смит излагал все это очень уверенно, однако мне его рот казался расщелиной, за которой открывается бездонная пропасть.
— Полагаю, по отношению к Смиту у вас были те же планы, однако его грохнули прямо у вас на глазах, — добавил я. — Откровенно говоря, ваши аргументы звучат для меня неубедительно.
— Смит — совсем другое дело. Нравятся вам мои аргументы или нет, но у вас есть лишь один путь — продолжать сотрудничать с нами; в противном случае вашей подруге придется взять на себя также и ваши обязанности. Вероятность того, что ее жизнь будет подвергаться опасности, увеличится.
— Хорошо, я буду с вами сотрудничать, но только я хочу, чтобы вы разработали план, как увезти нас из Рима, если дела пойдут действительно плохо.
В ту пору я еще не знал двух основных правил шпионской деятельности. Первое гласит: когда все хорошо, никто тебя не благодарит; и второе: когда дела идут наперекосяк, все делают вид, что с тобой не знакомы.
— Договорились. Мы вытащим вас из Рима, если ситуация осложнится, — согласился мой собеседник. — А сейчас один из моих людей снова наденет на вас капюшон и отправит в надежное место. Вам не следует знать, где вы были. Вы ведь понимаете, правда?
Я не стал отвечать. Мои возражения все равно ни к чему не приводили. Я позволил надеть на себя капюшон, и меня повторно запихнули в багажник. На какое-то мгновение мне снова захотелось, чтобы Монтсе оказалась со мной и стала свидетельницей этой сцены — потом можно было бы обвинить ее во всем.
Когда наконец меня отпустили, я понял, что нахожусь у ворот виллы Дориа-Памфили, на Яникульском холме, в пяти минутах ходьбы от академии. Поднявшись к фонтану Акуа-Паола, я огляделся и вдруг понял: окружавший меня римский пейзаж столь же мрачен, как и мое душевное состояние. И тогда я вспомнил о Смите: что бы он сейчас думал, если бы покойники могли анализировать причины собственной смерти? Продолжал бы он говорить: «Несмотря ни на что, дело того стоило»? И я, в свою очередь, спросил себя: а действительно ли дело того стоит?
Рубиньос, как всегда по вечерам, нес свою вахту и потихоньку курил. На сей раз он не спал; казалось, он погружен в глубокую задумчивость. Время от времени он пожимал плечами, словно не понимая того, о чем размышляет. Он казался несчастным идиотом, заброшенным судьбой на далекую террасу в чужой стране. Рубиньос был для меня воплощением подневольного человека; он не осознавал, что является пешкой, марионеткой в руках высшей силы, для которой человеческие создания ничего не значат. Иногда эта сверхъестественная сила именуется войной, ведущейся за мнимые ценности, иногда — природной катастрофой. Но жертвы всегда те же: такие люди, как Рубиньос. Когда я думаю о бомбардировках Дуранго, Герники и Мадрида, то представляю себе таких, как Рубиньос, лежащих среди обломков и развалин. Я не вижу там Оларру, сеньора Фабрегаса, принца Чиму Виварини или Смита — быть может, потому, что они принадлежат к числу тех, кто воспринимает свое рабство как доблесть.
— Есть новости из Испании? — спросил я.
Рубиньос раздавил папиросу подошвой ботинка и вскочил.
— Ах, это вы, господин стажер! Как вы меня напугали! Я подумал, что это секретарь Оларра! Нет никаких новостей, которые превзошли бы по важности то, что произошло сегодня днем в академии.
— А что такое?
— Случилось чудо. Донья Хулия вылечила сеньориту Монтсе при помощи луковицы и трех кружочков помидора. Секретарь Оларра долго вопил по этому поводу, но «изгнанники» истолковали это событие как Божий знак. Они говорят: если беззащитная женщина способна остановить течение болезни одной только луковицей и помидором — то что же сможет совершить Франко, применив пушки и самолеты, которые посылает ему Муссолини. Дуче сегодня объявил об этом по радио.
— Понятно.
— Сеньор Фабрегас целый день выкрикивал лозунги: «Пусть теперь дрожит история, потому что отныне ей придется лицом к лицу столкнуться с нашим каудильо!» или «За Испанию! Пусть тот, кто встанет на ее защиту, погибнет с честью, а предатель, покинувший ее, не найдет приюта даже на Святой земле — и не будет креста над его могилой, и руки доброго сына да не закроют ему глаза!». А потом, чтобы поблагодарить дуче за помощь, все они отправились на мессу.
Переведя дух, Рубиньос добавил:
— Вы знали, что от сахара раны лучше рубцуются, чем от йода?
— Да, Рубиньос, я имел удовольствие сегодня утром завтракать с доньей Хулией.
— Потому что, если донья Хулия права, завтра я натру себе задницу белым сахаром: этот геморрой меня убивает.
— Средства доньи Хулии отлично объясняются законами природы. Проблема в том, что мало кто действительно знает эти законы.
Рубиньос снова развалился на стуле, свернув новую папиросу.
— Мне кое-что неясно в вашем поведении, господин стажер. Вы позволите задать вам вопрос?
— Спрашивайте, Рубиньос, спрашивайте.
— Мне было бы интересно узнать, почему вы каждую ночь поднимаетесь на террасу и как дурак — простите мне это выражение, господин стажер, — любуетесь видами?
— Рубиньос, я поднимаюсь на террасу, потому что с нее открывается лучшая панорама в городе. А еще потому, что отсюда отлично виден Млечный Путь. Не говоря уже о том, какой тут воздух — ответил я, вдыхая вечернюю свежесть полной грудью.
— В том-то и проблема, господин стажер: вы действительно видите город, когда заглядываете через перила?
Над головой Рубиньоса медленно поднимались кольца белого дыма, они растворялись в воздухе не сразу и в те несколько секунд, что висели над ним, казались похожими на нимб.
— Ну конечно, я вижу город, Рубиньос, что же еще я могу видеть?
— Я не вижу Рима, господин стажер, — произнес радист.
— А что вы там видите, можно узнать?
— Галисию, господин стажер, я вижу свою родную Галисию. Башни собора Сантьяго-де-Кампостела, крепостные стены Луго, площадь Марии Питы, устье реки в Рибадео и остров Тоха. Заглядывая через перила, я как будто выхожу на балкон своего дома — и никакого Рима там нет.
— Рубиньос, так происходит потому, что вы смотрите вниз глазами, полными тоски. Уверяю вас, под нами находится Рим.
Я снова взглянул на город, утопающий в сумерках, и понял, что для человека, который не знает его так хорошо, как я, очертания его могут показаться чужими, незнакомыми. Ведь Рубиньос едва успел увидеть Рим днем и еще не привык к нему.
— А еще я чувствую запах моря и рыбы, — добавил он с грустью.
— Сколько вы уже в Риме?
— На прошлой неделе исполнилось десять месяцев.
— И сколько раз вы несли ночную вахту?
— Столько, что у меня уже режим сна сменился.
— Ну, в этом и состоит причина ваших видений.
— Вы так думаете?
— Человек, ведущий ночную жизнь, теряет ощущение реальности, потому что перестает видеть окружающее. Мир превращается в стену мрака, и нам остается лишь воображать его себе. А поскольку вы почти не помните этот город, так как редко покидаете стены академии, то и воскрешаете в своих фантазиях знакомые вам образы и запахи. Вы как бы проецируете фильм в темноте.
— Да, да, так и есть, я вижу фильм, — согласился Рубиньос и замер с открытым ртом от удивления.
В довершение сумятицы этой ночи, наполненной призраками, мне приснился Смит. Он стоял спиной ко мне у могилы Китса. И, словно молитву, повторял эпитафию, высеченную на доске: «Здесь лежит тот, чье имя было написано водой». Я тронул его за плечо, чтобы дать ему понять, что пришел. Он повернулся ко мне лицом, и я увидел, что у него нет рта, хотя я ясно слышал его голос. Затем Смит процитировал фрагмент стихотворения Китса[23]:
Мой дух, ты слаб. Занесена, как плеть,
Неотвратимость смерти над тобою.
В богоподобной схватке с немотою
Я слышу гул: ты должен умереть.
Орлу не вечно в синеву смотреть…
— Вы солгали мне: вы сказали, что никакой опасности нет, и вот теперь вы мертвы, — упрекнул я его.
— Все мы хотим быть не такими, какие мы есть, у всех внутри скрыта мятежная душа, поэтому жить — опасно, — ответил он.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.
Смит улыбнулся мне так, что глаза его сузились, а щеки расплылись в стороны:
— Ответ на ваш вопрос — да, оно того стоило. А теперь не теряйте больше времени и возвращайтесь к своим делам.
Я проснулся испуганный, весь в поту, словно долго-долго бежал, пытаясь скрыться от настигающих меня образов.
Отношения Монтсе с принцем Чимой Виварини вызывали во мне тягостное чувство: в те дни их встречи стали особенно частыми. На протяжении последних нескольких недель Монтсе променяла шпионскую деятельность на звуковое кино, наряды, ужины при свечах и ночные прогулки по самому романтичному городу в мире. Так что мне оставалось лишь искать на ее лице следы происходящего. Удивительно, как много может сказать движение глаз или губ о состоянии души человека. Даже если он старается скрыть свои чувства. Именно так и поступала Монтсе: она стремилась не проявлять своей тревоги и волнения. Но иногда у нее дрожал подбородок, ноздри расширялись больше обычного или глаза блестели, словно драгоценные камни, — и я знал, как следует толковать эти знаки. Они были ярким свидетельством ее любви.
Я встречался с ней только за завтраком (благодаря содействию Юнио она стала ходить на курсы библиотечного дела в Палаццо Корсини, и это занятие отнимало у нее большую часть дня), и в это время она делилась с матерью и доньей Хулией новыми подробностями своих отношений с принцем. Она делала это безотчетно и ненамеренно: например, пересказывала сюжет фильма, который смотрела накануне вместе с Юнио. Я до сих пор помню названия некоторых из этих картин (обычно это были мелодрамы). Например, «Под Южным Крестом» режиссера Гвидо Бриньоне. Очевидно, Монтсе была погружена в схожие переживания: когда человек открывает достоинства нового мира, не обращая внимания на недостатки. Для нее свидания с принцем стали приобщением к взрослой жизни.
Потом разговор переключался на туалеты: какое платье Монтсе следует надеть вечером. Сеньор Фабрегас сдержал свое обещание, и гардероб его дочери пополнился новыми нарядами. К ним добавились костюмы и платья, которые другие обитательницы академии предоставляли в ее распоряжение. Столовая тут же тонула в море непостижимых для меня слов: басон, бейка, блонда, блузон, волан, вырез, вытачка, гофрированный, двойной рукав, кардиган, крючки, напуск — и так далее, до конца алфавита. Я использовал это время, чтобы по лицу Монтсе угадывать состояние ее души, потому что в такие моменты она расслаблялась, бдительность ее притуплялась.
Я стал искать убежища на террасе. Я поднимался туда за полчаса до наступления сумерек, когда свет tramonto[24] становился совсем слабым и покрывал город золотистой патиной, через мгновение сменявшейся радужным сиянием сначала коричневатого оттенка, а потом фиолетового. Умирающий день в агонизирующем городе. Мне нравилось смотреть, как Рим растворяется у меня на глазах, словно прекрасный сон, а когда очертания его становились размытыми и призрачными, мои глаза начинали рисовать в окрестной мгле фантастические фигуры. В сумраке здания словно приходили в движение. Церкви будто плыли над окружавшими их оградами, пространство между башнями и куполами наполнялось мраком, громадная мраморная глыба памятника королю Виктору Эммануилу превращалась в саван грозного привидения, а храмы и развалины на Авентинском, Палатинском и Капитолийском холмах, днем гармонично возвышавшиеся над местностью, сливались с горизонтом, и начинало казаться, что он тоже высечен из камня. В такие мгновения мне представлялось, что истинная драма Рима — не в том, что он — Вечный Город, а именно в том, что он обречен существовать вечно. Такие писатели, как Кеведо, Стендаль, Золя или Рубен Дарио воспевали его упадок и пророчили его исчезновение, не учитывая того обстоятельства, что проклятие Рима — всегда, в том или ином виде, жить в огромном мире воспоминаний.
И вот однажды произошло событие, показавшее, что земля под ногами Монтсе не столь тверда, как ей казалось. Собственно, я даже пришел к выводу, что она совершенно не представляет себе, по какой именно земле ходит.
В один прекрасный день я обнаружил ее на террасе, на том месте, откуда я обычно любовался городом, в обществе Рубиньоса, который в довольно туманных выражениях пытался объяснить ей, как обращаться с биноклем.
— Чем вы тут занимаетесь? — спросил я.
— Сеньорита хочет найти какой-то корабль вон на той горе, господин стажер, — сказал Рубиньос.
— Я пытаюсь разглядеть Авентинский холм, но этот прибор ни на что не годен, — проговорила Монтсе, возвращая бинокль радисту.
— Расскажите ему про корабль, сеньорита, потому что если кто и знает, что именно в Риме можно отсюда увидеть, то это господин стажер, — произнес Рубиньос.
— Полагаю, это все глупости. Речь идет об истории, которую поведал мне Юнио.
— Что за история?
— Сегодня, угостив меня кофе, он предложил мне отправиться вместе с ним в резиденцию Мальтийского ордена, на пьяцца Кавальери-ди-Мальта. Кажется, ему нужно было передать какие-то документы, так как кавалеры ордена готовятся к какой-то поездке…
Пока все шло хорошо.
— И?
— Когда мы подошли к воротам, он попросил меня заглянуть в замочную скважину…
— …И ты увидела купол собора Святого Петра за аллеей кипарисов как на открытке, — предположил я.
— Откуда ты знаешь?
— В Риме каждый хоть раз да заглядывал в эту buco[25]. Автор ансамбля — Пиранези. Собственно говоря, это единственное произведение Пиранези-архитектора, и, если не ошибаюсь, его прах покоится в крипте церкви Санта-Мария-дель-Приорато, являющейся частью комплекса.
— Этот ансамбль открылся передо мной как единое целое, когда я туда посмотрела, — призналась Монтсе.
— В этом и состоял замысел Пиранези. Его целью было преодоление пространства, отделяющего Авентинский холм от собора Святого Петра, посредством оптического эффекта, чтобы у зрителя, заглянувшего в замочную скважину, создавалось впечатление, что купол находится прямо в конце сада, а не в нескольких километрах оттуда, — пояснил я.
Монтсе несколько секунд переваривала мои слова. А потом спросила:
— А что ты можешь рассказать мне о корабле?
— О каком корабле ты говоришь?
— Выходит, все в Риме смотрели в эту замочную скважину, но никто ничего не знает про корабль. В конце нашей прогулки Юнио убедил меня, что холм, на котором расположена резиденция Мальтийского ордена, в действительности представляет собой огромный корабль, готовый в любой момент отплыть в Святую землю. Поскольку я возразила ему, что это невозможно, он заставил меня пообещать, что, вернувшись в академию, я поднимусь на террасу, чтобы удостовериться в следующем: южный склон холма выглядит как гигантская буква «V», потому что это носовая часть корабля.
— Кораблю мало одной только носовой части, чтобы отправиться в плавание, — заметил я.
— Я знаю. Входные ворота на виллу являются дверью в корпус судна, сады, похожие на лабиринты, — это такелаж, парковая ограда — шканцы, а обелиски, украшающие площадь, — мачты.
— И ты поверила в эту сказку?
— Ну ясно, ты говоришь как истинный картезианец, — бросила она.
— А Юнио — продавец снов, — парировал я.
— Мне удалось разглядеть Авентинский холм, — перебил нас Рубиньос.
Монтсе довольно бесцеремонно выхватила у него бинокль.
— Невероятно, но вилла действительно напоминает корабль, — произнесла она.
— Дай посмотреть, — попросил я.
Взглянув через увеличительные линзы, я увидел лишь пару зданий на склоне Авентинского холма, деревья, изгороди и ухоженные цветники.
— Да, на корабль похоже, но сомневаюсь, что он готов сняться с якоря сегодня ночью. Можешь быть спокойна: принц уплывет на этом корабле не раньше, чем через десять тысяч лет, когда здешние места уйдут под воду, — насмешливо заметил я.
Наконец свое мнение высказал и Рубиньос:
— Мне это напоминает галисийскую приходскую церковь. У которой весьма щедрые пожертвования. Это я говорю из-за обилия мрамора.
Я стал подробно объяснять Монтсе, что в Риме бок о бок сосуществуют несколько городов: древний, средневековый, эпохи Возрождения, барочный, неоклассический, Рим Муссолини. Ко всему еще нужно добавить тот, что находится на поверхности, и тот, что под нею, под домами, а также Рим грехов и покаяния, богатый и бедный, живой и тот, что извлекли из-под земли, словно труп. Есть Рим ложной перспективы Палаццо Спада, фальшивого купола церкви Сант-Иньяцио-ди-Лойола, холма Тестаччо (сооруженного из груды осколков амфор для вина и масла), возвышавшегося у древних ворот города, пирамиды Гая Цестия, египетских обелисков, памятников, неуместных в столице христианского мира, наконец, обманный Рим Пиранези.
Мне показалось, что мои аргументы убедили Монтсе, как вдруг в разговор вмешался Рубиньос.
— Вот видите, я — не единственный, кто видит с этой террасы странные вещи, — заявил он. — А еще существует такое, чего увидеть невозможно, господин стажер. Я приведу вам один пример. Однажды я брел босиком по берегу моря в своей родной Галисии и вдруг почувствовал, будто что-то сильно укололо меня в подошву правой ноги. Я остановился, чтобы посмотреть, в чем дело, думая, что это кусок стекла, но ничего не нашел и, заинтригованный, так как боль становилась все сильнее и сильнее, решил раскопать песок в том месте. И я обнаружил там зарывшуюся рыбу. Есть такая разновидность трески — рыба-паук. Это существо прячется в песке во время отлива, у нее сильнодействующий яд в спинном и грудном плавниках. Так что на том пляже была зарыта рыба, и ее невозможно было увидеть. А вдруг то же самое происходит и с кораблем сеньориты?
Я вспомнил метафорический образ корабля, плывущего против течения, которым обычно пользовался секретарь Оларра, характеризуя общее положение дел в академии, и мне подумалось, что на самом деле нас самих несет по воле волн. И кто знает, может, именно такое впечатление создавалось у человека, рассматривающего в бинокль академию с Авентинского холма — корабль бороздит римское небо.
Три недели спустя Юнио пригласил Монтсе в Ватиканскую библиотеку. Я, опасаясь, что он может, воспользовавшись случаем, похитить Карту Творца, попросил взять меня с собой. К моему удивлению, Юнио не стал возражать; напротив, он даже прислал за нами машину.
Габор встретил нас такой самодовольной улыбкой, что мне показалось, что он в курсе всего произошедшего на протестантском кладбище и именно я вызываю у него насмешку. Мне даже подумалось: а не он ли стоит за убийством Смита? Да, теперь мне все стало ясно. Он с одинаковым усердием водит машину и убивает и, вероятно, проявит такое же усердие, если придется избить кого-нибудь или подвергнуть пыткам. В его обязанности входила вся грязная работа, в то время как принц, уклоняясь от ответственности, читал стихи Байрона, которые потом, демонстрируя изысканную чувствительность, нашептывал на ушко дамам за столиком модного кафе.
К спасенью душ и умерщвленью плоти,
Благую цель преследуя притом,
В наш век — вы сотни способов найдете.
— Принц ждет вас у входа в Ватиканскую библиотеку, — сообщил нам Габор.
Мы пересекли Яникульский холм, проехали через площадь Святого Петра, двинулись вдоль стен Льва IV и остановились перед воротами Святой Анны.
— Идите по этому переулку до виа ди Бельведере. Принц ждет вас там, — велел шофер.
И действительно, Юнио стоял у входа во Двор Бельведера рядом с человеком, на шее которого висело распятие. Они непринужденно беседовали, словно между ними существовали доверительные отношения. Я был уверен в том, что, встретившись взглядом с принцем, пойму, причастен ли он к убийству Смита — преступление всегда оставляет след, видимый окружающим. Однако, когда я наконец посмотрел ему в глаза, ничего особенного не произошло. Юнио казался таким же, как всегда. И тогда я понял, что смерть Смита слишком сильно подействовала на меня и все мои домыслы основываются главным образом на ревности, которую я испытываю к принцу.
— Монтсеррат, Хосе Мария, это падре Джордано Сансовино. Джордано, мои испанские друзья, — представил нас друг другу Юнио.
Церемонно пожав нам руки, священник проговорил:
— Мне жаль, что в вашей стране разворачиваются столь трагические события; они — как открытая рана на сердце католической церкви.
И перекрестился.
Это был человек с серьезным, печальным лицом. Глаза глубоко посажены, густые брови почти срослись. Он не носил сутаны, но одежда его все равно производила впечатление строгости. Когда я думаю о падре Сансовино, мне вспоминается следующее обстоятельство: по окончании нашего визита в библиотеку Юнио сообщил нам, что его друг принадлежит к ватиканской контрразведке, учрежденной кардиналом Мерри дель Валем по приказу папы Пия X в начале века, и что в свое время он служил в так называемом «Руссикуме» — учреждении, обучающем священников, которых потом тайно забрасывали в Советский Союз, чтобы они занимались там шпионажем. Принц сделал это признание с такой легкостью, будто секрет подобного рода был незначительным пустяком.
— Мы с Джордано учились вместе в Школе палеографии и дипломатии, учрежденной папой Львом XIII. Сейчас он — один из скрипторов библиотеки, так что он нам тут все покажет, — сказал Юнио.
— Но не более того. Я не хочу тратить день на обсуждение бессмысленных фантазий, — заявил священник.
— Я уже целый час стараюсь выведать у своего друга, где они хранят Карту Творца, ту карту, о которой говорится в книге, но он не признается, — улыбнулся Юнио.
Я до сих пор спрашиваю себя, чего пытался добиться принц, говоря столь откровенно и поставив в неловкое положение и собеседника, и самого себя. Иногда мне кажется, что его поведение было следствием эйфории, в которой в ту пору пребывали торжествующие сторонники итальянского фашизма. Государство Ватикан не зря обязано своим существованием фашистскому режиму. Так что теперь обитателям града Святого Петра приходилось поклоняться и Муссолини. Быть может, именно по этой причине Юнио и ему подобные ходили, распустив хвост, словно именно они являлись здесь настоящими хозяевами. Они чувствовали себя богами в собственных храмах, имеющими право собирать дань со Священного престола. Впрочем, злые языки утверждали, что, подписав в 1929 году Латеранский договор, по которому Ватикан признавался независимым государством, Муссолини на самом деле хотел, чтобы «черные тараканы» — так фашисты презрительно называли членов папской курии — находились под надзором.
— Я уже тысячу раз говорил тебе, что этой карты не существует, а если бы она и существовала и находилась здесь, ее даже не упомянули бы в каталоге, — возразил падре Сансовино.
— Быть может, из соображений секретности? — предположил Юнио, не обращая внимания на желание священника сменить тему.
— Ничего подобного. Просто в библиотеке насчитывается более полутора миллионов томов, сто пятьдесят тысяч манускриптов, столько же карт и шестьдесят тысяч старинных рукописных книг, распределенных примерно по тридцати архивным фондам. Из них нам известно содержание всего примерно пяти тысяч экземпляров, несмотря на то что мы занимаемся каталогизацией с 1902 года. Один человек может обработать не более десяти единиц в год. На чтение, сверку и систематизацию тратится очень много времени, так что пройдет еще целый век, прежде чем станет известно, что же в действительности скрыто в Ватиканской библиотеке. В сущности, у нас тут каждый год случаются находки: например, шестой том «Республики» Цицерона. Впрочем, я сильно сомневаюсь, что однажды здесь обнаружится карта, составленная… самим Господом Богом. Это было бы…
— Если Бог вручил Моисею скрижали с десятью заповедями, не понимаю, почему бы ему не сотворить карту мира, — заметил Юнио.
— Потому что ни в одном тексте не упоминается о существовании этой карты.
— Нет, упоминается — в первом издании Пьера Валериана говорится о ее существовании, а также в письмах художника Джозефа Северна и поэта Джона Китса.
— Уверяю тебя, я читал письма Джона Китса, и ни в одном из них нет ни слова о карте.
— Китс не знал, что попало ему в руки, и Северн тоже, поэтому после смерти поэта под предлогом того, что он скончался от заразной болезни, церковь, изъяв карту, сожгла те письма, в которых упоминалось о папирусе, купленном Северном на протестантском кладбище. Возможно, она находится в секретном архиве.
На какое-то мгновение мне показалось, что я слушаю Смита, а не Юнио.
— Все это досужие домыслы! Секретный архив создали для того, чтобы хранить там официальные документы, а не прятать что-либо.
— Все знают, что в секретном архиве есть свой секретный архив. Интересно, почему вы ни разу не рассекретили ни одного документа из тех, что там находятся?
— Может быть, это объясняется тем, что Ватикан существует как независимое государство всего восемь с половиной лет. Могут ли у восьмилетнего ребенка быть страшные тайны, в которых он не желает признаваться? Нет. Максимум легкие, невинные и простительные прегрешения.
Юнио оглушительно рассмеялся и возобновил свои нападки.
— Да, конечно, государство Ватикан создано недавно, однако церковь существует уже более тысячи девятисот лет, и ее способность к выживанию в значительной степени зависела от умения держать под контролем информацию, сопряженную с ее собственной деятельностью и деятельностью ее врагов. Тут Ватикан ничем не отличается от других стран. Именно поэтому ваше маленькое государство обладает огромными мрачными подвалами, которые позволяют вам прятать все то, что из соображений благопристойности и целесообразности не должно увидеть свет божий и явиться на суд человеческой совести. Если вы кого и напоминаете — то явно не невинное восьмилетнее дитя, а самого дьявола.
Приятельское обращение начинало сменяться ярко выраженным недоброжелательством.
— Иногда у меня создается впечатление, что ты — кто угодно, только не ученый. Впрочем, очевидно, что в произошедших с тобой переменах в значительной степени повинна политика. Ты отлично знаешь, что большинство документов, хранящихся в секретном архиве, попросту нельзя выносить на солнечный свет. Некоторые книги и пергаменты даже опасно открывать — они могут быть навсегда утрачены. Одно дело — рассекретить документ, и совсем другое — вынести его на солнечный свет. И совесть тут совершенно ни при чем.
— Именно поэтому ваши подвалы — подходящее место для хранения Карты Творца. Если ты мне не поможешь, я буду просить содействия у другого скриптора.
Услышав о намерении Юнио подкупить одного из библиотекарей, священник тем не менее остался спокоен и произнес учтиво:
— Нам лучше войти внутрь, иначе твои гости умрут от скуки.
— Мне эта тема кажется очень интересной, — заметила Монтсе.
— О, она ничто в сравнении с сокровищами, которые таятся за этими стенами. Следуйте за мной, — ответил священник.
Быть может, Юнио, Монтсе и даже падре Сансовино не были способны оценить это, но первым сокровищем библиотеки являлось само здание, созданное Доменико Фонтаной, архитектором, заложившим основы современного Рима. Мы поднялись по лестнице, отделявшей Двор Бельведера от Двора Шишки, и, пройдя по множеству коридоров и комнат ко Двору Попугая, попали во дворец папы Николая V — первое вместилище Ватиканской библиотеки. Он состоит из четырех разных по размеру помещений и поражает яркими фресками Мелоццо да Форли, Антоньяццо Романо, а также Доменико и Давида Гирландайо. Оттуда мы направились в вестибюль Сикстинского зала, где остановились и, прислонившись к стенам, стали любоваться превосходными инкрустированными пюпитрами работы Джованни Дольчи, архитектора, построившего Сикстинскую капеллу. Инкрустации изображали шкафы старинной библиотеки с приоткрытыми дверцами, за которыми виднелись книги, расположенные горизонтально, как во всех библиотеках того времени. Я с волнением подумал о том, что за этими столами сидели некогда художники первой величины, такие как Рафаэль и Браманте. Затем мы перешли в Сикстинский зал, занимавший огромную площадь — более шестидесяти метров в длину и пятнадцать в ширину. Несмотря на ярко выраженный маньеризм, обращало на себя внимание удивительно гармоничное сочетание архитектуры и отделки.
— В деревянных шкафах, которые стоят вдоль стен, изначально хранились рукописи, но во времена Павла Пятого, в начале девятнадцатого века, сочли, что лучше будет переместить документы в соседний зал. Именно тогда образовалось хранилище, известное во всем мире как секретный архив Ватикана, — пояснил падре Сансовино. — Разумеется, его учредили не для того, чтобы что-либо спрятать: просто в восемнадцатом веке наше собрание пополнилось новыми поступлениями — такими как Гейдельбергская Палатинская библиотека, материалы из собрания герцогов Урбинских и королевы Кристины Шведской — отсюда возникла необходимость в дополнительных площадях.
Мы проходили сквозь комнаты со сводами, расписанными фресками. Среди них оказалось и изображение важного события — перевозки египетского обелиска на площадь перед собором Святого Петра — операцией руководил сам Фонтана. За архитектором потом закрепилось прозвище Господин Обелиск. Наконец мы приблизились к читальным залам. В первом и самом большом, называемом в честь папы римского залом Льва XIII, проводившего в библиотеке работы по модернизации, находилась статуя понтифика. Помещение состояло из двух нефов, каждый в два этажа высотой; из окон одного виден был купол собора Святого Петра. Оттуда мы попали в библиотеку Чиконьяра — хранилище книг по искусству и старинных изданий, побывали в кабинете нумизматики и под конец оказались в зале рукописей, комнате средних размеров, наполовину заставленной столами с пюпитрами, — стены там сияли такой безупречной белизной, что создавалось впечатление, будто находишься в опрятной ремесленной мастерской. Человек десять ученых в перчатках, вооружившись лупами, внимательно изучали документы под пристальным взглядом скрипторов. Слышен был лишь шелест страниц. Когда их касались, поднималось небольшое облачко пыли, словно пыльца с крыльев огромной бабочки. Зал рукописей поражал царившими здесь покоем и красотой, но не меньший интерес вызывали сокровища, хранившиеся в недрах библиотеки. Не зря знающие люди называли это учреждение «Библиотекой библиотек» и считали его самым главным в мире хранилищем исторических документов. В этих стенах находился знаменитый «Ватиканский кодекс» — Библия, которую Константин разослал в основные храмы той эпохи после своего обращения в христианство на Никейском соборе 325 года; рукописи Микеланджело и Петрарки, Данте и Боккаччо, оригиналы произведений Цицерона, письма Лукреции Борджиа отцу, папе Александру VI, послания Генриха VIII Анне Болейн, тексты, вышедшие из-под пера императора Юстиниана и Мартина Лютера, документы на арабском, греческом, древнееврейском, латыни, персидском и так далее — список этот был неисчерпаем.
— Эти сокровища хранятся под замком, ключи к которому — осторожность, аккуратность и бережность. А сейчас я хочу показать вам двенадцать километров новых стальных стеллажей, которые недавно велел установить здесь его святейшество, — проговорил падре Сансовино.
— Двенадцать километров! — ахнула Монтсе.
— Добавьте к ним уже существующие тринадцать — итого получится двадцать пять, не считая тех, что находятся в тайном архиве. В общей сложности в Ватиканской библиотеке и тайном архиве насчитывается порядка пятидесяти километров стеллажей. И уверяю вас, нам по-прежнему не хватает места.
— Папа Пий Одиннадцатый был в душе скорее библиотекарем, чем монахом, — вмешался в беседу Юнио, — поэтому в один прекрасный день он послал десять священников, знавших библиотечное дело, в Вашингтон, чтобы они изучили там методы организации документов в Библиотеке конгресса США.
Я вспомнил, что секретарь Оларра переводит какую-то книгу о способах каталогизации Ватиканской библиотеки с языка Шекспира на испанский.
— Но только трогать ничего нельзя, — предупредил нас падре Сансовино.
Пока мы двигались по этому лабиринту стеллажей, доверху набитых книгами, у меня возникло ощущение, что мы углубляемся в таинственный и недобрый мир. Быть может, из-за темноты или недостатка свежего воздуха я снова испытал то же самое чувство, что охватило меня в катакомбах Каллиста, на Аппиевой дороге: все коридоры казались одинаковыми, полки, переходящие одна в другую в бесконечных нишах, выглядели точными копиями друг друга. Я подумал: как странно быть здесь, идти между падре Сансовино и принцем Чимой Виварини, который уже готовился возобновить атаку на священника по окончании экскурсии.
— В этом коридоре неинтересно! Здесь только книги! — протянул Юнио.
— Что же еще ты ожидал увидеть в библиотеке, если не книги? — удивился падре Сансовино.
— Тайны, Джордано, нам нужны тайны! — воскликнул принц.
— Сейчас я покажу вам нашу «больницу» — одно из самых важных помещений в библиотеке, — проговорил священник. — Не все знают, что, кроме грязи, небрежного обращения, микробов, насекомых и пагубных последствий более ранних реставраций, огромную угрозу для книг представляет влажность. Если она превышает пятьдесят пять процентов — это очень плохо; если температура падает ниже восемнадцати градусов или поднимается выше двадцати одного — тоже плохо. Так что напрашивается вывод, что самый страшный враг библиотеки — сама библиотека.
Мы рассматривали всевозможные краски и клеи, золотую фольгу и многочисленные инструменты, которыми специалисты пользуются, чтобы реставрировать книги. И вдруг принц сказал:
— Я готов предложить тебе за эту карту двести пятьдесят тысяч лир.
В первое мгновение я принял слова Юнио за очередную дерзкую насмешку, но тут же по выражению его лица понял, что он говорит серьезно и намерен испытать твердость скриптора.
— Кажется, от разреженного воздуха у тебя помутилось в голове, — ответил падре Сансовино.
— Ты прав, может, я действительно схожу с ума. Поднимаю ставку до полумиллиона.
Предложение принца действительно граничило с безумием.
— Ладно, Юнио, тебе удалось добиться своего. Мое терпение лопнуло. Давайте вернемся наверх, — покорно произнес священник.
— Пусть Монтсе и Хосе Мария будут свидетелями: я пытался уговорить тебя по-хорошему. Отныне ответственность за все, что произойдет, ляжет на тебя, — предупредил Юнио.
— Ты считаешь, она была бы меньше, если бы ты сумел «уговорить» меня, как ты это называешь, посредством денег? Этого никогда не будет.
— Ты, вероятно, не поверишь мне, но я хотел бы работать вместе с тобой в одной связке.
— Работать с тобой — все равно что работать на Муссолини или, хуже того, на его хозяина — Гитлера. Я подчиняюсь только его святейшеству, пастырю церкви Господа нашего Иисуса Христа.
— Я не прошу тебя отвернуться от Христа; но существует власть небесная, а есть другая, земная — она ближе и прозаичнее: людьми должна править твердая рука. Подумай о том, что творят коммунисты в России, и ты поймешь: Богу угрожает та же опасность, что и всей нашей цивилизации, ибо хотят уничтожить Его. Разве Пий Одиннадцатый не назвал коммунизм идеей, порочной по своей сути, поскольку она подрывает основы гуманистического, божественного, рационального и естественного понимания жизни, а для сохранения своего господства опирается на тиранию, жестокость, кнут и тюрьму?
— Да, верно, именно так и сказал понтифик; но, уверяю тебя, идея, лежащая в основе нацизма, не сильно отличается от той, которую ты описал. Нет, друг мой, вера и, следовательно, церковь находятся вне опасности в отличие от идеологии, потому что политика по сути своей — рискованное предприятие. Быть может, ты считаешь, что Третий рейх действительно простоит тысячу лет, как обещают его вожди? Будь уверен: в истории не существует вечной власти, кроме власти Господа, творца всякой власти. Вечность не принадлежит человеку. Это не только мои слова. Они были записаны давным-давно, и сама история проверила их истинность. Так что, боюсь, ты действуешь, поддавшись своего рода политической экзальтации, охватившей мир подобно моде. И когда твое состояние эйфории пройдет, тебя снова ослепит свет реальности.
— Быть может, ты и прав, но и церковь тоже не простоит следующую тысячу лет, если коммунистический режим опутает своими щупальцами Европу. Мое предложение остается в силе, — не уступал Юнио.
Вот так окончилось наше посещение Ватиканской библиотеки: неразрешимым спором Юнио и падре Сансовино. Однако не нужно было быть особо проницательным, чтобы понять: несмотря на значительные расхождения, эти два человека имеют много общего. Нечто подобное происходило между Юнио и Монтсе, а также между Монтсе и мной. Мы все нуждались друг в друге, все были звеньями одной цепи, хотя наши потребности и интересы различались. Как сказал поэт Гельдерлин: «Где опасность, там и спасение». И противоположности в конечном счете могут встретиться и даже составить тождество.
24 декабря по распоряжению секретаря Оларры мы все собрались в церкви Санта-Мария-де-Монтсеррат, расположенной на виа ди Монсеррато, на рождественскую мессу. Построенная рядом с приютом для паломников из Испании по приказу папы Александра VI, церковь с XVII века превратилась в духовный центр испанской колонии в Риме. Все религиозные праздники испанцы отмечали именно здесь. Лестница, ведущая в церковь, служила своего рода клубом, где недавно прибывшие из Испании рассказывали о последних событиях на Пиренеях, а тем, кто собирался на родину, здесь вручали письма, посылки и сувениры для родственников и друзей. Здесь же вы могли услышать всевозможные сплетни и стать невольным участником разных интриг.
— Как я рад видеть вас, принц! А почему вы стоите у дверей в такой холод? Входите вместе с нами, прошу вас, — приветствовал Юнио сеньор Фабрегас.
Ответ принца поразил всех:
— Благодарю вас, сеньор Фабрегас, но я жду короля.
— Итальянского? — поинтересовался сеньор Фабрегас недоверчиво, приходя в восторг от мысли, что сам король Виктор Эммануил III, возможно, посетит службу.
— Нет, вашего, короля Испании.
Сеньор Фабрегас не учел, что для дворянина короли не перестают оставаться таковыми, даже если им приходится спасаться бегством, как это случилось с Альфонсо XIII.
— В таком случае увидимся внутри. Я был бы счастлив пожать руку монарху, — добавил сеньор Фабрегас с заговорщицким видом.
Юнио рассказал Монтсе, что он присутствовал в церкви по приказу дуче, у которого дон Альфонсо XIII попросил помощи, чтобы вернуть трон. Несмотря на заявления Муссолини о том, что он поддерживает политическую деятельность фалангистов, ему хотелось сохранить хорошие отношения с испанским королевским домом — мало ли что может случиться в будущем? А для выполнения соответствующего поручения никто не подходил лучше, чем принц-чернорубашечник.
Через несколько минут после того, как церковь заполнилась прихожанами, появились король с королевой и двумя сыновьями в сопровождении журналиста Сесара Гонсалеса-Руано, который последовал за монархом в изгнание, чтобы писать о нем репортажи.
Служба в честь павших заняла больше времени, чем сама проповедь, так что мы почти всю мессу молились. Мы молились за семнадцать казненных епископов и за семерых, пропавших без вести, за пять тысяч восемьсот убитых монахов и шесть тысяч пятьсот погибших священников, и за десятки тысяч граждан. Однако никто не вспомнил о тех священниках, которых Франко велел казнить в Гипускоа и Бискайе за их националистические взгляды и жертвах с другой стороны. Оставалось помолиться за то, чтобы этот бывший король с восковым лицом, печальный, словно свеча, сидевший в первом ряду, вернул себе трон, отнятый у него всенародным голосованием. Альфонс XIII пребывал в подавленном состоянии духа. Там, на родине, единственными его занятиями были бридж и женщины. В карты он играл плохо, вызывая жалость у тех, кому приходилось его обыгрывать. Но с женщинами Альфонсу всегда везло: все сходились в том, что его величество — настоящий донжуан. Список его любовниц в Испании казался бесконечным. Однако после приезда в Рим положение коренным образом изменилось. Теперь ему приходилось общаться с дамами в гостиничном номере, где он жил; к тому же король страдал от дурного запаха изо рта, и недуг этот усилился от тягот изгнания, так что женщины начали терять интерес к его персоне. «Бурбон без женщин — лишь наполовину Бурбон» — это утверждение знали все, и короля сначала стали воспринимать как своего рода привидение, а потом и вовсе как существо, приносящее несчастье, — вплоть до того, что, произнося его имя, итальянцы одновременно стучали по дереву. Но Юнио отличался от своих connazionali[26]: он без колебаний сел рядом с королем, плечо к плечу, и даже протянул ему руку, чтобы тот мог опереться, когда становился на колени после причастия.
После службы я присоединился к соотечественникам, которые стояли у дверей церкви (среди них находилось семейство Фабрегас и секретарь Оларра), чтобы поздравить монарха с Рождеством. Я до сих пор помню, как дон Альфонсо сказал Сесару Гонсалесу-Руано, когда они оба вышли на улицу:
— Не понимаю, почему люди недовольны гостиницами. Они гораздо лучше королевских дворцов.
В тот день я слышал дона Альфонсо в первый и последний раз, но его слабый, как бы нездешний голос привел меня к мысли, что Хосе Мария Карретера, более известный как Отважный Рыцарь[27], был прав, написав в статье по поводу кочевой жизни короля: «…душой он упрямо и стремительно возвращается в прошлое, которое носит с собой…» С близкого расстояния лицо дона Альфонса действительно отражало все те эпитеты, какими наградили его журналисты и историки: король непримиримый, король парадоксальный, король-клятвопреступник, король-предатель, отвергнутый король, оклеветанный король, король-карлист и король-патриот. Не знаю, какое из этих определений наилучшим образом соответствовало его характеру и его поступкам, но ясно было одно: дон Альфонсо покинул родину под предлогом предотвращения кровопролития, хотя на самом деле он уехал из страны, потому что не мог рассчитывать на поддержку армии, необходимую ему именно для того, чтобы устроить кровопролитие и сохранить трон.
Спустя годы, когда Сесар Гонсалес-Руано написал: «Быть может, смерть наступает, когда постепенно утрачиваешь привычку жить», я был уверен, что он думал при этом об Альфонсе XIII, потому что уже тогда, в Рождество 1937 года, король утратил желание жить, вероятно, понимая, что ему предстоит умереть в гостиничном номере, каким бы комфортным он ему ни казался, и что его прах упокоится в той самой церкви, из которой он только что вышел. Так оно и случилось.
Однако в тот сочельник меня ждал еще один сюрприз. Я возвращался в академию по улице Гарибальди вместе с Рубиньосом, и он сообщил мне:
— Господин стажер, я возвращаюсь в Испанию.
— Ты добился разрешения вернуться домой? Это замечательная новость! Поздравляю! — воскликнул я.
— Я еду не домой, господин стажер, а на фронт. Добровольцем.
— Добровольцем? У меня есть в Испании один друг, который говорит, что добровольцем можно идти только в публичный дом.
— Вы были правы. Я не могу больше жить во мраке.
— Я никогда и ни в чем не был прав, Рубиньос. Кроме того, кто же теперь будет называть меня дураком, когда я, поднявшись на террасу и разинув рот, стану любоваться окрестным пейзажем?
— У меня в Барселоне есть двоюродный брат-священник. Его убили, вбив ему крест в челюсть.
— Сочувствую, Рубиньос.
— Я жалею, что так долго находился в этом городе монашек и надушенных франтов. Оларра утаивает информацию, чтобы предотвратить дипломатический скандал, но многих итальянцев, которых отправляют воевать в Испанию, приходится толкать вперед штыками, потому что, слыша свист пули, они пачкают штаны. Вы знаете, что произошло в Гвадалахаре? Я вам скажу, потому что Оларра этого не сделает. Итальянские войска были разгромлены и бежали в панике, так что в дело пришлось вступить военной полиции. В конце концов им удалось собрать десять тысяч итальянцев в концентрационном лагере в Пуэрто-де-Сантамария: три тысячи из них оказались дезертирами, а две тысячи признали негодными и отправили назад в Италию. А нас, тех, кто действительно готов проливать свою кровь за Испанию, заставляют загорать на римской террасе.
Рубиньос сплюнул на мостовую.
— Ты бы тоже наложил в штаны, если бы тебе пришлось сражаться за чужую страну. Ну хорошо, Рубиньос, если хочешь пострелять, иди, но только не говори потом, что это я вбил тебе в голову эту идею, потому что если с тобой что-нибудь произойдет, я…
— Не беспокойтесь, господин стажер, вы не вбивали мне в голову никаких идей. Я — человек действия, а не идей. Если вас это утешит, скажу вам, что вы тоже кажетесь мне надушенным итальянцем.
От пренебрежительного обращения Рубиньоса душа моя немного успокоилась.
— Чтобы вы поняли, что я не просто так жалуюсь, господин стажер, взгляните на порез, который я заработал сегодня днем у цирюльника, — продолжил он. — Я попросил этого типа постричь меня под ноль и как следует побрить — что-нибудь попроще. А он вместо этого стал натирать мне голову, мазать лицо кремом и пудрить до тошноты. В общем, я до такой степени разнервничался, что заработал порез на щеке.
— В Риме это называется fare bella figura, то есть внешне приукрасить. Римский цирюльник считает себя художником, он обязан делать своих клиентов красивыми, насколько это возможно.
— Если испанские брадобреи начнут fare bella figura, как вы говорите, все они отправятся прямиком в тюрьму за хулиганское поведение.
— А если окажется, что в Испании ты будешь скучать по Риму?
— Ни он по мне, ни я по нему. С этим городом у меня всегда были такие же отношения, как с Марисиньей, моей первой девушкой: смотреть, но не трогать. Нет, я не влюблен в Рим, так что не беспокойтесь за меня, господин стажер, — ответил Рубиньос.
— Когда ты уезжаешь? — поинтересовался я.
— Завтра днем сажусь на корабль в Остии. Судно идет в Малагу, там я поступлю в армию Кейпо.
— Понятно.
Остаток пути мы проделали молча, каждый был поглощен своими мыслями. На вершине холма Аурео порыв холодного западного ветра заставил меня задуматься о том ветре безумия, что веет над миром. Переведя дух, мы обнялись и пожелали друг другу удачи.
26 декабря Чезаре Фонтана, дворецкий академии, рассказал мне странную историю. Якобы Рубиньос оставил для меня книгу, которую следовало передать мне потихоньку (то есть так, чтобы секретарь Оларра не знал) и которую я должен вручить Монтсе, прочитав записку, лежащую между страниц, — книга принадлежала фондам библиотеки академии.
Человек с холодным, ничего не выражающим взглядом, хотя и довольно проворный в движениях, дворецкий обычно изъяснялся высокопарно и напыщенно, выучившись этому у Оларры. Он был глазами и ушами секретаря в прозаическом мире домашних дел и уже начал пользоваться своим положением. Он заведовал всем хозяйством, так что если кому-нибудь была необходима лишняя лампочка или стул для кабинета, приходилось вступать с Фонтаной в переговоры. В случае отказа идти на уступки следовало наказание: просьба зависала на длительный срок. Так что общение с дворецким превратилось в торговлю, в ходе которой каждая из сторон старалась получить для себя наибольшие преимущества.
— Что вы хотите в обмен на молчание? — спросил я его без обиняков.
— Поскольку речь идет о запрещенной книге, с вас десять лир, — ответил он.
— Вы хитрите, дон Чезаре. В академии нет запрещенных книг, по крайней мере насколько мне известно, — возразил я.
— Вы ошибаетесь. Многие из книг, находящихся в этом доме, принадлежат к временам республики, а в Испании сейчас запрещены республиканские издания, — заявил он.
— Франко пока что не выиграл войну, так что нет никаких запрещенных книг, — заметил я.
— Верно, но поскольку это учреждение стоит на стороне Испанской фаланги, все, что имеет отношение к республике, дурно пахнет. Я слышал от самого секретаря, что он собирается в один прекрасный день сжечь все книги красных.
Мне не хотелось дискутировать с дворецким, так что я поддался на шантаж и не стал ему больше возражать.
Запрещенная книга оказалась «Восстанием масс» дона Хосе Ортеги-и-Гассета. Я не мог не улыбнуться.
Какого черта хранил эту книгу Рубиньос, парень покладистый и, судя по всему, обделенный философским сознанием, оставалось неясным. Я решил, что это проделки Монтсе. И стал искать записку, о которой говорил дворецкий. Это была четвертушка листа, покрытая строками, написанными красивым, ровным почерком, — они походили на вереницы движущихся муравьев. Вот что гласило послание:
Господин стажер, прошу простить меня за слова, которые я сказал вам в ту ночь. Вы ни в чем не виноваты (я имею в виду свое решение) и даже не слишком пахнете одеколоном (хоть я и утверждал обратное). Я вот уже несколько месяцев пытаюсь навести порядок в голове, потому что иной раз не понимаю, почему делаю то, что делаю. Я пытался решить эту проблему, слушая радио Ватикана и беседуя с вами, но в моей душе продолжало жить беспокойство, словно солитер, питающийся тем, что едят другие. Не знаю, понятно ли я выражаюсь; впрочем, в данном случае важны дела, а не слова. Сеньорита Монтсе всегда казалась мне ангелом; я за всю свою жизнь не встречал такого хорошего человека, который бы столько знал о книгах. И я подумал: быть может, она сумеет мне помочь? Я изложил ей суть своих метаний, и она сказала, что меня мучат «экзистенциальные проблемы». Чтобы не выглядеть полным идиотом, я скрыл от нее, что понятия не имею, что такое «экзистенциальный»; признаюсь вам: я до сих пор пребываю на сей счет в неведении. Она дала мне книгу. Да, именно ее вы держите сейчас в руках. Как заверила меня сеньорита Монтсе, автор — выдающийся философ, сказавший: «Я есть я и мое окружение; если я не сохраню его, то не сохраню и себя». Мне кажется, что это означает, что все наши действия обусловлены миром, который нас окружает. Я не стану смеяться над философией, потому что ее смысл до меня не доходит, но думаю, зря господин философ написал целую книгу, чтобы сказать подобную глупость. Дело не в том, что я не согласен с его рассуждениями, а в том, что он пишет о вещах, известных любому младенцу с того дня, как он впервые увидит свет. Признаюсь, я не смог дочитать дальше третьей главы, но мне хватило и этого, чтобы прийти к определенным выводам. Первое: сеньора Ортегу-и-Гассета никто не понимает, как это случается со слишком умными людьми. Он так хорошо пишет по-испански, что кажется, будто это какой-то совсем другой язык. Второе: если мне не нравится моя теперешняя жизнь, то это из-за обстоятельств, которые меня окружают. Третье: чтобы я снова стал собой, обстоятельства должны измениться. И для того, чтобы добиться того, что изложено в этом, последнем пункте, я решил пойти на фронт.
Да здравствует Испания!
Постскриптум: Позаботьтесь о сеньорите Монтсе, потому что, сдается мне, она тоже живет в неподходящих обстоятельствах. Тот корабль, что она видит на Авентинском холме, в один прекрасный день снимется с якоря.
Я разыскал Монтсе, чтобы исполнить поручение Рубиньоса, а заодно показать ей записку и попросить объяснений.
— Я порекомендовала ему эту книгу, потому что Ортега-и-Гассет — гуманист в мире, лишенном гуманизма; мне показалось, что Рубиньосу нужно человеческое тепло, понимание, — сказала она.
— Может, Ортега действительно таков, как ты говоришь, но Рубиньос — это пуля в ружье, нацеленном на этот лишенный гуманизма мир. Вероятно, тебе следовало порекомендовать ему почитать Библию, — заметил я.
— Он сказал мне, что каждый раз после разговора с тобой, когда он выглядывал за перила террасы, Рим представлялся ему вспоротым животом, из которого торчат кишки. Он сравнивал лабиринт улиц centra storico[28] с перепончатыми каналами этого сложенного в несколько раз кишечника, чьи пищеварительные соки понемногу переваривают здания, церкви и памятники. По его словам, воображаемое чрево скоро отрыгнет город и превратит его в руины, потому что все гнилое и разложившееся рано или поздно отторгается. Честно говоря, мне следовало посоветовать ему обратиться к психиатру.
— Любой, кто заглядывает через перила и смотрит на город ночью, может увидеть то, что не существует, — сказал я.
— Рим для него хуже тюрьмы, — заметила Монтсе.
— Надеюсь, для тебя он никогда таковым не станет.
— Почему он должен стать таким для меня?
— Потому что ты веришь в то, что на Авентинском холме стоит корабль, готовый сняться с якоря. Ты тоже начинаешь видеть миражи. Мы все видим вещи, которые существуют только для нас, и ни для кого больше. В этих видениях — корень того, что мы называем надеждой.
— В таком случае, будем надеяться, что Рубиньос поступил правильно.
Я знал, что принц Чима Виварини в то утро отправился в Венецию, чтобы провести несколько дней с семьей, а так как за последние недели я уступил противнику значительную часть территории, то и решил воспользоваться случаем и пригласить Монтсе на ужин.
— В память о старых добрых временах, — подчеркнул я, видя, что она никак не решится.
— Хорошо, но только при условии, что потом ты проводишь меня в одно место. Не спрашивай зачем. Это секрет.
— Согласен.
Я выбрал ресторан Альфреда, один из самых знаменитых в городе. Монтсе не стала упрекать меня за браваду, может быть, потому, что уже привыкла ходить в подобные заведения с Юнио. Для начала мы заказали zuppa all’ortolana[29], а потом fettucine all’Alfredo[30], блюдо, чья слава уже пересекла Атлантику благодаря актерскому дуэту Дугласа Фэрбенкса и Мэри Пикфорд.
Я подождал, пока сливочное масло, которым были смазаны феттучине, растает вместе с ломтиками сыра, и тогда сказал:
— Мне очень не хватает наших встреч. Нам следует время от времени выбираться куда-нибудь перекусить.
— Юнио начнет ревновать, — ответила она.
— Это подстегнет его интерес к тебе, а чем больше привязанность, тем сильнее доверие. Если же ты завоюешь его доверие…
— Ты понимаешь ревность как человек, который никогда ее не испытывал, — перебила она меня. — Ревность рождает подозрения.
— А если я скажу тебе, что сгораю от ревности? Вот сейчас, в это мгновение, я испытываю ревность…
— Значит, то, что ты считаешь любовью, на самом деле не любовь, иначе ты бы знал, что ревность приводит к недоверию, а не наоборот.
Я едва сдержался, чтобы не сказать ей колкость.
Мы завершили обед профитролями и съели их молча.
Потом Монтсе, извинившись, встала и скрылась за дверью, по моим предположениям, ведшей на кухню. Она вернулась, улыбаясь, с большой сумкой.
— Что это? — спросил я удивленно.
— Объедки для кошек, — довольно ответила она.
— Каких еще кошек?
— Римских. Я иногда подкармливаю их.
Я пришел в смятение при мысли, что она, быть может, приняла мое приглашение только для того, чтобы получить объедки для уличных кошек.
— А когда ты обедаешь с Юнио, тоже собираешь объедки? — поинтересовался я.
— Нет, потому что ему я недостаточно доверяю. Пойдем, покормим кисок. Ты мне обещал.
Иногда мне кажется, что мы с Монтсе — те самые вежливые путешественники, решившие отправиться в дорогу вместе, о которых писал Стендаль: каждый из них, невзирая не неудобство, с готовностью жертвует для другого своими привычками, и в конце концов оказывается, что все путешествие было сплошным неудобством для обоих.
В Риме кошки жили во всех развалинах, превратившись в сущее бедствие для горожан, впрочем, довольно приятное. Монтсе решила отправиться на недавно построенную пьяцца Ларго-Торре-Арджентина, под которой обнаружили один из самых значительных археологических комплексов. В его лабиринтах обитало около сотни пегих, белых, черных, бурых, полосатых и рыжих кошек, независимо и беспечно бродивших среди полуразрушенных колонн и разбитых камней.
Когда мы добрались туда, пройдя из конца в конец виа дель Корсо, уже почти стемнело, и площадь превратилась в залитый мраком котлован. Ходила легенда, что живущие здесь кошки на самом деле духи древних римлян — преторов, квесторов, трибунов, представителей плебса. И эта идея не казалась мне такой уж сумасбродной, потому что в изящных силуэтах животных с горящими глазами было что-то потустороннее: создавалось впечатление, будто они в любой момент готовы раствориться в пространстве.
— Знаешь, почему мне нравятся кошки? — спросила Монтсе, вываливая объедки туда, где упал смертельно раненный Гай Юлий Цезарь.
— Нет.
— Потому что они не покоряются человеку, хотя их существование зависит от него. Они поняли: чтобы заслужить внимание и заботу людей, лучше всего жить, повернувшись к ним спиной.
— Редкая добродетель, — заметил я.
— Это называется свободой, — поправила она меня.
Мы с ней и представить себе не могли, что наступит день, когда римские кошки будут принесены в жертву ради спасения жителей города. Каждый раз, когда мы с Монтсе говорим об этом, она проявляет себя закоренелой идеалисткой, уверяя, что души кошек, которых римлянам пришлось съесть, чтобы не умереть от голода, передали народу стремление к свободе и силу духа, необходимую для того, чтобы сражаться с врагом.
В начале 1938 года произошло несколько важных событий. 11 января Монтсе исполнился двадцать один год; 31 января самолеты Франко бомбардировали Барселону; в результате сто пятьдесят три человека погибли, сто восемь были ранены. Это событие «изгнанники» восприняли с большой радостью; национальная армия отвоевала Тируэль, захваченный республиканскими войсками; наконец 14 марта, в день моего рождения, Гитлер объявил о присоединении Австрии к Третьему рейху, подтвердив тем самым худшие из опасений Смита. Но каким бы серьезным ни казалось это происшествие, гораздо более тревожным было случившееся через несколько недель, когда объявили о визите фюрера в Рим, назначенном на первую неделю мая.
А 2-го числа Чезаре Фонтана, дворецкий академии, объявил, что ко мне пришел посетитель. Им оказался падре Сансовино. Поначалу я объяснил себе его возбужденное состояние трудностями восхождения по лестницам улицы Гарибальди, но потом понял, что причина в ином. Не поздоровавшись, он спросил меня взволнованно:
— Вы знаете, где находится сейчас наш друг принц?
Насколько мне было известно, Юнио сообщил Монтсе, что на протяжении ближайших двух-трех недель они не смогут видеться, потому что его назначили в комитет по встрече фюрера. На самом деле, как мы узнали позже, Юнио понял, что обречен на неудачу, пребывая в этом «комитете». На его плечи легли переговоры с его святейшеством относительно встречи того с Гитлером и о возможности посещения фюрером музеев Ватикана. Пий XI ответил категорично: «Если Гитлер хочет попасть в Ватикан, ему придется публично просить прощения за преследования, которым подвергается католическая церковь в Германии». Гитлер этому требованию не уступил, так что в день его прибытия папа заявил, что ему печально видеть над Римом крест, не имеющий отношения к Христу (подразумевая свастику), и уехал в свою резиденцию в Кастель-Гандольфо, распорядившись предварительно, чтобы музеи Ватикана оставались закрытыми и чтобы «Оссерваторе романо» не публиковал ни единой строчки о визите германского рейхсканцлера. Вражда между Пием XI и фюрером длилась уже год, когда папа издал энциклику «Mit brennender Sorge», «С глубочайшей обеспокоенностью», в которой подчеркивал языческий характер нацизма и клеймил расизм, а Гитлер ответил ему арестом тысячи высокопоставленных немецких католиков, отправив триста из них в концентрационный лагерь в Дахау (в то время все еще верили, что это трудовой лагерь).
Ясно, что Гитлер не мог вернуться в Берлин с пустыми руками, так что Юнио приготовил ему приятный сюрприз, компенсировавший вызов, брошенный фюреру понтификом. И вопрос, заданный падре Сансовино, имел прямое отношение к этому сюрпризу.
— Полагаю, он сейчас занимается изготовлением нацистских знамен и закупкой канапе, которыми будет угощать Гитлера, — проговорил я с сарказмом.
— Проклятие! — воскликнул священник.
— Можно узнать, что случилось?
— Боюсь, Юнио исполнил свою угрозу и, хуже того, это стоило жизни человеку.
Я невольно подумал о Смите номер два, но падре Сансовино развеял мои заблуждения.
— Четыре часа назад нам сообщили о смерти одного из наших скрипторов неподалеку от antica libreria[31] синьора Тассо на виа делль Анима. В него выстрелили несколько раз.
Тут я вспомнил о Смите номер один.
— А какое отношение имеет принц к смерти скриптора?
В глубине души я надеялся, что падре Сансовино сообщит мне: свидетели видели, как Юнио нажимал на курок, но его ответ превзошел мои самые смелые предположения.
— Скриптор похитил Карту Творца, — признался он.
От изумления я потерял дар речи. Наморщив лоб, я ждал, что священник пояснит или опровергнет только что сказанное, но этого не происходило.
— Вы же говорили, будто подобной карты не существует!
На сей раз лоб наморщил падре Сансовино.
— В каком-то смысле так оно и есть. Можно сказать, что карта существует лишь отчасти.
— Что это значит?
— Церковь действительно изъяла египетский папирус из дома поэта Джона Китса после его смерти, и эксперты, изучавшие его, уверяли, что в нем содержится странная карта, согласно которой наша планета имеет форму шара. Кажется, там было и точное изображение Антарктиды, открытой лишь в девятнадцатом веке. Надписи к карте сделаны клинописью, так что, учитывая древность этого документа и то обстоятельство, что он отражает знания, весьма передовые для своей эпохи, эксперты начали называть ее «Картой Творца». Разумеется, они могли назвать ее и «Безымянной картой». Вопрос в том, что, хотя ее и окрестили этим именем, это не значит, что автором ее является Господь. К несчастью, побывав во многих руках, карта начала серьезно разрушаться. И если кто-нибудь сейчас развернет ее, единственное, чего ему удастся добиться — это уничтожить ее. Если карту открыть, информация, которую она содержит, будет потеряна, поэтому я и сказал, что она существует лишь отчасти.
— А что заставляет вас говорить с такой уверенностью, что карту создал не Бог? — спросил я.
— Существует несколько причин. Начать с того, что о ее существовании не упоминается ни в одном священном тексте. Но есть еще одно соображение, кажущееся нам весьма разумным: если бы Бог решил создать Карту Творца, он никогда бы не стал использовать для этого столь хрупкий материал, как папирус. Разве десять заповедей не были высечены на камне? Древние хетты и вавилоняне писали на глиняных табличках, гораздо более прочных, чем папирус, так что абсурдно полагать, будто Бог, учитывая его мудрость, словно неопытный ученик, мог совершить подобную ошибку.
Мне не стоило большого труда обнаружить в аргументах священника уязвимое место.
— Ваши аргументы не совсем логичны. Вы утверждаете, что карту так назвали в девятнадцатом веке, после того как ее похитили из дома только что скончавшегося Джона Китса; однако в книге Пьера Валериана уже говорится о Карте Творца — а он сочинил свой трактат на два с половиной века раньше, — возразил я.
— Верно, однако здесь нет никакого противоречия. Эксперты окрестили карту таким именем как раз потому, что знали о существовании книги Валериана. Однако Пьер Валериан всего лишь пересказывает старинную легенду. Он тоже никогда не видел карту собственными глазами.
Несколько секунд помолчав, он добавил:
— Со святынями все очень сложно, особенно когда нужно установить подлинность того или иного предмета. Ну вот, чтобы мы могли иметь представление. Священный престол засвидетельствовал существование более пятидесяти пальцев Иоанна Крестителя. Официально почитаются три препуция[32] Господа нашего Иисуса Христа в соборах в Антверпене, Хильдесхайме и Сантьяго-де-Компостела. Существует столько же пуповин младенца Иисуса — в Санта-Мария-дель-Пополо, в Сан-Мартино и в Шалоне. По миру разбросаны двести якобы подлинных монет, которые Иуда получил за свое предательство, кое-кто утверждает, что является обладателем черепа Лазаря, а в святая святых Ватикана даже хранятся чечевица и хлеб, оставшиеся после Тайной Вечери, не говоря уже о бутыли с последним вздохом святого Иосифа, которую ангел поместил в церковь, расположенную неподалеку от французского города Блуа. Учитывая, что у Господа нашего Иисуса могли быть только одна пуповина и только один препуций, сознавая, что Иоанн Креститель имел только две руки, то есть десять пальцев, и что Иуда получил за свое предательство тридцать сребреников, а не двести, мы неизбежно приходим к выводу, что у нас слишком много святынь, я бы даже сказал: чрезмерно. Так что все речи о карте, созданной Господом, это своего рода… boutade[33]…
— Понимаю. Полагаю, теперь вы арестуете принца за убийство скриптора.
— Скорее его святейшество арестуют, чем принца Чиму Виварини. Готов поспорить на что угодно: в завтрашних газетах напишут, что нашего брата убили представители антифашистских и атеистических сил, которые хотят дестабилизировать режим Муссолини.
— Но полиция ведь не останется в стороне…
— Над полицией стоит полиция политическая, а ее контролируют такие люди, как принц, — перебил он. — Юнио хотел отплатить мне за удар, который я нанес его гордости несколько месяцев назад.
— Отплатить за удар?
— Разве он не рассказал вам, что я был шпионом на службе у Ватикана?
Я удивился, слыша от падре Сансовино подтверждение словам принца.
— Он сделал это сразу же после того, как мы вышли из библиотеки, — признался я.
— Ну, так он говорил правду. Я оставил эту службу совсем недавно. Я работал в «Содалитиум пианум», контрразведке Ватикана, подчиняющейся «Священному союзу». Моей задачей было обнаружение «крыс», и с Божьей помощью я поймал самых крупных. Примерно год назад мы заметили утечку информации из папской резиденции и потихоньку начали расследование, в ходе которого выявили предателя. Им оказался монсеньор Энрико Пуччи, завербованный Артуро Боккини, шефом фашистской полиции, еще в 1927 году. Подпольная кличка Пуччи, как мы узнали позже, была Агент 96. И тогда я разработал план, чтобы вывести Пуччи на чистую воду. Мы пустили в обращение подложный документ за подписью кардинала-секретаря Ватикана Пьетро Гаспарини, в котором сообщалось, что некий Роберто Джанилле является британским агентом и передает в Англию информацию касательно Королевства Италии и Государства Ватикан. Как только эта бумага попала в руки монсеньору Пуччи, он сообщил о ней шефу полиции Боккини, и тот без колебаний выдал предписание на поиски и арест синьора Джанилле. Как вы догадываетесь, никакого Джанилле не существовало, я сам его изобрел. Таким образом, удалось сорвать маску со всех агентов Пуччи. Разумеется, я себя тоже скомпрометировал, поэтому с тех пор занимаюсь другими делами. Однако я лишил фашистов информаторов в Ватикане, и поэтому мне отплатили сторицей, похитив Карту Творца прямо у меня из-под носа. Подкупом скриптора мне дают понять, что нет необходимости плести агентурную сеть, чтобы получить желаемое, а его убийством — что истинная власть находится в их руках.
— Звучит удручающе, — сказал я.
— Так оно и есть. За вендеттой Юнио стоит Муссолини. Дуче требует от папы подчиниться светскому государству, которое он представляет. Дуче признался в кругу своих ближайших приверженцев в намерении «поскрести бока» итальянцам и превратить их в антиклерикалов, если папа не переменит своего отношения к Гитлеру и к нему самому. Он уверен, что Ватикан — скопище безмозглых мумий, а религиозная вера немногого стоит, поскольку никто больше не верит в то, что Бог заботится о своих чадах. Да, времена нынче не те, и преступление против церкви теперь заслуживает одобрение государства.
— Значит, убийство скриптора останется безнаказанным.
— В лучшем случае, когда дипломатическая служба Ватикана потребует провести основательное расследование, они арестуют невиновного и взвалят ответственность за случившееся на него. Вы будете держать меня в курсе, если появятся новости о принце? Мне бы не хотелось терять Юнио из виду: мало ли что может еще случиться.
Тот факт, что падре Сансовино просил меня стать его информатором, заставил меня усомниться в его намерениях. Эти подозрения укрепились на следующий день, поскольку ни в одном средстве массовой информации, даже по радио Ватикана и в «Оссерваторе романо», не сообщалось об убийстве скриптора из Ватиканской библиотеки на виа делль Анима. Должен признать, это обстоятельство долго занимало мои мысли, и до самого октября мне не удалось выяснить, какими намерениями руководствовался падре Сансовино, сообщая мне эту новость, так и не получившую официального подтверждения.
Обставленный с величайшей помпезностью визит Гитлера в Рим можно кратко описать словами маленькой девочки, которая, увидев, что ее со всех сторон окружают свастики, воскликнула:
— Рим наполнился черными пауками!
И на самом деле такое чувство возникло у всех, у детей и взрослых: нам казалось, будто нас повсюду подкарауливают орды членистоногих в форме, мешающие нормальному течению повседневной жизни своим постоянным контролем и надзором. На протяжении недели город превратился в огромную сцену, украшенную знаменами, треножниками, фасциями, факелами, орлами и символами Древнего Рима; увеличилось количество аренариев — зданий, оборудованных трибунами (во многих случаях их нельзя было демонтировать), с которых Муссолини обращался к народу с речью. Устраивались демонстрации, парады, маневры, приемы и туристические поездки в честь германского рейхсканцлера. Даже фасады старых домов отмыли, чтобы у фюрера и его свиты возникло впечатление, будто они находятся в столице сверхдержавы. Как написал римский поэт Трилусса в своей эпиграмме:
Рим из травертинского мрамора,
Воссозданный из картона.
Приветствует маляра,
Своего нового хозяина.
Я решил рассказать Монтсе о своем разговоре с падре Сансовино. До сих пор не могу забыть, какое у нее было недоверчивое выражение лица, когда я сообщил ей, что Юнио исполнил свою угрозу, подкупил скриптора, а потом, как только завладел Картой Творца, приказал убрать его. Я решил, что новость произведет коренной поворот в ее сознании и она даже откажется от своей миссии — вытягивать из принца информацию. Так оно и было. Однако, увидев, как она удручена, я сам стал уговаривать ее продолжать работу, как будто наша жизнь теперь подчинялась высшим силам и нам надлежало отставить личные желания на второй план.
Монтсе и Юнио встретились две недели спустя в пивной Дрейера, в заведении, весьма популярном среди немецкой общины в Риме. Принц только что вернулся из вестфальского замка Вевельсбург, куда сопровождал рейхсфюрера Генриха Гиммлера; до Германии он доехал на поезде Гитлера. Юнио отвели к машине фюрера, чтобы он мог лично вручить ему Карту Творца. Он рассказал Монтсе, что первоначальная радость нацистских вождей сменилась разочарованием, когда они узнали, что карту нельзя развернуть, не причинив ей вреда. Тем не менее в надежде, что немецкие ученые найдут решение этой проблемы, Гиммлер заявил присутствующим: документ имеет огромное значение.
— Важно обладать атрибутом власти. Он — словно ключ, открывающий все двери мира, — сказал Гиммлер.
Гитлер приказал ему отвезти карту в замок Вевельсбург, церемониальную резиденцию СС.
Замок, расположенный в муниципальном округе Бюрен, снял в июле 1934 года лично Гиммлер и реставрировал его на средства министерства финансов: идея рейхсфюрера состояла в том, чтобы превратить Вевельсбург в гнездо рейха, как был Мариенбург у рыцарей Тевтонского ордена или Камелот у короля Артура. Перестройкой замка занимался маг Карл Мария Вилигут, утверждавший, что обладает «памятью предков», позволявшей ему знать о событиях, случившихся много тысяч лет назад (в 1924 году ему поставили диагноз: шизофрения, осложненная галлюцинациями, манией величия и паранойей, и заключили в психиатрическую лечебницу). Список приглашенных составлял лично Гиммлер, их всегда было не больше двенадцати, так как именно столько было апостолов, рыцарей Круглого стола и пэров Карла Великого, основателя Первого рейха. В центре огромной столовой (35 на 15 метров) стоял стол из цельного дуба с двенадцатью креслами, обитыми оленьей кожей — на каждом из них находилась серебряная табличка с именем офицера СС, которому надлежало там сидеть, и его гербом. В замке была комната памяти Фридриха Барбароссы — она была всегда заперта и предназначалась для Гитлера. Другие помещения были посвящены Оттону Великому, Генриху Льву, Фридриху II Штауфену, Филиппу Швабскому и другим выдающимся германским правителям. Под громадной столовой располагалась крипта с двенадцатью нишами — «Обитель мертвых»; в центре ее находилось углубление, где стоял каменный кубок, использовавшийся для погребальной требы. Двенадцать иерархов также имели свои собственные комнаты в замке. На втором этаже обосновался Верховный трибунал СС. В южном крыле разместились владения Гиммлера, в том числе зал с принадлежавшей рейхсфюреру коллекцией оружия и библиотека, насчитывавшая двенадцать тысяч томов. Внимание Юнио привлекло черное солнце, изображенное на полу колонного зала, символизирующее небольшую звезду, по легенде, заключенную в глубине земли. Согласно некоторым эзотерическим теориям, ядро ее пусто, и она освещает пространство для обитавших там высших цивилизаций. Гиммлер был убежден, что, как только удастся развернуть Карту Творца, нацисты откроют для себя дороги, ведущие в те отдаленные места. А как только они окажутся там, их власть над миром станет безграничной.
То обстоятельство, что Гиммлер верит в подобные бредни, а Юнио с готовностью поддерживает их, озадачило меня и испугало, потому что не составляло труда представить себе, до чего может дойти человек, полагающий, что земля внутри пуста. К несчастью, мои опасения подтвердились, когда Гиммлер стал ярым приверженцем так называемой «Endlösung», то есть «окончательного решения еврейского вопроса» — насильственного умерщвления, унесшего жизни миллионов евреев в Европе. Этот бредовый план мог созреть только в голове такого безумца, как он, убежденного в том, что в результате реинкарнации в нем возродился Генрих I Птицелов, основатель саксонской династии, живший в X веке и отвергнувший католическую веру с тем, чтобы поклоняться языческому богу Вотану.
Наконец они заговорили о Габоре. Монтсе спросила о причинах его отсутствия, Юнио с гордостью ответил, что его шофера за выдающиеся физические и генеалогические данные Гиммлер призвал к себе, чтобы он послужил делу создания высшей расы. Монтсе ничего не поняла, и принц объяснил, что Габор задействован в программе «Лебенсборн», цель которой — «произвести на свет» посредством селекции Herrenrasse — расу господ. Работа Габора состояла в том, чтобы оплодотворять специально отобранных юных ариек, дабы родились генетически совершенные существа.
Я прервал Монтсе лишь один раз — чтобы спросить, говорила ли она с Юнио об убийстве скриптора.
— Жизнь уже больше никогда не будет такой, как прежде, — ответила она.
Очевидно, она имела в виду свои отношения с принцем.
— Он говорит, что не причастен к этому трагическому происшествию, — продолжала Монтсе. — Он заявил, что в Риме полно антифашистских группировок, готовых выступить при любом удобном случае, а священник с карманами, полными денег, — легкая добыча; сам он, дескать, повинен лишь в подкупе. Тогда я заметила, что именно такой ответ с его стороны предсказал падре Сансовино.
— А он?
— Он стал убеждать меня, что падре Сансовино нельзя доверять. Разумеется, я попросила его пояснить сказанное.
— И?
Монтсе несколько мгновений молчала, потом наизусть воспроизвела ответ Юнио:
— «Человек, который хотя бы единожды был членом шпионской сети, уже никогда больше не говорит правду, всю правду. И знаешь почему? Потому что правда и ложь — две стороны одной монеты, и тот, кто занимается шпионажем, понимает, что стоят они одинаково», — сказал он мне.
— Значит, ему тоже нельзя доверять, — заметил я.
— Он даже снял с пальца фамильный перстень и надел ужасное серебряное кольцо с выгравированным на нем черепом. Этот подарок сделал ему Гиммлер, — продолжала она с нескрываемым презрением.
Годы спустя, когда Третий рейх потерпел крах, мы узнали, что это кольцо было талисманом у офицеров СС, в лоно которого принц был допущен в благодарность за оказанные услуги.
— Тот факт, что Юнио стал носить другое кольцо, еще не означает, что его поведение изменилось, — сказал я.
— Ты что, оправдываешь его? — удивилась она.
— Вовсе нет, я просто пытаюсь объяснить тебе, что Юнио остался таким же, каким был прежде, хоть и надел другое кольцо. Это тот же самый человек, понимаешь?
— Нет. Ни один человек, променявший фамильный перстень на кольцо с черепом, не может остаться прежним.
Монтсе не отдавала себе в этом отчета, но на самом деле изменилась она. Одного лишь кольца хватило, чтобы она перестала уважать человека, в которого, как ей казалось, была влюблена. Достаточно было посмотреть на выражение ее лица, чтобы понять: ее большие зеленые глаза снова стали видеть свет, и после того, как она освободилась от любовного оцепенения и обрела способность мыслить трезво, сердце ее сжалось и закрылось. Она неожиданно узнала законы взрослой жизни, которые учат нас, что, если нас обманули или предали, нужно в дальнейшем соблюдать осторожность.
— Думаю, я никогда больше не полюблю, — добавила она, словно в самом деле утратила способность чувствовать.
Я видел: гордость Монтсе уязвлена, и она злится на саму себя. Однако именно поэтому она не понимала, что жертва ее гнева — не Юнио, а я. Мое единственное преступление состояло в том, что я был в нее влюблен. Впрочем, согласно законам любви, подобные преступления караются равнодушием. Поэтому пройдут еще долгие месяцы, прежде чем Монтсе проявит ко мне интерес. И нам придется приложить усилия, чтобы найти точки соприкосновения: ведь страсть, которой я от нее ждал, причиняла ей такое же неудобство, как мне — недостаточная уступчивость с ее стороны. Собственно говоря, ее поведение в большинстве случаев напоминало мне поведение сомнамбулы, а не влюбленной женщины. Я пытался искать объяснение этому и, кажется, нашел его; долгие годы войны, словно хроническая болезнь, подорвали душевное здоровье Монтсе, ее способность дышать полной грудью, жить в полную силу.
— А ведь именно теперь тебе следует делать вид, что ты влюбилась еще сильнее, — заметил я.
— Влюбленные расстаются, когда один из них перестает привлекать другого, — возразила она.
В ее упрямом ответе звучали одновременно разочарование и грусть.
— А что я скажу Смиту — что тебе перестал нравиться принц?
— Скажи ему правду. Объясни ему, что мы имеем дело с безжалостным убийцей.
— Это Смиту уже известно.
Монтсе не знала, что Смит, о котором я говорил, стал одной из жертв Юнио (по крайней мере я так считал). Быть может, именно потому, что моя неприязнь к принцу вышла за пределы чисто личных отношений, мне казалось, что мы должны твердо стоять на наших позициях.
— Тебе ведь всегда не нравился во мне недостаток ответственности, но если ты сейчас решишь не видеться с принцем, то сама предашь свои идеалы. Если ты послушаешься голоса чувств, а не разума, то, может быть, причинишь вред множеству людей, — попытался я переубедить ее.
Я и сам понятия не имел, о ком конкретно говорю; думаю, я сказал это просто потому, что так принято. Но нельзя было позволять Юнио добиться своего. Теперь речь шла уже не о ревности, а о принципах.
— Я потеряла веру в любовь, — оправдывалась она.
— Значит, действуй без веры. Может, ты считаешь, что Юнио верит в любовь? Нет, ему и так есть чем заняться: заказывать убийства, совершать кражи, угождать нацистам.
— Ну хорошо, я постараюсь взять себя в руки, — согласилась она наконец.
В чем нельзя было отказать Монтсе — так это в оптимизме и веселом характере, и я понял, что она вскоре придет в себя и снова станет хозяйкой положения.
Я встретился со Смитом в Е-42, квартале, который Муссолини строил на юге Рима, чтобы разместить там Всемирную выставку, намеченную на 1941–1942 годы, — после войны он стал называться ЭУР[34]. В этом колоссальном проекте были задействованы лучшие архитекторы того времени. Джованни Гуэррини, Ла Падула и Романо спроектировали Дворец цивилизации и труда, впоследствии превратившийся в символ неудавшейся попытки воскресить былую славу Рима в середине XX века; Адальберто Либера занимался Дворцом конгрессов, а Миннуччи осуществлял работы по строительству Дворца администрации — ему суждено было стать невралогическим центром Е-42. Многие архитекторы участвовали в этом строительстве, и все они сознавали, что недостаточно будет воздвигнуть комплекс оригинальных зданий, способных удивить мир: дуче требовал от них воплотить в жизнь преимущество фашистской идеологии. Этот проект должен стать эффективным средством политической пропаганды. Всемирная выставка 1942 года не состоялась, но факт остается фактом: во времена фашистской диктатуры здания ЭУРа так никто и не занял. Так что возведенные строения очень верно отразили суть итальянского фашизма: внешняя монументальность и внутренняя пустота. Сегодня правительство опять заговорило о необходимости вдохнуть в проект новую жизнь, но ЭУР навсегда останется ярким примером феномена, известного как «архитектура власти», или «эфемерная архитектура».
Однако в то утро, в конце мая 1938 года, Е-42 был всего лишь малышом, который делал свои первые шаги, опираясь на руку государства. Экскаваторы ворочали тонны земли и складывали штабелями травертинский мрамор. Сотни рабочих, не жалея сил, изображали жизнелюбие и дисциплинированность, коих требовал от них режим, а толпы любопытствующих собирались там каждое утро и интересовались: не будут ли в этом «третьем Риме», столь далеко отстоящем во времени от первого (императорского) и в пространстве от второго (папского), строить дешевое жилье. Прохвосты, в чьи обязанности входила пропаганда режима, отвечали без колебаний:
— Здесь будут квартиры с видом на море.
И если люди относились к подобным заявлениям с недоверием и задавали новые вопросы, учитывая, что море находилось в десяти километрах от Е-42, плут пояснял:
— На все воля дуче, он может все. Пока что могу лишь сказать, что существует план, согласно которому Рим протянется до самого Тирренского моря. И в столице такой империи, как наша, должны быть квартиры с видом на море, — и указывал пальцем на парящих в небе чаек.
Дошло до того, что дуче велел поместить на фасаде Дворца администрации следующую фразу: «La terza Roma si dilaterà sopra altri colli lungo le rive del Fiume sacro sino alle spiagge del Tirreno» — «Третий Рим протянется на холмах вдоль берегов священной реки до пляжей Тирренского моря».
Скопление рабочих, поставщиков и зевак было столь огромным, что я счел Е-42 подходящим местом для встречи со Смитом номер два. Предполагалось, что после смерти Смита номер один я должен наведываться в пиццерию и ждать там инструкций от Марко, однако оказалось достаточно заикнуться о встрече, как мое предложение приняли.
Посреди площадки, заполненной строителями и зеваками, фигура Смита номер два ярко вырисовывалась на фоне голубого неба. Он походил на подрядчика в пальто из верблюжьей кожи и оглядывался по сторонам, как будто его интересовало то, что он видит. Подойдя ко мне, он подмигнул, словно ожидая, что я вручу ему конверт с деньгами, полученными в результате шантажа, или что-то в этом роде.
— Что происходит? — спросил я.
— Происходит многое. Что конкретно вы имеете в виду? — Он поднял лацканы пальто, словно защищаясь от несуществующего холода.
Лязганье бурильных машин и бетономешалок вдруг показалось мне отголоском войны, шедшей в Испании, хотя можно ли было сравнить этот шум со свистом пуль и грохотом пушек.
— Принц Чима Виварини передал Карту Творца немцам, — сказал я, сразу переходя к сути дела. — Он подкупил скриптора Ватиканской библиотеки, а потом приказал убить его. Это случилось второго мая, однако ни одно из средств массовой информации не сообщило о случившемся.
— А чего вы ждали, если на следующий день должен был приехать Гитлер?
— Как насчет «Оссерваторе романо» и радио Ватикана?
— Муссолини не позволил папе устроить еще один скандал во время визита Гитлера. Можно сказать, то обстоятельство, что Пий Одиннадцатый покинул Рим, дабы не встречаться с Гитлером, стало каплей, переполнившей чашу. Так что если его святейшество захочет заявить об этом дуче, он сделает это sottovoce[35], через своих нунциев.
В объяснениях Смита номер два была своя логика, и, хоть они не убедили меня до конца, я решил продолжить свой отчет.
— Кажется, немцы не смогли развернуть карту, потому что она сильно пострадала от времени. Гитлер приказал Гиммлеру отвезти ее в замок Вевельсбург, чтобы там ею занялись ученые. Рейхсфюрер, со своей стороны, считает, что, как только им удастся ознакомиться с содержанием карты, они получат ключи, которые позволят им попасть в центр земли и оттуда управлять миром.
На лице Смита номер два появилось неподдельное изумление.
— В центр земли? Какого черта понадобилось немцам в центре земли?
— А чему вы удивляетесь? Ведь это вы посвятили меня в суть сумасбродных идей рейхсфюрера. Гиммлер убежден в том, что наша планета внутри пуста и в сердцевине ее живет цивилизация высших людей. Карта Творца является для него средством добраться до них.
— Понятно.
— Боюсь, он верит не только в это, — продолжал я. — Он организовал сеть «предприятий по репродукции», где молодые арийцы и арийки создают «высшую расу». Для выполнения этой задачи Гиммлер нанял шофера принца, венгра Габора.
— «Лебенсборн» является частью доктрины Lebensraum[36], выдвинутой профессором Хаусхоффером, — объяснил мне Смит номер два. — То есть для занятия жизненного пространства необходима раса, соответствующая величию проекта, поэтому крайне важно, чтобы народ был способен к самовоспроизводству и рождению большого количества здоровых детей. Обучая детей в специальных воспитательных центрах, нацисты пытаются создать не столько высшую расу, сколько расу, верную самой себе. Для Гитлера народы, отказывающиеся сохранять расовую чистоту, одновременно отказываются и от своей духовной цельности. Он высказывал эту мысль уже в «Майн кампф», когда писал, что государство, которое в эпоху смешения рас будет работать со своими лучшими с расовой точки зрения представителями, однажды завоюет мировое господство.
— Следовательно, в Германии тоталитарный режим контролирует также и любовь, — заметил я.
— Они даже изучают способы борьбы с возрастными явлениями, которыми награждает нас природа, чтобы таким образом увеличить число детей.
— Очень похоже на ферму с курицами-несушками.
— Они также рекомендуют членам СС способствовать реинкарнации древних героев Германии, занимаясь сексом на старых кладбищах. Журнал СС «Дас шварце корпс» даже опубликовал список наиболее подходящих для этого некрополей, — закончил свой рассказ Смит номер два.
В ту пору никто из нас даже представить себе не мог, что после начала вторжения немцев в Европу одним из основных направлений проекта «Лебенсборн» станет похищение детей арийской внешности — красивых, здоровых, физически хорошо сложенных, блондинов или светло-русых, с голубыми глазами, без примеси еврейской крови — из оккупированных стран. После тщательных и изматывающих медицинских проверок их отправляли на воспитание в специальные центры или отдавали на усыновление в арийские семьи. В одной только Польше нацисты похитили или забрали у родителей двести тысяч детей, из которых лишь сорок тысяч смогли после войны вернуться домой. На Украине число таких детей составило несколько тысяч, как и в странах Прибалтики. В проекте «Лебенсборн» участвовали также дети из Чехословакии, Норвегии и Франции. Вся эта деятельность осуществлялась в рамках претенциозного плана, согласно которому следовало вернуть Третьему рейху тех, кто должен был к нему принадлежать на основании своей расы.
— Я хочу рассказать вам еще кое-что. Вы когда-нибудь слышали о падре Сансовино?
Смит отрицательно покачал головой и спросил:
— Кто это?
— Речь идет о скрипторе Ватиканской библиотеки. Он — друг принца Чимы Виварини. Кажется, он служил в контрразведке Ватикана. Он дал мне понять, что желает получать от меня информацию касательно деятельности принца.
— В самом деле? И как вы намерены поступить?
— Разумеется, я не собираюсь передавать ему никаких сведений.
— Поддерживать связь с Ватиканом — не такая уж плохая идея, — заметил Смит.
— Что вы хотите этим сказать?
— Все очень просто. Вы будете сообщать ему о деятельности принца, как и нам, а потом будете делиться с нами тем, что расскажет вам священник. Quid pro quo[37].
— А если падре Сансовино окажется русским агентом? Он ведь входил в «Руссикум», департамент «Священного союза», внедрявший шпионов в Россию. Может, он — двойной агент.
— Полагаю, есть лишь один способ это проверить. Вы пойдете с ним на контакт, а мы организуем за ним слежку. Если будут новости, мы вас известим.
Так я претворил в жизнь пословицу, согласно которой шпион всегда продается дважды, и даже трижды, если он — двойной агент. На этом пути меня ожидало немало проблем морального свойства, но больше всего трудностей возникало при попытке добраться до правды — и не только чужой, но и своей собственной.
Битва на Эбро держала всех нас в напряжении с конца июля до середины ноября 1938 года. Терраса превратилась в место встреч обитателей академии, несмотря на сопротивление Оларры, которому пришлось уступить и позволить «изгнанникам» постоянно дежурить у радиотелеграфа. Ведь от исхода сражения зависело будущее Испании. 25 июля, когда республиканская армия перешла Эбро и стала угрожать оборонительным позициям армии Франко, донья Хулия упала в обморок, как будто ополченцы Народного фронта переправились на берег Тибра и собирались атаковать академию. В общей сложности в операции приняли участие восемьдесят тысяч человек, а также восемьдесят артиллерийских батарей и русские военные самолеты Поликарпова, так называемые «мухи», или «курносые». Продвижение было столь стремительным, что в Ла-Фатарелье генерала национальной армии взяли в плен прямо в кальсонах, пока он мирно спал со своей женой; в Гандесе марокканский солдат утонул в бочке вина, где прятался от республиканских войск, а в одном из местечек Терра-Альты приходскому священнику пришлось прервать мессу и бежать сломя голову от надвигающихся отрядов красных. На следующий день занемогла донья Монтсеррат, услышав по радио рассказ диктора-националиста о республиканском генерале Листере: он представил его демоном с кожей, красной от выпивки, и острыми клыками, потому что каждое утро генерал завтракал блюдом, приготовленным из человеческого мяса; у него был хвост как у черта, отросший из-за похоти и распутства. Однако, хотя атака республиканцев увенчалась успехом, национальной армии удалось задержать их продвижение — были открыты шлюзы расположенных неподалеку водохранилищ, находившихся под контролем сил Франко. Моральный дух «изгнанников» поднялся стремительно, как воды Эбро, особенно когда в дело вступил полк рекетес[38] Девы Марии Монтсеррат, известный своей непобедимостью, о военных успехах которого слагали легенды. Как бы там ни было, начиная с 14 августа, когда Листер утратил контроль над Сьеррой-Магдаленой, удача стала поворачиваться лицом к армии Франко, и донья Хулия, донья Монтсеррат, а также остальные женщины постепенно вернулись к разговорам о призраке Беатриче Ченчи (по словам доньи Хулии, привидение несчастной дамы собиралось 11 сентября появиться на мосту Сант-Анджело: здесь в этот день ее обезглавили в 1599 году). Говорили о чудовищной жаре римского лета и на другие малозначительные темы.
16 августа, когда по радио повторяли донесения с фронта, принц присоединился к вечерней «сходке». Кажется, интерес его объяснялся тем, что в Терра-Альте, в дивизии Литторио, сражался его двоюродный брат. Юнио приходил к нам на протяжении следующих семи или восьми вечеров, а поскольку жара и влажность казались невыносимыми даже после наступления ночи, он приносил дамам мороженое, а кабальеро — limoncello[38] и лед. Габор колол его с необыкновенным проворством и силой, и холод, поднимавшийся от осколков, казалось, отражался в его холодных и наглых голубых глазах. Расправившись со льдом, он скромно удалялся, ожидая дальнейших приказаний своего хозяина.
Поразительная красота Монтсе нарушала серьезность наших собраний. Она уже приняла решение заставить принца страдать так же, как страдала она. Чтобы добиться своей цели, она старалась всячески привлекать внимание Юнио, подчеркивая свою женственность: она распускала волосы, делала правильный макияж, ходила на маникюр в салон красоты, носила декольтированные воздушные платья, украшенные драгоценными камнями и вышивкой, и туфли на шпильке, пользовалась духами, чей аромат мог соперничать с благоуханием летних ночей, — и при этом проявляла интерес к кому угодно, только не к Юнио. Если он обращался к ней, через пару минут она начинала зевать, словно разговор был ей невероятно скучен. Если принц предлагал угостить ее мороженым или лимонадом, она отказывалась от его услуг, а через мгновение поднималась и сама брала лакомство. В общем, она снова стала вести себя как благопристойная девочка, которую сеньор Фабрегас воспитал так, чтобы она обращала на себя как можно меньше внимания. Теперь она была полной противоположностью той Монтсе, которая слушала Юнио с восторгом влюбленной женщины, покорной воле своего возлюбленного. И чем сильнее Монтсе выражала свое равнодушие, тем больше перед ней заискивал принц. Он словно чувствовал себя виноватым, не зная при этом, в чем состоит его вина, и не смея спрашивать, так как сам вопрос подразумевал бы признание своего греха. Так что Юнио оставалось лишь смириться, изо всех сил проявляя заботу и понимание.
Я никогда больше не видел Юнио таким беззащитным. Он был совсем не похож на человека, способного подготовить убийство и тем более осуществить его. Он выглядел растерянно и неуверенно, вероятно, зная, что поведение Монтсе, со стороны казавшееся лишь капризом, имеет под собой вескую причину. Монтсе же этот опыт помог подняться еще на одну ступеньку по лестнице, ведущей от юности к зрелости. Она стала мудрее и недоверчивее, к ней пришел первый опыт освоения многоликого мира.
В один из таких вечеров сеньор Фабрегас отвел меня в сторону и спросил:
— Ты не знаешь, что за игру затеяла моя дочь? Она же все испортит. Нельзя вот так разбрасываться принцами.
— Она испытывает его твердость и силу его любви, сеньор Фабрегас. Монтсе считает, что в их отношениях наступил застой, и принцу пора сделать шаг вперед.
Мало что доставляло мне такое же удовольствие, как водить за нос сеньора Фабрегаса, тем более что я понимал: он меня недолюбливает именно из-за близкой дружбы с его дочерью.
— Женщина идет на риск только тогда, когда ожидает большого будущего от своих амурных дел, в этом она как коммерсант, только в юбке, — рассудил сеньор Фабрегас, в очередной раз демонстрируя свой деловой склад ума.
7 ноября войска националистов заняли Мору-де-Эбро, 13-го взяли Ла-Фатареллу, а 16-го началось отступление республиканской армии. Тем самым был положен конец битве на Эбро. За сто шестнадцать дней, на протяжении которых велось сражение, погибли более шестидесяти тысяч человек. Согласно статистическим данным, во многих случаях помогающим представить себе масштаб события, национальная армия за один только день произвела тринадцать тысяч шестьсот восемь пушечных выстрелов. Отсюда высказывание генерала Рохо, главнокомандующего республиканскими силами: «В битве за Эбро не было никакого военного искусства, одна только техника, направленная на то, чтобы раздавить противника».
— В этом году зимы не будет, друг мой Хосе Мария. Через три-четыре недели наступит весна, — возвестил секретарь Оларра. То же самое он говорил и в прошлом году.
На следующий день мы узнали о смерти Рубиньоса: он погиб в Рибаррохе неделей раньше. Кажется, противовоздушная батарея подбила самолет республиканцев, да так неудачно, что он взорвался над отрядами националистов и убил четырех солдат. Я вдруг изумился, что даже не знал его имени.
В ту ночь, выглянув за перила балкона, чтобы посмотреть на город, я увидел лишь плотную, непроницаемую темноту. И тогда я понял, что, как и Рубиньос, я видел с этой террасы всего лишь проекции моих снов.
Пока будущее войны в Испании решалось на Каталонском фронте, Гитлер продолжал претворять свои планы в жизнь. В сентябре 1938 года в Мюнхене прошла международная конференция, в ходе которой Франция и Англия признали аннексию Германией Судет в надежде на то, что этим ограничатся территориальные притязания Третьего рейха.
В начале октября Юнио пришлось снова срочно уехать в Вевельсбург. Как мы узнали после его возвращения, двое ученых, занимавшихся поисками способа развернуть Карту Творца, не причинив ей вреда, умерли, после того как вскрыли футляр и попытались применить к папирусу камеру Обскура. Вскрытие обнаружило, что они погибли от того, что вдохнули слишком большое количество бацилл антракса[39]. Первоначально Гиммлер и его люди думали, что, поскольку древние египтяне использовали яды натурального происхождения для расправы с врагами и для самоубийства, они могли отравить документ, чтобы он не попал в чужие руки. Однако поскольку ни Китс, ни художник Северн, имевшие дело с картой в первой трети XIX века, не пострадали, немцы отказались от этой гипотезы. Тогда подозрения пали на принца Чиму Виварини: его задержали в Вевельсбурге и обвинили в попытке покушения на жизнь фюрера и руководителей Третьего рейха. Юнио хватило пары фраз, чтобы опровергнуть эти инсинуации.
— Я сам предупредил вас о том, что карту нельзя разворачивать в присутствии фюрера. Если бы моей целью являлось покушение, достаточно было бы позволить кому-нибудь открыть ее — и все присутствующие вдохнули бы антракс, — заявил он.
Тем не менее ему пришлось пройти через двухнедельный карантин (так он это назвал), на протяжении которого его биография и поведение подверглись тщательному изучению. Его держали в заключении в одной из комнат Вевельсбурга, запретив ему общение с окружающим миром до окончания расследования. После того как с принца были сняты всяческие подозрения, Гиммлер пришел к выводу, что покушение являлось делом рук «Священного союза», секретных служб Ватикана. Пропитав Карту Творца токсичным веществом, они преследовали две цели: с одной стороны, пользоваться картой становилось невозможным, пусть и на время; с другой стороны, это был способ покончить с Гитлером или с Гиммлером, а может, и с обоими сразу. Так что скриптор, продавший карту Юнио, вероятнее всего, поступил так не потому, что прельстился деньгами, а потому, что выполнял приказ «Священного союза».
Этот досадный эпизод не изменил планы нацистов, и через несколько дней из Вены курсом на Нюрнберг отправился бронированный поезд, охраняемый гвардией СС, который увозил сокровища Габсбургов, в том числе один из символов власти, которым мечтали обладать как Гитлер, так и Гиммлер, — Священное Копье Лонгина.
Речь идет о железном предмете длиной тридцать сантиметров, с выемкой посредине и с углублением в лезвии, таким, что там мог поместиться гвоздь — по преданию, один из тех, которые были использованы при распятии Иисуса Христа, — он держался там на золотой нити. Кроме того, у основания, возле рукояти, находились две золотые инкрустации в виде креста. Согласно легенде, распространенной среди рыцарей Тевтонского ордена, именно этим копьем римский солдат Гай Кассий Лонгин пронзил Христа. Римляне по обычаю ломали осужденному кости ног и рук, чтобы ускорить наступление смерти, однако Лонгин, сжалившись, предпочел копье, и из раны обильно полилась кровь. Солдат и представить себе не мог, что таким образом исполнил ветхозаветное пророчество, согласно которому «Кость его да не сокрушится». Копью Лонгина с тех пор приписывали удивительные свойства. Считается, что Копье чудом обнаружили в Антиохии в 1098 году, когда крестоносцы с трудом держали оборону города, осажденного сарацинами. Несколько веков спустя Копье Лонгина служило талисманом Карлу Великому: оно путешествовало с ним во время сорока семи увенчавшихся победой военных кампаний. Согласно легенде, Карл Великий умер после того, как случайно уронил Копье на землю. Реликвией владел еще один король — Генрих Охотник, тот самый, чьей реинкарнацией считал себя Гиммлер. Копье послужило и Фридриху I Барбароссе: ему удалось завоевать Италию и отправить папу в изгнание. Как и Карл Великий, Барбаросса по неосторожности уронил священный предмет, переходя вброд реку на Сицилии, и вскоре после этого умер. Вот почему Гитлер так жаждал завладеть реликвией Габсбургов. Однако он так слепо верил в магические свойства этого предмета, что упустил из виду одну существенную деталь: копье Габсбургов не было единственным в своем роде. Помимо него существовали еще три Копья Лонгина: в Ватикане, Париже и Кракове — и все различного происхождения.
Обилие подробностей в рассказе принца, а также предупредительность и даже заискивание в его поведении привели Монтсе к выводу, что Юнио действительно пришлось туго в Вевельсбурге, и теперь ему нужно излить душу. Как будто печальный опыт, через который он прошел в Германии, заставил его понять, что жить гораздо легче, если чувствовать привязанность к другим людям, и теперь он хотел наверстать упущенное. По словам Монтсе, в его речи было еще что-то, искавшее себе выражение, силившееся выйти на поверхность, шедшее вразрез с истинной натурой Юнио (человека холодного и не склонного к сентиментальности), заставлявшее подозревать в нем противоречивый характер. Я пытался убедить Монтсе, что внезапная перемена в поведении Юнио никак не связана с поездкой в Германию или с тем, что жизнь его подвергалась опасности (впрочем, ни она, ни я не можем оценить этого в полной мере), а явилась следствием продуманной стратегии, направленной на то, чтобы вернуть ее доверие. Не думаю, что в психологии Юнио произошел перелом, скорее он его изображал. Юнио был болтлив (иной раз чрезмерно), но это не значит, что он открывал нам душу; напротив, внимательно проанализировав его слова, мы приходили к мысли, что он не хотел ни с кем вступать в слишком тесные отношения, потому что в действительности доверял только себе. Он укрывался за диалектикой, как другие прячутся за молчанием. Но это был лишь шум, способ продемонстрировать, насколько он уверен в себе и в идеях, которые защищает. За этим внезапным излиянием чувств крылось желание Юнио удержать при себе Монтсе в качестве собеседницы — быть может, потому, что он был в курсе нашей деятельности и хотел использовать нас в своих целях. К счастью для Монтсе, опасность того, что любовь сыграет с ней злую шутку, уже осталась позади, и теперь она вела себя более осторожно.
Как показали последовавшие вскоре события, тревога, которую испытывал Юнио по возвращении из Германии, оказалась совершенно обоснованной. Ночь с 9 на 10 ноября 1938 года осталась в истории как Kristallnacht, или «Хрустальная ночь»: именно тогда был устроен погром, приведший к разорению еврейских лавок и домов, к сожжению книг в синагогах, убийству двухсот человек и заключению тысяч людей в концлагеря. Однако «Хрустальная ночь» была лишь вершиной айсберга. В последующие дни министр Геринг издал три декрета, проливавших свет на позицию национал-социалистов по «еврейскому вопросу». Первый обязывал еврейскую общину уплатить миллиард марок в качестве компенсации, объявляя жертв насилия его творцами. Второй оставлял евреев за рамками экономической жизни Германии. Третий предписывал страховым компаниям передать всю сумму ущерба, причиненного во время недавних событий, государству, лишая евреев возможности получить возмещение убытков.
За завтраком 10 ноября секретарь Оларра рассказал нам о том, что произошло в Германии накануне ночью. Я до сих пор помню, какой вопрос задала донья Хулия и как ответил ей секретарь.
— А что такого сделали евреи, чтобы заслужить столь сильную неприязнь немцев?
— Они виноваты в том, что Германия потерпела поражение в Первой мировой войне; они придумали дикий капитализм Уолл-стрит и стали причиной его дальнейшего краха; они же стояли у истоков большевизма.
— Вы забываете еще об одном: именно евреи выдали Господа нашего Иисуса Христа римлянам, — вмешался в разговор сеньор Фабрегас.
— Вот видите, они повинны в распятии Христа.
Донья Хулия перекрестилась и произнесла:
— Да, если дело обстоит именно так, они действительно плохие.
— Все это глупости. Вы пытаетесь найти оправдание преступлениям нацистов, и это превращает вас в их сообщников, — возмутилась Монтсе.
Упрек дочери ошеломил сеньора Фабрегаса — он поймал неодобрительный взгляд секретаря Оларры.
— Что ты такое говоришь, девчонка?! Что ты знаешь о евреях?! Они — плохие люди, и точка. А теперь отправляйся в свою комнату, — приказал сеньор Фабрегас.
— Я совершеннолетняя и никуда уходить отсюда не собираюсь, — возразила Монтсе.
Подобный ответ разгневал отца, и он бросился к ней, чтобы залепить пощечину. Я инстинктивно метнулся к нему и успел схватить его за руку, прежде чем его ладонь коснулась лица Монтсе.
— Отпусти меня, болван! — зарычал сеньор Фабрегас.
— Учтите: если вы ее ударите, вам придется иметь дело со мной, — предупредил я.
Много лет спустя, когда мы уже жили вместе, Монтсе призналась мне: тот факт, что я за нее вступился, стал переломным моментом в ее отношении ко мне; она перестала воспринимать меня как безвольное, запуганное существо.
— Вы слышали? Вы слышали, сеньор Оларра? Он угрожает побить меня, — произнес сеньор Фабрегас, надеясь на сочувствие.
— Хватит, успокойтесь. Ты, Хосе Мария, отпусти сеньора Фабрегаса, а вы, сударь, не поднимайте руку на дочь. Давайте не будем ссориться.
Когда сеньору Фабрегасу удалось от меня освободиться, он набросился на меня с яростными упреками:
— Это ты виноват, мальчишка, ты вбил в голову моей дочери большевистские идеи. И все только потому, что тебе невыносимо видеть, как она встречается с принцем. Думаешь, я не замечаю, что у тебя слюнки текут, когда ты на нее смотришь? Я подам на тебя донос в посольство, заявлю, что ты коммунист. Я добьюсь, чтобы тебя депортировали в Испанию и расстреляли.
— Во всем виноват ты один, папа, — вступилась за меня Монтсе.
— Я? Ты, может, считаешь, что мы оказались здесь по моей вине? В нашем положении виноваты большевики, такие как твой друг.
— В том, что нам пришлось бежать из Барселоны, виноват Франко. Это он с оружием в руках пошел на Республику. И если сейчас ты хочешь меня ударить, — в этом тоже виноват Франко. Так что если ты намерен донести на Хосе Марию как на коммуниста, тебе придется донести и на меня.
От нового выпада Монтсе все присутствующие мгновенно разинули рты. Но я был уверен, что сеньор Фабрегас вскоре оправится и перейдет в наступление, еще более неистовое, чем прежде, и поэтому предложил Монтсе:
— Нам лучше уйти отсюда.
— Да, ступайте и хорошенько подумайте о том, что тут произошло. А тебя, Хосе Мария, я хочу по возвращении видеть в своем кабинете, — отреагировал Оларра.
Донья Монтсеррат изобразила обморок, благодаря чему нам удалось сбежать, и сеньор Фабрегас не пустился нас преследовать. Когда мы оказались на площади перед Сан-Пьетро-ин-Монторио, Монтсе сказала:
— Ты вел себя как настоящий рыцарь.
В Монтсе пробудилось чувство собственного достоинства — этот дар среди прочих люди обретают с возрастом. Еще я понял, что отныне она больше никогда и никому не позволит командовать ею, осознав, что каждый человек прежде всего имеет обязательства перед самим собой и должен отстаивать принципы, в которые верит, пусть даже инстинктивно и необдуманно.
— Итак, мое пребывание в академии подошло к концу, — резюмировал я.
— Мне жаль, что ты из-за меня попал в такой переплет.
— Это был вопрос времени.
— Что ты теперь будешь делать?
— У меня еще остались деньги после продажи квартиры, доставшейся мне от родителей, так что я сниму себе какое-нибудь жилье и найду работу.
— У меня есть для тебя одно предложение: мы попросим помощи у Юнио.
Хотя в первое мгновение ее слова прозвучали для меня словно гром среди ясного неба, потом по спокойному, ровному тону ее голоса я понял, что единственное, к чему она стремится, — найти выход из положения.
— Ты готова так поступить, зная, что на его руках — кровь?
— Я начинаю думать, что в наше время у всех на руках кровь. Ты ведь слышал, что думают мои родители и секретарь Оларра насчет евреев, и боюсь, они в этом не одиноки. Кроме того, война, наверное, скоро кончится, я вернусь в Барселону. А кто-нибудь должен поддерживать отношения с Юнио, чтобы сообщать Смиту полученные от него сведения.
Монтсе была права. Хоть я и старался не думать о ее отъезде, однажды она вернется в Барселону.
Мне вдруг захотелось, чтобы война никогда не кончалась. А когда мы пошли по направлению к Трастевере и здание академии скрылось за изгибом дороги, я на мгновение захотел, чтобы оно больше никогда не появлялось и даже исчезло бы, а следовательно, у нас обоих отпала бы необходимость возвращаться. И тогда, словно прочитав мои мысли, Монтсе взяла меня за руку и сказала:
— Мне часто кажется, что академия — как тюрьма, но если бы я в ней не побывала, то никогда бы не встретила тебя.
Мой последний разговор с секретарем Оларрой стал самым искренним из всех. Он сидел в кресле в своем кабинете, спиной к свету, а рядом с ним стоял граммофон, изрыгавший на полной громкости военный марш. Вероятно, волны этой адской музыки наполняли его жизненной силой, питали его душу. Оларра дождался, пока умолкнут последние звуки, а потом спросил:
— Ты успокоился, Хосе Мария?
— Думаю, да.
— Садись, пожалуйста.
Я выполнил его распоряжение, гадая, что будет дальше.
— То, что произошло сегодня, — весьма неприятное событие, особенно учитывая, что сеньор Фабрегас по-прежнему угрожает написать на тебя донос, — сообщил Оларра. — Разумеется, я сказал ему, что существует другое решение.
Я начинал чувствовать себя преступником, которому предлагают покончить жизнь самоубийством, чтобы избежать позорной казни, и, опередив секретаря, заявил:
— Не беспокойтесь, я уйду сегодня же.
— Полагаю, это наилучший выход, — согласился он. — Но прежде чем ты уйдешь, мне бы хотелось поговорить с тобой: такая необходимость назрела уже давно. Буду откровенен: ты никогда не нравился мне, Хосе Мария. Знаешь почему? Потому что ты всегда вел себя как человек безучастный. А в наше время нерешительность, полутона — самые неподобающие качества. Это обстоятельство так сильно беспокоило меня, что однажды я даже не поленился и расспросил твоих товарищей — да-да, Эрваду, Муньоса Мольеду, Переса Комендадора и прочих, — что они думают о тебе. Знаешь, как они мне ответили? Они сказали, будто ты — существо холодное, всегда держишься на расстоянии, без увлечений, без привязанностей, без страстей и, что хуже всего, тебя совершенно ничего не беспокоит. А может ли человек ни о чем не беспокоиться, когда его страна истекает кровью в междуусобной войне? Нет. Поэтому я еще больше заинтересовался тобой. Я попросил твоих товарищей прозондировать твои политические убеждения и попытаться выведать у тебя, за кого ты голосовал на последних выборах. Тут они тоже оказались единодушны. «Он абстенционист», — сказали они мне, после чего я стал всерьез тревожиться. На протяжении нескольких месяцев я внимательно прислушивался к твоим словам, наблюдал за твоими жестами, караулил твои шаги — и в результате пришел к тому же выводу, что и твои товарищи: что ты — абстенционист. И тогда у меня возник вопрос — я до сих пор не нашел на него ответа: являешься ли ты активным абстенционистом, то есть мятежником, или же это абстенционизм пассивный, обусловленный твоим безразличием. Тебе следует знать, что вне зависимости от того, к какой из этих групп ты принадлежишь, абстенционист — существо пустое, ненадежное и, как следствие, недостойное.
— Быть может, так оно и было, но я изменился, — сказал я.
— Ты имеешь в виду утреннее происшествие?
— Я имею в виду, что такие люди, как вы, превращают в героев трусов, подобных мне.
Оларра покачал головой, выражая свое несогласие.
— Ты — пример героя? Не смеши меня, — фыркнул он. — Ты действительно считаешь, что поднять руку и повысить голос на такого человека, как сеньор Фабрегас, — героический поступок? Быть может, он представляется таковым сеньорите Монтсеррат, но не мне.
— Для меня всегда было загадкой, почему вам так трудно признать, что существуют люди, не желающие принимать правила, которые навязывает им общество.
Произнеся эти слова, я тут же понял, что совершил ужасную ошибку и лучше было бы продолжать терпеливо молчать, вместо того чтобы снова злить Оларру.
— Как раз потому, что мы живем в обществе, мы и создали для себя нормы, регулирующие наше сосуществование в нем — так что тот, кто их не выполняет, изгоняется из общества, — ответил он. — Общественный инстинкт заложен в самой человеческой природе, поэтому нельзя представить себе индивидуума, способного жить отдельно от бесконечной цепи существ, в совокупности своей образующих человечество. Так сказал Ницше, и дуче постоянно это повторяет. Мир под лозунгом «Делай что хочешь» невозможен; единственный возможный мир — это мир под лозунгом «Делай, что должен». Нельзя понять общество, отгородившись от него. Впрочем, это тоже не твой случай. Мне известно, что ты родился в благополучной семье и не знал лишений; кроме того, ты получил блестящее образование в области архитектуры. Ты едва ли похож на человека, о котором можно сказать, что он живет вне общества. Кроме того, в тебе нет ничего особенного. Нет, твоя проблема заключена в твоем сознании. Твоя болезнь — бездеятельность, недостаток жизненной силы и энтузиазма. Твоя беда — фатализм, против которого есть лишь одно средство — воля. Тебе следует знать, Хосе Мария: лишь объединив волю всех людей, можно подготовить почву для развития нашего будущего.
Странно, но слова Оларры вовсе не вызывали у меня досады; напротив, меня поражало, с какой легкостью он находит всему разумное объяснение. Он был уверен — корнями эта уверенность уходит в политическую идеологию фашизма — в своей способности постичь неведомое при помощи одного лишь закона контрапозиции.
— Вы закончили?
— Еще кое-что, прежде чем ты уйдешь: оставь в покое девчонку Фабрегасов. Ее родители верят в то, что ваш вельможный друг страстно в нее влюблен. Меня так просто не проведешь, и я знаю, что если знатный итальянский принц и обращает внимание на дочь барселонских буржуа, как бы ни процветало дело ее отца в Сабаделе, то лишь для того, чтобы сорвать ее девственность, а потом — поминай, как звали. Предлагаю тебе следующую сделку: ты забудешь о дочери Фабрегасов, а я позабочусь о том, чтобы на тебя не донесли.
— Полагаю, вы не слишком обидитесь, если я не стану пожимать вам руку для закрепления соглашения.
Оларра поднял правую руку в знак согласия и в знак того, что принимает ничью, но потом нашел способ еще немного растянуть сцену, привнеся в нее театральность и торжественность.
— Желаю тебе удачи, Хосе Мария. Она тебе понадобится, — добавил он уже после того, как я встал, чтобы уйти.
Монтсе ждала меня, сидя на перилах галереи, у небольшого фонтана, от плеска которого тишина казалась еще более явственной. Она походила на одну из женских фигур на фресках Помаранчо, украшавших стенные люнеты, простых и наивных, почти примитивных.
— Ну что? — спросила она.
— Я ухожу.
— Я поговорила с Юнио. Он сказал, что уладит вопрос с работой.
— Пойду собирать чемоданы.
— Позволь мне помочь тебе. Это меньшее из того, что я могу сделать.
— Лучше, если нас не будут видеть вместе. Оларра заставил меня пообещать ему, что я больше не стану тебе докучать. Если я не сдержу своего слова, он отправит донос в посольство.
— Как только ты устроишься на новом месте, я тебя навещу. Мы станем видеться каждый день, тайно. И будем продолжать наше дело.
У меня не было никаких особых планов на будущее, я хотел лишь как можно быстрее покинуть академию, и еще мне не хотелось пользоваться ситуацией, а поэтому я не придал значения словам Монтсе. Увидимся ли мы еще или нет — покажет время.
В последний раз переступая порог академии, я не испытывал ностальгии; напротив, я поклялся, что больше никогда ноги моей здесь не будет. Все мои пожитки уместились в простых картонных чемоданах, между тем три года назад я приехал в Рим с тремя саквояжами и небольшим кофром. Когда же я успел распроститься с этими саквояжами и их содержимым? Но хуже всего было то, что в мире у меня теперь не осталось ничего, кроме этих чемоданов.
Только я двинулся в путь по улице Гарибальди, как услышал за спиной шум автомобильного мотора: приближаясь, он постепенно становился все тише, пока наконец не превратился в глухое рычание.
— Все действительно так серьезно? — произнес голос, показавшийся мне знакомым.
Это был Юнио. Он сидел на заднем сиденье «италы», опустив стекло, несмотря на зимний холод.
— Похоже, да, — ответил я лаконично.
— Дуче всегда говорит: «Molti nemici, molto onore»[40].
— Мои единственные враги — секретарь Оларра и сеньор Фабрегас.
— Хочешь, я поговорю с Оларрой?
— Нет, спасибо. Скажем так: у нас с ним диаметрально противоположные взгляды на жизнь. Мне уже давно следовало уйти.
— Ты должен был активнее сопротивляться неприятелю.
Мне начинало надоедать, что все вокруг пытаются дать оценку моему поведению. Кстати, я заметил, что он перешел на ты и решил последовать его примеру.
— Оставь меня в покое. Мне надоели проповеди.
— Садись. Я тебя подвезу.
— И куда ты хочешь меня подвезти?
— Глядя на эти чемоданы, полагаю, первым делом надо подыскать тебе ночлег. Я знаю одно подходящее место. Квартиру на другом берегу реки, на виа Джулия. Давай, залезай.
Не знаю, потому ли, что чувствовал себя слабым и напуганным, или просто от усталости, но я в конце концов согласился:
— Ладно.
Габор нажал на газ, и машина оказалась передо мной. Притормозив, он вышел и открыл багажник. Я знал, чем он занимался в последнее время, и мне показалось, что он улыбается как закоренелый развратник.
Густой аромат туалетной воды или одеколона, ощущавшийся внутри салона, напомнил мне выражение Рубиньоса: «надушенные итальянцы».
— Если тебе мешает запах одеколона, опусти стекло, — сказал принц. — Я часто им злоупотребляю. Иногда настолько, что и сам начинаю задыхаться. Один мой друг говорит, что я делаю так, потому что у меня совесть нечиста. И он прав. Даже такому человеку, как я, есть что скрывать.
У меня возникло искушение признаться, что я в курсе его преступных дел, и что для очистки совести ему нужно несколько литров одеколона, но сдержался.
— Выходит, мы сражаемся за одну и ту же женщину, и, как ни парадоксально, чтобы сохранить ее расположение, я вынужден тебе помогать. Это несправедливо, верно? — добавил он.
— Прикажи своему шоферу остановить машину! — разозлился я.
— Да ладно, не горячись. Это была всего лишь шутка! — и, взяв меня под руку, прошептал: — Montse prova grande affetto per te[41]. Она все время о тебе говорит.
На какое-то мгновение слова Юнио подействовали на меня как болеутоляющее средство, но моя душа тут же заныла снова.
— Глупости, — ответил я.
— Поверь мне. Дело в том, что ты всегда был рядом с ней. Вы столько времени прожили вместе… почти как брат с сестрой.
Я боялся, что он сейчас сообщит мне о своем намерении отказаться от Монтсе, чтобы не стоять между нами. Я не мог ему этого позволить и поэтому постарался сделать вид, что она не слишком меня интересует.
— Я даже не уверен, что она мне нравится. Кроме того, со мной она говорит только о тебе, — слукавил я.
Кажется, мой ответ понравился принцу, словно я разрешил какое-то его сомнение.
— Значит, она говорит о нас обоих, — заключил он.
— Похоже.
— Говорить — говорит, но одинаково ли она к нам относится? — спросил он, глядя в пол.
— Что ты имеешь в виду?
— Ни одна женщина не относится к двум мужчинам одинаково — разве в том случае, если ни один из них ее не интересует.
— Такая вероятность тоже существует, — признал я.
— Женщины — большая загадка, ты так не считаешь? Они руководствуются иными соображениями, чем мы. И хотя нам кажется, что мы с ними живем в одном и том же мире, это не так. Они презирают то, что ценим мы, и любят то, что мы неспособны любить. Для нас на первом месте стоит инстинкт, а они, прежде чем сделать шаг, думают о последствиях.
Слова Юнио звучали торжественно, словно его действительно волновала эта тема.
— Полагаю, ты прав.
— Знаешь, что мне больше всего нравится в Монтсе?
— Нет.
— Она, несмотря на то что прошла через войну и изгнание, знает жизнь только по книгам. Она продолжает верить книгам больше, чем собственному опыту, и оттого становится уязвимой. Она считает, что только книги могут принести пользу обществу. Например, она думает, что правосудие должно быть верно букве закона. Как будто это осуществимо. Монтсе — из тех, кто не понимает, почему существуют преступления, если они запрещены законом. Она плохо знает человеческую природу. Но она так очаровательна, прямо как сказочная принцесса. В наше время это такая редкость.
Слова Юнио о Монтсе заставили меня задуматься, и я замолчал. Ясно было, что Монтсе более дорога ему, чем могло показаться стороннему наблюдателю. По крайней мере об этом свидетельствовали его мечтательный взгляд и тоскливая улыбка. Я даже подумал: а вдруг это действительно его истинные чувства? Но тогда почему же несколько минут назад он пытался отдать ее мне?
— А теперь скажи: пока мы не найдем тебе работу в архитектурной мастерской, ты согласен заняться чем-нибудь другим?
— Да, если только речь идет о честном и благопристойном занятии.
— Разумеется, речь идет о честной работе. И простой к тому же. Подробности я сообщу тебе позже.
Свернув в переулок, машина начала трястись на выбоинах мостовой. Я посмотрел налево и увидел очертания академии, башни которой, казалось, висели в воздухе над Трастевере.
Мы проехали под мостом, соединявшим дворец Фарнезе с берегом Тибра, и тут Габор спросил:
— Какой номер дома по виа Джулия, принц?
— Восемьдесят пять, — ответил Юнио.
А потом, обернувшись ко мне, добавил:
— В этом доме жил Рафаэль Санти, по крайней мере так утверждает легенда. Его хозяйка — обедневшая римская аристократка. Она — друг нашей семьи. И сдает квартиры проверенным людям.
Должен признаться, я был удивлен. Если бы мне самому пришлось искать себе жилище, я тоже выбрал бы это скромное здание эпохи Возрождения. Каждый раз, отправляясь на прогулку, я неизменно приходил на эту красивую улицу: сначала останавливался у фонтана Маскероне, одного из самых прекрасных в Риме, и опускал руки в гранитный резервуар, держа их там до тех пор, пока пальцы не начинало сводить от ледяной воды; оттуда я шел к чугунной ограде, стоявшей позади дворца Фарнезе, и сквозь ее вязь рассматривал сад и внушительных размеров балкон. Потом проходил под мостом, соединявшим дворец с набережной Тибра, присаживался на минутку на так называемые «диваны» виа Джулия — каменные глыбы, относящиеся к комплексу дворца Правосудия, спроектированного Браманте для папы Юлия II (здание осталось незавершенным из-за смерти понтифика); потом двигался по прямой, до дворца Сакетти, и оканчивал свой маршрут у церкви Сан-Джованни-деи-Фьорентини.
Моя новая хозяйка оказалась весьма необычной дамой: высокой, долговязой, с глубокими черными глазами, выражение которых невозможно было понять, жестким характером и резким голосом, звучавшим так, словно у нее в горле был перекрыт какой-то клапан. Позже я узнал, что у нее легочная недостаточность — болезнь, как-то связанная с плеврой. Женщина представилась донной Джованной и сообщила мне, что в доме существует единственное правило: чтобы жильцы как можно меньше шумели — не только чтобы не мешать друг другу, но и потому, что хозяйка страдает от сильных мигреней и иногда «звук падающей на пол булавки способен убить меня».
— Хосе Мария будет вести себя тихо, как мертвец, — пообещал Юнио.
Я кивнул. На мгновение мне захотелось действительно умереть, сбежать из этого дома, из Рима, из мира.
— Я люблю жить одна, но не могу себе этого позволить из-за недостатка средств. Полагаю, принц уже рассказал вам о моем положении. Мне не очень нравится жить под одной крышей с чужими людьми: они бывают грязны и неряшливы, но я надеюсь, что вы постараетесь соблюдать чистоту с таким же рвением, с каким святой ищет мистического экстаза.
Услышав эту метафору, я лишился дара речи. И посмотрел на Юнио с немым вопросом в глазах: «Какого черта я здесь делаю?»
— Донна Джованна — женщина серьезная и любит порядок, но зато она не имеет привычки вмешиваться в жизнь своих постояльцев. Она даст тебе ключ — и ты сможешь входить и выходить, когда тебе вздумается, — добавил Юнио, пытаясь хоть чем-то реабилитировать характер хозяйки.
И наконец она добросовестно заполнила длинную анкету, предварительно осыпав меня градом вопросов.
— Этого требует полиция, — извинилась она.
Что до комнаты, она оказалась столь же своеобразной, как и хозяйка: дверь из отполированного стекла, пол посыпан тонким слоем опилок — служанка каждое утро выметала их и насыпала новые; в полдень та же служанка окуривала помещение лавандовым маслом, которое благоухало в спальне весь оставшийся день; простыни и полотенца пахли камфарой; стены покрывала какая-то старая переливчатая материя цвета серы. Железный остов кровати скрипел, словно тормоза поезда. Рядом стояла жаровня, а под кроватью — ночной горшок и мешок с мелким древесным углем. Постояльцы должны были самостоятельно выносить за собой горшок и менять уголь в жаровне. Кроме того, в комнате имелись кувшин и фарфоровый таз для умывания. Из единственного окна, выходившего в открытый внутренний дворик, был виден квадратик неба, освещаемый последними лучами уходящего дня.
— Ну как тебе? — спросил Юнио.
— Удручающе. Но с этим я как-нибудь справлюсь.
— А теперь поговорим о работе. Завтра ты отправишься в аптеку на корсо дель Ринашименто и спросишь аптекаря, дона Оресте, а потом скажешь ему, что пришел забрать заказ принца Чимы Виварини, и отнесешь то, что он тебе даст, на третий этаж дома двадцать три по виа деи Коронари. Ты не должен разговаривать с человеком, который откроет тебе дверь. Просто вручи ему в руки пакет. Пока что это все.
— Но это не работа! — удивился я.
— Нет, работа, учитывая, что ты получишь за нее деньги.
— Ты собираешься платить мне за то, что я буду курьером?
— Нет. Я заплачу тебе потому, что мне нужен надежный человек, чтобы доставить посылку.
Зная о том, что случилось с людьми, державшими в руках Карту Творца, я не хотел рисковать и спросил:
— Что в пакете?
— Это не важно.
— А если речь идет об опасном веществе и пакет упадет на пол? — возразил я.
— Тебе нечего бояться. Если пакет упадет, ты ничем не рискуешь. А теперь довольно вопросов.
Я подумал, что работать одновременно на Смита, падре Сансовино и принца — слишком рискованно. Особенно потому, что сотрудничать с Юнио — все равно что сотрудничать с нацистами, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но с другой стороны, разве это не возможность узнать о его планах из первых рук?
Наконец я разобрал свои чемоданы и стал развешивать одежду в шкафу. В ящике ночного столика я обнаружил старую Библию. Открыв ее наугад, я прочел строки, относящиеся к Исходу: «Не внимай пустому слуху, не давай руки твоей нечестивому, чтобы быть свидетелем неправды. Не следуй за большинством на зло и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды»[42]. Потом я ощутил легкое урчание в животе. И вспомнил, что ничего не ел сегодня, не считая завтрака.
На следующее утро я проснулся в том же состоянии, в каком ложился спать: мне было не по себе. Меня не оставляло ощущение, что я нахожусь не в Риме, а в каком-то чужом городе, и от этого мне становилось страшно. Ночью я помочился в горшок, чтобы не ходить в туалет, общий для всех постояльцев, и теперь мне предстояло его вынести. Мысль о том, что я предстану в пижаме перед незнакомыми людьми, меня тоже не слишком радовала, так что я долго выжидал, прежде чем выйти из комнаты.
Следуя совету Смита номер два, я отправился в Ватиканскую библиотеку навестить падре Сансовино. История с ядом не давала мне покоя, я боялся, что Юнио может отомстить. Падре Сансовино меня не принял. Он ограничился тем, что передал мне через одного из скрипторов записку, гласившую: «Увидимся сегодня днем, в четыре часа, в крипте собора Святой Цецилии. Если вы не сможете прийти, сообщите об этом подателю сей записки».
Поскольку остаток утра у меня был свободен, я решил выполнить поручение принца как можно раньше. Взяв курс на Борго, я перешел через Тибр по мосту Сант-Анджело, свернул налево, чтобы попасть на виа деи Коронари и добрался до дома номер 23, того самого, куда мне предстояло передать посылку, полученную в аптеке. Это было обычное здание, такое же, как и все, расположенные по соседству. Я продолжил путь и двинулся на корсо дель Ринашименто.
Аптека находилась напротив книжного магазина, так что я задержался, разглядывая витрину, прежде чем решился войти. Я сделал это для того, чтобы дождаться, пока в магазинчике не останется посетителей.
— Che cosa desidera?[43] — услужливо спросил помощник.
— Я ищу дона Оресте.
— Un attimo[44], — ответил он, не скрывая своего разочарования.
Он отправился в подсобное помещение. Через мгновение оттуда вышел мужчина средних лет, плотного телосложения, казавшийся скорее спортсменом, нежели аптекарем, несмотря на белоснежный халат.
— Вы меня звали?
— Я пришел забрать заказ принца Чимы Виварини, — сказал я.
— Я ждал вас, — проговорил он, доставая из кармана халата маленький пакет, размером не более пяти сантиметров в длину и двух с половиной в ширину, завернутый в упаковочную бумагу. — Вот.
— Это все?
— Положите в карман пиджака, — ответил он.
Когда я очутился на улице, у меня возникло искушение открыть сверток, но я сдержался, опасаясь, что мой поступок откроется. Потом я снова отправился на виа деи Коронари. Оказавшись перед домом, я на мгновение остановился, рассматривая его. Я хотел удостовериться, что мне не уготована ловушка. Устав ждать, пока что-нибудь произойдет, я вошел внутрь и с максимальной предосторожностью поднялся на третий этаж. Звонка не было, и я постучал в дверь костяшками пальцев. Ответа не последовало, и я снова постучал, на сей раз громче. Через минуту открылся глазок, через него я рассмотрел прозрачный женский глаз с накрашенными ресницами. Потом глазок закрылся, и дверь приоткрылась настолько, что женщина смогла просунуть в щель руку, в которую я вложил сверток. Рука уползла обратно, словно змея, и дверь захлопнулась. Тогда я услышал в квартире мужской голос, несколько раз повторивший одну и ту же фразу на иностранном языке, быть может, на немецком. Мне показалось, я разобрал слова «Mein Gott». На этом все кончилось.
Я некоторое время бесцельно бродил по пьяцца Навона и виа дель Говерно Веккьо, потом решил отправиться в кафе. Моя изначальная энергия уступила место какому-то оцепенению, и я долго сидел над чашкой капуччино, не притрагиваясь к нему. Я не понимал, что происходит, и не мог представить, что находилось в пакете, полученном мной в аптеке. Быть может, в том доме живет немец, по неизвестной причине вынужденный прятаться? Или речь идет о больном? И какое отношение ко всему этому имеет принц? Я решил при первой же возможности поделиться своими сомнениями как с Монтсе, так и со Смитом номер два.
Наконец я перекусил и отправился в Трастевере, держась берега реки, напоминавшей бурую веревку, которой кто-то пытался задушить город.
Прежде чем спуститься в крипту церкви Святой Цецилии, я остановился, разглядывая статую святой работы Стефано Мадерно. Это capolavoro[45] удивительной красоты; по традиции, мученица запечатлена в той позе, в какой ее нашел в могиле кардинал Сфрондати во времена правления папы Клемента VIII. При взгляде на нее наибольшее внимание привлекают руки с тремя вытянутыми вперед пальцами, символизирующими таинство святой неделимой Троицы. Я подумал, что благодаря войне в Испании и Гитлеру в Европе снова настало время мучеников.
Когда я наконец спустился по лестнице в крипту, то с удивлением обнаружил перед собой римский домус[46] 3 века до н. э., над которым во 2 веке н. э. надстроили инсулу[47]. На какое-то мгновение мне показалось, будто я попал на одну из гравюр Пиранези, висевших в кабинете синьора Тассо. Я пошел вперед по широкому коридору, который освещали небольшие слуховые окна, выходившие в церковь; по сторонам от него темнели помещения, источавшие затхлый и неприятный запах. В одном из них я разглядел семь резервуаров из необработанного кирпича, служивших для окрашивания тканей, и нишу с барельефом Минервы, богини-покровительницы дома; в другом находились пять римских саркофагов редкой красоты; в третьем были свалены колонны и остатки первоначального пола. Справа, во мраке, угадывались контуры котла, в котором святая на протяжении трех дней терпела муки, прежде чем ее обезглавили. В глубине коридора, под алтарем церкви, находилась комната, превосходившая размером остальные — неоготический стиль, полы в стиле Космати и дюжина нарядных колонн, где покоились урны с прахом святой Цецилии и ее супруга, святого Валериана. Я словно бы перепрыгнул с гравюры Пиранези в декорации к опере Рихарда Вагнера. На решетке, ограждавшей помещение, виднелась надпись: «Работа Дж. Б. Джовенале, по поручению кардинала Мариано Рамполлы-дель-Тиндаро. 1902 год».
Падре Сансовино опоздал и, как и в тот день, когда он явился в академию, интересуясь местонахождением Юнио, с трудом переводил дыхание.
— Простите, что заставил вас ждать, Хосе Мария, но, полагаю, за мной уже несколько дней следят, поэтому мне пришлось воспользоваться circolare rossa[48].
Священник имел в виду трамвай, ходивший в пригороде Рима. Я решил, что за падре Сансовино шпионят люди Смита, как мы и договаривались, и не придал этому ни малейшего значения.
— Ну как, есть новости о нашем друге? — спросил он, когда отдышался.
— Случилось нечто ужасное, — начал я. — Немецкие ученые, занимавшиеся поисками способа развернуть Карту Творца, мертвы. Кажется, папирус был отравлен микробами антракса.
Выражение лица падре Сансовино внезапно изменилось.
— Когда же мы, люди, поймем, что ответы на наши вопросы нельзя найти во мраке? Когда мы осознаем, что убийством не успокоим своих тревог? Когда же мы сообразим, что враг находится у нас внутри и что именно с самим собой нужно вести ожесточенную борьбу? Боже, пожалей нас! — Это был крик души опечаленного священника.
— Юнио считает, что за отравлением стоите вы, — добавил я.
— Принц ошибается, хотя сейчас это и не важно, — заметил падре Сансовино. — Вы помните скриптора, продавшего Карту Творца Юнио? У него в кармане нашли лист бумаги с изображением восьмиугольника, на каждой из сторон которого значилось имя Иисуса, с надписью: «Я готов принять боль и муку во имя Господа». Это девиз средневекового католического кружка, носившего название «Общество восьмиугольника». В него входили фанатики, готовые защищать католическую религию любой ценой, даже путем насилия, их всегда было восемь. Истоки этой секты следует искать в эпохе религиозных войн, шедших во Франции в конце шестнадцатого — начале семнадцатого века. Вы слышали о монахе по имени Равальяк?
— Нет, — ответил я.
— Он убил Генриха Четвертого Французского, несколько раз пронзив его кинжалом, 14 мая 1610 года. Равальяка всегда считали членом этой зловещей организации, на протяжении истории то появлявшейся, то исчезавшей, так что никто даже не мог убедительно доказать сам факт ее существования и определить, кто в нее входит. В последний раз эти сектанты подали признаки жизни в наполеоновскую эпоху. Разумеется, враги церкви всегда утверждали, что «Общество восьмиугольника» тесно связано со «Священным союзом». Но, уверяю вас, убитый скриптор не имел никакого отношения к шпионским службам Ватикана.
— Вы намекаете на то, что этот человек добровольно принес себя в жертву, зная, что после передачи карты его убьют?
— Да, скриптор, похитивший карту, действительно знал, что ему грозит.
— Стало быть, именно по этой причине «Оссерваторе романо» и радио Ватикана не сообщили о его смерти. Предать дело огласке значило бы признать существование в лоне церкви секты убийц, — размышлял я вслух.
— Мы хотели уничтожить зло на корню. Церковь ничто так не угнетало, как сознание, что ее именем прикрывается шайка убийц, хоть они и объявляли себя католиками. Позиция его святейшества по отношению к Гитлеру хорошо известна во всем мире, но это не значит, что папа желает или тем более потворствует осуществлению актов насилия, ставящих под угрозу жизнь немецкого канцлера.
Я не сказал этого падре Сансовино, но его речь навела меня на мысль о том, что тех, кто выступает от имени Господа, понять так же трудно, как и нацистов.
— И что же будет теперь?
— Теперь, когда мы знаем, что за продажей Карты Творца скрывался план совершения преступления, мы приложим все усилия к тому, чтобы сорвать маску с членов «Общества восьмиугольника».
— Проблема в том, что Юнио понятия не имеет о существовании этой шайки фанатиков и, как я уже говорил вам, считает организатором преступления вас. Может быть, он собирается отомстить.
— Я готов принять боль и муку во имя Господа, — ответил он твердо.
— Но ведь у преступной организации, о которой вы только что мне рассказали, такой же девиз, — сказал я, не скрывая недоумения.
— В определенный момент его можно применить к любому человеку, намеревающемуся стать мучеником. Священник всегда должен быть готов принести себя в жертву по примеру Господа нашего Иисуса Христа, — ответил он.
Именно тогда я понял, что он не случайно избрал для нашей встречи крипту собора Святой Цецилии: ведь святая жила и приняла муку в ее стенах. Пригласив меня туда, он хотел продемонстрировать мне, что за оружие церковь использует для борьбы со своими врагами: веру и упорство, хитрость и решимость. И уверенность в том, что мученики проливали свою кровь не напрасно.
Монтсе ждала меня у двери моего нового дома. Она быстрыми шагами расхаживала взад-вперед около подъезда, окоченев от холода, и, несмотря на это, излучала покой, которого мне так не хватало. На какое-то мгновение у меня возникло ощущение, что она движется по строго определенному маршруту, очерченному изломанными границами тени, отбрасываемой зданием. В луже у ее ног отражались последние отблески уходящего дня. Я спросил себя, когда это, интересно, успел пройти дождь и о чем я в этот момент думал, раз не заметил его.
— Почему ты не поднялась наверх? Почему ты не подождала меня внутри? — сказал я с упреком.
— Я пыталась, но твоя хозяйка сообщила, что постояльцам запрещается приглашать в гости женщин, и захлопнула дверь у меня перед носом.
— Эта ведьма еще хуже, чем секретарь Оларра, — посетовал я.
— Такого быть не может. Теперь Оларра мне не доверяет. Я вижу это по его стальным глазам. Мне пришлось устроить свидание с Юнио, чтобы он за мной не следил. Мы выпили кофе, а потом Габор привез меня сюда на машине. Через час он вернется за мной и отвезет обратно в академию. Боюсь, чтобы видеться с тобой, мне придется возобновить свои отношения с принцем.
Я вспомнил свой разговор с Юнио, когда он спросил меня, одинаково ли относится к нам Монтсе.
— Вижу, в академии ничего не изменилось.
— Донья Хулия говорит, что война закончится в апреле, а когда Оларра спросил ее, не скрывает ли она от нас тот факт, что работает на правительственные спецслужбы, эта замечательная дама сообщила, что ее источник информации — призрак Беатриче Ченчи, который, долгие годы блуждая по территории академии, наконец заинтересовался происходящим на нашей родине. Тогда Оларра решил дать ход этой шутке и поинтересовался у доньи Хулии, не передал ли ей призрак Беатриче Ченчи еще какие-нибудь важные новости. И она ответила: «Его святейшество умрет десятого февраля следующего года». Можешь себе представить, какой поднялся переполох? Некоторые даже стали делать ставки. А ты что по этому поводу думаешь?
— Ничего я не думаю, у меня и своих забот хватает, — буркнул я.
— Юнио сказал мне, что ты будешь работать на него, по крайней мере до тех пор, пока тебя не примут в архитектурную мастерскую.
— Он намерен использовать меня в качестве курьера. Сегодня утром он поручил мне забрать в аптеке посылку и отнести ее на виа деи Коронари. Он запретил мне задавать вопросы, но, кажется, в том доме живет немец: он был так рад, когда пакет оказался у него в руках. Он несколько раз произнес: «Mein Gott!»
— Может быть, это больной, возблагодаривший Бога за то, что получил лекарство.
— Я тоже так подумал, но болезнью, пусть даже опасной или смертельной, не объяснишь того факта, что доставить сверток не доверили посыльному аптеки. Да и секретность, с которой все это сопровождалось… Юнио уверяет, что для выполнения данной работы ему нужен был надежный человек, но именно это и странно: ведь если он кому и не доверяет, то именно мне.
— Может быть, он изменил мнение о тебе, — предположила Монтсе.
— Не думаю, ведь он продолжает считать, что ты слишком много обо мне говоришь.
— Так он тебе сказал?
— Не беспокойся, я ответил ему, что в моем присутствии ты говоришь только о нем.
Монтсе довольно улыбнулась:
— Вы — два спесивых идиота. Ты угостишь меня чем-нибудь горячим?
— Я думал, ты пила кофе с принцем.
— Так и есть, но я полчаса прождала тебя на холоде и просто обледенела.
— Хочешь, я схожу наверх и принесу тебе пальто?
— Лучше обними меня, — попросила она.
Прижимая ее к себе, я заметил, как ее тело дрожит от слабости и беззащитности, чего я не мог в ней даже заподозрить; мне показалось, что этот озноб объясняется не столько холодом, сколько ее напряженным состоянием. Тогда я прикоснулся к ее щеке. Мне стало ясно, что Монтсе решила предоставить инициативу мне. Я увлек ее в сторону, туда, где уже сгустились вечерние сумерки, и нашел губами ее губы. Это был страстный поцелуй; у нас пресеклось дыхание, и мы почувствовали себя совершенно раскованными. Думаю, что это испугало Монтсе. Она не любила терять контроль над своими поступками, способность управлять собой, потому что, по ее мнению, «проявления любви усыпляют сознание, позволяя реальности одержать над женщиной верх». Но может, наш поцелуй и не принадлежал реальности? Впрочем, я чувствовал себя так, словно только что выиграл великую битву.
— А сейчас мы можем сходить куда-нибудь и выпить кофе, — сказал я, дрожа не то от холода, не то от охватившего меня волнения.
И мысленно пожелал, чтобы где-нибудь здесь, в сгущавшейся темноте, постепенно заполнявшей собой углы и закоулки, находился принц Чима Виварини и наблюдал за этой сценой. Теперь я был совершенно уверен: Монтсе говорила о нас двоих, но целовала она меня.
Благодаря ежедневным посещениям Монтсе, я узнал, что радость «изгнанников», вызванная известиями из Испании, омрачилась из-за ухудшения слабого здоровья Пия XI. Четвертого февраля у него случился сердечный приступ, осложнившийся через пять дней почечной недостаточностью. Он умер утром 10 февраля. Исполнилось пророчество доньи Хулии. В тот же день Каталония сдалась на милость победителю.
В Риме царили подавленность и растерянность — не только из-за кончины его святейшества, но и потому, что выборы нового папы показали: крупнейшие европейские державы хотят посадить на престол Святого Петра своего человека. На протяжении двадцати дней всеобщее внимание было обращено на Ватикан. Даже деятельность принца Чимы Виварини отошла на второй план. Я еще раз встречался со Смитом в Е-42, но он даже не дал мне возможности рассказать о моей новой работе. Как и всех в Риме, его беспокоила ситуация с выборами нового понтифика, поскольку он слышал о намерении немцев выложить крупную сумму денег, чтобы гарантировать победу своего кандидата. Поэтому он просил меня попытаться подкупить падре Сансовино. Однако, когда мне удалось организовать встречу со священником, новым папой уже стал Эудженио Пачелли, на протяжении двенадцати лет занимавший пост нунция в Германии, бывший при Пие XI государственным секретарем.
Как рассказал мне позже падре Сансовино, в процессе выборов возникла масса досадных недоразумений, ставивших под сомнение беспристрастность кардиналов, имевших право голоса, а также компетентность спецслужб и посольств стран, заинтересованных в том, чтобы избранный кандидат соответствовал политическим идеалам и одних, и других. Американцы, англичане и французы считали подходящим кандидатом Пачелли, хотя члены французской курии отдавали предпочтение кардиналу Мальоне, парижскому нунцию, который исповедовал ярко выраженные антифашистские идеи. Выдвиженцами же Италии и Германии стали кардиналы Маурицио Фоссати из Турина и Элиа делла Коста из Флоренции. Ради избрания одного из них нацисты передали три миллиона марок в золотых слитках некому Тарасу Бородайкевичу, австрийцу украинского происхождения, являвшемуся агентом министерства по делам церкви, подчинявшегося разведке Третьего рейха. По словам Бородайкевича, учитывая связи в высших сферах римской курии, этой суммы хватит для того, чтобы заручиться поддержкой многих кардиналов. Однако конклав из шестидесяти двух кардиналов, обладавших правом голоса, с третьей попытки избрал папой кардинала Эудженио Пачелли. Это произошло в семнадцать часов двадцать пять минут 2 марта 1939 года.
Нацистские вожди немедленно потребовали от Бородайкевича возвращения золота в казну рейха. Однако к тому времени шпион уже перестал подавать признаки жизни. Лучше и не скажешь, поскольку его труп обнаружили спустя несколько дней: он висел на балке беседки в одном из центральных римских парков.
Тогда стали поговаривать, что Тараса Бородайкевича убили агенты СС, предварительно забрав у него золото. Впрочем, хождение имела и другая версия событий, согласно которой Бородайкевича казнил агент Ватикана по имени Николас Эсторци, человек высокого роста, смуглый, лет тридцати, уроженец Венеции. Поскольку итальянские спецслужбы донесли, что 26 февраля Тараса Бородайкевича видели на нескольких литейных заводах в окрестностях Рима в компании высокого, красивого, смуглого мужчины (Эсторци соответствовал этому описанию), было решено, что эти двое хотели расплавить немецкое золото, чтобы стереть с него печать Рейхсбанка. Потом обнаружили труп Бородайкевича, а Эсторци видели на литейном заводе в Мурано, в Венеции: там он мог переплавить немецкое золото и поставить на каждом новом слитке печать Ватикана. В конце концов сокровище оказалось в бронированной ячейке швейцарского банка. Неожиданно падре Сансовино подметил любопытное совпадение, взволновавшее меня до глубины души.
— Не нужно быть мудрецом, чтобы заметить, что между Николасом Эсторци и принцем Чимой Виварини существует поразительное сходство, — вдруг заявил он.
— Что вы хотите этим сказать?
— Эсторци примерно тридцать лет — как и нашему принцу, оба они венецианцы привлекательной наружности, высокие, смуглые, темноволосые.
— Вы намекаете на то, что Эсторци и принц Чима Виварини — одно и то же лицо?
— Я только обращаю ваше внимание на ряд совпадений.
— Если так, то принц — агент «Священного союза», и в таком случае, вы об этом знали, — рассудил я.
— А если мы имеем дело с беспринципным мошенником, который, выдавая себя за представителя «Священного союза», воспользовался доверчивостью нацистских лидеров, чтобы выманить у них три миллиона марок?
— Принц — богатый человек, — напомнил я.
— Ни один богатый человек не считает себя достаточно богатым.
Судьба этих трех миллионов марок в золотых слитках, которые нацисты заплатили за избрание нового папы, до сих пор неизвестна; зато мы знаем, что переход престола к кардиналу Пачелли смягчил противостояние между Ватиканом и Третьим рейхом: новый понтифик четыре дня спустя написал Гитлеру письмо, выразив в нем готовность к уступкам.
В тот же месяц Гитлер завершил операцию по захвату Чехословакии, оккупировав Богемию и Моравию, присоединил Мемельскую область и заявил о правах Германии на так называемый Польский коридор и Вольный город Данциг — территории, утраченные в результате Первой мировой войны, — тем самым наглядно демонстрируя, что политический курс на объединение в одном государстве всех этнических немцев Центральной Европы стал реальностью.
Между тем Юнио продолжал кипучую деятельность и каждый понедельник неизменно велел мне забирать такие же посылки в той же самой аптеке и относить их по прежнему адресу. Немец с виа деи Коронари больше не восклицал «Mein Gott», но я слышал, как он говорил на своем языке с женщиной, чей накрашенный глаз я всякий раз видел сквозь глазок и в чью извивающуюся, словно змея, руку вкладывал сверток.
Кстати, во время наших еженедельных встреч я пытался представить себе Юнио Николасом Эсторци, агентом «Священного союза», укравшим у нацистов три миллиона марок в золотых слитках, но тут же оставлял эту идею, поскольку в жестах и поступках он не проявлял ни малейшего волнения, оставаясь таким же, как и прежде, и на его черной рубашке по-прежнему красовался девиз, говорящий о том, как мало значения он придает смерти, если она будет доблестной. Нет, Юнио и Николас Эсторци — не одно лицо.
Монтсе тоже сдержала свое обещание и приходила ко мне, когда могла вырваться из академии. На протяжении двадцати дней, прошедших со смерти Пия XI до избрания его преемника, она носила строгий траур. Но иногда, не сдержавшись, я целовал ее. Но ни один поцелуй не мог сравниться с первым, и объятия уже не были столь страстными. Монтсе не сопротивлялась, она позволяла себя целовать, но мысли ее витали далеко-далеко. Она готовилась к возвращению в Барселону.
— Я ведь уже говорила тебе, что не собираюсь снова влюбляться, — оправдывалась она, видя мое отчаяние.
Однако за этой холодностью и безразличием таилась сильная боль, которую она испытывала из-за необходимости уезжать. Полагаю, в глубине души она восхищалась моим решением остаться и чувствовала, что, поступая иначе, предает саму себя — теперь, когда Рим стал символом ее взрослой жизни. Монтсе сознавала, что не только она изменилась навсегда. Барселона из-за войны тоже стала другой, и обе они — я употребляю множественное число, потому что города представляются мне живыми существами, — не узнают друг друга. И если Монтсе боялась встречи со своим прошлым, с улицами своего детства, на которых остался пепел войны, то объяснялось это тем, что часто в результате катарсиса мы понимаем, что перестали принадлежать какому-либо месту, ибо стали иными чувства, придающие нашей жизни смысл.
Кругом происходило столько важных событий, иной раз по нескольку в день, что я не обратил внимания на одно обстоятельство: после капитуляции Каталонии для победы в Гражданской войне войскам националистов оставалось лишь взять Мадрид. Это случилось 28 марта, о чем Франко сообщил 1 апреля в последнем донесении с поля боя. К тому моменту «изгнанники» уже упаковали свои вещи и ждали подходящего момента, чтобы отправиться в порт Чивитавеккья и сесть там на корабль до Барселоны.
Это были дни, полные тревоги, на каждом шагу нас подстерегала неуверенность в завтрашнем дне, тень упущенных возможностей следовала за нами по пятам, и при этом ни один из нас не осмеливался заговорить о предстоящем расставании. Мы предпочитали обманывать себя самих, что будет лучше, если момент прощания захватит нас обоих врасплох и у нас не останется времени для слез.
Как-то раз, апрельским утром, Монтсе передала мне через хозяйку, что ждет меня на улице, а когда я вышел, грустно сказала:
— Я уезжаю. Возвращаюсь в Барселону.
— Когда? — спросил я, все еще не веря в неизбежность расставания.
— Мы садимся на корабль сегодня вечером, в пять.
— Ты будешь мне писать?
— Это причинило бы нам страдания, — сказала она.
— Но если ты этого не сделаешь, я тоже буду страдать.
— Я знаю, но твоя тоска быстро пройдет: ведь время лечит. Ты забудешь меня; мы забудем друг друга.
— Но я люблю тебя! — воскликнул я и схватил ее за запястья — в напрасной попытке удержать.
— Отпусти меня, мне больно! — Она высвободила руку.
— Останься со мной, прошу тебя! — умолял я.
— Это невозможно. По крайней мере не теперь.
— Скажи: чего ты боишься?
— Я ничего не боюсь. За последнее время многое произошло, и мне надо привести в порядок мысли и чувства, а это я могу сделать только в Барселоне.
— Почему только в Барселоне?
— Потому что там мой дом, потому что у всех у нас есть прошлое, а война лишила меня моего.
— А что ты скажешь мне насчет будущего?
— Ничего. Никто не знает будущего.
Меня вдруг охватило чувство, что расстояние между нами увеличивается с каждой минутой, как будто корабль Монтсе уже отплыл от берега, а я остался в порту и, стоя на волнорезе, смотрю, как он уходит все дальше и дальше. Потом, поцеловав меня в щеку — поцелуй был влажным и холодным, словно прикосновение морского бриза, — она добавила:
— Мне бы хотелось, чтобы мы простились сейчас. Береги себя, Хосе Мария. Прощай.
Я опустил глаза, задохнувшись от отчаяния, а когда очнулся, ее уже не было рядом.
И тогда вдруг все резко переменились; я даже ощутил тошноту, словно это я плыл на корабле и у меня под ногами все качалось. А Монтсе уходила все дальше и дальше по виа Джулия. И я ничего не мог сделать, чтобы остановить ее. Наша разлука стала непоправимой. Мы двигались независимо друг от друга в противоположных направлениях. Если бы даже корабль пошел ко дну или она бросилась за борт, это все равно не соединило бы нас снова. Все было кончено.
В два часа дня, потрясенный этой новостью, я отправился на мост Сикста, откуда открывался ни с чем не сравнимый вид на академию. Монтсе в тот момент, вероятно, покидала здание, если уже не сделала этого. Оттуда, где я находился, невозможно было разглядеть, кто входит или выходит, но мне было все равно. Я лишь хотел пробудить воспоминания, связанные с этими стенами, прежде чем время превратит их в призрачные тени. Хотя в глубине души я все еще надеялся, что она передумает и вот-вот появится на другом конце моста. Я стоял неподвижно до тех пор, пока tramonto[49] не уступил место ночному мраку, упавшему на Рим, словно тяжелое покрывало. И тогда, признав свое поражение, я подумал, что уход Монтсе навсегда оставил меня один на один с призраками моего прошлого.